Религиозность Пушкина

                I

   Когда в прошлом году общественность России готовилась широко отметить 200-летний юбилей А.С. Пушкина, то мне даже подумалось: слава Богу, подъем воодушевления и признательности к русскому гению, проявляемые при подготовке к торжествам, кажется, разбудил общество. И день 6 июня 1999 года может стать переломным моментом в судьбе самого общества, которое все больше погружается в состояние духовного разброда и хаоса. Даже на миг показалось – и не только мне, что в знаменательной дате рождения Пушкина изначально заключен некий магический смысл, заблаговременно - двести лет назад, вложенный в генетическую память России, и теперь способный вновь возродить ее высокие нравственные устои. И не мудрено! Творчество Пушкина, как ничто другое, может служить духовным ориентиром и нравственным камертоном, по которым, как известно, все прежние поколения России настраивали и сверяли свои мысли и души, потому что через Пушкина заданы мера, гармония и эталон, которые безошибочно отсекают все фальшивые суждения и чувства, присущие несовершенной человеческой природе.

   И вот прошел год. К сожалению, надежды не оправдались. Как оказалось, празднование 200-летнего юбилея поэта, прошедшего с небывалой помпой, было всего лишь очередным поводом нашей любви к собственному демонстративному застольному празднословию. А Россия как скатывалась в черную бездну духовной нищеты и культурного разложения, так и продолжает скатываться. Конечно, социальные и экономические причины в этом процессе играют далеко не последнюю роль, но все же…
Эти грустные размышления подтолкнули меня к мысли о том, что творчество А.С. Пушкина, исследованию которого посвящены десятки томов и сотни статей, нельзя рассматривать в отрыве от подвижнического житейского опыта поэта. Ведь именно личная подвижническая жизнь Пушкина стала фундаментом и опорой к его будущим литературным успехам.

   Исследователи творчества поэта часто говорят о гении Пушкина, о тайне Пушкина, о загадке Пушкина, но почему-то никто, или почти никто, не рассматривал эти «дары» в единстве с подвижнической гражданской миссией Пушкина; словно дар и талант поэта всецело принадлежат провидению без малейшей толики заслуг с его стороны. А между тем, работа над собой, титанический труд ума и сердца в наложении на подлинный дар дали тот потрясающий результат в творчестве, которым мы не устаем восхищаться. И в этой статье я, прежде всего, хочу обратиться к теме живого подвижнического опыта Пушкина, до сих пор остающегося в тени дара и гения поэта.

                II

   Творчество само по себе требует от художника неустанной работы ума и сердца. Если хотите, подлинный художник по своей профессиональной сути не только отражает окружающую действительность и воспевает заповедные и сокровенные чувства, но и является своего рода первопроходцем и испытателем еще неведомых глубин и тайн человеческой натуры, зачастую наделенной невообразимым многообразием противоречивых эмоций и воль, как пружины, распинающих его во всех направлениях. И к какому порядку, мере, гармонии художник приведет свое стихийное индивидуальное Я, такова и ценность художника для общества, страны и мира. И в этом смысле среди других российских поэтов А.С. Пушкин действительно возвышается как «Эльбрус среди окружных гор».

   В данной статье я коснусь лишь одной темы подвижнического житейского опыта Пушкина – темы религиозного подвижничества поэта, темы поиска Пушкиным меры религиозной самодостаточности, которую поэт, как и во многом другом, смог для себя установить. Это необходимо сделать хотя бы потому, что нынешнее российское общество, наконец, выбравшееся из железных тисков воинствующего атеизма, сегодня мечется в духовной неопределенности и разброде, не находя равновесия и гармонии между духовным и материальным «мирами», и, может быть, как никогда прежде, нуждается в позитивном примере.

   Когда некоторые пушкиноведы, обращаясь к теме религиозности Пушкина, пишут о непостоянстве, противоречиях и даже дуализме поэта, то мне кажется, что они забывают, что перед ними не Иисус Христос, который сошел с небес на землю с готовыми заповедями и рецептами, а всего лишь человек – со всеми присущими человеку заблуждениями и парадоксами. Но в отличие от многих из нас, легко вступающих в компромисс с собственной совестью, Пушкин долгое время стремился вернуть себе подлинную первородную человеческую природу, замутненную ранними страстями своей чересчур темпераментной натуры. Именно поэтому на пути самоочищения камнем преткновения для него становятся понятия совести – этой «змеи сердечной угрызенья», и греха – по поводу которого он напишет: «и горько жалуюсь, и горько слезы лью».

   Оставим в стороне «Гаврилиаду» - раннее произведение Пушкина, которое было написано поэтом тогда, когда он еще только нащупывал свои будущие приоритеты и опоры в жизни. Бог еще не сподобил его «глаголом жечь сердца людей» и четко не определил его религиозную позицию. Обратимся сразу к последнему году жизни поэта, когда Пушкин, наконец, установил для себя точную меру религиозной самодостаточности на пути к божественному совершенству и стал умеренным христианином, собственно, какими являлось подавляющее большинство людей живших в его время. За год до смерти в своем знаменитом стихотворении «Отцы пустынники…» он прямо пишет о том, что его «не умиляет… ни одна» из молитв, которые сложили «отцы пустынники и жены непорочны», то есть те братья и сестры во Христе, которые обрели нравственную чистоту через обособление от грешного мира, «как та, которую священник повторяет во дни печальные Великого поста», и которая «падшего крепит неведомою силой». Вслушаемся, в слова этой молитвы в подаче поэта:

                Владыко дней моих! Дух праздности унылой,
                Любоначалия, змеи сокрытой сей,
                И празднословия не дай душе моей.
                Но дай мне зреть мои, о боже,  прегрешенья.
                И брат мой от меня не примет осужденья,
                И дух смирения, терпения, любви
                И целомудрия мне в сердце оживи.

   Как мы видим, Пушкин обращается к Богу не с просьбой о помощи в духовном восхождении, к чему стремились «отцы пустынники и жены непорочны», а о мирской благодати, в принципе доступной обыкновенным прихожанам, живущим в грешном мире  и в силу этого несоответствующим идеалам религиозного подвижничества. Пушкин уже не претендует на особую близость к Богу, хотя когда-то в сердцах восклицал, глядя на вершины Кавказа:

                Туда б, в заоблачную келью,
                В соседство Бога скрыться мне!

   Он теперь отчетливо понимает:

                Напрасно я бегу к сионским высотам,
                Грех алчный гонится за мною по пятам.

   Словом, к концу своей непродолжительной, но предельно насыщенной жизни Пушкин, наконец, определил для себя возможную меру религиозной самодостаточности, которая в принципе была доступна для него, и которая, как сказано поэтом, «падшего крепит неведомою силой».

   Но если кто-то полагает, что поэт приложил недостаточно усилий для того, чтобы попасть «в заоблачную келью», тот глубоко заблуждается: не в характере Пушкина было останавливаться на полпути без серьезнейших оснований, который некогда сам себе дал исчерпывающую характеристику: «Есть упоение в бою, у страшной бездны на краю». Как заблуждаются и те интерпретаторы Пушкина, кто считает, что грешному человеку достаточно покаяться, и он будет прощен и достигнет «сионских высот». И Пушкин, который отлично знал область духовно-религиозной практики, это не раз доказывает в своих стихах!

   Еще в 1829 году Пушкин искренно последовал совету митрополита Филарета и, отвергнув «мрак земных сует», делает очередную попытку приблизиться к Богу. Результат оказался печальным, поэт вынужден констатировать:

                И внемлет арфе серафима
                В священном ужасе поэт.

   Многие интерпретаторы этих пушкинских строк ошибочно полагают «в священном ужасе», постигшем поэта, некое религиозное наслаждение, наивысшую степень восторга, духовный экстаз – о котором можно только мечтать. А между тем – фраза «священный ужас» употреблена Пушкиным в буквальном смысле; вместо «сионских высот» и благодати Пушкин, поощряемый Филаретом, испытывает ужас и страх, выступающие как наказание.

   Еще более убедительно тема не только «священного ужаса», но и прямо-таки физиологических страданий и даже кратковременной смерти звучит из уст Пушкина при первой встрече с серафимом, которая отображена им в знаменитом стихотворении «Пророк». Как правило, чтецы этого стихотворения лейтмотивом ведут одну тему: от духовной жажды – к получению дара «глаголом жечь сердца людей» и постепенно повышая голос, читают стихотворение в некоем упоительном восторге. А между тем – у Пушкина вторым лейтмотивом – трагическим, звучит тема подлинной цены, заплаченной поэтом за получение этого дара. Этот второй лейтмотив звучит с непрерывным нарастанием ужаса, физических страданий и под конец – кратковременной смерти поэта. Перечислим эти жуткие ассоциации:

                Моих зениц коснулся он:
                Отверзлись вещие зеницы,
                Как у испуганной орлицы.

                Моих ушей коснулся он,
                И их наполнил шум и звон.

                И он к устам моим приник,
                И вырвал грешный мой язык.

                И он мне грудь рассек мечом
                И сердце трепетное вынул.

   А в заключении, как апофеоз случившегося с поэтом:

                Как труп в пустыне я лежал.

   Словом, две встречи с серафимом не прошли для А.С. Пушкина бесследно. И если после первой встречи поэт за духовную жажду платит кратковременным умерщвлением своей праздногреховной плоти, то после второй встречи с серафимом кроме «священного ужаса» не поучает ничего. Как человек благоразумный, Пушкин понимает, что духовный путь «в соседство Бога» для него закрыт и в своих поисках останавливается на реально доступной для него мере религиозного посвящения или религиозной самодостаточности, что впоследствии и описывает в стихотворении «Отцы пустынники…».

   Некоторые исследователи творчества А.С. Пушкина считают, что он до конца выполнил свою творческую миссию, исчерпал себя. А лично мне кажется, что к 37 годам Пушкин только определился по многим вопросам человеческого бытия, нашел чувство разумной меры и гармонии, и был в самом начале своей грандиозной творческой работы, быть может, планетарного масштаба. Но и тот живой автобиографический опыт, которым насыщены его литературные произведения, мог бы послужить нам безусловным примером, если мы научились бы читать его произведения в контексте личной подвижнической судьбы поэта, достойной названия гражданского подвига!

                2000 год


Рецензии