Мое пребывание в ГСВГ. Глава 11

Об атмосфере в третьей роте

Угроза старшины удержать с меня стоимость пропавших ложек так и осталась угрозой. Через несколько дней я получил свои законные двадцать восемь марок полностью. Для солдата первого года службы это были хоть и небольшие, но всё же деньги.
Правда, свободными их назвать было трудно. Около пяти марок сразу уходило на самое необходимое: подшиву, лезвия для бритья и зубную пасту. Всё это покупалось в гарнизонном магазине и затем сдавалось на хранение в каптёрку.
Продавалось там и хорошее туалетное мыло. Но позволить себе такую роскошь могли главным образом старослужащие. Молодым покупать его особого смысла не было — украсть могли уже на следующий день. Поэтому большинство из нас пользовалось обычным хозяйственным мылом, которое выдавал старшина. Им стирали форму, им же умывались. Запах был соответствующий, но выбирать не приходилось.
Вообще, воровство в роте процветало невероятное. Иногда казалось, что существовало только два вида вещей: те, которые уже украли, и те, которые ещё не успели украсть.
Каждое утро начиналось одинаково.
По гарнизону разносился звук горна. Его играл Васька Мальцев. После перевода в полковой оркестр он ежедневно будил весь гарнизон. Иногда трубил прямо из здания дежурного по полку через селектор, а иногда выходил на середину плаца. В морозном утреннем воздухе звуки трубы расходились далеко по гарнизону.
Звучали команды дедурных по этажу ержантов:
— Батальон, подъём!
— Подразделение, подъём!
— Третья рота, подъём!
Потом начинали кричать замкомвзвода, затем командиры отделений.
Казарма мгновенно оживала.
Подъём тоже был целой наукой. Нужно было одним движением одновременно отбросить простыню и одеяло на спинку кровати так, чтобы они красиво легли и не свалились на пол. После этого — резкий рывок вниз. Тем, кто спал на втором ярусе, следовало ещё умудриться не попасть ногами по голове тех, кто спал снизу.
Через считанные секунды весь взвод уже одевался на ходу и строился возле кубриков.
Затем — улица.
Зарядка.
Кросс.
Бегали либо по гарнизону, либо уходили за КПП в сторону Шлотхайма.
Именно тогда я впервые понял, насколько тяжело бегать в сапогах. На гражданке три километра были для меня обычной пробежкой. Здесь же всё оказалось совсем иначе. Портянки постоянно сбивались, сапоги натирали ноги, а главное — нельзя было бежать в своём темпе. Нужно было держать строй, выдерживать интервалы, следить за теми, кто рядом. А ещё постоянно помнить, что сзади может оказаться какой-нибудь любитель отвесить молодому пинка или будто случайно поставить подножку.
После кросса нас ждал спортгородок.
И вот тут меня ожидало настоящее удивление.
Дома я подтягивался значительно больше. Я был уверен, что армия сделает меня сильнее физически. Но всё происходило наоборот. С каждым месяцем я чувствовал, что сил становится меньше.
Лишь позже понял причину.
На гражданке я сам определял себе нагрузку, постепенно увеличивая её. В армии же всё зависело от сержанта. А многие из них вовсе не стремились сделать из нас крепких солдат. Их задача была иной — вымотать человека до полного изнеможения, чтобы после занятий у него уже не оставалось сил ни спорить, ни рассуждать, ни проявлять характер. Послушным управлять легче.
Любого, кто пытался показать самостоятельность, быстро ставили на место.
Возвращаясь после зарядки в казарму, мы успевали застелить постели, побриться, почистить сапоги, привести форму в порядок и приготовиться к утреннему осмотру.
И почти каждое такое утро сопровождалось одним и тем же спектаклем.
Главную роль в нём неизменно играл таджик Одинаев...
Парень он был вспыльчивый, горячий, настоящий холерик. Заводился буквально с пол-оборота. При этом постоянно подчёркивал, что он — «мужик». Казалось, ему всё время нужно было кому-то это доказывать.
Однажды он сам рассказал какую-то совершенно дикую историю, будто у них на родине, чтобы стать настоящим мужчиной, нужно пройти весьма своеобразное "посвящение в мужчины" с ишаком. Мы тогда переглянулись, решив, что ослышались. Остальные таджики тут же начали возмущаться, уверяя, что Одинаев всё выдумал. Где была правда, а где — его фантазии, я не знаю. Но после этого случая над земляками Одинаева ещё долго подтрунивали именно его же словами. Их это страшно раздражало.
А каждое утро начиналось одинаково.
Едва звучала команда «Подъём!», как через несколько минут по кубрику разносился знакомый крик:
— Кто взял мои двадцать пять марок?!
На следующий день пропадали уже бритвенный станок или зубная щётка.
Потом снова исчезали двадцать пять марок.
Все уже ржали. Каким образом у него могли воровать одну и ту же сумму почти каждое утро, если денежное довольствие выдавали всего раз в месяц? Со временем смеяться над этим начали даже его земляки.
Но самого Одинаева это нисколько не смущало.
Размахивая руками, он принимался обходить тумбочки всего кубрика, громко ругаясь на смеси русского и таджикского языков. Любимой его фразой было:
— Я твою мамочку...
Дальше следовало крепкое словцо.
Он открывал чужие тумбочки, доставал бритвенные станки, долго их рассматривал, словно пытаясь узнать среди десятков одинаковых именно свой, после чего совершенно невозмутимо складывал их... в собственную тумбочку.
Лишь позже я понял, что, скорее всего, искал он вовсе не свои вещи. Просто присматривался, чем можно поживиться самому.
Воровство вообще было настоящим бедствием нашей роты.
Крали деньги.
Крали шапки.
Крали ремни.
Крали зубную пасту.
Крали даже пуговицы.
Новые зимние шапки у молодых исчезали особенно быстро. Старослужащим хотелось выглядеть перед дембелем красиво. Домой ведь никто не хотел возвращаться в выцветшей, заношенной форме. Поэтому у некоторых "дедов" было по две новые шапки. Одну берегли специально для увольнения, а вторую носили каждый день.
Иногда шапку снимали прямо с головы.
Помню, как мы спускались по лестнице. Вдруг кто-то из идущих сзади сорвал шапку с головы впереди идущего солдата и тут же бросил её дальше по цепочке. Через секунду она исчезла. Искать было уже бессмысленно. Все прекрасно понимали, куда она делась.
Мы с Алейниковым решили перестраховаться.
После вечерней поверки аккуратно клали шапки на тумбочки, как того требовал порядок. Минут через пятнадцать, убедившись, что никто не смотрит, снова вставали, забирали их и прятали под одеяло.
Некоторое время это помогало.
Потом и наши шапки всё-таки исчезли.
Старшина позже раздобыл нам какие-то старые. Новые же мне удалось получить только незадолго до дембеля. Тогда же пришлось искать и новую шинель, потому что моя загадочным образом исчезла прямо из каптёрки. Впрочем, ничего загадочного в этом не было. Скорее всего, каптёрщик просто пристроил её кому-то из своих. Это тоже считалось вполне обычным делом.
Даже пуговицы никто не оставлял без внимания.
Стоило вечером обнаружить, что какая-нибудь болтается на одной нитке или вовсе потерялась, как начиналась настоящая проблема. Где взять новую ночью?
Ответ старшины на подобные вопросы обычно был коротким и не слишком литературным.
Поэтому находились умельцы, которые решали вопрос иначе.
Ночью такой боец осторожно подходил к кровати соседа, тонким лезвием аккуратно срезал у него пуговицу, быстро пришивал её к своему кителю и спокойно ложился спать.
Утром нагоняй получал уже тот, кто остался без пуговицы.
Некоторое время мы даже начали прятать кители под матрасами.
Не помогло.
Однажды, будучи дневальным по роте, я около трёх часов ночи вошёл в кубрик и услышал какое-то шуршание.
Пригляделся.
Один из наших узбеков лежал на полу под двухъярусной кроватью и через металлическую сетку днища пытался просунуть руку с лезвием, чтобы аккуратно срезать чужую пуговицу.
Я тогда только покачал головой.
Вот такая была армия.
И всё же больше всего меня поразило другое.
Я никогда не думал, что кто-то станет воровать... портянки.
Казалось бы, кому они нужны? Обычный кусок плотной ткани. Да еще и после кого-то ношенные...
Но армия быстро отучала удивляться.
После бани нам обычно выдавали чистое бельё и новые портянки. За всё время службы в пехоте я не припомню случая, чтобы после помывки нам выдали уже ношеные. Новую портянку приносили цельным куском ткани. Её следовало самому аккуратно разорвать пополам, получив две одинаковые.
Лишь позже, когда меня перевели в ремонтную роту, я впервые столкнулся с тем, что могут выдавать и бывшие в употреблении. Они были чистыми, выстиранными, но далеко не всегда целыми. Попадались и такие, что протёрлись почти до дыр. Правда, их обычно удавалось обменять у прачечника.
Но тогда, в мотострелковой роте, мы получили совершенно новые портянки.
Вечером пришли из бани, переоделись, намотали их на сапоги и легли спать.
Портянки вешали просто. Несколько раз обматывали ими голенище сапога, оставляя небольшой конец ткани выступать наружу. Потом этот конец заправляли внутрь. Получалось надёжно: за ночь ткань успевала просохнуть и не спадала с сапога.
Ночью со стрельб вернулась вторая рота.
Я проснулся от шума.
Хлопали двери оружейной комнаты. Лязгали затворы, звенели пирамиды. Потом долго слышались разговоры, шаги, команды.
Вскоре я снова уснул.
А утром...
По команде «Подъём!» первым делом потянулся к сапогам.
И замер.
Вместо моих чистых портянок на них были аккуратно намотаны чужие.
Мокрые.
Грязные.
Да ещё и с таким запахом, что брать их в руки не хотелось.
Сомнений не оставалось.
Кто-то из второй роты, промочив ночью ноги на полигоне, пока мы спали, просто совершил выгодный для себя обмен.
Свои мокрые портянки оставил мне.
Мои новые забрал себе.
Так я впервые понял, что в армии могут украсть действительно всё.
Со старослужащими отношения у меня складывались сравнительно спокойно.
Конечно, молодых гоняли.
Самая грязная работа доставалась именно нам.
Если наряд по роте — значит, первогодки моют туалет и умывальник.
Если нужно убрать территорию — снова молодые.
Второгодки в это время чаще стояли рядом, курили, давали советы или просто наблюдали, как мы работаем.
Такой порядок считался естественным.
Недаром у нас шутили:
— ГСВГ — год служи, второй гуляй.
Конечно, встречались и исключения. Были старослужащие, которые работали вместе со всеми. Были и такие, что не упускали случая поиздеваться.
Но гораздо страшнее была другая участь.
Некоторых молодых ломали окончательно.
Таких называли «чмырями».
Над ними могли издеваться все подряд — и свой призыв, и старики.
Главное было не перейти ту невидимую черту, после которой человек терял уважение окружающих.
Я довольно быстро понял: в армии нельзя быть ни слишком покладистым, ни чрезмерно дерзким.
Первого быстро затопчут.
Второго столь же быстро поставят на место.
Приходилось постоянно искать какую-то середину.
Особенно сильно на меня подействовала история одного москвича.
Он служил вместе со мной.
Парень оказался совершенно безвольным.
Не спорил ни с кем.
Не сопротивлялся.
Терпел всё.
И именно поэтому его начали унижать практически все.
Особенно старались те, кто чувствовал слабость.
Позже у него серьёзно распухли ноги.
В Германии влажный климат. Любая натёртость могла долго не заживать. Маленькая ранка легко превращалась в воспалённую язву. Многие молодые тогда мучились из-за сапог. Некоторые едва передвигались.
Москвича сначала отправили в медсанчасть.
Потом перевели в госпиталь.
Назад в роту он уже не вернулся.
Позже ходили слухи, что у него началась гангрена, и ему ампутировали часть ноги, после чего комиссовали. Так ли это было на самом деле, утверждать не могу. Но больше я его никогда не видел.
Эта история произвела на меня сильное впечатление.
Я сам себе периодически напоминал: что бы ни случилось, позволить себя сломать нельзя.
Почти сразу после прибытия в роту старослужащий каптёрщик Боткин определил меня себе в помощники.
Работа была не тяжёлой.
После отбоя, когда из каптёрки уходили офицеры и старшина, кто-нибудь приходил за мной.
Я надевал тапочки и отправлялся работать.
Нужно было развесить форму, аккуратно расставить имущество, подмести, вынести мусор, вымыть пол, после чего закрыть помещение и передать ключи дневальному.
Алейникову повезло примерно так же.
Его определили помогать сушильщику Русикову.
Получалось, что вечерами мы оба исчезали из расположения роты, каждый по своим делам.
Зато именно в каптёрке я впервые обнаружил настоящие армейские сокровища...


Рецензии