Посолонь Глава 1

ПОСОЛОНЬ
(повесть)
Что не болит – не жизнь,
Что не проходит – не счастье.
               Иво Андрич
1
На крыше одной из двух девятиэтажек, что высились в центре некогда процветавшего городка на северной окраине России, у парапета стояла молодая женщина. Эти видимые из любого конца дома-свечки простой люд города называл “сиротскими”, может, за то, что они мозолили глаза и отделкой, и высотой, и тем, что жили в них, по преимуществу, сироты-начальники, возглавившие поход к капитализму. Скопление же других домов, похожих на в спешке брошенные чемоданы, обшарпанных, облупленных, усиливали ощущение временности, неопределенности.
Ребенок лет трех, в красном комбинезончике, вязанной синей шапочке доверчиво прижимался к женщине. Она же смотрела на суетливые фигурки людей внизу, на пятна машин у подъездов, на серую ленту дороги, на людской муравейник у кинотеатра. Вдали, за одноликими коробками зданий виднелась серая, кочкастая размытая равнина. Она окольцовывала этот город, возникший в бум освоения  тюменского газа.
Черно-фиолетовая вода, скопившаяся в низинках, придавала городу оттенок траурности что ли. До низкого неба, кажется, можно было дотянуться рукой. Разлитые лужицы облаков, с обвисшими брюхами, на небе соприкасались, создавая складки причудливых, меняющихся форм. Ветер трепал волосы женщины, хлестал по ногам подолом платья,  холодно тыкался мордой в неприкрытые части тела.
Город ворочался внизу как большой обожравшийся зверь. Суетная жизнь его доносилась сюда: рокот машин, людские разговоры, крики – это было его, города, воспаленное дыхание, отрыжка, его содрогание внутренностей, это были звуки его жизни.
У кинотеатра шумела толпа, висели плакаты, оттуда растекалась волна взвинченности,  тяжести, тревоги. Она заползала и сюда, на крышу. У кинотеатра митинговали... Уже который месяц людям не платили зарплату. Ветер доносил обрывки женских голосов, срывавшихся порой на крик, усиленные громкоговорителем, они запрессовывали отчаяние... “Я забыла, когда покупала ребенку фрукты... Скоро нечего будет есть... Третий год в отпуск не выезжаем... Заложники... Позор... Позор... Долой... Отдайте...”.
Мимо этого действа проносились одна за одной иномарки с тонированными стеклами, глаз кинокамеры нацеливался на говоривших, милиционер, улыбаясь, разговаривал по рации.
Женщине нечего и не у кого было просить и требовать. Она как  бы была, и в то же время ее не было здесь, она не числилась в списках этого города. Она не смотрела туда, откуда доносились крики. Зачем?! В большой беде ее беда ровным счетом ничто. Отпуск, зарплата,  работа – что и у кого она должна была требовать?
Толпа сама себя заводила, раскачивала. Сама себе высказывала обиды и свои беды. Услышит ли их кто?
Ветер гнал по небу бесконечные облачные клочья. Белесость оставляла от города размытые контуры. Еще кое-где были видны белые проплешины от недавно бушевавшего запоздалого бурана, словно и природа проводила свою акцию протеста.
Набухшими коростами, как язвы, блестели лужи. Сюда, наверх, доносились звуки, похожие на скрип тормозов, хруст, а она в этих звуках слышала треск разламываемых тел.
Город был подобен гигантской мясорубке, в зев которой закладывали разные человеческие продукты, и, пережевывая все это, он выдавливал колбаски уединоображивательных людей.
Город был молод. Активен. Все внутренние органы его работали без сбоев. Задержек ни в чем не было. И естественную нужду он справлял регулярно. Там, за кедровой рощей, на кладбище, росли и росли кучи экскрементов – человеческие могилы, естественные отходы жизнедеятельности города.
Почетные горожане, оплаканные всенародно, с некрологом в газете, и подобранные на улице бывшие газовики и строители, бичи-бомжи, без роду и племени, похороненные за не-надобностью в одной общей канаве, вырытой трактором, зафиксированные одними, ничего не говорящими номерами, все они через какое-то время одинаково лежали в тишине. К первым она не относилась, до вторых еще не опустилась, так что ее доля была где-то посередине.
Город был циничен, он создавал прецедент, он прекрасно знал, что  на место выбывших приедут более приспособленные, более цепкие, хорошо держащиеся на плаву, могущие перешагнуть, оттолкнуть, умеющие видеть выгоду и, наконец, со связями. Город не был судьей людских судеб, ему было все равно, он просто не любил, не терпел пустоты. Он был слеп и равнодушен.
Она ненавидела этот город. Ненавидела каждой жилочкой, каждым кусочком тела. Она ненавидела в нем все: дома, улицы, дороги, людей. Ненавидела запахи. Отторгнув ее, он не приблизился к ней ни на мизинец, он равнодушно отвернулся, словно ее и не было. Он держал ее на расстоянии, унижал равнодушием. Чувство непреодолимого расстояния, мертвой зоны,  преодолеть которую сил уже не было, которая находилась за ее возможностями, унижали ее, растаптывали, распинали.
Ее раздирала невыплесканная злоба на город, она была невыносима, опустошающа, она запекла, сжигала нутро и сожгла. Там теперь была ледяная, гладкая, бескрайняя пусты-ня. Где зацепиться глазом было не за что.
Город убил в ней все: радость, любовь, надежду, веру в возможность что-то изменить, наладить. Он выпивал ее. Он убивал медленно, осознанно. Вначале он выполнил лишь пустяк, малюсенькую формальность: не прописал ее к сестре. Что может быть циничнее: какой-то бумажкой развести сестер, сделать их вроде не родными. Он выдержал букву закона. Не положено. И покатился ком, обрастая ограничениями. Нет  прописки – нет работы, нет работы – нет самостоятельности, свободы внутри, снаружи. Зависимость во всем:  сколько есть, спать, куда можно ходить, куда нельзя. Смеяться ли, плакать – все зависело от той формальности.
Он не принял ее, не приглянулась она. Он растоптал в ней все – чернота, темень стали привычным состоянием – это даже не рождало слезы, которые хоть отчасти принесли бы облегчение, слез как раз и не было. Ничего не было.
Дурацкие законы, по которым жил город, были холодны, сухи, лишены эмоций, писались не для таких, как она. В них не нашлось места ее надеждам, переживаниям. Она чувствовала себя закатившейся в щелку иссохшейся горошиной, которую забыли, не учли при пересчете. И ссыхаясь, твердея, она тихонько лежала одна.
Она приехала в этот город в надежде изменить свою жизнь. Так уж получилось, что у нее был ребенок, но не было мужа. И беда эта, в общем-то, небольшая, таких несчастливец тысячи, все как-то устраиваются, все надеются и все живут, ждут принца из-за моря, или сами готовы откочевать за море. Годами ведь вбивали понятие, что все хорошее где-то далеко. И целина, и БАМ, и север – это все поиски и себя, и второй половины.
Вот и сестра написала: чтобы жизнь устроить, нужно куда-то ехать, не сидеть сиднем, а шевелиться, позвала к себе, мол, первое время и у нее поживет, а там, глядишь, подвернется работа, и холостые мужички на примете есть, может, какой и приглянется, перебирать недосуг.
Она ринулась на этот зов. Забыв обо всем, как в последний раз, обрубив все.
Увы, через неделю она поняла, что приехала зря, что прописаться у сестры в ее двухкомнатной квартире не получится, причина даже и не в том, что не хватает квадратных метров на нее, а просто сестра боится прописывать ее у себя, боится, что она станет потом отсуживать причитающие ей по прописке метры. Сейчас удивляться ничему нельзя, судятся из-за куска земли родные, судятся из-за квартир, из-за имущества.
Сестра посоветовала походить по организациям, может быть, где и возьмут на работу без прописки, может, какую временную организуют в общежитии, а там, глядишь, времен-ная перерастет в постоянную. Нужно соглашаться на все, лишь бы зацепиться.
Может быть, так бы произошло, лет десять назад, но время изменилось. Перестройка. Сокращение. Все разваливалось. Она зашла в несколько частных предприятий, в одном ей предложили работу секретаря, поинтересовались при этом, как она относится к нестандартным ситуациям и существуют ли для нее границы дозволенного, по тону, каким все это говорилось, по ухмылке, по липкому взгляду, каким ее окинули, она поняла, что за всем этим стоит. Она, может быть, и согласилась бы, но лишь заикнулась, что у нее маленький ребенок, как напускная позевота воздвигла барь-ер. Ей вежливо отказали, сославшись на то, что нужно будет ездить в командировки.
После этого она перебрала, наверное, еще с десяток организаций и везде слышала одно и то же. Ходила ли одна или с сыном, это, в общем-то, ничего не меняло. Для нее работы не было.
На вопрос, как ей теперь жить – пожимали плечами. Сюда ее никто не звал, у всех своих проблем выше головы, и чужая проблема может оказаться той каплей, которая переполнит и свою чашу, и сам окажешься не у дел.
В приемной, если секретарша была постарше, сочувствовали, молодые же смотрели равнодушно, даже с презрением. Каждый держался за свое место.
“Милая, – говорили ей женщины постарше, – да куда ж ты в такое время сорвалась, да еще не одна. Своим работы нет. Все развалилось, все стоит. Зарплату по полгода не получаем, а тут ты... Тебе ж детский сад нужен, потом школа, жилье... За все такие деньги платить надо...”.
Тут, как на грех, и с сестрой не заладилось. Одно дело на ее шее сидеть, попробуй прокорми в это нелегкое время, когда дороговизна несусветная, когда каждая копейка на счету, это ладно еще, свои все-таки люди, но... Промеж них встал муж сестры...
Он, оказывается, не дурак был выпить. Это раньше, при наездах в отпусках, он казался хорошим, пожив же неделю рядом, поглядев, как сестра мается с каждодневным его хмельным приходом с работы, она ужаснулась. Каждодневная ругань. И все на ее глазах, и все через нее. Мат, крики, плач ребенка.
Сестра жаловалась, плакала, грозила разводом, выгоняла мужа из дома, сама грозилась уйти, он, пьяный, в ответ орал это же, гнал их всех, кричал, что на пятак он скличет дюжину не таких дур, как они. Обзывал иждивенками, потаскушками. И спали они порой все в маленькой комнате, а муж один на диване в зале.
А потом он начал приставать. Раз придавил так, еле вывернулась, да еще пригрозил, нагло глядя в глаза, что расскажет, как она сама лезет к нему.
– Никуда не денешься... Ляжешь... Я еще посмотрю, стоит ли связываться...
В конце концов сестра что-то заподозрила, и ее овиноватили во всех грехах, оказалось, что весь сыр-бор в семье пошел из-за нее, она приехала, навела смуту, разбивает семью.
“Вызвала на свою голову... Не вертелась – не лез бы мужик, – недвусмысленно выразилась сестра, намекая, что, мол, пожила и хватит, пора и честь знать, не получилось с работой – поезжай домой. На шее нечего сидеть...
А она не хотела никуда больше ехать. Она устала. Смертельно устала. Начала  болеть голова какими-то приступами, и тогда хотелось просто засунуть ее куда-нибудь, чтобы никого и ничего не видеть. В те моменты хотелось одного, чтобы все отстали, перестали лезть с советами, перестали жалеть, перестали поучать.
Как бы хотела она оказаться на необитаемом острове, где нет забастовок, от которых мужики звереют и глушат свою ненужность водкой! Там, на необитаемом острове, нет отделов кадров, там не надо наниматься на работу, там не надо унижаться, там никто никому не завидует, там не попрекнут куском хлеба.
Она все чаще и чаще стала задумываться, почему ей так дико не везет, зачем родила сына, что даст ему, сможет ли дать.
Одна, она все чаще и чаще в пустые длинные часы меланхолично стояла у окна, смотрела через стекло на далекие сопки. Черные деревья на них были похожи на ряды мертвецов, которые, выстроившись, высовываясь из своих могил, призывно махали руками. Черные шпалеры силуэтов тянулись за горизонт. Редкие прогалы, пустоты – это были  места, которые кому-то предстояло занять.
Ее тянуло туда. Ей почему-то казалось, что если она хоть раз сходит туда, жизнь ее измениться, что-то произойдет такое, что сломает рутинность, даст заряд, им-пульс, откроет дверь новому. И тогда все-все будет по-другому... Все-все...
Она стояла на крыше. Ветер рвал подол платья, зловеще шелестел. Этот проклятый ветер дул постоянно, дул с сопок. Он нес тот запах. Но теперь он не манил. Она не знала, как жить, зачем.
– Ты что приехала мужа у меня отбить? – слышала в ушах голос сестры. – Ах ты, змеюка... Я ее пожалела, вызвала сюда, пусть, думаю, жизнь свою устроит, а она... Тихо-ня... сапом... На готовое позарилась... Я, думаешь, терпеть буду, промолчу, лапки подниму? Выкуси... Думаешь, запросто так мужика отдам... Да они теперь не валяются, нет их, хороших, вывелись... Собирайся и уезжай... Нечего свару затевать... Подставляй вон неженатым...
Слова сестры хлестали наотмашь. Ладно была бы причина, повод... Ведь не проклятая же она у бога... Ни сном ни духом ни в чем таком не замешана...
Она смотрела туда, в просвет меж домов, где желтела отсыпанная насыпь дороги до сопок. Почему в тот раз ее никто не остановил? Чего вот понесло ее туда, что хотела нового увидеть? Хотела от себя уйти, да разве от себя уйдешь. Нет такой дороги, которая уводит от себя... нет, хоть всю землю обойди.
Дорога от себя – это, наверное, перекресток, да камень стоит посередине, да указателей куча... И выбрать надо единственную тропу... А где эта единственная, поди разберись...  Все вроде одинаковые. Выбираешь-то что полегче, покороче, где видимость получше, где сил вроде бы прикладывать нужно поменьше... Эти вот “по” и сбивают с толку...
Ее окружала странная печальная пустота. Но уже в этой пустоте проскальзывали импульсы наметившегося, малюсенького, едва ощутимого единения. Единение – это принятое решение, вызревшее внутри, противиться которому невозможно. Оно затягивало.
Между ней и пустотой неведомый паучок уже начал плести паутину, уже связующие нити обволакивали ее, пеленали в кокон, уже подступало то оцепенение ожидания, в котором все-все обессмысливается...
Из мутного забвения выплыл тот день... Трое... Как их назвать? Люди же... Должны быть людьми... Их зашоренные глаза без цвета, без света... Протыкающие глаза оборотней... Почему люди так безжалостны, почему главенствует насилие? Почему удовольствие доставлять боль другому? Радость чужой боли... Дыхание, запах тела... Что получают они через насилие? Подпитку, торжество над слабым, тешат самолюбие, трусость души?
Выплыл образ вихлястого... Гнусная сволочь... Это он остановил... Проклятый... Мразь... И второй... Накачанный самодовольный скот... Ну, перед кем из них она провинилась? Ведь она видела их в первый раз... А третий... Солдатик, которому было предоставлено право быть первым... Почему все стараются сразу подмять под себя? Дебилы, сволочи...
Сзади вроде раздался шорох. В груди что-то сорвалось. Просквозил страх, что ее здесь застанут. Она оглянулась. Показалось, что кто-то поднимается по лестнице на крышу. Сделала непроизвольный шаг вперед. Она разумом понимала, что в это дневное время, когда город забрал всех: кого на работу, кого на забастовку, лезть на крышу некому и искать ее здесь никто не будет, но подсознательно хотела чтобы кто-то нашел ее здесь, обругал, остановил.
Нацеленными в небо телевизионными антеннами город принимал какие-то сигналы, информация обрушивалась на людей, возбуждала, заводила, создавала напряжение. Все это приносило и горе и радость, но она уже ничему не верила, ни на что не надеялась.
Антенны-черточки памяти, зарубки, несли свою тайну. Возникновение этого города одна из тайн, которую никогда не разгадают. Почему он возник на этом месте, ведь его могли построить в другом месте, дальше или ближе, и тогда все было бы по-другому. Может быть, в том другом городе она нашла себя. Виновато место. Место несет отметину. Значит, здесь пересеклись ее линии судьбы с чьими-то мыслями, сгинувших когда-то людей. Их боль и ее боль – все замкнулось на ней. Она – расплата. Не произошло покаяния, и клубок опутал все, и не вырваться.
Пустое небо с незаходящим в этих широтах северным солнцем, затянутое сегодня облаками, было совсем близко, кажется, протяни руку и оттуда придет помощь. Эти меняющие форму облака, словно закрученные феерическим хороводом, все убыстряли и убыстряли вращение. Лица, горы, стада удивительных животных различались в их контурах, и все это сливалось в серую непрерывную полосу, и эта полоса чудовищно вращалась. От ее вращения образовывалась ворон-ка, узкий конец ее извивался, словно конец шланга, но по мере того, как скорость нарастала, эта воронка принимала устойчивое положение. И все, что попадало в сферу ее притяжения – терялось.
Облака были не в счет. Ее окружал другой мир. Она была одна. Зримо росла стена. Чтобы что-то понять во всем этом, надо было дозреть, но как? Для этого нужно время. Сделалось беспокойно. Она не виновата, что живет перекру-ченную жизнь, что наполовину всосана гигантской воронкой. Кто-то живет жизнь прямо, кто-то наперекосяк, а она живет так.
Ветер обтекал ее. Толкался. На нее словно надели прозрачный мешок. Она видела, все понимала и ничего не могла сделать. Ее отгородили, разорвали все привычные ощущения если не надвое, то все было основательно надорвано. Две ее части потеряли линию соприкосновения. Они были из разного  материла. Одна рыхлая, уставшая, равнодушная половинка, разложившаяся от ударов судьбы, не хотела жить. Склеить это уже было нельзя. Ей самой, по крайней мере.
Небо жило щелчками. Невидимый метроном вел отсчет времени. Оно шло ее призрачное время, призрачные полосы света бросали на нее тень. И тень была призрачная. Ее как бы и не было. Ничего не было.
Она шагнула сразу из детства во взрослую жизнь, хотя говорить серьезно о взрослой жизни глупо. Нет мерила взрослой жизни. Ведь родить ребенка, уметь содержать его, даже наличие мужа или любовника вовсе не являются определением взрослости. Все для чего-то создано. И ничто вроде бы не зависит от нас. Взрослые потерялись в теперешней живой действительности. Дети оказались более приспособленнее, более понятливее, чем она. Пустота.
Сюда, на крышу, доносился глухой, едва слышимый кажущийся шепот земли. Он слышался, сливался с вибрирующим на одной ноте звоном, который лился откуда-то сверху. И здесь, на крыше, и шепот, и звон фокусировались на ней, заполняя всю ее неясной тревогой. Стены домов, в  свою очередь, подхватывали каждое слово,  сказанное внизу, и тоже несли наверх.
Под стенами домов кое-где лежали кучи нерастаявшего грязного снега, голые деревья царапали тяжелый воздух. Холодный ветер яростно и бестолково метался.
Сверху особенно хорошо была заметна двуличность города. Многоэтажные дома в центре, а на окраинах трущобы из времянок и вагончиков. Грязь, кучи неубранного мусора после зимы и асфальт центральной улицы. Она осознавала, что ничто ее здесь не держит. Здесь на крыше очерчен ее последний предел, оказывается, она ехала сюда, чтобы понять это. Там за пределом будет другая жизнь.
Она забралась наверх, чтобы в последний раз намертво  схватить в памяти этот город, унести с собой. Чтобы другой, возродившийся человек на ее место, получил эту занозу. Чтобы он попытался ее изжить. Новое поколение изживает старые занозы.
Ожгла мысль о сыне. Она напрочь забыла о нем. Перелопачивая свои переживания, она не оставила в этой черноте места сыну, хотя подсознательно всегда думала о нем. Сей-час она не думала, как он будет жить, какова будет его судьба в этом мире, где не нашлось ей места, он наверняка сумеет пробиться, вырасти другим. Она не понимала, зачем потащила его на крышу. Просто по инерции привыкла всюду за собой его таскать. Он ходил за ней  как собачонка, маленькая  собачонка, которая многого не понимает, но чувствует, что что-то должно случиться. Своим маленьким умишком понимает это, заглядывает снизу в глаза, ласкается... Вот и теперь прижался доверчиво к ноге... Разве оставит она его бездушному монстру, у которого сердца хватит только на то, чтобы  в первый момент посочувствовать, позлословить, а потом напрочь забыть?
Лицемерию города нет конца. Она представила, как показушно будут литься слезы, поползут сплетни, пересуды, осуждения. Будут искать виновных... И, странно, найдут... У нас всегда находят виноватых, когда что-то случилось. И все проблемы решаются... Но это всегда после, когда за случившееся нужно платить. За все ведь надо платить... Нет, она не оставит сына здесь, он будет нужен ей там...
Крыша дома представлялась как перрон станции. Рельсы скрывал туман да облака. Вон, уже слышится стук, ощущается дрожание земли. Надвигается что-то огромное, сейчас подойдет поезд их судьбы, они сядут в вагон и поезд повезет их в даль, в пустоту. Она уже ехала в пустоту. Она уже поняла, что заполнить пустоту нельзя, даже если сбросить в пустоту все, что ее окружало: дома, дороги, людей, даже если бы она сама бросилась в пустоту. Люди создают пустоту. Пропасти между живыми людьми незаполнимы.
– Мама я боюсь, – сказал сын, – пойдем вниз. Я хочу кушать...
– Сейчас пойдем, – машинально ответила она, наклонилась к сыну, притянула к себе хрупкое тельце, обняла, крепко-крепко прижала. – Сейчас, мой хороший, пойдем... Больше нас не будут ругать. Мы теперь будем только вдвоем. Ты и я. И еды у нас будет много. Мы ни в чем не будем себе отказывать. Не бойся. Я с тобой...
Она застегнула курточку сына на все пуговицы, поправила шапочку. Смотрела долго-долго ему в глаза. Сын улыбнулся, обнял ее за шею. Она поцеловала его. Слезы загорячили лицо, заползли в кончики губ, холодком прильнули к коже.
– Ты почему плачешь? – спросил сын.
– Я не плачу, – ответила она, – слезы сами текут... Глаза прохудились, починить некому...
– А ты зажмурься, и слезы не будут бежать, – посоветовал сын, – я так всегда делаю... И не больно будет... В темноте слез не видно, они как бы понарошку...
– Ты зажмурься крепко-крепко, – торопливо сказала она, – зажмурься, мой хороший, и мы пойдем...
Она подняла сына на руки, крепко прижала к себе. Всего шаг остался между ними и пустотой. Она сделала этот шаг.
И в этот же момент поняла, что сглупила, что никогда не поздно начать сначала, что обманула сына. Она летела не вниз, в пустоту, она вытекала вверх. И не было страха. В последний момент вспышка осветила ее и, словно принимая чей-то приказ, она извернулась, подняла сына над собой.


Рецензии
Простите, Валерий, а почему вы пишете многие слова через дефис?

Михаил Сидорович   13.09.2018 20:10     Заявить о нарушении
Михаил,"дефисы" вылезли после распечатки на главы. Брак. который надо исправить.

Валерий Мартынов   17.09.2018 13:25   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.