К биографии профессора Н. И. Надеждина. Письма

К БИОГРАФИИ ПРОФЕССОРА Н.И. НАДЕЖДИНА [1]

(Русский Архив. № 8 за 1885 г.)


Николай Иванович Надеждин родился в 1804 г. и умер  в 1856 г. Он был преподавателем Русской и Латинской словесности в Рязанской Духовной Семинарии (1824 - 1826 г,), профессором теории изящных искусств и археологии в Московском Университете (1831 - 1836 г.), и с 1842 г. редактором «Журнала Министерства Внутренних Дел» и исполнителем особых поручений министра. Кроме редактирования означенного журнала, он с Января 1831 г. до 1836 г. издавал «Телескоп, журнал современного просвещения» с прибавлениями под заглавием «Молва, журнал мод и новостей». В 1848 г. (в продолжение всего года) он редактировал «Географические Известия», журнал Географического Общества, членом которого он был. Н.И. оставил много учёных статей в несколько исследований по истории, географии, этнографии, словесности, философии и др. Автобиография его была напечатана с прибавлениями П. Савельева в «Русском Вестнике» 1856 г. Здесь можно найти указание учёных работ Надеждина. Некоторые из писем к нему заграничных учёных помещены в «Русском Архиве».
Эпоха Московской жизни Надеждина совсем не затронута его другом и биографом Савельевым; мало останавливается на ней и сам Надеждин в своей автобиографии; но сохранилась целая связка ещё не изданных писем Надеждина и других лиц к нему, - писем, относящихся к этой именно эпохе.
Письма самого Надеждина почти все адресованы к Е.В. К-ой, страстно им любимой девушке, и большинство их имеет вид дневника. Они относятся к 1834 и 1835 годам. В них автор описывает почти исключительно своё внутреннее состояние - страсть, кипящую ключом, надежды, опасение, отчаяние, приступы ревности и т.п. Видно, что в эти годы почти весь интерес его был сосредоточен на его отношениях к любимой особе. Не говоря о содержании, в самом языке этих писем отражается та жизненная буря, какую испытывал автор. Сам он выступает, как пылкая, нервная, болезненная, но вместе благородная и в высшей степени симпатичная натура.

Вот напр., что пишет он 31 Августа (1833 или 1834 года) из Данкова, где был для ревизии учебных заведений.
«Теперь я на Рязанской, на моей родной земле! Поутру, часов в пять, въехал я в её границы. И что же? Какая неожиданная, изумительная странность! Я не испытал и сотой доли того чувства, которым ждал насладиться, переступив рубеж моей родной стороны! Бывало, когда случалось мне издали завидеть гору, лес или главу колокольни, о которой знал, что она принадлежит к Рязанской губернии..., сердце моё билось..., душа загоралась... Теперь я напрасно усиливался, напрасно принуждал себя радоваться, когда услышал: «Вот граница Тулы и Рязани!». Что бы это значило? Конечно, не отупение чувства: ибо я слишком чувствую, что чувствую... Не изменилась душа, но изменились её отношения к предметам прежней любви, изменилась и любовь её!.. Я постигаю теперь, что любовь истинная, любовь вечная, может быть не к вещи внешней, материальной, бездушной, а к её внешнему смыслу, к её идее..., к воспоминаниям, с нею сопряжённым..., к надеждам, ею возбуждаемым... Тогда в моей родине заключалось для меня всё, так как для младенца всё заключается в его колыбели... Кто меня любил, кроме родных моих? Кого и я мог любить, кроме их? И я долго жил этою младенческою, этою инстинктуальною, этою первою любовью каждого человека… А теперь... Неужели сбывается надо мной высокое божественное изречение нашей религии, возвещающее каждому из нас срок и пору, когда должно оставить отца своего и матерь?.. Но холодная дрожь пробежала по моим жилам... Что если... если я, разлюбив всё, что любил доселе, не прилеплюсь ни к чему опустевшею душой моею?..».

В письме из Алексина (Тульской губ.) 18 Авг., того же года:
«Сейчас выезжаю из Алексина. Городишка дрянной, но местоположение имеет преживописное: на горе, над Окою, которая изгибается вокруг прелестною голубою лентою. Кстати об Оке. Вчера, выезжая из Серпухова, когда я завидел эту реку, лелеявшую моё детство своими струями - единственную эпоху, когда я был счастлив, уверяю вас, сердце моё забилось, как живое... Лжёт Лукопёр  [2], уверяя, что натура, лепя мой скудельный состав из чёрствой глины, забыла подбросить в него чувства… Нет! Я могу ещё и теперь чувствовать... Кровь вся хлынула во мне туда, где у людей бывает сердце: и что-то загорелось, зажглось, закипело… Неужели это что-то - не сердце?.. Без всякого фарса, я вышел из коляски, сбежал с берега, припал к реке, напился и умылся её водою!.. Ах!.. моя добрая, моя родная Ока! Она, по-прежнему, чиста, светла, прозрачна! Она всё та же, как была в то время, когда я бывало лежал на берегу её, в детской, счастливой беспечности, подобно струям её, чист, светел и прозрачен. Если бы волны её имели сознание и память, то как удивилась бы она, отразив в себе ныне лицо моё? Она б не узнала меня; она б плеснула в меня с негодованием, как в дерзкого незнакомца, возмутившего незваным приходом её спокойное течение!.. Или, правда, нет! Я напрасно беспокоюсь! Это не те волны, которые видали меня прежде, во время оно... Тех давно уже нет... Они смешались с Каспийским морем и теперь, может быть, стонут, разбиваясь об утёсистые берега его, или глохнут, запертые в подводных пещерах… Не одному же мне суждена эта злосчастная доля... в природе всё живёт и гибнет... Но, может быть, эти волны, на пути своём, были перехвачены лучами солнца и газовой дымкой паров вознеслись к небесам...; может быть, оттуда они возвратились снова на землю жемчужными каплями росы и оснежили своею благодатною прохладою пышную красоту гордой розы, девственную прелесть скромной лилии... и в природе всё гибнет и оживает снова... Будет ли это со мной?..».

В другом письме из Тулы, 22 Августа, он так говорит о характере человеческой жизни:
«В короткое время моего путешествия (для ревизии) сердце моё удивительно как расшевелилось... Оно перебегает беспрестанно, вверх и вниз по лестнице разнообразных ощущений - разумеется, не пылкою стремительною фугою, а каким-то лёгким, неприметным движением, подобным колебанью ртути в барометре… и вот жизнь наша… жизнь в истиннейшем её значении! Это не иное что, как беспрестанная перемена... Перемена? Слово это ужасно звучит для сердца, созданного для вечности, жаждущего вечности… Как? Неужели нет возможности оковать для себя эту беспрестанную изменяемость, этот волнующийся поток, чрез который, по выражению одного древнего скептика-философа, два раза перейти невозможно?.. Чёрная мысль мелькнула в душе моей... В природе бывает пора, когда движение, составляющее её жизнь, оковывается и оковывается надолго... Это пора зимнего оцепенения... Неужели и душе нашей только в зимнюю, лютую пору, можно ожидать успокоения? Неужели одно только состояние, одно только чувство может быть для нас прочно, неизменяемое чувство холодного безотрадного отчаяния?.. Да! барометр останавливается недвижимо тогда лишь, когда ртуть замерзает… Но нет!.. Нет!.. Сегодня я чувствую себя расположенным верить... Прочь глупая метафизика, разочаровывающая прелесть жизни своими чёрствыми, холодными, костлявыми понятиями! Пусть жизнь наша останется тем, чем она есть! Пусть сущность её будут составлять движение, колебание, перемена!.. С этим словом можно и должно примириться... Разве море - этот великий символ вечности в природе - не колышется беспрестанно; разве нет в нём ежедневного прилива и отлива? И между тем оно всегда одно и то же... Не вариации ли составляют прелесть, очарование музыки? Лишь бы только одна тема, один неизменный мотив господствовал в них и управлял их игрою! И так пусть душа моя волнуется, пусть играет, пусть плещет своими чувствованиями!.. Только чтобы солнце, золотящее их, не затмевалось... Только, чтобы вихорь, сын туч, не набегал на них и не разбивал лучезарного животворного лика, отражающегося в каждой их капле!..».

От 23 Августа (из Крапивны, Тульской губернии).
«…Мужчина создан для жизни эксцентрической, внешней: вот почему он не может так постоянно, так безвыходно, запираться у себя дома - в чувстве, как женщина… Вам, напротив, нет другой жизни, как только в самих себе… в вас нет и не должно быть ничего, кроме сердца… вы не назначены ни для жизни ума, ни для жизни воли... И за то как вы счастливы!.. Блаженство человеческое состоит в полном развитии чувств - развитии, ничем не ограниченном, ничем не возмущаемом, ни треском мыслей, ломающихся в вечных сомнениях, ни кипением желаний, вечно борющихся с препятствиями и вечно ими одолеваемых. Участь Фауста, участь Манфреда - вот что ожидает нас - мужчин в будущем, на краю поприща, если мы отважимся насладиться вполне жизнью, по нашему… А вашей катастрофой может быть судьба г-жи Жюль…; а эта судьба, при всём своём ужасе, не есть ли судьба завидная?.. Истаять в чувстве до совершенного исчезновения не гораздо ли счастливее, не гораздо ли достойнее нас, чем перегореть в горниле страстей – и потом дожидаться уничтожения, чёрною, обожжённою головнёю, в роде Феррагуса?.. А эта единственная наша перспектива, если мы не захочем прожить век свой Видамами Памье!..   Женщина может быть мученицею жизни; но мученичество награждается венцом славы, бессмертною пальмою вечного блаженства... Жизнь мужчины есть жизнь осужденника, приговорённого к вечной пытке, у позорного столба, к вечному колесованию на эшафоте света... и он не имеет того единственного утешения, которое озлащает страдания мучеников, сказать: я невинен в моих бедствиях... Да! он сам зиждет для себя эти бедствия, влекомый непреодолимым роком своего назначения; он гибнет жертвою дерзости, которая составляет сущность его природы; он наказывается, подобно Спартанскому дитяти, за кражу небесного огня, - кражу непроизвольную, но вынужденную, кражу, которая ему приказана свыше, которая составляет долг его... Согласитесь, что мы достойнее сожаления, чем вы женщины, хотя вы и более жалуетесь на судьбу вашу... Согласитесь, и наградите нас, отдав справедливость должную нашей наружной жестокости, тупости, холодности чувства. Мы, право, не меньше можем, не меньше умеем чувствовать, хотя чувства наши, по-видимому, не так ярки, не так огнедышащи, как ваши… Нам редко удаётся быть дома, в себе... Но зато, когда мы бываем там, бываем всем существом нашим... Раскалённое железо вовсе не бросает искр от себя…; но бойтесь к нему прикоснуться: оно пламеннее самого пламени...».

Из характеристик, встречающихся в письмах Надеждина, заслуживают внимания следующие.

Характеристика Пинского: «Это человек странный, но гордый и честный... Он меня (Надеждина) уважает и следовательно любит. У него любовь неразлучна с уважением; или, лучше, он не может любить никого, а может только отдавать справедливость... Обращение беспрестанное с кнутом, плетьми и Сибирью ожесточило его по наружности; но в фонде много добра… Он смертельный враг взяток».

Воспоминание о Фовитском, члене Совета Военных Училищ: «Этот Фовитский – человек, кажется, добрый... Он сам из семинаристов; был 16 лет учителем Александрова и жил в Варшаве. Потом сделан был начальником военных училищ Царства Польского... Во время революции его задержали пленником в Варшаве, где он и пробыл до восстановления тишины... Я с ним сблизился... Мы, семинаристы, скоро сходимся друг с другом. У нас есть какое-то франкмасонство…»   [4].

Воспоминание о Н.Ф. Павлове и его повестях: «...Теща Павлова М. и её дочери знали Н. Павлова с маленьку. Жизнь этого человека довольно странна. Он сын крепостного  [5] и маленький с сестрою отдан был в театральную школу. Там дарования его обратили на себя внимание Кокошкина, бывшего директора театра, который дозволил ему ходить в университет и потом, как ему, так и сестре его, выхлопотал увольнение от театральной службы, к которой обязываются все учащиеся и воспитывающиеся в школе. Впрочем, до этого увольнения Н. Павлов, ходя в университет, играл на театре; и теперь враги его сохраняют афишу спектакля, данного в пользу его и покойного актёра Сабурова. Ещё до окончания университетского курса, но уже по увольнении от театра, лет 18 от роду, Павлов влюбился в одну молоденькую девочку, воспитанницу одной богатой старухи Квашниной-Самариной, обольстил эту девушку в буквальном смысле, и таким образом заставил её за себя выдать... Но брак их был несчастлив. Что-то чёрное проскользнуло между ними, и Павлов разлюбил свою жену, которая через год умерла с печали... Эта история бросает весьма мрачную тень на жизнь Павлова; но я имею причины верить, что здесь было больше несчастья, чем гнусности... Павлов выбрал себе другую дорогу; он хотел утвердиться на паркете, заставить забыть своё холопское происхождение, что, разумеется, невозможно... Вероятно, старуха, выдавшая за него свою воспитанницу, была из первых разочаровательниц его глупых мечтаний и тем опостылила ему жену, которая, конечно, была невинна... По крайней мере, так заключаю я из обстоятельств катастрофы... Жена Павлова сделалась больна, а он не был с нею; она настоятельно требовала его видеть; Павлов отказывался, наконец, приехал и застал её уже мёртвою... Мне всегда казалось, что его повесть «Имянины» есть история собственной его жизни; и об нём я говорил, что он делает из своей жизни роман... Нынешний образ жизни Павлова нечист: он живёт на чужой счёт; говорят, что он обыгрывает простяков в карты; но я скорее думаю, что его содержат старые барыни, в него влюблённые... Всё это, конечно, гнусно... Но я не столько по убеждению, сколько, увлекшись спором, защищал его и в этом, говоря, что он теперешнею своею жизнью мстит свету; который жестоко оскорбил его… Из этой же мести я изъяснял желчь, разлитую в его повестях... Я говорил, что он понял гнусность жизни и, как философ, платит ей тою же монетою... Сам по себе Павлов не имеет сердца; но у него есть ум, и он слишком дорожит, по крайней мере, репутацией честного человека, чтоб дозволить себе гнусную выдумку, которая ни в каком случае не может принесть ему никакой выгоды. Н. Павлов в этом отношении благороднее и скромнее всех Сабуровых на свете...»  [6].

Воспоминание о Глинке и Жуковском: «Вчера я провёл вечер весьма замечательно, в сладком умилении, посвящённом воспоминанию лучших минут, проведённых с тобою, моя Л. Я обедал у Пинского, где играл в вист до 11 часов вечера. В 11 отправился к Жуковскому, у которого условились мы съехаться с князем Одоевским. Я нашёл у него известного музыканта Глинку. Он сочиняет оперу: Иван Сусанин, из Русских мотивов...  [7]. Вещи чудесные! Музыка настроила моё воображение к сладостной мечтательности… Предо мною сидел Жуковский… Его простодушная любезность усиливала очарование вечера и подливала теплоты сердцу... Я весь переселился в мир фантазии... Говорили очень мало, больше слушали. Глинка играет и поёт. Он пел некоторые романсы Жуковского, им положенные на музыку... Сначала он выбрал весьма неудачно. Знаешь этот мрачный романс:

Светит месяц... На кладбище
Дева в чёрной власянице...

Мне стало ужасно тяжело… Свет помутился в глазах моих; кровь била в голову… Раздирающая музыка довершила пытку. Но раздались светлые торжественные аккорды:
Сто красавиц чернооких
Восседали на турнире;
Все цветочки полевые…
Лишь моя одна, как роза!

О! Как запрыгало у меня сердце!.. Как отхлынула и закипела кровь!.. «Лишь моя одна, как роза», - повторял я в восхищении, бил такту, не помня сам себя, и рассмешил даже окружающих... Сладкая гармония разлилась в моей душе и превратила бурный восторг в кроткое умиление, когда Глинка запел, наконец, один романс Дельвига - не помню начала. В памяти моей врезались только следующие слова:

Ты мне сказала люблю!
И тихая радость слетела
В мрачную душу мою.

...Я не помню следующего куплета; знаю только, что в нём говорится, что отныне счастливый юноша почерпает в душе своей возлюбленной
Каждую светлую мысль,
Высокое каждое чувство.
...Глинка пел этот романс с особенным чувством: он сам сговорен и весною женится... Счастливец! Можно ему так петь!.. Но и я - я был так счастлив в ту минуту, что слушал его с неописанным наслаждением... Я от души говорил потом с Жуковским и благодарил его в пламеннейших выражениях за небесные звуки его лиры... Добрый старик (ибо он уже старик!) был сам тронут... Мы ужинали в три часа ночи и говорили все о моём путешествии (за границу, куда собирался тогда Надеждин)... Жуковский, который много ездил сам, давал мне советы, исполненные приязни...».

Характеристика молодёжи высшего круга:
«...С. Аксаков пишет мне о твоём (Е. К.) брате Александре. Он попал в весьма дурное общество. Его нравственность уже заражена... Il frequente des mauvais lieux - я не смею объяснить тебе это... Но ты угадаешь, что это вещь ужасная, особенно для мальчика его лет... Он может потерять навсегда своё здоровье и потеряться даже в своей будущности. Аксаков всячески старается разлучить с Александром сына своего (Константина), дабы и он не заразился его примером.. Ах, как это ужасно!.. Вот они эти Ч-ие и Г-ы, - эти мальчишки, с которыми ты любишь шутить и забавляться. Они завели его... Это просто негодяи... Аксаков Константин, который детски чист и невинен, почувствовал к ним отвращение и решительно отказался от их общества. Александра он любил душевно и потому не хочет вдруг с ним расставаться… В свете на это смотрят сквозь пальцы; это считается так - шалостью…; но я знаю, чем оканчиваются эти шалости... Я знаю, какие бывают отсюда следствия... Не помнишь ли ты, раз перед вашим балом, маменька заговорила о кн. О-ъ, брате гр. З-ой, что был прежде студентом и теперь солдатом? Она сбиралась пригласить его на свой бал, и говорила, что он очень забавный шут… Я не сказать ни слова, но втайне дрожал от негодования. Этот забавный шут мне известен. Если бы я имел сестру или дочь, я бы не пустил его к порогу дома моего. Это просто бездельник... И он слывёт забавным шутом! Вот от чего ваши светские девчонки бывают такими дурными жёнами, скверными матерями, негодными женщинами в полном смысле... Они учатся у подобных забавников…».

Как профессор, Николай Иванович был любим студентами. Круг знакомых его в Москве был очень велик; здесь мы встречаем семейство С.Т. Аксакова, который был ему «добрейшим» и «искреннейшим другом», Белинского, Гоголя, Максимовича, Н. Павлова, актёра Щепкина и др.; в Петербурге он познакомился ещё с Глинкой, Жуковским, Княжевичами и другими; там же застал он и старых своих знакомых, напр., ректора Петербургской Духовной Семинарии, архим. Макария. Познакомившись с семейством К-ых в Москве, Н.И. поселился у них на жительство и сильно увлёкся одной из дочерей К-а, Е-й. Мать, воспитанная в аристократических традициях, ни за что не хотела выдать дочь за бедного профессора университета, по происхождению кутейника. Напрасно Н. И. указывал ей на многие примеры подобных неравных браков в фамилиях князей Гагариных и Трубецких; напрасно говорил, что упорство её может убить дочь, по-любившую его; напрасно в подтверждение этого ссылался на пример Тютчевой, принесённой в жертву такой же дворянской спеси. Мать оставалась непреклонною  [8]. Н. Ив-ъ решился тогда переменить свою службу: он хотел, во что бы то ни стало, добиться увольнения из университета  [9] и, согласно желанию Е. К., сделаться губернатором, вице-губернатором или, в крайнем случае, прокурором суда. Распространившиеся в Москве сплетни на счёт его отношений к Е. К. и особенно пущенная в ход клевета, что будто он добивается руки Е. К. исключительно из-за материальных расчётов, побудили его ускорить выполнением своих намерений. Он подал в университет просьбу об отставке. «Изумление было всеобщее... все терялись в догадках, искали объяснения», «рубили вправо и влево, и вкось и вкривь», но только не многие знали истинную причину этой просьбы  [10]. В университетском совете было постановлено «просить министра народного просвещения о достойном вознаграждении Надеждина за труды и сверх того изъявить желание, чтобы ему предписано было докончить настоящий курс». Он взял отпуск, чтобы лично похлопотать в Петербурге о полной отставке от университета. Аксаков отговаривал его от этого; директор департамента при Министерстве Народного Просвещения советовал вообще не бросать службы в этом министерстве. Но другие, например, Княжевичи, одобряли Надеждина за его намерение. Полученные в Петербурге слухи ещё более утвердили его в этом намерении. Один молодой человек департамента юстиции сообщил Надеждину верное известие, что в Петербурге «о Московских молодых профессорах, в числе коих он занимал первое место, имеют весьма дурное понятие, как о людях  неблагонадёжных и опасных... Один Шевырёв, благодаря своей женитьбе, ускользает от этой опалы..., а Погодин тут же, несмотря на своё лукавство, хитрости и дезертирство». Николай Иванович и решился окончательно «сбросить с себя синюю профессорскую шкуру». После колебаний министр народного просвещения согласился дать ему желаемую отставку, но «чтобы не потерялось ни минуты его службы (для производства его в чин), предписывалось университету уволить его, когда он потребует, и до того числа производить ему жалованье». На этом не останавливались желания Надеждина; ему хотелось ещё поступить на гражданскую службу. Пинский и Аксаков отговаривали его от намеченного им вице-губернаторства, говоря, что жалованье вице-губернатору всего 6000 р., а надо поддерживать своё звание, проживать вдвое больше; притом же, хотя «получить место вице-губернатора легко, да удержать его трудно». Александр Княжевич, со своей стороны, даже улыбнулся, когда услыхал от Надеждина, что тот хочет служить где-нибудь в губернском городе, а не в столице. Под влиянием всего этого Николай Иванович, по-видимому, стал колебаться и склоняться более к мысли о том, чтобы остаться в Петербурге  . Чтобы скорее при-ложить себе дорогу к видной карьере, он решился предпринять путешествие по Западной Европе. С ним собирался Дмитрий Княжевич с своим сыном и Константин Сергеевич Аксаков, но чрез несколько времени этот последний отдумал. Сборы уже подходили к концу, как вышло приказание никому не выезжать за границу без Высочайшего позволения. Боясь, что ему, как подозрительному профессору и опасному журналисту, не будет дано это дозволение, он решился ехать как бы в отпуск, а не с полной отставкой. Это ему действительно удалось, и он, окончив в Московском университете курсовые экзамены, отправился и границу вместе с Д. Княжевичем. Намеченный им путь лежал по Северной Германии, Рейну, Швейцарии Франции и верхней Италии. За всё это время, как и за время хлопот Надеждина в Петербурге об отставке, в редакции «Телескопа» занимались молодые люди, недавно вышедшие из Университета: Станкевич, Ефремов, Клюшников и др.  [12]. Совсем прекратить издание этого журнала, как по-видимому думал Надеждин, не хотелось особенно Ив. Киреевскому и Погодину  [13] . Возвратившись из заграничного путешествия, предпринятого с целью скорее добиться хорошего чиновнического места, Н. Ив. однако продолжал ещё работать на научном поприще. Вопрос о женитьбе на Е. К. перестал его занимать. Путешествие ли охладило в нём страстный пыл, или другие обстоятельства помешали поддерживать близкие связи с Е. К-ой, об этом ничего не говорят сохранившиеся письма.


ПРИМЕЧАНИЯ П. БАРТЕНЕВА:

  1. В Рязани открылась с прошлого года Учёная Архивная Комиссия, печатающая отдельными тетрадями журналы своих заседаний и в приложениях к этим журна¬лам разного рода исторические бумаги. Спешим приветствовать это прекрасное начинание и позволяем себе сделать извлечение из напечатанных при журнале от 30 Марта 1885 года писем славного Н.И. Надеждина, с объяснением А.П.  Доброклонского. В этих письмах изображается даровитый профессор тридцатых годов.  П.Б.
  2. Профессор Фёдор Лукич Морошкин? П.Б.
  3. ?
  4. Про этого Фовитского писал Жуковский, желая определить его преподавателем Польской истории к покойному Государю, см. Русский Архив 1884, III,118.
  5. И Грузинки, которую привёз с собою из Персидского похода граф Валерьян Зубов. П.Б.
  6. Надеждин имеет в виду того Сабурова, к которому относятся известные стихи в Онегине. П.Б.
  7. Т.е. «Жизнь за Царя». П.Б.
  8. Герцен в своих воспоминаниях передаёт другое. По его словам, Е.В.К. решилась бежать с Надеждиным; условлен был ночной час; но профессор, долго прождав появления девушки на бульваре, уехал домой.  Вслед за тем она вышла с узелком, готовая к бегству. Это обстоятельство остудило пылкую ученицу Надеждина. Сколько нам известно, её увезли в чужие края, где и выдали замуж; но дружба и уроки даровитого профессора не пропали: из неё вышла замечательная писательница. П.Б.
  9. См. письмо к С.Т. Аксакову 26 Марта 1835 г.
  10. Дневник 24 Марта – 15 Мая.
  11. Письмо Апреля 22-го 1835 г.
  12. Письмо Аксакова 26 марта 1835 года.


Рецензии