Чаша во спасение... 4. Первая пуля

Близился рассвет. В щель, между пологом и краем балагана,  любопытно вглядывался сияющий, чуть примятый сбоку лик луны.  В  рассеянно ярком, лунном  свете отчётливо обнажались  лежащая на подушке курчаво-рыжая голова, а также белый профиль лица и не прикрытое одеялом   плечо Павла.  С затаённой полуулыбкой, пустив из уголка губ серебристо тонкую паутинку слюны на подушку, он спал крепко, с едва слышимым дыханием. Матрёна вынула из  под одеяла свою смятую сорочку.  Торопливо, словно  стыдясь вглядывающейся внутрь балагана луны,   надела её. Затем,  присмотревшись к  своему любимому-суженому, как она  называла его в безумном порыве страсти, удивилась: «О-о, у него, оказывается, и вся спина в пятнышках конопушек!». Странно, они не вызывали теперь у неё того умиления, которое так кружило ей голову до нынешней ночи. А ещё обижал  этот его крепкий, безмятежый сон.  «Добился своего, и на подушку! – ругнулась она. – Спит, сурок рыжий, не замечая, што я глаз в темень не сомкнула».
- Павлик! – коснулась  его плеча. –  А, Павлик, пора тебе уходить. Скоро все встануть. Увидють!

Разомкнув веки, в рыжих, выгнутых ресницах, Павел недоумённо взглянул  на неё. Приподнялся,  обнял и быстро,  в спешке, поцеловал Матрёну. Потом, торопясь, не стеснительно сопя,  натащил на себя одежду.  Взглянул на неё вопросительно,  на секундочку задумался и, махнув рукой, спи, мол,  вынырнул из балагана.

*            *            *               

Свадьбу они отложили до  праздника Покрова. Заранее договорились: Павел перейдёт жить к ним - к Мотьке и её бабке Агафье.  Со стороны жениха это называлось пойти в примаки и считалось, в общем-то, решением не достойным.   Но иного выхода просто не было.  Приехавшую  год назад  из Поволжья семью Бирюлькиных местная власть планировала поселить в добротном  доме, на подворье раскулаченного и высланного из хутора зажиточного казака.  Однако перед самым  приездом  семьи,  дом тот, среди ночи, вдруг вспыхнул весёлым, жарким и гривастым пламенем. Таким, что  к утру сгорел дотла. А новосёлам – отцу, матери, с их сыном Павлом и малолетней дочкой,  пришлось поселиться в не тронутой огнём хатёнке-кухне, из двух комнат. Тут  надо добавить:  с наплывом   приезжих, примаков   в хуторе становилось всё больше, а их статус уже почти не осуждался. Да и, вообще, менялось многое. Скажем, привычные здешнему слуху фамилии Тимченко, Горылюты, Темляковы, Козубаевы,  Шиловы и прочих всё больше разбавлялись фамилиями разных концов страны: Кузнецовых, Ивановых, Сидоровых, а то и вовсе непривычных – Сватусовых, Форшманов, Лааров, Туров…   

Ещё до свадьбы Павел сам перевёз в хату невесты свои небогатые пожитки.  И в тот же день чуть было не сорвал свадьбу. По настоянию старой, верующей Агафьи, Матрёна предложила Павлу обвенчаться в церкви. Тот, присевший передохнуть  на кровать,  вскочил , как ужаленный, налился  густо-малиновой  краской и  выкрикнул:
- Сдурели! На смех свою отсталость перед людьми хотите показать!..
Вскочила и Мотька. Зло стрельнула в него колючим  взглядом и, метнувшись из комнаты,  хлопнула  дверью так, что из неё вылетела щеколда. Вслед за нею, сгорбясь, заковыляла к двери и Агафья. О чём они говорили  под навесом, у сарая,  Павлу было неведомо. Только, вернувшись, Матрёна спокойно сказала:
- Пусть будить, Павлик, так, как ты порешил.

Свадьба по его желанию свелась к самому малому, по новому обряду. В одном из помещений хуторского Совета, со старым канцелярским столом и с портретом усатого, в упор глядящего на них Сталина, в присутствии жениховой и невестиной  родни, председателя и секретаря Совета, молодые  расписались в пыльном журнале регистрации браков. Затем,    надев друг дружке серебряные кольца,  выслушали речи-поздравления, по случаю «создания ещё одной колхозно-советской трудовой семьи», на чём основной обряд и закончился.

Застолье было немноголюдным, но довольно шумным. Выкрики «Горько!» сменялись песнями. Причём,  хуторские песни наподобие «Ой, мой милый вареничков просыть…!», со стороны приезжих, перебивались  протяжными  голосами песни: «Бежал бродяга с Сахалина…». А когда во дворе, где был накрыт стол, вдруг появился запаздывающий на торжество Василий Тимченко, да ещё - с дружком-гармонистом Акимом Ярёменковым, то песни дополнились и плясками. Опять же,  то забористым хуторским «Гоп, кума, нэ журысь», то бесшабашным пришлым «Яблочком». 

Обряженная в белое платье, с фатой,  венчиком бумажных роз  на голове, Матрёна выглядела не по-невестиному  задумчивой. Изредка  поглядывала на Павла, на  нелепо приколотую к лацкану его пиджака  аляповатую, из красной бумаги гвоздику. Эта гвоздика, и сам, потерявший свою обычную  серьёзность, смеющийся и подпевающий другим  Павел,  она   и все за столом  казались ей собравшимися здесь не к месту и не ко времени. На минуту  отвлекла свекровь – полноватая, невысокая, с вьющимися из под платка кудрявыми, рыжими волосами «мамаша-Зина».
- Ничо, Матрёнушка, - обняла она невестку, - ты у нашего Павлуши, как за стеной будешь.
Матрёна, улыбнулась, всматриваясь в лицо свекрови: «Боже, как же  похож на неё, свою мамашу, Павел. Неужели и дети у нас с ним будут такими же конопато-рыжими?...».

Между тем с детьми как раз ничего и не выходило. Прошёл  почти год, но никаких признаков на появление рыженьких или тёмненьких детишек не выявлялось. Сначала всё сводили к взаимным  шуткам. Задерживается, дескать, наследник или наследница. Потом шутки неожиданно обернулись молчаливым, а потому –  самым непримиримым скандалом.
- Плохо стараешься, Павлуша! – засмеялась как-то Мотька, на слова мужа о том, что он, мол, старается делать всё, чтобы она стала мамашей,  однако всё впустую.

Посмурневши, покраснев,  «Павлуша»,  буркнул то, что больно кольнул Матрёну в самое сердце:
- Тут и до меня кто-то старался!

Неделю не разговаривали, несмотря на все усилия  бабки Агафьи навести  мосты между ними. Ну, а вскоре развязка. Вернувшись однажды с прополки кукурузы, которой в жаркий день занималось их женское звено, уставшая Мотька сразу встревожилась  посвёркивающими из под чёрных, не тронутых сединой бровей,  глазами своей «бабани-бабуленьки».
- Бросил нас твой рыжий безбожник! – произнесла  она с такой болью, будто рухнула её саманная хата. – Погрузил своё барахло на подводу и перевёз его, как мне люди добрые сказали, к этой….
Тут старая Агафья жалко, по-детски  всхлипнула,    тяжёло, с хрипом, передохнула и смолкла.

- К кому?...  К кому, бабулечка,  переехал?  Аль не к   Соньке ли библиотекарше?
- К нёй,  унученька, к нёй!

Весь белый свет враз померк перед  Матрёной.  Сдёрнув с головы лёгкий платок, она  рухнула на кровать, с вышитыми разноцветной гладью подушками. Простонав, уставилась в потолок. Нет,  не   от потрясений в любви жгло и корёжило сейчас ей душу. Мучила  ревность, убивала  обида за вероломство мужа.  Однако по уговору Агафьи она всё же встала к ужину.  Тщательно помылась над тазом, под соском умывальника. Причесавшись резной, деревянной гребёнкой, села за накрытый "бабулечкой" стол. И даже осветилась тихой улыбкой при виде любимой ею поджаренной, со сметаной и зелёным укропом, картошки. Не удивилась, а скорее  обрадовалась  и поставленной Агафьей  на белую, камчатую  скатерть бутылке, с чистым, как слеза, и крепким, как спирт, самогоном. Со словами: «Спаси, Христос!», Агафья лишь пригубила рюмку. Матрёна, одним махом, по-мужски, выпила до дна. Огненный самогон показался ей обычной колодезной водой. Так всё ещё  муторно  было   у неё на душе.

*                *                *               

Разрыв с мужем усугублялся   тем, что ненавистная  Мотьке  библиотекарша Сонька жила всего через пять дворов от их  подворья. И теперь она, косоглазая «азиятка» Сонька, преднамеренно, нередко шастала мимо  калитки Щепоткиных, под руку с Павлом. Правды ради, тот, заметив Матрёну, мгновенно отводил глаза в сторону. Сонька же напротив, как говорят в хуторе, горделиво драла вверх или поворачивала к поверженной сопернице свою наглую,  плосконосую кирпу и с издёвкой скалила  свои  мелкие зубы.
- Антиллигенция! -  вслух  выплеснула однажды в её адрес старая Агафья, вкладывая в своё  искажённое  слово самый наихудший смысл.

А разлучнице-сопернице хоть бы что.  Окунаясь,  с головой, она купалась в обольстительных  волнах своего, вдруг нахлынувшего на неё,  женского счастья.  Года через два Сонька уже прогуливалась,  сжимая  своими длинными, костистыми  пальцами, крохотную ладошку зеленоглазой, с рыженькими кудряшками девочки-дочки. Ещё через год её  худая, плоская и прямая фигура опять пополнела. Плечи откинулись назад, живот выпятился астраханским арбузом, обещая  семье новое пополнение. К неописуемой радости родителей на свет появился хлопчик-ребятёнок. По предложению Соньки назвали его Павлом. Жить бы им поживать, да  добро обретать, но тут - на тебе, потрясшая не только их, но и весь хутор,  новость: война! Германец проклятый на «Сэсэсэр» напал.

Павел попал в первую же волну мобилизации. В тот день, на площади, после митинга, с его длинными, нервными, скомканными  речами, загомонили, зашумели скорбно молчавшие до этого и  собравшиеся здесь хуторяне. По разным местам запричитали и заплакали женщины. Появившийся из переулка, с растрёпанным чубом и со своей подругой-гармошкой Аким Ярёменков певуче растянул  ребристые меха. А  рядом с гармонистом, как бес из табакерки, сразу выскочил и   слегка подвыпивший бригадир Василий Тимченко.
-  Якым, давай про наш Кавказ! – подмигнул он дружку-корешу.
Гармонь заиграла,  протяжно, звонко и грустно.
- Про-ща-ай, Кав-ка-аз, ты наш прек-ра-а-а-сный,  - подлаживаясь под неё, высоко и чисто затянул Василий. 
Песню  дружно, жалостливо подхватили другие:
- Про-ща-ай, ты ро-о-о-ди-и-ина-а   моя-а-а….

Призванные в армию, друзья и недруги, знакомые и незнакомые, тутошние и приезжие, казаки и кацапы, а все - просто  земляки-ужумчане, сняли из-за спин и уложили на брички свои мешки. Ездовые встряхнули вожжами. Брички тронулись. Призывники, среди которых угадывались уже знакомые нам лица,  Степана Лиходеева,   Павла Бирюлькина, повзрослевшего Андрюхи Мигулина, Филиппа Нечипуренка,  Ваньки-пограничника, и прочих,  пока шли вместе с провожающими. Лишь на краю хутора они, по обыкновению, распрощаются окончательно с роднёй и земляками. Далее,  до районного военкомата, двинутся на подводах.

Матрёна на площадь не пошла. Некого ей было провожать. Давно нет у неё, ни батяни с маманей, от которых ни слуху ни духу, ни братиков, пропавших где-то в горах, ни предавшего её «любимого-суженого».  С утра она сходила к своей двоюродной сестре Марии Козубаевой, попрощаться дома, а не на людях, с её, тоже уходящим в армию, мужем Михаилом.  Посидели чуток за столом. Выпили по рюмке, на дорожку. Обнялись, на прощанье. Матрёна всхлипнула, жалея и сестру, и её обычно неунывного, весёлого, а сегодня сумрачного мужа. Михаил решил ждать подводы с призывниками у своего двора. Матрёна же на обратном пути зашла ещё к сватам Кайдашовым.  От них, спустившись по переулку, вышла на главную хуторскую улицу, как раз в тот момент, когда мимо проезжали подводы и двигалась сопровождающая их толпа ужумчан. И надо ж тому случиться:  она чуть не столкнулась с Павлом. В хорошем настроении,  тот  шёл рядом, с прижимающей к груди малыша-сосунка, Сонькой и семенящей сбок от  неё кудрявенькой дочкой Фенечкой. 
- О-о, здравствуй, Матрёна! – остановился он, щурясь заискрившимися глазами. – И прощай! – заметив недовольный зырк жены, нарочито беспечно выдохнул он.
 Тут Мотька и выпалила ему в ответ то, о чём уже вскоре заговорят, засудачат по всему хутору.
- Пусть тебя, предатель, в первом же бою, первая пуля убьёть!
Резко отвернулась от него, от ошеломлённо притихшей толпы и почти бегом устремилась к своему двору.

*                *                *   
               
С началом  войны особую значимость в хуторе обрела худенькая, подвижная фигурка почтальонши Еремеевны. Её появление у калитки, того или иного двора, было одновременно и желательным и зловещим. Где-то,  каждое второе доставленное ею письмо извещало об очередном павшем, каждое третье – о безвестно пропавшем ужумчанине  и лишь малая часть остальных писем была от живых, воевавших ужумчан.  Отсюда и реакция на добрую, словоохотливую Еремеевну, с её пухлой, казённой сумкой через плечо. Вот вчера, к примеру, прочитав тут же, при ней,  от  непутёвого своего мужа, фронтовика-Стёпки, письмо, его  жёнка Любка Лиходеева, чуть не силком затащила  Еремеевну в дом, угостила её грушовым узваром, да ещё - с ломтем свежего пшеничного хлеба.  Сегодня, всё наоборот. Занятая топкой бани Татьяна Мигулина, увидев за калиткой почтальоншу, позвала ту во двор. Приняв конверт, торопливо распечатала его, побелев,  прочитала бумагу и, скривившись, зашлась в страшном вое:
- О-о-ой, Андрюшень-ка-а,  сыно-о-чек! Сги-и-ну-ул ты, ни за што…
 
Еремеевна попробовала было обнять, утешить словом несчастную мать, потерявшую единственного своего сынка. Но не всякое утешение принимается.
- Ухо-о-оди-и с гла-аз, зловест-ни-ца-а! Ухо-о-ди-и, от гре-ха-а! – обезумело, посинев от крика,  замахала на неё рукой, с зажатым конвертом, и без того скандальная Татьяна Мигулина.

Начавшая уже привыкать к таким  случаям  Еремеевна,  на этот раз едва удержалась, чтоб  самой не расплакаться.  Отвлекла попавшаяся навстречу библиотекарша Софья Загоряева. Высокая, худая, она обхватила плечи почтальонши длинными, тонкими руками и чувственно, громко заблагодарила:
- Ой, спасибо, вам Еремеевна, за то письмо от моего Пашеньки, которое вы мне недавно принесли! В нём такие хорошие вести!
- Какие ж, коль не секрет? – озарившись лицом, больше ради вежливости, а не из любопытства, спросила Еремеевна.
- Пашеньку послали учиться на офицера! Представляете!.. А офицеру уже не так опасно на войне.

*                *                *               

Прошла тёплая, багряно-золотистая осень. Дохнула холодная зима. На густых  ветвях белых, заиндевевших   деревьев закаркали чёрные, голодные вороны. В хутор Ужумский начали поступать вести о боях под Москвой.  Сжимавшаяся до этого, под напором немцев,  пружина  советской обороны,   разжалась вдруг со стремительной  ответной силой. Немцы побежали. В те самые дни, с белых, завьюженных  Подмосковных полей,  в далёкий от них хутор Ужумский, на улицу Подгорную, на имя Софьи Амировны Бирюлькиной пришёл конверт, с казённым извещением: «Ваш муж, младший лейтенант Павел Владимирович Бирюлькин, пал смертью храбрых, в боях за свободу и независимость…».

Не прошло и пяти минут, как вся взрослая улица уже сбежалась на  страшные вопли, бившейся в истерике Соньки и жалобный, голосистый плач её детишек. Встревоженная Сонькиными криками, видом спешащих к её двору хуторян, вслед за ними пошла и Мотька. Во двор входить не стала. Издали наблюдала, как две бабы подняли с промёрзшей земли, впавшую в обморок  Софью, а Наталья Тимченчиха суёт в развёрзнутый Софьин рот край наполненной водой кружки. После того, как ставшая вмиг вдовой женщина пришла более менее в себя, люди начали расходиться.  А, проходя мимо, застывшей столбом, Матрёны, многие, кто замедляя, а кто ускоряя  шаг, взглядывали на неё с открытой ненавистью. Наталья же, Васьки бригадира жена, и до этого не любившая  Мотьку, сейчас  со злостью плюнула ей под ноги.

О подробностях гибели Павла рассказал вернувшийся вскоре с фронта, покалеченный и демобилизованный подчистую Степан Лиходеев. Вернулся без правой руки, с выбитым осколком левым глазом и поблёскивающей на гимнастёрке медалькой «За отвагу». Прямой и простой, как гранённый стакан,  Степан, выпив, и ,потягивая с треском, противно дымящую самокрутку,  невозмутимо рассказывал присевшей напротив него Соньке о глупой, по его понятию, погибели её  мужа Павла. По военному уставу, Павлу, взводному командиру, положено было идти  в атаку позади своих бойцов.   Он, вздрюченный характером, поступил иначе. Увидев в ночном небе вспыхнувший чирк  ракеты, и  почувствовав, что его подчинённые не очень-то спешат выбираться из окопов, сам, первым, выбросился на бруствер. Выпрямлясь в рост, взмахнув пистолетом, он вскрикнул: «Вперёд!». Тут немецкий снайпер и влупил ему меж бровей меткой пулей.  Первой в том бою пулей. Именно весть об  этой,  первой  пули, и разошлась по всему хутору. Именно она и стала той первой, горькой чашей, которую пришлось испить Матрёне Щепоткиной.

Фото автора. Горы Кавказа. Домбай.


 



 


Рецензии
Дорогой Иван!
Прочёл 4-ю главу Вашей повести и нахожусь в полном изумлении. Долго думал, как у двух авторов, принадлежащих к совсем разным поколениям, могут настолько быть близкими мысли, и настолько перекликаться произведения (когда прочтёте 8-ю главу моего "Благовещенского погоста", поймёте, о чём я говорю, и будете сами изрядно озадачены).
На самом деле ответ прост. Мы оба необыкновенно остро осознаём, через какие трагические испытания прошёл наш народ в описываемые времена, и почему это не героический эпос, а скорбная трагедия в масштабах суперэтноса.
С глубокой благодарностью за единомыслие,
Юра.

Юрий Владимирович Ершов   29.01.2024 18:55     Заявить о нарушении
Преогромное тебе спасибо, Юрий, за прочтение, отклик на прочтённое и особенно вот за эти строки: "Мы оба необыкновенно остро осознаём, через какие трагические испытания прошёл наш народ в описываемые времена, и почему это не героический эпос, а скорбная трагедия в масштабах суперэтноса".

А мне ещё думается: бывает, что многих ранее не знакомых людей связывают некие живые нити. Ты в Волгограде служил, а я там какое-то время учился и работал. А если ты служил в части, штаб которой находился недалеко от "Памятника чекистам", то у его подножия я часто назначал свидания девчонке, ставшей моей женой. Живём до сих пор. Ты учился в Московском Историко-архивном институте, ныне это РГГУ, магистратуру которого заканчивает моя внучка. Ты воевал в Чечне, я там бывал в качестве военного корреспондента...

Искренне желаю тебе, Юра, всего самого лучшего и новых творческих достижений И.В.

Иван Варфоломеев   29.01.2024 19:43   Заявить о нарушении
Да, дорогой Иван, совпадения и правда интереснейшие, особенно местонахождение штаба нашего полка рядом с "Памятником чекистам". Эти живые нити очень похожи на то, о чём писал Курт Воннегут в своей "Колыбели для кошки".
С доброй улыбкой,
Юра.

Юрий Владимирович Ершов   29.01.2024 21:16   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.