Трельяж. Изд-во Ривера 2017
АЛЕКСАНДР ШАТРАБАЕВ
Т Р Е Л Ь Я Ж
Словно бы в виртуальном трехстворчатом зеркале, писатель попытался
разглядеть глазами трех постоянно переодевающихся в костюмы
авторского и чужого «пошива» документальных персонажей
одушевленную им бывшую Российскую империю.
ОТ АВТОРА
Однажды задумав и уже частично пополнив изданными произведениями цикл повествований о пишущих общественных деятелях и писателях семнадцатого и девятнадцатого веков, среди которых А.С. Пушкин – в романе «Евангелие от Поэта», К.Ф. Рылеев – в повести «Поэт и временщик», В.М. Пуришкевич – в романе «Две стороны зеркала», а также А.Г. Туркин и Б.М. Ржевский – в повестях «Гаврилыч» и «Кривое зеркало войны» (их я посчитал нужным «пригласить» и в эту книгу, благо ее новый литературный персонаж В.А. Амфитеатров был им хорошо знаком: одному из них – лично, другому – по соседствующим на страницах газет корреспондентским материалам), возможно, рискую незаслуженно, удостоить внимания некоторых «эксплуататоров» бумаги и чернил, чье место в литературе мало того что явно среднее но еще и какое-то неопределенное даже по истечении целых столетий. И вместе с тем, какой бы величины таланта они ни были на самом деле, главное в том, что каждый из них оставил свой, не испоганивший земли русской след, дополнив собою многоликую историю нашего государства.
Александр Валентинович Амфитеатров, если обратиться к публикациям о нем в старых газетах, в книжных воспоминаниях его современников и в Сети, – это олицетворение писателей неопределенного, типа. Спросите себя: кто он? Беллетрист? Критик? Публицист? Хроникер? Репортер? На каждый вопрос приходится отвечать «нет», а на все вместе – «да». Писателей этого типа у нас было много во все времена…
Согласившись с мнением отдельных литературных критиков, скажу, что по тому смешению, которое царит в книгах Амфитеатрова, мы угадываем сразу средний талант. Его последние «исторические» романы («Конец Старого века», «Восьмидесятники» и другие) – хаос бесспорный. Собрание анекдотов, повествование, сплетня, репортаж, мемуары – что это? Имена вымышленные перепутаны с именами современников писателя, которые, в отличие от ушедших далеко и навсегда, еще успели сами прочитать тот или иной его «роман» с любопытством именно к сплетне, пытаясь угадать знакомых и тех, чье имя скрыто...
Хорошо это или плохо, но любое не имеющее документального материала повествование не должно возбуждать таких интересов, примитивное чутье художника не должно бы допускать дешевки. И эта (не мною определенная) черта говорит о том, что Амфитеатрову зачастую недоставало художественного чутья.
Способности у него, однако, имелись, и большие. Язык его был сочен и порою гибок, но та вечная претензия на силу, которая выражалась в его вечной грубости, смелость, которую критики должны были поневоле отметить, как пошлость, – весьма умаляют способности писателя.
Амфитеатров – самоуверен, как все, кто искренно принимает плоскость за глубину. Станет такой человек в канавку, думая, что стал в бездну; глянь – бездна-то ему по колено, ну как же не уверовать в себя? Со стороны немножко смешно, а ему и невдомек. Читая статейки Амфитеатрова в похожих на музейные экспонаты вековой давности газетах, начинаешь спрашивать себя, удивляясь. Человек, все-таки, образованный, во всяком случае, начитанный, и под этим – первобытно-грубое миросозерцание, поражающее своей несвоевременностью.
Амфитеатров любил повторять, что он «позитивист». На самом деле у него был не научный, спокойный, а ликующий позитивизм, присущий разве что стародавнему семинаристу, вчера открывшему, что батюшки-преподаватели все врут, «ничего того нет», уверенного притом, что он открыл Америку, стоит лишь отбросить «всякую чепуху», и тогда все ясно…
Да только литературных критиков, прошлого и сегодняшнего веков всегда удивлял в Амфитеатрове не позитивизм, а вот эта самая стопудовая примитивность и продолжительность ликования; взрослый писатель с большими способностями, наблюдательный, живой – а даже мыслью «не обертывается» в сторону того же позитивизма, не пытается заново его пересмотреть, подновить как-нибудь.
В начале своей творческой деятельности у Амфитеатрова попадались остроумные фельетоны и даже бессознательно-глубокие (по замыслу) рассказы. Многим читателям до сих пор заслуженно помнится какая-то полусказочная повесть его о кучке культурных людей, попавших на пустынный остров, и о том, что из этого вышло. В последние годы вместе с порою яркими фельетонами Амфитеатров выдавал «на гора» (в тех случаях, когда он писал о литературе) грубую ругань «с плеча», непременно подправленную этим своим семинарским «позитивизмом», а вместо грубоватого, но спокойного рассказа – псевдоисторический, сплетнический роман, полный натянутых приключений.
Некоторые критики утверждают, что успех Амфитеатрова «припозднился», потому что писатель именно в позднейшие времена спустился к обывателю, подошел к нему, забавляя сплетнями и приключениями…
Но, чтобы тебя хоть на время возлюбили, «позитивизмом», каким угодно, обывателя не возьмешь; ему плевать на всякое миросозерцание…
Все повторяется, вот и в нашу пору начала двадцать первого века в моде у читателей те самые «эксплуататоры», но уже не бумаги и чернил, а сетевых пространств. Будь они хоть «чертом лысым» – спрос на их книги от этого не уменьшился и не увеличился. Лишь бы дешевка была, и даже все равно какая: сплетническая, романтическая, ницшеанская, – лишь бы дешевка…
Желая придать ей хоть какой-то вес и благозвучность, ее теперь принято называть «коммерческим чтивом», которое, если его приравнять к одной из разновидностей сорных трав на литературном российском поле, нам нужно для того, чтобы отделять зерна от плевел.
Александр Шатрабаев
АМФИТЕАТРОВ
художественно-документальное
повествование
Амфитеатров и театр
Часть первая
(Несколько строк из биографии А.В. Амфитеатрова)
Саша Амфитеатров родился 14 (26) декабря 1862 года в Калуге в семье с давними православными традициями. Его отец, протоиерей Валентин Николаевич Амфитеатров, был настоятелем Архангельского собора, расположенного на территории Московского кремля. Мать, Елизавета Ивановна Амфитеатрова (в девичестве – Чупрова) также происходила из семьи священника – Мосальского протоиерея Ивана Филипповича Чупрова.
Саша хорошо учился, интересовался историей, литературой, хорошо ориентировался в богословии. Литературный талант проявился у юноши достаточно рано – начиная с двадцатилетнего возраста Александр Амфитеатров начинает активно сотрудничать с газетой «Русские ведомости», а также журналами «Осколки» и «Будильник». Именно в «Будильнике» Амфитеатров познакомился с тогда начинающими авторами – А.П. Чеховым и В.М. Дорошевичем. Но только литературой его увлечения не ограничиваются. В 1885 году Амфитеатров оканчивает юридический факультет Московского университета. В это же время он серьезно увлекается музыкой, Амфитеатрова зачисляют в труппу знаменитого петербургского Мариинского театра. Александр учится пению в Италии, выступает в Тифлисе, а затем и в Казани.
Амфитеатров очень любил театр, много писал о нем. «Смолоду я горячо любил театр, относился к нему пылко и искренне – любя и ненавидя, но никогда равнодушно».
Став широко известным писателем, Александр Валентинович вспоминал о том, как 25-летним приехал в Тифлис. «Самонадеянности и самовлюбленности – сколько угодно, хоть отбавляй, и, вправду сказать, очень не лишнее было бы убавить. Бодрости и веселья – непочатый угол. Голосище у меня был огромный и красивого тембра... Натура вывозила, да наследственная, от предков лекторов и проповедников, способность к декламации, ясная, русская дикция. Теперь, на пороге старости, мне, – толстому, грузному, тяжеловесному, полуседому, – обидно даже смотреть на портреты того времени, словно другой человек… Прекрасивый был мальчик, не в похвалу себе будь сказано. Но и пресмешной, потому что был длинен и тонок как громоотвод, имел ужасно много рук и ног, которые не знал, куда девать, и был уже тогда близорук, как филин».
И вот, на первом же спектакле – это была «Кармен» – он провалился: «Погубив сцену, ухожу с погибшей сцены, тая в душе отчаяние и муку».
К нему в уборную заходит Александр Николаевич Реджио. «Зашел вам руку пожать. Как поживаете?» «Что уж там!» – «Душа моя! Что у вас какая-то нота не вышла, и вы что-то на сцене напутали? Вы вот в отчаяние пришли, что вам немножко публика пошикала... Жизнь все исцеляет».
Потом подошла актриса М.М. Лубковская и принялась Амфитеатрова утешать, сказав, что в прошлом сезоне она сама ошиблась, и публика ее «так освистала»! Но Амфитеатров знал, что Лубковская говорит неправду, просто она желает ему добра. Он вышел на сцену и спел «уже прилично».
Глава первая
1
Наступила зима, начинался холод; дождь хлестал в оконные рамы, ветер свистел в обнаженных ветвях деревьев; из печных труб, крутясь, поднимались к серому небу длинные струи сизого дыма.
Петербург облачился в зимние одежды.
Ко второй половине дня темное и холодное, с облаками и туманами небо прояснилось, подняв настроение столичным жителям.
К частному театру господина Шидловского, репертуар представлений которого был самый разнообразный – от драм Островского до легкого жанра оперетты, – началось собираться множество людей прибывающих в экипажах и своим ходом, чтобы прогуляться и поговорить между собой.
В театре в первый раз вместо пьес Потехина и Бурдина и оперетт Оффенбаха должны были показать «самодельную» оперу «Враждующие братья», которая была переделана из пьесы хозяином театра, тогда еще совсем молодым и авантюрным Костей Шидловским.
Премьера оперы была давно обещана и разрекламирована, но много раз откладывалась.
Наверное, именно с этим и был связан доселе не случавшийся в частном театре зрительский наплыв.
Оставалось минут сорок до начала спектакля, назначенного на два часа дня, однако публику разрешили начать пускать в час, чтобы к четырем все закончилось.
2
Подле парадного входа в театр, в маленькой дощатой будочке одетый в скоморошную одежду директор труппы продавал билеты, вызывая смех и веселье и у постоянных, и у впервые появившихся здесь зрителей.
Толпа мужчин ждала у дверей театра, чтоб посмотреть, как спускаются по ступеням карет, игриво поднимая подолы длинных одеяний, нарядные дамы: это была единственная возможность увидеть женскую ножку.
Когда Ангелина Шидловская, на самом-то деле считавшаяся хозяйкой этого культурного заведения, не спеша и с достоинством оглядывая зевак и зрителей, опустила свой изящный ботинок на ступеньку кареты, кто-то крикнул из толпы: «Что за соблазнительные ножки, нежные, круглые, так, кажется, и съел бы…».
Встречающий Шидловскую, ныне не занятый в спектакле, оперный певец Императорского Мариинского театра Александр Валентинович Амфитеатров охотно полез бы в драку, если б не поддерживал протянутую руку Ангелины.
Проводив Шидловскую через запасной вход до расположенного на втором этаже административного кабинета, принадлежащего ее мужу, Амфитеатров, вновь пересчитав обшарпанные ступени служебной лестницы, пошел туда, где ходят все зрители.
В театр вел длинный темный коридор. Там было шумно и тесно, стояла вонь, грязь, разносчики предлагали воду и сласти. Трудно было пройти в такой толкотне и не запачкать платье и обувь.
Незатейливо было в то время устройство частных, не домашних петербургских театров, к числу которых можно отнести и «подмостки» К.Е. Шидловского.
В одном конце зала находилась эстрада высотой в рост человека – это была сцена; перемена декораций совершалась только с помощью занавеса в глубине сцены; по бокам свешивались плохонькие кулисы.
Галерея, шедшая по сторонам, разделялась на ложи; прямо на актеров могли смотреть только те зрители, которые имели места напротив самой сцены, в противоположном конце театра.
Партер, то есть все пространство под ложами, как правило, кишел народом; там все стояли, и давка была страшная.
Самыми лучшими местами, где обыкновенно сидели лично знавшие хозяев театра господа, считались скамейки на самой сцене, по обеим ее сторонам вдоль кулис; понятно, как это лишало пьесу всякой сценичности и как стесняло актеров! Но публика в то время была не столь требовательна, как теперь. И цены за места устанавливались просто грошовые.
В тот день, о котором идет речь, театр был особенно полон, пришлось отказать в билетах более чем сотне зрителей.
Когда, просочившись меж занавесей, показался традиционно выходящий перед началом каждого спектакля хозяин театра, в партере зашумели еще больше. Мужчины господина Шидловского приветствовали криками, хлопали в ладоши. Еще более жгучий интерес проявляли – правда, менее шумно – женщины.
Опера «Враждующие братья», либретто к которой написал Константин Евгеньевич, была на самом деле глупым и жалким подражанием одной из комедий Лопе де Вега. Беспутный младший сын отнял у добродетельного старшего сына любовь отца и вытеснил его из сердца любимой девушки, которую играла мадам Шидловская. Уже в первом действии происходит дуэль на кладбище, появляются привидения, злой брат изгоняет доброго в лес, а отца обрекает на голодную смерть в башне. Крестьяне возмущены своим новым жестоким господином, публика тоже…
Глава вторая
1
Хоть хозяин театра не может быть другом своему актеру, который кроме Мариинки успевал подрабатывать еще и на частных подмостках, все в труппе считали, что Амфитеатров ходит в любимчика у Шидловского. Но Амфитеатров не лукавил перед собой, он знал – не это завлекло его на частную сцену..
Александр не пожалел бы ни времени, ни труда, чтоб завоевать Ангелину, но его удерживало нечто загадочное и неопределенное, что было в ее облике. До поры до времени оно манило его, как будущего писателя, но не мужчину. То ясное и то скрытое, что жило в госпоже Шидловской, сливалось воедино, было неотделимо, было призрачно, было страшно.
Что бы он ни делал: думал ли, писал ли свои первые газетные очерки, говорил ли с другими, – где-то в тайниках его сознания неизменно пребывала Ангелина. Поскольку связь с ней ничуть не была похожа на спокойный, надежный союз с его бывшей пассией – теперешней актрисой театра Шидловского, Настасьей Вознесенской, ни на прежние, радостные или мучительные увлечения другими женщинами.
В Шидловской, вовсе не оттого, что она была талантливой исполнительницей ролей, то и дело происходили перемены, и каждому настроению она отдавалась целиком. У нее было много лиц, и многие из них он видел, не видел только самого последнего. Он знал и чувствовал, что оно существует, но под мучительно разными масками его воображения не мог найти это одно объединяющее и связующее лицо.
Ангелина принимала облик то того, то иного изваяния, и всякий раз вновь обращалась в безликий камень, недоступный и непостижимый для него.
2
Амфитаетров думал, что он лучше изучил женщин, чем все знакомые ему мужчины. И что же – вот иногда и подчас рядом с ним сидит Ангелина, очаровательная, изящная, стройная, загадочная, недоступная и порочная, и нагло издевается над ним. А он даже не может предугадать, чего ждать от нее, пусть не в сей миг, а хотя бы на несколько шагов вперед… И от этого ее на самом-то деле порой безобидные изречения уши Амфитеатрова принимают за бесстыдные слова, которые выкрикивают на вечерних петербургских улицах торговки своим телом.
На сцене госпожа Шидловская, конечно, изумительно хороша, ее скупые, но красноречивые жесты, выразительное лицо, проникающий в самое сердце голос с первого же мгновения внушили Амфитеатрову мысль, что она создана для сцены.
- Я пою только для себя, – заявила однажды Шидловская будущему писателю. И когда на лице того отразилось разочарование, прибавила своим сочным, томным голосом. – Когда я пою для другого, мне кажется, что тем самым я допускаю какую-то близость между нами. – Сказав это, Ангелина с усмешкой посмотрела Амфитеатрову прямо в лицо. На что тот, заметно смутившийся, лишь тихо попросил:
- А когда же вы споете для меня?
Ангелина тогда не проронила и слова, закрыв, в знак отказа отвечать, лицо свое веером…
И лишь однажды, когда после спектакля Амфитеатров появился в грим-уборной актрисы и без особой надежды на интимный разговор спросил у Шидловской: «И для кого же вы нынче пели, моя госпожа?», – неожиданно услышал встречный вопрос:
- А как вам понравился сегодняшняя опера? Совсем не понравилась,
правда? Вы предпочли бы грубую комедию в мужском вкусе, полногрудых голосистых женщин. Мне такое тоже иногда нравится. Но я хотела бы, чтоб у меня в театре были другие постановки, конечно, тоже очень смелые, но в то же время тонкие, изящные… Может вам не нравится потому, что в этом спектакле муж не нашел для вас роли? Он хоть и не профессиональный режиссер, но иногда дает вам, как начинающему оперному певцу, на мой взгляд, правильные характеристики, когда говорит, что вам бы на самом-то деле или сделаться репортером или начать писать романы, не мучая свои голосовые связки…
Ответ Амфитеатрова был резок:
– Я никому не позволю себе указывать, никому, пусть им будет хоть
господь Бог или ваш супруг. Я пою, когда сам хочу. Я пою для людей понимающих, а не для тех, кто вращает вашим Шидловским, как марионеткой!..
Сказав все это с нескрываемым раздражением, Амфитеатров вот уже не в первый раз подумал о том, насколько Ангелина для него сложна, капризна и слишком самонадеянна. Она хочет, чтоб ее добивались неделями, месяцами. В то время как он не любит длинных увертюр, даже с замужними женщинами. Амфитеатрову нравится, когда занавес поднимается сразу…
Глава третья
1
В один из ранних зимних вечеров пришедшая в театр в сопровождении Амфитеатрова не занятая в сегодняшнем спектакле госпожа Шидловская долго не показывалась из кабинета своего мужа. По всей видимости, она явилась к нему с каким-то неотложным разговором. Из-за этого сидевший в партере Александр Валентинович должен был теперь в одиночестве «пережевывать» творение рук директора театра, в котором, на удивление всех, одну из заглавных ролей доверено было исполнить не его жене Ангелине, традиционно занятой во всех постановках мужа, а еще никому не ведомой Настасье Вознесенской.
У сидевшего в одиночестве Амфитеатрова мысли метались. То он вдруг начинал вспоминать то время, когда они впервые остались наедине с Ангелиной. То вновь переживал за оперный дебют Вознесенской, которая всячески пыталась хоть что-то сделать, дабы «вытянуть» для публики своей игрою и голосом это неумело написанное Шидловским либретто.
Амфитеатров без надежды на зрительские аплодисменты, и быть может, подчас совсем неуместно хлопая в ладоши, уже не раз и не два пытался поддержать свою бывшую пассию. Но ни на минуту не забывал о том, что на нее теперь «положил глаз» редактор той самой газеты, в которой Амфитеатров уже стал публиковаться в качестве театрального критика. И ему он опрометчиво пообещал познакомить именно сегодня, и как можно ближе, молодую актрису Настасью с широко известной на ту пору в театральном российском мире госпожой Шидловской.
2
От автора.
Константину Шидловскому в ту самую пору, когда Амфитеатров еще был оперным певцом, было сорок два года. Он был высокого роста, статный, изящный и красивый. Вся фигура обнаруживала в нем человека энергичного и мужественного, хотя и избалованного. Тонкие, правильные черты лица дышали отвагой; большие черные глаза смотрели прямо; каштановые волосы ниспадали густыми кудрями на плечи согласно моде того времени; небольшие черные усики, кокетливо закрученные кверху, шли тонкой полоской вдоль верхней губы и оттеняли два ряда белоснежных зубов.
Если же речь вести об Ангелине Шидловской, то она была моложе мужа на неполные десять лет, хотя в ту пору на вид ей нельзя было дать и двадцати…
Это была нежная, грациозная блондинка с большими голубыми глазами, всегда способными сыграть ту или иною необходимую для ее хозяйки роль.
Когда эти глаза смотрели не на любовника, а на мужа, в них выражалось бесконечное блаженство и самоотверженность. А ее маленький ротик, казалось, был предназначен только для него одного, кому предназначались ее обольстительные улыбки и ласковые слова. Вблизи от Шидловского она вся дышала чистотою и преданностью и внушала всем, не знавшим ее долго и близко, удивление от столь искренней расположенности к любимому супругу.
Глава четвертая
1
Когда окончилась в общем-то неудавшаяся, хорошо что еще не освистанная из уважения к Шидловскому опера, Александр Амфитеатров, не сразу отыскав зачем-то оказавшуюся за кулисами Шидловскую, увлек ее в уборную Вознесенской, дабы представить их друг другу.
Настасья несколько аффектированно протянула Ангелине вялую руку.
Без всякого желания Настасья освободила перед новой избранницей Амфитеатрова лицо от красной маски. Она еще не сняла полное одеяние героини спектакля. Настасья была стройна и, в отличие от Шидловской, высока, превосходно сложена. Одетая в атласное платье, затканное серебром, широкие рукава которого, убранные дорогим кружевом, блистали крупными бутафорскими бриллиантами, молодая актриса сегодня выглядела особенно впечатляюще. Из-под маленькой серой бархатной шляпки с черным пером рассыпались волнами черные, как вороново крыло, локоны. И даже несколько трагическая маска на ее лице не в силах была изуродовать этот крошечный ротик с алыми губами и ослепительно белыми зубами, а также кругленький подбородок с ямкой и с темной родинкой с одной стороны.
- Я так рада познакомиться с вами, госпожа Шидловская – сказала хозяйка грим-уборной, подыскивая ей место, где сесть. – Простите за беспорядок. Что толку было убирать здесь на какой-то один вечер.
Воскресенская отнюдь не нервничала и не находила себе места, как это зачастую бывает, когда широко известная личность решает удостоить внимания свою лишь только делающую первые шаги к возможной славе коллегу. Напротив, казалась достаточно уверенной в себе.
«Прошла огонь и воду. Корыстная. Изображает передо мной полковничью дочь…», – подумалось в тот миг Шидловской.
Словно бы совершенно не нуждаясь в чьей-либо протекции, Вознесенская уверенным тоном сказала:
- Так любезно с вашей стороны было зайти ко мне. Боюсь, опера не очень интересная, но когда начинаешь, приходится брать, что дают. Я долго колебалась, когда мне прислали ее почитать, но мне понравилась роль.
- Ваш дебют удался, – ничуть не заботясь о своей искренности сказала в ответ Шидловская.
- Вы очень добры! Конечно, если б было больше репетиций... я бы раскрылась совершенно по-другому…
- Ну, знаете, я уже не первый год на сцене. И всегда считала, если у человека есть талант, он проявит его в любых условиях. Вам не кажется?
- Я понимаю, что вы имеете в виду. Конечно, мне не хватает опыта, я не отрицаю, но главное – удачный случай. Я чувствую, что могу играть. Только бы получить роль, которая мне по зубам.
Настасья замолчала, предоставляя Шидловской возможность сказать, что в их с мужем новой опере есть как раз такая роль, но Ангелина продолжала с улыбкой молча глядеть на нее. Шидловскую забавляло, что та обращается с ней как жена дворянина, желающая быть любезной с женой купца.
- Вы давно в театре? – спросила она, наконец. – Странно, что я никогда о вас не слышала.
- Ну, какое-то время я выступала в одном из питерских ресторанов, исполняя цыганские романсы, но почувствовала, что впустую трачу время.
- Цыганские романсы?! – не то спросила, не то воскликнула Шидловская. – Какая прелесть...
Глаза у Ангелины загорелись, а ее медленная, несколько надменная речь, похожая на речной плес, тут же превратилась в бурный поток и даже водопад, поскольку поговорить было о чем…
2
От автора.
Говорят, что всего сильнее Ангелина была в цыганских песнях, особенно когда пела их под гитару своего будущего супруга Кости Шиловского, удивительного виртуоза на этом незатейливом инструменте.
Когда-то Константин и приятель его, художник-дилетант граф Соллогуб (автор превосходных иллюстраций к «Золотому петушку»), побились с московскими друзьями об заклад, что они пройдут всю Италию от Понтеббы (тогдашняя северная граница) до Сиракуз в Сицилии, не имея в карманах ни гроша. И выиграли пари. Шидловский шел с гитарою и пел по деревням неаполитанские песни, а Соллогуб шел с колодою карт и показывал фокусы. Всюду им были рады, кормили, поили и давали денег на дорожные расходы.
- Попасть на сцену почти безнадежно, если не имеешь поддержки – неожиданно и обреченно промолвила Вознесенская, желая вернуть течение разговора в прежнее русло. – Я слышала, вы с супругом вашим скоро ставите новую оперу.
- Да. – Ангелина, словно бы мгновенно остыв после эмоционального
словоизлияния, теперь была готова слушать Вознесенскую и даже улыбаться ей.
- Если бы для меня нашлась там роль, я была бы счастлива сыграть с вами. Мне очень жаль, что наш достопочтенный Владимир Петрович Бегичев не смог сегодня прийти в театр. Уж он то бы нашел что сказать Шидловскому, и не только в форме критики, но и для нашей с вами пользы, дабы объединить нас для дуэта…
Глава пятая
1
От автора.
В конце девятнадцатого века дирекция Императорских театров решила упразднить в России итальянскую оперу и воскресить отечественную. Эта мертвая царевна пребывала на ту пору в летаргической окоченелости так давно, что никто уже и не помнил, когда она была жива. Виновником ее омертвления был «царь и бог» тогдашних российских театров, бесконтрольно управляющий всей этой махиною Владимир Петрович Бегичев, человек замечательный и даже по тем временам легендарный.
Не раз терпевший неудачи в делах, преимущественно в денежных, но большой барин, когда-то первый красавец и донжуан обеих столиц, Бегичев не раз привлекал к себе внимание русских писателей.
Одни утверждают, что А.П. Чехов в «Иванове» заимствовал от Бегичева в старости фигуру графа Шабельского. Другие, и не без основания, были вправе сомневаться… Не только потому, что Антон Павлович был художник типов, а не портретист, но и потому, что он имел возможность близко наблюдать и хорошо узнать старого Бегичева. А следовательно, по строгому правдоподобию своей словесной живописи, не мог бы написать портрета, столь непохожего и лестного.
По мнению Амфитеатрова, граф Шабельский, хотя и низведенный на положение приживальщика, носит в себе нечто от «испанского дворянина». При всех его слабостях и недостатках, чувствуется в нем – пусть одряхлевший, отупевший, загнанный в безвыходный угол, но все же Дон Сезар де Базан.
Другие, более маститые театральные критики, имели на этот счет другое мнение. «Если бы лермонтовский «Сашка» достиг зрелого возраста, – утверждали они, – то получился бы как раз Бегичев. Весь – с его красивым бесстыдством, циническим остроумием, веселым лицемерием, убежденным позерством и неукротимым сластолюбием, возведенным в закон жизни превыше всех законов».
2
Когда граф Шабельский, щелкая пальцами, спрашивает: «А не сделать ли мне эту маленькую подлость?» – никто в театре не верит, что он подлость сделает. О Бегичеве же всегда и все, не исключая друзей и поклонников, были уверены, что если на житейском пути его встретится подлость, которую сделать ему сколько-нибудь выгодно – ради ли денег, ради ли красивой женщины, ради ли артистического самоуслаждения искусством, – то и спрашивать не надо: Владимир Петрович сделает подлость непременно, а вернее, что уже сделал. Такова была подлость по «мещанским» понятиям буржуазно-демократического XIX века. В смысле сословной «дворянской чести» Бегичев был щекотлив, как маркиз в пудре, на красных каблуках и при шпаге со стальной рукояткой. Был великим знатоком и авторитетом по части всяких вопросов чести, соблюдал их щепетильно, не раз дрался на серьезных дуэлях, вообще был не из тех, кого зацепить безопасно. А в то же время, повествуя свои подвиги по женской части, преспокойно и со смехом рассказывал, как его однажды вздул какой-то калужский купчина, застав на свидании со своей благоверной, бывшей до встречи с роковым Владимиром Петровичем безупречно добродетельною женою и матерью. Как в другом романическом приключении демократический супруг чрезмерного телосложения вышвырнул коварного обольстителя в окно второго этажа. Как хорошенькая горничная, оказавшаяся неожиданно и некстати целомудренною Виргинией, залепила «пощечину испанцу Титу во всю ланиту». И так далее. Все это для Бегичева было – как если бы его собака укусила, лошадь копытом ударила, кошка оцарапала. От «хамской крови», дескать, можно получить увечье, но не оскорбление. Но там, где он почитал себя равным среди равных, был – в любезных отношениях – мил и добр как ангел, а в дурных – злопамятен и мстителен как черт.
Глава шестая
1
Щедр был Бегичев, как вор в удаче. Счета деньгам не знал и не хотел знать, поэтому ни гроша не имел за душою и был в долгах как в шелках. Но так как он не усматривал разницы между казенным сундуком и собственным карманом, то жил принцем, был одним из самых заметных бар в вымиравшем кругу стародворянской Москвы. И цыганки в Грузинах его обожали, и состоявший под его начальством, очень плохой тогда, московский кордебалет был свято уверен, что нет Бога кроме Бога, а Владимир Петрович пророк Его.
Совсем не памятуя об этой «щедрости», а скорее желая выказать свое дутое расположение к своей сопернице, Шидловская сказала тогда:
- Я расскажу ему о вас.
- Вы правда думаете, что у меня есть шансы?! – В этот момент сквозь всю ее, Вознесенской, самоуверенность, проглянула жгучая тревога. – Ах, если бы вы замолвили за меня словечко!
Ангелина тогда лишь кинула на нее задумчивый взгляд.
- Я следую советам мужа чаще, чем он моим, – улыбнулась она.
Забавляясь Амфитеатровым, Ангелина Шидловская на самом-то деле не имела никакого основания видеть в Вознесенской соперницу. Да и вообще против Настасьи как артистки она ровно ничего не имела, напротив, разглядела в ней зачатки большого таланта и многие экспрессивные качества, в которых самой себе отказывала... впрочем, не желая их приобретать!.. Но как женщина целомудренного воспитания, привычная к чопорному этикету великокняжеских дворцов, она никак не могла отрешиться от аристократического предубеждения против Вознесенской, «последней горничной Глинки». Пусть, мол, Глинки, а все-таки горничной.
Лишь много лет спустя после смерти Вознесенской из ее записок в «Историческом вестнике» театралы узнали с большим удивлением, что она была дворянка и в детстве получила хорошее воспитание. По правде сказать, прошлое «горничной Глинки» шло к ней гораздо больше.
2
Когда Шидловская выходила из уборной Вознесенской – той пора уже было переодеваться к третьему акту, – Ангелина поймала вопросительный взгляд Настасьи, брошенный на Амфитеатрова, в то время как она прощалась. Ангелина была уверена, хотя не заметила никакого движения, что он ей чуть качнул головой. Все чувства Шидловской в тот момент были обострены, и она перевела немой диалог в слова:
«Пойдешь ужинать со мной после спектакля?»
«Нет, будь оно все проклято, не могу. Надо проводить ее домой».
Третий акт Шидловская слушала с суровым видом. И вполне естественно – опера «Враждующие братья» казалась для нее весьма серьезным творением мужа. Когда спектакль окончился и бледный взволнованный автор либретто, господин Шидловский, произнес с бесконечными паузами и запинками несколько положенных слов, Амфитеатров спросил, где бы ей хотелось поужинать.
- Поедем, Саша, к нам домой и поговорим, – сказала Ангелина. – Если ты голоден, на кухне наверняка что-нибудь осталось поесть.
- Ты имеешь в виду мое любимое жаркое?
- Да.
- Хорошо.
Шидловская в тот момент поняла, что у ее любовника отлегло от сердца: он боялся, как бы она не поехала к нему – в давно уже снимаемый для их тайных встреч гостиничный номер.
В карете Амфитеатров молчал, и Ангелина знала, почему. Она догадалась, что где-то устраивается вечеринка, на которую идет Настасья Вознесенская, и Амфитеатрову хочется быть там. Именно поэтому, Шидловская неожиданно приказала повернуть карету к гостинице.
- Не хочу домой, – сказала она заметно растерявшемуся Амфитеатрову. – Я тебя не задержу, но хоть немного заставлю побыть со мной…
Глава седьмая
1
После того, как Шидловская распорядилась подать в номер ужин, Амфитеатров, как если бы заранее отказываясь от застолья, произнес:
- Я не голоден, а если и захочу, то поужинаю на званном вечере.
- Дело твое, я же, поужинав, выпью виски с содовой и лягу спать. У
меня завтра трудный день. Поэтому, будь добр, спустись в ресторан и принеси мне то, что я забыла заказать, но с удовольствием выпью...
Когда Амфитеатров вернулся в номер, Ангелина пудрилась и красила губы перед зеркалом, и перестала только, когда он налил виски и сел. Когда она обернулась в его сторону, Александр, раскинувшийся в просторном гостиничном кресле, вдруг показался ей таким молодым и желанным, что вся горечь этого вечера, вся жгучая ревность, снедавшая ее последние дни, внезапно исчезли, растворились в ее так долго не обозначавшейся любви к нему.
Шидловская села на ручку кресла и нежно провела рукой по его волосам. Он отпрянул с сердитым жестом.
- Не делай этого, – сказал он. – Терпеть не могу, когда мне треплют волосы.
Словно острый нож вонзился в сердце Шидловской. Амфитеатров еще никогда не говорил с ней таким тоном. Но она беспечно рассмеялась и, взяв со столика бокал с виски, которое он ей налил, села в кресло напротив, посчитав, что его слова и жест были непроизвольны. Вот и Александр даже сам слегка смутился. Он не глядел ей в глаза, лицо снова стало хмурым. Это был решающий момент. Несколько минут они молчали. Каждый удар сердца причинял Ангелине боль. Наконец она заставила себя заговорить.
- Скажи мне, – сказала, улыбаясь, Ангелина, – ты спал с Настасьей Вознесенской?
- Конечно, нет! – вскричал Амфитеатров.
- Почему же? Она хорошенькая.
– Она не из таких, кого я не имею чести уважать…
Лицо Ангелины на тот момент не выдало ни одного из охвативших ее чувств. Никто бы не догадался по ее тону, что речь идет о самом главном для нее – так она могла бы говорить о падении империй и смерти царей и королей.
- Ты знаешь, что бы я сказала? Я бы сказала, что ты в нее безумно
влюблен.
- Может быть, когда-то…, – послышалось в ответ.
Амфитеатров все еще избегал ее взгляда.
- Ты с ней случайно не помолвлен?
- Ты как если б меня совсем не слышишь… Нет и нет. К тому же она, если верить моему редактору, не сегодня-завтра будет его женой.
Теперь Александр, смело, приподняв подбородок, глядел в упор на Шидловскую, но взгляд его был враждебным.
- Ты просил ее выйти за тебя замуж?
- Могу повторить: ей увлекается редактор. И как я могу перейти ему дорогу?! Я что, последняя дрянь?..
Он говорил с таким пылом, что Шидловская даже удивилась.
- О чем, ради всего святого, ты болтаешь?
- Зачем играть в прятки? Как я могу предложить руку приличной девушке? Кто я для нее? Мужчина, живущий на твоем содержании, и – видит бог! – тебе это известно лучше, чем кому-нибудь другому.
- Не болтай глупостей. Столько шума из-за несчастных нескольких подарков.
– Мне не следовало бы их брать. Я с самого начала знал, что это дурно. Все делалось так постепенно, я и сам не понимал, что происходит, пока не увяз по самую шею. Мне не по карману жизнь, в которую ты меня втравила. Я не знал, как выйти из положения. Пришлось взять деньги у тебя.
- Почему бы и нет? В конце концов, я очень богата.
- Будь проклято твое богатство! К тому же, ты замужняя женщина. А
я для тебя, игрушка – любовник. Хоть бы уж Шидловский твой вызвал меня на дуэль да убил дурака! Слепой он, что ли? Или тебя боится потерять? Знать, от того и «ослеп»? Проясни ситуацию, сделай милость. А то я…
Амфитеатров держал в руке бокал с виски и, поддавшись внезапному порыву, швырнул его под ноги Шидловской. Бокал разбился на мелкие осколки, едва не поранив прелестные ножки актрисы.
- Посуда бьется на счастье, – улыбнулась Ангелина.
- Прости. Я не хотел. – Амфитеатров снова опустился в кресло и отвернулся от нее.
- Я стыжусь самого себя! Потеряв над собою контроль, я потерял к себе всякое уважение. Думаешь, это приятно?
Ангелина промолчала. Она не нашлась, что сказать.
- Казалось вполне естественным помочь тебе, когда ты попал в беду. Для меня это было удовольствие.
- О, ты поступала всегда с таким тактом! Ты уверила меня, что я чуть ли не оказываю тебе услугу, когда разрешаю платить мои долги. Ты облегчила мне возможность стать подлецом.
- Мне очень жаль, если ты так думаешь.
Голос ее зазвучал колко. Шидловская начала сердиться.
- Тебе не о чем жалеть. Ты хотела меня, и ты меня купила. Если я оказался настолько низок, что позволил себя купить, тем хуже для меня.
- И давно ты так чувствуешь?
- С самого начала.
- Это неправда.
2
Шидловская хотела верить в то, что пробудило в нем угрызения совести – любовь к чистой, как он полагал, девушке. Бедный дурачок! Неужели он не понимает, что Настасья Вознесенская ляжет в постель с любым режиссером, если решит, что тот даст ей роль.
- Если ты влюбился в Настасью Вознесенскую, почему не сказал мне об этом?
Уставший от оправданий Александр поглядел на нее жалкими глазами и ничего не ответил.
- Неужели ты боялся, что я помешаю ей принять участие в нашей новой опере? Ты бы мог уже достаточно хорошо меня знать и понимать, что я не позволю чувствам мешать делу.
Амфитеатров не верил своим ушам.
- Что ты имеешь в виду?
- Я думаю, что Настасья – находка. Я собираюсь сказать супругу, что она нам вполне подойдет.
- О, Ангелина, ты – молодчина! Я и не представлял, что ты такая замечательная женщина!
- Спросил бы меня, я бы тебе сказала.
Амфитеатров облегченно вздохнул.
- Моя дорогая! Я так к тебе привязан.
- Я знаю, я тоже. С тобой так весело всюду ходить, и ты так великолепно держишься и одет со вкусом, любая женщина может тобой гордиться. Но надо смотреть фактам в лицо: я никогда не была в тебя влюблена, как и ты – в меня. Я знала, что рано или поздно, чтобы мне окончательно не увязнуть в твоей постели, наша наполовину дружеская связь должна кончиться. Ты должен был когда-нибудь влюбиться, и это, естественно, положило бы всему конец. И теперь это произошло, да?
- Да. Но у нее есть редактор. Только вот не знаю, любит ли она его?
Ангелина сама хотела это услышать от него, но боль, которую причинило ей это короткое слово «ДА», была ужасна. Однако она дружелюбно улыбнулась.
- Мы с тобой очень неплохо проводили время, но тебе не кажется, что пора прикрыть это лавочку, а если быть точнее – вот этот самый гостиничный номер?..
Шидловская говорила таким естественным, даже шутливым тоном, что никто не заподозрил бы, какая невыносимая мука разрывает ей сердце. Она ждала ответа со страхом, вызывающим дурноту. Излечить от нее, наверное, не смог бы даже этот самый «редактор», явись он сейчас, к ее разговору с Амфитатровым, с доказательством их помолвки с Вознесенской.
- Мне ужасно жаль, Ангелина, но я должен вернуть себе чувство самоуважения. – С этими словами Амфитеатров взглянул на Шидловскую встревоженными глазами. – Ты не сердишься на меня?
- За что? За то, что ты перенес свои ветреные чувства с меня на Настасью Вознесенскую? – Ее глаза заискрились лукавым смехом. – Конечно, нет, милый. В конце концов актерской братии ты не изменил.
- Я так благодарен тебе за все, что ты для меня сделала. Не думай, что нет.
- Полно, малыш, не болтай чепухи. Ничего я не сделала для тебя.
С этими словами Ангелина поднялась из кресла и направилась
к постели.
- Я немного полежу, а ты как хочешь… У меня завтра тяжелый день в театре, а я устала как собака.
Глава восьмая
1
После вчерашнего разговора в гостиничном номере, который ему, по всей видимости, уже вскоре предстояло покинуть, Амфитеатров вернулся в свою лачугу, и у него гора с плеч свалилась. И все же что-то скребло у него на сердце, его озадачивал тон Ангелины, такой благожелательный и вместе с тем чуть-чуть иронический; у него было смутное чувство, будто его оставили в дураках. Он вчера, перед тем, как отправится на «званный вечер», подошел к ней, чтобы поцеловать ее в гостиничной постели. Какую-то долю секунды Шидловская колебалась, затем с дружеской улыбкой подставила по очереди обе щеки.
- Ты ведь знаешь дорогу к своей «келье»? – едва слышно съязвила
Ангелина, прикрывая рот рукой, чтобы скрыть тщательно продуманный зевок. – Ах, я так хочу спать!
Когда Амфитеатров вышел, Шидловская погасила свет и подошла к окну. Осторожно посмотрела наружу через занавески. Хлопнула входная гостиничная дверь, и на улице появился Амфитеатров. Оглянулся по сторонам. Шидловская догадалась, что он ищет карету.
Видимо, ее не было, и Александр зашагал пешком по направлению к парку. Она знала, что он торопится на вечеринку, где была Настасья Вознесенская, чтобы сообщить ей радостные новости, касающиеся ее новой роли...
Ангелина упала в кресло. Она играла весь вечер, играла, как никогда, и сейчас чувствовала себя совершенно измученной. Слезы – слезы, которых на этот раз никто не видел, – покатились у нее по щекам. Ах, она так несчастна! Лишь одно помогало ей вынести горе – жгучее презрение, которое она не могла не испытывать к глупому мальчишке: предпочел ей третьеразрядную актрисочку, которая даже не представляет, что такое настоящая игра! Это было нелепо. Настасья Вознесенская не знает, куда ей девать руки; да что там, она даже ходить по сцене еще не умеет.
«Если бы у меня осталось чувство юмора, я бы смеялась до упаду, – всхлипнула Шидловская. – Ничего смешнее я не видела».
2
«Интересно, как поведет себя Амфитеатров? – размышляла Шидловская, оставшись одна. – В конце квартала надо платить за свой гостиничный номер. Вряд ли ему захочется возвращаться в свою жалкую комнату в глухом переулке…»
Еще Ангелина подумала о том, что при ее помощи Амфитеатров завел много новых друзей. Он держался с ними умно, старался быть им полезным; они его не оставят. Но водить Настасью всюду, куда ей захочется, ему будет не так-то легко. Милая крошка весьма меркантильна, Шидловская не сомневалась, что она и думать о нем забудет, как только деньги, которые она ему давала, иссякнут. Надо быть дураком, чтобы попасться на ее удочку. Любому ясно, что она использовала Амфитеатрова, чтобы получить роль, сначала в их с Шидловским театре, а затем, побывав в еще чьей-то постели, и в Мариинке, и как только добьется своего, оставить его в дураках…
При этой мысли Шидловская вздрогнула. Она обещала Амфитеатрову взять Настасью Вознесенскую в «Обновленные времена» потому, что это хорошо вписывалось в мизансцену, которую она разыгрывала, но она не придала никакого значения своему обещанию. У нее всегда был в запасе супруг, чтобы воспротивиться этому.
- Черт подери, она получит эту роль, – громко произнесла Ангелина. Она мстительно засмеялась. – Видит бог, я женщина незлобивая, но всему есть предел.
Будет так приятно отплатить Амфитеатрову и Вознесенской той же монетой. Шидловская продолжала сидеть, не зажигая света; она обдумывала, как это лучше сделать. Однако время от времени она вновь принималась плакать, так как из глубины подсознания всплывали картины, которые были для нее пыткой.
«Дура, дура, зачем я не промолчала! Пора мне уже его знать. Это – очередное увлечение. Оно бы прошло, и он снова вернулся бы ко мне».
Ангелина была полумертвой от усталости, но у нее хватило сил, чтобы в последний раз оглядев эту «лавочку» – гостиничный номер, отправиться домой.
Глава девятая
1
И снова единственным место, где можно было пережить горечь разлуки, стал для Шидловской театр. По иронии судьбы главная сцена пьесы, в которой она тогда играла, сцена, которой вся пьеса была обязана своим успехом, изображала расставание любовников. Спору нет, расставались они из чувства долга, и в грошовой опере Ангелина приносила свою любовь, свои мечты о счастье и все, что было ей дорого, на алтарь чести. Эта сцена сразу привлекла Шидловскую. Она всегда была в ней очень трогательна. А сейчас Ангелина вложила в нее всю муку души; не у героини ее разбивалось сердце, оно разбивалось на глазах у зрителей у самой Ангелины.
В жизни Шидловская пыталась подавить страсть, которая – она сама это знала – была смешна и недостойна ее. Она ожесточала себя, чтобы как можно меньше думать о злосчастном молодом не то подающем надежды оперном певце, не то будущем писателе Амфитеатрове, который вызвал в ней такую бурю; но когда она играла эту сцену, Ангелина отпускала вожжи и давала себе волю. Она была в отчаянии от своей потери, и та любовь, которую она изливала на партнера, была страстная, всепоглощающая любовь, которую она по-прежнему испытывала к Александру.
Перспектива пустой жизни, перед которой стояла героиня пьесы, это перспектива ее собственной жизни. Шидловской казалось, что никогда еще она не играла так великолепно. Хоть это ее утешало.
«Господи, ради того, чтобы так играть, стоит и помучиться».
Никогда еще она до такой степени не вкладывала в роль самое себя…
Однажды вечером, неделю или две спустя после расставания с Амфитеатровым, когда Ангелина вернулась после конца спектакля в грим-уборную, вымотанная столь бурным проявлением чувств, но торжествующая, так как вызывали ее без конца, она неожиданно обнаружила у себя уже который месяц не живущего с ней Шидловского.
- Привет. Ты был в зале?
- Да.
- Но ты же взял отпуск…
- Вместо этого, я смотрю оперу с начала до конца вот уже четвертый вечер подряд, сидя на галерке…
Ангелина принялась раздеваться. Константин поднялся с кресла и стал шагать взад-вперед по комнате. Ангелина взглянула на него: он хмурился.
- В чем дело?
- Это я и хотел бы узнать.
Ангелина вздрогнула. У нее пронеслась мысль, что он опять услышал какие-нибудь разговоры о ней и Амфитеатрове.
- Константин, ты случайно не видел, куда вышла Вознесенская? Мы,
да будет тебе известно, с недавних пор делим это место. А это нехорошо, господин директор театра… И все же куда она запропастилась? Настасья, черт тебя побери! – выругалась Шидловская.
- Я попросил ее выйти. Я хочу тебе кое-что сказать, Ангелина. И не устраивай мне истерики. Тебе придется выслушать меня.
У Шидловской побежали по спине мурашки.
- Ну ладно, выкладывай.
- До меня кое-что дошло, и я решил сам разобраться, что происходит. Сперва я думал, что это случайность. Вот почему я молчал и не был подле тебя, пока окончательно не убедился. Что с тобой, Ангелина?
- Со мной?
- Да. Почему ты так отвратительно играешь?
- Что? – вот уж чего она не ожидала. В ее глазах засверкали молнии. - Дурак несчастный, да я в жизни не играла лучше!
- Ерунда. Ты играешь чертовски плохо.
Ангелина вздохнула с облегчением – слава богу, речь не об Амфитеатрове, но слова Константина были так смехотворны, что, как ни была Ангелина сердита, она невольно рассмеялась.
- Ты просто идиот, ты сам не понимаешь, что городишь. Чего я не знаю об актерском мастерстве, того и знать не надо. А что знаешь ты? Только то, чему я тебя научила. Если ты теперь являешься и режиссером и директором театра, одновременно, так это лишь благодаря мне. В конце концов, чтобы узнать, каков пудинг, надо его отведать: судят по результатам. Ты слышал, сколько раз меня сегодня вызывали? За все время, что идет опера, она не имела такого успеха.
- Все это мне известно. Публика – куча ослов. Если ты вопишь, визжишь и размахиваешь руками, всегда найдутся дураки, которые будут орать до хрипоты. Так, как играла ты эти последние дни, играют бродячие актеры. Фальшиво от начала до конца.
- Фальшиво? Но я прочувствовала каждое слово!
- Мне неважно, что ты чувствовала. Ты утрировала, ты переигрывала, не было момента, чтобы ты звучала убедительно. Такой бездарной игры я не видел за всю свою жизнь.
- Свинья чертова! Как ты смеешь так со мной говорить?! Сам ты бездарь!
Взмахнув рукой, Ангелина закатила ему звонкую пощечину. Константин улыбнулся.
- Можешь меня бить, можешь меня ругать, можешь вопить, как сумасшедшая, но факт остается фактом – твоя игра никуда не годится. Я не намерен начинать репетиции «Обновленных времен», пока ты не придешь в форму.
- Тогда найди кого-нибудь, кто исполнит эту роль лучше меня.
- Не болтай глупости, Ангелина. Сам я, возможно, в свою пору был
не очень хороший актер и никогда этого о себе не думал, но хорошую игру от плохой отличить могу. И больше того – нет такого, чего бы я не знал о тебе. В субботу я повешу извещение о том, что мы закрываемся, и хочу, чтобы ты сразу же уехала за границу. Мы выпустим «Обновленные времена» осенью.
2
Спокойный, решительный тон Шидловского утихомирил Ангелину. Действительно, когда речь шла об ее игре, Константин знал о ней все. И как бывший актер, и как теперешний режиссер.
- Это правда, что я плохо играла?
- Чудовищно.
Ангелина задумалась. Она поняла, что произошло. Она не сумела сдержать свои эмоции, она выражала свои чувства. По спине у Шидловской опять побежали мурашки. Это было серьезно. Разбитое сердце и прочее – все это прекрасно, но если это отражается на ее искусстве... Нет, нет, нет. Дело принимает совсем другой оборот! Ее игра важней любого любовного романа на свете.
- Я постараюсь взять себя в руки.
- Что толку насиловать себя? Ты очень устала. Это моя вина. Я давно уже должен был заставить тебя уехать в отпуск. Тебе необходимо как следует отдохнуть.
- А как же театр?
- Если мне не удастся сдать помещение, я возобновлю какую-нибудь из старых французских пьес, в которых у меня есть роль. Например, «Сердца – козыри». Ты всегда терпеть ее не могла.
- Все говорят, что сезон будет очень неудачный. От старой пьесы многого не дождешься. Если я не буду участвовать, ты ничего не заработаешь.
- Неважно. Главное – твое здоровье.
- О боже! – вскричала Ангелина. – Не будь так великодушен. Я не могу этого вынести.
Неожиданно она разразилась бурными рыданиями.
- Любимая!
Шидловский обнял ее, усадил на диван, сел рядом. Она отчаянно прильнула к нему.
- Ты так добр ко мне, Костик. Я ненавижу себя. Я – скотина, я –
потаскуха, я – чертова сука, я – дрянь до мозга костей!..
- Вполне возможно, – улыбнулся Константин, – но факт остается фактом: ты очень хорошая актриса.
- Не представляю, как у тебя хватает на меня терпения. Я так мерзко с тобой обращаюсь. Ты такой замечательный, а я бессердечно принимаю все твои жертвы.
- Полно, милая, не говори вещей, о которых сама будешь жалеть. Смотри, как бы я потом не поставил их тебе в строку.
Нежность Шидловского растрогала Ангелину, и она горько корила себя за то, что так плохо относилась к нему все эти годы.
- Слава богу, у меня есть ты. Что бы я без тебя делала?
- Тебе не придется быть без меня.
Константин крепко ее обнимал, и хотя Ангелина все еще всхлипывала, ей стало полегче.
- Прости, что я так грубо говорила сейчас с тобой.
- Ну что ты, любимая.
- Ты правда думаешь, что я – плохая актриса?
- Савина в подметки тебе не годится.
- Ты честно так считаешь? Дай мне твой носовой платок. Ты никогда не видел Комиссаржевскую?
- Нет.
- Она играет очень аффектированно.
Они посидели немного молча, и постепенно у Ангелины стало спокойнее на душе. Сердце ее захлестнула волна любви к Константину.
- Ты все еще самый красивый мужчина в России – тихонько проговорила она наконец. – Никто меня в этом не переубедит.
В эти минуты Шидловская почувствовала, что муж ее втянул живот и выдвинул подбородок, и на этот раз ей это показалось умилительным.
- Ты прав. Я совершенно вымоталась. У меня ужасное настроение.
Меня словно выпотрошили. Мне действительно надо уехать, только это и поможет мне.
Амфитеатров – ссыльнопоселенец
Часть вторая
(Несколько строк из биографии А.В. Амфитеатрова)
В 1889 году Амфитеатров оставил оперную карьеру. Работал в газете «Новое обозрение» (Тифлис).
С 1891 года жил в Москве. Сотрудник газеты «Новое время» (1892-1899 гг.).
В начале журналистской и писательской деятельности опубликовал роман «Людмила Верховская», историческую драму «Полоцкое разорение» (1892 г.), сборники рассказов «Психопаты» (1893 г.).
В 1899 года вместе с популярным журналистом В.М. Дорошевичем создал газету «Россия» (запрещена в 1902 из-за публикации сатиры на царскую семью «Господа Обмановы»).
В 1902-1903 годах в ссылке в Минусинске, затем Вологде. В ссылке под псевдонимами сотрудничал в «Санкт-Петербургских ведомостях», «Руси», «Русском слове» и других газетах.
По возвращении из ссылки работал в газете «Русь».
Созданная Амфитеатровым, совместно с Дорошевичем газета «Россия», деньги на издание которой выделили крупные российские меценаты – Морозов и Мамонтов, сразу же становится рупором либеральных антимонархических кругов, быстро приобретает известность.
28 апреля 1899 года (по старому стилю) вышел первый номер ежедневной газеты «Россия». Она издавалась в Санкт-Петербурге с 1899–1902 год и распространялась по всей стране. Ее фактическим редактором был А.В. Амфитеатров, юридически должность редактора-издателя занимал Г.П. Сазонов. «Россия» стала популярна своими острыми, иногда даже провокационными текстами, в первую очередь фельетонами. В них журналисты позволяли себе критиковать положение дел в империи, существующий режим, иногда задирали даже Николая II.
Пиком фрондерства (и немедленной гибели газеты) стал фельетон Амфитеатрова, напечатанный 13 января 1902 года – «Господа Обмановы».
Глава первая
1
Без преувеличения, в этот холодный зимний день столичной охранке было очень жарко. Скандальная публикация, первая часть которой появилась в «России», а вторая вместе с первой вышла отдельной книгой в 1905 году в Берлине, высмеивала царскую семью.
Читающая Россия буквально онемела от дерзости газеты: как тут было не угадать в родовой вотчине господ Обмановых – селе Большие Головотяпы, да и Обмановке тож – трехсотлетнее хозяйничанье династии Романовых. А в слабовольном, вечно пускающем сопли Нике-милуше – безвольного самодержца Николая II. Гротескные фигуры Николая Памфиловича, Алексея Никандровича и Алексея Алексеевича Обмановых, державных предков царя (Николая I, Александра II, Александра III) лишь дополнили общую картину. Этот небольшой фельетон читали повсюду в России с жадностью, его переписывали, гектографировали, распространяли, а номер «России», в котором он появился, стал ценным во всех отношениях предметом.
Рассказывают, что дядя царя, великий князь Николай Николаевич, инспектор кавалерии, взъерошенный, пышущий гневом, вбежал в покои племянника, потрясая газетой: «Распустил ты, Ники, эту журналистскую сволочь! Распоясались, всю нашу семью до седьмого колена обосрали! В Сибирь их, твою мать! В кандалы! Под ружье! Немедленно!»
Коллеги фельетониста по газетному цеху задавались вопросом, на что рассчитывал Александр Валентинович Амфитеатров, отдавая фельетон в печать, ведь он не мог не осознавать риска и для себя, и для газеты.
Вот что записал в своем «Дневнике» известный российский издатель А.С. Суворин со слов своего сына – Михаила, встречавшегося с фельетонистом накануне: «Он (Амфитеатров) вечером приехал из Пскова, где написал фельетон, отправил его в редакцию и сказал: «Вероятно, не напечатают. Это будет третий фельетон, который отвергается. По крайней мере, не скажут, что я ничего не делаю». Утром он увидел фельетон напечатанным и сказал: «Не догадались». И был все время весел и доволен».
Возможно, Амфитеатров надеялся, что и царь «не догадается» или сделает вид, что не догадался, чтобы не раздувать скандал. Но эти надежды не оправдались…
Как всегда, было много слухов. Одни обвиняли Амфитеатрова в том, что он решил погубить газету, которая предпочитала печатать Дорошевича, а не его. Другие считали виноватым Суворина, который будто бы заплатил фельетонисту огромные деньги, чтобы он способствовал закрытию газеты-конкурента. Суворин в «Дневнике» это с негодованием отрицал.
Номер газеты с первою главою «Обмановых» в несколько дней сделался библиографическою редкостью, продавался киоскерами по 25 рублей, а некоторые москвичи, заинтригованные появлением фельетона, если верить все тем же слухам, готовы были платить спекулянтам имперских новостей по сто рублей за свежий номер «России».
Иначе поступил один московский владелец газетного киоска, сметливый более других своих коллег. Едва газета пришла из Петербурга, он, прочитав фельетон, догадался, что завтра этот номер будет в «огромном ходу». И, поторопившись скупить все экземпляры роковой «России», сколько мог достать, «проявив верх бескорыстности и добросовестности», продавая газету за менее чем половины ее истиной цены, нажил в один день десять тысяч рублей.
Иную «цену» этой публикации дают некоторые сегодняшние литературные критики, считая, что «по большому счету, «Господа Обмановы» был типичным либеральным фельетоном, ну, может быть, чуть более острым, чем это было принято. И безоговорочно – это была «штучная работа», с блестящей сатирой на нравы императорской фамилии и ее царедворцев, всеобъемлющий шарж с одной главной целью: сказать в полный голос о вырождении династии, на генном уровне...»
Фельетон принес Амфитеатрову необыкновенную популярность, его заметили Толстой и Горький, и… надзорные российские органы.
На следующее утро после скандальной публикации в квартиру Амфитеатрова явилась полиция с предписанием немедленно покинуть Петербург и выехать в ссылку в Сибирь. А еще через день была закрыта газета.
2
На сборы Амфитеатрову, которому было предписано было отправиться в Минусинск, давалось всего лишь четыре дня.
К обеденной поре в московскую квартиру Амфитеатрова забежал приехавший из Петербурга Дорошевич: «У вас в подъезде шпик маячит. Ты, случаем, не в заграницы ли намыливаешься?»
- Нет, Влас, будем считать эту высылку длительной командировкой.
- И по заданию совести! Непременно, именно так! – подытожил Дорошевич. – Да, чуть не запамятовал, тебя хочет видеть Николай Георгиевич Михайловский. Он в «Славянском базаре» остановился.
- Это который Гарин?
- Он самый! Непременно хочет видеть.
- Этот Сибирью тертый. Полезный собеседник! Надо позвонить ему.
- Не люблю я эти новшества, – морщится Дорошевич, – так и кажется, что кроме барышни, соединяющей тебя с кем-то, сопит рядом с нею еще кто-то, слушает наш разговор. Никакой конфиденциальности!
- Не кипятись, у нас давно заведено это подслушивание. Терпи, брат! А Гарину-Михайловскому позвонить надо.
- Ну, звони, подслушивайся, а то шпик внизу совсем заскучал!..
Амфитеатров с Гариным-Михайловским не встречались, наверное, года два. И вот свиделись. Сдал Николай Георгиевич: пятьдесят ему, а выглядит старше... Проговорили они до глубокого вечера. Гарин посоветовал ему, поскольку Амфитеатрову не миновать Красноярска, побывать у местного купца Юдина:
- У него в Таракановке, в четырех верстах от города, прекрасная библиотека, более ста тысяч томов. И он всегда рад приезжим знаменитостям.
- К этой категории не отношусь. Вот если только бородою своей.
- Не скажите! Одною Обмановкой своей на всю Расею прославились! А бородой в Сибири не удивишь, там такие дремучие бороды, особенно у кержаков, которые и во снах не привидятся...
Продолжая разговор, собеседники подошли к графическому изображению, похожему на кусок географический карты России.
Амфитеатров стал рассматривать рисунок-панораму во всю стену. На нем четким каллиграфическим почерком выделялась надпись: «Великий Сибирский Путь».
- А почему здесь обозначен промежуток только от Барабинска до станции Обь?
Гарин-Михайловский подошел и быстрым нервным движением провел рукой вдоль панорамы:
- Именно этот участок пути художник решил подарить вашему Николаю Обманову. Император пришел в восторг и попросил того продолжить работу. Так появился весь путь до Тихого океана... Павел Яковлевич Пясецкий, автор этой панорамы, до сих пор, по-моему, работает над ней.
- Это она выставлялась на Всемирной выставке?
- Да, в Париже два года назад... А знаете, сколько места она заняла?
- Не припомню, знаю только, что много.
- Более тысячи аршинов в длину! За одно только это она заслужила Большую золотую медаль выставки. И Пясецкого не обошли: орден Почетного легиона в петличку воткнули.
- А эта часть панорамы, неужели везде с собой возите?
- Так она складывается в ширмочку. Вожу как улику: и я там был, мед-пиво пил! – смеется Гарин-Михайловский. – Все-таки это моя жизнь – железная дорога, мосты, станции. Сибирь просто так из сердца и из памяти не выпадает, – снова машет рукой вдоль панорамы Гарин-Михайловский.
- А почему именно сейчас вдруг стали поговаривать о неоправданных тратах на этом действительно Великом пути?
- А, мякину мнут! – жестким тоном почти выкрикнул Гарин-Михайловский. – У нас в России без этого не могут, обязательно нужно найти крайнего... Вы знаете, во сколько обошлась Царскосельская – первая наша железка? Она, если не ошибаюсь, была окончена в год смерти Пушкина. Двадцать пять верст пути вытянули из казны сорок две тысячи рублей.
- Огромные деньги по тем временам! – буркнул в бороду Амфитеатров.
- Большие! – согласился Николай Георгиевич.
- А следующая, Николаевская, связавшая две столицы, та министра путей сообщения Клейнмихеля чуть до каторги не довела. Вовремя, правда, разобрались... Здесь в каждую версту уложено 155 тысяч рублей. В каждую!.. А уж потом, как говорится, пошло-поехало. За десять лет обустроили в этой рельсовой лихорадке двенадцать тысяч железных верст.
- А по бокам-то все косточки русские… – тихо произносит Амфитеатров.
- Прав Некрасов, - вздыхает Гарин-Михайловский.
Помолчали. Зимний день короток. На Тверской давно уже зажгли фонари. Сквозь двойные рамы еле слышны окрики извозчиков-лихачей: «Поберегись!..»
- Значит, Минусинск? – переспрашивает, прощаясь, Николай Григорьевич.
Амфитеатров, вздыхая, пожимает плечами.
- Не самое плохое место, и вы в этом скоро убедитесь. Обязательно на досуге прочтите Ядринцева, его книгу «Сибирь как колония». И разыщите там Клеменца, он в Минусинске музей открыл. Передайте ему привет и вот эту книжечку, – Гарин-Михайловский похлопал рукой по обложке...
Развернув дома сверток, Амфитеатров взглянул на золотые буквы в зеленом поле: «Инженеры». С этой трилогией он был знаком и, кстати, эта часть – «Инженеры» – ему понравилась больше других, в ней Николай Георгиевич ничего не навыдумывал, все было по делу...
Глава вторая
1
В дороге к месту ссылки Амфитеатров отсыпался под убаюкивающий мерный перестук колес. За окном начиналось Поволжье с его увалами и буранными наметами вдоль прибрежных кустов ивняка и ольхи на волжских притоках... Мост через Волгу, а вскоре и Предуралье он прокатил в полудреме. Да и весь следующий день оказался каким-то вялым. Взял с собою кипу газет и журналов, и вот они лежат, разъехавшись по всему столику... Что его ждет впереди?
Четырехлетний срок высылки не столь и велик, но каким он покажется там, на чужбине, да еще под пристальным государевым оком? Вопросы... Вопросы...
Ну вот она и станция Обь. Почти все как на полотне у Пясецкого. Только поселок за вокзальным строением утопает в сугробах, а дымы над печным трубами – словно навытяжку солдаты в карауле стоят и не шелохнутся.
- Вольно! – шутя, командует им Амфитеатров.
Сосед из купе удивленно выглядывает, привстав к окну:
- Это Вы кому вольную даете?
- Да так... Вон той красной фуражке.
Сосед ухмыляется: «У этого дежурного по станции, обратите внимание, и нос того же цвету».
- Злодейку с наклейкой уважает! – доносится из дальнего купе чуть ли не одобрительно...
Амфитеатров не поддерживает разговор. Дым над трубами так и стоит недвижимо. В прошлый раз, когда он был в Сибири в командировке, вот так же в Сузуне стоял густой дым. Они с маркшейдером рудника целый день пролазили в отвалах, перебирая в руках кусочки медной руды. Поселок стоял, окруженный сосняком. Безветрие полное. Мороз около тридцати. И дым над трубами домов упирается в ветви могучих сосен... У населения, говорил маркшейдер, до сих пор хранятся медные монеты с чеканкой двух соболей, поддерживающих российскую корону.
Уже будучи на месте ссылки, Амфитеатров отметит в одном из своих очерков, что правильное это было решение Екатерины II – на месте чеканить монету, а не возить медь за три тысячи верст на Московский монетный двор... Но то Екатерина! А потомки ее изродились в господ Обмановых... Нет, он не жалел о содеянном… Кто-то должен был сказать об этом народу. Он был готов, он и сказал...
От Красноярска до Минусинска около 600 верст водой, почтовым трактом чуть больше. Но буран! Третьи сутки дует напропалую, не стихая.
- Никак не пробиться? – спрашивает Амфитеатров у сивобородого ямщика на постоялом дворе. – Я бы доплатил.
- И-и, куда торопиться, барин, – ухмыляется ямщик. – Я и сам в такую погоду готов тебе заплатить, только бы не ехать. Не-е, барин, будем в жданки играть, чаи гонять.
2
Только к концу следующей недели Амфитеатров прибыл к месту своей ссылки. Оказалось, что Минусинск действительно место не самое плохое. Уездный город с традиционным для таких городов населением в одиннадцать тысяч человек, лежит в Минусинской котловине, между Западным и Восточным Саянами.
«Правобережье Енисея в районе Кузнецкого Алатау являет собой лесостепь. Табунное содержание местной породы низкорослых лошадок, хлебородная житница Енисейской губернии, растут даже арбузы...»
Это выдержка из записной книжки А.В. Амфитеатрова... А что увидел новый «ссыльнопоселенец» – так было отмечено в дежурном журнале местной полиции – в сибирской глубинке?
Месяца через полтора появилась еще одна запись: «Пристань стоит при впадении Минусинки в Енисей. Женская прогимназия. Училище для мальчиков. Метеостанция. Богатый местный музей, устроенный лет двадцать назад Мартьяновым и Клеменцем. Здесь же и библиотека (18 тысяч книг). Рядом прииски, добывается средне до 12 пудов чистого золота за сезон...»
А через несколько строк напишет, удивляясь: «Здесь даже растут арбузы и дыни. Пробовал соленую дыню. Необычный продукт!..»
Отметим, что для Сибири соленая дыня, да и арбуз тоже – обычная закуска, особенно на Алтае. И главное – продукция своя, местная, хоть и «невеличка», но вкуса отменного.
Отметим и другое: не только в рудники ссылал царь своих политических противников на заре нового века. Здесь и Ленин побывал в ссылке рядом с Минусинском тремя годами раньше Амфитеатрова. А уезд этот уже тогда называли в Сибири «Северной Италией».
На таком вот общем фоне начиналось в Минусинске новое житие ссыльнопоселенца Александра Валентиновича Амфитеатрова.
Глава третья
1
Для пишущего человека пропитанный легендами Минусинский приисковый край был тем самым творческим Клондайком, где материал для написания лежал повсюду, как золотые самородки. Не ленись, наклонись да подними…
И чего было скулить Амфитеатрову в своих письмах на «большую землю», ожидая, чтоб его, почти декабриста, не согнувшегося в три погибели в рудниках, не живьем поедаемого сибирским гнусом на лесоповале кто-либо пожалел…
Вот и Максим Горький пишет ему в одном из посланий не из жалости, а ради творческого наставления:
«Александр Валентинович!
…Вы позвольте посоветовать Вам – не падайте духом! Такое настроение не гармонирует с большой, крепкой вашей фигурой, которую знаю по портретам.
Не падайте духом, голубчик! Невозможно, чтобы вас держали долго в этом Минусинске, уверен, что невозможно это! От недомоганий – можно оправиться, а работать – кто вам мешает? Пишите книгу о Сибири, о Минусинске, о его – говорят – удивительном музее. Смотрите поспокойнее на вашу ссылку – право же, беда невелика! И – опять говорю – долго это не продлится, говорю не только по внутреннему убеждению, но и потому, что слышал, – за вас хлопочут в Питере.
Работайте, пока что главное – чтобы человек был занят. Соберите в кучу ваш талант и опыт и хорошим усилием воли пустите себя в дело.
Подумайте: ведь этот кавардак, происходящий в жизни русской наших дней, – долго продлиться не может. И тем, что будут отливать на окраины России бунтующую русскую кровь по каплям, – ведь не исчерпают взволнованного моря этой крови. Зря только раздражают людей и этим раздражением – весьма возможно – создадут такую сумятицу взаимного непонимания и ожесточения, что – право же – лучше бы теперь же немножко отпустить вожжи. Не тот только силен, кто прет на рожон, но – тот, кто умеет отклонить удар его в сторону.
Глуп медведь, который сам всаживает в себя рогатину, и – вы знаете – не надолго хватает его сил для такого вредного занятия.
Вы, может, думаете: Хорошо тебе, дяденька, рассуждать, сидя на южном-то берегу Крыма. Нет, знаете, нехорошо. Я, вообще, терпеть не могу этого места, а теперь, живя в нем поневоле, – ненавижу его всеми силами души.
Каюсь, что не поехал жить в Арзамас, куда меня посылало начальство. Я – северянин, волгарь, и среди здешней декоративной природы мне – неудобно, как волкодаву в красивой конуре, на цепи. Я не хочу сказать, что поменялся бы с вами местом жительства – зачем врать? – но искренно предпочитаю Крыму – Вятку. Да и в ваши нынешние места попасть – не теряю надежды, зная внимание начальства к русскому писателю вообще и к моей персоне в том числе.
Не грустите же, товарищ, а лучше – затейте-ка работу! Единственное утешение для нашего брата – работать!
За все, что вы писали обо мне, – сердечное спасибо, но – по совести сказать – взгляд ваш на меня мне кажется немножко гиперболичным. Вообще, – поскольку знаю я вас, журналиста, – в писаниях ваших вижу некое преувеличение – должно быть, физическая величина ваша влияет на характер творчества.
Недавно прочитал три ваши книжки: «Недавние люди», «Святочную», «Столичную бездну». В последней – очень хорош рассказ о Нелли Раинцевой.
Порою – со злобой на вас – видел, как вы руками мастера, способного лепить крупные фигуры, – создаете безделушки для забавы сытых и праздных мещан. Простите, не время теперь говорить с вами об этом, но я уж как-то не могу не сказать.
Завтра увижу Чехова и Льва Николаевича – скажу им о вас и всегда буду сердечно рад, если смогу чем-либо быть полезным для вас.
Ну, не скучайте же, не падайте духом, работайте! Когда выйдет ваш «Зверь»?
Буду ждать. Напишите, если нужно что-либо.
Крепко жму вашу руку!
Кореиз. 24 февраля 1902 г.
А. Пешков»
2
От автора
Важным событием в жизни молодого Амфитеатрова была его дружба с Горьким. По большей части заочная, через переписку. И лишь одиножды состоялась личная встреча.
Правда, радостное волнение, с которым они встретились, весело и свободно пожав друг другу руки и расцеловавшись, скоро сменилось некоторой настороженностью. Что-то мешало настоящей близости, к которой оба они, казалось, стремились, и никак не могла установиться между ними полная душевная откровенность.
Скоро они убедились, что, несмотря на глубокую обоюдную симпатию, им невозможно тесно сойтись, что они «из разной глины слеплены», что между ними как бы – овраг.
Сказались тут и различие во взглядах, и разница в возрасте, и резко выраженные противоположности натур.
Амфитеатров в то время поражал окружающих противоречивостью своих еще не установившихся убеждений, отрицанием всяких традиций, парадоксальностью оценок тех или иных общественных явлений. Тургенев и Некрасов понимали, что вино перебродит, «блажь уходится», эксцентричности исчезнут.
Амфитеатров еще не сформировался, в нем происходила большая душевная ломка, его взгляды претерпевали серьезные изменения в процессе нравственного роста.
Вскоре между Амфитеатровым и Горьким в их переписке, пошли споры, недоразумения и ссоры, то мимолетные и легкие, то оставлявшие глубокий след.
Однако и после размолвок они снова тянулись друг к другу и опять возобновляли отношения, не теряя надежды на сближение.
Переписка Горького с А.В. Амфитеатровым велась с 1902 по 1919 год – в первые десятилетия XX века – десятилетия, составившие целую эпоху в русской истории. Революция 1905–1907 годов, последовавшая за ней трудная и сложная полоса общественной и идеологической жизни, первая мировая война, Февральская и Великая Октябрьская социалистическая революции – все эти события, отголосок которых постоянно ощутим в переписке, определили ее идейную насыщенность и общественный смысл.
Переписка интересна и значительна прежде всего тем, что корреспондент Горького, А.В. Амфитеатров, принадлежал к совершенно иной социальной и идеологической формации, нежели Горький. По своим убеждениям он являлся типичным буржуазным радикалом с его революционной фразеологией, неприятием марксистских идей и убежденной беспартийностью. Но он был одаренной и своеобразной личностью, интересным и умным собеседником. Особенность переписки в том и состоит, что при сохранении довольно длительное время добрых, дружеских связей корреспонденты спорили и дискутировали, обсуждая важнейшие общественные и литературные проблемы своего времени. К тому же позиции Амфитеатрова не были устойчивыми, они менялись от «левизны» в первые годы знакомства с Горьким к постепенному и неуклонному «поправению». Отсюда сложность, часто противоречивость, даже драматизм отношений, завершившихся неизбежным разрывом.
Если бы русской литературе посчастливилось иметь такого писателя, как Джек Лондон, то о золотой лихорадке, бушевавшей в Российской империи в середине 19 – начале 20 века, знали читатели по всему миру. Возможно тогда бы у многих выражение «золотая лихорадка» ассоциировалась не только с Аляской и реками Юкон или Клондайк, но также с Сибирью и реками Лена или Енисей.
Даже после предложения Горького посетить минусинский «Музей», и посетив его, Амфитеатров не загорелся желанием стать русским Джеком Лондоном, но работу определенную проделал, дабы хоть как-то «запечатлеть» свое пребывание в сибирских краях. Плохо то, что его обширный труд о «золотой лихорадке» на реке Амыл и в ее окрестностях, был опубликован в журнале «Горный вестник» в очень сильно урезанном виде.
Глава четвертая
1
«После неблизкой дороги из Минусинска в старинное сибирское село Абазы, – писал М. Горькому Амфитеатров, – я переступил порог старинного купеческого особняка, в котором разместился краеведческий музей. Навстречу мне, прихрамывая, вышел невысокий худощавый пожилой человек. Поверх клетчатой рубашки надет элегантный жилет, седые волнистые волосы зачесаны назад. Лицо не очень красиво, но не лишено обаяния. Голубые глаза с искрой: такие до старости не блекнут, брови густые: одна на излом приподнята вверх, придает лицу пытливое выражение. Кажется, вот-вот ввернет остроумную шутку, и только ждет удобного случая. Музейному смотрителю А.Н. Гончарову, с которым я близко сошелся и даже с согласия надзорных органов стал жить в его доме, было семьдесят лет. А при наличии в его голове массы исторической информации и светлой памяти, Анатолия Николаевича можно было самого причислить к живому музейному экспонату…»
По уверению Гончарова, его старый купеческий дом его родителей, не раз и не два открывал свои двери для сосланных в Сибирь декабристов.
Окружавшая село природа и стены бревенчатого дома располагали к писанию, вдохновляли настолько, что постоялец семьи Гончаровых уже вскоре наловчился, по его выражению, излагаться «сибирским языком».
Именно тогда, во время проживания в семье музейного хранителя, и появились из под пера Амфитеатрова «Сибирские этюды». Заочный разговор о них с одним из литературных критиков начала двадцатого века мне еще только предстоит описать. Зато вот этот выбранный мною отрывок из так и не законченного Амфитеатровым большого романа, повествующего о сибирской жизни «вольного» старателя Кузьмы, я могу с удовольствием предложить читателю, как говорится «не отходя от кассы».
2
«…Очнулся он от тяжелого взгляда. Испуганно вздернул голову. Краем глаза заметил собаку. Шельма, довольно урча, догрызала копалуху. А он и не слышал, когда она подкралась и утащила из-под руки котелок. Мужчина приподнялся на локтях, ища взглядом, чем бы запустить в негодницу воровку, и только тут заметил дремучего старика, что сидел на корточках по другую сторону костра и угрюмо взирал на дикого обличьем приблудного гостя.
Он был без шапки. Седые волосы по лбу опоясывал ремешок, лицо изрыли глубокие, словно овраги, морщины, а блеклые глаза под кустистыми бровями как будто пронзали пришельца насквозь и выворачивали наизнанку. Старик продолжал молча пялиться на Кузьму, не спуская с колен длинное, похоже, еще кремниевое ружье. Одет он был в короткую шубу волчьим мехом наружу, из-под которой свисала длинная, из домотканого холста рубаха, серели на ногах торбаза из оленьего камуса.
Заметив, что пришелец открыл глаза, старик истово перекрестился двумя перстами.
«Раскольник, – сообразил Кузьма. – Отбился подальше в тайгу. Наверняка где-то скит поблизости, если простоволосый по лесу шастает…» – и выдавил робко:
- Спаси, дедушка, от голода… пропадаю… Я тебя отблагодарю…
Рука лапнула тулун ( кожаный мешочик в котором старатели хранят золото) за пазухой, и пришелец облегченно вздохнул. Здесь! На месте, в отличие от оставленной вариться копалухи, которая уже исчезла в ненасытной утробе его спутницы по несчастью, Шельмы. Ишь, стерва, даже не вякнула, когда старик подошел!
А если б хунхуз какой или из той бродяжни, что два дня гнала его, как дикого зверя, по реке Тагул? Но сил не было злиться на негодную собачонку, которая променяла его на жирную копалуху. Он опять посмотрел на старика. Тот наливал в берестяную посудину темный настой из второго котелка, который Кузьма сразу и не заметил. В нем упревали таежные травы, нанося ароматом уже забытого лета.
- Попей отвару, слышь-ка! – впервые подал голос старик. – Должно полегчать!
Кузьма глотнул раз, другой, почувствовав, как побежала быстрее по жилам кровь, как освобождается от спазмов горло, затем залпом осушил посудину до конца. В глазах и впрямь посветлело. Он увидел перед собой серебристое кружево притихшей в обмете инея тайги.
- Близко Амыл? – с трудом выдавил из себя пришелец.
Но старик, будто не расслышал, заторопил его:
- Вставай, паря, вставай! Торопиться надо, в ночь пурга закрутит…
- Доведи меня до Амыла, золотом заплачу! – Кузьма с трудом поднялся на ноги, вытащив из-за пазухи тулун, будто взвесил его, покачав на ладони, и опять повторил хриплым шепотом:
- Выведи, дедуня, к реке, клянусь, половину отдам!
Старик удрученно крякнул и мотнул головой:
- Золото, паря, от анчихриста! Не соблазняй, а то прокляну! – и кивнул на лыжню, убегающую вниз по распадку:
- Иди ужо! Мыльню принять потребно, чтоб очистить тело ото скверны. Мирскую нечисть бог простит! Очухаешься немножко, тогда и поговорим.
Носки торбазов скользнули в сыромятные крепления широких, обшитых мехом охотничьих лыж. Старик забросил ружье за спину, накинул на плечо лямку от коротких, без полозьев, больше напоминавших лодку-долбленку, саней, заполненных связками собольих и горностаевых шкурок, прикрытых драной дерюжкой.
Он цокнул языком, и собака вдруг сорвалась с места и, весело задрав хвост, помчалась первой по лыжне, оставляя на гладком снегу звездочки следов. Старик легко побежал следом, лишь изредка оглядываясь на Кузьму, который, проваливаясь в снег то по колено, а где и по пояс, с трудом, но тащился за ними.
Неожиданно натянуло тучи, разом завьюжило, – и посыпал снег. Стемнело. Внезапно старик остановился. Повернулся к пришельцу. Из-под бровей насмешливо блеснули блеклые глаза.
- Иди и, сын мой, до той вечной красы в ирий, ибо тайну несешь непосильну живому…
Он молниеносно выставил вперед ружье. Кузьма, увязший в снегу, ошеломленно взирал на него. Хлестанул металлический щелчок, и «вольный» старатель вскинул руки к лицу, словно они могли защитить его от пули, летящей по-охотничьи в глаз.
Но удара не последовало. Бердана нежданно осеклась с первого раза.
Неизвестно, о чем думал Кузьма в этот момент, но наверняка не о божьих заповедях и райских кущах. С замиранием сердца видел он последнее в своей жизни: беспощадно-спокойный прищур глаза над граненым стволом. Рука метнулась к кожаному мешочку на груди: откупиться, задобрить…
Но тут же безвольно упала. Добыча и так достанется подлому вражине, обхитрившему его благодушием и притворной отрешенностью от всего мирского».
Глава пятая
1
Зимой 1902 года в минусинскую ссылку Амфитеатрову, помимо М. Горького, пишет еще и Антон Павлович Чехова.
Александр Валентинович расценил тогда эти письма как проявление гражданского мужества и не преминул упомянуть об этом в одном из писем своему батюшке, радуясь тому, что «… казалось бы, совсем не близкий мне Чехов и, тогда даже не знавший меня, Максим Горький не побоялись прислать опальному литератору товарищеский ободряющий привет».
И Амфитеатров работает, вдохновенно и еще более результативно, чем прежде. Как итог: из минусинский ссылки он вывезет гору впечатлений и новую книгу, которую издаст за свой счет в Петербурге в 1904 году под названием «Сибирские этюды». Тираж был небольшой – всего 300 экземпляров. Сейчас это издание, наверное не отыскать даже средь особо редкостных книг в крупных библиотечных собраниях. Хоть она и вошла, еще при жизни Амфитеатрова, в его собрание сочинений, состоящее аж из 37 томов!.. Но до этого Александру Валентиновичу, конечно же, еще нужно было дожить…
«Этюды» называли не иначе как «удачными и превосходными», приравнивая их к «Сибирским очеркам» Мамина-Сибиряка. Амфитеатров сообщает в предисловии к своему в ссылке рожденному детищу: «Спокойно и без предубеждений записывал я, что видел в степном краю Восточной Сибири и слышал от людей ее. В настоящей книге читатель встретит только то, в правдивости чего я сам не имею никаких оснований сомневаться».
Книга разнообразна по стилю – там есть беллетристические рассказы, вроде «Яшки», когда пойманный вор попадает в руки озверевших мужиков: он с пистолетом, они боятся и догадались его водой облить в закутке в двадцатиградусный мороз... Но есть и другое – раздумья о Сибири, мучительные и трезвые размышления.
Сибирь в ту пору имела и восторженных «хвалителей», и суровых «хулителей». И что примечательно: и те, и другие писали о Сибири правду.
«Суровая природа и бурная история переработали русских колонизаторов Сибири в расу, закаленную холодной практической рассудочностью на случаи решительно всех неожиданностей жизни. Всякой внезапности сибиряк удивительно скоро, легко и здравомысленно находит надлежащее место в общем укладе своей мысли, в общем строе своего бытия», – напишет Амфитеатров.
Или вот еще один приведенный им пример: «Сибирский мужик необыкновенно сметлив. Один, например, мембрану граммофонную потерял и ничего догадался приспособить к аппарату целлюлозную пластину из папиросной коробки. Играет? Хрипит, но играет...»
Одни писатели провозглашали Сибирь русским «Мехико и Перу». Другие упрямо уверяли, что «Сибирь самим дороже стоит», а ведь только и именно для всей России, а не для кого-либо, принадлежат сибирская тайга и рыба, соболь и бобер, золото и железо, пшеница, рожь и другие богатства добытой Ермаком земли.
«Страшно пьет Сибирь, именно страшно – надо подчеркнуть это слово» – пишет Амфитеатров. – Пьют и приисковые, и крестьяне, и чиновники, и рабочие».
Вот только один случай. В Ачинске автору показали богатого мужика-коневода, в окружении его дразнят «двадцатитысячником».
«Причина та, – пишет Амфитеатров в одном из «этюдов», – что он трижды наживал капитал, но когда доходил до двадцати тысяч, то дурел от восторга, запивал и прекращал разгул, лишь когда оставался среди пустого двора и в «гуньке кабацкой». Писателю рассказали, что когда тот в запое, его любимое занятие – коней резать: загонит во двор свой табун, ворота запрет, и пошла бойня! «Страшно глядеть, двор кровью залит, трупье горой лежит, а он, пьяный, с работниками своими, сидя на падали, водку пьют и поют: «Кая житейская сладость…»
2
Сибирский крестьянин, почти безграмотный, поражал московского ссыльнопоселенца своей смекалкой, умом, своей природной интеллигентностью.
«Естественным умом, свободой мысли и обращения он (сибирский крестьянин. – А.Ш.) никогда не знавший крепостного права, положительно «давит» даже грамотного переселенца – писал Амфитеатров. – У сибиряка ум способный и здравомысленный, обольщаться минутою не способный: он смотрит далеко вперед. Скажем, у него шестьдесят десятин земли, он часть пашет под хлеб, а большая часть – отдыхает, под черный пар, двадцать лет отдыхает. «Чуть широко запахался, – не спохватишься, как уморил землю, – и сиди на голодной степи», – уверен местный крестьянин». Потому-то сибиряки и против переселенцев: те, захватив землю, не дают ей «остыть, отдохнуть», а значит, впроголодь будут держать детей и внуков».
«За триста лет существования сибирячество не создало ни местной былины, ни песни, ни сказки – все «привозное», сообщает нам, выше обозначенный мною литературный критик. А мы ему скажем: зато «сибирячество» это, как ни кто другой по всей необъятной России не было таким, если хотите, яростным хранителем своего национального старого ритуала, слова и обряда. До сих пор, даже в намеренно пытающемся забыть свое прошлое двадцать первом веке, в Сибири сохраняется ритуал свадьбы, семьи – крестьянской или ново-купеческой. Ритуал этот был незыблем даже тогда, когда происходило усиленное влияние политических ссыльных, в лице людей книжных, образованных. Но и они, будучи в краю сибирском, пели «давней давности» песни поселенцев, носили и сохраняли национальную обрядовую одежду, из поколения в поколение передавая народные хороводные танцы.
В начале века, когда писал Амфитеатров, власти и общественность начинают пропагандировать превращение восточной и южной Сибири из края земледельческого в край промышленный.
«…посмотрите, как крушит сибирскую тайгу железная дорога! Абаканский заводик еще не принес пользы даже на ломаный грош, а таежных Палестин опустошил – в двести лет им не воскреснуть». (Это можно принять за правило: если вы в Сибири поставите фабрику или завод в дремучей тайге, то десять лет спустя фабрика ваша окажется среди безлюдной степи). Местные говорят: «В Сибири по бритому не растет!»
Продолжая цитировать, из «этюдов» отдельные выражения Амфитеатрова, одну строчку хочется изложить сполна, ибо она этого стоит, поскольку написана как если б о сегодняшнем дне России, с ее так и не заселенной восточною частью: «Неизученность Сибири в отношении того, что ей будет впрок, что во вред или втуне, вечная неуверенность предпринимателей, – ступают ли они на лестницу преуспевания или же в трясину – главная причина той промышленной косности, в которой справедливо упрекают сибиряков».
И еще: ««Всевластное бессилие» – иначе я не могу характеризовать бюрократический порядок современной Сибири, в которой чиновник может сделать произволом много вреда обывателю, но даже при добрых намерениях почти не способен приносить пользу!
Из всех естественных округов самопродовольствия, саморазвития нравственной и общественной жизни должны были образоваться центры, в которых жизнь обращается внутрь себя, и люди могут чувствовать себя как дома...»
«Сибирские этюды» занимают достойное место в публицистике Амфитеатрова.
Глава шестая
1
От автора
Бытовой натурализм, за который критики называли Амфитеатров «маленьким русским Золя», сочетался в них с тонкими наблюдениями, пристрастием к красочному факту. Амфитеатров включал в повествование реально существующих лиц или их шаржированные образы, легко узнаваемые читателями. Некоторая бульварность его произведений делала их весьма популярными, особенно в среде обывателей. По отчетам библиотечной выставки 1911 года книги Амфитеатров занимали второе место в России после сочинений А. Вербицкой.
Вот что А.М. Горький писал об Амфитеатрове: «…передо мной образ московского лихача: молодой он, умный, с большим сердцем и, конечно, фантазер, ибо – русский же! У него этакое органическое, интуитивное доверие к жизни, хорошее, добротное. И вот: едет он по знакомым улицам, все дома ему известны, и, любовно думая о тех, кто в них живет и как живет, – лошадью он не правит. Заехал в тупик, оглянулся и – назад. Заглянул в переулок налево – улыбнулся умной улыбкой под усами, направо заглянул – беззлобно головой кивает. И снова едет кривой улицей, а из каждого окна на него прошлое смотрит и как бы просит: милый, изъясни, пожалуйста, зачем я такое нелепое и хаотическое выросло? А он улыбнется и – едет себе легонько, то туда посмотрит, то сюда и – дай ему, Боже…»
Ленин негативно относился к Амфитеатрову и упрекал А.М. Горького за сотрудничество с ним, поэтому Горький постепенно отошел от этого сотрудничества.
Много позже, уже вернувшись в революционный Петроград, Александр Валентинович Амфитеатров писал Горькому: «Вашим взглядам на революционную войну, я, как Вы знаете, не сочувствую и считаю своею обязанностью бороться с ними, где и сколько могу, как с весьма вредным заблуждением. Но, как бы ни расходились наши воззрения, я всегда памятую, что Вы не только большой писатель, но и честный человек и демократ, и всякое нападение на Вас с этой стороны всегда приводит меня в скорбь и негодование».
2
Сведений со стороны о жизни Амфитеатрова в Сибири – кот наплакал, Он побывал только в пяти губернских городах обширного края, в десятке уездных. Это по его признанию. Сам он об этом писал мало, почти вскользь. Встречался ли с Дмитрием Александровичем Клеменцем, археологом и этнографом, таким же ссыльнопоселенцем-народником? Да, встречался дважды. Думается, что и книгу Гарина-Михайловского сумел передать. Выбрался ли в Красноярск посетить библиотеку купца Юдина? Да, встречался. Геннадий Васильевич даже рассказал ему, как лет пять до этого в библиотеке появился ссыльнопоселенец из Шушенского. Отобрал несколько книг по землеустройству в Сибири и на Дальнем Востоке. Обходительный такой, культурный, не выговаривал звук «р»... Книг, увы, так и не вернул.
«Впрочем, Юдин по этому поводу не сокрушается, – говорит, что младшему Ульянову они были нужнее». (Запись Амфитеатрова на вкладыше в 27-й том собрания сочинений).
В библиотеке у Юдина Амфитеатров провел целый день, делая выписки из книги известного исследователя Сибири Николая Михайловича Ядринцева «Сибирь как колония». Один из главных идеологов местного сепаратизма поразил Амфитеатрова, как он позже скажет, «огромностью статистических и фактических данных, собранных здесь...»
Кстати, издание оказалось крайне редким уже в ту пору, так как вышло оно всего один раз в 1882 году. Книги в Минусинске не оказалось, а потому пришлось с разрешения исправника съездить Амфитеатрову в Красноярск.
Результатом этой поездки стал его очерк, опубликованный несколько лет спустя: «Сибирь имела множество Колумбов, но Ядринцев – ее Америго Веспуччи... Ядринцев, что называется, разобрался в Сибири и помог разобраться другим... Подступаться к седым тайнам Сибири, не получив ключ к ним от Ядринцева, – на мой взгляд столь же неблагоразумно, как, например, читать речи Цицерона, не изучив предварительно латинского синтаксиса…». Так думал и так писал об известном сибиряке Амфитеатров. Что ж, несколько витиевато, но – в точку!
Сибирский период жизни Амфитеатрова характерен уже тем, что он сразу же, опытный публицист, ставит перед собой главную цель: «Слушать, прислушиваться к местному говору, собирать материал». На этой почве и создавались его «Сибирские этюды».
Сюжеты «этюдов» разнообразны. Читая их, ловишь себя на том, что где-то, что-то такое подобное было и ты об этом слышал, нет, не читал, а именно слышал! Но острота человеческого восприятия не спадает. Впечатляющая сила, с которой автор изображает человеческие судьбы, влечет читателя и дальше перевернуть следующую страницу. И начинаешь верить автору, который заявляет, что он «навсегда присягнувший правде факта».
Из Минусинска Амфитеатрова перебросили отбывать ссылку в Вологде. И уже будучи на новом месте пребывания, он однажды напишет историку литературы Семену Афанасьевичу Венгерову следующие строки: «Более чем когда-либо хочется уехать за границу, щоб очи не бачили, на нейтральную работу». А еще через некоторое время, он, ссыльный, направляет по инстанциям ходатайство о выезде за рубеж. К своему удивлению, неожиданно быстро получает ответ: «Выезд разрешается...»
После окончания сроков ссылок, которых у писателя было аж четыре, он, дабы к ним российские власти не прибавили еще пару-другую «командировок», срочно перебирается сначала в Италию, а уж затем и во Францию.
Амфитеатров – эмигрант
Часть третья
(Несколько строк из биографии А.В. Амфитеатрова)
В 1904–1916 годах в эмиграции (Франция, Италия) Амфитеатров издавал журнал «Красное Знамя» (1906–1907 гг.), был корреспондентом «Русского слова» и других газет, редактировал журнал «Современник». Постоянно общался с Г. Лопатиным, часто виделся и переписывался с М. Горьким, что дало повод В. Поссе назвать Горького и Амфитеатрова «Герценом и Огаревым русской эмиграции». Работал над многотомными историческими романами: «Восьмидесятники», «Девятидесятники», «Закат старого века», «Дрогнувшая ночь», предполагая объединить их в хронику о судьбах русского общества под общим заглавием «Концы и начала».
Написал пьесы – «Полоцкое разорение» (1897 г., Малый театр), «Отравленная совесть» (1897 г., петербургский театр Суворина), «Оруженосец» (1901 г., петербургский Александрийский театр), «Чорт-шука» (1906 г., петербургский театр Красова).
Много выступал как театральный критик. Критические статьи Амфитеатрова собраны в сборниках «Маски Мельпомены» (1911 г.) и «Склоненные ивы» (1913 г.). Амфитеатров переводил на русский язык пьесы итальянских классиков – Макиавелли («Мандрагора», 1913 г.), Гольдони (1922 г.).
Глава первая
1
Однажды вечером, в пригороде Парижа, в салоне одной русской баронессы, бывшей москвички, до часу ночи засидели три гостя, не принадлежавшие к ее родне, но родственные по русской крови. Один из них, услышав бой каминных часов, поспешил откланяться. Когда во дворе застучали колеса его экипажа, один теперь уже из двоих оставшихся за столом, а им был Александр Валентинович Амфитеатров, видя, что в салоне продолжают оставаться, кроме него и французского журналиста Тиссо Полине, четверо увлеченно играющих в вист, блуждающим взглядом оглядел гостиную с серыми панелями, со светлым плиточным полом, с несколькими фамильными портретами на стенах и карточными столами, и поймал себя на том, что начинает примиряться с местными привычками. Он больше не удивлялся тому, что эти люди пользуются колодами карт, не раз бывшими в употреблении, и тасуют их на столах с потертым сукном, не следят за своей одеждой ни ради себя, ни ради окружающих. Амфитеатров усматривал какую-то мудрость в однообразном течении провинциальной жизни, в размеренном спокойствии привычек и пренебрежении ко всему изящному. А потому готов был согласиться, что роскошь не нужна. Париж с его страстями, бурями, удовольствиями по прошествии достаточного отрезка времени стал для него чем-то давно прожитым…
Уже не в первый раз бывая в салоне госпожи Горчаковой и наблюдая за ее, по большому счету, постоянными посетителями, Александр Валентинович все чаще размышлял о завсегдатаях этого дома как о частичке России на территории чужого государства. Писатель без прикрас, как если бы в виртуальном альбоме памяти, успел зарисовать их морщинистые топорные лица, крючковатые носы, причудливые костюмы и ужимки, забавляясь безыскусственностью их мыслей и характеров. Но, втянувшись в эту жизнь, столь похожую на верчение белки в колесе, Амфитеатров ощутил всю монотонность этого раз и навсегда налаженного распорядка, точно у монахов в монастырях, и у него наступил перелом – он еще не дошел до скуки или отвращения, но, во всяком случае, был уже близок к этому.
Претерпев такую болезненную пересадку, какою стал переезд из Петербурга в Париж, живой организм Амфитеатрова стал потихоньку приживаться на чужой почве, сулящей писателю только жалкое прозябание. В таких случаях, если ничто не вырвет человека из этой среды, он незаметно усвоит ее привычки и примирится с ее бессодержательностью, которая засосет и обезличит даже яркого индивидуума, каким являлся Александр Валентинович.
И на самом деле, Амфитеатров уже привык дышать этим воздухом. Он испытывал почти что удовольствие от растительной жизни, дни его текли без мыслей и забот; он уже стал забывать то брожение жизненных соков, то наблюдаемое вокруг зарождение все новых и новых мыслей, с которым сжился душою в Париже. Незаметно для себя Амфитеатров стал превращаться в окаменелость среди этих парижских окаменелостей; он уже готов был оставаться таковым навсегда, и по большому счету был доволен своим животным благополучием.
2
- Одни только безумцы да больные люди могут находить свое
счастье в том, чтобы убивать все вечера за картами в надежде выиграть несколько су, – сказал, обращаясь к своему теперешнему коллеге по сотрудничеству с «Парижским вестником», Тиссо Полине Амфитеатров. – Только дураки могут тратить время на размышления о самых обыденных делах – возляжет ли такая-то дама на диван одна или в приятном обществе и чего у ней больше: крови или лимфы, темперамента или добродетели? Только простофили могут воображать, что они приносят пользу ближнему, занимаясь установлением принципов политики, чтобы управлять событиями, которых никогда нельзя предвидеть. Только олухам может быть приятно болтать об актерах и повторять их остроты, каждый день кружиться на прогулках, как звери в клетках, разве лишь на пространстве чуть побольше; рядиться ради других, задавать пиры ради других, похваляться чистокровной лошадью или новомодной коляской, которую посчастливилось купить на целых три дня раньше, чем соседу. Вот вам вся жизнь ваших парижан, вся она укладывается в эти несколько фраз. Если я так смотрю на человеческое общество, то мне дано на это право, я знаю это общество. Ты думаешь, что я его браню? Нисколько. Оно всегда было таким. И моралистам никогда его не изменить. Человек далек от совершенства. Он лицемерен иной раз больше, иной раз меньше, а дураки болтают, что один нравственен, а другой нет. Я не осуждаю богачей, выхваляя простой народ: человек везде один и тот же, что наверху, что в середине, что внизу. Верно?
Подождав, что скажет по этому поводу Тиссо, и ничего не дождавшись от друга-молчуна, Амфитеатров зачем-то решил поплакаться о своих первых месяцах эмигрантской жизни, после поспешного, похожего на бегство, удаление себя из России.
- Помнишь, Тиссо, ту пору, когда я проживал в той самой
мансарде, в которой, по твоим словам, жил одно время Бальзак, – там, где, наверное, еще с его времен стоят горшки с цветами, а над ними развешано белье. Не знаю, в нужде или достатке жил в ту пору ваш великий писатель, только я начинал мою парижскую жизнь в таких трудных условиях, дорогой Тиссо, что могу претендовать на пальму первенства в смысле тяжести тех страданий, которые заставил меня вынести Париж. Я испытал все: голод, жажду, отсутствие денег. А за отсутствием оных не мог порадовать себя даже доброй заплатой для износившегося костюма или новой подошвой для старой обуви – словом, пережил самую что ни на есть жестокую нужду. В этом «бальзаковском доме» я дышал на свои пальцы, окоченевшие от холода, когда писал, пусть и намного хуже Бальзака…
А теперь почему-то мне иногда хочется снова заглянуть туда, как если бы желая вновь пережить пережитое. Вновь испытать на себе тот зимний холод, когда я работал и видел, как над письменным столом от моей головы поднимался пар, различал собственное дыхание, вроде того пара, который валит в морозные дни от лошадей. Не знаю, в чем находишь себе опору для борьбы с такой жизнью. Я был один, без чьей-либо поддержки, не имел ни одного су на покупку книг и на оплату лекарства от простуды. Друзей у меня не было из-за моего вспыльчивого, подозрительного, беспокойного характера. Никто не хотел понять, что моя раздражительность объясняется жизненными трудностями и непомерной работой: ведь я находился на самом дне социальной жизни, а хотел выбиться на ее поверхность.
Тем не менее, – могу вам это сказать, так как мне нет нужды притворяться перед вами, – я сохранил в своей душе те добрые чувства и ту отзывчивость, которые всегда будут отличать сильных людей, умеющих взобраться на любую вершину, хотя бы до этого им и пришлось проблуждать немалое время, увязая в болотах нужды. Мне нечего было ждать ни от своих остающихся в России родных, ни от того скудного эмигрантского пособия, которое я получал в городской управе.
Достаточно вам сказать, что в ту пору я покупал себе на завтрак у булочника на улице Визен черствый хлебец (он был дешевле свежих) и размачивал его в молоке: таким образом, утренний завтрак обходился мне всего в два су. Обедал я через день в одном пансионе, где обед стоил шестнадцать су. Таким образом, я тратил всего десять су в день. Вы понимаете не хуже меня, много ли я мог уделять внимания платью и обуви. Впрочем, я и теперь, казалось бы, благодаря твоей помощи, Тиссо, встав на ноги, будучи издателем русскоязычной газеты, живу в нужде, надеясь на помощь российских коллег-писателей.
Глава вторая
1
Расставаясь с Тиссо Полине перед своим возвращением из пригорода Парижа – в Париж, Амфитеатров условился с ним, что в первых числах октября они съедутся в Варшаве, чтобы оттуда вместе двинуться в Россию.
Но через неделю планы Амфитеатрова коренным образом изменились. Вместо того, чтобы ехать в Петербург, он по настоянию гостящей у него матушки отправился в Италию.
«После всех моих треволнений и мук душевных, после ужасной зимы в Париже тихая, исполненная спокойной работы зима в Риме просто душеспасительна, – писал он Горькому через пару недель после приезда в Италию, – в Петербурге мне было бы хорошо со всеми вами, друзья мои; но о работе нечего было бы и думать; а мне теперь после долгого бездействия предстоит либо бросить мою литературу совсем и окончательно, либо попытаться: нельзя ли еще раз возродиться духом? Я поначалу противился предложению матушки, потом ухватился за него с жадностью, а теперь, даже во сне, каждую ночь вижу себя в Риме».
По настоянию уже не раз бывавшей в Италии матушки, они избрали путь через Марсель и Ниццу, а далее берегом моря в Геную. Делясь потом своими впечатлениями с Горьким от этой поездки, Амфитеатров не жалел ни красок, ни бумаги с чернилами, описывая до мельчайших подробностей свои заграничные перемещения: «Я, ввиду служебной необходимости мотаясь между Парижем и Римом, за время отдыха матушки с разных сторон въезжал в Италию, но ниоткуда не являлась она в таком чарующем виде, как с своей горной стороны… И рощи пальм, и огромные олеандры, и сады апельсинных деревьев, и возле всего этого голубое море. Есть места, перед которыми остаешься в немом экстазе…»
В Италии, особенно для эмигрантов из России, в которой времена года соответствуют своему времени, совершенно незаметно окончание календарного лета, несмотря на то, что отведенный ему строк закончился вот уж как полтора месяца назад.
Стояла необычайно теплая, яркая осень. И хотя был конец октября, но расцветали розы, зеленели дубы и пинии.
«Каждый день совершается какой-то светлый праздник на небе и на земле. Каждое утро, как только я просыпаюсь, голубое сияние улыбается мне в окно», – писал Амфитеатров из Рима.
Его душевная тревога, поселившаяся вместе с ним во Франции, постепенно стала здесь стихать. Правда, по-прежнему нет-нет да и проскальзывали в его письмах в Россию сетования на судьбу, но от них уже не веяло, как бывало, безысходностью, в них звучали ноты примирения: «Рим – такой город, где легче всего быть одному. А захочешь оглянуться, не пустые рассеяния ожидают тебя, а великие следы великой жизни, которые не подавляют тебя чувством твоей ничтожности перед ними, а, напротив, поднимают тебя и дают душе настроение несколько печальное, но высокое и бодрое».
«Под этим небом самое запустение носит печать изящества и грации; здесь понимаешь смысл стиха: «Печаль моя светла».
«Что за удивительный город! Вчера я более часа бродил по развалинам дворца цезарей и проникся весь каким-то значительным чувством…»
А вот еще пара выдержек из переписки Амфитеатрова с Горьким: «Я счастлив... Вот настал тихий час: в отсутствии у поселившейся у новой знакомой мама, сижу дома, под чудеснейшей лампой, – ты знаешь эти шелковые, как юбочка балерины, уютные абажуры? Угля – много, целый ящик. За спиной горит камин. Есть и табак, – превосходнейшие египетские папиросы. На мне – легче пуха, теплее шубы – халат из пиренейской шерсти. И все же очень часто вспоминаю Париж. Скучаю. А это значит – пора, наперекор своей докучливой родительнице возвращаться во Францию».
«…И вот я снова среди знакомых, ни с чем не сравнимых, городских пейзажей…
Стар, ужасно стар Париж. Особенно люблю его в сырые деньки. Бесчисленны очертания полукруглых графитовых крыш, оттуда в туманное небо смотрят мансардные окна. А выше – трубы, трубы, трубы, дымки. Туман прозрачен, весь город раскинут чашей, будто выстроен из голубых теней. Во мгле висит солнце. Воздух влажен и нежен: сладкий, пахнущий ванилью, деревянными мостовыми, дымком жаровен и каминных труб, бензином и духами – особенный воздух древней цивилизации. Этого, братец мой, никогда не забыть, – хоть раз вдохнешь – во сне припомнится…»
2
От автора.
Возможно именно в эту самую пору, а если быть точным – после трех лет проживания в эмиграции, Амфитеатров писал Горькому:
«Многоуважаемый Алексей Максимович.
У меня к Вам большая просьба. С 1-го января начинаю в Париже издавать газету "Зарубежная Россия"1, сперва еженедельную, потом рассчитываю перевести издание в ежедневное. Буду сражаться с монархическим конституционализмом всех красок и проповедовать идеи федеративной республики, с автономными народностями и правительствующим конгрессом; буду стоять за бессословность, переделы, женские права, суд над династией. Я был бы Вам чрезвычайно благодарен, если бы Вы нашли возможным дать мне небольшой рассказ либо стихотворение в прозе, которые Вам так блестяще удаются. И, вообще, издание – к Вашим услугам для всего, что Вам надо будет сказать на Западе: наиболее важные статьи будут выходить по-русски и по-французски. Денег у меня очень мало, и потому сейчас не осилю заплатить Вам как следует, но в течение полугода расплачусь, какие бы условия Вы ни поставили. Быть может, Вы нашли бы возможным написать несколько строк, и чем резче, тем лучше, по поводу тех ловких подтасовок, которыми "Eclair", "Echo de Paris", "Libre Parole" и "Liberte" записали Вас в лагерь антисемитов. Я напечатал бы это с огромным и особенным удовольствием, потому что если бы Вы знали, сколько об этом разговора и как взволновалось заграничное еврейство да и вообще Ваши поклонники!
К сотрудничеству я, кроме Вас, никого еще не звал в России, а хотел бы позвать Андреева и Бальмонта, потому что высоко ценю таланты обоих, но не знаю, как они ко мне относятся и выйдет ли из этого предложения прок, а «нарываться» не хочется: и без того на душе царапин много. Если не пойдете Вы, то никого и не стану звать: буду, по обыкновению, один.
Париж. Декабрь 1905 г.»
Глава третья
1
На пятом году проживания моего героя во Франции в Париж неожиданно приехал из России Дорошевич, чтобы, широко распахнув редакционную дверь «Зарубежной России», столкнулся со своим бывшим товарищем по работе в петербургской газете «Россия» Амфитеатровым.
– Простите, я стучал, но вы горячо разговаривали с…, – Дорошевич
подав руку Александру Валентиновичу, и церемонно поклонившись лишь заочно, по письмам от Амфитеатрова, знакомому Тиссо Полине, сел, не снимая перчаток, поставив трость между колен. – Я вам писал, Александр, если вы помните? Этим и объясняется мое вторжение…
После утомительной паузы как будто на голову свалившийся гость разразился монологом:
– Я к вам обоим вот с каким предложением: у группы твоих,
Александр, земляков, россиян, возникла мысль купить «Парижский вестник»… Вы бы не вошли в компанию?… Насколько я знаю дела у местного издателя плохи, денег у него с компаньонами нет, а хорошая, культурная русская газета ох как нужна…
Перед иностранцами стыдно за «Парижский вестник», – газета, надо признаться, определенно пованивает… Вы согласны со мной? Я немножко патриот. К тому же честолюбие, неудовлетворенное честолюбие, Александр Валентинович. Ночей не сплю, – засело гвоздем, так и чудится: в нижней части страницы фельетон мой, – глава из романа, продолжение следует, твоя; кстати, прошу принять мой последний труд (Дорошевич вынул из кармана книжечку на серой скверной бумаге). Отпечатано в Петрограде, в прошлом году. Полюбопытствуйте… Может, в нашей новой с вами газете появится и твоя рецензия на нее? А? Подумайте над моим предложением и вы, как вас там…, Тиссо Полине, тоже.
Не дождавшись ни «да» ни «нет», не обращая внимания на молчание Амфитеатрова, Дорошевич продолжил монолог:
- В Париже, русскоязычное население нехорошо говорит про газету… Утверждают, что ею заворачивает какой-то инкогнито, будто бы он на издание своего детища, совершенно потеряв стыд, зарабатывает содержанием публичных домов. Об этом даже в России известно. А это больно. Вы не слышали? Нет?… Наверное, сплетни журналистов… Даже и твое, Александр, имя приплели…
Не то почудилось, не то на самом деле – издевательское торжество просквозило вдруг в добродушных, даже глуповатых глазах неожиданно представшего перед Амфитеатровым гостя. Александр Валентинович похолодел от омерзения и сделал непоправимую ошибку… Начав смахивать в кучу невидимые крошки с редакционного стола, сказал глуховатым голосом:
– Простите, не понимаю цели нашего разговора… Вы, господин Дорошевич, видимо, плохо осведомлены: я – один из постоянных авторов «Парижского вестника». А все эти ваши разоблачения – не больше чем раздутые домыслами слухи… Газета наша чисто эмигрантская, да и издается она, насколько мне известно, преимущественно на средства благородного дворянского общества постоянно и временно проживающих во Франции россиян. Разуверить вас больше ни чем не могу, да и нет охоты опровергать всякие пошлости… На этом, думаю, можем исчерпать нашу беседу.
«Теперь следовало бы встать и ледяным кивком ликвидировать неприятного гостя… – подумалось на тот момент Амфитеатрову. – Проклятая интеллигентская мягкотелость!»
Совершенно ошарашенный таким неожиданным приемом, гость молчал. Угнетающе не шевелился на стуле. Амфитеатрову видны были только лакированные туфли Дорошевича с заостренными носками да их подошвы, с которых, возможно, еще не стерлись следы от российских дорог.
Быстро поджав под кресло ноги, и перейдя на «вы», гость тихо проговорил:
– Вы меня не изволили понять, Александр Валентинович… Если я и
выразился резко о нынешнем хозяине «Парижского вестника», то ведь об этом говорю не только я… Идя сюда, я мечтал найти единомышленника, а встретил… И что делает с людьми их утрата родных корней…
Сказав это, Дорошевич, не прощаясь, вышел вон…
Амфитеатров, увидев, как в нервном припадке задрожала голова его давнего товарища по совместной работе в России, попытался было броситься вслед за ним… Но все это время молча слушающий разговор двух «земляков» Тиссо Полине остановил его, закрыв на ключ входную дверь.
2
Заботливый парижский журналист, который помог Амфитеатрову «подняться с колен» в пору его все большего увязания в нищету, познакомив с местным дворянским обществом российских эмигрантов и французскими манерами местной аристократии, как если бы «подпевая» настояниям недавно приехавшей в Париж матушки писателя, и в тоже время желая вернуть своего товарища в «старое русло» их бесцеремонно прерванной беседы, вдруг решил заговорить о столь необходимой в данный момент для Александра Валентиновича женитьбе.
Как и все французы, Тиссо долго говорил о любви, на что терпеливо слушавший журналиста Амфитеатров наконец-то не выдержав, мысленно чертыхнулся, но, не выказывая своего недовольства, сказал:
- Любовь, дружище Тиссо, – нечто вроде непорочного зачатия;
как она возникает – неизвестно. Ни потоки пролитой крови, ни сибирские рудники, ни слава не могут возбудить это чувство, которое зарождается непроизвольно, необъяснимо…Люди вроде тебя, требующие, чтобы на их любовь отвечали такой же любовью, кажутся мне бессовестными ростовщиками. Законная жена обязана рожать тебе детей, блюсти твое доброе имя, но вовсе не обязана тебя любить.
Любовь, Тиссо, есть сознание счастья, которое ты даешь и которым сам наслаждаешься; уверенность в том, что это счастье взаимно; желание, непрестанно возобновляющееся, непрестанно удовлетворяемое и все же ненасытимое…
То, что ты предлагаешь мне, усыпанное розами брачное ложе – это дым, развеянный ветром! А твою преданность собственной супруге, госпоже Полине, ставят тебе же в упрек; ты жертва, подлежащая закланию. Прошлое – во мраке забвения; а твоя вспышка неожиданно обновленной любви к жене обесценила все сокровища твоей страсти, они превратились в ничего не стоящий хлам.
Глава четвертая
1
И все же, после настойчивых уговоров друга и особенно матушки, уже неоднократно, и в разных дозах, познавший «семейные прелести» Амфитеатров решился-таки подыскать себе «даму сердца» и может быть жениться, чтобы забыть о своем теперешнем, по-восточному ленивом образе жизни. При этом простил своей уважаемой «мама» тот факт, что она вновь внезапно проснулась, вспомнив, что у нее есть сын, делающий честь ее имени.
Можно поверить наконец в то, что если вырывают с корнем виноградную лозу, – через несколько лет снова появляются ростки ее. Так вот и матушка писателя, которой стукнуло уже пятьдесят восемь лет, вдруг поняла, что она уже постарела, и как говорит ее муж, протоирей Валентин Николаевич Амфитеатров, «стала ближе к Богу», а единственный мужчина, о котором она может теперь думать, – ее сын.
Побывав на одном из итальянских курортов матушка Елизавета, жена настоятеля Архангельского собора, во время принятия грязевых ванн, познакомилась с уже как сорок лет назад овдовевшей, но все еще мечтающей, может быть, в последний раз стать невестою, француженкой Эмилией Золя, обладательницей ста сорока тысяч дохода от нескольких частных гостиниц. И, как полагается заботливой матери, внушила ей свое честолюбивое желание, чтобы та стала женой ее знаменитому, но «беспутному» в семейных отношениях сыну.
«Беспутного», потому что Елизавета Ивановна Амфитеатрова так и не стала «полноценной» бабушкой четырем своим внукам: Владимиру, от первого брака с оперной певицей Левицкой, Даниилу, Максиму и Роману – от второго брака с актрисой Соколовой. В отличие от первой жены Амфитеатрова, которой он был старше на десять лет, вторая уже была на тринадцать лет младше мужа. Но и в том и в другом случае – не срослось – стороной минуло семейное счастье.
Сия «дева», с какого неведомо боку являющаяся дальней родственницей писателя Эмиля Золя, была ненамного моложе матушки Елизаветы.
Когда Елизавета Ивановна рассказывала сыну о том, что эта дама, у которой она даже успела пожить дома, – настоящая наседка, убежденная, что женщин, виновных в прелюбодеянии, следовало бы публично сжигать на кострах, он думал: а где же взять столько дров?..
Амфитеатров охотно бы послал госпожу Золя ко всем чертям, ведь свобода и будущее для него дороже всего… Но она единственная наследница, и не какого-нибудь писателя, а французского пивовара, который, ничего не жалея для своей единственной дочери, завещает ей в наследство капитал, по крайней мере равный тому, каким уже обладает эта «прелестная» особа.
Богатство – единственное преимущество Эмилии Золя, поскольку, если речь вести о первых впечатлениях русского писателя, составленных после мимолетного знакомства с этой госпожой, нос у нее лиловый, глаза – как у дохлой козы, фигура такая, что можно опасаться, как бы эта мисс не разбилась вдребезги, если упадет. Она была похожа на плохо раскрашенную куклу. Зато эта особа, по «разведданным» матушки, весьма бережлива; и будет боготворить мужа, несмотря ни на что; а еще у нее чисто французский характер; она будет лучше всякого управляющего следить, чтобы амфитеатровский дом, его конюшни, его имения содержались в полном порядке. Она донельзя добродетельна и держится прямо, словно играет наперсницу на сцене французской комедии...
Кроме всех выше перечисленных внешних «издержек» госпожи Золя, Амфитеатрова огорчало то, что у нее красные руки, каким и положено быть у девы, целомудренной, как мадонна; они до того красны, что он не представлял себе, как сделать их побелее, а пальцы, похожие на только что сваренные сосиски, чуточку потоньше. По своим рукам она дочь пивовара, по своему богатству – аристократка; подобно всем богатым француженкам, желающим, чтобы их принимали за леди, а по своему интеллекту – далеко не родя знаменитому французскому писателю Золя. Она усвоила чересчур претенциозные манеры и не умеет прятать свои рачьи клешни. К счастью, ума у нее не больше, чем Амфитеатров считает требовать от женщины, на которой хотел бы жениться. Если бы можно было найти еще глупее – Амфитеатров готов пуститься на поиски. Но умные люди подсказали: не в силах любить, отвратительную из-за своей некрасивости женщину, но желаешь жить в достатке, терпи, заключив брачный контракт.
Но даже жить в достатке Амфитеатров не торопился, – свобода была дороже. Не сторонник необдуманных поступков, он затевает прелюдию, где главным «запевалой», несомненно, должен быть он сам. Чем черт не шутит, может быть, ему еще удастся разглядеть в госпоже Золя нечто такое, помимо денег, что хоть как-то оправдает его женитьбу, пусть даже без права на долгосрочное «семейное счастье». А что это будет так, его вряд ли б кто убедил во время его первой – вынужденной эмиграции.
От автора.
Здесь, наверное, следовало бы продолжить сие повествование с новой части, поскольку впереди ожидается резкая перемена декораций… Но я ограничусь лишь новой главой.
Глава пятая
1
В июльские послеполуденные пышущие жаром часы большая комната с тремя окнами, тщательно прикрытыми ставнями, дышала глубоким покоем. Сквозь щели старинных резных ставней проникали только тонкие полоски лучей. В полумраке гостиничного номера это слабое сияние заливало все предметы нежным и рассеянным светом. Здесь было относительно свежо, сюда с трудом пробивались лишь «отголоски» безжалостно палящего солнца, добела раскаляя белесый фасад принадлежавшего госпоже Золя человечьего «муравейника».
«Господин Амфи» – Амфитеатров, названный так хозяйкой частной гостиницы, стоя на самой верхней ступеньке маленькой стремянки, разыскивал на одной из книжных полок нужное ему издание.
Широко раскрытый огромный шкаф из резного дуба с прекрасными прочными замками прошлого столетия был весь хаотично наполнен, сверху донизу, книгами, огромным количеством бумаг, папок, рукописей… Несмотря на весь этот им же самим созданный за последние два года проживания в этих стенах бедлам, он терпеливо перебирал бумаги и улыбнулся, когда поиски его наконец увенчались успехом.
Еще несколько минут «господин Амфи» простоял у шкафа, перечитывая нужные ему страницы при свете золотистого луча, падавшего из среднего окна. Густые черные волосы и аккуратная бородка под небольшими гусарскими усами масляно лоснились в предрассветном сумраке. Благодаря тонким и чистым чертам лица и еще ясным глазам Александр Валентинович сохранил такую свежесть молодости, что в «прикипевшей» к нему узкой бархатной куртке коричневого цвета его можно было принять за рано располневшего юношу с напудренными кончиками кудрей, нависающих над большим открытым лбом.
После чтения нужной ему книги «господин Амфи» направился к своему рабочему столу в другом конце комнаты, возле левого окна. Это был простой стол из черного дерева, который, словно перевернутый навзничь книжный шкаф, был также завален бумагами без папок и в папках, и разными тетрадями…
От автора.
Вся мельком описанная мною мебель, и не только она, но еще и кровать, в гостиничных номерах, даже французских, никогда не стояла. Но для русского писателя, и, возможно, своего будущего супруга госпожа Золя сделала исключение…
2
В гостиничной комнате, кроме шкафа, стола и просторной кровати, стояли как попало старинные кресла и стулья. Ее единственным украшением являлись едва различимые в полутьме пастели с причудливыми цветами, беспорядочно развешанные по стенам, оклеенным обоями ампир в розетках. Резные украшения двухстворчатых дверей выводили из комнаты не в общий коридор, а сразу на лестницу запасного выхода, спускающегося, через два этажа ниже, на гостиничные задворки. Что и позволяло хозяйке этого «муравейника» незамеченной проходить в комнату знаменитого русского постояльца.
После часа работы среди вороха бумаг и книг Амфитеатров вновь направился к шкафу, чтобы положить книгу на новое место, где он обычно хранил особо необходимый ему материал. Для этого писателю пришлось вновь забираться на стремянку: верхняя полка, куда он собрался поставить книгу, была так высока, что он не мог до нее достать, несмотря на свой достаточно большой рост.
Эту полку, кроме книг, занимали огромные, пожелтевшие еще в России папки. То были различные документы, рукописи, листы исписанной гербовой бумаги, вырезки из газет – все в обложках из плотной синей бумаги; на каждой значилось название, написанное крупными буквами. Сразу было видно, что эти материалы писатель всюду возит с собою, беспрестанно просматривают, с любовью работают над ними и вновь заботливо укладывает на место, – во всем шкафу только этот угол и. был в порядке.
Когда «господин Амфи» уже принялся было спустить с высоты стремянки свою полнеющую фигуру, в его пристанище быстро и без стука вошла госпожа Золя. Несмотря на свои шесть десятков лет, она продолжала двигаться с легкостью молоденькой девушки.
Рано овдовевшая «домоправительница», как ее, взамен имени-отчества, привыкли называть постояльцы гостиницы, все еще была брюнеткой, живой как ртуть, худощавой и неугомонной. Через два года проживания в этом номере, Амфитеатров «разглядел» в ней способность быть изящной, как вот теперь, когда она предстала в своем редко уступающем место другим нарядам черном шелковом платье.
Если смотреть на Эмилию сзади, ее можно было принять, глядя на ее тонкую талию, за женщину, спешащую к предмету своей любви или честолюбивых замыслов. Ее глаза на иссохшем лице сохранили свой блеск, и она по-прежнему, когда хотела, улыбалась очаровательной улыбкой.
– У вас, господин Амфи, как всегда – сплошной мрак. А я, пора бы
запомнить, люблю солнце!
И, подбежав маленькими быстрыми шажками к окну, недоступная для старости женщина откинула задвижку ставня.
– Приоткройте же хоть немного! Слишком печально жить так, в темноте… У меня дома – всегда солнце…
Когда пожелание госпожи было выполнено, через полуоткрытый Амфитеатровым ставень хлынул поток горячего света, волны колеблющегося пламени. Поскольку гостиница располагалась на окраине Парижа, из нее было хорошо видно, как под раскаленным бледно-голубым небом расстилается широкая сожженная зноем французская равнина. Словно заснувшая и встретившая смерть в этой пожирающей огненной печи, она никогда не радовала взгляд, а потому и была всегда отгорожена оконными створками, и занавешена плотными материями.
Госпоже Золя нужен был свежий воздух и простор. Но она позволила себе выглянуть из окна лишь в ту самую пору, когда пылающий поток пламени иссяк – на раскаленном побледневшем небе догорали последние отблески; от еще горячей земли поднимались теплые душистые испарения вместе с легким дыханием вечера. Внизу, у подножия террасы, проходила железная дорога, и можно было рассмотреть ближайшие служебные здания вокзала. Дальше, перерезая обширную выжженную равнину, тянулись вдоль берегов реки две параллельные линии деревьев, отмечавшие течение Сены, за которой возвышались безымянные холмы – эти уступы красноватой земли, укрепленные стенками сухой каменной кладки и засаженные оливами. Их увенчивали каймой темной зелени уходящие к горизонту сумрачные сосновые рощи.
Невесть почему, но именно в эту июньскую пору испепеляющего лета, госпожа Золя вдруг поняла, что старость ее отошла в никуда, поскольку она переживала вновь молодость. Все успело ей прискучить – и хорошее и дурное, все было одно и то же, знакомое, как вкус привычных кушаний. Теперь мир опять стал для нее богатым и новым; то была вторая молодость, с большим опытом в страсти и наслаждении.
Глава шестая
1
Окружавшая гостиницу старая платановая роща, еще один след былого великолепия пригорода Парижа, была прелестным уголком. В знойные летние дни под этими деревьями-великанами с чудовищно толстыми стволами царствовал зеленый полумрак, стояла приятная свежесть. Когда-то здесь был разбит французский сад; теперь от него остались только заросли букса, очевидно, не боявшегося тени, – он необычайно разросся во все стороны высокими кустами. Особенное очарование придавал этому тенистому приюту фонтан. То была простая свинцовая трубка, вделанная в колонну соседствующего с гостиницей старинного особняка; струйка воды толщиною с мизинец непрерывно била оттуда, не иссякая даже в самую сильную засуху, и бежала дальше, вливаясь в обомшелый широкий бассейн, позеленевшие камни которого очищали только раз в три четыре года. Когда все соседние колодцы оскудевали, родниковый источник сохранял свою силу. Без сомнения, огромные столетние платаны вокруг были его сыновьями. Днем и ночью, в продолжение веков, эта тонкая струйка воды, ровная и неиссякающая, звеня хрусталем, пела все ту же невинную песенку.
…Госпожа Золя выпрямилась во весь свой рост. Маленькая, она, вдруг, показалась Амфитеатрову очень высокой и преисполненной страсти, но не той, которая случается с людьми, которыми всю жизнь владеет жажда богатства и почестей.
Начав снова расхаживать по комнате, она, повернувшись спиной, к уже привыкшему молча слушать нравоучительные монологи старой женщины Амфитеатрову, вдруг, словно бы поменяв надоевшую ей пластинку и от разговора о литературе через пересказ философских трактатов обратила свою мысль к религии… Отчего уже вскоре русский писатель сделал вывод, что вера госпожи Золя никогда не подчинялась строгим требованиям догматов, а религиозное чувство не воплощалось в надежду на рай, на жилище блаженных, где встречаешься со своими близкими. У этой женщины просто было стремление к запредельному, уверенность, что вся огромная вселенная отнюдь не может быть познана нашими чувствами, что есть совсем другой, неведомый мир, о котором нужно помнить.
2
В отличие от госпожи Золя, писатель обладал только одной верой – верой в жизнь. Жизнь была единственным божественным проявлением. Жизнь для Амфитеатрова – это бог, великий двигатель, душа вселенной. Не потому ли, прервав молчание, он в этот раз решил если не вступить в дискуссию, то поддержать разговор с этой с каждым днем по-новому открывающейся для него женщиной? Александр Валентинович заметил, что в ней в последнее время все четче и четче стало вырисовываться что-то от ее дальнего родственника – писателя Золя. Не будем уточнять что, а лучше проникнемся в ту мысль, которую, словно б споря с самим Эмилем Золя, Амфитеатров изложил, вставая с кресла и делая широкий жест рукой…
Он весь преобразился, вдохновленный верой, отчего госпожа «домоправительница» была откровенно поражена, словно б впервые услышав, а еще важнее, увидев, как он еще молод, несмотря на затмевающую все прекрасное в фигуре человека полноту.
– Хочешь, я скажу тебе мой собственный символ веры, раз ты винишь меня в том, что я не согласен с твоим, – неожиданно перестав «выкать» и почти вплотную приблизившись к госпоже Золя, промолвил Амфитеатров. – Я верую в то, что будущее человечества – в развитии разума при помощи знания. Я верую в то, что погоня науки и литературы за истиной – божественный идеал, которому должен служить человек. Я верую в то, что все призрак и суета, за исключением сокровищницы медленно завоевываемых истин, которые никогда более не будут утеряны. Я верую, что эти истины, все время возрастая в числе, приведут человека к неизмеримой власти и ясности духа, если не к счастью… Да, я верую в конечное торжество жизни.
После очередного жеста, когда писатель, словно б загребая правой рукой ввалившийся в окна гостиничной комнаты предзакатный горизонт, впервые приблизил к себе опешившую женщину, она едва ли расслышала окончание его столь страстного монолога;
– Сколько б мы с тобою ни спорили, сударыня, но именно жизнь и есть непрерывное чудо… Откройте же наконец глаза, посмотрите вокруг!
Глава седьмая
1
После бесцельного хождения взад и вперед по богато убранной гостиничной комнате Амфитеатров сидел в удобном кресле и смотрел, как госпожа Золя полулежа в кровати пьет приготовленное им кофе.
«Сейчас бы в мою теперешнюю постель, да не с госпожой Золя, а с Шидловской…» – мечтательно подумал Александр. И словно б наперекор всем невзгодам судьбы, словно б маску, надев на лицо неестественную улыбку, продолжил не к месту начатый разговор о жестокости существования простого российского народа, о всем мрачном и отвратительном, что есть в его угнетателях.
Писатель любил жизнь и со спокойным мужеством указывал на ее неиссякаемую творческую силу, несмотря на все зло, на все отвратительное, что эта жизнь могла заключать в себе. Пусть она кажется ужасной, все равно она должна быть великой и благодетельной: ведь для того, чтобы жить, прилагается упорная воля. А цель ее? Эта самая воля и огромная незаметная работа, выполняемая ею. Конечно, он был, как и все талантливые литераторы, ясновидящий и не верил в идиллическое человечество, живущее на кисельных берегах молочных рек, – напротив, он видел все зло и все пороки, он извлекал их на свет божий, исследовал и классифицировал в продолжение целых тридцати лет. И для того, чтобы испытывать постоянную радость, Амфитеатрову было достаточно его страстного влечения к жизни, восторга перед ее силами. Все это, надо полагать, и было его естественным источником любви к российскому народу, к своим ближним. Его братского участие и сочувствие к ним, даже несмотря на то, что некоторые из них бросили его на распутье, а с некоторыми из них он в силу тех или иных негативных обстоятельств был вынужден расстаться по-доброму или оставил их преднамеренно.
Вкрадчиво рассматривая госпожу Золя, Амфитеатров почему-то был уверен, что красивой она никогда не была, но пока она была молода, от нее, как это часто случается с не состоящими в родстве с Афродитою женщинами, исходило столько необузданной энергии, что она, несомненно, могла привлекать мужчин. И сложена она на самом-то деле была неплохо. Все было тут: и маска светской дамы, и что-то слегка искусственное, и что-то затаенное. Да, в ней было что-то затаенное, и, наверное, не только ему одному казалось, что он уже где-то раньше видел эту женщину, но без этой самой маски светской дамы. И пусть тело ее с годами стало дряблым, а пальцы распухли, но и в том, и в другом случае и тело и руки, их движения были по-своему привлекательны до необъяснимости...
Для наседки-протестантки, как ему представили госпожу Золя «мама», она оказалась неестественно умна, изучила свет и людей… А вот теперь приключилось изучать своего постояльца, и что удивительно, самое себя…
2
Однажды «домоправительница» заманила Амфитеатрова в свои домашние покои. И не для того, чтобы распахнуть объятия, а просто показать то место, где он, русский писатель, при определенных обстоятельствах может оказаться в роли хозяина и мужа.
Это была роскошная, нарядная спальня, драпированная дорогой материей с серебряными и золотыми разводами, с софой из груды подушек, богатым пушистым ковром и столиком у постели, сделанным в виде раковины, на перламутровом дне которой стояла ночная лампочка. Кровать, как и та, что в гостиничном номере Амфитеатрова, выполненная из резного дуба, находилась на возвышении; легкий газ покрывал фиолетовый шелковый полог, спускавшийся из-под балдахина и перехваченный посередине золотыми аграфами. В глубине алькова виднелась большая картина бледной царицы ночи, увидевшей в лесу спящего Эндимиона. Туалетный столик, скрытый кроватью, уставлен был множеством хрустальных флаконов, распространявших нежный аромат.
Перед софой стоял стол, накрытый на два прибора, и на нем – холодный ужин и лучшие французские вина. Канделябр в семь рожков с розовыми свечами один мог бы осветить всю комнату.
Именно тогда, Амфитеатров осмелился вместо протянутой госпожой Золя руки поцеловать ее щедро напудренную щеку.
За все последнее время общения с русским писателем госпоже Золя, по ее поступкам и личному мнению, время от времени удавалось внушить Амфитеатрову симпатию и дружеские чувства; возможно, что несколько раз ей даже посчастливилось превратить это чувство в полноценное увлечение и даже любовь. Но как искусственна, как непрочна была эта любовь! Сколько времени могла некрасивая, стареющая женщина удерживать такого пышущего здоровьем молодого мужчину? И вдруг ее охватила тоска и отчаяние при мысли о своих неполных шести десятках лет. В сущности, ее жизнь была непрестанной борьбой с тысячами, с десятками тысяч молодых француженок, когда следовало постоянно прибегать к различным ухищрениям: выписывать из лучших магазинов Парижа платья, притирания, румяна, пудру…
Глава восьмая
1
Когда сосновая роща вокруг гостиницы госпожи Золя по мере избавления от ночной тени все больше и больше начала источать бальзамический, смолистый аромат, а над едва мокрой от росы землей стало заметно колебание воздуха, напоминающее дрожь, до конца заполнившие собою кровать Александр и Эмилия заснули похожими на вздох облегчения сном.
Они будут спать, не замечая, как за широко распахнутыми окнами гостиничного номера уже при первом появлении белеющей зари постепенно начнут исчезать затуманенные сумерки, чтобы уступить место наступающему утру.
Когда величественное, блестящее солнце, окруженное волнами пурпурного и золотого света, медленно выплывет из-за зеленеющих безымянных холмов, бросая во все стороны золотые лучи, легкий туман коснется зеркальной глади реки.
Именно в эту пору, не дожидаясь, когда прохладное утро уже вскоре сменится жарко пылающим полднем, Амфитеатров и госпожи Золя, которая к этой поре уже забыла и думать о том, что женщин, занимающихся прелюбодеянием, «следовало бы публично сжигать на кострах», отправятся в путь.
Писатель в этот раз был удостоен чести сопровождать «домоправительницу» до ближайшего поселения, где ее ждали какие-то неотложные общественные дела…
Уже вскоре после отъезда из Парижа дорога стала утомительной: коляска медленно тащилась по раскаленной зноем земле. Постоянно хотелось пить. И небо услышав их молитвы, стало неожиданно заполняться грозовыми тучами, накрыв землю сумерками медно-бурого цвета.
2
Если в начале пути обитатели коляски успели обменяться несколькими незначительными фразами, то, потом, когда въехали в похожее на ловушку ущелье, всякий разговор прекратился. Стены гигантских скал, казалось, угрожающе сходились вместе, они вызывали какое то беспокойство. Не здесь ли, в этом месте, край света? Не катятся ли они навстречу какой то неведомой пропасти?..
Вдруг с громким криком пролетел орел, очень сильно напугавший Эмилию, и она, успев забыть о своем положении «никого более не способной полюбить вдовы», прижалась к Амфитеатрову всем телом, обхватив его туловище заметно дрожащими руками. Александр же, в эту самую пору, словно бы желая нарушить усиленное ущельем молчание, решился на философский диалог. Он счел, что совершенно неуместно в этом безжизненном месте говорить о чем-то светлом, например, о любви.
– Мы с вами, моя милая госпожа-хозяйка, да и не только мы, попали
водоворот конца нашего века. Многих теперь охватывает усталость, изнеможение от чудовищной массы знаний, которые этот век вызвал к жизни! И вечная потребность во лжи, в иллюзиях беспокоит человечество и толкает его назад, к убаюкивающим чарам неведомого…
Зачем знать больше, когда все равно всего не узнаешь? Если завоеванное знание не дает немедленного прочного счастья, не лучше ли тогда пребывать в неведении, в этом темном логове, где первобытное человечество покоилось в глубоком сне!..
Да, это тайна, снова переходящая в наступление, реакция на цепь научных достижений и новых литературных гениев, взращенных на жизненном опыте! Этого и нужно было ожидать, отступничество неизбежно, если нет возможности удовлетворить все требования сразу! Но это только случайная задержка! Движение вперед, в бесконечность незримо для нас будет продолжаться всегда!
Сказав все это (лишь бы что-то сказать), Амфитеатров вдруг почувствовал себя глупым и даже сумасшедшим человеком, речь которого совершенно неуместна в этот момент, когда к тебе прижимается трепетное создание женского рода.
Глава девятая
1
Дорога до неизвестного писателю селения, куда нынче собралась госпожа Золя, была неблизкой, но и ее можно было осилить за день пути. Но застала гроза. И тогда пришлось заночевать у одного фермера, живущего в этой глуши со своим гостеприимным семейством.
Тот, решив, что это матушка с сыном, предложил им, когда кончится ливень, заночевать на пахучем сеновале с почему-то наполовину застекленною крышею.
После плотного ужина, согласившись стать прямыми «родственниками» друг другу, Амфитеатров и госпожа Золя лежали неподвижно, погрузившись в созерцание необъятного звездного мира, сверкавшего на темном небе и даже не отреагировав на то, как, падающая звезда прорезала огненной чертой созвездие Кассиопеи.
Там, в высоте, целая Вселенная, сияющая огнями, в торжественном великолепии медленно обращалась вокруг своей оси, а здесь от пахучего свежескошенного сена веяло нежным, жарким дыханием отчего-то откровенно возбудившейся женщины.
– Скажите мне, пожалуйста, – добродушно, не заметив, что его домохозяйка уже отходит ко сну, вдруг заговорил, отчего-то вновь ставший «выкать» Амфитеатров, – уж не ваш ли это монах после вчерашнего посещения вами святой обители поменял ваше отношение ко мне?
– Да, – явно не расслышав, о чем ее спрашивают, ответила госпожа Золя, отгоняя сон. – Он говорит о таких вещах, которые глубоко волнуют меня; он проповедует против всего, чему вы, господин писатель, пытались внушить мне за эти два года проживания в гостинице. Эти знания, которыми я обязана вам, чуть было не разрушили мою веру. Боюсь, как бы они однажды не превратились в яд…
И совсем немного помолчав, словно б вспомнив о грозящей ей беде, воскликнула:
– Боже мой! Что со мной будет? Может, прогнать вас? Ищите себе другое жилище, коль до сих пор не осели в своей России. Другой «домоправительнице» морочьте голову. А?
– Напрасно вы так…, – вслух подумал Амфитеатров. – Я всегда верил, что у вас уравновешенная натура, ясная, крепкая, рассудительная голова. Вспомните, я об это говорил вам не раз. Надо успокоится и не думать об этом повальном сумасшествие, которое окружает нас, стараясь выбросить нас, из наезженной, как старая дорога, жизненной установки. Не знаю, почему, но мне всегда казалось, что я вас знаю давно. А потому позволю себе спросить: разве вы стали другою?
В ответ Эмилия лишь, вздохнув, повернулась от него, прошуршав на сенной лежанке своей наполовину снятой одеждой.
– Конечно, – продолжал он, – с точки зрения счастья, вера – это удобный посох в пути; легко и спокойно шествовать тому, у кого есть такой посох.
– Ах, я ничего уже не знаю! – уже не шепотом, как прежде, заговорила госпожа Золя. – Бывают дни, когда я верую, и бывают такие, когда я соглашаюсь с вами и вашими книгами. Это вы, именно вы, так смутили меня… Это из-за вас я страдаю. Может быть, именно потому, что я к вам неравнодушна, это возмущение против вас и причиняет мне страдание…
«Вот это да! – Воскликнул про себя Амфитеатров.– Вот это открытие! И не любовь ли это на старости лет?»
2
- Нет, нет, не говори мне, чтобы я успокоилась, сейчас это только
еще больше рассердит меня, – неожиданно на «ты» обратилась к безучастно рассматривающему звезды Амфитеатрову его ночная собеседница. – Ты отрицаешь сверхъестественное… Таинственное, по-твоему, только то, что еще не объяснено. Ты даже соглашаешься, что всего мы никогда не узнаем, а поэтому весь смысл жизни заключается в бесконечном завоевании неизвестного, в вечном усилии познать больше!.. Ах, я уже знаю слишком много для того, чтобы верить! Ты, сам того не зная, завладел мной настолько, что иногда мне кажется, я умру от этого…
Амфитеатров, непроизвольно, нашел среди теплого сена локоть ее руки, крепко сжал его отчего-то враз взмокшими пальцами, и тоже вновь перешел на «ты»:
– Бедная моя, госпожа, тебя пугает жизнь!.. Но ведь то, что ты сказала, правда: единственное счастье в жизни – это постоянное стремление вперед! Ибо теперь невозможно найти покой в неведении! Нет ни отдыха, ни спокойствия в добровольном самоослеплении. Нужно идти, идти, несмотря ни на что, вместе с жизнью, которая движется неустанно. Все, что предлагается: возвращение к прошлому, отжившие или приспособленные к новым требованиям религии – все это обман… Познай жизнь, люби ее, живи так, как должно ее прожить, иной мудрости нет.
Резким движением она повернулась к нему лицом, чтобы воскликнуть с неожиданно завладевшим ее умом отвращением:
– Но жизнь ужасна! – воскликнула Золя. – Разве я могу жить спокойно и счастливо?.. Твоя литература, на мой взгляд, освещает лицо мира беспощадным светом, твой анализ вскрывает раны человечества, чтобы выставить напоказ весь их ужас. Ты обнажаешь все, ты говоришь жестоко, без прикрас, и у нас остается, только чувство омерзения к людям, ко всему на свете, без всякого утешения взамен!
Амфитеатров прервал ее, воскликнув горячо и убежденно:
– Хоть ты и не права, но я поддержу твое обвинение, сказав, что всегда нужно говорить открыто о том, что еще можно исцелить!
Чувство гнева заставило госпожу Золя подняться, и она
продолжала говорить, но уже сидя:
– Если бы еще в любимой тобою природе существовали равенство и
справедливость! Но, ты это признаешь сам, жизнь принадлежит сильному, слабый погибает неизбежно, потому что он слаб! Нет двух разных друг другу существ – ни умом, ни здоровьем, ни красотой; все зависит от случайного выбора, от той или иной встречи… И все рушится, раз больше нет великой, святой справедливости!
– Это правда, – заметил писатель тихо, словно бы про себя, – равенства нет. Общество, основанное на нем, не могло бы существовать. В течение многих веков надеялись исцелить зло милосердием. Но все развалилось, и теперь предлагают справедливость… Можно ли назвать природу справедливой? Я назвал бы ее скорее последовательной. Последовательность, может быть, и есть естественная высшая справедливость, которая ведет к прямой конечной цели, к последнему итогу всеобщего великого труда.
– Так это, по-твоему, справедливость? – вскричала госпожа Золя. – Уничтожение личности в целях улучшения рода, истребление слабых для удобрения торжествующих и сильных… Нет, нет, это преступление! Это только убийство и мерзость! Сегодня в церкви святой отец был прав: земная жизнь никуда не годится, наука и непотребная литература показывает нам лишь их гниль. И только там, в небесах, наше убежище… И ты, писатель, позволь мне, умоляю тебя, спастись самой и спасти тебя!
Неожиданно госпожа Золя залилась слезами, ее страстные рыдания разносились в ночной тишине, хоть и гасли под стеклянною крышею сеновала. Напрасно он старался ее успокоить, она кричала, все возвышая голос:
– Ради нашего счастья!.. Я готова увезти тебя в тот край, где ты
будешь знать лишь обо мне. Мы будем жить вместе, с верой в Бога, но вдали от всех!..
– Нет, нет, никогда!.. Замолчи! – неожиданно для себя, почти закричал Амфитеатров.
Глава десятая
В темноте они не видели друг друга, но каждый смотрел молча и враждебно. Вокруг них все глубже становилось ночное молчание, еще чернее сумрак от вдруг пригасившего звезды, зло нависшего над стеклянною крышею сеновала небо.
Госпожа Золя подняла руку, словно желая сказать «господину Амфи» о том, что еще одно его слово, и небо рухнет на них.
Но больше не было произнесено ни одного слова. Полные ярости, сразу ставшие врагами, они не помнили себя от гнева. Они жестоко поссорились.
Внезапно она отпрянула в сторону, словно вставшее на дыбы неукротимое гордое животное, и бросилась вон с сеновала.
- Ты разбудишь хозяев!.. Постой!
Но она не слушала, не отвечала, она спускалась к давно уже не спящим хозяевам их пристанища.
Охваченный внезапным страхом, с бьющимся сердцем, он устремился вслед за ней и, роняя во дворе свисающие с деревянных балок грабли и вилы, увидел, как она, словно б спасая от разбойника, вихрем ворвалась в дом опешивших хозяев. Он бросился за ней, но дверь перед самым его носом закрылась, тяжело брякнув железным засовом.
Никогда еще Амфитеатров не чувствовал себя до такой степени несчастным. А ведь ему еще предстояло жить, постоянно защищаясь то от любви, то от непонимания. Не понял его даже попытавшийся стать близким человек, та, кем в ту пору неожиданно стала его домоправительница и просто женщина – госпожа Золя. И это разрушало его…
Иногда ему казалось, что пол проваливается у него под ногами. Тогда он впервые от всего сердца пожалел, что оставил Россию, жену и детей. Неужели он вновь побоялся семейной жизни? Может быть, теперь он расплачивается за свой эгоизм.
* * *
Ни заморские дамы и их богатства, ни показавшиеся чудом или сказкой из «Тысячи и одной ночи» Рим и Париж даже через двенадцать лет, прожитых писателем за границей, не могли сделать из него вечного эмигранта. Душа писателя настойчиво рвалась в Россию.
В конце июня 1916 года пароход, идущий из Любека в Петербург, увозил Александра Валентиновича Амфитеатрова на родину – домой!
Амфитеатров и Илиодор
Часть четвертая
(Несколько строк из биографии А.В. Амфитеатрова)
В плане своих взглядов А.В. Амфитеатров был решительным противником монархии, и вплоть до Октябрьской революции его взгляды постепенно левели. Лишь после прихода к власти большевиков Амфитеатров начал достаточно быстро праветь.
Возглавляя отдел публицистики в газете «Русская воля», Амфитеатров много писал для «Петербургского листка», «Нивы», «Огонька», редактировал журнал «Бич». Его имя гремело тогда на всю предреволюционную Россию. Он был очень хорошо известен. В 1917 году, незадолго до Февральской революции Александра Валентиновича за активную публицистическую и общественную деятельность вновь отправляют в ссылку. Но до места своего назначения писатель так и не успел добраться – произошедшая Февральская революция внесла свои коррективы, и Амфитеатров возвращается в революционный Петроград.
События 1917 года и в особенности Октябрьскую революцию Амфитеатров не принял. В ту пору, он стал заметно праветь в своих взглядах и в конце 1917 года уже редактировал газету «Вольность», которая издавалась Советом союза казачьих войск. Газета была ярко выраженно антибольшевистской.
В течение 1917-1918 годов из-под пера Амфитеатрова вышло немало враждебных для новой власти статей и материалов, которые печатались в «Новых ведомостях», «Петроградском Эхо», «Петроградском голосе».
Глава первая
1
От автора.
Началом истории с написанием книги «Святой черт», в которой самое непосредственное участие принимал основной герой данного романа, стал второй день Первой мировой войны – 29 июля 1914 года.
Именно в этот день, когда на волне всеобщего патриотизма в Российской империи началась всеобщая мобилизация пригодного для военной службы мужского населения и даже женщин, завершающий двенадцатилетний срок своей первой эмиграции А.В. Амфитеатров, получает от Максима Горького очень занимательное письмо, где имеются вот такие строки: «Думаю, что в близком будущем к вам, быть может, явится некий россиянин, довольно интересный парень, обладающий еще более интересными документами. Было бы весьма чудесно, если бы вы помогли ему разобраться в хаосе его души и во всем, что он знает».
Речь шла о бывшем иеромонахе Илиодоре, который, отрекшись от церкви, теперь стал носить свое прежнее светское имя Сергей Труфанов.
Так вот, в этом самом письме, кроме уже выше процитированного мною абзаца, Алексей Максимович сообщал своему коллеге – писателю, следующее: «Бегство Илиодорово многими оценивается как событие катастрофическое, говорят, будто-де оный беглец исполнен знанием многих тайн…»
По всей видимости, уже вскоре после предложения Горького
«помочь ему (Илиодору. – А.Ш.) разобраться в хаосе души», а если точнее – написать задуманную тем книгу «Святой черт», Амфитеатров вступил в переписку с Труфановым. Тому свидетельством вот эта выдержка из письма самого Труфанова Александру Валентиновичу: «Убегая за границу, я в Петрограде и Финляндии виделся с А.С. Пругавиным и А.М. Горьким. Эти господа своим авторитетным словом утвердили мое намерение разоблачить печатно подоплеку жизни династии Романовых; последний из них обещал оказать этому делу всяческое содействие, посоветовавши поселиться около Вас, господин Амфитеатров, ожидать берлинского издателя Ладыжникова и из Парижа адвоката по печатным и издательским делам. К сожалению, последовавшая война разрушила наладившиеся было планы, и я на время поселился в Христиании» (так назывался в то время город Осло – столица Норвегии. – А.Ш.).
Далее Труфанов рассказал о своей встрече с известным журналистом, издателем и общественным деятелем Владимиром Львовичем Бурцевым (1862–1942), ехавшим в Россию из заграницы, который обещал помочь изданию книги, но в России был арестован. Именно поэтому Труфанов стал просить Амфитеатрова принять издание совместно с ним написанной книги под свое покровительство.
Это письмо было переправлено Труфановым через женевскую социал-демократическую организацию, так как адреса Амфитеатрова он на ту пору не знал. Лишь позднее, сообщив ему о том, что «...в бытность мою у Горького супруга последнего дала мне Ваш адрес, но в пути по Швеции шведские лейтенанты так трусили меня, принимая мою личность за военного шпиона, что раструсили все бывшие при мне клочки бумаги, в том числе и сведения Марии Федоровны о Вашем местожительстве».
2
После недолгих раздумий Александр Валентинович начинает собираться в Скандинавию. Добираться предстоит морем, но уже не в очередное место эмиграции и даже не в гости, а с «рабочим визитом» к вообще-то незнакомому ему человеку.
Что он знал на ту пору об Илиодоре? По большей части, лишь из писем знакомых журналистов и писателей. Вот что, к примеру, сообщал ему С.С. Кундурушкин:
«Уважаемый Александр Валентинович,
Недавно я, списавшись с Илиодором, ездил по его приглашению во Флорищеву пустынь. Пробыл там у него три дня. Хотелось мне хорошенько с ним ознакомиться. Показался он мне человеком искренним и страстным в своей искренности. Многое сумбурное и дурное, что он делал, стало мне психологически, я бы даже сказал, общественно более понятным, ибо Илиодор символичен для настоящей русской жизни в известном, конечно, отношении... Я не собираюсь в письме этом охарактеризовать Илиодора и то, что я почувствовал за ним в жизни, хотел бы только поговорить об одной стороне знакомства моего с ним. Он рассказал мне много интересного о Распутине и его роли в высших кругах, о роли Распутина в деле падения епископов Гермогена и Илиодора… Но и это второстепенное для меня в данном случае. Самое важное – это то, что Илиодор, по-видимому, находится в состоянии большого раздумья и сомнений в той области, где он так недавно страстно веровал, и причиной этого, по-видимому, был Распутин. Этот, по его выражению «корявый мужичишка, гад» огадил в сознании Илиодора многие прежние святыни, за которые он как иерей ежедневно молился в ектениях… И вот озлобленный, больной и одинокий, Илиодор порывается теперь написать книгу о Распутине, под заглавием «Святой черт», каковую напечатать за границей. Книга эта, по его мнению, должна произвести не только грандиозный скандал, но и нечто большее скандала, чуть ли не политический переворот… Так, он пишет мне во вчерашнем письме, спрашивая моего совета – писать или нет; а если писать, то как все это сделать? Он решается для этого (оно, конечно, и неизбежно) снять с себя сан монашеский и иерейский. Вот существенная выдержка из его письма: «Когда прочитал речь Саблера, правых негодяев, узнал о телеграмме архимандрита Антония Саблеру, об адресе святого Синода ему же, о том, что выступление Саблера в Государственной Думе в высших сферах принято сочувственно и Гришка Распутин едет в Петербург, то скорби моей, негодованию моему нет предела... Сердце мое так сильно заболело, что я другой день чувствую себя полуживым… Идеалы мои поруганы и втоптаны в грязь. И кем же? Носителями этих идеалов! Посоветуйте, напишите, что мне делать. Я не желаю умереть, не сказавши всей правды… Но сказать в России невозможно, ибо правда моя – действительно правда страшная… Ее придется говорить за границею. Говорить ее надо непременно мне. Значит, само собою напрашивается вывод о моем сане… Я готов на все, ибо у меня отняли все духовное, идеал, чем я жил, и дали мне только ссылку, истрепанные нервы и больное сердце…» По-видимому, он почувствовал ко мне доверие и расположение, и вот спрашивает совета. Я-то считал бы этот выпад его бесплодным, то есть он не оправдает ожиданий Илиодора. Он думает, что если сказать и доказать, что вот «гад корявый», мужичишко, хлыст Гришка Распутин имеет некое значительное отношение к царской семье, – так уж Бог знает как много сделать! Наивно, конечно! Я так и пишу ему, что, по-моему, делать этого не нужно. Кажется мне также, что пишет он мне и спрашивает совета на всякий случай, в своем отчаянии. Как бы ни доверял он мне, как бы ни расположился, все же виделись мы с ним в монастырской келье в течение трех дней. Письмо его свидетельствует о том, что: он теперь в состоянии некоторого душевного перелома. Последует ли он моему совету и оставит ли затею произвести и новый и почти бесплодный шум – не знаю. Обратится ли он снова ко мне – тоже не знаю. Но пишу я вам обо всем этом по двум причинам. Во-первых, – может быть, это вам небезынтересно. Во-вторых, – вы осведомлены об условиях и возможностях вот такого сорта заграничных изданий. Как бы это можно было Илиодору сделать, если бы он не отказался от мысли своей написать и издать вышеназванную книгу?
Ну вот, пожалуй, и все, что я хотел Вам, Александр Валентинович, сообщить, напишите мне ваше мнение и соображения».
Глава вторая
1
Факты и события, о которых Труфанов задумал изложить в своей книге, с особым пристрастием к развратной жизни двора, он желал дополнить неуемной, художественно изложенной фантазией. А поскольку сам он сподобиться на такое творение был не в силах, стал искать того, из русских писателей, кто бы мог ему помочь. Так Труфанов вышел на А.М. Горького, дабы самому искать кого-то у него не было, ни времени, ни широких знакомств в литературной среде…
«Осью книги, да простит меня Господь, ибо я стараюсь во имя спасения России и царского двора, а не себя лично, – рассуждал про себя Труфанов, – пусть будет даже бессовестное обыгрывание эротической темы; по сути дела, порнографическая фантазия предложенного мне Горьким писателя, которому я изложу свои классификацию «жертв» Распутина».
Их монах-расстрига во время работы над книгою разделил на четыре категории: жертвы поцелуев и бань, жертвы особого рода прикосновений, жертвы изгнания бесов и жертвы плотского совокупления.
Перебрав в уме всех ныне здравствующих писателей, Горький остановился на Амфитеатрове. Ибо никто больше Александра Валентиновича не умел фонтанировать таким набором разномастных сюжетов, которые он вылавливал из жизни почти что на лету… Именно его он и предложил своему давнему знакомому по переписке Илиодору (Труфанову).
Еще одним подтверждением причастности Александра Валентиновича к появлению «Святого черта» станут вот эти строчки из рецензии на публикацию за границей этого скандального издания:
«Остро-политическая направленность книги наводит на мысль, – писал один из редких доброжелателей Илиодора, писатель-эмигрант О. Плотников, – что она не является плодом труда только С. Труфанова, но, по-видимому, составлена не без участия публициста масона Амфитеатрова. Этот публицист ранее на основе выдуманных материалов Труфанова написал и опубликовал статью «Илиодор и Гриша».
Несмотря на подчас совершенно полярные суждения о бывшем иеромонахе, если внимательно полистать пожелтевшие от вековой давности газеты или увязнуть в сети Интернет, в большинстве своем в рассуждениях о Илиодоре превалируют негативные мнения. Одно из них дает в своем письме императорскому дворцовому коменданту В.А. Дедюлину один из его доброжелателей Бадаев, который пишет: «Это человек, дошедший до точки самофанатизма. Жить без скандала и без того, чтобы привлекать на себя общественное внимание, он не может. Полезным теперь его сделать нельзя, он будет всегда вреден...»
Глава третья
1
Амфитеатров причалил к скалистым берегам Норвегии в туманное, холодное утро, когда над Балтикой неслись тревожные сигналы судов, блуждающих в тумане…
Продрогший извозчик, сердито щелкнув вожжами по бокам задремавшего мерина, повез Александра Валентиновича в одну из второклассных гостиниц. Прежде чем направиться к месту жительства Илирода (Труфанова), Амфитеатров решил поселиться в самом центре провинциального городка, взяв комнату подешевле.
Когда внесли чемодан, он сейчас же заперся и долго не мог собраться с мыслями. Долго ходил из одного угла в другой, иногда останавливаясь у окна, за которым стоял туман стеной безвыходного мрака. Скука, тоска, мерзость…
Утром погода резко поменялась, и все вокруг стало похоже на русское бабье лето, какие случаются где-либо на Волге, в прибрежном захолустном городке.
Вместе с переменой погоды преобразился и Амфитеатров: уже иными глазами глядел теперь он на этот прибалтийский мир, объединенный теперь с его Россией общим для всех сентябрем.
Норвегия поразила Александра Валентиновича опрятностью, порядком, удовлетворенностью. Амфитеатров вглядывался в лица краснощеких, щегольски одетых граждан, умилялся тому, как они ели, пили, курили. Они были благодушны и вежливы. Не оттого ли русский писатель не мог отрешиться от ощущения, что этот великолепный мир все еще будто отделен от него невидимой решеткой, но когда-то он поселится в нем…
2
Перед отъездом из России Амфитеатров получил наказ от редакторов сотрудничавших с ним газет написать ряд статей о зарубежной прессе, чтобы, сколько возможно, парализовать желтую прессу, пишущую о наших зарубежных соседях лишь в превосходных степенях. Со всей пылкостью он принял тогда наказ. Сейчас, уже в Норвегии, он начал сомневаться, сумеет ли правдиво донести до российского читателя все то, что для него не видно, но оттого еще больше хочется увидать. Нужна бешеная энергия, свежесть всех сил, а у него впереди встреча с почти неведомым Труфановы и их совместная работа над книгою.
Лишь через пару дней после прибытия в старинный норвежский городок, по хорошей погоде отправился Амфитеатров искать место- проживания Труфанова.
Не приспособленный к лазанию по горным скалистым тропинкам, страдающий от одышки Александр Валентинович очень долго поднимал свое грузное тело к одиноко возвышающемся, как маяк над берегом моря, сильно зауженному на высоте второго этажа, сложенному из тесаного камня дому. Именно здесь и отбывал свою, скорее добровольную, чем устроенную Священным Синодом ссылку, Сергей Михайлович, которого, несмотря на его отлучение от церкви, местные жители почему-то называли «русским попом». Может быть – за темные и длинные одежды, которые тот постоянно носил, словно бы траур по былой монашеской жизни.
Именно в таком одеянии и встретил тогда порекомендованного А.М. Горьким писателя рослый, все еще пышущий здоровьем, скуластый русский мужик.
Не без тревоги подумалось тогда Амфитеатрову: кто он теперь, этот монах-расстрига, о котором раньше во всеуслышание трубили все российские газеты, а теперь говорят все больше шепотом, по закоулкам, да и то оглядываясь на кому-то близкие, а для большинства россиян недоступные государевы палаты.
Глава четвертая
1
Выйдя навстречу долгожданному гостю, Труфанов быстро, без пауз заговорил:
– А-а, милости просим, милости просим… Давно друг друга знаем,
пусть и заочно, по большей части через нашу с вами обоюдную переписку с Алексеем Максимовичем, через книги ваши, да через газеты, и вот наконец-то случилось свидеться. Очень рад. Да вы не стойте у калитки, проходите во двор. Виноват, конечно, что не встречаю с хлебом-солью, хозяйка моя приболела, но еще успеет показаться… Не нравится мне ее здоровье – настроение, нервы… Да, да, все мы здесь чахнем потихоньку без родной почвы…
– Да будет вам… Здесь не так уж и плохо, – попытался возразить
гость.
– Елизавета Николаевна, – позвал Труфанов, задрав к окну голову в
сторону второго этажа и расставляя обутые в лапти ноги, – гость из России… Да, поджидает она вас, очень поджидает… Выходи, матушка, покажись… По русскому обычаю гостя надо бы чайком напоить… Да вы садитесь, Александр Валентинович, в ногах правды нет…
Давно ли из столицы? Ах, иногда кажется, что все это сон какой-то… Помню – давно ли это было? – Невский проспект: чинно, строго, прочно. Войска проходят с музыкой… Спешат чиновники, мчатся коляски, юнкера на лихачах. Помните пару вороных под синей шелковой сеткой – запряжку императрицы? Любил я глядеть, как, бывало, идет генерал в кожаных калошах с медными пятками, помните? Может быть, сам-то по себе заурядный человек, но сознание в лице, что – высший представитель империи. И это было внушительно. Солдаты – раз-раз – во фронт, юнкера – дзинь, дзинь – в четверть оборота, локоть – в уровень козырька! Красиво! Да, да, вот сижу здесь и размышляю о скоротечности всего земного…
2
На жирноватом лице Сергея Михайловича выдавались вперед твердая нижняя челюсть и довольно острый нос. Лицо поражало ноздреватой и чрезмерно красной, как если б только что распаренной в бане кожей. Коротко подстриженные черные волосы не могли скрыть седину. Прямой рот продолжался жесткими морщинками. Глаза Труфанова добродушно жмурились. Лицо его было незаметным, но если хорошо приглядеться – чем-то притягивало к себе. К тому же он оказался занимательным собеседником и компанейским парнем.
Они уселись тут же, за письменным столом, который стоял не под навесом, а прямо под чахлым деревом неведомой для гостя породы.
На дворе был вечер. Свечи, обсыпанные мошкарой, едва разгоняли тень. Зато край неба уже вовсю пылал, рдея слепящей мощью.
– Сейчас поужинаем, и вы отправляйтесь в ванную комнату, – тихо сказала превратившая письменный стол в обеденный Елизавета Николаевна. – Я, знаете ли, не любительница в ней проводить время. Однако вынуждена теперь принимать лечебные ванны. Иногда помогает, а иногда и…
– Ешьте, ешьте, дорогой! Что-что, а жратва у нас в Норвегии хороша, – словно бы стараясь перебить жалобы своей хозяйки, вновь заторопился говорить Труфанов, еще более раскрасневшийся от русской водки, которую Амфитеатров по случаю привез аж из самого Санкт-Петербурга. – Вот это – сосиски! А это гоголевский лабардан, сиречь свежая треска – мечта, а не рыба. К ней растопленного маслица…
Сергей Михайлович подкладывал, потчевал гостя искренне, горячо, а узнав, что тот обитает в гостинице, долго по-русски ругался, прежде чем предложить ему отдельную комнату на втором этаже и с видом на море.
Глава пятая
1
Не сразу приступили к написанию книги.
– Жалко, не обладаю талантом Льва Толстого, – скажет в начале
работы над «Святым чертом» Труфанов. – Бодливой корове бог рог не дает… Да теперь мне, если честно говорить, и времени не хватает заниматься литературой… Оттого и призвал вас на помощь…Все душевные силы уходят в борьбу с церковными недостатками…
Лишь на второй день после встречи собрались они с силами, чтобы каждый по-своему: один попросив прощения, а другой помощи у небес, начать мастерски «украшать» реальные документальные подробности интимными небылицами, искусно переплетая факты с фантазией, вдохновенно и с экспромтом сочиняя любовные похождения Распутина, императрицы, ее дочерей и министерских жен.
Однажды вечером, привычно попросив хозяйку постелить для гостя постель, Труфанов скажет:
– Завтра, сразу после завтрака, съездим в Осло – к профессору
славянских языков, который, несмотря на почтенные годы все еще преподает в столичном университете… Кстати, очень приличный переводчик Пушкина… Мне кажется, что у вас с ним найдется о чем поговорить…
Высказыванием этим монах-расстрига немало удивил своего
гостя, который до этой самой поры представлял своего гостеприимного «товарища по перу» этаким запрятавшимся в расщелине скалистых скандинавских гор отшельником…
И на самом деле, новый день начался с посещения норвежского профессора, как оказалось – русских кровей.
2
В городской профессорской квартире, которая из-за сумрачности и сырого морского хлада показалась Амфитеатрову продолжением скалистых скандинавских берегов, на низеньком столике перед камином ожидала гостей бутылка портвейна, бисквиты и коробка сигар. Уголь только что был подсыпан, а потому еще дымил, распространяя в слабо освещенной комнате запах старой Норвегии. Портвейн сердоликово отсвечивал в граненых рюмках – как если бы пытаясь убедить сидящих вокруг него в том, что он как минимум не менее трех раз проплыл в бочке вокруг света на парусном клипере, прежде чем оказаться распечатанным для русского гостя.
Обмениваясь фразами, окуная бисквитики в портвейн, собеседники, каждый раз старались совместными усилиями как бы разыграть трудную шахматную партию. По-видимому, это их забавляло, и они были преисполнены дружелюбия друг к другу.
– В самом начале работы, господин профессор, нами уже в первых
главах будущей книги были допущены ошибки, – сказал, обращаясь к хозяину жилища, Амфитеатров. – Ошибки, стоившие нам дорого…
На что, пусть не сразу, писатель услышал скорее не ответ, а вопрос:
– Вы, Александр Валентинович, судя по вашим спорам с господином
Труфановым, говорите об отсутствии должной твердости при работе с документальными подробностями из жизни государева двора?
– Об отсутствии полезной гибкости – уточнил Труфанов. – Мой
оппонент, по всей видимости, боится эротических сцен…
После непродолжительно паузы Амфитеатров попытался
сформулировать ответ, подходя к нему как бы издалека, при этом нацеливая его на своего соавтора книги.
– Все время думаю о тебе – загадочный ты человек, Сергей
Михайлович. Вчерашний служитель церкви, скажи, ради Бога, на что ты надеешься? Неужели только так – пищеварить, выпивать, и в могилу? Ведь что-то не так… Я не про себя говорю, про тебя… Почему ты ничего не придумаешь иного, чем борьба с церковью и семейством Романовых? Понимаешь, у тебя, для твоей книги вихря нет, у тебя хода нет… Одна порнография да склоки на уме. Ну почему? Ты меня измучил своими поправками в моем тексте… Не забывай, что мы пишем вдвоем. А уж если ты у меня попросил помощи в написании «Святого черта», будь добр прислушиваться и к моему мнению…У тебя должна быть праведная идея и достоинство…
В ответ на укор Амфитеатрова, может быть, в первый раз за последнее время, Сергей Михайлович ответил, словно бы читая молитву:
– Мои достоинства, то есть одно достоинство, в том, что я тебя
понимаю, но, пусть не всегда соглашаясь, все же тобой восхищаюсь… Вот объяснение, почему решил разделить с тобой все, до конца… Это – одно… Каждый человек носит в себе спектакль – пошлый, маленький или трагический, величественный… Твой спектакль, Александр Валентинович, на самом-то деле трагический спектакль. Он пережил сто репетиций. Все декорации на своих местах, как и актеры. Но зрительный зал пуст. Трагедии играть не перед кем… Один я торчу где-то там, на галерке, чтобы после поставленного тобой спектакля убедить ваше высочество в том, что публика требует «жареного», чтобы запашок поднимался не только над сценой, а разносился далеко по России…
– Теперь договаривай о главном… А именно, о смерти, которую ты
предрекаешь с недавних пор «любезной» тебе Империи в ее теперешнем виде, – с жаром перебивая собеседника, сказал Амфитеатров.
– Нет, не о смерти. О такой пакости не стоило бы и говорить много.
Все зависит от установки. Если ты делаешь установку на смерть – вся твоя жизнь закрутится вокруг могилы, как водоворот, – все ближе и ближе туда – к черной дыре… Черт знает какая бессмыслица! Но можно представить и другую установку… Участвовать в бесконечно движущемся мире творчества. Смерть? Какое тебе дело до нее? Эта зловонная гнусность – твоя могила – выключена из сознания, из поля зрения; через нее валом валят толпы феноменальных идей, великолепные потоки жизни. Обезьянье царство сгинет, человечество расколет гроб, через трупы тюремщиков и обезьяноподобных устремится в новую вселенную. Человек получит свое настоящее призвание. Мозг или желудок? Творчество или пищеварение? Мы – пещерные троглодиты, мы не можем вообразить всей величины счастья, когда человечество поведут великие идеи. Люди будут испытывать неведомые нам восторги… А смерть, могила – ты просто споткнешься и, падая, передашь другому факел… Только всего-то… Попы утверждают, что смерти нет… Хорошо, пусть будет так, но только не для меня их утверждение, а для кого-то…
3
Как правило, на вершине дискуссии между профессором, монахом-расстригой и столичным российским писателем последний терял суть самого разговора…
Амфитеатров закрывал глаза и с отчаянной жалостью начинал вспоминать, но не Петербург и Москву, а… Париж. Но не с выжженными от солнца окраинными полями за окнами гостиничного номера, а с голубоватым утром за раздвинутыми шторами. Ту самую пору, когда можно созерцать голубые тени города, аллею бульвара и полукруглые крыши, теряющиеся в дымке, непросохшие капли дождя на подоконнике, внизу понукание извозчика, везущего тележку с морковью, веселые голоса тех, кто счастливы тем, что живут в такое прекрасное утро. Вспомнил свой стол с книгами и рукописями, пахнущими утренней свежестью, и свой опьяняющий подъем счастья и доброты ко всему...
Какую превосходную книгу он писал он тогда о справедливости, добре и счастье! Он тогда еще был молод, здоров, пусть и небогат. Его богатство было в другом: ему хотелось всем обещать молодость, здоровье, богатство. И тогда казалось, только идеи добросердечия, новый общественный договор, обогащенный завоеваниями физики, химии, техники, протянет эти дары всему человечеству.
«Какой сентиментальный вздор!» – скажет читатель. И, возможно, будет прав…
Человечество устало от страстных усилий создать в предельно короткий срок новый порядок. Ценой величайшего напряжения народы пытались подчинить общественную и частную жизнь велениям разума. Теперь нервы сдали…
От ослепительно яркого света разума люди бегут в неведомое – в сумерки низменных чувств. Бегут туда, где давно перевелись романтики, мечтающие о возрождении, если хотите, средневековья; где поэты не проклинали, а воспевали ясный солнечный день, восторгались волшебным светом луны, воспевали мир и успокоение в синагогах, под божественными сводами католической или православной церквей.
Глава шестая
1
Соавторство, так же, как курение травы, хождение по канату, или ковыряние в носу после обеда, вещь сугубо индивидуальная. Некоторые любят, некоторые нет. Обычно соавторов двое, трио – большая редкость. Один всегда работяга, который чистит и правит, другой мечтательный гений, рождающий идеи. Иногда пополам. И сказать точно, насколько соавторство плодотворнее или хуже одиночного писательства, совершенно невозможно.
Сочинять вдвоем, казалось бы, вдвое легче, как это могло бы показаться в результате простого арифметического сложения, ан нет – выходит в десять раз труднее.
Совместное писание книги «Святой черт» Труфановым и Амфитеатровым – это было не простое сложение сил, а непрерывная борьба двух сил, борьба изнурительная и в то же время плодотворная.
«Мы отдавали друг другу весь свой жизненный опыт, свой литературный вкус, весь запас мыслей и наблюдений, – вспоминал по пришествии достаточного времени после окончания работы над рукописью книги Александр Валентинович. – Но отдавали с борьбой. В этой борьбе жизненный опыт подвергался сомнению. Литературный вкус иногда осмеивался, мысли признавались глупыми, а наблюдения поверхностными. Мы беспрерывно подвергали друг друга жесточайшей критике, остроугольной, как и та самая сатира, которой мы «обрабатывали» царский двор семейства Романовых. За письменным столом мы забывали о жалости».
2
Труфанов и Амфитеатров писали всегда вдвоем, и самым трудоемким способом. Технически процесс писания осуществлял Сергей Михайлович. Обычно он сидел за столом и красивым, ровным почерком бывалого монастырского писаря заполнял лист за листом. Александр Валентинович в это время либо сидел в глубоком мягком кресле, либо ходил по комнате, покручивая двумя пальцами кончики своих давно уже не гусарских усов.
Здесь стоило бы особо подчеркнуть, что каждый из соавторов имел неограниченное право вето: ни одно слово, ни одна фраза (не говоря уже о сюжетном ходе или об именах и характерах персонажей) не могли быть написаны, пока оба не согласятся с этим куском текста, с этой фразой, с этим словом. Часто такие разногласия вызывали яростные ссоры и крики, но зато уж то, что было написано, получалось, по их мнению, словно литая деталь металлического узора – до такой степени все было отделано и закончено.
И бывший иеромонах, и вчерашний оперный певец, каждый со своим неуправляемым характером в бытовых делах, принимаясь за написание новых глав книги, составляли одно нераздельное целое. Труфанов неизменно направлял неуемную фантазию Амфитеатрова в нужное русло, отсекая все второстепенное и менее важное, а та необыкновенная тонкость, которую он привносил в их работу, и те мелочи, которые добавлял от себя, озаряли, как им обеим казалось, и обогащали необычайным светом задуманную сцену…
Глава седьмая
1
Прежде чем приступить к работе над «Святым чертом», соавторы очень темпераментно и не один день сочиняли план работы над книгой. Бурно, с едкими, ироническими нападками друг на друга, обсуждались каждый сюжетный поворот, характеристика каждого персонажа.
Амфитеатров был вспыльчив, потому от прежней любезности писателей, которая случалась за обеденным столом, не оставалось и следа. Сознавая это и как если б оправдываясь за свои порой перехлестывающие через край эмоции, Александр Валентинович в перерывах между сочинительством говорил своему товарищу: «Мирно беседовать мы с вами будем после работы. А сейчас давайте спорить! Что, трудно? Работать должно быть трудно!»
И они еще с большим усердием и шумом принимались тасовать, словно игральные карты, заранее заготовленные листы с набросками – отдельные выражения царских особ, корявые и почти нецензурные реплики Гришки Распутина, собственные мысли...
Произносится первая фраза, ее повторяют, переворачивают, отвергают, исправляют, и когда на листе бумаги записывается строчка, уже невозможно определить, кем она придумана. Спор входит в привычку, становится необходимостью. Когда какое-нибудь слово произносится обоими соавторами одновременно, Амфитеатров жестко говорит: «Если слово пришло в голову одновременно двум, значит, оно может прийти в голову трем и четырем, значит, оно слишком близко лежало. Не ленитесь, Сергей Михайлович, давайте поищем другое… Это трудно, но кто сказал, что сочинять художественное произведение – легкое дело? А если эта работа связана с документальным материалом – ее выполнять еще труднее. Пишешь, боясь выскочить из не тобою проложенной колеи…»
Рукопись готова – пачка аккуратных больших листов, исписанных ровными строчками Сергея Михайловича (узкие буквы, правильный наклон). Амфитеатров, бережно меняя странички, с удовольствием читает вслух, а Труфанов слушает, шевеля губами, произнося текст про себя – он знает его почти наизусть, но сомнения уже снова роятся над головою…
- Кажется, ничего себе. А? – Труфанов кривится.
- Вы думаете?
И снова отдельные места вызывают бурные споры. И все потому, что Распутин для Труфанова стал своеобразным пунктом. Сергей Михайлович не только видел в крестьянине села Покровского виновника краха своей духовной карьеры, он сгорал от зависти и злости к человеку, занявшему его, илиодорово место при царе, и его, илиодоровы, полосы в русских газетах. Он хотел, чтобы о нем писали, как писали о Распутине, чтобы его ругали или превозносили, чтобы за ним гонялись журналисты. А между тем никому не было до него более дела – мало ли сект водилось на Руси, а царь был один, и дорого было место при царе, где единолично находился самый ненавистный для монаха-расстриги человек. Именно потому он задумал эту книгу, дабы если не уничтожить Распутина физически, то хотя бы раздавить морально. Именно это и стало навязчивой целью бывшего иеромонаха Илиодора.
Почти физически ощущая всю эту злобу и зависть, исходящую от своего напарника по перу, Амфитеатров, то и дело пытался вернуть Труфанову равновесие, остудить, заставить писать рассудительно, заглушая в себе все негативные эмоции.
- Сергей Михайлович, не цепляйтесь вы так за эту строчку. Вычеркните ее.
Труфанову жалко вычеркивать им написанное, и он медлит...
- Гос-по-ди! – почти кричит, разрывая и вытягивая слова Амфитеатров, – ведь это же так просто…
Выдергивает из вибрирующих пальцев товарища ручку и решительно зачеркивает пропитанную злобой и завистью строку.
- Вот видите! А вы мучаетесь столько времени…
2
Работая над книгой «Святой черт», соавторы часто разговаривали на повышенных тонах, не соглашались друг с другом, но это были не ссоры, а творческий накал, поскольку каждый из них знал, что в спорах рождается не только истина, но и любой мало-мальски содержательный текст. Поэтому, в частности, так трудно писать в одиночку: слишком легко самому себя уговорить…
Труфанов и Амфитеатров были очень разными индивидуумами, но жизненные принципы, понимание людей у них оказались схожими. Александр Валентинович прекрасно выстраивал сюжет, придумывал повороты. Сергей Михайлович, так сказать, «вышивал» писательское полотно. Они друг друга гармонично дополняли.
В первые недели работы над книгой писалось очень медленно и трудно. По многим причинам. Главная из них – ни Труфанов и ни Амфитеатров еще не знали оптимальных методов соавторства, не придумали, не опробовали, не освоили. Они непрерывно экспериментировали и, мягко говоря, не всегда успешно. Но именно в процессе этих экспериментов и пришло к ним осознание, что им для наилучшего результата просто необходимо сидеть рядом и буквально проговаривать каждую фразу. На первый взгляд, это громоздко, нерационально, а в итоге – единственно правильно.
Трудно сказать, чего в этом процессе их соавторского написания книги было больше: реального творчества или просто отчаянного желания творить вдвоем.
Они были как два упругих мячика: когда их прижимало друг к другу, в месте соприкосновения сферических поверхностей образовывалась плоскость – новая сущность, это и был результат их совместного творчества. Но долго в таком напряженном состоянии они не могли находиться, сила отталкивания побеждала, и тогда Амфитеатров возвращался к себе в гостиницу, а хлебосольный хозяин наконец-то находил время для своей часто болеющей жены. Но не проходило и недели, как они снова были вдвоем.
Глава восьмая
1
«У меня все хорошо – писал одному из своих петербургских редакторов Амфитеатров. – Жмем вовсю, стараемся закончить черновик к моему осеннему отъезду из Норвегии. Написано уже 50 страниц, работа идет на редкость успешно, делаем по восемь-десять страниц в день, темпы невиданные, ведь еще в начале работы над «Святым чертом» нам никогда не удавалось дать больше пяти-шести. И работать интересно, потому что описывается распутная жизнь подле царского трона, грозящая развалить всю Российскую империю. Ни больше, ни меньше. И, зная это, мы спешим, надеемся, что трудом своим хоть немного приоткроем заплывшие глаза российского общества на ту вакханалию, что творится перед глазами уже ничего не видящего и не желающего никого из приближенных слушать государя императора. Не от того ли такая наша с Труфановым плодовитость письма и плодотворность сюжета. А посему не знаю, удастся ли что-либо написать о жизни норвежских газет и их репортеров, все то, что я обещал для нашей газеты. Но пустым, не вернусь в Россию – это не в моих правилах. И вам об этом давно известно. А пока, только для вашего прочтения, тайно от своего соавтора, высылаю вам несколько страниц текста из рукописи «Святого черта», прочтите и сожгите – такая у меня к вам убедительная просьба…»
2
Отдельно, мелко исписанными страницами, в письмо к редактору была вложена глава еще незавершенной книги.
Вот ее текст:
«…Ксения Г. – послушница женского монастырского подворья, находящегося в Царицыне. Девица 28 лет. Некрасивая, но очень симпатичная, полная, упругая, в высшей степени набожная и целомудренная. Она сейчас живет при епископе Гермогене в Жировицком монастыре, на гостинице.
Когда я (Илиодор. – А.Ш.) был в Царицыне, она доставляла в храм моего монастыря просфоры. В марте месяце 1910 года приходила ко мне на исповедь. Перечисляя свои грехи, она запнулась, застеснялась...
- Ну, говори все, все, – предложил я ей.
- Да вот Григорий Ефимович делал со мною...
- Нехорошее?
- Да.
- Ну, довольно. Я понял. О такой пакости здесь не место говорить. Приди ко мне через три дня после причастия и тогда расскажешь мне все подробно.
Это я сделал ввиду предположения, что Григорий сделал с ней что-то особенно нехорошее, о чем нужно будет рассказать и другим. А потому я решил расспросить ее дома, чтобы иметь возможность другим говорить, так как рассказанное на исповеди церковными правилами запрещается священнику передавать кому бы то ни было.
Через три дня Ксения пришла ко мне в келью.
- Ну, дочь моя, стань пред святою иконою и расскажи мне все, все, что с тобою делал Григорий. Забудь совершенно, что тебя выслушивает мужчина. Помни одного Бога и знай, что все то, что ты скажешь, послужит к разоблачению «старца», которого мы, по царям, почитали, как пророка и чудотворца, а он оказывается песом.
Стояла бедная монахиня, низко опустив голову, и видно было, что не легко было ее девической невинности передавать то, как над ней надругался «старец», а еще труднее было переносить его «старческие» ухищрения.
Собравшись с духом и ободряемая мною, она начала:
- Дело было, дорогой батюшка, на святках. Старец заранее предупредил А. М. Л., в доме которой, как вам известно, я, ради послушания, по приказанию матушки-игуменьи, кое-что исполняю в домашних работах, что он придет к ней ночевать в такой-то день. Пришел. Когда настала пора спать, он и говорит А. М.: «Голубка, пошли в монастырь за Ксениею: она мне очень нужна». А. М., конечно, послала прислугу, и я, как водится, явилась, хотя мне странным показалось, почему это я в такой поздний час понадобилась. «Старец» не долго раздумывал. Как только А. М. легла в постель, Григорий приказал мне раздеть его. Я раздела. Потом приказал раздеваться самой: я разделась. Он лег на приготовленную кровать и говорит: «Ну, милка, ложись со мною». Я, дорогой батюшка, как и вы, считая его великим праведником, освятителем наших грешных тел и целителем, повиновалась, легла около него, а сама думала: «Господи, что же дальше-то будет?» А дальше вот что было!..
Тут Ксения запнулась, как будто что-то застряло в ее горле.
- Ну, говори, говори, что было дальше, если не скажешь, то я на три месяца запрещу тебе в храм ходить и к иконам прикасаться! - строго прикрикнул я на нее.
- Он начал меня целовать, так целовать, что на моем лице не осталось ни одной точки, старцем не поцелованной. Целовал меня, как говорится, взасос, так что я еле-еле не задыхалась. Я не вытерпела и закричала: «Григорий Ефимович, что вы со мною, бедною, делаете?!»
- Ничего, ничего, лежи и молчи...
Я у него спрашиваю: «Брат Григорий! То, что вы со мною делаете, и батюшка мой Илиодор знает?» - «Знает, знает!» - отвечал Григорий.
- Вот дьявол, вот сатана! - крикнул я, не вытерпевши.
А Ксения продолжала:
- Потом я спрашиваю: «И владыка Гермоген об этом знает?» - «Ну, а то как же, знает, все знает. Не смущайся!» - «И царь-батюшка и царица-матушка об этом знают?» - «Фу, да они-то больше всех знают; я и с ними то же делаю, что и с тобой; пойми это, голубушка!» Батюшка! Я, слушая ответы Григория, прямо-таки не знала, что думать и говорить. Мучил меня он четыре часа. Потом пошла домой. Через два дня я у Григория спросила: «Брат Григорий, а можно мне рассказать батюшке Илиодору о том, что вы со мною делали тогда-то ночью?» Он погрозился на меня пальцем и сказал: «Вот еще чего выдумала! Вот я тебе расскажу!» - «Брат Григорий! Да вы же сами говорили, что батюшка знает, что вы делаете, почему же нельзя ему рассказать?» Он замахал рукою, недовольно перекосил лицо и сказал: «Ну, говори, говори, он поймет, он все понимает», - закончила Ксения.
Но, к счастью Истины и к великому горю «старца», я не понял его «великого подвига», и с того момента, как выслушал рассказ страдалицы Ксении, я сделался непримиримым врагом «блаженного старца», ожидая времени, когда придется открыто изобличить его и навсегда отказаться от него».
2
От автора.
С карандашом в руках прочитывая страницы «Святого черта», я могу сказать лишь одно: на мой взгляд, торопливости писания в книге не просматривается. Хотя, конечно, я не профессиональный критик, зато читатель внимательный. В смысле работы над языком, в смысле продуманности сюжета и выстроенности композиции – хорошо прослеживается «амфитеатровская рука», несколько завуалированная никуда не подевавшейся злобой отрешенного от церкви иеромонаха Илиодора. Но на уровне философии, на уровне идеологии, на уровне общей концепции вещь получилась слишком сложной, переусложненной, что называется, не для средних умов и, на мой взгляд, даже внутренне противоречивой.
«Святой черт» – это хороший объект для критики, а также для индивидуального восприятия и различного истолкования в зависимости от возраста, взглядов, уровня эрудиции и уровня интеллекта. Опять же, на мой взгляд, книга получилась – как бы это помягче? – несбалансированной: одни фрагменты совершенно блестящие, другие – рангом ниже, в одних спокойная уравновешенность, отстраненность, почти эпичность, в других – горячность, нервозность, публицистичность, несовместимая с жизнью царского двора…
И все же, по отдельности здорово, а в целом – ну, не срастается в голове, даже при прочтении с карандашом в руках.
«Святой черт» – самая угрюмая, самая мрачная, самая беспросветная вещь из всего того, что мне довелось прочитать о жизни двора последнего российского императора.
Амфитеатров вдали от России
Часть пятая
(Несколько строк из биографии А.В. Амфитеатрова)
Александру Валентиновичу Амфитеатрову, несмотря на рождение в традиционной православной семье, было свойственна тяга к различного рода тайнам и мистическим обрядам. В 1905 году он даже вступил в масонскую ложу, достаточно активно в ней работал, но, будучи натурой увлекающейся и одновременно с этим чрезвычайно независимой, покинул организацию уже три года спустя. В предисловии к сборнику «Красивые сказки» Амфитеатров писал, объясняя свой интерес к языческому прошлому Руси и народным верованиям: «Я не был бы «восьмидесятником», если бы не посвятил несколько лет своей молодости изучению фольклора и сравнительной мифологии... Интересовали меня преимущественно те народные верования и предания, в которых звучали пантеистические и гуманистические ноты».
В плане своих взглядов А.В. Амфитеатров был решительным противником монархии. Вплоть до Октябрьской революции его взгляды постепенно левели, и лишь после прихода к власти большевиков А.В. Амфитеатров начал достаточно быстро праветь.
Но постепенно власть большевиков стала укрепляться, и для А.В. Амфитеатрова после запрета многих газет стало все сложнее печататься. Его трижды арестовывали сотрудники ВЧК. Оставаться в России для Александра Валентиновича теперь было просто небезопасно. Какое-то время писатель еще преподает в столичном Педагогическом институте и женской гимназии, параллельно занимаясь переводами с итальянского для издательства «Всемирная литература». Но, так и не признав советскую Россию, он в конце лета 1921 года принимает решение действовать, и на лодке тайно бежит через Финский залив в Финляндию, после которой, прожив около года в Праге, наконец-то перебирается в любимую им Италию.
Глава первая
1
«Ну и письмишко! Фальшиво, безвкусно, пошло, – размышлял вслух Амфитеатров, отбросив подальше от себя еще засветло прочитанную им рукопись очередного эмигрантского «гения», совсем недавно сбежавшего из придавленной рухнувшим императорским троном России. – Ни одной литературной находки. А главное – почти ни слова правды…»
Александр Валентинович сидел на берегу и смотрел в темноту южной ночи – душную, жаркую, сладкую. Тяжелые, непрозрачные, лениво-маслянистые волны шлепались о камни.
В эту лунную ночь вода была похожа на густо разлившуюся нефть, вот только пахло вокруг совсем не мазутом, а солеными брызгами и мохнатыми пальмами, нежными магнолиями и терпким эвкалиптом, и доносился откуда-то аромат свежей выпечки, жженого сахара, пряностей; а еще пахло теплым ветром и мокрыми звездами, упавшими в море. И разноцветные огоньки чужих кораблей там, далеко, в гавани были похожи на цукаты в темном шоколадном тесте.
Мотаясь по Италии, в поисках работы и нового места жительства, Амфитеатров успел за неполный год обитания на побережье влюбился в этот ни на что не похожий, но, казалось бы, принадлежащий всему миру пропахший рыбой городок Салерно.
С некоторых пор считая себя петербуржцем и вполне северным человеком, привыкшим не бояться самых жестоких морозов, вообще не страдая от холода, Александр Валентинович, тем не менее, тепло все-таки любил больше. Не потому ли его всегда тянуло на юг? Что это? Может быть, зов предков?
Соленое море, жара, неутолимая жажда. Зачем пришли сюда евреи? И приходят еще…
Амфитеатров не был евреем, не был верующим. Какие предки его сюда привели? Может быть, и никакие. А вот назваться гражданином Вселенной он бы, пожалуй, мог. Именно сейчас, после свершившейся в России революции, которой прочили стать мировой, и того более, когда придется потесниться даже Богу.
2
От автора.
Только без всякой «оглядки на себя» Амфитеатров мог принять себя за «революционера», а несчастная «ноздревщина» вовлекла его в неприятность высылки. Но есть ли более добрый, милый, «житейский» человек, чем Александр Валентинович, который, вероятно, увидев таракана вверх брюшком, поставил бы его осторожно на лапки и дал возможность убежать. Человек абсолютно беззлобный, о котором даже сказать невозможно, что он способен «затесаться в революцию».
Он попал в нее совершенно неожиданно и непредвиденно. В школе он, конечно, отлично учился, чтобы начать великолепно литераторствовать. На что было ему злиться? Мир ему представлялся масляным, вкусным. Кое-кто там, конечно, страдал: рабочий и студент – в городе, крестьянин – в деревне. И он, как добрый и благородный человек, им, конечно же, всем сочувствовал. Но от «сочувствия» до «революции» дело далекое, особенно до нашей русской, ни с чем не сравнимой, если вести речь о величине людских страданий…
Амфитеатров, если говорить здраво, по великой доброте своей не в силах был понять самой психологии деловой, реально движущейся революции, которая есть кровь и, прежде всего кровь, есть животное хищное и прежде всего хищное. Недаром особенно евреи с их обонянием крови шестым чувством, разжигая свой интеллект почти мистическими помыслами «лизнуть крови», – так жадно, толпами бросились в Российскую революцию, как если б на «кошерное мясо», предварительно выцедив из него кровь…
Амфитеатров другой человек. Кровожадных людей ему, «травоядному», никогда не понять. Равным образом и в «хитростях политики» что он смыслит? И не осознает того, что революция есть специальность, революция есть призвание, революция – на роду написана, а не то чтобы…
Амфитеатрову по нраву «море житейское». Корабль качает; дни то ясные, то бурные; отлично по нему плыть в комфортабельной каюте, при отличном буфете, хорошеньких пассажирках; особенно хорошо ему, знаменитому Амфитеатрову, которого вся Россия знает, да и заграница отчасти тоже…
«Революции» Амфитеатров дает «на чай» своей литературной деятельностью, не более того…
Отныне, даже на чужом заморском берегу, на пятом году после потрясших мир, сдвоенных, но разнонаправленных великих российских потрясений, вдали от Советской России, его уже никто не разубедит в том, что этот западный мир и все что выше его, теперь принадлежит ему. Потому как все, что не в России, по его мнению, является единственно правильным, общим, нашим, и в нем есть место для счастья! Счастье для всех. Даром. А значит, никто с этого итальянского берега не может уйти обиженным, потому что утром снова поднимется солнце, а еще через некоторое время его жизни настанет Полдень, Вечный Вселенский Полдень…
Глава вторая
1
Александр Амфитеатров брился, стоя перед зеркальным шкафом туалетной комнаты. Что могло быть лучше ощущения горячего прилива жизни? Черт возьми, какая легкость! Кровь так всего и обмывает, мыло шипит на щеках, – до чего щеки здоровы. Хорошо, что вчера не пил водки, принимая в своем гостиничном номере творческую эмиграцию, будь она неладна! Выпив всего-то лишь стопочку шампанского! «Здесь пить надо бросить, – жизнь пьянее вина…» – думал он.
«Эх ты, яблочко!..» Амфитеатров повел плечом, и ноги сами притопнули по ковру. Это же – счастье, полная жизнь! пусть даже не в собственном доме или квартире. Не впервой! Уже привык, так-то, – коль заграница, значит твое место обитания – гостиница или отель. И, вдруг испугавшись, – не прыщик ли? – придвинулся к зеркалу. И загляделся на себя… Ах, Александр, Александр, ты ли это?
Положив бритву на стеклянную полочку, рядом с другими туалетными принадлежностями, смочил полотенце одеколоном, осторожно вытер щеки и шею. Припудрился тальком из пестрой жестянки. Эти предметы высокой культуры в разноцветных флакончиках и баночках усиливали ощущение полноты жизни…
А помнишь, Алексашка, говорил он себе, питерский пропотевший френч, хлюпающие сыростью башмаки, белье, липнущее к телу? А что теперь? Благословенные шелковые кальсоны и такие же носочки, лакированные башмаки, внутри выложенные замшей и посыпанные тальком, чтобы нога нежилась, как в утробе матери.
Амфитеатров повернул никелированные краны, синеватая, горячая вода зашумела в белую ванну, поднимая облачка пара, и вдруг ему стало страшно: слишком уже все хорошо…
А вдруг все это – на ниточке? Он сел на край ванны, мрачно задумался, вспомнив Россию; ту самую пору, когда он принимал участие в заговоре против Советской власти, трижды был арестован, но выпущен, потерял счет обыскам. Отчего-то предстал перед глазами тюремный следователь, вспомнился их разговор.
2
- Знаете ли вы, что коммунизм отрицает тюрьмы, и заветная мечта нашей партии уничтожить все тюрьмы? – говорил ему тогда дознаватель.
- Знаю, – отвечал Амфитеатров, – но сейчас мы с вами объясняемся в тюрьме, и притом в такой, которую старое правительство строило на пятьсот человек, а в ней вы держите три тысячи людей.
- Это правда, – великодушно соглашался следователь, – но что делать? Революция в опасности!..
- После вашей революции я три года не выступал в печати. И все потому, что цензуры бесчисленно много... Это одна из главных причин, почему мне пришлось расстаться с публицистикой. Я дал себе честное слово, что ни одной моей строки не появится в стране, уничтожившей у себя свободу печати.
– Это ваша воля… – сказал тогда, не прощаясь, следователь. И слова его были похожие на лязг закрывающихся тюремных дверей.
Еще вспомнился Амфитеатрову Горький, пригласивший его на встречу с Уэллсом.
«Уэллс остановился в доме «пролетарского писателя», – вспоминал позднее Александр Валентинович. – Я пришел. Там Уэллсу расхваливали деяния советской власти, дошла очередь и до моего мнения. Я тогда слабо владел английским языком и начал говорить по-русски: «Какое уж там литература, искусство, наука, когда за полтора года вымерло от голода, холода и непосильного труда сто пятьдесят человек – литераторов, поэтов и ученых? Когда я собственными глазами видел на рынке, как старая, почтенная, заслуженная писательница стащила с прилавка кусок сала – и она видела, что я вижу, и все-таки украла, потому что дома ждали ее полуживые от голода внуки... Краем глаза я увидел, что Горький слушает меня с сердитым лицом и белый как скатерть. И еще я заметил, что Уэллсу перестали переводить мое высказывание, пообещав присутствующим на встрече, что завтра мою переведенную на английский язык «речь» непременно вручат зарубежному гостю.
Горький говорил, тогда, закругляя встречу: «Из речей некоторых ораторов выяснилось, что они недовольны революцией. Между тем эти ораторы сами недавно делали революцию... Так не делали бы…» – И вышел, не ни с кем не прощаясь.
Спустя три года, я не вытерпел и взялся за перо. Дело в том, что Горький опубликовал статьи о Ленине, – сравнивал вождя революции с Петром I. Ленину были даны характеристики: «терпеливый», «честнейший», «добрейший», «святой»... Я написал и распространил в Питере обширную статью «Ленин и Горький», в которой Ленин, в описании Горького, после моего «прочтения» его хвалебных статей о «вожде пролетариата», неожиданно «оказывался таким круглым дураком, таким самодовольным невеждою, таким бессердечным лицемером и негодяем», а мне после подобных характеристик ничего не оставалось, как бежать из России…»
Глава третья
1
Новая власть не раз пыталась сломить обнищавшего именитого писателя-упрямца: он, как уже говорилось выше, трижды арестовывался. В последний раз, чего Александр Валентинович совсем не ожидал, за него с риском для себя вступилось журналистское сообщество. Вероятно, эти публикации, точнее – огласка и шум, поднятые ими, спасли тогда жизнь писателя (из политических узников тогда редко кто избежал казни. – А.Ш).
Укротить давнего друга не удалось и Горькому, – как и в прежние времена, они не стали политическими единомышленниками.
«Вашим взглядам на революционную войну, – ответил ему Амфитеатров, – я, как Вы знаете, не сочувствую и считаю своей обязанностью бороться с ними, где и сколько могу, как с весьма вредным заблуждением». Правда, тут же добавляет, как бы смягчая резкость тона, – все-таки не враг пред ним: «Но, как бы ни расходились наши воззрения, я всегда памятую, что Вы не только большой писатель, но и честный человек и демократ, и всякое нападение на Вас с этой стороны всегда приводит меня в скорбь и негодование». А далее ему же печалуется: «Я выдержал в Питере три тяжкие зимы, каждая была мне трудна по отвычке от климата и от людей. Но последняя, третья, меня добила совершенно. Больше не могу. Должен бежать…»
2
Вскоре после ареста шестидесяти одного участника «Таганцевского заговора» с последовавшим расстрелом (казненные были известные деятели науки, профессора, а также поэт Н.С.Гумилев. – А.Ш.) Амфитеатров принял решение покинуть Россию.
Так началась еще одна безрадостная страница его эмигрантской судьбы.
Еще будучи в пределах досягаемости для тех, кто учинял в России «красный террор», Амфитеатров совершил поступок, изумивший друзей (они, ужаснувшись, вскричат: самоубийство!). Александр Валентинович 8 сентября 1920 года опубликовал в эстонской газете русских беженцев «Последние известия» письмо Ленину.
Этот исповедальный документ писался им с надеждой на понимание: вдруг услышит, опомнится, остановит кровавую бойню – «вторую гражданскую войну», на этот раз с безоружным населением «своей» России. Писатель еще не знал, что большевистский вождь в то время уходил (точнее: оттеснялся) от дел, так как из-за недугов все более утрачивал способность что-либо решать. А в октябре 1921 года, когда Амфитеатров уже был в дружеском кругу изгнанников, заболевшего Ленина окончательно изолируют в Горках.
Не без оснований можно предположить, что свое письмо Амфитеатров написал под впечатлением нескольких уже упомянутых выше публикаций Горького о Ленине, в которых наряду с критическими высказываниями в адрес вождя и его режима содержатся и славословия: Ленин им объявлен «мучеником» за то, что ему, бедному, приходится ужасно страдать душою, расстреливая тысячи людей.
Вот этот теперь всеми забытый амфитеатровский документ отчаяния и надежды, переданный внучатой племянницей писателя Еленой Николаевной Викторовой одному из авторов журнала о русской культуре за рубежам «Иные берега» Тимофею Прокопову, заключительную часть статьи которого «Две эмиграции. А.В. Амфитеатров и его роковое письмо Ленину» я довожу до сведения читателя в нижеследующей главе.
Глава четвертая
Владимиру Ильичу Ленину.
ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО А. АМФИТЕАТРОВА
«Милостивый государь Владимир Ильич. Только на 5 минут займу я Ваше внимание, только на 5 минут отвлеку Вас от государственных забот. Прошу не взыскать с меня за то, что я обращаюсь к Вам не при посредстве листа почтовой бумаги и конверта, а при содействии печатного станка. У меня есть на то основания: 1) более шансов, что Вы прочтете статью, чем письмо такого незначительного человека, как я, 2) (простите) Вы сами создали такое положение вещей, что переписываться с Вами для корреспондента безопасно только в присутствии 1000 свидетелей, ибо частное обращение к Вам – уже конспирация, а конспирация под Вашим знаменем – преступление. Еще находясь в пределах Вашей Империи, которая когда-то называлась моим отечеством, и позже, после того как мне удалось, пользуясь утренним туманом и нерадивостью Ваших патрулей, ее покинуть, я долго и мучительно думал над разрешением одного вопроса, за ответом на который обращаюсь непосредственно к Вам. Именно к Вам, а не к кому-нибудь из Ваших сподвижников, потому что Вы – вершина, Вы, так сказать, Гауризанкар (горный пик в Гималаях. – А.Ш.) Советской власти. Кроме того, Вы все-таки «русский». А главное, Вы человек большого ума, каковым я Вас считал, считаю и буду считать. Я был бы Вам безгранично обязан, если бы Вы помогли мне разобраться в той массе предположений, тайных дум, вездесущих слухов и тех ни на чем не основанных убеждений, которые рождает инстинкт человека, если бы Вы открыли мне глаза на истину, указали бы мне путь к разрешению таковых вопросов. Существует ли грань между идейным коммунизмом и коммунизмом криминальным? Если существует, то где она? Сознаете ли Вы, что Ваша идея растворилась в коммунистической уголовщине, как капля уксуса в стакане воды, и если это знаете, то как можете Вы, человек идеи, мириться с этим? Уверяю Вас, никто из Ваших подданных этой грани не чувствует, не чувствует ее потому, что ужас, произвол, голод, нужда трехлетнего ига Вашего притупили и атрофировали в них способность разбираться в обстановке и отличать добро от зла и правду от лжи. И не потому, что Ваш режим окружает их людьми, снабженными, кроме партийных билетов, непогрешимостью пап и душевной чистотой новорожденных младенцев, а потому, что грань эта, если и существует, бесконечно от них далека; она вне их кругозора, а все, что видят они, все, с чем соприкасаются, – ложь, обман, провокация, насилие, тирания и уголовщина сверху, уголовщина снизу, справа и слева.
Допустим на минуту, что в затворничестве своем под сводами московских теремов, в величественной тиши Кремлевского дворца Вы далеки и чужды от будничной стороны Вашего режима, как далек и чужд был народной жизни Ваш коронованный предшественник. Но ведь на каждом шагу своей государственной работы, в каждом вашем акте внешней и внутренней политики Вы не можете не ощущать и не видеть того краха, который потерпела Советская власть за три года своего существования. Переверните страницу истории и посмотрите, чем была идея народовластия, когда Вы привезли ее с берегов Женевского озера, и чем теперь стала. Прочтите сейчас страницу, и Вы увидите отталкивающую старую грешницу без твердой воли, без сознания собственного достоинства, убеждений даже, то зверски жестокую, жестокостью существа, которому нечего терять, то позорно услужливую, лицемерную, готовую сдаться тем самым, кого недавно клеймила гордым презрением, готовую на какую угодно мерзость ради жалкого права воскликнуть: «Я существую». Имейте, Владимир Ильич, мужество признать, что главный козырь Ваш – ставка на всемирную революцию – бит. Бит он потому, что, принеся на знаменах своих самые соблазнительные лозунги, какие знает человечество, Вы для осуществления их выбрали противоестественный путь, страшный путь: путь крови и насилия. Вы потребовали крови, потребовали отрицания всего, что составляет сущность человеческого бытия. Вы думали, что имеете дело не с людьми, а с сверхчеловеками, готовыми с эпическим спокойствием созерцать гибель своей родины, смерть своих жен и детей от голода и от пуль Ваших опричников во имя проблематического блага грядущих веков. Вооруженный бумажными теориями, рассматривая предметы сквозь призму сухого учения Карла Маркса, Вы не могли видеть истинных свойств и качеств тех людей, которым Вы с легким сердцем обещали столько же счастья в будущем, сколько согласятся они в настоящее время пролить слез и крови. Вы пошли вразрез их самым жизненным интересам, привязанностям и убеждениям, и Ваша кардинальная надежда рухнула; центральный стержень всей Вашей машины переломился, и сколько бы десятков и сотен фунтов стерлингов не разбрасывали Вы из русского народного кармана, Ваши агенты всех частей света ничего не достигнут. Не достигнут ничего потому, что, если золотом и пулеметами можно как-нибудь заставить людей идти на борьбу, для них не вполне понятную, не сулящую ничего непосредственно их родине, их очагам и семьям, то заставить подкупом и угрозой другие народы бросаться в бесконечный водоворот, неизбежно и прежде всего несущий для их стран позор, регресс и унижение, – невозможно. Да и что это за идея, которая нуждается в услугах золота и динамита. И вот, когда Ваша крупнейшая карта бита, Вы пускаетесь в бесконечный ряд компромиссов, Вы мельчаете с каждым днем, с каждым часом. Ваша идея тонет в омуте лжи, фальши, беспринципности и отсутствия уважения к самому себе. Не Вы ли сами подписали великолепный, достойный Наполеона, декрет о низложении румынского короля, не Вы ли восклицали в печати и устно о полной невозможности вступать в какие-либо переговоры с державами Антанты, пока там стоят у власти капиталисты. Не Вы ли обещали разговаривать с рабочими всех стран только через головы их правительств. Не Вы ли, наконец, совершили феерический полет партийных штандартов через весь мир в столицы Англии, Франции, Америки, совсем как Вильгельм, который пять лет тому назад сулил своим ландскнехтам завтрак в Париже, обед в Петрограде. А теперь в классическом забвении своих слов, с великолепным равнодушием Вы командируете послов к европейским дворам и считаете большим дипломатическим успехом, если их пустили дальше швейцарской. Не Ваших ли послов высылают как нежелательный элемент то из Швейцарии, то из Дании, то из Норвегии. Не Вашего ли Каменева вышвырнули из Лондона, как зарвавшегося в шулерстве игрока выбрасывают из клуба. Не Ваших ли дипломатов ловят, как рецидивистов, за попытку продажи выкраденных из русской короны бриллиантов. Не Ваш ли советский дипломат Литвинов, «коммунист и представитель Рабоче-крестьянского Правительства», покупает на копенгагенском пляже виллу за 100 000 руб. Какой позор, какое унижение. Неужели Вам самому не стыдно. Не Вы ли подписали декрет об отмене смертной казни, и разве до Ваших ушей не доносятся в тиши кремлевских палат залпы беспрерывных расстрелов. Не Вы ли провозгласили в России все виды свободы, не Ваши ли советские жандармы закрыли все газеты, арестовывают собрания, расстреливают, притесняют рабочего, заковывают в цепи труд, возрождают крепостное право и ужасы аракчеевских казарм. Не Ваша ли власть до того измельчала, и опаскудилась, и потеряла понятие о нравственности до того, что поднесла Троцкому чин генерала революции. Некуда падать ниже, не правда ли. А Вы все еще у власти».
«Последние известия». Ревель (Эстония). 8 сентября 1920 г.
От автора.
Читал ли Ленин письмо Амфитеатрова? Вспомнил ли, что знавал писателя с начала 1900-х годов? Как реагировал на мужественные (но дерзкие и опасные) откровения в свое время знаменитого романиста и публициста? Сведений об этом не обнаружено. Одно только можно предположить: такие публикации, конечно же, не оставались непрочитанными хотя бы помощниками вождя. По крайней мере их «ответ» был писателем предугадан, потому и бежал он из страны с поспешностью гонимого и преследуемого.
Глава пятая
1
Как ни хороша Италия, но все же, Амфитеатрову была ближе уже одомашненная писателем в период его первой двенадцатилетней эмиграции Франция – одно из мест его последнего пребывания за границей.
Особенно упорно влекла его к этому переезду не то очередная сожительница, не то гражданская жена Эльвира, уже давно «растрезвонившая» в письмах ко всем подружкам в России, что они уже вскоре окажутся в Париже, самом соблазнительно месте для всех светских дам, куда со всего мира слетаются любительницы праздной жизни. Именно в этом городе все сговорчивые женщины продают себя на три поколения вперед, со временем становясь далеко не изысканным блюдом для чопорных французов…
Прежде чем на постоянной основе осесть в Париже, Амфитеатрову, дабы больше не мотаться по гостиницам, нужно было подыскать себе, пусть даже где-то на окраине французской столицы, не особо броское, но собственное жилище.
После долгих «изысканий» такое место нашлось.
На улице Шампань, напротив заурядного французского отеля, стоял дом, очень простой с виду, выходивший фасадом во двор, а позади имевший сад, за тенистыми деревьями которого здание с улицы почти не было видно.
Уже много лет никто тут не жил, и дом приходил в разрушение, но никто не заботился о том, чтобы поправить его.
И все бы ничего, но ходила об этом особняке мрачная легенда. Его называли «Таинственным домом»; жители квартала, проходя вечером мимо него, дрожали и прибавляли шагу.
Утверждают, что разорившийся хозяин дома, чья семья, вдобавок к неминуемой голодной жизни, заболела чумой, заперся у себя с женой и многочисленными маленькими детьми. А последнего отпустившего «на все четыре стороны» слугу заставил на прощание заколотить окна и двери своего жилища. С тех пор обитателей дома больше никто не видел. Лишь по ночам те, кому спьяну или при необходимости справить нужду случалось оказаться вблизи от этого забытого богом, но облюбованного дьяволом отшельничьего места, могли слышать (или это им только казалось) детский плач и женские стоны, а потом все вдруг смолкло навсегда.
С тех пор прошло много времени, только дом этот по-прежнему оставался молчаливым и мрачным.
Но вот однажды у его стен появились приехавшие из далекой французской провинции родственники замуровавшего себя хозяина, чтобы вступить в наследство имуществом. Дом по приказанию местного префекта отворили в присутствии комиссара и двух военных.
Страшная картина представилась вошедшим: везде лежали скелеты. Кое-как собрав разрозненные кости, из них составили фигуры двух взрослых людей и четверых детей.
Пораженные ужасом наследники велели снова запереть дом, чтобы, уехав восвояси, больше не возвращались сюда…
Прошло еще с десяток лет; брошенный дом постепенно разрушался под влиянием времени, как вдруг жители квартала с изумлением увидели множество рабочих, собравшихся ремонтировать полуразрушенное здание.
2
«Я переговорила с местным префектом и его недурственным и богатеньким отпрыском Анри, с которым у меня, уже вскоре после приезда в Париж, случилось нечто похожее на роман, – писала своей подруге в Россию молоденькая возлюбленная Амфитеатрова. – Попросила его сделать так, чтобы через две недели, к маю, уже можно было переехать в дом, обещая за это сама знаешь что…»
Совсем еще юный повеса, естественно, не без отцовской помощи, сейчас же принялся за дело, и оно пошло как по маслу. Но однажды, ведущий ремонтные работы архитектор неожиданно приехал к проживающему в ту пору в ближайшем отеле Амфитеатрову. Но не застав в номере хозяина обратился к его, как она изволила отрекомендоваться, «жене», с рассказом о неожиданно приключившейся находке. А именно: разбирая часть одной стены, грозившей обвалиться, рабочие неожиданно нашли вход в коридор, который вел в подземелье с двумя выходами.
Эльвира, уже успевшая сделать к тому времени из Амфитеатрова подкаблучника, став полноправной хозяйкой «Таинственного дома», сейчас же приостановила работы, дабы посоветоваться с Анри.
Молодой человек, явно заинтересованный тайным ходом, которым можно воспользоваться при сношении с русской любовницей, если, конечно, у этой «пещеры», кроме выхода в женские апартаменты, найдется еще и тайный вход, обошел все подземелье. И уже вскоре, Эльвире стало известно, что представляет собой этот подземный лабиринт, который, по всей видимости, был проделан еще в стародавние времена – в период правления одного из Людовиков.
Ход был достаточно высок и довольно просторен; сквозь незаметные трещины туда проникал воздух; по слова Анри, «пещера эта достаточно хорошо сохранилось».
«В первую минуту я хотела велеть заложить ход, но потом мне пришло в голову, что, возможно, когда-нибудь он мне и пригодится… – писала подруге в Петербург счастливо обзаведшаяся любовником Эльвира. – Я очень тщательно обследовала этот подземный лабиринт, сначала с помощью Анри, а уж затем наедине с архитектором. Очень умный мужчина, он показал мне механизм, посредством которого отворяется ход, и научил им пользоваться. Я, не теряя времени, попросила, чтобы он продлил коридор к моему будуару, где вместо двери теперь стоит сквозной бутафорский шкаф. А то место, которое ведет непосредственно в подземный лабиринт, и где находится пружина, открывающая дверь к тайному ходу, я обозначила, повесив там портрет моего рогатого Александра; еще раз убедившись в том, что если бы кто из посторонних и проник в сам лабиринт с его другого конца, ко мне он бы не смог попасть без моего на то ведома…
Я попросила архитектора сохранить все в глубочайшей тайне и заплатила ему за это очень приличную сумму...
Архитектор дал клятву, а чтобы тайный проход через шкаф стал незаметным, установил заместо его задней стенки раздвижные двери, обив их предварительно утепляющей материей.
Однако я тебе еще не рассказала самого главного: если через шкаф пройти в коридор, а затем, отодвинув портрет Амфитеатрова, открыть замок потайной двери, то после нескольких подземных поворотов тебя будет ждать винтовая лестница с железными перилами. Успев, не раз и не два, запинаясь и падая впотьмах, пересчитать ее крутые ступени, я всякий раз оказывалась на маленькой подземной площадке, в нескольких шагах от которой было два выхода. Если идти по левому, то можно выбраться на заросшую кустами колючего кустарника возвышенность всегда пустынного берега Сены. Если идти по правому ходу, то уже через несколько шагов уткнешься в каменный завал. Но и бог с ним, с этим нагромождением… Нам с Анри теперь достаточно и одного прохода, для тайных встреч…
Вот такие, подруга, дела творятся у меня в Париже».
Глава шестая
1
Однажды Амфитеатрову совершенно неожиданно, при этом не обнаруживая себя, случилось увидеть то, после чего он целых два дня вдали от собственного дома был болен и душой и телом, но больше душой. И все потому, что, увидев вышедшего из будуаров Эльвиры сына префекта, весьма пылко целовавшего ей руки, он должен был окончательно убедиться в справедливости своих подозрений, устроить сцену ревности и выгнать потаскуху из дома. А не изводить себя вместо этого самоуничижительными славословиями, как если бы не Эльвира, а он сам был застигнут лобзающим чужую женщину…
В тот раз, сбежав в Италию, на два дня, он с угрызением совести вспоминал свой в отчаянии произнесенный монолог, когда просил свою прелестную молодую сожительницу наконец-то стать его женою и зеркалом, дабы она время от времени позволяла ему разглядывать себя в ней. Вспоминал, ужасаясь, каким он теперь стал неприглядным, пусть не душою, но своим внешним видом…
Он не знал, как его воспринимали другие, но сам себе казался чересчур грузным, будто распухшим не то от своей уже увядающей славы, не то от непомерного чревоугодия. А что сделалось с его давно потерявшим былые очертания лицом, которое некогда украшали гусарские усы и светящиеся целеустремленностью глаза? Где они, эти глаза, над которыми в свое время разрезали пространство четкие, выразительные брови? Что с ним стало теперь?..
Если б Эльвира смогла стать его зеркалом, он, наверное, не опустился бы до такого состояния, когда ему становится стыдно и страшно смотреть на себя, теперешнего, в туалетное или еще какое другое зеркало. Фигура стала похожа на огромную кляксу с заросшей густыми, на удивление всем переставшими седеть волосами головой. Вместо бровей – пара клочьев собачьей шерсти, а под ними давно потухшие глаза.
Он тогда, перед бегством в Италию, много чего наговорил Эльвире, предлагая ей бросить себя и уйти с тем самым…А куда и с кем, он ей не стал рассказывать, дабы не показать своей давно гнетущей ревности…
Выслушав совершенно неожиданный для нее монолог, Эльвира, не попрощавшись, сказала вслед Амфитеатрову:
- Запомни, мой милый Александр, мы, женщины, вполне отдаемся
любимому человеку; мы ведь живем любовью. Так как и хорошее, и дурное у нас всегда доходит до крайностей, мы делаемся из ко всему готовых христианок, ревностными католичками или протестантками, смотря по тому, православного, католика или протестанта мы любим. Не бойся же, что я стану удерживать тебя, напротив, я в случае необходимости постараюсь помочь тебе найти то место, где бы ты смог разобраться в себе…
Амфитеатров в тот день просто уехал в Рим, еще не зная, по какому адресу будет жить, и не раздумывая над тем, нужен ли он теперешний еще кому-то?
2
Уже вскоре после того случая, когда Амфитеатров был «удостоен чести» лицезреть весьма пикантную встречу своей сожительницы с сыном префекта, в стенах «таинственного» дома состоялся разговор между экономкой и ее «госпожой» Эльвирой.
- Минуло то время, когда я была с ним так счастлива! Все мне улыбалось; я играла и пела и не знала даже такого слова – страдание, – говорила на самом-то деле в данный момент очень артистично изображающая эти самые «страдания» Эльвира. – Теперь все изменилось, навсегда миновало счастливое время…
- Не теряйте надежды, госпожа, – с любопытством к последним переменам в хозяйке дома отвечала ей русскоязычная француженка – экономка Фаншета.
- Не терять надежды! И ты мне тоже повторяешь эту банальную фразу, которой нет отголоска в моем сердце. Надежда не существует для несчастных, а если и существует, так только в могиле. Человек, если ты хочешь знать, любит, думает, что и его любят, вкладывает всю душу, всю жизнь и счастье в эту любовь и вдруг видит, что его низко обманули! Тогда прощай мечты, и счастье, и будущее. Сердце разбито. Если такое случается с женщиной, она уходит в монастырь, молится и умирает. Мужчина же предастся светской жизни, разгулу, любовным или политическим интригам. И то и другое – самоубийство, только последнее вернее.
- О, госпожа, зачем такие мрачные мысли! Зачем так поддаваться горю?
- Нет, Фаншета, я только хочу убить его в себе. Еще во время его краткосрочного бегства в Рим, я многое обдумала, заглянула в прошедшее время. Проверив, была ли я способно к тому, что теперь совершилось со мной, и не где-нибудь в России, а здесь – в Париже? И что бы моя совесть ни говорила теперь, я вчерашняя, прежняя была совершенно чиста перед Александром, вся моя вина в том, что я слишком его любила, слишком неосторожно поступала, сделав его источником всех моих радостей, всего моего счастья. Но я женщина, Фаншета, я сильная; горе может согнуть меня на время, но потом я опять поднимусь. Фаншета, я люблю мужа и хочу отомстить за себя.
- Отомстить за себя? Как это? И, что же вы хотите сделать?
- Да, слушай же, что я скажу, Фаншета. Я могу говорить с тобой
совершенно откровенно: ты ведь, словно б спутницей моего детства, после наших частых и длинных разговоров обо всем, знаешь, все мои хорошие и дурные качества и не станешь никому открывать моего секрета. Я люблю Амфитеатрова, и он меня любит всей душой. Никто лучше меня не знает всех его чудесных достоинств и всех слабостей его характера. Не знаю почему – да и он сам, пожалуй, не знает, – он разбил мне сердце, оскорбил мою любовь своим недавним поступком…
Сам того не ведая бросил мне в лицо, как в некогда любимое
зеркало, похожее на камень оскорбление, которое навсегда разбивает счастье женщины. Он посмел ревновать меня…
Но, как бы то ни было, как ни старается теперь Александр забыться и доказать себе, что был по-своему прав, он любит меня. Любит не за красоту и молодость – ему, разумеется, могут встретиться женщины и красивее, и моложе меня, хоть это и смешно представить, – а потому, что хорошо меня понимает и в глубине души отдает мне полную справедливость; одним словом, он знает, что я не такая, какою он меня посчитал, застав с Анри.
- О да, госпожа! Чтобы убедиться в этом, ему стоит только взглянуть на вас теперь…
- Ну, так вот, – продолжала говорить с лихорадочным оживлением Эльвира, – он нанес удар моей любви. Пусть он выстрадает все, что я выстрадала, пусть придет к моим ногам вне себя от раскаяния, стыда, отчаяния в любви, пусть, рыдая, умоляет меня о прощении, а я…
- Вы его простите.
- Может быть! – Эльвира как-то странно улыбнулась, помолчала
минуту другую, потом спросила:
- Ты видела Анри?
- Очень часто вижу, госпожа. Разве вы не знаете, что он сын
префекта?
- Глупышка! Я его знаю настолько, о чем ты лишь можешь догадываться…
- Он ваш любовник? – вырвалось из уст Фаншеты.
Это было настолько неожиданно для обеих, что одна из них, экономка, в страхе закрыла рот, а другая, ее госпожа, долго ничего не могла сказать, словно выброшенная на сушу рыба, лишь беззвучно открывала рот. Но через некоторое время выкрикнула в лицо Фаншеты:
- Дура! Не тебе о том знать! Одно скажу, моя связь с Анри – это и
есть моя месть моему мужу. И пусть она похожа на грех… Но это меня ничуть не пугает…. А теперь ступай прочь и стань немой…
Глава седьмая
1
После ничем не оправданной поездки в Рим, больше похожей на бегство от себя, чем от изменившей ему сожительницы, Александр Валентинович, и Эльвира, чтобы реже видеть друг друга, находили массу дел и причин, выдумывая, что нужны где-то там, где на самом деле тебя никто не ждет…
Промучившись так, Амфитеатров решил жениться на госпоже… Одиночество. С самого начала жизни русского писателя в «таинственном» доме она негласно обитала в его стенах, то блуждая по лабиринтам подземного хода, то лежа в холодной постели единственного обитателя этого особняка.
Их на время ставший широко известным, но не одобряемый обществом брак продолжался до той самой поры, когда Амфитеатров, однажды, словно пытаясь отыскать себе собеседника, подошел к давно не отражавшему его комнатному зеркалу. И, не смотря на то, что отражение его находилось в празднично оформленной резьбою и позолотою раме, пережил страх, когда увидел то, что смотрело на него – – это было омерзительней любого чудовища…
– Неужели это я?! – все еще не веря своему отражению, спрашивал у себя Амфитеатров, меняя зеркала и время суток, чтобы вновь увидеть нечто и отшатнуться от него. Везде и в любое время он видел человека, непохожего на того холеного и высокомерного русского писателя, еще вчера знаменитого, а сегодня забытого всеми.
Он не верил тому, что волосы его на голове теперь всклокочены,
некогда ухоженная бородка топорщится грязными клочьями, а большие черные глаза стали похожи на дно глубоких ущелий, над которыми застывшим волосяным водопадом свисали закрывающие зрачки брови. Глубокие борозды морщин тянулись от носа к углам рта, отчего губы Амфитеатрова были как-то неестественно перекошены.
А может быть, Александр Валентинович на самом деле, видел то о чем и рассказать нельзя? Вдруг это был сам дьявол?! Так оно или не так, но только после подобных встреч со своим отражением он втайне от всех однажды пошел исповедаться перед незнакомым, по-деревенски простоватым на вид священником.
Амфитеатров надеялся, что тот не поймет, в чем ему надо покаяться, но священник как будто понял. Однако обошелся с русским писателем не очень сурово. Наложил на него пост, многократное чтение молитвы господней и запретил впредь прелюбодействовать с той самой женщиной, о которой он услышал во время исповеди, но не знал, что раб божий давно уже с ней не живет.
2
Однажды, чтобы поменять потихоньку убивающее человеческий разум «расписание жизни», Амфитеатров принялся перечитывал давно забытое им сочинение, в котором его заочный великий наставник Державин описывал свое житие…
Амфитеатрову хотелось так же, как и Гавриилу Романовичу, вставать с рассветом и отправляться в лес. Во время прогулки по родовому имению Званка останавливаться возле родника или где-либо на прогалине, на птичьем току, и внимательно слушать природу. Или долго идти, по пыльной дороге вслед за направляющимися к святой обители странниками, представив себя в убогой одежде и с пустою сумой…
После обедни, надев парадное платье, будто собираясь в театр, отворять, словно двери, обложки книг, и попадать в компанию великих умов древности. Заводить с ними беседу, чтобы они благосклонно отвечали голосами своих героев. Так, коротая у расположенных прямо в спальне книжных полок долгие часы, хоть на время забывать о делах государственных, писать стихи.
И хороша будет жизнь Амфитеатрова в обществе его возлюбленных классиков, которые непременно спросят, а подробно ли он читает их книги и пишет ли он теперь свои?
Глава восьмая
1
Амфитеатров мог часами сидеть один у себя в комнате и смотреть на голые белые стены, как среди пустыни. Несмотря на постоянное разглядывание своего отражения, он все еще оставался одинок до той самой поры, когда им завладели кошмары в виде видений.
Со всех сторон обступала и угрожающе вилась вокруг него окаянная нечисть в виде дьявольского сплетение кошачьих морд, совиных глаз, крыльев нетопыря и его собственного отражения.
После каждого кошмара Амфитеатров долго приходил в себя, сидя без движения, в тупом отчаянии. В мозгу его неустанно кружились все те же бессмысленные слова: «Сам виноват, с ума сошел, схожу с ума… совсем меня доконала, стерва, сам виноват… теперь мне крышка…»
В следующий раз, но уже не днем, а ночью к нему опять явились все призраки, какие он уже перевидал за последнее время. И они вновь пялили на него огромные совиные глаза, протягивали гигантские когти, размахивали громадными крыльями нетопырей. Все они, выбираясь из его зеркал и подземных лабиринтов на волю, теперь, боясь дня, стали являться к нему в поздний час.
Несмотря на то, что стояли непроглядные ночи, Амфитеатров жмурил глаза и все-таки видел их, видел их мерзкие морды и, казалось бы, миловидные лица, которые были еще страшней…
Он чувствовал, как они обступают его, садятся в кружок, дышат на него своим смрадным дыханием, и в оглушительной, мертвой тишине, в которую он был теперь замурован, кажутся еще грознее, чем раньше.
Но вот однажды произошло чудо! Невероятным напряжением волн собрал он все свои силы, схватил карандаш. Стал набрасывать злых духов на бумагу, пытаясь «нарисовать» их, поначалу словами. Вот они! Он видит их на бумаге, которую можно разорвать на мелкие кусочки или сжечь…Они теперь ему не страшны. И это успокоило его. А успокоившись, заставило удивиться открывшемуся в нем таланту художника.
Он не сразу увидел, как вместо слов на бумаге стали появляться все эти изрядно поднадоевшие ему чудища, но уже нарисованные пером.
С того самого преображения, которое приключилось с ним, да не по Божьему велению, а, по всей видимости, с согласия самого дьявола, Амфитеатров все последующие дни впускал вселившихся в него бесов на бумагу. Так они были в его власти, так он освобождался от них. Когда они ползали и летали на бумаге, они уже не были опасны.
Почти целую неделю провел Амфитеатров один на один с призраками у себя в пустой комнате, описывая их то искупавшимся в чернильнице пером, то разноцветными карандашами.
Он не закрывал глаза, чтобы не видеть демонов, не бросался ничком на письменный стол, чтобы скрыть от них голову. Он глядел им в лицо, не отпускал, пока они не откроются ему до конца.
Он смотрел на них в зеркало и сам являлся там в самых разнообразных обличьях: то неуклюжим любезником, то коварным предателем сердец, но чаще всего обманутым мечтателем…
Так у него родился альбом причудливых, ни на что не похожих рисунков и словесных этюдов, изображавших все, что приключается с людьми: чаще худое, а иногда и хорошее. Женщины из корыстных целей выходят замуж за уродливых богачей или, заманив в свои спальни влюбленных простаков, безжалостно обирают их. Мужчины, меняют женщин, как перчатки, пробуют каждую, как дегустатор вино, или ростовщически обирают их… И те, и другие под пером или набором цветных карандашей Амфитеатрова, жалостно съежившись, сидят во власянице перед инквизитором, томятся в темнице, стоят у позорного столба, их ведут к месту казни, обнажив для посрамления до пояса. И демоны роятся вокруг них: целые полчища призраков, иной раз добродушных, по большей части пугающих, и почти всегда фантастически уродливых. И все это двусмысленно, все зыбко, все меняется по воле автора разбросанных по всему дому рисунков и текстов под ними.
2
Да, теперь он больше не боялся привидений. Ему хотелось потягаться с ними, окончательно усмирить их. Он звал их сам, и что же – они покорно плелись на зов. Они являлись ему повсюду, пусть и не наяву, а лишь только в воспоминаниях. Амфитеатров видел их в переменчивых формах облаков, когда он, медитируя или просто мечтая, был в пути, распознавая их среди ветвей узловатых деревьев, или таким же образом гулял по саду, наблюдал в глубине прозрачных вод, среди колеблющихся от быстрого течения рек, впадающих в Сену, когда прогуливался по ее берегам.
С юных лет и особенно в пору членства в масонской ложе, Амфитеатров изучал природу демонов. И никогда не думал о том, что на старости лет ему придется преодолевая страх, узнавать являющихся к нему в «таинственный» дом ведьм, домовых, кикимор, оборотней, эльфов, фей и гномов, упырей и выходцев с того света, великанов-людоедов и василисков. Принимать, как старых знакомых «шептунов» и «наушников», самых гнусных из всех призраков, не зря носящих те же прозвища, что и шпионы при полиции и священном судилище.
У многих призраков были человеческие лица, в которых странно смешивались черты его бывших друзей и врагов. Одна и та же ведьма напоминала ему то домоправительницу, госпожу Золя, то Шидловскую, то Эльвиру, то журналиста Тиссо, то сына префекта – разлучника Анри, который так и не стал мужем его содержанке, лишь сотворив из нее еще одну парижскую куртизанку.
Приведения любили являться к Амфитеатрову в виде монахов или судей священного трибунала. Те, в свою очередь, любили подражать церковным обрядам – причастию, миропомазанию, соборованию…
Одна ведьма появилась перед ним, сидя на загорбках у сатира, а души праведных в монашеском облачении протягивали ей книгу, на которой она клялась, давая обет послушания, распевая псалмы. Вместо страха перед приведениями Амфитеатров теперь испытывал глубокую, презрительно-злобную жалость к тем, кто всю жизнь дрожит перед нечистой силой, перед наваждением.
Амфитеатров отныне стремился описать безропотную, безликую массу подневольных простых людей, застывших в тупой, тяжкой неподвижности, меж тем как еле живой от истощения человек из последних сил удерживает гигантскую каменную глыбу, а та вот-вот рухнет и раздавит его и всю толпу. И этому похожему на скелет человеку боязно не столько за себя и расположившихся внизу людей, как за разместившихся на каменной глыбе народных угнетателей, которых Амфитеатров все последнее время пытался изобразить в виде мелких грызунов и больших крыс или безмозглых ленивцев, чьи глаза заклеены, а уши заперты на замок. Александр Валентинович постоянно рвал неудавшиеся работы, заваливая пол своего жилища почему-то громко шуршащим бумажным слоем.
Так продолжалось недели, из которых сложился не один измотавший его до морального и физического истощения месяц. И вот однажды, в студеный зимний день, когда нужно было спасаться от холода, а не от чудовищ, которые, в большинстве своем пробирались в его жилище по подземным лабиринтам, идущим, казалось бы, из самой Преисподней, у Амфитеатрова произошел драматический нервный срыв.
Собрав все разбросанные по письменному столу и полу, валяющиеся на кровати и в креслах обрывки черновиков, достав с полок домашней библиотеки неопубликованные рукописи, а также свои и чужие книги, Александр Валентинович три дня и три ночи топил бумагой камин. В итоге дом свой, он хоть ненадолго, отогрел, но себя не смог…
Последнее, что Амфитеатров успел сделать, для того, чтобы еще хоть ненадолго согреть, и удержать в себе озябшую душу – это попросить единственного на ту пору представителя забытого им светского мира, Тиссо Полине, отвезти его к теплым берегам Италии. Он захотел вновь, как и несколько десятков лет назад, почувствовать себя гражданином Вселенной.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Александр Амфитеатров умер прямо за письменным столом в Ливорно, в Италии, 26 февраля 1938 года.
Его многочисленные таланты передались и сыновьям. Максим и Роман стали музыкантами, Даниил – композитором и дирижером, а Владимир продолжил дело отца, став писателем и журналистом.
Амфитеатров прожил долгую, насыщенную различными событиями жизнь, его мировоззрение испытало серьезные эволюционные изменения. Наверное, со многими его взглядами сложно согласиться, как и принять их, но в любом случае Александр Амфитеатров заслуживает того, чтобы о нем помнить, потому что был одним из самых ярких писателей и публицистов своего времени. Но, изведав сполна славу и огромную популярность, впоследствии был практически забыт на родине.
В 1911-1916 годах в России издавалось 37-томное (!) собрание сочинений А.В. Амфитеатрова, однако в связи с Октябрьской революцией последние тома так и не вышли.
Хотя в наше время книги Амфитеатрова переиздаются, но в общем и целом современному читателю еще только предстоит открыть для себя это многотомное литературное наследие.
И.С. Шмелев так сказал о даровании и таланте Амфитеатрова: «Он и романист, и публицист, и историк, и драматург, и лингвист, и этнограф, и историк искусства и литературы, нашей и мировой, – он энциклопедист-писатель, он русский писатель широкого размаха, большой писатель, неуемный русский талант – характер, тратящийся порой без меры».
К этому высказыванию сложно еще что-то добавить.
апрель – сентябрь 2016 г.
Светлой памяти моего деда
Павла Мартеловича Шатрабаева –
участника Первой мировой войны.
КРИВОЕ ЗЕРКАЛО ВОЙНЫ,
или
Обратная сторона медали
повесть
«КОМУ ВОЙНА, А КОМУ...»
(вместо предисловия)
1
На святой Руси, у ее народа очень много мудрых и добрых, светлых и грустных пословиц, иногда бьющих не в бровь, а в глаз, но никогда не унижающих добропорядочного человека своею жестокостью. Только есть среди них одна, особенно горькая для людей, переживших военное лихолетье. И произносится она как проклятие на всех тех, кто, наживаясь на людском горе, прячется за его носителями – за этими вечно согбенными и обнаженными спинами. Не потому ли столь солоно это выражение: «Кому война, а кому мать родна...» И пусть мне не ведомо, в каком краю и в какое время оно прозвучало впервые, известно, что особенно уничижительно это клеймо звучало в применении к преступной деятельности отдельных личностей в пору Первой мировой войны 1914–1916 гг.
Для того, чтобы бесстрастно увидеть оборотную сторону этого кровавого отрезка двадцатого века, чем-то напоминающую отражение кривого зеркала, я и сам, преломляясь, словно опущенный в Реку Времени шест, «отталкиваясь» от воспоминаний очевидцев, выложенных в Интернете и опубликованных на страницах вековой давности газет, делаю попытку погружения не только в пределы «темного царства» подрядчиков, интендантов и смотрителей складов на одной из прифронтовых баз Красного Креста, но и желаю разобраться в хитросплетениях одной из многочисленных паутин, сплетенных в ходе подготовки к физическому устранению державного «Старца» – Гришки Распутина.
Одной из первоочередных причин, подтолкнувших меня к написанию этого художественно-документального повествования, стала публикация в столичном издании «Русское слово», в свою очередь перепечатанная в пермской губернской газете «Зауральский край» от 9 марта 1916 года. В имеющейся там статье под названием «Дело В.А. Сухомлинова» сообщалось: «Из достоверных материалов... выясняется основное обвинение генерала Сухомлинова в корыстных целях. Следственная комиссия признает, что эта часть недостаточно ею обследована.
Но, как передают, и собранный материал дает основание для назначения следствия по обвинению генерала Сухомлинова и по статье, предусматривающей лихоимство. Это особенно ярко и определенно сказывается в области поставок и подрядов, сделавшихся военным ведомством. Условия, при которых подряды и поставки сдавались, имеют подозрительный характер. Одновременно следственная комиссия обратила внимание на деятельность окружавших бывшего военного министра лиц: двоюродного брата генерала Сухомлинова инженера Гошкевича, австрийской подданной А. Аурих, состоявшей корреспондентом немецкой газеты, и др. Еще задолго до войны эти лица прочно занимали положение монополистов по поставкам и по проведению поставок для других лиц. В характере же некоторых поставок и подрядов следственная комиссия, как передают, усмотрела соображения, несколько чуждые чисто коммерческим интересам».
Вышеобозначенная статья завершается так:
«Ходатайство Сухомлинова.
Бывший военный министр генерал-адъютант В.А. Сухомлинов обратился с письмом на имя министра Императорского Двора Фредерикса, в котором просил доложить его ходатайство об увольнении его из Государственного Совета, а также с военной службы. Свое ходатайство бывший военный министр мотивировал тем, что он хотел бы облегчить дело правосудия и считает неудобным оставаться на военной службе и в Государственном Совете, пока дело о нем не будет окончательно решено. Как передают, ходатайство генерала Сухомлинова будет удовлетворено».
И действительно, не прошло и десяти дней, как под рубрикой «Из телеграфных сообщений» все та же газета «Зауральский край» от 18 марта 1916 года в материале «Следствие по делу Сухомлинова и Кузьмина-Караваева» сообщала следующее: «Петроград. Первый департамент, Государственный Совет, рассмотрев внесенное по Высочайшему повелению дело по Всеподданнейшему донесению верховной комиссии для всестороннего расследования обстоятельств, послуживших причиной несвоевременного и недостаточного пополнения запасов военного снабжения для армии, постановил: назначить, согласно статье 91-й учреждения Государственного Совета, предварительное следствие по обвинениям, упадающим на бывшего военного министра, отставного генерала от кавалерии Сухомлинова, и на бывшего начальника главного артиллерийского управления генерала от артиллерии Кузьмина-Караваева.
Государю Императору благоугодно было 12 сего марта возложить производство означенного поручения на действительного тайного советника Кузьмина».
Отсюда видно, что решение об отстранении от должности Сухомлинова было принято царем буквально в течение нескольких дней после официального ходатайства генерала – еще 12 марта 1916 года.
Несколько смущает назначение императором для «...поручения на действие тайного советника Кузьмина». Не является ли эта фигура родственником «товарища по несчастью» Сухомлинова – генерала от артиллерии Кузьмина-Караваева?
Намеренно или нет, но в нашей жизни случается и такое, когда обвиняемый и обвинитель, находясь на одних и тех же весах Фемиды, умудряются находить такое равновесие, при котором разваливаются любые «дела».
2
Это был один из ряда самых громких и в тоже время таинственных процессов по злоупотреблениям, обнаруженным во время Первой мировой войны. В отличие от других «дел», о которых в свое время много говорилось в кулуарах и писалось в газетах, когда эти слушания уже мало кого интересовали по той причине, что на скамью подсудимых попадали относительно мелкие чиновники, – этот процесс проходил за наглухо закрытыми дверьми, поскольку в нем были замешаны высокопоставленные чиновники и их ведомства, как правило, всячески препятствующие ходу следствия, а то и вовсе спускающие это «дело» на тормозах – в безвестность, где нет ни правых, ни виноватых.
Иногда, как если б в оправдание еще одной поговорки: «шила в мешке не утаишь», пусть не сразу, а лишь ближе к концу войны в российской прессе стали появляться порой просто шокирующие обывателя факты этого бессмертного для нашего государства и безмерного, как и его территория, «лихоимства», то есть взяточничества и ростовщичества. Рассуждения об этом кого-то приводили в ужас, но были и другие, те, кто радовался этому явлению и создавал на чужом страдании свое благополучие. Таких людей «приноравливающихся к господствующему настроению» постоянного обогащения и наживы, как известно из ныне широко представленных документов, было немало, и не только в период русско-германской войны. Так что комиссии, назначенные для расследования злоупотреблений, плодились и плодились, и «прикосновенных» оказывалось такое множество, что в конце концов признано было за лучшее закрыть все комиссии и предать дело воле божьей. Иначе пришлось бы окончательно запутаться в этом лабиринте злоупотреблений и с трудом различать «прикосновенных» и «неприкосновенных».
Экзамен, который нашему народу пришлось выдержать на предмет «добросовестности» в ходе войны 1914–1916 гг., как теперь известно, был выдержан хуже некуда, тем самым всячески поспособствовав сразу двум революциям, или, если хотите, переворотам на российской земле.
Скажем просто: и сухари, и подметки, и сено под ведомством подрядчиков, интендантов и смотрителей складов «оставляли желать лучшего».
3
Во всем этом так до конца и не расследованном, а то и просто не преданном огласке процессе Сухомлинов был не более чем верхушкой того самого айсберга, нижнюю часть которого составляла весьма солидная кучка стяжателей и мздоимцев, насильников и откровенных убийц и прожигателей жизни, скрытых от народа его же собственным, ничем не возмещаемым горем.
Одним из связующих звеньев этого скованного единою цепью «коллектива» стал широко и постоянно упоминающийся на страницах газет, особенно на исходе войны, обладатель звучной фамилии Борис Михайлович Ржевский-Раевский. В одном из газетных материалов под названием «Сенсационное дело», опубликованном в «Зауральском крае» от 2 марта 1916 года, сообщалось, что: «Б. Ржевский когда-то состоял сотрудником официозной нижегородской газеты в бытность там губернатором А.Н. Хвостова, был из нее изгнан за какую-то уголовщину. Потом проник к находившемуся в ссылке Илиодору, напечатал беседу с ним в «Голосе Москвы» и, сделавшись таким образом журналистом, появился в Петрограде. Здесь он сумел войти в доверие к Сухомлинову и отправился в качестве уполномоченного Красного Креста на фронт. Потом пристроился чиновником особых поручений при министерстве внутренних дел (каковым на ту пору уже руководил А.Н. Хвостов. – А. Ш.) Затем, по слухам, Б. Ржевский отправился с каким-то таинственным поручение к Илиодору в Норвегию, но на обратном пути его на границе арестуют и привозят в Петроград. Ржевского обвиняют в ряде преступлений, среди которых имеются и очень тяжелые. Его дело живейшим образом заинтересовывает целый ряд высокопоставленных лиц. Однако это дело осложняется какой-то межведомственной борьбой из-за Ржевского. Расследование по этому делу, по слухам, одновременно ведется видными представителями (нетрудно предположить, что ими были господа Сухомлинов и Хвостов. – А.Ш.) двух разных ведомств. Но, вопреки сообщениям некоторых газет, дело это еще далеко не кончено, и Б. Ржевский из тюрьмы не освобожден».
4
Длинный обвинительный акт в адрес Ржевского и Ко был наполнен не только повествованием о недостачах, обнаруженных в складских помещения Красного Креста города Дубно и в соседствующих с ними тыловых продовольственных базах, принадлежащих военному ведомству. Там были сведения и о том, как прикосновенные и неприкосновенные лица наживали и тратили деньги, как составляли контракты, и даже об отвратительных уголовных делах, связанные с шантажом и убийствами.
Недостачи были действительно грандиозны: 4 165 пудов сухарей, 14 733 пуда галет, 80 505 порций пищевых консервов и 599 900 рационов конских консервов, а так же множество пар обуви, всевозможных лекарств и непомерное количество литров медицинского спирта и вин. Не менее впечатляющими были и «заработки» отдельных «пасущихся» подле снабжения лиц. Так, например, обвинительный акт рассказывал, что служивший у заместителя уполномоченного Красного Креста и в тоже время смотрителя складов Ржевского по вольному найму писарем нижегородский купец Аарон Самуилович Симанович, еще вчера сидевший в ювелирном магазине, получал от своего начальника до 300 рублей кредитными в месяц, а за неполный год своего талантливого бумагомарания и крючкотворства «заработал» 40 000 рублей. На этом примере можно представить, что же «зарабатывали» другие, более высокопоставленные чиновники. К их разряду относился, например, один из монополистов продовольственного снабжения фронта инженер Гошкевич, за не только родственное покровительство которого его двоюродный брат и военный министр Сухомлинов был вынужден покинуть свой пост. И предстать сначала перед следственными органами, а затем и перед судом.
Не брезговал шальными военными деньгами воистину не убоявшийся божьей кары бывший иеромонах Илиодор (Труфанов Сергей Михайлович), чья судьба скандалиста и перевертыша, как и всех вышеперечисленных лиц, однажды переплелась с поистине вездесущим Борисом Ржевским.
5
Прежде чем завершить это многословное предисловие, остановлюсь на характерном заявлении прокурора, ставшего, на мой взгляд, поневоле могильщиком этого похожего на бездонное болото расследования. Именно он поведал, каким образом обнаружилось это злоупотребление и возникло само дело. По словам обвинения, «одним из поводов» настоящего процесса послужило то обстоятельство, что подсудимый, инженер Гошкевич, вел роскошную жизнь. Постоянно переезжая из одного южного города России в другой, он проживал в ту пору с актрисой, известной под названием «ювелирная лавка», любящей удивлять курортников (не переводившихся и в военную пору. – А.Ш.) роскошью своих нарядов и тем, что она, не зная, куда девать бриллианты, «носила их даже на пляжных сандалиях». А господин Ржевский, по заявлению прокурора, как если бы только ради того, чтобы «наследить» своим именем на страницах газет, несмотря на то, «что в них многое преувеличено», совершал всевозможные «околоуголовные глупости», которые так или иначе поспособствовали тому, чтобы отыскать себе место в многотомных трудах следственных дел для вышеобозначенного многократно возобновляемого процесса, которым умело дирижировали откуда-то сверху – в две руки.
Читатель, пожалуй, вправе вполне резонно по этому поводу сказать, что не все «расточители» столь безумно бросают напоказ плоды «хищения», как это делал подследственный родственник Сухомлинова, и, следовательно, не всегда попадаются... На месте «расточителя» мог быть более экономный человек, и тогда, пожалуй, не встретилось бы и повода к возникновению настоящего дела. Хищение не всегда любит блеск и помпу. Чаще оно кроется где-нибудь в тиши, на лоне природы, в укромном месте, купленном на имя супруги, и вообще не кричит о себе так громко... Все это разумно... Да вот только никто из моих персонажей этого поистине «пира во время чумы», на котором не только тамадою, но и главным героем данного повествования является господин Ржевский, не пожелал «опуститься» настолько низко, чтобы однажды прислушаться к обывательским советам. Или вспомнить наконец о том, что где-то на границах твоего государства громыхает война.
* * *
ПИСЬМА С ФРОНТА
(и несколько строк об их авторе)
Что называется, потрепанный в боях, отмеченный ранами, преждевременной сединой и боевыми наградами двадцатисемилетний подпоручик царской армии и военный репортер Михаил Борисов, которого еще какой-нибудь неполный век тому назад уральскому читателю доводилось видеть на улицах Екатеринбурга, чудом уцелевший после чуть ли не года пребывания на Западном фронте, он глядел теперь на меня, словно бы из потускневших от времени окон редакции «Зауральского края». Едва слышным голосом он пытался донести ХХI веку устами пожелтевших газетных страниц свои впечатления о пережитом в окопах Первой мировой войны. И, я, читая, слушаю его записанную в строчки хрипловатую, как первые граммофонные записи, речь. «Пережито так много, – размышляет Борисов, – что вложить все это в какие-либо определенные рамки очень трудно. В голове еще хаос. Как ни стараешься представить себе полную картину всех этих стычек, боев, отступлений и наступлений, однако, в общем, ничего не выходит. Наиболее яркие фаты как-то само собою выделяются из всей массы переживаний, и опять забываешь повседневную картину».
От Штаба Верховного Главнокомандующего
Западный фронт
«На фронте Рига – Двинск германские авиаторы предприняли частые полеты. Их аэропланы появлялись в районе нижнего течения реки Аа у Скотеля, западнее Фридрихштадта, где германцами было сброшено несколько бомб.
Попытка немцев спуститься к берегу Двины против Линневалена, ниже Фридрихштадта, была отбита огнем.
К юго-востоку от Фридрихштадта, около Самена, немцами были пущены удушливые газы в нашу сторону».
(из телеграфных сообщений)
Письмо 1
В О Й Н А
«Из особенно ярких моментов моей боевой жизни мною запечатлелось, как нас однажды окружили, и чуть не 24 часа мы отражали неприятельскую лавину.
Тысячи людей двигались на нас, как нечто определенное, что не отвратимо ничем.
Отчаянно работали пулеметы, и сотни людей, кидавшихся на нас, как скошенные серпом колосья, падали на землю.
Ружейный огонь не прекращался ни на минуту, и точно непрерывные свинцовые, пронизывающие насквозь ряды, нити шли от нас к неприятелю.
Это был напряженный огонь самозащиты. Одна мысль – умереть, но не быть поглощенными окружающим, охватила всех нас, и под ее влиянием мы были способны на все.
Полкового командира вынесли из огня еле живого, но он, почти умирающий, все еще твердил одно, что нужно защищаться до последней капли крови.
Более суток продолжался этот бой.
Даже неприятель, должно быть, был поражен нашим упорством, и удары его стали слабее. Правда, жертвы его были велики.
Как видно, немцы решили ослабить нас орудийным огнем. Но наша надежда на выручку оказалась не напрасной.
Наши нащупали слабое место, и ряды немцев были разорваны. Рядом коротких, отчаянных схваток мы хлынули в прорыв и вышли, даже не оставив неприятелю своих раненых. Так, кажется, мы не дрались никогда.
Ваш N»
Глава 1
До прозрачных глубин
1
Предвечерней августовской порой 1916 года, в то самое время суток, когда, казалось бы, вечно холодные и ершистые волны Балтийского моря еще не затронула живая ржавчина заката, по видавшему виды обшарпанному и скрипучему скользкому трапу на носовую часть, по-флотски величаемую «баком», однопалубного широкого парохода поднялся низкорослый полноватый человек в давно уже выцветшим от дождей и солнца плаще, с низко опущенным на лысеющую голову капюшоном. И без того наполовину завешанное темной материей лицо его, вытянутое и ничем не примечательное, представлялось узкой полоскою бледного света. В руках у него тяжело провисал небольшой дорожный чемоданчик из оцарапанной кожи, давно уже потерявший светло-коричневую окраску, с помятыми железными уголками по краям.
Ненадолго бросив взгляд на едва заметно колеблющийся в сизой дымке свет от фонаря на мачте, облокотившись на бортовые уже повлажневшие от прохлады перила, явно сторонящийся пассажиров Борис Ржевский застыл, не шевелясь. Лишь край его длиннополого и невесть каким образом и где измазанного в иле плаща слабо колыхался от легких воздушных напоров.
Вечер незаметно растворился в ночи и обступившей пелене тумана. На пароходе самыми заметными для встречных курсов были только отличительные огни – зеленый и красный, время от времени пропадающие среди мачт. Задернутыми были и поднебесные звезды. Ночь темна. Внизу, на большой глубине, железный нос парохода с тихим плеском разрезал крупную водную зябь.
Навалившись на перила, Ржевский долго и неотрывно буравил взглядом забортную бездну, как если бы желая разглядеть расположившуюся на морском дне потаенную от человека жизнь. Вместе с тем тоскливое чувство расставания с родным берегом, когда приходится полностью доверить свою судьбу зыбкой стихии, не покидало его. Когда связующий с пристанью якорь отделяется от земли, ты всем своим подневольным существом начинаешь с тревогой осознавать не то пробел – между прошлым и будущим, не то пустоту – вместо провалившегося в неведение сердца. Перехватывая дыхание, грудь сжимает океанский простор. Корабль превращается в щепку, а кружащие над головою чайки поют загробные песни. И пройдет еще немало времени, когда вернется ощущение реальности, а вместе с ним и воспоминания о минувшей жизни. Они одни, гонцы неутомимые, несут вести кораблю о земле, им покинутой, душе – о былом невозвратном. Тогда-то и овладевает человеком грусть, не земная, но еще и не совсем небесная, словно отклик двух миров на разъединение с человечеством и слиянием с природой. Тогда душа пьет волю полною чашею неба, купается в раздолье океана и в тоже время страшится его... И пока Борис размышлял о состоянии души, о своей ничтожной роли перед величием океанской бездны, народ на пароходе уже успел поужинать и приготовиться ко сну.
В ту пору, когда в черной, как базальт, воде стали проступать какие-то светящиеся существа, похожие на длинный розовый крючок, у Ржевского помутнело в глазах. А затем, воображение дорисовало лениво шевелящее плавниками туловище с головою огромного морского конька, которое, неожиданно быстро и ярко увеличиваясь в размерах, испугало отпрянувшего от перил человека. И, уже оказавшись в каюте, Борис еще долго будет протирать глаза, как если б желая смахнуть с них идущие одна за другой фантастические картины.
Ржевский наскоро поужинал своими припасами, скрывающимися в небольшом, но достаточно вместительном чемоданчике. Прежде чем отойти в царство сна, он долго возился, иногда вставая и тупо глядя в непроницаемый иллюминатор. Ближе к утру ему приснилось скользкое морское чудище, несущее его куда-то среди сказочных джунглей – водорослей, самоцветных кораллов и серебристых, постоянно меняющих свои очертания туч – огромных рыбных косяков. И в тот момент, когда перед ним распахнулась безразмерная зубастая пасть, наверное, самого главного морского чудища, Борис проснулся от собственного вскрика, и подушка его была мокра.
2
Зачастую случается так, что все самые яркие и волнующие воспоминания о детстве находят отражение в одном из его дней... И, как правило, день этот, даже несмотря на все последующие невзгоды и радости, становится твоей заглавной страницею жизни.
Вслед за сказочным сновидением, связанным с царством Нептуна и его некоронованной царицей Золотой рыбкой, на волнах памяти Ржевского показалось озорное мальчишечье время, когда он с двоюродным братцем Никитою в летнюю пору до позднего часа пропадали на волжских берегах, невдалеке от застроенного частными домиками нижегородского пригорода.
Лето проходило незаметно, как если б случилось ехать на скором поезде, когда нет и возможности разглядеть пролетающие за вагонными окнами станции. Но ведь они все же были, эти самые станции, когда от их почти осязаемого наполнения жизнью было легко ощущать свое присутствие на этой земле.
Борис всегда с нетерпением ожидал той поры, когда с приближением предстоящих осенних карнавалов природы волжские берега украшались гирляндами рыбацких огней.
Рыбалка!.. Нет ничего прекрасней ее увлекательного таинства. О ней долго мечтают, к ней долго готовятся, и под конец даже начинают сомневаться: да состоится ли вообще рыбалка в этом году, позволит ли погода? Но как же может не состояться рыбалка!
После надоедливых дождей небо на неделю-другую станет особенно высоким, воздух легким и острым, а дни наполнятся прозрачным золотом, исходящим от березовых рощ и созревших пшеничных полей...
Два родных брата Ржевские и два их неотступных отпрыска, как только спокойно погаснет в красно-медных, розовых и зеленоватых отсветах приволжский закат, заберутся в просторную посудину, дно которой выдолблено из толстой осины, а борта надставлены досками, и тогда кто-нибудь из провожавших рыбаков жен и матерей перекрестит отчалившую лодку, да скажет: «...Клев на уду, рыбу-кит на острогу!»
Точно также было и на этот раз...
Сначала плыли на веслах. Гребли все попеременно, за исключением старшего – дяди Жоры, сидящего на корме за рулевым веслом. С каждым взмахом весел лодка все глубже уходила в ночь, в тишину. Скалы и сосны на берегу стали черными, в небе густо зароились звезды, а в воде повисли синие огоньки.
– Начнем, пожалуй? – вполголоса спросил дядя Жора.
– Можем, – отвечал ему брат, уже стоящий в носу лодки, готовый поджечь смолье – куски сухого соснового пня, сложенные на козе, то есть на железных вилах, прилаженных к носу лодки. И вот уже золотой пружиной развернулось пламя, душистый дым наполнил ноздри. Борис, как всегда поначалу, принялся тереть глаза, затем чихать.
Все вокруг сразу изменилось.
На небе сохранились только самые большие звезды, да и те стали тусклыми, неверными, а бесчисленные небесные искорки-пылинки бесследно исчезли. Лодку обступила темнота. Зато в воде, которая минуту назад была совсем черной, открылся подводный мир.
Мальчики с любопытством свесили головы через лодочный борт.
Отблески огня передвигались по мелкому чистому песку, собранному в мягкие складки там, где проходило сильное течение.
«Эх! Если бы только можно было ходить пешком по дну, – мечтательно размышляли тогда маленькие рыбаки, – хотя бы в водолазной одежде, то чего бы человек не увидел! Как леса, стоят на камнях водоросли, и в них, как птицы, реют рыбы. Вот, как пустыня, лежит песчаная отмель, и камни, как ежи, поросли ракушками. А дальше горы. Горы стоят, как пики, уходят ввысь, и если взобраться на них, уже рукою подать до неба – до водяной крыши...»
«И такие горы теперь проходят где-то под днищем корабля...» – подумалось во сне поворачивающемуся на самый край каютной постели, тепло укутавшемуся Ржевскому, наяву представившему, как могучая носовая часть парохода безжалостно разрезает – на сегодня и завтра – лучезарное видение его невозвратного детства...
Мальчишки безотрывно следили за водой...
На песке островками сидели водоросли – то пушистые, то вытянутые по течению, как длинные, хорошо расчесанные волосы. И вдруг ближайший камень зашевелился, поднимаясь со дна, замутив воду мохнатыми лапами. На мгновения сердце десятилетнего Бориса замерло готовое оборваться в холодную пустоту. А когда перед его низко опущенным до воды взглядом вдруг показалась пятнистая и тупая рыбья голова, он, быстро отпрянув от борта, поднял отцовскую острогу... Которая уже вскоре, не достигнув цели, выскользнула из его дрожащих рук, уплывая от лодки – черенком вверх.
– Тоже мне, рыбак! – только и сказал дядя Жора, показывая за борт. – Давай, сигай теперь вслед... Чай, плавать я тебя научил...
Протяжный гудок парохода разорвал безразмерную тишину. А еще через некоторое время пробили склянки...
Над живым горизонтом моря, еще далеко до скандинавского побережья, румянился закат.
От Штаба Верховного Главнокомандующего
Западный фронт
«В районе Двинска наша артиллерия удачно обстреляла колонну противника, подходившего на запад к Шлосбергу.
В Галиции на средней Стрыне отражены попытки противника приблизиться к нашим окопам».
(из телеграфных сообщений)
Письмо 2
СНОВА В ГАЛИЦИИ
«Я уехал (с южной части фронта) перед Рождеством. Там у нас в районе реки Днестр и Стропы разыгрываются теперь большие события.
Во что они выльются, пока говорить, конечно, не приходится.
На это есть вполне понятные причины.
Однако в данный момент мы твердо стоим на неприятельской земле.
Общее волнение охватывает стоящие здесь части. Многие из них помнят Карпаты и наше победоносное шествие к долинам Венгрии.
Помнят, что впереди находятся могилы тысяч боевых товарищей.
Помнят, что целая страна, целый народ напряженно ожидает, когда вновь явятся родные по крови освободители.
За длительный промежуток позиционной войны и затишья на этом фронте австрийцы, которые тут в большинстве, успели создать превосходные оборонительные линии.
Укреплено было все, что возможно. Целые леса проволочных заграждений. Окопы, буквально заполненные пулеметами, даже мелкими орудиями. Построенные по системе обстрела со всех сторон.
Уже по самой системе укреплений видно, что австрийцы предполагают главным образом защищаться, а не наступать.
...Несмотря на все старания укрепить линию обороны, никакие усилия австрийцев удержать наше наступление не удавались.
Мы шли вперед...
Наш общий клич: «на Львов!»
Этот город почему-то особенно стал популярным среди наших войск.
Я жалею, что мне по болезни пришлось ехать с этого фронта в самый разгар разыгрывающихся там событий.
Могу сказать, что такой интенсивный огонь, какой за последние дни моего пребывания разгорелся там, кажется совершенно невероятным.
Поистине, выражаясь образно, грохотали небо и земля.
И после этого атаки.
Мы гнали австрийцев без устали.
Еще недавно казавшиеся буквально непроходимыми проволочные заграждения как будто и не существовали.
Наша артиллерия наконец-то развернула свои силы.
Я помню наше недавнее отступление из Галиции и поражаюсь той грандиозной работе, которая свершилась в тылу.
Я не буду касаться тех батальных сцен боев, которые развивались в моем присутствии, они уже известны всем, но скажу одно, что эти бои носили особенный характер. Уже потому, что они показали, что никакие укрепления не выдерживают того, что называется: сознательный коллективный натиск...
У массы есть лозунги, и во имя их она способна преодолеть какие угодно укрепления.
Ничто не в состоянии задержать ее, особенно тогда, когда вполне своевременно и хорошо подготовлена поддержка тыла.
Ваш N»
Глава 2
Выплывай – если хочется жить
1
Еще вчера при погрузке на пароход Ржевский обратил внимание на двух подозрительных особ: длинного рыжего господина, одетого в английское клетчатое пальто и едва достающие верхушки ярко-синих носков полосатые узкие брюки, а также вертлявого коротышку с неестественно длинными руками, просунутыми в поношенную поддевку, и глубоко прячущего под беретом опухшее, вероятно, от пьянки лицо. При их постоянном присутствии где-либо поблизости Ржевский всегда испытывал необычайно-тревожное ощущение. Казалось, кто-то зорко и бесстыдно следит за ним, просвечивая насквозь его беззащитные внутренности. Тогда, у причала, они, бесцеремонно остановившись подле трапа, как перед входом на бойню, изучали на пригодность отправляющихся в плавание пассажиров.
– Филеры... везде филеры… – уверенно чертыхнулся про себя Ржевский. Теперь уже и сам он не менее нагло разглядывал эти две расположившиеся у противоположных перил носовой части несуразные фигуры.
«Скорее всего, – не без тревоги подумалось тогда Борису, – эти жандармские ищейки посланы следить за мною, откровенно враждующим со своим патроном Хвостовым, его заместителем Белецким». Зная об их непростых отношениях, развернувшихся в период одной из попыток физического устранения Распутина от царского двора, Ржевский всерьез беспокоился теперь об успешном осуществлении своей тайной миссии, проходящей под личным контролем министра внутренних дел, к находящемуся в Норвегии Илиодору (Труфанову). По версии Хвостова, его агент ехал за границу с целью приобретения мебели для организованного им клуба журналистов.
Никогда раньше не предававшемуся излишним волнениям Ржевскому пришлось даже принять валерьянки и задолго до приближения вечерней поры покинуть пароходную палубу. Вернувшись к себе в каюту, он лег, не раздеваясь. В глубине корабля мягко постукивала машина. На маленьком столике позвякивал о ложку пузырек с микстурой. Уже вскоре теплый свет абажура настенной лампы, мягкая койка, куда, как в облако, ушло его полное тело, подействовали на Бориса, словно б снизошедшая забота Всевышнего о спасении его от этих, казалось, пожизненных преследований и надзора, от различных ведомств и глаз. Ржевский задремал, но, должно быть, на минуту. И снова горячечной вереницей поползли липучие мысли. Бессонница сторожила его: нельзя спать, упреждала она, впереди очень мало времени для достижения целей и решения стоящих на пути к ним проблем, когда твой корабль вблизи рифов, где можно затонуть.
Пройдет еще достаточно времени, когда вслед погашенному свету в каюту, как дыханье Бога, просочится сон...
2
День тогда был ясный и безветренный.
В лодке, которой правил дядя Жора, находились сын его Никита и племянник Борис. Когда берег стал терять очертания, неожиданно и жестко раздалась команда:
– А ну, пацаны, всем за борт! Суденышке наше получило пробоину. Так что спасайтесь, кто как может...
– Где? – в недоумении и глупо спросил тогда Борис, никогда ранее не умевший плавать, разве что «по-собачьи», да и то на мели.
– Чего ты ждешь? А ну, давай за братом...
– Мне страшно!.. – воскликнул было Борис, и тут же оказался выброшенным за борт...
Тяжелые и мозолистые от работы руки дяди Жоры были неумолимы и, как тогда показалось, безжалостно жестоки. А когда его перепуганный племянник, захлебываясь разом от крика и воды, показался над волжским течением, лодка была от него на сажень в стороне.
– Ты не ори давай напрасно, а сосредоточься и плыви! – только и сказал тогда дядя Жора, присев на корме и не спеша сворачивая цигарку.
Страх, когда под ногами не чувствуешь дна, а поблизости нет даже соломинки, всегда вызывает панику, а с ней и бессилие. И неимоверно трудно в таких условиях «сосредоточится» и поверить в существование берега как единственной, а значит безальтернативной цели к своему спасению. В такие минуты совсем не думаешь о том, что подобные «встряски» судьбы являются ничем иным, как досрочным взрослением молодого человека.
И, обессиленным выбравшись на берег, Бориска Ржевский может быть, впервые в своей жизни проникся приятным осознанием гордости за свои возможности не отступать перед страхом и за неведомо откуда взявшиеся силы достичь земли. Казалось бы, неизгладимая обида на дядю Жору обернулась пусть не сердечной благодарностью, но уважением за этот «урок». И хорошо, если эта гордость однажды не переполнит твое сознание настолько, что человек, возвеличив себя до уровня Всевышнего, создаст вокруг себя нетерпимый для общества «мирок», ломая и свою, и людские судьбы.
На вторую ночь своего пребывания на пароходе Ржевскому приснилась затопленная в морской пучине Флорищева пустынь, где в роли Нептуна, а быть может, и самого Господа Бога, был ранее отбывавший там ссылку и однажды уже посещенный Ржевским иеромонах Илиодор.
От Штаба Верховного Главнокомандующего
Западный фронт
«Наша артиллерия с успехом обстреляла расположения германцев в районе реки Двины, ниже Фридрихштадта.
Неприятельский аэроплан сбросил над городом Двинском две бомбы, убита одна женщина.
В Галиции на фронте реки Стропы артиллерийская перестрелка. Замечено, что неприятель вновь прибегает к бросанию в наше расположение прокламаций при помощи воздушных шаров».
(из телеграфных сообщений)
Письмо 3
В ОКОПАХ НА С – и.
«Мы заняли окопы ночью.
Тот, в который попали мы, был довольно спешно устроен, но шел по склону холма, и отступление из него было связано с риском быть перебитыми.
Надо было бежать по открытому и скользкому откосу под обстрелом находящихся невдалеке немцев.
Чакали пули, ударяясь в землю и ниже то там, то тут в темноте ночи вспыхивая огоньками.
Нас было немного, и задача, выпавшая на нашу долю, была не из легких. Нужно было во что бы то ни стало не подпустить немцев, переправиться на наш берег Стропы до прибытия подкрепления. Когда же подойдут подкрепления, мы не знали.
У немцев всю ночь шла суетня. Как видно, они готовились к серьезному наступлению.
Наши постреливали, только нехотя.
После перехода мы устали и хотелось спать.
Я прикорнул у пулемета, и моментально тяжелый сон смежил мои очи.
Спал точно на пуховиках, совершенно потеряв всякое представление, где я.
Как раз в тот момент, когда одна из лучших картин недавнего прошлого прошлась передо мною, боль в ноге заставила меня вскочить с легким криком...
По окопу бежал дежурный и будил спящих, крича: «тревога!»
...В серой полумгле было видно, как немцы делали перебежку и затем окапывались.
Оттуда несся целый ливень пуль.
Заговорили наши пулеметы.
Наклоняясь и точно отмахиваясь от жужжащих кругом пуль, наш пожилой поручик наблюдает за движением немцев.
Огонь со стороны немцев начинает ослабевать...
Одиночные пули продолжают с жужжанием носиться в воздухе.
Кому-то оцарапало щеку, прапорщику прострелило крылатку. Он смеется и сбрасывает ее...
Из леска снова выдвигаются немецкие цепи и, не стреляя, шаг за шагом двигаются вперед. Далеко, и стрелять в них нет смысла...
Внизу плещется извилистая Стропа, и волны ее так же, как и всегда, омывают глинистый желтый берег.
Мы напряженно ждем, что будет дальше. И ожидание это томительно...
Опираешься на стенку окопа и земля, медленными струями сыплется под ноги, а иногда за воротник.
Там впереди разрывается что-то, что грозит смести и раздавить нас. Ниже лежат секреты, и не пускают глаз оттуда. Ежеминутно дежурный переговаривается в телефон. И вдруг десятки новых людей начинают наполнять окопы, тихо и медленно скользят по откосу и, точно по волшебству, появляются среди нас.
– Пехотинцы, наши ребята...
– Какой части?
– N корпуса?
– Сколько вас?
– Дивизия?
Мы чуть не пляшем от радости. Вот нарвутся немцы... наверное, не ждали.
– Ну, герои, – говорит прапорщик, обращаясь к нам, – теперь уже без нас с немцами рассчитаются, а нам на отдых. Выходи потише...
Медленно и осторожно всползаем мы на гребень откоса и, очутившись в безопасности, идем к деревне, расположенной у перелеска.
Сзади начинается перестрелка. Немцы возобновляют натиск и нам смешно и отрадно, что немцы так жестоко обманутся в своих предположениях, с другой же стороны жалко, что мы лишены возможности видеть это...
Мы спали крепким сном, в землянках, когда разыгрался бой, и немцы были отброшены на всем фланге с самыми жестокими потерями.
Целые плотины из павших образовались на извилистой Стропе, и вода ее окрасилась в красный цвет.
Когда нам настала очередь идти на позиции, то наши позиции были уже на той стороне, и как брошенные гнезда желтели наши бывшие окопы на откосах.
Ваш N».
Глава 3
Действующие лица
1
Под утро Ржевский снова задремал, да ненадолго. Разбудил его хриплый рев парохода и охлажденный поднявшейся морской волной, прорывающийся через открытый иллюминатор столб яркого света.
Борис взял плед, вышел на палубу и улегся, прикрывая озябшие ноги, в похожий на подвешенную раскладушку гамак.
Поворачивая на запад и ревя всей глоткой, пароход обходил стороною шведский остров Готланд с его небогатыми растительностью каменистыми берегами. Утро было влажно-теплое, как если б насквозь пропитанное где-то далеко состоявшимся штормом.
Старое судно, жалобно повизгивая снастями, немного завалившись на левый борт, все дальше уходило от России. За его кормою косматое солнце все выше взбиралось на ужасную высоту безоблачного неба. Ржевский, убаюканный голосами чаек и шелестом волн, задремал, погружаясь в беспокойную пучину размышлений, где ему была отведена незавидная роль, представлять собою одну из шестеренок многоступенчатого механизма, до отказа заведенного немилосердной рукоятью подковерных событий 1916 года, развернувшихся на самых вершинах чиновничьей власти. Когда даже в Петербурге, вдали от сражений Первой мировой войны, тоже имелся свой фронт и тыл, если не настолько пропитанный запахом пороха и крови, то определенно находящийся под постоянной дымовой завесою, состоящей из тайных переписок, переговоров и повсеместных тотальных слежек друг за другом противоборствующими сторонами.
Действующими лицами этого уже однажды обозначенного мной скандала стали Хвостов – Белецкий – Распутин – Ржевский. И развивался он, да будет известно, в следующем порядке: Хвостов, достигший поста министра внутренних дел, возмечтал получить при поддержке все того же Распутина пост премьера. Но кроме его самого никто при дворе не считал Алексея Николаевича пригодным быть председателем Совета министров. Его развернувшаяся было интрига против Горемыкина не удалась. Другие перехитрили. Распутин помог получить тот пост Штюрмеру, а в интимном кругу смеялись над Хвостовым, говоря, что «толстый много хочет». Хвостов обозлился. И, видя с одной стороны, что Распутин как бы перестал его поддерживать, с другой же стороны, сознавая, что его дружба со «Старцем» все более и более предается гласности в столичной среде, от высокопоставленных лиц до простых обывателей, и может его окончательно скомпрометировать, Хвостов решает уничтожить Распутина руками своего заместителя Белецкого и его первого помощника Комиссарова. В случае неудачи они, охранявшие царского любимца и не сумевшие его уберечь в ходе ими же организованного убийства, попадают в опалу. Хвостов же избавляется разом от трех теперь уже стесняющих его своей откровенной неприязнью лиц. А тут, глядишь, вместе с ними сойдет со сцены и Штюрмер. А он, Хвостов, как спаситель, опираясь на правую часть Государственной думы, пройдет в премьеры.
«Таков был дьявольский план министра», – писал в свое время об этой афере выпускник Нижегородского имени графа Аракчеева кадетского корпуса жандармский генерал А.Н. Спиридонович в своей книге «Великая война и Февральская революция», обращая внимание читателя на тот факт, что Хвостов сделал Белецкому и Комиссарову предложение уничтожить Распутина, воспользовавшись охранявшими «Старца» филерами. И если Белецкого он пытался соблазнить будущей карьерой, которую обещал ему, то Комиссарова соблазнял большой суммой денег. Однако, как пишет далее Спиридонович, «министр ошибся. Белецкий и Комиссаров были карьеристы, но не убийцы. Первый был религиозный человек, а второй был офицер».
Да, по сравнению с нашим временем, когда на многих должностных погонах вместо звезд блестят чьи-то горестные слезы, обладатель офицерского звания тогда в большинстве своем оставался лицом законопослушным, а если и занимался мздоимством, то «мокрыми делами», по крайней мере, брезговал.
И когда оба вышеобозначенных лица отказались от предложения министра, а в противовес его замыслу усилили охрану «Старца», Хвостов начал догадываться, что с организацией покушения что-то не ладно. И тогда он втайне от всех привлек к этому делу знакомого ему еще по новгородским делам тогда еще молодого человека Бориса Ржевского.
2
Вспомнив вновь о родной новгородской земле, теперь уже размеченный легким наброском морщин на лбу и подле глаз «молодой человек», по тогдашнему описанию газет: «маленького роста блондин, с лисьей фамилией», выбравшись из гамака, закурил и, уже ни обращая никакого внимания на филеров, забыв об уединении, без всякого «маскарада» отобедал вместе с пассажирами в небольшом, открытом всем ветрам ресторане. Его перемены в одежде и настроении, казалось бы, тотчас же отразились и на погоде. Под ослепительно синим небом сияло молочно-голубое Балтийское море, что редко случается в здешних местах.
После сытного обеда, когда и думать-то ни о чем не хочется, Ржевский, вновь забравшись в гамак и расслабившись, произвольно закрыл глаза, предавшись медитации... И уже через некоторое время перед его внутренним взором в цветном изображении стали проплывать, казалось бы, никогда наяву не «хоженые» взглядом родные приволжские берега, где однажды случалось, обмочив свои детские ножки и ручки в волжской воде, учится плавать, рыбачить и спускаться на плотах.
Ведь это именно там, подле Волги, прошли, пожалуй, самые насыщенные всевозможными событиями периоды жизни, когда он, Борис Ржевский, после своего первого подсудного дела, болтаясь в поисках работы, совершенно намеренно сумел охмурить одну из влиятельнейших в городе и близких к губернской верхушке дам, и по ее рекомендации терпеливо и настойчиво добился аудиенции с самим нижегородским губернатором А.Н. Хвостовым.
После той весьма памятной встречи, на которой, помимо хозяина губернии, присутствовал и член Государственной думы господин Барачев, редактировавший на ту пору «Нижегородскую торгово-промышленную газету», Ржевский стал местным репортером. Он исполнял для Алексея Николаевича некоторые щекотливые поручения, более подходящие для работы тайного осведомителя, которые пригодились Хвостову в пору его предвыборной агитации в Государственную думу, а затем и при выдвижении его на пост министра внутренних дел России.
От Штаба Верховного Главнокомандующего
Западный фронт
«Над Ригой и Фридрихштадским районом летало несколько немецких аэропланов, бросивших бомбы.
В районе Икскюля немцами велся сильный огонь.
Над Двинской позицией летало два цепеллина.
У Илликста оживленный огневой бой, причем немцы бросали мины большого калибра.
Ночью противник усиленно обстреливал наше расположение, западные районы Светен, распространяя огонь на юге до озера Ильзень».
(из телеграфных сообщений)
Письмо 4
ВОЗВРАЩЕНИЕ К ПРЕЖДНИМ ПОЗИЦИЯМ
«Двигаясь вперед и в Буковине, и в Галиции, двигаемся без дорог, по тропам. Австрийцы, отступая теперь, не оставляют ничего, зорят все.
Выбьешь их из окопов, а в окопах кроме брошенного снаряжения корки хлеба не найдешь.
Отступая, палят деревни и села, и что не успели вывезти из припасов, жгут. Выбивать их трудно из-за проволоки. Наставить проволочных заграждений они успели без конца. Оплелись со всех сторон.
Ходы, переходы, целые отдельные укрепления – все затянуто колючкой.
Разбивает ее лишь наша артиллерия.
Теперь наши батареи, как игрушки: лихо переносятся по слегка холмистой равнине южной Галиции, в лесистых местностях Д. и С.»
(Здесь следовало бы сообщить читателю, что во всех письмах, с целью конспирации нахождения войск и их подразделений, большинство местностей обозначаются лишь заглавными буквами, а так же отсутствуют даты написания посланий. – А.Ш.)
«Хлопая по бесконечным лужам, проносятся они на передовые позиции и хлещут по неприятельским укреплениям...
Галицийская почва как губка, поглубже копни, и вода.
В занимаемых нами австрийских окопах сыро и много воды.
У Д. мы упорно обходим реку, несмотря на упорное сопротивление австрийцев.
Под У. австрийцы напрасно стараются вырвать инициативу из наших рук.
Артиллерия точно смеется над их попытками, и каждое австрийское устремление вперед отбивает без особых усилий.
Сколько здесь положено людей. Русины и поляки, и вообще все славяне только и твердят в один голос, что их заветная мечта – попасть скорее в плен.
Поля лежат брошенные, целая сеть дренажных каналов, осушающих страну, без призора. Все разбежались, и страна лежит пустая. Только гром войны и оглашает ее.
Самые, казалось, недосягаемые уголки теперь захвачены ею.
Болотистые и лесистые побережья Д., где люди ушли в полной уверенности, что до их глухих мест не дойдут отзвуки войны, теперь кишат серыми шинелями, и их вечная тишина нарушается непрерывным грохотом канонады.
Все шире и шире развертывается фронт и теперь уже сплошь по всей Галиции тянется он от севера до крайнего юга. Не остается в этой злосчастной стране угла, где бы можно было спокойно относиться к будущему.
...Чернявые венгерцы дерутся озлобленно и храбро. Они, как видно, в австрийской армии на особом счету. Это видно из того, что одеты они лучше, чем другие.
У массы рваные, истрепанные голубые шинели. У этих теплая, щеголеватая одежда. Они хорошие разведчики, благодаря своей смелости и храбрости. Когда наши разведчики встречаются с ними, то они удваивают свою бдительность. В других случаях в разведке выделывают чудеса.
...Мы забрались верст за 15 за линию неприятельских позиций. Два дня блудили. Было нас человек 50. Напали на обоз. Разбили и сожгли. Потом выбрались к своим и привели 15 пленных.
...По равнинам лесистым и болотистым постепенно широкой волной вливаются русские силы вновь в Галицию и Буковину.
Ваш N».
Глава 4
Чем же «пахнет» она – типографская краска?
1
Кирпичное двухэтажное здание сразу нескольких нижегородских газет, в одной из которых с недавнего времени стал работать репортером Ржевский, располагалось вдали от оживленных мест, в глухом переулке. И мало кому из жителей густо заросшего старыми насаждениями района было известно, что в цокольной части этого щедро осыпающегося красной крошкою заведения находилась еще и типография. А все это хозяйство называлось не иначе, как городской «фабрикой мысли».
Так уж случилось, что в соседях, за стенкой служебной комнаты новоиспеченного корреспондента, находилась городская бульварная газетенка «Нижегородский листок». Именно в ней, по утверждению уже другого издания, «Зауральского края» от 4 марта 1916 года, в свое время были «напечатаны весьма интересные данные из биографии Б. Ржевского. «Уроженец нижегородского края, сын уездного администратора, Борис Ржевский «от юности своей» был обуреваем приличествующими возрасту страстями, ввиду чего ученая карьера его оборвалась очень рано. Потерпев фиаско в московском Комиссаровском училище, Б. Ржевский поступил в нижегородское Владимирское реальное училище, из 4-го класса коего и был уволен в 1903 г. Определившись затем в Сумской гусарский полк на правах вольноопределяющегося, Ржевский в скором времени появился в Нижнем уже в качестве штатского. Причиной неудачи военной карьеры знакомые его считали трахому глаз.
Вспыхнула русско-японская война. Б. Ржевский отправился добровольцем. Через несколько месяцев он появляется в Нижнем, стены родного ему реального училища оказывают «герою» пышный прием. Директор не знает, куда посадить бывшего ученика, явившегося во всем блеске офицерской формы, с аксельбантами и двумя отличиями на груди. Но этот маскарад продолжался недолго. Ржевского разоблачили, и за присвоение не принадлежавшего ему звания пришлось отвечать перед военным судом».
С тех пор минуло достаточно лет, чтоб забыть, не вспоминая, «грехи» своей безголовой молодости...
2
В редакции «Нижегородского торгово-промышленной газеты», в окружении голых стен, на полу – повсюду валялись связки газет, на стенах, на гвоздях были нанизаны листочки рукописных объявлений. Из мебели были лишь четыре изрядно потертых стула и два обшарпанных стола возле окон. За одним из них, расположенным ближе к редакторской двери, сидел Борис Ржевский. Невзрачная фигура его нависала над грудой бумаг. Он быстро писал, лишь изредка отвлекалась от дела, чтобы, ненадолго взглянув на дружески протянутую в распахнутое окно ветку клена, услышав ее шелестящею листвою подсказку, вновь предаваться неведомому изложению. Однако если бы кто тайно заглянул из-за корреспондентского плеча на его бумаги, то удивился бы, разглядев вместо убористой вязи рукописных строк замысловато разбросанные по белому листу, пронумерованные квадраты и треугольники – похожие на кроссворд. А может, это и на самом деле было зашифрованное послание, состоящая из всевозможных дат и мест тайных встреч, «загаданных» Ржевскому его патроном Хвостовым?
Было одиннадцать часов дня, когда в редакции появился, лениво покачиваясь рыхлым и полным туловищем, франтовато одетый господин лет за сорок, с моложавым, хотя и заметно потасканным лицом, бросающимся в глаза выражением наглости и франтовства. Лицо было неглупое, маленькие карие глазки блестели улыбкой. Это был Аарон Самуилович Симанович – вчерашний часовщик и теперешний владелец небольшой ювелирной лавки; друг репортеров, актрис и содержанок, замечательный нахал, говоривший о чем угодно с великим апломбом, и циник, заставляющий краснеть даже самых отчаянных бесстыдников и бесстыдниц. Человек, имеющий среди нижегородской богемы определенную популярность, Симанович откровенно преуспевал, везде и всюду рассуждая о блестящем венце своей карьеры, и имел репутацию талантливого человека.
Быть может не для всех и не всегда, но по большей мере именно такого склада людей и недостает в какой-либо скучной компании, все члены которой придерживаются одинаковых взглядов. Недостает, как стручка красного перца для жирных блюд. И пусть сия приправа обжигающе горька, но без нее все-таки хуже, чем если б было совсем пресно.
Вот и теперь, здесь, на этой жирно коптящей посудине, где пассажир Ржевский, казалось, напрочь забывший о своей вчерашней конспирации и безопасности за доверенное дело, плотно влившись в этот, пусть временный и друг друга ничем не обязывающий пароходный коллектив, вспомнив о Симановиче, тщетно пытался отыскать в этом праздно шатающемся по палубе собрании людей пусть не дубликат, а нечто похожее на этого человека.
Приятельски пожимая увенчанную дорогим перстнем протянутую руку уважаемого нижегородского еврея, Ржевский предложил ему единственно надежный стул и табачку.
Взяв сигарету и со знанием дела принюхиваясь к ее содержимому, Симанович едва ухмыльнулся и спросил:
– Это у вас для всех или только для избранных?.. – и, рассыпавшись почти детским смехом, уселся в жалобно взвизгнувший венский стул, заложив одну ногу на другую. Раскурил сигарету, сделал довольную мину и продолжил крикливым громким тенорком, пощипывая свою темную бородку:
– Сигарета недурна... Очень недурна... А я ведь к вам, Борис Михайлович, завернул, между прочим, по одному весьма пикантному делу.
– Готов служить, – с нескрываемым любопытством обернулся к посетителю Ржевский.
– Ну, коль так, я готов вам сообщить новость, касающуюся вашего патрона. Уверен в том, что вы, его наперсник, ничегошеньки о ней не знаете.
– Не знаю? А что на самом деле произошло?
– Намедни он получил еще два банка под свое головное наблюдение.
– Неужели?! – изумленно воскликнул Ржевский.
– Кажется, что верно. Вчера вечером, один из ваших коллег-репортеров из «Нижегородского листка» сообщил мне не без злорадства: «Как этой каналье везет!..» Вы я вижу, удивлены и обрадованы?
– Мне-то что?
– Ну, полно врать... Он теперь и вас устроит, дай вам бог здоровья. И уж если не редактором вашей газетенки, коим быть, я знаю, вы вовсе и не желаете. Возьмем выше, быть вам при губернаторском правлении... Ну, хотя бы одним из его секретарей... Не забудьте и нас, грешных, – смеясь, прибавил к сказанному Симанович.
Ржевский, несмотря на свой отчаянный скептицизм, был поражен этой новостью.
– Вот что значит ум! – проговорил он, как бы отвечая на собственные мысли.
– Да, умен ваш господин Хвостов и кому хотите зубы заговорит!.. Да, кстати, – вдруг точно спохватился Симанович, – скажите-ка вашему патрону, чтобы он и мне порадел... Пусть и мне место какое-нибудь в правлении устроит, чтобы жалованье и ничего не делать, работы мне и в своей лавке хватает... А то, ей-богу, большие расходы... Одни женщины чего стоят, – добавил, хитро улыбаясь Симанович. – А если их благородие заартачится...
– Тогда что? – не без любопытства перебил Ржевский.
– Тогда, мой милый друг, скажите всемилостивейшему Алексею Николаевичу, что у меня есть очень интересная статья о тмутараканском банке и о деятельности там его жены... Очень пикантная и, главное, полная фактов... Или эта деликатная миссия вас затруднит? Ну, в таком случае я сам отправлю ему эту «телегу» – с хохотом проговорил Симанович.
– Он, кажется, печати не очень-то и боится, полагаясь в этом деле не только на мое здесь присутствие. Не вам ли об этом знать, господин Симанович? – хмуро откликнулся Борис. И уже через непродолжительную паузу услышал от редакционного посетителя:
– Во благо общего дела, я думаю, мы сговоримся. И устроим дело так, когда и волки будут сыты, да и овцы целы. А вам советую налаживать добрососедские отношения с находящимися у вас за стенкой коллегами по перу. Кстати, у меня сегодня загородный ужин с товарищами из «Листка». Будет весьма опрятный и приятный во всех отношения пикничок с прекрасной закуской, а также с разнообразным набором изысканных вин и женщин. Я вас приглашаю... – закончил разговор Симанович.
Проводив гостя, Ржевский подумал: «И без того этот Симанович нахватает с разных мест тысяч пятнадцать, а теперь, если все сложится, будет и двадцать получать. Вот как дела люди делают. Мотай, Ржевский, на ус. Хвостов, пожалуй, и вправду, сделает его членом правления. У них теперь наверху даже такие нахалы в цене!»
Взволнованный только что услышанной новостью, Борис быстро и нервно ходил по редакционному помещению. Сегодня же он попытается добиться аудиенции у губернатора, и тот, вероятно, сообщит ему, в чем дело. «Странно только, что еще вчера они виделись на одном из торжественных приемов в городской управе; и Хвостов ни словом не обмолвился о своих делах. Впрочем, до меня ли ему было, сцапавши такой куш… – рассуждал теперь редакционный служака. – Если же этот слух справедлив, тогда, быть может, поднимется над небосклоном и его звезда, а там... кто знает? С энергией и умом чего только нельзя достигнуть...»
Мечтательно размышляя весь остаток дня над состоявшимся разговором, репортер Ржевский, прежде чем опуститься на землю, еще долго машинально собирал разбросанные по письменному столу бумаги.
От Штаба Верховного Главнокомандующего
Западный фронт
«На Двине между Двинском и Якобштадтом было несколько удачных поисков наших разведчиков.
Далее к югу и на галицинском фронте обычная перестрелка.
У Илликста вчера взорвано 14 горнов. (По всей видимости, дотов. – А.Ш.) За образовавшиеся воронки велась ожесточенная борьба. Шесть воронок прочно заняты нашими. В одной из воронок немцы, понесшие большие потери, окружены в полуразрушенном блокгаузе.
На фронте, на востоке от армии Иванова нашими разведчиками истреблено несколько неприятельских полевых караулов.
Нашими разведчиками занят передовой неприятельский окоп у предместного укрепления в районе Михадче (северо-западнее Усечко) и отбиты три контратаки противника, пытавшегося завладеть этим окопом.
На Днестре у Замушина нашими взорваны горны, взрывом разрушена часть неприятельских заграждений. Воронка и отдельные передовые окопы противника заняты нашими частями».
(из телеграфных сообщений)
Письмо 5
ЗДРАВСТВУЙ, МАМА!
«... Я с тобой поделюсь последним фактом, ставшим причиной смеха для нас почти на целую неделю.
Из газет ты знаешь, что наши пленные все время бегут из плена. Но этого мало, что возвращаются сами, но и приводят с собою неприятельских пленных и приносят ценные для нас сведения.
Таким образом, в последние дни к нам явился пленный соседнего полка и привел с собою двух пеших и одного конного австрийца.
Картина была в высшей степени комическая.
На коне едет австриец в полном вооружении, а рядом идут еще двое и тоже несут на плечах винтовки.
Наш-то додумался: вынул затворы, а штык-то снять и забыл, а те идут себе спокойно, разговаривая между собою.
Наш солдатик важно идет сзади и дымит трубочкой.
Явилась эта команда к штабу полка, как раз к тому зданию, где помещается наше собрание.
Мы в это время обедали, и все офицеры были в сборе.
Бросили обед, и вышли посмотреть на прибывших.
Все это было в высшей степени комично, и мы хохотали до упаду.
В конце концов и пленные, глядя на нас, начали улыбаться.
Однако мы никак не могли додуматься, как это конный пленный австриец сумел пробраться через свою сеть дозоров.
Когда снова сели за обед, то начались рассказы о случаях захвата пленных.
Один офицер рассказал следующее: «Были мы у Л. и в мою землянку привели пленного австрийского офицера.
Он явился на наши передовые линии с белым флагом и отдался часовым.
На мои расспросы он объяснил на ломаном русском языке, что желает сдаться, и тут же попросил разрешения позвать своего денщика.
Я разрешил ему это. Но меня заинтриговало, как он сделает это.
Подвели его под конвоем к линии проволочных заграждений, где окопы вдавались углом в расположение противника. Здесь офицер как-то особенно засвистел.
На другой стороне последовал ответ, а через несколько минут из леска вынырнули две фигуры с чемоданами и корзинами».
Вот так иногда сдаются в плен.
Твой N».
Глава 5
Земляки
1
На третий день своего перемещения в Норвегию Ржевский, устав от теперь уже ничего не значащей здесь, на корабле, конспирации, решился осуществить знакомство с какой-нибудь привлекательной особой.
Пароход плыл как по зеркалу, чуть затуманенному надводными испарениями необычайно жаркого для здешних мест полуденного солнца. Большинство пассажиров дремали на палубе, лениво торчали у бортов.
Ржевский смотрел в сторону расплывчатых от разогретого и оттого постоянно колеблющегося воздуха наполовину голых береговых очертаний скандинавский стороны, а видел перед собою соблазнительные перспективы предстоящего замысла.
С той самой поры, когда Борис решился «выйти в люди», сорвав с себя маску богобоязненного отшельника, его все последующее время стало тянуть к противоположному полу.
И вот теперь, опершись спиной о перила и надменно скрестив руки на груди, и как если б задыхаясь от удивления, Ржевский стал бесцеремонно всматриваться в фигуры расположившихся в креслах и перемещающихся по палубе пассажирок.
Вот сидит великолепная женщина под широкой, похожей на детский зонтик шляпой, и ее ярко-пестрое платьишко приподнято до коленей – для загара игриво обнаженных икр.
А вот высокая девушка в клетчатой юбке, намеренно круто перегнувшаяся через перила, как если б увидев за кормою в воде совершенно невероятную картину с изображением чудо-рыбы или еще чего, очаровавшее молодое создание. Красотка – с ума сойти, а если сбросить с нее эту юбочку, эту кофточку... «Киска, чудная мордашка, ты совсем не туда глядишь, – закипел от фантазии Ржевский. – Вот он я, облизнись и упади под моим взглядом...»
А вот блондиночка – наседка... Или эта кукла – хохотушка, офицерская жена, огромные бездонные глаза, окаймленные крылышками ресниц, и вздернутый носик. Или та – гордячка, вся недоступность которой спрятана за темными очками. Но подождите, подождите, дамочки, ближе к вечеру кому-то из вас придется трепыхаться в моих сетях...
Неожиданно и непонятно откуда (нечто подобное случается в здешних широтах) набежавший порыв северного ветра принес густо обволакивающую прохладу, и не намного, но весьма вовремя охладил воспаленную голову Ржевского.
На палубе в это время появился заочно знакомый из разговоров корабельных пассажиров нижегородский купец.
– Вот он-то мне и нужен, – почти вслух проговорил разгоряченный от воображений Борис, уверовав в то, что «стыковка» с этим весьма приметным для общества человеком будет хорошей загадкою для филеров.
Знакомство состоялось без излишних поклонов и предисловий:
– Моя фамилия Ржевский. И я, если не ошибаюсь, имею удовольствие говорить с известным на весь Нижний предпринимателем Петром Силычем Кутейкиным. Как говорится, земляк земляка видит издалека...
– Ржевский... – ни чуть не удивляясь столь бесцеремонному обращению, откликнулся нижегородский купец. – А я ведь знавал вашего батюшку, так сказать, по роду своей буйной деятельности... в молодые годы. Впрочем, стоит ли вспоминать о «знакомстве» с полицейскими чиновником, которое произошло при исполнении им служебных обязанностей... Вот и вы, кажется, малость набедокурили в период японской компании? Да и в газетах я ваше имя встречал не раз и не два...
– Было дело, – улыбнулся Ржевский и, довольный тем как складывается знакомство, взяв под руку Кутейкина, повел его на нос парохода, туда, где лежали якорные цепи.
Облокотившись на перила, долго глядя на предзакатные отблески моря и не оборачиваясь на стоящего рядом Ржевского, первым продолжил разговор Кутейкин:
– Признаюсь, вы, наверное, единственный из всех здешних пассажиров кому можно, при необходимости, когда наступает ощущение полнейшего вакуума, при отсутствии умного собеседника, излить свою душу. Вам, как человеку, владеющему слогом и ситуацией, надеюсь, будут понятны мои повороты судьбы... Я очень рано, не разменяв еще и полутора десятка лет, начал свою самостоятельную жизнь. Уже вскоре мне стало тесно и скучно в России... Перебравшись через океан, в Америку, вместо золотых гор обрел лишь богатые помойки – в виде мусорных баков и больших бумажных коробок, в которых случалось укрываться от ненастной поры. Без жилья и средств пропитания пришлось много скитаться и голодать. И чего я там только ни повидал и кем только ни работал, чтоб не сдохнуть бродячей собакой. И вот однажды, как и вы, я сделался журналистом. Забыв про глаза и уши, сочинял высосанные из пальца, сенсационные и бредовые статьи. И лишь тогда, наяву, я на собственном опыте познал, что такое хваленая американская демократия с полной свободой слова на страницах купленных газет, беспрекословно подчиняющимся лишь своим хозяевам. Только там, в американском Новом Свете, я по-настоящему узнал людей. Два года, до самого начала русско-японской войны, послушно тянул я репортерскую лямку. Последнее мое интервью состоялось с одним достаточно известным на ту пору коммерсантом, который и надоумил меня заняться поставками. Подыскав себе компаньонов, мы начали с грошей. А через год, когда я развернул свое собственное дело, у меня лежало в банке до полутора миллионов долларов.
– М-да! – восторженно промычал Ржевский.
– Как говорится: аппетит приходит во время еды, или азартной игры, что порой одно и то же... И во второй раз я занялся поставками во время болгаро-турецкой войны. Скупал по дешевке и продавал втридорога все, что вблизи от фронтов или даже в центре России приносило прибыль. Продолжись эта война еще полгода – я бы стал самым богатым человеком в Европе. Но, увы... женщины, выпивка и Монте-Карло поспособствовали тому, чтобы я за короткий срок промотал все до копеечки! И умереть бы мне в нищете, если бы не война на Балканах, – я опять поправил дела. А в четырнадцатом, когда мы сцепились с австро-германцами – вернулся в Россию.
«Люблю, когда красиво врут, и все это приятно послушать...» – подумалось тогда Борису, не преминувшему сообщить:
– А вы знаете, я ведь тоже побывал на Балканах в качестве военного корреспондента. Как говорится, понюхал пороху...
– А ведь могли и встретиться... – задумался вдруг Кутейкин и, не попрощавшись, удалился к себе в каюту.
2
Глядя вслед этой как-то разом ссутулившейся и еще больше потускневшей от старости фигуре международного новгородского дельца, Борис зачем-то вновь вспомнил еще одного выходца с волжских берегов, Симановича, появление которого в Петербурге произошло вскоре после обустройства в столице его земляков: Хвостова в качестве министра внутренних дел, и его, Ржевского, по существу сбежавшего от правосудия из редакции «Нижегородской торгово-промышленной газеты».
Тогда, долгое время проживая на съемных квартирах, Борис неприметно восстанавливал прежние связи со своим бывшим патроном. А уже через него и даже иногда в противовес своему основному «хозяину», как только любят делать лишь провокаторы, вроде широко известного на ту пору Азефа, попытался работать на два ведомства, сблизившись с военным министром Сухомлиновым, особенно после совместного написания с ним знаменитой статьи «Мы готовы...», которая, по утверждению многих, стала тогда чем-то на вроде красной материи для германского быка, весьма и весьма сократившей сроки объявления России войны.
Повстречавшись с Ржевским, его старый приятель настоятельно посоветовал ему, выказав себя откровенным патриотом отчизны, пристроиться в Красный Крест, откуда он, Симанович, уже неоднократно возвращался в качестве снабженца, но совсем не ювелирными изделиями из своей бывшей лавки-мастерской. В ожерельях да кольцах с бриллиантами на пальце у спускового крючка – не навоюешь... Солдату нужно быть сытым и одетым, а это – золотое дно для коммерческой деятельности.
Не сразу, но Ржевский сумел тогда убедить Сухомлинова отправить его поближе к передовой, зная со слов Симановича, что собой представлял на ту пору войны ближний от нее тыл.
Здесь – даже невдалеке от оборонительных линий с постоянным треском и грохотом снарядов, гулом выстрелов и зрелищем смерти, имелось все, что было нужно человеку, кроме разве что уверенности, что он будет жив через час-другой. Были мануфактурные, галантерейные и бакалейные лавки, портные, сапожники, часовщики, цирюльники, фруктовщики, «человечки», дающие деньги под проценты, и, разумеется, гробовых дел мастера для тех убитых и умерших от ран или от тифа, которые были в офицерских и высших частях. И лишь рядовому составу, предназначенному для мясорубки, здесь не было места. Война, какой бы общей и, казалось бы, объединяющей нацию ее ни считали, читая фронтовые сводки с газетных страниц, даже здесь делила людей на униженных и всевластных, на богатых и нищих.
Быстро сориентировавшись в новых для себя условиях, Ржевский не без помощи все того же Симановича уже вскоре оперился и свил себе гнездышко под сенью Красного Креста.
От Штаба Верховного Главнокомандующего
Западный фронт
«В районе Двинска наша артиллерия удачно обстреляла колонну противника, подходившую на западе к Шлосбергу.
В Галиции, на средней Стрыне отражены попытки противника приблизиться к нашим окопам».
(из телеграфных сообщений)
Письмо 6
В СНЕГУ
«... Совершенно неожиданно я споткнулся и упал в снег.
Почувствовал, как до пояса завяз в снегу на дне небольшой лощинки.
Кругом свистели пули, точно назойливые насекомые.
Однако теперь я был в полной безопасности, скрытый в лощинке.
Кое-как с трудом, превозмогая боль в простреленной ноге, я выкарабкался из сугроба.
Кроме свиста пуль ничего не было слышно. Как видно, мои сотоварищи успели благополучно добраться до безопасного места.
Стал соображать, далеко ли до наших позиций. Выходило – с версту.
Могли пойти немецкие разведчики, так как я лежал ближе к ним, и надо было все-таки схорониться.
Сначала я пробовал выползти из лощинки и осмотреть поле, но боль в ноге не дала сделать этого.
Постепенно разрыл себе ямку и удобно устроился в ней.
При падении винтовка осталась при мне. Нога болела, перевязать не хватило сил.
Не было холодно, но зяблось, должно быть, от потери крови.
Вытащил из кармана шинели каким-то чудом оказавшийся в нем грязный платок и перетянул им прострелянную ногу.
Кровь, как видно, унялась.
Было тихо и полумгла. На небе как бы родные звезды, но без отсвета на снегу.
Был, должно быть, час. Стрельба прекратилась.
Тихо, и на сердце стало тоскливо.
Стал думать, что же со мной будет.
Опять попробовал ползти, кое-как сдвинулся.
Пополз, проваливаясь и с трудом выбираясь наверх. Медленно, но верно.
Выбрался на ровное место.
Ни спереди, ни сзади ничего не видно, все тонет в снежной мгле.
В рукавах шинели мокро и скользко, но холода в руках не чувствуется.
Нога болит и кое-как волочится.
Соображаю, что до утра все-таки может, сумею добраться до своих, чем лежать здесь и быть в полной неизвестности относительно своей судьбы.
Стало даже жарко, но в то же время чувствую, что изнемогаю, и еще немного – не буду в состоянии двигаться.
Вдруг все в глазах помутилось и, как во сне, вижу, что кто-то окружает меня, и слышу какой-то шепот.
Очнулся в околотке, в тепле и на койке.
Оказывается, наши засели в снегу и, подождав, когда немцы успокоились и прекратили стрельбу, наткнулись на меня совершенно неожиданно, думая, что я убит.
Ваш N».
Глава 6
Курс лечения
1
Женщины «легкого поведения», возможно, и называются так лишь потому, что всегда легки на подъем. Будь то в мирное время или в период войны, их приметы хорошо различимы даже здесь – на пароходе, по количеству спешно собранных в дорогу и нахохлено «сидящих на узлах» эмигрантов, бегущих за границу с твердым намерение найти там покойное, а быть может и сытное место под солнцем; подальше от сонма бегущих друг другу навстречу измазанных кровью солдатских сапог, от сшибающихся в воздухе снарядов и гуляющих по ветру газовых атак.
Женщины эти, похожие на перелетных стрекоз, имеют свойство водиться равным образом и у прифронтовой полосы, и в глубоком тылу – повсюду, где их никогда не подводит тонкое звериное чутье на туго набитые кошельки... Их присутствие было заметно даже здесь, на палубе, особенно ближе к вечерней поре, когда состоятельный народ стекается к пароходному ресторанчику, где стрекоз этих всегда выделяют их весьма откровенные наряды и навязчивое общение с денежными тузами. Если кто-то, усомнившись, скажет, что морское судно - это совсем не плавучая Одесса и даже кусочек ее – Дерибасовская, я не буду особо возражать. Поскольку и сам, удивляюсь тому, на какие такие гроши умудрялись, почти век назад, курсировать от одного порта к другому российские попрыгуньи, по всей видимости, уже давно осознавшие на собственном опыте, что не только волка ноги кормят...
Будучи заядлым охотником, Ржевский никогда не любил легкой добычи. Ему всегда хотелось чего-то экстравагантно замысловатого, особенно если это запретный плод, а он, как известно, всегда желанней и приятней не столько от телесных совокуплений, сколь от их остросюжетных прелюдий... Как правило, особо обостренному охотничьему азарту подвержены либо никогда прежде не вступавшие в половые связи юнцы, либо пресытившиеся однообразием семейной жизни и однажды вырвавшиеся на свободу женатики.
У Бориса Ржевского тоже где-то там, в Петербурге, оставалось однажды повенчанное с ним создание, по семейной должности – супруга. Но это было на суше. А здесь, случается, штормит, и не дай-то бог, окажешься средь царства Нептуна. А там все твои плотские оглянуться не успеешь, и позывы слизнет холодная вода. А если ты еще полон жизнеутверждающей энергии?.. В такую пору ой как жестоко умирать за просто так. Справедливости ради, все это вышеизложенное умозаключение о мужских душе и теле с легкостью можно отнести и к женской половине человечества.
Недолго время длилось понапрасну...
И вот уже в прицеле вышедшего на охотничью тропу господина Ржевского появилась прошедшая все житейские «парады и фронты» смазливая и еще не пытающаяся насильно молодиться жена пожилого отставного полковника, севшего с ней на пароход, казалось, только для того, чтобы целиком и полностью посвятить себя карточной игре.
Прослышав о намеренно показных «недомоганиях» Ржевского, госпожа «подполковница» тут же, выказав свою сердобольность и умение разбираться в лекарственных снадобьях, предложила весьма обаятельному господину свои услуги. А безраздельно доверившийся ей обладатель хорошо подвешенного языка сумел повернуть ход событий так круто, что на глазах полуденного солнца еще вчера совершенно незнакомая Борису «целительница» оказалась в его одинокой каютной постели.
«Курс лечения» прошел достаточно успешно... Но и даже после этого восхитительного «полового бальзама» на душе у Ржевского-охотника осталась чувство неудовлетворенности за ту легкость, с которой он сумел «подстрелить» эту самую вертихвостку.
2
Как знать, но, возможно, после этой мимолетной интимной близости с «проходной» женщиной, Ржевскому вспомнился прифронтовой украинский городок Дубно и девушка Вера.
Борис снимал тогда комнату в квартире хлебосольной и искусно прячущей свои недомогания хозяйки, дочь которой, возможно, именно из-за болезни матушки и решилась пойти санитаркою Красного Креста в местный военный госпиталь, дабы снабжать ее лекарствами. Ржевский тоже помогал насколько возможно, но уже к середине 1915 года на некогда небольшом, а за время войны широко разросшемся кладбище состоялись скромные похороны еще нестарой женщины, так и не узнавшей дочериного счастья.
Уже вскоре после поминок Ржевский хотел было перебраться на новую квартиру, дабы не смущать своим присутствием молодую миловидную девушку. Однако, к удивлению Бориса, ему предложили остаться... Стараясь скрыть смущение, не без тревоги Вера сказала тогда: «Мама ушла... А вот теперь и вы собираетесь оставить меня беззащитной и одинокой...»
На глазах у, казалось бы, успевшей привыкнуть к многочисленным солдатским увечьям и смертям санитарки появились безутешные слезы. Квартирант, расчувствовавшись, обнял и привлек к груди это по-детски рыдающее создание...
С той поры уполномоченный представитель Красного Креста и одновременно заведующий складским помещением стал появляться в здании лазарета не только днем, по служебным обязанностям, но и во время все еще длинных августовских вечеров, чтобы уже вдвоем добираться до дома.
Однажды, когда обстоятельства заставили Ржевского рано и спешно прийти в свою одинокую комнатушку, он до глубокой ночи не мог дождаться Веру, быть может, впервые, ощутив все разрастающееся чувство озабоченности и тревоги за этого теперь уже, казалось, родного для него человека. Он долго лежал, безотчетно вглядываясь в непроницаемый потолок, удивляясь тому, что не спит. Борису спалось всегда хорошо и легко: он был молод, достаточно уставал, и, главное, верил в свою правоту, в правильности своей жизни. Но тут не мог заснуть, вставал, глядел в окошко, где за линией горизонта были хорошо заметны орудийные всполохи. Но даже эта ужасающая картина войны тогда показалась ему ничем иным, как малиновыми отсветами проходящей где-то благодатной летней грозы. Ржевский вдыхал прохладные запахи ночи, трогал руками растущие близко и уже мокрые от росы листья клена и чувствовал все яснее, что заснуть ему нельзя до тех пор, пока нет дома Веры. А она все не шла, и ему становилось тревожно: а вдруг что случилось по дороге? Ночь. Мрак. Беспокойство Бориса стало сменяться ревностью. Ему уже стал слышен ее знакомый смех, мужской голос и даже поцелуи...
Прошло еще некоторое время, когда у подъезда послышались знакомые шаги. А еще через некоторое время стук военных ботинок проследовал из коридора в соседнюю комнату.
Ржевский не удержался, сел на кровати, позвал в распахнутую дверь:
– Вера!
Она не пришла, Он снова позвал.
– Вера.
Она появилась в двери, остановилась, потом медленно, белея платьем, подошла к уже приподнявшемуся квартиранту.
– Верочка, – пробормотал Борис. – Иди сюда... – Он взял ее за плечи, за шею, за коротко стриженую голову и потянул к себе... Приглушенно вскликнув пружинами, зашелестела постелью кровать... Теперь она стала общей.
За окном, на расстоянии взгляда, продолжалась кровопролитная война, а здесь, в городской квартире, цвела любовь. Да не долго... Засохла почва и потрескалась. А причиной тому стала та самая необычайная щедрость еще даже не нареченного гражданского мужа, который, несмотря на многократные материнские упреки покойной хозяйки этой квартиры, вновь принялся таскать в дом всевозможные складские продуктовые деликатесы: сыры и копчености, фрукты и коньяки... И все это в пору военного лихолетья!
Уже вскоре, после неоднократных Вериных предупреждений и взываний к совести, Ржевский вновь стал квартирантом, которого, запросто можно было поменять на другого постояльца по причине множества постоянно ищущих жилье военных и гражданских лиц, от всевозможных служб Красного Креста, тыловых складских баз и других организаций... А пока жильцы одной из центральных улиц города Дубно и ели порознь, и спали по разным углам...
3
Часы только что пробили полночь.
– Мученье, зажгите свет. Холодно, – всхлипывает Вера. – Небось, лежите, и черт знает, что думаете. – Она проворно повернулась лицом в подушку. – Вы что, думаете, если однажды забрались ко мне в постель, значит, вы уже и главенствовать вправе? Я вас не заставляла ходить по одной половице, но извольте и меру знать.
Ржевский пытается накрыться с головою обрывком одеяла.
– Да не слышите разве, я плачу? Бесчувственный, – глухо бормочет Вера, вновь припадая к мокрой от слез подушке. – У другого бы сердце разорвалось в клочья – глядеть на такую трагедию.
– Разрешите, я вам чаю вскипячу?
– Ножки, ножки замерзли... – слышится из дальнего угла.
Борис, сорвав с себя верблюжье одеяло, прикрывает ей ноги и уже не отходит от постели. Она перестает плакать. Ржевский быстро опускается на диван и безмолвно целует ее мокрое от слез лицо...
Проснулись в полдень. Долго не хотелось выбираться из насквозь пропитанной любовными утехами постели. Да делать нечего: после ночного «происшествия» очень хочется поесть.
Вера, неприбранная, но румяная, варила на спиртовке завтрак. Ржевский закладывал окошки книгами и подушками. Среди дня зазвонил церковный колокол, началась стрельба. В доме случился переполох. Оказалось: у самого подъезда на улице упал человек в шинели и лежал, уткнувшись в окровавленный сугроб. Где-то совсем не далеко от города ухали пушки, рвались ружейные залпы. По улице, потрясая землю, пронесся броневик. Шрапнель барабанила по крыше. Так прошел еще один тыловой день, вблизи от войны.
На следующее утро, не разбудив и не попрощавшись с Борисом, хозяйка квартиры стремительно вышла за порог. А еще через некоторое время в дверь позвонили, и хрипловатый веселый голос спросил:
– Верунчик, ты дома?
Уверенно открылся замок, и в дверях появился рослый человек в грязном полушубке. Снял папаху – череп его был совсем голый, лицо бритое, обветренное, с большим носом. Мельком бросив взгляд на постояльца, он оглядел комнату сверкающими, глубоко сидящими глазами. Ржевский объяснил, что Веры нет дома, показал незнакомцу оставленную молодой хозяйкой записку, в которой сообщалось о ее спешном уходе по неотложным делам...
– Вот дура! Сидела бы дома в такую-то пору. На станции дым коромыслом. Горит санитарный состав, да и над складскими помещениями облака дыма и много пожарных.
Не обращая внимания на поспешившего было одеться Бориса, человек принялся расстегивать бараний полушубок.
– Ну, давай знакомится, – наконец-то сказал он. – Инженер Гошкевич – брат Веры. Бесшабашная. Небось, убежала в лазарет. Григорием меня зовут, – человек подал большую руку с перстнем. – А в Питере-то что творится, пир во время чумы... Я только что из невских борделей. Прогорел начисто. Я игрок, извольте отрекомендоваться. А жаль – Вера ускакала. Ухлопают девчонку, добегается, не разбирая дороги. Я вот тоже с самого утра, прямо с вокзала, прячусь по подворотням. Видите, полушубок прострелен. Ну, ничего не поделаешь, война... Давай-ка, брат, выпьем, пока хозяйки нет. Жрать хотите, небось?
Он вытащил из огромных карманов измазанного в мазуте и пропитанного угольной пылью полушубка кусок мяса, копченую курицу, десяток печеных где-то на городских задворках яиц и явно купленную или выменянную бог знает на что у складских интендантов бутылку с медицинским спиртом. А затем привычным хозяйским жестом указал Ржевскому на стул. Выпили, да и сразу принялись за еду. Когда приняли по третьей, Гошкевич сказал:
– Поручик Ржевский, если не ошибаюсь?
– Так точно-с, – отозвался Борис.
– Врешь. Как есть врешь. Тебе до этих погон еще ой как далеко...
– Позвольте! – вскинулся было Ржевский. – Что это значит?
– А ты не петушись, будучи гражданским человеком. Ты, брат, и с японской, насколько мне известно, сбежал при полном маскараде, не прослужив и полутора месяцев. Тоже мне, доброволец! Ну да ладно, оставайтесь поручиком...
Гошкевич выпил последнюю, снял наконец-таки обувь и, повалившись на постель квартиранта, сейчас же заснул, не обращая внимания на очередной артиллерийский обстрел городской окраины и дребезжание оконных стекол.
От Штаба Верховного Главнокомандующего
Западный фронт
«В Галиции на фронте среднего течения Стропы отражена попытка противника приблизиться к нашим окопам на нижнем течении Стропы и на Днестре. Мы атаковали противника, занимающего высоту к северу-востоку от Язловец и селение Доброва к югу-востоку от Латач. Селение Доброва нами уже занято».
(из телеграфных сообщений)
Письмо 7
НА ДВИНЕ
«На фронте, как говорится, затишье, и кажется, все притаилось за бесконечными снежными буграми.
Гуляет и свистит ветер на берегах реки и наметывает все новые и новые бугры, то разрушая, то вновь создавая их.
И в этих буграх прячутся бесконечные и многочисленные сторожки, пикеты и заставы.
В них постоянно серые шинели.
Медленно тянутся бесконечные часы в ожидании смены.
Иногда тихо, а другой раз немцы расстреляются, и треск ружейной пальбы нарушает безмолвные берега.
Артиллерия почти не проявляет жизни ни с той, ни с другой стороны. Она занимает определенные позиции и точно готовится и собирается с силами к предстоящим с теплом боям.
Кавалерия почти вся в резервах. На позициях исключительно пехота. У ней всегда может найтись дело.
Собственно говоря, кто больше всего проявляет жизни в данный момент – это разведчики. Они ежедневно десятками уходят в свои опасные прогулки и рискованные предприятия. Пропадают иногда долго. Сутками, и затем вновь являются здоровые, довольные, и тотчас же аппетитно принимаются за еду.
И каких только тут рассказов не наслушаешься. О каких полных риска предприятиях не узнаешь. Иногда даже не верится.
На реке постоянные встречи. И той и другой стороне нужно быть здесь за водой.
Немцы в этом отношении народ вредный, они часто начинают обстреливать наших. Но, однако, каким-то непостижимым образом и часто и та и другая сторона точно приходят к взаимному молчаливому соглашению.
Смотришь, и над прорубями торопливо работают целые группы людей.
Ночью другое дело. Как спустится тьма, начинается целая охота. Часто приходится видеть, как наши тащат группы немецких дозорных и секретов.
Полузамерзшие, продрогшие – они, кажется, рады тому, что попали в плен. Целые поезда их ежедневно идут в Двинск, Витебск, Псков.
Вообще сдаются немцы в данное время очень охотно. Хотя в окопах у них, как они рассказывают, хорошо. Время позволило создать там все удобства. Но хорошо и тепло лишь в окопах, а во время караульной службы совсем другое.
Как задует пронизывающий ветер, понесутся снежные вихри, в немецких легких шинелях чувствуется, вероятно, плохо. Впрочем, в последнее время неприятельские нижние чины получили теплое фуфаечное белье, кроме того, у каждого из них для согревания имеется спирт.
От Двины к И. железная дорога тянется почти под боком у неприятеля, до нее, что называется, рукой подать, но разрушить ее немцам не удается, оберегается она прекрасно, кроме того, препятствует речное пространство, а уже на наш берег немцу попасть не удается ни при каких условиях.
И вот под носом у неприятеля зачастую проносятся наши служебные паровозы. Большей частью ночью. Темными массами, без огонька несутся они с большой быстротой. Иногда немецкий прожектор старается изловить их, чтобы тотчас же возможно было начать обстрел, но напрасно.
В окопах у нас хорошо. Понаделали массу ходов, целые подземные жилища, и тепло, и уютно. Все необходимое есть. Подарков же к рождественским праздникам нанесли и навезли, как и в прошлом году, такую массу, что всем хватило с избытком. Спасибо... от лица фронтовиков.
Ваш N».
Глава 7
На войне как на войне
1
В начале очередного дня пути подле изрезанных скальными выступами скандинавских берегов размеренный ход парохода и его обитателей нарушил появившийся в небе и идущий без опознавательных знаков цепеллин.
Было около семи часов утра. Густой туман непроницаемой стеной стлался на уровне капитанского мостика. Немногочисленным рано проснувшимся пассажирам, тем самым, которые, зевая и поеживаясь от предрассветной прохлады, с трудом протирали заспанные глаза, поначалу показалось, что они все еще спят и видят божественный сон, несущий людей уже над облаками в райские пущи.
Низко, почти не отрываясь, над мачтами двигалось большое сигарообразное тело. Оно поравнялось с пароходом и повисло над ним так низко, что поднятый по тревоге капитан мог отчетливо разглядеть находящихся в гондоле пилотов. Шум винтов неведомого дирижабля – цеппелина легко заглушал пароходную машину и ее тревожные гудки.
Прошло несколько минут. Цепеллин продолжал лететь по пути следования судна, не обнаруживая никаких враждебных намерений.
Высыпавшие на палубу все наличествующие на пароходе пассажиры уже было принялись приветствовать дирижабль и его обитателей, размахивая головными уборами и шарфами, когда заметили, что в гондоле начались какие резкие подвижки...
Цепеллин резко набрал скорость и, отдалившись от парохода, стал набирать высоту. А еще через некоторое время от его основания начали отделяться жирные черные точки... Послышались взрывы бомб.
Успевший к этому времени сбегать и вернуться из каюты со своим походным биноклем Ржевский лишь только теперь разглядел еще несколько минут назад следовавшую по курсу движения парохода, а теперь спешно уходящую в морскую пучину подлодку.
Повисев еще некоторое время за кормой парохода, цепеллин, как фантастическое видение, ушел навстречу солнечному восходу.
Отрезвляющее зрелище войны, существующей наяву, а не где-нибудь там, за газетными сообщениями, большинство пассажиров повергло в шок. А застывшему от увиденного Борису вдруг вновь представилась наполовину разрушенная от воздушной бомбардировки германских цепеллинов украинская узловая железнодорожная станция с догорающим на ней санитарным составом Красного Креста.
2
Над линией фронта затихло в тот самый момент, когда на украинскую землю почти без сумерек обвалился вечер, такой же темный, как и ночь.
Плавно, медленно и, казалось бы, не к месту торжественно поднимался по небосклону месяц, красивый, холодный и бесстрастный ко всему, что творится на этой грешной земле. Он обливал ее своим завораживающе таинственным, серебристым, мягким светом, похожим на безразмерный воздушный саван.
А звезды и звездочки, несколько тускнеющие вблизи от ночного светила, призывно маячили, словно широко и щедро разбросанные бриллианты, засыпавшие бархатное темное небо, трепетно и ласково мигали человеческим судьбам. И неотрывно глядящим на них опаленным войною людям так и хотелось сказать: «О Господи! Спаси и сохрани наши души!..»
В эти самые минуты, как если б наедине с Богом, люди – дети его, до края заполнившие глаза свои поднебесьем, намного обостренней, чем в мирное время или вдали от фронта чувствовали прелесть таких вечеров. А каждый из этих бесследно исчезающих в небытие остатков дня, оборвавшись, как кинолента, мог для каждого из них оказаться последним.
Вечер вечеру рознился, будучи то своим, то принадлежащим лишь только войне. Стрельба прекратилась с обеих сторон. Это было время, когда люди, устав убивать друг друга, как после всякой трудоемкой работы, хотели отдыха.
Словно бы утомилась и насытились своими кровавыми деяниями за день и сама эта вечная старуха Смерть, чей до конца не обозначенный на фоне жизни, всегда расплывчатый образ окончательно терял свои очертания в годы войны.
В тот момент, когда остывали жерла пушек и ружейные стволы, она потаенно скрывалась, быть может, на нейтральной полосе: притаилась и не показывалась на людях даже редкими светящимися точками бомб, с тихим свистом взлетающих в воздух, чтобы рухнуть на людей и разорваться.
Но и в пору затиший обладательница огромных щупалец Смерть, будто по инерции, машинально продолжала сводить счеты... пусть даже не публично.
Она витала и здесь, в самом чреве города Дубно: в прифронтовом переполненном лазарете и на перевязочных пунктах расположенных в более безопасном от железнодорожного вокзала месте; в просторных зданиях, где до войны располагались по соседству друг от друга помещения городской гимназии и церковно-приходской школы. Теперь в этих стенах, совсем недавно наполненных детскими голосами, находились тяжелораненые и тяжелобольные, почти обреченные, в любую минуту готовые расстаться с жизнью в этот чудный вечер.
И немногие сестры милосердия, эти самоотверженные подвижницы любви к ближнему, впервые появившиеся на фронтах, еще в пору славного своими делами Н.И. Пирогова, теперь едва успевали, чтобы облегчить последние минуты жизни умирающих и выслушать их последние просьбы о поклонах далеким близким и трогательную благодарность за ласковый уход доброй сестры.
«И как же полюбили солдаты и матросы этих сестер, бывших для страждущих в полном смысле слова пестуньями, – писал в своих трудах выше упомянутый знаменитый хирург. – Они и давали лекарство, перевязывали раны, говорили ободряющие слова, читали книги, писали письма, духовные завещания и умиляли не привыкшего к ласке солдата терпением и кротостью».
По мере продолжения войны в Дубно, как и в других городах, замечается сильное поднятие цен на все продукты первой необходимости: например цена мяса, к тому же трудно добываемого, доходит до 50-60 копеек за фунт. А потому руководители дубнинского госпиталя и лазарета делают все, чтобы их больные и раненые питались сытной и здоровой пищей. Для этих целей они еще зимою сделали большую закупку коров, которых по мере надобности и потребляют теперь. Скот содержится в лежащих близ города имениях графа Божеверова, который предоставил в безвозмездное пользование часть своего большого скотного двора.
Около входов в гимназию и училище, на улице, где даже теперь нередко лопались бомбы, стояла всегда транспортная рота солдат; койки и носилки были в готовности принять раненых, беспрестанно тянулись к этим входам ряды носильщиков. Вопли и стоны раненых, в большинстве своем только что лишенных конечностей на операционном столе, смешивались с треском бомб, одной из которых в ходе воздушного налета германских дирижаблей-цепеллинов на узловую железнодорожную станцию под городом Дубно и была убита спешащая на помощь раненым в лазарет санитарка Вера. Ее смерть случилась настолько буднично и, скажем так, закономерно для прифронтовой полосы, что еще долго никто из случайных прохожих не обращал внимания на скатившееся с насыпи тело молодой женщины. В тот день, отмеченный приездом ее брата Гошкевича, вся станция была усыпана искореженными и обожженными человеческими телами из разбомбленного санитарного состава. Как и многим из погибших ее сверстников и сверстниц, Вере так и не случилось испить сполна ненасытного счастья любимой и замужней женщины, нарожать детей, повидать внуков... И да разве станет для нее удовлетворением пусть даже там, за краем собственной смерти, тот факт, что она уже никогда не увидит более, как приносимые раненые складывались вместе с носилками, целыми рядами, на обшарпанном паркетном полу, который был слоями пропитан уже запекшейся кровью? Никогда не услышит стонов и криков страдальцев, последних вздохов умирающих, торопливых приказов распоряжающихся погрузкою санитарного поезда?..
Врачи, фельдшеры и служители составляли группы, беспрепятственно двигавшиеся между рядами раненых, лежавших с оторванными и раздробленными конечностями, бледных как полотно от потери крови и от сотрясений, производимых снарядами. Между солдатскими шинелями мелькали везде белые капюшоны сестер, разносивших вино и чай, помогавших при перевязке и принимавших на сохранение деньги и вещи раненых.
В одной из просторных комнат приходского училища, ранее служившей молельней для учеников и преподавателей, на трех столах кровь лилась при производстве операции; отнятые части тела лежали грудами, сваленные в ушат. Сразу же за столами стоял ряд коек с новыми ранеными, и служители из числа военных готовились переносить их на столы для операций. Возле порожних коек стояли сестры, готовые принять прооперированных. Воздух комнаты, несмотря на ее высокие своды и беспрестанное проветривание, был наполнен испарениями крови и хлороформа. Здесь часто примешивался и запах серы – это значило, что есть раненые, которым врачи «присудили» сохранить поврежденные члены, и фельдшер накладывал им гипсовые повязки.
Одних, послеоперационных, относящихся к особо тяжелым, перемещали в лазаретные палаты, расположенные по большей части в здании гимназии; других, легко раненых и уже немного подлечившихся, ждал постоянно формирующийся на станции железнодорожный медицинский состав, к которому больных доставляли на повозках. И весь этот путь от госпиталя до больничных вагонов и днем, и ночью был озарен никогда не угасающим светом добра и надежды на выздоровление, исходящим от сопутствующего луне и солнцу светила по имени Красный Крест.
От Штаба Верховного Главнокомандующего
Западный фронт
«Германцы усилили полеты цепеллинов и аэропланов над Рижским и Двинским участками, где во многих местах брошены бомбы. В районе Балдонского шоссе сильная артиллерийская стрельба. Нашими летчиками южнее острова Далена брошены бомбы в немецкое расположение.
В Якобштадском районе немцами были пущены в наши окопы удушливые газы.
В Галиции нашими летчиками сброшено на Бугачем несколько бомб.
На Днестре после продолжительной артиллерийской подготовки противник повел атаки на наши окопы в районе Усечко, но был отбит огнем.
На северо-востоке от Черновиц наша тяжелая батарея огнем уничтожила неприятельскую батарею».
(из телеграфных сообщений)
Письмо 8
БУДНИ СОЛДАТСКОЙ ЖИЗНИ
«У нас ненастная пора.
Река разлилась широко, широко.
Грязь непролазная. Впору все носить только кожаное, а то все промокает.
Мы стоим близко от австрийцев, окопы почти рядом. Постоянно перестреливаемся друг с другом. Больших стычек почти не происходит. Разве только артиллерийские бои между батареями нашими и австрийскими.
Ваши письма и подарки мы получаем исправно.
Недавно лежал в лазарете нашей дивизии. Он недалеко от позиции за деревней, сбоку от станции.
Видел старшего врача, нашего, екатеринбуржца.
Теперь снова здоров. Мы то сидим в передовой линии, то целым полком, то частями. А потом отдыхаем в резервах.
Кормят хорошо и всего вдоволь, а только вот насчет обуви есть недостаток. Такое время, что она прямо горит на ногах. Нас, екатеринбуржцев, тут совсем немного, и живем мы дружной семьей, и на отдыхе держимся все вместе.
Недавно нам отстроили новую землянку-баню, и солдатики в ней прямо наслаждаются.
Много австрийцев постоянно берем в плен. Пленные жалуются, что сильно страдают в окопах от сырости. Ждем, не дождемся, пока обсохнет. Река уже начала спадать и разлив уже не такой широкий.
Сейчас пишу вам из Л. до него от нас рукой подать по железной дороге. Командировали меня в Л. по делам полка, и сегодня уезжаю обратно на позиции. Давно уже не был в большом городе, так что в первые минуты, как очутился на улице среди толпы, – даже растерялся.
Ваш N».
Глава 8
По дороге от войны
1
Весь дальнейший путь до Осло Ржевский не проронил ни слова, часто стоял один на палубе, смотрел на белесые балтийские волны, о чем-то бесконечно думал.
Скалы, холмы, печальный свет северного солнца, вдали – груды облаков, как снежные вершины.
Пароход плывет мимо каменистых островов. С каждым поворотом – новые склоны берегов и глубже уходящие воды фиорда, то затененные, то сверкающие. Ясен воздух, скуднее тепло. Красные черепицы домиков в зеленеющей лощине между бесплодных скал. Север. Безлюдье. Это земля, куда возвращаются с отгоревшими страстями, с поседевшей головой.
До седин Ржевскому, пожалуй, еще далеко. А вот страсть, если говорить о женщинах, на данный момент действительно отгорела. И напрасно бросает взгляды в его сторону облокотившаяся на перила офицерская жена. Нынче сезон охоты был короток. Да и зачем ему эти лишние происшествия? По пятам ходят филеры. А тут еще чего доброго – недалеко и до дуэли. Неведомо какой... Тому причиной – косые взгляды и насмешливый шепот за спиною всезнающих дам. Вот и полковник, всегда ранее здоровавшийся первым и настойчиво приглашающий «перекинуться в картишки», теперь не то чтоб не подает руки, а явно скрежещет зубами и обходит Бориса стороной. Почувствовав совсем недвусмысленную «перемену погоды», Ржевский вновь стал редко показываться на людях.
Путь подходил к концу. А добровольно заточивший себя в каюте Борис лишь все чаще и подогу стоял, размышляя над прошлым, у иллюминатора, как у вагонного окна. На память приходило его уже не первое возвращение с фронта...
2
Путь лежал из Дубно.
В одном из хозяйственных вагонов санитарного состава, на одной половине которого находились медицинские препараты, а на другом, кроме носилок и постельных принадлежностей, располагались еще и два больше похожих на коммерсантов, чем на военных людей пассажира, стояли густые запахи лекарств и хлорки.
За постоянно приоткрытым окном вагона проплывали едва освещенные блуждающим среди туч апрельским солнцем потемневшие от паровозной копоти клочья снега и еще не просохшие проталины с заплесневевшей и будто прилизанной прошлогодней травой. В отдалении, средь оживающих полей, то и дело мелькали разграниченные белоствольными оградами березовые перелески, а под насыпью - уже с набухшими почками на ветвях, запыленные кустарники.
Судя по разговору по-хозяйски расположившихся пассажиров, они и знакомы были давно, да и маршрут им этот был известен хорошо. И тот и другой были владельцами пенсне, и если один, среднего роста и комплекций, носил их постоянно, то другой, низкий и полный, выстриженный под гребенку, как это любили делать в ту пору молодые люди, удерживал их золотою цепочкой на груди. А если и подносил к глазам, то лишь для того, чтобы показать свою значимость и меру заинтересованности к обсуждаемому вопросу. Последнего звали Борис Ржевский. И носил он на ту пору, кроме густого загара и бородки клинышком, военный френч, небрежно накинутый на манишку, и гражданские брюки, заткнутые в короткие сапоги. У его напротив сидящего товарища, имя которому Симанович, лицо горело от избытка здоровья и выпитого вина.
Ржевский налил себе и собеседнику трофейного германского шнапса. Отпил неспешно несколько глотков с серьезностью человека, знающего толк в хорошем вине, кисло поморщился и достал из-под столика французского коньяку.
– У бюргеров, что ни говори, пиво получается лучше, чем эта сивуха. Но поскольку у нас с тобой его нет, приходится разбавляться тем, что успел прихватить, собираясь в дорогу. Не пить же нам с тобою медицинский спирт? А вот этот коньяк и еще кое-что я выменял на прощание у одного из фронтовых интендантов за новые галифе и яловые сапоги. Он, чудак этот, как говорится, у воды и не может напиться, при этом заведуя военным обмундированием. Ходит в отрепьях... И есть же еще белые вороны...
– М-да... – глядя куда-то в заоконное пространство, не то вздохнул, не то промычал Симанович. – Его, интенданта этого, и без того ограничивающего свои скромные запросы, в отличие от нас, никогда не мучит совесть, а потому и спит он спокойно...
– А почему, позвольте спросить вас, уважаемый Арон Самуилович, я должен стеснять свои намерения? Ради чьих это праведных глаз?
– Но известны принципы... правила...
– А если у меня нет никаких?
– Как никаких?
– Да так, никаких-с. Мой принцип: беспринципность.
– А боязнь общественного мнения? Страх перед тем, что скажут?
– Брось, Ароша, ломать комедию. Никак не привыкну, когда ты шутишь или говоришь на полном серьезе. Ты лучше лишний раз на себя посмотри, в общественное зеркало, то самое, которое совсем не из комнаты смеха...
– Все, все... не заводись! – замахал руками Симанович. – Я готов поменять пластинку...
– Да нет. Крути дальше. Вот ты говоришь о страхе... А я, милостивый государь мой, на настоящий момент боюсь только своего негласного патрона Хвостова. Пожалуй, только одного его и боюсь.
Откинувшись на подложенную за спину казенную подушку, Ржевский пьяно икнул и на некоторое время закрыл глаза.
Когда поезд в очередной раз остановился, из хозяйственного вагона санитарного поезда Красного Креста с желанием покурить, да и просто размять затекшие ноги, вывалились двое уже изрядно хмельных пассажиров.
От Штаба Верховного Главнокомандующего
Западный фронт
«В рижском участке поднявшийся северо-восточнее Репе немецкий аэроплан должен был опуститься после обстрела нашими тяжелыми гранатами. Неприятельская тяжелая артиллерия в течение получаса сильно обстреляла Икскольское предместное укрепление.
На двинском участке в районе Иллукста удалось произвести два взрыва в тяжелой батарее противника. После оживленной перестрелки занята деревня Горбуновка.
Попытка немцев окружить деревню Горбуновку, только что занятую нами, отбита перекрестным огнем.
В районе Иквы огнем нашей артиллерии прекращены попытки противника обстреливать наши окопы бомбометным огнем.
К северу от Бояна противником взорван горн. После боя ручными гранатами воронка осталась за нами».
(из телеграфных сообщений)
Письмо 9
БОИ МЕСТНОГО ЗНАЧЕНИЯ
«... Идет позиционная война.
Солнце светит горячо и сушит грязь, но еще много сырости.
Однако днем хорошо под живительными лучами галицинского солнышка
Ночью идет непрерывная жизнь.
Целые толпы разведчиков уходят в ночную темноту.
Смотришь, – на фронте у австрийцев и пошла суета. То затрещат ружейные выстрелы и долгая и беспрерывная пальба, в никуда, нарушает тишину ночи.
Зарокочут пулеметы, и даже иногда заговорят орудия.
Наши разведчики буквально не дают покоя врагу. Их налеты нервируют его постоянно.
Никто не в состоянии удержать разведчиков. Ни проволочные заграждения, ни бдительные секреты и сторожки.
Какими-то неведомыми и, казалось бы, недосягаемыми путями пробираются они туда, где их меньше всего ждут, и причинив неприятелю тот или иной вред, по большей части безнаказанно уходят.
Недавно австрийцев, отбросили, и теперь опять идет серьезная подготовка.
Только придет сухое время, и снова начнется нажим.
В окопах перестрелка.
Стреляют австрийцы, не переставая.
Наденешь шапку на что-нибудь и высунешь ее из окопа, а они залпами. Нашим любо, и они имитируют падение подстреленного.
У австрийцев ликование. Окопы близко и все слышно.
Наши расшалились и устраивают шутку за шуткой. Мастера на это солдаты. А потом все обнаруживается, и австрийцы начинают ругаться.
Артиллерийские поединки не редкость. Они происходят довольно часто.
Интересно, когда начинаются поиски австрийских батарей.
Наблюдатели употребляют все усилия, если местность не располагает, то употребляют воздушные шары.
Плавно и легко, слегка колеблемые ветерком, парят они в воздухе, иногда кутаясь в белых дымках от обстрела.
Опасно наблюдателю, но он продолжает свою работу, находясь в гондоле...
Работает телефон, грохочут и рвутся орудия. Смотришь, австрийцы и замолкли.
Другой раз попадания так удачны, что и передвинуть батарею не смогут, так как передки разбиты нашим огнем.
Иногда австрийцы делают попытки продвинуться вперед и где-нибудь или оттеснить нас, или прорвать фронт.
Тогда артиллерия начинает работать иначе.
Батарея, что называется, хлещет неприятеля, сметает выдвигающиеся цепи.
И попытка кончается ничем.
Наши самолеты нет, нет, да и появятся в небе.
Цель их стремлений – станция Е-та. Там австрийский тыл.
Стоят поезда, подвозящие военные припасы.
В небе появляется австриец, и весь фронт оживает. Наши стреляют в него без перерыва, пока не отгонят или не подобьют.
Мы видели, как раз наша мортирная батарея подбила австрийский самолет. Он камнем несся к земле, но упал не у нас, а в их зоне.
... Резать проволочные заграждения, выкапывать фугасы, как это ни опасно, охотников всегда находится много.
Иногда устраивается так ловко, что целых участков точно не было, да и не один десяток фугасов откопают.
Австрийцы, должно быть, лишь руками разводят.
Не проходит дня, чтобы какая-нибудь партия разведчиков не сделала что-либо выдающегося.
Здесь уже к этому привыкли и за подвиги не считают.
Ваш N».
Глава 9
Смерть в служебном купе
1
Уже вскоре после остановки вагона небольшая узловая станция, окруженная десятком отбивающихся от хвойного леса и паровозной копоти жилых и служебных домов, наполнилась суетливым шумом населения двух встречных поездов. По длинному перрону сновала толпа военных всяких рангов – говорливая и однообразная, лишь кое-где расцвеченная белыми халатами сестер милосердия и их яркими красными крестами. Сестры были из санитарного поезда – дома скорби на колесах, а все остальные из отправляющегося на фронт пополнения.
Оттуда и туда резво бежали санитары и солдаты, кто с чайниками, кто с котелком, дабы набрать станционного кипятка.
Два военврача-женщины, шинели внакидку, медленно прогуливались в тени около одного из вагонов.
Весна и необычайно теплая для конца апреля погода заставляла забыть о том, что под этим безоблачным небом и ласковым солнцем, где-то за линией фронта продолжают реветь пушки и стрекотать пулеметы...
То там, то здесь вспыхивал заливистый женский смех, заставляющий кого-то лихо закручивать усы, а иных горделиво выпячивать грудь, украшенную боевыми наградами.
2
Толкнув в бок своего попутчика, Симанович принялся показывать ему на стоявшую на вагонной подножке сестру милосердия.
Все в ней было прелестно: ее милое, хорошенькое личико, приподнятый разлетающимися бровями лоб, наполовину прикрытый высовывающейся из-под белого платка с красным крестиком русой челкой. Ее небольшая фигурка, ее свежесть, молодость – были неизъяснимым противопоставлением войне. Ее поднятые в сторону солнца сияющие глаза, еще не потухшие от зрелища увечий и смертей солдат, сопровождаемых ею по дороге от фронта, были наполнены весенними приветствиями жизни и любви.
– По всем приметам эта пичужка из разряда еще не оперившихся баб, кинувшаяся в сторону фронта за романтикой.
– Еще не залапанная, как первозданный цветок, – соглашаясь с товарищем, произнес Ржевский. На что тот позволил сделать ему предложение:
– Дорога у нас с тобой длинная, не грех бы и порезвиться... Как ты думаешь?
– А... – неопределенно махнул рукою Борис и нетвердой походкой направился в сторону вагона. Его попутчик, с неохотой последовал за ним, бормоча под нос:
– Не я буду, если к ночи не оголю ее грудь...
3
Неприметно подступили долгие весенние сумерки, темные от набежавших к закату дня дождевых туч, под которыми даже тяжелый вагон в моменты прохождения состава среди голых и прохладных полей словно бы увязал в тишине, теряя на стыках свой ранее грохочущий голос.
На нижней полке располагался наголо стриженный и очень худой, а оттого еще больше похожий на мальчишку солдат. По большей части, если это было в дневную пору, он, словно боясь растревожить едва затаившуюся боль, лежал неподвижно, то блуждая взглядом по вагонному потолку, то срываясь с него в неизвестность, за которой случается бред... В такие минуты находящаяся в соседнем служебном купе медсестра, услышав, как бьется о перегородку больной, спешила к нему, чтобы, поправив постоянно сползающую с постели простынку, положить на его пылающий лоб пузырек со льдом. А тот, обожженный прохладой, начинал торопливо хвататься за девичью руку, чтобы, едва приподнявшись с подушки, вновь с мольбой обращаться к единственной няньке своей:
– Зоя, я совсем не могу заснуть. Боль стоит за спиною, как смерть... Мне бы морфия, – шептали его пересохшие губы.
– Всем нужен морфий. А где его взять? – едва слышно и удрученно говорила она.
– И зачем я не умер тогда?.. – обреченно бормочет солдат.
Без вины виноватая, Зоя ругает войну. Крестится в поисках Бога и выходит за дверь, чтобы также неслышно возвратиться назад.
– Дайте руку... – просит сестра, и с опаскою оглянувшись на дверь, добавляет, – и не дай-то бог проговоритесь врачу, он же меня изведет...
Сделав укол, Зоя сняла белую косынку и опять повязала ее. Под косынкой больной увидел две короткие русые косы.
– С какого же горя, понесло вас, золотце, в это пекло? – попытался было спросить уже проваливающийся в блаженное пространство, словно воспаривший над болью, быстро засыпающий больной.
– С такого вот, рогатого, на вас похожего... – неизвестно для кого ответила сестра и вышла из купе. В вагоне стоял сонный гомон – раненые бредили иногда тихо, иногда громко, пугая соседей.
А ведь, кажется совсем недавно Зоя была далека от войны. Жила себе в столице в просторной квартире, у матушки под крылом. Однако уже вскоре после гибели на фронте отца она записалась на ускоренные курсы сестер милосердия. После окончания их недолгое время работала в одном из петербургских госпиталей.
Вначале было трудно. С фронта прибывали раненые, по многу дней не менявшие повязок; от марлевых бинтов шел такой запах, что сестре становилось дурно. Зое даже стало казаться, что, будучи в этом замкнутом пространстве, она теперь навсегда связана с этой обезображенной и окровавленной жизнью, и другой жизни нет. А потому при первой же возможности, когда при их лечебном учреждении стал формироваться медперсонал для санитарного поезда, она одной из первых подала прошение с просьбой принять ее под сень Красного Креста.
4
В полуночный час при тусклом свете укутанной в зеленый абажур настольной лампы Зоя не сразу разглядела за порогом незапертой купейной двери непрошенных гостей; после продолжительного блуждания по ночному составу они отыскали-таки запримеченный ими еще во время дневной стоянки очаровательный объект.
Появление наполовину одетых в гражданские наряды нетрезвых пассажиров поначалу не предвещало ничего плохого.
Друзья-собутыльники долго уговаривали «сестренку» пройтись с ними в хозяйственный вагон, где они, уже давно накрыв праздничный стол, вознамерились отметить день рождения. Из их обрывочной и явно не согласованной заранее темы разговора было трудно понять у кого из них двоих не то сегодня, не то уже вчера случилась столь знаменательная дата. Слушая их шутливую и наполовину пьяную болтовню, Зоя, едва улыбнувшись, сказала:
– Господа, я рада поздравить вас обеих с Днем ангела, но ведь у меня больные, да и вовсе я не настроена проводить ночное время в компании незнакомых мне людей.
– Золотце, – икнул Симанович, – больные вашего вагона давно уже спят мертвым сном... А для полного знакомства с вами мы готовы не только рассказать о себе, но и показать свои возможности... Не правда ли, друг мой Борис?
С этими слова, Симанович попытался было облапить поспешно прижавшуюся к стенке «сестричку».
– Я сейчас закричу и подниму весь вагон... – не на шутку испугалась Зоя.
Ржевскому вдруг отрезвляюще вспомнилась погибшая в Дубно санитарка Вера, и он со словами: «Пойдем отсель, нас здесь не понимают...», не оглядываясь, пошел в конец состава в свой вагон.
Оставшись один на один с медсестрою и уже окончательно дурея от близости женского тела, Симанович, склонившись над жертвой, шипел:
– Что ж ты, золотце, строишь из себя невинную девицу?
Чтобы упредить ее крики о помощи, он, повалив трепыхающуюся Зою на полку и, закрыв подушкой рот, принялся срывать с ее безнадежно ищущих опоры ног нижнее белье...
И напрасно уже обессиленная девушка стучала ладошкой в вагонную перегородку. Разместившийся за нею солдат после принятия морфия спал очень крепко.
Натешившись, Симанович не сразу определил по обмякшему телу «сестренки» ее отныне и навсегда бездыханное состояние...
Хмель покинул насильника.
Содрогающийся от озноба и ничего не видящий вокруг себя, Симанович шел по ночному составу, то и дело натыкаясь на свисающие с полок ноги и головы спящих больных, которые, просыпаясь еще долго ругались вслед уходящему. Где-то ближе к концу состава, в одном из тамбуров вагона Симановичу повстречалась военврач.
– Гражданин, и что вы здесь шляетесь, то один, то другой, да еще в пьяном виде, – только и успела сказать она в сторону захлопнувшейся двери в соседний вагон.
Не на шутку возбужденный случившимся, Симанович попытался, было разбудить завалившегося среди казенных матрасов Ржевского, вынашивая преступный замысел: вдвоем выбросить «сестричку» из состава... Но уже в ходе безуспешной побудки товарища в голове у Арона промелькнула спасительная мысль... Стащив с вагонного стола лежащее там пенсне Бориса, Симанович отправился с ним обратно на место преступления...
Утром следующего дня, когда нашли загубленную Зою, в крепко сжатых пальцах ее свисающей с полки руки покачивались на позолоченной цепочке тускло поблескивающие линзами глазные принадлежности.
От Штаба Верховного Главнокомандующего
Западный фронт
«На рижском фронте наши окопы, примыкающие к реке Двине, обстреливались большими минами.
На двинских позициях борьба за воронку, образованную взрывом нашего горна, продолжалась целый день и окончилась в нашу пользу. Две атаки немцев на деревню Горбуновку и участок к северу от нее были нами отбиты.
В Галиции в районе Цеброва противник настойчиво стремился выбить нас с занятой нами высоты. Ценой больших потерь это ему и удалось, но затем новой стремительной контратакой одного из наших старых славных полков неприятель был вторично сброшен с высоты. Взятые на этой высоте пленные показали, что наша артиллерия причинила противнику громадные потери».
(из телеграфных сообщений)
Письмо 10
РАБОТА АДОВА
«... В последнее время живем под постоянным огнем. Над головою несутся то свои, то неприятельские снаряды. Особенно когда та или другая сторона нащупывает батарею.
Десятки, сотни снарядов с воем летят по воздуху. Падают и роют землю и разрушают лес, обращая в щепу деревья.
Везде ямы от разорвавшихся снарядов, иногда огромные. Кучи навороченной земли и среди них металлические осколки.
Недалеко от резерва в 3–4 верстах уже передовые окопы. Они растянулись рядами, то прямыми, то изогнутыми.
Земляные гряды во всех направлениях высятся над окопами, закрывая их.
Недалеко и австрийские окопы. Кажется, вот рядом, иногда шагов 200 не больше.
Пространство между окопами точно вымерло.
Сотни глаз с той и другой стороны зорко наблюдают за каждым движением за земляными валами, и треск ружейных выстрелов становится настолько привычным, что, если когда случается перерыв, то кажется, что чего-то не хватает.
...Приходилось ходить в атаку во время ураганного огня. Особенно когда пришлось перекидываться на австрийский берег. Отбросили их от реки не сразу.
Артиллерийский огонь доходил тогда до таких пределов, что трудно рассказать.
Им буквально сметались неприятельские проволочные заграждения и окопные валы.
Как только обнаруживалось, что в заграждении пробита брешь, так в нее бросались наши и тотчас же шли в атаку.
Ошеломленный нашим огнем неприятель, имея за собой наш же артиллерийский огонь, сдавался в таких случаях легко. Но сзади приходилось брать целый ряд окопов и укреплений.
Бросают австрийцы и начиненные химией снаряды, но они особого действия не производят. Только после разрыва, когда газ разойдется, если близко, на минуту закружится голова и станет точно тошнить, но ненадолго.
Сзади резервов по деревушкам разбросаны лазареты. Туда подвозятся раненые и больные. Легкие остаются здесь же и вскоре снова идут в свои части, более серьезные эвакуируются в тыл. Железнодорожная станция близко, так что доставка раненых не сопряжена с затруднениями. На станции вечная суета. Поездов постоянно полно. Подвозят ежедневно тысячи пудов необходимого для армии.
Подходят новые эшелоны с новобранцами, которые потом с песнями идут на позиции на пополнение. Увозят раненых. Везде мелькают повозки Красного Креста. Отсюда рукой подать до К. Извилистая С. точно разбухла, и куда ни взглянешь, везде виднеются ее воды.
Стоят разрушенные деревни и изрытые снарядами поля, они, возможно, еще долго не огласятся мирной песней землепашца.
Нет-нет, да и увидишь где-нибудь сбоку от дороги на пригорке и земляной насыпи еще не потерявший свежий вид деревянный крест. Это братские могилы. Сколько их! И под сенью деревянных крестов мирно спят в общих могилах недавние враги.
Ваш N».
Глава 10
Очередной арест
1
Ближе к вечеру по пароходу пронеслось тревожное сообщение:
– Барометр падает, господа! Приготовиться к шторму...
И действительно, уже вскоре небо приняло металлический оттенок. А воздух на юге от Норвегии стал ходить по спирали, как будто там кипятили воду. За бортом корабля зыбь сменялась широко разбегающимися грядами, от их столкновения между собою образовывались крутые валы, и, наконец, море загудело под крышкой враз потемневшего неба, подобно все нарастающему гулу, предшествующему вскипанию воды в огромном котле. В просвете у горизонта солнце садилось среди огненно-угольных туч, отчего весь запад кипел, как от жертвенной крови погибающих батальонов, а быть может, вода и воздух, смешавшись, бурлили теперь от жаркого зарева войны.
В тот миг, когда небо нависло зловещим свинцом, а у Ржевского словно б леденящий ручей пробежал промеж лопаток и в ушах загудело, как от набатных колоколов, над палубой раздался панический женский крик:
– На нас идет шторм! Все, кто на палубе, будут смыты в море!..
Тут же раздались пронзительные боцманские свистки: «Все наверх!»
И сейчас же треснуло, раскололось небо над пароходом, ударил такой гром, что люди присели, поспешно осеняясь крестом. Молния рвалась в открытые иллюминаторы. Жалобно заныли ванты, снасти, пароход сильно повалило на левый борт. Налетел шторм. Стало темно, как если б перед лишенным освещения залом, над прежде радужной сценой, внезапно опустили занавес. Неожиданно свалившаяся ночь задвинула небо тяжкими тучами, и тучи закручиваясь, как шерсть веретеном, опускаясь до самого моря, поднимали волну, и море уже забушевало, как небо. Вихорь неустанно набирал силу, взметался подле бортов, разбрызгивал пары корабельной машины и волны. Зияющий жар молний был похож на огненную пасть готовую вместе с провалами между белогривых валов проглотить пароход и снова извергнуть его коптящее тело из хляби. Редкими расплывчатыми пятнами различались на палубе испуганные лица.
Вода и ветер раскачивали шлюпки на стрелах. Одну рвануло так, что она, дважды перевернувшись в воздухе, унеслась, кувыркаясь среди бешеной пены...
Ржевский, возбужденный, сидел на койке в подушках. Нептун своим могущественным трезубцем нещадно бил в задраенный иллюминатор.
– Какой великолепный конец пути! – подумалось Борису.
Его глаза сверкали трагическим юмором. Вот удар так удар – в борт! Корабль согнулся, тяжело начал валиться. Попадали, покатились вещи и вещицы к каютной двери. Как на качелях, на последнем взмахе каюта становилась торчком. Замирает сердце.
– Ну, вот и все, – шепчет одинокий пассажир, – нам уже больше не выпрямиться...
Шторм закончился внезапно, как оборванная кинопленка. И лишь только холодный страх за свое будущее еще долго не давал оттаять закостеневшему мозгу...
2
Еще до прибытия санитарного состава к месту своего назначения, в один из размещенных в пригороде Петербурга военных госпиталей, в одном из его вагонов Ржевский и Симанович были арестованы за причастность к убийству сестры милосердия.
Судебный следователь, которому было поручено это дело, по целому ряду, казалось бы, неопровержимых улик, признал в качестве главного обвиняемого Бориса, а его попутчика одним из свидетелей. А уже в ходе дальнейшего разбирательства и тот и другой оказались в Лефортово.
Как писала в ту пору обозревающая российскую прессу газета «Зауральский край» от 2 марта 1916 года: «Сначала это дело окружили величайшей таинственностью. Но потом появились известия о нем под заголовком «Изумительные слухи». «Новое время» напечатало известие, что Ржевским заинтересовались видные представители правительства, и что он из дома предварительного заключения был отправлен в сопровождении специальной охраны к одному из членов кабинета, которому давал показания в течение часа. По словам той же газеты, Ржевский принял на себя роль Азефа в какой-то совершенно новой формации. «Речь» с одной стороны вспоминает о близости Ржевского к генералу Сухомлинову и Мясоедову. «Новое Время» добавляет, что, по словам документов, с деятельностью Ржевского тесно связаны и некоторые перемены в кабинете, которые имели место в последнее время. В политических кругах о деле Ржевского ходят самые изумительные слухи, которые не имеют ничего общего ни с предательством Мясоедова, ни с деятельностью Сухомлинова».
Последнее обстоятельство, изложенное в газете, по всей видимости, в очередной раз говорит о том, верхи всячески стремились откреститься от Ржевского.
«Я теперь арестован и, кажется, окончательно» – скажет тогда Борис про себя в присутствии вызванного для очной ставки с ним Симановича. И едва не лишится чувств. Это известие казалось ему страшнее отказа в помиловании, будь он приговорен к смертной казни. У Ржевского, еще вчера самоуверенного в своей безнаказанности, был подавленный вид уличенного преступника, он подчинялся всему, он безропотно сносил все. Борис размышлял о крушении всех своих надежд, говорил себе, что час искупления пробил. Бледный, растерянный, в неведении о том, что произошло с его покровителями, и каковы их теперешние взгляды на бывшего приспешника, он чувствовал себя близким товарищем беглого каторжанина. Этого было вполне достаточно, чтобы предвидеть бедствие худшее, чем смерть. И если в его голове в ту пору и рождалась какая-либо мысль, то лишь мысль о самоубийстве.
От Штаба Верховного Главнокомандующего
Западный фронт
«30 марта западнее озера Нарочь одной из наших батарей удалось подстрелить германский цепеллин. Цепеллин был замечен под вечер на высоте 1800-2000 метров. Все огни на нем были погашены. Когда он приблизился на расстояние выстрела, с батареи была выпущена бомба, которая попала в оболочку цеппелина и зажгла его. Цеппелин немедленно же стал опускаться, освещая ночное небо пламенем пожара. Когда до земли оставалось 50 метров, один фельдфебель спрыгнул на землю. Вся команда цепеллина погибла.
На левом фланге у Хотина около 11 часов утра 31 марта неприятельский аэроплан, прилетевший со стороны Бояна, был встречен нашими аэропланами и вынужден вернуться обратно. В это же время другому неприятельскому аэроплану удалось долететь до Жванца, на Днестре, против Хотина, и сбросить здесь пять бомб. Осколком одной из них был ранен стоящий на посту рядовой Анатолий Поставнев. Осведомившись о сем, Его Императорское Величество Государь Император, объезжавший в это время войска в шести верстах севернее Жванца, повелел наградить раненого Георгиевским крестом 4-й степени».
(из телеграфных сообщений)
Письмо 11
ПРАПОЩИК СЛОВЦОВ
«Екатеринбургский прапорщик Борис Словцов выступил в поход с полком кадровым рядовым и отличился в боях, веденных полком, исключительной храбростью и ясным пониманием обстановки, за свою боевую работу заслужил награждения всеми 4-мя степенями Св. Георгия и Георгиевскими медалями. В бою же 22 июля 1915 года, когда 10-я рота, фельдфебелем которой он стоял, атаковала фольварк З... и ротный командир был убит, принял над нею командование, продолжая атаку. Идя впереди роты, Словцов был ранен в левую руку разрывной пулей, но не остановил роты, наскоро сделал перевязку и продолжал вести роту в атаку, причем был вторично ранен в правую руку осколком гранаты, но и тогда не покинул строя.
Ротой были взяты в плен немецкие гвардейские офицеры и нижние чины, но неуспех соседей заставил роту отойти на несколько сот шагов назад. Образовавшийся промежуток в полторы версты от левого фланга вновь занятой 10 ротой позиции до соседей был для нас не опасным. К ночи подошли части N-го полка, которые и заняли этот промежуток. Только после этого к утру по настоянию батальонного командира Словцов был отправлен в лазарет. За это дело Словцов произведен в чин прапорщика, оставаясь при этом в строю полка, несмотря на то, что в правой руке осталось три осколка.
Ваш N».
Глава 11
ДЕЛОВОЙ РАЗГОВОР
1
Любой житейский шторм, будь то на море или на суше, выносит для публичного обозрения сгустки непотребной для здравого общества пены, которая иногда способна возносить виновных и топить непричастных к той вине.
В десятом часу вечера в одном из тихих по военной поре петербургских ресторанов, недалеко от набережной Невы, встречались бывший жандармский полковник Мясоедов и недавно прибывший из печально окончившейся для него поездки в Дубно, где пришлось похоронить родную сестру, инженер Гошкевич. Это была их не первая деловая встреча.
Закурив сигару, Мясоедов принялся подводить итоги:
– За неполные шесть месяцев моего пребывания в новой должности, с постоянными разъездами, наймом квартир, согласования подрядов и поставок и постоянных переговоров то с военными интендантами, то зажиревшими тыловыми купцами, мною истрачено до полумиллиона государственных рублей и переведенных в них франков и долларов. А прибыли – кот наплакал
Подсчитали еще раз. Минут пять дымили заморскими сигаретами. Гошкевич сказал, качнув головой:
– Да...
Мясоедов высокомерно:
– Что – да?
– Треску много, а...
– Что – а?
– Нет, что ж, тебе, конечно, виднее... Когда происходит перемещение государственных денег в собственный карман...
– Дурак, гляди, считай...
При этих словах Мясоедов вновь принялся выводить кончиком вилки на скатерти, как если б на широком листе бумаги, столбцы цифр и пояснений к ним.
Гошкевич, с трудом различая линию, оставленную железным предметом, продолжал ворчать на своего собеседника:
– Дорогой мой, Сергей Николаевич, ты думаешь, было бы выгоднее, если бы, как я тебе говорил, помимо Красного Креста и тылового обеспечения фронта мы занимались откровенной спекуляцией, хотя бы с той же запорожской и еще довоенной свининой, или, на худой конец, со шведской олениной. И пусть господин Свенсон с нее буквально червей ножом соскребает, а мы ему свежие деньги... Разумно ли? И вообще-то, на кой ляд тебе это зарубежье?.. Все норовишь в политику влезть. А это уже не дохлятиной, а предательством пахнет... Ну, ты сам знаешь, о чем я говорю.
– Не раз повторял я тебе, Гриша, ты – мелкий жучок, жаба... И это несмотря на все твои высокие родственные связи с Сухомлиновым. Плевал я на твою спекуляцию – игру на процентах и накладных... Я за ценой не постою: отдам миллион, чтоб получить десять. Во время войны все тыловые оборонные бумаги имеют десяти-двадцатикратную цену...
– Я тебя понимаю, Николаич... Но ведь пока миллионы – это сон... Даже за все эти цифры, – он указал на скатерть, – за этот на настоящее время актив самый неосторожный человек не даст и десяти процентов наличными.
– Ты – ишак, Гошкевич, волокущий на базар пустую арбу. Плохо, когда у человека нет фантазии...
– Но, Николаич, ты сходишь с ума, заигрывая с государственной тайной.
Ненадолго задумавшись, Мясоедов продолжил разговор.
– Ты спрашиваешь, что мной сделано за полугодие, куда я угрохал выделенные военным ведомством Сухомлинова деньги? А вот что сделано: все мое продовольственное обеспечение тыла, это лишь занавес с пороховой задымленностью; военные миссии великих держав, президенты и премьеры, все контрразведки, нефтяные короли и магнаты тяжелой индустрии, желающие поставить на колени Россию, – все они заинтересованы теперь в том, чтобы отставной полковник Мясоедов, как бы это ни кощунственно для многих прозвучало, всегда оставаясь патриотом своей страны, и в тоже время нарушая все правила благопристойности, взял у них эти миллионы. Если хочешь знать, вся полицейская рать Хвостова поможет мне превратить этот уголовный грабеж в акт священной борьбы за цивилизацию, и ни один болван не посмеет спросить у меня отчета о деньгах. Вот что сделал и сделает Мясоедов, – я уже поставил кверху ногами всю их заграничную моральную незыблемость. Я их, во благо отечества, разложу изнутри и снаружи, настолько, когда на всем их благосостоянии будут ползать всепожирающие красные от крови огромные черви.
– Ты сходишь с ума, – вновь повторил не на шутку встревоженный речами своего собеседника инженер Гошкевич.
– Я, в отличие от тебя, играю за «золотым столом» в игру, которая называется тайной политикой... Жучки ловят свою мелкую рыбку на биржевой разнице и, заработав сто долларов, бегут покупать бриллианты в четыре карата и лакированные башмаки. Я играю за столом с королями и президентами.
– Мясоедов, побойся Бога, ты сломаешь себе шею... – почти закричал Гошкевич.
Опытный лакей, испуганно приблизившись к столу, и не так поняв возбуждение клиентов, почтительно наклонился и шепотом предложил на десерт девочек. Мясоедов послал его к черту.
2
А черт, между тем, уже давно и неотступно преследовал Сергея Николаевича, возможно, с того самого момента, когда он после окончания московского кадетского корпуса стал работать начальником на пограничной железнодорожной станции Вержболово. Служба эта позволила завязать ему многие знакомства в высших сферах среди людей, проезжавших по железной дороге. «Мясоедов, – как утверждают его современники, – поддерживал хорошие отношения с немецкими пограничными властями. Был знаком даже с немецким императором Вильгельмом Вторым, охотничье имение которого (Ромингтен) располагалось в пятнадцати верстах от Вержболово. Вильгельм даже подарил Мясоедову свой портрет».
Еще в апреле 1912 года Гучков в интервью «Новому времени» открыто обвинил Мясоедова в шпионаже. За что Мясоедов вызвал Гучкова на дуэль и промахнулся. В свою очередь Гучков, желая унизить зарвавшегося дуэлянта, стрелял в воздух.
Усердия рогатого существа по имени черт, его изощренные козни наконец-таки будут вознаграждены, когда 18 февраля 1915 года состоится арест Мясоедова по обвинению в шпионаже.
Главной уликой этого тяжкого преступления перед воюющей страной, до некоторых пор будут считаться показания поручика Якова Колоковского, который, попал в немецкий плен, уже в декабре 1914-го явился к российскому военному агенту в Стокгольме Калдаурову и рассказал, что, находясь в плену, он предложил сделаться для германцев шпионом. После того как Колоковский был переправлен в Петербург, он показал: «При отправлении меня в Россию из Берлина, лейтенант Бауермейстер советовал мне обратиться в Петрограде к отставному жандармскому полковнику Мясоедову, у которого я мог узнать много ценных для немцев сведений».
Несмотря на некоторые сомнительные показания «завербованного» германцами русского поручика, в частности «то обстоятельство, что, отправляя его в Россию с такими целями, немцы не дали ему ни явок, ни пароля, что могло бы дать повод подтвердить, что Мясоедов действительно шпион», ему поверили на слово... Да и как же иначе? Влиятельный Гучков еще не забыл про дуэль, да и других, если не из числа откровенных врагов, то закулисных недоброжелателей у Мясоедова был воз и маленькая тележка.
Ничуть не защищая вышеобозначенного «героя», все же хотелось бы упрекнуть тогдашние правящие круги России за ту явно целенаправленную решимость сделать из Мясоедова очередного «козла отпущения», свалив на него вину в военных неудачах на фронтах Первой мировой, а оппозиция, наоборот, увидела в нем символ разложившегося режима. Отсюда и то «поразительное единодушие» в обвинении Мясоедова. А для петли, как известно, все равны... Лишь бы веревка не лопнула в ту пору, когда совесть зачастую не стоит и ломаного гроша.
Война все спишет...
От Штаба Верховного Главнокомандующего
Западный фронт
«В районе озера Должша (севернее острова Мядзиоль) около 8 часов вечера немцы вели наступление на наши окопы со значительными поддержками, причем частью им удалось ворваться в наши передовые окопы. Нашей контратакой немцы отброшены обратно в свои окопы. В районе к северу от озера Мядзиоль противник в течение ночи с 1 на 2 мая вел сильный артиллерийский огонь.
Над многими пунктами нашего расположения неприятельские аэропланы бросали бомбы.
В Галиции в районе Браежанского шоссе в районе нижней Стропы противник пытался приблизиться к нашим окопам, но был отражен огнем».
(из телеграфных сообщений)
Письмо 12
НА ПЕРЕВЯЗОЧНОМ ПУНКТЕ
«Тепло – даже жарко. Солнечные лучи обильно падают на подсохшую землю, вызывая в ней жизнь и заставляя деревья покрываться нежно-пуховыми зеленовато-серебристыми листочками. Из травы то и дело проглядывают разноцветные головки полевых цветов, откуда-то уже появившихся на этой, всего вероятно, с год запущенной пахотной земле. Среди покрывшей ее травы так и чувствуется под ногами, что еще недавно это было не буйное поле, заросшее травой, а возделанное и заросшее поле.
До позиции, где дерется мой полк, версты две, до Р., верст пятнадцать.
У разрушенной усадьбы, у самого поля, покосившееся бревенчатое здание, крытое деревом. Не то овин, не то амбар.
Оно уцелело среди всеобщего разрушения, отделенное промежутком от усадьбы, которую всю разметало, что называется, по бревнышкам после обстрела.
Только груды развалин, обгоревшее дерево, кучи гари да громадная яма – вот остатки от усадьбы.
Но у амбара кипит жизнь, сзади его огромное дерево, расколотое на две части, точно кто срезал у него верхушку.
Вероятно, по нему стреляли, чтобы наши не смогли устроить наблюдательный пункт.
Теперь дерево протянуло намного выше амбара два обрубка, на одном из таких обрубков развевается белый флаг с красным крестом.
В амбаре перевязочный пункт, и сюда оттуда, где теперь идет бой, подходят раненые, которые еще в состоянии добираться сами до пункта.
Слышна ружейная трескотня на фронте.
Нет-нет, да высоко вверху, в лазурной зыби промчится снаряд, куда-то далеко несущий разрушение или смерть.
На пункте работают, не покладая рук, два врача, фельдшер, сестры милосердия.
Сбоку автомобиль, готовый увезти тяжелораненых, и на сидении сосредоточенно смотрящий туда, где дерутся, шофер, в стороне от него две фуры с теми же красными крестами на боках. Лошади нетерпеливо роют ногами заросшую травой землю. Санитар на козлах с трубкой в зубах терпеливо ждет, когда ему дадут седоков, чтобы отвести их подальше от этих мест.
Тяжело раненых перевязывают в самом амбаре, легко раненых тут же у амбара, под открытым воздухом.
Тяжело раненых усаживают в фуру, и она тотчас же, громыхая, откатывает по шоссе, ведущему в только что зазеленевшую рощу.
Все делается быстро, но аккуратно.
Желающих получить помощь много, и потому торопиться приходится невольно. Ведь работа идет почти под огнем, хотя на дереве и реет белый флаг со священной эмблемой, но уверенности нет.
Шальной снаряд, и все разнесено.
Но на пункте точно забыли и думать об этом.
Каждый занят лишь своей работой и спешит исполнить ее, забывая об окружающей обстановке.
А молодая нежно-изумрудная травка и первые яркие полевые цветочки льют свои ароматы под жгучими лучами благодатного весеннего солнца.
И на фурах и автомобилях тянутся получившие первую помощь серые шинели и рубахи к недалекой Р.
Ваш N».
Глава 12
Дело сделано...
1
Эту последнюю ночь перед прибытием в город Осло, который с 1624 по 1924 годы носил название Христиания (Кристиания), Ржевский провел на палубе парохода, то подолгу рассматривая с бака мерцающую бездну за бортом, то, расположившись в гамаке, уносился взглядом далеко за поднебесные созвездия. Утомительная бессонница отступила лишь ближе к рассвету, предоставив Борису возможность хоть ненадолго вздремнуть.
К приходу утра заря разлилась коралловым, розовым сиянием, а теплый и влажный ветер, выполоскав, поднял из моря солнечный шар. Через некоторое время ветер затих. Пробили склянки. Раздались хрипловатые голоса просыпающихся. А по мере исчезновения туманной облачности перед собирающимися для завтрака пассажирами стали открываться словно вырастающие из скального берега каменные стены городских жилищ.
Заканчивалась первая часть многоходового маршрута Ржевского, хитро задуманного министром внутренних дел.
Тогда из Лефортово, последнего после Дубно места обитания двух замешанных в убийстве сестры милосердия пассажиров санитарного состава, на свободу вышел лишь Симанович, лишний раз, убедившийся в том, что власть и деньги решают все. Однако ему пришлось еще не раз поволноваться за свою дальнейшую судьбу, прежде чем очутиться на свободе. У входа из тюремных ворот Арона остановил теперь уже бывший адвокат Ржевского, чтобы почти в ультимативной форме сказать:
– Не будет излишним напомнить вам, сударь, что этот выход на волю на самом-то деле откроется для вас в полной мере и без негативных последствий в вашем будущем только в том случае, если вы, как мы и условились, будете хранить в строжайшей тайне эту маленькую услугу, о которой вас здесь просят. А при первой же встрече уже здесь, за тюремными воротами с нетерпением ожидающих вас репортеров, вы подтвердите мое резюме, изложенное мною вот в этой бумаге.
Симанович, бегло касаясь адвокатского текста, прочел: «Судебные мероприятия не имеют никакого касательства к этому прискорбному событию. Вскрытие, произведенное немедленно, показало, что смерть вызвана болезнью сердца в последней стадии. Нет причин полагать, что господин Ржевский был потрясен своим арестом, ибо смерть тогда наступила бы гораздо раньше. Мы считаем себя вправе утверждать, что этот достойный сожаления молодой человек не только не был огорчен своим арестом, но даже шутил по этому поводу, уверяя лиц, сопровождавших его в Лефортово, что как только он предстанет перед судебными властями, сразу же будет установлена его невиновность».
2
Всего через три месяца после освобождения из тюрьмы падкий на всевозможные сенсации Симанович решается продать репортеру одной из бульварных газет Петербурга свои откровения о последних часах жизни его бывшего сокамерника Ржевского.
Надо сказать, что в российской прессе и без того время от времени проскальзывали слухи о самоубийстве их бывшего коллеги-репортера и безвинного узника.
Будучи и сам не лишен литературных способностей, и уже в который раз мысленно пересчитывающий полученные за интервью деньги, Симанович, артистично изображая всю непосильную тяжесть от имеющегося на его совести непосильного греха, исповедовался – живописал широко раскрывшему рот и мысленно перечитывающему свое имя под сенсационной статьею столичному репортеру:
– Все это, по всей видимости, случилось глубокой ночью. Я все проспал, очнувшись, когда из нашей камеры тело Ржевского уже было вынесено в лазарет для опознания причины смерти. Но разве это может оправдать меня?.. Мысль о том, что характер моих с ним последних разговоров не убедил его в своей невиновности и собственной правоте, говоря между нами, мог послужить причиной его самоубийства, преследует меня с тех пор, как я вышел на волю, и я все также близок к обмороку... Я в это прискорбное утро, казалось бы, потерял сознание, когда узнал, что он, Ржевский повесился на закрепленном к оконной решетке галстуке, словно бы намеренно не изъятым у него при аресте...
Уже вскоре после интервью Симановича, поднявшего в российской прессе очередную сенсационную ржаво-пенную волну, Хвостов лично принесет для отбывающего в Норвегию Ржевского одну из столичных газет; в которой было подробно изложены все тайные поводы и причины его, Бориса, ареста и смерти.
– Дело сделано! – удовлетворенно потрет тогда руки министр, торжественно сообщая Ржевскому: - Теперь тебя больше нет нигде и ни для кого...
От Штаба Верховного Главнокомандующего
Западный фронт
«Попытка немцев наступать в районе Мытав-Корейбургской железной дороги была неудачной, противником было выпущено в сторону наших окопов два облака удушливых газов.
В районе озера Светень наши войска, сбив передние части противника и прорвав его проволочные заграждения, ворвались в окопы немцев, часть его защитников перекололи, а остальных обратили в бегство.
Восточнее Эзерна оживленная перестрелка, причем нашей артиллерией разбит блиндаж противника.
В этом же районе нами подбит неприятельский прожектор».
(из телеграфных сообщений)
Письмо 13
ВСТРЕЧА С ГЕРОЕМ ВОЙНЫ
«Это было еще 25–29 августа 1914 года. Австрийцы установили свои батареи на высоте «271» у деревни Сеньковицы в каменных развалинах так ловко, что выбить их оттуда явилось задачей нелегкой. Батареи обстреливали нас и наносили вред, оставаясь сами в полной безопасности. Наши прозвали тогда эти батареи «неуязвимыми». Вот тогда-то и было поручено артиллеристу-наблюдателю Когану определить их точное расположение и уничтожить, так сказать «на корню».
К той поре грудь широко известного солдата уже украшали Георгиевские кресты 3 и 4 степени, полученные им еще во время японской войны. Призванный как запасной в начале нынешней войны, Вольф Винокур Коган попал на австрийский фронт, где ему в первый раз и довелось отличиться в вышеуказанное время, в ходе боев под Равой-Русской.
Под сильным огнем Коган пробрался до неприятельской батареи так близко, что до нее оставалось шагов около 300.
Произведя наблюдение, он так удачно установил прицелы и направил огонь, что наши попадания приняли удачный характер. Снаряды посылались на неприятельскую батарею и начали наносить ей вред. Австрийцы пытались было увезти орудия, и начали подводить передки, но Коган заметил это и начал стрельбу по передкам и подбил их. Таким образом, австрийская батарея была лишена возможности сдвинуться с места.
«Как видно, австрийцы обнаружили наблюдение и открыли огонь. Снаряды рвались вокруг того прикрытия, – вспоминая, рассказывал мне Коган. – Кругом летели осколки и земля, часто осыпая меня мелкой пылью, но я уцелел. Скоро наш огонь заставил австрийскую батарею замолкнуть, а затем она попала в наши руки».
Во время наблюдения в Когана было выпущено около 90 снарядов.
За это дело он был награжден Георгиевским крестом 2-й степени.
...В январе 1915 года наша батарея была в Карпатах на границе Венгрии. Здесь ей впервые пришлось сразиться с немецкой артиллерией в боях у высоты «891» в Бескидах, у Тухльского перевала и высоты «992» за Козивкой. Здесь Коган, лежа в секрете в 10 шагах от неприятеля, направлял на него огонь своей батареи, через головы находящейся сзади пехоты.
Наши уже отступали, и немцы бросились в непрерывные атаки. Так 20 января на Тухльском перевале Коган артиллерийским огнем отбил четыре непрерывные атаки со стороны германцев, так удачно направляя огонь, что от германских цепей образовались горы наваленных людей. За это он получил Георгиевский крест 1-й степени.
Однако наш огонь не в состоянии был приостановить немецкий нажим.
Неприятель не щадил людей и выдвигал все новые и новые полчища.
Это видно из того, что 25 января в бою за высоту «990» батарея Когана отразила за сутки двадцать две атаки, шедшие беспрерывно одна из другой. В этот уже день разрывная пуля угодила в Когана, пробила рубашку и, ударившись о записную книжку, бывшую в кармане, разорвалась, не причинив ему ни малейшего вреда.
25 января Коган так выдвинулся вперед, что вдруг оказался отрезанным. Лежа на высоте в лесу, он не успел с частью команды отойти и очутился в неприятельском кольце. Девять дней они скрывались, последние четверо суток из которых буквально голодали.
Все это время Коган сообщался по телефону с батареей, благо телефонный провод был занесен снегом. 4 февраля наши оттеснили немцев, и наблюдатель и его команда оказались освобожденными.
Каким образом немцы не обнаружили их, они и сами не знают.
Четырехдневное голодание и тяжелая служба в Карпатах так расшатали здоровье Когана, что его эвакуировали в тыл для излечения.
...При встрече с ним в одном из киевских госпиталей Коган поделился своим мнением о зарубежном вооружении и его техническом обеспечении. Он считает, что в смысле поставки австрийская артиллерия превосходит германскую и как противник более опасна.
«Германская артиллерия, – по словам старого солдата, – хорошо поставлена технически, но в отношении прицела и стрельбы она уступает австрийской, так же, как последняя уступает русским.
С этим согласны и германские артиллеристы, попавшие к нам в плен, даже из состава высших чинов. Германцы не могут провести двойного попадания в одно и то же место. Поэтому нам очень легко занять воронки и ямы, образовавшиеся от разрыва их снарядов, тогда как наши воронки они занимают в редких случаях».
На днях артиллерийский наблюдатель Вольф Винокур Коган, получивший за боевые отличия и особо проявленную им храбрость полный Георгиевский бант, знак отличия ордена святой Анны, и представленный к награждению большой золотой медалью на шею, прибыл из Киева на свою родину в Екатеринбург.
Ваш N».
Глава 13
Есть что вспомнить
1
Оказавшись в Норвегии впервые, Ржевский ничуть не поразился живописным, узко и глубоко вдавшимся в скалистые объятия морским заливам – фьордам, которые успели примелькаться ему в период прохождения парохода вдоль скандинавских берегов. Не будили его воображение и снующие, как челноки, разноцветные маленькие суденышки, меж которых, словно расталкивая их, проплывали, не торопясь, огромными айсбергами многопалубные пароходы. Равнодушно потом смотрел Борис, как за окном крохотного вагонного купе на двоих мелькали вывески с нерусскими буквами, белые металлические и красные черепичные крыши домов и домишек, большие лодки с полосатыми тентами на каких-то озерах. Лишь когда поезд, вырвавшись из города, врезался в лесной массив, Ржевский удивленно произнес про себя: «А березки-то здесь – совсем, как наши...»
Поезд шел долинами, по сторонам которых вздымались плоскогорья – знаменитые норвежские фельды, то совершенно голые, то поросшие разнодеревьем, иногда к самой железной дороге подступали густые и мрачные, как в самой Сибири, еловые или сосновые леса.
До самого Бренесунна железная дорога не доходила, и Ржевский высадился в Намсусе, небольшом и мрачном городке. Здесь он сел в прокопченный и вертлявый пароходик, на котором и доплыл часа через три до места пребывания ссыльного Илиодора (Труфанова). Но даже здесь, на новом месте, где вместо голых скал все возвышенности были достаточно густо поросшие лесом, сказочно красиво обрамляя в эту предосеннюю пору голубые заливы, настроение российского паломника не поменялось ничуть. Мрачно смотрел Ржевский на врезающиеся далеко в море высокие горные уступы, вновь и вновь вспоминая о своем первом знакомстве с тогда еще иеромонахом Илиодором, находившимся в своей первой ссылке во Флорищевой пустыни Владимирской епархии.
2
Вот что писал в свое время об этом скандальном монахе и его поре историк и публицист Олег Платов.
«Начало двадцатого века было богато на аферистов и проходимцев всех видов и мастей. Ощущение перепутья, в котором находилась наша страна, противоборство разных сил, возможность мигрировать от одной силы к другой создавали условия для возникновения самых низких и подлых личностей, способных на любые преступления, подлоги и обманы для достижения своих целей.
Именно к таким людям и принадлежит Сергей Михайлович Труфанов, более известный для многих как Илиодор. Огромные амбиции и отсутствие всякой совести, страстное желание быть на виду заставляли его искать средства обогащения и делать карьеру всюду, где можно. Монах-расстрига, отступник от веры, аферист, шантажист, политический заговорщик, убийца и, наконец, сотрудник большевистской ЧК – вот немногое из того, чем занимался в своей жизни этот человек».
Размышляя о великих достижениях или самых низменных пороках той или иной личности, мы в большинстве случаев стремимся отыскать их истоки в его биографии.
Труфанов (Илиодор) родился в 1881 году на хуторе Большой Мариинской станицы Донского округа в семье дьячка. То, что он был «не тверд в православии» в самом начале своего пути, позднее он и сам признавал. Тем не менее, он решается делать духовную карьеру, но звание простого священника не может удовлетворить его безудержную гордыню и болезненное самолюбие. Он хочет стать епископом. Но по церковным законам епископом может быть только монах, поэтому в ноябре 1903 года он принимает монашество под именем Илиодор.
После окончания в 1905 году Петербургской Духовной Академии и дальнейшей преподавательской деятельности в Ярославской и Новгородской семинариях, он бросает преподавание и переезжает в Печерскую Лавру. Но, не усидев и там, он меняет немало мест проживания и службы и наконец оседает в Царицыно. Здесь он развивает бурную деятельность, в результате которой против него возбуждается дело, ведется действие в Новочеркасской судебной палате. В ходе следствия было установлено, что Сергей Михайлович Труфанов в первой половине 1913 года, проживая в хуторе Большой, с целью произвести соблазн и поколебать веру среди своих прихожан неоднократно позволял себе в их присутствии возлагать хулу на своего Отца.
Зная об этом не только по газетным публикациям, но и по разговорам с высокопоставленными чиновниками, Ржевский под видом паломника пробирается к месту первой ссылки Илиодора с единственной целью – написать и опубликовать статью об опальном иеромонахе в известном издании и тем самым поспособствовать своей дальнейшей карьере...
Уже при первой встрече и приватном разговоре с «узником» Флорищевой пустыни, нижегородскому репортеру пришлось встрепенуться и лишний раз с опаскою посмотреть на небо: иеромонах охотно сообщил ему, что «Иисус Христос не Сын Божий, а обыкновенный человек, родившийся от плотской связи плотника из Назарета Иосифа с Марией, умерший в последствии на кресте и не воскресший, Духа Святого не существует, а Матерь Божия – простая женщина, имевшая, кроме Иисуса Христа, других, совершенно «земных» детей».
Илиодор, с присущей лишь только ему неуемною страстью и злобой, во-первых, всячески поносил православную церковь, утверждая, что православная вера – колдовство, священники – колдуны, дурачащие людей, что таинств нет, они выдуманы мракобесами. Правительствующий Синод он называл «Свинодом».
Во-вторых, с целью возбудить неуважение к царским особам, он произносил оскорбительные выражения: «На престоле у нас лежит кобель; Государь император – мужичишка, пьяница, табачник, дурак, а Императрица – распутная женщина, Наследник родился от Гришки Распутина; государством правит не Государь, а Распутин».
И до, и после своего отбытия в Норвегию Илиодор, не обращая внимания на сгущающиеся над ним тучи, пишет книгу «Святой черт».
Факты и события, о которых рассказывается в книге, полностью вымышлены, хотя в отдельных случаях лица, о которых идет рассказ, существовали и здравствовали на момент написания рукописи.
Осью книги является бессовестное обыгрывание эротической темы; по сути дела, порнографическая фантазия автора представляется как факт и доказательство. Труфанов придумывает целую классификацию «жертв» Распутина.
«Жертвы Григория, – пишет Труфанов, – разделяю на четыре категории: жертвы поцелуев и бань, жертвы особого рода прикосновений, жертвы изгнания бесов и жертвы плотского совокупления».
«Остро-политическая направленность книги наводит на мысль, – писал один из редких доброжелателей Илиодора, писатель-эмигрант О. Плотников, – что она не является плодом труда только С. Труфанова, но, по-видимому, составлена не без участия публициста масона Амфитеатрова. Этот публицист ранее на основе выдуманных материалов Труфанова написал и опубликовал статью «Илиодор и Гриша».
И все же, несмотря на подчас совершенно полярные суждения о бывшем иеромонахе, если внимательно полистать пожелтевшие от вековой давности газеты или погрузиться в бесконечную, казалось бы, сети Интернет, в большинстве своем в рассуждениях о Илиодоре превалируют негативные суждения. Одно из них дает в своем письме императорскому дворцовому коменданту В.А. Дедюлину один из его доброжелателей Бадаев, который пишет: «Это человек, дошедший до точки самофанатизма. Жить без скандала и без того, чтобы привлекать на себя общественное внимание, он не может. Полезным теперь его сделать нельзя, он будет всегда вреден...»
От Штаба Верховного Главнокомандующего
Западный фронт
(дневное сообщение)
«На левом фланге рижских позиций бои с немцами продолжаются.
Северо-восточнее Сморгони в районе деревни Мартыши удачным ударом мы захватили сегодня ночью часть неприятельских позиций.
Немецкая тяжелая артиллерия открыла огонь по участку восточнее Барановичей.
Южнее реки Липы наши войска продолжали теснить неприятеля, прошли через Берестечко и продвигаются далее на запад. 7 и 8 июля войсками генерала Сахарова взято в плен более 300 офицеров (в том числе один генерал и один полковник) и свыше 12 000 нижних чинов, что доводит общее число пленных во время операции с 3-го июля до 26 000 человек (считая в том числе и офицеров) германцев и австрийцев; общее число взятых орудий и пулеметов выясняется.
В районе Ворохты (на пути из Делатыня в Марморош-Сигет) нами взята вчера высота, причем захвачены пленные и три пулемета».
Западный фронт
(вечернее сообщение)
«На левом фланге рижских позиций было несколько горячих столкновений с неприятелем. Наши части в некоторых местах ворвались в укрепления первых линий противника. С обеих сторон сильный артиллерийский огонь.
На левом берегу Липы в районе деревни Звиняче восточнее Горохова наши разведчики предприняли смелый поиск, в результате которого была захвачена в плен германская застава в составе одного офицера и 42 нижних чинов».
(из телеграфных сообщений)
Письмо 14
В БОЯХ НА ВОЛЫНИ
«Недавно у меня состоялась беседа с уже умудренным опытом и видавшим всякие виды за свои два года войны боевым офицером, участником боев на Волыни подпоручиком Иваном Шатрабаевым. (Не исключено, что им мог быть двоюродный брат моего деда Павла Мартеловича Шатрабаева, которому хоть и недолго, но случилось побывать в окопах Первой мировой войны. – А.Ш.) Вот его рассказ о последних событиях на одном из участков Западного фронта:
«Мы попали на Волынский фронт уже после Луцкого прорыва, будучи переброшены, с неимоверной быстротой с другого фронта. Сменив части, отходящие на отдых, мы были двинуты на реку С., где почти тотчас же по прибытию столкнулись с германцами.
Надо отдать справедливость, что германцы дрались великолепно. Видя, что им не избежать нашего штыкового удара, они подчинились неизбежному и приняли бой без колебаний.
Вообще сдаются они неохотно.
Наши солдаты кололи беспощадно, рассчитываясь за разрывные пули. Германский офицер и четыре солдата очутились среди нас. Они тотчас же бросились на землю и начали обстреливать нас.
Пришлось брать их. Несколько человек было ранено прежде, чем они попали в наши руки, но ни один не остался в живых.
Пробиваясь с ротой, я вдруг инстинктивно почувствовал, что какая-то опасность грозит мне.
Обернулся. Вижу – германский солдат замахнулся и хочет ударить меня своим тесаком-штыком.
Сам не знаю, откуда у меня взялась такая сила, схватываю в один момент за винтовку, и удар пропал. В этот момент три солдатских штыка воткнулись в германца, и он как мешок падает на землю.
Мы в немецких окопах. Но здесь приходится держать ухо востро. Германцы охотники на засады и всякие гадости. Но к счастью на этот раз все обошлось благополучно. И только тотчас же после занятия нами окопов германцы открыли огонь.
Столкновение наших частей с германцами носило ужасный характер. Надо сказать, что общих впечатлений от какого боя не остается. Запоминаешь лишь частности.
Наши солдаты в штыковом ударе полны ярости, и, конечно, в самое короткое время германцы не выдержали и подались. Но они не бежали и дрались до конца. На мои глазах сдалась лишь вкрапленная в их ряды партия австрийцев во главе с офицером чехом.
Видя, что ему не удержаться, он бросил оружие и поднял руки. Мы отстреливались, чтобы пропустить его назад. Однако все время опасались, как бы он не стал стрелять сзади. За ним пошло до 20 нижних чинов, бросив винтовки.
Фельдфебель, бывший около меня, дал мне совет остерегаться, однако чех, очутившись сзади нас, тотчас же отдал револьвер и вместе со сдавшимися нижними чинами пошел под конвоем в тыл.
Немцы не таковы. Они делают вид, что сдаются, потом стреляют сзади. Захватив их, наши первым долгом отнимают оружие.
«Наше наступление, – продолжал рассказ Иван Шатрабаев, – носило какой-то особенный характер. Даже пленные германцы удивлялись, как это наши войска так легко преодолевали все поставленные им преграждения. Надо сказать, что артиллерия проявляла такую деятельность, что многие старые солдаты, участники прошлогоднего отступления, видя ее работу, проявляли, чуть ли не на виду у неприятеля, прямо таки детский восторг. Воодушевление было непередаваемым. Когда были разбиты первые линии укрепления, и к неприятелю открылась свободная дорога, то не было возможности удержать людей. Они тотчас же бросились в бреши и уже дрались, не обращая внимания ни на что.
Зачастую вторая и третья линия были взяты без артиллерийского обстрела. Не менее были поражены и враги.
На линии Луцкого прорыва, очутившись лицом к лицу с нашей людской лавиной, они сдавались целыми партиями без сопротивления, бросали все и бежали в паническом страхе.
Вера в непобедимость германцев пала.
Наши дрались с самыми лучшими полками их, и перевес остался на нашей стороне.
Солдаты особенно радуются, что приходится выручать родную землю.
Я видел нижнего чина волынца, привезенного из глубокого тыла, который, проходя у Луцка, где когда-то жила его семья и родня, упал на землю и плакал, как ребенок, целуя ее. Не у одного солдата навернулась слеза. Солдаты сурово снимали винтовки, и по лицам их было видно, что при встрече с врагом они сделают многое», – закончил свой рассказ Иван Шатрабаев.
Ваш N».
Глава 14
Все ближе занавесь закатов
1
Именно в тот самый момент, когда стало известно о том, что Труфанов завершает писать или уже готовит рукопись книги «Святой черт» к публикации, торгуясь с особо заинтересованными в обнародовании этого «шедевра» падкими на сенсации издателями, дабы всеми возможными путями не допустить ее появления на свет, будь то в России или за рубежом, Хвостов привлекает к этому делу Ржевского, на ту пору уже зачисленного в Департамент полиции чиновником по особым поручениям, неофициально предложив ему организовать в целях агентуры первый в России клуб журналистов.
По словам уже упоминавшегося выше А.И. Спиридоновича: «Вот этому-то Ржевскому Алексей Хвостов и поручил организовать убийство Распутина, пообещав большую сумму денег».
Надо сказать, что уже к той поре, судя по времени публикации только что упомянутого автора, «Ржевский состоял на службе как уполномоченный Красного Креста, где занимался мошенническими операциями по продаже разрешений на перевозку товаров. Ржевский имел очаровательную даму сердца, автомобиль, хорошую квартиру, жил весело и красиво».
И вот теперь он, немного поплутав по едва приметным на скальных откосах зигзагообразным тропинкам, не без помощи местных аборигенов, поднялся до расположенного на самом юру и больше похожего на маяк деревянного домика, окруженного металлическим сетчатым забором.
На стук в запертую калитку по-иностранному выстроенного жилища на крыльце появилась типично русская фигура: достаточно высокого ростом, пышущий здоровьем, мордатый и скуластый человек с маленькими острыми глазками, в больших сапогах. После уже достаточно долгого житья в Норвегии в Труфанове не осталось ничего духовного, только жесты, только рука – мягкая, холеная, женоподобная, привыкшая к целованию паствы. Теперь он был больше похож на волжского разбойника, который приспособлен проталкиваться кулаком и локтями, но вовсе не словом Божьим!
Прежде чем поклониться и подать руку для приветствия, Ржевский, задержавшись взглядом на лишенной креста широкой груди бывшего иеромонаха, не без тревоги подумал: кто он теперь, этот монах-расстрига? Тот или не тот? Человек с неприкрытыми от своей безмерности амбициями и отсутствием всякой совести, или сумевший укротить на чужбине свой неуемный пыл поносителя православных канонов.
С Илиодором (Труфановым), оказавшимся хлебосольным и явно соскучившимся по русской душе хозяином, Ржевский провел ни один вечер, иногда оставаясь ночевать. И тогда беседы длились до утра и были они обо всем... Поначалу их, казалось бы, добродушные, но вместе с тем осторожные, как если б прощупывающие друг друга разговоры не раз и не два разбавлялись откровенными шутками. В частности, они от души хохотали над тем, как Сергей Михайлович и столь же неуемный на фантазии известный российский репортер и писатель Амфитеатров сообща работали над рукописью «Святого черта», вдохновенно и с экспромтом сочиняя любовные похождения Распутина, императрицы и министерских жен. Как мастерски «украшали» реальные документальные подробности интимными небылицами... Неведомо почему, но именно в эту самую пору Ржевскому вновь вспомнилось то вдохновенное время написания на пару с военным министром знаменитой статьи «Мы готовы...», давшей повод германскому рейхстагу активизировать подготовку к вторжению в Россию. Отчетливо представилась и часто поминаемая теперь в печати в связи с громким «делом» фигура Сухомлинова, который, по словам моего современника В.Пикуля, если обратиться к его роману «Нечистая сила», был таков: «смолоду отчаянный офицер кавалерии, он любил лишь внешнюю оболочку жизни – красивых женщин, веселые компании, комфорт и денежки. Ради популярности много писал под псевдонимом Шпора». Одним из основных героев этих незатейливых и, по всей видимости, автобиографических повествований Владимира Алексеевича был уже состарившийся Остап Бондаренко – бывший кавалерист-рубака, «... якобы живущий в тишине полтавского хутора». И это в ту пору, когда сам Сухомлинов, по словам вышеобозначенного автора многочисленных исторических произведений, «запутался в своих романах и браках... Его вторая жена, будучи председателем киевского Красного Креста, непонятно куда испарила 60 000 казенных рублей. Киевляне были убеждены, что Сухомлинов сам же и понуждал жену к растратам. А когда грабеж обнаружился, он вложил в рот жены капсулу с ядом... А уже вскоре после ее похорон у старого ловеласа – без передышки – возник новый роман...»
Улыбки исчезли с лиц переговорщиков, как только речь зашла о продаже рукописи «Святой черт», покупателем которой, в лице Хвостова, выступало министерство внутренних дел, а также о дальнейшей судьбе всероссийского «Старца» и его физическом устранении. После этого весьма и весьма откровенного разговора, касающегося убийства Распутина и последующего «обустройства» царского двора, держать в тайне методы написания книги казалась совсем не уместной.
Когда пришла пора вновь возвращаться в Петербург – прощались по-братски, как хорошие и давние приятели. Однако за душой у каждого из них, словно камень за пазухой, все же оставался свой потаенный замысел и расчет.
2
Когда в феврале 1916 года Ржевский вернулся в российскую столицу, он незамедлительно был приглашен к Белецкому. Накричав на него по поводу скандала на границе с жандармами, спровоцированного просмотром документов и переросшего в крупное разбирательство с составлением протокола и разоблачением тайного псевдонима Ржевского и того факта, что он едет в Норвегию с секретным поручением Хвостова, товарищ министра внутренних дел потребовал у него объяснения о его мошеннических проделках с торговлей вагонами, стращая высылкой в Сибирь. Тогда, судя по воспоминаниям Спиридоновича: «Ржевский так перетрусил, что принес Белецкому полную покаянную, рассказал ему секрет своей поездки к Илиодору и раскрыл всю подготовку, по приказанию Хвостова, убийства Распутина. Получив все, что ему было нужно, Белецкий еще более горячо стал распекать Ржевского как чиновника за то, как смел он выдать секрет, порученный ему министром, как смел заявить о своей секретной командировке на пограничном пункте. Ржевский, – вспоминал далее Спиридонович, – совсем растерялся и был совершенно дезориентирован. Белецкий же, во всеоружии добытых от Ржевского сведений, явился к Хвостову и доложил ему о мошеннических проделках Ржевского. Обо всем же остальном, узнанном от Ржевского, Белецкий умолчал, делая вид, что он ничего не знает о секрете Хвостова и Ржевского. Хвостов тоже продолжал скрытничать и заявил Белецкому, что он может поступить с Ржевским, как ему угодно. Хвостов предал Ржевского, – констатировал Спиридонович, – а Белецкий назначил срочно особое совещание для рассмотрения дела Ржевского».
Узнав об этом, Ржевский бросился в клуб журналистов к своему другу Гейне, который в тот же день, 4 февраля, поведал всю эту историю на ту пору уже исполняющему обязанности распутинского секретаря Симановичу. В свою очередь не сразу поверивший, что его бывший сокамерник жив и даже замешан в столь щепетильном деле, Арон Самуилович оповестил о нависшей угрозе своего нового хозяина. С того момента в квартире, как уверяют документы, «сильно перетрусившего» «Старца» поднялась настоящая тревога, которая уже вскоре переместилась в императорские покои. И покатилась далее, увеличиваясь в размерах, словно снежный ком...
Газеты России всполошились. А одна из них, «Российский вестник», чей материал был перепечатан в «Зауральском крае» от 9 марта 1916 года, сообщала читателю: «...Когда Хвостов был назначен министром внутренних дел, Ржевский стал усиленно добиваться приема у него, но долгое время получал отказ. Наконец ему удалось добиться приема после того, как выяснилось, что он работает в Красном Кресте и занимает известное положение в связи с его деятельностью. Явившись к Хвостову, Ржевский заявил ему, что может оказать важную услугу русскому правительству. При этом он сообщил, что, как ему известно, у Илиодора, находящегося в Норвегии, имеются важные документы, сильно компрометирующие высокопоставленных лиц. Будет очень неприятно, если эти документы появятся в печати, что легко может случиться, если не принять своевременных мер. Он, Ржевский, берется поехать к Илиодору и устроить так, что документы не будут опубликованы. Но, конечно, для этого необходимо заплатить. Хвостову это предложение показалось интересным, но давать Ржевскому деньги вперед он не находил возможным. Сошлись на том, что Ржевскому пока будет дана некоторая сумма, а когда дело будет устроено, он получит больше. Ржевский поехал в Норвегию и вступил в сношение с Илиодором, будто на условии, что за каждый год молчания Илиодор получает пять тысяч рублей. Однако враги Хвостова не дремали. Пронюхав об его сношении с Ржевским, они устроили за последним слежку. По пятам Ржевского поехали в Норвегию и филеры...»
3
Между тем, скандал разрастался. О министре, который вступил в сношение с находящимся в ссылке монахом-расстригой и не без помощи последнего занимался подготовкой убийства Распутина, говорили всюду и на разный лад, вызывая среди общественности противоречивые мнения: от хулы до откровенной поддержки. Об этом же шли постоянные перепалки среди депутатов Государственной Думы.
В разгар этого многоактного детективного спектакля на сцене вполне официально появляется весьма одиозная и неравнодушная к театральным маскам фигура товарища премьер-министра России Манасевич-Мануилова. Поспешив повидаться с Распутиным и узнав все подробности замышляемого против него дела, он поговорил с Белецким и Симановичем и быстро сообразил, как может выгодно использовать всю эту грязную историю его патрон Штюрмер против метящего на его место премьера Хвостова. В свою очередь не дремал и Хвостов, еще 10 февраля побывавший с докладом у его величества, но сделал он сообщение не о Распутине, а о своем заместителе Белецком. Хвостов обвинил его в интригах как против него, министра, так и против Распутина. Хвостов просил государя удалить почетно Белецкого из столицы, что он и сделал, назначив его иркутским генерал-губернатором.
Свалив Белецкого, Хвостов торжествовал. Он всюду и везде хвастался, что разделался с самым главным покровителем Распутина, что теперь он свалит и самого «Старца», который в приватной беседе со Спиридоновичем скажет ему про Хвостова, с обидою: «Нехороший человек. Обманщик. Все взял, что надо было, и обманул. Совести нет. Жулик. Просто жулик. Ну и капут ему. Капут!».
И «капут» наступил, очень быстро.
«Об удалении Хвостова Государь уже решил твердо, – писал в своих воспоминаниях бывший царский генерал Спиридонович, впоследствии, как и большинство из особо приближенных к вершинам порушенной власти эмигрантов первой волны, выживавший за счет мемуаров и поношения большевиков. – Он так ясно видел всю некрасивую правду «дела», что держать Хвостова, при своей моральной чистоте, Государь просто не мог. Ведь он читал все документы до покаянных писем Ржевского и Илиодора включительно. Он знал «дело» лучше всякого Штюрмера... И еще накануне Штюрмер по требованию государя дал список трех кандидатов на пост министра, вместо Хвостова: князя Николая Голицына, графа Алексея Бобринского и егермейстера Петра Стремоухова. Государь повелел быть министром В.Н Штюрмеру».
Это был очень эффектный ход в пользу «скромняги» Штюрмера, подслеповато смотрящего вслед императорскому поезду, торопливо увозящему Государя в небытие: в направлении западных российских границ, в сторону уже давно пропитавших войною знамен будущих российских революций, в свою очередь похожих на отблеск уже наполняющих небо огромной империи кровавых закатов.
Последнее «дело» товарища Ржевского
(вместо эпилога)
1
Журналист и бывший платный агент Департамента полиции Борис Михайлович Ржевский-Раевский, в последний раз угодивший за решетку по воле своего бывшего патрона Хвостова, в краткосрочный период между двумя революциями успел сказать одной из них «спасибо» за свободу, а приход другой отметил двумя очередными отсидками на нарах.
Этот воспаленный невероятными потрясениями России период жизни моего «героя» уместился в нескольких строках его биографии. Читайте сами «справку» из Интернета: «В 1917 был арестован большевиками. По освобождении предложил свои услуги новой власти. И уже вскоре (после «проверки на вшивость». – А.Ш.) был направлен работать в Московский ВЧК, к Дзержинскому. Тогда же поменял свою двойную фамилию на Стрижевский. Работал в уголовном отделе ВЧК судебным следователем над самыми запутанными делами Манасевича-Мануйлова и «князя» Эболи, грабителя Касселя. Арестован за должностные злоупотребления, взяточничество и помощь в побеге Мануйлову».
Летом 1918 бежал из застенков ЧК сначала в Киев, а затем в Одессу. Сотрудничал с полицией, одновременно контактировал с известным вором Мишкой Япончиком.
Возможно, Ржевский-Стрижевский был направлен в Одессу как секретный агент ЧК с заданием, создать из Япончика «короля воров» и направить бандитскую стихию против «врагов революции».
2
20 декабря 1918 года Одесса полностью перешла под власть белогвардейцев и «союзников Антанты», в первую очередь французского командования. С той поры до конца марта 1919 года этот южный российский город была островком видимого благополучия и обеспеченности среди бурлящей магмы гражданской войны. В Одессе открывались шикарные магазины и рестораны, игорные и публичные дома, снимались фильмы и работали десятки театров и кабаре. Богатые люди со всей «вчерашней» империи проматывали тут деньги. И бандитам Япончика создавшим свою организованную группировку (прародительницу организованного преступного сообщества девяностых годов двадцатого века. – А.Ш.) на основе бывшего отряда анархистов-террористов «Молодая воля» работы хватало. Они так обнаглели, что совершали налеты средь бела дня, оставляя после себя устрашающую печать с черепом и перекрещенными костями.
К этой самой поре, по всей видимости, ВЧК и сымитировало арест и побег своего сотрудника, забросив Ржевского в белогвардейскую Одессу.
Отныне на одной из главных улиц этого города-курорта можно было встретить время от времени беззаботно прогуливающегося человека в штатском, в достаточно изысканном одеянии.
«Дерибасовская 1919 года, – писал в «Похождениях Невзорова...» Алексей Толстой, – напоминала всю Россию в уменьшенном, конечно, виде, где можно было увидеть сильно потрепанного революциею помещика в пальтеце не по росту; прапорщика Первой мировой, который в ходе гражданской войны уже вышагивает теперь в генеральских погонах; знаменитого писателя – желчно и презрительно улыбающегося пестрой толпе, или заметно подуставшего от скитаний дельца в дорогой шубе, стоящего от нечего делать вот уже час перед витриной ювелирного магазина».
На Дерибасовской гуляет весь уже потускневший «цвет» этой теперь уже миниатюрной империи.
Прогулявшись в свое удовольствие, Борис Михайлович Ржевский (Стрижевский) уселся за столиком у Факони и, не снимая шляпы и пальто, чтобы их впопыхах не сперли, принялся оглядывать посетителей, пытаясь отыскать еще малознакомую ему фигуру одесского «губернатора» Япончика, загодя сообщив ему это самое место встречи...
Пройдет еще немало времени, прежде чем Ржевский обратит внимание на весьма богато, но мрачновато одетого брюнета лет тридцати. Пальто вошедшего украшал каракулевый воротник, а под его расстегнутыми полами виднелся черный костюм и такого же цвета косоворотка.
Как и договаривались, брюнет вошел в помещение с обнаженной головой, то и дело, перекладывая шапку из одной руки в другую. Широкие смуглые скулы и неспокойные, постоянно перебегающие с одного предмета на другой раскосые глаза (во многом ставшие причиной клички «Япончик». – А.Ш.), лишний раз убеждали Бориса, что этот часто оглядывающийся гражданин – никто иной, как главарь одесских бандитов.
3
В отличие от известного на ту пору по всей России куплетиста Владимира Коралли, по словам которого, «знаменитый «король» одесских налетчиков Мишка Япончик был одной из ярчайших личностей старой Одессы... колоритный тип романтического разбойника», – для Ржевского это прежде всего был еврейский сын Моисей Винницкий; человек-зверек, быть может, еще и не затравленный постоянными преследованиями своих врагов, которых у него было не одна дюжина, но уже находящийся в постоянном напряжении. Это было заметно даже по тому, что, усевшись на крайнее место за столиком расположенным у входа в кафе, он всем своим телом был направлен в дверной проем, как если б в любую минуту готовый выскочить во двор...
Помешивая кофе и широко отгородившись, как было условлено, газетой «Одесские новости», Ржевский, время от времени посматривая сквозь отверстие в бумаге за своим оппонентом, прислушивался к наполовину деловым, но все чаще к разбавленных сплетнями разговорам в кафе.
За соседним столиком, среди котелков и котиковых шапок, то и дело взлетали руки с растопыренными пальцами и слышались надрывные голоса:
«Слушайте, колоссальная новость: большевики взорвали Кремль». «Что и говорить: Россия – место теперь гиблое. Не пройдет и года, всю ее разграбят и растащат до нитки, недаром же, в самом деле, на рейде дымят похожие на хищников союзнические корабли. Нужно торопиться урвать и нам свой кусок...» «Ни на что больше не льстясь, бежать, и как можно быстрее, в Европу».
Проживая в Одессе в одной из съемных квартир, предложенных Япончиком, и уже успев сговориться на этот счет с новым «товарищем», Ржевский постоянно предлагал свои услуги бывшего агента полиции в качестве знатока сыска, мечтая занять пост помощника начальника одесского уголовного розыска. Полицейские его брали на опасные задания, но он отличался тем, что убивал арестованных одесских бандитских атаманов, инсценируя «попытку к бегству». По словам А.В. Савченко, автора размещенного в сети материала «Авантюристы гражданской войны: историческое расследование»: «...так он (Ржевский) уничтожил ряд знаменитых преступников, и расчистил Япончику путь к «трону короля блатной Одессы». Он явно «покровительствовал» бандитам Япончика и был грозой для других банд. Так был застрелен блатной авторитет «Колька Япончик» (Николай Козаченко) или, как его еще называли, «Золотой зуб».
По сообщению все того же Савченко: «Однажды Япончик был выслежен полицией, и неминуемо его арест был, казалось, предрешен. Однако Ржевский-Раевский помог бандиту, направив полицейских по ложному следу».
P.S. Надо признаться, что, работая над «похождениями» Ржевского, я постоянно ловил себя на мысли, что мне вновь и вновь приходится переписывать заново уже изданную мною в 2009 году повесть об известном международном провокаторе и «дедушке российского террора» Евно Азефе, чей маршрут и время его прохождения иногда совпадало буквально или проходило параллельными курсами с «путешествиями» моего основного героя, до той самой поры, пока его изрешеченное пятнадцатью пулями тело не нашли на одной из одесских улиц.
Одно из подтверждений моих вышеизложенных умозаключений отыскалось на страницах газеты «Зауральский край» от 2 марта 1916 года, где весьма недвусмысленно сообщалось и о том, что «Ржевский принял на себя роль Азефа в какой-то совершенно новой формации». После чего, я позволил убедить себя в том, что система взглядов и сам внутренний склад героев моего нового повествования является тем самым непреложным фактором имеющим отрицательное влияние на зеркальное отражение периода Первой мировой войны.
февраль – июль 2010 г.
Г А В Р И Л Ы Ч
повесть
Предисловие
Когда-то, еще будучи мальчишкой, я страстно мечтал стать геологом. Постоянно лазил по скалистым берегам Чусовой в поисках того самого сокровенного чудо-камня, способного осветить, в прямом и переносном смысле, наш глухоманный край и нелегкий труд жителей нашей забытой Богом деревни Луговая (Копчик).
Своими изысканиями мне нравилось заниматься поздней весной, когда вешние воды ручьев и речек вымывают на поверхность все то, что прежде было недоступно глазу... Особенно много интересного, а порой и невиданного открывала для меня Чусовая, всякий раз после ледохода обновляющая свои берега. Однако, обследуя их, я вместо драгоценных самородков и самоцветов находил осколки кварца да покрытые глазурью или с неведомыми прожилками камешки, а иногда и следы от некогда проплывавших здесь караванов с железным грузом от уральских заводов. Случалось, что река выносила на берег старинные кованные гвозди да скобы – все, что осталось от затонувших барок, неудачно повстречавшихся с каменными «бойцами»...
Шли годы. Я вырос, но геологом так и не стал – по независящим от меня обстоятельствам. Но, несмотря на это, со временем заинтересовавшись богатой историей земли уральской, ее людьми и местами их проживания, я осознал, что и мое занятие, с изучением старых газет и архивных материалов, тоже сродни работе геолога. Находить и открывать под слоями забвения ранее неизвестные события и людские имена – это весьма благородное и поучительное дело. Кто-то благодаря тебе подивится истории родного края, а иной откроет для себя некогда проживавшего в твоем селении талантливого человека, которого, в меру своей величины и огранки, можно сравнить с самородком или камнем-самоцветом.
Человек, о котором пойдет речь в моем повествовании, в свое время был достаточно известной личностью, чтобы беспокоиться о его бесследном исчезновении с литературного горизонта. Но если этот горизонт – всего лишь архивная полка покрытая пылью забвения, то среди множества поименных дел есть и такие, которые следовало бы заново открыть.
И что самое главное – они этого заслуживают, потому как некоторые из них, пусть не особо броские на первый взгляд самородки и самоцветы, все же являются составной частью государственного ожерелья России.
И я не покривлю душой, если скажу, что именно к такой плеяде людей относится уральский писатель Александр Гаврилович Туркин.
Александр Шатрабаев
Часть первая
Глава 1
МЫШИНАЯ ВОЗНЯ
Летняя пора. Жара от полуденного солнца проникает во все углы и расщелины. Даже легкий прозрачный ветерок, дующий со стороны заводской плотины, не приносит благостной прохлады. Вместо нее с ближних береговых луговин долетает пряный запах от скошенных трав. Широкая поселковая улица пустынна. В эту пору почти весь мастеровой народ со своими семьями пребывает на покосах. Некоторые признаки жизни можно наблюдать лишь при волостном правлении. Если пройти под настежь распахнутыми окнами этого почерневшего от пыли и времени двухэтажного деревянного строения, в недрах его можно услышать мышиную возню конторских людей. Иногда из подворотни залает невесть на кого одуревшая от жары собака – и вновь тишина.
– Ни тучки, ни облака... – глядит за окно старшина из бывших заводских приказчиков, вытирая платком яйцевидную лысую голову. – Так и хочется молвить, что все это пекло – не иначе как к грозе, да с хорошим дождем. Вторую неделю паримся здесь...
Пожилой человек сокрушенно глядит на то, как я, писарь, подкладываю ему на стол все новые и новые бумаги. В углу за моею конторкою расположился счетовод А.Г. Туркин.
Старшина – занозливый старичок, очень часто не упускает случая поязвить над Александром Гавриловичем, которого, несмотря на молодость, иначе как только по имени-отчеству никто из конторских и не называет. Для меня же он – просто Гаврилыч. Многие знают, что это его теперешний псевдоним, которым он обозначает себя, время от времени публикуясь в губернских газетах.
Сейчас старшине не до своих излюбленных «шпилек» вроде: «Тебе бы, брат, не костяшками щелкать, играя на счетах, а уже насовсем податься до редакционной службы... Да, видимо, еще не созрел, коль не берут. А, может, и зреть более некуда? Засох, как осенний репей. Еще цепляться пытаешься... Да лишь одна пыль от твоих писулек!».
Размякнув от жары, бывший приказчик похож теперь на сидящую в будке подле волостного правления дворовую собаку, у которой вместо отвисшего длинного языка – змеиное жало. Он, теперь придавленный разряженной тишиною, пытается расслышать, как жужжит в порожней склянке для полива цветов синяя навозная муха, залетевшая в окно со стороны мусорной кучи, что расположилась между заводоуправлением и базарною площадью.
До обеда еще далеко, но уже хочется распрямить спину, подняться и выйти на двор – в тень под навесами.
– Пойдем, Васильич, перекурим чуток, – обращается в мою сторону Туркин и, решительно отложив счеты и счета, направляется к открытой настежь конторской двери. Я иду следом.
– Дел невпроворот, – пытается было остановить нас старшина, да махнув рукою, тоже встает, чтобы налить из кувшина теплой и совсем безвкусной воды.
– Хоть бы что случилось... – бормочет он, слепо рассматривая из окна наполовину усохшую и теперь похожую на огромную лужу заводскую запруду, оцепеневшие без работы серые кирпично-каменные цеха и фабрики Верхне-Уфалейского завода.
На дворе – окончание девятнадцатого века.
Глава 2
«ЧЕЛОВЕК ОН БЫЛ МАЛЕНЬКИЙ…»
Я – совсем не обладатель машины времени. Но там, откуда я родом – начало третьего тысячелетия, и у нас уже давно не курят той марки папирос, которые мне предлагает теперь Туркин. Я понапрасну роюсь в карманах в поисках зажигалки, и, не отыскав, прикуриваю от поднесенной Гаврилычем спички. Мы жадно затягиваемся и смотрим, как возносятся к единому для всех людей небу наши переплетающиеся струйки табачного дыма.
Между нами прозрачная временная стена – не потому ли я настолько уверен, что уже однажды жил в этом Туркине. Он – мое прошлое – уже ушел от меня. Ушел туда, куда возвращает лишь память. Я остаюсь на земле, а он или в недрах ее или там, над головою… И, тем не менее, я чувствую его, который все время ходит то впереди меня, то где-то за спиной. Ходит все такой же средне-рослый и в меру полный, хмурый и сосредоточенный, с тем выражением на лице, с которым он, бывало, искал свой смысл жизни.
И служим мы с Туркиным не то в провинциальном городке, не то в большом поселке. Занимаясь оба в одной волостной канцелярии, под одним начальством, оба получаем одинаковые гроши и, наконец, занимаем одну комнату со столом в съемной квартире. Большей частью мы с ним неразлучны и никогда ничего не скрываем друг от друга. И всегда при острых житейских невзгодах помогаем друг другу по мере сил и имеющихся в распоряжении средств и живем, казалось бы, странною, однородною жизнью, как будто изолированные от остального мира, узнавая о его существовании посредством газет да редких писем, которые, как правило, к закостенелым холостякам приходят лишь изредка.
Я почти благоговею перед ним, поскольку в Туркине, а это смогли б подтвердить многие, кому хоть однажды довелось повстречаться с ним, чувствуется сила. Без какого-либо намеренного напора она проявляется в складках его угрюмой фигуры. Если судить об его должностном месте, человек он был маленький: поначалу писарь, а затем счетовод. Но в каждом его движении, в поступке, а также при разговоре с начальством, в манере держаться, – везде чувствовалась та независимость внутренней силы, которая и маленького человека ставит в ряды тех людей, для большинства из которых авторитеты отсутствуют вовсе, и с которыми следует считаться.
А с той поры, как Александр Гаврилович прирос к перу и стал хоть изредка печататься в газетах, все конторские деятели, ощущая его неординарность, отчасти стали побаиваться его. Чего стоил один его взгляд, исподлобья бьющий навылет. А то, что он говорил в основном тихо, как если бы пугаясь своих неординарных взглядов, которые он находил «необходимыми иногда» в этой «нашей скотской жизни», не делало его образ тусклым до никчемности. При всей своей неброской, но и не ординарной внешности, он все же походил на маяк…
– Вот змея!.. – выругался Туркин, – до сих пор, как заноза супротив добрых людей, сидит в нем эта распущенная приказчичья манера общения…
– И «занозу» эту, по всей видимости, не вырвать и клещами, – поддерживаю я Гаврилыча, и мы, побросав окурки, вновь поднимаемся на второй этаж к своей скучной и опостылевшей работе.
Глава 3
О ЧЕМ ВЗДЫХАЮТ СТАРЫЕ МЕХА
Освобождались мы с Туркиным от конторских занятий часам к пяти вечера и шли до своей квартиры, которая была в версте от учреждения, где мы служили.
Дорога наша проходила по краю заводской запруды, вокруг некогда просторного, еще не загаженного мусором водоема, подле которого в хаотичном порядке были разбросаны разномастные избы с хозяйственными постройками для коров и лошадей и высоко взбирающимися на пригорки огородами. От заводских строений поселок разрастался к подножью горы и густого леса, что со всех сторон окружали Верхний Уфалей, большинство населения которого, в полторы тысячи человек, было занято на «железной» работе.
Вереницами шли до огнедышащих домен подводы, в больших коробах которых везли черный древесный уголь, круглый год катились двухколесные дощатые тележки с бурой рудой. Далеко были слышны равномерный гул прокатного стана и тяжелые вздохи старых мехов, дающих дутье печам.
Именно здесь, на одном из уральских заводов, в 1882 году, двенадцати лет от роду, Туркин начал свою трудовую деятельность в качестве рассыльного при заводской конторе. Как утверждают архивные документы, именно в этот год Уфалейские заводы, некогда принадлежавшие наследникам господина Губина, после ряда нечистоплотных операций перешли в руки акционерных компаний. Вот как описывал это «дело» посредством диалога между героями романа «Приваловские миллионы» его автор, Д.Н. Мамин-Сибиряк:
« – Шатровские (Уфалейские. – А.Ш.) заводы, Васий Назарыч, проданы, – проговорил Веревкин, чтобы разом покончить эту тяжелую сцену.
– Как проданы? Кому?.. Зачем?
– Для покрытия казенного долга министерство сочло самым лучшим – пустить заводы с молотка.
– Кто же их купил?
– Какая-то компания...
– Что ж досталось наследникам? – спросил старик.
– Заводы пошли по цене казенного долга, а наследникам дали отступных, кажется, тысяч сорок...
– И все кончено?
– Теперь все. Компания приобрела заводы с рассрочкой платежа на тридцать семь лет, то есть немного больше, чем даром. Кажется, вся эта компания – подставное лицо, служащее прикрытием ловкой чиновничьей аферы».
Надо сказать, что в отличии от Дмитрия Наркисовича, его менее известный собрат по перу, Туркин, хоть и родился позднее, 23 февраля 1870 года, однако, образно выражаясь, был с ним «одной крови», замешанной на заводской копоти, пропитанной запахом железа и древесного угля.
Александр Гаврилович по своей родословной являлся внуком крепостного мастерового и сыном мелко заводского служащего, Гаврилы Филипповича Туркина. Однако, в отличии от автора «Приваловских миллионов», для него путь писателя – выходца из низов – был особенно труден; отсутствие литературной среды, дружеской поддержки и общения, насмешливое, а часто и враждебное отношение, – все это, как и в моем двадцать первом веке, о чьей литературной «почве» еще предстоит поговорить, было обыденным явлением для творческой жизни писателя-провинциала.
Глава 4
«ВСЕ, ЧТО ВАМ ТОЛЬКО УГОДНО»
После не то обеда, не то ужина, или и того, и другого разом мой прошлый образ, назовем его добрым приятелем, или, если хотите, братом, обыкновенно раздевался и залезал в свою скрипучую кровать, где брался первым делом за газеты. Несмотря на свое скудное жалование в двадцать пять рублей, Туркин ухитрялся выписывать «с рассрочкой» две-три газеты и каждый день систематично прочитывать свежие номера от «корки до корки». После чтения он, задымив папиросой и ненадолго сосредоточившись на одной из не побеленных сучковатостей деревянного потолка, начинал обыкновенно комментировать прочитанное. С каким-то особенным наслаждением, словно б разоблачая очередные происки врага, он старался налегать на те места, где отмечались темные явления жизни.
– Вот, почитай-ка, брат... Длинный перечень мерзостей дня: умерла с голоду учительница, изнасиловали ребенка, один из профессоров пошел против науки... Ты только вдумайся! Точно скорбный лист жизни... А где они, «светлые явления»?
Я, не без соучастия к этому обозрению, слушаю откровенно злорадные высказывания приятеля, которому, конечно же, невдомек, что минет век, и в российских газетах, и наяву можно будет прочитать и увидеть собственными глазами еще более хлесткие отражения жизни, которые наша коммерческая пресса любит посмаковать, давно уже позабыв об этих самых «светлых явлениях», описывая которые, издатель навряд ли поднимет «бульварные» тиражи.
Надо сказать, что не раз задумавшемуся об истинных ценностях сенсационной информации Туркину как-то явился сон, о котором он не преминул поведать мне, разбудив среди ночи. Представляя свои литературные способности, однажды попадает мой приятель в неведомый провинциальный городок. Радостный, он вбегает к некому Ивану Иванычу, который издавал газету под названием «Все, что вам только угодно».
– Вам, собственно, что нужно? – спрашивает Иван Иваныч.
– Я – литератор. Не угодно ли вам мои услуги?
– А вы что можете, собственно, писать?
– Да все, что вам только угодно...
– Это – хорошо. Газета в наше время должна быть нечто вроде Ноева ковчега: одна пара чистых и девяносто девять нечистых животных. Нужно, чтобы она плясала, вертелась, прыгала, как волчок, по голове читателя. Говори, не стесняясь и не останавливаясь ни перед чем... Ври, доноси, изгибайся. Совесть и стыд убери подальше, ибо это враги общественного темперамента. Вы меня поняли?
– Понял, – готовый на все, соглашается Туркин.
С той поры он, литератор, ведет деятельный образ жизни, С утра до вечера шныряет по улицам и собирает «материал». Источником «достоверных сведений» служат: Акулина Прохоровна, сторож на 20-й версте железнодорожной будки, и дворник Степаныч, что служит при волостном правлении, а также собственное воображение и собственная неуемная фантазия. Гаврилыч изобрел себе легион псевдонимов. Сегодня он – «Чижик», завтра – «Брехунец»,после завтра – «Болтунец». Читатель все это читает и дивится: отколе это только и пишут...
«Жанры» у бывшего счетовода всевозможный. Сегодня он пишет: «По утру у г-на А сбежал теленок. Говорят, сильно мяукал, бедняжка. Приняты меры». Завтра: «Третьего дня замечена кража. А, впрочем, кражи, кажется, не было»…
Приятель мой просыпается в холодном поту и вздыхает свободно. Слава Богу, что это только сон. Пусть уверяют, что это бывает в действительности.
Все это – сплошное вранье...
Глава 5
«МЕРТВОЕ КОЛЕСО»
Оставаясь посреди этой томительно однообразной жизни заводского поселка, наблюдая, как его коллеги пьянствуют, дрожат перед начальством, сплетничают и дуреют от кошмарных снов, может быть и родилась у Туркина потребность литературного творчества, дабы показать людям всю бессмысленность подобного существования, пробудить в них веру в себя, в свое право на счастливую, результативную жизнь.
Его первое стихотворение «Умерла ты рано...», подписанное инициалами А.Г., появилось в газете «Екатеринбургская неделя» в 1889 году, когда автор еще был учеником Верхне-Уфалейского училища. В его стихах, которые стали появляться в различных губернских газетах, сказывалось влияние гражданской лирики Надсона.
Гаврилыча всегда привлекали «прекрасные, задумчивые строфы, проникнутые кроткой грустью и любовью». К достоинствам Надсона Туркин так же относил внимание к простому человеку, к скромной природе, к поискам «истинного счастья», ценил «простоту и звучность» его стихов.
Как писал в свое время ведущий уральский литературовед И. Дергачев: «Поэзия камерная, поэзия интимных чувств отвергается Туркиным». Тому подтверждением вот эта строфа:
Но могу ли я петь, если в мире кипит
И несется борьба беспощадная,
Если только одна бесконечно звучит
Эта песня нужды безотрадная.
И сколько друзья и собратья по перу ни укоряли и ни просили Александра Гавриловича поменять «тональность», все его попытки избегать «пасмурной погоды» если и начинались «во здравии», то всегда заканчивались «за упокой».
– Слушай дальше! – вновь предлагал мне свой комментарий Гаврилыч, подкладывая под себя подушку, дабы обращаться ко мне, лежащему на соседней кровати.
– А вот, пожалуй, одно из «светлых явлений». Есть они, оказывается, – говорил он не без иронии, – В поселке Голендухино открыли, наконец, крошечную деревянную школу, которая строилась «на средства казны» тридцать три года и три месяца! Слава Богу – школа есть. Сейте разумное, доброе, вечное!.. Собственно, тут вся соль в том, что самое насущное, самое необходимое мы превращаем в какой-то сладкий и дорогой пряник, который не всегда можно достать. Эх, времена! Слушай дальше: в «нашем» городе состоялся спектакль, в лесу нашли труп женщины с ребенком, церковный староста получил медаль... А вот, буквально рядом, криминал: в селе Кочковатом местный церковный староста, некто Армяшкин, похитил у дьяка часы с золотой цепочкой... Какой резонанс! Не правда ли? А вот еще: сегодня состоится бал у губернатора, а буквально через пару строк: нищие наводняют город... Ну, как тебе кажется это?
– Это – жизнь... – устало и обыденно констатирую я, зачем-то вспоминая при этом несколько строк из рассказа «Поэт» – первого прозаического опыта Туркина, в котором автор устами героя говорит явно о себе: «Чувствовался везде в этих строчках человек протестующий, возмущенный, порой куда-то рвущийся, кого-то любящий, кого-то зовущий».
Как писал И. Дергачев: «В поэзии Туркина, глубоко личной и в то же время передающей настроения общественного порыва, не всегда счастливого, ясного, политически определенного, в известной степени отражается общий демократический подъем, обозначившийся в России тех лет».
– Жизнь, говоришь?... – как если бы уточняя услышанное, громко произносит Гаврилыч. При этом он спрыгивает с жалобно взвизгнувшей кровати и торопливо раскуривает папиросу. – Нет, мой друг, этот проклятый газетный листок создан для другой цели. Это наша совесть, наше возмездие, наша тирания. Он создан для того, чтобы ежедневно царапать твои нервы до крови, и каждую минуту говорить: слушай, ты, деревянное животное! Встань, проснись, поднимись, на себя погляди... Но особенно это тяжело, когда ты привязан к собственному хвосту. Что это? Жизнь вдогонку за собой, за своими прихотями и потребностями... Это же – мертвое колесо, которое навряд ли куда уедет? И когда это кончится?
– А что же делать? – обращаюсь я невесть к кому и тоже хватаюсь за папиросу...
Глава 6
НА НОВОМ МЕСТЕ
О том, что такое осеннее обострение, мне случилось узнать в октябре 1894 года. К этому времени у Туркина сложились особенно тяжелые отношения с отцом. Страдающий от алкоголизма, он не давал сыну покоя даже тогда, когда Гаврилыч, оставив родительский дом, перебрался на съемную квартиру. Да и на работе у него стали все чаще происходить столкновения с администрацией, не желавшей иметь в конторе «корреспондента». «В Уфалее все равно съели бы, если б не уехал. Просто житья не стало. Травить начали...», – скажет он позднее В.А. Весновскому, известному сотруднику уральских газет.
Во избежание непредвиденных обстоятельств друзья посоветовали нам, не меняя работы, «переместиться» в Нижний Уфалей.
Перебравшись на новое место, мы, по существу, ничего не поменяли в своей жизни, поскольку она, как зачастую случается с людьми, еще не созревшими для больших перемен, стала зеркальным отражением нашего прошлого. Мы все так же жили вдвоем на съемной квартире, да и работали на прежних должностях. И даже жалованье, которое стало значительно выше прежнего, не радовало нас. Не потому ли мы все чаще и допоздна размышляли теперь о жизни и нашем в ней месте?
И вновь в нашей комнате было тесно от мыслей и табачного дыма.
При новых хозяевах, проживающих в частном доме и содержащих большое хозяйство, нам в летнюю пору позволялось ночевать на сеновале. Но и прежде чем туда забраться, мы еще подолгу сидим на широкой, подпирающей палисадник скамье.
На звездном циферблате поднебесья – двенадцать часов, а может и значительно больше. Над Нижним Уфалеем висит, оберегая сны поселкового жителя, полная и оттого красивая луна. По ярко освещенным луной улицам иногда, как призрак, проедет запоздалый извозчик, пугаясь скрипа собственных тележных колес, или пройдет пешеход, и опять – тихо и пустынно. Временами со стороны гулко донесется свисток паровоза, прогремят рельсы, пройдет поезд, на некоторое время выхватив, как если бы из небытия, своим единственным и огромным сверкающим глазом бездонное степное чрево. Еще мгновение, и вот уже нет его... Он несется дальше, унося с собой спящих людей и какую-то иллюзию дикой силы и свободы.
Бросив взгляд в ослепленные луною звездные глубины, Гаврилыч продолжает словно бы никогда не заканчивающийся между нами разговор:
– Гм... Черт знает, для чего мы, в сущности, живем? Мы говорим, что жизнь – великая вещь, что это – факел, что это – цветы и прочее. Всякий дурак по-своему называет. А, по-моему, все это – ерунда. Случайная хлипкая ткань фантазии. Ударило сверху, по голове не то поленом, не то камнем – и готово. Вся поэзия – вон! И ничего в тебе больше нет...
– А дух? Ты забыл о нем... – невесть зачем пытаюсь я поддержать поздний разговор.
– Дух? Тоже, брат, глупости. Что толку в том, что «паришь» духом у самого неба! Все это грязь, завернутая в красивые материи. Дух горд, а пятака иной раз нет на чай. Или начальство кричит: эй, почтенный, согнись! И ты согнешься. Выходит, что ты тот же осел, привязанный к «телеге жизни» и гордо помышляющий лягнуть своего хозяина...
Глава 7
О ПРИРОДЕ – МАТЕРИ И ЖЕНЕ
Пожалуй, одним из наиболее важных событий личной жизни, а, может, и литературного становления, стал для Туркина его переезд в Архангело-Пашийский завод. Здесь у него были знакомые инженеры, когда-то работавшие в Уфалее, а еще раньше – учившиеся вместе с Гаврилычем в Челябинском Горном училище.
Пашийский завод с 1884 года находился в аренде у Французско-Камского акционерного общества. В середине девятнадцатого века Пашия была довольно оживленным заводским поселком с пятью тысячами жителей. А наличие среди акционеров иностранных представителей коснулось и его европейскими «веяниями времени» буржуазного прогресса: в местном клубе действовал драматический кружок, открылась изба-читальня.
Но и здесь порой, чертовски устав от холостяцкой жизни и обыденной конторской возни, Туркин уходил в весенне-летние или ранне-осенние леса, поднимался на прикамские возвышенности плешивых гор и с горечью размышлял о том, как жгут, режут и рубят Урал! Сколько хребтов обезображено, оголено! А могучий богатырь Урал молчит и думает свою крепкую думу о неблагодарности людей, не умеющих пользоваться его дарами. Какие прекрасные долины лежали подле Камы-реки! Мягкие бархатные ковры цветов и нежно-зеленой травы так и манили к себе на грудь. Не скупясь, лили они всем больным и истерзанным жизнью свой драгоценный целительный бальзам. Лесные великаны тесными рядами обступали их, и в шелесте их листьев и ветвей слышна была угроза тому, кто дерзнет поднять на них руку. Где же, великаны, ваша сила, где ваши угрозы? Аль заслушались вы сладких песен пернатых певцов да и забыли оберечься. Жалкие пни остались от вас! Красная глина, растворяясь при промывке золота в воде, кажется кровью, как будто эти, когда-то чистые и прозрачные горные ручейки и речки, которые с нежным журчанием ласкались к вашим кореньям и убаюкивали вас, отныне кровавыми слезами плачут о вашей и своей свободе.
В своих «Воспоминаниях об А.Г. Туркине» неведомый мне В. Балакин писал: «Пристрастившись к охоте, бродил он в свободное время по близлежащим горам («шиханам»). Редко кто так любил уральскую горную природу с ароматом сосновых лесов, журчанием живописных речушек, как Александр Гаврилович».
Природу, какой бы она ни была, чаще сравнивают с образом матери, чем с женой, которая, в свою очередь, совсем не сродни проходным русалкам, как правило, ищущим пусть краткосрочной, но непременно материальной отдачи от своих сексуально озабоченных жертв.
Не желая стать одним из этих самых «страдальцев»,уркин удовлетворялся, насколько позволяет аппетит, достаточно продолжительными – до нескольких месяцев – «романами», при этом вовсе не спеша ограничить себя брачными узами.
Одиноко скрипит его старая, чужая кровать. Ночами не спится, и, если это в теплую пору, выходит Гаврилыч из дому посидеть на скамеечке, а может, и полежать, пытаясь раствориться во мгле и мыслью, и телом.
По улицам, стуча в чугунные доски, ходят караульные. Собаки, как если бы выгнанные из дому на лютый мороз, вдруг, ни с того, ни с сего начинают жалобным воем оплакивать свою судьбу, нагоняя на окружающих мрачную тоску. Иногда Туркину кажется, что он и его доля сродни собачьей. И, возвратившись в дом, достает из комода давно уже покрытый пылью графин с настойкой. Если к рассвету настойка заканчивается, он с утра, забросив работу, идет в винную лавку. Вот что писал мне, все еще зовущий переехать за ним в Пашию Александр Гаврилович: «Я конечно, стариком не становлюсь, время идет. Здоровье еще есть, но все-таки твой беспутный брат иногда (увы!) выпивает. Нехорошо это, сам знаю, но иногда болит душа за злую русскую жизнь».
Чтобы не скатиться «на дно», стал Гаврилыч все чаще задумываться о своих тылах – жене и детях. И тогда он, устав от газетных новостей и поменяв тему, рассуждал вечерами с иногда посещавшим его залетным «рифмачом» о своей возможной женитьбе.
– Брак – это рискованное дело, – углублялся в рассуждения Туркин, при этом наблюдая, как податливые для всех воздушных течений табачные струи быстро исчезают над его головой.
– Брак – это лотерея, в которой из ста шансов – девяносто несчастные. Надо поэтому с большей обдуманностью решаться связать жизнь с другим существом. От малейшей опрометчивости вся жизнь обрекается на нравственную смерть.
После продолжительного молчания Гаврилыч, как если бы не дождавшись исключительной важности совета, неожиданно разражался сравнением:
– Женщина зачастую похожа на книгу. Иногда – искрящуюся остроумием и талантом, но чаще – похожую на пошлый бульварный роман.
Я, уже будучи к той поре перебравшимся в Пашию «залетным рифмачом», нахожу это сравнение весьма остроумным и, улыбнувшись приятелю, приобщаюсь к разговору:
– Все это талантливо сказано, дорогой Александр Гаврилович, однако, следует внести маленькую поправку: если книгу можно прочитать и бросить или даже, не дочитав первой страницы, – в печку, то жену...
Он договорил за меня.
– А жену, если ты боишься Бога и закона, нельзя предать огню, или бросить просто так. Да и читать зачастую приходится без пропусков все страницы. От корки и до корки. И даже неоднократно перечитывать, если ты задался целью «раскусить» свою суженую до конца и предела. Что, впрочем, редко кому удается...
– Но с книгой, в свою очередь, можно сравнить и любого супруга...
– Само собой! – поддержал меня Туркин, обращаясь куда-то, через распахнутое окно.
– У судьбы есть громаднейший запас сарказма и злой иронии. Эти свои достоинства она иногда щедро сыплет между людьми, ибо люди, собственно говоря, пешки в руках у судьбы, и она, если нужно, даст какой угодно ход, какого бы полета и ранга человек не был... Люди отлично знают это, но не сознаются и думают, что на свете все делается по воле самого человека.
В глухих уголках жизни, в ее сумерках, есть много таких человеческих существ, над которыми она особенно много и долго потешается, всякий спрашивая не то у себя, а быть может у Бога: зачем они пришли в эту жизнь?
Часть вторая
Глава 1
«О ВТОРОМ ИЗДАНИИ «РОМАНА»
Зима. Ясный морозный день. Улицы и крыши домов Архангело-Пашийского заводского поселка густо покрыты свежим, еще не успевшим прокоптиться, а потому ослепительно белым снегом. Повсюду замечается праздничное оживление. Принаряженное население группами и в одиночку спешит во все стороны. У винных лавок, не смотря на еще предполуденный час, уже слышатся звуки гармонии. Конные упряжки, одиночные и пары, мчат к местному клубу. Сегодня Рождество, и, по обычаю, все заводские служащие, вместо визитов друг к другу, собираются «для общих поздравлений» в клуб, где и устраивается праздничный завтрак. Заводской клуб, против обыкновения, чисто вымыт и прибран. Крыльцо распахнуто настежь. В передней уже много шуб на вешалках, а в зале огромный стол уставлен всевозможными винами и закусками. Около него прохаживаются несколько человек, в том числе и мы с Александром Гавриловичем, бросая влюбленные взгляды то на золотистую рябиновку, то на ерофеича и прочее, но не осмеливаясь «приступить» до появления начальства. Все крутящиеся вокруг стола люди, как и мы, занимают низшие ступени на заводской иерархической лестнице. Некоторые из собравшихся были в сюртуках и перчатках. Они тщательно, если не сказать пугливо, осматривались, так как не хотели выглядеть хуже «аристократии». Другие были в пиджаках, без перчаток, как мы с Туркиным, они вместе с нами старались иметь непринужденный и независимый вид, и даже давали понять, что пренебрегают «пошлым франтовством»; третьи в сюртуках и пиджаках, ничего не воображая о себе, скромно толпились у стены, большей частью это были люди, не в пример нам, полуженатики, или в переводе на мое время – лица, состоящие в гражданском браке; тут же были холостяки, или лица, у которых жены были женщины простые, даже деревенские, не могущие вращаться «в заводском обществе».
Впрочем, здесь же, у стенки, мы не могли не заметить нескольких дам, на чьих лицах была написана скука и тревога. Чувствовали они себя очень натянуто и стесненно. Женский элемент этой части общества по обыкновению сплетничал и пересуживал, но довольно наивно и безвредно, в противоположность сплетням и пересудам «настоящей» заводской интеллигенции, у которой это милое занятие имеет специфический аромат ядовитости, двусмысленности и грязи.
Туркин, кланяясь и перебрасываясь репликами со знакомыми, и в тоже время поддерживая меня за локоть, попытался было проскользнуть в биллиардную, когда вдруг за нашими спинами раздался предводительствующий и в тоже время намеренно слащавый голос, который зачастую принадлежит тому типу женщин, которые по своей натуре и положению всегда стремятся выглядеть ведущими во всех празднествах и даже на похоронах. Есть они и в моем двадцать первом веке. Многие из них остались еще с советских времен: из «плеяды» старших по дому, которые, даже будучи невостребованными в новом российском капитализме, не обращая внимания на плевки жильцов, остаются и теперь полусгнившими «трибунами», все еще порывающимися в сторону руля... Еще продолжают наличествовать ранее имеющиеся в любом рабочем коллективе профорги, остающиеся верным свое «должности». Ежели задрать голову и взглянуть «наверх», их легко отыскать и в теперешней Государственной думе, чьи лица никогда не исчезают как с трибун, так и телеэкранов...
– Александр Гаврилыч, голубчик, можно вас? – цеплялся за наши спины елейно-липучий и вместе с тем властный голосок.
– О, Аграфена Кузьмовна! – еще не успев как следует развернуться к дородной даме, попытался нарисовать на своем вечно усталом лице неподдельную радость господин Туркин. – Чем, собственно, обязан вашему сиятельству? – лакейским тоном осведомился он.
– Да, вот, одна особа желает взглянуть на живого поэта или, вернее, возобновить старое, как она сама уверяет, знакомство.
Гаврилыч с любезной, хоть и несколько неуверенной улыбкой – точно боясь улыбнуться слаще чем следовало, – вглядывался в разом смутившееся лицо с оттенками пережитых замужеств в часто моргающих глазах еще пытающейся воспылать особы.
– Не узнаете? – смеется она, незаметно пытаясь прикрыть сдержанно распахнутые губы. – Хороши вы, мужчины, нечего сказать!.. А когда-то ведь ручки целовали...
Александр Гаврилович недоумевал, но продолжал улыбаться:
– Простите великодушно... – развел он руками.
– А ведь это я, Антонина. И появилась я у вас в училище вскоре, как тятенька привез нас в Верхний Уфалей. Вам тогда уже было восемнадцать, и вы поражали своих одноклассниц стихами собственного сочинения... А помните, тогда, в 1889 году, вы подарили мне свою первую поэтическую публикацию. И еще вы не раз провожали меня до дому, который стоял тогда на другой стороне плотины...
– Антонина? – нахмурил брови Туркин, вспоминая, и вдруг воскликнул: – Да неужели это вы?!.. Тоня. Ну, так и есть Антонина Павловна. Вот только не знаю теперь вашей новой фамилии...
– А я ее и не меняла, даже будучи в замужестве. И хорошо сделала, поскольку не один брак не принес мне удовлетворения. Так что я, как и прежде, в девичестве, Алексеева.
Пусть не сразу, но память окутала Туркина ароматным туманом, сквозь который стало проступать бледное личико девушки с большими серыми глазами. Да, это была Тоня, его первая мимолетная любовь.
– Но ведь вы тогда столь внезапно покинули Уфалей... Если мне не изменяет память, вы уезжали в сторону Перми...
– Так оно и было. – Внезапно поблекнув лицом и опуская глаза, промолвила Антонина Павловна. – Тятенька мой, теперь уже покойный, увез нас с маменькой на Мотовилихинских завод, где и трагически погиб на кузне.
– Простите... – смутился в свою очередь Туркин. – Давайте выйдем на двор, не люблю, когда вокруг шумно...
– А я, в Перми, все же закончила училище, но уже другое... А вот теперь и сама преподаю здесь, в Пашийской начальной школе.
После столь неожиданной и волнующей встречи, вернувшись в свое одинокое гнездовье, Александр Гаврилович с трудом отыскал средь бумажного хлама уже давно пожелтевшую связку школьных тетрадей. То были его юношеские дневники.
Не спеша, словно б боясь расплескать переполненный воспоминаниями сосуд, читал Туркин свои беглые записи, вызывающие к жизни обольстительные видения с улыбкой счастья и нежными красками, которые уже вскоре поблекли от холода этой сырой жизни.
Вскоре, незаметно для себя, то слегка напряженные, то расслабленно приоткрытые губы Гаврилыча, стали произносить написанное вслух:
«Я много хожу средь полей... Теперь так хорошо: это золото поздней осени засыпало всю землю... Золотая земля – я люблю ее, когда она такая грустная. В этой меланхолической смерти скрыта тихая мука...»
Туркин долго сидит в темноте, не шелохнувшись. А когда зажигает свет, раскрывает новую тетрадь. Это как раз написано после отъезда Тони – определяет он по подписанным датам и вновь начинает читать:
«Странно! Я, должно быть, совершенно утратил способность любить. Должно быть, в моей дальнейшей жизни никогда не будет второго издания «романа», как это обыкновенно называют. Мне кажется, с меня довольно и одного, другой уже не возможен, иначе он уже случился бы. Теперь я знаю всю цену этого большого удовольствия, узнал его на собственной особе.
Меня не любят женщины. Что же? Это понятно – я слишком нерешителен, вернее, застенчив. Если ты хочешь, чтобы любимая женщина полюбила тебя, будь напорист в своих стремлениях. Они это ценят и мне это известно. Но, Боже мой, тогда не нужно этой любви, для которой я должен стать беззастенчивым. Зачем она?
Мне только жаль тех светлых грез, которые когда-то спускались в мою душу... Мне жаль их и немного грустно. Или я хотел сказать, что «будто бы этого не было?» Но оно было, и никакого возврата нет передо мной. Нужно позабыть о возврате...»
Туркин не спал всю ночь. Теперь даже сквозь этот непроницаемый предпотолочный сумрак, для него вновь светились Тонины глаза. Ее правильно очерченное лицо. А губы... Они почти соприкасались с его губами. Гаврилычу необъяснимо захотелось испить их припухшую прелесть, и эта жажда готова была помутить его разум...
Глава 2
ОБНОВЛЕНИЕ ЖИЗНИ
Вскоре после женитьбы на Антонине Павловне, наконец-то распрощавшейся со своей девичьей фамилией, а это событие произошло в 1895 году, безвестный служащий маленького уральского завода был замечен В.Г. Короленко. Рассказ Туркина «Страничка из дневника» Короленко напечатал в 1896 году в июльском номере «Русского богатства», соиздателем которого он был в то время. Выдающийся демократ, писатель поддерживал и одобрял провинциального собрата по перу и вместе с тем с присущей ему требовательностью указал на серьезные недостатки, преследующие произведения Туркина – на незначительность жизненных фактов в его рассказах и несовершенство формы.
Летом 1895 года Туркин появляется в южно-уральском Челябинске, не без приглашения проживающего там дяди Гаврилы Никитича. Уважаемый в городе нотариус Г.Н. Туркин в свое время уже помог племяннику закончить местное Горное училище.
В небольшом городке, каким была в ту пору столица Южного Урала, Туркин, вспоминая знакомые еще со времен учебы проулки и улочки, весь остаток дня провел в поисках квартиры.. И очень долго ничего не мог найти порядочного.
Во-первых, хотелось квартиру особенную, где бы непременно имелась хоть одна комната, но обязательно большая и в тоже время доступная по деньгам. Задача была не из простых: найти место дешевое, но хорошее.
Гаврилыч, а скоро его под таким псевдонимом будут знать не только «в Челябе», но и во всей губернии, давно заметил, что в тесной квартире даже мыслить тесно. Обдумывая свои очерки или рассказы, он всегда любил ходить взад и вперед по комнате.
В ту пору уже и я стал сотрудничать с губернскими газетами. В качестве внештатного корреспондента писал статейки, где под личиною «свойского человека» старался лишний раз протиснуть на многотиражную страницу один из своих стихотворных опусов, при этом не теряя веры в то, что и мне удастся написать какую-либо, пусть небольшую, прозаическую вещь. На нечто более объемное и по содержанию и по форме, не то, что я, даже Туркин не обладал ни терпением, ни усидчивостью... Для нас, впоследствии проживающих на одноименной улице, за рекою Миасс, было трудно представить, как это можно «корпеть» над одной и той же «вещью» годами, при этом не позволив заплутать на линии сюжета как своим героям, так и себе. И даже теперь, в мое время, когда некоторые «писари» строчат романы километрами, мне нереально представить себя на их месте.
Глава 3
ПЛОДОВИТАЯ ПОРА
Туркин нашел себе гнездышко поблизости от воды, на достаточно плотно застроенном берегу реки Миасс. Впоследствии на этом буйно-зеленом в летнюю пору месте мы собственными силами из сообща приобретенных материалов построили свою, можно сказать фамильную беседку, где очень часто вели разговоры, и не только о литературе, а иногда и вовсе писали, ничуть не мешая, а даже дополняя друг друга непреходящей новизной.
Надо сказать, что удовлетворившее Туркина место жительства ранее принадлежало бывшему редактору городской газетенки, в которой со временем стал работать и я. Дабы «забронировать» за собою квартиру, Гаврилыч поспешил тут же выплатить ее хозяину аванс.
Главное – в ней была большая комната, хоть и очень низкая, так что ее новому постояльцу в первое время все казалось, что он заденет потолок головою. Впрочем, он скоро привык, а для его низкорослой Антонины Павловны, которая на правах преподавателя Горного училища «отвоевала» для себя отдельный кабинет, потолок не играл никакой роли... Гаврилыч не нарадовался, что так удачно удалось подыскать жилье. За шесть рублей в месяц и нельзя было достать лучше.
Через пару недель Туркин окончательно перебрался в Челябинск вместе со своим нехитрым скарбом, разместившимся в одной повозке.
То были весьма плодотворные для Туркина времена. Только за период с 1901 по 1902 год он написал и опубликовал в уральских газетах свыше пятидесяти рассказов и больше сорока корреспонденций. Все это, впрочем, не мешало мне неоднократно тиранить его за мелкотемье, ставя в пример Д.Н. Мамина-Сибиряка, дабы подвигнуть своего товарища на написание больших полотен.
– А вот что я тебе скажу... – начинал я примерять «шпильки». –Ты, положим, талант, даже замечательный талант... ну, не гений, как об тебе здесь, на местном уровне, сперва громогласно прокричали. А я вот читал на тебя критику в столичных «Новостях», слишком уж там тебя худо третируют. Не то что я, а, впрочем, это у них от излишка сановного снобизма! Но, как говорится, нет дыма без огня. Лишь бы талант твой не стал разменной монетой...
В ту пору начала двадцатого века имя Туркина, действительно, становится широко известным на Урале. Вот что писал в своих воспоминаниях В. Балакин: « В 1901 я приехал в Челябинск. Здесь скоро узнал, что в городе проживает «Гаврилыч», которого до той поры лично не знал, но высоко ценил его рассказы, которые время от времени появлялись на страницах уральской печати. Я отправился в скромную квартиру Александра Гавриловича за рекой. Встретил меня мужчина средних лет, как говорят «неладно скроенный, но крепко сшитый». В его беседах было много огня, остроты, силы ума».
Глава 4
ТУРКИН: НАКОНЕЦ-ТО МЕНЯ РАЗГЛЯДЕЛИ
Несомненно, как и для любого из писателей, важным событием в творческой жизни Туркина стало появление в 1902 году его первой книги «Уральские миниатюры». Этот сборник рассказов, напечатанный на прекрасной бумаге, и сам имел миниатюрный – карманный – формат. Издателем Туркина был в ту пору небезызвестный Павин, в свое время сотрудничавший с Д.Н. Маминым-Сибиряком и выпускавший в свет его произведения.
Вышедшая в уездном городе книга Александра Гавриловича, вопреки традиции, привлекла внимание печати, чего не скажешь о двадцать первом веке, когда для провинциальных российских авторов, в этой же самой провинции, стало трудно отыскать людей, кто бы решился (помимо шкурных интересов – «кукушка хвалит петуха» – а то и за установленную «таксу» – А.Ш.) написать хоть какую-либо рецензию.
Туркин был замечен. И уже сравнительно быстро журнал «Русское слово» в январском номере за 1903 год заявил о «бесспорных литературных достоинствах» первых опытов писателя. В этой рецензии отмечалась простота и естественность повествовательной манеры его автора. А в столичной газете «Новости» (№ 252 за 1903 год) несколько снисходительно говорилось, что в рассказах Туркина «есть что-то оригинальное», что «дарование видно, и даже красивое дарование», но «отрывочность придает всем очеркам характер чего-то недосказанного и крайне неопределенного». Во всех отзывах печати в целом признавались писательские возможности Туркина, отмечали книгу как удачное начало пути.
Гаврилыч торжествовал, когда с его «Уральскими миниатюрами» в 1904 году познакомился Максим Горький, прислав автору его книжку с пометками на полях, критикуя и одобряя его.
– Вот! Видишь... – носился Туркин по своей просторной комнате, то словно веером помахивая книгой, то поднимая над свой всклокоченной головой. – Разглядели! Удостоили чести!..
И уже вскоре писал Горькому: «Заключение, выведенное Вами в конце книги, встряхнуло и подняло дух мой! Не думайте, однако, что я задеру голову. Нет – я буду учиться, я буду работать, ибо стоит это теперь, после слов Ваших! Спасибо Вам, Алексей Максимович. Сочувствие Ваше и отклик мне бесконечно дороги».
С тех пор Туркин окончательно определился в своей литературной деятельности, вступив в ряды писателей-реалистов, демократов, которые противостояли тогда, в начале двадцатого века, некоторым декадентским течениям своих товарищей по перу.
Вместе с тем, как писал И. Дергачев: «Нельзя не обратить внимание на то, что сделавшись с 1900 года горожанином, Туркин если даже и пишет о городе, то лишь в связи с деревней… Город страшит Гаврилыча так же, как и его героев. Героя-горожанина у Туркина почти нет. Его герои – это люди, связанные с заводом, или крестьяне поменявшие свое место в деревне».
– Наверное, это – плохо для писателя, – говорил мне неоднократно Гаврилыч, – но я практически, не умею придумывать замысловатые сюжеты, как некоторые, буквально «высасывающие» их из пальца. Я все беру из жизни, а если что и выдумываю, то в меру, и лишь для того, чтобы дать развитие или целостность тому или иному реальному событию, которое довелось наблюдать самому или подслушать у народа.
И я в такие моменты незабываемых встреч, когда редко с кем случается столь открыто и беспрепятственно-легко поговорить, был всегда солидарен с Гаврилычем, поскольку и сам зачастую «страдаю» из-за отсутствия этой самой неуемной фантазии, которая в моем времени имеется у некоторых «в доску» коммерческих, жаждущих постоянной наживы, а не правды жизни российских «писарей».
Переписка с Короленко и Горьким стала для Туркина хорошей школой для литературного роста. Казалось бы, живи и радуйся, но, будучи человеком глубоко самокритичным, занимающимся постоянным бичеванием своих творений, Гаврилыч уже и не особо придавал значение «выходу в большую литературу» с публикациями в таких журналах, как «Современник», «Русское богатство», «Современный мир». И даже с появлением в 1914 году второй его книги «Степное», выпущенной Издательским товариществом писателей в Петербурге, у него и мысли не было, чтобы где-то напомнить о себе как описателе или, не дай Бог, кичиться этим званием, поскольку литературная работа для него была не выше работы пахаря или кочегара. Редкое качество для писателя-самородка.
В одной из книг Александра Гавриловича Туркина, выпущенной уже в советскую пору, в предисловии З. Ерошкиной читаем: «несмотря на всю литературность, вернее, именно в силу ее, язык свидетельствует о том, что автор – самоучка, человек, сам добивающийся знания и ту культуру мысли и речи, которые ему нужны».
Может, именно по этой мерке как вчера, так и сегодня, отделяя от богемной части общества, называют провинциала «провинциальным» писателем, совсем не задумываясь о том, что вся эта столичная «конюшня», как в свое время «величали» собранный из лучших игроков Советского Союза хоккейный клуб ЦСКА, – пустой звук, пропиаренный благодаря хорошей студийной аранжировке и «постановке голоса», где можно даже из безголосого сделать Лучано Паваротти. Не говоря уже о том, как для провинциального писателя или музыканта наглухо закрыты все эстрадные подмостки и телевизионные экраны.
Да будь я хоть трижды банальным, если скажу, что провинция, а не столица государства – есть настоящая, а не бутафорская Россия, лицом которой, среди прочих талантливых людей, ее черточкой-морщинкой был и является герой моего повествования, охарактеризованный в свое время, честно и просто: «если Туркин не большой художник, то, во всяком случае, и не сапожник в литературе».
Здесь бы можно было поставить и точку, но...
Часть третья
Глава 1
«ВЕТЕР ВРЕМЕНИ РВЕТ... ЛЕПЕСТКИ»
После 1905 года, с первой русской революцией и разнузданной реакцией на нее государственной машины для Туркина, как и для многих творческих личностей, похожих на лакмусовую бумажку, определяющих истинную направленность России «с человеческим лицом», наступили нелегкие времена, как на работе, так и в семье.
В еще больших размерах стала накапливаться вся та тормозящая неуверенность от порой неизъяснимого предчувствия своей никчемности в литературе, напрасной трате сил, средств и нервов в беспрерывном походе до того самого барьера, за которым всегда два выхода: либо поразить наконец-таки иногда похожую на мираж вертлявую цель, либо эту же пулю пустить себе в лоб.
Может быть, и по этой причине наши встречи стали редки и скоротечны. Запомнилась последняя, больше похожая на прощальный монолог, которая состоялась где-то ближе к середине 1915 года, в разгар Первой мировой войны. Тогда, как если б собираясь в неведомую дорогу, Гаврилыч, не застав меня дома, оставил записку с просьбой зайти к нему.
Когда я появился у Туркина на квартире, в ее заполненной разнополюсными зарядами атмосфере чувствовалось приближение грозы. Ее первыми признаками были заплаканные глаза Антонины Павловны и нервное расхаживание из угла в угол хозяина, явно не желающего сглаживать их остроту... В ожидании меня на столе подле наполовину опустошенного графина с настойкой стояла пара рюмок.
– Садись! – поспешно сказал Гаврилыч, указывая на стул. Я, поздоровавшись, присел, а Туркин предложил жене удалиться в «собственные апартаменты».
И когда она вышла, присел тяжело, как если б в поисках опоры, хватаясь за графин. И тут же выпив, продолжил разговор:
– Ты ведь знаешь, что я вот уже как с десяток лет не пишу стихов. Иногда еще пытаюсь, да, видимо, не к чему мне это... Все ушло куда-то? Тихо и неприметно. Словно б и не было ничего... Но какими бы они не казались, мои зарифмованные излияния, где-то в междустрочиях, они оставили отпечаток мой души, но уже под ржавыми тенетами прозы. Хорошо еще то, что за моею спиной, пусть разрозненными и неухоженными, средь бумажного вороха остаются черновики... Иногда среди них можно отыскать лишь осколки от поделенных строф. И тогда, сколько не силюсь, не могу вспомнить ни начала, ни конца стихотворения, и срока их написания. Из всех этих обрывков мне почему-то запомнился лишь один. Послушай, если не трудно:
И в голове одна лишь мысль,
Одно лишь я б хотел –
Чтоб каждый мой денек,
Чтоб жизни каждый лепесток
Не зря летел.
Не более, чем коряво упорядоченный набор слов, скажет кто-либо. И будет по-своему прав. А иной и не согласится, задумавшись, мне на радость. Поскольку и я нахожу здесь нечто сокровенное – заставляющее обернуться, не поворачивая головы. И когда таким образом оглядываешься назад, на прожитое время, начинаешь сокрушаться – сколько этих деньков-лепестков пущено по ветру, попусту, сколько не продумано, сколько не доделано, сколько растрачено сил, совершено глупостей и ошибок. До обидного много. А ветер времени рвет и рвет оставшиеся лепестки и уносит в недоступную и непроглядную даль вечности... Это – не совсем стихи, я знаю. Это скорее стихия, и потому они неожиданные даже порой для самого себя – эти всплески поэтического предчувствия, опусы четвертьвековой давности, о которых я сам в конце концов забыл, и которые только теперь всплыли в памяти на волне заключительного самоанализа. И только законы требования этого самоанализа заставляют меня вчитываться в эти опусы и, отойдя на расстояние, как это делают любители при рассматривании картин «через кулак», всматриваются и вдумываются в них, словно во что-то стороннее, и проникнуть своим внутренним зрением в окружающие меня явления жизни.
Однажды, уже после выхода книги «Степное», кто-то из моих осведомленных читателей при встрече, словно б еще раз убедившись в моих способностях, сказал мне: «Ну, это и понятно – вы человек мыслительный»… Эти слова как-то повернули меня к самому себе. –
Здесь, на минуту замолчав и пристально посмотрев в мою сторону, Гаврилыч, как если б поменяв интонацию, продолжил монолог.
– Я не переоцениваю себя, не обеляю и не очерняю, я знаю себе цену, не очень большую и не совсем маленькую. Да не сочтут это люди за нескромность... Впрочем, с годами, на меня все чаще накатывает волна самоуничижения или уничтожения в себе творческой личности.
Я, например, не знаю, как и почему я стал писателем-реалистом, или, если хотите, беллетристом, и правомерно ли, да и стал ли я им по-настоящему? Мне кажется, у меня для этого многого не хватает – зоркости, цепкости глаз, ну, хотя бы для того, чтобы достаточно подробно обрисовать внешность героя и черты его лица; не хватает памяти на слова и детали, на обворожительные и завораживающие подробности бытия, которые как будто бы мелки, ничтожны, а на самом деле из них, как из цветных стекляшек, а совсем не наших уральских самоцветов, складывается чарующая мозаика жизни...
В этот памятный июльский день, неожиданно растворившийся в ночи, Гаврилыч проводил меня до нашей беседки. Мы еще некоторое время курили молча, а затем он попросил оставить его одного. С той поры я еще несколько раз замечал его присутствие – как всегда, вдали от себя, когда нет возможности ни разглядеть, ни окликнуть. А вскоре я перебрался в один из заводов Гороблагодатского округа, чтобы все последующие годы с обостренным чувством неосознанной вины ощущать в себе неприятное раздвоение личности.
Глава 2
ПО ДОРОГЕ В СИБИРЬ
Сборник «Степное», получив благоприятные отзывы, несколько поднимает настроение автора. И надо бы вдохновляться для работы над новыми полотнами, такими как один из его самых известных рассказов «Исправник», о котором в свое время высказался известный литературовед Ю.Н. Лебединский: «Я запомнил чисто вкусовое впечатление от стиля рассказа, ощущение изящества в обращении со словом».
Однако, вскоре после выхода второй его книги и не осуществившегося из-за наступившей Первой мировой войны еще одного издания, по существу, прекращается любая литературная деятельность Александра Гавриловича.
И война, и последовавшие следом за ней революции, к сожалению, стали для Туркина непреодолимой преградой. Он так и не смог ни принять, ни понять октябрьских событий 1917 года.
После революции писателю, которого все знали как защитника бедноты, особенно с той поры, когда он, уже проживая в Челябинске, сдал экзамен на звание частного поверенного по делам крестьян, было предложено стать комиссаром юстиции, но писатель отказался тогда от, казалось бы, столь выгодного предложения со стороны советской власти. А уже во время Гражданской войны, словно бы продолжая заниматься поиском некогда придуманной «тихой обители», как гнездилища счастья, Гаврилыч едет в Сибирь, и уже по дороге, на одном из полустанков между Новосибирском и Мариинском, в декабре 1919 года умирает от тифа.
* * *
Размышляя над неординарной судьбой Александра Туркина, еще не до конца «прочитанного» и не получившего должной «огранки» со стороны литературоведческой среды, забыв о своих «блужданиях» по времени, разрешите по-братски попрощаться с моим документальным героем этого более чем скромного повествования, в котором без злого умысла, а во благо были использованы вековой давности описания уральского быта и некоторые жизненные рассуждения персонажей той поры, «позаимствованные» из архивных документов и старинных газет...
И, если проделанную мною работу принять за коллективно, по кирпичику воздвигнутый постамент к еще не существующему памятнику уральского писателя А.Г. Туркина, мне бы очень хотелось увидеть на его шероховатой, как наша жизнь, облицовке однажды сказанные Гаврилычем слова: «Я пролез в большую литературу сам, сидя в Челябе, я не просил и не заискивал, как это делают многие. Я всем обязан только себе, и это меня удовлетворяет».
октябрь 2008 – февраль 2009 гг.
Свидетельство о публикации №217030600885