Детективная история про Иосифа Виссарионовича

ДЕТЕКТИВНАЯ ИСТОРИЯ
ПРО ИНАКОМЫСЛЯЩЕГО ИОСИФА ВИССАРИОНОВИЧА
И СТРАШНЫЕ МУКИ ГОСБЕЗОПАСНОСТИ

Это случилось жарким летом далекого 1977 года, когда весь советский народ почти как один человек, то есть 99,99% одного человека – за отщеплением по ее ничтожности неприживающейся ткани, в трудовом энтузиазме и идейно-нравственной сублимации готовился торжественно, с копченой колбаской и шпротами из праздничного месткомовского заказа, отметить 60-ю годовщину Великого Октябрьского (Ноябрьского) переворота. Между тем к неприживающейся десятитысячной доли одушевленной материи относился, хотя и не главный, но важный персонаж сего, смеем предположить, занимательного повествования, а именно, Тимофей Хаймович Мудерчук, 37 лет от роду, русский, беспартийный, холост, не выезжал, младший научный сотрудник знаменитого московского НИИЭБАЛ (научно-исследовательского института экстраполяционной барометрии, аэродинамики и левитации). Главный же наш герой – никто иной как, согласно официальной метрике, Иосиф Виссарионович, 1972-го – тоже юбилейного (50 лет нерушимому СССР) – года рождения, подопечный Тимофея Хаймовича, пепельно-рыжий, наглый и самоуверенный Его Превосходительство Кот, настолько самоуверенный и равнодушный к почитаниям, что полагал ниже собственного достоинства обижаться, когда кликали просто Ёська.
От мочек вечно навостренных ушей до вечно расфуфыренной кисточки в окончании длиннющего хвоста славный тезка предводителя мирового пролетариата ощущал себя диссидентом, сообразно чему выражал свое ego в конкретных действиях, конгениально с формальным хозяином. Трудно сказать, что последнего не устраивало в окружающей прекрасной действительности. Возможно и скорее всего, гражданин Мудерчук был заурядным чудаковатым засранцем, начальниками и женщинами неудовлетворенный и, как следствие, недовольный всем сущим в пределах досягаемости, сиречь в границах развитого социализма, на оный и обратив распиравшее нутро негодование. Возможно, он генетически принадлежал к разряду неизлечимых ни в каких спецучреждениях пессимистов, которые, как в анекдоте современной Мудерчуку древности, ворчат даже по поводу того, что их, вопреки чаяниям, не расстреляли и ласковые, интеллигентные люди с университетскими значками на лацканах ограничились увещевательной беседой: ну вот, не только колбасы, но и патронов у коммунистов, как выяснилось, тоже нет. Энное количество таких недовольных и таких ворчунов имманентно любому строю в любую историческую эпоху. А может, Тимофея Хаймовича и впрямь обуревало дум высокое стремленье, и не нашлось рядом никого мудрого, кто бы тихонько погладил по квадратной головке и успокоил: «Товарищ, милый, ну не надо так нервничать, все будет хорошо, взойдет она, звезда пленительного счастья...»
Иосиф же Виссарионович, легко догадаться, по самой своей хулиганской природе был не хмурой брюзгой, но радостным, оптимистически устремленным в светлое завтра крушителем устаканившегося порядка вещей. И если Тимофей Хаймович как истинный либерал исподтишка, с опаской, малыми взбрызгами и исключительно вербально мочился лишь на советскую власть, то Ёська открыто, никого и ничего не боясь, физически омывал мощными струями и передраивал Вселенную. Он не просто инако мыслил, он был революционером. К приблудившемуся к нему, в его однокомнатное (плюс кухня, прихожая, санузел и, главное, балкон – целый мир!) пристанище в хрущевке-девятиэтажке на Соколе, сожителю Мудерчуку относился, как Ульянов-Ленин к Савве Морозову, как к безликому автомату по выдаче корма.
Странно, но Комитет Государственной Безопасности СССР всерьез заинтересовался не рыжим Рахметовым в полном расцвете сил, а тщедушным и в сущности безобидным для социалистического строя Мудерчуком. По всей вероятности, объяснение кроется в круге общения, довольно ограниченном, Иосифа Виссарионовича, не столь часто, сколь хотелось бы, имевшего возможность покидать родную обитель; в пролетарской порядочности мужских особей, с коими он сходился в дуэлях за право обладать особями противоположного пола, равно как в политическом невежестве последних. А вот идейно подкованная, фрондирующая интеллигенция в окружении Тимофея Хаймовича не упускала случая сигнализировать в инстанции о вольных и невольных отклонениях товарищей от генеральной линии.
Так или иначе, именно умеренного Мудерчука, отнюдь не его радикального питомца, взяли в оперативную разработку, стали шить-подшивать Дело об умственном преступлении. Осознание необходимости накопления пригодных к процессуальной реализации материалов в количестве, трансформирующемся в достаточное для наказания, с непреложным соблюдением ленинских принципов социалистической законности, качество, не оставило чекистам свободы действий, кроме как провести у объекта разработки негласный обыск. Нужно было точно знать, где-что нехорошее, типа «Собачьего сердца», лежит, чтобы уже затем с прокурорским ордером и при понятых – доверенном лице из ЖЭКа и онемевших соседях по лестничной клетке – торжественно изъять и предъявить в неумолимом укоре сию антисоветскую мерзость.
Старший опер майор Григорий Генрихович Фартцис, потомок латышских стрелков, полагал задание плевым – не на чем мозолиться, не в первой. Все как обычно: одна группа оперативников следует по пятам за покинувшим жилище объектом для упреждения его неожиданного возвращения, другая контролирует подходы во дворах, третья во главе с самим Григорием Генриховичем проникает в квартиру и быстренько, чисто выполняет работу. Какие проблемы?
В тот знойный июльский день Тимофей Хаймович отправился на службу в храме воздушных наук позже обычного и в дурном расположении духа. Полгода он обхаживал тощегрудую, узкопопую, но задорную, глазки ежиками, ножки веером, доступную, казалось, лаборантку Машеньку, накануне заманил, наконец, ее в гости, да только вожделенного не добился, более того, уразумел тщетность всех усилий. В одиночестве допивал душной ночью «Цинандали», спал мало, проснулся с больной головой, злой на обманщицу, на женщин как класс, на судьбу, по традиции на КПСС, вообще на белый свет. В институте послонялся между буфетом и курилкой, наткнулся в коридоре на ехидно и зловредно хихикнувшую Машеньку, после чего настроение окончательно испортилось. Захотелось покинуть постылые стены, побродить по бульварам, дерябнуть пивка и – до дому, до хаты.
Тем временем дома у него события разворачивались весьма драматическим образом. В 11.07, выждав десять минут после того, как неблагонадежный Мудерчук удалился, в подъезд вошли Григорий Генрихович со товарищи, поднялись на седьмой этаж, у квартиры осмотрелись, приготовились; капитан Ключевский аккуратно провернул отмычкой замок и с нежностью профессионального обольстителя, предотвращающего скрипучие возражения, приутюжился, плавно раздвигая плоть, к покорной уже двери. Но как только образовался крохотный зазор, снизу изнутри в него рванулся яростный комок огня и дыма, в незасекаемую никаким хронометром долю мгновения пронесся сквозь лабиринт восьми оперативных ног, сумасшедшей ракетой взметнулся по лестнице и... скрылся. Разумеется, это был Ёська.
На полминуты, не более, ошарашенные бойцы невидимого фронта впали в классический ступор – «жандарм вопросительно смотрит на сыщика, сыщик на жандарма». В милосердии им можно посочувствовать: аннигиляция в запертой квартире живого существа означала не просто провал, но полное разоблачение тайных деяний. Кто виноват – ясно, что делать – тоже; как словить? – that is the question. Плотным квадратом двое на двое, плечо к плечу, бедро к бедру, минимизируя прорехи между щиколотками, чекисты бесшумно прошествовали на восьмой, затем на девятый этаж. Пусто. Преодолели еще пролет, ведущий к чердаку, дверь на который оказалась полуоткрытой. Одного сотрудника Фартцис поставил здесь на карауле, другого – на тот случай (береженного Судьба, родной НКВД бережет), если взбалмошный кот успел воспользоваться подозрительно прогудевшим лифтом либо неким подлым образом вырвется из отсекаемого пространства, – отправил в парадное, а сам в паре с Ключевским углубился в темные чердачные дебри.
За каких-то 14 лет после заселения здания его пентхаус, обращенный в усыпальницу отвергнутых материальных ценностей, был ими загроможден почти под завязку, являя тем самым зримое свидетельство неуклонного роста благосостояния советского народа; стоило большого труда обнаружить свободный клочок, где пока сохранялась возможность повернуться без риска обрушить на себя Джомолунгму антикварного хлама. Таковая вскоре и низвергнулась в дальних закоулках с пронзительным музыкальным сопровождением («Уимяуи-и!»). Доселе осторожные преследователи ринулись в направлении какофонии, но сразу же сами попали под град артефактов, едва успевая парировать болезненные удары; вдобавок Ключевский, зацепившись в горячем порыве за какую-то латентную железяку и обретя свободу парения, протаранил несколько могильников и был остановлен лишь бочкообразным стиральным чудищем 1957 года происхождения (опять-таки юбилейного), не преминувшим лишить его нескольких зубов, а заодно девственности переносицы. Хлынула первая кровь. Фартцис оказал капитану медицинскую помощь; перевели они дух и, разделившись, стали медленно сжимать клещи захвата, как вдруг грохотнуло совсем не в той стороне и почти тут же в другой. Чья-то мама, наверное, утомилась икать, будучи то и дело поминаемой обозленными и несчастными оперативниками, едва ли не на ощупь – карманные фонарики служили слабым подспорьем – упорно продиравшимися в изнурительном многовекторном поиске, не без новых (к счастью, нетяжких) ранений, сквозь плотную, обескураживающую своим бессмысленным величием бездну. «Я его вижу!» – поочередно вскрикивали то капитан, то майор, но всякий раз отчаянный бросок с плашмяобразным подтверждением закона гравитации лишь умножал физические и душевные страдания.
В 14.14 старший группы, сопровождавшей Мудерчука, по рации сообщил Фартцису, что объект меланхолически пьет пиво на Рождественском бульваре и, судя по всему, возвращаться в институт не собирается. Действовать, значит, надо было очень быстро. Сконцентрировав напряжением воли в единую сверхматериальную субстанцию чувство долга и остатки биологической энергии, стражники Закона и Благодати интенсифицировали охотничий промысел. Через час с небольшим, столь насыщенный событиями и эмоциями, что годы иной, будничной жизни уместятся в его секундной капле, чудо, наконец, свершилось: в невероятном воздушном зигзаге Фартцису таки удалось схватить беглеца за задние лапы и вопреки неистовому когтисто-зубастому сопротивлению, превозмогая дикую боль, удержать, пока подоспевший Ключевский ни помог зафиксировать пропеллерное животное. Кое-как зализав иссохшими языками раны, выбрались, радостные, на дневной свет, однако незамедлительно пришлось вновь опечалиться, поникнуть, озадачиться. Приключения в чердачной утробе радикально изменили цветовую гамму участников, в том числе Иосифа Виссарионовича, ставшего из рыжего черным; мало того, свободолюбец не просто покрылся взвесью разносортной грязи, но умудрился пропитаться чем-то смолянистым. В таком виде возвращать его в пенаты, ясный пень, нельзя было никак.
Григорий Генрихович собрал группу на оперативное совещание, хотя о чем, собственно, дискутировать? – враждебного кота безвариантно надлежало выстирать. В этот момент по рации уведомили, что Мудерчук спустился в метро на «Площади Революции». О выполнении первоначальной служебной задачи и речь вестись уже не могла. Моющих средств, очевидно, предстояло израсходовать с избытком и по соображениям конспирации воспользоваться хозяйскими, увы, допустимым не представлялось. Фартцис послал за ними из наружного прикрытия гонца, коему широко и бесхитростно улыбнулась удача: в эпоху всеобщего дефицита удалось раздобыть польский шампунь, причем – совсем уж удивительное везение – менее чем за полчаса (бежал что твой Борзов в олимпийском Мюнхене, потом до ночи не мог отдышаться), но время-то поджимало и сильно. Когда в 16.02 чекисты с истомленным и потому почти переставшим огрызаться котом зашли в нехорошую квартиру, их известили, что объект садится в трамвай на Соколе; до дома ему оставалось четыре остановки плюс семь-восемь минут пешочком.
Фартцис связался с начальником отдела, полковником, тот – с начальником управления, генерал-майором, тот – с начальником главка, генерал-лейтенантом, тот – с замом Андропова, генерал-полковником, тот – с замом Щелокова (надо ли напоминать о чувствительности друг к другу первых лиц?), который, скрипя тем, что у обычных людей именуется сердцем, подавив предначертанную занимаемой должностью неприязнь, пообещал оказать содействие и по спущенной в обратной ведомственной цепочке команде блокировать патрульной машиной ГАИ трамвайные пути, правда, ненадолго, на осьмушку, максимум четверть часа. Невообразимо, в самом деле, по ничтожному поводу – не визит же Индиры Ганди – надолго расстраивать мирный быт жителей столицы, делающих все невозможное для ее превращения в образцовый коммунистический город.
Тем временем виновника высоких переговоров настойчиво драили польским шампунем. С первой же струей Ёська – известно, насколько представители кошачьей породы неохочи до воды – справедливо возмутился и взъерепенился, всю его томность буквально смыло. Двое оперативников держали конечности, третий обхватил голову и зажал пасть, а втиснувшийся между товарищами Григорий Генрихович собственноручно мочалил, мочалил и снова мочалил. Вроде отмыли. В 16.41 новое сообщение: гаишники сочли свою задачу выполненной, и трамвай с Мудерчуком подъезжает к остановке. А кот, гад, мокрый! Благо, хоть не без труда, отыскали фен, и в той же позиции принялись лихорадочно сушить.
16.51. Объект во дворе. Кот и не думает высыхать.
16.52. Объект остановился, подсчитывая ворон.
16.56. Вороны подсчитаны, объект направляется к подъезду.
16.57. Объект придержали, поинтересовавшись дорогой в библиотеку, ну никак не в состоянии уяснить его указания. Кот еще влажный.
17.02. У объекта, отделавшегося от бестолковых читателей, попросили закурить, а также огонька; спички никак не зажигаются.
17.04. Объект сам зажег спичку.
17.06. Вошел в подъезд. О боги, боги! Кот все же высох; ванну обтерли носовыми платками.
17.07. Запульнув измученное тело в дальний угол, едва осмотревшись – не наследили впопыхах? – оперативники опрометью выскочили из квартиры, успели запереть дверь, с не меньшей, чем у источника их бед, скоростью взмылись в межэтажное пространство и впластались, ни охом, ни вздохом не выдавая свое присутствие, в дальнюю стенку, ибо уже прибыл лифт, откуда и выплыл Тимофей Хаймович, не удосужившийся, к счастью, бросить помраченные муками, примагниченные к долу взоры вверх направо.
Уф-фф!!...
В тот вечер Григорий Генрихович употребил столько, сколько обычно не употреблял даже 20 декабря, в день ЧК-ГБ. По результатам случившегося он получил больничный (вылечивался неделю, Ключевский – две), выговор (за срыв важного оперативного задания) и благодарность (за проявленные самоотверженность и смекалку). Надо отдать должное сослуживцам: никто не позволил себе даже легкой иронической поддевки, хотя история эта, конечно, не могла не разойтись во языцех, обрастая красочными, за недостоверностью опущенными в нашем пересказе подробностями.
Самое удивительное, что гражданина Мудерчука в итоге оставили в покое, сначала положив Дело на полку, а затем и вовсе закрыв. Через восемь лет сущее вообще переменилось; «Собачье сердце» напечатали и экранизировали. Тимофей Хаймович стал прорабом эпохи бури и натиска; при торжестве демократии вступил в партию «Яблоко» и поныне, дряхлый уже, но сохранивший приверженность, усугубляемую размером пенсии, либеральным ценностям, не преминет поучаствовать, если здоровье соизволит, в оппозиционных митингах, негодуя против утвердившегося капиталистического режима, как прежде тайком негодовал против коммунистической деспотии.
Печальней всего сложилась судьба Иосифа Виссарионовича. В обиде на Машеньку Тимофей Хаймович отвез его к эскулапам, лишившим неистовца революционного начала, несмотря на зрелый и не располагавший к такому хирургическому вмешательству возраст. Возможно, впрочем, это пошло на пользу как пациенту, так и окружающим. Успокоенный герой больше не проявлял диссидентство в агрессивных формах, вполне удовлетворенный дежурным кормом, и тихо почил ровно в тот день, когда Б.Н. Ельцин швырнул в товарищей партбилет, не желая ради бумажонки гробить свое президентское будущее. Однако до последнего вздоха Ёська продолжал недоумевать: за что, зачем и почему был когда-то с нелепой, иезуитской жестокостью выстиран.


Рецензии