Аркадия. Глава 6
Излюбленный сон – левитация. Сон левитирующий и левитирующие сновидения. Как будто в пересечении небесных лазурей. Ночь, окрылённая Морфеем и округлённая Селеной, тихо ложится рядом где-то над какой-то поверхностью. Всё теряет свои места и движется без направлений в мягких пластических репространствах приходящего прилива…
Я в тёмном помещении. Хочу включить свет. За окном в лунном свете я вижу движущиеся тени. Они движутся хаотично, создают трудноуловимую диффузию. Я подхожу к выключателю. Щёлкаю. Свет не загорается. Я подхожу к другому, третьему… Нет. Вскоре мои глаза привыкают к темноте. Пусть света не будет никогда. Мне очень хорошо сидеть в темноте. Тени за окном не пугают и не отвлекают.
Кто-то спросил однажды Евгения, какое его любимое число. Одиннадцать, ответил он. А почему? Он не мог объяснить, да и не хотел. А зачем? Кто хочет объяснений, пусть штудирует нумерологию. Вообще, зачем что-либо объяснять? Свернуть всю программу объяснений, сделать белым пятном всю систему, весь аппарат анализа, остаться в недоумении, пройти сквозь. Полное изъятие иррациональных реакций. Полное рассеяние рациональных раскладок. Голым стоять перед голой тайной. Всё вмещать. Ничего вмещать. Одиннадцать просто потому, что две единицы вместе. – стройные, строгие, острые, с любопытными носиками, отдельные и вместе; нечто первое после десятки, этой законченной и рациональной десятки, начало чего-то другого…
Перед поступлением в школу, Евгения отправили в Санаторий, который находился на берегу спокойной лесной реки, окружённый старыми тёмными елями, похожими на пирамиды из зелёного обсидиана. Это был второй детский сад, только дети здесь были незнакомые. В детский сад Евгений не любил ходить. Когда его впервые вели туда, он упирался руками и ногами, хватался за кусты, за деревья, даже за траву, и кричал, сколько позволял объём лёгких. Но все эти сопротивления были обречены - его водворяли в детское учреждение, как упрямого осла в стойло. Ему так и говорили: «Ты упёртый осёл!» Теперь история повторялась, но в изначально относительно спокойном и заранее обречённом варианте.
Евгению было тоскливо и не столько хотелось домой, сколько хотелось избавиться от всех этих коллективных утренних зарядок, завтраков, походов в лес (по лесу он любил бродить один).
Однажды утром, когда было прохладно, пасмурно и тихо, на прогулке дети увидели двух больших чёрных дятлов. Будто вороны с красными головами. Евгений был восхищён этими красивыми и сильными птицами. Их алые шапочки резко контрастировали с абсолютно чёрным оперением и создавали извечный видеоэффект красно-чёрного сплава.
Вечером детям давали возможность заняться художественным творчеством: порисовать кто что хочет красками или карандашами, полепить из пластилина. Но Евгений не принимал в этом участия, не смотря на жгучее и жадное желание. Он знал априори, что не сможет воплотить в рисунке, а тем паче в живописи своих богатейших галлюцинаций и фантазий. Он хотел сразу нарисовать красиво, чётко и блестяще, но понимал, что это невозможно. Он знал, что из-под его карандаша выползут корявые и убогие формы, на которые будет противно и жалко смотреть, и поэтому даже не заходил в комнату для рисования. Он уходил в спальню и одиноко сидел на кровати в сгущающихся сумерках со своими никому неведомыми бесконечными грёзами. Он не плакал, хотя иногда хотелось. Это были самые прекрасные минуты, проведённые в Санатории. Он погружался в свои антимиры и путешествовал по ним долго и неустанно. Если бы он умел мастерски рисовать, он бы нарисовал картины непривычные для многих, если не для всех.
Вроде бы обычные козлоногие сатиры, но с совершенно прозрачным телом, сквозь которое виден не скелет, а арматурная замысловатая золотая решётка, между переплетением которой ползают фиолетовые змейки, превращающиеся в черепахоподобных птиц, роняющих со своих панцирей изумрудные кубики, бесформенные предметы лилово-серебристые и чёрно-оранжевые, и снова превращающиеся в змейки, снующие по внутренней поверхности сатиров, совершенно стерильной и светящейся голубовато-лунным светом. Змейки движутся медленно в районе рук, головы, груди, живота, но когда достигают паха, выходят наружу, сплетаясь спиралью и превращаясь в длинный толстый тёмно-гранатовый фаллос. Он обвивается вокруг ноги сатира, потом поднимается, словно красноголовый дракон вверх, и обвивается вокруг шеи и рогов лесного демона. И там превращается в золотые шестигранные призмы, растущие и утончающиеся и похожие на карандаши. Этих карандашей становится всё больше и больше, они становятся прозрачными, в них видны рубиновые прожилки, похожие на миниатюрных сатиров, которые становятся спицами солнечных и лунных колёс…
«Арматурный Сатир» - так через много-много лет назовёт Евгений свою галлюцинацию. «Адам и Ева (схолии Лилит)» - так назовёт Евгений другое видение. Обнажённые мужчина и женщина парят в гомогенном жёлтом пространстве. Вместо ягодиц у них яблоки, вместо гениталий осьминоги, а из тел во многих местах прорастают маленькие длинные тонкие человеческие руки, тянущиеся друг к другу. На головах у женщины и мужчины сложные металлические конструкции, внутри которых мечутся непонятные трудноописуемые зелёно-красные существа… Женщина в руке держит человеческий глаз, а мужчина – чёрное яйцо.
Эти образы никогда не были запечатлены в красках – у Евгения с рисованием не сложилось. Немалую лепту в это внесли его родители, не просто не поощрявшие его живописные опыты, но даже отрицательно и скептически-насмешливо относящиеся к ним.
- Что это ты нарисовал?
- Лошадь.
- А я думал крокодила. Да тут же ничего не поймёшь – смешались в кучу кони-люди.
На этом и заканчивались все критические замечания. Но иного ждать и не приходилось от представителей класса пролетариев. О живописи, музыке, вообще об искусстве в семье никогда не говорили. Художников вспоминали только в связи со словом «худо». Впрочем, полного культурного вакуума всё же не было. Любили поговорить о кино и киноактёрах, драмтеатры и балет также были не последними темами. Эстрадные певцы – одна из самых главных тем. Также любили поговорить о фигурном катании – тогда оно было в моде. И ещё одна отдушина – народные песни и песни, близкие к народным по мелодике и смыслу. Их обязательно пели во время частых застолий, или просто так, когда на душе было тяжело, или наоборот – радостно. Так что Евгений жил в пустыне, где идеи художественного творчества были чахлыми кустиками, а деревья изобразительного искусства вообще не росли.
«Главное ты сыт, одет и обут, чего ещё надо», - словно присказку повторяли родители. К тому же отцу вообще было мало дела до чего бы то ни было, кроме рюмки. В доме было очень мало книг. Не то чтобы там не почитали или не уважали книгу, напротив, книги любили, но никому бы и в голову не пришло тратиться на них. Были какие-то разрозненные тома приключенческой, детективной литературы, или литературы о войне, но классической даже и не пахло за исключением сказок Пушкина, которые Евгений очень любил.
О войне он не любил читать ни в детстве, ни после, и так и не прочитал ни одной ни художественной, ни научно-популярной, ни специально научной книги, даже будучи студентом исторического факультета. Хотя как раз именно эту литературу и подсовывали ему для чтения. Однако он не читал её не из-за духа противоречия, а просто из внутреннего неинтереса. Зато литература по античности его всегда привлекала, хотя о ней никто никогда даже не заикался. Правда, отец иногда любил по-дилетантски порассуждать об отечественной истории на основе прочитанных им нескольких учебников и исторических романов, да ещё просмотренных кинофильмов, но это было почти ничего. Внутренний интерес Евгения к античности был настолько велик, что объяснить его можно только тем, что многие прошлые жизни его были связаны с античным миром. Чего нельзя сказать, например, об Индии. Внутреннего интереса у Евгения к Индии никогда не было, и только будучи взрослым, он его развил искусственно.
За неимением другого чтения, Евгений читал много научно-популярных журналов и газет, которые выписывали родители, хоть в этом способствуя развитию кругозора и пополнению эрудиции своего отпрыска. Этим Евгений отчасти компенсировал интеллектуальную и художественно-творческую бедность, которая окружала его. Но рисование так навсегда и осталось для него недоступной областью. За всё время учёбы в школе он только один раз получил «пятёрку» по рисованию. Зато он сочинял стихи легко и непринуждённо. То, что для одного было результатом долгого сиденья и напряжённой работы серого вещества, для Евгения оказывалось делом десяти-пятнадцати минут. Поначалу многие стихи он не записывал – просто пел беззаботно и бескорыстно, не заботясь ни о чём. Строки, рифмы вылетали из него как дары из рога изобилия и лились, растекаясь половодьем до горизонта его озарений. И он мог бы сказать вместе с Китсом:
Поэзия! Тебя пою одну
…Поэзия! Желанна ты одна!
Манит меня блаженная страна
Небес твоих. Откройся, снизойди
К моленьям пылким! Сердце из груди
Пускай исторгнет счастия порыв,
Пусть я умру – ответь на мой призыв…
И она отвечала новыми порывами вдохновения. Порой Евгению казалось (казалось или он наверняка знал и был уверен?), что он находится в центре поэтического мистериума, в самой глубине поэтических реалий, а внешний мир лишь досадное недоразумение неизвестно откуда взявшееся. Мир поэзии, мир сновидений и мир фантазии – эти три мира были как три кита, на которых покоилась его жизнь.
Свидетельство о публикации №217031502016