Ася

Цикл рассказов


Школа на печке

Родилась я весной, в 1923 году. Село наше стояло на левом берегу Суры, напротив устья реки Барыш. Говорят, что в стародавние времена было на месте этом Баранчеево городище. Когда-то войско Ивана Грозного переправлялось здесь на правый берег Суры, идя на Казань. Село старинное, богатое на краснокаменные храмы и деревянные резные дома.
Жили мы в своей избе, в ней были две большие комнаты. С крыльца забегали мы, босоногие, в просторные сени. Летом даже тут спали. Хорошо здесь было в самые душные ночи. Из сеней в комнату вела тяжелая дубовая дверь. Напротив, в красном углу, стоял большой стол, вдоль него – лавка. Здесь было отцово место, большое, называлось. Теперь оно пустовало. Раньше светили красный угол иконами. После революции иконы пришлось убрать. И только иногда мама вздыхала, поворачивалась лицом на восток и быстро мелко крестилась, словно стоят еще там лики и на нас смотрят.
При входе стоял, как большой сундук, коник. А справа от двери была печь, большая, по-белому мазаная. Печь-сударыня, барыня-государыня. И кормила нас, и грела, и мыла, и спать укладывала – все она. Материными стараниями, сказано. Если заболевал кто из детей, сразу мать его в печку париться, а кто разболелся, тот недопёкся, значит. Так говорили. 
В семье у нас было шестеро детей, я средняя из сестер, четвертый ребенок в семье. Мне было тогда десять и звали меня по-простому Ася. Старшая – Тоня, старше меня на 9 лет, уже школу закончила, 4 класса, и работала в колхозе поваром. Остальные – Маруся, ей было тогда 14, училась в средних классах, Леше было двенадцать, Ане – восемь, Ваське семь, – все мы ходили в семилетнюю школу. Теперь столько учились.
Школа наша была старинная, основана она была в1870 году. Старожилы рассказывали, что на открытии ее присутствовал сам Илья Николаевич Ульянов, знаменитый педагог, инспектор народных училищ Симбирской губернии. Он мечтал, чтобы в школах могли учиться все – и богатые и бедные, и девочки и мальчики, и русские и мордва, чуваши, татары – все народы, что издавна по нашей земле ходят. Так и случилось.
Стояла школа на пригорке, поодаль от домов. Рано утром, когда воздух наполнялся непроглядной морозной синевой, мы одевали полушубки да валенки и гурьбой шли в школу. Легко было сказать, «шли». Зимой слободу по козырьки домов заваливало снегом. Снега было выше колена. Выглядывали дома осторожно, испуганно из снежных перин, нахохлившись, стояли трубы на рифлёных темно-серых крышах, и шел из них, казалось, холодный темно-серый дым, убегающий в загорающееся на востоке небо. Посреди улицы просматривалась колея, припорошенная снегом. Мы проваливались в сугробы, загребая снега полные валенки, местами скользя по льду. Так мы и добирались до школьного пригорка, на который нам приходилось карабкаться чуть ли не на пузе.
Школа была одноэтажная, из побеленного кирпича, с большими фигурными окнами и барельефами. По углам ее возвышались колонны труб, а снежная шапка на покатой крыше, нахлобученная на черное дупло мансардного окна, придавала ей мрачно-торжественный вид.
Уроки шли в нескольких классах. Обычно в одном классе учились ребята разного возраста, но разницу старались держать не больше трех лет.
Детство было, конечно, тяжелое. Когда учились, бумаги не было, тетрадей не было. Писали на пожелтевших полях, обрывках старых газет и книг. Приделывали к палочкам стальные перья, макали их в сажу, разведенную свекольным соком. Так и учились. Учебников было мало. И все, что мы узнавали, мы слышали от учителей. А потому учителей уважали и слушали.
Зимний день пролетал быстро. На черном небе появлялся серп месяца, и мы садились за домашние задания. Залезали на горячую печь, устраивались, кто как мог. Электричества не было, и лампы не было керосиновой. И вот мы впятером на печи учили уроки под маленькой каптилочкой. А каптилочка была так устроена. Во флакон наливали масло, делали фитилёк и поджигали. Веселым огоньком грела нас каптилочка пуще печки, уютно было под ее светом. Хотелось спать от пронзительного тепла, слипались глаза. Но Тоня строго следила, чтоб все доделали, не ленились. Такая аккуратница была.
Младших, Аню и Васю, усаживали у стенки, чтоб не упали ненароком с печки. Я мостилась с краю, облокачиваясь на правую руку. Поэтому писать приходилось левой. Да еще и буквы у меня, как заколдованные, клонились влево, к стенке, будто бы боялись упасть. Позже писать левой меня переучили, да только наклон в левую сторону, как по натянутой струнке, сохранился.
Вслед за вечером незаметно подкрадывалась ночь. И здесь же, на печи, спали мы все, маленькие, впятером, прямо на голых кирпичах.
– На возьмите хоть тканку постелите, – скажет нам мама, протягивая тонкую самотканную тряпицу.
Мы постелем, а сами ее ногами сгребем и на кирпичах так и спим, получается. Зато тепло было спать на горячей печи да под тяжелой мохнатой кошмой.


Товарищи на бечеве

Папа мой по Волге перевозил на лошадях баржи.
Тогда самоходных судов на Волге было еще мало, и баржи тянули конные упряжки или бурлаки, шедшие вереницей вдоль берега. Судно тянули против течения, а течение волжское, как известно, сильное, да быстрое. Тянули по «большой воде», значит осенью или весной. Лошади шли по бечевнику, узкой тропе у самой кромки воды. Бечева крепилась к кнехту на корме, поднималась на мачту, проходила там через серьгу. Затем шла в коуш тонкого троса, который назывался брундук. Брундук крепился к парным ушам на носу баржи. На берегу к концу бечевы привязывали подсады, скрепляли ее с упряжкой. Когда нужно было подойти ближе к берегу, брундука «подбирали», так и говорили, «Подбери брундука!», когда отойти маленько, огибая воронку или мыс, – отпускали, мол, «Отдай брундука!»
Коноводам приходилось идти целый день, с утра до ночи, в холоде и сырости, перебираться вброд через встречные ручьи и рукава Волги, часто под проливным дождем по размокшему бечевнику. И людям, и лошадям приходилось не сладко. Ноги утопали в глинистой грязи, вязком песке. Баржи были тяжелые, нагруженные, или дровами, или чем: пшеницей, лесом.
Случилось это холодной весной. Волга гнала и ломала лед по темной-серой, почти черной воде. Взглянешь бывало в эту темную, ледяную муть, и жутко становится, кажется, что дна нет, начала и края. Тут и там крутили лед, кромсали его и проглатывали весомые куски бешеные воронки. (Волга воронками славится. Сколько людям Волга жизнь дала, но сколько людей утянула она в воронки колдовские – нет счета.)
Ну и вот, идет отец тропкой вдоль ревущей реки, связку лошадей ведет. А тут под ногами берег начал крошится. Закружила воронка в аккурат у берега. Закружила, завертела, завыла. Стала земля в воду ломтями отваливаться. Лизала Волга тропу, один за другим куски берега пожирала. Лошади заплясали, на дыбы встали, начали копытами яро по земле бить-пропалывать. Да только скользили по грязи в водяную пропасть… Одна лошадь и ушла в большую яму, воронку. Отец бросился спасать лошадей, лошади-то были связаны ремнями, по три-четыре в связке. Полез он резать ремни, чтобы они расплылись, сам поскользнулся и упал в воду. Лошади его замяли, и он не смог выплыть, утонул. Нашли его только через неделю.
Папа утонул, ему было тридцать три года, а мама осталась беременная шестым ребенком.
Мама про случай этот говорить не любила, молчала. Ей было, конечно, тяжело с нами.
Помогал воспитывать нас дедушка, отец мамы. Так он, бывало, плевал в землю и ругал всё, на чем свет стоит, сокрушался, что, если б отец до дна по сердцевине воронки доплыл, мог бы оттолкнуться да резко в сторону уйти, так бы и вынырнул.
Старший брат, Лешка, зол был на отца, что недолюбил его, верно, не успел, да язвительно посмеиваясь, говорил:
- Что ж скотину эту спасать полез, а об своих детях и не подумал?
А дедушка, помолчав немного, качал головой, словно убаюкивался, и отвечал:
- А ты б товарища своего спасать полез?
- Ну полез, - петушился Лешка. Он выставил вперед ногу, глаз прищурил для важности.
- Так и он полез. В одной связке с лошадками по полгода ходили. Трудились вместе, в стужу, непогоду всякую – завсегда вместе. Голодали вместе, вместе на сене спали да сеном покрывались. В одной связке они были, товарищи на бечеве.
И вправду сказать, издавна человек с животиной бок о бок живут, вместе трудятся, вместе землю топчут. Кони ни раз отца выручали, на хлеб зарабатывать помогали, так и он лицом в грязь не ударил. Спас товарищей.

По-человечески
Душно. Духота стоит страшная.
В густой темноте я слезла с печки. На цыпочках пробежала к двери по прохладным деревянным половицам, прямиком в сени. «Вот сейчас разлягусь на холодке да посплю немножко,» – представляла я, сладко зевая. Тыкнулась, а там… что-то лежит на полу, мешает, бревно, что ли. Начала шарить руками в темноте, а тут сонный голос Маруськин проворчал:
- Ася, ты что ль спать не даешь. Чего шастаешь по ночам? Ложись уже.
Только, казалось, глаза закрыла, а меня уж будят. Коротки летние ночи.
Неприятно так спросонья колоском щекочут. По носу – терпимо еще. А тут по пяткам! Ну всё! Я их!
- Ай! Встаю, говорю! Встаю!
Вскочила я.
Сумерки стоят. Полутемь. Сидят Маруся с Тоней, мне в лицо смеются, колоском помахивают.
- Хватит спать тебе! Айда на сенокос! Коси коса, пока роса! – заверещали они.
«Надо же, как быстро пролетела половина лета», - размышляла я, идя по колее за сестрами и Лешкой. Мама шла впереди. Все с орудием, как положено.
Душа пела трелью. Сердце будто крыльями белыми хлопало и на распашку выворачивалось. А это свежий ветер трепал косынку из стороны в сторону, раздувал пузыри на сарафане. Было и томно, и бодро, как обычно бывает ранним-ранним утром. С полей шел густой аромат разнотравья, свежескошенного сена. Красно-оранжевое солнце в пышном праздничном одеянии замерло над горизонтом, вальяжно расправляя свои лучи во все стороны света. Оно грело ласково. До полуденного выжигающего зноя было еще далеко.
Куда ни кинь взгляд, везде луга, и ведет нас дорога-колея среди них, как посреди моря зеленого, цветастого, прямиком в пойму Суры, на покосы. Распустился в лугах душистый клевер, навострил остренькие лепестки свои волжский колокольчик, забелели нежные цветки икотника. Но что за торжество без песни! Залились звонкой трелью пестрые хохлатые жаворонки. Из высокой травы засвистел луговой чекан: фьюи чик-чик-чик, фьюи-чик-чик-чик. Зажжужали работящие пчелы и важные жуки. Вот и музыка утренняя!
Так и добрались до своего покоса. Дружно принялись за работу. Стали сырые копна ворошить, кругами разваливать, чтобы побыстрее от росы обсохли.
Солнце уж припекать начинало, и глаз невольно искал тенька. Смотрю: трава высокая у лесополосы на краю покоса, отдохнуть бы там маленько. Стала местечко высматривать потенистее. Как вдруг, в зелени кустарника мелькнула и замерла на ветке какая-то птица. Да уж точно не ворона. Красивая…. Я подкралась поближе. А птица сидит, не шелохнется, все куда-то смотрит, голову не поворачивая. Размером она как будто с голубя, голова и спинка рыжие, в бурую полоску, брюшко белое, тоже в полоску. А хвост такой длинный, узорчатый, как будто ромбиками выложенный. Хвост свой птица кверху приподняла, словно красуется. Клюв хищный, слегка книзу загнутый.
Сидит птица, не двигается, четырьмя пальцами с двух сторон за ветку вцепилась, и смотрит все в одну точку. «Мертвая ежели была б, то сразу с ветки свалилась, не иначе как охотится на кого-то, раз хищная», – рассудила я.
Раздвигая руками высокую траву, подползла еще ближе. А там впереди, в ямке, посреди травы чета чеканов построила гнездо. Один попестрее, с белой полоской на голове и под клювом, видно папаша, носил в клюве пух, бережно укладывая его в колыбельку, где уже лежали четыре голубовато-зеленых яичка и сидела на них другая птичка, порыжее – мама. Сами размером с воробья, головки черно-бурые, рыжие шейки, а брюшки белые.
«Что ж этот ястреб хитрый задумал? Неужто хочет сцапать этих малюток?» – сердце во мне забилось от негодования.
Тут за спиной вдалеке раздался голос Маруськи:
– Ася, ты чего там отдыхаешь? Мамка с Тоней вона где, а ты тут разлеглась!
Я обернулась и быстро-быстро замахала руками, мол, идите сюда. Маруся недоверчиво усмехнулась и стала подходить поближе. Я хлопаю руками по земле, мол, пригнись, ложись. Увидев всю эту картину, Лешка, любитель играть в разведчиков, бросился на землю, в траву, и по-пластунски, перегнав Марусю, подполз ко мне.
– Чего тут? – шепчут.
Я им показываю на птиц.
– Вон ястреб, что ли, сидит, хочет птичек склевать, – шепчу им в ответ.
– Да какой же это ястреб, кукушка, как пить дать, – поклялся Лешка.
– Правду говорит, на кукушку похожа, – подтвердила сестра.
– Чё ж ей надо то, окаянной? – удивилась я.
Тут чекан расправил крылья, вспорхнул в воздух и закричал пронзительно: «Чек-чек!» Мы пригнулись, думаем, вспугнули, не иначе. Ан нет. Он не на нас. Он к кукушке. Подлетел к ней грозно, кричит снова: «Чек-чек-чек!» А она как будто глухая, не понимает, нахалка. Взметнулась и стала низко над травой туда-сюда летать, родители – в кусты. А кукушка мигом на гнездо и сидит, не шелохнется опять.
– Что она делает, глупая, – говорю я. – Сама хочет высиживать что ли? Наглая какая.
– Тссс, – шикнула на меня Маруся. – Смотри.
Не прошло и минуты, кукушка выпрыгнула из гнезда, оставив в нем… голубое яйцо. Новенькое, крупное, в крапинку, покрупнее прежних. Как бы опомнившись, молниеносным движением схватила она другое яйцо, поменьше, в клюв, хвостом махнула и улетела.
А тут и родители вернулись. Похлопали у гнезда крыльями, подмены не заметили и уселись насиживать.
– Ну и дела! – все удивлялась я, когда мы возвращались вечером домой с поля. – Подмены-то не заметили… Что ж они теперь с этим кукушонком делать-то будут, когда вылупится, как поступят?..
– Как, как.. Воспитают как родненького, вот увидишь! – важно ответила Маруся. – По-человечески, как положено!


Пустой горшочек

Жили мы тяжело, а вскоре стало еще тяжелее. В начале 30-х годов пошел по деревням Поволжья голод. К тому времени скотину со всех дворов забрали, мяса не стало. Хлеба тоже не было. Все, что собирали, все до зернышка в колхоз отдавали. А кто из соседей не дай бог что в яму припрячет, того люди в кожаных плащах самих в эту яму и посадят, мало не покажется.
Нет, не было хлеба… Но был у нас свой огород, сад. В саду росло всё: груши, яблони, вишни, малина, смородина. А огород кормильцем был, всё, что давал – на стол. Из того и готовили.
Дело шло к вечеру. Мама горшочки в печи парила, а в них репа, брюква, вот и весь обед. Тоня по хозяйству помогала. А мы в это время, бывало, во дворе играли, копошились: я, Маруся, над нами главная, Лешка, Анька да Вася.
В тот день завладела мной, как назло, мечта: куклу свою иметь страсть как захотелось. А Маруся мастерица была из соломы стригушек делать. Я и пристала к ней, мол, смастери, голубка моя. Надоело уже из грязи неряшек лепить, да таких, что смотреть противно. Тут и Аня маленькая хвостиком привязалась, и мне, мол, сделайте, не откажите.
- Айдате за соломой! – скомандовала Маруся.
Мы мигом в сени и обратно, вернулись с сухой соломой. Разложили на двору, сели, смотрим, затаив дыхание. Взяла Маруся пучок соломы, стала его в жгут крутить, а сама поет-напевает:
Мой милёночек высок,
Любит меня маленьку.
А как будем целоваться –
Встану на завалинку!
У-у-у-ух!
Мы с Анюткой смеемся-заливаемся, но глаз с рук Марусиных не спускаем. Пока песня пелась, она уже соломенный жгут посередине согнула, петлицу завернула – вот и головка кукле готова.
– Вяжи, скорей, Ася. Сил моих нет держать! – закричала мне Маруся.
Я схватила соломинку с земли да ловко перетянула пояском. Стало как шейка.
А Маруся продолжает. Выдернула по несколько соломинок по бокам, получились как метлы у пугала.
- Что сидите сиднем! Помогите ручки плести! Косы-то умеете.
Стали мы с Анюткой стараться. У самих ручки дрожат, а кукольные плетем.
Сплели, закрепили. И пояском тряпичным кукле платьице соломенное подвязали. Серпом снизу постригли, подравняли. И получилась кукла, любо-дорого поглядеть!
Стригушка моя дорогая! Не кукла, а мечта!
Я к груди ее прижала, счастливая! Маруся улыбается, радуется. А Анютка… как давай реветь!
– А мне ку-у-клу! Я такую хочу-у. Хочу-у-у ку-у-клу!
Я растерялась. А Маруся брови нахмурила, сдвинула, на меня смотрит.
– Держи, Анюта, не реви ты! От такого рева и щи прокиснут.
Протянула я Анютке свою стригушку. Она и обрадовалась.
Тут Тоня из окна выглянула, кричит:
– Девчата, айда обедать! Все стынет!
– А где щи, там и нас ищи! – засмеялась Маруся, взяла за руку Анютку и в дом мигом.
Только моя стригушка в ее ручках скрылась в сенях, как у меня слезы на глаза навернулись. До слез обидно, что опять без куклы осталась. Ладно, думаю, я большая, сама сделаю. Тут и соломы на земле предостаточно, и серп наготове. Утерла слезы рукавом и принялась за дело. Стала разбросанную по земле солому собирать, поцелее отбирать. Тем временем гляжу, Лешка через забор перемахнул и пролетел пулей мимо меня прямиком в дом. Через пару минут поднялась поломанная доска в заборе и из-под нее вылез Васька, таща за собой большую палку. Сел на палку и поскакал в том же направлении. По ступенькам тук-шмяк, тук-шмяк на палке, заскрежетал по крыльцу и скрылся за дверью сеней. Я проводила их взглядом, пожала плечами и продолжала работать.
Собрала небольшую охапку соломы, в жгут скрутила, в узел завернула, меж коленок зажала да зубами нитку захватила и так закрепила. Ручки сплела косичками, пояском подмахнула. Серпом подрезала. Вот и моя стригушка готова! Ничего, что кривовата, ничего, что одна рука длиньше другой! Зато какая красавица! Зато сама!
Ничего, что маленька!
Встану на завалинку!
Выплясывала я со своей стригушкой, выстукивая каблуками по земляному полу двора.
Но вдруг в животе болезненно заныло, и я вспомнила про обед. Сломя голову, бросилась я в дом. Забежала на крыльцо, проскочила сени, открыла дверь. На большом столе стояли знакомые горшочки, но в комнате уже никого не было. Мать с Тоней после обеда пошли, как всегда, на огород, Маруся с ними, наверное. Ребятня кто куда. Подбежала голодная к столу, «хвать!» – крышку на горшочке поднимаю, гляжу – а он пустой… Хвать другой – та же картина. Пусто.
И никто не просил, не жаловался. Да и некогда матери было нас жалеть да по три раза кормить, на ней все хозяйство. Семья большая, ребятни много. Поэтому мама с нами строго обходилась. Некогда жалеть было. На обед никто никогда никого не ждал. Так и ходила с голодным животом до ночи. Так и спать легла.
А там утро, новый день, новый горшочек, новая надежда. И мечта – новая!


Карелова Ирина


Рецензии