Вербальный римейк. Отрывки из Пациенты доктора...

                Вербальный римейк
                (отрывки из "Пациентов доктора Визинга).

                ПРЕДИСЛОВИЕ.


Многие заподозрят, что  доктор Визинг – вымышленный персонаж. Сразу же должен предупредить сомневающихся, что член-корреспондент Академии Медицинских Наук, доктор психологических наук, член нескольких зарубежных всемирно известных  психиатрических научных обществ, и проч., и проч., начальник Отделения Психопатологии Главного Военного Клинического  Госпиталя им. Академика Н.Н. Бурденко, профессор, полковник медицинской службы Михаил Дмитриевич Визинг – реальная личность. В этом может убедиться любой желающий, позвонив в справочную этого знаменитого, крупнейшего лечебного комплекса, именуемого  в народе просто «Бурденко».
Попасть на приём к доктору Визингу не так-то просто: человек он не только чрезвычайно занятый, но  и непростой, быстрый, и в некотором смысле неудобный,  непредсказуемый. Те, кто хорошо его знают, объясняют это отнюдь не  взбалмошным характером этой  замечательной личности, а его необыкновенной проницательностью и способностью мгновенно схватывать суть дела. Иногда ему бывает достаточно взглянуть в глаза человеку и ещё до того, как тот преодолеет волнение и издаст предваряющее свои жалобы мычание, предугадать диагноз и направление лечения. Поэтому в простых (для него) случаях он быстренько, не особенно церемонясь, «сплавляет» таких пациентов к своим ассистентам.
Присущи ему и другие особенности, и даже странности, граничащие с чудачествами. Так, например, ещё в молодые годы, будучи слушателем Ленинградской Военно-Медицинской Академии, – а учился он там в конце пятидесятых годов, то есть в  политически рисковые советские времена, – он вдруг решил сменить простую русскую фамилию  Пахов на вычурную, с иностранным душком, фамилию Визинг. Ни  кадровикам, ни начальству, ни даже особистам не удалось отговорить примерного курсанта-отличника от этого «заскока». Все они были озадачены и раздражены его странным решением. В этой щекотливой ситуации будущий доктор Визинг применил изощрённую военно-политическую хитрость, благодаря которой его вынуждены были поддержать  руководители парткома и политотдела Академии. Когда настал черёд вступления в партию, он в заявлении с просьбой о приёме объявил о своём открытии, сделанном во время летних каникул: оказывается, он является чистокровным представителем одной из равноправных малых советских социалистических народностей, а именно коми. И что не только не утаивает этого, а «...гордится тем, что может в одной шеренге со старшим братом – русским народом идти в светлое будущее и пользоваться равными правами в получении образования и в защите Родины». И в связи с этим просит внести соответствующие изменения в своё удостоверение, другие документы и  анкеты, удостоверяющие его личность,  а также оформить партийные документы на новую фамилию и отразить в них свою национальность.
К этому заявлению хитроумный и настырный слушатель  приложил письменные обоснования своей просьбы: весьма подробную родословную своего рода, бывшую в те годы диковинкой, а также кое-какие справки и свидетельства из родного сельсовета о своём происхождении. В этом весьма странном по тем временам трактате подчёркивалось, что он, его родители, деды, прадеды и даже прапрадеды были черносошными (государственными крепостными)  крестьянами коми национальности. Всего в родословной упоминалось семь предыдущих поколений. Они родились, трудились и умирали в течение нескольких столетий в  селе по названию Визинга в Коми АССР. И хотя в этой древней родовой ветви коми народа не было ни капли русской крови, род со времён позднего средневековья, как и многие другие рода коми,  носил  русскую фамилию Паховых.
 В заявлении слушатель Пахов  – будущий доктор Визинг –  указывал, что, будучи рождённым в крестьянской семье села по названию Визинга, он решил выбрать себе новую фамилию с национальным звучанием в честь своей малой родины.  Это обстоятельство  сыграло решающую роль: ушлые руководители политотдела и парткома  смекнули, что расширение национального состава выпускников, да ещё выходцев из  чудских крестьян северной глубинки, в политическом плане пойдёт отчётности Академии только на пользу. В конце концов, после длительных проволочек начальство дало добро на проведение соответствующих юридических процедур, сделав, для порядка, в личном деле настырного слушателя  соответствующую пометку кому следует.
Можно было бы проследить и другие чудачества и странности в поведении и привычках доктора Визинга на протяжении всей его жизни. Например, когда он, – уже при чинах, званиях и наградах, – занял свой кабинет начальника Отделения Психопатологии в «Бурденко», интерьер этого помещения резко преобразился. Убранство кабинета, не говоря уж о пациентах, поражало всех сотрудников отделения.
Надо сказать, что доктор Визинг, занявший кресло начальника Отделения  незадолго  до лихих времён горбачёвской перестройки, быстро завоевал авторитет  профессионала высочайшего класса и толкового организатора. Ходили слухи о том, что «поставил» его на это место лично Министр Обороны, которого доктор будто бы быстро вылечил от какого-то тяжёлого недуга. (Заметим в глубоких скобках, что, услышав эту сплетню, доктор Визинг внутренне сильно смутился, так как был искренне убеждён в неизлечимости персон такого ранга от психических отклонений).
С большинством сотрудников ему удалось установить добрые отношения, при этом каждый чувствовал некоторую отстранённость шефа, нисколько, впрочем, не мешавшую делу. Персонал Отделения его уважал, но побаивался; близких друзей из числа сотрудников у него так и не появилось, поэтому об общении в  личном плане не могло быть и речи.
  Вернёмся к необычному интерьеру кабинета доктора Визинга. Задолго до того, как пришло время освобождаться от портретов, барельефов и бюстов вождей, за его спиной, на стене и в обоих прилегающих к ней углах, вместо казённых штампов   разместились таинственные, неизвестного происхождения орнаменты и странные,  загадочные резные и живописные изображения жутковатых мифических существ. Мистические лики и культовые фигуры в неуловимом, подсознательно ощущаемом ритме перемежались  с языческими орнаментами и то ли с  архаическими, то ли с  авангардными,  сюрреалистическими картинами  какой-то неведомой, дикой природы с диковинными животными, птицами и рыбами.
 Нижняя часть стены и углов была занята непонятного назначения предметами, среди которых бывалые люди могли бы опознать некоторые принадлежности шаманского инструментария: бубны,  волчьи челюсти, хвосты и зубы других животных, кадильницы, крупные камни и мелкие камешки.
На большом письменном столе доктора Визинга  стоял непонятный металлический флажок размерами в пол-листа писчей бумаги. На одной, ярко-красной, стороне флажка  находилось броское, необычайно выразительное изображение могучей, благородной золотой птицы. На груди этой птицы красовался стилизованный лик-солнце прекрасной женщины. От солнечного лика исходили золотые лучи в виде звериных голов.  Другая сторона флажка была менее колоритной и состояла из трёх равновеликих горизонтальных полей синего, зелёного и белого цветов.  Миниатюрное древко флажка было закреплено на плоском резном основании из кости, изображающем густую ель.
Появление этого флажка позволило заинтригованному, но тактичному и интеллигентно-сдержанному персоналу узнать, наконец, суть необычной обстановки кабинета, в котором каждому работнику по долгу службы приходилось бывать чуть ли не ежедневно. На одном из рутинных совещаний самая красивая  сотрудница, используя минутную разрядку, вдруг спросила:
– Михаил Дмитриевич, извините, но мы все умираем от любопытства: что означает этот флажок у вас на столе? Скажите нам, ну, пожалуйста! Он что, как и все эти таинственные изображения и предметы за вашей спиной, помогает вам воздействовать на пациентов?
Доктор Визинг посмотрел на флажок, потом на сотрудников, оглянулся назад, виновато улыбнулся и ответил:
–  И вы меня извините: если вы действительно умираете, то не от любопытства, а от своего невежества.  Ну, хорошо, вам я ещё могу по молодости простить ваше незнание, а вот остальным... – он с мягкой укоризной покачал головой и посмотрел на маститых замов и начальников, – мне даже неловко.
Те невольно, сами не зная, отчего, опустили глаза. Одна лишь бойкая красавица продолжала смотреть на доктора, слегка испугавшись  собственной бестактности и от волнения слегка приоткрыв свои сахарные губки. Доктор Визинг ещё с минуту помучил сотрудников неловким молчанием, полюбовался сахарными губками, встал, взял флажок в руки и торжественно провозгласил:
– Товарищи офицеры, господа психологи, психиатры и психотерапевты! Господа  медики,  москвичи-интеллигенты, граждане Российской Федерации! Представляю вам официальные Государственные Символы Республики Коми: Государственный Флаг, – он повернул флажок в сторону зрителей сине-зелёно-белой стороной, – и Государственный Герб, – флажок развернулся своей колоритной красно-золотой стороной.
 – В дополнение к сказанному представляю вам свою национальность: я – чистокровный коми. Поэтому у меня на столе и стоит этот флаг. Прошу любить и жаловать, – и он высоко поднял флаг над своей головой.
 – Возможно, – продолжал доктор Визинг под робкие, виновато-дипломатичные аплодисменты, – некоторые из вас ничего не слышали о нашем маленьком народе и о нашей прекрасной земле. А между тем коми, или, как их называли раньше, зыряне, в отдалённые древние времена заселяли огромные области ночи и холода нашего севера. Они составляли многочисленный народ, принадлежа к громадному племени, разделившемуся впоследствии на множество малых народностей, заселивших земли от севера России до восточных границ Сибири. Вместе с русскими и другими россиянами они осваивали и защищали просторы нашего великого государства.
Снова раздались жидкие сконфуженные рукоплескания. Когда они затихли, доктор Визинг, не выпуская флага из рук, продолжал:
– Чтобы окончательно удовлетворить ваше любопытство, поясню некоторые детали обстановки моего кабинета. Вот, – этот флаг укреплён на стилизованном изображении ели, сделанном из кости древними мастерами-резчиками. Это основание было когда-то одним из важных инструментов наших предшественников  по специальности, – я имею в виду шаманов. Они лечили людей, воздействуя на их психику. И многое из того, как они это делали, мы используем в наше время. Как память о зарождении и развитии нашей профессии я храню их древние инструменты, – и он широким движением руки указал на нижнюю часть своей экспозиции от угла до угла.
– А на стене за моей спиной изображены некоторые сюжеты народного  эпоса коми; часть этих изображений скопирована  с древних произведений, а часть создана современными коми художниками и народными умельцами. Резцы, кисти, спицы и иглы этих творцов вдохновляла глубокая любовь к нашему чудесному краю.
 – Под конец этого отступления от наших текущих дел прошу не принимать близко к сердцу моих укоров: я прекрасно понимаю, что вы не геральдики и не искусствоведы, а медики, и у вас нет времени на изучение истории всех российских народов и их официальных эмблем.
Последнее замечание прозвучало несколько двусмысленно, – в нём всё-таки слышалась некоторая прозрачная подковырка. Поэтому каждый из врачей  внутренне намотал себе на ус, что уважаемый шеф относится к народу коми, и что к пациентам коми национальности, если таковые вдруг объявятся, надо отнестись с учётом происхождения начальника. Некоторые даже пошли дальше: откровенно признались себе, что никогда о коми народе и слыхом не слыхивали, а если что-то понаслышке и знали, то забыли. Поэтому вечером, в уединённой домашней обстановке, подняли справочники и энциклопедии и немного расширили свои познания: в каких-таких краях  живёт этот коми народ? Какова его численность? Когда, как и откуда появился? Чем занимается?

                Вербальный римейк: мнение доктора Визинга

                Экономична сущность бытия:
                Всё новое в нём шьётся из старья!
                У.Шекспир               
                ...Нет мысли маломальской,
                Которой бы не знали до тебя!
                И. Гёте


Начиная последнюю,  самую трудную часть своего романа, я никак не мог преодолеть колебаний в выборе формы своего рассказа. Меня постоянно преследовали насмешливо-ядовитые, убийственно правдивые слова,  приведенные в эпиграфе. А ведь эти безжалостные точки были поставлены Великими Мастерами одна за другой  сотни лет назад, и мало того – в  переписке Гёте есть сведения, что он это утверждение почерпнул из Библии! Каким же  способом можно сказать что-то новое о Любви, если она на всём протяжении жизни человечества была основной темой его размышлений и лежала в основе всех его творений? Ответ очевиден: это невозможно. Выходит, те, кто пытается сказать что-то новое, не зная этого, повторяют (и всё чаще – почти дословно) ранее написанное, изданное и забытое или, наоборот, процветающее параллельно, неведомо для автора, в бескрайнем океане книг, мелодий, изображений?
А может быть, ответ на этот вопрос содержится всё в тех же неумолимых приговорах, столь блестяще выраженных Великими  Мастерами?  Ведь они же прямо отсылают нас к уже созданным  творениям прошлого: познай лучшие из них, насладись соками и  ароматами их первородности! Бережно укрась их,  вечноживущих – вечнозелёных, вечноцветущих и вечноплодоносящих – теми новыми красками, которые народил бесконечный бег времени! В самом деле, не этим ли были заняты лучшие умы, трансформирующие архаические саги от Гомера   к Джойсу,  завораживающие рисовальные ритмы пещерной живописи от древних египтян к Гогену,  рулады примитивного рога неистового Роланда к шедеврам Вагнера и Бетховена, – и далее, далее… Значит, вот каким образом искусство не топчется на месте, а движется: – по пути беспрерывного подсознательного обновления повторов? И эти повторы – вечные реминисценции его архаических основ?
 Такое направление мыслей подводило меня к раздражающему, нерусскому слову «римейк», особо распространившемуся в последнее время. Раздражающему потому, что, во-первых,  на русском языке нет вполне адекватного слова, а во-вторых, и это главное,  применяется оно в сфере, которая меня, человека старомодного,  совсем не привлекает и даже отталкивает: это сфера телесериалов, триллеров, театральных экспериментов, заумных перформансов и инсталляций, и прочих новаций. Тем не менее, если отбросить  подобные индивидуальные предпочтения, слово «римейк» коротко и точно передаёт заложенный  в нём смысл. Итак, предположим, что каждый заметный шаг в развитии любой сферы искусства можно считать удачным римейком предыдущего достижения – и так далее, до бесконечности. Так складывается спасительная картина: Господь сотворил вечное, замкнутое основание мудрости, заложив в него, как в Ноев Ковчег всех тварей, все доступные человеку знания и мысли. На благодатной почве этого основания человек с Божьей помощью непрерывно выращивает  переплетённые между собой  винтовые лестницы, каждая ступенька которых – следующий римейк (философской мысли, произведения искусства, научного представления и т.д.). Один полный виток каждой такой лестницы – это появление очередного римейка-шедевра, за которым неминуемо следует дальнейшее восхождение.
 Не слишком ли примитивна такая формула? Пожалуй; но если даже так, она всё же раскрепощает слишком щепетильные умы, даёт им свободнее вздохнуть и не винить себя в унылом, постыдном повторе или даже в неумышленном  плагиате.  С другой стороны, назвать «Улисса» результатом одной из ветвей многократных римейков «Одиссеи» было бы более чем спорно, да и как-то неловко… Но всё же в тезисе о римейке как методе и средстве бесконечного осознания незыблемых архаических основ, несомненно,  что-то есть.
 А раз так, надо хотя бы попробовать. Поскольку сама тема любви человеческой во все времена была  одновременно и драматична, и комична, и трагична, нужно выбрать из «первородных», то есть ранних и наиболее зрелых шедевров, нечто наиболее полно и лаконично отражающее это триединство. Но, на мой взгляд, ничто так органично не может воплотить и представить эту чувственную триаду, как живопись. А в живописи мой кумир – это великий, таинственный Босх.  Правда, он писал не буквами, а красками, и мне предстоит выразить его образы и мысли словами, – значит, я должен попытаться сделать вербальный римейк. Как создают такие римейки? Пробовал ли кто-нибудь делать нечто подобное? Согласно Шекспиру и Гёте – конечно же, да! – но кто, когда и как?
Интересно, а  можно ли вообще это сделать? Известно, что  визуальное восприятие опирается не только на форму, цвет и перспективу, но и на интуитивное сопоставление вещей с их духовными и чувственными метафорами, – смыслами, заложенными в наше сознание. Как средство познания Зрение неизмеримо старше Слова. Имеет ли слово столь же отчётливое и чуткое духовное эхо? Возможно ли текстом разжечь такой же эмоциональный пожар, какой  мгновенно воспламеняют в нас  освещённый лазурным предвечерним небом  уголок природы или интимная подсветка червонно-багровым  лиц или  тел? Как можно возбудить словом тот  духовный трепет,  который ласково питает тебя счастьем и покоем  нежных нефритово-зелёных тонов родного пейзажа? Или то жуткое смятение, которое врывается в твою душу вместе с чёрно-жёлто-красными цветами первородных чувств смертельной опасности, ужаса, боли, отвращения? А ласкающий изумрудный цвет воды, призывающей тебя к чистой,  тихой радости блаженного омовения  плоти? А рвущиеся из-под сознания  неудержимые, застилающие видение, пурпурные всполохи плотского желания? А угрожающе-свинцовые отливы мрака душераздирающего отчаяния и абсолютной  безнадёжности? А порочно-сладостные, ослепительно-янтарные вспышки состоявшейся злобной мести?
Задача сама по себе нелёгкая, и она усложняется тем, что в наши новые времена многим имя Босха просто неведомо. Но я, давний и преданный почитатель Великого Мастера, верю в его светлую мощь  и попытаюсь в меру своего восприятия и своих сил вновь применить художественный метод, открытый этим гением. В качестве посвящения  своего вербального римейка я назову все главы именами его картин. Обыкновенные слова, образующие названия шедевров Босха, за долгие годы  рассматривания и разгадывания  пустили в моём сознании глубокие корни и превратились в волшебные заклинания. Стоит лишь вспомнить их, как они увлекают меня в огромный таинственный, закодированный мир образов человеческих чувств и устремлений. Мне чудится, что они заколдуют и читателей, и приведут их к чудодейственному восприятию окружающего мира, столь присущему Босху. И таким же магическим образом я почувствую благодарные братские рукопожатия знатоков Босха со всего мира.
Эти долгие беспокойные размышления, тревоги и сомнения заставили меня  начать пробиваться за советом к доктору Визингу. Как я уже говорил, человек он чрезвычайно занятой, и свободного времени у него просто нет, но выбора у меня не было: начать нечто для меня совершенно новое, да ещё лично его касающееся, без одобрения моего самого дорогого и любимого героя? Нет, этому не бывать! Но у него не находилось для меня времени. И я звонил ему и звонил, пока, наконец, не добился своего. И мне вдвойне повезло: он согласился принять меня у себя дома, субботним вечером, без других гостей.
И вот я на какое-то время восхитительно, сказочно свободен: от семьи, от друзей, от текущих забот, от звонков – от всех цепей и оков! Я иду к доктору Визингу по столичным  улицам в полном, изумительном одиночестве – я не знаю никого из встречных, и никто из них не знает меня. Я всматриваюсь в лица прохожих и в уличный фольклор (надписи на стенах, рекламных щитах и оградах): это два моих старых увлечения. Иногда что-то происходит с моим мировосприятием. Безотчётное ощущение  прозрения наполняет меня, и внезапно в сознании происходит какое-то таинственное переключение: в лицах молодых прохожих я вдруг совершенно явственно, отчётливо вижу страшные лики их грядущей старости, а в старческих нахожу трогательные отражения черт давней юности. Что же касается уличных надписей, то иногда я искренне верю: их делают по ночам шаловливые ангелы и лукавые бесы, выполняя волю  своих мудрых предводителей. Я  давно их коллекционирую: списываю, систематизирую, иногда применяю.
Как интересна и многогранна жизнь: по дороге к доктору Визингу я проходил мимо этих новых синих туалетов-ящиков, расставленных нашей заботливой столичной мэрией по людным местам. Было зябко; возле продвинутых туалетов  похаживала, пританцовывая и попивая из пластикового стаканчика горячий чай,  развесёлая женщина-дежурная. Мои возвышенные размышления она прервала простодушно-приветливым зазыванием:
– А вот вам поссать пожалуйста! По дешёвке посрать пожалуйста! А-а-а-прастайтесь на халяву!
И вновь, в который уже раз, я радостно, со всей силой прочувствовал Великую Тайну Равенства Внутренних Миров всех живущих: я  ещё только составляю для будущего решения уравнение вербального римейка, а она уже нашла, взлелеяла и щедро раздаёт свою ироничную рекламную формулу! И кто знает, чьё  достижение в таинственном мире соответствий совершеннее? Чрезвычайно важно понять, оценить и принять, что в этом мире всё это  равно, всё это одно и то же! Воистину, человеческого духа всем нам дано поровну, а наполнение его каждый выбирает сам! Чьё самовыражение найдёт большее понимание в сердцах людей? Так же будет и с доктором Визингом: я поделюсь с ним своим замыслом, и этот замысел сразу же перестанет быть только моим, – он пустит в голове доктора корни, на которых, возможно, вырастет более совершенная по восприятию идея.
Впервые подходя к дому доктора, я заведомо ощущал  приятное удовлетворение собственного любопытства: наконец-то я увижу своими глазами, как и в каком окружении живёт этот загадочный человек. Ведь я до сих пор не знал даже, есть ли у него семья! Поверьте мне, поверьте, так бывает довольно часто: герой просто-напросто не пускает автора в некоторые сферы своей  жизни, и все попытки последнего проникнуть в них какими-то обходными путями не дают никаких результатов. Но теперь мне наконец-то повезло.
Доктор Визинг жил в солидном, на вид «генеральском» доме: в подъезде дежурил бодрый моложавый охранник, сидящий за современным пультом связи с квартирами. Квартиру доктора можно было бы назвать одновременно и большой, и уютной, если бы не явные следы то ли ремонта, то ли реконструкции. Доктор встретил меня у входа и сразу же представил  очень привлекательной девушке, своей любимой внучке (как потом выяснилось, он «просто отнял её у родителей, потому что жизни своей без неё не мыслит»). Внучка пробыла возле нас ровно столько, сколько того требуют приличия, попросила извинения за  ремонтную обстановку в коридоре, «виной которой являются вечные дизайнерские причуды деда» и исчезла.  Доктор Визинг провёл меня в свой кабинет, усадил в кресло перед накрытым столиком, и вышел на минутку, чтобы дать мне освоиться. Я осмотрелся, и нашёл интерьер его домашнего кабинета весьма схожим с обстановкой рабочего, – там, в Бурденко. Те же, возможно, чуть более лиричные, картины и резные изображения прекрасной дикой природы и невиданных существ; несколько старых икон, украшенных вышитыми рушниками. Всё это располагалось в нишах, образованных бесчисленными книжными полками. На столе оказалось почти точно такое же угощение, каким доктор в своё время потчевал Фёдора Юрчакова в госпитале, была добавлена лишь ароматная домашняя выпечка. Я догадался: это был настоящий черинянь.
Доктор вернулся в сопровождении красивой и строгой молодой женщины, судя по вышитому фартуку и интересному  головному убору, прислуги. Они попросили меня сказать, что бы я хотел съесть из горячего, на мой вкус. Я замахал руками:  на столе было более чем достаточно для плотного ужина. Хозяин что-то сказал  на коми,  женщина кивнула и удалилась; он уселся в своё кресло, и наша беседа началась. Я как только смог коротко и внятно рассказал о своей идее вербального римейка. Доктор выслушал меня, как мне показалось, внимательно и благожелательно.
– Римейк синтеза цвета и формы в слово… А почему нет? Правда, это ведь только часть достойной цели. За ней скрывается вызов гораздо более грандиозный: осуществить духовный синтез Цвета, Пластики, Музыки и Слова, – то, к чему интуитивно стремились издревле самые гениальные, самые прозорливые из творцов. На мой взгляд, до сих пор сделать это удалось только Святым Отцам, достигшим абсолютно органического единства всех этих средств в потрясающих по красоте православных обрядах и церемониях: торжественная литургия, крестный ход, крещение, венчание, панихида и другие священные действа. Архитектура и убранство храма, звучание хоров, колориты и ритмы икон, фресок,  облачений и принадлежностей священников, их движения и слова – всё объединено в неразрывное духовное целое, имя которому  Высшая Красота. В светской жизни к подобному духовному синтезу наиболее близка классическая опера с её праздничным сочетанием декораций, костюмов, танцев, музыки и пения, однако здесь достижения более скромны. Но я, простите, увлёкся.
– Итак, вербальный римейк Босха. Что ж, недурно, недурно. Жалеете, что нет другого слова? А это-то чем плохо? – римейк, так римейк. Не в слове дело, а в идее. Значит, вы полагаете, что римейк – это нечто вроде главного вектора развития  искусства? Я готов согласиться. Меня, как психиатра, такой подход вполне устраивает: ведь большинство авторов – это неизлечимые психопаты (прошу вас, не принимайте это суждение на свой счёт: о присутствующих не говорят), и такая трактовка может облегчить их творческие муки: обострённые комплексы неполноценности и вины, мании преследования, величия…  Лично я принимаю ваш подход. Более того, могу на основании большого жизненного опыта его расширить и обогатить: человеческие личности также бесконечно повторяются во времени и в физическом, и в психическом аспектах. Но это – другая спираль, на мой взгляд, явно нисходящая… Впрочем, и в искусстве непрестанное восхождение, в смысле духовного возвышения, весьма сомнительно. Но оставим это; скажите, а почему именно Босх?
– Трудно сказать. Это мой любимый художник.
– Выбор художника из числа гениев эпохи североевропейского возрождения мне также по душе, – в них, по-моему, больше глубинного психологизма, чем у итальянцев. Но если бы выбирал я, это был бы великий Альбрехт Дюрер. Вы знаете, что он венгр по происхождению? А это для меня означает, что он – угрофинн, и я, коми, невольно отдаю ему предпочтение. Насколько я знаю, о жизни Босха почти нет  документальных свидетельств? Вот видите! А у Дюрера вы могли бы изучить его знаменитые теоретические трактаты по измерениям, пропорциям и даже по фортификации! А его дневники и письма? – всё это  сохранилось наряду с его картинами, также как и свидетельства о нём его современников.
Доктор Визинг  обратился к книжным полкам и протянул мне несколько книг:
– Хотите просмотреть? Дюрер немного моложе Босха, но они были современниками; в этих книгах вы сможете найти часть литературного наследия  Дюрера, а также интересные сведения о морали и нравах того времени, и тем самым глубже поймёте Босха. Вот, например, что друг Дюрера, видный немецкий писатель и сановник Пиркгеймер, писал о своём времени: «Никто не боится Бога, никто не любит ближнего… И не стремятся ни к чему иному, кроме плотского наслаждения, наживы и денег, не думая о том, можно ли достигнуть этого с Богом и с чистой совестью или нет». Другой их современник, итальянский праведник Савонарола, заявлял: «Причиной, заставившей меня принять монашество, было… криводушие людей, насильничество, прелюбодейство, воровство, гордыня, идолопоклонство, жестокое богохульство. Мир дошёл уже до того, что нет никого, кто поступал бы хорошо». Между прочим, заметьте: словно о наших временах пишут, не так ли? А написано-то без малого пятьсот лет назад! Так что и человеческое общество повторяется, – выражаясь по-вашему, мы живём в рамках очередного социально-исторического римейка. Но вернёмся к Босху: насколько мне помнится, в отличие от Дюрера, он не писал портретов?
– Вы правы; во всяком случае, неизвестны выполненные им по заказу портреты, скорей всего потому, что живопись не была для Босха единственным источником существования, – он был человеком состоятельным. И, тем не менее, он был гениальным портретистом. Мне очень импонирует предположение, высказанное некоторыми  искусствоведами о картине Босха «Увенчание терновым венком».
 Доктор Визинг и здесь проявил свою бесконечную эрудицию:
– По-моему, у него несколько картин с таким названием. Минуту! – и он быстро нашёл несколько книг с великолепными репродукциями картин Босха и открыл их передо мной. Я сразу же растаял:
– Да, да, вот эта, из Эскориала. Так вот, некоторые эксперты  полагают, что изображение одного из персонажей этого  физиономического шедевра является автопортретом таинственного художника. Они говорят: ни облачение, ни выражение лица загадочного персонажа, в отличие от других окружающих Спасителя участников этого издевательства, не позволяют отнести его к экзекуторам. Фигура явно искусственно привнесённая: человек с непокрытой головой, в домашнем халате  чуть отстранён от других и наблюдает за пыткой со скорбным состраданием, осуждением и глубоким, провидческим пониманием происходящего. Посмотрите: они правы, это действительно так! Мне кажется, что мудрый гений Босха именно так  воспринимал несправедливость и общее падение нравов того времени и заявил своё жизненное кредо идеально выразительным живописным приёмом. Это ли не шедевр портрета! Кажется, сам Творец вечно смотрит на нас такими глазами и с такой же скорбной печалью и сочувствием!
Мы увлеклись обсуждением репродукций Босха, за которыми, конечно же, последовали работы Дюрера и других современных им мастеров. Благодаря богатству библиотеки доктора Визинга  мы, не долго думая, сыграли в импровизированную игру в угадывании ступеней-римейков, ведущих к Босху. Сначала мы шагнули к его непосредственным предшественникам, Шонгауэру и Мемлингу, затем к более отдалённому Джотто, а от них эта игра быстро унесла нас от живописи европейского возрождения к античному искусству и далее – к наскальным рисункам далёкого прошлого.
Возвращаясь домой, я ощущал долгожданное  спокойствие и даже некоторую гордость: получить одобрение рискового предприятия от такого уважаемого человека, как доктор Визинг, значило для меня очень много. Я не смог ответить на все его вопросы, но это даже хорошо: тем вероятнее повторение желанной встречи. Действительно, один из вопросов доктора был наиболее труден:  какой именно любви будет посвящён мой вербальный римейк? Любовь имеет далеко не одну ипостась, и каждая из них безгранична. О чём я должен написать? О любви-страсти-сладострастии? О любви-материнстве-отцовстве? О Любви Христовой  ко всем и ко всему?
А как бы ответил на такой вопрос сам Босх? Я думаю, он задавал себе этот вопрос. И ответил на него вполне определённо: у него нет ни одной картины или рисунка, темой которых была бы страстная или хотя бы платоническая любовь. Он не воспевал красоту женского или мужского тела, человеческой плоти, хотя это направление было первостепенным для  современных ему художников. Изображения первых любовников – Адама и Евы – в его картинах всегда сопряжены с темой горечи соблазна и греха. Обнажённая человеческая натура служит ему инструментом для обличения амурных страстишек, грешной похоти и постыдных извращений. Напротив, мотивами  Христовой Любви к ближнему, бесконечного сострадания, самопожертвования и призывами к раскаянию наполнены все его картины. Его любимые герои – праведники-отшельники – несут в себе сквозь кошмары растленного мира именно эту Любовь, преодолевая всевозможные искушения, в том числе плотский соблазн.


                Сады земных наслаждений
                Лицеистка  Люба Ликушина
                («Ecce Homo!»)

В самом конце мая, когда заканчиваются нежные, голубовато-зелёные дни питерской весны, в одной из школ на Лиговке произошло мелкое, но необычное ЧП. Школа эта ещё с давних советских  времён состояла в числе привилегированных, славилась  матёрым  педагогическим контингентом, укомплектованным исключительно по блату,  и недавно впопыхах, по  вздорному капризу инфантильного, страдающего фатовским нарциссизмом мэра, была  переименована в лицей.  Характер упомянутого ЧП был, действительно,  неординарен:  ученица девятого класса Люба Ликушина написала странное сочинение на свободную тему. Сочинение это было небольшим по объёму, но, согласно первым комментариям самых маститых педагогов, «чрезвычайно необычным и чреватым». Всех поразили и его тема («…и такое девочка пишет о своей матери!»), и форма («…что-то вроде донесения или рапорта о результатах  пристрастных тайных наблюдений»),  и само содержание («…ей ведь и шестнадцати ещё не исполнилось!»). Кроме того, всех учителей, – и тех немногих, кто прочитал это сочинение, и особенно тех, кто его не видел, а только слышал его пересказ смачным шёпотом из уст читавших, поразило исключительное, совершенно беспрецедентное обстоятельство: в нём не было ни единой ошибки! Эта, откровенно говоря, вовсе не главная, хотя для современной школы и совершенно невероятная особенность сочинения, пробудила в братстве наставников древние и, увы, специфичные внутрицеховые реакции: недоумение, подозрительность и традиционное, специфичное учительское злорадство. Как и все другие негативные эмоции, эти родные мотивы легко подавили зачатки доброжелательного интереса к причинам, побудившим ученицу «выкинуть такой фокус», и начали толкать педагогов на  столбовую дорогу домыслов, расследований и наказания. В целом преподавательский коллектив, в большинстве своём не читавший сочинения и не очень-то этого желавший, так как вполне удовольствовался пристрастным пересказом, занял привычную позицию: во всём виноваты  бурбоны-родители, в данном случае, как это чаще всего и бывает, мать. Поделом ей, пусть пожинает плоды собственного педагогического невежества; а заодно и дочке надо влепить хорошенько, и пусть разбираются сами между собой.
Приведём текст ставшего скандальным сочинения полностью.

                Сочинение на свободную тему.

                Портрет на стене.

На стене  моей комнаты в большой красивой рамке  висит  чёрно-белая фотография моей матери. На ней – голова женщины лет тридцати пяти с аккуратной причёской и краешком платья со строгой застёжкой вокруг шеи. Выражение лица застывшее, как будто смирившееся с давним, тайным предупреждением. Если я долго всматриваюсь в этот портрет,  я обнаруживаю по обе его стороны два широко раскинутых огромных, медленно взмахивающих чёрных крыла. Эти зловещие чёрные крылья находятся в вечном движении. Знает ли она об этих крыльях  или творит зло невольно, по воле рока? Несомненно одно: для того, чтобы беспрестанно творить неодолимое зло, она использует только добро. Все родные, близкие и просто знакомые чувствуют присутствие этих крыльев и инстинктивно остерегаются их хозяйки. Но, возможно, не она –  Госпожа чёрных крыльев, а, наоборот, они направляют всю её жизнь и все её поступки: ведь совершают же они свои взмахи даже вокруг её изображения!
Необъяснимое, магическое и одновременно обыденное зло,  распространяющееся от неё, как зараза, на  окружающих, погубило многих: одни наши родные (или близкие) просто умерли раньше времени, а другие превратились в последних негодяев и причиняют острые мучения и боль окружающим.
Что же за человек  моя мать? Внешне её судьба выглядит обыденной: учёба в школе и институте, первое замужество, ребёнок, развод, второе замужество, второй ребёнок,  снова развод. Деды и бабки её были прекрасными простыми людьми, глубоко порядочными и бесконечно добрыми. К сожалению, о более дальних предках никаких сведений нет. А ведь это от них, этих неизвестных далёких поколений, передалось ей затаённое, коварное зло. Оно очнулось в маленьком, вновь народившемся теле девочки-младенца, встряхнулось от долгого сна на протяжении нескольких поколений, и расправило свои огромные, мохнатые чёрные крылья, начавшие свои медленные, мерные взмахи. Взмах –  муж бесстыдно обманут, взмах – ребёнок навсегда испорчен, взмах – любовник грязно унижен, взмах – родные болезненно обижены. И всё это с кроткой, благодушной улыбкой и ханжескими словами, полными заботы и доброжелательности. Мало кому это дано. Мне интересно: есть ли всё это во мне? Я стырила её личную переписку и дневники юности (она прекратила их вести после моего рождения) и  много узнала  о ней.
Она испытывала острое  наслаждение от проявлений любви взрослых к себе-ребёнку.
Она ощущала затаённое ликование, если её сверстники ошибались или увечились в играх.
Она самозабвенно, словно со стороны, восхищалась своими первыми успехами в учёбе.
Она рано учуяла острую сладость в отказе жаждущим первого поцелуя робким юным влюблённым. 
Она  упивалась своим созревшим телом и до сих пор считает его совершенство недосягаемым.
Она желает своим телом многих, но не понимает, как можно любить кого-то, кроме себя.
Она считает вечными неоплатными должниками тех, кому отдаёт своё тело.
Она не даёт в долг – ничего (кроме своего тела), никогда, и никому.
Она принимает помощь родных и близких, как избалованное домашнее животное принимает корм.
Она беспросветно страдает от своего материнства, выдающего её возраст и опыт.
Она  не может понять, как можно любить своих детей – источников забот и тревог.
Она переживает  жалкое блаженство даже от самых дешёвых комплиментов в свой адрес.
Она с неумолимой регулярностью оповещает всех в праздничные дни о невыносимой головной боли.
Она ощущает необъяснимую усладу от проступков родных и близких.
Она не понимает и презирает женщин, способных влюбляться беззаветно и самоотверженно.
Она желчно ликует, когда знакомые женщины терзаются от неразделённой  любви.
Она подвержена приступам похоти, и если бы у неё был сын, она бы растлила и соблазнила  его.
Она предвкушает и едко смакует досаду мужчин, когда в последний момент не даёт им (своё тело).
Она  непреклонно склоняет партнёра только к тем способам и позам, которые утоляют её похоть.
Она  деловито и грубо проверяет правильность применения мужчиной противозачаточных средств.
Она  беспечно плывёт по волнам жизни, ничего  не ведая о чувствах такта и ответственности.
Она живёт и действует отдельно, особняком, обособленно от любых других.
Она никогда ни с кем, ни о чём не советуется, и никогда не имела близких подруг.
Она готовит  только те кушанья, вкус  которых любит  сама.
Она угощает других только тогда, когда ей самой захочется есть.
Она помогает согреться другим только тогда, когда ей самой холодно, даже если им жарко.
Она   знать не знает, что звучно хрумкает и причмокивает, когда ест.
Она постоянно поправляет и поддёргивает на себе нижнее бельё через верхнее платье.
Она считает свои неизбежные работы по дому кредитами и бдительно следит за их возмещением.
Она всегда настаивает на проявлении к ней знаков почитания, пусть даже формальных.
Она с навязчивой, беспокойной и бессознательной  тревогой завидует всему чужому.
Она одновременно и нечистоплотна, и  болезненно, истерически брезглива.
Она тратит деньги совершенно бездумно и не желает знать, каких трудов они стоят.
Она не в состоянии понять, что такое разумная  бережливость.
Она – рабыня инстинкта растления, всплывшего из мрачных глубин её родословного древа.
Она сделала всё, чтобы меня испортить, руководствуясь злобными затаёнными инстинктами.
Она не знает, что я осталась человеком, как и почему – я сама не понимаю.
Она  родилась, чтобы жить материальным, духовным и сексуальным  паразитом.
Она ничего не знает о прощении, сострадании, раскаянии и других сторонах праздника жизни.
Она проживёт всю жизнь, так и не испытав ни разу  чувств долга,  стыда, благодарности и любви.

 Я не понимаю, как можно так жить? Неужели ей не стыдно? Неужели она не будет наказана?

Первой, в чьи руки попало сочинение, была студентка-практикантка из ЛГУ, для которой одна только мысль о работе в школе ассоциировалась с дремучим кошмаром. Хотя дочитать сочинение до конца ни интереса, ни терпения у  неё не хватило, что-то неладное  барышня-филолог всё же почуяла:
–  Полная буза! То-то она так мотылялась, когда гнала эту лажу как из пулемёта! Накатать такую прорву за два часа, – это надо просто спятить! В натуре, у тёлки давно крыша поехала от течки, а они тут не въехали! Сейчас начнут её гнобить, –  надо срочно слинять от участия в разборке! Не хватало мне ещё воспитательной работы! – и педагог-стажёрка злорадно хихикнула и пропищала:

                Если просят о подмоге,
                Надо быстро делать ноги!

 И так как  в это время постоянная  учительница русского и литературы болела, студентка решила немедленно сбагрить подозрительное творение классной даме, преподававшей математику. Та с досадой отложила в сторону занимательный, крайне продвинутый порнографический журнал, отобранный у подопечных лицеистов, и с зевотой начала просматривать переданную ей «бузу». Вчитываясь, классная дама сначала вяло заинтересовалась, а затем так и  впилась в тетрадку, ехидно ухмыляясь и ёрзая от нежданного наслаждения. Вся так и вспыхнув желчным, клокочущим нетерпением  поделиться с кем-нибудь свежайшей сплетней, она жадно вертела головой по сторонам: увы, вокруг  коллег не оказалось. Наставница перечитала работу несколько раз, коротко  передохнула, и некоторое время сосредоточенно размышляла, что делать дальше. Для начала она попыталась сделать краткий конспект сочинения, но сразу же обнаружила, что это невозможно: текст работы был предельно информативен и лаконичен – ни одного лишнего слова. Не переписывать же дословно цидулю какой-то шмакодявки!  Затем, не сдержав злоязычного зуда, решила тайно «посоветоваться» с двумя близкими подружками-учительницами, такими же, как и сама, соломенными вдовами. По дороге от них она  вдруг нахохлилась, словно на сеансе аутотренинга, и насильно напустила на себя ханжески-обеспокоенный вид. С лицемерно встревожено-заботливым лицом она «с душевной тревогой за бедную, по-видимому, с детства психически травмированную в семье девочку» обратилась с докладом к завучу  Анне Ивановне, признанному знатоку русского языка и литературы. Передавая сочинение, классная дама нет-нет, да и поглядывала на завуча таким же затаившимся взглядом, каким сторож из своего укрытия подсматривает за проникшими на его территорию ворами.
 Завуч была сделана из того же теста. В течение рабочего дня она с  жадным злорадством изучила сочинение, присвоила ему шифр «компромат» (имея в виду известную ей мамашу), по секрету, наскоро, но смачно прожевала «компромат» с особо доверенными коллегами-единомышленниками и после этого полетела докладывать директору. Как водится, к этому времени о сочинении уже знал весь учительский коллектив. Директор школы  в этот вечер торопился, слушать завуча не стал, а сочинение попросил оставить у него, чтобы завтра же с утра «прочесть и быть в курсе».
Аркадий Русланович Мардасов служил директором школы вот уже четвёртый год и был совсем ещё молодым человеком: ему только что стукнуло тридцать семь. Выпускник легендарного института имени Лесгафта, спортивный педагог по профилю гимнастики, он рано проявил природный дар гибкости не только телесной, но и  деловой, административной. Это был, как говаривали в старые времена, настоящий живчик - себе-на-уме. Все знали, что его карьеру патронирует его отец, крупный сановник ведомства культуры и образования. Недаром сразу же после  его назначения извне коллектив учителей лицея ощутил себя трамплином, с которого молодой, спортивный, по-современному продвинутый шеф должен был совершить новый рекордный карьерный прыжок.
Утром Аркадий Русланович прибыл на работу раньше положенного времени, ловко уселся на своём рабочем месте и  взял в руки приготовленную с вечера тетрадь с сочинением. Одна из его мускулистых ляжек  машинально отбивала бодрую мелкую дробь, а лицо выражало унылую покорность прозе служебных обязанностей. Однако постепенно эта гримаса начала изменяться: брови его медленно расправились, а губы расплылись в широкую, восторженную ухмылку.
– Вот это стервь! – восхищённо бормотал он, вновь и вновь перечитывая «компромат», – ну и стервоза!... Полноценный, точка в точку психологический портрет  жены-паскуды или сучары-тёщи с натуры: лаконично, продуманно, прямо-таки по-военному точно! И всё это чистым, литературным языком! Сочинить такое всего за каких-то два часа? Да я бы ни в жизнь… Ну и ну! Талант, – талант, да и только! Ну-ка, ну-ка…Слушайте, да ведь это – настоящий шедевр! Это же – подлинная литература! Высочайшая! Это, – как там у них называется? – настоящий высокий стиль, белый, понимаете, стих, а? Внутреннего, духовного мира, понимаете, анализ! Кто же такая эта Л. Ликушина? Не помню, хоть убей! Ни разу даже не слышал… А ведь явно  острый,  можно сказать, созревший  ум… И в то же время эта явная детскость – подчёркивание…Мало ли их тут шныряет… Хотя некоторые прямо в глаза бросаются своей зрелостью… не ума, конечно, ум-то из-под блузки или юбки не выпрет, хе-хе… Кто же это такая? Девятых классов у нас сколько? – два, по-моему… Или целых три? А вот  интересно – хорошенькая?
Директор вдруг резво соскочил со своего места, запер на ключ дверь, включил единственный в лицее множительный аппарат, сделал парочку копий сочинения и спрятал их в сейф.  К моменту появления Анны Ивановны директор успел не только несколько раз перечитать сочинение, но и подготовить массу вопросов. Своё категорическое восхищение сочинением  он решил  оставить на конец разговора. Завуч сразу же сообщила, что из-за потрясения, вызванного «этим скандальным опусом», всю ночь не сомкнула глаз  и с мученической  гримасой законченной ханжи закудахтала:
– Такое и так написать о родной матери! И с какой целью, спрашивается? И, главное, где? – публично, в школьном сочинении? Это уж полное нравственное падение, – в тысячу раз хуже, чем физическое, у подрастающих девочек такое случается по глупой невинности. А это – просто кошмарный духовный разврат!
– А что мы знаем об её учёбе, поведении? Какие-то рецидивы раньше были? Как у неё отношения с одноклассниками – девочками, мальчиками? Что вы вообще можете о ней сказать?
Анна Ивановна доложила, что Люба Ликушина ничем особенным ранее не выделялась, никаких серьёзных претензий к ней не имелось, учится очень даже хорошо и просто отлично – по тем предметам, которыми интересуется. Например, прекрасно успевает по профильному английскому. Близких подруг или друзей в школе не имеет. Общественной работой не занимается, никогда нигде не высовывается, и видно, считает это ниже своего достоинства. Ну, видели её как-то с сигаретой в уголке школьного  двора; ну, застукали раз на школьном вечере вместе с другими девочками и мальчиками за распитием спиртного. Разумеется, это по теперешним временам проступки мелкие, можно сказать, даже пустяковые.  И вдруг – на тебе!
– А как она одевается? Может, экстремизм в нарядах, причёсках, косметике  или что-то в этом роде?
– Да нет, я бы не сказала. Но и нельзя сказать, что за модой не следит – моду она понимает и то, что имеет, показать умеет.
– А-ать-тя-тя-тя-тя! Что – смазлива? Интересна? Есть, выходит,  что показать-то?
– Они все сейчас рано спеют, Аркадий Русланович, – девяносто шестой год на дворе. Акселерация. Обыкновенная куржопая соска-переросток.
– Что-что-что? Как вы сказали – кур… пардон, я не расслышал?
– Извините за непедагогические выражения, я, как уже сказала, не в себе, я нервничаю.
– Да что вы, уважаемая Анна Ивановна, мы просто обязаны знать и понимать школьный сленг, так что будьте так добры, не стесняйтесь!
– Я хотела сказать, что она долговязая и у неё заднее место  оттопырено… – и плоская, как классный журнал, Анна Ивановна обиженно повысила голос, – но ведь мы, извините,  совсем другой вопрос обсуждаем: по существу, она написала публичный донос, опубликовала интимное досье  на родную мать! Оклеветала её самым недостойным образом! Это совершенно аморально!
– Кстати, о мамаше. Вы её знаете, лично встречались?
Завуч коротко сообщила, что несколько раз виделась с матерью лицеистки Ликушиной по вопросам помощи оснащения школы, то бишь, лицея, современным оборудованием. Конечно, она умолчала о том, что часть этой помощи мамаша попросила завуча оставить себе и присмотреть за дочкой так, чтобы возможно меньше тревожить родителей. При этом мамаша напрямую заявила, что «готова и в дальнейшем оказывать лицею серьёзную помощь, если успеваемость девочки будет на уровне». И обещание своё выполняла, так что между ней и завучем установились вполне определённые отношения: Анна Ивановна обеспечила её дочке негласную опеку (сделать это было совсем легко, так как дочка сама так и тянулась к знаниям), а мамаша исправно  завучу платила. Надо сказать, что появление скандального сочинения лишило сна Анну Ивановну именно  в связи с этой деликатной подробностью: а ну как мамаша вспылит и расскажет о своих приношениях? Такого директор не простит, его мнение на этот счёт хорошо известно: его доля должна быть во всём. Поэтому на вопросы о личности матери завуч ответила неопределённо.
– А отец? Кто её отец? Они что, в разводе?
– Ликушина живёт с матерью вдвоём и говорит, что отец её крупный учёный. Об отношениях в семье ничего не говорила. А о втором муже и его уходе я узнала только из этого… пасквиля. Получается, что второй муж ушёл вместе со своим от неё ребёнком. Но точно я не знаю… Так что будем делать? Педсовет?
– А вот вы соберите побольше информации о её личной жизни, тогда и решим. Надо попытаться понять, что её на это толкнуло. Вы с ней не беседовали?
– Нет, я решила сначала с вами общую линию выработать.
– И правильно. Правильно: спешить не будем, – некуда тут спешить. Кто это  сочинение видел?
– Практикантка по русскому и литературе в этом классе, современная круглая  дурочка, и ещё классная дама; но она математичка и  подобные психологические выверты ей недоступны. Ещё я с двумя опытными  коллегами конфиденциально проконсультировалась. Больше никто.
– Вот и хорошо. Тэк-с! А что вы, как специалист,  о стиле и грамотности сочинения можете сказать?
– Стилистических и грамматических ошибок нет, – раздражённо проскрипела Анна Ивановна, – но содержание чудовищно. Чу-до-вищ-но! Такого на моей  памяти не было!
– Ну, а с чисто литературной, художественной точки зрения? – забавляясь её недовольством, язвительно подначивал  Мардасов.
– По-моему, ничего особенного. Канцелярский стиль… Не сочинение, а реестр недостойных доносов.
– Да? А, по-моему, написано неплохо. Да что там неплохо, – просто великолепно! Кратко, честно, ясно! Идеально точное, проникновенное отображение всех основ женского естества! – с затаённым ехидством подкидывал угольку в топку  зловредный шеф.
– А по-моему – милицейский протокол.
– Ну, что уж вы, – протокол! Не протокол, а поэма! А каков психологизм, а? А мистика с этими чёрными крыльями! – продолжал наслаждаться закипающей злобой собеседницы змей-директор.
– Вам, конечно, виднее, – не выдержала и сорвалась Анна Ивановна, – а вот до начальства дойдёт, оно нам такую мистику  устроит из-за какой-то, извините, мандавошки, – мало не покажется!
– Хорошо, хорошо, не волнуйтесь, и  разбирайтесь: советуйтесь с теми, кому доверяете, и через пару дней обсудим. Может быть, в более широком кругу, – как сочтёте нужным: педсовет, так педсовет. Хотите – с ней самой поговорите, хотите – мамашу пригласите. В общем, на ваше усмотрение. Ничего, ничего, не нервничайте, это, на мой взгляд, хоть и не рядовой случай, но и не ЧП, дело наше, внутреннее, до начальства не дойдёт. А дойдёт – закроем, не переживайте, это я вам говорю! Значит, договорились? Вот вам это сочинение, – действуйте! Проследите, чтобы не появилось любых копий: если она написала это, как говорится, воспарив духом, то и сама не восстановит; а может быть, сбросив груз с плеч, и вовсе об этом грузе забыла, – вы меня понимаете? Жду ваших предложений. В том числе и по оценке за сочинение, это тоже нелёгкий вопрос.
На этом  озадаченная поручениями Анна Ивановна удалилась, несолоно хлебавши. А Аркадий Русланович подвинул к себе пачку бухгалтерских бумаг и, механически их подмахивая, замурлыкал себе под нос всплывшую благодаря подсознательным ассоциациям весёлую старую песенку:

                Все ругают мандавошек,
                А я люблю их, милых крошек!

                Магиня Астра
                («Нищие»)


Через несколько дней приободрившаяся Анна Ивановна осмотрелась, проконсультировалась и предложила замять дело о «компромате» следующим образом: сочинение уничтожить, в случае чего объявить о его случайной утере, поставить за него в журнале незаметную четвёрку и постараться ничего о нём не упоминать, как будто его и не было вовсе. С девочкой же поговорить по душам, и лучше, если это сделает сам директор, как бы обеспокоенный её семейной атмосферой. Хорошо бы при этой беседе сказать, что сочинение никто, кроме практикантки, завуча и директора, не читал, и что оно уничтожено. Директор подумал, согласился, назначил встречу с ученицей на завтра, а  сочинение тут же демонстративно, на глазах завуча, порвал на мелкие кусочки и выбросил в корзину для мусора.
Когда лицеистка Ликушина вошла в кабинет и остановилась перед его столом, Аркадий Русланович был от души удивлён: она панибратски поздоровалась, уселась без приглашения напротив,  шаловливо улыбнулась и спросила:
– Не узнаёшь? Привет, говорю!
Директор, умевший по-спортивному держать удар, едва усидел в своём кресле, но внешне почти  не дрогнул: голос её напомнил что-то волнующее, а на лишённом косметики чистом девичьем лице вдруг проступили черты его недавней тайной знакомой.
– Привет! – ответил он и восхищённо покачал головой, – Ну, ты даёшь!
В тот самый вечер, когда встревоженная Анна Ивановна впервые обратилась к нему с докладом о злополучном сочинении, Аркадий Русланович очень спешил, и спешил по трепетно-важному, тайному  делу: ему позвонила сестра и сообщила, что будет ждать его  с крайне интересным  предложением у одного из домов на Расстанной улицей,  сразу же за  Обводным Каналом. Ещё за час до окончания рабочего дня, сразу же после этого звонка, голова директора переключилась с текущих дел на это интересное предложение и ничем другим занята быть не могла.  Водительские муки в вечерних пробках на Лиговке, сутолока в магазинах, куда он заскочил по пути за выпивкой и закуской, нисколько не повлияли на  этот интерес, так что, подъехав к упомянутому дому, он  кое-как припарковал машину и тренированным спортивным шагом пошёл вдоль дома, отыскивая нужный подъезд. Навстречу ему от одной из дверей отделились две женщины: его уже поджидали. После лёгких приветственных поцелуев все трое, словно  игроки перед матчем на  спортивной площадке, обнялись и вполголоса пробубнили странное заклинание:

          Мы в разведке, педагоги!
          Будем мудрыми, как йоги!
          Чтоб богатый школьный край
          Дал мохнатый урожай!

Пристально оглядевшись вокруг, странная троица, не мешкая, поднялась к одной из квартир. В лифте можно было рассмотреть, что обе женщины были одного возраста с директором и чем-то неуловимым походили на него, – то ли физкультурной выправкой, то ли каким-то специфично-педагогическим перманентным коварством на лицах.
– Такого товара мы ещё не видели! Это нечто! Должен пойти влёт! – протрещали они ему в оба уха.
 Сразу же после звонка дверь на цепочке приоткрыла странная фигура в кружевном платке и белой накидке до пят. Не сказав ни слова, она выслушала от одной из женщин что-то вроде пароля, пропустила гостей внутрь, выглянула проверить, не крадётся ли кто за ними, и только после этого провела женщин по их просьбе на кухню, а мужчину – в гостиную.  Сама она скрылась за внутренней дверью гостиной.
 Вскоре обе женщины принесли напитки и бутерброды, и в уютной гостиной состоялся маленький перекус. Пропустив по рюмке-другой, педагоги приступили к делу, которое, действительно, оказалось покруче иной разведки. По сигналу одной из них двери в соседнюю комнату отворились, и в гостиную въехала  инвалидная коляска, набитая  ярким ворохом торчащих во все стороны пышных складок, оборок  и лохм.
Коляску ввезла та же высокая белая фигура, с головы которой исчез закрывавший ранее всё лицо кружевной  платок. Сначала гости не могли оторвать глаз от этого открывшегося лица: оно  было покрыто сплошными, хлёсткими мазками красок всех цветов радуги, как это делают солдаты спецназа, но по-женски более тщательно и ярко, так что  походило на причудливую, диковинную маску. Воспринять черты лица, на которое была нанесена эта маска, было совершенно невозможно. Молчаливая белая фигура с цветистым лицом-маской отошла в сторонку, а взгляды гостей в полной тишине обратились к коляске. Постепенно они   с трудом разглядели сидевший в коляске  неестественно короткий  обрубок женского тела, обе ноги которого были ампутированы значительно выше колен. Обнажённые, броско татуированные руки этого обрубка, ловко перебирая спицы колёс,  развернули коляску  лицом к собравшимся. После разворота ближе всего к зрителям оказались торцы двух массивных культей, выглядывавшие своими пятнистыми бинтами  из-под бесформенной кучи  ярко-красного атласного наряда. Над этим  пышным  выходным платьем самозабвенно ухмылялось покрытое  тенями, кремами и прочими макияжными средствами вполне здоровое, молодое женское лицо; вокруг него колыхались пышно взбитые  рыжие кудри. Комната заполнилась густым запахом косметики, пикантно приправленным едва различимыми гнойными миазмами от   мокнущих бинтов. Этот  тонкий рвотный подтекст, по-видимому, доставил педагогам тайное, порочное наслаждение: особое впечатление он произвёл на сестру директора и её подружку. Глаза дам жадно заблестели, они взволнованно прижались друг к другу и переплели пальцы своих рук. После внимательного осмотра гости дополнительно разглядели  сидевшую на  плече женщины живую мелкую сову, двух ручных крыс, шастающих в шуршащих  складах платья, и  тяжёлую гирлянду  всевозможных амулетов на  красивой сдобной шее.
– Тэк-с! – после долгого молчаливого изучения объекта проговорил Мардасов – ты кто?
– Великая потомственная яснознающая ведунья, колдунья, травница и гадалка, магистр магии всех  белых и чёрных сил! Привороты, абсолютная секс-привязка. Отвороты до полного омерзения, обряд «Кольцо рабства»!  Блокировка измен, снятие порчи, обряды на удачу. Расклад на картах Таро и мадам Ленорман   и прочая ***та и лабуда для фраеров и лохов!
– Не наш профиль, – удивлённо обернулся директор к женщинам.
– Наш, наш, – усмехнулись они в ответ, – ещё как наш!
– Ты что, ещё и передком подрабатываешь? – уважительно изумился он.
– А что? – бросилась в контратаку магиня, – я – женщина в расцвете лет, в самом что ни на есть брачном соку. Таких, как я,  век не сыскать. Одно слово – мечта настоящего мужчины! Ты сам-то хоть раз безногих баб пробовал?
– Хм… интересно! И кто же клиенты?
– Мешки с деньгами, которым длинноногие курвы опостылели. Но по уму мешки эти – пустые фраера. А я мечтаю о слиянии горячей плотской похоти и высших чувств, – и красно-рыжая кудлатая голова закатила глаза и  с чувством продекламировала:
               
                Хочу  животный свой оргазм               
                Облечь во флёр астральных плазм!

– Ну и ну! – крякнул директор, – а как тебя кликать-то?
– У меня астральный псевдоним – Астра!
Он заинтересованно спросил:
– И что можешь-умеешь, Астра?
– Всё. Небывалое блаженство изысканного секса: обжигающий безногий эксклюзив! Исполняются самые заветные изощрённые желания!  Соитие телесных и мистических  наслаждений!  И главный коронный номер –  буфера с понт;м!
– А это что такое?
– Только за плату. Даже вам –  очень дорого: четыре косых зелёных за сеанс, с других беру минимум пять. Никакой торг неуместен. Это надо испытать. Никто ещё не пожалел. Могу только намекнуть движением, и больше ни слова! – тут гостям показалось, что то ли ручная крыса, то ли ещё что-то вдруг всколыхнуло пурпурную одежду над её бюстом, дёрнулось и замерло.
– Я ничего не видел, – тут же соврал явно заинтригованный директор, обернувшись к своим, – а вы?
– Я же сказала: об этом больше ни слова, – строго проговорила потомственная ведунья, – так как будем работать?
Дальнейший разговор касался дел прозаических: об организации подбора и доставки клиентов, о делении доходов, о конспирации и  тайной рекламе, о доле крышующих ментов и прочих бренных вопросах прикладной рыночной экономики. После привычной утряски и увязки договаривающиеся стороны хлопнули по паре рюмок, а «яснознающая» облегчённо вздохнула и указала бутербродом на застывшую белую фигуру:
– А теперь я вам покажу свой товар! Правда, обычный, не безногий, не безрукий, но – высший сорт!
Молчаливая снежно-белая фигура с пёстрым лицом включила тихую музыку, медленно вышла вперёд и плавными движениями начала освобождаться от накидки. Обнажилось и  медленно изогнулось сказочное, спелое девичье тело в тёмно-синем бикини. Это не был танец, – девушка будто лениво и сонно потягивалась и поворачивалась, гипнотизируя всех безупречными пропорциями и гладью кожи.
Повидавший виды Мардасов вдруг почувствовал сильнейшее возбуждение, и не просто привычное  для него плотское вожделение, а нечто более волнующее. Никогда, он был в этом уверен, он не видел,  не ощущал, не впитывал всем своим существом такой красоты женского тела. Всё, что он лицезрел раньше, – а повидать на поле сексуальных игр и зрелищ ему довелось, казалось бы, всё, что только возможно, – представилось ему жалким и недостойным.
Не стерпев и пяти минут, он выкрикнул:
– Сними-ка бикини!
В ответ все, кроме самой девушки, рассмеялись:
– Да нет на ней ничего, это же бодиарт!
– Что такое – не понимаю?
– Ну,  нарисован бикини прямо на теле, так же, как краски на лице! Всмотрись хорошенько!
– Ба! И правда! Вот это да! Пусть тогда краски смоет.
Девушка впервые подала голос, сделав Мардасову ледяное замечание:
– Нехорошо, дядя. Пожалуйста, ведите себя прилично. Если вам что-то нужно, попросите вежливо меня, а не других, и заодно скажите, сколько заплатите.
Директор вопросительно посмотрел на гадалку. Та ему с назидательным торжеством кивнула: мол, знай наших! Он вновь обратился к девушке:
– А ты сколько берёшь?
– Девятьсот долларов за сеанс. Не больше одной-двух встреч в неделю. Применение презервативов, и только презервативов, обязательно. Встречаться лучше на территории клиента, при этом вы должны обеспечить мою безопасность. Можно и здесь, если Астра согласится; тогда ещё ей двести баксов за апартаменты. Торговаться бесполезно.
– Тэк-с! А как делиться будем? – и разговор вновь перешёл в рыночное русло.
 Когда все условия сотрудничества были согласованы и дружно «спрыснуты»,  распалившийся директор предложил своим сообщницам продумать всё ещё раз до завтра и проводил их до дверей. Вернувшись, он сообщил, что  возжелал прекрасную девушку сейчас же, немедленно, и что готов платить, как обычный клиент. В ответ он был приглашён в ванную комнату, чтобы начать «сеанс» интимной игрой в смывание  красок с грациозного девичьего тела.
 Уходя поздно ночью, он спросил новую знакомую:
–  Да, хороша! И умеешь!  А почему ты с лица краски не смыла? Ведь ты же красивая, я вижу!
– Узнаешь, узнаешь всё. Ты тоже красивый и могучий, как Конь Медного Всадника. Ты мне понравился, –  ты меня достал.
Читатель уже понял, что он присутствовал на встрече шайки образованных сутенёров со своим потенциальным живым товаром. О том, как образовалось это непристойное товарищество и под чьей крышей оно раскручивало свой бизнес, речь пойдёт впереди. Мы же вернёмся к нашей юной героине.
Итак, лицеистка Люба Ликушина, автор злополучного сочинения на свободную тему, она же начинающая «элитная» проститутка, сидела, улыбаясь, перед опешившим от неожиданности директором и явно наслаждалась его  оторопью.
Окончательно овладев собой и испытав при этом искреннее восхищение собеседницей, её невинным девичьим лицом и неброской, но уж ему-то хорошо известной  красотой, скрытой под школьной формой, директор первым делом назначил ей на сегодня же свидание в кафе, расположенном рядом с домом Астры, а затем приступил к вопросам. Люба рассказала ему о своей жизни с матерью, открыто и не без гордости поведала о том, что постоянно подглядывает за ней, особенно во время визитов любовников.
– Я много читала, но не встречала в книгах  ничего подобного: то смешного, то неловкого, то грубого. И много непонятного, то есть необъяснимого. Например, она любит заниматься сексом при ярком свете, и можно хорошо рассмотреть их лица. Я всё время поражаюсь: они… как бы тебе сказать… совершенно безразличны друг к другу. Каждый погружен в себя, занят своими ощущениями, как во время еды, например. Я уверена: она не только знает, что я подглядываю и подслушиваю, но и нуждается в этом, – ей это нравится. Она ощущает себя актрисой, героиней, её это заводит. Ты не поверишь, но она знает и хочет, чтобы я подглядывала. Это ужасно. Почему никто не пишет правды, как она есть?
– Ну, это ты просто мало читала.
– Ладно, поищу ещё.
Рассказала также Люба о том, что внутренний протест против материнской философии жизни назрел в ней так сильно, что она выразила всё в этом сочинении – сама не знает, как это вышло. После того, как она всё выплеснула, ей стало легко и свободно. Впрочем, ей очень хотелось бы иметь под рукой этот текст, ведь когда она его писала, её охватило настоящее вдохновение, и она боялась, что не успеет записать всё, что приходило ей в голову. Предприимчивый директор тут же предложил Любе сделку: он возвращает ей ксерокопию сочинения, а она дарит ему за это ещё один вечер. Люба воспротивилась; сторговались на возврате сочинения и половине цены, из которой Люба возместит плату Астре за апартаменты. Директор передал Любе копию, попросил хорошенько спрятать её под одеждой, и как в воду смотрел: шнырявшая взад-вперёд возле двери в кабинет директора завуч под конец беседы не выдержала и заглянула, как бы невзначай, когда Люба уже встала, чтобы уйти. Анна Ивановна, многозначительно скривив губы, приступила было к «наводящим вопросам», но директор выпроводил лицеистку, а завуча неожиданно горячо поблагодарил за педагогически продуманную, как он выразился, линию поведения.
– Она ничего не помнит, – сказал он размякшей от похвалы Анне Ивановне, – ровно ничего не помнит о том, что написала. Сознает одно: этот пасквиль был результатом мелкой ссоры с матерью, и очень рада тому, что сочинение уничтожено. Всё! Вопрос закрыт, и закрыт вами, причём на самом высоком педагогическом уровне! Ещё раз благодарю.
В тот же вечер, распивая с Любой в уютном кафе на Расстанной бутылочку шампанского и с неудержимой дрожью предвкушая обладание юной красавицей, он с искренним интересом спрашивал её:
– Скажи мне откровенно: тебе что, родители денег не дают? То, что ты заломила за себя такую цену – это я понимаю, ты этих бабок стоишь! Но если твой папаша крупный учёный, неужели он не может тебе дать всё, что ты пожелаешь?
– Не может. Например, как же он сможет дать мне то, за что я деру, как ты говоришь, такие бабки?
Аркадий торжествующе просиял: циничные мысли были  необходимы ему, как инсулин диабетику.
– То есть, ты хочешь сказать, что пошла на это не из-за бабок?
– Я пошла на это из интереса к жизни вообще, к сексу в частности, и к бабкам как приятному приложению. Совмещаю приятное с полезным, понятно? А мой интерес к этому пропадёт, я не сомневаюсь, когда у меня пройдёт так называемый кошачий период. Это годам, я думаю,  к двадцати, когда тело насытится, а голова поумнеет. Только бы не заразиться чем от вас, холер этаких! К тому времени я накоплю столько бабок, что смогу покупать таких полноценных самцов, как ты, когда, вернее, если, мне захочется. А папа на меня денег не жалеет, он меня очень любит. Но хватит обо мне. Как тебе Астра понравилась?
– Это что-то фантастическое! Что у неё за секрет?
– Это действительно секрет, за который никто не пожалел бабок – из тех, кто заплатил. Это ещё фантастичнее, чем то, что ты видел. Даже не пытайся узнать от меня, – не скажу ни слова.
– Ладно, ладно. А как вы познакомились?
– Тут опять мой интерес к жизни. Я пришла к ней по объявлению, погадать, вернее, посмотреть, что это за фокусы: магия, предсказания и прочее. Попала под настроение: разговорились, выпили, затянулись травкой. Она быстро меня поняла и поддержала. Она очень умная и образованная женщина, просто прикрывается пошлостью и вульгарностью. По-настоящему разбирается в настоящей магии, всерьёз верит в неё. Иногда у неё получаются настоящие чудеса. На самом деле, – толковая баба и опытная фармазонша. Аферистка, каких, может,  даже в нашем правительстве нет. Например, говорит, что запросто пробилась бы в председатели российского общества инвалидов, да только слишком занудное это дело. Она ещё совсем молодая, она ещё себя покажет!  А ещё – она меня любит.


                Шлиссельбургская оргия
                («Аллегория обжорства и похоти»)


С тех пор, как Аркадий Русланович взял  в свой подпольный оборот Астру и Любу, он беспрерывно приставал к отцу с просьбой принять участие в интимном рандеву с Астрой. Его разжигал порочный интерес к тайне «буферов с понтом», но высокая стоимость таинственного аттракциона подталкивала его к привлечению ресурсов отца. Дело было в том, что значительную часть своих доходов Аркадий стал регулярно тратить на Любу, категорически перекрыв ей путь на панель. Она привлекала его одинаково сильно как телесным совершенством, так и остротой порочного наслаждения от  соприкосновения собственной грязи с её чистотой:  он упивался физической близостью с прилежной, внешне невинной  школьницей из интеллигентной семьи. Возможно, соображал он, со временем его тяга к Любиным прелестям остынет, и тогда он сможет «отбить» все свои расходы, но немедленно оторвать от себя и продать кому-то это сокровище он был не в силах. Раскидывая эти варианты, он задумчиво мурлыкал:

                С любимыми не расставайтесь:
                Наскучили – в прокат сдавайте.

 Смутно, но упорно мелькала также  в его расчётливом уме мысль о будущей женитьбе на Любе, решавшей  одновременно две проблемы: финансовую и продления рода. Своим коллегам по бизнесу он объявил, что откачкой средств из этого источника  будет заниматься лично, с соответствующей отстёжкой в общак, и своё обещание выполнял, разумеется, искажая отчётность, но всё же делая вид, что пустил Любу в оборот. На самом же деле все расходы по свиданиям с ней он добросовестно оплачивал, и, как он её ни уговаривал, она не уступила ему ни копейки и утоляла его привязанность (а одновременно и свои плотские и авантюристские вожделения) по ранее согласованной цене. А так как его влекло к ней всё больше и больше,  двойные расходы давали о себе знать всё настойчивей.
 Разумеется, согласно давно уже устоявшемуся образу жизни, одной Любой он не довольствовался и регулярно пускался во все даровые тяжкие, но не находил в этом прежних удовольствий. Тем более сильно его интриговала загадка Астры, в которой он, возможно, интуитивно искал противоядие своему неодолимому влечению к Любе. Наконец, ему удалось настолько  заинтересовать отца тайной Астры, что тот согласился взять на себя все расходы и организацию встречи.
И эта встреча вскоре состоялась. Побывав с утра на работе и сказавшись вызванными к высокому начальству, отец и сын подкатили к дому на Расстанной, разместили на заднем сидении своего джипа Астру и Любу, а в багажнике – инвалидную коляску, и отправились за город. Нахрапистый джип пробивал себе дорогу на восток по Заневскому проспекту, за Охту, за Пороховые, под Шлиссельбург. Там, в тихом местечке на берегу Ладоги, за бетонным забором располагался  бывший обкомовский, а ныне губернаторский,  особо элитный санаторий-профилакторий. Состояло это лечебное заведение из отдельных коттеджей, расположенных так, что из окон каждого видны были только озерная гладь да волшебной красоты лес.
Сидящий за рулём Мардасов-младший по команде не раз блудившего здесь отца остановил машину у  забронированного коттеджа и приступил к  выгрузке пассажиров и багажа.  Отец тем временем отомкнул двери ключами, которые при въезде ему почтительно вручила охрана. Кавалеры усадили дам в  холле, у стеклянной стены, обращённой к озеру, поднесли им  шампанского, – отдохнуть с дороги и полюбоваться природой, – а сами стали    накрывать  стол  в глубине этого же просторного помещения.
Астра возбуждённо осушила свой бокал, наполнила его вновь и с удовольствием жевала шоколад. Любе есть и пить не хотелось; ей  почудилось что-то особо трогательное в  плывущих над водою отдельно друг от друга, словно огромные воздушные шары, пухлых белобоких облаках.  Присмотревшись, она  убедилась, что снизу они были нежно подкрашены  голубым и изумрудным.  Она догадалась, что это – едва заметные отражения молодой зелени леса и синевы озера в ослепительной белизне облачных клубов. Эта нежная игра цветов природы неожиданно сильно заворожила и растрогала её. Она посмотрела на свою соседку: та с аппетитом запивала шоколад шампанским; оглянулась назад, к мужчинам, в темноту зала: они в лимонном свете причудливой люстры торопливо размещали на ярко-красной скатерти жёлтые тарелки с яствами и многоцветные бутылки с напитками. От Астры подступал постылый букет ароматов косметики, приторной сладости и мельчайших брызг  игристого вина; от стола  набегали пенные волны надоевших до  тошноты    запахов   мясных и  рыбных  копчёностей.
Люба вновь взглянула на облака: та же отстранённая чистота и нежность красок. Она бросилась к выходу и принялась жадно вдыхать влажный воздух: он насыщал её кровь  хвойной остротой,  берёзовой свежестью и горькой прелостью павших листьев и трав.
– Поразительно! – прошептала она, – ведь я уловила всего лишь тысячную долю того великолепия, которое всегда нас окружает. Как же хорошо тем, кто может прочувствовать всё!
 Она вернулась на зов Астры и спросила её:
– А как у вас там, в вашей магии, понимается природа?
– Природа подаёт человеку тайные знаки, которых он понять не может. Мы ему помогаем. Например, в астрологии.
– Это понятно. А сама природа – что она, по-вашему, такое?
– Природа – это образы верховных сакральных сил.
– Интересно: ты сейчас высказала то, что считалось высшей мудростью в христианском богословии. В средние века образованные люди были уверены в том, что все элементы видимого мира – это лишь символы языка, на котором Бог беседует с человеком, и который дано понять немногим. Они верили, что всё видимое – это «телесные метафоры вещей духовных». Говорю почти наизусть, потому что сама всего этого до конца не поняла, когда читала. Но сама идея – природа как отражение Бога – меня очень привлекает, а твои слова идут по этому же следу.
– Что-то ты, мать моя, начала философствовать не к месту. Интересно, конечно, но давай-ка как-нибудь потом. Настрой сейчас не тот. Начинается пьянка-гулянка, а ты – с тонкими материями.
– Просто мне очень понравились вот эти облака. У них внизу всё отсвечивает лесом и водой.
– И мне тоже понравились. Как увидела, у меня сразу всё внизу тоже закипело, хо-хо! Не время, не время сейчас для таких мыслей, примерная моя умница! Полей-ка эти зубрилки шампанским!
Мужчины пригласили дам к расфуфыренному столу, источавшему  изуродованные массовым производством гастрономические фимиамы. Псевдо-варёности-копчёности-тушения-соления, словно холодные металлические детали, отдавали  запахами  машинных смазок. Синтезированные из химикатов и подручной клетчатки уксусно-чесночно-томатно-майонезные приправы, суррогатные маринады и рассолы своими резкими отдушками вызывали жуткие галлюцинации вредных   производств. В этот урбанистический букет вплетались резкие струи ароматов спиртного из откупоренных бутылок. Любу вновь потянуло наружу, к запахам леса и воды.
Когда она возвратилась, компания была уже готова к подвигам: Астра выпила очередную рюмку, закусила  ложечкой  икры и с жеманной улыбкой потребовала посадить её посередине стола, среди яств и бутылок. Отец с сыном, нетерпеливо ожидавшие обещанного сюрприза, расчистили место и  с натугой подняли и водрузили безногую красавицу посреди находящихся в беспорядке блюд. После дополнительных чоканий и возлияний магиня торжественно провозгласила:
              – Ну, не пора ли раздеть меня для начала? Сейчас, сейчас увидите, что такое буфера с понт;м!
Люба смотрела, как отец с сыном с разгоревшимися глазами начали алчно раздевать манерно хихикающую колдунью, время от времени с натугой приподнимая её с двух сторон над звенящими приборами и бутылками. Вот её украшенное татуировками тело обнажено, на нём остались лишь круглые белые нашлёпки на торцах  культей, да рубиновый лифчик на массивном бюсте, касаться которого она запретила.
Отступив в стороны, мужчины, словно завороженные, замерли: на ярко-красной скатерти стола  возникла фантастическая живая ваза: мощные шары ягодиц и короткие культи образовали пышное её основание, в него вонзался острый клин талии, несущий на себе мощную грудь и красивую голову Астры. Отец и сын благоговейно созерцали этот вульгарно-животный апофеоз торжества красующейся своим уродством живой плоти. Да, перед ними предстало полноценное материальное выражение их порочного идеала: обезображенная красота. Вся атлетически стройная женская фигура   расцвечена броскими цветными тату-узорами, они обегают обрубленные бёдра, спину и живот, в самом низу которого вспенивается  ярко-рыжая шерсть, сквозь неё просвечивают бриллиантовые вспышки интимного пирсинга. Её пальцы  любовно погрузились в эти пышные кудри, и она с бесстыдным торжеством прокричала:
– Ну, каковы у нас бакенбарды, а? Небось, таких рыжих и не видывали? А как вам мой хвостик? – и в жуткой рыжекудрой поросли низа ягодиц вдруг шевельнулось что-то, действительно, похожее на заметно выступающий наружу и вздрагивающий мелкой дрожью  копчик, также украшенный пирсингом. Оба сатира восхищённо облизнулись. А возбуждённая ведьма самозабвенно объявила коронный номер программы:
– Я же говорила, говорила:  таких, как я, не сыскать! Но моё главное – это буфера с понт;м! – и вдруг под её бюстгальтером что-то вновь, как и тогда,  при первой встрече, дёрнулось и взволновалось! Довольная алчным любопытством мужчин, колдунья визгливо хохотнула и картинно завела свои круглые татуированные руки к спине, к застёжке лифчика. Выждав некоторое время с лукавой улыбкой, она резко сдёрнула с себя последнюю свою одежду с цирковым возгласом:
– Оп-ля!
Развратники  отшатнулись и  замерли: каждая грудь явилась им в виде живого, подвижного, распутного  женского лица! Обе этих полуголовы с непохожими лицами сначала осмотрелись, потом состроили, каждая по-своему, презрительно-пугающие гримасы, а затем с издёвкой, разными голосами, гаркнули на мужчин, всерьёз испугав их, и снисходительно захохотали вместе с хозяйкой. Вслед за выкриком одна из них обернулась к соседке и спросила:
– Чего это они сдрейфили, а? – а та в тон ей ответила:
– Не видали они правильных шмар, вот и гасятся!
Оба голоса были разными, но одинаково звонкими и самоуверенными.
 Все трое обратились к мужчинам одновременно:
– Представьтесь же, молодые люди! – продолжала хохотать одна из них.
– Как вас зовут? –  смеялась  другая.
Астра, насладившись испуганным изумлением мужчин, с напыщенной гордостью произнесла:
– Вы шокированы? Разрешите мне представить вам эти груди-лица, неповторимые части своего существа! Мы – триединое целое, но в то же время каждая из нас – свободная индивидуальность. Что у нас у всех общего, так это повышенная внутренняя сексуальность и природная внешняя сексапильность. Главный наш дар свыше – это тайное, из глубины веков, искусство сексуальной артикуляции. Вот это, – и она чисто женским, бережным жестом правой руки поддержала капризный подбородок своей правой головогруди, – это моя Маргарет; она очень активна и своевольна, когда занимается любовными ласками.
От такой похвалы мягко-смазливое и своенравное личико правой головогруди изобразило порочную сластолюбивую маску, она привычно издала интимное хихиканье, затем фальшиво-страстный стон, а  губы её сложились во вполне определённую, зовущую  позицию.
–  А это, – и Астра столь же нежным движением слегка приподняла снизу левую полуголову, – это наша искусница, наша Николь. На лицо она скромница, а на деле, если расшалится, может  любого завести до полного… восторга.
В подтверждение сказанного Николь  сначала закатила глаза и скорчила гримасу неприступной невинности, а затем вдруг преобразилась: глаза её обрели наглый блеск, маленький рот вдруг широко раскрылся, а ярко-красный язык вдруг начал судорожно бить по напряжённым губам.
Постепенно мужчины преодолели шок, подступили ближе и с оторопью рассматривали  новых участников вечеринки. Это были два совершенно разных, по-своему вульгарно-красивых и ухоженных молодых женских лица со всеми современными атрибутами украшений: макияж, серьги в ушах, наполовину вросших в тело Астры, золотые колечки пирсинга с бриллиантами в надбровных дугах, носах и губах. Основания этих полуголов вырастали из тела Астры как обычные подножия женских грудей. Подбородки обеих физиономий были  немного вздёрнуты, что придавало им заносчивое выражение, и в то же время компенсировало отсутствие волос. Идеально гладкая кожа их лиц имела все свойства нежной кожи упругой  женской груди.
Наконец, мужчины предложили выпить; испуг их уже уступил жадному, гадкому интересу к неведомому похотливому наслаждению. Три женских голоса подбодрили их нетерпеливым согласием, и начался невиданный  пьяный шабаш. Полные руки колдуньи с  яркими татуировками, словно две  толстые страшные змеи, непрерывно сновали над столом, поднося  стаканы и закуски то к одному, то к другому, то к третьему жадному рту разрисованного укороченного тела. Это бесовское мельтешение усиливалось мельканием трясущихся от подлого вожделения рук сатиров: понемногу осмелев, оба начали подавать красивым женским губам  выпивку и закуски и наслаждаться столь невиданным поением и кормлением. В промежутках Маргарет и Николь весело подпевали и что-то щебетали, каждая на свой лад. И та, и другая ели и пили с жадным удовольствием,  кокетливо принимая напитки и яства с вилок, ложек, бокалов, а то и просто из рук, шаловливо их покусывая. Быстро пьянея,  полуголовы всё громче говорили друг с другом, с мужчинами и с верхней, хозяйской головой, всё чаще перебивали друг друга, и вскоре устроили визгливый,  беспорядочный бабий гомон. Их развязные гримасы и ужимки  окончательно разожгли отца и сына,  одуревших от порочного возбуждения, и оба развратника  заходили-заплясали мелким бесом, по-козлиному, вокруг стола с кошмарным трёхликим чудовищем.
Одуревший от распалённой похоти, старик вдруг остановился в театральной позе, устремлённой к Астре, и, желая усилить грязное наслаждение новой гадостью, то ли патетически продекламировал, то ли по-частушечьи спел:
                Из бесконечных толп давалок
                Предпочитаю низкосралок!

Этот сомнительный и жестоко-неуместный комплимент был, однако, воспринят кошмарной пьяной триадой с диким восторгом; вслед за дружным хохотом последовал невообразимый трёхголосый женский гвалт, в который вплелось животное мужское ржание и фырканье.
Первым полез лобызаться с одной из головогрудей, а заодно и с хозяйкой, отец; вслед за ним к третьим жадным губам потянулся своей распутной, гнусно осклабленной пастью, сын. Эти страшные поцелуи всё больше возбуждали диковинный обрубок трёхголового женского тела, и, наконец, Астра прокричала:
– Несите, несите же нас на ложе любви!
Два монстра подхватили чудище  на руки и исчезли с ним во внутренних помещениях.
Люба, привыкшая к таким сценам, всё же не смогла сдержать своего интереса к явлению головогрудей: в тот момент, когда Астра обнажила своё богатство, она даже подошла поближе –  полюбопытствовать, какой эффект произведёт на повидавших виды развратников появление Маргарет и Николь. Последующее её не интересовало, оно было слишком знакомо: Астра называла это любовью.
Ранним утром, после доставки женщин на Расстанную, отец и сын перед работой поделились впечатлениями о встрече. Это не было смакованием непристойных подробностей, –  старший подвёл черту следующими словами:
– Самое главное в том, что она не дура. И практически готова вертеть углы не на вокзалах, а на самых верхах. Что-то ты про общество инвалидов говорил… Это интересно: наши инвалиды, эти алкаши и дебилы, за такую проголосуют, как миленькие. Надо для начала продвинуть её по инвалидной линии в наше Законодательное  Собрание; покажет себя, пооботрётся в политике  – глядишь, и в Госдуму через пару лет протолкнём, там от инвалидов, вроде бы, пока никого нет, а это ведь негуманно, верно? А эта б---ь на колёсах, с её умом, да ещё с буферами с понтом, там быстро в замы пролезет. Решено. Там её сразу полюбят.


                Будни Теневого Кукловода
                («Воз сена»)


В очередной, неюбилейный, день своего рождения, ранним серым утром Руслан Георгиевич Мардасов позвонил своему коллеге, начальнику параллельного департамента, и предупредил его о том, что не придёт в обычное время к служебной машине, отвозившей их  на работу, а по служебной надобности проследует своим ходом в другую организацию. Сам же, молча отмахнувшись от жены с её подарком и праздничным завтраком и выпив  чашку густого чёрного чая,  нырнул в метро и вышел из поезда на весьма отдалённой от центра станции Озерки. По-видимому, путь его был заранее намечен и точно просчитан: уверенно поднявшись на середину лестницы, ведущей к поверхности, он подошёл к старенькой женщине, продающей  рыженьких голубоглазых котят.  Руслан Георгиевич открыл свой пузатый портфель, извлёк из него продолговатый синий дырчатый футляр, разместил в нём двух котят, расплатился, и, возвратив футляр в портфель, отправился  в обратном направлении на работу.
Прибыв в свой кабинет задолго до появления в департаменте первых сотрудников, он запер за собой дверь, поставил футляр из портфеля на свой рабочий стол, снял и повесил на место плащ, и вдруг замер перед зеркалом, расположенном на тыльной стороне дверки шкафа для  одежды. Казалось, он придирчиво рассматривает своё лицо и  одежду: коричневый костюм, тёмно-синюю рубашку, фиолетовый, с багровыми отливами галстук.
 В полной тишине он бесконечно долго и пристально стал смотреть в глаза своему отражению, как будто чего-то от него ожидая. Молчаливой паузе, казалось, не будет конца, как вдруг из футляра донесся едва различимый шорох. Ни мгновенно побледневшее лицо, ни тело  Мардасова не дрогнули; однако уши его резко прижались к узкому черепу, налились кровью и напряглись, улавливая звуки из-за спины хозяина. Никаких звуков больше не было, и в кабинет возвратилась прежняя молчаливая и неестественная  неподвижность. Не пять, а, возможно, и не десять минут продолжалась эта немая сцена; в конце концов, из коробки снова раздался лёгкий шорох. На этот раз хозяин кабинета отреагировал совсем уж странно: словно сильная судорога сотрясла всё его тело. Сначала будто бы клюнула кого-то в шкафу голова вместе со всей верхней частью худого длинного туловища; потом резко выгнулись вперёд и вернулись на место бёдра, а колени и стопы пришли в странное волнообразное движение. Руслан Георгиевич резко развернулся, прыгнул к столу, встал перед ним на колени и стал медленно раскрывать рот, на глазах превращавшийся в невероятно огромную, белесую изнутри пасть. Особенно пугающе выглядел тонкий беловато-серый язык, то и дело облизывавший серые дёсны с крупными жёлтыми зубами. Когда пасть увеличилась до размеров его шеи, он дрожащими руками открыл синий футляр. Кислый запах испражнений, слабо сочившийся через отверстия, теперь стал более явственным. Разинутый зев сразу же начал бурно заполняться бурлящей слюной. Оба котёнка, увидев перед собой страшную морду, замерли в животном ужасе. Положив себе в рот первого мокрого, жалобно мяукающего зверька, чиновник судорожно напрягся, проглотил его живьём и вымученно, но довольно улыбнулся; затем вновь медленно изготовился со своей страшной пастью, с болезненно-сладостной судорогой проглотил и второго, так же блаженно осклабившись. Помешкав минуту-другую, он неторопливо запил свой завтрак игристой  минеральной водой из хрустального стакана, встряхнулся, осмотрел себя в последний раз в зеркало и повернул ключ в дверях.  Рабочий день начался.
Поздравления с днём рождения от сослуживцев, поскольку дата была некруглой, прошли быстро и ненавязчиво: сам шеф в окружении сотрудников зашёл в кабинет на пять минут со скромным букетом и сердечными пожеланиями. Около полутора часов ушло на просмотр почты и заслушивание стукачей, успевших с утра пошнырять по коридорам и выудить последние сплетни  о  текущем положении дел. Не менее часа ушло на выслушивание телефонных поздравлений, –  звонили из города, из области, из Москвы. Дело шло к обеду, но  пришлось  всё же принять  некоторых подъехавших представителей смежников и подведомственных организаций с букетами и свёртками. Они по очереди заходили в кабинет Мардасова, вручали цветы и сувениры и, пользуясь случаем, напоминали о наиболее злободневных для них вопросах, решения которых застряли в аппарате департамента. Однако так поступали не все; наиболее тёртые чинодралы вместе с поздравлениями столбили свои дальновидные заявки и делали многозначительные авансы самыми изощрёнными способами.
Так, директриса нового музыкального лицея появилась в кабинете с двумя очаровательными восьмилетними детишками, – учениками по классу фортепиано (девочка) и скрипки (мальчик). Наряженные, сверкающие и опрятные, как новые игрушки в упаковке, дети поднесли цветы и ангельскими голосами, склонив друг к другу головки, прочитали по бумажке поздравление. Руслан Георгиевич растроганно поцеловал пылающие ребячьи щёчки, а директриса, выпроводив детей  за дверь, оставила для сведения впечатляющие визитки родителей, сообщив при этом об их непреклонном желании видеть своих чад победителями на осеннем конкурсе молодых исполнителей, чего бы им (родителям) это не стоило. Пока директриса детально докладывала о могуществе родственников юных талантов,  в коридоре мальчик, не по-детски сощурившись, делился с девочкой впечатлениями о большом начальнике:
– Бр-р-р! Вот козёл! Лезет целоваться, а изо рта у него воняет, как от драной кошки у нашей бабули.
Вслед за директрисой  зашёл проректор знаменитого художественного училища. Его сопровождали три дипломанта: две сексапильных девицы и один чрезвычайно вихлявый юноша с женской причёской и слегка подкрашенным лицом. После поздравлений студенты удалились, а проректор остался поболтать о составе группы стажёров в одной из европейских художественной ассоциаций. На этот раз коридорные комментарии были в пользу хозяина кабинета, –  молодой человек развязно щебетал девушкам:
– Хоть и староват, но всё равно – душка! Заметили? – на вас он вообще нуль внимания, зато на меня сразу глаз положил. Да, Европа мне светит! А интересно: сам он поедет?
Ближе к вечеру, когда закончились поздравления и мелкие текущие дела, у Мардасова началось весьма важное совещание по подготовке бюджета учебных заведений на следующее полугодие. В нём приняли участие несколько ключевых фигур департамента, а именно  плановики и финансисты, которые и по образованию, и по выполняемым функциям не имели и не нуждались иметь ни малейшего представления о существе проблем современного образования. Эти «экономисты» крепко держали в руках  мешки с деньгами и руководствовались кондовыми принципами финансирования от «братской базы», укоренившимися в их мозгах с незапамятных времён. Их неколебимые, заржавевшие, навечно застывшие  мыслительные установки в последние годы претерпели некоторую смазку новыми веяниями  в области практической экономики: откаты и обналичка были признаны аксакалами госбюджета  более оперативными (по сравнению со старыми) способами хищений.
До совещания «экономисты» вдоволь поизмывались над «спецами» – начальниками профильных отделов, которые считались специалистами своего дела и нередко даже имели учёные звания и степени. «Спецы», отстаивая, обосновывая, а на самом деле вымаливая и подмасливая  предложения по «своим» направлениям, доблестно боролись за то, чтобы потом получать мзду за  куски бюджета, выделенные подведомственным им предприятиям. Когда-то они «работали на местах», показали себя в деле, но в чиновничьей среде быстро претерпели необратимые, ужасающие моральные метаморфозы.
Пока шло совещание, в одной из комнат департамента тайно, под замком, проводилась подготовка роскошного сабантуйчика в честь именинника: несколько подчинённых овчарок Мардасова любовно готовили закуски, столовые приборы, салфетки и прочие принадлежности для выпивки  на рабочем месте после окончания трудового дня.
Известно, что выпивка на рабочем месте, то есть в помещении, предназначенном для повседневного труда, хоть и имеет множество неудобств, всё же  необъяснимо привлекательна для всех чинов: рабочих, служащих, мелких и средних начальников и, наконец, самых высоких руководителей, у которых для этой цели есть даже так называемые «комнаты отдыха», расположенные за кабинетом. Разновидности такого рода междусобойчиков простираются от простого «маха на проходе» через  один из кабинетов, где заботливый товарищ с зонтиком и кепкой наготове уже разлил «флакон 0,5» по стаканам и положил на белый лист формата А4 три маленьких «занюшки», до обстоятельно накрытого стола с домашними пирожками, огурчиками, грибочками и даже с горячей отварной картошечкой. Когда же  выпивку на рабочем месте устраивает высокое начальство, меню и сервировке стола могут позавидовать и повара, и метрдотели приличных ресторанов. Именно такой стол и подготовили  преданные цепные  мымры  заместителя начальника департамента. Их  работа завершилась как раз в тот момент, когда  Мардасов в своём последнем слове мастерски «подбил бабки» по результатам совещания и распустил его участников. Двое из этих участников, заранее приглашённые,  возвратились через четверть часа, чтобы  «посидеть» в тёплой компании.
В течение этой четверти часа стол для совещаний в  кабинете зама, тот самый стол, за которым утром хозяин живьём сожрал двух котят,  преобразился в настоящую сказку: это была дивная  рыбная симфония. Неизвестно, что послужило причиной выбора рыбного меню: то ли фантазия Мардасова обратилась к нашим неистощимым водным ресурсам, то ли диетологи настояли на своём. Впрочем, причиной  изобилия рыбных блюд и деликатесов мог послужить недавний визит к Мардасову   мурманской знаменитости в сопровождении губернского министра образования и культуры. Среди обсуждавшихся вопросов в качестве наиболее насущного была затронута перспектива поступления в один из элитных питерских Вузов двух сыновей-близнецов мурманской знаменитости, заведомо твёрдо уверенных в том, что  окончат школу с золотыми медалями. Мысль об этом визите, вернее, о его наглядном следствии, сразу же возникла в головах двух вернувшихся коллег, которые созерцали рыбное великолепие без хозяина, – он отправился пригласить к столу шефа и там задержался. Тем временем гости, стоя у накрытого стола, занимались замысловатыми каверзными вычислениями.
– Это точно мурманский харч, – раздумывал один из них, – вон она, красная рыбка, как теперь говорят,  в ассортименте: здесь тебе и  особый малосольный лосось (я его знаю, такой только через  военных моряков), и даже кумжа светится. А вон и палтус подкопченный (этот через Минрыбхоз)… Нет, а я всё-таки в Мурманске ничего слаще простой, но только что добытой, отварной трески не едал, а здесь её нет, – побрезговали, видите ли,  «сорной» рыбой. А зря. Зато всю тарелку с золотым палтусом чёрным угрём, как траурным венком, обвили, и розовой форелевой икрой украсили – это уж лишнее. Однако нам всего этого и третьей доли не съесть,  значит, обломится, и немало обломится, сегодня же с собой  прихватить. Вон в углу уже  и коробки приготовлены, это для нас, для нас. Видать, солидно Замыча отоварили, если он только нам такой прилавок выкатил! Ясно, что неспроста; что ж, будем помогать мурманчанам, будем помогать.
– Э-э-э, нет, это не только из Мурманска рыбица, это со всей страны! – размышлял другой, стоя к столу несколько ближе, – ну, положим, сёмужку они по дороге у своих поморов прихватили, а за маринованными миногами в Эстонию заехали; а подкопченная пелядь откуда взялась? Откуда на Кольском пелядь, а? Вот я вижу сигов – это да, это может быть оттуда…У тамошних погранцов хороши сиги, пыжьян называются. А откуда чёрная икра, да ещё двух сортов в разных банках? А осетрина горячего копчения? – к тому же это, по-моему, и не осетрина вовсе, а севрюга! Да, точно, севрюга: никакой желтизны, и рисунок среза особый. Или вот эти ломти – это же нельма! Или нельма на Кольском тоже водится? Что-то я там нельмы ни в каких комиссиях не едал, а комиссионировал я там от пуза! Значит, к своей северной рыбе добавили и волжской, и сибирской. А Замыч с нами делится, и делится щедро – выходит, нужна  поддержка. Своих мы всегда поддержим, особенно при такой взаимности.
Сложные ассоциативные размышления экономистов были прерваны появлением начальства: зам почтительно пропустил вперёд начальника департамента, ещё с порога начавшего судорожно глотать слюну и восторженно крякать от восторга перед рыбным великолепием стола. Подойдя к столу вплотную, он благоговейно понюхал каждое блюдо, пристально рассмотрел его  украшение, торжественно глянул на Мардасова, на гостей и вдруг так растрогался, что не выдержал: вынул из кармана платок, шагнул в сторону и  вытер слёзы восторга. Очередной шеф  был человеком душевным и чувствительным.
Не будем рассказывать читателю, что последовало далее; он и сам не хуже нас знает, как лихо хозяин кабинета достал из холодильника несколько бутылок с водкой высшей очистки, и как эта водочка запела, зажурчала в глотках участников пирушки, и как они аккуратно, но с большой охотой распробовали разные блюда. Сначала их разговор, как и мысли каждого из них, не мог оторваться от закуски: каждый предлагал своё сопровождение деликатесам, кто  лимончик с хреном, кто  маслины или оливки, кто  укропчик и другую зелень, а кто даже и  майонез пополам с каперсами и сладким перчиком. После первого отвала, то есть после трёх-четырёх тостов с плотным перекусом,  разговор направился в привычное русло, каковым, как водится среди доверяющих друг другу чиновников, является желчное перемывание косточек вышестоящих властей. Надо сказать, что стоящий в то время во главе города мэр и своими новациями, и поведением,  и повадками,  казалось, нарочно давал горожанам и даже своему бюрократическому аппарату пищу для насмешек и сплетен. Зелёный свет злословию дал сам шеф, рассказавший, что лично разбирался с возмутительным (здесь шеф ехидно улыбнулся) инцидентом на прошедшем недавно международном студенческом форуме. Дело до сих пор держится в секрете: спецслужбам удалось задержать молодого человека, который, поговаривают, ещё со школьных лет подвергался  любовным домогательствам со стороны мэровой дочки и, ожесточившись от её преследований, пронёс  в зал толстую пачку листовок, собираясь разбросать их над головами молодёжной толпы. На мелких  листочках в убогой рамке было напечатано:

                Лирическая частушка:

                Фигляр от права, мэр-мудак,
                Зачал дебильную Топчак.


Поскольку это политический выпад против представителя власти, сказал шеф, с молодым человеком разбираются, где следует, а сам мэр за этим расследованием внимательно следит, причём беспристрастно, исключительно с правовой точки зрения. Похихикали. Инициативу шефа сразу же после второго отвала подхватил один из аксакалов практической экономики. Частушка, зачитанная на память шефом, подтолкнула его вспомнить размашистую злорадную надпись в стиле граффити, сделанную недавно каким-то оппортунистом прямо на огромном рекламном портрете лидера партии «Наш кров Россия». Опасаясь прочесть её на память без ошибки, плановик достал потрёпанную бумажку, любовно её расправил, и в духе горластого поэта-главаря громко продекламировал:

                Верха России мнят стабильность
                Как сытый сон своей дебильности.

Наухмылявшись вдоволь, уже не на шутку захмелевшие чиновники приступили к третьему заходу, когда водка ещё летит соколом, а закуски набитый желудок принять уже не может. После третьего захода рассудок заметно тускнеет, но не настолько, чтобы делать непростительные глупости; просто в этой полутьме рикошеты мечущихся мыслей высекают более яркие искры и влекут к  лихим выходкам молодости. Второй аксакал, впавший в это приятное, но опасное состояние, не пожелал отставать от своих собутыльников в знании прибауток и выкинул вдруг  финт, граничащий с хулиганством.
Обстоятельный  шеф, отдавая должное упомянутым верхам России и ораторским способностям знаменитого партийного  лидера, рассказал  о том, что один серьёзный зарубежный институт проводит системный лингвистический анализ речей российских политических деятелей. Вот тут-то второй аксакал, курирующий финансирование  лингвистических исследований, и проявил свою профессиональную эрудицию. Услышав знакомый термин, он громко прыснул, поднял вверх  руки, и, не вставая со стула, изобразил разудалый народный танец. Закончив испытывать стул на прочность, он вновь сдавленно хохотнул и пропел:

                Лингвистки! Фокус непростой –
                Артикулировать п----й!

Эта молодецкая выходка была встречена дружным  ржанием, однако деликатного шефа она всё же  покоробила; опасаясь новых  безобразий, он не спеша, но тотчас же приказал по телефону подать машину,  запил посошок крепким кофе, поблагодарил всех и своего зама в особенности  и ушёл.
– Вот и хорошо! – мозговали на разные лады после прощания оставшиеся, – пусть он нас, как и все бывшие шефы, сверху прикрывает, всё равно он без нас –  нуль без палочки! Прокормить мы его прокормим, нам он пока не мешает, барашков в бумажке берёт, в наши дела не лезет. Ну, а если полезет, мы ему устроим такую баню, что долго не отмоется. Натягивали мы своих строптивых шефов и в хвост, и в гриву, где они сейчас, родимые, нам неведомо – а мы сидим, сыты и целёхоньки! И потребуется – этого натянем.
И в продолжение этих мыслей Мардасов предложил тост за успехи в работе дорогого шефа, которого надо оберегать от ошибок и подправлять. После этого тоста вместо закуски вдогонку шефу был втроём исполнен совсем уж неприличный  и недвусмысленный куплет:

                Слаще нет влагалища,
                Чем очко товарища!

На этой разухабистой ноте рыбные посиделки начали сворачиваться, и вскоре хозяин кабинета проводил собутыльников с увесистыми свёртками и  вызвал по телефону такси.
 Это такси умчало его на Петроградскую, к старинному дому с непривычно широким лестничным пролётом. Дверь  открыла знакомая нам дама средних лет, давно уже его поджидавшая: в гостиной был накрыт стол, в спальной призывно откинут угол одеяла пахучей постели, а сама дама была тщательнейшим образом причёсана, подкрашена и полностью обнажена под розовым газовым пеньюаром.
Не сказав ни единого слова, дама впилась в его губы жадным, хмельным поцелуем и прошептала:
– А я всё жду, жду… Напилась тут без тебя. Ну, наконец-то. Поздравляю с днём рождения, мой любимый папочка! – и снова вонзила между его зубов свой твёрдый и длинный язык. Откинувшись на его сцепленные руки, дочь с выражением ревнивой покорности спросила, – Таньку опять вызывать?
Мардасов понимающе ухмыльнулся, покачал головой и прошептал:
– Ну что ты, что ты,  доченька. Сегодня мы будем только вдвоём. Я на всю ночь, любимая.

                Запахи молока и мёда в темноте
                («Дороги Странствий Жизни»)


– Милая, умная девочка! Ты слишком мало интересуешься внешним миром,– сказала Любе учительница в четвёртом классе, – ты слишком обращена внутрь, в себя.
– А разве это не одно и то же? – спросила Люба, – ведь там, во мне, только и есть, что  этот внешний мир. Я его отделяю по кусочкам, уношу  внутрь и там разглядываю. Там мне никто не мешает.
Действуя таким образом, Люба  познавала окружающий мир быстрее сверстников. Не стесняясь спрашивать, но не всегда получая ответы, она всё чаще по совету отца-учёного обращалась к книгам, словарям и справочникам. Внутреннее «разглядывание кусочков мира» вызывало у неё массу вопросов, и она привыкла  настойчиво искать на них    подходящий ответ.  Появившись на свет и развиваясь в среде с неопределённой моралью, она не получила  исходных представлений о добре и зле, и ей пришлось устанавливать собственные понятия о хорошем и плохом. Со временем в её юном мировосприятии сложились причудливые формулы свойств внешнего мира и соответствующих правил поведения.
Непреодолимый сексуальный интерес к противоположному полу она ощутила  ещё в дошкольном возрасте. Позднее она узнала, что эта тропа миропознания в той или иной мере знакома всем детям,  а её роль  в жизни ребёнка часто зависит от  родителей и стечения обстоятельств. Одно из самых ярких воспоминаний этого рода относилось к младенческим временам детского садика: в пятилетнем  возрасте её заинтересовали особенности телосложения мальчиков. По-видимому, такая же любознательность охватила её соседа по столу. Детишки повадились вместе ходить в туалет, но там не садились на горшочки, а обнажали нижние части тела и молча трогали друг дружку, испытывая при этом ни с чем несравнимое волнение. Когда их застала воспитательница, мальчик чего-то испугался и заревел, а Любочка задорно засмеялась, вогнав в краску молодую наставницу.
Немного позднее девятилетний двоюродный брат, исполнявший наказ ленивых родителей мыть первоклассницу-сестричку в бане на даче, проявил  интерес к особенностям  женского строения. Сначала он скрывал своё любопытство и удовлетворял его как бы походя, по мере необходимости, а потом, когда она  смело приняла вызов и ответила встречным интересом, они стали ждать банных дней с особым, тайным замиранием своих детских сердечек. Их телесные исследования незаметно перешли сначала в невинные, а потом во всё более предметные, сугубо эгоистические ласки: каждый интересовал другого как способ утоления своего, личного непреодолимого сексуального любопытства и ему даже не приходило в голову доставлять этому другому удовольствие. Они не испытывали никаких симпатий друг к другу, а тайная, неукротимая  взаимозависимость вызывала в них взаимную неприязнь. Эти молчаливые интимные встречи растянулись на несколько летних сезонов, в течение которых у каждого из них появились новые партнёры по тайным играм.
По мере созревания юного организма меню  запретных познавательных развлечений усложнялось, так что к тому моменту, когда природа сообщила Любе об её готовности к продолжению рода, она не смогла бы с точностью ответить на вопрос о том, утратила свою  девственность или нет, а если да, то  когда, как и с кем. Во всяком случае, многие, если не все, физические ощущения, связанные с любовными играми вдвоём или в одиночку, были ей знакомы. В это же время давнее детское  любопытство начало вытесняться приливами несравненно более сильных, пугающе неодолимых плотских вожделений.  Люба подивилась их мощи и навязчивости и решила из вежливости посоветоваться, сначала с матерью.
– Ну вот, начинается! – тягостно вздохнула мамаша, озабоченная своими, взрослыми сексуальными проблемами,– недаром говорят: малые дети поесть не дадут, а вырастут большими – пожить не дают. И когда только всё это кончится? Возьми энциклопедию и почитай, там всё об этом написано. Да смотри у меня, как бы у тебя кошачий период не начался слишком рано!
Что означало последнее замечание и как оно могло помочь дочке, осталось без дальнейших комментариев. Однако сами слова «кошачий период» Любу сразу же заинтересовали, потому что по её наблюдениям именно так следовало обозначить поведение матери  в эти времена: как раз исполнился год со времени ухода второго мужа, и  освобождённая мамаша, испытывавшая упоительные позывы  зрелого гона, пустилась во все тяжкие. Не обнаружив этого словосочетания в энциклопедии, Люба обратилась  к отцу,  который, кстати, ещё года два назад обстоятельно разъяснил дочке физиологические аспекты менструации и даже купил для неё несколько брошюр на эту тему. В отличие от матери, Эдик сразу же понял, что тревожит его дочь, а поскольку в общении между ними запретных тем не было, поставил все точки над «и»:
– Запомни на всю жизнь главное общее правило: в этом мире каждый человек живёт в строгом соответствии со своими потребностями. Так устроена вся наша жизнь. Другими словами, то, что дано каждому человеку, – это именно то, чего он заслуживает в жизни. Как бы ни выпендривался, или как бы ни плакался любой недовольный своим положением, этот мудрый баланс указывает каждому именно на то единственное место, которого он удостоен в этом мире. Мысль для восприятия довольно трудная, но она – ключ для понимания всего окружающего. В твоём вопросе речь идёт о потребностях сексуальных, и если они действительно дают себя знать, то есть давят на тебя, побуждают тебя к действию – смело, но, конечно, осмотрительно, делай шаг в их сторону и не противься самой себе. Если в тебе же в самой возникнет протест, и он пересилит твои желания – значит, это не потребность, а блажь, и она скоро забудется. Но если это действительно потребность – не сдерживай её, она принесёт тебе самые чудесные, захватывающие душевные переживания и неописуемо прекрасные физические ощущения.
– Так это и есть наслаждения?
– Полный горизонт наслаждений гораздо шире, но изначальным источником всех наслаждений неизменно были  плотские ощущения. Человек  использовал органы чувств не только для выживания, но и для собственной услады, он возвёл их в культы разнообразных наслаждений и создал всемирные индустрии их производств. Зрение породило несметные произведения изобразительных искусств, театр и кино. Слух обеспечил упоение миллионов людей пением, музыкой, поэзией. Вкус сотворил кухни народов мира и языческое поклонение гастрономии. Обоняние  создало безбрежные, таинственные сферы парфюма. Осязание основало науку и практику всевозможных видов массажа. Вечный зов к продлению рода сделал сладострастие тотальным фетишем. По мере своего отрыва от природы человек усложнял начальные формы удовольствий и сотворил новые, только ему доступные кумиры наслаждений:  познания мира, милосердия, власти,  мести, алчности и другие.
– Скажи мне, а как всё это охватить, как больше   наслаждаться жизнью?
– Вопрос многоэтажный: всё зависит от того, на сколько уровней  ты в жизни опустишься. Первый – это как бы шатёр в сказочном чистом поле, через него проходят все люди – это ритмические удовольствия, простейшие наслаждения твоей плоти: еда и питьё, секс, естественные  отправления твоего организма, комфорт. Второй уровень наслаждений – цоколь  этого шатра, в него спускается уже поменьше народа. Здесь реализуются радости твоей души: любовь,  красота, самоутверждение, самопожертвование, бескорыстие, благотворительность, искусства, исследования, состязания, достижения и победы. Его обитатели больше заняты своими наслаждениями и реже бездумно бродят по чистому полю жизни. На третьем этаже, то есть в подвале, наслаждаются своими знаниями  те немногие, кто знает то, чего не знают другие. В основном это особо одарённые учёные, преступники, провидцы и маги – те, кто осознал своё несомненное ментальное превосходство над другими, пользуется и наслаждается им. Они ещё реже выходят наверх. А ещё ниже, в подвале подвала, обитают только те, кто наслаждается властью над другими. Они  не поднимаются из своих темниц, у них совсем нет радостей запаха, вкуса, секса, гармонии, общего благолепия мира. Но степень их наслаждения близка к постоянному беспокойному экстазу, она несравненно выше, чем у всех других.
– Вот ты сказал: выдающиеся учёные и преступники. Ты что же, ставишь их в один ряд?
– Просто они живут на одном и том же уровне наслаждения – ведь мы же о наслаждениях говорим. Они могут уважать друг друга или, наоборот, ненавидеть; впрочем, каждому из них нет дела до других. На что направит человек свою одарённость, на добро или зло, решает только тот, кто его одарил, то есть Природа (свою веру в дьявола Эдик до поры до времени хранил даже от дочери). Кстати, средневековые мудрецы говаривали, что в тяжёлые времена единственным наслаждением этого мира становится безнаказанное убийство. Сейчас у нас, похоже, как раз такое время: именно безнаказанные убийства совершаются на всех этажах.
– Так на каком же остановиться мне?
– Этого никто не знает. Ты не получила никакого воспитания: мать твоя на это просто неспособна, а я занимался собой: карьерой, деньгами, женщинами. Мне было не до тебя. В духовном отношении ты сейчас в кромешной, слепой тьме. Скажи мне, какие запахи ты любишь?
– Запахи? Ну, мне нравится запах мёда… натурального молока… яблок… В последнее время – запах мужских волос и тела.
– Мёд и яблоки олицетворяют всё сладостное в еде, а молоко – плотское вожделение. Вот ты забыла запах и вкус молока твоей матери, а я его хорошо помню…
– Ты что, его пробовал?
– Да, она любила… как бы тебе сказать помягче… побезобразничать… Так вот, выражаясь фигурально, ты будешь в своей адской темноте вслепую чувствовать струи запахов молока и мёда, будешь впотьмах к ним стремиться, натыкаться на всё хорошее и плохое и набивать себе шишки. Но иного пути у тебя нет. Смелей иди вперёд, моя умная и красивая принцесса, и поменьше оглядывайся назад! Не оглядывайся, отбрасывай без сожаления всё ненужное в сторону, и – вперёд! Ни на минуту не забывай: в твоём возрасте человек должен быть устремлён в будущее! Там ты сама ответишь на  вопрос о месте остановки.
Она так и делала.
Ободренная отцом, она решила осмотрительно, но совершенно определённо расстаться с остатками багажа невинности, то есть совершить, наконец,   полноценный, классический акт любви, то есть половой акт, а затем, если понравится, испытать все прелести регулярного секса. Для того чтобы всё оставалось под её контролем, Люба в свои неполные четырнадцать лет выбрала знакомого шестнадцатилетнего парня, красивого, стеснительного и безнадёжно в неё влюблённого. Его неопытность вполне восполнялась  неутомимой пылкостью, они быстро приноровились друг к другу и некоторое время были по-настоящему счастливы. Любопытству Любы не было предела:
– Расскажи, что ты ощущаешь, когда испытываешь оргазм?
– Я ощущаю всем телом и всей душой, как сильно люблю тебя.
– Да нет, нет, я не о том:  физически, чисто физически – что ты ощущаешь? И где? Прямо вот здесь?
– Физически? Даже не знаю, как  тебе это передать?  Вот что ты ощущаешь, когда от души чихаешь?
– Что-о-о? Когда чихаю?
– В точности то же! Ты вспомни этот внутренний кайф, когда чихаешь. Только не украдкой чихаешь, а не торопясь, со смаком, с предвкушением, с ожиданием! Свободный животный чих со всей дури, без всяких этикетов! Ведь ты же не испытываешь этого удовольствия только в носу? Так же и при этом, – будто у тебя нестерпимо  зудит изнутри весь твой позвоночник, весь череп и все кости, а ты чешешь и чешешь этот сладкий зуд по всему телу, упиваешься этим, а потом – бац! Как будто с наслаждением чихнул всеми нервами... Только подольше. Вот что я ощущаю. А ты?
– Примерно то же, но у нас же всё по-другому. А что ты чувствуешь ко мне во время этого своего чиха?
– К тебе? Как это – к тебе? Ведь это я физически ощущаю в себе, внутри своего организма! В этот момент всё погружается в моё личное, внутреннее ощущение.
– Но ведь ты погружаешься в это ощущение благодаря мне, я же участвую в этом?
– Да, конечно… Странный вопрос. Мы же любим друг друга… Куда это ты гнёшь?
– А туда, что все эти ощущения и переживания в такой же мере свойственны и животным. Но мы же должны от них отличаться, мы – высшие! Но хорошо, хорошо, проехали! Так как, ты говоришь? Чешется изнутри череп? Чихнул всеми нервами? Как же это так? Как интересно! Ну-ка, расскажи ещё раз, только поподробнее.
 Затем, когда он стал надоедать ей благодарной собачьей привязанностью  и разговорами о верности до гроба, непременной женитьбе и будущих детях, она попыталась спустить его на землю:
– Но ведь мы же всё равно разлюбим друг друга! Вернее, не разлюбим, а расхотим!
– Как это – разлюбим? Как это – расхотим? Почему ты так думаешь?
– Потому что так устроена жизнь, дурачок! – по-матерински ласково ответила она.
Любе стоило больших трудов постепенно прекратить с ним встречаться. Из  детского опыта и этого единственного своего обстоятельного, пусть раннего, но полноценного амурного романа она вынесла важный жизненный урок: человек сызмала обречён свыше на  вечный зов плоти, несущий в себе неистовую радость наслаждения. Но такая радость часто омрачается духовной несовместимостью с идеальным сексуальным партнёром. Тот же, кто всецело тебе по душе, часто не может дать тебе же полного телесного наслаждения. Эти бурные, разноликие и противоречивые  человеческие отклики на вечный зов плоти и на  сложности его воплощения в реальной жизни каждого –  сладостные ощущения, восторги, ревность,   разочарования и неудовлетворённости – принято называть любовью.




                Последний день греха
                («Остановка у Адской Реки»)


К концу летних каникул Люба и Аркадий встречались почти ежедневно. Такое подобие семейного образа жизни быстро породило первые предпосылки  разрыва: его бесило собственное бессилие перед непреодолимой тягой к девчонке, несовершеннолетней, собственной ученице, при всем том превосходящей его по силе духа и общей эрудиции; она же всё отчётливей обнаруживала в нём облик своего духовного антипода. Однако над обоими безраздельно довлела всепокоряющая, слепая, первобытная сила – ненасытное сладострастие. Что именно так тянуло их тела друг к другу, оставалось загадкой: они стремились один к другому и сопрягались идеально ладно и чётко, как винтовка и её затвор. Постепенно образовывалась и вторая связующая нить: они всё чаще приобщались к наркотикам. Неумеренность приёма дорогих и сильных средств (в основном они принимали кокаин особой очистки), привела к постепенному  накоплению в организме такого количества дури, что круглые сутки оба находились в состоянии  то восторженного, то тревожного бреда. Наконец, наступил день, когда всё подошло к логическому концу, вспыхнуло безумным пламенем и взорвалось.
Сколько  себя помнила Люба, ей доставляло безотчётное удовольствие тайком от других извлекать и исследовать что-либо изнутри своего организма: вытягивать напряжением гортани мокроту, высасывать кровь из дёсен, ревниво следить за чистотой  носа и  ушей, выдавливать прыщики и угри. Все  подобные процедуры  неизвестно почему казались ей важными и  значимыми. Задумываясь над этим, она решила, что это свойство физически отображает её стремления проникнуть внутрь своей собственной души, понять себя. Так или иначе, неудержимое желание немедленно прочистить нос или удалить самый незаметный нарывчик и испытать при этом необъяснимо глубокое удовлетворение было для неё привычным.
В этот день,  после обеда с обильной выпивкой, рассматривая в постели  красивую, с короткой стрижкой голову своего задремавшего директора, она обнаружила на его шее, между ухом и затылком, синевато-чёрную головку большого, зрелого угря. Сразу же ей стало ясно, что она не успокоится, пока не разделается с этим сорняком-паразитом. Тихонько предупредив спящего и, получив на то его безразличное согласие, Люба провела обстоятельную гигиеническую подготовку к своей маленькой и приятной операции с помощью водки и белоснежной салфетки. Привычно надавив на основание угря, она подивилась тому, как легко его головка вышла наружу. Правда, её сразу же насторожило, как сильно вспухла эта головка после своего освобождения, раздувшись по величине с большую горошину. Продолжая нажимать, Люба впадала в растерянное отчаяние: тёмная головка всё увеличивалась, приобретая очертания живой образины: какого-то  отвратительного насекомого с мощными роговыми челюстями в виде хищного клюва и выпученными злобными глазами. По обе стороны от клюва торчали мелко вздрагивающие усики. Тело этой вылезающей из человека твари так же быстро раздувалось, и на его жёлтом членистом шнуре по мере высвобождения из-под кожи немедленно распрямлялись бесчисленные, лихорадочно двигающиеся липкие ножки. Сначала эта тяжёлая, уродливая сороконожка заплелась вокруг пальцев Любы, потом, всё быстрее вырываясь из шеи спящего, взобралась по её запястью до локтя и ещё через минуту протянулась  до самого плеча. Цепкие ножки отвратительной гадины накрепко прижимали её холодное и липкое туловище к обнажённой руке Любы, продолжавшей, словно под гипнозом,  выдавливать его наружу. Наконец, вылез уродливый жёлто-серый, раздвоенный на два шипа хвост; ранка-лаз на коже сразу же сомкнулась и покрылась капелькой сукровицы. Полуметровая, толщиной в палец, сороконожка развернулась в сторону лица Аркадия, подползла к его носу и начала проталкиваться внутрь через одну из его ноздрей. У носа образовался напряжённый, зеленовато-жёлтый, похожий на гнойный нарыв, круглый желвак. Перепуганная Люба инстинктивно  вытянула извивающуюся холодную мразь наружу, как  вдруг  омерзительная гадина крепко обвила её кисть, издала зловещее шипение, и Люба ощутила яростный и хлёсткий, подобный сильному электрическому, удар по всей руке. Всё тело её онемело, и она беспомощно наблюдала, как живой жёлто-серый шнур, перебирая бесчисленными ножками, снова раздулся у ноздри спящего, упруго в неё  протиснулся  и быстро исчез.
Люба отчаянно растолкала Аркадия и начала со слезами рассказывать ему о страшном происшествии. Тот, однако, не удивился, и как ни в чём не бывало, пробормотал:
– А, эта! Как там её – членистоногая! Куда она залезла-то? В нос? Ну и шут с ней, – бывает хуже! Ничего страшного,  она у меня давно живёт. Приятно так почёсывает изнутри то тут, то там. Прохладненькая такая… – и снова задремал.
Поражённая этим сообщением Люба никак не могла успокоиться, всхлипывала, дёргалась; Аркадий занервничал. Уже через четверть часа оба неслись на джипе за новой порцией наркотиков в Автово. Купили и снова прыгнули в джип. Вечерело. Улицы города забили разношёрстные, бестолковые стада легковых машин. Владельцы их от одуряющего стояния в долгих пробках злобно мигали фарами дальнего света.
– Ты как воспринимаешь вид автомобиля? – возбуждённо говорила Люба, – многие смотрят на марку, цвет, стёкла… А я с детства воспринимаю его только как облик зверя, доброго или злого: фары – это глаза, радиатор – оскаленная пасть, бампер – подбородок, лобовое стекло – лоб, зеркала – уши или кончики бровей. У всех у них разные такие морды. Вот посмотри на этого краснорожего урода: чистый дебил! С такими узкими, раскосыми глазами только дебилы бывают! А вот, смотри,  за ним  ужасная тварь: у него пасть разинута, как у вампира с  кривыми фарфоровыми фиксами, меня от страха мороз по коже пробирает, – этот развернётся, догонит и прокусит нам обоим горло.
– «С детства…» Ты и есть ребёнок. Надо же додуматься – выражения харь машин! Хотя то ли с дури, то ли от твоих слов, мне сейчас тоже от некоторых не по себе стало. Вон, смотри, – у-у-у, какие клычищи оскалил! И вправду испугать может!  А мой джип ты как воспринимаешь?
– У твоего одновременно и весёлая, и угрожающая внешность. Его  ведь умные японцы  делали?
Постепенно взвинчиваясь, заводя друг друга, оба всё больше ощущали себя в дикой стае одухотворённых стальных оскаленных чудовищ, норовивших ударить, укусить,  оглушить друг друга. Люба вдруг ощутила глубинный, безотчётный страх и в смятении посмотрела на Аркадия; тот затравленно озирался по сторонам, вцепившись в руль. Ему стало мерещиться, что обступающие машины-изверги так и норовят наехать, смять, поджечь его. Уже явственно видел он  зловеще прищуренные, изуверские глаза-фары и людоедские гримасы оживших машин-палачей. Взбесившись от подступившего ужаса, он на первом же закрытом светофоре заёрзал на сидении, в смятении  заблокировал все двери машины и включил аварийную сигнализацию и фары на крыше; окружающие, близкие к коллективной истерике, уловили и бешено подхватили этот надрыв повальным диким воем и беспорядочным миганием и вспышками. Всех охватило чувство, близкое к массовой панике. Ударив впереди стоящую машину, сразу же съехавшую на тротуар, обезумевший Аркадий на мерцающем и воющем джипе вырвался в сторону загородной магистрали на Стрельну. За ним, словно завороженная, с неистовыми вспышками всех огней и буйным ревом сирен и моторов ринулась стая свирепых металлических монстров. Сами собой начались стихийные, бессознательные гонки без финиша.
– Гуляем! Сегодня гуляем! – истошно вопил Аркадий, грубо наезжая на мешающие гонке машины мирных «чайников», подрезая преследователей и увёртываясь от буйных встречных чудищ.
– Давай! Гони! Дави! – задорно куражилась Люба, в душе которой безотчётный страх сменился на лихорадочное ликование.
Через несколько минут в начале Петергофского шоссе образовался стремительный, необузданный сгусток из нескольких десятков машин, мчавшихся неизвестно куда и зачем. Уже не обращая никакого внимания на дорожные знаки и сигналы светофоров, этот металлический табун из перемежающихся, воющих на все лады и мигающих всеми цветами радуги  машин превратился в самостоятельное, не зависящее от сидящих за рулём, единое свирепое механическое существо. Ритмично,  конвульсивно сжимаясь и растягиваясь, оно сформировало плотный, непроницаемый тромб на широкой транспортной артерии. Эта неистовая гигантская тварь изрыгала пронзительные жуткие звуки, ослепительные магические  вспышки и невыносимый, мертвенный смрад бензина и машинного масла. Она безжалостно отбрасывала на обе обочины попутные и встречные личные машины, мелкие маршрутки и солидные автобусы, набитые пассажирами. Она судорожно сжималась, обтекая колонны мощных грузовых машин, и с наглым, смертельным риском протискивалась в зазоры между огромными встречными фурами, заставляя падать в пропасть сердца их водителей. Она не обращала никакого внимания на потери своих частей, когда лишившиеся рассудка водители вылетали с насыпей на поворотах или с предсмертным грохотом попадали в лобовые столкновения. Вой двигателей, вопли автомобильных сирен и вспышки сигнальных огней  машин, сливаясь с яростным вращением колёс, скрипом тормозов и бледными, неясными  лицами  людей за тонированными стёклами, выстроились в единый  ансамбль жуткого облика  бездушного машинного зверя.
Люба и Аркадий, как и другие участники сумасшедшей гонки, невольно ощутили себя послушными членами подвижного тела механического чудовища и смотрели на мир уже не своими глазами. Их зрение вместе с глазами, видеокамерами, простыми и противотуманными фарами, зеркалами бокового и заднего вида других людей и машин было  встроено в мозаичную, с полным круговым обзором, систему наблюдения бесчувственной электронно-стальной твари. Вместо мирного ночного загородного пейзажа  они созерцали мрак преисподней с кошмарными картинами. Цветовые переходы за окнами джипа становились всё более быстрыми и неожиданными, – в спящих полях появились яркие пятна пожаров, а возникшие неизвестно откуда чёрные зубчатые башни изрыгали густые дымы, подсвеченные изнутри багровым пламенем. Тревога, граничащая с отчаянием, охватила их, когда они рассмотрели толпы людей, бегущих в ночь от серно-жёлтых языков пламени, – горели  целые поселения: деревни, дачные посёлки, дома отдыха, санатории. Видно было также, что по дорогам к охваченным пожарами местечкам двигаются странные  отряды подвижных существ, подающих тревожные звуковые и световые сигналы. Судя по тому, как погорельцы в панике бросались в стороны от пришельцев, последние выдвигались с карательными или мародёрскими намерениями.
 Один из таких отрядов резко развернулся, выехал на шоссе и молниеносно устремился  вдогонку за тромбом. Коллективное зрение дорожного зверя начало настороженно следить за приближением странного отряда, превратившегося на автобане во второе механическое чудовище. По виду оно походило на первое, однако было ещё свирепее, пластичнее и несравненно быстрее. По мере его неминуемого подступа можно было рассмотреть, что второй электронно-машинный зверь состоит из более мелких составных частей. Вот он с пронзительным  улюлюканьем сирен и шальным миганием огней окончательно приблизился, и две механических твари слились воедино. В среде машин первой вспенилось тело второй, кишащее, словно извивающимися червями,  бешеными байкерами.
Первый байк, который достиг джипа, появился со стороны Любы. Казалось, его конструкторы поставили на два мощных колеса гинекологическое кресло: высокий руль управлялся ступнями высоко задранных,  согнутых в коленях и широко раздвинутых ног лежащего навзничь водителя, приподнятая голова которого располагалась над задним колесом. От руля выпячивался вперёд обтекатель в форме  огромной женской груди с уродливо набрякшим,  похабно возбуждённым кровавым соском. Ниже, вместо номерного знака, располагалась броская табличка, по-видимому, обозначавшая модель скабрезного транспортного средства и его персональное имя:

                FUCK VEHICLE
                «LOVE»


 В  мобильном гинекологическом  суперкресле бесстыдно раскорячилась голая жирная негритянка с фосфоресцирующими белками безумно выпученных глаз. Любе почудилось, что её лоно – развёрстое, вывернутое наружу, бледно-лиловое и мохнатое – вместе со свистящими встречными потоками воздуха жаждет захватить и всосать внутрь всё окружающее. Одной рукой негритянка держала мегафон, изрыгая через него команды и лихие, оглушительные взвизгивания;  другая рука вцепилась в органы управления. Над головой байк-фурии бешено колотился багровый флаг с изображением чёрной жабы. Не успела Люба ахнуть, как этот дьявольский снаряд с гиканьем обогнал джип и умчался вперёд.
В этот миг Аркадий испуганно отшатнулся от своего окна: с его стороны к джипу стремглав прижалась другая байкерша. Эта, наоборот, была вся закована в современные пластиковые доспехи: шарообразный, зеркально-непроницаемый шлем, чёрный обтягивающий комбинезон с масонской символикой и шаманскими побрякушками, фосфоресцирующие, массивные накладные перчатки. На заднем сидении разместились две пассажирки: костлявая дряхлая старуха в рваном салопе с развевающимися остатками жалких белых лохм прижимала к спине байкерши девочку лет пяти-шести в оранжевом надувном костюме. На голове старухи с помощью дуг наушников и гарнитуры удерживалась маленькая, мелкая скуфейка; лицо её, опутанное проводами, было омерзительно ярко накрашено, побелевшие глаза  полны наркотической дури, а беззубый рот растянулся в длинной наглой ухмылке. Девчушка, также в наушниках,  деловито держала красно-белый флаг со свастикой. Приблизившись вплотную, байкерша внезапно бросила руль, повернулась к Аркадию и обеими руками вцепилась в дверную ручку джипа. Одновременно старуха стала остервенело дёргать заднюю дверь, а девочка начала привычно лупить древком по корпусу машины. Аркадий резко тормознул, и нападающие улетели вперёд; видно было, что они сразу же напали на следующую машину.
 Справа от джипа оказался лендровер, который уже взяли на абордаж:  двое гибких подростков в жёлтых шлемах с чёрными рогами на полном ходу спрыгнули с байка внутрь машины и вырывали руль у водителя, а их рогатый байкер правой рукой удерживал мотоцикл вплотную к машине. Лендровер непредсказуемо мотался из стороны в сторону, и Аркадий продолжал подтормаживать, отставая от него и содрогаясь всем телом вместе со своим джипом от ударов увиливающих от столкновения машин и байков. Неизвестно откуда со стороны Аркадия вновь появился мотоцикл со  старой каргой и ребёнком: бабуля что-то угрожающе каркала накрашенным беззубым ртом, а злобная малявка сосредоточенно дубасила торцом всё того же древка по окнам машины, пытаясь их разбить. Наконец,  торможение дало результат: налетевший сзади и увернувшийся от наезда  огромный, весь в огнях,  хаммер пронёсся слева борт о борт с джипом и сшиб разбойниц с дороги. Люба видела, как все трое вылетели из кювета, словно из катапульты; выше всех взлетела ведьма в развевающемся салопе, – казалось, она не собирается опускаться и парит в ночном небе, освещённая прожекторами автомобилей. Выдержав ещё несколько скользящих ударов, джип в последний раз увернулся от встречного, особо зубастого, оскаленного металлического монстра,  свернул с магистрали на спасительно подвернувшийся свёрток и начал как будто падать в преисподнюю, стремительно спускаясь к тёмной реке.
  На водной глади то ли плавало, то ли стояло на сваях  вычурное здание в виде двух раскрытых створок гигантской устрицы. Одна громадная створка лежала прямо на воде; в ней располагались ресторан и бар со стойками и столиками, стилизованными под разнообразные морские раковины. В ярко подсвеченной  разноцветными светильниками воде вдоль всех бортов  мелькали  тела купающихся голышом. Вторая створка грациозно изгибалась над первой в виде покатой жемчужной крыши с яркими светильниками. Вдоль линии, по которой смыкались  исполинские створки, располагалась вытянутая эстрадная площадка и многочисленный оркестр; над ним полыхала ослепительная неоновая надпись: «МУЗЫКАЛЬНЫЙ АД».
На трапе  их встретило, угрожающе задрав вверх свои клешни и издавая зловещий свист, похожий на утрированное пение сверчка, неестественно крупное  беспозвоночное. Из-под его жёлтых глаз величиной с бильярдные шары торчали дрожащие полуметровые усы, а ниже, вокруг светящейся изумрудно-зелёной пасти, тревожно сучили бесчисленные тонкие ножки. Грузное бурое тело, ощетинившееся такими же шевелящимися усиками и ножками, опиралось на уродливый раздвоенный рачий хвост.
– Ну, ты, говно головоногое! Что свои фасетки вылупил? Чего растопырился? Чего защёлкал? – дружелюбно проворчал Аркадий, – будет тебе, давай клешню!
Чудище сразу же изобразило уличного регулировщика: нелепое туловище развернулось на хвостистых опорах,  открыв движение к входу, правая клешня протянулась, защемила купюру и передала её своим же цепким серым ножкам, а левая   указала на странный то ли комок, то ли мешок с завязками, призывно прыгающий в конце трапа. От каждого прыжка добротный настил весело гудел и вздрагивал. Приблизившись, Люба разглядела крупного сизого осьминога, тотчас же галантно обвившего её руку одним из холодных, скользких щупалец;  спрут  ловко повёл Любу в ресторан, вниз по лестнице. После пережитого на дороге Любу не особенно испугала застрявшая между ступеньками отрезанная человеческая стопа. Спрут  ловко спускался на шаг впереди Любы, явно заискивая и подлизываясь вкрадчивыми сменами окраски своего студенистого, величиной с дорожную сумку, тела. Наитием наркомана Люба почуяла в нервозном веселии спрута знакомые симптомы.  Спустившись с лесенки на яркий свет, она внимательно всмотрелась в его жуткое карее око; из бездонной глубины, из-под дрожащего напускного веселья ей горестно кивнула отчаянно знакомая  тоска:
– Значит, и ты тоже? Ты – наркоша? Наркошенька, бедный мой! – вдруг истерично всхлипнула она и, сунув ему из своей сумочки пару пакетиков, погладила округлую, слизистую голову. В ответ осьминог  плаксиво вздохнул, спрятал гостинец под страшный клюв, и тут же приободрился – повёл их к столику, шлёпая впереди смешными прыжками по перламутровому полу. Они миновали странный павильон, напоминающий огромный полый экзотический фрукт, с вывеской: ИНТИМ-УСЛУГИ: МАЛЬЧИКИ И ДЕВОЧКИ НА ЗАКАЗ. РАБОТАЕТ ВНУТРЕННИЙ ИНТЕРНЕТ. Из дыр-окон причудливой фруктовой оболочки выглядывали ухоженные молодые лица. Подобные павильоны замысловатой формы и различного назначения определяли общий интерьер заведения; большинство из них были украшены полноразмерными макетами новейших систем носимого оружия.
Усадив гостей, спрут одновременно протянул одну щупальцу к стопке тарелок, другую – к столовым приборам, третью – к бокалам и стал мастерски накрывать стол, мягко и точно размещая посуду с помощью присосок. Во время этого фокуса Люба огляделась вокруг; посетителей было немало, и располагались они либо парочками, либо втроём-вчетвером. Столы-раковины у всех были разной формы и высоты, так что некоторые бражники сидели или даже лежали возле яств, прямо на сверкающем перламутром полу. Каждая компания была отделена от общего пространства странными прозрачными, реже – непроницаемыми оболочками, вокруг которых шныряла страшноватая, в человеческий рост, прислуга: длинноклювые шагающие птицы, жирные рыбины на мускулистых мужских ногах, массивные свиные рыла на тонких журавлиных конечностях. По сверкающему полу разную мелочёвку разносила туда-сюда  нечисть помельче, величиной с футбольный мяч:  жуки с акульими мордами, многоглазые пауки и толстые, короткие не то волосатые жабы, не то гигантские мокрицы-многоножки. На первый взгляд это была пусть экзотическая, но всё же штатная прислуга, подающая блюда, поддерживающая порядок за столом, выполняющая капризы клиентов. Однако стоило только присмотреться, как можно было заметить в её поведении нечто подозрительное, даже угрожающее: эти существа старались незаметно подглядывать за посетителями, зачем-то прятались в причудливых интерьерах за их спинами и заползали в складки раковин, выполняющих роль столов и сидений. Все эти зловещие проделки были особенно видны при внешнем наблюдении за любым столиком.
 Закончив сервировочный аттракцион, спрут поднял свой безобразный набухший клюв и издал хрюкающий звук; тотчас же из дыр стоявшего рядом гигантского яйца вылетели две фантастические голые женские фигуры с головами тритонов и прозрачными, как у стрекоз, крыльями, растущими по бокам пригожих, идеально сферических, розовых ягодиц. Поздоровавшись, красотки наперебой посоветовали гостям начать с живых улиток с белым вином:
– Улиток только что из Франции доставили, и вина в комплекте. Вы только закажите сначала одну полпорцию, а то уж больно они дорогие, – случается, даже  у богатых людей денег не хватает на расчёт.
– Да? – немедленно закуражился Аркадий, – тогда две! Нет, не полпорции, а две порции, полных!
Девицы присмирели, обрадовались и затрещали с новой силой:
– Вообще-то крутая молодёжь сейчас предпочитает  чёрных пиявок живьём с молодым бордо, они подешевле, но уж больно эти пиявки мясные, то есть сытные, сразу весь аппетит перебивают. Да и, случается, к щекам или к дёснам изнутри успевают присосаться, – бойко протараторила тритоньей пастью одна из них. – Вам пузырь включить?
Аркадий кивнул, девушка-тритон-стрекоза тряхнула гребешком, нажала кнопку на своём органайзере, и вокруг столика сразу же надулся прозрачный, с мутноватыми прожилками, колпак. Внутри его  стало заметно тише и запахло морскими водорослями.
– Зачем это тут все в каких-то колбах сидят? – засмеялась Люба, – а, впрочем, так прикольнее!
Официантки принесли вина в керамических кувшинах, закрытых перевёрнутыми воронками, улиток, лимоны, зелень, приправы. Лёгкие улитки прошли на ура, лишь возбудив аппетит, и вскоре стол заполнили горшочки со свежеотваренными в разноцветных скорлупах  мидиями, печёными в золе ракушками и прочей морской снедью.
Отведав мидий и ракушек разных форм, цветов и размеров, оттенив   солоновато-острые нюансы их вкуса тонкими винами, Люба для полного  счастья заказала козий сыр, перетёртый с травами, и снова осмотрелась вокруг. На этот раз её занимал вопрос: что же делается в непроницаемых оболочках? Что касалось колпаков прозрачных, то здесь всё было ясно из простого беглого наблюдения, – там царил заурядный  разврат: посетители раздевались догола и предавались до того скучным формам совокуплений, что даже их собственные лица выражали либо лёгкую досаду, либо не выражали вообще ничего. От скуки многие прямо во время соития   вертели в руках кубики Рубика или занимались  мобильниками, плейерами, заглядывали в светящиеся дисплеи ноутбуков и электронных игр. В других прозрачных пузырях освещение было пронзительно ярким, словно в хирургических операционных; там на специальных подставках молодёжь обоих полов с холодным, беззастенчивым любопытством изучала друг у друга строение детородных органов.
– Сплошной парафраз сексуальной пошлости, – ответила она на вопросительный взгляд Аркадия.
 А вот в непрозрачных пузырях дела, по-видимому, обстояли  по-другому: то из-под полога высовывалось непостижимым образом переплетённое пятиножие, то весь проход закрывался мускулистым мужским задом, в который  озорная молодёжь из соседних пузырей  вталкивала букетики колючих роз. Более того: из некоторых закрытых шатров выставлялись сразу несколько мужских и женских задниц, анальные отверстия которых посинели от частого внешнего употребления и, казалось, ждавших то ли поощрения, то ли наказания. Порой эти эротические шалости перерастали в настоящий сексуальный экстаз: находящиеся в непрозрачных пузырях люди не справлялись со своими эмоциями, поднимались и предавались содомской похоти втроём во весь рост, оторвав основание пузыря от жемчужного пола, так что обрывков плёнки  хватало лишь для прикрытия самого что ни на есть срама. Эти интересные наблюдения Любы были прерваны сытым ржанием Аркадия: он крепко схватил её за руку и, тыкая вилкой в свою тарелку, завизжал:
– Гы-ы-ыыы! Смотри-ка, они же склещились!
Люба заглянула в тарелку и обмерла: в крупной раковине неловко возились две маленьких, размером не более спички, обнажённых человеческих фигурки. Они, действительно, несмотря на взаимное отталкивание, никак не могли отъединиться одна от другой. Лицо мужчины выражало отчаяние и стыд, лицо женщины – злобный укор: вне себя от ярости она хлестала своего партнёра  по щекам. Аркадий вдоволь налюбовался этой любовной сценой, поперчил её дерущихся участников, подсолил, проткнул их острыми зубцами вилки, обмакнул в соус из шпината с лимонным соком  и жадно отправил себе в рот, запив  добрым глотком вина. Затухающий в горле Аркадия злобный писк парочки вызвал у Любы приступ тошноты; она заглянула в кастрюльку, из которой только что выкладывала мидий на свою тарелку, и увидела в оставшихся раковинах таких же маленьких человечков, возбуждённо переговаривающихся, махающих своими ручками и ножками, – словом, живущих жизнью обречённых. Некоторые из них в одиночку покидали раковины, с трудом перелезали через высокие борта кастрюльки и разбегались по столу, как тараканы.
– А вон ещё один мальчик-с-пальчик свою милашку пялит! – азартно закричал Аркадий, вновь занося вилку над тарелкой.
 Дурнота охватила Любу с новой силой, – она с брезгливой неприязнью отвела глаза от Аркадия, сосредоточенно вылавливающего вилкой в  своей тарелке живое лакомство.
Внезапно царящее под жемчужной крышей безмятежное утоление лености, чревоугодия и похоти нарушилось. Первыми тревогу учуяла мохнатая мразь, шнырявшая по полу – она дружно кинулась по углам. Со стороны оркестра по направлению к трапу в панике заскакал на своём раздвоенном рачьем хвосте давешний охранник. Уродливо прыгая между пузырями, он размахивал клешнями и смятенно высвистывал:
– Полундра! Оська запсиховал! Марафета опять нанюхался и бушует! Всё крушит подряд!
За ним появился и Оська – это был тот самый осьминог, который так обходительно встретил и проводил к столику наших героев. Похоже было, что он действительно злоупотребил Любиным гостинцем. Теперь он  вызывал стихийный ужас: огромные глаза сменили цвет на зловеще-багровый и выражали бешеную угрозу; тело, словно световой экран, вспыхивало резкими ядовито-яркими вспышками; фиолетовый клюв был задиристо поднят, а из-под него время от времени во все стороны  вылетали злобные плевки – разноцветные сгустки липучей  слизи. Гигантские щупальца моллюска крушили всё, что  попадалось на пути: хватали подвернувшихся гадов и отбрасывали их далеко за борт; одним ударом разбивали стопки тарелок, рвали оболочки пузырей, вытаскивали из них за ноги людей и мгновенно  присасывались к их телам, оставляя  страшные кровоподтёки.
Несмотря на эти задержки в пути, осьминог явно выдвигался  к пузырю с Любой и Аркадием; в трёх метрах от цели  щупальца, со свистом рассекая воздух, нанесли несколько оглушительных, как щелчки циркового бича, ударов по голым задницам взлетающих стрекоз-официанток. Вслед за этим одним прыжком взбесившийся спрут оказался внутри пузыря, бережно отстранил Любу и с ненавистью в жутко выкаченных глазах кинулся на Аркадия. И в этот момент подоспел   специальный отряд из четырёх закованных в средневековые латы стражников, брошенных на усмирение одуревшего Оси. Каждый из бойцов с трудом скрутил по два щупальца специальным захватом и укрепил их на особой, видимо, не впервой применяемой, приладе. Связанный Ося яростно хрипел, хрюкал и дёргался, как сумасшедший в смирительной рубахе. Когда среди других любопытных к скрученному спруту приблизился Аркадий, Ося напрягся и плюнул ему в лицо красным сопливым комком с тошнотворным запахом.
– Ах ты, сучий патрон! – взревел объевшийся человечиной директор и стал бешено пинать   связанного осьминога, норовя попасть острыми носками модельных туфель по глазам и клюву. Стражники тут же вступились за своего: несколько рук в поручах грубо отбросили Аркадия в сторону. Он обиженно повернулся к Любе; и от вида этого ставшего вдруг окончательно ненавистным испачканного лица, и от тошнотного запаха, и от бессильной жалости к распятому спруту Любу начало выворачивать наизнанку прямо в толпе.  Летающие под жемчужной крышей две стрекозы-официантки обиженно потирали безобразные гематомы на ладных седалищах, указывали на неё пальцами и злорадно пищали тритоновыми глотками:
– Залетела! Залетела!
Ося, по-видимому, понимал человеческую речь и был разъярён тем, что негодяйки дразнят полюбившуюся ему красивую добрую девушку; он яростно  плюнул и в них, но не достал, – плевок  вернулся и звучно шлёпнулся на шлем одного из стражников. На бедолагу накинули  чёрный пластиковый мешок для мусора и унесли с неожиданными ласковыми утешениями:
– Ося хороший! Хороший-хороший! Успокойся, мы тебя любим!


                Корабль дураков

                Мама
                («Семь Смертных Грехов»)


Любин отец, известный учёный Эдуард Викторович Ликушин, был убеждённым холостяком. Он редко  вспоминал о  кратковременном периоде своей семейной жизни; однако, оказавшись в вынужденном бездействии, например, болтаясь в кресле авиалайнера и время от времени окунаясь в высотно-алкогольную дрёму, он добродушно корил самого себя вопросом: как он мог совершить такую глупость?
– По какой причине я развёлся, это мне, – правда, не сразу, но  со временем, – стало совершенно ясно: она постоянно, то и дело, и дома, и в гостях, поправляла резинку трусов под верхней одеждой. А я-то по молодости полагал, что дело во взаимном непонимании, в измене там, и прочей ерунде. И только оставшись один и испытав огромное облегчение, почти прозрение, понял эту истинную причину ясно и радостно, – этот её жест довёл бы меня до инфаркта или до белой горячки в ближайшую же пару лет совместной жизни.
– А вот что касается первого шага, то есть женитьбы, здесь гораздо сложнее. Зачем я это сделал, ума не приложу, – с благодушным любопытством продолжал размышлять он. – По-видимому, чтобы продлить род; а для чего же ещё? Ладно. А почему для этого надо непременно регистрироваться, пить, есть и спать под одной крышей? – наверное, потому, что  так поступает большинство, а ещё потому, что надоело беспорядочно болтаться по столовкам и прачечным. Слишком обстоятельный я человек. В любом случае, это не был брак по любви: бывшую жену мою я никак уж не любил, а многое в её сучьей натуре раскусил ещё до женитьбы. Да и что такое любовь? В наше время все поняли: это просто ханжеское прикрытие, камуфляж созревания полового инстинкта. Красиво облегающие плавки или пикантный купальник – вот и всё, что такое любовь. Ну, конечно же, решающую роль сыграл секс: слишком уж хороша была! Да, каков был станок! Грудь, талия… а окорока?! А эти изумительные, никогда более не встретившиеся ямочки на ягодицах, – лукавые, пленительные, куда более привлекательные, чем ямочки на щеках? А руки и ноги, совершенно круглые по всей длине, кожа розовая, гладкая, и чуть что – так и запылает! Да и вся она заводилась  с пол-оборота –  это наверняка повлияло. До сих пор грезится  её хваткое, нежно-мшистое колечко, аж искры из глаз сыплются… Впрочем, возможно, сказалась и атмосфера  семьи, в которой я вырос.
До того, как они состарились,  родители Эдика были добросовестными кормильцами и воспитателями, оставаясь при этом организованными и чёрствыми людьми. Главой семьи была  мать. Казалось, все её поступки были подчинены твёрдым установкам и правилам, заложенным в неё с рождения. Нежность и женская слабость были  чужды её характеру. От неё Эдик унаследовал прилежание и настойчивость, любовь к порядку и дисциплине, стремление во что бы то ни стало выполнять обещанное. Она же была причиной того, что с детства  он смутно ощущал недостаток простой ласки и сердечности. Поэтому он подсознательно ожидал со временем компенсировать эту нехватку в атмосфере собственной семьи, но эти надежды не оправдались: жена  оказалась совсем иным человеком.
Высотный, романтически волнующий  туман воспоминаний в сознании Эдика вдруг выпадает в безобразный осадок: ему грезятся отвратительные семейные сцены из бывшей короткой супружеской жизни, по сравнению с которыми теперешние  фильмы ужасов – сущие пустяки. Вот он одиноко ужинает в тесной затрапезной кухне; напротив него жена, установив на том же столе увеличительное зеркало и яркую лампу, сосредоточенно выдавливает прыщ на извлечённой из-под полы засаленного халата  груди… Заходит тёща со спичкой во рту, беззастенчиво берёт со стола хлебный нож и начинает затачивать им вынутую изо рта окровавленную спичку. Мокрые от слюны и крови стружки летят чуть ли не в тарелку Эдика… Вслед за тёщей появляется тесть в грязной майке и изжёванных семейных трусах: он высыпает в широко разинутую пасть с белесыми дёснами несколько таблеток и порошков, зычно запивает  из бутылки с какой-то мутной жидкостью и вдруг начинает с яростным удовлетворением скрести свой геморроидальный задний проход…
Совместные трапезы – в  понимании Эдика-молодожёна одна из регулярных основ семейной жизни, – происходили крайне редко: семья в полном составе (сначала они жили у родителей жены) собиралась  преломить хлеб только по главным праздникам, при этом за столом его преследовало ощущение общей принуждённости и нетерпеливого ожидания конца ретроградного, домостроевского обряда. Добрые традиции совместного семейного ужина или воскресного обеда, не говоря уж о завтраках, превращённых в натуральный  сумасшедший дом, здесь были либо неизвестны, либо осмысленно отвергнуты: возможно, сказались либеральные традиции фамильных династий – и тесть, и тёща были работниками советской культуры, и дочь их пошла по этому же пути. Больше всего Эдик был недоволен тем, что главным идеологом внутрисемейного либерализма была его  жена.
 Как только она убедилась в том, что Эдик представляет собой надёжный источник пропитания,  она сразу же бросила работу. Но вот что удивительно: семейный очаг для неё тоже не являлся целью существования. После рождения дочери стало ясно, что созидание и поддержка семьи для неё скорее тяжкая обязанность, чем потребность. Однако это ярмо обходилось меньшими затратами труда и нервов: всегда можно передохнуть, а то и  отложить дела на завтра, а если лень и строптивость особенно прихватят, – на послезавтра. А можно и вообще ничего не делать, а только говорить о необходимости тех или иных дел. Её безразличие к семейным  проблемам ставило Эдика в тупик. В чём  состоит смысл её жизни? Ведь должен же быть какой-то стержень, ради которого стоит жить?
Очень скоро Эдик стал замечать, что жена относится к нему совсем не как к главе семейства, который повседневно печётся о материальном благоденствии и  духовном благополучии, а как к должному,  узаконенному судьбой ресурсу, выделенному ей по какому-то особому праву для  само собой разумеющегося регулярного личного, придирчивого потребления. Началось это подозрение с мелочей. Так, ни одна из его  покупок  не оставалась без лёгких, но содержащих  брюзгливый упрёк замечаний:
– Творог кисловат, но есть можно.
– Прошлый раз я тоже покупала калач, но у него был совсем другой вкус. Это было что-то душистое, лёгкое, а не просто безвкусный хлеб.
– Когда же удастся поесть настоящего риса? Помнишь, на Новый год ты готовил плов с рисом, который я купила? Вот это был рис!
– Как хочется отведать хоть когда-нибудь настоящих яблок! Эти красивые, а на вкус как вата!
– Не стоит делать покупки в этом магазине, там все продукты какие-то квёлые.
– Просто интересно, ты можешь хоть раз  выбрать нормальное мороженое? Лучше дай мне денег, и я куплю то, которое  всем понравится!
– Это просто удивительно: как из таких высших, твёрдых, как написано,  сортов пшеницы, можно сделать такие безвкусные макароны?
И так далее. Без конца, изо дня в день, без единого перерыва. Интересно, что, несмотря на эти нудные и постоянные замечания, жена и тёща не желали делать покупки сами и аккуратно, почти каждый день, передавали ему   заранее составленные списки продуктов и  сопутствующих товаров:
– Ведь у меня же нет сил таскать всё это в сумках, а тебе ничего не стоит привезти покупки в машине по дороге домой.
Однажды, в связи с перегрузками на работе, Эдик позвонил жене и попросил закупить ею же составленный список. Как бы не так!  Конечно же, она перепоручила ему  сделать все покупки  завтра. Ей и в голову не пришло по-человечески помочь ему. Эдик начал всерьёз подумывать: зачем всё это мне нужно?
Общего питания для всей семьи не существовало: женщины в одиночку ели что-то своё, отдельное, из личных маленьких кастрюлек и кюветиков, которыми был заставлен холодильник. Официальное объяснение – диеты, гастриты, всевозможные синдромы и прочее. Эдику же и бессловесному тестю готовили на двоих, не спрашивая о вкусах. Мысли о безнравственности, бестактности  такого распорядка ни жене, ни тёще просто не приходили в голову. Уже не один раз в поисках своей пищи Эдик приходил в ярость от этих бесконечных крышечек, поставленных одна на одну именных мисочек и персональных тарелочек, и едва удерживал себя от желания выбросить всё на пол и растоптать.
Её беспрестанные бестактные выходки, хотя и забавляли Эдика, вызывали нарастающее раздражение друзей и знакомых. Он часто вспоминал, как однажды в гостях она не только досадила имениннице, но и испортила весь вечер тесной компании. Во время застолья все взахлёб хвалили особо удавшееся хозяйке кушанье, и она попросила его передать, чтобы отведать. Отложив в свою тарелку маленький кусочек, она принялась  пристально его рассматривать и с любопытством  ковырять  вилкой. Она прекратила разговаривать, отвечать на вопросы и всё настороженней углублялась в изучение блюда. Постепенно общая беседа неловко завяла, и в полной тишине кто-то шутливо спросил её, что она там нашла.
– Ничего. Мне просто показалось, – беспечно ответила она и унесла на кухню свою тарелку.
В этих условиях что-то стало постоянно саднить в памяти Эдика; наконец, он вспомнил давний наказ своего отца, сделанный с опаской и оглядкой. В те времена отец ещё находил в себе силы высказывать  своё мнение, конечно, в отсутствие супруги:
– Ты слишком обязателен и добросовестен. Это может тебе навредить в жизни. Побольше думай о себе, своём достоинстве и своей независимости. Конечно, не во вред другим людям, но и о себе не забывай.
– Делать добро другим – разве это плохо? Вы же сами меня учили!
– Да, и дай Бог, ты будешь во всём добрым человеком. Но всему должна быть мера. Многим людям недоступно чувство благодарности – они его просто лишены. И принимают добро от людей не как благо, а как должное, данное им по их природе. Они думают, что те, кто делает им добро, должны его им делать. Не по доброте душевной, а по какому-то жизненному долгу, правилу свыше. И они считают, что не должны отвечать добром – так, по их мнению, устроен мир. Те из них, в ком это свойство особо сильно развито, приходят во власть. Других во власти нет.
– Но это же не по совести?
– Понятия Власть и Совесть несовместимы. Совести у них нет. Они даже не представляют, что это такое. Трудно тебе всё это объяснить, но таких людей много, и за счёт своего внутреннего устройства они привлекают к себе симпатии людей с доброй волей, а потом используют в своих целях их силы. А притягивают они потому, что свободно преступают законы совести и добра, и из-за этого кажутся отважными, обаятельными и сильными. А на самом деле это настоящие негодяи, прохиндеи и нахлебники. Запомни: все руководители, от бригадира до президента, сделаны из этого теста.
Отец воровато оглянулся и добавил:
– И все так называемые главы семейств тоже.
– Но они живут лучше всех. Уверен, что они не чувствуют себя ни негодяями, ни нахлебниками. Они считают, что они – герои, лидеры. Может, стоит перенять их опыт и двинуть по их пути? Пожалуй, я к этому готов, спасибо тебе за совет.
– Тебе решать, тебе решать… Только ими нельзя стать по желанию, это – врождённое.
– А у меня, вроде бы, это врождённое и есть. Только я ещё и умный – я его не выпячиваю.
Когда Эдик женился, отец, видя, как внимательно он относится к молодой, красивой  жене, ещё раз украдкой предостерег:
– Смотри, не избалуй её своим вниманием, это может обернуться против тебя самого.
Он ясно вспомнил эти мысли отца, когда жена впервые ему изменила. В принципе он знал, что это неизбежно. Если читать Священное Писание, измена – это страшный грех. Но, согласно этому же Писанию, все мы грешны, и  герои Библии часто впадают именно в этот грех. Ну, а если читать всё остальное: художественную литературу, народные предания, историю, психологию получается, что измена – это первое, неотъемлемое, непременное свойство брака. Так что Эдик в какой-то мере, пусть теоретически,  был готов к её измене; но то, что это произошло прямо на его глазах, бесцеремонно и даже с осознанием  женой какого-то права на этот поступок, стало для него последней каплей. Она просто не ощутила себя виноватой. И вообще отнеслась к этому как-то обыденно.
– Ну, ты и зануда! Как будто ты мне не изменял, особенно до женитьбы, уж я-то справки навела! – сказала она  при неизбежном выяснении отношений, – Ну, что тут такого особенного? Ну, вышло нехорошо, ну, ещё раз прошу твоего прощения, так что же? Теперь меня что – расстрелять? Поставить к стенке и расстрелять, да? Ведь я же не собираюсь разрушать нашу семью и связывать свою жизнь с этим красавцем, – на кой он мне сдался! Я его уже забыла, забыла навсегда. И попросила у тебя прощения. Что тут ещё обсуждать? Чего ты ещё от меня хочешь?
 Мысль об опасных последствиях адюльтера ей даже и в голову не приходила, – жизнь с Эдиком её вполне устраивала. Когда Эдик заявил об уходе, она  была твёрдо уверена в том, что не допустит  развода. Однако ровно через неделю после инцидента, всего через  два года после их свадьбы  ей пришлось подыскивать нового мужа.
С тех пор, как Люба достигла роста  матери, она в полной мере испытала на себе беспокойное, завистливое сопоставление физических данных, которое маменька (так про себя называла её Люба)   с назойливым постоянством осуществляла с высоты своих лет и своего опыта. Часто результаты измерений вызывали у неё приступы плохо скрываемой, завистливой ненависти к красоте дочери.
– Давай ещё померим наши основные размеры? Хоть ты и не рожала, а живот у тебя никак не меньше моего, – но ты ешь, ешь, сколько хочешь, ведь ты ещё растёшь! Так, талия… Вот видишь, если учитывать разницу в летах, у нас талии не так уж разнятся, а ведь я тебя носила и родила, – ты знаешь, как ты на мне всю кожу растянула? А грудь? Вот уж где ты точно в проигрыше! Посмотри, твоя грудь только ещё наливается, а она у тебя всё же ниже моей! И соски у меня розовее, твои темней! А как больно ты эти соски кусала, когда высасывала из меня молоко! Ведь этой грудью я тебя вскормила, это, считай, пятнадцать лет назад. Что же с твоей-то грудью будет через столько лет? Завянет, завянет, и от этой прелести ничего не останется, будет как сухое, сморщенное яблочко. Теперь бёдра… Не могу понять этой новой моды на узкобёдрых! Ведь главная притягательность женщины – это узкая талия и мощные бёдра, только в них мужчина найдёт настоящее наслаждение! Ну что у тебя за ляжки: просто какие-то костыли спортивные! Вот, потрогай мои, какие они объёмные, нежные, податливые.
 Но иногда она  забывалась и с горечью признавала:
– Ты же вот совсем ещё тоненькая, а у тебя всё равно всё плотное, округлое и торчит во все стороны, как у меня: и жопа, и грудь, и ноги! И кожа у тебя по всему телу так же нежна, как у меня была в твоём возрасте. И такая же горячая. Ах, молодость, молодость!
Всю эту чепуху Люба выслушивала до тех пор, пока хватало терпения, после чего бесцеремонно одевалась и уходила в свою комнату. Но тридцатисемилетняя маменька не успокаивалась:
– Дай-ка я примерю твоё новое платье, – мне просто интересно, насколько я подхожу для молодёжного кроя. Вернее, насколько этот крой для меня подходит. Вот видишь, платье как будто на меня шили: не болтается, как на тебе, словно на жерди, а подчёркивает все нужные выпуклости, это очень важно. Знаешь, я его, пожалуй, одолжу у тебя назавтра, у меня одна интересная встреча будет. Глядишь, пяток лет можно будет скинуть, их ведь, жеребцов несчастных, так легко одурачить! Однако, как бы оно прямо на мне по швам не расползлось!
– А что это у тебя, новые лифчики? Опять папочка любимой доченьке деньжат подкинул? Ты должна была бы мне все его отстёжки отдавать, – ведь это я его нашла когда-то, это я от него тобою забеременела, и это я тебя родила! Если бы ты знала, как меня от тебя тошнило во время беременности!  И как меня из-за тебя диетами врачи мучили! А рожала я тебя с какими страшными разрывами! И сколько швов мне из-за тебя наложили! А как ты спать мне не давала ночами! И зачем тебе бюстгальтер, у тебя груди и так колом стоят. Дай-ка мне примерить, у нас с тобой грудь почти одинаковая.
Те любовные свидания, которые маменька устраивала у себя дома, стали для Любы настоящими университетами. Болезненное любопытство Любы к самым интимным подробностям маменькиных похождений в значительной степени было спровоцировано самой матерью. Будучи человеком нелюдимым, она не имела близких подруг для смакования своих любовных ощущений и переживаний; в то же время  непомерное тщеславие требовало непременного внешнего восхищения её амурными успехами. Это и заставляло её пренебрегать родительским долгом и с детских лет посвящать свою дочь в подробности своих похождений. Делала она это с неуклюжими недомолвками и намёками, которые сами по себе разжигали детское любопытство. Вряд ли Люба знала  всех любовников матери, однако, большинство из них бывало в их доме в гостях, и ни один из них не вызвал у неё ни  женской, ни человеческой симпатии. Тем сильнее Любе по её юности  льстила тайная связь с взрослым мужчиной, всемогущим директором, которому подчинялись  все учащиеся и учителя. Она забавлялась тем, что во время  занудных  нравоучений в классе и дома вспоминала такие моменты, от которых её бросало в интимный жар. Но самое сильное торжество она испытывала, ревниво отмечая  всестороннее превосходство "своего мужчины" над то и дело сменявшимися любовниками матери, многие из которых вызывали у неё недоуменное презрение.
Как-то раз ранним утром в комнату Любы проникло ядовитое шипение маменькиного голоса, настолько выразительное, что Любе почудилось, будто она отчётливо видит, как  раздутые багровые пузыри ядовитой злобы поднимаются наружу из тёмно-коричневых глубин маменькиной психики и с ненавистью лопаются над головой вчерашнего позднего гостя. Столь же явственно Люба представила, как этот гость не вслушивается в маменькины упрёки, для него  привычные и неминуемые, как предательское громыхание спуска воды в унитазе, и ждёт паузы, чтобы продолжить своё спонтанное чириканье. Гость этот был  школьным однокашником маменьки, и появлялся время от времени, когда ему взбредало на ум  выпить, поесть и переночевать «со своей первой любовью». Билетом в их дом служила его светская известность в культурных кругах; маменька называла его своим «романтическим хахалем». Накануне ночью Люба вдоволь наслушалась в адрес  хахаля такого же желчного клёкота по поводу его  мужской немощи. Дело было так. До позднего вечера маменька за столом заворожено выслушивала складное журчание его дребезжащего тенора, поведавшего ей о последних сплетнях питерского бомонда. Потом, когда настало время, она проводила его принять душ, принесла  свежие полотенца, и томное воркование гостя понеслось уже из ванной комнаты. Манерно ломаясь, искусственно картавя и вновь сбиваясь на нормальную артикуляцию, он со снисходительной благодарностью бренчал:
– Дагагая моя, ну зачем же так много? Я не понимаю, почему нужны газдельные полотенца для гук, для ног, для лица, для всего пгочего? Это же заугядный снобизм, милая! У меня есть  моё единое  Т-Е-Л-О! В нём есть всё: и руки, и ноги, и лицо, и ещё кое-что! И посмотри, как оно желает тебя, стремится к тебе!
Когда они возвратились в спальню, кокетливое хихиканье маменьки сменилось на буйный гнев и едкое, негодующее шипение. Однако его добродушная  трескотня продолжалась, как ни в чём не бывало:
– Ну, не расстраивайся ты из-за какого-то пустяка! – нисколько не смущаясь собственной несостоятельности, далеко за полночь успокаивал он маменьку, – С мужчинами это бывает, особенно если они переберут, а я-то уж точно перебрал, ты же сама всё подливала и подливала! Давай лучше представим себе, как мы с тобой съездим летом на Средиземное море. Путёвки или как там они теперь называются, я уже оформляю. И не в какую-нибудь сганую Анталию, а в отдельное путешествие на яхте. Пгедставляешь? Яхта дгейфует в открытом море, дует нежный бгиз. Ты в лёгкой матгоске  выходишь к завтраку, а я жду тебя в светло-голубом смокинге под тентом у стола с фгуктами. И по моему знаку стюард в белоснежном жилете с золотыми пуговицами подаёт нам запотевшую бутылку шабли и макрель в белом вине…
– Врёшь, всё ты врёшь! Жалкий трепач, импотент! Никакой путёвки ты не оформляешь, у тебя и денег таких нет, все проматываешь на молоденьких! Как же ты оформляешь, если даже паспорта у меня не спросил? Как? И свой паспорт у тебя наверняка просрочен! Шабли ему подают, видите ли! Макрель мерину, в белом вине! Да ты хоть знаешь ли, что макрель – это всего лишь вонючая скумбрия?!
Вторая, утренняя маменькина атака, представлялась на слух ещё более желчной и ненавистной, и было от чего. Это была яростная реакция на беззаботную и весёлую  ссылку гостя на классика, правда, несколько модернизированную. Вновь удостоверившись в своей недееспособности, он с оскорбительно-легкомысленным смешком, как бы в оправдание забавного ляпа, беспечно констатировал:

                Всю ночь поднимается медленно в гору,
                А утром поссал, – и опять с ноготок!

 Известный чтец-декламатор и мемуарист, прожжённый   питерский  пройдоха от подмостков, по сути своей никчёмный, шалопутный алкаш, он пребывал в числе завзятых тусовщиков и  претендентов на разные премии и гранты с начала перестроечных времён. Он прославился не столько своими устными мемуарами, сколько своей исключительно породистой внешностью, волевым выражением лица и вальяжными манерами.  Если бы он мог общаться с окружающими только с помощью мимики и жестов, этих завораживающих, царственных мановений, искусством которых он овладел в совершенстве, он стал бы непререкаемым кумиром всех его знавших мужчин и женщин. Это и послужило залогом его популярности на театре и телевидении. Однако, при непосредственном общении, когда усиливающий драматический эффект на сцене или в телестудии высокий тенор начинал занудно дребезжать в свойской тёплой компании, у собеседников сами собой зарождались   сомнения  в  интеллектуальном  превосходстве, а затем и  просто в порядочности его хозяина.  Тональность этого  привычно амбициозного и в то же время какого-то непроизвольно заискивающего, ждущего непременного подтверждения  козлетона, порождала догадки   о духовной дохлости знаменитости. В самых пустяковых словах его, даже о погоде, собеседники начинали ощущать какое-то ехидство,  какое-то подворотное подхихикивание, приглашение к совместной, заговорщицкой гадости.
– Ничего, ничего, это всё пустое, это поправимо, – в ответ на гневную брань благодушно успокаивал мамашу герой-любовник, – ведь говорил же наш великий Станиславский: я дееспособен, пока у меня движется хоть один палец! Сейчас я так тебя приласкаю, моя страстная, ненасытная школьница-однокашница, что ты получишь безумное, гламурно-порочное  наслаждение!
И ненасытная школьница-однокашница (в полном соответствии со злорадными ожиданиями своей взрослой дочери, тайно наблюдавшей эту поучительную сцену), позволила романтическому хахалю доставить себе сомнительную рукоблудную усладу, вцепившись в  его так и не воспрявшие  уды прелюбодеяния и издавая приличествующие модной заморской процедуре лживые стоны страстной любви.


                Папа
                («Фокусник»)


Руслан Георгиевич Мардасов был хорошо известен  в Питере как ключевой узелок, на котором любой, распутывающий свою верёвочку-проблему в органах культуры и образования – личную ли, общественную ли, – рано или поздно делал решающую остановку. И не  пост, хотя и очень высокий, который занимал Руслан Георгиевич, был причиной такой его вездесущности, а его многолетний кропотливый труд по сплетению этой замысловатой, прочной и гибкой путанки. Занимая должность первого зама, Руслан Григорьевич  возвёл себя в сан Великого Вечного Зама, то есть овладел негласным статусом, при котором первое лицо  загадочным образом теряло возможность принимать самостоятельные решения. И больше того: оно не имело никаких шансов, как это принято у бывалых чиновников,  в случае чего подставить  своего первого зама под  ответ. Такое положение вызывало различную реакцию первых лиц: одни не могли нарадоваться тому, что вся работа пролетала мимо и попадала прямиком к Зам Замычу (это прозвище за Мардасовым давно уже закрепилось); другие, своевольные и строптивые, почему-то долго не удерживались и неизменно куда-то пропадали, даже не догадываясь о роли ближайшего подчинённого в своём провале. Поэтому в течение многих лет начальники приходили и уходили, а Зам же Замыч незыблемо, как крепкая свая из морёного дуба в старом мельничьем омуте, торчал под водой, не высовываясь наружу, и продолжал крепить свою сеть. Со временем он оброс всеми сопутствующими почётными званиями и привилегиями, стал заслуженным деятелем образования, кандидатом педагогических наук, но главное – в совершенстве овладел практикой выжимания сугубо личных интересов из всех прочих: государственных, общественных, частных и любых других. Не было ни приказов свыше, ни прошений снизу, ни обращений смежных ведомств необъятного чиновничьего мира, которые бы не подлежали сопоставлению и изощрённой  увязке в его  поразительно ушлом уме в целях личного использования.
Манера его повседневного общения с окружающими опиралась на бесцеремонно-неколебимую презумпцию собственного превосходства и вытекающее из неё нелюбезное, почти презрительное снисхождение. Естественно, достойных людей такое обращение не устраивало, и благодаря этому  весь департамент  Зам Замыча давно уже был превращён им  в  монолитный сплав единомышленников, – единых  по духу, но меньших по размаху подлецов и пройдох, стопперов и сплетников,  в основном из женщин-общественниц, изначально тупых, а теперь ещё и  старых кляч. По мере их естественного убывания он осмотрительно извлекал из своего тайного, глубоко продуманного кадрового резерва  особь, способную быстро,  авторитетно и совершенно  неопределённо ответить на любой вопрос, и зачислял её в свой штат. Там она  получала  сладкое своей  безынициативностью рабочее место, зарплату и кое-какие лестные привилегии и начинала свою жизнь овчарки: сторожить Зам Замыча, покорно ожидать его указаний облаять, затравить или изощрённо нагадить кому он укажет, и махать хвостиком от его  нравоучений и похвал. Кроме изощрённого пустословия, других профессиональных знаний и навыков от подчинённых не требовалось, – всего этого с избытком хватало у Зам Замыча. Все они  были ему по-собачьи преданы, и никого другого слушаться не желали. То ли из этой верной стаи, то ли от самого Зам Замыча, а, возможно, и из достоверных источников, которым не удалось вовремя заткнуть рот,  время от времени разносился коридорный шелест о том, что человек он непростой, а поставлен на это место кем-то с самых что ни на есть кремлёвских верхов в качестве смотрящего за всем ведомством. Впрочем, такие слухи лишь способствовали укреплению его репутации искушённого аппаратчика, выдающегося представителя вечного братства упырей-чиновников.
 С таким же подобострастным трепетом к нему относилась и его семья:  супруга, которая изначально была подобрана на добровольную роль безмолвной кухарки и горничной, и задавленные его априорным величием уже взрослые дети-погодки. Как и положено солидному, ответственному гражданину, Зам Замыч уделял необходимое внимание будущему своего потомства: и сына, и дочь он запустил на орбиты родной сферы народного образования, возлагая особые надежды на карьеру сына, так как нашёл в нём отчётливые отражения собственных природных достоинств: неусыпной,  мучительно-беспокойной настырности в поисках личной выгоды за счёт других, и   непреодолимой внутренней тяги к подлости и лжи.
Материальное положение Зам Замыча было более чем основательным: он с супругой занимал трёхкомнатную квартиру в  авантажном доме дореволюционной постройки на Итальянской улице, а детям своим пробил солидные квартиры в престижных районах, в просторных старых домах. Получение такого жилья обеспечили сложные, но чётко отлаженные закулисные операции, сопутствующие устройству в престижные вузы детей влиятельных родителей, а также целый ряд других ценных услуг сильным мира сего. Благодаря таким операциям и услугам зарплата Мардасова составляла ничтожную часть его валового дохода, что позволило ему обзавестись приличествующей его положению капитальной дачей в элитном кооперативе, а также разместить излишки капитала в загородной недвижимости детей.
Казалось бы, до изжоги заурядная фигура обыкновенного крупного чиновника? Нет, уважаемый читатель, вовсе не таков был этот человек: кроме убогого мира разврата, подковёрных интриг, взяток и привычных хищений госбюджета у него был ещё другой, тайный  круг интересов и сообщников, обретённый им по наследству от древних зловещих сил и по наитию  порочной наследственности.

Раннее детство Руслана Георгиевича прошло в химерической атмосфере хмурых  питерских улиц, каменных дворов и коммуналок. Он родился на Петроградской Стороне за несколько лет до войны и рос со сводной сестрой, матерью-одиночкой и бабушкой. Эвакуация забросила их  во Владимирскую область, там бабушка и сестрёнка умерли от тифа. С первыми же обратными волнами  мать с Русланом вернулись в  угрюмый полумрак родной  коммуналки и заняли ту же комнату. Мать, беззаботная и неуравновешенная женщина, работала в столовой, а после денежной реформы сорок седьмого года – буфетчицей в маленькой забегаловке.  Те, кто знал Питер конца сороковых – начала пятидесятых, хорошо помнят множество этих уютных заведений: неяркие жёлтые шары с чёрной надписью  «ПИВО», их отражения во влажном чёрном асфальте, и рядом – серые ступени в тесный подвал с несколькими убогими столиками. За буфетной стойкой можно было недорого получить кружку пива и постоянное дежурное блюдо – холодную отварную треску с холодной мятой картошкой – не ледяное, из холодильника, таковых в этих торговых точках  ещё не было, а просто из холодного места. Во многих старых питерских сердцах живут прекрасные, тихие мелодии этих жёлтых шаров на фоне чёрного неба, этих слабо освещённых пятен на истёртой клеёнке: солонка, пивная кружка, изогнутая мягкая алюминиевая ложка, тарелка с серой рыбой и серой картошкой и их заветный  вкус. Вот за такой стойкой и стояла мать.
Посетители пивной делились на случайных и постоянных, а постоянные – на денежных и попрошаек. Среди денежных особняком держалась  местная знаменитость с таинственным ореолом «урки-законника», хранителя и толкователя воровских понятий, – маленький жилистый старик по кличке Конюх.  Не было человека, который бы не испытал безотчётный страх при одном только взгляде в его неподвижные акульи  глаза.  Говорили, что всю свою жизнь с малых лет он мотался между волей и лагерями и на старость лет завязал. Вся округа знала, что он не порвал связи с уголовным миром и по необходимости играет роль независимого арбитра в воровских разборках. Одно только появление Конюха в пивной вызывало у матери Руслана приступ томительного животного ужаса; руки её начинали трястись, губы складывались в жалкую подобострастную улыбку. Старику всё это, по-видимому, очень нравилось. Руслану было ясно, что знали они друг друга давно, и чем-то были «повязаны», но как он ни упрашивал мать «расколоться», она молчала. Лишь однажды он подслушал, как мать под хмельком рассказала закадычной подруге об их встрече несколько лет назад, сразу после возвращения в Питер.
 – Я его совсем даже не узнала, – пришёл в нашу столовую, я тогда официанткой работала. Подхожу к нему сзади, а от него за версту несёт потом и ссакой, и рожа  у него под кепкой такая  круглая, небритая и вся в прыщах каких-то – опух, видать, от чего-то. Глядит куда-то в сторону и говорит мне: барышня, говорит, нарисуй-ка мне  в своём блокноте баланду да какую-нибудь бациллу пожирнее, здесь у меня гривенника не хватает, в дачку отдам. И даёт пять копеек копейками. Представляешь – пять копеек! А потом харю свою поднял и спрашивает: в натуре  не узнала или икру мечешь? Ты, говорит, меня не знаешь и не видела – неси хавать быстрее! Как сейчас помню, обмерла со страху так, что потом трусы менять пришлось!
Конюх пользовался боязнью матери, иногда брал выпивку и закуску в долг, но неизменно возмещал занятое. Два раза подряд он выручил буфет деньгами при внезапных ревизиях, и с тех пор задолженность буфета возмещалась не только денежными средствами: время от времени Конюх заходил к матери после закрытия пивной и оставался на ночь. Что жестокий старик делал с матерью за ширмой в эти ночи, просыпавшийся от её сдавленных тоскливых всхлипов и мучительных стонов Руслан понять не мог, хотя своё уличное образование считал полностью законченным: к своим тринадцати годам он уже регулярно участвовал в мелких кражах, драках с ножами и кастетами, всевозможных азартных играх, пил-курил и  спал с такими же, как он, распутными подружками. Старика он понимал: в его подростковое сознание уже пустила корни уличная сладость садизма, но для него так и остались непознанными  истязания, которым  подвергал мать жестокий Конюх. Досадовал он также и на то, что не мог понять той одержимости, с которой мать, несмотря ни на что, ждала посещений Конюха. Если мучитель  не приходил слишком долго, мать не выдерживала и после совместной выпивки  затаскивала в свою постель  сына, не требуя от него, однако, ничего ему неизвестного. Такие разрядки привёли к тому, что  Руслан сам стал приставать к матери, а если она противилась, пускал в ход безжалостные, с острыми детскими костяшками кулаки. Все эти деяния совершались и воспринимались обоими в соответствии с их пониманием   окружающего мира. Понятия  родственной любви и порочности инцеста были им неведомы, а  сопутствующие переживания представлялись менее сильными, чем при стычках с милицией или со шпаной с соседней улицы.
 С Русланом Конюх постепенно установил доверительные отношения и вскоре то ли через страх, то ли через любопытство подростка взял на себя часть его воспитания, а именно формирование жизненного кредо. Старый уголовник размышлял о путях продвижения молодой смены преступного мира в условиях перерождающегося  общества. Башковитый урка своим настороженным инстинктом давно понял, что в новом мире, насыщенном знаниями, без образования у криминала перспективы нет.
Для начала Конюх рассказал  Руслану, что знавал в своё время его отца, о котором мать лишь раз неохотно обмолвилась как о пропащем уркагане. Из воспоминаний Конюха выходило, что отец был чуть ли не легендарным питерским  вором в законе, прославившимся с ранней юности изуверской жестокостью и изощрённым коварством. По словам Конюха, таких краль, как Русланова мать, у отца были десятки по всему Питеру, и у всех них  от него были дети.
Для Руслана, полностью отдавшегося воровской среде, эти рассказы были лестным подтверждением правильности выбранного пути; однако бывалый рецидивист всё чаще и чаще в своих наставлениях призывал его сойти с  уличного  жизненного пути и стремиться к получению полноценного образования. Постепенно Руслан понял, что высокое  положение в преступном мире Конюх занимал не только благодаря лютому нраву, – он, несомненно, от природы обладал проницательным умом. Внимательно наблюдая окружающий мир, он делал поистине философские обобщения и прогнозы.
Руслану пришлось некоторое время привыкать к языку старика, насыщенному  «старой феней» и изощрёнными метафорическими  ругательствами; он с напряжённым интересом следил за сложным ходом мыслей своего наставника, размышлявшего о грядущих  условиях выживания и развития преступности в послевоенном советском мире. Здесь было над чем поломать голову: то, что на своём воровском языке излагал апологет криминального образа жизни, было посложнее любых школьных дисциплин.
 Постепенно Руслан начал усваивать суть его поучений. С незапамятных времён человечество живёт по единственному, вечному праву сильного перед слабым. Сильные – это  те, кто презирают труд и умеют красиво жить за чужой счёт; для них не существует никаких нравственных начал. Слабые – это те, кого сильные заставляют трудиться вместо себя и кому они для этого с детства вдалбливают сказки о необходимости  почитать такие понятия, как братство, совесть и мораль. Порядочность и порядочные люди – это мифы, придуманные для того, чтобы слабым не умереть от зависти и отчаяния.
Всё остальное мироустройство: правила  общения, производство и распределение товаров, законы, правопорядок,  одним словом,  государство, – это сложная система, от века обеспечивающая право сильных присваивать плоды  труда  слабых и кайфовать за их счёт. Те сильные, которые не попали к  кормушке стоящих у государственной власти,  действуют по тому же праву: они  тоже живут за счёт честных трудяг-лохов, так же, как и государство,  присваивая плоды их труда мошенничеством и грабежом, только  за свой страх и риск. Таким образом, сильные грабят слабых с двух сторон: сверху – государство, а снизу – преступники. Поскольку среди «верхних» и «нижних» сильных много умных, они давным-давно между собою поладили: по всему миру государства снюхались со своим преступным миром и  постепенно с ним сливаются, охватывая слабых мёртвой хваткой. На Западе эту смычку называют мафией, у нас она названия не имеет. У нас процесс слияния власти и преступности неуклонно укреплялся со времён опричнины и Ермака:
– Ты знаешь, кто такие были опричники? А кто был Ермак Тимофеич? В школе тебе об этом никогда не скажут: в опричники Иван Грозный набирал паханов разбойничьих шаек, а Ермак был одним из авторитетов воровского казачества.
 Сейчас, после войны, этот процесс пошёл особенно быстро. Создаются совершенно новые отрасли науки и производства, в них вкладываются огромные деньги, они лежат там, наверху.  Чтобы делать Большую Варшаву, надо не мелким кипишем  в переулках заниматься,  а пробиваться туда, наверх. Там вокруг больших денег нужно расставлять наших, своих, а чтобы пролезть туда, нужно овладевать специальными знаниями: к ключевым постам управления можно пробраться только через школы, высшие училища и институты.
– Ты для этого подходишь. У тебя  башка на месте, а воровская кровь от  отца до самой смерти в  жилах кипеть будет, я тебя насквозь вижу. Так что бросай вольную жизнь, садись за учёбу и за чистоплюйство всерьёз. Не послушаешься – начнёшь мотать срок; сначала по малолеткам, потом по взрослякам, не заметишь, как жизнь пройдёт.  А  шестёрок и придурков в подворотнях и на зонах без тебя  хватит.
 Руслан осознал, что работа, которую с ним проводил Конюх, была не случайным эпизодом, а переподготовкой кадров Большого Российского Криминала. Он поверил Конюху и покорно встал на этот путь – окончил школу, институт. За это время Конюх умер, успев «передать» Мардасова верным людям. Верные люди определили, что им нужен свой человек в органах культуры и народного образования, куда он и был поставлен по загадочному негласному распределению. Пробиваясь всё выше и выше с помощью верных людей и личных качеств, он набрался опыта, возмужал и постепенно сам стал одним из тех, кто сообща, в глубокой тайне, правят разнообразными балами жизни. На этой стезе он принял участие в  реализации величайших коллективных и менее крупных, но сугубо персональных, криминальных проектов. Среди первых особо выделялась организация единодушной поддержки питерскими властями  решения незадачливого комбайнера о деятельности кооперативов – афера века. Из вторых ему был особо люб и дорог  его личный проект: рекрутирование проституток из подведомственных образовательных заведений.
В начале девяностых, когда проституция покинула подполье и стала стремительно молодеть, Зам Замыч провёл инструктивное совещание с сыном и дочерью – питерскими педагогами. Он предложил  проработанный до последних деталей бизнес-план, содержащий все аспекты самого забубённого  сутенёрства. Предварительно проект был одобрен верными людьми, обеспечившими прикрытие питерских властей и спецслужб. В основе его лежала тщательно законспирированная схема разведки, подбора и  эксплуатации школьниц и студенток. Всю работу по задействованию проекта он возложил на своих детей, подставив к ним для контроля ещё одного педагога, хорошо ему известную любовницу своей развратной дочери. Схема на удивление быстро заработала, и дети восхищённо ахали: они не ожидали, что такие доходы можно получить не на добыче нефти, а на  продаже телесной любви.



                Приют отринутых
                («Алтарь Отшельников»)


Будняя осенняя ночь с желчной ухмылкой поджигает на  московских магистралях  адские всполохи рекламы, строит  запруды из холодных потоков огненной автомобильной лавы, играет оглушающую музыку в киосках, барах и кафе. К ночи крупные столичные трассы, площади, улицы и переходы привычно перевоплощаются в зловещие ходы преисподней; по ним под болезненно-ослепительные вспышки и дикие гипнотические ритмы, в машинах и пешком,  шныряет по своим грешным делам  разноликий сброд. В свете пронзительно пульсирующих цветных огней внешние облики людей начинают неузнаваемо искажаться: лики их обретают коварное, порой даже свирепое выражение, а походка и жесты невольно подчиняются варварским музыкальным тактам и становятся развязными и угрожающими.  Даже невинные лица детей приобретают коварные, зловещие черты. В атмосфере полыхающих на билбордах и баннерах клипов обнажённых тел и животных призывов надписей и синглов каждый  ощущает, что непроизвольно внутри него оживает невесть откуда взявшийся безобразный урод, жаждущий совершить какое-то развратное злодеяние. Каждый испытывает мощный напор  самых низменных искушений: пьянства, обжорства, блуда, бессовестного кривлянья… Многие, заслепясь,  со слабодушным, порочным облегчением отдаются соблазнам и пускаются во все тяжкие. Те, кто способен противостоять низменному обольщению,  стремятся поскорее вырваться из  злополучного светомузыкального ада и без оглядки бежать под домашний кров.
Поздним вечером машина доктора Визинг пробивается от Бурденко сквозь кипящее столичное пекло к дому: томительные пробки, дикарские огни и мелодии, кошмарные, мёртво-бледные маски пассажиров за стёклами соседних машин.
– Что можно противопоставить этому потопу невежества, хамства и пошлости? – размышляет доктор, – ведь это, действительно, настоящий всемирный потоп, волны которого охватили весь мир и вот докатились   до России. Он не менее опасен, чем потоп библейских времён! И нет на него современного Ноя! Что и как нужно сделать, чтобы противостоять этому наваждению? Нет, нет тех, кто это знал бы, а главное – хотел бы!  Власть предержащие не только не хотят этого, – наоборот, всё это им  на руку.
Кварталы, способные дать человеку ночной покой, расположены  в стороне; дома, спрятанные внутри этих кварталов, дополнительно защищены плотными кронами деревьев, а дом доктора Визинга – ещё и наёмной охраной. Пробившись  домой  сквозь дьявольский уличный хаос, доктор  только сейчас, глубокой ночью, нетвердо ступает на грань сна. Он  засыпает в объятиях своей преданной подруги, и  души их ведут нежную беззвучную  беседу.
– Я знаю, как ты устал; так черпай, черпай из  моей любви и моего тела, из всего моего существа тишину и покой. Зачерпни из меня сколько сможешь спокойствия и безмятежности, спи тихо и мирно, а я буду охранять твой сон. Это поможет тебе и дальше быть таким же мудрым, мужественным и добрым.
Сознание доктора движется по скользкой тропе дрёмы, соскальзывая то в сон, то в реальность. Он начинает окунаться в мягкие, тёплые ямы светлых воспоминаний и с наслаждением погружается в самые заветные из них, грёзы детства. Сквозь тревожное, ежеминутное опасение  утратить их ему чудятся:
… ласковое солнце, вкус хвощей и щавеля, чёрные отверстия ласточкиных гнёзд в глинистом обрыве над рекой и рачьи норы в продолжении этого же обрыва под водой;
… изморозь на коже в ожидании укусов слепней, налетевших стаей от проходящего стада;
… низкое жужжание летящих в сумерках майских жуков, мозглый холод босых ног от вечерней росы, жёсткость удара ладони по жуку, щекочущая цепкость его лапок в осторожно сжатой детской ладони;
… замирание сердца, когда зелёный  краснопёрый окунёк, распугав мальков, бесконечно долго всматривается в  насадку на твоём крючке;
… сказочно-таинственная игра крупа лошади, тянущей рысью твою телегу;
… цепенящая робость в кабинете врача от прикосновения к телу холодного стетоскопа;
… пугающая чернота глубокого колодца с загадочными звуками из самой глубины земли;
… неповторимый вкус высшего лакомства: холодного молока и подсохшего пирога с картошкой.
Неожиданно дремотные мысли доктора соскальзывают в холодную, смутную прорубь: его охватывает затаённая тревога за своих пациентов. Он ощущает болезненное беспокойство оттого, что не может защитить их от нещадных ударов внешнего мира. Он привычно бормочет во сне:
– Большинство из них поражены старой, как мир, болезнью – протестом против вечной несправедливости. Ещё в архаические времена этот протест считался признаком святости, и уже тогда власть имущие поняли его опасность для себя и окрестили его тяжким и опасным психическим недугом. А какую огромную пользу могли бы принести эти изолированные рыцари и мудрецы, если бы власть приняла и применила их честь, знания и опыт! Но это возможно лишь при торжестве Правления Доброй Воли. Такого никогда нигде не было, и быть не может. Напротив, торжество кривды в российском обществе последнюю сотню лет непрерывно нарастает, а такие, как они, ¬– честные граждане и безупречные служители, – не могут с этим смириться  и   либо самоустраняются от государевой службы, либо покидают её по принуждению. И эта разлука  грызет их рассудок.
– От кого они прячутся (или спрятаны?) в моей клинике? Очевидно, что они совершенно безопасны для общества: просто они многое понимают, и многое знают, но они никому не угрожают. Да, они доставляют беспокойство родным, – тем, кто их не любит и поглощён другими заботами. А искренне любящие их родные  держат их здесь из самых лучших побуждений, – тех самых, которыми устлана дорога в ад. Но зато тех,  кто опасен моим пациентам и кто готов на гораздо большее, чем лечебное их заточение, – этих я знаю, как говорится, в лицо. Эти не остановятся ни перед чем, чтобы мои больные либо смирно  сидели здесь, либо, если понадобится,  попали в другие отделения, – те, которые поближе к нашему крематорию.
Забытьё сбрасывает доктора в тревожную сонную яму. Ему чудится, что он оказался в подмосковном Китово и крадётся по чахлому лесу возле Клещёвки, – проверить, как живётся его пациентам. Окружающая его болезненная  поросль мало похожа на лес: деревья и кустарники почти лишены листвы, а почва – травы. В гнилом и липком дыму-тумане он  натыкается на брошенные шины, обходит наполовину вросшие в землю ржавые механизмы, поскальзывается на какой-то гнили. От дерева к дереву, по земле и по ветвям,  тянутся  безжизненные обрывки пластмассовых пакетов, спутанные магнитные ленты, какое-то отвратительно зловонное синтетическое тряпьё. Под ногами зловеще ломается стекло, хрустят пластиковые бутылки и металлические банки. В мутной, опасной полутьме то и дело мелькают, исчезая в траншеях и грязных землянках, жуткие, деловито снующие тени всевозможной  нечисти: бомжей, наркоманов, сутенёров, проституток, налётчиков. За ними, словно их домашние животные, ползают отвратительные твари, – их ужасные обличья отражают нравы своих хозяев. Никогда раньше доктор не видел таких огромных багровых пауков, таких рыжих, волосатых гигантов-гусениц, таких злобно шипящих и ползущих посуху морских скатов.
 Доктор, не понимая, как и зачем он оказался здесь, внезапно в ужасе замирает в облаке невыносимо прогорклого, омерзительно кислого перегара, парящего над огромной лужей. По одну сторону зловонной лужи лежит на боку трёхметровая вздрагивающая туша обнажённой женщины-великанши. Безобразная бабища завывает и корчится в ритмических приступах рвоты, изрыгая изо рта, носа и огромных ушей вонючее сусло из смеси желудочного сока, алкоголя и сгустков непереваренной пищи. По смердящему, расползшемуся в грязи телу с издевательскими криками скачут и мочатся на него грязные уродливые твари, похожие на болезненных человеческих детёнышей. С другой стороны  с животными стенаниями и непотребными перекатами испражняется в лужу вторая пьяная великанша.  Доктор содрогается: лужа кишит исполинскими мокрицами с длинными, извивающимися хвостами.
   Посредине лужи, в удушающих парах  перегара и испражнений, установлен ритуальный стол. Вокруг стола деловито и торжественно расположились  представители сильных мира сего: они самозабвенно служат  чёрную мессу. И доктору мнится: зло заговоров этой мессы направлено на его наивных и беззащитных пациентов, живущих здесь, рядом, в Клещёвке. Его охватывает непреодолимое желание защитить их.  Убегая от безобразной лужи, доктор находит, наконец, надёжную ограду Клещёвки и вдруг видит: прямо над ним, на корявых, полусгнивших  деревьях вдоль бетонной стены с витками колючей проволоки висят гроздья зла: полуобнажённые женские фигуры. Их ярко освещают фонари охранников с внутренней стороны ограды. Между шлюхами и караулом ведётся бесцеремонный, привычный торг: договаривающиеся стороны обсуждают сегодняшние ставки почасовой оплаты  любви в ассортименте.
– К кому они пробиваются? – с мучительным подозрением пытается уяснить предмет торга доктор. – К застоявшимся жеребцам-охранникам? К дюжему персоналу? Или  в лечебный корпус, к правдолюбцам-пациентам?
В памяти спящего доктора вспыхивает яркое воспоминание о вещем живописном символе: уже в раю, где не положено быть никакому насилию, кошка несёт в зубах загубленную мышь.

В то время как вокруг Клещёвки бурлит беспросветно адская жизнь середины девяностых, в элитной психушке, за её бетонным забором с колючей проволокой, царят уютная тишь и безмятежный покой. В «выездной», то есть в приёмной кабинета доктора Визинга в Клещёвке, скопилась маленькая группа пациентов. Все они  записаны на приём в строго определённое время, и это время  ещё не настало. Тем не менее, по местному обыкновению первая тройка, просочившаяся в  «выездную» загодя, уже утонула в глубоком диване, терпеливо ожидая окончания совещания доктора с врачами. Почему-то именно на данном  диване  у психов  возникают   заветные думы и беседы о вечном. Вот и сейчас  энергичный полковник спецназа ГРУ Посылин,  Герой России, взяв своими жилистыми ручищами в глухой захват плечи Героя Советского Союза генерала Дунилова и проникновенно глядя в его синие глаза, задушевно вещает:
– Я тебя, Миша, как Герой Героя спрашиваю: как вообще можно обходиться без солёного огурца, пусть даже и не при выпивке? Непонятно! Не-по-сти-жи-мо! Вот просвещённая Европа: я всё время недоумевал, мучился, – как они без него могут жить? Всё-таки белая раса, европейцы – ну, неудобно! А  теперь, когда рухнул железный занавес, всё стало ясно: у них есть пошленькая замена – маслины эти, оливки, сечёшь? Конечно, это неполноценный эквивалент, но это уже неважно. Важно, что всё стало понятно: употребляют, как мы солёный огурец, в колоссальных масштабах и с чем попало, – представь себе, даже с мороженым! И мало того, – прозревают понемногу! Слушай сюда, генерал: у них уже обнаружен замечательный продукт – те же маслины и оливки, но только не консервированные, а квашеные.  Это от наших, от греков; поверь бывалому человеку: не закусь, а песня! Песня! Это уже окончательный их  шаг в сторону нашего солёного огурца, то есть долгожданного  полного взаимопонимания!
Генерал терпит жуткую боль в плечах, понимающе улыбается и кивает, но ничто не может отвлечь его от неотвязных размышлений: так что же случилось с его страной и с его народом? Этому навязчивому бзику  генерала более соответствуют размышления третьего собеседника, контр-адмирала в отставке Лухова. Как большинство пациентов Клещёвки, он также обладает массой заслуг, почётных званий и титулов: участник Великой Отечественной Войны с первого дня до последнего, бывший главный искусствовед Музея Вооружённых Сил, доктор исторических наук, заслуженный деятель искусств. Рассудок его сочли серьёзно помутившимся в те годы, когда Дума отменила отметку национальности в паспорте, а  новоявленные бесстыжие политики и большинство СМИ пустились во все тяжкие и начали смаковать сентенцию «Патриотизм – последнее прибежище негодяев» и другие грязные лозунги. Контр-адмирал возмутился, начал было собирать  оппозицию  из историков и культурологов, естественно, военных, и быстренько оказался под колпаком «демократов», а затем – по милости тех, кто пропустил мимо ушей страшные слова «заговор советских офицеров» – в Бурденко. Он с умной, тоскливой усмешкой заглядывает в синие глаза Дунилова и интеллигентно пришепетывает:
– Считается, что государство наше стало ещё более закрытым, как теперь говорят,  совершенно непрозрачным. Что там делается, чем руководствуются практикующие чиновники сверху донизу, никто не знает, – а кто попытается копнуть всерьёз, у того сразу, извините за грубость, яйца в дверях зажимают. Но позвольте: зачем копать? У государства есть образующие члены, устроенные по его образу и подобию – министерства, ведомства, все они копируют образ мышления, правила и понятия, по которым живёт этот единый организм. Какой из членов, образующих государство, живёт буквально напоказ для всего народа? – СМИ. Кто в СМИ наиболее доступен для народа? – Телевидение. Что простой человек, не посвящённый ни в какие тайны коррупции и жульнических махинаций, видит на телеэкране? Если он не потерял здравый смысл и имеет минимальный жизненный опыт, ему не требуется никаких дополнительных откровений: картина предельно ясна.
Во-первых, все комментаторы  имеют абсолютно одинаковые глаза, а именно глаза той самой булгаковской секретарши издательства, помните?:  скошенные к носу от постоянного вранья. Так же выглядят и все ведущие этих позорных «интерактивных» шоу. Что касается проката фильмов, то здесь всё, как на ладони: заграничная дешёвка за счёт валютных откатов навсегда захватила все каналы. Видно невооружённым взглядом, что здесь всё продано именно навсегда, слепилось так, что никогда и ни за что не отдерёшь.
Что касается наших фильмов и артшоу, дела столь же очевидны и безнадёжны. Вот неизвестно откуда вынырнувший культуролог, откровенно невежественное, наглое ничтожество, захапавшее права распорядителя кредитов в сфере искусств, проводит что-то вроде капустника со знаменитыми актёрами, любимыми режиссёрами, уважаемыми артистами балета. Простой человек смотрит, и ему становится сначала  неловко, а потом невыносимо стыдно за поведение любимых звёзд театра и кино: он ведь хорошо помнит, как эти же самые личности в тяжёлые советские времена вели себя по отношению к власти независимо, достойно, зачастую теряя заработок и любимую работу, не падая духом и продолжая нести  свой крест. А что он видит сейчас? Нахальный культуртрегер ведёт себя, как балаганный дрессировщик в провинциальном цирке, – ладно бы, это полбеды. Но как ведут себя на глазах у всех наши горячо уважаемые звёзды, творцы незабываемых образов чести, достоинства, человеческого обаяния и мужества? Оказывается, все они давно скурвились. Они, подобострастно глотая слюну, смотрят на своего кормильца и, словно пудели на арене, по  первому же его свистку вскакивают на задние ножки и начинают преданнно пританцовывать и гавкать то и столько раз, сколько им приказывает вызывающий их по своему усмотрению чиновный мерзавец. Вот он, вальяжно развалившись в кресле, подаёт команду:
– Ну-ка, Серёжа, – ап!
И Серёжа, уже пенсионного возраста маститый режиссёр, автор потрясающе проникновенных фильмов, суетливо вскакивает и рассказывает свой пошленький анекдотик. Дрессировщик, бесцеремонно  перебивавший и подправлявший его рассказ,  доволен:
 – Хе-хе! Хо-хо! Ха-ха! Неплохо изложил, молодец! Садись. Садись, говорю, – достаточно! Теперь, – и он без всякого стеснения тыкает пальцем прямо в лицо другого нашего кумира, любимого советского артиста, – давай ты,  Саша!
 И  Саша, народный артист, тоже в преклонном возрасте, торопливо хватает микрофон и, путаясь, словно Пьеро, боясь, что Карабас-Барабас не даст докончить, заводит свою смешную историю. Карабас милостиво не перебивает, издали делает поощряющий жест и указывает ему пальцем на стул. Саша счастливо улыбается и выгибается, как обласканный кот.
– Теперь твоя очередь, Манюся! – и наглец легонько хлопает на глазах миллионов телезрителей по круглому заду совсем ещё молоденькую начинающую артистку, которая принимает за честь  такое обращение и, по своему невежеству, искренно считает его джентльменским жестом (для посвящённых). Она вся расцветает от благодарности за  это свидетельство признания и начинает, сбиваясь, трещать что-то совсем уж несуразное.
А на другой день, держа в тех самых нахальных пальцах, которыми он тыкал в лица бывших кумиров, а ныне жалких постсоветских лизоблюдов, золотое перо, он подписывает им прокорм: выгодные контракты, гастроли, антрепризы, роли, телевизионные госбюджетные часы и прочие земные блага. А они просыпаются по своим норам с вечного похмелья и перезваниваются, как старые сплетницы: подписал ли? И если да, то что, сколько и кому?
 – Так вы мне скажите, уважаемый Михаил Сергеевич: неужели это они, именитые  создатели и исполнители великих фильмов и постановок? Так вот каково их нутро, вот как   устроен  их подлинный «сложный, возвышенный внутренний мир»? Так же устроено и всё наше новое государство, дорогой Михаил Сергеевич, никакой непрозрачности и никаких иллюзий нет, – всё понятно! И что смешнее всего – бывшее советское государство, напугавшее своей военной мощью весь мир до смерти, было точно таким же. Вот уж действительно, где русским духом всё пропахло, так это во всех наших властных структурах, под каким бы флагом они ни правили: красным, триколором… Ещё раньше – лет на двести – была опора на благородное служение Отечеству, но вскоре всё прогнило и разложилось так, что последний царь не вынес и сам отрёкся от священного долга спасения Родины. И по пути его малодушного исхода последовали многие… Почему? По-видимому, мы по-другому не можем, как ни пыжимся. Некоторые ещё верят в правый суд, в возмездие, но это смешно: какая прокуратура, какое расследование?  Чиновные негодяи пали так низко, что даже самим себе ни в чём не признаются.  Так что подумайте, подумайте – супостаты ли иноземные, на которых вы всё валите, виноваты?
Интеллигентный контр-адмирал с печальным сочувствием кивает грустному генералу. И в душе синеглазого лётчика с новой силой завывает болезненная круговерть:  как и почему кучка наглых  прохиндеев захватила всё созданное народом достояние и открыто издевается над миллионами людей, с презрением выбрасывая им жалкие гроши на полуголодное пропитание? И ведь прав адмирал-искусствовед – то же самое было при советской власти! Почему русский народ не может построить, наконец, новую, справедливую жизнь? Почти десять лет в голове его бешено крутится эта воронка, затеняя разум и интерес к жизни. И когда генерала приглашают к доктору Визингу, он с порога начинает повторять эти вопросы в тысячный раз.
Доктор Визинг деликатно, но твёрдо прерывает знакомые излияния и приступает к профессиональным тестам и оценкам действия процедур и лекарств. Закончив рабочую часть беседы, он  откликается на мучительные тревоги больного и заодно прибегает (в который уже раз!) к психотерапии с помощью простой логики наблюдений, взывающей к  остаткам  когда-то ясного и проницательного ума пациента:
– Вот вы, Михаил Сергеевич, говорите о вечной загадке русской души. Ну, какая тут тайна? Нет тут никакой тайны: неизмеримый, ненасытный, первобытный индивидуализм, вот и всё. Вы посудите сами, вы же всю вашу жизнь это видите: дома – чистота и порядок, а в общественных сортирах и других местах – вопиющая грязь. Дома – хлебосол и гостеприимство, всё честь по чести, а в управлении – опора на сплетни, наговоры, подсиживание, то есть полное отсутствие следов солидарности: моя хата с краю, ничего не знаю. Вы подумайте об этом, прошу вас. Все беды и несчастья, которые на нас обрушились – это результат нашего же эгоизма и безразличия к другим! Вы возьмите в библиотеке словарь Ожегова и прочитайте там определение понятия «индивидуализм». Увидите в этой статейке точное описание нашего менталитета, завуалированное под абстрактный термин. Так что все мы до единого – законченные примитивные индивидуалисты. Полная неспособность к солидарности, к коллективной деятельности во всех сферах, от управления государством до личной позиции. И всё это не отрицает нашего величия, наоборот, – оттеняет его каким-то совершенно невообразимым образом. Вот это, действительно, – загадка. А вот ещё я вам привёз книжечку одного мудреца, почитайте, очень проницательный автор – Похлёбкин! Не слыхали? А ведь это настоящий мыслитель, наш современник, то есть буквально, – живёт и пишет прямо сейчас. Почитайте, не пожалеете, может, даже на душе полегчает! Пишет-то он о другом, о кулинарии, но то и дело на ваши вопросы отвечает. Вот, например, послушайте:
– «…русского человека надо постоянно учить… Сам, в уме, абстрактно, он не способен делать обобщения и сопоставления. Иначе его бы не обманывали вполне одинаковыми и стандартными байками, повторяющимися лишь в разное время».
– Возьмите, почитайте, почитайте. Заодно и на вкусовые размышления отвлечётесь, очень помогает.
– Спасибо, обязательно прочитаю. Так-то оно так, – недоверчиво мнётся в ответ генерал, – но ведь есть и другие доказательства враждебных идеологических акций по развращению народа. Молодёжь, например. Ведь такой чепухой головы у них набивают… На уме у зрелых людей такая ерунда, пустой вздор…
– Другие времена. Другие времена, вот и всё. Просто духовное наполнение разное – вот в чём дело. Во все времена у всех по-разному: алхимия, ремёсла, религия, музыка, кухня, рыбалка, блуд, поэзия, мода, лечение, наука, собирательство и т.д. У нас – у меня и у вас, –  духовные ёмкости в тридцать-сорок лет были заполнены работой, политикой, романами и стихами, театром и кино, красивой музыкой, а у них в этом же возрасте – фасонами, адресами магазинов, кафе и ресторанов с наименованиями товаров, услуг, похабными шлягерами, видами половых извращений и журналами мод. Кто тут прав, вернее, кто правее – неизвестно. Мы же с этими нашими высокими идеалами их и породили, не так ли? Выходит, мы это сделали? Нет? Не мы, другие? А почему мы не противились этим  другим?  Где же мы были? Во всяком случае, все эти недоросли – результат нашей жизни, наших усилий по созданию нового общества. Вот о чём надо думать, и не сокрушаться, а искать объяснение и выход.
– Хорошо, допустим. Но согласитесь всё же: у нас бывшие наши враги вот-вот втихую оттяпают все наши нами же разведанные природные ресурсы?
– Согласен. А вы можете сказать – почему так? Я вам больше скажу: из всех природных ресурсов на земле самый ценный, самый разведанный, самый доступный и наименее эффективно используемый нами природный ресурс – это человеческий интеллект. И всё-таки  мы отдаём его туда же! Мы отдаём, сами!  Почему?  Идите и подумайте.
– А ваше мнение каково, – почему?
– Я  не знаю всех причин. Но одну вижу ясно: мы утратили Веру и слишком любим себя, чтобы других любить. Не умеем мы ближних любить!
На выходе из «выездной» генерала поджидает неуёмный полковник Посылин:
– Ну что, отдуплился? И я. Когда главком к профессору пойдёт? Ведь мы потом к профессору прорвёмся? У меня огурец в заначке!
Главком – это прозвище доктора Визинга, а профессор – это, конечно, Эдик со своими запасами высококачественного спиртного. Эдик готов делиться со всеми, но персонал, выполняя наказы главкома, мягко, но неумолимо этому препятствует. Из пациентов беспрепятственно посещать палату Эдика может только генерал Дунилов, как ближайший друг, и контр-адмирал Лухов, как абсолютно непьющий.  Лишь изредка им удаётся провести к Эдику одного из больных. Чаще всего это – полковник Посылин. Впрочем, полковник себя больным не считает:
– Да какой я больной? – саркастически кипятится  он, – ссытся мне, как из крана, серется, как из мясорубки, жрётся и пьётся, как после спецухи; чего ещё? Чердак не в порядке? Что я, – дурак, что ли, из-за какой-то тыловой крысы рехнуться? Ну, хочется им, чтобы я отдохнул месячишко, – я и не против, отдохну!
Примерно такого же мнения о здоровье полковника придерживается и доктор Визинг, считающий, однако, что тот нуждается в отдыхе и покое, для чего должен пройти курс приёма сильных успокоительных средств, несовместимых с алкоголем. Кроме того, руководство доктора Визинга многозначительно и настоятельно просило не спешить с выпиской Героя России и сделать всё для полной реабилитации  истерзанных нервов  разведчика.
 Поминая тыловую крысу, полковник подразумевает историю своего приземления в психушке: года полтора назад ему, тогда ещё подполковнику,  ценой неимоверных ухищрений и смертельных рисков удалось отследить и застрелить в горах Чечни крупного полевого командира и двух его ближайших помощников. Сам он в этой спецоперации был тяжело ранен, его напарник  убит, оба  представлены к высшей награде. Среди вещей  бандитов был обнаружен изрядный архив закодированных документов, отправленный на расшифровку в разведцентр. Почти через год совпали два события: награждение полковника Золотой Звездой  Героя России и представление «наверх» секретного доклада о результатах проверки содержащихся в расшифрованном  бандитском архиве сведений. Доклад описывал головоломную схему, по которой в течение нескольких лет крупный тыловой военачальник сотрудничал с бандитами по обеспечению их различными боеприпасами. Доклад в Минобороны заморозили. Ничего не ведающий о судьбе архива и о докладе, полковник продолжал служить; при допросе очередного пленного, крупного бандита, он получил  информацию на эту же тему и оформил соответствующее донесение. Через некоторое время начальство попросило Героя России  дополнить донесение. Дополнение  предложили оформить задним числом, и в нём сообщить, что  при последующих допросах бандит назвал информацию о предательском сотрудничестве  провокацией против того самого, на самом деле честного и преданного, тылового генерала. Сам бандит к этому времени непонятным образом сбежал, и стреляного полковника, который всю жизнь занимался разгадками оперативных ребусов, уловок и изворотов, сомнительная просьба насторожила. Он попросил разъяснений и не получил их. Он начал сомневаться, препираться, нервничать, возмущаться, потерял покой и, так  и не выполнив поручения, оказался на лечении в Бурденко. Сам по себе факт лечения в психушке тёртого разведчика не смущает; он надеется, что его сюда упрятали на время, чтобы притушить скандал, а потом снова дадут служить Родине. Втайне он  уверен: на самом верху родного ГРУ во всём обстоятельно, не спеша, разберутся, его на этот самый верх вызовут и отдадут приказ,  как себя вести в этом деле. Вот тем, своим, он подчинится, он им присягал.
На этот раз генералу Дунилову удаётся провести к Эдику полковника. И вот два Героя сидят в  шикарной гостиной двухкомнатной палаты Эдика. До этого Эдик успел не только побеседовать  с доктором Визингом, но и поработать с группой учёных из питерской конторы. Настало время отдыха, выпивки и трёпа. На столике расставлены крепкие напитки и разнообразные заморские консервы и сладости. Полковник  благоговейно, тонкими кольцами, строгает тёплый от хранения в кармане солёный огурец.
– Скажите, товарищ профессор, – уважительно обращается он к Эдику, – я понимаю,  вы здесь инкогнито, и вы, может, и не профессор, а академик, и о том, чем занимались, говорить не имеете права, как, между прочим,  и я. Но я в самом общем плане: вот  я, например, из спецназа; а вы кто – физик?
– Ну, в значительной мере физик, да.
– А может ли современная физика сотворить прибор, способный видеть сквозь землю?
– Видеть что?
– Ну, скажем, подземную полость – подвал, пещеру. И человека там?
– Если вблизи и неглубоко, грубо говоря, за стенкой, то может. А издали и на большую глубину – пока нет. Впрочем, если навалиться большими деньгами и мозгами, безусловно, задача разрешима.
– А вот нам как раз и нужно издалека и глубоко. Из бронемашины, скажем, или даже с вертолёта. И ни денег у нас, ни мозгов, – полковник блаженно откидывается и  мимоходом проявляет свою эрудицию. – Как хорошо всё же иногда отдохнуть, расслабиться! Хряпнешь с хорошими людьми рюмку-другую, и порядок: никакой тебе дифракции, понимаешь, никакой интерференции!... А откуда они теперь возьмутся у науки, – деньги? Что вообще у нас в стране творится?
– А вот тебе сейчас адмирал ответит, – вступает в разговор синеглазый лётчик, – он историк, он всё насквозь видит.
В палате появляется контр-адмирал Лухов. Эдик гостеприимно угощает его чашкой цветочного чая и просит ответить на вечный русский вопрос. Лухов вежливо благодарит и  проводит очередную политинформацию:
– Что происходит за бортом? Отвечаю:  одновременно с падением Советов началась и вот уже пять лет совершается, а сейчас, в девяносто шестом, возможно, свершилась Великая Криминальная Революция. Впервые в российской истории криминальный образ мышления власть имущих вышел из-за кулис, легализовался, стремительно вознёсся на верхнюю палубу нашего корабля и встал у штурвала. Взамен всех прочих он провозгласил единственный идеал: любой ценой, но только не честным трудом, урвать свой кусок собственности и мирских благ. Он определил новые смыслы управления, бизнеса, порядка, новые производственные и межличностные отношения, новую культуру. Он установил свои правила «хорошего тона» и свою моду, основанную на пафосе криминального образа жизни: приблатнённая лексика и неприличные жесты, татуировки, несуразные стрижки и причёски, нарочито неряшливая одежда, обнажённость тела. Все эти правила и порядки надёжно закреплены на подкорковых  архетипах поведения  индивидуума в первобытном стаде, просто этого ещё не видят. Вернее, не желают видеть. Внимательным наблюдателям об этом говорит самый чувствительный и самый объективный социальный индикатор: наш язык. Мы видим сквозную криминализацию языка на всех уровнях, от официальных речей лидеров до прессы, литературы и  бытового общения. И это подтверждают самые честные, самые прозорливые наши учёные.
Друзья мои, не стоит по этому поводу волноваться: как ни печально, этот путь  неизбежен, по нему идёт всё человечество. Подобные социальные метаморфозы произошли в странах запада гораздо раньше: ранее всего в старой доброй Англии (вспомните тамошнюю бесконечную рубку именитых голов в  средневековье), затем во Франции (залповая рубка голов посредством революционной гильотины), затем по всей Европе. В итоге во всех передовых странах работает созданная криминальным мышлением система бессовестной стрижки трудяг-фраеров, производящих материальные и духовные ценности  на нивах производства, науки и искусства: налажен строгий сбор налогов, которые аккумулируются и распределяются по усмотрению  свирепых рвачей – бугров в респектабельных фраках.
В США Великая Криминальная Революция завершилась в начале двадцатого века, во время и после великой депрессии под лозунгом «Долой тиранию капитала!».  За кулисами этого спектакля президент Рузвельт протащил криминальный образ управления: он привёл криминал к власти через создание ФБР и других до зубов вооружённых спецслужб, – ставших легитимными орудий произвола и насилия. После захвата власти Его Величество Криминал переоделся в смокинг, легализовал свои давно прибранные к рукам права в крупном бизнесе и быстренько разобрался с основным достоянием нации – с интеллектуалами. Тех из них, кто  был от рождения беспринципен и порочен, он посадил в политические и правовые исследовательские центры, во главу армии и спецслужб, – закреплять и защищать похищенное и нажитое обманным путём,  разрабатывать хитроумные планы расширения тотального грабежа. Тех же, кто чтил десять заповедей,  разогнал  из правительства, парламента, судов и СМИ по загонам науки, образования и искусства. Освободившиеся ниши в органах власти он заполнил своими  людишками, – шестёрками, прикормленными из государственного общака. Эту глубоко  аморальную, послушную шпану с обликом солидных, добропорядочных граждан, он заставил вызубрить и применять по любому поводу, без разбора и ограничений, ставшие магическими заклинания: демократия, свобода совести и слова, права человека, гласность и прочие  античные  символы справедливости. Для того чтобы ослепляющее простаков сияние этих чудодейственных  знаков не потускнело, их старательно драит отлучённая от власти интеллигенция в университетах и других упомянутых зонах-загонах, отгороженных от блатного истеблишмента.
Между прочим,  эти античные эмблемы истины и правосудия давно уже применяются криминалом в качестве политического оружия порабощения. С помощью этого   оружия Запад насаждает криминальную систему управления в России. Это оружие стало главным в новой  войне между Востоком и Западом, – я называю её подпольной. Беспощадная подпольная война будет продолжаться, пока Запад не убедится в том, что криминал в России окончательно победил. И вот тогда станет возможной глобальная стрелка северных авторитетов  высшего уровня, на которой они заставят свои марионеточные правительства  совместно обратить  ненасытные устремления  с объединённого криминальным образом управления Севера планеты на её  разрозненный Юг.
 Но это ещё не всё. Смотрите на Запад: нас ждёт борьба с терроризмом. И, пожалуйста, не ошибайтесь: это вам не Кавказ. Это совсем иное.  Это – новый смысл понятия «терроризм». Сначала криминал завершит тотальный захват власти и расставит своих «смотрящих» повсюду, от Кремля до микромэра в последней глухомани. Затем он объявит об опасности терроризма и  начнёт душить истинную, то есть духовную, свободу; и каждого, кто прозреет и попытается протестовать, объявит террористом и спустит на него всех своих овчарок. Давняя заветная мечта криминала – поменяться местами с теми государевыми собратьями по духу, которые упрятали его на зону – близка к исполнению. Этот путь нам также освещает Америка. Её  призывы к  борьбе с терроризмом – этого ещё не поняли – это первый удар колокола по остаткам американских свобод.
– Блеск! – восхищённо откликается Эдик. – Elegant! Восхищаюсь вашими аналитическими способностями. Я давно говорю: вы, контр-адмирал, –  настоящий провидец! Жаль, что вы на стороне десяти заповедей; будь вы на другой, они  бы вас давно отсюда отозвали и поставили бы во главе какой-нибудь иезуитской спецслужбы: смотреть, анализировать и вершить адские пакости.  А может, переметнётесь?
– Как же так?  А  пепел фронтовых друзей? А мои ранения? Моя совесть, наконец!
– Так ведь оплатят же всё это! Детям дадите интересную работу, внукам – образование; кроме того, получите возможность заарканить тех, кто вас сюда засадил, и рассчитаться с ними на всю катушку! У меня есть такие связи, –  хотите, поговорю?
– Да, дети, внуки… это действительно важно. Многие идут на такое. Я не могу, – в конце концов, пусть карабкаются сами. Спасибо вам за заботу, я не смогу.
– Эдуард Викторович, вы опять за своё! – горячо вступается за контр-адмирала Дунилов, – всё равно мы не верим, что вы такой циник. Это у вас временное помрачение. Пусть лучше контр-адмирал ответит: а что же делать, чтобы этот проклятый криминал не закрепился у власти окончательно?
– Ничего  поделать невозможно, – тихо отвечает Лухов, – я же говорю: как ни печально, это основное русло развития человеческого общества. Все идут по одному и тому же пути ожесточения. Читайте Апокалипсис: запасы любви и доброты в мире  кончаются. Я имею в виду великую доброту людей к  людям, ту, что принято называть   евангельской любовью.

                Страшный Суд


Вскоре после  кошмарных происшествий на трассе и в речном ресторане Люба получила от своего организма бесспорные подтверждения беременности. В женской консультации пожилая добрая врачиха положила ей  руку на плечо и привычно пожурила:
– Девочка моя, где ж ты была всё это время? Ведь ты же на сносях, восьмой месяц на исходе!
– Этого не может быть, – пролепетала Люба, – я хочу сказать, восемь месяцев назад у меня никого не было… Я только в начале июня, а сейчас начало сентября… И  всё лето всё было в порядке.
– Перестань, перестань. У вас у всех никого не бывает. Я тебе не мама и не папа, не директор школы; я – врач. Говорю тебе, ты на восьмом месяце.
– Ну как же так? Я вам не вру. У меня всё было как всегда… А живот? У меня же никакого живота нет!
– Это бывает. Скоро так вздуется, – не узнаешь!
Испуганная Люба бросилась к телефону звонить отцу. Отец из Клещёвки попросил помощи у Фёдора. Фёдор взял дело под свой контроль: были устроены два независимых  консилиума, – их заключения были таким же. Как ни убеждала маститых гинекологов Люба в неестественности сроков, все они в один голос повторяли первичный диагноз. У Любы начал ненормально быстро расти живот, и через две недели она оказалась в роддоме. А ещё через неделю настали роды.
В операционную Любу привезли поздним вечером в тяжёлом состоянии: несмотря на казалось бы отрезвляющие сильные схватки, она была без сознания и бредила. Главврач, заслуженный врач России, готовившийся принимать роды лично, с двумя лучшими акушерками, подозрительно прислушивался к её словам и бормотал:
– Что за ахинею несёт наша молодуха? А хороша,  как хороша! Царица! Королева! Мисс Вселенная!
Акушерки тихо поддакивали, понимая, что начальник подбадривает не столько их, сколько  себя: наблюдения за Любой вот уже неделю тревожили и настораживали весь персонал. Несмотря на то, что внешне Люба выглядела прекрасно, её мучили внутренние боли. Узиметрия так и не позволила толком ни рассмотреть  положение плода, ни определить его пол, хотя для этого приглашали по очереди двух лучших питерских специалистов.
– Чёрт его знает, что такое, – пожимали они плечами, – сегодня вроде бы мальчик, завтра – девочка, а иногда вообще что-то непонятное.
Температура у Любы в день родов поднялась и держалась  высокой, результаты анализов были противоестественны и несопоставимы. Когда отошли околоплодные воды, все были поражены их обилием и совершенно чёрным цветом. Одним словом, ясно было, что роды будут тяжёлыми, и персонал готовился к любым осложнениям вплоть до кесарева сечения, в связи с чем в операционной присутствовали хирург и анестезиолог с помощниками. Всего, кроме главного, в операционной было человек около семи.
Люба вновь выкрикнула что-то бессвязное; главный воспользовался этим и ласково переспросил, заодно сильно потрепав её щеки. Прекрасное лицо девушки приобрело осмысленное выражение; она внимательно осмотрелась и удивлённо проговорила:
– Какое у вас здесь всё белое: потолок, стены, мебель, лампы… А одежда зелёная. И лица у всех какие-то белые…– и, видимо, продолжая бредить, мечтательно, словно читая добрую сказку, почти пропела:
 – Красавица Леда возлюбила Прекрасного Белого Лебедя, и возлегла с ним, и понесла от него. Она снесла два больших красивых яйца, голубое и розовое. Из голубого яйца вылупился красивый мальчик, а из розового – очаровательная девочка.
– Вот и ты сейчас родишь своего красавца, давай-ка, давай, начинай – подступил к ней врач со своими ассистентками. Люба окончательно приходила в себя: когда её уложили на операционный стол, она пристально всмотрелась в глаза врача, и ему показалось, что она догадалась о его скрытой тревоге. Лицо Любы обрело выражение покорного, обречённого ожидания неминуемого кошмара. Её великолепное тело обнажили полностью, привычно согнули и развели стройные розовые ноги. Схватки начались с новой силой, но роженица, казалось, не ощущала болей, покорно выполняла  команды, а сама  сосредоточилась на ожидании чего-то одной только ей известного, неизбежного и страшного.
 По мере  появления плода замешательство и страх охватили  принимающих: обе акушерки начали всхлипывать и повизгивать от страха, а врач раздражённо и нервно на них прикрикнул. Наконец, полностью выдавилось и отделилось от тела Любы полуметровое, страшное чёрно-сизое яйцо – мокрое, скользкое, эластичное. Врач с оторопью отпрянул: никакой плаценты, никакой пуповины! Живое, яйцо упруго колыхалось между Любиных бёдер. Одна из акушерок со страхом приложила к нему ладонь и с диким визгом:
– Ледяное! Ледяное! –  бросилась вон из операционной, продолжая истерически вопить во всё горло.
Вторая отступила на несколько шагов, пробормотала с ужасом:
– Сколопендра, сколопендра какая-то! – и принялась креститься и читать молитвы.
У ног Любы остался один только врач. Пересилив страх и отвращение, он мужественно взял чёрное яйцо в руки и перенёс его на ослепительно белые весы. На электронном табло высветились цифры: 6,66кг. Люба приподняла голову и вместе со всеми с гадливым ужасом смотрела, как отвратительное яйцо мерно вздрагивает, словно причудливой формы кусок живого, омерзительного тёмно-сизого желе. Видно было, что внутри яйца происходит какое-то молчаливое движение: оно слегка перекатывалось и от этого упруго колебалось.
Вдруг из-под упругой кожи яйца  протолкнулись наружу несколько грубых когтей. В полной тишине чёрная когтистая лапа с треском прорвала изнутри прочную оболочку. Через прорыв брызнула зловонная сизая жидкость. Сверкающая чистотой операционная покрылась грязными пятнами и заполнилась тяжёлым, смрадным духом. В прореху протиснулась вторая безобразная лапа; обе лапы с ужасающим скрежетом разодрали скрюченными когтями прочный покров; обнажился невиданный горбатый, хвостатый, намокший в смрадном месиве монстр. Чудовище покрутило дьявольской мордой с мерзкими жёлтыми глазами и с оскаленной красной пастью, зловеще ухмыльнулось своей молодой матери,  издало свирепый рык в сторону застывшего, насмерть перепуганного персонала и стало нетерпеливо топтаться в смердящей жиже на обрывках чёрной кожуры. Вдруг оно несколько раз встряхнулось и с видимым трудом расправило огромные перепончатые  мокрые чёрные крылья. Повторно издав дикий рёв, монстр взвился в воздух, сделал круг по операционной, стряхивая на людей и стены остатки вонючей слизи, пробил одно из окон и улетел.

В ту же ночь у Любы проявились окончательные признаки полного помрачения сознания; состояние бреда стало непрерывным, сон полностью прекратился, она никого не узнавала, ничего не пила и не ела. Время от времени организм её содрогался от сильных судорог. Предупреждённые врачи срочно связались   с Фёдором. Как только дело по ликвидации последствий инцидента попало к Фёдору, заработал чёткий механизм его всесильной службы. Доктор Визинг дал согласие взять Любу на лечение, и на следующий же день люди  Юрчакова быстро, бережно и тайно доставили  её в Москву,  в Бурденко. Таким образом, она исчезла из жизни лицея, матери, Астры и Аркадия. Все они были сухо оповещены о том, что Люба тяжело заболела и отправлена заграницу на лечение, коим занимается лично её отец. Учительский коллектив лицея воспринял это сообщение с присущим ему безразличием; мать и Аркадий – с явным облегчением; одна Астра всплакнула втроём со своими красавицами, полюбившими Любу от чистого сердца, как компаньонку.
Гораздо большей нервотрёпки стоило исчезновение Любы главврачу элитного роддома. После невероятных, зловещих родов, закончившихся не только горячкой у роженицы, но и  обмороками половины присутствовавшего персонала, чудеса продолжились. Все свидетели абсурдного инцидента уже наутро вдруг начали утверждать, что при родах ничего такого не было, да и родов-то каких-то особенных в тот день они не припомнят. Такая убеждённость наступила у каждого из них после обсуждения ночных родов с главврачом в присутствии двух представительных, чрезвычайно серьёзных мужчин, прибывших на собеседования ранним утром в тёмных костюмах при галстуках, с модными портфелями-дипломатами. Собеседование проходили все присутствовавшие в операционной на момент чудовищных родов Любы. Всех семерых свидетелей с самого утра пригласили в обширную приёмную главврача, попросили  не выходить до окончания собеседований, а для порядка у дверей посадили внушительной внешности громилу. Каждого вызывали поодиночке, и каждому главврач задавал одни и те же вопросы:
– Неужели вы, культурный человек и классный современный специалист, можете поверить в такую суеверную, дремучую, средневековую чушь? Просто нас всех зомбировали, не так ли? Зом-би-ро-ва-ли! Понимаете? Кто это сделал и зачем? – вот сидят специалисты, они разберутся. Уж они-то разберутся, будьте уверены! А если нет, – тогда скажите специалистам: что бы это такое могло быть?
Одновременно с последним вопросом один из многопрофильных специалистов доставал из дипломата конверт с перетянутой красивой резиночкой аппетитной пачкой долларов, а другой подвигал к свидетелю ручку и бумажку, подтверждающую получение кругленькой суммы за обязательство отвечать на все вопросы об инциденте определённым образом. Дело продвигалось без особых затруднений, – люди понимали, что главврач, человек уважаемый, то есть суровый и злопамятный, выбрал такую линию неспроста, и уклоняться от неё не следует. Никто из них ни о чём не спросил; однако всех  неотвязно мучил один и тот же окаянный вопрос. Этот единственный, нестерпимо мучительный вопрос,  решился произнести вслух  только  хирург, да и тот под воздействием алкоголя. Поздним вечером, в соседней кафешке, он, хорошенько оглядевшись по сторонам,  тихим шёпотом прошипел  в ухо коллеге-анестезиологу:
– А я вот всё думаю: если нам с тобой по стольку отвалили, то сколько же отстегнули главному?
Пока проходили собеседования, в операционной незнакомые деловые люди проводили срочные работы по уборке и дезинфекции помещения,  ремонту разбитого окна и по консервации в специально доставленных контейнерах кожуры странного яйца и остатков слизи. Эти работы со сказочной быстротой и добротным качеством были  выполнены к концу собеседований. Задолго до этого момента другими специалистами всё из той же службы Фёдора Юрчакова была блестяще проведена упомянутая ранее операция по эвакуации Любы.
Казалось,  все следы зловещего инцидента заметены, и в роддоме снова установится спокойная рабочая обстановка. Однако нашлось достаточное количество неучтённых (неудовлетворённых) свидетелей, а именно тех, кто видел и слышал, как из операционной в ту злополучную ночь с дикими криками выбежала та самая старшая медсестра, которая теперь свой выбег и свои вопли категорически отрицала. Некоторые из этих свидетелей, раздосадованные отказом пройти собеседование, анонимно настучали в милицию, прокуратуру и в другие госслужбы. И главврачу пришлось отвечать на одни и те же вопросы и  милиционерам, и прокурорам, и юристам ЗАГСА:
– Роды были?
– Были.
– Роженица в наличии?
– Была. Но  в сильной горячке. Поэтому увезена отцом в заграничную клинику на лечение.
– А новорожденное дитя в наличии?
– Новорожденного дитя не было. Был разложившийся мёртвый  плод и отмершая плацента. Такое в нашей практике бывает. Зрелище не для слабонервных, отсюда и чудовищные базарные слухи. Всё отправлено в специальный московский НИИ патологоанатомам на исследование.
– Так-так-так. Всё  у вас куда-то подевалось: то заграницу, то в Москву… Непонятно всё это. Непонятно и подозрительно.
Настырные и однообразные вопросы и замечания не имели ничего общего со служебным расследованием или с праздным любопытством: они имели иные, простые, как батон колбасы, цели, так что, в конце концов, по просьбе главврача собеседования были проведены и с милицией, и с прокуратурой, и с ЗАГСОМ и сразу же между роддомом и занудами-организациями воцарились мир и любовь.



                Поклонение Волхвов


Ранним осенним утром машина доктора Визинга была остановлена странной процессией  перед проходной Клещёвки. Около десятка человек топтались возле закрытых ворот, неторопливо перемежаясь в ритмичном ритуальном танце, что-то негромко напевая и размеренно качая блестящими  бритыми головами. Одни манипулировали  длинными древками с разноцветными звёздами; в руках других были бубны или что-то вроде кастаньет. Одеты они были в одинаковые, длинные до пят, серые рубахи с несвежими,   засаленными безрукавками  поверх. Водитель опустил стёкла. Навстречу машине из проходной, на ходу виновато разводя руками, побежал комендант. От него не отставала одна из фигур в белом. Комендант с извиняющейся улыбкой склонился к окну со стороны доктора Визинга; белая метнулась к окну водителя и, перебивая доклад охраны,  ликующе, но негромко, проговорила сочным, красивым женским голосом:
– Радуйтесь, радуйтесь, радуйтесь! Дева освободилась от скверны! Она разрешилась от бремени зла! Лоно её снова стало готовым к  чистой и светлой любви! Лик её воссиял и стал подобен  белому лику луны! Радуйтесь, пойте и пляшите вместе с нами, и славьте Кришну!
Вблизи стало видно, что это, действительно, побритая наголо молодая женщина. Она продолжала что-то радостно трещать, но водитель с опаской поднял своё стекло.
– А ну, в сторону от машины быстро, трах твою тарарах! – дико зарычал комендант и кинулся было к ней, но по знаку доктора Визинга вернулся и виновато доложил:
– Извиняюсь… Докладываю, товарищ полковник. Толкутся здесь уже… сейчас семь? –  почти полтора часа толкутся, затемно начали. Откуда взялись – неизвестно. Так, в общем, никого не обижают, в зону не лезут, машины пропускают, только пристают с радостью какой-то: говорят, у нас там, за периметром, случится чудо. Недоумки бритые, воняет от них хуже всякой псины. А так ничего, вроде – мирные психи. Но мы начеку. Разогнать? Бригада уже в дежурке, подняли по тревоге, хотели получить разрешение из Москвы, да неудобно тревожить так рано, только что собрались доложить. А тут как раз вы. Разрешите приступить?
– Постойте, постойте, – чем-то заинтересовался доктор и вышел из машины – кто у них тут главный?
– А шут их разберёт! Позови старшого, быстро! – рявкнул комендант бритой белой.
Напевая себе под нос, к машине, дёргаясь и приседая,  пританцевал тощий мужчина с вывернутыми наружу улыбающимися губами и выпученными глазами. В руках он держал длинный посох, на конце которого сияла большая звезда из мишуры. Остальные бритые двинулись было за старшим, но  из проходной выскочили и встали на их пути несколько экипированных соответствующим образом бойцов.
– Радуйтесь, вас посетило счастье! – запричитал было «старшой», но комендант приблизился к нему, брезгливо  сдёрнул с плеч на голые предплечья жилетку и проревел для строгости:
– Руками не махать! Кончай бузу! Отвечай по делу, иначе всех изметелим, понял?
– Ничего, ничего, не кричите. Что у вас за праздник? – деликатно спросил доктор.
– У нас всегда праздник, но сегодня – особенный: у вас там, за забором, поселится возрождённая дева. Нашего полку прибыло. Она исторгла из своего чрева скверну, освободилась от догм и пороков, и готовится к новой, безоблачной жизни вместе с нами, а раньше была одинока и якшалась с дьяволами.
– Как вы узнали об этом? И от кого?
– Так вот же! – и «старшой» потряс  своим посохом со звездой, – вот же она, звезда! Неделю назад зажглась прямо над вами, наш гуру увидел, всё понял и послал нас приветствовать её. Вот мы и радуемся.
– Вы что же, – как пастухи, пришедшие на рождество Христово?
– Да нет, она не родила никого, только извергла лишнее, порочное.  Да, мы – божественные пастухи, но не те, не те, не ваши! Мы славим священного пастуха Кришну!
– Что за бред – звезда? Была какая-нибудь звезда? – обратился доктор к начальнику караула.
– Так точно, неделю назад что-то действительно зажглось над нами, мы ещё гадали, –  не НЛО ли? Дня три-четыре висело, ярко светило. Я в сводку включил, а Москва спрашивает: не пора ли тебе самому в лечебный корпус переселиться? Вам не докладывали, товарищ полковник?
– Вы соберите, пожалуйста, все показания очевидцев в письменном виде и лично мне передайте в следующий раз. Только без фантазий – голые факты. Особо время уточните, дни и часы. А вы, – доктор вновь обратился к «старшому» и сунул ему свою визитку, – передайте своему гуру, пусть он мне сегодня позвонит. Праздник ваш – танцы-манцы и прочее, согласуйте вот с комендантом, иначе вам не поздоровится, сами видите. Лучше попляшите в лесочке рядом.
Явно обескураженный доктор Визинг задумался, миновал проходную пешком  и неторопливо зашагал по внутреннему парку к  лечебному корпусу. Этот внеплановый визит доктор совершал не в целях внезапной проверки, как сразу же решила охрана, а для принятия важного решения: как лечить Любу. В голове его уже  сложился вполне определённый план, но для его осуществления требовались согласие и поддержка отца.
  Дежурный персонал, несомненно, предупреждённый охраной из проходной, с  настороженным любопытством приветствовал его в столь ранний час на постах. Большинство больных были ещё в постелях, – жёсткого распорядка дня здесь не было, подъём рекомендовался около восьми.
Неожиданно доктора настигли вкрадчивые звуки упругих прыжков: Герой России Посылин совершал ежедневную утреннюю пробежку. Голый по пояс, – круглая голова и мохнатая грудь его сверкали крупными, искрящимися каплями здорового пота, – полковник  отдал доктору честь, доложил о проведении зарядки и попросил разрешения сопровождать. По дороге он дополнительно отрапортовал:
– Разрешите также доложить: после трёх километров быстрого бега дыхалка, как видите, – как за письменным столом, пульс – максимум восемьдесят, давление – сто сорок на девяносто. И это после скоростного пробега! Настроение боевое. Никаких других сбоев также нет.
– Замечательно. А сон?
– Сплю, как зарезанный, семь часов ежедневно, согласно вашему приказу. Больше мне не требуется.
– Чудесно. Спиртным  не балуетесь? А? Точно никак нет? Оно ваше лечение к нулю сведёт, понимаете?
– Так точно, понимаю! – в  орлиных глазах полковника отразилась борьба покаяния и лукавства.
– А скажите, товарищ полковник, какая у вас семья? Где она?
– Две дочери, четырнадцати и десяти лет, сейчас с женой в Костроме. Сам я оттуда же.
– Скучаете?
– Так точно. Но мы привыкли, – я всю жизнь в разъездах. А вам про звезду охрана доложила?
– Да, что-то такое комендант сейчас говорил. А вы что – тоже видели?
– Так точно. Похоже на НЛО, как их мазурики описывают. Погорела несколько ночей и потухла.
– И что же это было, по-вашему?
– Какое-то атмосферное явление вроде шаровой молнии, до которого, слава Богу, пока не докопались. Мне другое непонятно: откуда в сентябре столько снегирей? Ведь их время  ещё не настало, уж я-то, как следопыт, знаю, мне это знать положено! Не поверите, – весь парк забит снегирями и синицами, вы только послушайте, как щебечут! Слышите? Ну, синицы ладно; но ещё ведь ласточки не все улетели, скворцы везде шныряют, дрозды стрекочут, – а тут на тебе: снегири! И удоды красивые откуда-то налетели скопом! Эти, наоборот, чудесным образом задерживаются. Красота у нас царит необыкновенная! Не знаю такой приметы, но это явное предзнаменование! Всемирное потепление, что ли? Или холода идут?
После этих странных сообщений вконец озадаченный доктор Визинг, наконец, добрался до  палаты Эдика. Тот ожидал доктора со скрытой досадой: ему пришлось подняться ранее обычного. Узнав, однако, о том, что разговор пойдёт о лечении дочери, Эдик окончательно проснулся и навострил уши.
– Ну, как она? Ведь вторая неделя пошла…
– Откровенно говоря, без особых изменений. Несколько слов сказала, правда.
– Каких? Слова, – какие?
– Те же, что и вам сказала при встрече: «У меня был паралич души!» Больше ничего не говорила. Телесное здоровье по-прежнему в полном порядке: давление, пульс, анализы – всё идеально. Ну, похудела заметно, это понятно: ничего не ест. Хорошо, хоть на питьё через силу согласилась. Однако разум по-прежнему заторможен. Ни с кем, кроме меня, не разговаривает, в зеркало не смотрится, ничего  не читает, не напевает, не слушает ни музыку, ни радио,  на телевизор даже не глянет. Спит мало и плохо. Лежит или сидит без движений.  Оставаться в таком состоянии ей нельзя, это опасно. Надо сдвинуть её с мёртвой точки.
– А как? Может, попробовать гипноз? Мне с ней не совладать, это проверено.
– У меня другое предложение, я для этого и приехал. Из моей с нею работы я заключил, что  эти чудовищные роды ей представляются логичным результатом её общения с внешним миром. И хотя, конечно, потрясение было кошмарным, – причины её душевной комы  глубже. По-моему, здесь дело в глубоком разочаровании, перешедшем в отчаяние: за всю свою жизнь, – впрочем, ей всего шестнадцать, это не так уж много, – она не встретила ни одного нормального взрослого человека. Вы не в счёт, вы жили отдельно.  А ей самой до взрослости осталось всего ничего, вот  её сознание и  испугалось.
– Так что же делать?
– Ей совершенно необходимо  почувствовать, что к ней стучится ДОБРО. Для излечения ей необходимо пообщаться с нормальными добрыми  людьми, поэтому я хочу перевести её на время сюда, в вашу, то есть, в нашу, комфортную психушку. Парадокс, но  здесь у нас, то есть, у вас,  полным-полно нормальных, хороших людей, которых на воле мало – днём с огнём не сыщешь. А здесь они уже отловлены, как говорится, сосредоточены и классифицированы. Благодаря общению с ними она должна поверить, что хорошие люди на свете есть, и что поэтому взрослой жизни можно не пугаться.
Оба невольно рассмеялись от всей души. Доктор Визинг, видимо, несколько  смущённый собственным высказыванием,  беспомощно пожал плечами, и, помедлив, сконфуженно  добавил:
– C’est la vie! Видите ли, большинство здешних пациентов живописуют собой парадокс нашего буйного времени. Они не могут справиться с присущим им избытком чувств справедливости и добра: всё, что происходит вокруг, имеет противоположную полярность, и это противоречие вызывает у них протест и делает их поведение в глазах аморального большинства неадекватным. Так они оказываются у нас. А мы, честно говоря, делаем чёрное дело: вымываем у них этот избыток благородных чувств с помощью ультрасовременных клизм: транквилизаторов,   убойных психотропных новинок и интенсивных лечебных  процедур. В этом смысле моё предложение значительно гуманнее: эти правдолюбцы смогут излить всю свою доброту на вашу дочь, а ведь она только в этом и нуждается.
 Эдик задумался:
– А где она будет жить? Здесь же нет женского отделения. И как ни хороши здешние пациенты, они же все – самцы, причём с разными вывихами; не начнут приставать? Пристают же к сёстрам, пусть галантно, по-гусарски, но с теми же намерениями, – сёстры вам не жаловались? Да я и сам бы не прочь, – есть тут одна,  особо крутобокая. И как это общение с «хорошими  психами» организовать? У меня, скажу честно, ни времени, ни желания заниматься  всеми этими делами нет. Я же здесь работаю, а семейные заботы – это такая помеха…
– Это всё продумано. Женского отделения и не предполагалось: палаты у нас одноместные, удобствами оборудованы, рассчитаны на оба пола. Организацию общения беру на себя. Что касается «приставаний», то, если будут, конечно, –  немедленно пресечём, но здесь что я должен сказать: Люба чудесно преобразилась. Я уже говорил, что похудела, но дело не в этом: что-то с ней произошло внутри. Странно, но после этих потрясений она стала моложе  на несколько лет, и внешность её стала внешностью совершенного ребёнка, ну, может, не дитя, а… как это? – отроковицы. Скажу прямо – преображение просто сказочное: и фигура, и лицо за какую-то неделю с небольшим стали совершенно иными, я бы сказал, ангельскими.  Не созревшая девушка, какой она была, когда доставили, а взрослая девочка. Так что «приставать» могли бы разве только извращенцы, а здесь мы таких не держим, это вам порядочная психушка, а не воля. Да и возраст у большинства пациентов уже не тот. В то же время общение с детьми многим здесь могло бы помочь больше, чем самые дорогие лекарства. И вам в том числе.
– Да я уж понял: насчёт меня вы не обольщаетесь, – ведь сказали же вы, что Любе не пришлось встретить нормальных людей: следовательно, меня вы к таковым не относите, несмотря на ваши оговорки. Что я могу сказать? Я вам  доверяю, вы – врач, и вам виднее.
Так и порешили. На следующий день в одной из палат лечебного корпуса поселилась странная долговязая девочка-подросток. О появлении её доктор Визинг заранее предупредил нескольких  пациентов, имевших взрослых детей и внуков: не вдаваясь в подробности, он сообщил им, что девочка эта испытала сокрушительное душевное потрясение и остро нуждается в проявлении внимания и доброты. Каждый из посвящённых  считал, что эта тайна известна только ему и тщательно её охранял.
Девочка, видимо, скрывая свою худобу,  носила широкую больничную пижаму, изрядно помятую и часто застёгнутую через пуговицу. В её облике застыло выражение полного отчаяния и беспомощности. Волосы её были неухожены, бледное лицо, казалось, никогда не знало косметики. В столовой она никогда не спрашивала себе еды, а на вопросы ни на шаг не отстающей, специально приставленной к ней сестры о выборе блюд не отвечала, и к предлагаемым этой сестрой кушаньям едва притрагивалась. Обычно она выпивала полстакана чая или сока и через силу съедала полкуска хлеба или печеньице. Взгляд её ни на чём не останавливался, и трудно было сказать, видит ли она что-либо вообще, потому что сестра  водила девочку, деликатно придерживая под локоть. Впрочем, вскоре стало известно, что сопровождающая – вовсе не сестра, а опытнейший психолог. Заметили также, что эта женщина-психолог приветствовала любые попытки к общению, и часто в коридорах можно было наблюдать, как она беседует с кем-нибудь из пациентов в обществе молчащей и безразличной ко всему девочки.
Первую неделю в Бурденко от сильных успокаивающих лекарств, от меловых потолков палат, от белых постелей и халатов персонала Любе казалось, что её опустили на дно бассейна, заполненного тусклой, мутной  сывороткой. Даже  ночная мгла казалась ей тоскливо  белесой и удушающе густой, стремящейся протиснуться через дыхание и, мерно булькая,   заполнить всё тело. Лекарства мгновенно вычёркивали из её памяти все события, процедуры и разговоры – увы, только те, что происходили после их приёма. Всё, что случилось с Любой до тайного заточения в Клещёвке, оставалось в её памяти со всеми мельчайшими подробностями. Остаточные мышечные боли поминутно воскрешали ощущение стыда и ужаса от омерзительных вздрагиваний студенистого сизого яйца, от тошнотворного запаха брызнувшей из него жижи  и  по-свойски наглой прощальной ухмылки монстра. Не меньшее отчаяние вызывали воспоминания о пьяных оргиях с Астрой и Аркадием, облики которых в её воображении стали страшнее вылупившегося чудовища.  Скорый перевод её в зелёную Клещёвку стал первым событием, не вызвавшим ставшего уже привычным ожидания новых горьких потрясений.
На следующий день после поселения в Клещёвке Любу посетил Эдик; она отреагировала не на его вид, а, скорее, на голос. Посмотрев в сторону  отца, спросила,  как он объясняет случившееся. Эдик отвечал коротко и уверенно:
– Ты освободилась от всего инфернального, что тебе передалось по роду матери.
Эдик остался верен себе: не задержавшись и на полчаса, он подарил Любе колье из красивых маленьких золотых пластин, сослался на занятость и ушёл.
Понемногу с помощью психолога знакомства Любы расширялись. Первым, кто отвлек её от полной отстранённости, был полковник Посылин с его детскими играми и розыгрышами. С первой же встречи он восхищённо заявил, что она как две капли воды похожа на его старшую дочь, и уже через час, постучав в её палату ногой,  вошёл туда на руках с кульком  в зубах. Приняв нормальное положение, Герой России с умилением промолвил  невесть откуда возродившимся волжским говором:
– Любаша, дочка, я всё раздумывал, чем бы тебя развеселить и порадовать? Вот,  принёс тебе огурчик солёненький, – ты только понюхай, как пахнет!  А уж о вкусе я не говорю. Ты поешь его с хлебушком, у тебя аппетит разыграется! Есть тебе надо побольше.
Она стала также привыкать к визитам двух старожилов, Дунилова и Лухова. Она ощущала, как ласково они тянулись к ней; так тянутся  деды к своим внукам, – бережно, и с пониманием гораздо большим, чем у родителей. Она могла говорить с ними на любые темы, а они таяли от одного только её вида и готовы были выполнить любые её просьбы. О самой возможности такой сокровенной, душевной заботы  со стороны по существу незнакомых людей Люба даже не подозревала.
 Всё чаще вместе с ними стал заходить поболтать и Эдик; он почувствовал неодолимую тягу к дочери и ранее совершенно неведомое ему сострадание к ней и ко всем окружающим. Самые робкие проявления отеческой нежности  ещё сильнее вовлекали Любу в неведомый мир уверенного ощущения внешней опоры.
 Регулярно навещающие генерала Дунилова жена и дочь Света также приходили к Любе; они относились к ней как к своей родственнице, сообщали ей  питерские новости и приглашали после выписки пожить у них дома, на Марата, просто чтобы сменить обстановку.
Жена контр-адмирала Лухова, навещавшая мужа чуть ли не через день, иногда приходила с пятилетним правнуком. Мальчик сразу же привязался к Любе, и соприкосновение с навсегда утраченным миром детства, озарённым недоступной, таинственно  непреклонной младенческой логикой, дарило Любе новые импульсы интереса к окружающим. Они также приглашали Любу пожить немного у них в Москве, чтобы присмотреться к столичным учебным заведениям. Эдик против всех приглашений возражал: он  объявил дочери о твёрдом намерении  дать ей образование где-нибудь в Старом Свете. Это также усилило её интерес к внешнему миру.
По мере рабочих визитов к Эдику к Любе постоянно заглядывал Фёдор. Сначала он привозил ей подарки сказочной редкости: штучный французский парфюм, роскошные японские туалеты; потом, убедившись в её безразличии к предметам роскоши, стал баловать её экзотическими сортами мороженого и других сладостей, а она потчевала ими всех гостей. В общении с Фёдором Любе больше всего льстил тон разговора, – это были дружеские  беседы на равных. Когда визиты Фёдора и Светы совпадали, они общались втроём; Света рассказала об их решении пожениться весной.
В начале октября доктор Визинг попросил Любу  принять двух  незнакомцев. Это были земляки, прибывшие из глухого села на его родине. Один из них, священник по имени отец Антоний, привлёк всеобщее внимание  своим мужественным обликом и церковным облачением. Во время их первой  встречи  в уютном холле  пациенты не могли сдержать своего почтительного, но настойчивого  любопытства. Сначала они заглядывали в холл как бы разыскивая кого-то; потом наиболее решительные расположились на соседних диванчиках; в конце концов, заполнили всё помещение и засыпали отца Антония неожиданной массой вопросов и треб.  Когда же отец Антоний выполнял просьбу доктора Визинга – освятил сначала Любину палату, а затем и весь лечебный корпус со всеми его помещениями, – эта процедура была воспринята как настоящий праздник. В этой трудной работе отцу Антонию помогал профессор Фомин, которого без каких-либо сомнений также приняли за священнослужителя, только в штатском. Пациенты и персонал, с почтительным восторгом принюхиваясь к запаху ладана, целый день ходили большой толпой вслед за отцом Антонием и его помощником из комнаты в комнату, как дети.
Во время продолжительных бесед наедине отец Антоний напугал было Любу сурово высказанным советом креститься; узнав же от неё, что она  тайно и по своей воле совершила этот обряд ещё два года назад, он совершенно очаровал её неожиданно радостной, светлой улыбкой. Уже как настоящие заговорщики они условились, что после выписки Люба обязательно пойдёт к причастию и  на исповедь. Профессор же Фомин, предложил Любе наплевать на заграницу и ехать за образованием в Сыктывкар.
Постепенно Люба начала ощущать  погружение в ласковое, нежное течение простой человеческой доброты. Никогда не испытывала она такого обилия открытой и бескорыстной любви. Самым редким и самым желанным для Любы посетителем был доктор Визинг; к доктору она безотчётно привязалась  с первых минут знакомства и встреч с ним ждала  ненасытно. Она испытывала к нему безграничное доверие и глубокую дочернюю любовь.


                Полёт к Небу


В одну из первых встреч Люба подозрительно спросила доктора Визинга:
– Пожалуйста, доктор, извините за откровенность, но зачем вы меня  всё о постороннем выспрашиваете? Хотите применить метод свободных ассоциаций? Мне бы не хотелось, чтобы вы принимали меня  за  невежественную дурочку. Я человек достаточно образованный и в психоанализ не верю.
– И я тоже! Тоже не верю, деточка, умница! Мне, напротив, кажется, что у тебя – не по годам образованная, светлая голова, поэтому скажу тебе по секрету своё мнение. Фрейд – это предприимчивый и бессовестный мистификатор, не постеснявшийся  совершить бесстыжий плагиат: он на глазах всего мира присвоил и выдал за собственное открытие древний метод духовного исцеления, именуемый Исповедью. Он смастерил жалкий суррогат одного из Великих  Христианских Таинств и   использовал его как основу фарисейской психотерапии, названной им психоанализом.
– Исповедь… Я исповедовалась только раз, и священник сказал мне, что во время исповеди я общаюсь не с ним, а с Богом. Это очень значительно и красиво, но я в первый раз этого не прочувствовала. И всё же сейчас, когда вы мне это сказали, я вижу, действительно, и общность… глубоко формальную, и разницу, – такую… унизительную, что ли. Вы мне всё пояснили коротко и ясно. Как интересно с вами беседовать! Когда вы ещё меня вызовете? А можно, я буду звать вас не доктором, а по имени-отчеству?
На последующих встречах Люба всё больше и больше оживала и доверяла себя доктору Визингу; он прельщал её духом отрицания многих общепринятых норм, столь привлекательным для молодости. Она стремилась приобщиться к такому мировосприятию, проникаясь новыми интересами к жизни. Он, как и всех других своих пациентов, лелеял её, словно нежный и любимый цветок. Он никогда не  приукрашивал окружающий мир и часто признавался в незнании, непонимании многих его свойств. Однажды Люба рассказала, как во время будничной беседы у неё в палате Эдик вдруг побелел, сорвался с места и, сшибая мелкую мебель, бросился к себе. Спустя некоторое время он объяснил  своё поведение неожиданно пришедшим в голову решением давно мучившей его задачи.
– Вдохновение, в конечном счёте, физиологический процесс, – прокомментировал доктор, – и кто знает, чему обязана вспышка, порождающая очередной шедевр творца: то ли непрерывной подсознательной тасовке накопленных гипотез, то ли сокам съеденного накануне червяка в яблоке, то ли специфичному ублажению его плоти искушённой   женщиной.
– А он ещё добавил, что в его исследованиях ему помогает сам дьявол. Вы знаете, что он верит в одного дьявола и считает, что Бога нет?
– Это уж и не знаю, как и назвать, – по-твоему, получается, что он настоящий ересиарх какой-то. Вообще ты должна знать, что с психическим здоровьем у него дела плохи, и лечиться ему придётся ещё долго. Я должен тебе это сказать как близкой родственнице.
– А как же его работа?
– Работать будет пока по-прежнему здесь, под нашим присмотром. А в Питере ему Фёдор Дмитриевич замену, похоже, подобрал, – помнишь, с отцом Антонием и Фоминым к тебе приходил учёный – Туровцев его фамилия? Но это пока по секрету от Эдуарда Викторовича.
– А чем они все там занимаются?
– Не знаю, но если уж он говорит, что ему помогает сатана, то можешь себе представить. Вот уж в дьявольских-то делах, действительно, свято место пусто не бывает! Воннегута читала?
– Читала.
– Что получается у учёных, чем бы они ни занимались?
– Оружие.
– Вот тебе и ответ на твой вопрос.
В эту ночь Люба, закончив  подготовку ко сну, вышла из ванной и обмерла: посреди её палаты стояла собака. Пёс явно радовался встрече, – голова его проделывала лёгкие нырковые наклоны, спина слегка извивалась, хвост самозабвенно вилял, а пасть издавала приглушённые ласковые всхлипы и радостно скалилась. Все эти приветственные знаки были красноречивым приложением к преданному, доброму взгляду выразительных блестящих глаз. Как была голышом, опешившая Люба присела на кровать. Пёс немедленно подошёл и положил на её голые колени тёплую, колющую усами морду, продолжая преданно смотреть ей прямо в глаза и вилять хвостом. Люба потянулась за халатом, – пёс понимающе отстранился. Она оделась, и он тут же прижался к её ногам и завертел хвостом ещё шустрее. Как только Люба делала шаг к входной двери, хитрый барбос валился на её пути набок, потом переворачивался на спину и тянулся, ласково преграждая ей путь. В растерянности Люба вновь присела, – пёс вскочил, вновь опустил голову на её колени, поджал хвост, блаженно зажмурил глаза и замер. Прошло несколько минут. Люба окончательно пришла в себя и легко коснулась ладонью его лба и ушей. Пёс  весь задрожал от этой робкой ласки.
Люба погладила его дальше, по спине, и почувствовала что-то необычное: спина животного была по-кошачьему гибкой и на собачью совсем не походила. Люба вновь всмотрелась в его преданную морду: да, в ней было не меньше кошачьего, чем собачьего. Вот и уши  торчат, как у обыкновенного кота. И морда такая… закруглённая. А что же это за красивая такая шерсть? Чистенькая, густая, каждый волосок серый, а на конце совершенно чёрный. Такая бывает у кроликов, и у барсуков  или у енотов, она в зоопарке видела. Люба вновь погладила зверя по загривку и почувствовала под шерстью что-то вроде ошейника. Да, это был  ошейник в виде  золотого браслета; браслет был литым, цельным, без всяких замков. Внизу браслета она нащупала  золотую  табличку, на которой было отчеканено одно слово:
BONUM
– Бонум, – прошептала Люба, и пёс восторженно завертелся, – тебя  так зовут? Бонум – твоё имя?
Если бы зверь мог говорить, он, несомненно, с восторгом бы завопил: да, ну да, конечно, так меня зовут! – так счастливо он задрожал, закрутился и  закивал своей круглой красивой головой. От радости он стремительно опёрся передними лапами на колени Любы и быстро, ласково облизал её лицо. Она испуганно и резко отшатнулась, и он виновато поник, прижался к её ногам. Люба резко отстранила его и быстро прошла к выходу. Перед тем, как открыть дверь, она оглянулась, – собака пропала. Люба тщательно осмотрела палату и ванную: никого. Пришлось выключить свет и улечься в постель. Вдоволь навертевшись и не на шутку разволновавшись,  Люба уже глубокой ночью прошептала в темноту:
– Бонум! Ты вернулся? Ты здесь?
Будто бы лёгкий вздох раздался в потемках; включив ночник, она увидела его лежащим на прикроватном коврике. Весь облик его снова светился  лаской, преданностью и игривостью. Неожиданно Люба почувствовала радостное спокойствие и уснула. С этого времени странное доброе существо посещало  её каждый вечер. Люба привыкла к тому, что при появлении кого бы то ни было оно мгновенно исчезало и появлялось лишь тогда, когда она была одна. Тайну его существования Люба тщательно хранила, не выдавая её даже доктору Визингу. Оставшись в одиночестве, к которому она снова стала стремиться, Люба тихим шёпотом звала:
– Бонум! Бонка! Хватит тебе прятаться! Ну, иди же скорей! Где ты? – и вскоре Бонум появлялся.
Он был средоточием простодушной радости, детского веселья, живого внимания, сердечной доброты. Он полностью понимал всё, с чем Люба обращалась к нему, и ему не нужен был язык, чтобы отвечать на её слова. Обычно всё начиналось с ласковой возни, и не было игр, в которые они не сыграли бы. Наигравшись досыта,  уставшая Люба садилась в кресло и счастливо смеялась над фокусами, ужимками и гримасами, которые Бонум готов был показывать ей всю ночь. Грациозные выступления Бонума  наполняли её радостным спокойствием и безмятежностью, за которыми наступал глубокий благодатный сон.
Неделю спустя доктор Визинг на очередном приёме спросил Любу:
– Ну, как тебе Бонум? Не слишком назойлив, не мешает?
– Что? Бонум? – отвечала поражённая Люба, – а откуда вы о нём знаете?
– Так ведь Бонум – это я! То есть, не в буквальном смысле, а в переносном, – это один из методов моего лечения. Ты сейчас нуждаешься в доброте, а такой доброты, какой обладают дружелюбные животные, у человека не бывает. Вот я и хочу дать тебе её в виде гипертрофированного добра доброго зверя. Кстати, на кого из животных Бонум похож в твоём восприятии?
– Не знаю. Мне кажется, в его облике и повадках есть и кошка, и собака, и другие животные. Но я не понимаю, что это за явление? Мираж? Или такие животные у вас есть действительно? Ведь он совершенно реален – осязаем, обоняем, слышим, видим.
– У каждого человека есть свой Бонум. Это волшебный и одновременно реальный друг-помощник, такой, как  Серый Волк, Конёк-Горбунок, Сивка-Бурка, Царевна-Лягушка и другие. Волшебный потому, что он нематериален, то есть он не требует места, кормёжки и ухода; реальный потому, что он помогает лечить фактические болезни.
– Но мне непонятно,  как же вы…?
– Это мой профессиональный секрет. Нравится тебе Бонум? Не надоел?
– Нет, нет, и не надоест никогда! Не отнимайте его от меня, Михаил Дмитриевич, я вас умоляю!
– Ну, что ты, что ты, не волнуйся! Играй с ним, сколько хочешь. А отнять его у тебя просто невозможно, он всегда был, есть и будет твой,  с тобой.
– И так у всех? Я хочу сказать, у каждого есть что-то, чем он обладает, не зная об этом, а сам может этим от всего вылечиться?
– Именно! Только для каждого нужен свой подход. Некоторые, например, до конца жизни мучатся своими промахами в прошлом; другие не могут отвязаться от мыслей о том,  как бы, дай им волю, они  переделали окружающий мир. Многие утопают в грезах о триумфе, который они заслужили бы в прошлом, возвратившись туда с современными знаниями. На самом же деле все нуждаются в простой человеческой доброте, в любви, – не плотской, она дана всем, а духовной, которую нужно в себе воспитать, стяжать, чтобы получить такую же от других.
– Как это?
– А вот как: посмотри сюда.
Доктор указал на стену кабинета, и Люба увидела в ней невесть откуда появившийся проём. Над ним красовалась голубая надпись:

                МИР, В КОТОРОМ ТЕБЯ ВСЕ ЛЮБЯТ

Сразу же за проёмом начиналась красивая песчаная дорожка; с обеих сторон вдоль неё светилось весеннее изумрудное поле, какие-то люди целыми семьями играли на ярком солнце или отдыхали в тени редких, мощных деревьев. Из проёма пахнуло нежным запахом трав.
– Идём, идём, – сказал, вставая из-за стола, доктор Визинг. Поражённая Люба увидела, что халат доктора превратился в элегантный белый костюм, а её больничная пижама – в модную светлую спортивную пару. Как только они ступили на дорожку, впереди них побежал Бонум; поминутно оглядываясь, он радостно скалился и торжествующе фыркал. У первой же группы людей Бонум остановился, – от неё отделилась Мама. Любу поразил её облик: сквозь отчаянное раскаяние  светились нежность и ласка. Не решившись подойти ближе, Мама беспомощно оглянулась к своим. Они также подошли ближе, и Люба рассмотрела и с изумлением узнала всех. Здесь были школьные учителя, у которых она никогда не видела таких лиц, – вместо привычных пренебрежения и недоверия на них сияло выражение участия и внимания; здесь были её одноклассницы, и ни в одной из них не было и следа так больно знакомых  злорадства и зависти; здесь были мальчики, с которыми она грешила, и все они смотрели на неё с невиданной, совершенно несвойственной им, виноватой добротой. В стороне от дорожки шли по зелёному лугу и радостно махали руками три стройных молодых женщины; Люба не сразу признала Астру, Маргарет и Николь. Астра сделала несколько кокетливых прыжков и оборотов, показывая Любе на свои восстановленные ноги; две её спутницы церемонно исполнили по отдельности несколько грациозных танцевальных па. Чуть поодаль за белоснежным столом, в светлых одеждах   весело бражничали пациенты Клещёвки: во главе стола торжественно восседал Эдик, витиеватые тосты провозглашал непьющий военный историк Лухов, а Герой России Посылин потчевал всех ядрёными солёными огурцами. Завидев доктора и Любу, пациенты встали и направились к ним, увлекая с  собой по пути родных и знакомых. Подходили и окружали Любу, доктора и Бонума всё новые толпы людей: она узнавала в них  давно забытых воспитателей,  любовников Мамы, соседей, – всех, кого повстречала в жизни.
Все эти живые иллюзии негромко и ласково шептали Любе каждый своё,  приветливое, доброе, от всего сердца. Их голоса объединялись в сказочно мелодичный шелест; он радостно вскипал, переливался и, наконец, закружился в стремительную музыкальную воронку, которая начала медленно приподнимать Любу  над толпой. Обращаясь ко всем, она указывала на доктора  Визинга и громко говорила:
– Он помог мне понять, что такое настоящая любовь. Какая всё же я была дурочка: мне казалось, что заигрывание, поцелуи, объятия, наконец, само соитие – это и есть любовь! А на самом деле всё это к любви не имеет отношения, просто так получилось, что и это назвали таким же словом! А это – плотская страсть, томление, восторги и прочее – это всё болезни роста, созревания, вечные позывы к продлению рода. Ими можно наслаждаться точно так же, как гурманы наслаждаются вкусом, данным человеку для утоления позывов голода. Или как меломаны, услаждающие свой изощрённый музыкальный слух, данный человеку для  общения. Это, конечно, острейшие  наслаждения –  отдельные, захватывающие миры душевных переживаний, ощущений и эмоций, но  вовсе не любовь, потому что ровно наполовину эти переживания  полны  самоудовлетворения, эгоизма. А настоящая Любовь – это просто любовь  к  людям, доброта к ним. У неё нет оборотной стороны. И она не так доступна всем, как данные каждому природой сладости страсти, или вкуса, или слуха, или запахов.
 Любе почудилось, что от избытка чувств она взлетает в высоту и стремительно летит по огромной трубе вверх, к мягкому, живительному свету. Она оглянулась, и увидела парящих следом за ней доктора и Бонума. Она радостно улыбнулась им, и услышала в ответ торжествующий крик доктора Визинга:
– Ты здорова, ты выздоровела!
–Ты здорова, ты выздоровела! Ты слышишь меня?– вкрадчиво, настойчиво говорил доктор Визинг Любе; она медленно приходила в себя, сидя в кресле кабинета доктора.
– Не буду вас ни о чём спрашивать, Михаил Дмитриевич, – всё равно не скажете. Но как это было прекрасно! Одно меня огорчает: мне кажется,  что доброты в мире с каждым днём становится всё меньше и меньше. Что происходит с миром сейчас?
– Не знаю. Ты права, что-то случилось со всем миром какую-то сотню лет назад.  Совсем недавно всё было по-другому. Что-то прекрасное, неуловимое вдруг треснуло, лопнуло и пропало! Весь мир был предметом восхищённого любования, – все нации, все культуры  по всему  свету на все лады распевали об этом восторженные песни на одну и ту же тему: «Как прекрасен этот мир, посмотри!» Наверное, все мы переступили какую-то черту, а надо было оставаться за ней. Мы сначала любовались Красотой Мира отстранённо, на расстоянии, а потом алчно подступили к ней вплотную и сожрали её с хрустом и чавканьем, как красивое яблоко! И от неё остались жалкие огрызки.
– Как это верно, Михаил Дмитриевич! Господи, какой вы хороший! Откуда вы вообще такой взялись? Со всеми вашими суждениями, со своим таинственным лечением, с превращениями в Бонума и так далее?
– Откуда? Скажу тебе правду: лично я материализовался из коми-сказаний, из коми-эпоса!
– И что в этом вашем эпосе есть такого… общечеловеческого?
– В каждом народном эпосе есть всё о человеке и человечестве: о его прошлом, настоящем и будущем. Всё от начала до конца.
 Через неделю Люба выписалась из госпиталя. Доктор Визинг взялся её проводить. В этот тёплый осенний день в одном из переулков возле  Бурденко можно было наблюдать необычную сцену. По тротуару под надзором двух молоденьких воспитательниц шла парами большая группа малышей. Впереди,  по ходу  этого галдящего шествия,  располагался большой фруктовый лоток, возле которого  остановилась большая чёрная машина. Из машины к лотку вышли пожилой офицер и юная девушка. Румяная продавщица «отпустила» этой паре два больших ящика: один – с изумрудно-зелёными яблоками, другой – с ярко-оранжевыми апельсинами. Когда детская колонна подошла к лотку, офицер и девушка, пошептавшись со строгими воспитательницами, принялись раздавать изумлённым ребятишкам фрукты: по яблоку в одну и по апельсину в другую руку каждой девочке и каждому мальчику. Мягкое октябрьское солнце освещало восторженные лица маленьких москвичей и благодушную улыбку румяной продавщицы. Воспитательницы получили такие же гостинцы, и, будучи сами чуть повзрослевшими детьми, сразу же устроили благодарственную игру. Малыши, повторяя их движения, размахивали яркими фруктами над головами, кричали в такт «Спа-си-бо!», и в глазах их светилась любовь к незнакомой паре и ко всему миру.


                ПОСЛЕСЛОВИЕ АВТОРА


В середине семидесятых годов прошлого века в моей жизни пересеклись два события:  посещение родины  предков и первое знакомство с текстами Священного Писания (отправляясь на осеннюю охоту в глухие леса бывшего Яренского уезда, я взял с собой самиздатовскую копию Нового Завета). Целыми днями я бродил по лесам, а свободными вечерами вчитывался в Великие Послания из глубокой древности.
От старожилов я узнал, что местные лесные массивы планомерно обрабатываются химическими реактивами с воздуха в интересах лесозаготовок:  тотальная обработка огромных пространств преследовала цели угнетения лиственных пород для стимуляции ускоренного роста хвойных. О судьбе прочей флоры и всей фауны, по-видимому, было решено не думать. Бесшумные ковровые  бомбардировки насыщали ядами все компоненты многосложного процесса обмена веществ в   бурном котле лесной жизни: почвы и болота,  реки и  родники – всё то, что питало и поило многообразный растительный мир, диких зверей и птиц, рыб и рептилий, земноводных и насекомых, людей, их посевы и их домашних животных. Никогда раньше, за многие тысячи лет своей жизни, не испытывал  лес такой напасти.
– Это не моё, это не от меня! – мучительно стонал он, не в силах бороться с отравой.
 Люди же, творившие это отравление, по-прежнему пожинали урожаи от своих посевов, растили скот, собирали ягоды, грибы и другие дары леса, добывали лесную и водную дичь, ловили рыб. И ели со всем этим разлитый ими самими яд.
 Резко упала численность всех видов дичи, сузилось её разнообразие. Старожилы почувствовали, что у уцелевших видов живности изменился  вкус:   мясо рябчиков утратило былую нежность, зайчатина потеряла характерную душистость, утки независимо от породы попахивали  мылом,  разные виды рыб почти лишились своих самобытных привкусов, а сами рыбы стали какими-то квёлыми и гораздо скорее портились.
Приехав с издёрганными на работе нервами, я  воспринимал это несчастье особо болезненно. К концу дня, когда заканчивались благодатные вспышки охотничьего азарта, когда проходил гордый восторг от показа добычи домашним, когда завершалась вкусная благодарная кормёжка собак, я возвращался к размышлениям о зловещей участи лесного края. Читая Евангелие, я постепенно пришёл к аналогии, подсказанной «Откровением Святого Иоанна Богослова»: то, что произошло с лесом – нашествие «своих же» неодолимых смертоносных сил – это его Апокалипсис, его кара, его агония. И «Откровение» подсказывало мне, что это – только начало преломления первой из семи печатей, только предчувствие того, что  в будущем произойдёт с Россией, с человечеством и со всем миром.
И эта аналогия оказалась верной: как похожа современная Россия на тот несчастный лес!
Осмыслив давние  смутные подозрения и догадки, я начал пристально копаться в себе и в других, отыскивая  и повсеместно находя зловещие активные ростки из грядущей общечеловеческой  драмы – нашего будущего. Некоторые итоги этого тревожного созерцания отражены в романе «Пациенты доктора Визинга».
Препарирующий человеческую личность прежде всего находит в ней отображения других личностей. Поскольку восприятие внешнего мира каждой личностью глубоко индивидуально, все эти отражения неадекватны оригиналам: в воображении одной личности другая может совершать действия или даже вести образ жизни, совершенно ей не свойственный. Соответственно, невозможно  оспорить правоту старой истины: всякий пишущий с натуры получает лишь искажённые его восприятием  образы, содержащие к тому же неадекватные отображения друг друга.  Таким образом, мой роман,  как и все другие художественные произведения, –  личностная трактовка всего окружающего, то есть призрачный хоровод несуществующих фантомов, их иллюзий и  лукавых игр друг с другом и с нами, реальными и неповторимыми смертными. С учётом этой оговорки, все персонажи  списаны с фактических прототипов.  Жизненные судьбы  и  житейские эпизоды   также списаны с натуры, то есть реальны в таком же контексте.
Каждая  часть романа – это  аллегория наблюдения, высказанного в её эпиграфе. Эти аллегории создавались в виде описаний   поведения и устремлений персонажей, от рождения повязанных кровными узами своего этноса, в данном случае – русского, а, возможно, и российского мегаэтноса, если считать, что таковой существует. В свою очередь, судьба каждого персонажа – это аллегория участи отдельного дерева в тяжко поражённом  дремучем лесу и его роли в жизни-болезни этого леса. Возможно, все эти образы гармонично вписываются в метафизическую картину  движения мира, созданную Великим Иоанном Богословом в  его бессмертном «Откровении»,  не оставляющем  у верующих никаких других  Надежд.
;


Рецензии