Будь моим Музом

В то лето дни стояли банные, мглистые. В застойной густоте пробок  нервничали раскалённые жестянки автомобилей, пыльными валиками перекатывался под колёсами тополиный пух. Сухмень томила порыжелые травы газонов, горностаевая моль грызла, слюнявила, паутинила вялую листву яблонь, печальную наготу которых тусклой зеленью стыдливо прикрывали тополя и клёны. Жизнь как будто замедлила и укоротила шаг, нехотя, по инерции проворачивая тяжёлый маховик летнего заделья.
В эти дни я совершенно не замечала ни жары этого взбесившегося лета, ни его рыжей духоты, ни полчищ гусениц, падающих на голову. По исшарканным ступеням каменной лестницы старинного особняка мы забирались на антресоли в мою мастерскую, и порывисто, чувственно надолго предавались страсти. Я не хотела любить и надеялась, что не любила. В топке раскалённого июльского дня мастерская казалась набитой дровами — багетом, холстами, подрамниками, глухо отзывающими матовым духом красок.  Горячий полукруг оконной рамы ломался о щербины истёртого пола. В сабельно-острых лучах медленно плела свой танец невесомая пыль.
***
Прижимаясь к его горячему плечу, прикрыв глаза, я вдыхала источаемый смятыми складками раскалённых простыней терпкий запах шальных ласк. Полуприкрыв глаза, сквозь ресничный туман разглядывала капельку пота, влажно чертившую по его виску, через набрякшую жилу к затылку, и дальше, к пятну на подушке. Мысли бродили, путались, возвращались скупыми обрывками неоконченных фраз. Обо мне, о моей хандре, которую с недавнего времени я стала называть ремесленной ленью. На мольберте надолго застрял подрамник с семейным портретом. Работу надо было закончить ещё на прошлой неделе, но яркий, свойственный мне колорит, стал раздражать, казался оляпистым, глупым. Я без конца переписывала, соскребала, снова накладывала слои, опять скоблила мастихином. Холст постепенно превратился в мазню, блеклая преснота которой уже не соответствовала требованиям заказа. Горек стал в последнее время для меня этот хлеб. Заказной портрет я писала не с натуры, с фотографии. Часто передавалась мне она торопливо, под навязчивое бормотанье, чтоб было так же, как у соседа, друга, начальника… Довольство заурядного маляра, зарабатывающего на живописи деньги, незаметно вытеснило из моей жизни  терпкий драйв свободного художника.
- Зачем? — вопрос оборвал поток мыслей. Он лежал широко, мощно, раскинул руки, запрокинув лицо, закрыв глаза, чуть улыбаясь уголками плотно сжатых губ.
- Ты что-то спросил?
- Ты только что рассуждала вслух… зачем тратить время на работу с натурой, если твои работы и так пользуются успехом и хорошо продаются? Быстро, не напрягаясь, сделать красивую картинку с фото, наградить её псевдосмыслом и объявить предметом творческого самовыражения, — он сел, потянулся, хрустнул суставами, развернулся широким корпусом.
Смотрел в упор, насмешливо оглаживал взглядом. Смутилась... может, он прав?  И все же возразила:
- Чтобы портрет состоялся, мне нужно смотреть человеку глаза, — запнулась, выдохнула, — и даже немного влюбиться…
- В каждого натурщика влюбляться… на всех не хватит, — по его лицу промелькнула тень.
- В натуру…
- Это ты называешь творчеством?
- Для вдохновения необходимо пережить любовное чувство… не в обыденном понимании плотской любви…
- Черт, такая жара, — перебил,  потемневшим взглядом смотрел  в глаза, потом отвернулся, потянулся за одеждой, рассеянно что-то искал. Наклонился, приник сухими горячими губами к плечу, — с меня не пишешь… не хочешь любить? Или у тебя две любви? Живая и мертвая?
- У нас с тобой…
- Мёртвая… живая никак не может состояться, - закончил за меня.
- Ты ревнуешь меня… к искусству… Это смешно.
- К чему? Нет здесь искусства… доходное ремесло на срисовывании с фотографий. У тебя не за деньги, просто от души, по вдохновению, давно было?
Где-то глубоко внутри, под солнечным сплетением больно натянулась струна. Испуг метнулся птицей по комнате, затаился в дальнем углу. Мастерская потонула в гулком оранжевом мареве обиды:
- Выбирай выражения.
Медленно, с расстановкой подбирая слова, заговорил, потом заторопился, украдкой перейдя на горячий шёпот, напряжённо посмеиваясь:
- Не злись. По-твоему, вдохновение это результат любви… то есть  единения мужского и женского, художника и Музы. Получается, тебе нужен Муз?
- Сказал почти по Бердяеву… хочешь занять пьедестал моего Муза? – рассмеялась.
- Какой-то у нас получается иезуитский язык, — сел, помолчал, пожал плечами, быстро наклонился, дышал прерывисто, жарко, —  хочешь, зови Музом, хочешь, ещё придумай… Тебе природой детей рожать предназначено, а ты впадаешь со своей хандрой в художественную блажь, истязая себя и окружающих драматическими монологами.
Сердце метнулось. Где-то в его словах затаилась правда. Ожгла и погасла мысль — у нас ничтожно мало общего, и странно, что мы все еще вместе. Мы познакомились случайно, случайно сошлись и также случайно, по-видимому, должны будем расстаться. Почувствовала вину, за его затаенную, противоречивую любовь, трепыхающуюся между стремлением опереться о твердь земную и желанием подняться над ней вместе со мной. За муки его и молчание, за боязнь спугнуть меня, ускользающую из его рук художественную птицу с пожухлыми от ремесленных заработков крыльями. И ведь странным было то, что любил он меня именно за крылья, но отчаянно желал, чтобы я отказалась от них:
- Не вижу смысла продолжать с тобой отношения.
Собирался молча. Натягивал на грузное тело тонкое поло, угловатым жестом взъерошивал волосы, оставлял в беспорядке, ладонью проводил по шершавой синеве подбородка. Заслонял солнце мощным скульптурным торсом неуклюже, неловко. Не Аполлон, не совершенство. Прост и понятен, как глыба в бурном потоке:
- Ты не проводишь? — не дождался ответа, — ну, как знаешь…
Клацнул замок входной двери.
И я задохнулась тоской нежданной потери, усомнившись в который раз за эти, покрытые оранжевым зноем, дни в его любви ко мне. С торжествующе — ледяной пустотой я подумала, что никогда не называла его по имени, и, возможно, из боязни прикипеть к нему сердцем не хотела его знать. А теперь, с этим расставанием, мне даже вычеркнуть нечего из прожитых с ним дней.
В открытое окно потянуло запахом одиночества. В моем скворечнике стало слишком просторно. Сквозняк скользнул, откинул лоскутную тряпку с мольберта, запахло уличной пылью, дымом, смешалось с терпкими нотами красок. С полотна смотрели чужие лица. Торопливо сняла подрамник, запрятала в дальний угол. Долго слонялась между угластыми пачками старых холстов. Нашла то, что писала давно, в пору наивного очарования жизнью. Когда сбегала от задубелых городских трущоб в умиротворяющий простотой мир каменистых россыпей, прозрачной студеной воды, забывших за зиму седло и узду лошадей, еще вчера пригнанных из табуна отъедаться после бескормицы холодной весны.
Сидела на полу, перебирала в папках картоны, случайно наткнулась на старый эскиз лунной ночи на реке. В туманном мираже острова паслась белая лошадь, под располневшей луной белым шелком сминалась вода. Банальный, изъезженный сюжет, вечный образ нелепости  жизни. Не хватало глубины проработки, но от полотна веяло той недосказанностью, чистотой, которое бередило, заставляло томиться, мечтать… Щемящая пустота несостоявшегося… Головастик, вылупившийся из икрины, выплывший на поиске пищи в потоке подобных на мелководье. Ещё не рыба, и далеко не человек… Я застряла в ремесленной суете фотографической штамповки.
***
Толкнув плечом тяжёлую дверь галереи из духовки порыжелого от несносной жары города, я окунулась в сумеречную прохладу фойе. Сегодня открывалась Мишкина персональная выставка, моего давнего приятеля. Как и подобало, гостей встречал виновник мероприятия. Был он свеж, наряден, матово отсвечивал бородатым фаянсом лица с крупной пористой картошкой-носом, блестел горошинами глубоко посаженных голубых глаз. Увидев меня, пошёл навстречу, по-медвежьи раскинул руки, растянул губы в улыбке. После троекратного дремучего лобызанья паровозно прогудел над моей головой: 
- Наши уже все там. Ты только не торопись уходить. Собираемся отметить событие, - судя по искре в глазах, Мишка уже начал отмечать.
Освободившись от Мишкиных лап, я двинулась в зал. В открытые двери анфилады маячили давно примелькавшиеся галерейные лица. В дальнем углу, посреди голубой пустыни стен, стояла Мишкина жена. Он называл ее  Музой. Настоящего имени я не знала. Муза торопливо шагнула навстречу, неловко оправляла вырез платья:
- Здравствуйте, Аня. Как я рада, что вы пришли. Я совершенно никого не знаю и очень волнуюсь за Мишу, — маленькая, неброская, она совсем растерялась в чужой обстановке, в толпе незнакомых ей людей, побледнела, поникла в гулком выставочном пространстве, нервно коснулась узкой ладонью, - пожалуйста, помогите мне.   
- Все хорошо, сейчас вам нужно быть рядом с мужем. К нему будут подходить его друзья, критики, журналисты, кивайте на их комплименты и загадочно улыбайтесь, — я подняла глаза и, над ее головой, на противоположной стене, увидела портрет женщины, в которой не сразу узнала Музу.  У Музы взгляд всегда был тревожный, покалывающий, тёмный, а с полотна она смотрела спокойно, мягко, голубоглазо. Полулежа в смятой траве на залитой оранжевым зноем поляне, подперев голову округлой рукой, она прикрывала другой влажную, с прилипшими травинками, тонущую в складках переливчатого муара грудь. В широких мазках пьянящего покачивания красок угадывалось терпко замешанное на запахе трав, плотное обволакивающее желание невидимо присутствующего рядом мужчины. На табличке внизу я прочитала: «Предчувствие любви».
- Боже мой, как он великолепен.
- Да, что вы, Аня, я так стесняюсь его! Миша оголил здесь меня до неприличия. – Муза, словно стыдясь, отвела глаза и, увидев мелькнувшего в проёме дверей мужа,  заспешила к нему, на ходу махнула куда-то в сторону, — тот портрет с детьми мне больше нравится.
Оставшись одна, я долго  бродила по выставке. Всматривалась в лики на полотнах. Глаза, плечи, руки, улыбки, радость, скорбь, умиротворение. Вернулась к портрету Музы. Он отличался от остальных. Дразнил, кружил голову, заставлял воображать, фантазировать, предчувствовать.  Другие работы были хороши, но на фоне этого казались почти заурядными. Портрет манил, зазывал, требовал ещё и ещё возвращаться к нему. Стало тоскливо и больно. Как же так?  У заезженного обстоятельствами, патологической неудачливостью и пьянством Мишки случилась персональная выставка. Мы вместе учились, гуляли на свадьбах друзей, праздновали мои замужества, его женитьбу, пахали на халтурке в районных клубах. В последние три года, отбарабанив сутки заправщиком на АЗС, двое он посвящал живописи. Хлеб художника не позволял прокормить семью с тремя ребятишками. Не писать Мишка не мог, работать системно, основательно тоже был не в состоянии. Мне казалось, что он уже никогда не выскочит из этой затянувшей нуждой воронки. Как он сумел не просто наработать на персональную выставку, а написать такой удивительный портрет женщины, так снисходительно, даже насмешливо взирающей сейчас на меня?
А что же я? Свободная, независимая, без проблем, без обязательств, обеспеченная заказами впрок. Я давно не в состоянии выдавить из себя хоть что-нибудь настолько же стоящее. Я тешу своё самолюбие участием в бессмысленных проектах. Я мельтешу, торопясь обрести новые многообещающие знакомства, связи, чтобы успеть застолбить, ухватить, отвоевать желанное место под светилом. Я пытаюсь обмануть себя, подменяя жар вдохновения жадным экстазом предприимчивости, и оправдываю наличием у себя какой-то хандры собственную бесталанность. Что-то внутри оторвалось, понеслось вниз, оставив большую рваную дыру под сердцем, которую, я чувствовала, теперь не смогу закрыть ничем.
***
Часа через два  в служебном углу галереи я набрела на застолье. Пахло тёплым вином, водкой, дурманило запахами незамысловатой закуски. Весёлое оживление гуляло по знакомым раскрасневшимся лицам. На подъёме, в глубоком вдохе произносились пьяные тосты. Под грубоватые шутки меня долго усаживали, двигали стулья и втискивали между ними свободную табуретку. Потом налили в стакан водки и потребовали выпить. Дружно опрокинув стаканы, загалдели, и вновь потекли задушевные речи прерванных моим появлением застольных бесед.
- Да бросьте вы, ещё Плазунов в восемьдесят седьмом будучи здесь со своей выставкой корифея литературного по фотографии писал. Академик, однако... вот так-то, — гундосили из дальнего угла.
- Да нет же… это «утка» гэбистов… просто Илью власть не любила, — высоко вторил ему другой голос.
- Торговлишка сейчас плохо идёт. Не сезон. Да и турист зачванился, жадный стал, — доносилось с конца стола.
- А я сдаю в магазин, Сашке Нечаеву. Название лавки его мне нравится «Чудныя виды». Как звучит! Колокольным перезвоном с горочки за околицей…
- Друзья, ну выпьем же, — перебивали радостно - громко, — ещё Дали; завещал, научись кистью работать так, чтобы из-под неё рождались золото и драгоценные камни.
- У Дали Гала была, Гала… вот баба так баба… не баба… Муза…
- Анекдот недавно слышал. Известного художника спросили. Вы профессионал или любитель? Любитель, конечно. Почему? Профессионал пишет к четвергу, а я, когда есть что писать.
- А с Галой Дали повезло… вот она бабья важность… из таланта гения делать… Да-а-а… не дано богом бабе  кисти правильно держать, не дано… а вот вдохновлять – самое оно. А с Музой Мишке повезло……  вдохновила…
- А знаешь, почему так? Я когда что-то пишу, каждый раз словно прохожу через любовь, зачатие, вынашивание, схватки, роды. Без женщины на такое ну никак не вдохновиться. А потом ношусь со своим живописным детищем в поисках, кому бы подороже продать. Скажи, Анюта, прав я?
- Ну ты сравнил… не знаю, как у тебя, а у меня и так неплохо продаётся. Без потуг и родов.
- Холодная ты, Анюта… хваткая, предприимчивая, но ледяная какая-то.  Персональную не собираешься сделать? Да вообще-то тебе незачем, ты и так на волне.
Голоса плыли над столом, сплетались в замысловатую вязь, обидно цепляли за живое, захотелось всплакнуть, зажалеть себя, отпустить нечаянными слезами вновь навалившуюся тоску. А слабо сейчас так же, как твои собутыльники с замокревшими пьяными глазами суетливо радоваться меленьким подачкам, кривенькой удаче на фоне бесконечного безденежья и унижений, чтобы потом раз и выдать эдакое потрясное, но неоценённое? Слабо отказаться от жилы денежной, перед которой, чтобы подгребать из неё более-менее, нужно раз и навсегда пасть на колени и терпеть покуда соль брезгливости от вынужденного лицедейства эти самые колени ест?
- Ты выпей ещё, взгрустнула что-то,— ко мне наклонился Мишка, — как выставка показалась?
- Давно, видно, не была в гостях у тебя, — я замолчала, подбирая слова, спазм перехватил горло, горькая слеза солено покатилась по щеке. И я не выдержала, пьяно зарыдала.
- Да что ты… Тебе развеяться надо, уехать куда-нибудь. Я завтра в деревню, к сестре младших повезу, - по-свойски, по старой дружбе Мишка сгрёб меня, расквашенную,  сопливую, шершавой ладонью гладил по спине, царапал заусенцами горячей ладони, - поедем. Там у меня в мастерской поживешь, сколько захочется. Встряхнёшься… и родишь что-нибудь. Бог тебя не обидел талантом.
Рядом причитала Муза:
- Аня, успокойся. Да что ж такое вы, паразиты, ей налили? Мишк, отвези её домой…
***
Усадьба Мишкиной сестры стояла над рекой, на высоком утёсе, немного в стороне от деревни, куда меж широко раскинувших объятья сосен, через ситцевое, в заплатках лилового иван-чая, овсяное поле уходила песчаная колея дороги. Хозяева, молодые, крепкие, жили ладно, простой размеренной деревенской жизнью, держали животину, кур. В огороде цвела картошка, сквозь которую проглядывала желтеющая песочком тропинка к заросшей космами донника баньке. Она работала бухгалтером в школе, он днями пропадал на пилораме. Вечерами, когда начинало золотить облака, к воротам, поднимая пыль, подъезжал жестяной УАЗик. Тяжело ступая по дощатому настилу, он входил в калитку. Скрипели ступени высокого крыльца, в открытую дверь звал с порога жену:
- Маша, мечи на стол, корми своего мужика. Устал.
- Жду, жду, уже, Вась… простыло все на столе. Припозднился ты сегодня, — улыбалась, большая, мягкая, тёплая, пахнущая молоком. Ставила на стол дымящиеся чашки, наливала Мишке и мужу по маленькой стопочке:
- С устатка, для аппетита, — и опять улыбалась.
Своих двое ребятишек да трое Мишкиных сорванцов были для них в эти звонкие летние дни задорным, хлопотливым счастьем.
Я жила в чистенькой, ухоженной мастерской, что располагалась в сарае рядом со стайкой. По утрам просыпалась под трепетный сине-зелёный лепет черёмуховой листвы за окном, слушала ритмичное цоканье маятника старых настенных часов, что висели в простенке меж окон. Ш-ш-ш. Налетал утренний ветер. На беленой стене начиналась весёлая мельтешня солнечных зайчиков, комната наполнялась тонким ароматом горьковатого  запаха черемуховой коры. Потом ненадолго стихало, и снова. Ш-ш-ш…
Целыми днями я бродила с этюдником по окрестностям, но кисть в руки не ложилась. На фоне ядрёной палитры деревенского лета краски казались бесцветными. Вечерами под разлитой по небосклону охрой заката ходила на поскотину встречать корову. Над клубами всклокоченной пыли потоком золочённых солнцем рогатых голов текло стадо. Животные медленно ступали в гору. Их разбирали деревенские дети, весело помахивали над коровьими спинами прутиками тальника, выломанными здесь же, в синих кустарниковых чащобах.
На закате, пока Мишка вечерял в мастерской, я залезала по шаткой лестнице на сеновал, приваливалась спиной к тюку душистого сена, слушала далеко раздающиеся негромкие голоса людей, лай собак в отходящей ко сну деревне. Ночи стояли короткие, заря целовалась с зарей. Внизу неторопливо широко текла река. Посередине пышной зелёной копной плыл большой остров. Каждый вечер на нем паслась белая лошадь. И казалось, что теперь не может она не быть в моей судьбе, как не могут не быть луна, солнце, не сменять друг друга день и ночь. С любопытством случайного зрителя, словно через окно заглядывала я в эту деревенскую пастораль, не решаясь открыть створки, высунуться, вдохнуть свежего воздуха. Чувствовала себя чужой, нелепой, запутавшейся, странной. Когда становилось совсем невыносимо, тащилась к Мишке, устраивалась на высоком пороге в проёме двери чтобы не дышать едким букетом табачного дыма и красок. Смотрела, как Мишка скребёт мастихином по холсту. С усмешкой язвила под руку, отпускала ехидные замечания, плела что-то, то ли про Музу-жену, то ли про другую Музу.  Кривлялась, ёрничала, покуда тот не заводился, начинал топать, кричать на меня, упрекать, что изгрызла уже себя, пора уж заканчивать дурью маяться, нужно за кисти браться и другим дать спокойно поработать. Не могла я сказать, скрывала, боялась даже самой себе признаться, что страшно мне было подойти к чистому холсту. Как будто что-то протравило внутри, обесцветило.
***
По субботам хозяева топили баню. Маша в простеньком ситцевом халатике, едва прикрывающем пышное тело, с вениками, с полотенцами в полных руках звала:
- Пойдём, выбью веничком из тебя хандру твою. Тебе какой нравится, берёзовый или можжевеловый?— и плыла дальше по огороду меж цветущей картошки, плавно покачивала цветным подолом, замятым сзади на мягких округлых формах в гармошку.
- Ой, бабоньки, мочи нет на вас, красавиц, смотреть… приду к вам в баньку попариться, — похохатывал вслед Василий, гремел вёдрами, таскал воду.
- Я те приду… получишь веником по самому дорогому…
Потом мы сидели в парилке, и Маша неспешно вела свой рассказ. Простые бабьи надежды, простое житейское счастье с заботами, хлопотами, детишками, мужем, хозяйством. И открывалось для меня в этом незатейливом разговоре непостижимой глубины откровение, будто я упускаю главное.
Спустя час я, не выдержав зноя парилки, отдыхала на лавке у покосившейся двери, приоткрытой в предбанник.
- Чего дверь нараспашку? Выстудите… я ещё водички принёс, — Василий сунулся полными вёдрами в низкий проем, — Машка ещё там? Щас я к ней заскочу.
И рванул к парной, на ходу торопливо сбрасывал одежду.
- Трусы забыл снять, — бросила вслед и услышала, Машин тихий счастливый смех.
Прикрыла снаружи дверь. Привалилась спиной к шершавой бревенчатой стене. Тихо подступала ночь, заботливо накрывала покрывалом, небрежно бросала неяркие горсти звёзд, меж которых молчаливо свысока взирала на меня луна. Над рекой плыл медвяный запах цветущего донника.
Из-за двери доносились звуки яростных хлёстов.  Сплетались с низкими мужскими охами, всплесками женских возгласов. Воображение рисовало, как в клубах банного пара плавно двигаются их тени, влажные выпуклости чистых распаренных тел. Вот открывается скрипучая дверь парилки. Ватный пар обволакивает ноги, скрывает голову вплывающего в предбанник розового торса. Руки черпают из бачка холодную воду, шумно выливают на тело. Прячется в поднявшемся облаке пара запретная для нескромного взгляда, матовая, в мелких водяных бусинах раскрасневшаяся нагота. Животно-прекрасная против холодного мрамора торсов римских богов. Страсть раскаляет банную тесноту и накрывает тяжёлой волной тела этих двух богов, возлежащих на парных перинах банного ложа. Захотелось взять в руки кисти, погрузить их в тягучую вязкость красок, рьяно мазнуть по широкому безликому холсту...
- Не замёрзла? — Мишка неуверенно подошёл, неловким жестом по-медвежьи, набросил на плечи что-то тёплое. Подсел, прислонился жёстким бедром. Напряжённо кивнул в сторону бани, — Мария с Васькой там?
Я не ответила. Помолчал, подумал, вкрадчиво спросил:
- Может… это… пойдём к тебе?
Двинула его со скамейки, шваркнула в сердцах дурью рожу полотенцем:
- Ты чего придумал? Лишнего перепил? 
- Да ладно… Я так… на всякий случай, - забубнил, отирал мокрый след на покрасневшем лбу, - смотрю, маешься, хотел приголубить.
- Дур-р-рак… кто о чем, а вшивый о бане, - смотрела на его раскоряченный в сумерках силуэт. Как отирал руки, случайно ухлёстанные крапивой, как уминал ногой её широко развалившиеся плети. Не закончил, утаптывая пышные травы, ломая кусты, испуганно рванул за мной вслед:
 - А ты куда?
- В реке хочу искупаться, остыть после бани.
- Это ночью? Одна? Я с тобой… Покараулю.
- Полотенце захвати.
В свете полной луны река казалась белым холстом, очерченным багетной полосой темных кустов. По острову широкими мазками текли клочья тумана, белела лошадь. Сбросив остатки одежды в кустах, я медленно вошла в воду, стараясь не плескать, поплыла к середине реки на отмель. После свежести ночного воздуха вода теплом оглаживала шею, тихо струилась по груди, животу, ногам. Неожиданно тело потянуло вниз. Поток скрутился воронкой, жадными губами начал хватать за руки, лизать шею. Вода хлестнула в лицо, мотнула пучком волос вокруг шеи. Я отчаянно заболтала руками, хлебнула, ушла под воду, затрепыхалась в надежде вырваться из этого вращающегося колтуна. Косяком голове пронеслось, что и вспомнить-то если что, то нечего… Никого не любила, уклонялась от всклокоченных чувствами клубков отношений. Боялась растратиться, жадничала, все  ждала вдохновения... Скрутился талант замершей беременностью. Вот и дождалась неминуемого отторжения. Не успела, не сделала, не прошла путь, не покаялась, не искупила. Кое-как из последних сил, до боли сжав губы, чтобы не хлебнуть, рванула насколько хватило сил, выгребла из воронки. Ноги нащупали дно. Побрела, едва доставая до колкого дна в сторону отмели, хрипела, откашливалась, отплёвывалась, избавляясь от чешуи всего наносного, налипшего за последние годы. Захотелось любить, зачать, выносить, родить, вынянчить. Внезапно опять захлестнуло волной. Задержала дыхание, сжалась, тело скрутилось в пружину. Распрямилась, рванула вверх. Хваталась за воздух, тянула руки в равнодушную ночь. Отпустило. Устало трепыхалась, выталкивала отяжелевшее тело, поплыла из последних сил.
Руки коснулись песка на дне. Языком песчаной косы тянулась к берегу отмель. Выбралась, села на мокрый остылый песок. Кое-как успокоила рвущееся хрипом дыхание.  Оглянулась на берег. Мишка тоскливо белел лицом в темноте под утёсом. Ничего не слышал, не видел, не понял. Сгинула бы сейчас – ищи-лови рыбку. Едва поднялась, сделала шаг в сторону берега.
Под свежестью ночи тело напряглось, стало гибким, дрожь унялась, страх отпустил. Вывернутое изнанкой чёрное небо  занималось стыдливой зарей на востоке. Бледный свет луны перламутром ложился на плечи, огибал острые соски захолодевшей груди, скользил по впалому животу, оставлял тени в изгибах, уходил вниз по коленям к языкам воды, мягко лижущим щиколотки. Стопы поднимали со дна песчинки, заставляли их вращаться в бесшумном танце. Тихий плеск воды венчал это писанное моим внезапным сумасшествием полотно. Мишка медленно привстал, да так и остался стоять на полусогнутых ногах в кривой неудобной позе. Лошадь подняла голову, прядала ушами, стояла по колено в широко растекшемся молоке тумана. Потом шумно фыркнув, застыла гипсовым изваянием. Время остановилось.
Я ступала по лунной холстине реки, вновь обретая себя. Любовь, предчувствие, смятение, слияние. Безумие, экстаз, ярь зарождения. Мучительное вынашивание, токсикоз, умиротворение. Ожидание, схватки, рождение. Простое природное естество, заложенное в нас Богом и тем самым превращающее нас в Богов.
***
- Ну что стоишь, — прошептала оцепеневшему Мишке, — полотенце давай.
- Ну ты… Как же это... Аня, — заикаясь, лихорадочно натирал меня шершавым полотном, — я в мастерской у тебя  готовый подрамник с чистым холстом видел. Дай, а? Я же лопну, не выдержу, если не напишу такое… Ты мне потом обнажёнку… Для доработки.
 Задохнулся, прошептал почти бескровными губами:
- Ты даже не представляешь, какой ты богиней шла… По белому полотну, из белого тумана, как из пены, - глаза замокрели, - рождение этой самой...
- Проняло тебя… Иди проспись.  Обнажёнку с Музы своей писать будешь…
***
Едва забравшись по шаткой лестнице наверх, долго лежала в перинах душистого сена, смотрела на бледнеющие в предрассветной бездне звёзды, вдыхала пряный дурман трав, только что испивших утренней росы. Через дыру в крыше на меня посматривала луна, зарделась нежным румянцем от поднимающегося из-за холмистой горбины солнца. Свидетельница моего откровения. Снизу, из мастерской, то и дело доносилось глухое Мишкино:
- Ох-хо-о... Ой- ей-ей, - что-то падало, стучало, потом становилось тихо, и только изредка скрипели половицы, — Ох-хо-о... Ой- ей-ей...
Из далека донесся глухой перестук копыт и тихое, зовущее в бескрайнюю даль, ржанье.
Захотелось любить. Ярко, самозабвенно. Преданно, искренне, горячо. Пылко, нежно, сильно… Захотелось зачать. Выносить, родить, вынянчить.
Домой... К холстам, краскам... Писать то, что хочется, думается, чувствуется, что зачалось, выносилось, пройти через адовы муки и родить…
Деревня просыпалась, скрипели, стучали открывающиеся ворота. Гетькал, покрикивал старик-пастух, ровняя пылящее по главной улице стадо. В надежде поймать попутку я шагала к недалёкому шоссе. Домой, скорее... И позвонить тому, которого я теперь уже знала наверняка, что любила. Позвонить и шутливо сказать ему: «Будь моим Музом…». А потом добавить: «И прими меня, пожалуйста, такой, какая я есть».

 


Рецензии