Любительские снимки прошлого

1. О  д е т с т в е,  о  с е м ь е


Когда наша семья переехала на проспект Шмидта в 1935 году (сейчас проспект Ленина), он представлял из себя широкую булыжную мостовую от клуба «Гигант» до Советской улицы. Бульвар на всю длину был разбит только после войны. Но красные кирпичные громадины (по тем временам) были уже построены. Достраивались только два помпезных показательных дома напротив клуба «Гигант» под № 18 и на углу Советской улицы и проспекта – дом   № 11. Огромный жилой массив так быстро и неожиданно вписался в окраину города, что та продолжала ещё долго жить своей неторопливой сельской жизнью. И мы, мальчишки, каждый летний вечер на закате выбегали на угол Советской и проспекта смотреть, как пастухи, пощёлкивая длинными кнутами, гнали огромное блеющее и мычащее стадо коров, телят, коз и овец, и оно, завернув на Советскую, разбредалось на Таборную, Матросскую, улицу Победы; да и по Советской было много изб, где держали скотину, а на углу Советской и Республиканской была даже остановка трамвая «Лесная площадка» почти сплошь из деревянных домов.

Напротив Ликёро-водочного завода стояли большие деревянные ворота – вход на территорию школы № 37, а по левую сторону, до самой школы, тянулся целый скотный двор: поросята, козы, телята. Будучи школьниками, мы их подкармливали через неплотный забор. По правую сторону от ворот стоял солидный деревянный дом – там  держали аж двух коров и телят.


Во дворе нашего дома (тогда № 13) был тепловой узел, куда через люк в холодную погоду забирались на ночлег беспризорники. Все они были одеты в страшное рваньё.


Однажды, около нашего дома одного такого пацана поймал милиционер. Он его держал за воротник ветхой какой-то одежонки. Пацан вывернулся, оставив её в руках милиционера, и убежал. Я помню,  это рваньё  лежало на тротуаре в некоторых местах сплошь серое от вшей. Да и сами беспризорники были грязные, все в болячках. Мы, по своему малолетству, тогда как-то не осознавали, что это такие же дети, как и мы, только тяжёлый и страшный каток репрессий и раскулачивания раздавил их родителей и разогнал семьи. Для нас они были не несчастными детьми, а беспризорниками и, кроме опасности и брезгливости, ничего не вызывали. Это, конечно, ужасно... Но это было так.


Мы, дети,  не знали, не ведали о плановых расстрелах, раскулачиваниях. Были другие яркие воспоминания. Мы семьёй ходили на Красную площадь, где на месте тогда только устанавливаемого памятника, стоял подсвеченный стенд с указанием движения и координат льдины папанинцев. Было, как мне кажется,   
много музыки и народу.


Запомнил на всю жизнь, когда я в 1938 пошёл в школу № 37, которая и сейчас, спустя 70 лет, смотрится вполне современно: огромные окна (как мне тогда казалось), просторные классы. Как и сейчас, почти все ученики с цветами и, что самое главное, на сцене перед входом в школу играл духовой оркестр. Как это ни странно, но духовой оркестр ещё долго нас встречал по утрам бравурной, бодрящей музыкой и, казалось, что так будет всегда.


И первая наша учительница показалась нам полубогиней с удивительно редким именем и отчеством Мария Ивановна Маликова. И хотя она была, как она сама говорила нам, упрекая в непослушании, почти в четыре раза старше нас (27 лет), все мальчишки, по-моему, были в неё немного влюблены (аккуратная, в красивом платье), а я ещё и в её дочку – Майку,  тоже первоклассницу из параллельного класса. Но моё высокое светлое чувство долго оставалось незамеченным, хотя я часто на переменах «случайно» сталкивался с ней. Стрелял в неё бумажными пульками из рогатки и только, когда чуть не попал ей в  глаз, я удостоился внимания. Она мне сказала: дурак! Оценив свою жизнь за несколько десятилетий, я понял, что Майка не только была круглой отличницей, но и неплохо разбиралась в людях.


Хорошо помню из тех лет учителя музыки. Пожилой, интеллигентный, с длинными седыми волосами, спадающими на плечи. Он долго, несмотря на наши хихиканья и дурачества, знакомился с нами. К каждому подходил со скрипкой, играл какую-нибудь мелодию и просил её повторить голосом. Говорили, что в царское время он преподавал в гимназии.


Уже будучи взрослым, я прочитал у Гольденвейзера (цитирую по памяти): «В молодости я думал, что весь мир вертится между двумя полюсами – музыкой и математикой. Да простит меня читатель, но я сейчас также думаю». Мне кажется, что этот учитель отличался только тем, что у него на обоих полюсах была музыка. Во всяком случае, свой предмет он считал основным в школе.


Помнится, это было уже во втором классе, в школьный хор он отобрал только Клавдика Малокровного. «Малокровный» - это была не его фамилия. Приклеилась она к нему после одного случая. Купаться  мы ходили большой дворовой компанией на Матросский спуск. Там, в то время, в воде догнивала большая полуразрушенная деревянная баржа, наверное, из тех, что ещё тянули бурлаки. Вот у этой-то баржи Клавдик и напоролся бедром на гвоздь. И хотя рана была не такая уж большая, но кровь смешивалась с водой и создавалось впечатление большого объёма. Клавдик до конца лета украшал себя этим несчастьем и считал, что он жутко больной человек, а в школе на медосмотре, когда доктор, осмотрев и прослушав его, сказал: «здоров». Клавдик, глядя на доктора изумлёнными выпученными глазами, произнёс: «Д-д-д-ок-тор, к-к-ак это з-здо-ров?!». (Он был заикой, а пел хорошо). «Здоров! Здоров!  Следующий».«Д-д-док-тор, да из ме-меня летом д-две к-к-крынки кр-крови вы-вытекло. Я м-м-малокровный!». Доктор похохотал, но, несмотря на такую огромную кровопотерю, остался при своём мнении, а к Клавдику так и приклеилось – малокровный. Уже взрослыми никто из нас не помнил его фамилии. В разговорах так и называли: «Ты Клавдика Малокровного не встречал? Он, говорят, женился» и т.д. Сейчас кажется странным, что он выразил свою кровопотерю в крынках, а тогда это была обычная мера измерения. В то время на Матросской улице (где сейчас территория действующей церкви) был настоящий сельский базар. Вокруг него стояли повозки деревенских жителей. Лошадей распрягали и они мирно пожёвывали сено или овёс из маленьких мешочков. Там можно было на мелочь купить несколько яблок, а иногда мы набирали на крынку топлёного молока. Молоко тогда продавалось только крынками. Топлёное было с аппетитной пенкой.


Был у нас ещё один случай, который перечеркнул фамилию. В то время за промтоварами (так это тогда называли – неважно,  что «давали» галоши или какую-нибудь ткань) стояли огромные очереди днём и ночью. Для того, чтобы никто не «протырился»,  на руках чернильным карандашом писали номера. Порядок наводила конная милиция. Однажды, после ночного дежурства в очереди, куда его поставили родители, Мишка - татарин (не помню фамилию) уснул  на уроке, да так крепко, что Мариванна долго не могла его растормошить. Он что-то бормотал во сне, может, не по-русски. Кто-то определил, что это вроде «каля-маля». Так его с тех пор и звали «Мишка каля-маля» или просто «каля-маля».


Хорошо помню довоенный Детский парк на проспекте. Но в войну и после – уже  не помню, для меня началась взрослая жизнь, а тогда парк был полон детворы. Проводились какие-то аттракционы. Была игротека, где выдавали разные настольные игры (бесплатно). Кукольный театр давал свои спектакли (бесплатно), а вечером в сумерки показывали кино (бесплатно). На всю жизнь запомнил показанный там фильм «Мы из Кронштадта».


Зимой нашим детским клубом была лестница нашего четырёхэтажного дома. Семьи были тогда большие и на лестничные площадки высыпало человек 15 мальчишек, примерно от 8 лет и старше. Играли в чехарду, в жостку, в крестики-нолики и т.д., а одна игра вызывала особенное оживление и азарт: кто-то кричал – «факел» и оголял задницу. К грешному отверстию подносили зажжённую спичку и, вместе со звуком, вспыхивал факел. Были специалисты, которые успевали в горящую спичку пукнуть два-три раза. Игра была, конечно, не очень интеллектуальной, но весёлая – спорили у кого ярче и длиннее было пламя. Вроде кушали все одно и тоже, однако цвет у факелов был разный. Если кто будет в эту игру играть, обратите на это внимание.


Был у нас и рассказчик – парень  лет щестнадцати, инвалид, без одной ноги. Рассказывал страшные истории о вурдулаках, чертях и т.д.  Не знаю из книг или сам сочинял, но рассказывал мастерски. Мы слушали, затаив дыхание. Повествования были с продолжениями, многосерийными.


Не помню точно, кажется, в первом классе Мариванна велела нам вырвать из учебника несколько портретов «врагов народа», но мы не сразу вырвали, а сначала поиздевались над ними. Очень хорошо запомнил, как я пером № 86 выкалывал глаза  «изменнику и шпиону» Блюхеру.


Хотя проспект был чёткой границей окраины города (детский парк на проспекте с царских времён назывался Загородным садом, а Соловьёвская больница – загородной больницей), но рабочих, прибывающих на строительство Ярославского резино-асбестового комбината со всего Советского Союза надо было расселять, и поэтому жилой массив в виде бараков выплеснулся за эту чёткую границу. Бараки заполнили весь пустырь от проспекта до железной дороги и потянулись дальше по Полушкиной роще вдоль Волги, а в районе нынешнего Завода опытных машин был так называемый «Шанхай», который состоял из самодельных полуземлянок, мазанок; правда, ближе к Волге стояли деревянные самостройки.


Бараки были выстроены на скорую руку. Отопление – печное, туалеты – на улице, вода тоже на улице в колонках. А в «Шанхае» жили нацмены (так в то время называли всех нерусских), большинство из них жили и в бараках (тогда была такая поговорка: «деньга есть – ходи проспект, деньга нет – сиди барак»), но в бараках  жило и много русских.


Я не думаю, что в бараках жили те, кто был ниже в социальном положении. Все рабочие были равны, но им просто не повезло, а тем, кому повезло, были расселены в кирпичных громадинах. Везунчики жили в так называемых коридорных системах, когда в длинный узкий коридор открывались двери шести, восьми и даже двенадцати комнат. В маленьких комнатах (8м2) жило по два-три человека, в больших (до 20м2) – по пять-шесть человек. На всю эту ораву была маленькая кухня с дровяной плитой, один кран с холодной водой и один туалет. Коридор и кухня были заставлены столами и шкафами, на стенах висели корыта и ванны. Были и коммунальные квартиры, где жило по три-четыре семьи. На задворках проспекта была построена огромная двухэтажная прачечная, которая растянулась на всю длину улицы Менделеева, но в ней временно разместили общежитие рабочих. Так они там временно и жили из поколения в поколение 60 лет до начала 90-х годов. Тут же была построена баня,  её не заселили – приходи, вставай в очередь,  постоишь иногда два-три часа и мойся. Ванн, разумеется, в красных домах не было. Так же была построена фабрика-кухня. Людей приучали жить в будущем коммунистическом  обществе: зачем готовить каждой семье обед на примусе или керосинке, долго, на кухнях тесно, - можно сходить в столовую пообедать, правда, тоже отстояв очередь.


Кстати холодильников тогда ещё не было не только в быту, но и, например, на Фабрике-кухне, а может были, но очень мало. Во всяком случае Фабрика-кухня на своей территории для своих нужд за зиму намораживала огромную гору льда  и покрывала её толстым слоем опилок. Так лёд сохранялся всё лето.


 Недалеко от этого хранилища льда стояла керосиновая лавка, около которой всегда стояла длинная очередь с бидончиками. Готовили обеды и грели воду для стирки, как я уже писал, на керосинках и примусах. О газе и горячей воде тогда и не слыхивали (в красных домах).


Когда в 70-х и 80-х годах на пару-тройку дней  отключали горячую воду, сын или дочь бурно реагировали: «Папа позвони в ЖЭК, что за безобразие, беспредел какой-то», а я, воспитанный тридцатыми, сороковыми годами, думал: Господи, есть ванная, горячая вода, газ, электроэнергия, подумаешь – пару дней без горячей воды.
В 90-е годы меня это даже удивляло: промышленность рухнула,  в стране бардак, наш завод, например, работал два с половиной дня в неделю (в 92 и 93 годах), а мы моемся горячей водой, нормальная температура в квартире, газ и т.д. И даже году в 93, когда я раздробил палец в экспериментальной мастерской, руку в больнице обкололи разовыми шприцами и сделали операцию. Молодость это восприняла бы обычным явлением, а мне это показалось чудом. Особенно то, что на рядового клиента истратили столько импортных разовых шприцов. Пишу я это к тому, что у молодых, воспитанных в других условиях, понятия о правах и требованиях отличаются от наших. И по пустыне сорок лет водить не надо.


Надо сказать, что мы, городские жители, были хоть и стандартно, но кое-как одеты. А в городе иногда можно было встретить самых настоящих крестьян из прошлого столетия. Их почему-то называли «рязанские». Одну такую кучку «рязанских» я видел на Кировской улице. Одеты они были – женщины в сарафанах, мужики – в подпоясанных рубахах, и все, как один, в лаптях. Держались они плотно сбитой кучкой, затравленные взглядами любопытных горожан. Переходили из одного магазина в другой и чувствовали себя очень неуютно в наших, довольно невысоких и не густых каменных джунглях.


Отец наш 15-летним мальчишкой ушёл на Гражданскую войну и там же в 17 лет в 1920 году вступил в партию. После демобилизации несколько лет был на партийной работе в своей Ивановской области, где женился и родилась наша старшая сестра, а в 1925 году был послан в Сибирь на укрепление советской власти секретарём райкома партии. Началась кочевая, неустроенная жизнь, полная опасностей. Его перебрасывали из одного города в другой, туда, где назревали волнения, а поскольку сибирские мужики, очевидно, упирались – география была обширная.


Первый сын родился в Семипалатинске, назвали Альберт. Умер, не дожив до года. Второй сын родился в Рубцовске, опять назвали Альберт и тоже пожил недолго; наверное, сказывалась бытовая неустроенность, переезды, стрессы. В отца стреляли. Мать рассказывала, что однажды подожгли дом, в котором они жили.


Я родился в Мариинске в 1931 году и опять назвали Альбертом. Младший брат родился в Абакане в 1933 году, а до этого мы жили в Минусинске. О том, что я «Альберт  Третий», я узнал от матери, когда уже был взрослый. Она мне так и не объяснила, зачем это.


Многие родители тогда, видно, заражённые бациллой мировой революции и загипнотизированные сияющими огнями светлого будущего, которое вот-вот должно было наступить, давали имена философские: Диамара или КИМ (Коммунистический интернационал молодёжи), Вилор (Владимир Ильич Ленин организатор революционеров) или романтические вроде Альберта.


У нас в подъезде, когда мы жили на проспекте, была, например, девочка Ия, в другой семье Фира. А то в одной семье были: Каролина, Аверьян, Альбина, Эмма, Арнольд. И это вполне естественно: ведь нельзя было допустить, чтобы в наступающей житейской благодати – коммунизме, жили Ваньки да Маньки (до Хрущёва такие же обещания давал Владимир Ильич только в ещё более сжатые сроки). А пока эти Каролины и Аверьяны ходили в перелицованных старых пальто и в бахиллах с галошами.


В 1934 году отец ушёл с партийной работы, и мы приехали в Ярославль, где уже обосновались его друзья по Ивановской области. Мне было три года, но хорошо помню несколько отрывков из Сибирской жизни и, особенно, как ехали из Сибири в каком-то жёстком вагоне. Электроосвещения не было. Вечерами зажигали свечку.


Помню, как на первое место жительства в Ярославле – «Фибролитовый посёлок», нас с вокзала привезли в лошадиной повозке. Сейчас там улица Свердлова, а тогда была окраина города. Посёлок тот давно снесли. К тому времени, когда мы переехали на проспект Шмидта, отец работал начальником транспорта Ярославского резино-асбестового комбината.


Хорошо запомнил, как однажды отец пришёл с работы в ужасном состоянии. Шёл 38-й год. Как я понял – на производственном собрании из-за каких-то неполадок в работе его объявили «врагом народа». Он понимал, что это значит. Был в шоке и всё повторял: «Какому народу я враг? Покажите мне хоть одного человека из этого народа!». Вскоре его уволили, и несколько месяцев он не работал – ждал ареста, но до ареста дело не дошло. А в начале 39-го года репрессии дали ненадолго обратный ход, как я сейчас понимаю, меняли отработанный материал Ежова и К0 . Отца не только восстановили в правах, но заплатили зарплату за время вынужденного прогула (такого я в печати не встречал, но это было). Он после этого был определён на засекреченный в то время завод (сейчас «Резинотехника»). Тогда, насколько я помню, он назывался завод № 151. Замдиректора или помдиректора -  я точно не знаю.


Я знал, что часть большой по тем временам суммы отцовской компенсации хранилась в томах полного собрания сочинений Ленина, и мне подумалось, что если я из многого возьму чуть-чуть,  ничего не случится. Так я впервые познакомился с трудами Великого Ленина, правда, очень коротко, так как, естественно,  книга сразу открылась на нужной мне странице. На улице, когда я показал деньги, шефство надо мной взяли два приятеля постарше. Для начала мы сходили на Центральный рынок (тогда он назывался Мытным), купили давнюю мою мечту - пугач (грубо отлитая из какого-то оловянного сплава поделка). Папа, у которого я давно просил купить его, отвечал – «на г...о деньги тратить не буду». Накупили мороженого. Кстати, и пугачи, и мороженое продавали частники – это были последние конвульсии НЭПа.


Эти микро-капиталисты, мороженщики безжалостно обманывали. Мороженое тогда продавали так: на дно формочки укладывали вафлю. На неё ложкой накладывали мороженое, накрывали другой вафлей и после чего готовую выталкивали из формочки. Так вот, если эти мини-акулы капитализма видели, что покупает ребёнок, то они вафлю укладывали не на дно, а ставили наискосок, тогда мороженого получалось почти в два раза меньше, но мы не обращали на это внимания. Мы ведь могли купить хоть по 10 порций. Потом были пироги с ливером, пирожные с газировкой. Гуляли по-купечески, а у меня ещё приятно оттягивала карман моя давнишняя мечта – пугач. Но день, к сожалению, быстро кончился вместе с деньгами и почтительным отношением ко мне моих шефов.


Дома вечером я никак не мог толком объяснить, где же я нашёл пугач и как в моём кармане оказались дорогие конфеты «Мишка на севере». Долгого следствия не было: пришлось признаться, что я знаком с произведениями вождя революции. Лупили меня ремнём долго и безжалостно. Несмотря на глубокий склероз, я и сейчас это помню.


Таким образом, хотя я и не читал Владимира Ильича, но его труды в детстве, да и не только в детстве, имели большое воспитательное значение для меня: как только возникала ситуация, при которой можно было где-нибудь чего-нибудь хапнуть, я вспоминал тяжёлые, красные тома полного собрания сочинений вождя Революции, и все криминальные искушения отлетали от меня, как горох от стенки.


Но, несмотря на этот эпизод, у отца всё-таки я ходил в любимчиках. Он брал меня  в поездки по районным городам, на рыбалку, на охоту, правда, охотников я ждал в деревне. Ездили мы на легковой, как тогда говорили, машине «ЭМКе». Принадлежала она другу моего отца директору Асбестового завода Цветкову. Машину, тогда это было обычным явлением, ему подарил Серго Орджоникидзе, очевидно, за выполнение или перевыполнение плана заводом.


Не знаю, при каких обстоятельствах пересеклись их пути, но они были знакомы семьями. Во всяком случае, жена Цветкова была знакома с женой Серго. И, бывая в Москве, иногда встречалась с ней в то время уже  вдовой. По официальной версии Орджоникидзе умер от разрыва сердца, как тогда говорили, но я хорошо помню, как Цветкова, будучи у нас в гостях, проговорилась, что «Серго не умер, а застрелился». (Сейчас существует версия, что ему помогли застрелиться). Это стало известно только в начале 90-х годов.


Жили мы по тем временам сравнительно неплохо. Помню, в школе переписывали: кем работают родители и какая у них зарплата; мне было как-то неудобно и в тоже время приятно, что зарплата отца была в 3-4 раза больше, чем у многих в классе.


В школу я ходил тогда в сером «английском» костюмчике. Был ли он действительно английским или только так говорили, не знаю. Короткие штанишки застегались пуговками под коленками. Беззаботное светлое детство длилось недолго. Отца опять в начале 41-го года объявили врагом народа, уволили с работы. После долгих поисков он устроился на незначительную должность на Кордную фабрику, но поработать уже не пришлось: сначала был арестован Цветков, а через неделю отец.


Как ни банально это звучит после стольких публикаций, но было именно так – ночной стук в дверь, долгий и тщательный обыск. Не помню, сколько их было человек, но помню, как по комнатам разбрасывались вещи, разлетались бумаги. Мы смотрели на это с испугом. Не знали, что для нас начинается совсем другая жизнь. Когда отца уводили, он сказал матери: «Ты не беспокойся. Дня через два я вернусь. Тут какая-то ошибка». Мать после ареста отца собрала передачку и несколько раз ходила в «Серый дом» и в Коровники, пока ей не сказали: «Ещё раз придёшь, и тебя посадим». Я помню, как она, плача, разбирала дома эту скудную передачку и почему-то на всю жизнь в память врезалась зубная щётка, которая ему больше не понадобилась. Было ему 38 лет. Как-то  это странно осознавать, но он был в два раза моложе меня, пишущего эти строчки. И почему-то острое, щемящее чувство вызывает не момент его увода из квартиры, а эта не нужная ему зубная щётка. Не знаю, правда это или нет, но Цветкова как-то добивалась свидания. Она говорила: «Ваш отец где-то в компании высказал своё мнение, что «партия превратилась в стадо овец, которое пасёт грузинский пастух». Кто-то из этой компании стукнул в «серый дом». Всех,  кто молча скушал это высказывание, забрали. Были там ещё такие фамилии: начальник цеха Шинного завода Маковкин, работник райкома партии Мазуров, остальных – не  помню. Но почему тогда Цветков был арестован на неделю раньше?


Цветкова тогда говорила, что те, кто признался в антисоветской деятельности, получили срок 10 лет без права переписки, а кто ни в чём не признался, получили расстрел. Не знаю, насколько это правда. Но, очевидно, отец не подписал то,  что от него требовали.  Реабилитировали его раньше, чем Хрущёв дал отмашку на XX-м съезде, 1 августа 1955 года. В приговоре, который я получил в 90-х годах, в первом главном пункте обвинения было сказано: «За разговоры о создании вооружённых отрядов для борьбы с советской властью». С той самой властью, за которую он воевал, которую утверждал на Сибирской земле, рискуя не только своей жизнью, но и жизнью семьи.


Всё это было как в страшном сне. Старшая сестра, студентка 2-го курса техникума, я десяти лет, брат восьми лет, сёстры – шесть лет и два года. Надо было выживать: мать устроилась на работу уборщицей, сестра бросила учёбу и пошла работать на Асбестовый завод. На этом заводе в технологическом процессе  применялся крахмал. Сестра несколько раз приносила его под мышкой грамм по 200. Мы варили нечто вроде киселя и ели. Потом она попалась. Я помню, как её, плачущую, вели мимо нашего дома. Я в это время гулял на улице. Она схватила меня и не хотела отпускать. Было ей 17 лет. Дали ей год тюрьмы. Нас к тому времени выселили из квартиры, где у нас было две комнаты, в комнату в коридорной системе, в тёмный, заставленный ящиками и висящими на стенах корытами, коридор, о чём я уже писал. В коридор выходили двери шести комнат. Без мужчин (все были на фронте) население нашей коридорной кишки составляло 22 человека. Кухня 6м2, туалет, умывальник с холодной водой, дровяная плита.


Но один мужчина в нашей «кишке» всё-таки был. Высокий, интеллигентный, он плохо вписывался в нашу убогую пещеру. Говорили, что он эмигрант из США чешского происхождения. Фамилия его была Месяч. Поселили его с семьёй (женой и сыном)  в маленькую девятиметровку как раз напротив туалета. Не знаю, когда он вырвался из капиталистического ада и попал в социалистический рай, но жена его довольно сносно говорила по-русски, правда, с некоторыми закидонами. Например, в то время были не только хлебные карточки, но и продуктовые, в которых были купончики на крупу, на масло. Можно было сходить на Фабрику-кухню и взять кашу, куда добавляли маленькую ложку масла. При этом, у тебя вырезали купончик на 30 грамм крупы и 5грамм жиров. Почти всегда это была ячневая каша. И хотя мы знали это меню, но по привычке спрашивали – что там сегодня? Ответ был всегда один – шрапнель! Месяч же неизменно отвечала: «крупнозернистая каша и 5 грамм жиров», чем вызывала наше хихиканье – культурная! Сам же Месяч ни с кем никогда не разговаривал в нашем коридоре. Наверное, это его и спасло. Вскоре после начала войны его арестовали. И это естественно – своих троцкистов и шпионов в стране были миллионы, а тут иностранец - и не шпион. Такого быть не может. Я хорошо помню тогда слова его жены: «лучше бы мне отрубили правую руку!». Я сейчас сопоставляю даты и думаю, что его выпустили после того, как, получив Перл-Харбор, США вступили в антигитлеровскую коалицию. После освобождения он был, очевидно, без хлебной карточки и голодал. Самая благополучная в нашем коридоре была тётя Нюра. Муж её, естественно, был на фронте (он был единственный в коридорной системе, кто вернулся живым после войны). Тётя Нюра работала на хлебозаводе. Злые языки говорили, что хлеб она проносит на ляжках. Разрезает буханку вдоль и привязывает. Как бы то ни было, а хлеб она выносила, стоил он 200 рублей буханка. Мать наша - уборщица, получала 250 рублей в месяц. Чтобы купить картошки или капусты на суп, приходилось продавать часть хлебного пайка. Так что у тёти Нюры всегда была картошка и даже молоко для двух её маленьких дочек.


Однажды, когда у неё разварилась картошка в «мундирах», она предложила её Месяч со словами: «Картошка разварилась, она мне не нужна. Может, возьмёте?». Он, разумеется, взял и сказал: «Спасибо». Это единственное слово, которое я от него услышал. Я уверен, что добрая тётя Нюра переварила картошку специально, чтобы накормить человека и не обидеть. Вскоре его окончательно реабилитировали, устроили на работу, и их переселили куда-то в центр города.


Прошло почти 60 лет. Я однажды рассказал об этой семье своему коллеге на работе, и Валера, а точнее Валерий Александрович, так его звали, к моему удивлению сказал: «Я ведь эту семью хорошо знал. Вместе с его сыном мы учились в начале 50-х годов в технологическом институте, я у них бывал дома. Помню, его отец нам выговаривал: «Почему вы, молодые люди, студенты, не носите галстуков?». Потом, после института, мы не встречались».


Сейчас, по прошествии многих лет, я думаю, что Месяч покинул США в результате «Великой депрессии» конца 20-х начала 30-х годов, а, может, его привели к нам глубокие левые убеждения. На Западе были такие даже среди состоятельных людей, а он был инженер. Не знаю, пробили ли брешь в его убеждениях нищие реалии социалистической действительности. Во всяком случае, после ареста, безработный и голодный, он производил впечатление морально раздавленного человека. За свою жизнь я не встречал ни одного члена нашей великой партии, который бы вступил в неё не из-за своих меркантильных, карьеристских или просто потому, что так нужно было, а по своему глубокому убеждению, начитавшись классиков марксизма. Больше того, думаю, никто не только из рядовых, но и руководящих «коммунистов» не прочитал эту толстую и скучную книгу – «Капитал».


В 1961 году, когда я кончил вечерний техникум и долго продолжал работать слесарем, мне наш парторг говорил открытым текстом: «Надо вступать в партию. На ИТРовские должности мы будем выдвигать людей политически зрелых, активных». Этим парторгом у нас был Герой Советского Союза Соловьёв, впоследствии застрелившийся.


Возможно, мне просто не повезло встретить настоящих коммунистов, но, когда Ельцин одним росчерком пера обрушил эту партийно-бюрократическую махину, ни один «коммунист» из 16 миллионов не посыпал себе голову пеплом, не вышел на площадь и не облил себя бензином в знак протеста. Это о чём-то говорит.


А тем временем война делала своё дело. То мирное время, когда за мной бегали вокруг стола с ремнём, заставляя съесть кусочек мяса из супа, казалось уже далёким-далёким.


Помню, как однажды мы пришли к матери на работу (работала она уборщицей в общежитии ремесленного училища) в надежде чего-нибудь перекусить, а у мамани
ничего не было, она без тени юмора просто в отчаянии простонала: «Господи! Ведь только вчера накормила до отвала, а сегодня опять жрать хотят!». Это потом, по прошествии многих лет, мы смеялись,  а тогда было не смешно – всё время хотелось есть.


Однажды, маманя нас насмешила: «Вот, ребята, кончится война, дам я вам буханку хлеба – вы её съедите, я вам дам вторую, а мало будет -  дам третью». Мы хохотали от всей души. Надо же нашу старуху (ей было 40 лет) заносит на поворотах! Да разве может быть три буханки за раз? Хоть и после войны. Разве только «по-щучьему велению» - умора!


Бомбоубежища, как тогда назывались подвалы, были рядом только в двух домах: в образцово показательном (гордости проспекта)  доме № 11 и 65 по Советской улице. Туда мы и бегали, пока не узнали, что в подвале Ликёро-  водочного завода буквально рядом с 65-м домом, тоже было бомбоубежище, в общем, обычный подвал, где хранилось вино, и там в некоторых бочках водка настаивалась на черносливе (в войну не все голодали) и, если отодвинуть крышку и запустить поглубже руки, можно достать разбухшие от спиртного ягоды. Есть их было противно, но в тоже время как-то приятно кружилась голова (потом с этим приятным головокружением я хорошо познакомился). Вот туда при объявлении воздушной тревоги мы и неслись стайкой мимо бомбоубежища 65-го дома.


Иногда, очевидно, считая своим долгом сопровождать своего коллективного хозяина, с нами мчалась наша общая любимица дворняжка Булька. Булька была довольно неуклюжим произведением коллективных собачьих свадеб – толстенькая, низенькая, на коротких лапах, но, несмотря на свою нелепую конструкцию, была активным членом нашей дворовой команды. Сопровождала нас на Волгу, куда мы шли купаться, играла с нами в футбол, причём, не только бегала с лаем за «мячом» (мяч, конечно, был самодельный, тряпичный), но иногда хватала его и тогда, вместо футбола, мы начинали ловить её, а ей  это нравилось. Булькой мы её окрестили за то, что её лай из отрывистого постепенно переходил в сплошной, своего рода завывание, которое, как правило, заканчивалось захлёбыванием и бульканием. Так и прозвали – Булька. Кроме вокальных особенностей, у неё была ещё одна – она  была всеядна и ела всё: хлеб, прокисшие макароны, морковь, капустные кочерыжки. Может, это потому, что в то время ей надо было кормить своих маленьких полуслепых щенят, попискивающих в куче тряпья в одной из сараек. Большие двухэтажные сарайки тогда были по всему периметру нашего огромного двора.


Однажды налёт затянулся. В городе часто слышались взрывы бомб, а зенитки чётко и громко щёлкали выстрелами (дверь в подвал ликёро-водочного завода была открыта). Булькино материнское сердце не выдержало. Она прошмыгнула в дверь и помчалась к своим щенятам. Возвращаясь после отбоя, во дворе мы увидели нашу Бульку. Она лежала на дороге. Осколок распорол ей живот почти во всю длину. Кишки вывалились. Судя по кровавому следу, она ещё некоторое время пыталась ползти к своим щенятам. Бедная Булька... Девчонки разревелись, а нам было не положено. Закопали мы Бульку рядом с сарайкой, где копошились её щенята.


Помню, жителей собирали на стадионе «Химик» (теперь это площадь Октября) и учили тушить зажигательные бомбы. Причём, бомбы были настоящие. Их приводили в действие и засыпали песком или хватали большими железными клещами и бросали в бочку с водой.


Вскоре после начала войны, все большие школы были заняты под госпитали, а учеников расселили, куда попало. Мы, несколько классов, например, учились в шляпной мастерской, которая была в угловом помещении 11-го дома (сейчас там магазин «Соть»). На следующий год нас перевели учиться в парикмахерскую, которая находилась в большом доме «подкове» на углу улицы Победа и Гражданской (сейчас проспект Октября).


Хлебные карточки прикреплялись тогда к определённому магазину. То есть хлеб можно было «выкупить» только в одном магазине, куда ты прикреплён. Все примернo знали, когда  к магазину подтащится лошадиная упряжка с хлебом. Очередь её уже ждала. Хлеб выгружали горячий, от него шёл пар, и продавщица старалась его продать побыстрей, пока он не остыл, пока влага из него не испарилась и пока он был тяжёлым. Горячий хлеб она продавала даже на два-три дня вперёд. Не знаю, что подмешивалось в хлеб, но он был совершенно не похож на то, что мы покупаем сейчас. Плотный, глинистый. Горячий, он прилипал к ножу. Буханка весила около 1,5кг, а по величине была немного больше сегодняшней 600-граммовой. Сейчас я подсчитал, мы едим хлеба в 3-4 раза меньше, а тогда хлеб был основным питанием. Чтобы купить картошки, мать продавала часть хлеба,  а иногда набирала вещей и ездила по деревням – меняла на картошку.


Большая бомбёжка в начале июня 42 года застала всех неожиданно ночью. Никто не успел убежать в убежище. Все стояли в подъезде. Зенитки стреляли непрерывно. После каждого взрыва бомбы, особенно близкого, женщины в подъезде кричали и плакали, а мы, мальчишки, как-то не осознавали опасность. И даже, когда кончiлась эта короткая ночь, выбежали за угол дома  посмотреть, что там творится. В это время немецкий самолёт, очевидно, выходил из пике, летел так низко, что, казалось, врежется в крышу. Нам даже показалось, что мы видели лётчика. Утром узнали, что одна бомба попала в соседний дом, а образцово-показательный (гордость проспекта) дом № 11, на крыше которого стояли зенитки, развалился аж в двух местах.


Зенитки, кроме того, ещё стояли в скверике на углу Советской и проспекта (где сейчас находится детская больница) – там тоже были воронки от бомб, а одна, пробив в асфальте круглое отверстие удивительно правильной формы, не взорвалась. Мы, дураки-то, заглядывали туда, пытаясь её рассмотреть. Во многих местах были пожары. Но особенно сильно, тревожно и грозно горел Резино-асбестовый комбинат. Всё было покрыто огромной чёрной стеной дыма, из которого временами выплёскивались языки красного пламени. Кроме того, оттуда летели огромные чёрные латухи пепла. Они, спокойно раскачиваясь, ложились на землю. Это было так необычно, что я запомнил на всю жизнь. Говорят, они долетали до центра города.


Вечером того же дня, не знаю, по совету властей или по собственной инициативе, за город потянулись вереницы семей. Помню, что это было в первой половине июня – везде  торчали ростки картошки, а ей тогда были засажены все дворы и газоны. Несколько дней мы, дети, ночевали в кустах (то место называлось «серомолка»). Днём матери ходили в город за хлебом. Через некоторое время все вернулись в город.


В то время на каждом крупном заводе был ОРС (отдел рабочего снабжения). В его ведении был продуктовый, хлебный магазины, столовые и пригородное заводское хозяйство. Такое хозяйство было и на Асбестовом заводе, куда вновь после тюремного заключения поступила старшая сестра. Это хозяйство располагалось в 25км от города. Надо было ехать до станции Лютово, потом 10 км пешком мимо села Сеславино. Примерно в  1км от деревни Харлово стояла церковь с кладбищем. Называлось это место Ременница. Очевидно, в начале 30-х годов её духовную деятельность прекратили и, разделив тёсом и фанерой на комнатки, превратили в общежитие для работников хозяйства. Само хозяйство находилось, примерно, в 1,5км от Раменницы.


В хозяйстве был один трактор, очевидно, «Форзонд», который несколько лет чинили, а когда починили, он при первом же своём торжественном выезде свалился в овраг, где и остался лежать. Была конюшня – лошадей пять. Стадо коров 28 штук, столько же примерно нетелей и бычков, и 28 телят. Сестра, окончив курсы,  числилась трактористом, но поскольку «Форзонд» лежал  кверху колёсами, запрягала в плуг лошадей. Вот она и пристроила меня туда пастухом. Так я, городской мальчишка, без деревенских корней, стал пастухом, пася вначале 28 штук телят, а на второй год с двумя ребятишками постарше меня – всё стадо около 75 голов. Летом иногда скотина, доведённая зноем и слепнями до отчаяния, бросалась в заросли, не обращая внимания на наши крики и кнуты. Иногда отбившихся от стада и заблудившихся телят мы искали до глубокой ночи. А было несколько случаев, когда не находили,  и тогда, если они под утро, по росе, забредали на клеверное поле и переедали влажного клевера, у них в животе почему-то происходило разбухание. Живот неимоверно раздувало и они издыхали. Их быстро разделывали и тогда в вегетарианские обеды коллектива добавлялось мясо, но это были редкие случаи.


Иногда грешили тем, что отвлекались от своих обязанностей – лазили в огород. Кроме больших полей клевера, гороха, и особенно картошки, в хозяйстве был огород, в котором выращивались морковь, огурцы, репа. Искали птичьи гнёзда. Большим специалистом по гнёздам был Сашка. Он с матерью был беженцем из Белоруссии. Как он рассказывал, где-то их поезд разбомбили, и они шли пешком, пока не прибились к этому хозяйству. Жили они в каком-то закутке, прямо в коровнике. Второй, Вовка, был аборигеном Ременницы. Несколько семей там были не сезонными работниками с завода, а постоянными жителями  Ременницы, у которых, кроме фанерного угла с железными казёнными койками и тумбочками, ничего не было. Кто они и откуда, я не знал. Особенно, меня поразило, когда впервые в жизни я встретил среди них одну мою сверстницу и двух девушек лет по 16-17, совершенно неграмотных, не умеющих ни писать, ни читать. Ведь мы тогда прекрасно знали, что с неграмотностью в СССР покончено.


Вовка тоже с матерью и младшей сестрой были одной из этих семей. Его сестра, ей было 7 лет, болела, как тогда говорили, чахоткой. Бледненькая, худенькая, она как-то безропотно и обречённо угасала. Иногда, редко, с большим трудом, в соседнем Харлово ей покупали крынку молока. Зимой, когда ей исполнилось 8 лет, она умерла.


К осени 44-го Сашка с матерью отправились на родину, освобождённую к тому времени, а Вовку поставили выпахивать картошку. Я остался один, а вскоре мне в помошники дали деревенского мальчишку лет 9, которому я никак не мог втемяшить в башку, что я главный пастух, а он мой подчинённый. Он почему-то считал себя специалистом сельского хозяйства, а меня городским придурком, хотя я к тому времени тоже мнил себя специалистом и, во всяком случае, уверенно отличал корову от быка. Осенью, кстати, пасти стало полегче, зноя и слепней не было, стадо стало спокойней.


Одно только было плохо: штаны у меня были совсем худые, как решето. В них не только было холодно, но и стыдно. И когда стало уж совсем невмоготу, сестра из старого байкового одеяла сшила мне штаны. Сшила – это громко сказано, просто, кое-как разрезав одеяло, сметала на скорую руку два патрубка, но я был счастлив. В них было так тепло и уютно. Не то что довоенные мои «кюлотовские» с пуговичкой под коленом. И резиновые сапоги были не рваные, не промокали. Что ещё надо человеку? Я без юмора, без тени иронии говорю - я был счастлив.


Рецензии