Красные яблоки

- Солдатики, милые, яблочки, яблочки берите, - полноватая женщина лет шестидесяти  настойчиво сует нам в руки румяные, крепкие и ароматные плоды. Их у нее целое ведро. Мы неловко хватаем их в охапку – яблоки, размером напоминающие небольшие арбузы,  в карманы не умещаются. Их аромат кружит голову, напоминая о чем-то далеком, почти забытом, когда все вокруг  было надежным,  устойчивым,  единственно верным и абсолютно незыблемым.
 
      «Кто шагает дружно в ряд? Пионерский наш отряд!» Громко трещит барабан, фальшиво взвизгивает горн, а сердце от восторга бьется где-то у самого горла. А дома баба Ната в зеленом переднике с красно-желтым петухом, помешивает, стоя у плиты, яблочное варенье в ослепительно сверкающем медном тазу. «Бабушка, мы на смотре строя и песни заняли первое место!»  - в восторге ору я и тут же лезу ложкой в большую миску с приторно-сладкой и тягучей пенкой, только что снятой с кипящего варенья. «Дима, рубашку запачкаешь! Да и кто же со сладкого начинает? Сейчас обедать будем», - откуда-то издалека, из-за черты навсегда ушедших лет долетает до меня бабушкин голос.

     Задумавшись, я не замечаю непонятно откуда взявшегося на дороге булыжника, спотыкаюсь, и, пытаясь удержаться на ногах, выпускаю из рук красные яблоки. Они, словно живые, разбегаются в разные стороны, и теряются в зарослях пыльной, выгоревшей на солнце травы, растущей у обочины. Я недоуменно провожаю их взглядом и внезапно словно просыпаюсь, понимая, что нет уже на свете мальчика Димы в белой рубашке с красным галстуком, а есть рядовой срочной службы Шувалов полка  оперативного назначения внутренних войск МВД России.  И бабушки рядового,  давно нет в живых, а от яблочного варенья где-то в закоулках памяти остался только запах, как эфемерное  напоминание о том прежнем,  привычном мире, который  в одночасье рухнул. Рухнул, как хрупкий карточный домик, мгновенно сметенный со стола влетевшим в распахнутое окно порывом ветра.

- Боец, под ноги нужно смотреть, а не ворон считать, - слышу позади себя ровный и убийственно вежливый голос нашего комбата капитана Волкова. Что-то хорошее он может не увидеть, а вот случись какая - нибудь гадость,  тут же замечает, а дальше следует окрик: «Боец, ко мне», словно подзывает не человека, а  собаку по кличке «Боец». Почему-то сердце начинает тоскливо ныть, то ли себя жаль, то ли краснобокие яблоки, которые я теперь  не решаюсь под бдительным командирским оком.         
    - Берите, еще, не стесняйтесь, - настойчивый и какой-то надрывный голос женщины окончательно возвращает меня к действительности, - кому не хватит, я еще принесу: их у нас много, урожай бог дал в этом году хороший. Раньше на рынок возили, продавали… А теперь куда поедешь? А нам с дедом много ли надо… - женщина говорит торопливо, словно боясь, что ее перебьют.

- Вы вечерком заходите, - продолжает она, - я пирожков напеку, дед вина домашнего поставит. Посидим, поговорим. Отощали чай на казенных  харчах?
-  Зайдем, маманя, - оглушительно рявкает старший сержант Андрей Демченко, которого при его огромном росте и богатырском телосложении отощавшим уж никак не назовешь. Он, скорее наглядное воплощение тех самых « bad Russian», которые одним своим видом доводили во времена Союза до истерических припадков слабонервных американских парламентариев. Да и сейчас его нестандартные габариты и разбойничья физиономия у любого отобьют охоту даже к слабым попыткам сопротивления. При этом Андрей человек спокойный и вовсе не злой. Богатыри обычно и не бывают злыми, потому что у них отсутствуют комплексы неполноценности маленьких людей, которым постоянно нужно суетиться для того, чтобы окружающие  их хотя бы заметили.

        Интересно, а я сам-то, что за человек? Внешность у меня самая обыкновенная. Таких, как я, однажды увидев, тут   же забывают. Я худой, долговязый  со светлым ежиком стриженых волос. Лицо у меня, какое-то стертое, про такие говорят «маловыразительное». Когда я смущаюсь, то всегда краснею. Особенно отвратительно при этом выглядят уши, которые начинают пылать, будто раздуваемые ветром угольки. Я это знаю, и оттого  еще больше смущаюсь. У комбата Волкова при виде меня лицо неизменно обретает страдальческое выражение, словно у него разом заболели все зубы.

        В армию я попал можно сказать случайно. Меня забрали со второго курса «исторического» из-за моей же собственной временной расхлябаности. Когда умерла бабушка, мой единственный, родной человек, я вдруг почувствовал себя щенком, брошенным замерзать на темной и холодной улице. От страха и воющей тоски я совсем растерялся,  и,  завалив сессию,  тут же попал в объятия родного военкомата. 
       Теперь я просто боевая единица, упакованная  в пропотевший камуфляж, выгоревшую на солнце пятнистую кепку и изрядно поношенные пыльные «берцы». Теперь я проживаю дни, подсознательно радуясь, что здесь, в армии, все регламентировано, что здесь за меня думают другие.  А это бывает очень удобным, когда человек потерялся в жизни, в какой-то момент осознав, что он не нужен ни себе, ни окружающим. Время для меня остановилось. О будущем я пока стараюсь не думать,   потому что плохо представляю, что буду делать «на гражданке». А что касается прошлого, то оно  разбилось на мелкие кусочки в первом же бою, когда вокруг носилась, визжа и завывая смерть, а я лежал , уткнувшись носом в осколки кирпичей, пахнущие сырой известкой, и никак не мог понять, что в любой момент меня может не стать. Как это так? Останутся эти дома с пустыми глазницами окон, останутся эти осколки стекла, валяющиеся под ногами, останется даже эта валяющаяся на дороге консервная банка из-под тушенки с похабно ухмыляющимся свиным рылом на этикетке, а меня не будет? Как же такое может быть?

       После этого меня долго не покидало гнусное, изматывающее ощущение внутренней раздвоенности, словно,   я  отошел куда-то в сторону, и теперь сам же за собой наблюдаю, а при этом  еще неизменно присутствует и кто-то  третий, который смотрит на меня сквозь оптику прицела.
         
       Теперь Грозный с его душными, пахнущими сыростью и тленом  развалинами остался  позади. Вокруг осень, яркая, праздничная, утонувшая в синеве неба и серебре паутинок. А мы все вместе хоть и по-прежнему в Чечне, но в том районе, который на общем фоне выглядит почти безопасным. Ежедневно мы проводим в селах и станицах Наурского района  «адресные проверки», которые давно и привычно именуются просто «зачистками». 
 
       В прежние времена село это, видимо, было богатым. Да и сейчас еще заметны в нем следы прежнего достатка: большинство домов кирпичные, крытые шифером и черепицей, с массивными железными воротами, традиционно увенчанными, вырезанными из жести коньками.   В обширных садах наливаются соком яблоки, груши, сливы и алыча, а по улицам важно расхаживают упитанные гуси и индейки. На центральной площади по-прежнему, стоит гипсовый Ильич, выкрашенный под бронзу, но с отбитым носом. Рука вождя, традиционно указывающая в светлое будущее, тоже отбита – видимо, кто-то старательно поработал здесь, забросав скульптуру камнями. 
      Это старая казачья станица, в которой на протяжении многих лет мирно уживались русские, украинцы, чеченцы и ногайцы. Даже говорят здешние жители на каком-то смешанном южном наречии, в котором намешано множество слов из самых разных языков.

       После мрачных развалин Грозного  село показалось бы нам райским уголком, если бы не тревожные знаки близкой войны – заколоченные окна многих домов с безнадежной надписью «Продается», бросающиеся в глаза своей заброшенностью административные здания  и зарастающие бурьяном огороды.

        Наш отряд, разбившись на небольшие группы, не спеша, обходит дома, стоящие вдоль пыльной улочки с трогательным названием «Зеленая».   Скрипят калитки, заходятся лаем злобные цепные кобели, торопливо выбегают на стук люди. Встречают нас по-разному: кто-то с откровенной радостью, кто-то с затаенным страхом, кто-то с безуспешно скрываемой  ненавистью. Я понемногу устаю от бесконечного мелькания таких разных человеческих лиц: радостных и доброжелательных, испуганных и враждебных. Мы просматриваем документы, в некоторых случаях заходя в дома, проверяя  чердаки и сараи.

      В добротном доме из красного кирпича, расположенном в самом конце улицы, на наш стук долго никто не отвечает. Но нам ясно, что хозяева никуда не выехали: лает во дворе собака, мычит в хлеву корова, а за оконной занавеской на мгновение мелькнуло и скрылось чье-то лицо.

      Устав ждать, Андрей изо всех сил грохает кулаком в железную калитку, так что с ворот начинает осыпаться краска и орет во всю силу своих мощных легких: «Хозяева!!! Проверка паспортного режима, открывайте!!!»  Взвизгивают  ржавые петли, калитка открывается и в образовавшемся проеме появляется худая широкоскулая, узкоглазая женщина неопределенного возраста, в платке, низко опущенном на лоб. В глубине ее светло серых глаз плещется страх, а большие узловатые руки с выпуклой сетью синих вен заметно дрожат.

- Почему так долго не открывали? – рявкает Андрей, и, оттеснив женщину плечом, не спрашивая разрешения, проходит во двор.
- Мы… Мы не слышали, - шепчет женщин и тут же замолкает, сама понимая, насколько наивным выглядит ее объяснение.
- Кто в доме? – несколько смягчив раскаты своего громоподобного баса, - спрашивает Андрей, резко открывая входную дверь. Мы дружно передергиваем затворы автоматов, готовые ко всякой неожиданности. Я, внутренне собравшись, молча наблюдаю за происходящим, и краем глаза вижу, как женщина делает непроизвольное движение  в сторону двери, словно желая заслонить ее от нас.
- В доме? – зачем-то переспрашивает она, - никого в доме… То есть муж мой и сын…

      Оставив двоих наших следить за двором и окнами, мы втискиваемся в прихожую, пинками открываем двери кладовок и комнат, готовые в любую секунду открыть огонь. За распахиваемыми дверями  тишина и пустота, замешанные на душном и тревожном запахе каких-то лекарств.   
- Оружие, наркотики имеются? – привычно бросает Андрей традиционные вопросы.
- Нет – нет, - почти выкрикивает женщина. Кажется, что еще мгновение, и она забьется в истерике.  В большой светлой комнате, с телевизором, потертым ковром на полу, огромным сервантом  и традиционными фотографиями на стенах, на диване восседает пожилой ногаец с заметной проседью в волосах и изрезанным морщинами смуглым лицом. Заметно, что он тоже нервничает, но усиленно пытается сохранить спокойствие, как и подобает мужчине.

- Документы, - приказывает Андрей, слегка опуская  ствол автомата.
     Старик, не торопясь, встает, прихрамывая, идет к серванту,   вынимает из ящика потрепанную папку с тесемками, и, слегка вздрагивающими пальцами, начинает извлекать из нее паспорта. Папка неожиданно выскальзывает из старческих рук, и из нее на пол сыплются паспорта, свидетельства о рождении, какие-то справки, пожелтевшие  листочки с выгоревшими печатями, старые поздравительные открытки.  Я наклоняюсь и начинаю их собирать, ненадолго задержав взгляд на глянцевых обложках нескольких почетных грамот, врученных в разные годы передовому механизатору, по-видимому, хозяину дома. Старик, принимая папку, смущенно отводит глаза, словно мне довелось узреть нечто неприличное.

    Пока я копаюсь с документами, Андрей ловко отдергивает цветастую занавеску, отделяющую эту комнату от спальни. На кровати, закрытый одеялом почти до подбородка, лежит парень лет двадцати. Его бритая голова выделяется на подушке серым пятном.

- Это мой сын, Тахир. Он болен, - дрогнувшим голосом поясняет старик, а женщина безмолвно замирает у входа, прижав ко рту побелевшие пальцы.
      Вид у парня, действительно нездоровый: лицо болезненно исхудавшее, с заметно проступающей, под давно не бритой щетиной, желтизной. Лихорадочно блестящие глаза обведены темными кругами, кожа плотно обтянула заострившиеся скулы, а пересохшие губы обметало коричневой коркой.

      Резким движением Андрей откидывает одеяло и задирает на лежащем белую нательную рубаху: грудь и живот парня туго перемотаны толстым слоем бинтов. На лбу у раненного мгновенно выступают бисеринки пота, а пересохшие губы кривятся в болезненной гримасе. Женщина, издав крик раненной птицы, бросается к постели и начинает лихорадочно поправлять одеяло. Андрей молча отходит в сторону, чтобы не мешать ей.

     -  При каких обстоятельствах получил ранение твой сын? – спокойно спрашивает он у старика.
     Кстати, теперь я знаю, что обращается он к пожилому человеку на «ты», вовсе не желая его унизить. Просто у местных мусульман не принято обращение «вы». Не любят старики и упоминания их отчества, говоря при этом: «Зачем мертвых тревожить?»  Поначалу у меня язык не поворачивался называть седобородых старцев просто: «Ахмед», «Магомед», «Султан», но потом я привык,  и такое обращение перестало меня коробить. 
   
- Он под бомбежку попал, - немного замявшись, отвечает старик.
- Где была бомбежка? Когда?
Старик угрюмо молчит, но потом, словно собравшись силами, начинает свой рассказ. Голос его то и дело прерывается, шурша, как старый газетный лист.
- Приехал прошлой зимой к нам  проповедник: умный человек, образованный, много рассказывал о вере, учил читать Коран. Потом он сказал, что стали сейчас открываться у нас медресе, чтобы учить молодежь исламу. Мальчик наш, Тахир тоже решил поступить в такую школу. Говорили, что учить будут бесплатно, что будут кормить и одевать.  Мы не возражали, даже порадовались за него, что станет он знающим, просвещенным человеком. Ушел Тахир, а месяц назад пришел другой парень, тоже из нашего села, который вместе с ним в медресе поступал, и сказал, что наш мальчик ранен, указал людей, которые за ним ухаживали. Мы поехали туда и забрали нашего сына. Поначалу он совсем плох был, в живот его ранило. Хорошо там врач хороший был…
- «Там»  это где? – спрашивает Андрей, впервые перебивая старика.
- В школе их, этой, как там она? Не знаю, - ногаец сбивается и вновь замолкает…
      Я  вижу, что старик держится из последних сил, мне кажется, что еще немного, и он обессилено свалится на пол. Женщина по-прежнему стоит у порога, молча, вытирая слезы и, по-видимому, боясь даже громко заплакать.
- Тот парень, что сообщил о ранении, где он?
- Я не знаю, правда не знаю, - старик умоляюще прижимает руки к груди, - он сразу же ушел из села,  и больше я никогда его не видел.
- Если есть оружие, лучше выдать его сразу, чтобы не было потом неприятностей, - устало говорит Андрей, которому, видно, тоже жаль несчастных, насмерть перепуганных,  родителей раненного парня.
- Нет-нет, - трясет головой старик.

      Вызвав по рации подкрепление, ребята начинают тщательно осматривать жилые пристройки, заглядывая в подвал, погреб и на чердак. Мне же хочется поскорее бежать, куда глаза глядят, из этого пропитанного страхом дома, но я знаю, что начатое дело нужно довести до конца: на прошлой неделе наряд омоновцев вот также пожалел двух больных стариков… За свою жалость они поплатились жизнью: скрывавшиеся в подвале боевики расстреляли их в спину.
      Услышав за спиной тихие шаги, я резко оборачиваюсь: на пороге стоит хозяйка дома, прижав руки к горлу, словно сдавливает его мучительный спазм:
- Сына, сына не забирайте, - придушенно говорит она, - один он у меня остался, младшенький… Я его никуда больше от себя не отпущу. Обманули его, понимаете?! Обманули. Я его никуда больше от себя не отпущу, - вновь повторяет женщина, и в глазах ее плещется неизбывная вселенская мука всех матерей, живущих в постоянном страхе, что война отнимет у них сыновей.

      Мне кажется, что на мои плечи наваливается смертельная тяжесть: кто я, чтобы судить эту несчастную женщину, измученную тревогой за своего ребенка? Можно ли верить ее рассказу о том, что Тахир  не был  в числе тех, кто из засады расстреливал наши колонны, кто ставил по ночам на дороге фугасы? Внезапно, что-то  тошно сжимает мне горло. В поисках опоры я прижимаюсь к дверному косяку, чувствуя, как по спине медленно начинают сползать вниз стручки холодного пота, а перед глазами залитое кровью лицо Жорки Мезенцева. Жорка спас всех нас, когда «Урал» подорвавшись на фугасе, стал медленно сползать вниз по откосу, туда, где безумствовал разлившийся от дождей Терек. Мезенцев, которому осколок попал в голову, умер мгновенно, но из последних сил, в последние секунды своей жизни, он все же успел вывернуть руль и остановить грузовик. 
   
      И вот теперь в этом доме с желтым болезненным лицом и запекшимися от жара губами лежит тот, кто, возможно,  виноват в смерти Жорки, а рядом с ним его изглоданная страхом мать.   Да будь он хоть трижды убийца, для нее он остается все таким же маленьким ребенком, которого нужно оберегать, опекать, защищать. 
- Что будем с раненным делать? – спрашиваю я немногим позже у Андрея, стараясь выглядеть спокойным и боясь услышать его ответ.

- Что с ним делать? – усмехается Демченко , - он и так на ладан дышит. Может быть, впредь станет умнее, если выживет, конечно.  «Особистам» сообщим, пусть проверят по своим каналам.
      Семью ногайцев мы покидаем, не сказав им напоследок традиционного «до свидания»,  -  такая вежливость в данном случае неуместна, поскольку, наверняка, они не будут счастливы  увидеть нас когда-либо  вновь.
       Вечером, мы, как и обещали, приходим в гости к радушным хозяевам: Варваре Дмитриевне и Федору Владимировичу Реутовым. Варвара Дмитриевна, утром угощавшая нас яблоками, теперь во всю суетится у стола, который они с мужем накрыли прямо во дворе, под раскидистой шелковицей. На белой скатерти, словно по волшебству появляются миска с дымящейся картошкой, блюдо с аппетитными пирожками, тарелка с тонко нарезанным розоватым салом, и плетеная корзинка с толстыми ломтями ароматного хлеба.  Федор Владимирович, костистый, крепкий старик, торжественно водружает на стол только что извлеченный из погреба огромный запотевший жбан с темно-красным домашним вином. Глядя на все это великолепие, я судорожно сглатываю, мгновенно заполнившую рот, слюну, только сейчас вспомнив, что сегодня мы не обедали.

       По всему заметно, что хозяева очень рады гостям. Раскрасневшаяся от жара плиты,  Варвара Дмитриевна, словно помолодела: ее полная фигура с легкостью снует из кухни к столу, на котором, как на скатерти-самобранке,  появляются  миски с солеными арбузами и мочеными яблоками, обжаренными на сковородке  маленькими домашними колбасками и острым чесночным соусом, который называется «тузлук».            
           Через некоторое время мы уже во всю уплетаем деревенские яства, щедро сдабривая их терпким виноградным вином,  и называем хозяев запросто: «тетя Варя»  и   «дядя Федя».  Застольная беседа все больше оживляется: видно, что гостеприимные хозяева стосковались по общению. Между многочисленными тостами, поднимаемыми, как водится «за гостей», «за хозяев», «за здоровье», мы узнаем, что хозяева родились и выросли в этом селе и до самой пенсии проработали в здешнем совхозе: Варвара Дмитриевна - счетоводом, а Федор Владимирович – механизатором. Их сын, Володя, закончив в Орджоникидзе горно-металлургический институт, отправился по распределению на Урал. Сейчас живет в Томске вместе с женой и двумя детьми: Колькой и Владиком.

- Как эта беда началась, сын приезжал к нам, к себе звал, - говорит Варвара Дмитриевна, - но куда мы поедем? Квартира там у него двухкомнатная, им там вчетвером и без нас тесно, да и на кого ж мы все это оставим? Я ему тогда и сказала: «Нет уж, что суждено, то суждено. Здесь мы родились, здесь и помрем». Да и много ли нам, старикам, нужно? Только бы нас не трогали, уж дали дожить спокойно, сколько богом положено. Ноги, слава Богу, ходят, а руки из нужного места растут, - говорит хозяйка с ноткой гордости.

- Нет, ну вот ты мне скажи, - обращается к слегка захмелевшему Андрею, раскрасневшийся от выпитого, Федор Владимирович, - кому это все мешало? Всю жизнь работали, рук не покладая. С соседями всегда душа в душу жили: свадьба, похороны, именины, - всегда все за одним столом сидели. Напарник у меня на комбайне был чеченец Ахмед. Ну, душа человек! Последнее отдаст, последним поделится.  А внука его, Магу, недавно встретил на улице с компанией таких же сопляков, так они мне кричат: «Убирайся дед отсюда к себе в Россию, а это наша земля». Я этого Магу помню, как он еще без порток по улице бегал, ну и отвечаю: «Взять бы ремень, да задницы вам надрать хорошенько, чтоб думали, что говорите». Думал, честно говоря, что на том дело и кончится. Что с них взять? Мальчишки, ветер еще в башке. Пришлые эти головы им задурили… Ну, а ночью кто-то нашего кота Ваську задушил, да во двор к нам кинул, а на воротах крест наш православный в мишени намалевали. Да это еще ерунда, в соседнем селе, говорят, такие же малолетки голоштанные целую семью вырезали, а дом сожгли. За что?

- А что, многие из села к боевикам ушли? – спрашивает Андрей, и во время застолья не забывающий о «производственных» вопросах.
- Да народу то много в последние годы отсюда выехало,  а к боевикам или куда еще – не знаю. Молодежи, что тут делать? Работы нет, да и не хотят они работать. Земля то, она, как женщина, заботу любит, ласку,  -  отвечает Федор Владимирович, задумчиво разглаживая на скатерти большими, натруженными руками, несуществующие складочки.

Варвару Дмитриевну  неожиданно тоже начинают душить рыдания:
- Если вы отсюда уйдете, нас всех убьют! Господи, как же страшно… За что?! – мне кажется, что с этим, ни к кому не адресованным вопросом, выплескивается на поверхность вся  тщательно скрываемая  боль ее измученной души.

- Вы не обращайте внимания, ребятки. Я сейчас успокоюсь, - Варвара Дмитриевна силится улыбнуться сквозь слезы, улыбка выходит вымученная и жалкая.               
     От вина и обильной пищи, меня начинает клонить в сон, поэтому я осторожно выбираюсь из-за стола и присаживаюсь на скамейке чуть в отдалении. Я  неподвижно сижу в теплой ночной тиши, слушаю неумолчное верещание сверчков и ни о чем не думаю. Вот бы всегда так жить: тихо, спокойно и просто. А у стола в темноте светляками тлеют огоньки сигарет, оттуда же доносятся и обрывки разговоров, сливающиеся в монотонный убаюкивающий гул. Каждого из ребят я легко узнаю по голосу. Какими родными стали они мне за эти месяцы.  Какие они все славные!

    Ночь пахнет сырой листвой и спелыми яблоками. Она пахнет уходящим летом, и  отшумевшими грозами.  Свежий запах озона смешивается с влажным ароматом земли, отдающей свое тепло. А мне хочется встать на цыпочки, и, раскинув руки, заслонить от боли и смерти этот мир, который, увязнув в ненависти и злобе, продолжает  стремиться к любви и состраданию, - ведь только они способны залечить раны, исцелить души, облегчить боль.   


Рецензии