Преодоление. Я в мире знаю только цельность

*** «Я в мире знаю только цельность»

Поэтические опыты Волошина начинают звучать сразу: поэт говорит языком таких художественных аллитераций, что вещи его звонят и стучат, двигаются и исполняются, теряют и отыскивают перспективу.
5 июля 1904 года поэт отправляет своей невесте Марии Сабашниковой стихотворное послание. Он рассказывает сказку, виденную и услышанную им сказку, в которой пушкинский слог «Евгения Онегина» поёт сквозь мглистый воздух Сены и Тюильри.


Письмо

1

Я соблюдаю обещанье
И замыкаю в чёткий стих
Моё далёкое посланье.
Пусть будет он как вечер тих,
Как стих «Онегина» прозрачен,
Порою слаб, порой удачен,
Пусть звук речей журчит ярчей,
Чем быстро шепчущий ручей…
Вот я опять один в Париже
В кругу привычной старины…
Кто видел вместе те же сны,
Становится невольно ближе.
В туманах памяти отсель
Поёт знакомый ритурнель.



– И кто виноват, что резвая и быстроглазая рифма Пушкина у Макса Волошина стала изысканной одалиской? Или кто возьмётся положить грань между работой художника, когда он ищет более свободного, более гибкого, более вместительного стиха, и прихотью словесного эквилибриста, показывающего, как можно играть рифмами длиною в 5 и 6 слогов? (И. Ф. Анненский. «О современном лиризме». С. 338).
– Я люблю в себе следить жутких мыслей и пороков нас связующую нить… (М. Волошин).
Вслед «ритурнелю» со скоростью курьерского поезда мчится следующее сообщенье:


«Я в непрерывном ожидании ответа на моё письмо. Меня беспокоит – а вдруг оно не дошло, вдруг Вы его не получили. Мне хочется продолжать эту поэму, но сейчас рифмы иссякли и ключи потеряны. Мне необходим звук голоса, чтобы я мог продолжать. <…>
Вышло как-то так, что с момента Вашего отъезда я перестал видеть Париж, а стал только вспоминать его.
Я тогда вечером, после отхода поезда, сейчас же потихоньку убежал ото всех на Эйфелеву башню. Но нашёл её запертой и сидел долго около пруда и тогда уже почувствовал, что вижу теперь всё сквозь время.
Мне сейчас не хочется писать Вам, потому что, вкусив сладость писать письма стихами, скучно писать их прозой. Выходит далеко и холодно. Но я боюсь, получили ли Вы то моё письмо?
Где Вы будете проводить лето? Неужели всё время в Москве?
Куда писать Вам?
Пожалуйста, ответьте скорее на моё письмо. У меня столько новых стихов шевелятся и ждут только одного звука голоса, чтобы выйти наружу».

(Переписка с Маргаритой Сабашниковой. С. 89)



2

Всю цепь промчавшихся мгновений:
Я мог бы снова воссоздать:
И робость медленных движений,
И жест, чтоб ножик иль тетрадь
Сдержать неловкими руками,
И Вашу шляпку с васильками,
Покатость Ваших детских плеч,
И Вашу медленную речь,
И платье цвета эвкалипта,
И ту же линию в губах,
Что у статуи Таиах,
Царицы древнего Египта,
И в глубине печальных глаз –
Осенний цвет листвы – топаз.



Как всякий артист, он нуждается в одобрении и ободрении, чтобы «продолжать эту поэму». Ему жизненно необходим звук голоса, та же тональность в сердцах, какая в его сердце: «Кто видел вместе те же сны, становится невольно ближе». Париж – сон, Париж – идея цивилизованности и культуры. Он подхватывает её и ведёт, как музыкальную тему, голосом: «Пусть звук речей журчит ярчей, чем быстро шепчущий ручей». И город отвечает ему рассветом.


«Между восприятием и воплощением у художника нет обычного промежуточного звена – слова.
Поэтому художнику так трудно быть литератором, поэтому мысль, выраженная в картине, не может быть переведена на слова. А если это бывает возможно, то доказывает только, что в данном произведении есть элементы, чуждые живописи и поддающиеся слову: т. е. рассказ, литературность».
(М. А. Волошин. «Скелет живописи». С. 211)



3

Рассвет. Я только что вернулся.
На веках – ночь. В ушах – слова.
И сон в душе, как кот, свернулся...
Письмо… От Вас?

      Едва-едва
В неясном свете вижу почерк –
Кривых каракуль смелый очерк.
Зажёг огонь. При свете свеч
Глазами слышу Вашу речь.
Вы снова здесь? О, говорите ж.
Мне  нужен самый звук речей…
В озёрах памяти моей
Опять гудит подводный Китеж,
И лёгкий шелест дальних слов
Певуч, как гул колоколов.


 
Он проникается строем мысли французского философа-интуитивиста Анри Бергсона (1859–1941), жизнь для которого означает творческую эволюцию и единый порыв: неподвижность растений, инстинкт животных и человеческий интеллект – три расходящихся направления одной активности. Кантианская непознаваемость мира отступает – да, «мы видим только то, что мы знаем», но разве это мешает нам приобщиться к тому, что собственно и гарантирует наше понимание, конституирует язык, культуру, цивилизацию. Формы, истоки, всеобъемлющий опыт – существование, отнюдь, не лишённое смысла. Волошин обнажает вечное начало, запечатлённое в краске и слове. Всё осмыслено, нигде  – ни в запахе тлеющих цветов, ни в шуме шагов, ни в Париже, сомкнувшемся над ним, ни тем более в человеке – нет пустоты, промежутка затерянного, «заброшенного», как позднее скажут французские же экзистенциалисты; в мире нет действия или предмета, лишённого смысла.


«Мы – не художники – видим вокруг себя только свои призраки и свои мысли. Мы видим только то, что мы знаем. Задача художника из всего этого видимого мира, украшенного тяжёлыми гроздьями нашей фантазии, наших знаний, наших воспоминаний, выделить его реальную зрительную основу, найти те корни, на которых распускаются эти цветы».

(М. А. Волошин. «Скелет живописи». С. 211)



4

Гляжу в окно сквозь воздух мглистый.
Прозрачна Сена… Тюильри…
Монмартр и синий, и лучистый.
Как жёлтый жемчуг – фонари.
Хрустальный хаос серых зданий…
И аромат воспоминаний,
Как запах тлеющих цветов,
Меня пьянит. Чу! Шум шагов…
Вот тяжкой грудью парохода
Разбилось тонкое стекло,
Заволновалось, потекло…
Донёсся дальний гул народа;
В провалах улиц мгла и тишь.
То день идёт… Гудит Париж.



Мы видим только то, что знаем. Какая сила, какое отчаяние заставит прозреть? Ощущение неполноты заводит в тупики и закоулки экзистенциального выбора – мы боимся идти далее. Мы боимся писать стихи. Мы разбредаемся и говорим на разных языках; мы столько лет разделены и имеем свои предпочтения и интересы.
«Существовать полнее – это всё больше объединяться. <…> Но единство возрастает лишь на основе возрастания сознания, то есть видения. Вот, несомненно, почему история живой природы сводится к созданию – в недрах космоса, в котором можно различать всё больше, – всё более совершенных глаз». (П. Тейяр. «Феномен человека». С. 37).
Гудит Париж…


«Наш глаз даёт нам непосредственное впечатление только о двух измерениях – мы всё видим на плоскости. Но к этому основному впечатлению присоединяется, и совершенно затемняет его, понимание трёхмерного пространства, основанное на предварительном опыте осязания. Стереоскопичность парного глаза делает наше зрение отчасти продолжением осязания – осязанием на расстоянии. Но без предварительного опыта осязания мы бы никогда не могли дойти до сознания, что наши зрительные впечатления находятся вне нас».

(М. А. Волошин. «Скелет живописи». С. 211)



5

Для нас Париж был ряд преддверий
В просторы всех веков и стран,
Легенд, историй и поверий.
Как мутно-серый океан,
Париж властительно и строго
Шумел у нашего порога.
Мы отдавались, как во сне,
Его ласкающей волне.
Мгновенья полные, как годы…
Как жезл сухой, расцвёл музей…
Прохладный мрак больших церквей…
Орган… Готические своды…
Толпа: потоки глаз и лиц…
Припасть к земле… Склониться ниц…



Глаз, видящий мир на плоскости, – и мир, отражённый в нём, проникающий в сознание настолько глубоко, что с достоверностью предстаёт человеку трёхмерным. Это фокус зрения: понимание мира и мир понимания. И в том, и в другом случае, оказывается, речь идёт об одном – о человеческом «я» и мышлении, которое не укладывается в это «я», но «божит» в надсолнечной эмали. Вне «я» не только предметы из поля зрения – вне «я» всё мыслительное пространство, внутреннее и внешнее:
«Разрушение внешнего пространства есть разрушение внутренних источников гармонии, говорил Блок. Он подозревал такую возможность. То есть не тогда, когда продукты гармонии искажаются или гонимы, а когда разрушены внутренние источники, внутренние возможности мысли, разрушается и сама мысль, поскольку есть закон: человек не весь в человеке. Мы идём к себе издалека. Весьма издалека». (М. К. Мамардашвили. «Мысль в культуре». С. 154).
Подводя к пониманию своей мысли, философ, подобно поэту, а может, и акционисту-художнику, использует метафоры, заменяя академические термины понятиями, у которых нет строгого определения, а смысл моделируется в каждой конкретной ситуации. Таковы «объекта-кентавры» – понятие, которое М. К. Мамардашвили применил для описания структур сознания в работе «Классический и неклассический идеалы рациональности» (1983). (См.: И. А. Инюшина. «Философия М. К. Мамардашвили как перформативная практика и античная увещательная традиция». С. 171).


6

Любить без слёз, без сожаленья,
Любить, не веруя в возврат…
Чтоб было каждое мгновенье
Последним в жизни. Чтоб назад
Нас не влекло неудержимо,
Чтоб жизнь скользнула в кольцах дыма,
Прошла, развеялась… И пусть
Вечерне-радостная грусть
Обнимет нас своим запястьем.
Смотреть, как тают без следа
Остатки грёз и никогда
Не расставаться с грустным счастьем,
И, подойдя к концу пути,
Вздохнуть и радостно уйти.



– В поэзии есть только относительности, только приближения, – утверждал И. Ф. Анненский.
И к смыслу полному в самом себе, к художественному наслаждению Волошин, как мосты, пролагает символы.
– Философский акт состоит в том, чтобы блокировать в себе нашу манию мыслить картинками. И когда мы убираем картинки и предметные референции из нашего сознания, мы начинаем мыслить. Это означает, что наше мышление всегда гранично или на пределе. Я поясню: то что философы называют смыслом – смыслом истории или смыслом мироздания, – это то, что никогда не реализуется в пространстве и времени. И никогда не исполняется в виде какого-нибудь события или состояния, например государственной конституции, которая была бы примером этого смысла. Смысл (а он всегда полный) не есть предмет, находимый в мире, – так же как граничный конец истории не есть часть истории, событие в ней. Конец времени не есть часть времени. Мы всегда должны мыслить посредством тех вещей, которые помещаем на границу, сопрягая на ней реальные события, и никогда не помещать их внутрь мира, не ожидать их внутри мира, в составе его событий. Просто от этого возможны такие-то события и невозможны какие-то другие (М. К. Мамардашвили. «Философия – это сознание вслух». С. 60–61).
«Молодой и восторженный эстетик» (И. Ф. Анненский), Волошин не желает рисовать просто картинки – и мысль и цель он преследует в каждом атоме мира:


«Художники – глаза человечества.
Они идут впереди толпы людей по тёмной пустыне, наполненной миражами и привидениями, и тщательно ощупывают и исследуют каждую пядь пространства. Они открывают в мире образы, которых никто не видал до них. В этом назначение художников.
Люди всегда видят в природе только то, что раньше они видели в картинах. Поэтому-то новая картина, передающая природу с новой точки зрения, всегда кажется сначала неестественной и непохожей на правду. Но потом вновь открытые видимости сами переходят в число миражей человечества».
(М. А. Волошин. «Скелет живописи». С. 212)



7

Здесь всё теперь воспоминанье,
Здесь всё мы видели вдвоём,
Здесь наши мысли, как журчанье
Двух струй, бегущих в водоём.
Я слышу Вашими ушами,
Я вижу Вашими глазами,
Звук Вашей речи на устах,
Ваш робкий жест в моих руках.
Я б из себя все впечатленья
Хотел по-Вашему понять,
Певучей рифмой их связать
И в стих вковать их отраженье.
Но только нет... продлённый миг
Есть ложь… И беден мой язык.



Бытие и время всегда были осевой темой для философов и поэтов. Августин Блаженный считал, что нет ни прошлого, ни будущего – есть лишь настоящее прошлого и настоящее будущего. Бытие – то, чего никогда не было и не будет; бытие есть данность, настоящий момент: «продлённый миг есть ложь». Спряжения глаголов, слова, означающие действия, принадлежат миру вещей и только путают нас. Беден наш язык. Художник выбирает кисть. Поэт проникает в скрытую сущность слова и обращается с его смыслом, а не с образом или картинкой.


«Сущность художественного наслаждения заключается в том, что зритель, находя неизвестные, но привычные ему корни видимостей, сам одевает их обычными цветами иллюзий и этим приобщается к творчеству. Поэтому незаконченность художественного произведения является необходимым условием наслаждения. Произведение, обременённое подробностями, всегда даёт впечатление насилия, совершаемого над душой человека».

(М. А. Волошин. «Скелет живописи». С. 212)



8

И всё мне снится день в Версале,
Тропинка в парке между туй,
Прозрачный холод синей дали,
Безмолвье мраморных статуй,
Фонтан и кони Аполлона.
Затишье парка Трианона,
Шероховатость старых плит, –
(Там мрамор сер и мхом покрыт).
Закат, как отблеск пышной славы
Давно отшедшей красоты,
И в вазах каменных цветы,
И глыбой стройно-величавой –
Дворец: пустынных окон ряд
И в стёклах пурпурный закат.



Волошин обращается к Парижу и говорит с ним не как с городом или видением, но как с живым организмом, таким же самостоятельным и приходящим, как сны: «то что философы называют смыслом – смыслом истории или смыслом мироздания, – это то, что никогда не реализуется в пространстве и времени». Его слово живо не предметной референцией – вещи, как и люди, приходят и уходят из жизни, – но мыслью, которая дышит и оттеняет значками чистый бумажный лист. Смысл «никогда не исполняется в виде какого-нибудь события или состояния». Слово может быть пустым; смысл всегда полон и именно он поэтичен.
И даже более того:


«Человеку очень важно, чтобы счастье, как и несчастье, было результатом его собственных действий, а не выпадали ему из таинственной, мистической дали послушания. Важно сознание зависимости происходящего в мире – и в удаче, и в неудаче – от того, что сам человек мог бы сделать, а не от потусторонне “высшей” (анонимной или олицетворённой) игры, непостижимыми путями выбрасывающей ему дары и иждивение или, наоборот, злые наказания и немилости. Сказал же однажды один свободный человек: “Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь!”»
(М. К. Мамардашвили. «Философия – это сознание вслух»)



14

Есть беспощадность в примитивах.
У них для правды нет границ –
Ряды позорно некрасивых,
Разоблачённых кистью лиц.
В них дышит жизнью каждый атом:
Фуке – безжалостный анатом –
Их душу взял и расчленил,
Спокойно взвесил, осудил
И распял их в своих портретах.
Его портреты казнь и месть,
И что-то дьявольское есть
В их окружающих предметах
И в хрящеватости ушей,
В глазах и в линии ноздрей.



«Дьявол уносит Антония за пределы мироздания. Миры в непрерывном течении проходят под их ногами. “Где же цель?” – Нет цели... – отвечает дьявол. И в бледном лице с узким лбом и страдающими глазами бесконечная грусть. “Если б я это создал, то была бы цель…”. Никто до Рэдона не видел Дьявола с таким лицом – этого Дьявола чувства, так не похожего на обычного Дьявола разума». (М. А. Волошин. «Одилон Рэдон». С. 236).
Дьявол разума и дьявол чувства – сколько бесов готовы оказать человеку свою злую услугу!
«В мастерской Рэдона висит гравюра Дюрера:
Женщина безнадёжно и устало опустила голову; шёлк платья безнадёжно и устало шелестит по каменным плитам. Перед нею неправильное геометрическое тело, как “ледяной кристалл Уныния”. Сломанные математические инструменты лежат в беспорядке. Серая радуга… звезда со снопом лучей и через небо длинная лента, на которой написано:
MELANCOLIA.
На высотах познания одиноко и холодно…». (М. А. Волошин. «Одилон Рэдон». С. 235–236).


15

Им мир Рэдона так созвучен…
В нём крик камней, в нём скорбь земли,
Но саван мысли сер и скучен.
Он змей, свернувшийся в пыли.
Рисунок грубый, неискусный…
Вот Дьявол – кроткий, странный, грустный.
Антоний видит бег планет:
«Но где же цель?»
    – Здесь цели нет…
Струится мрак и шепчет что-то,
Легло молчанье, как кольцо,
Мерцает бледное лицо
Средь ядовитого болота,
И солнце, чёрное как ночь,
Вбирая свет, уходит прочь.



Что же там – на высях сознанья, на высотах познания? Бесцельность дьявола разума? Зависть дьявола чувства?
– Там, на высях сознанья – безумье и снег… (Н. Гумилёв).
Но всякий разум – целеполагание; это вместе со всей своей непознаваемостью мира высказывал «отменно белый и нежный» Иммануил Кант; и всякая злоба – уже не бесчувственность. Как же по доброте своей душевной старик Кант порождает Гегеля, а ещё не старый гениальный Фридрих, который вопиет о том, что «Бог умер», умирает в сумасшедшем доме? Как у этих высот познания вырастают младогегельянцы, Ленин и его концентрационные лагеря для рабочих, не желающих служить в Красной Армии, а потом Розенберг, Геббельс, фюрер?


И, смеясь надо мной, презирая меня,
Люцифер распахнул мне ворота во тьму,
Люцифер подарил мне шестого коня –
И Отчаянье было названье ему.

(Н. Гумилёв. «Баллада»)


Волошин не отчаивается. Как древний кентавр, он может сказать:
– В нас бег планет, в нас мысль Земли!
Философ, бесцельным не был ни он сам, ни мир, в котором он жил. Мысль, будучи заключена в предмете ли, в теле, в краске ли, в слове, умирает для всех тех, кто отождествляет её с этим словом, краской или предметом. Пусть она живёт и обретается в них, но упаси Бог навеки заточить её в одном из возможных воплощений.


«Я хочу определить философию как сознание вслух, как явленное сознание. То есть существует феномен сознания – не вообще всякого сознания, а того, которое я бы назвал обострённым чувством сознания, для человека судьбоносным, поскольку от этого сознания человек, как живое существо, не может отказаться. Ведь, например, если глаз видит, то он всегда будет стремиться видеть. Или если вы хоть раз вкусили свободу, узнали её, то вы не можете забыть её, она – вы сами. Иными словами, философия не преследует никаких целей, помимо высказывания вслух того, от чего отказаться нельзя. Это просто умение отдать себе отчёт в очевидности – в свидетельстве собственного сознания. То есть философ никому не хочет досадить, никого не хочет опровергнуть, никому не хочет угодить, поэтому и говорят о задаче философии: “Не плакать, не смеяться, но понимать”. Я бы сказал, что в цепочке наших мыслей и поступков философия есть пауза, являющаяся условием всех этих актов, но не являющаяся никаким из них в отдельности. Их внутреннее сцепление живёт и существует в том, что я назвал паузой. Древние называли это “недеянием”. В этой же паузе, а не в элементах прямой непосредственной коммуникации и выражений осуществляется и соприкосновение с родственными мыслями и состояниями других, их взаимоузнавание и согласование, а главное – их жизнь, независимая от индивидуальных человеческих субъективностей и являющаяся великим чудом. Удивление этому чуду (в себе и в других) – начало философии (и… любви)».

(М. К. Мамардашвили. «Философия – это сознание вслух»)



16

Как горек вкус земного лавра…
Родэн навеки заковал
В полубезумный жест Кентавра
Несовместимость двух начал.
В безумьи заломивши руки,
Он бьётся в безысходной муке,
Земля и стонет и гудит
Под тяжкой судоргой копыт.
Но мне понятна беспредельность,
Я в мире знаю только цельность,
Во мне зеркальность тихих вод,
Моя душа как небо звездна,
Кругом поёт родная бездна, –
Я весь и ржанье, и полёт!



Эти два начала – смысл и его воплощение – столь же несхожи, как мысль о предмете и сам предмет. И чувство тоже осмысленно. Нет смысла – нет цели; тем самым разрушается внутренний источник гармонии, внутренняя возможность мысли, а значит и сама мысль. Что толку трясти кулаком в мире, в котором присутствует смерть? Какой философ сказал:
– Люди, не убивайте в себе мысль, ибо тем самым убиваете не только себя, но и будущее своих детей.
В душе – звёздное небо и бездна, в которую заглянуть-то страшно. Может быть, потому «на высях познанья – безумье  и снег»?


«Философию можно определить и так: философия есть такое занятие, такое мышление о предметах, любых (это могут быть предметы физической науки, проблемы нравственности, эстетики, социальные проблемы и т. п.), когда они рассматриваются под углом зрения конечной цели истории и мироздания. Сейчас я расшифрую, что это значит. Конечный смысл мироздания или конечный смысл истории является частью человеческого предназначения. А человеческое предназначение есть следующее: исполниться в качестве Человека. Стать Человеком.
Теперь я выражусь иначе. Предназначение человека состоит в том, чтобы исполниться по образу и подобию Божьему. Образ и подобие Божье – это символ, соотнесённо с которым человек исполняется в качестве Человека. Сейчас я поясню, что значит этот символ, поскольку в этой сложной фразе я ввёл в определение человеческого предназначения метафизический оттенок, то есть какое-то сверхопытное представление, в данном случае – Бога. Но на самом деле я говорю о простой вещи. А именно: человек не создан природой и эволюцией».

(М. К. Мамардашвили. «Философия – это сознание вслух»)



17

Я поклоняюсь вам, кристаллы,
Морские звёзды и цветы,
Растенья, раковины, скалы
(Окаменелые мечты
Безмолвно грезящей природы),
Стихии мира: Воздух, Воды,
И Мать-Земля и Царь-Огонь!
Я духом Бог, я телом конь.
Я чую дрожь предчувствий вещих,
Я слышу гул идущих дней,
Я полон ужаса вещей,
Враждебных, мёртвых и зловещих,
И вызывают мой испуг
Скелет, машина и паук.



Исполниться «ужаса вещей враждебных, мёртвых и зловещих». Что иное, кроме зла, могут вещать бессмысленные вещи бесцельного мира? В таком-то атеистическом кошмаре дьявол и нашёптывает о мировой справедливости.
– Идея справедливости – самая жестокая и самая цепкая из всех идей, овладевавших когда-либо человеческим мозгом. (М. А. Волошин. «Пророки и мстители». С. 193).
И всё-таки человек – организм мысли – ещё только кентавр, которому предстоит воплощение в Человека.
– На самом деле я говорю о простой вещи, – не однажды вздыхал Мераб Мамардашвили. – А именно: человек не создан природой и эволюцией. Человек создаётся. Непрерывно, снова и снова создаётся. Создаётся в истории, с участием его самого, его индивидуальных усилий. И вот эта его непрерывная создаваемость и задана для него в зеркальном отражении самого себя символом «образ и подобие Божье». То есть Человек есть такое существо, возникновение которого непрерывно возобновляется. С каждым индивидуумом и в каждом индивидууме. («Философия – это сознание вслух». С. 58).



18

Есть злая власть в душе предметов,
Рождённых судоргой машин.
В них грех нарушенных запретов,
В них месть рабов, в них бред стремнин.
Для всех людей одни вериги:
Асфальты, рельсы, платья, книги,
И не спасётся ни один
От власти липких паутин.
Но мы, свободные кентавры,
Мы мудрый и бессмертный род,
В иные дни у брега вод
Ласкались к нам ихтиозавры.
И мир мельчал. Но мы росли.
В нас бег планет, в нас мысль Земли!

Май 1904
Париж


Рецензии