Ида Рубинштейн

Дональд Флэннел ФРИДМАН
ИДА РУБИНШТЕЙН
Перевод с английского Юлии К. Рыбаковой

Предисловие

Терраса,  Ванс, 1960

Красавица, мой дух, томимый жаждой  тебя узреть, в любовном плавится огне.

Иоанн Фекамский,  Духовные  откровения

  Ласково теплый ночной воздух осторожно будит мечты женщины, увядающей, но прекрасной в своем позднем семидесятилетии. Ее высокий горделивый стан по-прежнему бесконечно, изумительно элегантен. В одиночестве на террасе  своего дома, словно в бастионе грёз, отказавшись лечь в постель, она отдается ночному сиянью, и оно, будто спасительная вуаль, окутывает ее. Она не спит, она наслаждается уединеньем. Черты ее спокойны, озарены слабой улыбкой, загадочно прекрасной и безмятежной. Воздев лицо к темной бездне, наполненной космическим сиянием, она тонет в нем, теряется и спасается.
Раскрепощенное тело её погружается в состояние открытости и привычной решимости, словно тугая тетива, готовая выпустить в полёт разящую стрелу. Именно в таком состоянии смотрела она в зеркала закулисья, трепетно ожидая, когда герои мифов и  святых писаний предъявят на неё свои права, захватят и наполнят все ее существо. На сцене она была воплощением богинь и святых,  в облике охотницы на африканских просторах неподвижно взирала на смертные муки своей жертвы. И, вот, теперь она сама у края бытия - одинокая газель, избранница, в ожидании меткого спасительного удара стрелы любви.
хххххх
В завораживающем взгляде и мольба, и  приказ.  Её миндалевидные глаза редкого серебристо-серого оттенка, широко распахнуты, жадно впитывают лунный свет и мерцанье звезд, холодных свидетелей ее бессонницы. К вилле Le Olivades, скрытой в горных рощах над Вансом, ведут  узкие извилистые тропы. В своем последнем убежище, забытая миром, добровольная отшельница, Лидия Львовна Рубинштейн, Ида Рубинштейн, танцовщица, трагическая актриса, импресарио, наслаждается роскошью уединения и безбрежностью летних ночей. Одиночество ее трепетно, дышит ночными тайнами, наполнено потоками неслышной бесконечной музыки ее глубокого естества. Во  всеобъемлющей, лучезарной тишине нет ничего, кроме любви. "Фонтан любви и сокровенного сиянья", "Фонтан любви и сокровенного сиянья". Ее сердце, дыхание источают едва слышную мольбу Совершенству,  незримому присутствию Бога, который не отпускает ее, и которого она хранит, заключив  в свое духовное объятье.
хххххх
Порой душа ее, предвкушая восторженное избавление, кружится в вольном танце над спящим Вансом. Семь лет, с 1953 года, она жила в старинном аббатстве Сито возле Дижона, вдохновляясь молчаливым созерцанием цистерцианских монахов, силой их бесконечной внутренней молитвы. Созвучная тайнам духовной жизни, эта молитва есть соединенье неслышных инструментов, душевного  развития и утешения. Такая звучная тишина  осязаема, чиста и обладает защитной силой. Стоя за ажурной оградой, Ида Рубинштейн созерцает вечернюю молитву монахов, выверенную хореографию молебна, когда облаченные в белые ризы люди, отдают поклоны, двигаются, преклоняя колена, словно лепестки роз, перебираемые невидимой рукой. А потом падение и взлёт, звенящая тишина, погружение в себя, испытание, поиск Бога в себе. Из ночи в ночь Ида Рубинштейн молится - отшельница в поиске независимости. Долгое время единственной пищей для нее была одна рыба в день, символ христианского таинства, достаточный для медитации и молитвы. Она бежит от мира, но каждый день позволяет себе бокал шампанского, в память о пышно и страстно прожитой жизни.
"Monter, monter, toujours - всё выше и выше, вот, моя формула счастья" - заявила Ида Рубинштейн репортерам  лет тридцать тому назад, когда была в зените славы. Как еще могла она объяснить свое стремление к прекрасному и превосходству в ритуальном театре? Возвыситься до вызова, отбросить ограничения, одолеть преграды в осуществлении своей театральной мечты, вот ее самая первая ступень на пути восхождения духа к манящему потустороннему сиянью.
ххххх
Шепот листвы в ночи, пророческие намёки неуловимого дыхания ветра. Шуршанье ветвей напоминает музыку волн, монотонную, настойчивую, обволакивающую.
ххххх
Под сплетением гармонии и дисгармонии жизни колышется океан глубинного покоя.
ххххх
Здесь, на террасе своего дома, Ида качается на волнах времени. О чем она мечтает, когда лунный свет касается стен Ванса? Стоит ли она, как прежде,в сиянии рампы июньским вечером 1909 года, когда на заре нового века отважная девушка впервые явила себя парижской публике, став одной из сенсаций Русских Сезонов. Вернулась ли она в ночные Афины, где скорбный плач Антигоны растерзал ее сердце? Или  же она любуется чистотой сверкающего снега Санкт-Перербурга, города ее детства, где зародилась ее решимость и вдохновенье? Переживает ли она прошлое? Утонула ли она теперь в безмолвии Бога? Предвкушает ли она грядущее освобождение души?
ххххх
Случай-судьба?  Возможно, в потоке жизни эти понятия переплетались. Кто была она со всеми ее ролями? Кто была она без них? Персефона, Елена Прекрасная, Святой Себастьян, Жанна д'Арк, все они глядели в мир её глазами, скрываясь под маской ее лица. В ней звучат мысли и страстные речи героинь греческой драмы Антигоны, Клетемнестры, тех, кто, возможно, никогда не жил, и, всё же, стал бессмертен. Как сложна была ее индивидуальность, испытавшая многие жизни в границах единственной судьбы путем последовательных инкарнаций. Эфемерные миражи пустыни. Но во всех трансформациях, во всех преображениях обитала страстная душа, жаждущая любви.

...Всем сердцем... всей душой... всей силой... вечно обновленной жаждой.

Из высокой хрустальной вазы, рассколов тишину, вдруг, падает белая роза.

Время пришло. Время пришло. Где-то в доме далекий приглушенный полуночный бой часов. Тонкие длинные пальцы Иды роняют книгу псалмов. Псалом 63. Прекраснее жизни твоя любовь. Ветер листает страницы книги. Она  отыграла свои роли и  на сцене, и в жизни - роскошный гобелен, узор ее судьбы. Она видит себя пылкой, стремительной молодой женщиной - страстной, решительной, ослепительно улыбающейся, уверенной в себе. Теперь она ищет источник великой красоты. Сердце ее бьется в унисон с огромным невидимым сердцем. Все, кто дышал на земле, все, кто ловил ее дыхание на сцене, все они с ней. Те, кого она любит, все они едины с ней в ее восторге. Да, возможно, что усопшие пьют из Леты, забывая о своих земных страданиях, но они помнят тех, кого любили, всех кого ласкали, с кем обменивались нежными взглядами. Любовь, никогда не утраченная, окружает ее, ведет её и хранит. Сердце бьется в груди непрестанно. Постепенно, в молчании рождаются слова, в её натруженном, любящем сердце тихим шепотом звучит: "Знай, что моя любовь к тебе вечна. Любовь моя сильнее самой любви". Бог есть настоящее, стремление и осознание. Над холмами разносится отдаленный гром, низкий пульсирующий звук тамбурина, отзываясь в ее крови призывом к танцу.
хххххх
Душа более не поддерживает сердцебиение, но радуется своей невесомости, словно сорвавшийся с дерева, улетающий вдаль листок.
хххххх
Звездная ночь угасает, приближаясь к концу. Свет от света! Внезапный и нежный восход заливает небо коралловым и пепельно-розовым. Ида слышит первые птичьи трели,она исполнена желанием покинуть землю и взойти по лестнице небесной мелодии.

Я взошла на вершину горы, на самый ее верх. Прекрасней жизни твоя любовь.

Вдали взлетает ритмичная мелодия флейты: "Дочь Бога! Дочь Бога!"

Глава 1.
Исчезнувший город

...Я прожила жизнь, о которой мечтала, но далась она мне с трудом. Родившись в России в семье, для которой театр был позором, я решительно порвала со своим миром.
Ида Рубинштейн в  L'Echo de la Presse, 9 сентября, 1932.

Почему я родилась в то время и в том месте, с такими амбициями? Одинокой я была всегда, всегда одна. И всегда жила мечтами, в мире грёз своих и других людей.  Я была способна видеть иные миры. Я рождена для жизни в мечтах, рождена для того, чтобы отдать свое тело, движение, голос, свои чувства театральным существам, вымышленным, идеальным, тем, что принадлежали  только моей реальности и жизненному пространству.
Родилась я на Украине, в Харькове, в том месте, о котором я не знаю совершенно ничего. Выросла я в Петербурге, в городе, любимом всеми фибрами моей души. Закрывая глаза, я виду себя в далеком Петербурге. Ах, как легко путешествовать в мыслях, легко преодолевать границы, хотя каждое такое путешествие не что иное, как преодоление бездны смерти.
Я добровольная отшельница. В отличие от других, кто бежал от революции и войны, я покинула страну рано и добровольно. Бежала в поисках собственного искусства с решимостью не вернуться никогда, порвав все связи со своей семьей. Такова была моя воля, мое решение. И теперь я часто тоскую по утраченному миру, по городу начал. С приближением конца я ищу свой первоисточник. Словно наделенная невидимыми крыльями, я стою на краю пропасти, готовая к полёту.
Подобно невесомому призраку я брожу по городу прошлого, невидимая, встречаюсь с теми, кого знала. Они давно исчезли. Они остались. Вижу закатное небо Петербурга, иногда цвета роз, неба, полного цветов, а иногда пепельно-свинцовой печали, эйфории и нескончаемого горя. Это и есть прошлое. Именно там я жила. Так я жила когда-то, давно-давно. И, вот, теперь... я закрываю глаза и нерешительно погружаюсь в прошлое, в иной мир. Я археолог собственной души. Да, я там жила. Я живу здесь. Всё неизгладимо знакомо.
Вот прихожая, мраморная лестница. Здесь я сидела, спрятавшись в тени высоких беззвучных напольных часов, пленённая музыкой, доносящейся из гостиных комнат, вечно ею завороженная. Я попытаюсь разглядеть комнаты прошлого, утерянной и застывшей жизни. Вот пастель в богатой раме, вот зеркало, а вот роскошные близнецы рояли. А теперь, кое-что, оставшееся от меня, хотя и бестелесное, блуждающее по комнатам, танцующее по дому прошлого в бешеном, иступленном вальсе, в танце, исполненном не только грусти, но  радости, и сожаления.  Здесь всё началось. Я хватаюсь за прошлое, держу его в своем любящем объятии,  на мгновение укачивая его тоской по дому, воспоминанием о нем.
Я рано осиротела. Папа и мама умерли, и было решено, что я буду жить со своей тетушкой Горвиц в ее доме на Английской набережной, где должен был родиться мой новый мир. В дом тёти меня на руках внесла няня. У двери, едва скрывая любопытство, стоял взволнованный дворецкий. Как сверкает прихожая и мраморная лестница. Вижу всё это впервые, поднимаюсь по залитой светом лестнице, я иду по лестнице света.
Величественный особняк отражался в реке. Он остал спасительным раем в моем прекрасном печальном городе широких площадей, бесконечных перспектив и переполненных трущоб, запретных зон, зловещих лабиринтов, рассадников нищеты. Взору моему открывались сиянье и боль. Никто не исключение, даже те, кто живет на Английской набережной. К этим волевым и хрупким девушкам, вынужденным жить ее жизнью, моей жизнью, я испытываю некоторое сочувствие, но не сострадание и нежность. Так бывает, когда мы, нехотя и нежно, улыбаемся литературной героине, вынужденной идти своим путём без помощи неосведомленного читателя, который на мгновение отрывает свой взгляд от страницы и воображает судьбу героини, меланхолично улыбаясь тому, что может с ней случиться. А случиться с девочкой, наделенной невидимым шрамом, может всё, что угодно. "Ида", раздается долгий зов, "Ида, Ида Львовна", эхом разносится по дому прошлого. Заперев дом прошлого, остаёшься не только с нежным сожалением, но и с радостным ожиданием. Это должно случиться снова. Там была моя жизнь, наполненная возможностями красоты и катастроф.
Помню сиреневые и розовые туманы приморского города начал, моего Петербурга, города, так часто скрытого под бледной, слегка прозрачной вуалью, города, готового исчезнуть в тумане. Помню розовеющие дворцы, сияющие сквозь дождь и сумеречную синеву. В Белые Ночи до самого рассвета мир колыхался в полуночном сиянии, нежном, тающем, но никогда не переходящем в темноту, словно слабый, мягкий, негаснущий свет лампы. Темно-сапфировые небеса лишь не надолго, возможно, всего на час, погружались в темноту, на тот самый миг, когда свет перерождается в новый свет. В глубинах зимы темнота не отступала в течение девятнадцати часов. Всю ночь город продолжал жить. В три часа утра улицы наполнялись теми, кто возвращался с балов. Бессонный город, заселённый восторженными искателями удовольствий. Вдруг город бледнел и становился степенным. Я выросла в городе воды, бесчисленных рек, протоков, каналов, бесконечных гранитных набережных, площадей, дворцов и церквей, розовых, бледно-голубых, бирюзовых, нежных и насыщенных оттенков, в городе, восставшем из болот, в невероятном, волшебном городе, похожем на театральную декорацию. Это была моя Атлантида, город, отраженный и возникающий в замерзших, или струящихся водных зеркалах Это было мое зазеркалье, дрейфующее, или скользящее по льду. Снова вижу бескрайнее небо, безоблачное или покрытое облачным ажуром, либо тяжелыми, плывущими в медленной воздушной процессии тучами, или несущимися, словно тройка, облаками. То был мир плывущих облаков и мчащихся саней. Облака никогда не останавливались.
Мгновения прошлого будируют воображение. О, этот согревающий внутренний огонь. Бывали дни восхитительной морозной ясности, когда лёд отливает бледно-голубым, а цветные фасады кажутся высеченными изо льда.

Спой гимн печали
Сердца моего,
Наполненного тайной грустью
Города сего.

В сердце каждого художника должны быть тайны. Мое сердце отдано городу, наполненному таинственной музыкой, утраченной жизнью, оплаканной, но, всё же, добровольно покинутой. В 1910 году я выбрала Францию, место, где собиралась посвятить свою жизнь театру. Короткие наезды в Петербург лишь поспособствовали падению оков. Набравшись храбрости и даже невозможности, я решила никогда не возвращаться в свой первый город. Тем не менее, Петербург держит меня, непрестанно зовёт, бесконечно предлагая тайны. По собственному ли выбору, или по воле судьбы, я отдалась новому ради приключений. Но, всё же, родной город остался со мной." О, я жила...так далеко...жила...А что теперь?"

Неделю за неделей гувернантка водила меня в Эрмитаж. Еще ребенком я стала знатоком чувственной гармонии. Мне нравились все нарисованные мифологические сюжеты, необузданный Пегас, раскинувший крылья на фоне пышных серых облаков, или Дафна, с испуганным лицом, запечатленная в тот миг, когда ее тонкие пальцы вытягиваются ветвями, покрытыми листвой, женщина, превращенная в дерево, в кроне которого песнею вздыхает ветер. Я понимала незвучный стон одинокого Орфея, с воздетой лирой выходящего на свет из глубоких пещер. Это был мой мир, моя родина. Картины стали моими друзьями, которые делились со мной своими секретами. Да, мифы открыли мне путь в более страстный мир, в котором можно было постигать жизнь без ограничений, где обнаженное тело открывало истину. И повсюду ребенка сопровождали вечные каменные жители города, безмолвные, но убедительно победоносные Никии, ангелы, кариатиды в благородных, неизменных позах. Мне нравились барочные статуи Зимнего Сада, актёры драмы, разыгрываемой вдоль аллей. Невероятно грустно было наблюдать, как все они прятались от взоров, заворачивались грубой рогожей, или заколачивались в деревянные, словно гробы, короба, ради спасения от зимних холодов. А весной они высвобождались из тесного плена. Каждой весной происходило чудо возвращения каменных обитателей аллей. Я любила этих хрупких обитателей волшебного царства. Они научили меня выносливости.
Моя мама умерла, когда мне было пять лет, а папа несколько стремительных лет спустя. Он стал жертвой тифа. Я была слишком маленькой, чтобы почувствовать всю горечь утраты. Потеря тех, кто меня любил и защищал, тех, кто дал мне жизнь, была неизгладимой, и они остались со мной, словно во мне жила не только душа моя, но и души тех, кто ушел, отдав мне свою силу. Я всегда чувствовала связь с иным миром, внутренне общаясь с ним. Возможно, именно по этой причине  меня привлекала сцена, то место, где сливаются души.
Ребенком, войдя в дом своей тётушки, я наблюдала собственную драму. Вот, я снова маленькая девочка, Лида, Ида, наблюдающая из окна спальни дома на Английской набережной, как серый закат медленно опускается на первый снег. Крыши домов сверкают бриллиантами и аквамаринами. Комната согрета пылающим огнем камина, а за окном, кружась, падает снег, окутывая всё вокруг. Скоро исчезнут дорожки в саду. Весной  сквозь открытые окна комната наполняется нежным запахом сирени. Времена года приходят и уходят. Желтые листья едва слышно падают на землю, словно осенний дождь, почти также тихо, как первый снег, когда ветви деревьев графически вырисовываются на фоне серого неба. Сухие листья так нежно шуршат. Память словно частный театр, в котором вы и актёр, поглощенный переживаниями, и зритель, живо реагирующий на представление, вы и призрак и медиум одновременно.
Зимой в, увешанных гобеленами волшебных оранжереях разыгрывались спектакли. Весной сад тётушки, неожиданно прекрасный после долгой зимы, наполнялся цветущей сиренью, потом благоуханием роз и был похож на пробудившуюся спящую красавицу. Росли там и вишневые деревья, богато плодоносящие кисловато-сладкими ягодами. В обществе шелковистой борзой, дружелюбно разлёгшейся у моих ног, я любила сидеть в лоджии, выходящей в сад, погрузившись в чтение Илиады, или похождений Одиссея. Бывало, что мое уединение становилось еще более уютным, когда внезапный ливень, словно пеленой занавешивал лоджию. Затопленный сад, на мгновение превращался во влажный, отрывочный мир, потерянный и реальный. Приятно было смотреть на танец терзаемых ветром или дождем ветвей, словно зеленый театр, где возможна инсценировка любого мифа.

В те мгновенья, когда я в спальне была одна, я живописно закутывалась в покрывало и гляделась в зеркало - актриса и зритель в одном лице - воображая таинственные судьбы персонажей, принадлежавших иному миру, чем дом тетушки. Это была моя тайна, почти достойная позора. Меня часто ругали за то, что я слишком много смотрюсь в зеркало, что сильно озадачивало меня. Почему нельзя смотреться в зеркало, почему нельзя потеряться в мечтах, представляясь кем-то другим? Это было неизбежно. Я инстинктивно постигала ритуал гримерной, ритуал одевания у зеркала перед выходом на сцену. Еще в детстве я научилась стоять перед зеркалом, погрузившись в легенду.
Ребенком, и подростком я жадно училась, поглощая уроки Латыни и Греческого, страстно внемля звукам хоралов, мелодичным и завораживающим звукам, уносящим в древний мир, ставший моей духовной родиной. Я жила среди царственных особ, исполненная их трагичных судеб. Я знала обреченность Трои и ее гору Ида, священную для Гекубы, Андромахи, Кассандры. Высокая, покрытая виноградниками гора Ида, залитая первыми лучами солнца. Я дышала воздухом легендарного прошлого, заселенного призраками, их призрачными страстями. В пятнадцать лет я, наконец-то, созрела настолько, чтобы тётя позволила мне  путешествие в Грецию в сопровождении гувернантки и наставника. Мне было позволено исследовать мир, давно заполнивший мою душу. В пятнадцать лет я обрела духовную родину.
Я знала о театре в Эпидавре, Театре Диониса. Круто восходящий амфитеатр, вмещавший, возможно, до двенадцати тысяч зрителей, почти всё населения города. Я знала об этом прошлом. Меня привлекали погребальные обряды, резные рельефы, на которых мертвые и живые сосуществуют в абсолютном покое, умиротворении, протягивая друг другу руки - осязаемый контакт между мирами - предлагающие друг другу свое видение, вечно взирающие друг на друга. Разделения не существовало. Это были послания надежды, воплощенные в скульптуре прошлого. Домой я привезла два предмета, простой сосуд для возлияний воды и вина, и маленькую статуэтку Танагры, в виде грациозной танцовщицы, лицо которой время не сохранило, но в складках туники которой все ещё ощущалось дуновение ветра. Меня поразила изящная сила ее статичности... Пятнадцать лет, возраст духовного обретения, возраст, когда начинаешь различать добро и зло, возраст вдохновения... Это был возраст, когда мне было позволено общаться с тётушкиными гостями во время долгих вечеров мерцающего света, последних встреч перед летним расставанием с городом.
"Сегодня будут гости!" "К нам сегодня придут гости!" Гости! Ликующие возгласы подхватывала прислуга, всецело разделяющая русскую радость, лихорадку гостеприимства, доставляющую всем удовольствие от переполоха, предвкушения подготовки радушного приема. В доме на Английской набережной такие возгласы слышались часто. Предстояло не только пережить радостную суматоху, предчувствие восторга, но и прихорошить дом, поскольку делом чести было показать, насколько образцово ведётся хозяйство при таких частых приемах в открытом для гостей доме. Во время дневных музыкальных приёмов, после любезных приветствий гостей, "Рад видеть вас!", "Несравненное удовольствие!", после вежливых представлений, или дружеских бесед знакомых, долгом тёти было призвать гостей к тишине и вниманию к музыкальным выступлениям. Надо было проследить, чтобы дамы и престарелые господа были удобно рассажены, а молодые кавалеры выстроились за их креслами. Потом следовал сигнал музыкантам начать концерт.
Когда я замкнутой сиротой приехала в дом тёти, такие музыкальные приемы устраивались довольно часто. Гости собирались в гостиной, двойные двери закрывались, но сквозь них до моего слуха доносились печальные и прекрасные звуки фортепьяно и виолончели. Поначалу музыка казалась волнующим сигналом. С книгой в руке я выбиралась из детской и подходила к краю лестницы. В воздухе витал аромат духов, я пристраивалась за покрытыми киноварью напольными часами, которые останавливали ради концерта. Я впитывала переливы звуков двух инструментов, которые словно живые существа, сплетённые между собой, прильнув сердцами, пытались слиться навечно. И, несмотря на то, что двери гостиной всегда были закрыты, я не чувствовала отчуждения, потому что во мне открывалось нечто, готовое принять эту музыку любви, всю её полноту, сладостную завершенность, и мое сердце переполнялось любовью, жаждой уникальности. Подобно тому, как маленькое зеркало способно отражать столько же тайн бытия, как и большое зеркало, этот любовный диалог двух музыкальных инструментов был проявлением всеобъемлющей Любви, упраздняющей красоту. Дуэт, разговор безмерной страсти, томящей, влекущей вниз к земле, и, в момент касания с ней, взмывающей в нежный полет, свободно пронизывал мое детское сердце. Я возносилась, улетала безвозвратно, словно утопленница, уносимая нескончаемым вихрем волн. Под молчаливыми часами время превращалось в вереницу мгновений гармонии. Когда гувернантка, наконец, находила меня в моем укрытии, глаза мои сверкали, полные слез и радужных мечтаний, словно глаза человека, только что проснувшегося на вершине горы вблизи сияющей луны и звезд.

Возможно, я была избалованным ребенком, щедро окруженным красивой обстановкой, слугами, гувернантками и наставниками. Я была центром внимания многих незнакомых людей, сочувствующих, иногда, даже очень сочувствующих, иногда строго следующих своим обязанностям, иногда безразличных, или даже отстраненных. Я научилась сохранять внутреннюю независимость, научилась не скучать наедине со своими мыслями. Всегда в одиночестве я не испытывала нужды в друзьях, в обществе других детей. Уединение мое было плодотворным. Я увлекалась чтением, учением, сохраняла спокойствие в круговороте домашней жизни. Могла часами я тихо играть на пианино.
Моя тётя, женщина прагматичная, энергичная, общительная, решительная, ценила эти качества в других людях  и видела себя заботливой садовницей, уполномоченной защищать хрупкий и нежный цветок, следящнй за его ростом и развитием, предоставляющей ему место для развития и освоения пространства. Естественно, она была рада заявлению учителя музыки об исключительных музыкальных способностях ее племянницы, но неодобрительно улыбнулась с вежливым молчаливым отказом, когда он высказался о возможной концертной карьере исполнительницы. Публичные выступления? Определено, это недопустимо. Она считала, что выступления племянницы должны ограничиваться семейным кругом. Ей самой нравилось слушать интерпретации племянницы в те дни, когда нечем было заняться дома, и день медленно погружался в вечернюю синь. Когда девочка завершала неспешную и обволакивающую мечту Ноктюрна, тётушка наблюдала, каким прекрасным становилось лицо племянницы, как ее утонченные, безупречные черты преображались вдохновенной сосредоточенностью. Когда ее руки на мгновение взлетали над клавиатурой, пальцы казались невесомыми, эфемерно нежными. В такие моменты, тётушка чувствовала в ребенке зарождение красоты. Она называла меня своей снегурочкой, которая, войдя дом, стала центром ее внимания. Племянница ее была сфинксом, и тайна ее была велика. Во что она превратится?
Были знамения, если знаки можно читать. Я была виртуозной пианисткой, свободно читающей партитуру, на радость учителя музыки. Был еще один источник гордости, моя феноменальная память. Я могла удивить запоминанием поэмы наизусть с первого чтения. Отрывки пьес, однажды услышанные, я могла повторить с завидным вдохновением, свидетельствующим о внутреннем переживании и вовлеченности. Наставники хвалили мой мелодичный голос. Да, позднее тётя призналась, что ей следовало бы знать, надо было догадаться о признаках истинного призвания того, кто действительно нуждался в признании. Да, были предзнаменования того, что мне уготован путь актрисы, жадно познающей мир, душа которой переплавляется в золото артистической мудрости.

Звуки, звуки, срывающиеся с губ... всё это ключи, предвидение неизбежной судьбы, потому что, когда девочка декламировала стихи, она достигала сути своей героини, истины ее страдания, или надежды, и раскрывала ее сияющую красоту, словно на алтаре, представляя на суд неравнодушного слушателя. Речи, отрывки были подобны лоскутам золотой парчи, богато расшитой ризы. Произносимые слова сплетались из пепла страданий в золотое покрывало. Тётя замечала, что мой обычно пристальный, проницательный взгляд мог стать отчужденным взглядом человека, поглощенного мечтами, окруженного невидимыми сущностями. Это сильно пугало тётю, словно она пустила в свой дом медиума, но декламациям моим она не препятствовала.

Златое покрывало, сотканное из праха
Прах, созданный из злата покрывал,
Печали прах, во злато ризы обращенный.

В доме жарко пылает камин, в то время как за стенами дома, за плотно задвинутыми шторами бушует свирепая снежная метель, скрывая под собою мир.

Вместе с подброшенными в камин поленьями я бросаю в пламя воображения моменты прошлого, источник тепла, или пронзительной печали,  беззвучный стон, учащающий сердцебиение.
...Звуки... звуки, срывающиеся с губ... среди них, опасливое признание...

Еврей... определение презренной нации, нации, проклинаемой в России. В больших городах существовали унизительные квоты, ограничивающие число евреев, принимаемых в больницах, университетах, на кладбищах. В сельских местностях существовала угроза погромов, внезапной жестокости, когда мучили и убивали евреев, в то время как полиция оставалась в своих казармах. Крестьяне наблюдали, как евреев разрывали на части по кускам. В таком мире родилась Ида Рубинштейн. Имя это звучало откровенно по-еврейски, имя, говорящее само за себя, но от которого я никогда не отказалась, а носила, словно диадему во все годы своей славы. Я родилась в 1883 году на Украине, о чем записано в метрической книге Харьковской синагоги. Меня крестили в православной церкви, завернув в тяжелую золотую парчу ее мистицизма. Подобно Неве, плавно струящейся со всеми ее течениями, встречными потоками и воронками, так же и я легко уживалась с противоречиями.
Религиозную тайну я восприняла с легкостью. Меня научили молиться с открытыми глазами перед иконами, пристально глядя на нарисованного Спасителя, и это казалось естественным. Я посещала Пасхальные службы, ожидая в темном, затаённом храме внезапного открытия дверей, потока света, вести о воскресении и всеобщие поцелуи. Я также участвовала в похоронах на Преображенском еврейском кладбище, где на надгробьях было выгравировано "Да упокоится душа в жизни вечной". Мне говорили, что на могилах никогда не указывалась дата рождения, поскольку приход в этот мир случаен, и не был важен, а о делах человека, его благочестии и благотворительности можно судить только в конце жизни, и значение имеет, и достойна памяти только дата кончины. На надгробьях указывалась только дата смерти.

...

В моей жизни были даты,  значимые даты. Родилась я в Харькове. Отец мой, Леон, был купцом, и, женившись на маме, Эрнестине, влился в семью финансистов Раффаловичей и Поляковых, строителей Транс-Сибирской железной дороги, основателей Петербургского Коммерческого Банка. В 1888 году умерла мама, оставив меня на попечение отца. Мы переехали в Петербург, где, как и многие, он стал жертвой эпидемии тифа 1892 года. В самом раннем возрасте я испытала боль тяжелой утраты, почувствовала хрупкость человеческой жизни, испытала то, что поздно, или рано переживают все. Но непорочная энергия детства преодолела скорбь, боль утраты, тоску по ушедшим, трансформировавшись в зародыш желания, едва заметного желания, возникшего в моем сердце желания прожить так, чтобы ощутить свое истинное, активное присутствия в этом мире. Мои надежды питало тайное общение с теми, кто ушел. Я в это верила всегда. Я это всегда знала.
В 1892 году я поселилась в особняке своей тёти на фешенебельной Английской набережной, по соседству с богатыми великими князьями, послами, а также финансистами. Мы принадлежали к этой касте, и Английская набережная стала моим местом в мире. Тётушка была хозяйкой популярного музыкального салона. Меня приучили гордиться большой семьей, могущественными кузенами, международным кланом крупных банкиров, в который входили французские семьи Cahen d'Anvers и Camondo. Семья придерживалась системы династических браков, благодаря которой создавалась надежно защищенная крепость. Со временем, мне бы подобрали достойную, взаимовыгодную партию, какого-нибудь наследника солидного состояния. Такая перспектива была совершенно естественна, даже для девушки исключительных интеллектуальных способностей и дарований. Тем не менее, в детстве мне было дозволено заниматься творчеством.
Английская набережная... Неподалеку от дома тёти в роскошно отреставрированном Строгановском дворце проживал кузен Даниэль Поляков, сановный и влиятельный министр. Вестибюль дворца был выстлан мозайкой из виллы Нерона на Капри. Мне разрешалось одиноко бродить по бальному залу и наслаждаться его пустотой, блестящим простором инкрустированного пола, скудностью обстановки, безлюдной оркестровой галереей, богато расписанным потолком. Такая пустота давала ощущение свободы и была многообещающей. Это было пространство для полёта. В одиночестве обследовав дом, я отправилась пить чай с приглашенными в гоститую, полностью отделанную в красных тонах. Неужели я до сих пор помню прекрасную, изнеженную даму, увитую жемчугами, разговаривавшую очаровательным, почти неслышным голосом, и с легким придыханием, рассуждавшую о самоотречении и лишениях. Как странно звучали аномальные речи из уст нарядной дамы в таком богатом интерьере!  Возможно, этот разговор я запомнила, а, может быть, вообразила. Был ли это на самом деле? Пока родственники секретничают между собой, ребенка отсылают во внутренний сад. Там росло дерево, напоминавщее волосы Наяды, развевающиеся на ветру. Я вошла в святилище древесной кроны, слившись с ней, защищенная ее покоем и окруженная ажурным, живым светом, струящимся сквозь цветное стекло. До сих пор чувствую, как затаилось моё дыхание, как тихо стало оно в окружении густого полога листвы и струящегося света. С легкостью умела я входить в состояния экстаза. Так же легко я впадала в отчаянье. Я всегда заходила слишком далеко и всегда без колебаний.
ххххх
Театр был для меня святилищем мечты. Ребенком посещая Мариинку, я млела от удовольствия, глядя на роскошный голубой занавес с изображением храма в роще и бога с лирою в руках. Восторженно следила я, как малиновые боковые портьеры медленно, неспешно приоткрывают сцену. Возможным становилось любое волшебство. Это был долгожданный миг. Мне нравился медленный, словно откровение, подъём занавеса.

Я часто была заворожена театральным действом, но всегда внимательно изучала актерское мастерство. Я была смышлёная. Вечно стремясь к красоте, я сосредоточенно погружалась в представление, отстраняясь от зрителей, заполнявших пять ярусов под куполом театра, уподобляясь актерам, примечая каждый нюанс гармонично произнесенного слова, движения, жеста. Я была идеальным зрителем, все поглощающим и существующим ради театрального представления. Воспоминания о спектаклях навечно остались во мне. Наряду с миром сцены я с наслаждением постигала богатый внешний мир, его толпу, радостные катанья на санях, запряженных орловскими рысаками,  потом скорость моторных экипажей, электрический треск трамвайных путей, когда вагоны перебирались через замерзшую Неву. В такие моменты мир становился магическим, соблазнительным и нереальным представлением, со стремительными потоками прохожих в тусклом свете уличных фонарей, с круговоротом метрополиса, в его потоке жизни и мечтами о театре. Уже тогда во мне зародились тайные амбиции.
ххххх
Но когда же я стала частью стремительного городского спектакля? Когда впервые поняла, что я красавица, и красота моя всесильна? Уже в подростковом возрасте, сопровождая тётю в театр и сидя в роскошной ложе, куда нас сопровождал лакей в ливрее, я вызывала восхищение многих. Все взоры были обращены ко мене, головы непроизвольно поворачивались в нашу сторону, поскольку мне был дарован необычайно высокий рост, возвышающий меня над всеми, хрупкая стройность, пышная копна темных волос, обрамляющая бледные тонкие черты лица с огромными серыми глазами. Я была оранжерейной орхидеей, экзотичной и непривычной, скорее будоражащей, чем умиляющей. Я носила струящиеся платья без корсета, роскошные меха темного соболя, белого горностая и рыси. Я была странным существом, явившимся из далекого, незнакомого мира. Красота моя была могущественная, неприемлемая,тревожная и неоспоримая. Это был мой дар, моя судьба. Я была отмечена красотой, как бывают отмеченные уродством.
Многие готовы были преклоняться перед страстной решимостью красавицы, но не все.

На заре нового двадцатого века, тихим предзакатным дождливым вечером 1902 года за чашкой чая я поделилась своими планами с тётушкой, моей доверенной, которая должна была знать, что я собираюсь заняться драматическим искусством и посвятить себя жизни актрисы, следуя своему призванию. Город каналов заливал тихий, завораживающий, монотонный дождь. Величественный фасад дворца отражался в ряби канала. Тётя хранила молчание, я продолжала свое признание, едва догадываясь о неодобрении, скрытом в ее безмолвии. Медленно, камень за камнем, между нами росла замуровывающая стена молчания, красноречиво сулящая непонимание и даже презрение. Я привела яркие примеры. "Женщины самых респектабельных кругов обучаются музыке в консерватории. Очевидно, что Россия стала авангардом в области женского образования. В юриспруденции и медицине немало молодых женщин, стремящихся к знаниям. Театр моя жизнь, мое призвание, я должна изучать театральное искусство, должна совершенствовать свое ремесло, работать, чтобы стать безупречным инструментом. Что мне делать? Отречься от всего? Оставить мир? Мой мир театр, моя надежда, моя мечта". Тётя прервала свое молчание, и речь ее была резкая, безоговорочная, разящая в самое сердце. "Не смей позорить имя семьи? Хочешь, чтобы тебя оскверняли взгляды толпы? Неужели, ты, богатая наследница, надежда семьи, собираешься отказаться от пристойной жизни ради того, чтобы стать содержанкой? Возможно, мечтаешь стать любовницей Великого Князя? Неужели, ты мечтаешь об этом?" Моя тётушка, всегда такая понимающая, с которой я делилась всем, вдруг превратилась в моего врага, непреклонную сторонницу традиционных взглядов и суждений. Она вдруг жестко посмотрела на меня. Показалось, что душа моя поражена уверенной рукой,  задушена,  раздавлена, метко пронзена длинными иглами. С отвращением тётя наблюдала, как гордая девушка, упала на пол, заливаясь отчаянными, беспомощными  слезами, потоки которых не прекращались многие дни. Приступ полнейшего отчаяния. Тётя вздрогнула, испугавшись самого страшного. Неужели, самоубийство - единственный возможный выход из такого состояния? Её племянница погрузилась в безутешное горе безнадежно гибнущего человека. Поначалу наступило молчание, исполненное беззвучной, безнадежной мольбы о понимании, и, наконец, хлынул нескончаемый, многочасовой, многодневный поток слёз той, кто навечно утратил всякую надежду. Некогда тонкие черты моего лица превратились в маску скорби, юудто юная мать лишилась новорожденного, своей первой надежды.
ххххх
Я рыдала, словно лишенная разума от бесконечного горя, рыдала непрестанно, до удушенья, до икоты, в голос стеная и завывая.

С содроганием и страхом взирала тётя на такое проявление эмоций, считая его чрезмерным, и, следовательно, ужасающим. Эмоциональные обитатели Санкт Петербурга были склонны к самоубийству, не задумываясь расправляясь с  собственной жизнью. Многие топились в Неве, особенно с моста у Николаевского Дворца, где встречные течения такие сильные и коварные, что уцелеть в них было невозможно. Самые бедные и отчаявшиеся глотали серные спичечные головки, другие задыхались в керосиновых парах. Многим доводилось слышать ужасные крики тех, кто кончал жизнь самосожжением.
Смягчившись, тётя капитулировала, потому что, несмотря ни на что, была женщиной рассудительной, и понимала, что мир меняется. Конечно, нет вреда в том, чтобы в программу обучения племянницы включить частные уроки драмы. Для этого за помощью следовало обратиться к самому блестящему консультанту, профессору консерватории, директору и актеру императорского театра Юрию Озаровскому.
Когда высохла последняя слеза, истерзанное сердце наполнилось счастьем и светом. Искусство утешило меня. Профессор Озаровский проверил мои способности и отметил их потенциал. "С этой восхитительной девушкой я буду заниматься лично. Она этого заслуживает". Во время наших занятий он понял, что я одержима театром, жадно интересуюсь древней историей, которую проживала и которой дышала, это был мой истинный мир. Мы сразу начали работать над текстом Антигоны. Я буду Антигоной, самой чистой и возвышенной героиней. Постепенно и уверенно для моего дебюта в благотворительном спектакле мы выбрали Антигону. Странно, но я не встретила никакого сопротивления своим планам. Тётя даже охотно согласилась принять участие в тайных приготовлениях к спектаклю. В конце концов, не было ничего предосудительного в исполнении признанного шедевра всего один вечер и по достойному поводу. Идея благотворительного спектакля вполне приемлема и прилична. В этом капризе нет ничего позорного, решила моя тётя. Она радовалась, видя свою племянницу снова энергичной, целеустремленной, и тайно даже предвкушала успех выступления восхитительной девочки перед профессионалами. Не было никаких препятствий, словно сила моей решимости играть, мое стремление на сцену сокрушила все преграды. Барьеры пали, и ничто не могло меня остановить.
ххххх
Планы созрели и пришли в действие. Было назначено число, 16 апреля 1904 года, и место, Новый Театр Лидии Яворской. Однажды во время приготовлений я вместе с компаньонкой заехала в студию Леона Бакста. Желая сотрудничать только с лучшими, и зная о великом таланте Бакста, я выразила надежду, что он не осудит мое внезапное вторжение. У нас были общие знакомые, профессор Озаровский, а также граф Дмитрий Бенкендорф, большой друг нашей семьи. Именно они посоветовали набраться наглости и спросить мнения художника и добиться его сотрудничества в нашем проекте. Мне очень нравились его декорации к Ипполиту Эврипида. Спектакль я смотрела снова и снова, заряжаясь энтузиазмом от его видения древней Греции не как блёклой и безжизненной, но богато расцвеченной, полной эмоциональной силы. Я желала, чтобы костюм для моей Антигоны в предстоящем спектакле создал непременно он. Мое неожиданное предложение Бакста сильно впечатлило. Маленький аккуратный денди с рыжими курчавыми волосами и пышными рыжими усами, белёсыми ресницами, моргающими за стеклышками пенсне, он глядел с откровенным восхищением на возникшую перед ним тонкую, высоченную и горделивую девушку. Ей шестнадцать? Или ей девятнадцать? Может быть, она старше? Молодость её была очевидна, подтвержденная присутствием настороженной охранницы. Но очевидна была и самоуверенность дамы света, убежденность в способности художника понять её цель. За прекрасными манерами и предусмотрительностью скрывалась стальная решимость. Глядя на высокую, хрупкую девушку с уверенным взглядом серых глаз, он видел перед собой Антигону, утонувшую в складках просторного черного траурного покрывала, словно бы окутанную мягкими, удушающими волнами отчаяния. В глубине молодой личности он почуял родник печали, подспудную меланхолию, способную внезапно переполнить меня, ту неистребимую тоску, которая сближала меня с Антигоной. Какие сложные тайны хранила стоявшая перед ним женщина? С проницательностью художника он понял, что я женщина с судьбой. Позднее он сделает набросок своего видения Иды, в образе трагической, печальной принцессы в замысловатых, ласкающих бархатных складках. А тогда, с присущим ему добрым юмором и очаровательной самоиронией, он показал едва оперившейся актрисе свои рисунки к Ипполиту, романтичные изображения высоких храмов, древних призрачных непостижимых божеств, карающих людей страшными муками. Он объяснил разницу между своими рисунками и их воплощением на сцене. Он обсудил с гостьей свою мечту посетить Грецию, рассказал о долгих часах исследований в пыльных хранилищах Эрмитажа, об изучении и работе с артефактами. Во время разговора предвидел ли он, что сотрудничать мы будем часто, что именно он создаст мой образ на сцене? Едва заметная линия тонких губ, придававшая едкости его стремительному и восхитительному остроумию, пришла в движение, и Бакст осторожно выразил уверенность, что поможет мне реализоваться на сцене. Он сразу же проявил свою преданность и благодарность за то, что, явившись словно муза, я внесла в его студию атмосферу оживления, дух приключения.

День я провела в обществе профессора Озаровского и Лидии Яворской, успешной актрисы, предоставившей свой театр решительной дебютантке, неопытной светской девушке, желающей выступить не на любительской сцене, но перед требовательной публикой. Открыла ли Яворская свой театр начинающей актрисе, руководствуясь духом солидарности и соучастия к молодой девушке, увидев в ней стремление к артистической свободе, почти недостижимой для женщины любого положения и достатка? Сидя между двумя молодыми красавицами, но чаще всего напротив них, когда они устраивались на канопе, Озаровский проявлял весьма неуместную галантность и заявлял, что он наисчастливейший и наипривилегированнейший из мужчин Петербурга, которому дозволено пить чай в обществе оживших творений Ботичелли и Рафаэля. Он наслаждался контрастом между тонкой стройностью эфемерной девушки и мягкой, покладистой теплотой, и тающим взглядом женщины, двумя типами красоты, представленными его наблюдательному глазу. Вдохновлённый, он распространялся на любимую тему, о своей книге, которую собирался когда-нибудь написать и мечтая назвать ее "Музыка живого слова". "Поэзия и музыка едины," - объяснял он. "Звук виолончели и голос великого тенора, только представьте, как они созвучны. Важен звук, прекрасный, гармоничный звук. В голосе содержится магическая сила, способная захватить аудиторию, перенести ее в духовные сферы. Голос будоражит душу. Священный долг каждого актера совершенствовать свой голос, мастерски владеть этим инструментом. Речь и песнь возникают из одного источника, внутреннего голоса, тайника человеческой души.

Лидия Яворская задумалась над словами профессора и согласилась с ним. Она призналась в своей страсти к новым постановкам и некоторым смелым экспериментам, в которых актеры будут петь свои реплики, акцентируя тишину звуками, напоминающими падение камней в воду. Тишина, так же как и гармоничный звук, необходима для раскрытия души. Спустя мгновение я рассказала о том, какое удовольствие  испытываю я в конце музыкальной пьесы, когда завершается ее гармоничный путь. "Люблю моменты, когда гаснут последние звуки, переходя в тишину, и музыка исчезает в мир идеальных возможностей" Из тишины звук возникает и снова исчезает в ней.
Лилия Яворская кивнула в одобрение моих слов, и продолжила в другом, но смежном направлении. Она сама участвовала в спектаклях, поставленных в Индии. Во время репетиций она читала о процессии духов, участвовавших в маскарадных танцах. Духи богов захватывали танцоров, пробуждавших их, и танцоры начинали двигаться в трансе. "Но, - призналась она, мудро улыбаясь, - каждый танцор приобщается к тайнам, которыми владеют духи, поэтому актер должен ждать и принимать послания. Ида Львовна, не кажется ли вам, что это именно так?" Она спросила без снисходительного тона, но как женщина женщину, актриса актрису, словно между нами не было пропасти опыта. Без промедления Лидия Яворская заговорила о своем посещении деревенской ясновидящей, старухи, сидевшей в повозке на базаре. Эта прорицательница предсказала ей работу в театре задолго до того, как она  начала жизнь актрисы. "И теперь, Ида Львовна, я сделаю свое предсказание. Вы многого добьетесь". Это было сказано шутливо, но с искренней теплотой, с одобрительной улыбкой и верой.
ххххх
Я упивалась и восхищалась миром многоопытной, уверенной в себе женщины, которая сама выбрала свою судьбу. Я была полностью поглощена ею, потому что эта актриса была одной их тех женщин, которых моя тётя презирала и боялась. Лидия Яворская родилась в богатой семье провинциальных землевладельцев. Совсем юной девушкой она сбежала из дома со своим учителем истории. Сыграв в благотворительном спектакле, она бросила мужа, и отправилась на театральные подмостки Москвы и Петербурга. Благодаря своей красоте, она добилась большого успеха, сыграв Розалинду в первой русской постановке Сирано. Она вдохновляла Чехова. Во второй раз она вышла замуж за высокородного князя Барятинского, но семья сразу же лишила его наследства. Лидию Яворскую это не обескуражило, и она продолжила свой путь. Теперь у неё был свой "Новый театр",  любимый петербургской элитой за его авангардные постановки, уютный театр на четвертом этаже зала Кононова. Двери Нового театра открылись и для меня. Отсюда всё началось.
16 апреля 1904 года в Новом  аншлаг. Благотворительный спектакль собрал полный зал, хотя не все были настроены благотворительно. Многие пришли с целью высмеять нежелательное выступление молодой женщины из Петербурга, претендовавшей на звание актрисы. Слышался зловещий шепот. Она же взяла вымышленное имя. В программке было написано Львовская, но все знали, кто такая Львовская.

За кулисами меня трясла лихорадка, впервые я испытала ужасный страх преображения. Теперь я переживала родовые схватки, бесконечные приливы животного страха. Тело бесконтрольно дрожало, мне предстояло родить самую чистую женщину всех времен. Напуганная, задыхаясь, с подкашивающимися коленками я вышла на сцену, и я была Антигоной. За рампой я чувствовала присутствие зрителей, их пристальные взгляды.
У моей Антигоны молодость была разрушена, изранена пережитой гражданской войной и утратой. Я видена всю жестокость, на какую только способно человечество. Мне надлежало противостоять ужасу единственным актом любви и чистоты. Я рождена любить и служить любви, сердце моё переполнено любовью.
ххххх
Под ярким светом, символизирующим безжалостно палящий зной высохшей, голой долины Тебан, появляется Антигона, облаченная в длинное траурное покрывало. Лик ее сияет чистотой справедливости, святости тех, кто приближается к краю жизни. Я была Антигоной, проклятой тираном за свою добродетель, зато, что похоронила брата, убитого в гражданской войне, за отказ оставить его изувеченное тело гнить, словно падаль, под безжалостным солнцем. Она не допустит позора. Она сделала возлияние из ритуального сосуда и осторожно присыпала горстью земли его тело, потом еще горсть.
ххххх
Я шла под медленный, беззвучный гром барабанов, это было мое погребальное шествие, приближавшее меня к неизбежному.

Еще дыша, я должна войти в давящую темноту гробницы. Остановки на пути. На мгновение я останавливаю свой матерински нежный, печальный взгляд на ребенке, которого у меня никогда не будет, которого я никогда не обниму. Скоро уйдет всякая надежда, весь свет. Факел Гименея падёт, моим женихом станет Аид, приняв меня в своё удушающее объятье.

Выйдя на середину сцены, я поднимаю лицо к последнему лучу света и произношу свою погребальную песнь.

О, жители страны родной,
Узрите мой последний путь,
Мой взор последний
К сиянью солнца обращённый.

Произнеся последние слова Антигоны, я думаю о тех, кто покинул меня. Я переполнена горем, роняя слезы. Это они?

Уходя, надежду я лелею
На встречу с теми, кого люблю.
Отец, и обожаемая мать,
И ты, мой брат, кого сама я омывала,
Готовя к погребенью,
Елеем похоронным окропляя.
И вот, предавшая тебя земле,
Приемлет здесь свою награду.

Антигона обращается к своей утраченной семье, призывает живых, взглянуть на несправедливость ее наказания. Огромные серые глаза светятся прощальным огнём. Она заживо отправляется в свою могилу.

Овация не затихала долго. Для меня этот момент был решающим. Измученная, истощенная тяжким трудом, я парила над залом, я и Антигона, Антигона во мне. Мы вместе вознеслись над зрителями, окрыленные ритмичными аплодисментами, парили над теми, кто собрался в театре на четвертом этаже дома у Полицейского моста на Мойке. Я горжусь тем, что моя карьера началась с роли самой непорочной женщины Антигоны. Это источник невероятной гордости.

Таким было начало. Мне казалось, что я свободна и не скована путами возможного замужества, я была богата и независима, мне не было никакого дела до поклонников, традиционных ухаживаний, я была женщиной независимой, полностью сосредоточенной на артистической жизни. Душа моя ощутила новую свободу. Я знала горькую несвободу птицы, запертой в темной клетке. Надо было лишь приоткрыть дверцу, поднести к открытому окну, чтобы птица могла улететь.
Первый шаг сделан. Вместе со служанкой и компаньонкой на частным поездом я отправилась в Москву. На сердце было легко, меня манили приключения. Наконец-то став студенткой московской консерватории я прошла полный курс. К долгожданным занятиям я приступила с неиссякаемой энергией. Два года в консерватории стали периодом самопознания, оценки собственных достижений, сравнения возможностей своихс возможностями других. Работая по особой программе, изучая историю театра, ораторское искусство, экспрессивное движение и пантомиму, я не знала усталости. Последний третий год обучения я провела в Петербургской консерватории, блестяще сдала экзамены, выступив в пьесе Шекспира. Я доказала сама себе, что готова, и не сомневалась в своей артистической судьбе. И вот, я решила сделать подарок Петербургу, что-нибудь дерзкое, способное ошеломить столицу. После публикации в России в 1904 году, существовало шесть версий Саломеи Оскара Уайльда, но никто не рискнул поставить ее на сцене. Мне пьеса нравилась, и я отважилась. После благородной, бескомпромиссной Антигоны, воплощенной чистоты, подчиненной высшему закону. я задумала сыграть корыстную девственницу Оскара Уайльда, одну из самых безнравственных, ради странного вознаграждения танцующую обнаженной, отвергающую законы морали, законы, которые для нее не существуют. Мне хотелось сравнить и противопоставить эти роли, испытать пределы человеческого опыта. Мне импонировала воля Саломеи, её дикий экстаз, её беззаконие, и мне хотелось танцевать в образе Саломеи. Это должно было стать проявлением моего собственного беззакония, чего-то дикого и яростного во мне. Я жаждала такого откровения.
ххххх
Над задуманным я медитировала в состоянии экстаза, совсем не как Саломея, с ликованием держащая в руках отсеченную голову святого. Как ужасно смотреть с вожделением в открытые, безответные глаза. Воображаю любовную мольбу, некрофилию, ласки, предназначенные тому, кто не в состоянии ответить на них, я чувствую прикосновение голых ступней к холодному мрамору пола, покрытому недавно пролитой кровью. Его липкость не вызывает отвращения. Я раскрываю губы, воображая, как губы Саломеи приближаются к холодным губам Иоанна, ее возлюбленного, ее одной и единственной любви. "Целую твои губы, Иоканаан". Но не было дыханья, чтобы выпить его. "Целую твои губы, Иоканаан", слова торжествующего, бесчувственного обладания. Я оживлю неистовство обладания Саломеи, я обнажу свое тело. Покоя не будет.
Я сама приму решение и приведу всё в движение. Возможность риска вызывала во мне лихорадочное предчувствие, учащение пульса и появился  застывший взгляд игрока, в мгновения вращения рулетки.  "Les jeux sont faits"  А что в  итоге?
Текст пьесы я запомнила давно, впитала каждое слово, сцену, настроение. Теперь мне потребовался режиссер, самый лучший и самый авангардный. Я выбрала молодого Мейерхольда, прославившегося своими гипнотическими постановками. Он должен будет подобрать труппу наиболее талантливых актеров из театров страны. Жалование будет самое высокое. У меня должно быть только лучшее, самое лучшее. Для спектакля важна музыка для танца развратной соблазнительницы. Выбор пал на недавно назначенного директора Петербургской консерватории Александра Глазунова. Известный как нелюдимый грубиян и, если верить слухам, любитель выпить, он оказался вполне приветлив с молодой женщиной, которая искренне восхищалась его музыкой. Он проникся нашим планом, пообещав и написать музыку и дережировать. Я заметила у себя талант и способность вдохновлять и заставлять работать талантливых людей. Что же касается декораций и костюмов, то, несомненно, этим должен заняться Бакст. Только он мог изобразить вселяющий страх лунный свет иудейской ночи, дворцовую террасу, залитую лунным светом, более жутким, чем сама тьма. Лунный свет становится кроваво красным, терраса заполнена разнузданными бражниками, а из глубокого чана, доносится пророческий голос. Оставалось завершить только одно, и самое главное. Надо было научиться танцевать. Придётся репетировать, изучить тайны свободного движения тела,  отыскать источник танца в недрах души, источника всего.
ххххх
Для моего запоздалого вступления в мир танца я обратилась к молодому балетмейстеру Михаилу Фокину и его жене Вере Фокиной. Фокин обучал по классическим канонам, но он увлекался также вольной хореографией Айсидоры Дункан во время ее гастролей в России. Великая нон-конформистка пользовалась всеми возможностями своего тела, щедро выражая восторг, или опустошение души. У ее танца не было сюжета, она танцевала музыку, и танец ее был прост и свободен, словно дыхание. Фокину нравилось легкое соприкосновение ее ступней с полом, гибкость ее стана, напоминавшего движение качающегося дерева. Ни каких запретов, дозволено было всё. Движение тела в прозрачных одеждах. Фокин принял такой танец, современный и древний одновременно, он понял возможности обновления, верно определил, что можно было сделать со мной, такой высокой, замысловато соблазнительной. Фокин открыл огромный потенциал. Обнаженная, без нагромождения одежд, я казалась наиболее свободной в обращении со своим телом, как с инструментом.  В одной только репетиционной тунике я получила от Фокина и похвалу и ободрение. Балетмейстер наблюдал и оценивал. Ноги длинные и красивые, хотя и не такие сильные, как у танцовщицы. Такие ноги надо обнажить. С таким материалом возможно многое. Меня можно было научить танцевать босоногой в стиле Айсидоры, используя возможности торса и рук. Фокин полюбил свою работу, он полюбил свою новую ученицу, и я ответила ему тем же. Не обошлось без легкого флирта, однако разговор всегда держался в рамках приличий, но, порой, ускользнув от бдительности Веры Фокиной, когда разум мой вырывался на свободу, допускались некоторые вольности, легкие ласки, вполне безобидные, нечто вроде повышенного физического осмысления со стороны здоровой молодой женщины, некое пробуждение. Всё это так бодрило, было так приятно. Да, я обожала своего Пигмалиона, который лепил мое тело, направляя его движение. Вне репетиционного зала мастер и ученица наслаждались короткими прогулками и разговорами о силе перевоплощения, общими взглядами на искусство танцора и актера. Обоим требовалось непрерывное перевоплощение, как считал Фокин. Его брат изучал актерское мастерство, а он сам выбрал танец, скорее танец выбрал его, но, по сути, оба пути были одинаковые. Я согласилась, добавив, что жизнь сама по себе не что иное, как перевоплощение, и что театр является высшей формой такого перевоплощения, его взлетом до уровня искусства. В жизни очень важно перевоплощение, оно суть искусства танцора и актера, как пояснил Фокин, но всегда остается нечто неизменное, душа, иллюзорное присутствие. Огонь мерцал, ветер шумел, море дышало, вечно разное, вечно неизменное.
ххххх
Мы напряженно работали весь 1907 год, и я сопроводила Фокиных на отдых в Ку и Люцерн. Никаких передышек, нельзя было терять ни минуты. Чтобы создать потрясающий танец, надо было работать. Кружась, я буду сбрасывать покрывала, словно дервиш, излучая вихрь энергии, девушка, постепенно превращающаяся в хищника, ненасытную тигрицу, готовую к убийству, приготовившуюся к прыжку, ужасающее представление безумного женского вожделения, неизгладимо впечатанного в зрительское сознание. Очень хорошо, если театр считается скандальным заведением, то так тому и быть. Риска я не боялась, но приветствовала его, любила его. Не буду осторожничать. Осторожность удел трусов. Я не боялась ничего. Воедино сольются поэзия, музыка и живая скульптура танца. Моя постановка Саломеи будет грандиозной, настоящим событием. Я наслаждалась приготовлениями и близостью Фокина, который научил меня танцевать. Он научил меня свободе.
Это были волшебные летние дни. Я светилась от накала и избытка энергии, набираясь силы, мастерства владения своим телом. Ко мне пришло новое физическое осознание. Голубое небо отражалось в спокойных бирюзовых водах Швейцарских озер. Синяя вышина отражалась в синей глубине, и обе казались адекватным отражением эйфории.
ххххх
После трудных часов у станка, растяжек, оттачивания грации, после долгих хореографических экзерсисов, совершенствуя танец Саломеи, я наслаждалась душем и массажем. Отдохнувшая и элегантно одетая я снова превращалась в даму света, присоединялась к тётушке и её кругу для катания на лодках, вечерних бесед под легкую музыку на террасах возле озер. Я принимала восхищение. Тётя выслушивала комплименты моей очаровательной непосредственности и искренней доброты. Мне было хорошо впростосердечной атмосфере. У меня появились свои поклонники, внимательные и заботливые. В такие собрания я вносила энергию и  живой ум. Когда тётя собиралась уходить, слышались возгласы: "Не забирайте от нас нашу Иду Львовну". Тем не менее, многие в обществе задавались вопросом, почему эта молодая девушка, при всех ее талантах, оставалась незамужней, одинокой. Может быть, с ней что-то не так? Возможно ли, чтобы такая барышня осталась старой девой? Тёте редко удавалось скрыть свою озабоченность. Её часто мучили приступы самоанализа и сомнений. Была ли она слишком снисходительна? Не слишком ли сильно она опекала Иду? Что она сделала? Что осталось недоделанным? Выполнила ли она все обязательства в отношении своей племянницы? Если Ида не отступится от своего плана, в обществе поползут сомнительные слухи о постановке Саломеи, пьесе, которую отказались ставить даже во Франции. Определенно, такая постановка в России невозможна никогда. Церковная цензура никогда ее не пропустит. Тётя размышляла, убеждая себя. Всё это мимолетный каприз, и, в любом случае, уроки танцев полезны для здоровья. Никогда прежде не видела она свою племянницу такой радостной, в такой гармонии с самой собой и миром. Изредка она заводила речь о французской кузине  Элис Каэн д'Анвен, вышедшей замуж за сэра Чарльза Вер Феррер. По фотографиям она была весьма очаровательна, но не шла ни в какое сравнение с ее Идой. Моя старшая сестра Ирэн, вышла замуж во Франции, где жила счастливо в полном достатке. Она стала женой блестящего человека, талантливого, занятого интеллектуальным трудом, признанного в Сорбонне специалиста в области психиатрии, профессора Левинсона. Определенно, настало время мне с ними увидеться, настояла моя тётя. У нас будет много о чем поговорить. Ирэн мечтала показать мне Париж, как и сестры Варшавские, Лулу Каэн д'Анвер и Мари Канн. У Люли был огромный дом на Рю де Гренель, где она устраивала пышные приемы. Король Альфонс Испанский был ее близким другом. Мари Канн была необычайно мила. Ходили слухи, что ее поклонник Мопассан, и это произносилось приглушенным, таинственным голосом. Элизабет Каэн вышла замуж за члена семьи де Форсвиль, Луиза Мальпурго, наследница пароходства Триест и страховой компании, связана с банкирами Камондо. Никаких сомнений, Люля и Мари проследят, чтобы все мои знакомства были правильными. Конечно, для моего удовольствия я буду посещать театр. Настало время познакомиться с миром Парижа. Тётя верила, что будет непростительно беспечной, если отложит мою поездку в Париж, на которую возлагала большие надежды. Неужели она надеялась на сказочное осуществление своих надежд. Было решено, что новый 1908 год я встречу в гостях сестры и зятя. Тётя верила, что это начало новой жизни. Поездка обещала многое, и не исключалось французское замужество. Можно было начать всё заново. Тётя так надеялась на это спасительное путешествие.
Париж 1908 года я запомнила на всю жизнь. Этот мрачный период я вспоминаю не только с чувством пережитого унижения, но и с большой гордостью, что смогла преодолеть все преграды, и даже несвободу. Никогда больше не допущу заточения в темной, душной камере, когда всё мое существо жаждет свободы и света. Тем не менее, вспоминая об этом, я чувствую, как тень унижения омрачает мой дух, как медленно разрастается во мне затмение. Неужели память о страдании и позоре неизгладима? Как такое могло случиться? Это было не только предательство, но и урок, который стоило запомнить навсегда. Женщина, бросающая вызов условностям, представляет опасность, она угроза, которой многие желали бы противостоять, или контролировать.
ххххх
Поначалу всё было хорошо. Я упивалась бодрящей атмосферой Парижа, ощущением безграничных возможностей, предлагаемых городом. Даже в воздухе было что-то возбуждающее. Я радовалась всему на вечерах у "tante" Люли. Экзотическая грация гостьи вызывала у всех восхищение, легкий русский акцент её мелодичного французского придавал пикантного очарования каждому разговору. Я пользовалась успехом, который так был нужен впоследствии.
Всё щло отлично, но с самого начала возникла сильная диссонирующая и тревожная нотка. Взаимопонимания с сестрой  Ирэн не просто не хватало, оно вовсе отсутствовало. Мне хотелось соучастия, сестринской любви, хотелось чувствовать свою принадлежность к этой женщине, которую я почти не знала, но Ирэн была человеком тусклым, подавленным, возможно, жила лишь ради своего мужа и радовалась только его достижениям. Она боготворила мужчину, не стоящего такого отношения. Я сразу почувствовала неприязнь к ее мужу, который произвел на меня впечатление человека пустого, нудного и хвастливого, с весьма прозрачным фасадом приличия. Мне он казался инертным и жалким. Отвращение вызывало даже желчное, сильно обрюзгшее лицо, выпуклые глаза, тяжелый, наблюдательный взгляд, лишенный света. Мне был противен его примитивный разговор, но еще противнее было его угрюмое молчание. Всё в этом родственнике было антипатично, и, возможно, моя неприязнь сильно обидела его, привыкшего к почитанию и уважению. Он нашел красивую свояченицу невыносимо холодной и высокомерной, чрезвычайно неприятной особой. Линия фронта была намечена, атмосфера стала напряженной, чреватой опасным конфликтом. Как долго могли гостья и хозяин выдержать такое напряжение?
Я тонко издевалась над этим обывателем, рассказывая в подробностях о своем намерении сыграть Саломею. Почему бы мне не говорить о том, что владеет моими думами? Я даже похвасталась некоторыми акварельными эскизами Бакста к танцам Саломеи, заставив сестру посмотреть их. Ирэн знала девушку, которая в салонах выглядела такой осторожной и очаровательной, но которая вдруг преобразилась до неузнаваемости. В танце Саломеи ее обнаженные ноги были откровенно распахнуты, руки парили, а из одежды не было ничего, кроме золоченых нагрудных чашек, украшенных рубинами в области сосков, а на бедрах зеленая повязка, придерживаемая драгоценными застежками. Ярко синяя вуаль небрежно струится по полу. На рисунке пристальные серебристые глаза смотрят искоса и похотливо. Они кажутся дикими и наглыми, сумасшедшими, даже довольными, что их изобразили вне всяких норм. Ее родная сестра собиралась выставить себя на показ, еще более откровенно, чем кокотка из мюзикхолла. Ирэн была шокирована, и поделилась своими страхами с мужем. Доброе имя семьи? Возможно ли такое? Надо было что-то делать. Доктор Левинсон пришел к заключению, что его свояченица страдает неврастенией, или еще хуже. Он распорядился об оформлении соответствующих документов. Курс лечения в санатории доктора Сольера в Сен-Клу даст свояченице возможность отдохнуть, оправиться от нервного напряжения и пересмотреть свои намерения. Неужели он хотел разрушить меня, разрушить что-то важное во мне, что-то, чего он не мог понять, чего-то, что угрожало узким условностям его мира? Документы были оформлены. Ирэн попыталась подготовить меня к неизбежному. Я была переутомлена, мне необходим отдых. На это я ответила ироничным смехом. Зачем меня хотят отослать на "отдых"? Так много еще надо было сделать. В дело вступил муж моей сестры. Я отпрянула от него, избегая отвратительной близости. Высокая и тонкая я нависла над ним, глядя сверху вниз. В моих глазах он был пустой и малозначимый. Прежде всего, надо было собрать свои вещи и незамедлительно покинуть их дом, вернуться в Петербург и в театр... Не останусь под их крышей.
Врач и медсестра приехали в закрытой машине с зашторенными окнами. Было решено, что укол успокоительного поможет пациентке расслабиться, сделает ее сговорчивее. Пациентка, совсем еще юная элегантная женщина, продолжала сопротивляться, с неожиданной решимостью отказываясь подчиниться. На мгновение почувствовался характерный запах хлороформа, так похожий на запах стоялой воды в вазе с увядшими цветами. Один вдох, и пациентка теряет сознание, связана и увезена. Приторно сладковатый запах заполнил всё вокруг и долго не улетучивался. Доктора Левинсона можно было поздравить со своевременным вмешательством.
ххххх
Вдруг я потерпела крушение надежд в неведомом мире, среди тех, кто не в ладу со своим умом. В таком месте можно самой лишиться разума. Я была беспомощна, унижена, пала жертвой необдуманной мести. Сколько еще я могла выдержать? Сколько еще мне предстояло страдать? У меня украли свободу, похитили надежду, но не до конца, поскольку я никогда не впадала в полное отчаянье, даже под воздействием лекарств и постепенной деградации. Да, я деградировала. Они превратили меня в истрепанную, бессловесную куклу. Меня травили наркотиками, доведя почти до невменяемости. Я всегда любила одиночество, как необходимое условие для глубокой мысли. Вдруг, впервые в жизни, одиночество стало устрашающим. Беззащитную меня полностью изолировали. Накачанная лекарствами, я пребывала между ясностью, бредом и видениями. Словно удерживаемая тисками, или смирительной рубашкой, я беспомощно пытаясь пробиться к ясности сознания. Иногда я пыталась увернуться от  шприца, порой я была рада инъекции, приятному освобождению, которое дарило мне лекарство. Часто, когда лекарство начинало действовать, я испытывала удушье. Дыхание становилось затрудненным, не хватало воздуха, я беспомощно пыталась вдохнуть. На меня наваливалось что-то тяжелое, темное, невероятная тяжесть. Возможно, это была огромная свирепая собака, напавшая на меня.  "Уберите ее!" Уберите ее от меня!" -  кричала я. Сумасшедший дом прекрасное место для бреда. Уверена, что в пищу, которой меня кормили, добавляли лекарства или отраву. Еда и питье стали для меня кошмаром. Воздух наполняли запах хлорки и прочих неизъяснимых веществ. Иногда возникали образы других, потерянных, проклятых, обреченных, бессознательных заблудших, затерянных в бескрайнем чистилище душ, тех, кто потерял свой путь, или вовсе не знал его, обреченных на вечное заточение, слабоумных, либо растерявших свой ум, либо никогда не имевших того, что можно потерять. И все они были узниками бреда. Это был мир наизнанку, где слуги были молчаливыми вершителями судеб, верховными судьями, не терпящими возражений. Они носили длинные фартуки, предохраняющие одежду и обувь, бесшумно скользящую по коридорам. С коротким стуком в дверь они быстро входили в комнату. Я боялась еды, боялась того, что она могла содержать, боялась их внезапного, молчаливого присутствия.
Время там не существовало. Когда я пыталась кричать о помощи, то поняла, что мое отчаянье лишилось голоса. Натренированный для заполнения просторных театральных залов, он был парализован, сломан. Слишком измученная и ослабевшая, чтобы кричать, я впала в полнейшее отчаянье. Боль была реальная, и страх безголосый. Подавленный крик звучал только внутри меня. Уверена, что мне послышался слабый и хриплый голос. Несомненно, этот беспомощный, непрерывный, слабый, блеющий голос исходил от ворчливой старушки. "Ne me touches pas! Ne me touches pas!"  "Не трогайте меня". Как беспомощен был этот голос. Возможно, это была я? Это было сумасшествие? Временами, впитывая все звуки мира, я погружалась в оглушающее молчание, многоголосую пустоту, страшный вакуум молчания. Такое молчание знакомо погребенным заживо.
Иногда я смутно вспоминала русских светских дам, которые не скрывали, что употребляют наркотики, и гордо демонстрировали свои шприцы, украшенные золотом и эмалью  от самых лучших ювелиров. Они доставали эти шприцы из кожаных футляров с теснёным орнаментом и сравнивали, восхищались превосходной работой. Выйду ли я из этого заведения законченной наркоманкой, лишенной воли и недееспособной? Выйду ли я отсюда когда-нибудь? Кто откроет для меня двери? Каков мой приговор? Заключена ли я сюда навечно?
Я думала об Антигоне, замурованной, похороненной заживо, об Антигоне, сестре моей души. Снова и снова я повторяла про себя слова Антигоны, что полна смелости почувствовать свободу души. Я была исполнена мужества стать свободной душой. Мечты принесли мне утешение. Мечты придали мне смелости и силы. Мама, моя Эрнестина, явилась, принеся много светильников, неиссякаемый свет навсегда. Я увидела себя в русской церкви, в ожидании венчания. Подняв взор, я посмотрела на икону Христа. Люди, живые и умершие стояли плечом к плечу. Я и мои родители невозмутимо держались за руки. Я была в черном траурном облачении. А потом меня повели на вершину горы, где я слушала мелодию флейты, легкую, витиеватую и совершенно духовную. Я путешествовала, останавливаясь в гостинице. Там была длинная мраморная лестница. Мне было страшно взойти по ней. Между ступенями зияла опасная пустота. Но я взошла по ступеням, в сопровождении сияющих незнакомцев. Это были ангелы? Никогда не знала, сон это был, или видение. Видения были приятны, невероятно приятны, но отвратительно пугали утратой здравого рассудка навечно.
Однажды санитар нашел меня распростертой на полу у двери моей палаты. Я корчилась и стонала. Мне больше не давали лекарств. Возможно, врачи испугались, что мой хрупкий организм не сможет выдержать постоянные дозы. Возможно, они не хотели сделать меня наркоманкой. Я тихо сдавалась, поначалу внешне. Я была виртуозна в притворстве, была добра и предупредительна в отношениях со всеми, податливая пациентка. Надо было проявить терпение. Надо было доказать свою вменяемость, здравомыслие. Наконец, мне дали зеркало, и я с облегчением увидела, что красота моя осталась прежней, но это была маска, скрывающая полную внутреннюю истощенность, страдание и разочарование. Симметричная неподвижность лица выражала безмятежность, хотя, внутренне я молилась, вопрошала, просила. Оценивающим глазом актрисы, я рассматривала в зеркале свои руки. Длинные, тонкие пальцы, стиснутые в молении, сплетенные руки, или протянутые, заклинающие. "Можно ли продолжать жить,  испытывая такую печаль и одиночество?" - обратилась я к сестре, отраженной в зеркале. Нет сильнее боли, чем боль разбитого сердца, сердца зажатого в невидимой руке, сдавленного, раздавленного непомерным грузом.  "Повернись ко мне, пожалей меня, такую одинокую и несчастную". "Господи, любимый, возношу к тебе руки свои. Ниспошли мне дождь. Душа моя жаждет". Я молилась со всей страстью своего существа.
Через несколько дней меня опрашивал доктор Сольер, который нашел меня спокойной и разумной девушкой, разговаривающей спокойным тихим голосом, образец благопристойности и предусмотрительности. Меня ввели в его кабинет, эти уютные владения, уставленные полками с книгами, и устланные коврами. Легко было понять, что это удобная библиотека джентльмена. Подали чай, превосходный чай. Рука моя, державшая чашку, дрожала, и я надеялась, что едва заметно. Я изучала этого психиатра, целителя душ, у которого, возможно, не было души. Этот сухой, мелочный человек, педант, пригласил меня в гости. Надо было соблюдать осторожность, ибо мне стало ясно, что этот человек не способен понять всю сложность артистической натуры. Ему не дано было ни судить, ни понять меня, хотя его мучило любопытство. Я с невероятным терпением дождалась, пока он заговорит первым, глядя с приветливым спокойствием в невыразительное лицо этого человека, такого правильного, с такой аккуратно выстроенной судьбой, выверенной внутренней жизнью, мало вариабельной, полной предрассудков общества, в котором он вырос, убеждений, которых он придерживался по привычке. Я знала, что этот бесконечно обыкновенный человек мой враг, и ему я представила обезоруживающе обыкновенный фасад. Я вежливо ждала. Он заговорил, не без попытки быть добрым, или странно гостеприимным, словно бы сочувствуя по поводу того, что принимает меня в таком довольно странном месте. "Не будете ли так любезны объяснить, почему вы находитесь  здесь?" На что я без колебаний ответила самым мелодичным голосом: "Умственно я совершенно здорова, абсолютно. Позвольте заверить вас, что всегда была способна самостоятельно выстроить линию своей жизни в соответствии с ожиданиями света. Нет, я не думаю, но твердо знаю, зачем я здесь. Я изучала актерское мастерство в Петербурге, училась в консерватории, будучи официально зачисленной на курс в качестве студентки. Это мало приятно моей семье во Франции, возможно, это им совершенно не нравится. Да, я посещала консерваторию. Насколько мне известно, это не преступление. Хочу вернуться на родину. Желаю написать своей тёте в Петербург. Она мой официальный опекун, и должна быть извещена о моем положении". Роль великосветской дамы, разумные ожидания которой непременно должны быть осуществлены, я исполнила безупречно. В своей роли я была очень убедительна.
Страница за страницей я изливала свое сердце. Я пала жертвой ужасного заточения. Можно ли было верить, что письма дойдут до тёти? На самом деле, их передавали моей сестре, которая, мучаясь угрызениями совести и не зная, что делать, уже отослала собственные объяснения. Кончилось всё долгой телеграфной перепиской. Тётя рассвирепела на Ирэн и ее мужа. Как могли они спровоцировать такой скандал? Как посмели они разрушить репутацию сестры и свояченицы? Тётя содрогалась при мысли о том, какие могли возникнуть инсинуации в отношении ее племянницы. Свет мог заподозрить, что я была отослана в клинику во Франции в связи с беременностью. Скандала едва можно было избежать. Мне следовало вернуться в Петербург в ее дом незамедлительно. Таков был ее приказ.
С этой новостью Ирэн приехала в Сен-Клу, надеясь вымолить прощение и помириться со мной. Примирение было невозможно. Ирэн сказала, что всё было сделано ради мое блага, ради восстановления моих истерзанных нервов. Я смотрела на нее молча в полном недоумении. Какое предательство. На мгновение мои глаза увлажнились и я отвернулась. Родственные связи испарились. Очень тихо я произнесла последние слова. У нас с тобой больше ничего общего, ты мне не сестра. Ты для меня ничто. Ты чудовище, чудовище, чудовище. Прочь с моих глаз, прочь с моих глаз. Я говорила тихо, но тоном, не допускающим дальнейших обсуждений. Слова прозвучали мягко, но взгляд пылал огнем. С виноватым видом сестра отступила, умоляя о прощении. Для меня она перестала существовать.
Покидая клинику в Сен-Клу, я радовалась голубым сумеркам, словно утешению. Всё было прозрачно. Я выжила, и теперь всё стало возможно. Я об этом позабочусь.
Возвращение в Петербург к тёте, которая с нетерпением ожидала меня, словно инвалида, или раненого война с поля битвы, дало мне возможность поразмыслить о том, что случилось. Неужели, я, действительно, инвалид, ущербный, разбитый, неисцелимо раненый? Как теперь мне относиться к мраку и ужасу сумасшедшего дома, к темноте, сквозь которую я прошла? Я испытала на себе самодовольную несправедливость со стороны наделенных властью. Поначалу, мною овладели неразумные мысли.  Неужели я виновна, достойна заключения? Неужели боги наказали меня за чрезмерную гордыню? Я решительно гнала от себя эти мысли, не давая им мучить меня. Убаюканная мерным стуком колес поезда, я размышляла, и порой меня, не без злорадства, переполняла радость, от мысли, которая постепенно обретала форму и значение. Все ждали, что во Франции я выйду замуж. Почему бы мне не выйти замуж и порадовать семью? Не сыграть ли нам партию в шахматы, передвигая фигуры по несуществующей доске. Почему бы мне не создать союз, выгодный для моих особенных нужд? Мы с будущим мужем могли бы создать пару, словно на сцене, убедительную иллюзию, в которой оба партнера могли бы свободно дышать и двигаться безо всяких ограничений. Ненастоящим будет всё, не будет реальности, преграздающей наш путь. Разве большинство браков не являются иллюзией, подкрепленной контрактом, ради взаимовыгоды и удобства, договорные отношения, нечто даваемое, и нечто получаемое? Узы брака могут быть невесомыми. Я смогу делась всё, что захочу. Мой муж тоже будет вести себя как захочет. Кого выбрать? Кто сыграет роль моего возлюбленного? Дальний кузен Владимир Горвиц часто выражал мне свою преданность. А не сделать ли мне себе подарок! При этой мысли и всего, что она обещала, я улыбнулась. Он будет удобным компаньоном. Брак будет не таким блестящим, как ожидалось, но это будет брак без обязательств, самый удобный для моих целей. В пользу Владимира будут сделаны определенные выгодные финансовые распоряжения. И это самое меньшее, что можно было сделать. Выгода должна быть взаимной. В какой степени должна буду я знать о существовании мужа? Станет ли он гордиться и радоваться, такой красавице-жене? Он поселится в доме, полном роскоши и приятных друзей, или же, если пожелает, будет путешествовать по миру в свое удовольствие. Конечно, это было бы предпочтительнее всего. Станет ли мой муж гордиться мною на сцене? Я мечтала о свободе, которую могло предоставить мне удобное замужество. Я мстительно жаждала неограниченной свободы. Фиктивный брак восстановит иллюзию пристойности, устойчивое положение в обществе, отметёт все упреки. Это передышка и шанс выжить.
Перебирая в мыслях варианты удобных браков, я улыбалась. Я вспоминала самые негармоничные пары, достигшие молчаливого согласия - муж-повеса принят, муж-повеса отвергнут, его дурное поведение источник агонии, раздоров и истерических сцен. Бывали и неверные жены, образец домашней обстановки, находящие удовлетворение в путешествиях, посещениях курортов ради укрепления здоровья. Я верила и надеялась на объятья, которые истинно символизировали слияние душ. Этого с Владимиром мне было не суждено, но он тоже пригодится. Он получит немного счастья. Я улыбнулась, уже поглощенная ролью, уже играя партию пылкой молодой жены, тающей от супружеской нежности. В этой сделке не будет сладости, но и горечи тоже не будет. Под мерный стук колес время протекало в продуктивных размышлениях о замужестве. Книги из Франции, лежавшие на сидении рядом со мной, остались неоткрытыми, страницы не разрезаны. Путешествие принесло покой. Как хорошо, как приятно побыть наедине со своими мыслями. Казалось, что я пишу пьесу, брачную драму, только чтобы украсить долгие часы возвращения домой. Я приготовилась к ее постановке. Что ждет меня в далекой дали?
Нашей сделке Владимир Горвиц отдался с легкостью, совершенно спокойно и с пониманием, возможно, лелея надежду создать, со временем, гармоничную пару. Он поклялся боготворить и обожать меня. Это был приятно беспомощный мужчина, красивый, вполне пригодный для своей роли. Его светло-голубые глаза свидетельствовали о добром, легком характере. Лишенный амбиций, он заявил, что понимает мою страсть к театру. Он одобрял мои планы стать актрисой и клялся, что не будет им препятствовать. Всё это обнадеживало. Вместе нам было вполне приятно. Мы целовались, обнимались, придавались интимности, которая стала частью драмы, которую мы вознамерились инсценировать, надеясь объединить усилия во взаимно удовлетворительной манере свободного партнерства. Возможно, это обогатило бы наш жизненный опыт. Да откроется перед нами будущее. Нет риска, нет награды.
Официальная свадьба состоялась, и все восхищались ослепительно красивой невестой, высокой и гибкой в платье, созданном Бакстом. Я исполняла роль невесты, безупречной, отдававшейся вниманию зрителей, без страха перед ними. Я отважно выдержала это представление в высшем свете. Роскошно, плавно, с нежной приветливой улыбкой на устах я приветствовала каждого гостя, приглашая всех поучаствовать в моем радостном событии. Всюду звучал смех, шампанское лилось рекой, раздавались бесконечные речи в честь молодоженов, их счастливого будущего. Как все радовались за наше будущее. Слышались традиционные русские возгласы "Горько!" "Горько!" Произнесенные с невероятно радостной интонацией, эти слова, возможно, символизировали желание отвести невзгоды, или же возглас "Горько!" свидетельствовал о сознании того, что неизбежно влечет за собой жизнь. Горько! Горько! Горький конец нашего брака, который закончился, едва начавшись.
ххххх
Как и ожидалось, а иначе быть не могло, молодая пара поселилась в просторном и красивом особняке на Английской набережной, достаточно большом, с многочисленными комнатами, чтобы супруги могли жить на широкую ногу. Дом стоял недалеко от дома тёти. Какая семейная идилия. Тётушка будет помогать молодым, ненавязчиво, но с любовью делясь своим светским опытом, и разделяя их радости. Никаких сомнений, тётя вознамерилась не исчезать из жизни своей воспитанницы. Семейные узы незыблемы. С благословления Бога, Ида скоро станет матерью, посвятит себя детям, со всем своим усердием и любовью. Интересно, унаследуют ли дети музыкальный талант матери, ее артистичную натуру? Несомненно, так и будет. Вся горечь должна быть изгнана прочь. Какие могут остаться сомнения?
ххххх
Да, мне хотелось быть любимой, мое тело и душа одинаково жаждали любви от всей души и сердца. Во мне скрывалась эта тайная надежда. Я уже студентка в Москве, у меня уже есть определенные предпочтения и опыт. Я знала, что любовь есть сладостная анархия, эйфория и пламя, или мрачное желание исчезновения. Я стремилась в объятия божества, удерживающего весь свет мира. Мне хотелось потеряться в этом свете до полного растворения. Владимир таким божеством не был. В брачную ночь сделка состоялась, и он познал меня. Владимир вошел в спальню, поднял мою сорочку из роскошного кружева. Руки незнакомца ласкали мое тело, пробуждая его. Я думала о судьбе беспомощных женщин, о тех несчастных, обреченных на жизнь лишений. Но моя история была совсем иной. Если я себя продала, как это делают проститутки в обмен на деньги, то я и приобрела...  Я приобрела нечто драгоценное, нечто бесценное, свободу от семьи, которая пыталась меня уничтожить. В любом случае, этот опыт, эти знания были мне необходимы. Повернув голову на подушке, я увидела в старинном зеркале, в мерцающем свете камина два бледных тела в ритмичном движении красивого танца. Комнату наполнял сладкий и острый осенний запах горящих поленьев, слышалось их тихое потрескивание и наши сладострастные стоны. В зеркале отражались два тела, сплетенных в любовной истоме. Но зеркало отражало призрачную, а не реальную жизнь. Молодой муж был чутким любовником, но я оставалась наблюдательной, настороженной, стараясь не терять себя с этим мужем, который был для меня чужаком. Мы делились близостью тел, оставаясь чужими. Для предотвращения беременности было сделано всё. Я очень этого боялась, и Владимир согласился на все необходимые предосторожности. Мне не хотелось, что бы тело мое изуродовала беременность. Материнство исключалось. У меня были другие цели. Надо было сохранить свободу. Несмотря на то, что консумация состоялась, я сохранила девственную самодостаточность и независимость. Я ощущала себя самой собой, не принадлежащей никому, меньше всего своему мужу. Рядом со мной распростерся совершенно чужой человек. Перед тем как захлопнуть дверь, я впустила его в свою спальню еще несколько раз. С ним было покончено. Мы пошли разными дорогами. Как я предполагала, он исчез в долгих путешествиях, и я о нем не скучала.
Теперь я стала полностью самостоятельна, сея ужас, передвигаясь с легкостью летящей победоносной Ники, в одеждах, развевающихся на неслышном ветру. Бывали дни, когда мне казалось, что я состою из воздуха, полностью отдаваясь мечте, которой себя посвятила. Вскоре после нашего устройства в новом доме я отправилась в одинокое путешествие на разведку. Теперь я путешествовала в Палестине и Сирии с документами на новое имя, на имя мужа, но осталась Идой Рубинштейн и ни кем другим, обвенчанной только с мечтой. Я была одна, хотя меня сопровождала свита из компаньонки, служанки и парикмахера. Мне хотелось впитать в себя атмосферу Саломеи, насытиться духом древнего мира, в котором она могла жить, и особенно подсмотреть движения танцоров, их жесты, ощутить запахи и манеру укладывать волосы. Мне хотелось уничтожить все расстояния между собой и Саломеей.
В поисках Саломеи я забрела в пустыню, еще одно море бегущих песков, бескрайнее и голое. Пустыня мне понравилась больше Эгейского моря, я наслаждалась пейзажем бесконечности. Покинув бледный, выцветший туманный город, я окунулась в рыжевато-коричневое, словно львиная шкура, пространство пустыни, невыносимо знойной днём, и внезапно и лихорадочно холодной ночью. Это был мой мир, отражение, в котором я могла познать Саломею. Резкий горячий ветер, раздувал внутренний огонь. Всё раскалилось, всё пылало. Под звездным ночным небом я повторяла хвалебные псалмы, облаченная в прозрачную шелковую вуаль, украшенная бриллиантами, словно хрустальная колонна. Подняв лицо к небу, я двигалась в танце, раскинув руки ладонями вверх, ловя звездный дождь. Я купалась в космическом сиянии, я танцевала со  звездами. В Петербург я приехала с душой, переполненной пустыней, Саломеей, внутренне совершенно готовой. На сцену я выйду не под псевдонимом, а под своим именем Иды Рубинштейн. Это было совершенно очевидно, ни больше ни меньше, принеся все, что я могла отдать, всё мое существо.
ххххх
Дата премьеры была назначена на 3 ноября 1908 года, арендован Михайловский театр. Я мечтала дать Саломее голос, произнесли ее слова жаркой страсти. Меня мастерски лишили голоса. Церковь запретила произносить со сцены текст Оскара Уайльда. Неугомонные Бакст и Мейерхольд собрали совет. Был выработан дерзкий план. Запрещенные православной церковью слова произносить было нельзя. Очень хорошо, мы ограничим пьесу только действием. Это будет совершенно захватывающе, полностью неожиданно. Всё предстанет как странное, безмолвное видение. Красиво отпечатанные экземпляры диалога будут распространены в зале в качестве сувенирной программки. Новая постановка состоится 20 декабря. Это будет единственный вечер в Большом Зале петербургской консерватории. Места быстро заполнили зрители, с нетерпением ожидавшие скандальный спектакль необычной постановки. Это будет откровенный вызов.
Всю осень я провела в состоянии предвкушения, существуя только ради воплощения на сцене. В такие темные осенние дни тётя была особенно отстраненной. Когда мы вдвоем пили чай, наступало долгое, напряженное молчание, совсем недружелюбное, наполненное грустью непоправимой утраты и отчуждения, словно тётя и ее племянница теряли друг друга навсегда, необратимо становясь чужими. Тётя отказалась пойти не спектакль. Как могла она сидеть среди тех, кто пришел смотреть сладострастный танец ее племянницы? Она не могла видеть свою Иду в непристойном спектакле. Это должно быть ужасно. Сердце ее разорвется, если она туда пойдет. У нее болело сердце, с грустью наблюдая, как между ней и потерянной Идой, растёт пропасть, через которую мост не будет перекинут никогда. Всем своим истерзанным сердцем она молилась за счастье племянницы, но, все же, старалась держаться от нее на расстоянии вытянутой руки, не в силах смириться с тем, что происходит. Однажды она обронила необдуманную фразу о том, что, возможно, Ирэн была права, и увидела, как я взметнула на нее взгляд, полный боли и отпрянула. Но было слишком поздно. Тебя пожалела о словах, которые нельзя было вернуть, усугубив тем самым свою боль и одиночество, и причинив боль мне.
Невзирая на то, что растущее отчуждение и непонимание тети сильно ранило меня, я была решительно настроена на постановку спектакля и не колебалась, не могла колебаться. Двадцатого декабря зрители попали на террасу древней Иудеи, над которой висела огромная луна, заливая пространство своим светом. Поначалу Саломея танцевала меланхолично, скрытая развевающимися легкими покрывалами, под которыми ее тело было едва различимо. Постепенно, она начинала двигаться все быстрее, словно механизм развертывания судьбы потерял управление, разгоняясь до страшного финала. Тело мое постепенно обнажалось перед зрителями, тонкое, прекрасное и свободное. У меня не было никаких сожалений. В последний момент церковники конфисковали макет отрубленной головы Святого Иоанна, запретив показ кощунственного действа. Мои невесомые руки изображали страстные ласки пустого пространства, нежно обводя контур несуществующих бровей, профиля изящной линии губ. Губы мои приблизились к несуществующим губам. Саломея растворялась в любви и отдавалась чему-то невидимому, призраку, стоявшему перед ее мысленным вором. Раздался оглушительный гром аплодисментов, вызывающий отважную победительницу на поклон.
Да, колесо судьбы завертелось быстрее. Всё происходило так стремительно. Среди зрителей был Сергей Дягилев, пристально следивший за происходящим. Постановка вышла захватывающей. Саломея на сцене возвышалась над всеми и казалась почти сверхъестественной. Это можно было выгодно использовать. Бакст и Рубинштейн часто говорили Дягилеву о какой-то Иде Рубинштейн. И вот, он увидел ее сам. В ней было что-то неугасаемое и, в то же время, что-то холодное. У её Саломеи гордый и сверкающий взгляд, но полный отчуждения и страдания. Всё это можно выгодно использовать. Он меня признал и проницательно понял.
ххххх
Дягилев обратился ко мне с предложением, словно открыв передо мною  дверь. Он собирался стать миссионером искусства, готовым донести до запада всё, что было в России талантливого и великого. Я должна присоединиться к его проекту, должна отправиться в Париж для участия в его Русских Сезонах, буду танцевать с Фокиным в великолепных декорациях Бакста. В каком-то смысле, меня будет окружать и поддерживать моя театральная семья, те, кому я смогу доверять. Дягилев пообещал мне потрясающую роль, нечто, на фоне чего Саломея покажется скромницей и жеманницей. Я буду играть величайшую соблазнительницу. Импресарио обещал незабываемый сценический образ, захватывающий дух, никогда прежде невиданный. Даже космополиты парижане будут потрясены тем, что он задумал. Отказываться не было причин, но согласиться были все основания. Поглощенная новой ролью, я продолжила работать с Фокиным. В Париже я буду выступать с самыми лучшими русскими танцовщиками. Через год после моего фиаско в Сэн-Клу, я вернусь во Францию, и это будет месть. Я покажу всем, что ничего не боюсь, что непобедима. Если честно, то я жаждала этого возвращения. Вот куда привела меня Саломея. Я была в восторженном, возбужденном настроении и наслаждалась подготовкой новой роли.
Ранней весной 1909 года, по мере приближения времени отъезда, готовая к вторжению на берег европейского артистического центра в качестве профессиональной актрисы, я сделала попытку примирения с тётей, которая любила меня всей душой. Она, наконец, заговорила со мной, стала вспоминать мое детство, о том, как она понимала и не понимала свою племянницу, которую по-матерински любила. Это была невысказанная мольба о прощении. Она говорила о моих родителях, с глубоким чувством она вспоминала прошлое, словно предупреждая, что будущего не будет. Предполагалось, что я уезжаю на несколько месяцев, но, всё же, было ощущение, что мы больше никогда не увидимся, чувствовалась грусть расставания навсегда. В наш последний вечер вдвоем лил проливной дождь. Мы сидели и терпеливо ждали, когда он утихнет. Возникло долгое молчание одиночества и взаимопонимания. Вдень расставания, замкнутые в тихой комнате, последний раз мы были по-настоящему вместе, одни, в стороне от мира. Мы плыли в своем ковчеге, наслаждаясь последними минутами священного покоя. С дождем на нас пролилось благословение. По русскому обычаю, перед тем как уйти я, молча сидела в прихожей, вспоминая, впитывая атмосферу дома.
И я ушла с душой, наполненной надеждой и светом. Что станет со мной? Что вынесу я из этого опыта? На афишах, в программках, в киосках открыто появится мое имя. Моим французским родственникам будет о чем поговорить. Меня это  мало заботило, всего лишь преходящие размышления. Я была готова. Я научилась быть художником. А если те, чьё занятие выражение внутренней жизни, не смогут этому научиться, то что станет с миром? У меня было призвание, от рождения боги наделили меня талантами, состоянием, красотой, и здоровьем, чтобы применить всё это. Я не опорочу этих даров, не растрачу их зря и не обращу их в ничто. Я не изменю своему внутреннему предназначению, в которое верю так же сильно, как Бакст, Фокин, Павлова, Нижинский и все остальные, устремившиеся в Париж, поверившие в свою артистическую судьбу, всецело готовые отобразить и трансформировать мир. Такую потребность нельзя было не удовлетворить.
Я была готова покинуть Петербург, но я не могла знать, что город навечно останется в моей душе. Мы с моим городом слились воедино. В последующие годы я буду часто возвращаться в Петербург во снах наяву, легко преодолевая время и пространство. Город будет часто являться мне во ночных снах. Я буду бродить по холодному городу каналов, снега и мечтаний.
Всё тускнеет и уходит. Город исчезает в тумане, я тоже тускнею и исчезаю в прошлом, которое, возможно, было. Столько восторгов, надежд и страхов, вся неуёмная энергия молодости, всё исчезает, словно город в дымке, постепенно растворяясь, теряясь. И всё же, что-то остаётся, энергия, мечта, вечное стремление идти вперед, раствориться. Во мне остается стремление к чему-то дальнему, запредельному, стремление, процветающее на невыполненном обещании достичь чего-то соблазнительного, недостижимого. Меня что-то влечет, какая-то сила, я ей подчиняюсь. Всё мое существо, мое сердце наполнено жаждой достичь чего-то, что остается неуловимым и, одновременно, таким близким, словно оно находится внутри меня. Оно неотъемлемо, неминуемо, так же, как подъем занавеса, когда затихают последние звуки увертюры. Я погружаюсь в прошлое, гляжу в него с нежностью невинности, с нежностью, которую испытывает тот, кто идёт своей тропой, ничего не зная о будущем, но бесконечно надеясь, надеясь вопреки глубокому отчаянью.
Я перешагнула границу, оставила за собой порог, я никогда не позволяла себе остановиться, остаться в прошлом, даже если путешествие меня пугало.

Глава 2
 Чин Воскресения

Истинная правда, что отважная Ида Рубинштейн в облике египетской царицы, постепенно сбрасывала покрывала, погружаясь в любовный экстаз на виду у полного зрительного зала.

Александр Бенуа, Воспоминания.

Древние народы, погребая усопших, клали в могилу изысканные музыкальные инструменты, чтобы наполнить бесконечное пребывание в иной жизни прекрасной гармонией, или задать неслышный ритм их шагам по коварным тропам преисподней. Возможно, музыкальные инструменты старательно располагали над сердцем совсем для другого, чтобы не допустить вознесения эфемерного духа обратно в мир живых. Либо наоборот, делалось это в надежде, что дивные звуки реального мира смогут влиться в охладевшее сердце и призвать душу, установив связь с реальным миром, точно так же, как на ароматных дымных струях мирта и ладана возносятся к богам усердные молитвы..... Воскресение.....  Les fleurs qui sortent de la terre au printeps... У первых весенних цветов тонкие нежные стебли и дурманящий аромат. Весна колдует, источая запахи земли.
В 1909 году на сцене я восстала из гроба под звуки пронзительных флейт, грохот бубнов и настойчивый звон струн, вырванная из  загробного покоя. Оживший призрак, или богиня. "Мне ведом путь, мне ведом путь". Покинув пределы Отдохновения, вернулась та, кто однажды уплыл в саркофаге к берегам Закатного Солнца, где Анубис испытывает сердца на лживость.
Второе июня 1909 года, на Париж осторожно и неспешно опускается соблазнительная голубая дымка вечернего света. В густеющих сумерках тускнеют цветы на оконных карнизах. Открытые кафе заполняются смехом, слышатся оживленные голоса над бокалами вина. Кафе Циммер переполнено. Часы на колокольне легким серебристым звоном отмечают уходящий час. площадь Шатле залита вечерним светом. В центре площади прохладно шумит фонтан с резными сфинксам. Служебный вход театра Шатле в переулке Эдуара Колонна скорее похожа на дверь для рабочих и поставщиков сцены. У танцовщиков и музыкантов своя дверь неподалеку от набережной, где продаются пестрые певчие птицы. Вверх по лестнице располагаются гримёрные артистов и музыкантов. Многие верят, что здесь обитают призраки тех, кто знавал этот театр и покровительствует честолюбивым претендентам.
Внутри театра Шатле, богато отделанного винно-алым бархатом к премьере Русского Балета, после антракта настойчиво и радостно раздается звонок, и ливрейные лакеи приглашают изысканную парижскую публику занять свои места в зале. В роскошно нарядной и пестрой толпе не утихает волнение. Обновленный театр, словно улей, ряды заполнены аристократами из предместья Сен-Жермен, финансистами парка Монсо. Здесь сливки общества, а также артисты и композиторы,  творческие людьми, которые отображают и трансформирую жизнь. Любители всего нового, любопытные и алчные, тоже здесь. В этом культурном котле все, кому посчастливилось достать вожделенные билеты на премьеру. Устроившись в алом бархатном сердце театра, они уже отхлопали дягилевскому цветнику блондинок, брюнеток и рыжеволосых парижских наикрасивейших куртизанок, занявших первый ряд партера. Публика успела насладиться романтическими Сильфидами на берегу озера под сапфировым ночным небом декораций, где эфемерные, но вполне плотские Анна Павлова и Нижинский, Тамара Карсавина и Михаил Фокин танцем проникновенно передают любовь и нежность грациозных духов, таких же неуловимых и призрачных, как лунный свет. После изящных звуков Шопена, публика предвкушает еще более пьянящей кульминации вечера. Во время антракта ходили слухи, старательно распускаемые Сергеем Дягилевым, что обольстительную Клеопатру исполняет молодая наследница огромного состояния из высшего общества Санкт Петербурга... Она сбежала из семьи, пренебрегла покровительством... бросила мужа? Но зачем? Неужели, ради того, чтобы выйти на сцену с профессиональными танцорами... Невероятно. Говорят, она бунтарка, принадлежит к династии крупных банкиров Каэн д'Анверов... Она выступает под собственным именем. Ида Рубинштей. Не скрывается. Само воплощение свободы? Свободы женщины? Свободы художника? Неужели эта бездельница вообразила себя артисткой? Всё ли у неё в порядке с головой и нервами? Тяжелый, запущенный случай эротомании?
Не успев даже выйти на сцену, я стала объектом сплетен и пересудов.

Избранница судьбы......

Рожденная в высшем обществе, неглупая женщина, покровительница искусств, тонкий ценитель прекрасного, я смело перешагнула великий барьер - рампу, залитую светом авансцену. На сцене я стану творцом и провокатором, а не потребителем грёз. Я создам новое видение. И во второй день июня 1909 года я стану воплощением сладострастной правительницы Египта, предложив сидящим во мраке зала сиянье таинственной фантасмагории. Я стану зеркалом, отражающим их тайные фантазии.
Три судьбоносных громких стука, призыв к тишине. Как только погасли люстры, поднялся занавес, публика разражается продолжительными аплодисментами декорациям Леона Бакста. Пред их восторженными взорами охристый с дымчато-розовым отливом закат в Долине Мертвых, тлеющий, но все еще мерцающий зноем. Сцена превратилась в храм, высеченный в скале, некрополь в пустыне, священное место молитв об ушедших, циклопически грандиозное пространство уносящееся в вышину, охраняемое колоссальными каменными стражами, неподвижными свидетелями вечной драмы. Святилище вне времени, опиумная фантазия, избавляющая от боли. В оркестровой яме Николай Черепнин поднимает дирижерскую палочку, и слышится музыка московского симфонического оркестра, совершенно незнакомая парижанам, одновременно и славянская и восточная. Млада Римского-Корсакова, торжественная, медленная и величественная. В окружении священнослужителей в храм вносят высокий серебристо-черный саркофаг, покрытый священными письменами. Боковая стенка удаляется, чтобы открыть для обозрения мумию.

Несмотря на то, что звучит музыка, кажется, что на сцене воцарилась тишина, совершенно лишив парижан дара речи, словно бы раскрылись сокровенные сны.

Во время магического танца слуг, туго забинтованную бесформенную мумию вынимают, ставят вертикально на высокий постамент и медленно, слой за слоем снимают с неё пелены, двенадцать слоёв багрового, индиго, пурпурного цвета....словно лепестки лотоса, открывающие ароматную чашу цветка, голубую возбуждающую. Индийских невест раздевают, медленно снимая с них шелковые одежды, готовя к чувственной брачной ночи. Обнажение невесты.

Голая Правда.
Правда плоти, сладкая, обнаженная, ранимая.

Сокровенная истина. Меня раздевали медленно, слой за слоем снимая полоски ткани.
Путешествие на волнах полуночного ветра.

Тайна, окутанная тайной.
Нет больше тайн, хотя всё таинственно.

Явилось нечто из страны безмолвия. Cвященники извлекли из храма мумию и открыли её солнечной энергии. Что скрывается в плотном коконе? Когда погребальные покрывала заполняют всю сцену, в сумеречном колыхании просматривается грациозная женская фигура. Остается прозрачное голубое, словно нежный вечерний свет покрывало..... под ним заметно движение тонкой, почти невесомой руки, привыкшей повелевать и ласкать. Стремительным движением дервиша рука срывает последний покров. Я стою такая высокая, тонкая, гибкая, стройная, будто свиток папируса. Тело покрыто бирюзовой краской, словно панцирь скарабея, или фаянсовая статуэтка. Бедра едва прикрыты повязкой из аметистовых бус, а юная, нежная грудь и длинные ноги совершенно обнажены по праву красоты. Синий парик, украшенный золотыми змеями, какой надевали мумиям, подчеркивает совершенство овального лица, тонкого и благородного. В свете софитов бледное лицо перламутрово сияет. Это красота мертвых, тех, кто возвратился из обиталища вечной молодости? Облаченье призраков красота? Если драгоценный камень спрятать от взоров в ларец, он останется драгоценным камнем, под покровом темноты не видно его блеска и цвета. Так же и астральное тело души остается собой, светлым и сияющим. Врата потустороннего мира распахнулись, и я вернулась, богиня, излучающая свет, огромными серыми глазами смотрящая на непривычный мир с улыбкой сфинкса на устах. Клеопатра, Ида Рубинштейн, одухотворенная, пробужденная, оживленная сияньем софитов, идол, наполненный солнечной энергией, прошедшая сквозь тьму.
Пристальный взгляд парижской публики подобен солнечной энергии, и я, Ида Рубинштей , оживаю, вдруг становлюсь решительной, излучаю силу своей харизмы, завораживающей зрительный зал. В момент раскрепощения, вдохновленная всеобщим вниманием и восторгом, я вдруг овладела собой. Теперь это была женщина со своей правдой, собственной осязаемой атмосферой.
Я и не русская, и не француженка. Я из потерянного мира, гражданин мира, я везде и нигде, открытая, независимая, свободная, принявшая мечту жизни, которая была предложена мне. Однажды перешагнув порог, не стоит оглядываться. До какой степени можно открыться красоте мира? Я устремляюсь в иные миры также, как другие пересекают людную площадь Шатле. Я шагнула на сцену и погрузилась в другой мир.
Меня окружают мечты такие же призрачные, как тени ветвей на снегу, и с легкостью брожу я по просторам своей души. Стоя посреди декораций Фив, я уношусь душой в бескрайнюю охристо-розовую пустыню, где могу предаться своему одиночеству, подобная забытой крепости на острове, обдуваемой шелковыми морскими ветрами. Я стою обнаженная и словно в первые прислушиваюсь к звукам оркестра, к новым ощущениям, совершенно прекрасным посланиям этого мира после долгой разлуки с ним. Восстав из мрака, явившись на свет, я наслаждаюсь своим телом.
Оживший идол, воздев руки, растворяется в танце, расправляет крылья для полёта, сплетает руки, словно змей. Извиваясь, я двигаюсь вперёд, потом сгибаюсь назад, наполняя пространство ритмичными и плавными движениями, подобно галеону на пустынных морских волнах. Томный голубой лотос. После холодного долгого сна я жажду чувственных ласк, страстных, знойных, словно песчаная буря. Мой учитель Михаил Фокин в леопардовой шкуре исполняет танец охотника Амона стремительный, наполненный прыжками танец воина. Охотник превращается в добычу. Я улыбаюсь хищной улыбкой Клеопатры, жаждущей любовных лак. Я допущу к себе Амона на одну ночь, его последнюю ночь. Блеснул зубов жемчужный ряд. Я стану орудием сладострастной смерти. И я танцую, обволакивая Амона невидимой голубой вуалью самых нежных духов - моим сокровенным существом. Он отправляется к пьянящим берегам. Для избранной жертвы я танцую под музыку вечернего ветра, раскачивающего кроны деревьев, нашептывающего послания. Движения тонких пальцев рук и умоляют и предлагают, сулят изысканные ласки, нежные словно воздух и вода. Такие прикосновения пробуждают мечты, подобно облакам, летящим или воркующим голубям.

Неописуемая легкость прикосновения.... Деликатность резного надгробья - юные девы, младенцы, высеченные на надгробье, прижимающие к груди голубков, перед тем, как отпустить их в полет.

"Голубок мой", "Голубок мой" - ласковые русские слова.

Всё стремится к слиянию - облака, сердца, мысли, души. Руки едва касаются, и от этого мимолетного соприкосновения двое блаженно сливаются воедино. Два существа, два безмолвия погружаются в экстаз.

И вот мы танцуем вдвоем, не отрыва друг от друга глаз, уплываем в безмятежность. Наши души сливаются. Амон тонет в моих глазах, улетая в мир кораблей, груженых cпециями, фруктами, благовониями. В страстном танце любви наши тела сливаются воедино. На ложе я в блаженно закрываю глаза. С нарастающей энергией, с кошачьей грацией мы застываем в позах едва сдерживаемого вожделения.

По приданиям, когда умирает член царской семьи, на горизонте появляется сокол. Подняв руку, я  раскрываю ладонь, словно отпуская в небо невидимую птицу. Затем я начинаю ласкать Амона словно Ирис, неуверенно ощупывающая растерзанного Озириса, здесь, там, чтобы сложить воедино части обожаемого тела, как рассыпавшуюся мозаику. Лица наши соприкасаются в безупречной гармонии неслышной песни. Я медленно раскрываю его губы и причащаю своим поцелуем, который останется с ним навечно. Амон должен знать все тайны губ своей женщины, запечатывающей его сердце. Я не знала еще любви, способной открыть небесные врата, но на сцене вместе с Михаилом Фокиным я изображала волшебную ночь любви. В образе Амона он растворился во мне, для него существовала только я. Любовная сцена скрывается за тяжелым занавесом и звучит неистовая, вакханальная музыка из Времен Года Глазунова, в которой слышится вольный топот степных скакунов, не ведавших хлыста. В мощных, словно воздушные потоки, звуках музыки рождаются образы зябкой русской весны, будоражащей, лихорадочной, стремительно летящей тройки, призывных, подгоняющих голосов. Пульс учащается. Проносятся вакханки, любимая жена Михаила Фокина Вера Фокина, во главе неистового шествия Тамара Карсавина с развевающимися, взмывшими к звездам волосами. Ревущая какофония, буйство красок, вихрь покрывал едкого лимонного, ослепительного оранжевого, мистически насыщенных цветов, обволакивающие и обнажающие роскошные тела, такие откровенные, ликующие. Руки, ноги воздеты в приветствии Дионисию. Evoe! Evoe! Iacchus!
Оргия затихает, скрывавший любовников занавес распахивается. Величественная синяя богиня поднимается с ложа, пристально и с сожалением всматриваясь в глаза Амона. Бархатно-черные зрачки моих дымчато-серых глаз расширены. Альков наполняется безжалостным светом. Невесомой рукой я поднимаю драгоценный кубок и предлагаю его Амону, он медленно выпивает отравленный напиток любви, в тягучей приторности и аромате которого скрывается смертельная горечь. Наблюдая танец медленной агонии, конвульсии и предсмертную дрожь, я внимательно изучаю, как яд овладевает его телом, наполняя кровь. Мне интересно знать действие яда, так похожее на пламя любви. Клеопатра жаждет видеть, как душа покидает казиматы тела. В спокойной задумчивости я величественно ускользаю в бездну беспросветно темных кулис в глубине сцены.
Раздается гром аплодисментов, топот ног - неистовый восторг, привычный для мюзилхолла, но не для такой изысканной публики. Аплодисменты подобны эху в пещере затерянного острова, где обитаю только я. Вдали от дома я нашла убежище, обрела свободу, окунулась в потоки аплодисментов. Для артиста восторг и признание публики волшебный яд и сладостный нектар.

С ловкостью и терпением омывальщика трупов массажист медленно и осторожно смывает с моего тела синюю краску и пот, хлюпая мокрой губкой то там, то здесь. Эффект гипнотический, а следом массаж с ароматными маслами мозамбикской лилии, камбоджийского яра-яра, привезенными из петербургского магазина на Невском проспекте, 3. Приготовилась ли я для гробницы, или для ночи любви? Я Ида Рубинштейн и Клеопатра одновременно, сложное существо, пребывающее в состоянии себя самой и Голубого Лотоса. Закрыв глаза, я плыву сквозь туманное пространство к голубому зеркалу, проникаю в него. В нежной дымке мерцает сад, утопающий в радужных цветах. В рассеянном свете блещет озеро, в волшебных водах которого можно увидеть лик возлюбленного. В воды голубого озера можно и смотреться, и кануть в их глубину, покончив со своей жизнью. Как было бы приятно раствориться, затеряться в отраженных облаках, вырвавшись на свободу... На мгновение я вхожу в сад самоубийц, воплощающий состояние души.
Но силы восстановлены, шелковый наряд окутывает тело, мой инструмент, и, надев перчатки, защищающие меня от нежелательных прикосновений, я принимаю льстивые комплименты поклонников. Шелковыми пальцами я подношу к губам бокал шампанского и пью за свой триумф, не только празднуя успех, но и наслаждаясь приключением.
Слышится мягкий, искренний смех, безмолвная танцовщица обрела голос, актерский голос виртуозной обольстительницы. Русский акцент придает моему французскому мелодичности, бархатного звучания виолы, юного и заливистого, но наполненного обволакивающим теплом. Временами голос становится грудным, завораживающим. Я беседую с Александром Бенуа, создавшим сложный покров Клеопатры. Во время антракта, когда меня поместили в саркофаг, он пришел за кулисы и саркастически обратился к трупу: "Ида Львовна, как вы сегодня?". "Отлично, благодарю" - был смешливый тихий ответ из саркофага. Позднее Бенуа признался друзьям, что ему тогда пришла в голову мысль о том, что если бы театр загорелся, то прекрасной царице не удалось бы избежать жертвенного костра. Бенуа не знал, как дрожала я всем телом от сценического страха. Но как только образ вошел в меня, или я вошла в образ, все  страхи и сомнения исчезли. Дрожь эта результат трансформации. Так содрогается медиум перед началом сеанса. Это надо пережить как родовые схватки.
В толпе поклонников я вижу Люлю Каэн д'Анвер, самоуверенную, спокойную светскую даму, теперь с радостью признавшую успех члена своей семьи, так внезапно покорившую Париж... "Дорогая, мы так гордимся..." Равнодушно и небрежно я протягиваю пальцы в перчатках, рассеянно улыбаюсь и отворачиваюсь. Семейные узы если не разрушились, то просто растворились. Ничто более не связывало ценительницу искусств и свободного в своем полете художника, двух существ с разных планет. Клан.... Ничто не забыто. Никто не заступился за меня, когда сестра и её муж лишили меня свободы, объявив сумасшедшей, опасной, попытались сломить мою волю, разрушить меня. Самые глубокие раны поздно или рано заживают, но внезапно память возвращается, перехватывая дыхание. Мгновение усилий вселяет надежду, бесстрашие и веру во всё, что укрепляет целеустремленность.

Сердце мое наполнено молитвой, желанием стать безупречным инструментом. Больше не надо бояться стрел, во дни, или в ночи летящих. Гуляя в Буа, я всем своим существом жаждала как ослепительно яркого света рампы, так и мягкого, льющегося сквозь листву солнца, либо духовного света, лучезарного золотого потока, переполняющего сердце и выплескивающегося из него бесконечным потоком. Приверженность - Призвание.

Уверена - искусство занимает центральную часть нашего бытия. Театр и я неразделимы. Театр - моя религия.

Прекрасные декорации и костюмы Александра Бенуа, завораживающая сцена снятия покровов царицы стали для меня символом освобождения. Хотя я училась на актрису, незваной гостьей вошла я в безмолвный мир танца, и между этими двумя состояниями смогла избавиться от земного притяжения, соприкоснулась с тайной. Театр - это священнодействие, ритуал. Мне захотелось соединить на сцене мелодию стиха и танец. Появилась надежда объединить движение, стихи, хор в единое ритуальное действо. Надо было поделиться своими мыслями, такими ясными и прекрасными.
Вечер второго июня 1909 года подошел к концу. Большинство разъехались к ужину. Я села в поджидавшее меня авто и отправилась в свой отель. Надо было подумать о событиях, приведших меня из Петербурга в Шатле. Сена, Ночная синь. Пляс Вандом. Мне нравится анонимность отеля, просторные тихие комнаты, скрадывающие звуки пушистые ковры, зашторенные парчовые портьеры, отгораживающие меня от мира, просторная кровать. Роскошь, как непременное условие. Независимость тоже необходимая роскошь. Приятно жить в гостинице, имея возможность, подобно кочевнику, свободно покинуть её в любой момент. Во сне я плыву через катакомбы Парижа, окутанная легким коконом сиреневого света. Затем я вижу себя в незнакомом старинном месте. Украшенные египетскими письменами, скарабеями и маленькими лягушками ворота приоткрыты.... Преподносится подарок. Это миниатюрная золотая шкатулка в форме головы Медузы в обрамлении извивающихся змей. В шкатулке крошечные таблички с таинственными письменами... Вдруг всё меняется, и я обследую заброшенную виллу на берегу моря... В зале только огромное зеркало, отражающее безбрежное море... блики на волнах словно бриллианты на черном бархате... Во сне я вижу ночной, опустевший Париж, лабиринт извилистых улиц. Наконец, я у себя в гостиничном номере беседую со своими родителями. Несмотря на то, что они умерли в моем раннем детстве, я их узнаю. Отец спрашивает: "В детстве Ида играла на фортепьяно? Насколько я помню, она увлекалась музыкой". Мама Эрнестина радостно улыбается. Родители исчезают, но остается ощущение их присутствия. 
Проснулась я полная решимости самореализоваться, предвкушая продолжение занятий с Михаилом и Верой Фокиными. Буду работать, тренировать тело, чтобы оно могло выразить всю полноту переживаний. Вспомнились герои олимпийских игр, не перестававшие тренироваться после завершения соревнований. Главное совершенствоваться и внешне и внутренне. Процесс вживания в роль прекрасен. Моменты напряженных репетиций, внутренней концентрации, когда усилием воли контролируешь каждое движение, позу, подобны свободному дыханию вдруг оживших призрачных созданий. Словно беременная женщина, радостно прислушивающаяся к малейшим проявлениям возникшей в ней новой жизни, я сосредоточилась и осознала своё тело, открыла для себя его новые экспрессивные возможности, гибкость, чтобы в легкости движений забыть о границах между собой и создаваемым образом. Это была духовная зрелость, рискованность, бесстрашие и смелый вызов.

В эти первые июньские дни солнце щедро дарило свой свет, возрождая мир, возвращалось на землю, жизнь расцветала.
Судьбоносные моменты жизни подобны гребням волн, ярко и магически сверкающим над гладью обыденной жизни. Летом 1909 и вошла в новый мир, была признана и окружена поклонением, искренним и притворным. Многие видели только экзотическую искательницу приключений из дальних стран, роскошное существо и не более. Скольким удалось разглядеть истинное творческое вдохновение? В этом таится опасность для тех, кто на виду, кому требуется признание. Следует четко определить направление работы, запастись стальной волей к успеху, но необходимо также прислушиваться к мнению других, как доброжелательному, так и жестокому, порой даже разгромному. Я стала явлением в парижском мире, как профессионал среди профессионалов. Настало время определить мой собственный артистический путь. Требовалась поддержка, но не стесняющая мое движение. Мне нужно было общение с теми, кто ценил свободу, чья внутренняя целостность вселяла доверие. Я порвала со своими корнями, освободилась, и меня влекло к людям внутренне сильным, вне условностей. Такой исключительный человек нашел меня, увидел во мне вольный дух и стал другом. Он принадлежал к одному из древнейших родов, и был крестоносцем от искусства. Роберт де Монтескью-Ференца. Прекрасно быть таким бесконечно уникальным, таким искушенным. Для меня Роберт де Монтескью стал другом, к которому я с гордостью обращалась как к дорогому другу, Большому Другу, доброжелательному наставнику и поэту. Из-за того, что он принадлежал к знатному роду, его творческая деятельность часто подвергалась нападкам, а сам он слыл эксцентричным. Как это несправедливо. Да, он был светским ценителем, умным и часто поверхностным дилетантом, но он также был провидцем, его изысканные манеры и острый ум служили для надежной защиты красоты, ради которой он жил. Опытный, старше меня на целое поколение, он оставался сверхъестественно молодым, с копной темных волос и твердым взглядом того, чья любознательность, напористость и ехидство исключают скуку. Таков был друг, желавший опекать и продвигать мои самые смелые помыслы. Он заявился ко мне в гримерную в Шатле, и в следующем номере Фигаро опубликовал поэму, воспевшую красоту моей Клеопатры, таким деликатным образом выразив свое внимание дебютантке французской сцены. Зимой мы бродили по музеям, изучая выразительную симметрию персонажей на живописных полотнах. Мы стали завсегдатаями студии Моро на Рю-де-ля-Рошфуко, где замирали перед его живописными фантазиями - оплакивание в сумерках святого Себастьяна, или Саломея, охваченная экстазом танца. За чашкой чая в мраморном павильоне графа Монтескью мы любили внимательно рассматривать в его коллекции галлейскую вазу с выгравированными на ней стихами её владельца, или Саломею в венке из роз. Большой Друг устраивал приемы, стараясь познакомить меня со знаменитыми художниками, ввести меня в круг людей остроумных, жадных до жизни, ищущих откровения души. Мы часто навещали Родена, этого титана и фавна одновременно. Своими огромными руками он преподнес нашему обозрению скульптуру, изображавшую две молитвенно сложенные тонкие руки. Или же, смеясь, мы бок о бок бродили по садам Версаля, наслаждаясь шумным танцем листвы, или внезапным изящным полётом птиц. Я радовалась общению с другом, который учил меня рассудительности во всем. Он меня понимал и ничего не требовал, кроме добровольного и радостного присутствия.
Я никогда не хотела ранить его чувства, или разочаровать, это было бы бестактно. Тем не менее, я хотела вернуться в театр, в любой театр. К великому сожалению своего друга я сообщила, что на лето я подписала с мюзикхоллом контракт, по которому я должна выходить на сцену каждый день в течение всего августа. Для Большого Друга это была вопиющая пошлость. Прав ли был он? Моё юное тело снова станет центром внимания, подношением публике. Мне хотелось танцевать в потоке света. Возможно, придется танцевать для туристов, путешественников. Мне так хотелось восторженной дрожи. Возможно, я буду танцевать для тех, кто взирает на нас из потустороннего мира. Я готова к такому преображению.
Врата темницы легко открылись передо мной, и походкой лунатика я шагнула за порог......

Август 1909 года. Дрожа едва прикрытым телом, я живу между сценой и моей гримерной. Рукопожатия с рабочими сцены. Занавес еще опущен, но предвкушение зрителей в зале, словно ощущение моря за покровом ночи, или голых деревьев в густом зимнем тумане. Слышится шепот, что-то невнятное, океаническое. От волнения перехватывает дыхание. Я стою за кулисами с голыми ногами, босая, с распущенной по спине копной волос. И вот, я танцую неистовый, хищный и сладострастный танец Саломеи. Тридцать выступлений в парижской Олимпии и лондонском Колизее. И всегда аншлаг. Я утопаю в музыке Глазунова, погружаюсь в легенду, я на террасе в Палестине, и, возможно, единственная, кто видит тетрарха, полную луну, чувствую её притяжение. Я кружусь в бешеном танце дервишей, одинокая в луче прожектора, единственная на сцене мюзикхолла. Двенадцать минут наедине только с музыкой Глазунова. Неистовые аплодисменты, и на мгновение, перед следующим номером, выступлением стриптизерши, клоуна, или пикантной певички, возникает ощущение, что красота моя иная, недосягаемая, эфемерная. Публика мюзикхолла зачарована моим откровенным выступлением. Исполняя этот танец, я наслаждаюсь свободой, независимо от того, где это происходит.
В последние дни лета 1909 года, когда  золотистое тепло сливается с позолотой приближающейся осени, я переживаю чудо. Предаюсь радости любви. В обществе моего возлюбленного с меня спадают покрывала меланхолии, я становлюсь легкой, возносясь до небес. Искусство я всегда любила страстно. Сердце мое никогда не было бесплодным. Теперь же я отказалась от нелюбви к мужчине. Сердце мое переполнялось от сознания, что есть кто-то, кому я могу доверить свое существо, отказаться от себя и остаться при этом свободной.
Как и Большой Друг граф де Монтескью, наставничеством которого я наслаждалась, в моей жизни возник Уолтер Гиннесс, внезапно, безусловно и настойчиво, как никто из тех, кого я знала. Он был тот, кого узнаёшь сразу, словно он всегда присутствовал в твоей жизни, как воспоминание о том, что было до рождения. Он был высок, атлетически сложен, с пристальным взглядом бирюзовых глаз опытного снайпера. Мы принадлежали к одному кругу, на равных. В нем сочетались изысканная педантичность и теплая доброжелательность, покровительственная доброта, заботливость, обволакивающая атмосфера и аура. Взгляд его сочетал юность и мудрость древней души, участие и понимание. Его отличал блестящий ум и неожиданная игра мысли, речь его никогда не была банальной. Меня привлекало его бесстрашие. Неизбежность любви всегда предчувствуется, и знамением становится, например, элегантный жест, свойственный только этому человеку и никому больше. В чертах есть своя неотразимость. Ничто нельзя изменить в таком лице, не ухудшив его.
Уолтер Гиннес был почти моим ровесником, старше всего на пять лет, и он разделял мою энергию, вдохновенное желание добиться признания. В 1907 году, когда в Петербурге, вопреки семье и церкви, я задумывала свою Саломею, он избирается членом парламента, встав на путь блестящей политической и дипломатической карьеры. На умном и красивом лице я не увидела ни тени. Он был наследником огромного состояния. Влияние его было неоспоримое, нежно повелительное, не терпящее возражений. Он стремился к публичной жизни лидера, но был также искателем приключений, устремленным в дальние странствия к неизведанным просторам. Когда мы встретились, он был женат и отец пятилетнего сына. Его преданность и уважение к жене вовсе не предполагали моногамии. Этот мужчина не предлагал мне постоянства, положения в обществе, но лишь приключения и свободу. Меня это привлекало. Выйдя замуж ради независимости и оставив призрачного мужа, я не стремилась к традиционным узам, но только к свободе, жаждала любви по собственному выбору.
Уолтер Гиннесс понравился мне сразу, и наслаждение любовью лелеялось и укреплялось секретностью многолетних нежных торжеств, тайных встреч и расставаний, пока привычка и пресыщение не успевали разрушить чувства. Я верила, что между нами существовала любовь и доверие. Мы принадлежали друг другу без жадной, собственнической ревности. Мы не расставались даже вдали друг от друга. Любовь вне пространства и времени. Любовные письма можно уничтожить в огне, но любовные послания навечно вписаны в сердце. Расставания и воспоминания снова и снова возрождали огонь нашего союза.
Любовь расцветала от вечного стремления открывать новые миры. В Париже на rue de Poitiers возле узкой светлой rue de Verneuil, сбегающей к Сене, Уолтеру Гиннессу принадлежал дом. Однако нашим домом стала его паровая яхта Русалка, на которой мы путешествовали по миру, в Малую Азию, на Галапагосы, или в Гондурас, где искали национальные маски, редкие растения. Мы взбирались по розовато-рыжим вырубленным в скале ступеням Петры к священному алтарю на самой вершине. Мы путешествовали на восток и неоднократно в Африку, охотились на львов в Наироби. Мы любили друг друга и на яхте, и в шатрах и в вигвамах. "Любовь моя, ложе, на котором мы спали вместе стало алтарем, на котором я возродилась и воссоединилась с тобой навеки" Это был летучий корабль, огромный, оторванный от мира, на котором обитала любовь, затерянная во времени. Появился новый ритм жизни. Я проводила месяцы в Париже, готовя постановки, предлагала себя публике, а затем, вдруг, без объяснений, исчезала, иногда на месяцы, посвящая себя иным мирам в обществе мужчины, понимавшего и принимавшего меня, безоговорочно поддерживающего мои начинания. Русалка стала для нас часовней, где мы зажигали огонь любви и священного наслаждения. Мы умели оставаться независимы, и в то же время едины, соединенные невидимыми нитями, капиллярами, питающими наше единое существо. Это стало моей верой. Русалка - это бледный, эфемерный водяной признак, который время от времени жаждет человеческой любви.
В детстве я никогда не играла с другими детьми, но не страдала от одиночества. Часами я могла играть на фортепьяно в полутемной комнате, разговаривая шепотом с самой собой. Уолтер Гиннесс никогда не вмешивался в этот диалог, но позволял мне быть полностью собой.
Сказано, что нет незаменимых людей. Это неправда. Некоторым удается создать ощущение магии на мгновение, другие излучают эту магию постоянно. Таким был Уолтер Гиннесс. Он был незаменимый. Его появление всегда было магическим. Он придал моей жизни объемность. Чтобы поверить в бессмертие души, надо поверить в силу любви, озаряющей не только жизненный путь, но и всё, что за пределами жизни. Конца не существует. Что остается после пожара? Остается любовь, сама как пылающий, неослабевающий огонь.
Однажды сведенборгианский мистик сказал мне, что никогда не надо плохо думать и говорить, поскольку ад формирует наши воспоминания. Возможно, правда и то, что рай состоит из светлых воспоминаний тех, кто поддерживал нас. Уолтер Гиннесс принадлежит мне так же, как принадлежу ему я в свободном, непостижимом, вечном пространстве памяти. Есть фотография, сделанная в Делосе. Я стою на палубе Русалки в светлом сари и шали. На руках у меня львёнок, которого я подняла вверх, глядя ему в глаза, словно восхищенная мать, любующаяся своим младенцем. Нет надобности открывать альбом. Память наполнена незабываемыми образами. Я плаваю в водах Малой Азии, или танцую на мокром песке, оставляя за убежавшей волной слеты шлепанцев из тончайшей замши. На пикнике в Алжире я ем с золотого блюда и пью Моет Шандон. Фотограф мой близкий друг, он запечатлевает моменты моего счастья, подобные откровению. Радостно было проснуться на море от нежного поцелуя. "Знай, что любовь моя к тебе вечна". Вокруг нас была команда яхты, волны, но мы оставались наедине, видя, прикасаясь, дыша только возлюбленным, тем, в ком вся благодать, надежда и правда. Я покидаю мир и нахожу.....
Стабильность моей артистической жизни сложилась из чередования встреч и расставаний, вереницы радостных воссоединений.

Как только рыжая осень становится серой, и выпадает легкий снежок, я готовлюсь ко второму сезону Русского Балета. У меня новая роль. Сознавая, что в основе спектакля лежит танец, я понимаю, как важно, чтобы мое тело, руки, плечи были совершенны. В движении я делаю акцент на запечатленной позе. Неподвижность - вот истинная суть, покой, акцентированный движением, словно бы незримый композитор сочинил симфонию для статуи. Каждый миг, всем своим существом я стремлюсь к постижению, пытаюсь впитать царственные, величественные тайны.
Каждое утро по два часа я работаю в студии, где нет ничего, кроме огромных зеркал. Новый спектакль завершится сценой самоубийства благородной женщины, узнавшей наслаждение, познавшей разрушительную жестокость мира. В зеркале лицо моего иллюзорного двойника невероятно бледнеет, когда я замираю и, не мигая, наблюдаю сцену кровавой резни, словно бы я троянская царица Андромаха, взирающая на развалины своего города, утопающего в дыму пожарищ, заваленного трупами его защитников и тех, кого она любила. Никого не осталось, чтобы помнить об этом. Или же одна всё же осталась. В застывшем овале лица горе, сострадание решимость. Глубоко внутри себя я слышу истошные крики. В зеркале поднимается длинная красивая рука с непривычно тяжелым кинжалом. Пальцы слегка дрожат, но вдруг решительно сжимаются. Глядя в зеркало, я репетирую изысканно отточенные мгновения агонии, удара кинжала, обжигающей боли, сопротивление и бунт тела на жестокое вторжение в него, такое внезапное, неистовое, затем падение, таяние благодати, угасание света, переход красоты в красоту. И во время всего этого глаза должны оставаться открытыми, распахнутыми, жадно впитывающими последний земной свет, или угасший взгляд, которым больше никогда не обменяться. Мне удается постичь суть женщины, которая отшвырнула жизнь ради того, чтобы уплыть от земных берегов.

Я горела, чтобы довести до совершенства пылающую мечту зазеркалья.
Я смею, я рискую, я хочу рискнуть всем.

Я отдаюсь своему отражению, смутному, плывущему в волнах тусклого зеркала. Потерянный мир отражений, которые есть суть жизни, свет в темноте.
Когда открывается картина жизни? Ниточка за ниточкой сплетается узор жизни, такой невнятный, пока не выткан до конца, когда больше нечего соткать.

Тело не одолеет танцующую душу.

Глава 3


Рецензии