Очерки о Средневековье
Они тебя пожрут лобзанием своим,
Что лик моей любви, распавшейся из тленья,
Воздвигну я навек нетленным и святым!»
«Падаль» Ш. Бодлер
Над землёй стоял поздний и унылый ноябрь. По пасмурному небу плыли свинцовые облака, поминутно грозившие промозглым дождём. Поля стояли пустые, грязные и взмокшие, они были перепаханы к весне, но в половину, да так и брошены. С полей несло сыростью и плесенью. Листва почти вся облетели. Черные и взмокшие стволы деревьев торчали из земли, то одиноко, то собираясь группами, и образовывали небольшие перелески. Лесов в этих краях почти и не водилось совсем, больше долины, да поля. С редких деревьев облетала последняя листва. Листья неслись по ветру и падали, перемешиваясь с грязью. Это месиво, из грязи и листьев, прилипала к ботинкам прохожих. Дул промозглый, рваный, северный ветер. Дождь то усиливался, то пропадал. Дорога совсем раскисла, и превратилась в грязное месиво. Было грустно и по-осеннему уныло. Природа готовилась встретить зиму, но зима никак не приходила. В этом ожидание всё застыло, в тихом, печальном и унылом оцепенение. Всё теперь подсказывало грусть, всё говорило неминуемом и неотвратимом конце, о последней черте, которая неизбежно маячила на горизонте. Сиротство щемило душу.
По изрытой канавами, дороге, где по щиколотку, где по колено в грязи, едва держась на ногах, тащился монах. Его изодранная, чёрная и грязная ряса едва держалась на худом теле. На ногах были истасканные, рваные ботинки. На руках проступали синие жилы. На костлявых выпирающих коленях зияли две истёртые ссадины, от долгих коленопреклоненных молитв. На жёлтом, иссохшем лице выпирали скулы, рот впал из-за отсутствия зубов. Две глазницы на пожелтевшем и бледном лице казались огромными безднами, впавшие и измученные. Глаза: серые, блеклые не выразительные, были проедены красными жилками. Лицо монаха было изрыто оспинами. Во всей фигуре монаха читалось изломанная, измученная напряжённость. Монаху едва миновало сорок лет, но под тяжестью земных невзгод и проблем, многодневных постов и бессонных, ночных, молитвенных бдений, он выглядел иссохшим старцем. Ветер изрядно и безжалостно трепла и лохмотья путника и самого путник, дождь безжалостно сёк лицо. Рука монаха перебирала чётки, губы едва шевелились в такт чёткам. Молитва из земного смрада летела прямо к небу. Так, едва волоча ноги, согнутой к земле голодом и невзгодами, чернец дошёл до небольшого городка.
Он вошёл в город с юга, через ворота, которые были не запертыми. Тяжёлая картина разворачивалась пред странниками входящих в селение. Город был почти пуст. Кругом лежали черные трупы, изъедаемые червями. Два месяца назад в город, также с юга, со стороны гавани, ворвалась Чёрная смерть, и стала хозяйничать и править свой суд. Чума тяжёлой поступью прошла по городу. Чума пришла с купцами и моряками и начала свои пляски — пляски смерти. Чума не щадила никого не богатого, не бедного, не босяка, не знатного вельможу. Единственный способ преодолеть заразу был бег — быстро и без оглядки. Бежать надо было как можно быстрее и как можно дальше, но и этот стремительный, панический уход от мора, отдающий откровенным сумасшествием, не всегда выручал. Чума была быстрее человека.
И вот теперь улицы города почти опустели. Редкий, пугливый прохожий появлялся на улицы, и тут же пропадал, как проваливался. Улицы были завалены черными телами, чуть перемёрзших друг к другу, как будто пытающихся согреться от бывшего товарища по смерти.
Трупы по возможности собирали в одном месте, после сжигали. Черным смрадом поднимались клубы дыма от погребальных костров, от чего становилось ещё более невыносимо и жутко.
Смерть хозяйничала по всюду, издеваясь над своими жертвами, играя с несчастными, смеясь им в лицо. То чума лёгким поцелуем прикасалась ко лбу новорождённого, и тот почти не мучаясь, покидал сей мир. То Чёрная смерть грубо разворачивала прохожего и гипнотическим взглядом навсегда завораживала несчастного. Иные из жертв сгорали за считанные часы, иные жертвы мучились по неделям. Но не было не одно, кто вышел бы из-под очаровательного и отталкивающе обаятельного взгляда Чёрной смерти. Своей холодной рукой она вырывала младенцев из объятий матерей. Смерть разделяла мужей и жён. Смерть оставляла вдов, безнадёжно рыдавших над окоченевшими трупами своих мужей. Смерть, в пол оборота, мимоходом, забирала к себе матерей и отцов, оставляя на обочине больших дорог малых сирот. В могилы сходили семьями, домами, кварталами, улицами, городами; и не оставалось уже никого, кто бы мог проводит в последний путь такую ораву покойников, вот они и лежат бес толку – ненужные и брошенные, и гниют, воспевая своим же нестерпимым смрадом своего же мучителя. Смерть давала бал — последний, беспощадный, бескомпромиссный и не жалеющий никого в этом мире, бал – сатаны. Этот праздник смерти можно было даже назвать великим, но где ж тут величие?!
Монаху уже приходилось видеть зачумлённые города, но это селение поражало своей унылость и пустотой, как никогда прежде, напоминая царство смерти.
Монах прошёл мимо лачуг бедняков, которые скопились на окраине города. Прошёл мимо торговых рядов. Торговать было запрещено, да и не кому было торговать. Затем чернец вышел на главную улицу. Главная улица смыкалась и шла параллельно торговым рядам. По главной улице можно было выйти на площадь. На главной площади возвышалась большая громада готического собора. Нижний портал собора был выполнен ещё в романском стиле, два верхних портала устремлялись ввысь готическими арками. В середине, над центральным входом в собор, размещалась большое, витражное окно-роза. Из собора слышался орган. Кто-то на этом празднике смерти ещё на что-то надеялся. Музыка долетала из собора, монах быстро узнал, что это была за музыка — служили мессу.
- Служат — тихо, в полголоса, очень привычно прошептал монах. Но месса его теперь не занимала. Монах не мог не отметить, что орган музыкально дополнял разверзнувшуюся перед глазами картины смерти. Орган стих, наступила тишина, которая неприятно давила на уши. Чернецу стало совсем не по себе, в первый раз, за много лет, он оторвался от своей молитвы и застыл. На него нашло оцепенение, он едва-едва дышал в окружение горы черных трупов.
Вдруг послышался смех – идиотский, громкий, противный, визгливый, блюющий, презирающий всё и всех смех. Смех, который сбивался на хохот, с оттенками остервененья и издевок. Монах вздрогнул и обернулся. На другой стороне площади стоял почти голый человек, костлявый, худой до последней возможности, лысый, весь синий от холода и глаза... Глаза были безумные, на выкате, страшные, бессмысленно глядящие перед собой. Безумец вытянул правую руку и, указывая перед собой, громко крикнул:
- Увидел я коня бледного и всадника на нем, имя которому — смерть. И ад следовал за ним.
Монах оглянулся туда, куда указывал безумец. Из переулка выскочила лошадь, бело-серой масти и, стуча копытами, шарахаясь в разные стороны от трупов, проскакала прямо и скрылась в другой улице. Чернец снова посмотрел на безумца, но его уже не было, он провалился как сквозь землю.
- Ад следовал за ним... - прошептал монах, и сжал в руках чётки. Грязным, нестриженым ногтем большого пальца правой руки чернец упёрся в нитку, на который висели чётки, и сильно, сильно стал перетирать нить ногтем. Заразясь безумным смехом он неистово тёр нить в руках и всё повторял: «Ад следовал за ним!» В конце концов, нить оборвалась, и чётки посыпались на землю. Чернец поднял глаза и увидел пред собой громаду готического собора. Судорога пробежала по его лицу, монах поднял кулак и стал грозить, кому-то, в довершение он швырнул те костяшки, которые ещё основались в руке в сторону собора.
- Вот! Видел! - крикнул монах негромко, но, сколько мог, сильно. Потом поднял с земли комок грязи и зашвырнул туда же по направлению к церкви.
- Вот! Вот! Вот! – монах кричал, и швырялся комьями грязи. После потеряв равновесия чернец, поскользнулся, но сгруппировался и смог упасть на колени, без вреда для себя. Истощённый дорогой, голодом, увиденным царством смерти и необъяснимым приступом ярости, он застыл в таком положение в полном изнеможенье. Не зная, сколько по времени простоял монах в таком положение, время для него уже начало остановаться. Вдруг к монаху кто-то прикоснулся, он так же, как и при виде безумца, очень вздрогнул и оглянулся.
- Дядя — позвала маленькая девочка, которая дёргала его своей маленькой ручкой. Девочка была совсем маленькой, года три возрастом, никак не больше. Она была одета совсем бедно — в рваные, измученные лохмотья, и уж конечно не по сезону. Она мёрзла, но кто теперь не мёрзнет? На ногах были стоптанные и рваные ботинки. На голове белая косынка. А в ещё больших глазах было что-то доброе, по-детски наивное, и даже вселяющие надежду.
- Дядя, повторила малютка — это тебе...
Девочка протянула луковицу чернецу и хотела идти.
- Зачем?.. - спросил чернец, не очень понимая, кто пред ним находиться и что может значит сие подаяние.
- Мама, сказала отдать — ответила девочка и указала в сторону, в стороне стояла мать малютки. Мать девочки была так же одета не по сезону, в какую-то рвань. На ногах всё те же стоптанные ботинки, все грязные, на голове чепец, в руках корзина с гнилыми овощами. И глаза — кроткие, наполненные добротой, нездешней добротой. Глаза, да и вся фигура женщины говорили об обратном, не о том, что твориться вокруг. Так, как будто и не было этого города трупов, глаза женщины были выше и сильнее всей этой вакханалии смерти. Таких глаз монах ещё не встречал за всю свою жизнь, разве что в далёком детстве; в детстве, которое скрылось в житейской памяти и суете. Глаза матери. Девочка, меж тем, отдав луковицу, побежала к маме и спряталась у неё в юбке и даже звонка хихикнула. Они ещё постояли в полном молчание около минуты и пошли дорогою.
Мать с дочкой пошли, а чернец как ошеломлённый, так и остался стоять на коленях долго глядя в ту сторону, в которую они ушли. Начал уже падать снег.
Монах сжал луковицу в своих руках и прижал её к груди, как величайшую святыню, невиданную им доселе. Святыню милосердия, святыню сострадания, святыню добра. А снег, между тем, всё шёл и шёл, усиливаясь поминутно. Чернец уже никуда не мог сдвинуться с места, он только стоял и плакал, прижимая луковицу к груди; стоял, как изваянье устремляясь мысли ввысь; он уже пришел и идти ему было некуда, да и не зачем. После человек тихонько покачнулся и упал.
Снегопад скроет всё, ничего не останется. Зима идёт, она успокоит всех. Всё сравняться под снежными сугробами: и млад, и стар, и богач, и бедняк, все станут в один миг равны. Наметёт, скуёт во льды, всё сровняет, всё уладит. И не будет нечего, только снег и солнце над снегом. А далее, сказывают, будет весна. Как знать.
Свидетельство о публикации №217032000012