Подружка моя

               


Мы покупаем сыну куртку. В центре Ганновера, в Карштадте. Я оглядываю своего взрослого ребенка со всех сторон, прикидывая, не коротка ли ему эта модная дубленочка, и бормочу себе под нос: «Классненько». Этак с мягким знаком после двух «с».
    
Мы потом еще гуляем по городу, заходим в разные магазины, а у меня в мозгу свербит вопрос: «Чье это словечко – классненько?» Я повторяю его про себя снова и снова, пытаясь разбудить свою память этим многократным повторением, чтобы она выдала наконец-то на-гора имя ли, образ человека, говорившего это слово вот так: мягко, по-домашнему.
    
Ленка! Ленка Митина! Конечно, я не забыла тебя – что за чушь! Можно ли забыть школу, двор, детство? Правда, это было уже позднее детство – отрочество. Потом началась наша взрослая жизнь, поэтому мои воспоминания о том времени не так абсолютно безоблачны, не так восторженны и безмятежны – горечь взросления вплетена в них уже навечно.
   
Мне было десять лет, когда мы с мамой и отчимом переехали из моих до слез любимых Хамовников с низенькими домиками с серыми от старости заборами и полыхающими в палисадниках мальвами и золотыми шарами. Когда я вижу сейчас во сне наш старый дом, я просыпаюсь в слезах. От любви и от невозможности прикоснуться к этой любви.
    
Это был трехэтажный кирпичный дом, построенный, вероятно, в начале века, наспех, лишь бы дать прибежище рабочему люду, устремившемуся из деревни в город. Таких невысоких домов по всей старой Москве было море. И строились они для непритязательных людей: без ванн, многие даже без кухонь – с печами в коридоре -  и, разумеется, без горячей воды.
    
Большая, никогда не ремонтировавшаяся, всегда темная парадная с неистребимым запахом кошачьих туалетов – за что я так люблю свой старый дом? Бог весть! Природа любви непостижима.
    
И вот наш, тогда ненавистный, а теперь такой любимый дом подлежит сносу, потому что переулок застраивается высокими домами-красавцами для совмина, а мы переезжаем на окраину Москвы, а теперь это – вполне престижный район Ленинского проспекта.
    
Я – девочка-отличница, убежденная в своей исключительности, прихожу с мамой в новую школу, и меня записывают в немецкую подгруппу. А не в английскую! Никакие доводы, что я уже начала учить английский, не помогают. Непреклонная директриса Татьяна Ивановна, видимо,  не испытывала особой любви к детям, уверенным в себе, и у нее были свои методы сбивания с них спеси.
    
И вот теперь, через тридцать лет, сидя за письменным столом и глядя на уютный Ганновер за окном, я говорю: низкий Вам поклон, дорогая Татьяна Ивановна! Спесь Вы с меня не сбили – это по силам лишь годам да испытаниям, барьерами расставленным на жизненном пути – а вот судьбу мою Вы направили.
    
Новый наш класс, 5 «А», был большой – человек около сорока. Сначала мы с тобой не дружили. Просто так получилось: у тебя были свои, уже сложившиеся связи, а у меня остались свои – старые. У меня были ровные отношения со всеми, а вот дружбы не получились -  слишком сильны были и мои  старые дружбы с прежними одноклассницами, и привязанность к старому району, где я проводила почти все свое свободное время. Откровенно говоря, было его маловато: тут и занятия фигурным катанием, и уроки, отнимавшие массу времени – ведь и тут хотелось быть отличницей. Да не получилось одолеть математику.
    
Честолюбие, которого, как показала дальнейшая жизнь, у меня не оказалось вовсе, тогда прямо-таки спать мне не давало. Я должна была быть хорошей ученицей – и я ею была. Я должна была быть лучшей в классе спортсменкой – и бегала, и прыгала, и играла в баскетбол я лучше всех. Я должна была быть красивей всех – и я чувствовала себя таковой.
    
В систему моих ценностей как могла пробиться ты, скромно получавшая свои «троечки» и не радовавшаяся даже редким «четверкам»? Ты, пытавшаяся не выделиться, а спрятаться? Ты, которую хвалили только учителя физкультуры и домоводства, в то время как меня захваливали, и мама приходила с родительских собраний сияющая и добрая?
    
Ты и две твои подружки – Анька Гордина и Ленка Щепа – составляли забавную троицу. Они были каждая клоунессой на свой лад. Щепа представляла народный юмор. Ее грубоватые шуточки были страшно обаятельны, как и она сама. Анька ломала комедь. Она могла отмочить (не в классе, конечно) какую-нибудь хохму, от которой умирали все присутствующие, а на уроке, перед учителями, играть роль девочки из интеллигентной семьи, каковой она и была на самом деле. И только чертики время от времени пробегали в ее взгляде. Эти чертики вас и роднили. То, что ты – одна из них, непосвященному было ни за что не догадаться – такой тихой ты всегда была. Но Аньке со Щепой было неинтересно хохмить без тебя, без твоего одобрения и без твоих чертиков в глазах. А я была благодарным зрителем, как и остальные одноклассники.

    
Жизнь начала меня бить не непосредственно, а через родителей. Сначала она отняла у меня отца, но я тогда была мала – мне и года не исполнилось – и я не заметила потери.
    
Потом я чуть не потеряла маму: ненависть, взросшая между нею и отчимом, едва не завершилась трагедией. Мама попала в больницу, потом начался развод, долгий, мучительный раздел маленькой двухкомнатной квартиры, за которым последовал наш переезд в «хрущевку» через дорогу. Твой дом стоял в том же дворе – такая же «хрущевка». Мы ходили уже в другую школу, там были другие учителя, другие дружбы, да и жизнь пошла совсем другая.
    
От той девочки-отличницы, убежденной, что она родилась для чего-то необыкновенного и что солнце светит главным образом для нее, и следа не осталось.
    
А у тебя все оставалось по-прежнему: две младшие сестренки, которых ты забирала из сада; магазины, которые были на тебе, ты умела даже готовить и стирать, а уж уборка, конечно, была твоей обязанностью. И никто из старших не спрашивал тебя, все ли уроки ты сделала, было ли у тебя на это время, не отвлекают ли тебя от учебы домашние заботы. Домашние дела, безусловно, были важнее. Отсюда твое спокойное отношение к «двойкам» и «тройкам». Тебя просто никто никогда не спрашивал об оценках.
    
Я думаю, мы с тобой всегда хорошо относились друг к другу, а вот сблизились уже позднее.
    
Хорошие, подававшие надежды ученики разбрелись после восьмого класса по другим школам. Я тоже когда-то что-то подавала, но мне не хватило взрослости позаботиться тогда о своей судьбе. И я осталась в нашей ровной и очень обыкновенной школе. Я перебралась за твою парту – ты когда-нибудь кому-нибудь могла резко отказать? Зачем я была нужна тебе – наверное, воображала и еще Бог знает что?
    
Ты никогда у меня не списывала – и тем учила меня достоинству. Ты никогда не обижалась на меня всерьез, крайне удивляя меня этим и заставляя вглядываться в тебя и в себя пристальнее. Ты никогда не намекала мне на мою назойливость, а ведь мы сблизились настолько, что я заходила к тебе после школы чуть ли не ежедневно и тем отвлекала тебя от твоих дел – и я сумела оценить это, гораздо позже, но сумела. Я была совсем не такой, как ты: с моей начитанностью я казалась тебе, должно быть, вычурной и никчемной – но ты не отказала мне в своей дружбе и преданности. Всегда терпеливо выслушивала мои откровения и, как я теперь догадываюсь, не уступила меня даже своей маме, полагавшей, что я тебе ни в чем не пара.
    
Конечно, она была права, твоя мама. Её-то старшая дочка ни минуты не проводила в праздности, как и она сама.
    
Твоя семья была скроена по другим меркам. В то время  как в нашей квартире главное место занимали книги, и чтоб было чисто и скромно, в твоей квартире главное были – вещи, и чтоб все были сыты. Телевизор в твоей квартире не выключался, кажется, никогда. А мы смотрели только хорошие фильмы, спектакли, научно-популярные передачи, и только по вечерам – это был ритуал.
    
У нас редко бывали гости, мы жили затворниками. А к вам постоянно кто-то заходил: то какой-то родственник, то просто знакомый, а то крестная – маленькая, аккуратная старушка – вы, девочки, ласково звали ее «крёсенька» и очень любили.
    
Отношения твоих родителей  крайне занимали меня. Мама твоя работала столько, что я вообще ее редко видела. А вот папа приходил с работы домой гораздо раньше. И никогда ничего не делал! Ты разогревала ему еду и звала на кухню обедать или подавала ему в комнату. Он не ходил по магазинам, не забирал младшую Люську из сада. У него была своя, мужская, не постижимая для меня жизнь. А ты и не думала постигать эту тайну. Для тебя это была данность. И, кстати, мало комфортная. Потому что папе твоему время от времени приходила в голову мысль о воспитании трех своих девчонок. И тебе, бывало, доставалось. За что? А за что раньше детей пороли по субботам? Чтоб родителей уважали, через страх. Может, папе твоему действительно не хватало этого уважения? Ведь абсолютным авторитетом в семье была мать – добытчица и труженица. Именно она кормила и одевала и детей, и себя, и мужа. За это ей тоже доставалось. Никогда это не происходило при мне. Я лишь по отдельным отголоскам догадывалась о гремящих время от времени грозах. Может, он мало зарабатывал? Вроде, нет. Но его вклад в семейный бюджет был либо минимальным, либо его вовсе не было. Зато он вдруг покупал себе безумно дорогой цейссовский бинокль. То еще какую-нибудь дорогую вещь. Ты, явно не одобрявшая его образа жизни, никогда не жаловалась. Я, вывалившая свои эмоции всегда сразу и целиком, лишь какое-то время спустя нашла название твоей скрытности – сдержанность и тактичность. И все то же достоинство.
    
Я выросла без отца, без мужчины в доме. Короткое пребывание отчима в нашей семье я вспоминала с ужасом – ведь именно тогда я больно упала с небес на землю и почувствовала, что я не птица, а тварь.
    
Поэтому, глядя на твоего папу, я все время спрашивала себя: почему твоя мама живет с ним, почему не разведется? Ты, всегда и во всем стоявшая на стороне матери, тем не менее не разделяла моих эмоций и в ответ лишь неопределенно пожимала плечами.
    
В вашей «распашонке» было тесновато, как я теперь понимаю. И папа с мамой жили вместе. Конечно, вместе, а как же еще? Ведь это я полагала, что без общности интересов, при таком отношении мужчины к семье вместе жить никак невозможно. Никто, кроме меня, так не полагал. Это была совершенно нормальная семья. Ну, попивал отец иногда. А что – разве больше никто не пил? Ну, буянил он временами. Так что – он один такой? Нормальный среднестатистический отец и муж. Обычная семья.
    
И мой максимализм был здесь просто-напросто смешон.
    
Как вы устраивались в своих трех, всех смежных, комнатках, не знаю. Не помню. Я застала еще то время, когда в одной из маленьких комнат жила вдова твоего дяди с двумя девочками, вашими двоюродными сестренками.  Когда они наконец-то получили комнату в доме на Ленинском и ваша квартира из коммунальной превратилась в отдельную, вот была радость! И сначала эта квартира казалась для всей семьи настоящими хоромами.
    
Шло время. Закончили мы десять классов, и ты без всяких трагедий поступила в швейное училище, потому что руки-то у тебя были золотые.
    
Трагедии как раз были у меня. Не поступила в первый год в институт – трагедия. Устроилась к маме на работу на ее комбинат – трагедия. Отношения с мамой, и всегда бывшие непростыми, обострялись – трагедия. Себя, самость свою, любовь свою к себе потерявшая – всю мою жизнь я воспринимала как трагедию. Кто, кто это там говорит о золотых годах молодости? Самым темным, самым непонятным, самым мучительным временем была для меня моя молодость.
 
А для тебя? Вы с Мишей встретились и поженились совсем почти детьми – вам едва исполнилось по восемнадцать лет. Миша ушел в армию, а у тебя сразу же после его ухода родился Сашка. Когда ты перебралась от свекрови к своей маме? Ты, я уверена, смогла бы стерпеть любой дурной характер – с твоим-то опытом. Но мама сказала тебе: «Ты что – сирота?» - и ты вернулась в родительский дом до возвращения Миши из армии. Тебе с Сашкой выделили одну из маленьких комнат, сестренки Таня и Люська расположились в большой, а папа с мамой – в другой маленькой комнатке. Так вы и жили. На разные папины претензии ты и Люська огрызались, Танька, кажется, была помягче и с отцом конфликтовала меньше. А мама, на моей памяти, общалась с папой минимально. Помню, она всегда уважительно обращалась к нему: отец. «Отец, ужинать будешь?» - или – «Отец, дай рубашку поглажу».
    
На следующий год я все-таки поступила в институт. Тут я немножко ожила. Опять поверила в себя. Даже стала вдруг стройной и длинноногой. Я опять стала одной из лучших студенток и одной из самых симпатичных девушек в институте. Ах, если бы и дома я находила подтверждение этим своим новым ощущениям, а то мне все время приходилось противостоять материнской высокомерной снисходительности. Мне все время давалось понять, что ничего особенного я из себя не представляю. Теперь я отчетливо вижу, какой же я была хорошей и как мне мешало неверие в это моей мамы.
    
Твоя мама принимала тебя абсолютно. Ты была хорошей – и она никогда, ни на секунду не усомнилась в этом. Ни в тебе, ни в Таньке, ни в Люське.
    
Конечно же, мы виделись реже. Но знали друг о друге все досконально. Ведь жили мы в одном дворе. Моя жизнь просто не могла протекать без трагедий. Видно, она была бы без них слишком пресной. Видимо, мне просто необходимо было страдать. Что-то в моей душе переплавлялось в этих страданиях, что-то ценное, без чего я не могла уже обходиться, получалось в результате переплавок.
    
Неудачное замужество, вспышка ненависти моей мамы к нам обоим. Потом развод, унизительные суды – это лишь неполный перечень поводов для моих страданий. Были, конечно, и радости. И самым большим счастьем был и остается для меня мой сын.
    
В твоей жизни я помню лишь одно хорошее. Что ты всегда была отличной хозяйкой, замечательной матерью трем своим сыновьям, самой лучшей женой своему Мише.
    
Таня с Люсей тоже вышли замуж. Каждая родила по два ребенка. Таня ушла жить сначала к мужу, а потом они получили отдельную площадь. А Люся осталась жить с родителями.
    
Кому-то в жизни вовсе бывает не нужна каменная стена, для кого-то таковой становится муж, а для тебя с сестрами такой каменной стеной была ваша мама. Ее абсолютная уверенность, что нужно жить для детей, что им нужно отдать все, даже, если потребуется, себя самое, защищала вас от всех невзгод. Что бы ни случилось – вы всегда могли придти к ней, она всегда вас принимала, отдавала вам все, что могла. «Ты что – сирота?». Уж кто кто, а вы сиротами не были. 
    
Вся твоя жизнь – до моего отъезда в Германию – прошла перед моими глазами. Как и моя – перед твоими. Ты ни разу в жизни не предала меня. Ты даже не знаешь, что это такое.
    
А теперь я просыпаюсь в слезах, если мне снится Москва. Хотя она-то как раз достижима. Я могу приехать и дотронуться до нее. Не так часто, как хотелось бы, но все же могу.
    
Жаль, что в прошлом году у нас не получилось увидеться, удалось только поговорить по телефону:
     - Как мама, Лен?
     - А мама умерла…
    
Сначала заболел папа. Вырос какой-то желвак на шее. А он не пошел к врачу. И умер – от обыкновенной болезни по имени рак. А потом слегла мама. Что-то там было с диабетом. Но не так уж это было страшно. А она слегла и не захотела вставать. Просто не захотела жить после смерти человека, которого, думала, что терпела, а оказалось, без него жизни нет. Вросла в него всеми своими клеточками.
    
Обыкновенная история такой обыкновенной семьи. Такой обыкновенной любви.
    
Ты менялась разве только внешне. Тоненькая до невозможности девочка превратилась в стройную, такую милую девушку, а потом в очень привлекательную молодую женщину.
    
В школе ты была такой тонкой, почти прозрачной – в чем только душа держалась! Ты была такой скромной, что даже не пыталась как-то выделиться, чтобы привлечь к себе внимание противоположного пола. Но противоположный пол и не ждал от тебя никаких выступлений, а в лице одного нашего видного одноклассника стал буквально преследовать тебя.
    
Просто его тянуло к тебе.
    
И это, на первый взгляд, необъяснимое тяготение людей к тебе, а на самом деле вполне естественное притяжение чистой души, не ослабевает и сейчас.
    
И меня она притянула к тебе когда-то спокойно и неотвратимо.


Рецензии