М. М. Кириллов Искусствоо сострадания Очерк
ИСКУССТВО СОСТРАДАНИЯ
Очерк
Сострадание свойственно почти всем людям. Исключение составляют фашисты, убийцы и некоторые сумасшедшие. Есть ещё и лицемеры – притворяющиеся добрыми - и даже те, кто наживается на чужой беде.
Помню случай, когда в результате землетрясения в Спитаке маленькую девочку, бывшую в комнате, задавило упавшей мебелью. Она кричала и плакала, так как не могла выбраться самостоятельно, а мародёр – её сосед по дому - в это время спокойно ходил по комнате, не обращая на неё никакого внимания, рылся в вещах и грабил имущество. Ребёнка, в конце концов, люди освободили из завала, но она вскоре умерла, успев рассказать своим спасителям об этом изверге. Его нашли и судили.
Сострадать другим способны необязательно только верующие в Бога. Это чувство воспитывается с детства всем, чаще матерями, но прививается не сразу. Часто сначала это проявляется по отношению к пострадавшим или брошенным животным. Помню, мой средний братик Саша с раннего детства жалел бездомных собачек, приводил их домой и выкармливал. Всех их звали почему-то Байкалами. Он и позже оставался таким же «жалельщиком». Способность пожалеть или откликнуться на чью-то беду пробуждается не сразу, а с возрастом ребёнка. Важно, чтобы одновременно воспитывалась и потребность помочь в беде.
Я учился во втором классе, когда мы были в эвакуации в 1941-м году в челябинской деревне. В семье, в которую нас поселили, жила древняя старушка, тихая и незаметная. Она всё время молча сидела у печки в избе на лавке. Однажды, придя из школы, я увидел её лежавшей в небольшом ящике из сбитых досок, стоявшем на этой же лавке посреди горницы. Она неподвижно лежала в платочке, совершенно такая же, как в жизни. Маленькая, как девочка. В комнате я какое-то время был один и всё сумел рассмотреть. В голове её стояла иконка и горела свечка.
Так я впервые в жизни увидел покойника. Пришедшие взрослые объяснили мне, что случилось. Деревянный ящик назывался гробом. Поскольку никто из её родных и пришедших не плакал, то чувства жалости я не испытывал. Просто почему-то все стали говорить приглушённо. Я испытывал скорее чувство удивления и страха. Старушки не стало, но её и при жизни-то как бы не было.
На следующий день или через два дня гроб с умершей бабушкой унесли. Священников тогда не было, и её не отпевали. Она была очень старой. Видимо, настолько старой, что пережила всех своих родных, и её некому было пожалеть. Осталась как бы форма без содержания.
Чувство жалости во мне появилось позже, когда сильно заболел младший братишка, Вовочка. Ему было полтора года, и он заразился острой дизентерией. Это было уже в 1942-м году, когда мы переехали в соседний город Петропавловск-Казахстанский.
У братика заболел животик, он не пил даже кипячёного молочка, лихорадил. Говорили, что у него «антонов огонь», и что он «не жилец». А у мамы в это же время открылся туберкулёз лёгких, и началось кровохарканье. Она очень ослабела. Я жалел Вовочку и носил его на руках, больше было некому, а он извивался и кричал. Во мне родилось сострадание (устойчивое чувство жалости) и стремление помочь, тем более, что об этом меня просила мама. Я же видел, как она страдала. Братик тогда, слава Богу, выжил. В то время слова «сострадание» я ещё не слышал. Но, думаю, чувство такое испытал. Его подсказала мама.
Чувства, как мысли и память, приходят к ребёнку постепенно. У него растёт не только его мозг, но и душа. Обычно это происходит к пяти-семи годам. И это нормально и необходимо. Но, как мы понимаем, происходит не у всех.
В пору моего детства жалеть приходилось многих: с фронта возвращались раненые, многие тогда болели и голодали, было много нищих, в том числе детей, просивших милостыню.
Был случай: у нас во дворе (когда мы уже вернулись из эвакуации в Москву) отравился и умер всеми любимый малыш. Он был толстый и здоровенький, и его почему-то звали Дуче (он напоминал Муссолини на карикатурах). Съел без спроса плохой арбуз. Его смерть поразила нас. Многие плакали. В детстве смерть ребёнка всегда кажется собственной маленькой смертью.
Но главное испытание было связано в те годы с болезнью нашей мамы. У неё была чахотка. В августе 1946-го года она скончалась. До этого четыре года мы, её дети, и отец посещали её в различных больницах Москвы. Но понимание её неизбежного конца приходило постепенно. Ведь всем детям их мамы кажутся вечными.
А когда я это всё-таки понял, увидев её в последний раз, я, помню, рыдал у памятника Достоевскому, что стоит в сквере её больницы, и клялся, что всю свою жизнь буду мстить немецким фашистам, убившим её. Мне было тогда 13 лет.
Я описал всё это подробно в своей повести «Мальчики войны» (2009).
А потом, окончив среднюю школу, а позже Ленинградскую военно-медицинскую академию им. С.М.Кирова, я как врач на всю жизнь погрузился в человеческие страдания. Я даже целую книгу об этом написал – «Мои больные». Заметьте, книгу не о болезнях, как таковых, а о больных, которых лечил. С опытом жизни и работы во мне умение сострадать и помогать больным окрепло. Постепенно это приобрело степень искусства. Я понял, что только деятельное сострадание становится искусством.
Приведу некоторые примеры.
В воинской части, в которой я служил, у одного офицера впервые случился приступ почечной колики (видимо, по мочеточнику шёл камень). Больной очень мучился. Я был тогда молодой и неопытный врач, только прибыл в полк.
Столкнувшись с жалобами больного на острую, приступообразную, уже многочасовую боль в правом боку, нужно было всё же исключить и острый аппендицит. Мне было очень жаль моего больного, но я всё же медлил и наблюдал за ним. Всё это время мы были с ним как бы заодно. Клиника была больше похожа на колику. И я решился сделать инъекцию атропина. Спазмолитик подействовал, и боль прошла. Это доказывало правильность предположения о почечной колике. Введение морфина только помешало бы диагностике.
Вызвав санитарную машину, я отправил больного в госпиталь. Но для меня это был опыт не только грамотной диагностики и неотложной помощи, но и опыт сострадания (сопереживания).
Другой случай. В нашу саратовскую клинику, несколько раз поступал крупный инженер одного из заводов с легочной недостаточностью. Сформировался диагноз: идиопатический фиброзирующий альвеолит (ИФА). Пока одышка носила умеренный характер, больной оставался в палате. Глюкокортикоиды были малоэффективны. Больной, будучи грамотным человеком, трезво оценивал свою нарастающую зависимость от кислородного баллона.
Клиника заболевания прогрессировала медленно, но через год больного перевели в реанимационное отделение для постоянного наблюдения и обеспечения оксигенотерапии.
Я ежедневно наблюдал за ним. Мои визиты улучшали его самочувствие, он радовался мне, становился общительнее. Однако постепенно у него нарастало похудание, появились психические нарушения, боязнь, что неожиданно возникнут трудности с подачей кислорода, истерика. Ситуация напоминала известную драму «шагреневой кожи». Он буквально становился придатком кислородного баллона. Разговаривать с ним становилось всё труднее и труднее. Наконец, он впал в состояние гипоксической комы и умер. Пережить это было тяжело и мне.
По мере работы у меня постепенно увеличивалось число таких тяжёлых и часто диагностически неясных больных. Вспоминается случай в Ленинградской областной больнице (клиника Н.С.Молчанова).
Уже месяц, как в палате у меня лежал больной А-в, 25 лет. Он был горбат. Вставал с койки только к умывальнику и в туалет. От долгих разговоров уставал. Его беспокоили боли в костях и одышка при движениях. Бледен был как фарфор. Анемия была очевидна и без анализов. Обследование это подтверждало: гипопластическая анемия, эритроцитов мало, и они бледно-розовые и как бы пустые, красный росток в пунктате костного мозга на половину уменьшен.
Природа анемии, как это обычно бывает, оставалась не вполне понятной. Судя по анализам крови и костного мозга, у него имелся ещё и хронический миелолейкоз. Селезенка отчетливо прощупывалась, тем более, что, как у всех горбатых, доступ для её пальпации в левом подреберье был свободен. Наблюдалась характерная базофильная и эозинофильная ассоциация. Само сочетание гиперпластического и гипопластического процессов в кроветворной системе необычно. Мы не находили этому объяснений. Может быть, имело значение длительное применение цитостатиков (миелосана) в связи с лейкозом?
В связи с болями в правой половине грудной клетки больному сделали рентгеноскопию (и графию) легких. Было выявлено затенение в области нижней доли правого легкого, тесно связанное с плеврой. При хроническом миелолейкозе иногда возникают лейкемоидные поражения во внутренних органах – своеобразный «десант» лейкозной ткани. Но так ли это? Больному произвели плевральную пункцию под местным обезболиванием. Жидкости не получили, но столбик ткани в толстом просвете иглы взять удалось. В окрашенных мазках под микроскопом были выявлены клетки периферического рака легкого. Этого мы, конечно, не ожидали.
Сочетание различных патологических процессов, особенно у пожилых, наблюдается нередко, но в нашем случае (лейкоз, анемия и рак лёгкого) у молодого больного, такое сочетание было уникальным.
Больному становилось все хуже, особенно сказывались анемические явления: одышка, слабость и сонливость. Тем не менее, пациент был контактен и адекватен. Он понимал, что с ним, и вполне сознавал свою обречённость. Я, как его лечащий врач, не знал чем же ему помочь. Это было мучительно. Как-то решил ввести ему эритроцитарную массу, чтобы уменьшить анемические явления, даже принёс к кровати капельницу, но он стал умолять меня не делать этого, так как ему казалось, что он этой процедуры не перенесёт. «Я устал» - тихо промолвил он, не открывая глаз. Я не настаивал, и он благодарно покачал мне головой, не отрываясь от подушки. Он устал жить. Вскоре он умер, погрузившись в анемическую кому. Терять больных очень тяжело.
Позже в 8-й больнице г. Саратова мне пришлось наблюдать и лечить до десятка пациентов с муковисцидозом. Особенность состояла в том, что их лечение нельзя было приостановить. В последние десятилетия организация лечения этих больных имеет централизованный характер.
Обычно эти больные астеничны, прежде всего, в физическом отношении. Как правило, преобладают легочные поражения – по типу бронхоэктатической болезни с частыми гнойными обострениями. Реже к этому присоединяются деструктивные изменения поджелудочной железы. В этом случае возникают трудности и в обеспечении больных питанием.
Как-то в нашу клинику поступили одновременно сестра и брат, больные муковисцидозом. Ей было 20 лет, а мальчику – 18. В детстве у девочки патология легких была диагностирована поздно, поэтому было допущено рождение и второго ребенка.
При поступлении девушка была покрепче, проявления болезни под влиянием лечения уменьшились, и наступила ремиссия. Она выписалась, продолжила учебу в университете и была полна жизненных планов. А у мальчика обострение закончилось летально. Он не питал иллюзий, обреченность воспринималась им, если так можно сказать, спокойно, без истерики. Он всё понимал и привык к неизбежности смерти с самого детства. Но ведь и небольшое продолжение жизни, которое было ему уготовано, было мучительно. Эти дети, оставаясь детьми, годами терпеливо живут в обнимку со смертью.
Через полгода в клинику вновь поступила его сестра, и на этот раз преодолеть обострение уже не удалось. Несмотря на полноценное лечение, она умерла. При каждом поступлении таких больных в нашу клинику их посещал врач-педиатр, который вёл их еще в детском стационаре в течение многих лет. Он консультировал нас в отношении лечения. Конечно, это был подвижник. Лечил и хоронил, лечил и хоронил. Где ещё найдёшь такого? А что делать? Все люди смертны, но как можно годами жить и работать в этой генетической душегубке?!
Лечение этого заболевания с годами, конечно, совершенствуется, больным муковисцидозом все больше продлевают жизнь. Совершенствуется и генетическое консультирование, но до решения вопроса еще далеко.
1968-й год. В терапевтическое отделение 1-й Саратовской областной больницы была доставлена из района школьница 15-ти лет с затяжным приступом бронхиальной астмы. Бронхиальная астма – дело обычное для ЦРБ, но в данном случае приступ оказался тяжёлым.
Клиническая картина приступа экспираторного удушья у больной была обычной, но купировать его при поступлении в отделение не удалось. Обструкция бронхов не поддавалась традиционным методам. Использовались пероральные бронходилятаторы, внутривенные вливания, в том числе гормональных средств (30-60 мг преднизолона), теплое питье, банки на спину, массаж грудной клетки. Приступ временами немного отступал, но рецидивировал вновь. Мы тогда мало знали о бронхоастматическом статусе, вероятно, то, что наблюдалось у нашей больной, и было статусом.
Девушка, худенькая, явно не спортивного вида, очень устала, так как из-за удушья не могла в постели лечь и хотя бы немного поспать. Что было делать? Приходилось вновь и вновь повторять малоэффективные попытки лечения. Дело шло к окончанию рабочего дня, оставлять неразрешившуюся ситуацию на дежурного врача было опасно. Я подсел к больной у ее изголовья. Вдох короткий, выдох долгий и надсадный. В глазах больной усталость и отчаяние. Интуитивно я приблизился к ней и, взяв ее за руки, стал навязывать ей более эффективный ритм дыхания. Более медленный, но более полный выдох. «Делай, как я!» - говорил я, глядя ей в глаза. «Дыши, как я!» «Слушайся меня!» Мы стали с ней как одно целое. Это было трудно. Временами я уставал и делал для себя передышку. И вновь мы дышали с ней синхронно. Постепенно она стала выдыхать свободнее. Через 15 минут этой работы она впервые откашлялась. Это был очень хороший признак. Я дал ей отдохнуть от «командного» режима и распорядился, чтобы ей дали свежезаваренного сладкого горячего чая. Удушье оставило ее. Она опустилась на подушку и заснула. Я смог уйти из клиники только после этого. Утром следующего дня больная дышала нормально.
Что это было? Интенсивная психотерапия и навязанная волевая регуляция дыхания? Её собственных сил на это не хватило бы. А может быть, это был суммарный результат всего, что в тот день применялось? Как в той присказке: «Ел-ел и наесться не мог, а булочку съел и наелся.»
И ещё одно наблюдение. В 1964-м году (я был тогда клиническим ординатором в клинике Н.С.Молчанова) к нам госпитализировали старика. Было известно, что подобрали его в вестибюле здания Ленсовета (нынешней Петербургской мэрии) в голодном обмороке. В Ленинград его погнала беда.
В палате, пока был слаб, дед больше молчал, но потом постепенно разговорился. Вспомнил, как ещё парнишкой в подпасках жил. Первую Мировую войну отвоевал. Женился, но детей Бог не дал. Жили в деревне тихо и ладно. С Отечественной вернулся даже не раненый, а ни деревни, ни жены, никого – всё немцы сожгли. Подался в соседний район - в пастухи. Неделю у одних, неделю у других, так и жил, пока силы были. А когда работать не cмог, кормили из милости. Да ведь людям самим трудно было – время послевоенное. Можно было бы и о пенсии похлопотать, да лет пять до того беда приключилась: документы потерял. А как их справишь? Деревни, где он жил, в разные годы то за Новгородской, то за Псковской, то за Ленинградской областями числились. Деревенские посоветовали, и подался он в Ленинград, пешком, к большой советской власти.
Добрался, пришел в Облисполком. Толкался - толкался в дверях и в коридорах, пока без сил не свалился. Оголодал.
В клинике у нас его откормили, окреп, отогрелся душой. Парикмахер постриг его. Аккуратный такой старичок стал. Месяц пролежал, другой пошёл. Не знали, что же с ним делать. В ту пору вел палату я. Среди моих больных был фронтовик – бывший замполит полка. Общительный и добрейший человек. Написали мы с ним письмо в Ленинградский обком партии об этой истории и приложили официальную выписку из больницы. А дней через 20 пришел ответ с решением – направить деда в Дымовский дом престарелых Ленинградской области и оформить паспорт. Как мы радовались! Радовался и дед.
Уже осень была на дворе. Принесли ему, кто что мог из одежды. Я галифе военное принес. Все отделение провожало деда. А к лету от него пришла весточка. Чья-то рука точно повторяла дедовы слова: «Сообщаю вам, что сыт, здоров, обут и одет, за коровками ухаживаю. Ничего мне не надо. А главная моя благодарность – что я з н а ю, г д е у м р у…»
Ему было страшно не умереть, а превратиться в прошлое, не утвердив себя в настоящем. И он жил.
Милосердие в его разных проявлениях, в том числе врачебное, в те годы особенно, было частым, несмотря на то, что люди после войны жили плохо, а может быть, потому, что плохо жили. Лучше чувствовали другого человека.
Молитвенное сострадание верующему больному у его постели, как и всякое внимание, его успокаивает, конечно, но я только в этом и вижу его смысл.
Труд врача индивидуален и, вместе с тем, коллективен. Поэтому, когда я пишу – «мои больные», я на самом деле подразумеваю, что больные – наши. Читателю это так и надо понимать.
Несмотря на всю свою профессорскую занятость, я, бывало, просто так заходил в ту или иную палату клиники. Подсаживался к больным и беседовал с ними о их самочувствии, о проблемах с лечением, о делах у них дома. Я старался их выслушивать. Я чувствовал, что это помогает им. И я лучше их понимал. Эти мои «тихие визиты» добавляли человечности в отношениях между медперсоналом и больными. Позже мы встречались с ними где-нибудь в коридоре или на лестницах больницы просто как знакомые.
P.S. Проходят годы, и болезни моих пациентов вспоминаются мне в облике самих этих пациентов. Память богаче самых подробных выписок из медицинских документов. Эта память также имеет право на жизнь, как известные нам хрестоматии, существующие помимо учебников, как, к примеру, лекции Г.А.Захарьина, произведения В.В.Вересаева, построенные исключительно на рассказах о больных и размышлениях врача у их коек. Больные уходят, а живая память о них остаётся. Приведенные рассказы о больных являются лишь одними из примеров такой профессиональной и человеческой памяти.
Каждый мой рассказ наполнен состраданием к больному человеку, оттого и память о нём живет так долго. Сострадать другому человеку (не жалеть только, а именно сострадать) вообще непросто, тем более сострадать больному.
Часто, особенно у молодого врача, ум (знание) опережает сердце (умение сострадать). Сострадание старит. Каждый день ходить в одну и ту же клинику 45 лет подряд – это много. Клиника (тогда на 200 - 255 коек) – это каждый день как минное поле. Проползти его без потерь – большое счастье для всех. Но и потери, и горе – тоже для всех. Так и жили.
Как-то заболел мой родной человек. Предполагалась системная красная волчанка. Клиника заболевания была неполна, и это позволяло надеяться, что это не так, но СОЭ была 70 мм в час! Я с ума сходил, по 5 раз в день колол больному палец и ставил капилляр с кровью. Смысла в этом не было, конечно, но мне казалось, что если я как бы сольюсь с больным воедино, он выздоровеет. Но СОЭ держалась и держалась. Это страшно, когда кровь в капилляре падает камнем до 70 мм за 20 минут.
Я не хотел верить в очевидное и отказался использовать преднизолон несмотря на зловещий диагноз. Через два месяца больному стало лучше только на противовоспалительных средствах, а СОЭ снизилась сначала до 30, а позже и до 9 мм в час. Больной выздоровел! От волчанки?! Я и сам не знаю, что это было. Чудо?!
Тогда я понял, что врач должен быть очень близок больному человеку, только так он может повлиять на него и помочь. Уметь жить для другого, забыть себя, если нужно, плюс грамотность – это и есть настоящий доктор. Тогда даже невозможное может стать возможным.
Я не преувеличиваю значения этих моих воспоминаний о больных. Их могло быть и меньше, и больше. Я всего лишь хотел бы подчеркнуть важность сострадания к больному человеку и умения быть ему полезным. Я думаю, что это постепенно становится искусством.
Я прожил с больными почти всю жизнь. В конце жизни становится ясно, что в значительной степени я и состою из тех больных, с которыми прожил.
Свидетельство о публикации №217022201423