Futurum

Futurum
В поисках утерянной статейки-зачёта по Научному коммунизму.

Посвящается моим сокурсникам
и уже светлой памяти некоторых из них,
поэтому и пускаю в свет незаконченные листы,
ибо хочется, чтобы они были прочитаны …
Сергей Сиротин

Необходимое вступление…

В моих странноватых воспоминаниях почти не будет оптимистически радостных картин тяжёлого учебного труда, тяжких подвигов на уборке картошки или воскресных субботниках, ибо вся наша жизнь, даже сейчас, – сплошной радостный субботник на благо прохиндеев, под какими бы они лозунгами и стягами не состояли, на что бы не поднимали гордо свои головёнки и не щурили целеустремлённых глаз, с утверждающими будущее взглядами…
Речь пойдёт о неосознанном противостоянии вранью, которое обволакивает нас таким слоем ваты из тупости, пустозвонства и уже въевшегося во всё разгильдяйства, когда якобы трудятся лишь те, кто хапает, обирая обманутых старух, старики долго у нас не живут, и заматывает выборами и переписями одуревшее от нищеты среднее поколение, которое смело старых коммуноидных идиотов, чтобы хоть как-то улучшить общее бытие. Но и оно получило жизнь, по случайно вырвавшемуся от неумения соединить кашу в голове с ней же во рту, высказыванию одного высокопоставленного обормота: «Хотели, как лучше, а получилось, как всегда…». Когда в продолжение тоталитарного вранья, дебилизируется пьющее от безысходности новое поколение: ибо мало кому достались дивиденды при дележе коммунистического, замешанного на крови, энтузиазме и стремлении к лучшей жизни, наследства из движимого, недвижимого и властного имущества.
Не всем светило вывариться пеной в уголовно-чиновном котле приватизаций, поэтому и нет веры ни новому, ни старому положению вещей – есть судьбы целых поколений, уложенных лестницами в дурацких и лично выгодных экспериментах тех, чей уровень интеллектуально-душевных возможностей происходит от заседавших в тройках и парткомиссиях предков, убивавших лишь только за малую мелькнувшую в человеческом сознании иную мысль, отличную от их завирально-воровской, а как высший уровень этих цивилизационных достижений: завлабы псевдо лабораторий и редакторы научно-политических журналов, как говаривал некогда некий В. Маяковский, «…кудреватые Мудрейки, мудреватые Кудрейки…». Так вот я вспоминаю только то, что и отличало небольшое, но возраставшее, по мере овладения некоторыми знаниями и жизненным опытом, количество молодых, кому изначально и случайно от происходящего было мерзко, нехорошо и неуютно, вынужденных жить в реальности собраний, плакатов, лозунгов и очередей. Хотя ничего хорошего из всего этого не вышло, и не получилось…, как и из того, чего притащили с собой рвущиеся по карьерной лестнице серенькие завлабы…

Просто вступление…
С неплавным переходом к основному повествованию.

Это, честно, приснилось мне… Поэтому, с правдивым описыванием (так лучше ложится на мою безыдейную составляющую повествования) фактов и ситуаций у меня напряжёнка: и искать точного изложения жизни с её скрупулёзными подробностями, развёрнутыми страницами народной жизни, кипевшей в вареве затухающего социалистического переустройства, не надо. Хотя и вкусовые ощущения рыбного дня в студенческом буфете могут возникнуть, и запахи реального бытия студенческого общежития или ещё какого-нибудь общественно-необходимого для народной надобности места, конечно, случайно проявятся, всплывут, так сказать. Но это, как говаривали наши любимые и те, что не совсем, преподаватели, «реалии жизни», другие, выражаясь более высокопарно, называли сие непотребство – издержками социалистического строительства.
Нет, мы совсем не об этом, хочется написать чегой-то светлое, про молодость, любовь и весну, без комсомола, с его взносами и собраниями, на которых меня, несчастного, любя, поливали, но не помоями, как это делалось обычно, а так проточной водичкой с древней и давно не ремонтированной крыши нашего старинно-нарядного общественного здания в центре центрального уральского города – оплота железной мощи всегда родного государства. Если бы вернуть вновь те годы, то, честно, девчонки, я готов к ежедневным головомойкам и поливаниям, потому что последующее наше житьё-нытьё точно не назовёшь, купанием в водах Иордана. Парни были на моей стороне, но постепенно убывали из стен ещё не орденоносного вуза, предназначенного ковать кадры для обработки в духе «последующих решений» подрастающее поколение для большущей страны, теперь чуть уменьшенной при помощи национально-параноидальных кадров, тоже отформатированных тогда же…
Эх, если бы я не потерял ту злосчастную зачётную статейку, я бы сейчас мог числиться одним из величайших политологов прошлого столетия, можно сказать, предопределивших дальнейший светлейший путь развития нашего общества. А может, хрен его знает, и не стал великим предсказателем судеб именно потому, что утерял главный труд своей жизни, названный мной тогда почти научно и высокохудожественно «Футурологический взгляд на развитие нашего социалистического общества в условиях конвергенции противоположностей в постиндустриальную эпоху XXI века». Сознаюсь, я тогда почитывал разные «вредные статейки», как называла их наша научно-коммунистическая дама, «каких-то Мамашвили и протчих Дистервейгов», господи, да, как на духу признаюсь, слушал ещё вражеские голоса, которые развращали неокрепшие души половины моих соотечественников. А ещё я доставал по блату у одной киоскёрши и восхищённо рассматривал с моими многочисленными дружками восточногерманский журнал «Noies Leben», подружкам я его показывать стеснялся – а зря. Кстати, именно об этой сфере человеческого общения моя зачётная статья умалчивала, не потому что предмет был недостаточно изучен, а по, так называемым, моральным соображениям внутреннего редактора, что, конечно же, совсем не пристало настоящему исследователю общества, да ещё в предсказаниях о его развитии. Правда, как потом выяснилось: «Секса в те времена (постоянных и всегалактических достижений) не было»
Каюсь, этому были причины… Однажды, на предметном семинаре по изучению другого, не менее значимого для человечества и для нас, его будущих нянек, предмета «Политическая экономия социализма» я, отчаявшись достучаться до заблокированного мозга нашей преподавательницы, попытался объяснять ей на пальцах проблемы связей между экономическим кормлением наших дорогих братских и не очень государственных социалистических образований с политикой «дружбы народов» на жизненных примерах, закреплённых в системе многожёнства некоторых отсталых, находящихся под империалистическим давлением стран. Толковал я примерно так, что в неразвитых странах в многожённой семье всё хорошо до тех пор, пока муж может прокормить своих избранниц, а когда он пропился, проигрался и одряхлел, или вообще слёг от тяжких трудов на всех фронтах – и не может прокормить любимых, об ином снова умолчу, они имеют право разбежаться по своему усмотрению согласно установленным толстой старой книгой правилам. И тогда мыкать горе бывшему хозяину одному или с первой старой женой и вспоминать, что были когда-то и мы рысаками… Конечно, я и не скрывал, что под мужем многожёнцем подразумеваю «Союз нерушимый», а под верными до поры до времени жёнами «республики свободные», опять же оставляя вне дискурса всякие другие республики на иных континентах и островах. Преподша, даже забыв прошипеть своё любимое «Самый умный что ли?» с вывернутой челюстью в темпе танца удалилась из аудитории, гремя стоптанными туфлями. И сидел я под осуждающими взглядами девчонок из группы и бессмысленно-осоловелыми глазами парней, их корчило от принятого намедни внутрь в критических количествах дешёвого подарка братской солнечной Молдавии, с живительным привкусом химических растворителей, поставляемых туда для ускорения производства солнечных напитков, например, с жарким призывным названием «Солнцедар». Хмурился и мой друг, член главной партии, Паша, которому, как и мне, но из-за меня, намного позже аукнется мой образный экскурс в дебри экономико-политического устройства дорогого государства рабочих без крестьян. А ведь вот правда-то в том, что я в самом деле хотел разобраться в надуманных хитросплетениях удивительной науки политэкономии. Это позже заметил, что само слово экономия предполагает экономное дозирование знания о политическом устройстве самого лучшего в мире общества. Может я и расскажу, что было потом с ним, с этим обществом, но у нас не об этом, а о потере несчастной статейки о будущем. Между прочим, в ней я писал, что в 21 веке главная партия не будет указывать на свою идеологическую и иную причастность, а будет называться как-нибудь, типа «Единая партия страны», или «Справедливая партия народа…», что по берегам по-прежнему вонючих прудов будут стоять высокие башни. Меня совсем не радовало, что пруды будут зловоннее, а тогда я в них даже ещё мог нырнуть, часто обпившись каким-нибудь номерным портвейном, кроме того было уже тогда грустно от того, что не будет виден с дороги самый высотный девятиэтажный дом на Химмаше, в котором наша бригада, отправленная в помощь строителям, заваливающим свои обязательства к очередному ноябрю, устанавливала вентиляцию, когда я некоторое время принадлежал к самому передовому классу.
Класс этот я оканчивал после 10-го, хотя должен был учиться 11 лет, но уже тогда вирус реформаторства видимо проник в стены высоких кабинетов. Предупреждали же приличные люди, бывшие держатели ГУЛага, лысого пузатого вождя, окстись не езди в Америку, с кем поведёшься от того и наберёшься, так нет ведь – поехал – и вирус вместе с кукурузой и колорадским жуком затащил. Вот и окончил я 10 вместо одиннадцати, затем снова стало 11, правда считали классы как-то чудно–1-2-3-5, куда подевался четвёртый никто не знал, зато всех правильно считать научили – считай так, как правильно не по арихметике или там, как тебе хочется, а как указано свыше – и не переживай… Тоже тогда в точку попал, предположил, что все будут учиться около 20-ти лет, не считая перерывов на армию, тюрьму, называя её школой жизни, ссылался на товарищей, прошедших ГУЛаг, но не зацикливаясь на именах, и рождение потомков, за работу по производству коих женщинам следовало бы платить, чем до глубины естества оскорбил бездетную даму, положившую все силы на алтарь воспитания подрастающего поколения. Ну и, кроме того, писал, что те, кто хочут, будут учиться до пенсии, поэтому руководить обществом придётся наименее грамотным, у кого хватило сил прервать этот затягивающий метаболический процесс самообновления. Вот и теперь – один деятель, родом из «жён свободных», тьфу, оговорился, республик, теперь совсем независимых, вдалбливает нам, непонятливым, что, сразу после службы в армии, надо ставить кем-нибудь руководить, некоторые, на местах, давно эту практику обогатили личными инновациями, объясняя недопонимающим, что, после тюрьмы, людей надо к делу пристраивать, а пыльную работу строителя или дворника им не поручишь –  не сделают, сбегут, так пусть они для начала поохраняют чего-либо, а когда достаточно охренеют от безделья и беззакония, то самых ушлых можно во власть двигать – они покажут всем остальным все причуды демократии. И верно – уже показали… Но главное не это – главное, видать было то, что я, прогулявший 50% занятий по политэкономии, догадался, куда идём, и куда катится стратегический клубок старческого маразма и пролетарской неудержимой дури социально-близких. Тогда тоже про это любовно данное определение в основном помалкивали, хотя у Солженицына в «Одном дне…» всё было уже написано. Позднее узнал, что ещё страшнее обо всём этом написал Шаламов, но я тогда его не читал. Ну, а из-за сложностей биографического характера уже с этой будущей, ныне рулящей, квинтэссенцией элиты общества имел дело на побережье Ледовитого океана. Там старшие товарищи из трудового населения ненавидели эту элиту больше, чем охранников – нанюхались видимо хорошей жизни под лозунгами типа «Кто был ничем – тот станет всем». Некоторые, не совсем ещё одуревшие под ветрами эпохальных перемен, преподаватели, казалось, чувствовали моё отлынивание от сквозняков удушливого вранья, и не пытались вгрызаться в суть моих внутренних противоречий, а посему и я, и многие мои сверстники благодарны им за это. Ну а большинство девчонок честно учили эту ахинею, и надо признать, чем умнее становились, тем тяжелее её им было одолевать – они же хотели быть отличницами и нужными обществу людьми.
Парни скорее и раньше понимали всю чушь произносимого на лекциях по идеологическому оболваниванию будущих властителей детских душ, поэтому чаще ничего не слышали, отсыпаясь либо после разгрузки вагонов с чем-то тяжёлым и чаще грязным или после попойки на наскребённые по сусекам копейки, почти всегда это совмещалось – поэтому и сон их был сладок и беспробуден.
Только друг мой и общий любимец потока, Паша, вслушиваясь в тарабарщину терминов иногда краснел малиновым цветом, что означало – опять линия партии в тупике, а честный человек не мог о нём смолчать, и он редко, но метко приходил мне на помощь в спорах с дуроломными бабами, поставленными основной силой приглядывать за отлитием болванок для прокатывания вагранок нового поколения в духе ценностей марксизма вместе с ленинизмом, чаще попахивающим ещё несколькими великими фамилиями. Но у него уже была семья и ещё пока только двое детей, а кормить и растить их надо было даже в условиях развитого социализма, каждый мог про себя ударения ставить в разных местах, а вот жить приходилось в одноударном обществе, когда ударялось только сверху и под дых.
Вот я и не стал касаться биолого-половой принадлежности индивидов будущего, может тоже верно сделал. Ибо она вдруг стала стираться, говорят под воздействием извне, а мне кажется, что если кто читал про всякие тоталитарные общества и организации прошлого, то понимает, откуда эта виолизация мужского начала: миллионные армии, на страже мира, многомиллионные лагеря, на страже социалистического правопорядка, и унылое ханжеское государственное скопчество старых маразматиков – вот и получили очередной привет природе. Правда, теперь модно толковать о том, что кушаем много, переели мол генномодефицированных продуктов, а они оттуда из зазеркалья. Никто, конечно же, не видел наших лесов, пожелтевших полностью к середине июня, наших ручьёв и речушек, по которым текли химикалии с полей и отходы неизмеримой и неконтролируемой химической промышленности. О радиации во всех её видах и формах промолчу – её либо нет, либо она ну, очень-очень  полезна… Ё моё, а ещё были разбросанные во всю ширь и дурь биологические лаборатории и станции. Какие там ставились эксперименты, по-моему, даже не понимали те, кто ими занимался. Нет, конечно, сейчас это золотое для них время: они вспоминают о нём со слезами на глазах. Мне-то видится это как дурдом, где врачи каждый день выдают больным по бутылке «коктейля Молотова» и предлагают складировать у себя под кроватью, а потом ждут, подглядывая в глазок палат, что там происходит, а тех, больных, кто спрашивает, зачем ему этот резерв, или вдруг, больных, опасающихся чего-то, выписывают и к чёртовой матери выбрасывают из лечебницы. Так и происходило – отсюда феномен диссидентства по поводам и без оных.
И вот этот труд, как мне тогда казалось, решавший все наши общие с обществом проблемы по одному из основных предметов оболванивающего цикла, вдруг пропал. Да ещё как пропал – на глазах у всей собравшейся в обучающемся потоке публики я демонстративно положил готовую свою статью, потому что это был не реферат, негде и нечего было реферировать. Преподавательница, итак, еле выговорив, слово «футурологический», конвергенция вызвала у неё кривую усмешку, но зная, что я про Сахарова слыхом не слыхивал, а слово слямзил у доморощенных критиков этой самой конвергенции, дозволила мне писать доклад на эту тему, уточнив, что я буду отмечать только оптимистические тенденции нашего общества, и не вываливать вагоны негатива нашей жизни, непонятно откуда мною черпаемые. Она, видать, не бывала на наших улицах и вокзалах, не питалась в столовках и не жила в общагах. Может быть. Словом, сама себе ответив на все вопросы, дозволила мне создать труд, считаемый мной одним из фундаментальных кирпичей нынешней науки, называемой – политологией. У меня есть греющая внутренности надежда в том, что основатели науки на нашем евроазиатском пространстве и её нынешние столпы всё же где-то знакомились с моими записками не отоспавшегося после вчерашнего, сумасшедшего студента, поэтому позвольте мне тешить себя мыслью о моей причастности к большой, может даже академической, науке.
Само собой разумеется, я не собирался сидеть четыре часа сдвоенных пар, но подойти к моменту раздачи слонов и принесения дани я надеялся, благо пятиминутные перерывы позволяли влиться без особых объяснений в дружный коллектив разнородной публики из трёх групп. Поэтому я плюхнул отпечатанную на плохой машинке стопку листков, со всей гаммой орфо-грамматических ошибок, о большинстве которых я и сам тогда не догадывался, имея за плечами лишь один курс факультета Русского языка и литературы, пару любимых коридоров и не самую лучшую статистику посещаемости. Кроме того, я и близко не стоял в знании простого правописания рядом с довольно грамотными девчушками из моей группы. Печатала мне одна подружка по заводскому общежитию, секретарша какой-то фармацевтической фабрики, делавшей лекарства видимо из мухоморов. Так как у представительницы коллектива высокой культуры производства всегда были до ужаса расширенные зрачки, они светились даже в темноте замызганных коридоров рабочего общежития, а очень порывистые движения и непредсказуемость в поступках пугали даже моих высокопарящих друзей по монтажному цеху. Однажды, на глазах десятка молодых тружеников этого цеха, жевавших пересохшие от ожидания встречи с электро-гильотиной булочки и запивавших их кефиром из стеклянных бутылок, она запустила полной стеклотарой в передового производственника сталелитейки, сделавшего случайно неверное движение трудовой ладонью, ибо только передовик оттуда мог себе позволить за пять дней до получки сразу после напряжённого дня, состоявшего из множества трудовых подвигов, пробавляться котлетой по-киевски, запивая её, естественно, сладкой водочкой…
Коробок не было и в помине – и я гордо могу написать, что появление тары из мусора и нефти я также предсказывал. Про бумагу я даже не думал, считая, что она дороже нефти, а леса нам дороже жизни, потому что в советской стране бумаги вдоволь хватало лишь на постановления и наглядную агитацию. В иных случаях её экономили и берегли, поэтому купить бюрократический формат бумаги было невозможно, а в отхожих местах корзины и железные ванны с приваренными стальными подошвами были забиты газетами с этими же постановлениями, разъясняемыми советскими журналистами не менее советским людям, поэтому я был благодарен порывистой секретарше за её труд. Мы с ней выпили бутылку Айгешата, присланного из горного армянского Карабаха, советского Азербайджана, спели «Миленький ты мой…», на слова грузина Булата Окуджавы, а вот продукцию их головной научно-исследовательской лаборатории я принимать отказался и благополучно умотал в свой корпус…
Так вот, сидеть на очередном пересказывании эпохальной бредятины я не собирался, так как спать на данный момент не хотелось, мне надо было состричь разбушевавшуюся до невыносимости шевелюру в ближайшей к очагу знания парикмахерской, поэтому умотал под переливчатый сигнал по местам на свежий воздух. На улице была весна, весна улицу разукрасила конечным маем, когда листочки молодые, ветерок временами тёплый, девушки улыбаются, а Агдама не хочется. Запущенные, зелёные от зарослей крапивы до вековых поскрипывающих тополей улочки в самом центре, имени людей, никогда не бывавших в городе, тропинки по земле вместо ёщё недопроизведённого асфальта – всё не только тихо говорило о радостях жизни, но и ненавязчиво какой-либо ржавой нашлёпкой страхового общества «Саламандра» высоко над воротами столетнего домишки, повествовало о бренности проходящей жизни. Никто, кроме идиотов, прочитавших Чапека, и не знал, откуда на совсем среднем Урале такое название, да и сами слова «страховое общество» были для большинства пустым бессодержательным звуком. В моде были слова Уралтяжмаш, Уралмаш, Уралпромлегмаш, были такие аббревиатуры, что толком до смысла добраться мог лишь тот, кто имел к конторе хоть какое-то отношение. Сегодня этим не удивишь глупость социалистического прозябания сменилась ещё большей – капиталистического созидания личной собственности. Кому расположение существительных в предыдущем предложении не понравилось, могут переставить по ихнему вкусу – мы же знаем: от мест слагаемых – сумма не меняется.
Ещё со всех этих улочек была видна торцовая стена здания, где я покупал заранее билеты Аэрофлота, возившего меня домой с пересадкой в столице деревень Тюмени до города Обдорска, в котором иногда в ожидании на неопрятных ломаных скамьях старого холодного аэропорта и проходила половина, а то и две трети моих каникул. На торце во всю стену был нарисован, художником, скорее примитивистом огромный плакат с неясной задачей, то ли призывал, то ли предупреждал об ужасах грядущего. На нём девочка, очень страшненькая, теперь таких показывают в доморощенных фильмах ужасов, лет 4-х – 5-ти, с болезненно-угрюмым выражением лица жевала огромный, изображённый в виде лаптя бутерброд и скалила зубы, точно как в американских страшилках. Всё было исполнено явно не бездарным мастером в двух цветах: основной цвет грязно-жёлтый с оттенками желчи, а штрихи и тени нанесены резкими и чёткими мазками ржавой охры. Что-то среднее между тёмно-коричневым и чёрно-красным. Но верхом новизны и композиционной задумки, отличавшей сие изделие от всех призывных плакатов поры зари развитого общества, была надпись, голосившая на всю округу центра центрального города: «Покупайте маргарин, и ваши дети будут такими же». С тех пор наверняка многие уральцы не едят маргарин, а, может, это и было предупреждение нам всем свыше о генномодифицированных продуктах. Мне кажется, этот гений плаката и стал основателем школы рекламщиков новой России. В их материалах никогда не поймёшь  – так сильно они хвалят товар или паче того, очень толково над ним издеваются…
Свердловск - город моей юности. Он встретил меня, сошедшего с пассажирского АНТ-24, расплавленным асфальтом августовского дня. Множество людей на тротуарах, в транспорте, снующие туда- сюда машины – всё говорило о большом городе, о котором я кое-что знал из книг. Город-труженик, промышленный центр Урала, как писал Александр Трифонович Твардовский: «Опорный край державы...», – сразу покорил меня, сибирского провинциала, своим грохотом, ритмом, многолюдием и открытостью.
Это впоследствии я узнал, что стоит отойти от центрального проспекта немного дальше, вдоль пруда или по улице 8-го Марта, и ты оказываешься в тихом зелёном городке 19 века, где узорные решетки ржавеют в арках купеческих особнячков и ажурная, ещё сохранившаяся деревянная резьба украшает фронтоны домов попроще. Ну а конструктивизм здания Центрального телеграфа и серая массивность учреждений времён Совнархоза, конечно же, поражали воображение человека, знавшего всего один большой город, прозванный за захолустный тогда вид: «Тюмень – столица деревень». Колоннада университета и штаба Уральского военного округа вообще казались необычно монументальными, и долго я ещё путал общественную баню, имеющую подобный фасад, с главным учебным заведением города. Когда же, гуляя по проспекту, я добрался до УПИ, то площадь и весь ансамбль института поразили меня своим размахом, величием и провинциальным великолепием.
Прошло много лет, в течение которых я узнавал город, любуясь каменными кружевами Дома Союзов на плотинке, удивляясь пропорцией соотнесённости размеров дома Малахова на Луначарского, посещая скромный бревенчатый домик Бажова, бродя по брусчатке площади 1905 года.
Студентами мы долго расшифровывали по фамилиям псевдоклассические барельефы на здании горсовета, любуясь его позолоченным шпилем, зажигающимся в лучах заката.
Я сидел с друзьями на истёртых ступенях крыльца, теперь известного всем дома Ипатьева, и слушал рассказ о тайнах его подвала старичка - доброхота, бывшего когда-то красногвардейцем.
Позднее я увидел и узнал отдаленные районы ВИЗа, Уралмаша и Химмаша, но так и остались милы моему сердцу кусочки улочек старинного Екатеринбурга, оставшегося в Свердловске конца 60-х годов, с названиями в честь революционеров и красных командиров, сохранившие в своём облике незабываемую прелесть «золотого века» России.
Однако вся эта прелестность для начала была исковеркана несуразными переименованиями, совершенно не поддающимися объяснению обыкновенной, немарксистской логики.
Сколько бы, коротко или долго, не проживал человек в определённом населённом месте у него всегда вырабатывается свой маршрутный зигзаг, с течением жизни он усложняется и контрапунктируется адресами, потом через много лет, вдруг, то пропадая, то оптимизируясь в памяти, на каком-то этапе вновь адекватно совпадает с когда-то пройденным. И если в одну реку никогда не ступить, то зигзаг маршрута может повторяться, а иногда почти идентичен. И вот, бродя на разных этапах эпохи развитого раздолбайства по улицам дорогого мне города, я ещё с тех лет убывания с пар по политической экономии стал обращать внимание на логико-контекстуальные особенности общественной истории, запечатлённые в названиях улиц. Вот пункт многих дней моей жизни - Автовокзал, теперь он «Южный», а раньше был «Единственный». И отличается он часами, чуть случайно не написал чипсами, перепутав времена и годы. И часы эти, то ходят, то стоят, странно совпадая с периодами шевеления и застоя, а иногда и упадка, и не обязательно только экономики. Так вот, вокзал мнётся, теперь стесняясь своего захолустного видка, рядом с устремившимися ввысь символами полумошенических операций со всеми накоплениями когда-то советских людей, копивших из скудных средств на безголодное прожитьё, на лучшую в мире машину «Запорожец», потому что те, кто копил на другое чудо автомобилестроения «Жигули», считались людьми довольно состоятельными и состоявшимися. Полутёмные капиталы некоторых из коробок и стали потом движетелем новой кооперативной экономики, а обитатели стеклянных коробок, вместе с повылазившими из тёпленьких щелей овощебаз, складов, точек совпитания и пивных ларьков, стали основой новейшего миросозерцания и даже социально-экономической группы, прозванной «новыми русскими», правда ныне это уже елита всего новейшего, во многом предсказанного в моём потерянном реферате…
А помните на чего набрасывается и чего любит в сказках и народных поговорках этот баловень судьбины? Да-да – именно на красное. Их пиджаки, желание, чтобы сделали красиво в их интеллектуально-малохольном понимании, распальцовка и всё остальное так и останутся в истории нашего выдающегося прыжка из завитого социализма в бандитский капитализм, из советской геронтократии в охлократию, с попутным обливанием помоями любой демократии. Ибо – ну, какая демократия в тюремной камере, где есть гражданин начальник и авторитет, совместно помыкающие шестёрками. А предыдущая система и была им обоим родной мамою, кухаркой, 1917 года рождения с приблудным папою из «конторы по очистке…».
Нет, что-то я в сторону свалил, вернёмся к улицам. И горбился вокзал на перекрёстке улиц имени боевого украинского народного командира Щорса, на которой, судя по увековечиванию, он партизанил и имени праздника 8 Марта, толи заложена была в этот день, толи именно здесь учредили акт о проведении любимого праздника мужчин. Я уж помолчу об улицах двух величайших умов, предложивших нам теорию эксперимента над Россией, а рядом, для политкорректности, увековечены две дамы из Германии, наверное, даже не догадывавшихся о существовании в центре далёкой империи города имени их землячки, царицы Екатерины, Роза Люксембург и Клара Цеткин. А как же без Карла Либкнехта обойтись – и ему улицу подыскали. Всех объединяет улица их выдающегося местного последователя товарища Большакова, видимо талантливый был ученичок, на лету всё схватывал и на практике, применив теоретические постулаты, пошёл намного дальше своих мелкобуржуазных учителей. А вот и улица наших родных Декабристов – тут всё понятно, бывший тракт, и по нему гнали болезных, уважаемых нами, господ офицеров, отличившихся в войнах с Наполеоном, направляя туда, куда Макар телят не гонял. Правда и сам я вырос в местах, о которых тот Макар даже не догадывался – и места отбывания декабристов казались мне в детстве далёким и вожделенным югом, хотя со многими из них мы проживали, не по собственной конечно воле, в одной области.
А после остановки «Декабристы», начинается путь к цирку, потом от неистового Виссариона Григорьевича к родному «просвищенцу» товарищу Луначарскому, проскочив мимо ещё одного народного героя Чапаева, тоже наверное заскакивавшего в город только в анекдотах, особенно про консерваторию хорошо получилось. Мы, студентами, мелко издевались над талантами, слушателями этого учебного заведения. Параллелит наркому образования улица не слишком образованного, но хорошего человека и селекционера дедушки Мичурина, именно его ставил в пример всем генетическим морганистам-кибернетистам, тот ещё учёный-самородок из низов, академик Лысенко. Так я и не понял – садил дед свои груши с яблоками и сливами на этой улице или просто теоретиков и героев не хватало… Но все эти улицы рвутся в объятия, или рядом хотя бы хотят пробежать вприпрыжку, к проспекту имени до сих пор нетленного человека, возле памятника коего и должны были чистить себя все нечестивцы по примеру одного великого поэта, чтобы катиться дальше по жизни этаким удачливым пролетарским колобком. А я своим приятелям рассказывал о родном посёлке, где нет ни одной улочки с названием в честь величайших людей современности. А главную – Республики никак не хотят переименовывать в честь вождя мировой революции, и за это знакомый мне парторг рыбного завода уже несколько раз получал выговоры по всем линиям. Он в ступоре безысходности сам рассказал мне о своей несчастной доле. Но времена изменились, хотя вряд ли демократствующему парторгу дали хоть какой-нибудь значок за заслуги перед здравым смыслом. Словом, спасибо за кислые плоды нашей истории, к которой ни трудолюбивый старичок-селикционер, ни запуганный парторг не имели никакого отношения…
Вот на одной такой улочке, переименованной во имя первого нашего революционера, господина Радищева, и была тихая парикмахерская, где никогда не было очередей. Я давно приметил там томную белокурую пышку, но она всё отлынивала от моих жёстких волос. Мной не раз наблюдалось, как дуют на затёкшие от усилий пальцы парикмахерши после общения с моими тогдашними лохмами, видел, как они отбояриваются разными способами от клиентов, с подобными моим зарослями на головах. Теперь я нахально стал ждать, когда освободится приглянувшаяся мне дамочка, даже высказал мысль тощей мымре, пытавшейся заработать на моей головёшке, что клиент имеет право выбора, чем поставил тянущую лямку безмужней жизни с парой детей женщину в тупик. Она-то наблюдала выкрутасы ненавязчивого советского сервиса, с генеральной линией во взаимоотношениях с обслуживаемыми: бери, что дают и пока дают. Жаль, нынешний, якобы капитализьм, ничего в России не изменил, кроме того, добавив наглую ухмылку при втюхивании дерьма. Вообще, я любил полненьких женщин постарше – с ними всегда было уютно и просто… Я уже прослышал имя парикмахерши. Звали её Лола. Оно очень подходило ко всему её мягкому облику и глуповато-восторженному личику, усиленно сохраняющей привлекательность женщины чуть за тридцать.
Лола долго разминала пальцы, подбирала ножницы, вздыхала и млела всем телом, пока наконец не взялась за мою чуприну. Ужас отразился на её беспечном личике, она закрыла крашеные очи, но я, убоявшись за свои глаза, дурачась, заметил, что прикосновение её пальцев, как ласковое прикосновение лепестков розы при дуновении ветерка и даже ещё хлеще…
Лола явно не училась в средней школе и про лепестки ей скорее никогда раньше не говорили. Она открыла глаза и нажала, – на кольца ножниц, но только ойкнула. Рассмеявшись, посоветовал ей перевязать пальцы бинтом или марлей, я видел, как это делали те, кто видимо понимали нюансы своей профессии.
Потом мы мило беседовали, у неё был словарик на уровне Эллочки-людоедки, но она не была людоедкой и благосклонно воспринимала моё восхищение в духе дона Алонсо, не замечая ни издёвки, ни откровенного удивления уровнем ёё познаний в областях отдалённых от ремесла и быта.
В последующее утро, на занятиях, меня в очередной раз не досчитались. Зато к четвёртой паре я прибыл хорошо стриженым, сытым и в достаточно редком хорошем настроении, чем в плохую сторону отличался от сокурсников, в большинстве своём ещё не учуявших привкуса гнили в окружающей нас жизни. Мне-то чувствовалось, но ни радости, ни успокоения это не приносило – накапливались одни лишь неприятности. Как это было на втором курсе. Сие выдающееся событие в моей студенческой судьбине я назвал – попыткой единения.

Попытка единения…
Как поплатился за свои бредовые предсказания
относительно дружбы народов и будущего конца нашей дорогой Югославии.

Помните я рассказывал, про женщин Востока, сравнивая их, конечно же, аполитично и неправомерно с социалистическими республиками нашего дорогого, особенно для России Союза, а ещё мне почему-то всё время назло даме хотелось ссылаться на социалистическую Югославию, о которой писал в злополучном реферате, как о раньше понявшей, что «не только хлебом единым», живы люди, злонамеренно намекая на некий одноимённый, очень обругиваемый властями и газетами роман. Вот эта желудочно-эротическая тема мне и аукнулась…
И эхо состоялось. Но начать придётся с того, о чем мне стало известно после окончания любимого до умопомрачения вуза лишь через тройку пятилеток, в которых страна всё созидала, досозидавшись до прилавков, на которых покоились дохлые от бескормицы мыши и ряды трёхлитровых банок с берёзовым соком и не менее берёзообразной капустой в собственном рассоле... Шли восьмидесятые – под южнорусский говорок «всё исправится и усё будет хорошо» даже отъявленные коммуноиды играли в перестройку, складывая кубики то так, то этак, пытаясь построить хотя бы маломальски пригодную модель самого передового общества, с человеческим лицом. Лицо должно было выглядеть, хотя бы как физиономия представителя восточногерманской Штази, или ещё круче, напоминать холёное фото Броз Тито, якобы создавшего замечательную модель нового и тоже социалистического общества. Гласность набирала обороты: окрестности оглашались воплями о помощи, самые ушлые подтягивали всё, что можно слямзить. Ну, не поворачивается язык назвать умными вечных двоечников с красными глазами невыспавшихся хорьков, с вечной привычкой, десять раз переспросить, засопеть, захлюпать носом и остаться при своих. Правда, они подтянули спортсменов всех костоломно-силовых видов спорта – эту всегда любимую всеми властями разновидность, казалось бы, занятых делом оболтусов, те, быстро усвоив нехитрые воровские привычки, под руководством жующих сопли недоучек стали просто забирать себе всё, что им нравилось, используя хлынувшее в страну заморское кино-теле палево в качестве учебных пособий. Словом, помножив кинематографо-техническую подготовку на советскую ублюдочность и наглость недоумков создали тот первичный гумус, на котором зрели всходы новой элиты. А там и умные воры в законе подтянулись, и родная попса затусовалась – и элита начала нарождаться – и народилась. Какая она теперь можно посмотреть в их телевидении, где так и мелькают холёные лица типа брось Титок или лики с холодными бессмысленными взглядами типа – Штази прибыло на службу.
Так вот тогда-то мне и рассказали разные персонажи выдающегося партийного действа институтского масштаба, как там оно всё случилось в «отстойных» семидесятых. Хотя странно: до этого никто и словом не обмолвился, даже друг Пашка, выпив со мной не один декалитр на двоих, только горько вздыхал и твердил, как заигранная виниловая пластинка: «Ты доиграешься, ну, ты доиграешься…». На что я ему пел совершенно по-советски выдержанное: «Первый тайм мы уже доиграли…». И это была правда: в первом тайме счёт у нас с властью был ничейный, она была ноль, и мы тоже на нулях – учиться, дураки, надо было меньше, – как говаривал один авторитетный дебил уже в те времена. Но всё равно заметьте, это вам не нынешний раздрай, какая была с общего перепугу внутренняя дисциплина и молчание… Вот об этом и сожалеют нынешние плакальщики по прежним однозначным временам, ай да власть: ни хрена не делала, всё валилось, а не самые худшие побаивались предупреждений так, что даже забывали о совести, чести и прочем, о чём сейчас как раз заболтали младшие товарищи и потомки той силы, что так умела, предупреждая, убеждать.
Но вернёмся в наши лучезарные восьмидесятые, когда, скорее всего, не я один предлагал сделать гимном Страны Советов песенку «Всё хорошо прекрасная маркиза, и хорошо идут дела…». Песенку гимном не сделали, но советовать стали все и всем, заседания ширились и росли, и стали уже называться форумами, а дурацкие советы – инициативами. В это время всем очень нравились передачи одного нашего ведущего вкупе с американским – на коих так и не выяснилось, почему им хорошо, а нам немного хуже, ибо публика была подобрана так, что ей и здесь было хорошо, плохо было только одно – ей хотелось посмотреть, как хорошо было там, но пускали не всех, хотя на билет у нас представлявших уже было в ихней же загнивающей валюте. Однако перлы на этих телепотениях бывали. Одна, видимо одуревшая от сидения в душном кабинете ЦК ВЛКСМ бабёнка, знавшая, что такое комсомольское поручение и партийное задание, но так видимо и не испытавшая даже на субботиках оргазма, заявила на весь телевизионно-разинутый мир, что секса в нашей стране нет. Вот наверняка – эта случайная диверсия и привела к резкому падению рождаемости. Верящие телевизору, как себе, трудящиеся восприняли это как указание свыше и с горя запили, потому что незадолго до этого над ними провели опыт по деалкоголизации общества – и загуляли молочные свадьбы, и запенилось молочко начального наркотического варева.
Тётка, думаю, позднее оторвалась на турецких курортах с его аристократически высоким подходом к мягким частям российских базарных торговок из начальной стадии истемблишмента.
Вот под такие передачи, видимо, осознав и выстрадав свою нравственную позицию, участники давних событий времён зарождения неоднородномыслия и изложили каждый по-своему ход того великого похода за единение всей страны в одном провинциальном вузе тяжелоиндустриальной области.
Нарисуем картину, извиняясь за некоторый отход от полноты жизни, в том ракурсе и сюжетном развитии, каковой сложился в нашем воспалённом мозгу – тайное даже на светлую голову у нас никогда не становится явным. А вот ежели принять, да ещё в декалитрах. Благо после тяжёлого провала линии партии, на прилавках киосков продавцов бухла, теперь шедших по ленинскому пути кооперации, самодельного с иностранными наклейками пойла было навалом…
Картина того неисторического момента по тем лекалам писалась без масла, мяса, молока и прочих молоко-морепродуктов, зато в наличии имелось энное количество ханжеских харь, и даже наблюдались отдельные лица, ещё не успевшие пройти дегенерацию, но подлежащие дальнейшей селекции.
Над всем ареалом реял портрет лысенького мужичка с бородкой в тёмненьком галстуке в крупную горошину, его хитрющий взгляд направлен был на дверь огромного кабинета, он как бы говорил входящему: «Ай-я-яй, и ты туда же, в оппортунисты, в отщепенцы, сейчас мы проверим тебя на нашем пролетарском детекторе лжи, покрутишься мерзопакостник на нашей раскалённой от всё усиливающегося противостояния с империализмом марксистской сковородке, нашей уральской чугунной выплавки»…
Вот так примерно и прочитал я взгляд творца любимейшей и единственнейшей «партии трудового народа». Взгляды собравшихся тоже ничего радостного не предвещали, однако одного взора горящего, тринадцатого, я не досчитался. Тогда было принято, как в нормальной религии, проистекающей из христианства. Иметь в каждом приличном по заштатным меркам комитете любого уровня и разлива тринадцать апостолов назначенной новой жизни, избранных тайным голосованием, но предварительно утверждённых вышестоящими небожителями. Вот одним из недавно избранных и благоутверждённых апостолов, был мой друг Паша, опустивший голову к секретнейшим документом, видимо излагавшим корявым языком плаката какие-то мрачные тайны моего рождения и похабства на этой ослеплённой разумом полупьяных масс земле, где уже взошли все ростки нового мессианства. И теперь их надо было нежно пестовать в аудиториях и залах, в комсомольских песнях и стихах Михалкова для детей младшего школьного возраста, ещё не падшего с обетованных небес веры в сказки бабушки Насти: «Я реки перекрою и горы все я срою…» и далее по степени возрастания признаков болезни.
Бедный Паша, он раздваивался и прятал глаза, потому что он знал о моих нецензурных мыслях, излагаемых под мерное бульканье портвейна, намного больше, а вождь и его сверлил клеймящим взглядом врача психотерапевта, догадывающегося о его душевном неравновесии. Позднее стало понятно – это был момент истины, нет не для меня, ещё даже и не понимающего, зачем притащен на слёт старых партийцев и средневозрастных прохиндеев обоих полов. В голову сейчас приходят только строки одного графомана, позднее читанной мной в рукописи романа об адском и ответственейшем труде деятелей местного Сбербанка, тогда ещё государственного и ещё не освоивовшего все накопления тружеников старшего коммунистического поколения. Вспоминается с соблюдением всей авторской орфографии повествователя: «Подойдя к дверям, за которыми сидели лучшие люди района, волнуясь изнутри, Федя лихкорадочно вспаминал: «Итак по вкладам – всё в норме, по займам – в порядке, дебит с кредитом в отчётном квартале сходятся..? Неужели в бюре узнали про мою ифтимную связь с Кланькой».
У меня было хуже: холостой, молодой, без стипендии и обязательств, студент мог вступать в «ифтимную» связь сколько угодно, и вряд ли бюро такого уровня могло заинтересоваться разрядом его аморального состояния. Поэтому понуро от неясности предчувствий вошёл я в этот ареопаг светлого бесовства сияющего будущим.
Дядьки в потёртых пиджачках, тёти в дорогом кримплене, на двух стульях каждая, и понурившийся Паша, наш, «гривастый, главный человек». Это цитата из комсомольско-сельскохозяйственной поэмы, сварганенной под пролетарского кумира, одним из обалдуев-старшекурсников, создавшего произведение об эпохальной поре уборки картофеля несчастными первокурсниками. Мне же легли на душу совсем иные строки о реалиях колхозной жизни другого, на мой взгляд, намного более талантливого старшекурсника:
Дождь и распутица, лихая,
И на дороге, матерясь,
Шофёры, чёрта проклинают
И смачно сплёвывают в грязь…
И мне бы тоже сматериться,
И тоже сплюнуть, а потом –
Пойти – и где-нибудь напиться:
В столовке или за углом…
Мне указали на моё место – и стоял я под взглядами, прожигающими в поисках ненашенских явлений и тенденций всё моё внутреннее содержание,. Так смотрел позднее только Кашпировский, а тут двенадцать экстрасенсов и у тринадцатого выбор: сдать дружка, повременить и поторговаться или, а ну их на … Всё это звучало через много лет в признаниях моего друга, тем более бесы были опытные и мягко сетовали на трудности жизни студента с двумя малыми «детями», так, нарочно утрируя, произносил Павел, передразнивая, преданную идее равенства двухместную главную бухгалтершу, уже тогда, видимо, упорно собиравшую средства на местное олигархическое будущее своему сынку, потому что учиться он не мог даже в вузе инженеров человеческих душ, под присмотром мамаши. Сил его интеллектуальных не хватило даже для Спортфака, и он пребывал лаборантом в лаборатории кафедры Научного коммунизма. Интересно, что за опыты они там с его участием ставили?
Итак, некоторое, достаточно длительное время, просвечиваемый рентгеном коллективного разума пролетарской идеологии я и сам начал светиться, тогда я ещё был улыбчивым советикусом, и губы стали разъезжаться в приветственной гримасе. И вдруг из-за стола, Боже, что я слышу, подуло родным ветром северной уголовщины, прямо таки родным голосом моей комсомольско-бичевой бригады. Тот же тон, голос, пропитая хрипота, и властность уркаганского авторитета: «Чё лыбишься, харя!» Это меня успокоило. Я даже стал вглядываться в пахана, сидевшего во главе стола, не мой ли полярный знакомый переквалифицировался в делателя душевного настроя будущих огранителей счастливого детства. Нет не он: тот был длинный, мослатый. А этот короткий и больше в ширь мощный, словом, кубарь налитого гневом мяса. Лицо конечно запойного, но не без капли мысли – одна воля, вернее, как переводили у Джека Лондона «воля к жизни». Естественно к жизни хорошей, а тут какой-то студентишко безобразит. И всё равно я видел – этот, тоже приглядевшись, начал понимать, откуда и во мне ветер дует, поэтому матерного продолжения не последовало – учёный всё ж. хоть и зам по хозяйственной части.
Потрясывая пачкой листков, больше похожей на записки неудачника в семейной жизни, но с подковыркой подающего надежды заведующего гороно из отдалённого даже от советской цивилизации района, человека, желающего стать кандидатом наук по настоянию пославшей его в педагогическую науку жены, головной коммунист спрашивал: «Все читали – и какое есть мнение». Читали явно все и все закачали головками, как китайские болванчики, модными на пианинах в советизированных семьях, среднего достатка.
– Павел Иванович, а вы ознакомились, ещё снисходительно покровительственно, не знал учёный-завхоз про подлянку, которую подложит свойский деловой парень всей своре «душителей идей». Это я к слову Лермонтова цитирую, а вовсе не приписываю великое определение себе, недоразвитому.
– Д-Да-Да. Спасибо, – как то уважительно поспешно отреагировал Павел. Я-то уже знал, когда собеседник ему не нравился, и он хотел от него быстро отвязаться, Паша делал заинтересованное, очень озабоченное лицо, привставал и отвечал, словно готовясь бежать по очень важным, как бы государственным делам, и если собеседник не понимал, то он убегал, тем более дел у него было по горло уже в те времена – детишек-то надо было кормить. Позже это стало его фирменным стилем: и дел прибавилось и детишек стало аж четверо – и любой болван, даже подобный мне, понимал, что ему сейчас не до того, хотя он говаривал, немного торопливо, своей скороговоркой: «Мне знаете сегодня не до сук – ко мне друг зашёл», но это было позднее, а сейчас понял намёк только я. Он видимо принял решение…
Бумаги были заявлением худосочной мымры-преподавательницы по Научному коммунизму, в котором она изложила суть «разногласий честного коммуниста с комсомольцем, утратившим право так называться, попавшего под влияние голосов, развращающих нашу молодёжь, подбрасывающих ей не наши идеи. Возникало такое впечатление, что она была идеологической прародительницей известного своими пристрастиями к культурологическим ценностям, проявившегося уже в состоявшемся будущем движения «нашистов», потому что в её аргументации, изложенной конспективно учёным-завхозом и комментируемой дамами, приятными в одном отношении, т.е. в верности идеям партии, постоянно звучали выражения: «не наш подход», «наша методология», «наша молодёжь не должна овладевать ненашими взглядами», «кажется нашим человеком», «на самом деле говорит с ненашенских голосов». То есть об идеях социалистической перековки личности разговор не шёл, о коммунистическом подходе к некоторым отрицательным фактам реальности тоже, вообще марксистско-ленинских формулировок не проглядывалось – была одна бытовуха со словечками из тяжёлого лагерного прошлого.
Наверное, именно это и спасло меня в какой-то мере. Этот мир я знал не хуже, а в терминологии, да ещё в исполнении зачинателей самого верного учения я был немного подкован, хотя даже ещё не успел законспектировать работу Ильича о Каутском.
Это много позже меня восхитит «сикофант Каутский» и я стал интересоваться прямым лексическим значением этого слова в разных аудиториях у всех несущих свет идей вождя в массы – чё это слово значит. А они, блудливо отводя глаза, будут нести такую ахинею, что даже непосвящённым в глубины научного познания о гносеологических корнях «развитого социализма» будет ясно, что либо люди сами не изучали родного классика, либо сами – такие паршиво-нежные интеллигенты, что не могут говорить с народом языком учителя всех рабочих и кухарок, поэтому веры носителям перлов всеобщего разума уже не было…
Выдержав первый натиск и откровенно, нахально глядя в вырез платья самой молодой дамы, чем привёл её к покраснению всего тела, что наблюдалось от лица до грудей в вырезе, я всё же держал стойку полусмирно, чем примирял привыкшую шагать в шеренгах аудиторию с собой, сбившимся с ноги.
Следующим актом драматической комедии стало появление по очереди двух учивших меня литературе, и тогда в молодости бывших противоположными во всём, как лёд и пламень. Я назову только их имена, так как это на самом деле были люди долга, понимавшие его по-своему, но пытавшиеся так или иначе отстоять своё личное видение жизни. И если бы сегодня наши разнонаправленные теоретики поучились у них дальнейшему желанию найти приемлемое в диалоге, то результаты для всех нас были бы непременно лучшими, чем сегодняшние, сводящиеся к ругани двух товарок с последующим унижением одного из них, посредством привлечения власти с позиций наши – не ваши. Я видимо и стал одной из логических фигур  можно сказать горячего и тяжёлого их диалога.
Первым в кабинет на сияющий паркет был приглашён яркий и талантливый, уже признанный студентами нескольких выпусков педагог, любивший свой предмет, литературу, во всех его проявлениях и вдохновенно впихивающий огромность собственных знаний в часто неподготовленные, а иногда и не подходящие по формату головы будущих носителей доброго и вечного. Молодого кандидата звали Наум. Он был в потёртом пиджачке с аккуратно заплаточкой на рукаве, не форсу ради, как ныне принято у «продвинутой» части интеллегентствующей публики телетусовок. Денег за вдохновенный и талантливый труд на данном поприще платили немного и частенько ими в официальных «Правдах» всех уровней попрекали, даже «Правда тундры» писала о вечном долге интеллигенции перед тундровиками. Вдохновенно влетев в помещение, втянув неарийским носом запахи плохих сигарет и перестоявших духов «Красная Москва», от запаха которых мне, дышавшему всё детство и часть незабвенной «комсомольской юности» свежим воздухом заполярного моря, иногда в троллейбусе становилось дурно. Сесть кандидату эти харизмы не предложили, и он сам, без команды, принял положение вольно. Видимо хреновато воспринял обстановку и он, сын южного моря, скорчив точно такую же мину, какую делал при выслушивании беспросветного идиотизма, сдающих ему по третьему разу студентов. Видел я сие выражение близко и по прямому поводу, касавшемуся именно меня, поэтому понял, что не только дух городской распивочной, который испарялся при сдаче предмета из меня, тому виной… Диалогов непонятливых с непонимающим приводить не буду, скажу только, что нос Наума блестел, глаза горели, а реплики ответов заставляли втягивать голову в плечи поочерёдно и апостолов, и апостолих. Они уже были не рады тому, что позвали этого честного непримиримого к глупцам и лодырям человека, казалось, надеясь на его откровенность по отношению к разгильдяю, который ещё только формально являясь студентом насмешку над преподавателем устроил, о которой они были явно осведомлены. Как, впрочем, знали о многочисленных походах обвиняемого ещё на первом курсе за простым зачётом по непростому предмету «Античная литература». Разыгрывались страсти, хоть и не античного накала, но с довольно подленьким привкусом ты нам – мы тебе, типа – посмотри, что это там стоит такое по стойке смирно. Хорошо, что я уже тогда прочитал о бессмертном Швейке Ярослава Гашека, и должен сказать, помогало. Не могу процитировать точно произнесённое Наумом, как вывод из происходящего, но то. что я услышал заставило покраснеть мои, тогда ещё стыдливые, уши. Теперь я бесконечно благодарен ему за те авансы, которых, к сожалению так и не отработал по причинам лично-общественного порядка, но пытался, клянусь мамой.
А сказано было примерно следующее. В то время, когда мы возимся с огромной массой людей, совершенно неприспособленных ни к какому творчеству, а тем более к преподаванию литературы, здесь, в этом месте, уважаемые люди под надуманными предлогами и с подачи женщины, неадекватно воспринимающей современную жизнь и переводящей не очень точные и не очень продуманные высказывания студентов, их незрелые умозаключения в разряд подрывных действий, пытаются отчислить, на мой взгляд, одного, из самых понимающих и одарённых студентов. И язвительным голосом, ехидно улыбаясь, он спросил: А не напоминает ли сегодняшнее действо незабвенное прошлое, оценку которому дал ХХ съезд партии?
Конечно, видели апостолята этот съезд в одном месте, вместе с кукурузником, которого более верные ленинцы отправили на пенсию, хотя многие из них отправили бы его и подальше, на тот свет. Но, увы, решения съезда никто напрямую не отменял, а этот упрямый активист-отличник, ударенный оттепелью по темечку, к тому же не член ведущей силы, тоже тот ещё – и ещё придётся с ним намаяться, соблюдая прямую линию партии на единогласие.
Секретарь парткома вежливо с еле скрываемой ненавистью поблагодарил Наума и предложил ему пока быть свободным… Дверь хлопнула, тётки вздрогнули, вздохнули облегчённо и зашептались о чём-то своём, партийно-девичьем.
У меня затекли ноги, но настроение улучшилось, и я, переминаясь с ноги на ногу, попытался сымитировать вызывающе-вольную стойку кандидата, в чём виделось и самоуважение, и лёгкость
 и артистизм, и даже в положении туловища, вполоборота, просматривался ум и прочувствованность ситуации. Из попыток ничего не вышло, и я остался поленом, ставшим смело полувольно, по причине временного затупления карающего колуна. 
Ведущая протокол худощавая дама, я её видел на дефектном факультете, подошла к двери и кого-то позвала.
Вошёл отяжелевший мужчина средних лет, тоже кандидат, звали его Вячеслав. Многие студенты старших курсов почему-то относились к нему иронически, передавая свою иронию по наследству младшекурсникам, вместе с прозвищем Вяча. Ребята были, в основном, семнадцатилетние, и два года разницы позволяли мне видеть и то, что многие из них замечать не хотели. Вячеслав преподавал Древнерусскую литературу и очень любил и холил свой курс, украшая его, то звоном колоколов, то древними песнопениями, то показывая картинки с изображениями старинных храмов, с часто изувеченными куполами и сорванными крестами. Надо честно признать – почти никого это не интересовало, многие сдавали экзамен лишь бы отделаться. А мне, опять же в силу некоторых, тогда не очень позитивных фактов моей биографии, одним из которых было то, что мать была истинно верующей, виделось в лекциях и умилении Вячеслава другое, не наигранность преподавателя, отвечающего за предмет, который какими-то совсем тонюсенькими нитями был связан с православием, а совсем другое – истинное умиление перед русской стариной, какая-то тоска по прошедшему. Могу сказать лишь, что через пару десятилетий я напрямую спросил Вячеслава об этом, и он в наших беседах утвердил меня в тогдашнем моём видении, сказав мне и то, что видел моё серьёзное отношение к древнерусской традиции, что даже озадачивало его, при виде моего «наплевательского отношения ко многим иным правилам».
Вячеславу предложили стул и долго говорили о его ответственном служении делу партии и народа, о его правильном понимании исторического момента и многом таком, о чём говорят человеку только после его смерти.
До сих пор не пойму, чего я им дался, скорее дело усложнилось для них линией Наума. И уже не только мне, а и ему готовились преподать урок…
Вячеслав начал тихим, спокойным голосом рассказывать про свой предмет, всё более внутренне обижаясь на собравшихся за их равнодушие к прекрасному и глубоко содержательному прошлому Родины. Видно было – плевали они на его храмы, иконы и звоны, если в голове у учёного-завхоза и стоял звон, то скорее всего монет – это был уже новый тип партийца новой эпохи, проклюнувшийся к середине 60-х и уже зацветающий пышным цветом. Люди-доставалы, умеющие крутиться, и при вращении за государственный счёт извлекавшие собственные дивиденды. Они не были молодыми, чтобы прорваться в их круг, школы комсомола было мало, нужно было пройти академии подлости, дабы потом, при всеобщем попустительстве, прикрываясь красной книжицей, строить только своё собственное материальное благополучие, на деле, говоря одно, делая другое, а думая на перспективу, о себе родном. Именно они подготовили своим детишкам трамплины для прыжка в охлократию, именно их молодые последыши создали непонятный конгломерат полууголовных отношений, со всеми вытекающими коррупциями и прочими извивами… Вячеслав разозлился и уже громко, с обидой, прорывающейся в повышении голоса, сообщил синклиту, что стоящий перед ними студент помнит, откуда наши корни и написал такую курсовую по «Слову о Полку Игореве…», что и иным аспирантам не мешало бы почитать. Раскипятившись, он заявил, что с моего позволения использует некоторые выдержки в своей научной работе…
Честно говоря, от Вячи я не ожидал… Да я честно ознакомился со всем, что было доступно мне по тем временам по предложенной мне преподавателем проблеме. И три дня и три ночи писал свой труд, в номере друзей с севера, живших в гостинице «Юбилейная», как раз напротив нашего факультетского здания, зачем-то ошивавшихся в Свердловске по поводу какой-то командировки.
Писал я с перерывами на приём горячительного и закуси, наверное, поэтому под смешки и подковырки старых дружков, и красочные рассказы про наши институтско-общежитские дела Вити Бергена, по прозванию ближнего круга, Штирлица, – курсовая получилась на славу. Понравилась она даже мне самому и, перечитывая её через много лет, обнаружил, что писано сие отнюдь не левой ногой. Хотя подтверждение верности некоторых своих рассуждений я обнаружил позже у писателя Чивилихина, в его вышедшей через несколько лет после произошедшего книге. Странно, но этому подтверждению больше всех радовался Вячеслав, может быть потому, что его всё же покусывала мыслишка, о байбаке, которому он выдал неплохую характеристику, кое в чём испортив свои неплохие отношения с направляющей когортой вуза. Но после заседания бюра, через год он стал деканом, и я на правах старого как бы знакомца иногда занимал у него денег для очередной попойки на всю мужскую гоп-компанию курса. Он давал, приговаривая, что-то о пагубности страсти к спиртному.
Вячеслава поблагодарили за объективный взгляд настоящего коммуниста, тонко намекая ему, мол негоже плыть в одной лодке с пархатым, да ещё не членом КПСС. Меня словно не замечали, а я мотал на ус, в чём суть современного понимания интернационализма, различие с изложенным в учебниках по научному коммунизму было разительным и даже неприятным. Как бы я не провинился, но я ещё верил в идею, вбитую в мою голову годами школы и общественного бытия –  сказывался период закалки: от октябрёнка и пионера до секретаря комсомольской организации большого рыбообрабатывающего завода. О чём не знали поначалу и мои однокурсники, так муторно было ходить на собрания, что я прикинулся просто охломоном, не желающим платить 2 весомые медные копейки взносов в месяц. И вообще, воспринял студенческую жизнь не совсем с той стороны, к которой она и предназначена, отрывался по полной с однокурсниками и старшекурсниками, с ребятами из общежития на Химмаше, приятелями по монтажному цеху и со всеми иными, с кем находилось, об чём поговорить и поспорить за бутылкой пронумерованного Портвейна, Алжирского, с синей террористкой на этикетке или Солнцедара, о котором ещё пойдёт речь. Наконец, наступила развязка в последнем третьем акте. После ухода Вячеслава повисло усталое молчание: секретарь, вперив руководящий глаз в бумаги, жёг их лучом пролетарской истины. Дама – помоложе, ей надоело рдеть телом, дополировывала коготки, что скорее так раззадорило и возмутило Вячеслава. Бухгалтерша откровенно посапывала, разложивнись дальше двух стульев на затюканного очкарика, который ни разу ничего не произнёс, но вот странное шипение всё время издавал и махал рьяно головой в такт словам председательствующего.
Секретарь поднял набыченную голову, я забоялся, что он вот-вот встанет и с пением «Смело мы в бой пойдём…» ринется на меня, не докалённого в огне политинформаций и не похмелённого вовремя студента. Но он вперил взгляд в Павла и, словно, бросая в бой заначку – последнюю тачанку с обормотами обозными, предложил высказаться ему: дальше пошла тирада, в духе фильма «Кавказская пленница».
Но, помните, даже я, тупой в смысле всего, а тем паче психологии, студент понял, что Паша сделал свой выбор. Судьба стояла выше карьеры, гены деда, когда-то известного Екатеринбургского врача, расстрелянного за немецкую фамилию, почему-то не вяжущуюся со строительством нового общества, сработали. Да, кстати, об этом я узнал через пару десятилетий и вовсе не от своего друга, и по поводу именно того, как Паше припомнили деда в развитые годы, когда уже сформировалась свора совершенно беспринципной сволочи нового пошиба, как бы предтеча нынешней.
«Этот что ли гривастый...», как я уже упоминал, с ударением на втором слоге, из институтской многотиражки, встал, прокашлялся и хорошо поставленным, как мы шутили много лет, командирским голосом сообщил великие тайны своему бюро. В них сообщалось, что именно не без помощи стоящего здесь студента он так отличился на колхозных полях в роли студенческого картофелеуборочного лидера. Но и позже, отметил выступающий, данный товарищ оказывал ему и посильную, в меру возможностей помощь в разгрызании чёрствого хлеба науки бывшему армейскому командиру отделения, отдавшему три года службы защитнице передовых рубежей, бывшему мастеру-монтажнику одного из закрытых заводов, рулящей к новым высотам среднеуральской области. Он также ненавязчиво отметил мою принадлежность к самому передовому классу и даже сослался на статью о моих достижениях в бытсовете общежитий «головного предприятия химического машиностроения страны». Словом, попытался, судя по напрягшейся роже председательствующего и бросившим свои занятия дамам, «чёрного козла отмыть добела», именно так после моего в грубо-несдержанных выражениях выставления из кабинета, выразился секретарь. На что я, узнав об этом от Павла, лишь сказал: «Сам такой, старый козёл». Потом меня по частям разобрали на институтском комсомольском бюро. И почему-то вынесли всего-то лишь «Строгий выговор, без занесения в учётную карточку». Знал я эти строгачи и цену им, поэтому, сильно не переживая, отправился в общагу отмечать радостное событие в попытке единения с системой среди подобных себе бездельников, но хороших ребят Промохина, Подкорытова и примкнувшего к ним первокурсника Зуева. Кто знал меня когда-то раньше, так никогда и не поверили, что в моей студенческой жизни был довольно продолжительный период весёлого ничегонеделания и полутрезвого веселья, с полным отсутствием участия в общественной жизни группы, факультета, института, города и страны. Но какой это был кайф, правда, с вытекающими отсюда последствиями.

Праздник труда
Паша повторяет с нами стихи великого поэта Маяковского…

А как мы с Пашей позже обули этого учёного-завхоза, прародителя нынешней сволочи, с деньгами, покупающей кандидатские и докторские диссертации, пальчики оближешь, «но об этом потом…», как говорил незабвенный Паша, переплывая с острой темы на какую-нибудь пряную.., не требующую особого напряжения ни извилин, ни душевных сил, ни останков гражданского мужества.
Нет, потом не получится, лучше сейчас по ходу, для объяснения социальной наглости и тупости пращуров нынешнего, ворочающего украденным общественным богатством слоя. И примеров того, почему многие из нас считают этих столпов нынешней системы крупными жуликами, и отчего люди, вынужденно привыкая к нечистоплотности, противоядием избирают тот же антидот жульничества, но прививка постепенно адаптируется во всеобщее общее халявство.
И жульничество, и мелкое воровство никого сегодня не удивляют, а на бытовом уровне воспринимаются, как умение правильно жить, вернее крутиться. В народном сознании именно в те, первозастойные, годы общего одобрямса, когда некоторое количество умных, преследуемых, зажимаемых системой кувалды и наковальни граждан великой страны, а также примкнувшие к ним ушлые, жуликоватые и неприкаянные воспользовались правом на выбор по национальной идентификации и поехали в другую жизнь, возникла поговорка с некоторым налётом национальной фобии, но точно и ясно передающая суть происходящего и не самых лучших перемен в массовом сознании, обдолбанного пропагандой населения: …жиды редеют, ряды жидеют…
Уж очень любили в печати на радио и по телевизору поминать про «сомкнутые в едином порыве ряды трудящихся». Ряды смыкались и каменели в своей неприступности до бесконечности – вот народ и посмеялся.
Завхоз, вернее, проректор по хозяйственной части, однажды то ли, заплутавшись в названиях факультетов, то ли в поисках отмщения гадкой настенной газетёнке, под именем «Филолог», всё время подкалывающей его службу, очень успешно загадившую и уделавшую одно из красивейших и функционально адекватных учебных зданий, построенных ещё в дореволюционном Екатеринбурге. Вывешенная на широкой площадке когда-то парадной лестницы она, к сожалению учёного хозяйственника, была объектом внимания не только студентов и преподавателей, но и самого ректора, да и других выдающихся в области аппаратных игр мимо проходящих граждан. И шуточки насчёт побеленного бронзового бюста Лермонтова, ставшего похожим на молодого Ворошилова, или по поводу много лет тому назад отпавшей части лепного лозунга, куда остряки из самодеятельной прессы приписывали всякую идеологически невыдержанную муру: типа «Учиться, учиться и недоучиться». И это под подписью великого святого социализма. Были и вообще оскорбительные лично для завхоза дописки. Но сообразить о восстановлении лозунга, так как сбить его начало было бы идеологически неверно, партийный деятель не мог, а на восстановление надписи, любовно вылепленной истинными мастерами-штукатурами ещё в тридцатых не хватало средств и сил, истраченных на организационно-воспитательную работу среди иногда попадавшихся смазливых поломоек.
И вот однажды, поздней осенью, на грани дождя и снега, с нарастающим понижением градуса, он припёрся в нашу группу с указанием ректора и согласованием декана,чтобы забрать весь цвет факультетского мужества на работы по разгрузке - погрузке дров из двух вагонов, стоящих на станции Шарташ. Дрова предназначались для отапливания несказанно благоустроенного женского студенческого общежития, с полами, проваливающимися в бездну, и полупобитыми или полностью выбитыми окнами, на улице Тобольской. Партия очень заботилась о будущих создателях нового поколения…
Возглавил сборную солянку со всех факультетов друг Паша. Оглядывая построенных в шеренгу горе-богатырей Паша нашёлся и всем нам, но комически обращаясь к руководителю и указывая жестом каменного вождя страны на нас хорошо поставленным баритоном прочёл с еле уловимой иронией своего любимого поэта, которого старался помянуть по любому поводу: «Я знаю город будет! Я знаю саду цвесть! Когда такие люди в стране советской есть..!»
Прибыв на место, разделил публику на две неравные команды. Над той, которой предстояло ворочать сырые полуторометровые болваны в вагонах, перегружая их в машины, он объявил старшим меня, сам же взял себе в напарники крепкого молчаливого парня – им предстояло разгружать машины по адресу, в женском общежитии.
Устный договор с продвинутым советским хозяйственником состоял из двух пунктов: первое – за неимением денег вуз не может оплатить разгрузочно-погрузочные работы, следовательно, из институтского буфета нам привезут чего-либо перекусить. Это «чего-нибудь» меня сразу насторожило, но Паша предупредил митинговую стихию, заявив о собственной ответственности коммуниста и человека, чем вызвал нескрываемое восхищение партийно-хозяйственного деятеля. Второй пункт содержал негласную договорённость о сугреве для выдернутых с лекций и вовсе не экипированных для тяжёлой работы на очень свежем воздухе комсомольцев – недобровольцев. И тут Паша на мелкое блеяние и фарисейское закатывание заплывших от переедания глазок снова процитировал поэта-трибуна, сняв общее неудовлетворённое напряжение: «Я разом смазал карту будня, плеснувши краску из стакана, я показал на блюде стюдьня, – он так и прочитал, – косые скулы океана. На языке жестяной рыбы познал я зовы новых губ, а Вы ноктюрн сыграть смогли бы на флейте водосточных труб»
Всё было к месту, пока нас выстраивали в тесном каменном дворе, и далее лил противный холодный мелкий дождь и все сливные трубы на всех углах институтских зданий на Карла Либкнехта играли свою замысловатую ржавую мелодию.
Мы ехали в грузовике, Перед этим Паша подозвал меня к кабине, он попросил самого замолкнуть и успокоить сомневающуюся общественность, а также на веру принять его обещание о сытном обеде и дополнительном пайке в стеклянной таре. Я Паше верил и знал: он пойдёт на всё, но обещание выполнит. Но только позже догадался, чёкаясь гранёными стаканами в углу разгруженного вагона, заедая сорокаградусную твёрдокопчёной колбасой, которую уже нельзя было просто так, с наскоку, купить даже в центральном универмаге, как ему удалось сдержать своё слово. Не буду рассказывать о трудовом подвиге подневольных грузчиков, но Паша в очередной раз пересаживаясь на загруженный ГАЗ, вдохновенно размахивая руками декламировал: «Мы будем работать, мы не уйдём, хоть блузы прилипли к потненьким. Под блузою коммунисты грузят дрова на трудовом субботнике». Мы ржали, незлобливо обзывая его «лодырем», но это зря: он вместе с парнем разгружал все машины. Правда, и водители ему, видимо, помогали. Я заметил, как преданно и уважительно они заглядывают ему в глаза и смеются его удачным шуткам. В чём Паша был отменный мастер и умелец, так это в умении ввернуть к месту шуточную реплику или ядрёное словечко из его заводской и солдатской юности. Не зря из армии он вернулся старшиной, а это о многом говорит. И продолжая раскрывать секрет его недюжинного обаяния и всей советской действительностью воспитанного умения выкручиваться из любых заковыристых ситуаций, расскажу лишь о невыполненных обещаниях старшего товарища. Тот и не думал о нас оставленных под ветреным небом с тёмными тучами, посылающими нам на головы то дождь, то снег, то какую-то кашу сырого варева. Вот такие ситуации и позволяли моему поколению не надеяться на конфетки от самой лучшей власти трудящихся, а уж капитализьм завхозов и их деток пусть никого не умиляет. А обёрток было завались – они призывали со всех заборов – построить лучшее будущее для подрастающих поколений, не правда ли очень живучий слоган всех времён и народов.
Когда мы уже наслаждались хрустом солёных по-домашнему огурчиков под навесом, из положенных на края открытого грузового вагона найденных здесь же под чурками листов тяжёлого мокрого рубероида Паша, пропустив очередную, наяривал поэта, воспевшего радости социалистического строительства: «Товарищ Ленин, я вам докладываю не по службе, а по душе. Товарищ Ленин, работа, адовая, будет сделана и делается уже».
А я раскручивал про себя основные линии сюжета дровяного детектива. Пашка жил в половинке халупы, построенной ещё его отцом вкупе с товарищем по врачебному ремеслу. В половине было аж две комнаты и кухня с пристроенными сенями, выходящими в микро-огород, который и спасал Пашку с его тогда ещё двумя малыми пацанами Ванькой и Петькой. Ночью Пашка охранял детский сад, работал в бане, чёрт знает чем вообще занимался, чтобы прокормить и одеть детишек, а ещё их надо было учить. Я думаю, Пашка сообразил, где нужны будут дровишки, и скорее всего привёз пополам себе и соседу, а там и водители попросили – они явно тоже жили в подобных шикарных дворцах, сляпанных в первые годы послевоенной разрухи из всего, чего бог подал в лице советских властей. Пашкин дом был сложен из списанных шпал, обшитых толью и отходами лесопильной промышленности. Такое жильё требовало много топлива, а уже тогда добыть дрова в городе - миллионнике было трудновато, ещё труднее их было доставить. Уголь же в стране заводов и шахт приравнивался видимо к золоту, и простым, ничем не отличившимся перед советами гражданам был не по зубам. Пашка, видимо, выросший в условиях дефицита тепла, как и многие из нашего, не прославленного в боях и походах поколения, до последних дней своей жизни уже на собственной фазенде топил газетами щепочками и всем другим, экономя так полюбившееся ему с детства тепло. Это вызывало мою улыбку, хотя, по правде, надо было плакать, глядя на волны крокодиловых слёз льющихся по поводу экономии энергии с экранов, тогда чёрно-белых телевизоров, где ни слова не говорили, как, впрочем, и сейчас, о главных расточителях народных богатств и сил.
Словом наш друг сдержал слово коммуниста, человека «и парохода», как добавил я, разогревшись под нашею самопальной телегой, вспомнив ещё одно славное высказывание из стихов классика советской поэзии. Я понимал Пашку, и очень мне понравилось то, как артистически умыли мы партийное руководство вуза. А ребята, по-моему, так и думали о великой силе пролетарской солидарности, которую нам продемонстрировал убелённый сединами большевик.
Уже двадцать лет спустя на главной площади тогда ещё Свердловска какие-то неглупые ребята повесили растяжку на доме напротив постоянно прописанного у бетонного Ильича коммунистического митинга. На ней метровыми зелёными буквами зияла надпись «Пролетарии – не пролетайте».

Культурно отдохнули
Знакомство с ректором, автором учебника,
по которому всю страну учили географии в средней школе, и как это будет по-французски…

Итак, времечко шло в борьбе нездорового образа жизни со здоровыми потугами преподавательского состава факультета направить неуёмную энергию юношеского меньшинства на проблемы советской педагогики, о которой уже было известно тогда, что это лженаука, как и генетика. Но если та была «продажной девкой империализма», то педагогика – светлым пристанищем провинившихся партийно-комсомольских деятелей, просто жён деятелей, молодых, растущих из числа нерассуждающих и туповатых, будущих деятелей общественного развития, хоть из недалёких, но глядящих в корень, подружек столпов педагогической науки, состарившихся, остепенённых и награждённых за верность в пережёвывании истин «Краткого курса», тогда, когда как бы с ним было уже покончено, и тому подобного лучшего человеческого материала. Ещё там были спортсмены с одухотворёнными лицами. Ну, эти всегда были, есть и будут, потому что основное в их главном лозунге: в здоровом теле – здоровый дух, дух так и пёр, и изначально полное отсутствие неположенных мыслей, в свете нехватки серого вещества, давало им массу преимуществ. Если кому-то из них что-то взбредало в череп – они оказывались там же, где и все рядовые работники советского образования – на паперти, потому что родная партия за заслуги материальным достатком не платила, рассчитывалась должностями и назначениями – и, конечно, кафедра педагогики была таким массовым накопителем «светлых мозгов и великих идей». Некоторые уважаемые студентами педагоги иных, менее величавых дисциплин, всеми своими знаниями, умением понять студентов, а иногда и проговариваясь, намекали, мол, чтобы научить чему-то детишек, надо самим предмет изучения знать. Но, надо отметить, в процессе развития этой отрасли на равнинно-горно-лесистой местности державы победили не их постулаты, а глубоко научные положения жевателей «Краткого курса», о возрастании роли пустопорожних общепедагогических идей о воспитании молодёжи в духе чего-либо. Один нынешний великий деятель образования уже дообъяснялся до следующего, что не надо нам самостоятельно и по иному мыслящих людей выпускать из школы, главное, чтобы они могли овладеть тем, чего достигли другие. Сразу видно не было у него закалки кафедры педагогики – вот и проболтался, а курс философско-государственной мысли точно и однозначно обозначил…
Фу, ты, чего это меня занесло, я же хочу рассказать о непредвиденном знакомстве с изначально очень опасным для подобного рода студентов человеком, даже случайное столкновение с ним в пределах полутёмных коридоров грозило оргвыводами. Поведаю пару историй, оценивать степень правильности решений в исполнении их концовок не берусь…
А было за годы учёбы так много настоящего: и хорошего, и весёлого, часто понятного только посвящённым, и даже не очень… Но неприятные минуты ещё отчётливее обозначают счастливую теплоту прошедших дней, ведь человеку свойственно, даже иногда вопреки желанию, помнить больше хорошее. Мои первые лирические воспоминания, если так можно выражаться сегодня на людях, связаны с одной аудиторией, выходящей окнами на юго-запад.
Ежели глядеть сегодня, взгляд упрётся в глухую бетонную стену псевдоклассической новостройки какой-то отмывательно-финансовой фирмы. А тогда… Тогда я был увлечён видом реальной жизни, открывавшейся в эти большие арочные, со стрельчатым верхом окна. Это, конечно, плохо, что ты целыми часами вместо впитывания знаний, кем-то определённых как полезные, занимался делом, совсем не относящимся к учебному процессу. Но, вот, мне кажется: каждому нормальному свойственно отвлекаться, а иногда человеку это просто необходимо для того, чтобы жизнь, даже в самых мелких и обыденных своих деталях, вдруг засияла для него новыми неповторимыми красками…
Я запомнил пару картинок в раме старинного зашарпанного окна.
Морозное утро. Невысоко приподнявшееся уральское солнце подкрасило во дворе снег в нежно-розовые цвета, с оранжевыми бликами лучей, отражающихся от стёкол несущихся по улице машин, отчего весь двор и видимый дальше город становятся чарующе-сказочными. С моего места не видно ни одного нового здания-чемодана, и кажется: старый Екатеринбург Мамина-Сибиряка вот-вот оживёт – зазвенит тройками – и разухабистая песня про «златые горы и реки полные вина» понесётся по ухабистой мостовой…
Улица! Улица!
Белая линуется
Санями и кошёвками,
И блестят обновками
Купеческие дочки,
Их маменьки – бочки…
Любо-дорого лететь
Екатеринбурхом,
Любо с милою сидеть,
Улыбаясь турком,
Лишь бы сани –
Э-эх! Неслися сами!
Улицею с фонарями, вполнакала,
Над Исетью тишина пропала –
Раскачались и забухали колокола,
Где-то матом во всю кроют, видимо, с пьяна…
Ну, и ночка!
Эй! Пади! Пади!
Потерял красотку –
Попробуй найди!
Ну. И чёрт с ней!
Сам будь чёртом – пей!
И под Вертинского песню,
Унесись в поднебесье –
И оттуда, вдруг,
В декабрь 69-го – бу-ух!
В другой раз это был радостный в сиянии синевы весенний день. Было видно, как хозяйки из старого, тёмного от ветров, деревянного, уже покосившегося двухэтажного дома, развешивали бельё на верёвках, натянутых между старых лип, и бельё сверкало в свежевымытых окошках, омолаживая не принадлежащего к избранному клану памятников истории пенсионера, рождения конца ХIХ века. Он, словно отставлял клюки-подпорки и на время молодцевато расправлял плечи стропил, приподнимая опавший бок. Женщины во дворе, шлёпая по лужицам, видимо о чём-то перекликались, смеясь и в такт словам махая руками. Но основной героиней картинки жизни была капель. Она весело шлёпалась об асфальт, звякая медью мелких монет в кармане бережливого студента, копившего на очередной поход в кино, и рассыпала такой дробный перешлёп, который заглушал визг тормозов авто, скрип трамваев, стук мастерков каменщиков на соседней стройке и вообще все остальные звуки, рождаемые хаосом большого города. В последний раз, уже на государственном экзамене, грусть посетила меня, когда я засмотрелся в окно в ожидании своей очереди сдаться, по-моему, окончательно, без права на возврат, ни распорядка, ни дней, ни лет, ни времени. Кто-то назвал такую грусть «светлой». Новостройки меняли старый город. Белые и красно-бурые сваи «домов повышенной этажности» словно утверждали своё прогрессивно-эволюционное право: «Ну, вот серо-зелёное болото мы и вбиты. И опираясь на нас, новый город укрепится в этих местах, напрочь заасфальтирует твои шумящие листвой закоулки, подрежет деревья и загонит старые домишки в проулки! А может и вообще сотрёт их с физиономии города…» И я вижу эти изменения – нет кособокого барака, двор которого оглашался криками и смехом шустрых суетливых хозяек. Да и самого двора нет. Лишь груды битого кирпича от поваленных печей, кое-где перемежаются с ржавым железом, и древний тополь, поседевший под не по-летнему холодным дождём, тянется листьями-лодочками в серое море дня, напоминают об обжитом когда-то людьми и уничтоженном ради их будущего уголке старого города.
И я даже тогда в минорно-светлом настроении написал стихотворение «Из окна был виден дом с балконом».
Весенние улицы –
В тёмных лужах – отражение светлого дня.
Преобразила улицы, лица,
с вокзала пришедшая в город весна.
Дом, кособокий, в сетке капели,
преобразился, глядит веселей.
Окна вымыты –
Посинели, глаз девчонки стали синей.
Ну, а девчоночка – на балконе –
взглядом ищет кого-то в толпе.
Словно ждёт, что появится вскоре
сказочный принц на волшебном коне.
Принцев имелось в толпе очень много –
Жаль, только не было коня.
И лишь возчик – дядя Вася
Поехал на кляче своей по дрова.
Но весна дядю Васю принцем
сделать не может, хоть она,
и в девчонку и в Дядю Васю,
да и в принцев толпу влюблена.
И стоит на балконе девчонка –
Подбоченился старый дом –
Видит девчонка дядю Васю,
А мечтает – о принце своём. 

И оглядывая, казалось бы, знакомое место новым взглядом уже пожившего человека – вижу, как когда-то немыслимо высокие девятиэтажки по ходу прогресса превратились в маленькие, убогие кубики на фоне стеклянных пластин, заслоняющих солнце всё ещё спешащим куда-то моим поседевшим однокурсникам.
Когда мы, такие расхристано-свободные, появились в нашем корпусе, когда-то бывшем городской гимназией, с широкими лестницами, большими аудиториями с арочными проёмами, где по ширине подоконника мог улечься недолговязый студент, и в жару, свесив голову в раскрытое окно, с третьего этажа обозревать кипучую работу строительной техники по расширению и замене полотна дороги, где прямо под окнами складывались в кучу какие-то старые человеческие останки. И мы по данному поводу острили, что это, наверняка, останки замученных преподавателями студентов. Вот тогда кто-то из забежавших в гости старшекурсников и выдал: «Это останки студеров лично замученных ректором Шуваловым». А дальше рассказал, предупреждая об опасности, об уже легендарной привычке ректора вышибать из института студентов, смачно жующих на крыльце пирожки или армянские чебуреки. Его особенно раздражали те, кто продолжал ему чего-то доказывать с занятым пищей ртом и текущим по подбородку и пальцам маслом, которого на чебуреки тогда не ещё не жалели… Поэтому на следующий день любители быстрого закуса из вуза исключались. Легенды это были или правдивые истории я сказать не могу и комментировать тоже не буду, так как, пожив, понимаешь – в такой монструальной строгости к будущим представителям провинциальной советской интеллигенции что-то было.
А вот о случае с одним моим приятелем – первокурсником, поступившим на факультет годом позже, расскажу. 
Кудрявый парень был из-под Тагила, писал стихи и отлично рисовал, и удивительно походил на молодого Есенина, заведя себе такую же стрижку и одеваясь в колоритном стиле уральско-рязанской деревни. В конце декабря являлся в плисовых штанах цвета чернозёма в тоненькую белую полоску, в вышитой рубашке со стоячим воротничком и расстёгнутым воротом, из-под которой виднелась тёплая тельняшка. Дополняла этот весёленький антураж лёгкая меховая безрукавка-душегрейка из выделанной, видимо, кустарно овчины, так же непрофессионально прокрашенной, в буро-серо-коричневых разводах размытой краски. Видать, где-то летом в куче костей парень отыскал череп, обработал его, залакировав тёмным лаком и укрепив на шарнирах челюсть с почти всеми зубами. Обычно утром и в перерывах между парами он болтался по фойе у раздевалки и пугал Йориком, открыв полу душегрейки понравившихся ему девиц. Так он развлекался с неделю, проходящих девиц было тысячи две, если считать прибегавших на ФОП с других курсов, математичек, посещающих занятия в счётно-вычислительном центре и зачем-то прибывающих группами в актовый зал жеманных музпедовок. В один из таких морозных дней наш Есенин бродил меж снующим доминантным большинством и степенными преподавателями, спешащими на лекции, привыкшими к ошивающемуся здесь постоянно пейзанину и не обращавшими внимания на его необычный прикид. Но в этот день небесный заступник нашего поэта видимо отлучился по делам, а может тоже приглядел какую студенточку, словом, он недоглядел. И парень на всём ходу своего вальяжного шага в коричневых подшитых резиной катанках, с отделанными чёрной кожей задниками, налетел на щуплого мужичка в сбитом набок галстуке. Дальше излагаю в порядке, предложенном героем эпизода, когда он весело, но с некоторой опаской, укоренившейся где-то в задней области мозжечка, рассказывал нам в общежитии небывалом событии, позднее тоже обросшем легендами о зверствах первого человека вуза.
– Мужик вылупился на меня и спрашивает: – Ты кто? – И вижу он аж кипит изнутри. – Ну, я ему отвечаю: – Я-то человек. А ты кто? – Мужик в истерику и как завопит: – Ты на каком курсе и факультете учишься!!? Я краем глаза смотрю – народ сдуло, и мы в фойе одни, а из раздевалки старая кочерга Маргаритка выглядывает и у виска себе пальцем крутит. Но я чего-то значения не придал, словно бес меня толкнул. Полу открыл, Йорик челюсть опустил, ну, я ему её защёлкнул. Так лязг раздался, будто поезд в наш холл влетел – пусто никого ведь нету. У-у-у, мужик аж позеленел, на моего Йорика цветом стал похож, заикается, пальцем в череп тычет: – Эт-то что такое! От-ткуда! Н-Н-Наглец. Аж брызги мне в лицо летят. Я тоже, вожжа под хвост словно вмазала, смотрю на Йорика, и спрашиваю: – Чё скажешь? Бум разговаривать дальше, али повременим? Мужик задохся, когда прорвало, побежал по нашей широкой лестнице шибче институтки, аж подпрыгивая, и вопит одно и то же: – Завтра ко мне в кабинет!!! – Завтра ко мне в кабинет.!!  – Завтра ко мне в кабинет..!
Убежал на второй этаж, а Маргаритка шамкает беззубой своей пастью:
– Ой влип, милок, ой влип.
Я спрашиваю: – А чё приключилось-то?
А она мне: – Дак, это сам Шувалов! –
А я откуда знаю кто это…
– Дык, ректор это, начальник нашенский, главный.
Я откуда знал, я декана-то всего два раза видел.
После того, как мы ознакомили неординарную личность с легендой о ректоре, про пирожки, поэт загрустил и сходил по этому поводу за парой Алжирского, потом мы наперебой давали ему советы, насчёт того, как предстать пред светлыми очами классика советских учебников по географии, по которым училась вся большая страна от моря и до моря, от Ямала до Кушки…
И тот внял – но было поздно.
Утром подстриженный, хорошо причёсанный и пахнущий, в моднющем синем кримпленовом костюме, такой носили только молодые комсомольские аппаратчики, с ненавистным ему, но хорошо повязанным бордового отлива галстуком наш студент появился перед секретаршей, обаяв молодую женщину очень даже не последней наружности. Она рванула в кабинет и предупредила шефа о студенте, пришедшем якобы по его вызову.
– Пусть войдёт – буркнул ректор.
Он поднял на нашего поэта глаза, немного подумал, повременил, явно не понимая, зачем явился к нему этот студент, как  с обложки журнала «Студенческий мередиан», и спросил:
– Вы собственно, по какому вопросу?
Чудо с обложки сообщило о вчерашнем уговоре встретиться, но ректор не понял. И тогда тот, который с рогами опять дёрнул парня за язык, и он, улыбаясь есенинской улыбкой, с приплюсованным глянцем «Мередиана…» громко произнёс:
– Бедный Йорик… Дальше пусть повествует сам:
- Ректор покраснел, как варёный рак, и молчит. Я даже решил, судя по малиновому наливанию лица и выпученным глазам, видимо удар хватил нашего главного, хотел бежать к дамочке. Но тот вдруг выдохнул, чуть меня не сдуло, и хриплым задушенным голосом выдавил мне:
«Ваши документы у секретаря товарищ Турбин, – и всё, и дышит тяжело. –
Я, конечно, к болонке на цепочке, документики на себя, прошу. И у этой курвы глаза округлились велосипедом, видать, рассказывал ей ректор в неформальной обстановке про нашу нечаянную встречу».
Конечно, в институте среди студентов ходила подобная сплетня, но никакого-то опровержения, ни серьёзного подтверждения я так никогда и не слышал. А те, которые могли подтвердить, не интересовались подобными новостями.
В этот вечер, провожая поэта в мир иной, мы прогуляли все свои наличные, выпросили у девчонок из соседних комнат и сожрали все их недельные продуктовые запасы, и рано утром вели его под руки на железнодорожный вокзал, хором исполняя: «Кылё-ённ ты, мой апавший, Кы-ллё- н, обледене-ллый-й…» – далее по каноническому тексту. Турбин глотал слёзы расставания и выкрикивал последние слова строчек, дёргался, но шёл и в вагон электрички сел, там пригретый двумя сердобольными тётками уснул, а мы все вылезли на ВИЗе и пошли в свою комнату, собирать оставшуюся мелочь на сеанс продолжения грусти.
Продукты для второй серии пришлость украсть, срезав наиболее пышные сетки-пакеты с окон запасливых старшекурсниц.
И вот настал мой черёд познакомиться с неутомимым вышибалой необычных студентов, потому что почему-то так получалось, но сведения о проделках всей тихой пьяни и отъявленной мрази до ректора доходили – все мы и тогда понимали почему: обычно это были лучшие друзья комендантов, завхозов и прочих официальных стукачей. Прохиндеи всех мастей и прочая приблудная сволочь, устроенная в институт с одной целью – получения бумажки для дальнейшего будущего процветания. Жизнь показала: они – были и есть опора и прошлого и нынешнего государственно-образовательного устройства. К чему привела их деятельность на благо взращивания новых поколений можно увидеть в любом месте, любого городка или затурканной деревеньки, в каждой конторе и фирмочке, «органе», где сталкиваешься с отрыжкой беспробудной и постоянной работы «образованщины».
Девчонки нашей уже тогда славной группы не оставляли усилий окультурить хоть какую-то часть представителей мужской диаспоры. В свободное от псевдо общественных дел время они пытались каждого из нас затащить хоть куда-нибудь: в музей, на модную советскую выставку, другие в наших краях не проклёвывались, или хотя бы на балет в неплохой, по отзывам знающей публики, оперный театр. Балет, конечно, был и самым невыносимо тяжёлым вариантом для нас, развлекавшихся посещением Колхозного рынка, с обязательным проходом по рядам и опробыванием вин частных производителей этих, утробопринимаемых напитков. Южные продавцы сами пили их и нас угощали, слой полных отморозков, наливающих любую отраву ещё не воспитался в условиях кривого зазеркалья подпольной экономики. И вот меня насильно уломали с применением особых психологических методов пойти вместе с девчонками на балет, под названием «Жизель».
Начиналось представление в восемь вечера, и прибыв под бдительным присмотром на своё место я грустно глядел вниз на гудящую об чём-то прекрасном публику. Сидели мы на галёрке, видно было плохо, но оркестр играл громко и на мой нетребовательный вкус слаженно. Помню только не очень молодую, худую до жалости женщину, прыгавшую по сцене в красной юбочке и множество мужиков в несвежих кальсонах и белых с буклями париках. Промаявшись первое отделение, как на вылезшей из обивки кресла острой пружине и не попав в антракте из за длиннющей очереди к буфетному прилавку, во время второго трагического действия я преспокойно уснул на мягком плюшевом бордюре. Молодцы – девчонки: догадались взять билеты на первом ряду, плотно, даже с некоторым неудобством придвинутом к краю балкона. Проснулся от бравурных всплесков оркестра, завершившего спектакль. Пока женщина с мужиками выбегали и раскланивались перед плещущей рукоплесканиями публикой, я очнулся и ответил на ряд вопросов, о спектакле, изображая заинтересованную небрежность начинающего балетомана. Словом, окультуривание состоялось, и большинство из нас двинули в родную общагу на не менее близкий третий этаж. О его ауре, о самом незабываемом факте пребывании в данном спально-проживательном учреждении мой друг Валера К., по-моему, тогда настоящий начинающий поэт, иных же было пруд пруди, сочинил строки:
Живу на временной жилплощади,
Живу, наверное, я для –
подтвержденья невозможности
существованья без жилья.
Я на постели, государственной,
в ботинках, импортных, лежу –
и полон чувства благодарности
всему родному этажу…
Стихи мне памятны до сих пор и дальше тоже, но на «чувстве благодарности» прервёмся и прибудем по месту временной прописки.
Было уже около двенадцати, и мы тихо пробрались на свой этаж, подгоняемые недовольными выкриками дежурных тёток про шляющихся где попало гадах подколодных, не дающих спокойно выспаться на недрёмном посту закрытого советского объекта. Легко отворив незапертую дверь, я разделся и улёгся на завизжавшей всеми пружинами железной кровати и уснул. Снился мне тяжёлый сон: Меня прижали за руки и ноги четыре мужика в буклях, а женщина с измождённым лицом в красной юбочке, наклонившись надо мной, со всё накалявшимся полушипением спрашивала: «Тебе понравилось? Тебе понравилось? Это тебе нравится?»… Ответить я не мог, воздуха не хватало, и какой то звон и дребезг звучал в словно забитых ватой ушах. Сделав, как мне казалось, титанические усилия, я разлепил веки. Мужики исчезли, а женщина, оказавшись шестипудовой тушей, присев на полу била пустые бутылки – вот откуда звон в ушах. Приглядевшись, в предрассветном свете, исходящем из немытого десятилетиями окна, в тумбе я узнал нашу комендантшу, ненавидимую большинством студенческого населения, причём «чуйство» это передавалось по наследству, и конечно наверняка не всегда было оправданным. Уже к середине безмолвной минуты моё чувство было наполнено истинным содержанием. Как человек, культурный до приторности, я спросил по простоте душевной без обиняков и прямо:
– Вы, ето, чё здеся делаете?
Взвыв хуже бешенной коровы, комендантша голосом иерихонской трубы проорала, поднимая пол- этажа:
– Ах ты, пьяная морда, ещё спрашивает, вылетишь из общежития сёдня же!
Возмущённый до глубин своей случайно трезвой и эстетически умягчённой вчерашним мероприятием души, я завопил ещё сильнее трубы, тем более, сознание правоты и незнание обстановки сыграли со мной презлую шутку:
– Ты, Наполеон в юбке, сама вали. А то счас встану и выкину отсюдова!.
Эх, лучше бы я назвал её «дурой», к этому она давно привыкла, а вот иностранное слово, да мужского рода, ею было воспринято как тягчайшее оскорбление всех времён и поколений эпохи пребывания на данной хлебно-диктаторской должности.
Со срывающимися с уст слюнями и словами, знакомыми мне по моему прошлому, портового грузчика, чуть не выбив дверь и снеся подслушивавшую утренний концерт публику, комендантша вылетела из комнаты. А во след из приподнятой взлохмаченной головы красавца и любимца женского населения всех этажей Вити Бергена. раздалось: «Пить меньше надо, Иваннавна!!!». И голова снова захрапела, упадая в серую подушку.
В нынешнее, славное время это неизбывное племя комендантов, сторожей и охранников, вообще лучших представителей правящего охлоса, называет себя элитой. Не удивлюсь, если кто-то из потомков этой непроходимой во всех отношениях паскуды стал народным депутатом какого-нибудь уровня. И теперь также открыто ворует и подгаживает, как воровала и гадила носительница светлой советской морали в общежитии славного города Свердловска, на улице Мельникова.
И только тут в посветлевшем рассвете я рассмотрел свою комнату. Кроме набитого властной представительницей стекла везде валялись бутылки из-под Алжирского. Этикетка сегодня была бы рекламой антитеррористической компании. На красно-жёлтом фоне закутанная в чёрное, иногда в синее, видать, от наличия краски сие зависело, и в такой же чадре молодая женщина дикими глазами смертницы смотрела на принимателя пития. Может, это и было предупреждение о ждущем нас будущем, а может, кроме таких других красок у народно-разливочного хозяйства не было, да и в дружественном нам Алжире и вокруг тогда уже происходили подобные вещи, направленные против попирателей национально-освободительных движений.
Но вернёмся в помещение временного пребывания. Бутылки чуть не плавали в остатках позывов, видимо, вызванных огромным количеством незакушенного пойла из братской арабской страны. Это же свисало, загустев со стальных спинок четырёх кроватей, на которых, конвульсивно раскинувшись, сопели и похрапывали пятеро одетых, некоторые даже в неимпортных ботинках. Двое лежали поперёк одной, а раскладушка, так и не разложенная, валялась под столом, и на неё были сбросаны кучей головы и хвосты крупной кильки пряного посола, вот почему во сне мне так не хватало дыхания. Кое-как, лавируя меж лужами и стеклом, оделся и побежал на остановку к развесёлому тринадцатому трамваю, ещё старому, деревянному, бултыхающемуся по маршруту ВИЗ – Шарташ. Я даже не опоздал на первую пару, и это благосклонно было отмечено древней преподавательницей, бывшей рабфаковкой времён Маяковского, слушавшей его когда-то вживую. С первого курса, она ассоциировалась у меня с сильно усохшим существом женского пола с картины Дейнеки «Рабфаковцы».
Но уже к третьей паре задул мусорный ветер перемен…
Декан, итак не отмечавший во мне студента своей мечты, и ещё недавно сделавший многое для моего удаления со своего неспокойного факультета, возмущённо и, не вдаваясь в подробности, скорей всего и не зная о них, выложил мне распоряжение ректора о явке на самый верх к 14. 00. И от себя добавил: «Что ты там опять в общежитии натворил?». На моё смущённое блеяние, мол, ничего не творил, он только махнул рукой и отвернулся.
В аудитории я сообщил культуртрегерам вчерашнего дня о вызове, об остальном они уже догадались из утренней коридорного формата трансляции постановки, с моим участием, о чём погудывала местными пересудами сотенная аудитория. Пришлось выложить заинтересованным лицам всё, что привиделось в сумерках утра, и как было оно на самом деле. Пожурив меня полуофициально за грубый тон в общении с тем, чего они назвали женщиной, девчонки стали действовать.
Узнал я об этом позже и почти не оценил, как никто из тех сопяще-храпящих героев нашего социалистического общежития.
И теперь, давно зная цену неблагодарности, прошу прощения перед своими сокурсницами за себя и за «тех парней». Они просто спасли нас от естественно заслуженной расправы. Но так не хотелось её принимать из-за каприза человеческого барахла, представленного конкретной особью. Уже тогда они знали и применяли всю мутату чиновничьего произвола, сегодня освящённого якобы юридически выверенными законами.
Уже в 10.00 в папочку для главного болонка положила «Заявление», подписанное пострадавшей, с точным изложением произнесённого только мной и общим описанием места и детальной картины нарушения существующего порядка вещей, только без указания бития пустых бутылок из-под бурды, поставляемой из идущего по пути национального социализма Алжира. В углу смущённо жались три подписи свидетельниц. Две, оставлены якобы присутствовавшими при полном отсутствии, техничками, прибывшими к месту отбытия трудовой повинности намного позднее после свершившегося. И одна кучерявая подпись, с налётом значимости, студентки с дефектологического, проживавшей в дальнем углу, этажом выше, но всегда оказывавшейся в нужное время под рукой. Будущей кандидатки серьёзной псевдонауки, ныне двигаемой с особым упорством всеми отлучёнными от любимого марксизма с ленинизмом и их духовными продолжателями. В дальнейшем она стала почти выдающейся, но малограмотной учёной про воспитание бывшей советской молодёжи в духе… Странное дело, на этом факе учились две, казалось бы, несовместимые по противоположности, категории будущих воспитателей поколения краснопиджачных отморозков: либо, подающие надежды общественноактивные, застёгнутые на все пуговицы полумужских пиджаков идиотки, либо иногда являющиеся в общагу вообще без исподнего представительницы ныне очень своевременной древнейшей профессии. Обычно они, покачиваясь, гордо шествовали босиком по ночным лестницам, сопровождаемые гортанным клекотом горных орлов, основных тружеников городских рынков, остановленных в фойе непреклонными старухами, вахтёршами из боевых ветеранок.
Сразу после времени отобедывания я поплёлся по узкому тёмному коридору, смущая отрыгивающих клерков и столпов администрации учебного заведения, предпочитавших лёгкую сиесту в небольшом уютненьком фойе.
Сидя на краешке стула пред равнодушным взором раскрашенной болонки, я ожидал вельможного учёного. Тот влетел в свой кабинет, и через 5 минут болонка по внутреннему телефону сообщила о моём наличии.
И произошло чудо, все, знающие ректора люди, и сразу, и через много лет, говорили о необычайной случайности и инфернальности произошедшего.
Вот тот невесёлый и короткий диалог недовольного мэтра с ничтожным студентиком, под листание моего личного дела:
- Фамилия?
- Серотян…
- Так вот, товарищ Серотян, я когда-то видел Вас шестилетним, смышленым и трудолюбивым ребёнком, посмотрел результаты вступительных экзаменов, почитал вашу небольшую, но пока не разочаровавшую меня биографию и…, – он пожевал губами. Видно было хотел сказать ещё, и сам же отменил своё решение. – Но вот позвольте мне самому определять работу своих подчинённых и их состояние. – Повысив голос, с некоторым подвизгиванием, прокричал:
– И «Наполеонами в юбке или без них», называть своих сотрудников я не позволю! Учтите это!
- Учту…
- Всё – идите, учитесь – и больше я о Вас ничего плохого не должен услышать.
Конечно, я никогда не знал и так точно и не узнал, когда и где сподобился наблюдать моё нищенское, как и у большинства моих ровесников, детство. Через много-много лет, задумавшись о странном поведении институтского диктатора, я собрал все составляющие того необычного решения, и дальнейшего моего непримерного поведения, доходящего до разборок в высших общественно-политических инстанциях института. Но больше никогда я не был на главном ковре, а ректор почему-то не выгнал меня, хотя по всем параметрам тогдашнего реестра действий системы я должен был вылететь раз десять.
Итак, первое: девчонки предупредили моих сокоечников, а те, из них, даже из других групп, кто был в общаге, помогли прибраться приходящим в чувство жильцам плохой комнаты. И нагрянувшая комиссия во главе с проректором – деятелем партии, по хозяйственной части обнаружила чистенькую студенческую комнатку, с отмытыми окнами и даже по-солдатски заправленными кроватями, умилившими главного начальника. Это был прокол комендантши.
Второе: уже прожив полвека, я преподавал в школе, в Екатеринбурге, на улице сказочника Бажова. Там учителем биологии была кандидат наук, коллега ректора по поездкам на Ямал в составе комплексных экспедиций от Уральского отделения АН. Эта пожилая, удивительно интересная и умная женщина, рассказала мне, как-то услышав откуда я родом, о неоднократных летних заездах в Новый Порт, где они перед тем, как двинуться в поле, вернее в тундру, с неделю, готовясь и пополняя запасы, жили в конторе рыбозавода. Там были две комнаты, превращённые в самодельные гостиницы. Мать у меня  работала в конторе техничкой и мыла три раза в сутки: утром, до рабочего дня, в обед и после работы. Она таскала меня за собой, забрав из детского сада, видимо, именно тогда я попал под ноги будущему автору всесоюзного учебника географии и будущему ректору. А вот сама дама меня не помнила, оправдываясь тем, что была моложе многих, а всё вокруг было необычным и неожиданным для человека, прибывшего из мест относительной цивилизации.
Третье и последнее: ещё недавно чуть не выставивший меня из института Иосиф Бениаминович ничего не сообщил ректору ни о моих куролесах на первом курсе, ни о несданном зачёте по французскому языку. Мне пришлось заняться языком мировой культуры, в связи с полным незнанием и с грехом пополам принятого у меня при поступлении немецкого, преподанного мне и другим моим одноклассникам по ходу учёбы то учительницей физкультуры, то ещё кем-нибудь свободным от лишней нагрузки…
А бедной француженке досталась сформированная спецгруппа из подобных мне пылеглотов, не знающих ни одного языка, включая русского. Для оправдания можно лишь сказать: в сравнении с 99 процентами сегодняшних выпускников мы были спецами родного языка и знали не только мат, но и фольклор, много прочитали, могли соединять слова в сложные предложения, а из них строить логически связанные тексты на большинство известных окружающим тем. Сегодня иное – изучаются языки, от китайского и английского до языка племени Биндибу. А вот на родном – какие-то полумёртвые конструкции с ввёртыванием языка электронного общения, а у большинства полумат, обёрнутый в бюрократические формулы малознающей и малопроизносящей слова чиновной среды, ибо ныне основное их дело – подсчёты дивидендов, откатов и процентов. Как они пишут, как-нибудь прокомментирую поширше дальше, в другой раз, хотя достаточно внимательно почитать тексты законов, решений, уведомлений. Пиарная безъязыкая журналистика и реклама – и особая песня первой любви язык «образовательного процесса» и деградирующей, благодаря ЕГЭ, системе обучения языку и литературе.
Среди нас, насильственно офранцуженных долдонов, оказались и две студентки, неплохо обучавшиеся в школе на примерах жизни Парижа, Марселя и прочих Бордо. Они, как могли, помогали нам коряво после немецкого произносить предложения о том, что мы любим Парис, и живём у моря в Марселе. Толи дело немецкий, помню до сих пор: Main Bruder ist ain Traktorist in unseren kolchos… А французы – подлецы в колхозах не работали, и несчастным советским выпускникам до их утончённых проблем было так же далеко, как француженке до нашей школьной учительницы физкультуры, почти всё время, с пятого класса, преподававшей мне немецкий, с небольшими перерывами на знающих людей, долго в школе не задерживавшихся. Бедный французский, несчастная француженка… –  у неё на красивом стареющем лице утончённой дамы было нарисовано то ли болезненная боль и жалость, то ли плохо скрываемая ненависть, какая, конечно же, бывает, при общении с непроходимой, пыжащейся, да и ещё леноватой тупостью. И вот, когда оба выражения смешивались, лицо становилось жалостливо-смешным. Знала наша француженка – при всём нашем туположестве – мы не были идиотами, и тоже, как могла, окультуривала результаты первородного греха удалённых от центров советских школ.
Последний зачёт мы сдавали после второго семестра первого курса и, хотя я не появился на празднике знаний, ко мне, должнику, прибавились все имевшиеся в наличии молодые люди. И всё равно зачёт я сдавал последним, после второго курса, когда декан, дружески и в шутку пожурив французскую даму, в целом добрую, но капризную женщину, за неумение найти индивидуальный подход к «хорошему» студенту. Слово у него было без кавычек, и кроме злосчастного зачёта у меня были даже четвёрки единичны. И, видимо, декан, уже хоть и хмуро, но уже без плохо прикрытой злобы, поглядывавший на меня, настоял на своём.
Это был зачёт, сдававшийся всей группой. Сначала две местные француженки были подготовлены для блиц рывков в аудиторию, где оформлен был праздничный стол с кофе по-турецки, с веником букетом в подарочной вазе на тонкого рисунка скатерти. Мягкое невиданное в те дни крутящееся кресло дополняло антураж праздника образованщины. Я в белой чистой рубашке с удавкой на шее и платочком в кармане сел и получил явно самый несложный для перевода текст. Посидев минут десять и понюхав букет, француженка вышла заварить кофе, понял, что ни хрена не знаю. Ворвавшаяся с округлёнными от ужаса глазами Ира С. выхватила у меня лист с заданием и вылетела, она видимо впервые в жизни участвовала в обмане любимых старших товарищей. Преподавательница вошла, прихлёбывая кофеёк, увидела моё напрягшееся в истоме познания тело, села и стала рисовать на листке цветочки. Я их видел потом, достаточно утончённые и мною ранее невиданные. Снова встала, опять вышла, покачивая пышными формами и демонстрируя равнодушие и отрешённость. Снова влетела испуганная до ступора Ира С., её силой втолкнула другая Ира, только К., и шмякнула на стол лист с переводом, а листы со штампами, да ещё по блату полученные от третьей Иры, секретарши декана, относившейся к нашей группе больше чем благосклонно. Пришла французская дама, посмотрела на часы и головой кивнула на ободранный стул у шикарного экзаменационного стола. Чего я там мекал и пекал, и лелякал, заикаясь, краснея и непереваривая себя за истинную тупость и стыдобу происходящего. Дама – галломанка, единственным, неясным для всех нас штришком, была её открытая нелюбовь к Жанне д. Арк, брезгливо взяла мою преступную зачётку, удивлённо изломала тонкие продёрганные линии иссиня-чёрных бровей, увидев оценки последней сессии, жеманно положила картонную синюю книжуху на стол и изящно расписалась после цифры 3 и (поср.) в скобочках. С этим посрамлением я и выскочил из аудитории, попав в круг почти всей группы. Парни жали руку, так, как будто я спрыгнул с балкона третьего этажа. Когда-то на одной, до сих пор памятной для меня свадьбе мы с Витей Б. демонстрировали подобное непотребное мужество в не очень потребном виде. Девчонки хлопали в ладоши, радовались за меня, отпаивали газировкой перепуганную и предавшуб идеалы Иру С. и хвалили за стойкость и железную организацию мероприятия Иру К. Операцию прикрытия осуществляла Галя Х., мой идейный противник и главная наша общественница, хорошая девчонка, но в те времена чуть-чуть приударенная по мозгам всеобщим идеологическим оболваниванием.

Декан и старославянский
Эх картошка, тошка, тошка – и студентов идеал…

Писал писал, даже ударение не там захотелось поставить, но с этой современной подслушивающее-подсматривающей, подловато-неуправляемой техникой придётся начать сначала, где-то улетели и порхают мои уже написанные электронные странички непонятными символами в хаосе предармагедонья, предсказываемого каждый день Голливудом, а тут уж и наши ушлые подсуетились, тоже по экранам чудища забегали и тарелки залетали…, а может всё приснилось, я уже начал путать, где просто случились налетевшие воспоминания, а где писанные, вернее отшлёпанные на клавишах – уже давно не пишу ручкой, ибо сам плохо понимаю куринные записки, а ведь нас учили писать и по-настоящему... ЧО дальше-то будет, мама родная…
А началось всё с Веры Семёновны, властной, но вовсе, как потом оказалось, не злой дамы засреднего возраста. Она вела у нас предмет, который был лихом для большинства студентов нашего филфака, по крайней мере помню, Что сдали его сразу две девчонки Ира С. и Лиля Ш., и поставлено было четыре при большом пиетете к нему всех преподавателей Павлу С., большинство зашло и спокойно вышло без потерь со второго захода, и только все мы от Паши К., любимца заместительницы декана, хорошей доброй женщины, почему-то взявшей шефство над чудаковатым парнишкой из Сараны, до моего большого приятеля Сани П. не сдали, и возникло впечатление, что и не собирались сдавать. Но что-то подсказывало мне: этот предмет надо окучить, иначе случится то, чего случилось, произошло потом, и я, убедил меланхоличного Сашу всё же поучить и сходить к Зинаиде… Мы учили – общались с дорогой Зинаидой Семёновной, снова учили снова мямлили, и она тратила на нас часы, объясняя многое, чего мы прогуляли за время учебного семестра. (И всё это не платя бабок, не делая подарков, даже цветочки не покупали. Господи, как же мы так жили-то, не по-людски). Наконец, видимо настал момент, когда мне даже показалось, что чегой-то мы знаем, ибо уже чётко и понятно отвечали на простые, а иногда и не очень вопросы, и даже давали объяснения на, казалось бы, очень каверзные – и Зинаида Семёновна, про себя мы с Саней её кляли «злыдней», приветливо улыбаясь, заявила, что ставит нам четвёрки, чего мы конечно же не ожидали, но…
Вот тут и проявилась её боевая натура комсомолки 30-х годов: мы все, кроме двух Павликов, ходили по моде тех лет, с честно сознаваясь, грязными патлами до плечей. Теперь я не думаю хорошо про красоту наших изображений, а Зинаида не переваривала эти нечесаные клочки, видать не сильно шедшие к нашим совсем не одухотворённым глубиной мысли лицам, о чём заявляла всегда громогласно и твёрдо на всех лекциях, где громила нас за пропуски и недостойный высокого звания студента вид. Её улыбка, помните она приветливо улыбалась, стала хитроватой и она заявила как всегда безапелляционно и, отвергая все попытки, решать вопросы демократическим путём.
- Оценки выставлю в зачётки, когда сходите и подстрижётесь… Саня сострил, мол может под бритву, гладенько…
- Как хотите, но чтобы этих ваших, - она ткнула в сторону моей головы пальцем, - я больше не видела! Я пытался ей объяснить, мол именно счас, а не через много часов и не завтра я улетаю на север, домой – и билеты куплены, и мне нельзя опоздать в Кольцово, чего и верно было правдой. И Саня должен был ехать меня провожать. Но привыкшая за годы вранья и обещаний студентов, подобных мне, Зинаида Семёновна гордо встала и со словами: «Это, Гусь. моё последнее слово удалилась, немного старчески ковыляя на своих почему-то оказавшихся высокими каблуках…
А теперь почему так фамильярно и почему «Гусь»? Это она таким образом благородно, но больно мстила мне за наглость первых октябрьских дней первого курса, когда ничтоже сумнявшись, надеясь на своё унутреннее чутьё, я перебил её рассказ о красоте и многосодержательности старославянского языка, о возникновении полногласия в его русской версии, с приведением примеров, типа «садло» в польском и «сало» у нас, тогда в единой славяно-говорящей стране, «мыдло» у ещё следующих путём социализма поляков и «мыло» у нас, живущих в настоящем уже развитом обществе достижений и успехов.
Вот тут-то я и прервал лекторшу и противным голосом спросил:
- Ну хорошо и мыло и сало родственники, из одной животной фигни делаются, а вот есть одно любимое польское словцо «быдло», та к в связи с полногласием, у нас чего «было» будет?,
Некоторые говорили мне потом, что у преподавательницы на лице при всём неудовольствии было ещё и выражение лица заинтересованного недоумения и даже растерянности, ибо старшекурсники уже успели напугать большинство опасным и крутым нравом непреклонной дамы.
Она и верно так и не ответила на мой вопросик, и после заметной паузы, пожав плечами, выказав некое презрение, продолжила под шиканье на меня всего потока своё повествование о сложностях славянского разделения и отдаления языков.
Слава богу, не дожили почти все мои почтенные преподаватели до счастливой поры свободы украинского и белорусского народов, с их поисками вины в своём, когда-то «старшем брате», из последних сил тянувшим меньших из послереволюционной и послевоенной разрухи, мягко говоря, во всём: от дурошлёпства их правительств, батек и прэзидэнтов, до полного отсутствия ума и совести у их чубатых деток…
Но видать Зинаида запомнила ту лёгкую неловкость и однажды с неким налётом филологического высокомерия отомстила мне на одном из семинаров, где я спросонья, пара была первая, мекая и бекая, перевёл слово «гонсть» как «гусь». Она широко заулыбалась, приглашая всех, итак прыскающих в кулачки девчонок, посмеяться над недоучкой, произнесла:
- Все конечно бывают гостями, но их не подают к столу в жареном виде.
Все хохотали даже парни, сами ни хрена не знавшие разницы между двуногими и двукрылыми, а Зинаида, время от времени ехидно спрашивала, - Как там дела у гусей в стае?,- когда в очередной раз со мной происходило то, что бывает с нашкодившим и не выучившим урок студером… Дело в том, что об истории с гусем знал весь факультет, но я-то почему-то не связал тогда одно с другим, конечно и преподавательница знала о той трагикомической истории, в которую я сам и влез, но как юморя говаривал Паша С. «Но об этом потом…»
Эх, милая Зинаида Семёновна, с чёрными подкрашенными кудряшками, тщательно прикрывающими небольшое пятно уже свободное от волос. Как много хороших тёплых и благодарных слов сказал бы Вам я, старый, лысый дурак, доживший до счастья слышать хоровое скандирование про «москоляку на хиляку» и каждый день видеть кадры, как снаряды рвутся в Горловке, ставшей прообразом места действия знаменитого русского романа «Мать», рассказывающего о тяжкой доле российских тружеников.
Да ни хрена не изменилось, стало ещё хлеще: с кровавыми разборками между региональными наречьями…
Итак убыл я на самолёте Ан-24, летавшим раз в неделю, в благословенный город Салехард, а там и к себе добрался, где всё лето пахал в порту в бригаде грузчиков, пока не пришло мне от старосты группы короткое и милое письмо, в котором уведомляли, что меня ещё не отчислили, но очень даже собираются, так как зол декан Иосиф Бениаминович на всех бездельников, а обо мне лично и слышать не хочет.
И собрался я в кратчайший срок, получив заработанные очень даже непосильным трудом денежки, и убыл вечным во времени и пространстве теплоходом «Механик Калашников» в столицу округа, а там и до столицы Урала было четыре часа лёту…
Был тёплый сентябрь, наши уже несколько дней были на картошке в Никольском совхозе, но я запасся официальной бумагой о том, что из-за нелётной погоды задержался в аэропорту, чего и вправду случилось, но я знал, кого интересует с каким интервалом ходит у нас на севере теплоход, и какая погода стоит над нефтегазовым краем земли.
Сразу из аэропорта, стоя дотрясясь на автобусе №1 прямо до альма-матер, вместе с чемоданом вошёл, в ныне бдимый по всем правилам охранного искусства, а тогда просто проходной вестибюль, а направо уже и кабинет декана, не было там никакой будки даже для дежурных бабусь, они бдили из раздевалки, и легендарная тётя Зоя дребежжащим голоском окликнула меня:
- Милок, давай-ка свою поклажу и повремени. Не ходи, лют он чегой-то сёдни…
Через знакомую девчонку со старшего курса я попросил позвать секретаршу декана Ирину. Она появилась сразу и без предварительных приветиков сообщила, что Иосиф подготовил приказ об отчислении всякой шушеры, у кого есть один несданный экзамен и один подобный зачёт, и она его будет сейчас печатать. И что у меня, не сданы французский и старославянский.
Язык блистательного Парижа я сдать не мог бы даже при помощи любых потусторонних сил, а про старославянский быстро рассказал ей, как обстоят дела… Спасибо Ира! Она, быстро сообразив, сбегала за адресом З.С. и поторопила, чтобы я застал её дома.
Влетев в распахнутый подъезд и поднявшись, по-моему, на третий этаж я в волнении и задышливости от бега с пересечениями улиц и забегом в трамваи приткнулся к двери. За дверью гремели посудой, пахло жареным тестом и густой голос, кажись, не попадая в ноты, пел оперное мне недоступное…
Выдохнув, постучал в дверь, звонка точно не было, Дверь мне открыли, передо мной стояла в переднике и руки в муке Зинаида. Здрасте, промямлил я и быстро изложил суть моего нежданного появления. То, что З.С. сразу сообразила, в чём дело, говорило о быстроте её логических возможностей, она сбегала за ручкой, перед этим одобрив мою очень короткую стрижку и предложив пирожок, от которого я отказался, в связи со сложными жизненными обстоятельствами, взяла мою синюю зачётку, поставила оценку, в скобках вписав «хорошо», отобразив то самое число моего улёта и подавая книжицу мне, сказала своим полубасом:
- Держи «Гусь», если Иосиф будет рычать, скажи, пусть звонит мне.
Через минут двадцать я, трясясь всеми членами, но с постным выражением лица входил к декану. После этого о точно сталось только нарисовать картину маслом «Не ждали»…
Даже не слушая меня, Иосиф заорал, обращаясь в соседнюю комнатёнку, где Ирина трудилась над печатной машинкой:
- Всё! Всё! Отчислен! Где приказ!? Ирина!
- Я ещё печатаю Иосиф Бениаминович!
- Сколько можно! Я ещё вчера просил!
- Так всякие изменения, - отвечали из комнатушки через убыстрившийся перестук клавиш.
Красный, в апоклептическом гневе повернулся ко мне декан:
- Вы не сдали зачёт по французскому и главное,- он ядовито подчеркнул, - экзамен по старославянскому, поэтому отчислены с факультета, и можете забрать свои документы. Он, по-моему, еле сдерживался, чтобы не выбросить меня за шкирку из кабинета, этот бывший командир стрелкового батальона, из аспирантов, ушедших на фронт добровольно в июне сорок первого, раненый тяжело при переправе через Днепр, комиссованный и вернувшийся к своему Шекспиру.
Но и мне отступать было некуда, я подал дрожащей рукой зачётку и проблеял про то, о чём мне сказала Зинаида.
Декан сначала подтянул локтем сводную ведомость оценок мельком взглянул в неё схватил чёрную трубку тяжёлого целлулоидного телефона и завопил  в неё:
- Зина, я же просил в ведомости проставить все оценки до третьего сентября.
Ответ я слышал, никто и не пытался заслонять от меня трубку, я не верил своим ушам, поэтому мне стало ещё страшнее:
- Йося, чего ты хочешь от пожилой женщины, ну забыла я, - голос был нарочито игривым, и обиженным, - вот думала, сейчас допеку пирожки, приду и отмечу у Иры. Хочешь принесу пирожков?
- Я же его отчислить хотел!! - снова  напугал меня и Иру, хитро наблюдавшую в проём двери из своей каморы за происходящим, громом голоса декан.
И тут мы услышали уже спокойный и резковато упрямый голос Зинаиды Семёновны:
- Иосиф, если ты таких будешь отчислять, мы кого учить то будем, а?
- Бениаминович стал малиновым, бросил мимо стола трубку и заорал, указывая мне на дверь:
-Вон! Вон отсюда! - И уже хрипя доорал, - В Совхоз!
Я выскочил из деканата, распугав кучку девчонок слушавших эту корриду. За мной выскочила Ирина, она весело, сунула мне забытую зачётку:
- Слышал  отправляйся в Никольский. Ваши в Вербоёвке, ну и имечко, подумалось мне сдуру…
Теперь, поклоняясь светлой памяти Иосифа Бениаминовича, хотелось бы объяснить, почему отношения наши с ним были лично-натянутыми, с этим прекрасным, умным и понимающим преподавателем и совсем не отвечающим лекалам администратора человеком.
Дело было ровно год назад, когда мы, первокурсники, убирали картошку в Новоипатовском отделении всё того же Никольского совхоза. Кормили нас не сказать, чтобы плохо, но управляющий отделением, видать, не очень понимал, что ребята молодые и грузили до тридцати разномастных машин, бывает и с прицепами под завязку мешками с картошкой, и кормить не мешало бы получше… Мы не наедались, а в магазине кроме водки и кильки купить было нечего, да и деньги не у всех были.
Мне было легче, я получил расчёт на своём Химмаше, а пацаны все были после школы… Однажды в поисках, чем бы закусить после тяжёлого дня я обратил внимание на стаю гусей, болтающихся по полям. На следующий день, подговорив одного из водителей, молодых парней, прикомандированных с автомобилями к совхозу для вывоза урожая, мы провели свою операцию «Ы».
Машина перекрыла стайку гусей меня и Пашку К., которому, как деревенскому поручили разобраться с гусём, а я всё же был закопёрщиком. Пашка поймал гуся. Тот бился в его руках и Паня растерялся. Пришлось мне крутить гусю шею, она пару раз отыграла назад, больно хрястнув меня по наглой морде вертящимся клювом, а Пашка придерживал птицу за лапы. В конце концов гусь затих и мы затолкали его в мешок. Но как только мы вышли из-за машины, увидели, как к нам бежит, махая дрекольем, небольшая толпа трудящихся колхозников, вместо которых в уборочную страду работали в основном студенты и иные горожане, позволяя им отрываться на собственных сотках. Во главе группы скакал огромными скачками зав. отделением. Это позже мы узнали, что всю нашу операцию наблюдал с башенки молочной фермы в бинокль один из скотников. Чего он с биноклем делал на башенке было понятно – все поля были усыпаны девчонками разных калибров в особенном пери уборке картофеля положении…
Водитель перекрыл прямой путь к нам грузовиком, а мы рванули в ближний лес. Погоня хоть и была недолгой, но мы с Паней рвали наперегонки, пока не очухались у Вербоёвской дороги, отмахав почти семь километров, расстояния нам уже были известны.
Пыхтя вылезли к дороге, Паша тащил по бурелому мешок. Вдруг по дороге в нашу сторону запылила голубая «Волга», первых лет выпуска. Я поднял руку, машина встала. Седой мужик согласился нас довезти до Ново-Ипатово. Он нас всё расспрашивал, кто мы и чего тут в лесах делаем… Паня дрожал и вообще был не говорун, а я сообщил водителю про студенческую нашу работу и что вот кормят хреновато, поэтому спёрли гуся, а деревенским не понравилось и они гонялись за нами. И мужик довёз нас с гусём прямо до нашего постоя, где нас ожидали все наши парни во главе с Павлом Ивановичем, и вовсе не за тем, чтобы журить, а уже купили светлой жидкости и развели костёр для паления гуся. Гусь оказался жирным и вкусным. И хоть управляюший догадывался чьих рук дело, но в лицо нас не видел и доказать ничего не мог.
Мы там много и глуповато шутили, одной из них была первая наша общая встреча с Наумом Лазаревичем Лейдерманом.
И вот я прошёл по конкурсу, стал первокурсником, вернее намёком на оного. 1сентября 1969 года автобус, похожий на ЛИАЗ, коих впоследствии, в рамках моей физической жизни, называли скотовозами, нагруженный десятками молоденьких девчонок, потащился по извилистой дороге на юг Свердловской области в Никольский совхоз, где в Ново-Ипатовском отделении оного предстояла нам всем картофелеуборочная страда. У нас на курсе оказалось аж 9 штук студентов мужеского полу. Один летал где-то в верхах, а нас определили грузить собранную девчонками картошку в Газы и Мазы для отправки в город… Меня определили в бригадиры, я всё же был постарше, а то, что про имевшийся у меня этот тяжёлый опыт по сути никто не знал. Опыт мне помог и мы неплохо справлялись с потоком машин, приходящих за новым урожаем. Иногда наступало время сладостного безделия, чаще всего после обеда, то ли машины ломались, то ли водители отлучались прямо с рабочим местом по своим неотложным делам, но тогда наступал час нирваны. Мы валялись на мешках с картошкой в тракторной тележке, обычно загруженной нами же, и голосили известные нам песни. Очень  нравилось нам петь песню из к/ф «Весёлые ребята», исполняемую Леонидом Утёсовым, сидящим на суку огромного дерева, видовая принадлежность коего мне так и неизвестна. Мы начинали песню, пропевали до конца и затягивали её вновь. И так раз 8-10, пока вдруг не приезжала машина или не появлялся бригадир отделения и не давал новое задание… Напротив, через уже вспаханное поле шириной около километра трудились в поте лица будущие педагоги музыкального образования. Не знаю, как там было с дамами, а жентельмены, которых было намного больше, чем у нас, при мне говорили бригадиру, что их пальцы не приспособлены  для собирания картохи, интересно, но многие из них были с бородками и усами, что в те не очень былинные времена считалось всё же принадлежностью к определённому возрастному статуту, и поэтому даже мне они казались довольно пожилыми дядечками, хотя я был на 2-3 года старше всех в нашей  команде картофельных грузчиков. Эти ценные культурные кадры то перебирали и трясли мешки, то сидели у костерков и жарили картошку, но чаще слонялись по селу навеселе, распугивая кур и сельских молодок. Если кто-то бродил по свежевспаханным полям, знает насколько это трудное и невесёлое дело. Мы с высоты своей нагруженной тележки видели, как с поля, где вдали рядами виднелись согнутые спины девчушек и как нынче развеваются флажки всяких тусовок и фестивалей над полем реяли их платки и курточки, сентябрь 1969-го был на удивление тёплым: мы даже купались в речушке, журчащей под горкой, на которой возвышался разрушенный храм. К нам шёл какой-то человек, в больших резиновых сапогах, (в полушубке овчинном) ,шутю, в почему-то большой для него фуфайке и спортивной вязанной шапчонке, ещё издали сверкали бликами на полуденном солнце очки. Честно говоря нам за пару недель работы так надоели все эти сельские и институтские проверяльщики, от полупьяного бригадира до вечно всем недовольного директора совхоза, от институтских профсоюзно-комсомольских активистов до нашего декана, которого нам пришлось с Пашей №2 встретить при неблагоприятных для нас обстоятельствах, а ещё корреспонденты от газетёнки вуза, прославившей Пашу №1, до боле серьёзных газет из стольного Свердловска. Мы поняли, к нам приближается очередной контролёр уборочной страды со своими не очередными и очень прогнозируемыми вопросами. Так оно и вышло: первое чего он спросил, чуть запыхавшись, про поле я упоминал: «Ребята, Вы с филологического факультета?», но ведь мы только что закончили свою любимую «Сердце, тебе не хочется покоя, сердце, как хорошо на свете жить, сердце, как хорошо, что ты такое, спасибо сердце, что ты умеешь так любить». И вправду жить было хорошо и жизнь с любовью вместе тоже вся впереди… Я узнал его, этого мужика из той университетской аудитории, год назад подсказавшего мне, куда податься, но видать кто-то не тот дёрнул меня за язык, и я ответил за всех, указывая на качающиеся наверное от ветерка на противоположной стороне поля далёкие фигуры, соображающие видать на очередной костерок: «Не-е-т, мы музпеды, а филологи вон там, на той стороне».  Мужчина ещё с минуту потоптался возле нас, толи сомневался, толи расстояние его смущало и подался через свежую пашню к колышущимся в мареве жаркого дня теням. Мы ещё поржали, как-то там встретит его музыкальная общественность. Ещё через минуту тележку подхватил синенький «Беларусь» и потащил на разгрузку в овощехранилище… Наум рассказывал, он долго искал филологов, так как поля, где были наши находились далёконько от деревни, а он не любил никогда ни у кого ничего просить – вот и пошёл по полям по указкам встречных тружеников села искать филологов, но интересовали его именно ребята, давно их не было так много на факультете, и найдя девчонок, показавших ему  на нашу тележку, он двинул к нам, потому и задержался возле нас, когда я указал ему на колышущиеся тени, сопоставляя показания, но ведь мы пели и довольно складно, натренировавшись за две недели общей пахоты на неродной совхоз, иногда даже Пашка №1, в миру Павел Иванович, как писала газетёнка «Этот, что ли, гривастый, главный у вас человек… » присоединялся к нам, когда отрывался от великих свершений. Мне кажется, «Наш Наум» тогда всё же обиделся на парней, потому что так больше к нам и не подошёл, и даже в институте пару месяцев приглядывался к нам, к сожалению, делая всё более неутешительные для каждого из нас выводы…
Уже в ноябре состоялось собрание, где нам представили преподавателей, наших кураторов по группам, рассказали чего да как. Но когда из-за стола поднялся мужик, и ведущая представила его как нашего декана, мы с Паней сползли с жёстких сиденьиц зала на пол, ибо это был тот самый с «Волги», который так заинтересованно расспрашивал нас за жизнь…
Позже, в декабре, Павел старший рассказал мне, как уговаривал декана оставить меня в списке премированных за работу в совхозе, а тот был непреклонен и грозился вычеркнуть и самого Павла. Но потом Борис Исаич, наш преподаватель, следивший за народом в полях, уговорил и премию мне дали, но урезав её до минимума не отличившихся…
Спасибо, дорогой Борис Исаич! Вы-то знали, как упахивались все мы с этими мешками и машинами, а я ещё был и бригадиром у мальчишек.
Слава Богу и партии – всё закончилось хорошо.
Через энное время после окончания института я был одним из небольшого числа выпускников всех лет, приглашёных на торжественный юбилей нашего декана, и, кажется, даже успел сказать ему о нём прилюдно хорошие слова, хотя их у меня намного больше, чем было произнесено… Именно тогда я узнал, почему так удивительно разговаривала с деканом Зинаида. Они с деканом были и довоенными однокурсниками, и вместе учились в аспирантуре, и потом она помогала фронтовику восстанавливать подзабытое и пропущенное за годы войны, и вообще была друг семьи.
Но вернёмся обратно. Открыв «чемойданом» дверь, я вывалился потный от пережитых страхов и счастья на крыльцо. Ещё работал телефон-автомат на углу здания, ещё можно было легко по телефону заказать такси для поездки в поля. По дороге в оные мы с таксистом выпили по сто пятьдесят в городке Арамиль, о роде которого до сих пор спорит околонаучная общественность. Там же я, помня, как находясь в Молдавии, с дружком Лёхой пили солнечный и вкусный напиток под названием «Солнцедар», я затарил багажник 35-ю бутылками, как оказалось позже конвейерного пойла. Потом о нём ходил анекдот, мол штаты купили у молдаван миллион бутылок «Солцедара», если кто-то спрашивал - да, ну, на хрена, ответ звучал так: заборы в сельской местности красить.
Да ладно в нынешние россиянские времена и не такое толкают, даже заборы окосевают от ужаса…
Конечно,позже, когда уже огранился в вихрях высоких материй и не менее заоблачных теорий,я понимал, что "Солцедар", пошло для носителя нравственно-эстетического потенциала небывало нового общества, и стал пить исключительно чисто российский продукт, марок сообразно материальному достатку на тот или иной момент житейского состояния. Но меня смущало всё время откровение одного из более поздних коллег собуседников за жизнь, которому повезло в его инженерной молодости поработать на серьёзном заводе по производству нашего всего, и он долго объяснял про слои и отстаивание, а потом плюнул и сказал, что в принципе наливают из одной бочки - и если бухло государственное, а не палёнка, тогда получастногото производства, то его хрен и разберёшь, ибо в торговой сети особой очистки не продают, поставляя туда, и он пальцем указал в потолок. Один из сосимпозиумников спросил, хихикая: "Богу, штоли?" Но тот тогда был не в чести у созидающих будущее, и знающий покачал головой и тоном без намёка на возражение произнёс веско и убийственно: "Выше..."
И все коллеги закивали нагруженными ненужными познаниями головами...

И все коллеги...
"Сам, будучи замечательным мастером художественного чтения... (особенно хорошо он читал "Человека в футляре" Чехова"

Стоял тёплый день конца июня.  Но на Карла Либкнехта 9, в тёмной рекреации, на втором этаже, сразу за актовым залом, где находился в перегороженном коридоре старинного здания закуток кафедры литературы с  нераннего утра наша группа сдавала последний государственный экзамен.
Вот были времена: ни тебе кормить комиссию, ни подарков преподавателям как-то не полагалось, иногда дарили преподавательницам дамам цветочки, и те частенько были сорваны с каких-либо городских клумб или с дачных участков местных студентов.
В тёмном коридоре с четырьмя массивными высокими деревянными дверями нас принимали в аудитории, выходящей во двор, где кипела нормальная жизнь небольшого двухэтажного барака, за дверью напротив сдавали чего-то спокойные первокурсники, рядом с нами было помещение ФОПа (Факультета общественных профессий) – и там, как всегда стояла творческая тишина. А вот напротив склада муз и талантов сдавали литературоведение Науму Лазаревичу заочники, женщины, по моим тогдашним понятиям довольно пожилого возраста, скорей всего так оно и было в их предпенсионном устремлении к овладению новыми знаниями и заветными ромбиками (были такие значки, оповещавшие о высшем образовании его носителя).
Нам всем предстояло разделаться с, как нам вдалбливали «главным предметом» всей нашей учебной эпопеи. Не буду кривить душой, хотя не так уверен, как в молодости, что считаю сей предмет лженаукой, часто произнося его как «пидагогика», и не люблю само слово «педагог». Вот это понимаю: «Учитель перед именем твоим позволь смиренно преклонить колени…», – а не разные там «гоги», «магоги»… Несколько раз я даже пытался спорить с проводившей у нас семинары «молодым» кандидатом сей науки симпатичной женщиной Нинелью (по-моему, Фёдоровной), в запале называя её Лениной, на что оный адепт науки обижалась больше, чем за науку, но я ей сказал, что в основе всё равно Ильич, а приближение к его мощам всегда считалось престижным и почти божественным. Человек она была не злобный, но пару раз выгоняла меня с занятий и даже жаловалась декану, им уже стал В.А. Дашевский, который разводил руками, а мне говорил, приструнивая: «Разве можно так называть науку, являющуюся основой Вашего образования? Вам же госэкзамен сдавать…»
В переполненном тёмном коридоре была сложная атмосфера смешанного волнения радости первых сдавших, им уже было море по колено, а у остальных подрагивали и колени, и зубы стучали, некоторые девчушки пили успокоительные таблетки. Студенты, издав первый радостный вскрик, замолкали, первокурсники вообще старались слинять, чтобы не видеть мучений, ожидающих их в будущем, наши старались говорить шёпотом и только женщины, жаждущие диплома, орали смеялись, обсуждали своё девичье настолько громко, что Нинель вышла и попросила их предупредить о государственном экзамене, идущем рядом… Наши девушки попытались их вразумить, но быстро отскочили от практикующих педагогов, прошедших школу сельского учительства. Стали уговаривать вмешаться меня. Пришлось припомнить некоторые неотразимые методические приёмы и обороты, наработанные мной в среде грузчиков и монтажников высотников. Услышав высокий слог лучших представителей трудящейся элиты женщины немного притихли, обсуждая и осуждая небывалое хамство в стенах учреждения, сами стены которого пропитаны интеллигентностью ещё аж с дореволюционных времён. Словом, они поняли всё про экзамены…
Ну вот и наступил тот великий момент расплаты. Все уже сдали, остались только самые нестойкие, в том числе и я оттягивающий процесс интронизации. Запускали группками по 5 человек, и вся сдавшие подбадривали оставшихся, в том числе меня… Из своей аудитории пару раз выходил и Наум, он тоже переживал за меня и всё время говорил какие-то успокаивающие слова, хотя и с некоторой долей шутки, про то, что в жизни всё аукнется. Третий раз, когда он вышел уже вместе с председательствующим у него на экзамене зам. декана политэкономом Борисом Исаевичем Лившицем, они снова поубеждали меня не трусить и по сути втолкнули в дверь экзаменационной аудитории, где меня уже ждала принаряженная по случаю Нинель и парочка мужиков, один из УрГУ, а второй наш, как хихикали мы, «любимый мужчина Нинели», худой и длиннющий доктор этих самых наук, зав. всей кафедрой педагогики и движитель её в современных условиях развитого социализма на Среднем и всём Урале, а в общем-то очень даже не плохой человек, профессор Аничкин.
Зная о себе всё самое главное, я, конечно же готовился как следует, когда отвечал, видел улыбающееся лицо Нинели – и у меня всё плыло, мне казалось, что улыбка у неё какая-то скептическая… Улыбался и профессор, который читал нам основные лекции.
Второй мужик спросил – я ответил, и он, кивнув головой Аничкину, сказал: «Спасибо, молодой человек, - пять» … Вся группа и сам не верили в это, пока из кабинета не вышла преподавательница и не подтвердила случившееся. Она зашла в аудиторию к Науму, который явно был в курсе моих переживаний…
В коридоре было совсем темно, свет из экономии не включали, а солнечный день сменился промозглой серостью, хотя было ещё часов 5 вечера… Наум Лазаревич и Борис Исаевич торжественно и чуть насмешливо поздравили меня с одолением «главного предмета». И тут Наум предложил мне, как новоиспечённому коллеге, помочь ему принять экзамен у, казалось бы, всё прибывающего потока пожилых студенток. Думаю, он устал от охов, прослезившихся глаз и недопонимания того, чего от них хотят, а помочь попавшим в переплёт ему хотелось, но принципиальность его не позволяла перешагивать через себя. Например, я сдал ему теорию литературоведения на первом курсе последним из сдававших со всего факультета, не считая нескольких несчастных, которым оно покорилось лишь при осенней пересдаче. Зато именно у меня все эти формулировки потом отскакивали от зубов, и больше после этого никогда не было попыток сдавать что-либо не с первого раза, если только не считать зачёта по «родному французскому языку», но это отдельна песня…
Наум Лазаревич представил меня сидящим в аудитории полутора десяткам задумчивых дам, как своего новоиспечённого коллегу, который поможет ему с экзаменом. Видели бы вы лица присутствующих, от недоумения до страха, ибо все они были участницами и свидетельницами крутого разговора о правилах коридорного поведения. Наум несколько раз приглашал ко мне «студенток», но никто не спешил. Наконец одна в ярком макияже и самая молодая решилась…
Молодец, она верно определилась, когда я, со своими скудными вымученными знаниями, удивившись про себя её ещё более скудному пониманию предмета, но побеседовав по билету поставил ей 4, она победно оглядела остальных и удалилась, изобразив пальцами четвёрку. После этого народ устремился, в основном, ко мне, сами понимаете, за какой оценкой. После экзамена, когда Наум поблагодарил коллег и меня лично за помощь в общей работе, ко мне даже подошли несколько заочниц и извинились за коридорную свару. Ответил им тем же и подался праздновать конец двухмесячного марафона на пути к документу с моей несимметричной фамилией.
Одним из таких праздников всей нашей группы была свадьба сразу после выпуска.
Я был так набравшись на этой последней студенческой свадьбе, где наша 401 была представлена довольно широко, что, плохо помня очерёдность событий, запомнил радостное настроение начала лета и парочку во главе стола: возмужавшего, но по-прежнему длинного Мишку и тоненькую, но всегда при своём твёрдом мнении Иру. Интересно, что фамилии у них были настолько похожи, что поначалу, когда мы ближе познакомились на втором курсе Миша, Ирина, Лиля и я, то я по своей какой-то врождённо-дурацкой привычке путался, называя их так как мне взбредало в голову. Но жизнь в самом конце нашего великого пути всё поставила на свои места - и с того дня, и Ира Кесарева и Миша Касьянов перестали двоиться в моей памяти, хотя после свадьбы в глазах прошедшее веселье у меня даже троилось ещё долго...
Вот я лучше помню, как мы подружились с Михаилом.  После письма, полученного мной на севере от Лили, как от старосты группы, где она написала после слов, здравствуйте и Вы просили написать, было следующее «Вас ещё не выгнали, но дело идёт к этому. Необходимо приехать и зайти в деканат»… О том, как я зашёл и вышел я уже рассказал, а вот как приехал и..? Может, и расскажу...


Рецензии