Зона krieg Повесть в новеллах

          
     Дары тайги

     Месяц в тайге, за шахтерским поселком Синегорье, работала бригада неизвестных плотников. Приглушенные скалистым гребнем, именуемым в народе «Пять братьев», перестуки их топоров и визжание пил  были слышны за многие километры. Издали было видно, как падают плашмя реликтовые  крепкие сосны у подножия скал, почитаемых, как священные.
      Говорят, здесь, по преданию, отдыхали отцы-основатели древней гиперборейской земли и, чтобы оставить память о своем кратком пребывании, возвели пять скал и высадили вокруг сосенки, которые и поднялись за одну ночь во время  молитвы. В естественном человечьем обличье пошли старцы дальше, а лес с тех пор прячет их тайны. В тех местах иногда происходит что-то непредсказуемое.
Под темными соснами и елями в предгорье хороводом всходят грузди-боровики да колышутся на ножках вееры  костяники, на мшистых низинах стелется сине-серый, в крапинках росы, бисер черники – хоть ведром ее черпай. Малинники алеют, кусаются колючками на светлых полянках. Поодаль, в горах, благородно шумят кедровые исполины, пряча в мягких душистых лапах белок. Не боятся они местного населения и наравне с ними поздней осенью начинают лущить и запасать на зиму орехи. Как озорники, кинут иногда головку - другую в лоб зазевавшемуся шишкарю, мол, не пяль глаза на мое беличье проворное естество, и вместе начинают делать общее дело, запасая лесное богатство для благородных целей выживания.
    Резвее всех преуспевают в этом занятии кедровки-ронжи. Они умело маскируются в коричневом своем пестром платьице среди густых  веток, и характерное их постукивание по шишкам, резво расщепляющих орешки, создают особую музыку шелушения и узоры маленьких горок под деревом. Запасая злаки впрок, кедровки разносят семена по тайге, пряча под покрывалом мхов до двадцати килограммов  ценных орехов. Кроме того, что они прорастают благородной порослью, еще дают пищу грызунам, бурундукам да куницам – немало лесного зверья пользуется их трудами.
  Синегорцы приходят в кедровник в пору созревания шишек с мешками и, чтобы не повредить кору, бьют по стволу дубинами, осторожно сбивая плоды. Этого лесного добра вокруг родной тайги видимо - невидимо. В отечественную войну, бывало, кто не на смене, в медной шахте, занимался этим промыслом, набивал мешки кедровыми шишками, да и смолу собирал в баночки, а потом это добро везли в район, сдавать в фонд победы. Кедровая смола и масло, извлекаемое из орехов, в условиях военного времени, в госпиталях, когда не хватало медикаментов для лечения,  ускоряли заживление ран, укрепляли организм, истощенный тяжелыми сражениями с врагами.
На второй год войны, когда семьям без кормильцев, ушедших на фронт, жилось несладко, в Синегорье развернулось соревнование: кто больше соберет шишек и сдаст для фронта, да и припасет себе на продажу, чтобы выручить денег на пропитание. Вначале действовали организованно. Рисовали специальную карту, распределяли между собой места произрастания кедров, назначали ответственных и выдавали каждой партии мешки. Заботились и о безопасности работы. Но потом пошла самодеятельность: каждый раз выходил спор, кому пойти на ближний участок.
Однажды подросток Витька Летягин  решил отличиться самостоятельно. Собрался среди недели втайне от матери, которая трудилась в шахте, и ушел в кедровник один. Вечером мать, придя с работы и не дождавшись сына, стала допытываться у дружков, не видели ли они Витьку. Те, помявшись, сказали, наконец, что он ушел в тайгу. Наскоро организованный поисковый отряд  нашел его уже ночью в обломанных ветках под деревом. В поселковую больницу его  несли на кедровых лапах-носилках. Оказалось: перелом  позвоночника, и надежды, что Витька будет со временем ходить, почти никакой. Так и стал Витька Летягин первым малолетним инвалидом поселка, травмированным по стечению обстоятельств и, как он сам выражался, чтобы оправдать свой необдуманный поступок, «ради победы в Великой Отечественной войне». Но кому нужен этот мальчишеский необдуманный подвиг? Сбор кедровых шишек в поселке враз прекратили.
Витьку все жалели и по возможности несли ему свои нехитрые гостинцы. Помогал своему другу справиться с нарастающей тоской  и Емельян Акримов. Он считал своим долгом проводить около Витьки часок-другой, изобретая для него нехитрые сидячие игры, принося с собой какую-нибудь паренку-морковку или жвачку из сосновой серы.
Емельяну до шестнадцатилетия оставалось полгода, когда военкомат неожиданно дал ему направление в горный техникум. В шахте, добывающей медь,  сырье для военной промышленности, не хватало специалистов, и его отправили на ускоренные полуторагодовые курсы технологов при районном техникуме. Прощаясь с Витькой, Емельян пообещал, что будет навещать его, приезжая по воскресеньям из райцентра  с гостинцами, припасенными в студенческой столовой.
Земляника военной поры
Тяжко, по продовольственным карточкам, жили-перемогались в войну  в поселке,  не получали  полноценного питания дети. Здесь, в Синегорье, где добывали медный колчедан и производили другую  нехитрую продукцию для фронта, явных признаков войны не было видно. Но ощущение напряженного труда немногих мужчин, оставшихся «на броне», и  женщин, работающих без отдыха и выходных, оставило свой след надолго.
        Уральская тайга во все времена была для местного населения кормильцем и утешителем, а в военное время стала и помощником, и спасителем. Краса природная давала силы и работать, и петь, и таланты в себе открывать. Придумывали разные праздники и в единственном детсаду Синегорья. Воспитатель  Мария Георгиевна  в меру своих возможностей старалась скрасить ребятишкам нерадостное военное детство, отсутствие отцов, воевавших на фронте, и  устраивала им маленькие радости. Ее методы воспитания поддерживала заведующая Софья Петровна.
       Как-то Мария Георгиев¬на решила порадовать ребятишек: прогулку на воздухе заменила походом на ближайшую лесную полянку. Благо, лес зеленел рядом, а в траве уже наливалась соком земляника – подспорье к их бедному полднику.
       Обрадовавшись ясной погоде, ребятишки рез¬во бегали по полянкам, щебетали, как птицы, собирали спелые ягоды и красовались друг перед другом, у кого набрано ягод больше, крупнее и краснее.
      –Какие вы у меня молодцы!– похваливала своих воспитанников Мария Георгиевна.   
        На ребячий шум из-за кустов вышла бабушка Евдокия. Раскланялась с воспитательницей. Евдокия проводила на фронт трех сыновей и мужа, а через год получила одну за другой «похоронки». От слез у нее ослабли глаза, село зрение: временами, когда заново переживала утрату, вообще ничего не видела и падала в обморок. Жители поселка сочувствовали ей.
      -Мария Георгиевна, своих детей в лес привела, – сказала Евдокия. – Ну и правильно. Пока солнышко нам светит, пока война проклятая дальше не докатилась… –                Слезы показались у нее на глазах, но она смахнула их платком. – Слышала, и вы на троих братьев «похоронки» получили. Будь он проклят, во веки веков, этот Гитлер!
         – Мария Георгиевна, идите к нам, здесь столько ягод! – Нет, к нам, к нам! – кричали дети с другой полянки. Она поспешила к ребятам. Их пол-литровые банки были наполнены  спелой земляникой.
       – Дети, давайте поможем собрать ягоды бабушке Евдокии, она плохо видит, – сказала вдруг Мария Георгиевна и сразу на¬шла в их глазах понимание. Ребята побежали собирать землянику в ладошки, и вскоре алые горки заполнили все пространство бабушкиной маленькой корзиночки.
       –Золотые вы мои, внучата, – запричитала Евдокия. – А я думала, у меня никогда уж не будет внуков, оказывается, столько заботливых и добрых. Приходите в гости со своей воспитательницей, я вам лепешек испеку, чайком угощу с вареньем...
           Бабушка поблагодарила детей и заковыляла домой. Заведующая детсадом Софья Петровна была так взволнована рассказом Марии Георгиевны, что прослезилась, – у обоих мужья были на фронте:
          –Молодцы все-таки наши ребята, – сказала она, – не по годам умны, понимают тяжелую военную обстановку. И мы с вами, Мария Георгиев¬на, надолго запомним эту землянику военной поры. А младший-то Летягин, Сергунька, насобирал ягод для своего старшего брата, горемыки-Витьки?
– А как же, две нормы выполнил…А мы домой к ним сходим всей группой, проведать, да и стихов-песен попоем…
               
         
  Зона

  Накануне приезда чужеродных строителей  на дверях поссовета Синегорья появилось объявление, написанное чернильным  карандашом: «За железнодорожной станцией поселка  под контролем НКВД сооружается закрытый объект. Всем пассажирам, прибывающим на поезде из района и отбывающих обратно,  просьба не задерживаться на путях высадки. Излишнее любопытство карается по законам военного времени. Правление поссовета».
Обескураженные жители тихо толкались возле загадочной вывески, шептались, поглядывая  на окно председателя, а когда на крыльцо вышла секретарь Любка Мамыкина в  шелковом зеленом платке поверх короны рыжих волос, сразу замолчали.
    – По законам военного времени и за опоздание на работу садили в тюрьму, а сейчас ведь не война, уже третий месяц, как объявлена в Германии победа, – выкрикнула Степанида Ивакина.               
    - Цыц вы! – строго приказала Любка.– Вы что, хотите иметь дело с врагами народа,  с пленными эсесовцами…– И осеклась, оглянувшись на двери. – Сказано, не любопытствовать и не сплетничать, не разжигать ненужных пересудов…. До нас-то война с фронтом и взрывами, радуйтесь, что не докатилась, хоть и тоже досталось здесь, в тылу. По домам пошли, по домам. Нечего любопытствовать…
Однако Степанида Ивакина, дом которой одиноко ютился на краю поселка и смотрел окнами на узкоколейку, сырым августовским утром заметила прибытие необычного состава. Теплушка причалила в Синегорье неожиданно рано, с рассветом, – такого рейса вообще не было в расписании. Белесый туман клочьями стекал с высокого кряжа горы Ежовой, возвышавшейся над седыми кручами, и стелился на кедровник и дальше, в низину Синегорья. Маленькие вагончики, возившие по обыкновению горняков на шахты соседних рудников, а по воскресеньям – их семьи, были влажны от  горного сквозняка, блестели, как лакированные,  и пахли мазутом, а дым паровозной топки, подхваченный ветром, обволакивал необычных пассажиров, словно кисейной лентой, и не позволял четко разглядеть их фигуры. Было в их движениях что-то замедленное и неестественное, словно старые кадры киноленты на экране.
     Степанида изумилась, широко открыла глаза, чтобы прояснить детали, и вывалилась в белой ночной сорочке из горницы за ворота. Она увидела, как темные фигуры в длинных шинелях строятся в шеренгу, а сопровождающий их не то конвой, не то штатские в кожаных куртках, вроде бы, отдают команду. И даже автоматы перекинуты на ремнях через плечи охранников.  Один из них оглянулся, и Степаниде показалось, заметил ее, так что она поспешила скрыться. Вагончики теплушки тем временем пошли в обратном направлении, в сторону районного железнодорожного вокзала. Спепанида забежала обратно в ворота, а в приоткрытую щель продолжала наблюдать, как пассажиры, построившись, зашагали по знакомому большаку, как раз в те края, где раньше шло строительство серьезного объекта.
Утром она шепталась со своими подружками о прибывших людях, но многие уже знали и другие детали. Вскоре все уже понимали, что на работу в шахту привезли немецких военнопленных, и жить они станут в тех бараках, построенных недавно новобранцами, откомандированными из ближней военной части, стоявшей в тайге, в нескольких десятках километров от поселка.
    Через месяц, когда возня вокруг этого события  поутихла, началась новая жизнь поселка с объектом, прозванным негласно ЗОНА. Постепенно он стал обрастать реальными плавниками, поскольку к нему стали приплывать по необходимости некоторые службы Синегорья. Шофер-инвалид финской войны дядя Вася Сидоренко, волоча свой по колено деревянный протез, но, тем не менее, бойко заскакивающий в кабину ЗИСа, начал регулярно совершать туда рейсы по спецнакладной из поссовета. Он возил то мотки колючей проволоки, то  доски теса из местной лесопилки, то подсобный материал, инструменты и другую утварь для обустройства жизни обитателей бараков.  На все расспросы любопытных земляков или загадочно отмалчивался, или напрямую рубил: «Отвалите, не положено распространяться про военный секрет, я сам служивый человек, устав  знаю!» – Обычно чеканил он, но все знали, что он давно списан в запас, а тумана нагоняет для важности своей персоны.
 Поначалу и завтрак-ужин готовили и переправляли на Зону из местного буфета, работу в котором наладили в две смены. Буфетчица Зойка Меркушина поупиралась для приличия, а потом сама в деталях рассказывала, как она по вечерам накрывает стол для ужина зачуханным немецким солдатам, отработавшим смену в шахте, завтрак на утро оставляет в бараке, а обедают они выданным пайком в шахте.
    -Что, неужто-то там все по-обыкновенному, ясно  и разумно?- интересовались земляки.
    – Да, что вы, бабы, и не говорите!– Оживляется Зойка.– Как подходишь к воротам Зоны, а по-над верхом-то забора – колючая проволока в несколько рядов. А то углам-то четыре вышки для смотрителей, только никто там не дежурит, а стража сидит у дверей бараков, в маленькой проходной. Входные ворота, здоровые такие, тяжелые, из кедра, изнутри закрыты на засов о огромный замок с секретом, надо позвонить, чтобы войти. Двери эти, будто живые, дрожат тихонечко да какой-то мотив неслышный издают: у-у-у-у-у. Прямо в дрожь бросает и пот пробивает…И сила какая-то от забора в тебя беспокойная вселяется…Жуть, одно слово: Зона!
     – Ты еще скажи: и серая стоит с косой…
      – Нет, правда, нехорошо как-то там, неспокойно душе. А «Пять братьев», скажу я вам, смотрят себе с высоты на весь этот парад и осуждают, да, тихо осуждают… Вот накажут они их… Хотя заключенные, я вам скажу, все тихие, лежат себе на нарах после смены в забое, даже не балоболят по своему… А лица серые такие, как из болота вылезли,  и как бы отрешенные…
      – Из болота фашистского они и вылезли, чего им балоболить-то… Небось, навоевались, сколько народу положили на этой войне:  и наших, и своих, и других заграничных, которых оккупировали… И чего их всех не расстреляли – возись теперь с ними, охраняй, корми, убивцев…
            Нехорошая слава Зоны обрастала нелепыми слухами. Будто бы неведомая сила не подпускает никого к Зоне и не выпускает назад без специального выкупа, а приближающиеся любопытные падают без чувств за несколько метров от забора. Спустя два месяца после заселения спецбараков следственные органы обнаружили неподалеку труп неизвестного мужчины и стали допрашивать жителей. Оказалось, что это – не то охотник, не то шишкарь из соседнего поселка, с рваными, вроде медвежьих, ранами на теле и с обрезом в кармане ватника. Зачем он полез к Зоне: ради любопытства или за шишками поздновато собрался? Только местных-то шишкарей хозяин тайги никогда  не трогал. Люди судачили, что «Пять братьев», вроде, охраняют синегорцев от зверья и лесных разбойников, а вот чужака отдали на расправу хозяину тайги…Непреодолимая сила Зоны виновата…               
         Встреча в шахте
 …Истекал теплый майский вечер, а в еловом поселковом парке молодежное гуляние только завихрялось на самом крутом витке. Курские девчата, прибывшие в поселок в начале войны и составлявшие внушительную часть рабочей силы рудника, казалось, не уставали. Их звонкие песни и частушки били, словно чистые родники, на улицах Синегорья.
       Емельян Акримов цвел среди них со своей гитарой, как шмель на клумбе.  Экстерном закончил горный техникум и стал работать мастером смены в шахте. Все у него получалось складно, так что он пока радовался. Но иногда грустил: не бывает так, чтобы жизнь вот так под горку весело катилась, надо ждать и неожиданных подарков и как-то приготовиться заранее. Но мать успокаивала:

–Чего ты зазря переживаешь? Горя в войну мы наперед много хлебнули, вот и дала судьба нам продых.  Теперь, слава богу, хорошо живем, так и радуйся, что дали отсрочку от армии. Ничего даром не дается….
С гитарой, как с подругой, Емельян любил ходить в парк. Вот и в этот раз он только защипнул на струнах последний куплет вальса «Амурские волны», как сестры Даша и Катя Сорокины, раскрасневшись от кружения, подскочили к нему и затараторили, перебивая друг друга:
–Емельян, а вправду говорят, будто бы у тебя гитара из самого пекла войны, из-под Сталинграда вывезена?– Выпалила Даша.
–Угу, — охотно подтвердил он. — Это бабы Глаши.
–А почему ее все бабой Глашей кличут? — поинтересовалась Катя. — Не бабка ведь она! Дочери старшей, что на тебя уже заглядывается, аль не замечаешь, — шестнадцатый пошел. А самой Глаше и сорока-то, небось, нет. Седина да ранние морщины Глашу подводят. А поседела она, говорят, когда из горящего Сталин¬града с детьми через Волгу под бомбами переправлялась, прихватив гитару…
Действительно, на второй год войны по соседству с Акримовыми, в пустующем доме, поселилась баба Глаша с двумя девчонками. Эвакуированная перед началом тяжелой кровопролитной операции в Сталинграде, под бомбежку и свист пуль Глафира вывезла на Урал детей и гитару мужа, который погиб на фронте в первый же месяц войны. Емельян, как узнал у соседки про историю с гитарой, так и захотелось заполучить ее, заставить петь, как прежде, да чтоб люди вокруг вздыхали, хвалили, слушая его игру. Попросил у Глафиры ее подремонтировать, покрыть лаком. Подобрал на слух две-три песни, а когда пришел, чтобы возвратить инструмент, не удержался и зацепил на струнах известные строчки:  «Любимая, далекая, подруга черноокая...» Прослезилась  Глаша и предложила: «Бери уж себе, дарю. Если в хороших руках, так не жалко, хоть людей порадуешь.  А моя малышня,  когда вырастет, не известно, захотят  ли они играть на гитаре…»
   … Когда за час до начала работы  молодой сменный мастер шахты «Центральная» Емельян Акримов пришел в раскомандировку, начальник участка Павел Егорович Бурышев, а между шахтерской братией по-свойски–Бурый, уже сидел за старым кедровым столом и выводил на листе результаты смены за сутки. Молча кивнул он на приветствие Емельяну и снова погрузился в бумаги.
           Скоро Бурышеву отправлять в шахту новую бригаду немецких военнопленных, привезенных на смену старому составу, отправленному для оформления на репатриацию, и каждому новичку нужно дать четкое задание. «Как объяснить им, чуждым и злобным, волей войны заброшенным в этот таежный горняцкий край, что победив¬шей стране, как хлеб, нужна медная руда? Нужна для мирной жизни, не для войны.» — Подобными мыслями часто мучился Павел Егорович Бурышев, человек угрюмый и немногословный, с замкнувшейся в двухгодичном плену душой. Как мучительно давалось ему общение с немецкими военнопленными, хотя языкового барьера для него не существовало — многому научился он в Германии. А дома в то страшное время таяла от казенной весточки, в которой говорилось, что он пропал без вести, его жена, Зинаида.

На глазах у синегорцев разыгралась последняя драма его семейства. Когда в майский весенний месяц победы шумная прокопченная теплушка выплеснула на маленький вокзальчик демобилизованных синегорцев, неожиданно вынырнул из горячей толпы и Павел Бурышев, блеснув на солнце орденом Красной Звезды и медалями, полученными в  боях под Берлином, где он прошел второе боевое крещение после освобождения из фашистского концлагеря.
           Земляки не удивились его возвращению: случалось, в войну прилетали с фронта ошибочные весточки о смерти солдата. А вот жена Бурышева, Зинаида, не приняла такой неожиданной поправки к судьбе. Когда Павел, подходя к дому, окликнул ее, стоящую спиной у колодца, Зинаида обернулась, вскрикнула и повалилась на сруб. Павел подхватил ее легкое те¬ло и внес в избу. Здесь от сердечного приступа и скончалась у него на руках Зинаида.
            Павел после похорон и вовсе закостенел. Только на работе и отводил душу. После всех начальственных дел каждый день во вторую смену надевал шахтерскую робу и шел в забой. Повоевав с породой часок без продыху, так что едкий пот заливал глаза, молча поднимался наверх. Шахтеры говорили: «Разряжался Бу¬рый» и охотно доверяли ему свой отбойный молоток.
       ...Во втором часу ночи Емельян Акримов пошел по де¬лам к электрикам. Резко выхватывала темно¬ту и разламывала ее на куски шахтерская лампа-карбидка, нелепое двухэтажное существо из двух склянок-емкостей для воды и карбида. Из правого северного штрека навстречу вынырнула фигура. Емельян посветил в лицо:

      –Ты, что ли, Павел Егорович? – спросил Емельян и подумал: «Видать, разряжаться по-шел...».
      –Так точно, я, — подтвердил Бурый. — Карбиду у тебя не найдется?
      –Как же, есть. Вот, бери из кармана, — предложил Емельян.
        Бурый молча перегреб горсть в свою робу и неожиданно предложил:
      –Хочешь, пойдем со мной, посмотришь, как я могу держать отбойный. Да и с новой партией немецких военнопленных познакомимся по¬ближе.
      –Лады, — кивнул Емельян и шагнул следом за Бурым.
        На горизонте 280 метра, в левом забое, где работали пленные немцы, подслеповато мерцала вверху одна лампочка. Едкий газ оседал на губах — шахтная вентиляция тянула слабовато. Емельян отметил, что сюда надо бы срочно послать электрика и сделать попутно нормальное освещение.
       –Как дела у новичков? — спросил Емельян у бригадира Ивана Старыгина.
       –Попривыкнут. Скоро эти гансы кубики-тонны на-гора выдавать будут, сколько надо,— пообещал Иван. — Чего не работать-то? Жизнь у них хорошая, не в концлагере ведь: и техника безопасности, и питание, и отдых обеспечены, как полагается…
        Бурый уже собрался было попросить у кого-нибудь отбойный молоток, чтобы отвести душу, как вдруг одна из фигур забойщиков направилась к нему. Бурый интуитивно от неожиданности вздрогнул и высветил из полумрака забоя лицо военнопленного. Взгляды их встретились, и жгучая, как молния, пауза зависла над ними.
        Удивление, ужас и лютая ярость тенью пробежали по лицу Бурого. Губы его дрогнули, зрачки расширились, на лбу проступил бисер пота, и рука с силой сжала карбидку.

       –Guten Abend! Sie mich erfahren? Вы менья …не узнаете?

       —Добрый вечер! Как не узнать надсмотрщика концлагеря! – встрепенулся и зловеще усмехнулся Бурый, совладав, наконец, с собой.
Они перебросились еще несколькими немецкими фразами, и Бурый, вконец обессилев от неожиданной очередной оплеухи судьбы, проводив глазами немца, пошатнулся и прислонился к мокрой стенке забоя.
       –Чего он сказал-то? — выдавил, наконец, Емельян, подозревая недоброе и сглотнул комок слюны.
       —Да, что? Знакомого вот встретил, — усмехнулся Бурый. — Работали в одной шахте, на Руре, в войну: я — узник концлагеря, черновая лошадка, я он у них — вроде надсмотрщика. Бурый смахнул тыльной стороной ладони испарину с лица, извлек из кармана папиросу, за¬курил, усмехнулся:
–Даже расхотелось самому бурить. Чтоб этому Дитриху да помогать? На-кось, выкуси, — оскалился он.
      –А зачем тебе самому-то работать отбойным? И вовсе не обязательно. Ты ведь не забойщик, а начальник участка, — попробовал подзадорить его Емельян.
Бурый будто очнулся и бросился  к темной фигуре. Схватив за шиворот немца, с силой развернул его к себе, встряхнул  и ударил кулаком в лицо.
     –Сволочь, бля…хер тебе, счас… покажу!
      Большая совковая лопата, которой Дитрих ковырял вываленную отбойным молотком породу, вывалилась из его рук. Кровь хлынула из носа и залила подбородок. Емельян быстро среагировал и кинулся к немцу, отпихивая его от Бурого.
    – Сдаюсь, я не прав, простите, шеф!  –Пробормотал на ломанном русском немец, повалившись на породу и растирая рукой кровь по грязному лицу.   
    – Что ты себе позволяешь, Павел Егорович, не война ведь!– Закричал Емельян и встал перед ним во весь рост. Не твое право судить, разберутся, кому надо. Досталось уж твоему немцу. А если под трибунал тебя поставят? Вон бригадир-то Старыгин все видел… Да и соплеменники, ишь, как сверкают глазищами-то…
   – А я и не боюсь, бля… Отбоялся уж, дальше некуда…– Сплюнул и, отдышавшись, снова заговорил, обжигаясь собственными словами, Бурый. – Ты думаешь, что: все, кто попал в плен,– сволочи, изменники Родины? Без сознания, раненый был, когда взяли… Наше командование  в начале войны не подготовлено было. Растерялись, сами в штаны себе наделали, многие сиганули, кто куда. Об этом ведь не говорят, да и писать всю правду не скоро будут. Когда пришел в сознание в немецком санбараке, расстроился, что сразу не умер. Потом услышал: подпольный комитет действует, организует побеги. Вот и я готовился. А до той счастливой поры злобу свою на гадов-фашистов узлом в себе завязывал. Вскоре бежали, пять человек, нас поймали. Новый лагерь. Военный завод. Работа под бомбежками. Снова – побег, наказания. Но, кроме сознания, что не убили, было и другое – огромная воля к жизни, способность удержаться на самом краю: не умереть от голода, не заразиться тифом в фашистском плену.


    Собрание

        ...Повседневные заботы мастера смены на время оттеснили у Емельяна впечатления в забое. Он уже хотел было подниматься наверх, как мимо него протопала, чавкая по сырому грунту большими резиновыми сапогами, коногон Лизка Снегирева, ведя под уздцы старую кобылу Тихоню. Ослепшая раньше времени  в темном забое, Тихоня тяжко тащила груженые породой вагонетки.
           –Привет, Емельян! Вон на пятом участке голые немцы с рудой воюют... Умора смотреть на этих исусиков! Чего бы это значило?— хохотнула она и про¬громыхала мимо.
           «Уж не Бурый ли что-то вытворяет со своим нем¬цем?» — забеспокоился Емельян и побежал, спотыкаясь, по узкоколейке, то и дело попадая непослушными ногами в обводный канал, несущий глубинные воды - кислотку...
            На пятом участке, в дальнем сыром забое, маячили две фигуры. Раздетые до пояса, в од¬них подштанниках, босиком, двое немцев (один из них и верно — знакомый Бурого) выплясывали дробь босыми пятками по мокрой породе, умудряясь орудовать при этом отбойным молотком.
          «Ах ты, черт возьми, не сдержался-таки Бурый. Ишь, чего вытворяет! Да концлагерь здесь, что ли?» — обозлился Емельян и закричал:
         –Какого черта? Где бригадир Старыгин? Старыгин, ау, гад такой!..
         Тот прибежал на крик не сразу: работал в другом забое, уставился на голых пленных, а Емельян разрядился трехэтажной бранью.
        –Для чего ты здесь бригадиром поставлен, хер такой! Чтоб вас всех... Где одежда граждан немцев? Быстро обуть их! — приказал он.
         –Да ведь Павел Егорович сказал, что отлынивали от работы двое, и он дал им дополни¬тельное задание. Я и не подозревал ни о чем, сам не проверял, — оправдывался перепуганный бригадир.               
        ...Утром начальнику шахты, ветерану войны,  капитану Василию Сергеевичу Кислухину,  легла докладная мастера смены Емельяна Акримова. Вечером того же дня в клубе было назначено профсоюзное собрание. О происшествии с немцами в забое к тому времени стало известно почти всем синегорцам. К семи часам в клуб пришли все, кто был свободен от работы. С шумом рассаживались, вполголоса разговаривали о последних событиях.
           Василий Сергеевич зачитал докладную, изложил суть дела и предоставил слово Емельяну Акримову. Тот поднялся на сцену, раскраснелся:
           –Пересказывать больше не буду. И так все ясно. Интересная встреча была у Павла Егоровича Бурышева с фашистским отщепенцем у меня на глазах. Пережил, конечно, Павел Егорович, прямо позеленел весь, будто вторично очутился в плену. Да ведь и немец тот, наверное, не рад, что так распорядилась с ними судьба. Гора с горой, как говорится... А тут встретились, как говорится, на другом берегу, на стороне победителей… Сочувствуем, конечно, Бурышеву, ведь он раненым в бессознательном состоянии попал в плен, а когда бежал, прошел проверку СМЕРШа, и снова был возвращен в свой полк, где и сражался до окончательной победы над фашизмом... Вот и медали
заслужил...
           –Постой, так сам ведь ты на Павла Егоровича докладную писал! — закричали из зала. — А сейчас что ж, сочувствуешь?
          – Так, по  должностной инструкции полагается изложить обстановку…
             Василий Сергеевич постучал карандашом по графину:
          –Товарищи, не будем перебивать выступающего. Желающим дадут возможность высказать свое мнение относительно недостойного поведения начальника участка Бурышева. Акримов, продолжайте.
           –Так, я, что ж, понимаю душевное состояние Павла Егоровича. Не знаю, как бы сам по¬ступил на его месте… Может, убил бы…— В зале зашумели. — Нет, конечно, предписание относительно военнопленных надо выполнять. Предлагаю Бурышеву объявить выговор в приказе по шахте за неправомерные воспитательные меры с военнопленным, ну, и штраф, разумеется, за превышение полномочий относительно военнопленных, — закончил, наконец, Емельян и спрыгнул со сцены.
            —Кто еще будет выступать? — спросил Василий Сергеевич и, налив себе воды, отглотнул из стакана.– Сами понимаете, можно и под суд отдать за самоуправство…
              –Да вы что, сдурели?! Чего судить-то мужика? И так настрадался на войне и за все уже ответил!— послышалось из зала.
              –Давайте, товарищи, по-честному, по-нашему, по-советски, по праву победившей страны рассуждать, — начал Василий Сергеевич. — Мы должны быть мудры, думая о будущей жизни. Сломали же хребет Гитлеру… Ну, вот, пройдет время, не будет военнопленных. А что они, эти немцы, расскажут о нас там, у себя в Германии, когда вернутся? Что мы жестоко обращались с ними в уже мирное время? Так нельзя. Гуманность должна руководить нами всегда…Поддерживаю однако предложение Акримова. Кто за это, прошу голо¬совать.
              И в наступившей тишине вдруг вырос лес рук. Василий Сергеевич вынул из кителя, расцвеченного большой наградной планкой, платок и, вытирая пот, повернулся к залу спиной: всякое повидал он на войне, а здесь, дома, события навернулись похлеще…
             –Все понятно, единогласно, — закончил Василий Сергеевич и добавил повеселевшим голосом: – После перерыва желающие могут остаться на концерт нашего хора....
               Емельяна Акримова уже плотным кольцом окружили парни и девчата, и он с удовольствием провел по струнам гитары уверенной рукой:
        Как ты встретишь меня, любимая,
        Если вдруг у людей на виду
        Из сражений , огня и дыма я
        Уцелевшим к тебе подойду...

             Запел Емельян и почувствовал, как песня стягивает молодежь к сцене. Он повторил куп¬лет еще раз, уже громче и увереннее, и вдруг услышал глухое всхлипывание из зала. Бурый, уронив голову на большие тяжелые руки, беззвучно трясся, и только вырвался из его груди приглушенный стон.
            К нему подскочила Степанида Ивакина, молча встал за его спиной сам Николай Ивакин, недавно демобилизованный из армии.
           –Да что ж ты делаешь, Емельян! – закричала Степанида, и из глаз ее брызнули слезы.– Да неужели же сердца у тебя нет! Что ж ты делаешь-то, ведь знаешь, каково слышать эти слова Павлу! Ведь Зинаида-то его так и не дождалась, можно сказать, хотя и увидела живого, в последний свой миг, перед смертью... Да, что ж ты, совсем каменный, что ли?
            Емельян растерялся. И не подумал ведь сразу, что песенные слова как есть легли на не¬зажившую рану Павла самой что ни есть круп¬ной солью. Без матери теперь воспитывал  своего пацана Бурышев.
           –Успокойся ты, Павел Егорович, все пере¬жили и выстояли, а ты, вон, какой сильный... Может быть, у тебя теперь — самые последние бедовые дни. Жизнь, она ведь полоса¬ми идет, то черная, то белая, а у тебя одни светлые впереди маячат. Пойдем-ка, посидим у нас, почаевничаем,– тихо сказал Николай Ивакин.
           Бурый будто бы очнулся и, резко повернувшись, быстро направился к выходу. Уже у дверей обернулся и примирительно сказал:
          –Емельян... Он – чистая душа. Поймет, молодой еще, я на него не в обиде. Да будет ли наша боль понятна кому-то, скажем, через семь десятков лет?..– И вышел с Ивакиными на улицу.
           Замолчала в этот вечер,  уже надолго, гитара Емельяна Акримова. Начала звучать, спустя пять лет. Будущую свою жену, красавицу Анну, завлекал Емельян песнями под  гитару.               
       На пути к примирению
          Глухой звук, точно подземный гул, заливал уши Бурышева, будто свинцом. Под утро он открыл глаза, когда свет только пробивал скорлупу небес, ворочался, пытаясь снова заснуть, но только ближе подступал к своему  давнему сюжету, который крутился в мозгу бесконечно. Он привалился головой к холодной стене и наглухо укрылся синим шерстяным одеялом. Призраки и силуэты слились в реальную картину и встали рядом с ним, на блестящий зловещей чернотой  угольный пласт. Сработала сирена окончания смены, и узники-шахтеры, едва передвигая от усталости деревянными колодками, выстроились на проверку по порядку лагерного номера на робе. Обреченно двинулись к подъемнику шахты, а когда один  полускелет упал, его настигла нагайка конвойного  эсэсовца.  И ходила сверху вниз неумолимой молнией, пока на остановилась на недвижной застывшей фигуре. Бездыханного несчастного оттащили, а остальные озаботились, чтобы с ними не произошло то же.
      Держаться до последних сил, держаться, а отмщение маячит впереди… Эта сцена, демонстрируемая опять в воспаленном мозгу длительно и долго, прекратилась и началась другая. Бурышев, осознавая себя как третье лицо, освобожденный американцами из плена и переданный в свою часть, прошедший томительные дни ожидания проверкой СМЕРШ, атакует с автоматом наперевес, атакует и мстит, мстит…В солдатской столовой, в уже захваченной Германии, он снова забывался и опять уходил в свое прошлое, говорил с друзьями по несчастью, давал советы, намечал план побега. Окружающие его тормошили, крутили пальцем у виска, но Бурышев не мог справиться с памятью, которая все время возвращала его в прожитые трагичные дни. Такие эпизоды повторялись время от времени.
           Военврач, осматривавшая Бурышева и советовавшая лечь в госпиталь, на его очередной отказ, наконец, сдалась: «С психикой у вас действительно не все в порядке. Приедете домой, может, тихая спокойная обстановка поможет, отойдете от военных реалий…» Уже дома, в Синегорье, после похорон жены, Бурышев снова почувствовал, как его настигает дыхание войны. «Стоп, стоп! – Говорил он сам себе.– Взять себя в руки, воспитывать сына, работать в шахте, своей, родной, среди своих, не валяться же по госпиталям… Вот и таблетки мне дала военврач…Надо жить»! Однако выздоровление давалось тяжело.
         В этот раз после собрания одна навязчивая мысль не давала Бурышеву покоя. Он сбросил одеяло и  по-солдатски быстро начал одеваться. Пасмурное августовское утро только начинало воскресный бег по старым предгорьям. Поселок еще не проснулся, и над его пологом лениво скользили вязкие облака,  как будто кто-то  незримый спускал их по ниточке: вначале – над горами, кедровником и ельником, потом ниже, по-над шапками сентиментальных берез, качающих  мягкими ветками под ветром.
           Бурышев спешил, направляясь к западному склону предгорий, к дороге, ведущей к Зоне. Ночью прошелестел тихий дождь, и в лесу было сыро и влажно. Его ноги в кирзовых сапогах скользили по дороге и разъезжались, как на желтых соплях, он чертыхался и перешел на узкую тропу, заросшую колючим шиповником. Размахивая руками, он постоянно задевал за колючки и осыпал под ноги мокрые отростки ночного дождя.
          Из-под куста неожиданно выпорхнула тетерка, и впереди открылась  широкая просека. Перед ней колыхалось пространство иван-чая с мышиным горошком внизу. Мелкий осинник, тронутый кое-где осторожными губами лося,  его любимое лакомство, трепетал и шелестел, как живой. Справа начиналась дорога на Зону, пространство, зияющее  призывной силой. Травы  тысячелистника и тмина качали бело-розовыми головками, а липушник-подмаренник, цепляясь за высокие стебли, издавал сладко томный запах лесных духов. Родные деревья и травы, как лекарь, действовали на Бурышева, отрезвляли и освежали – он любил гулять по этим знакомым перелескам.
      Бурышев притушил свою скорость и сел на замшелый пень. Раскурил папиросу, сбросил кепку и громко вздохнул, подняв глаза вверх. Пики елей и сосен, словно штыки, нацелились в небо и прокалывали насквозь серые облака. Павел затянулся, передернул лямку рюкзака на плече, и, услышав знакомое бульканье, потянулся за бутылкой. Сбил о край пня сургучную головку и отпил два глотка из горлышка. Тепло обдало его организм изнутри, и душа расправила одну из старых складок. Он это сразу отметил и подумал: «Ну не водкой же лечить старую боль…» Встряхнулся и веселей затопал по дороге.
Зона, как всегда, встретила чужака напряженным дрожанием. Кудрявая колючая проволока в несколько рядов обвивала столбы ограды, вибрировала и пела. Облака над бараками группировались в звенья и выстраивались в причудливые фигуры зверей. Их лики  в большинстве были злобны. Они колыхались и разрывались порывами ветра и в считанные минуты меняли свои очертания на новые, делились пополам, передавая свою массу соседним туманным клочьям. Бурышев  не понимал: воочию он видит эту демонстрацию незнакомой энергии или это все опять прокручивается у него в мозгах.
      Несомненно, Зона впитывала в себя остатки злобной энергии войны и, нейтрализуя ее над чистой тайгой, уносила с облаками прочь. Эта Зона KRIEG, Зона Войны, еще долго будет рассеивать свои отравные зерна, пока не поглотит совсем. Но когда, если в ней присутствуют ее носители, жалкие остатки гитлеровской армии?!  Они мучительно, путем тяжелой работы в шахте, преобразуют это зло в добрую силу, в руду, которая нужна стране, победившей в этой кровопролитной битве. Бурышев понимал, что еще не скоро рассеется  над Зоной страшное проклятие войны,– наверное, тогда, когда уйдут с земли эти последние военнопленные.
Он позвонил в ворота. Вздрогнули, задвигались тени в соседнем бараке. Из  ближайшей сторожки побежал к дверям знакомый охранник с автоматом наперевес. Откинул изнутри железное смотровое окошечко, узнал Бурышева, но строго спросил:
      –В чем дело? Вы зачем здесь?
       Бурышев смутился:
       – Сегодня воскресенье, можно посещать заключенных...
       – Пропуск у вас есть?
       – Да, есть, есть, если дома не забыл…– Поспешил тот ответить, но скомканную бумажку все же извлек из кармана.
       – Почему так рано? Все уже встали, но по расписанию рано пока…
        –Сынок, пусти, друг у меня там…
        – Какой друг? Там все – одни враги.. .– Однако забренчал ключами и пропустил вперед себя. Провел в комнату для свиданий.
       Дитрих появился с недоумением на лице. Увидев Бурышева, отшатнулся, испуганно попятился.
       – Не бойся, Дитрих, я тебя не трону, прости уж мою выходку в шахте, не сдержался. Не ожидал…– Начал Бурышев.– Сейчас нет войны. Мир, мир. У нас здесь лучше, чем было там.  У нас не наказывают пленных…– Он опять осекся, вспомнив про свою расправу – Извини меня, ладно… Давай по-русски выпьем в знак примирения….– И он достал из рюкзака начатую чекушку.
       – Nein Nein!– Замахал руками Дитрих. – Я не был сольдат… Я есть педагог…Меня вынудили...

        Охранник заметил бутылку и направился к Бурышеву:
        – У нас не положено, сами знаете. Нельзя здесь распивать спиртное. Покиньте помещение без греха…
          Обратно идти стало веселее. Бурышев допил начатую четвертинку водки
и обернулся. Территория Зоны теперь не казалась ему такой злобной. Облака стали рассеиваться, из-за сосен показались лучи солнца и позолотили крыши бараков. Однако в мозгу опять мелькнула картинка: будто бы Дитрих в уборной затягивает на шее удавку. «Что за чертовщина, подумал он, опять мультики в голове крутятся, это уже – от водки. Надо совсем завязывать с выпивкой. Все нормально, жизнь налаживается, у немца прощение попросил. Хватит паниковать…Однако таблеток для сна в госпитале все-таки придется попросить…» Но спокойного сна Бурышев еще долго не имел. На другой день, когда он пришел на смену в шахту, одного пленного не досчитались. Сообщили, что Дитрих повесился…

Возвращение дочери

     В пятницу вечером, когда ссыпался метелью в сугробы и перешел в мягкое предвечерье декабрьский день, приехала из областного города незамужняя старшая дочь Акримовых Ирина. Емельян в это время толстой иглой зашивал непослушный карман полушубка. Шумно снимая с себя цигейковую шубу, норковую шапку и стряхивая водопад пушистых снежинок, дочь засмеялась и ткнулась свежей щекой в отцовскую шею:
     – Как, папка, домовничаешь? Когда был у мамы в больнице? Как она, поправляется? Завтра с утра съездим, навестим. Я вот привезла ей сок манго, консервированные кальмары, копченой колбаски да еще кой-какой рыбки с Волги — два дня, как из командировки оттуда, — с удовольствием рассказывала Ирина, не давая отцу вставить и словечка.
        – Вот и хорошо, — втиснулся он, наконец, в разговор.
      Емельян одновременно обрадовался и растерялся шумной дочерниной предприимчивости, ее молодому умению уверенно и быстро решать все проблемы. Ведь они с матерью десять раз обсосут одно и то же, прежде чем выдадут, как говаривал Емельян, в пространство. Зато и ошибок, по их разумению, делали меньше. А у старшей дочери, менеджера одной компании, все — с ходу, все — нипочем. Век, что ли, такой деловой: вроде, некогда и обдумать. Правда, и у стариков, ежели приспичит, то только поворачивайся. Вот и у матери все побаливал желудок, а как скрутило ее в один момент, мигом вызвал «скорую»  и отправил в районную больницу.   
     А через день Емельян написал обеим дочерям: так, мол, и так, мать сильно захворала, если сможете, приезжайте. Потом уж пожалел младшую, учительницу из соседней области, и месяц назад сделавшей Емельяна дедом. Жалко стало крохотную внучку Аннушку: а вдруг всколыхнется Татьяна и вздумает навестить мать. С таким-то дитем, да в  дорогу! И Емельян следом скорехонько дал отбой, чтобы Татьяна не вздумала маять ребенка, а мать, что ж, такова теперь их стариковская судьба: болеть да ждать скончания своего века. «А как поправится мать, так и соберемся к вам в гости, на внучку посмотреть», — приписал он в конце.
      –Вот так и хозяйничаю, — очнулся от своих дум Емельян. — Пестрю кормлю и дою, щи себе варю и такое прочее, к соседям в ноги не падаю. Да и бабки Глаши рядышком нет. Уехала в прошлом году с дочерью и зятем в Сибирь. Помнишь, небось, бабку Глашу, Иринка? Через два дома жила, с вами нянчиться иной раз помогала, а когда и корову подоит...
          –Баба Глаша? — откликнулась из соседней комнаты Ирина, стягивая джинсы и накидывая ажурный, собственной вязки халатик. Сестры Акримовы со школьных лет научились владеть спицами и обвязывали сначала по своей детской доброжелательности всю родню и знакомых.
        – Это та, которая гитару, вывезенную в войну из-под Сталинграда, тебе подарила?
        –Именно та самая, — кивнул Емельян, и голос его потеплел.
        – Она, помнится, где-то в чулане валялась, гитара-то, — вынимая продукты из расписного полиэтиленового пакета, напомнила Ирина.
       –Валялась! — обиделся Емельян. — Это я ее туда временно поселил. Помнишь ведь, заиграл как-то, а ты во второй раз в свой горный институт готовилась сдавать вступительные, а Татьяна после десятилетки — в педагогический, на физмат. Ну, занимались вы, значит, а моя песня и помешала вам. Я и мандолину тогда забросил. Послушал вас тоже, что нынче сантименты не в почете, а все больше — точные науки. «Батя, технический прогресс грядет. Вот я на математика иду учиться», — передразнил он. — Помнишь, как Татьяна- то тогда спорила? А я, что ж? Всегда для вас старался. Даже матери не разрешил работать, по¬ка вы в школу не пошли. Ну и убрал тогда в тень и гитару, и мандолину, чтобы не отвлекать вас. Только зря. Потом покаялся. Вот ведь ни ты, ни Татьяна не то, чтобы играть, даже петь не любите. А ведь песня — душа на¬родная. Как же без души-то?
       –Ну, и философ ты, папка! — подзадорила Ирина. — Да ты что же думаешь, музыку мы не любим? Сейчас вон, какая техника пошла. Синтезаторы японские, например, так целый оркестр могут изобразить. А видеомагнитофоны, не говоря уже о компьютерах, смартфонах. С маленькой вот такой флешки можно воспроизвести вчерашний концерт, да не какого-нибудь провинциального трубадура, а мастеров искусств, — бойко парировала Ирина и принялась распечатывать одну из заморских банок сока. – Возьми-ка, испробуй плоды сельскохозяйственной интеграции...
         –Да какая там интеграция! – рассердился отец. Думаешь, мы уж тут мхом обросли, политикой не интересуемся? Не из стран СНГ ведь, небось, этот манго, а из африканской какой страны – только, небось, вылупи¬ась на свет и сразу свою марку миру показывает. Теперь там опасно. Говорят, вирус смертоносный людей косит…
        –Да чего ты, право, папка, не из Африки это, а из Индии, дружественной страны...
         - Манго... Ишь, цивилизованные какие стали, — огрызнулся Емельян. — А ведь матери-то при ее язве, небось, нельзя этот экзотический напиток. Я так лично отвар шиповника предпочитаю. Это по-нашему, по-уральски.
        –Вечно патриархальную старину, папка, ведь воспевать не будешь, — примирительно начала Ирина. — Жизнь не стоит на месте. Что-то сами изобретем и взлелеем, а где-то и чужой опыт переймем... Перед последней командировкой у меня два денька выдались, так я к Татьяне сгоняла, поддержала ее в прекрасном положении. Сестричка охала да ахала: вдруг да что не так. А я ей: природа-матушка умнее нас, поможет. Раз уж надумала семью сотворить, так запасайся терпением на всю оставшуюся жизнь: мужа поддерживай, деревенские-то надежнее, раз уж у них свое фермерское хозяйство, так и за трактор не грех садиться…      
        –А тебе бы бабочкой все порхать, — не выдержал отец. — А ведь не первой молодости уж. Замуж пора, небось, считаешься уж старой девой...
         –Да, будет тебе, отец. Я замуж не стремлюсь пока. Не те времена, чтобы за любого мужика схватиться. Сейчас женщины самостоятельные. Я своего мужчину еще не встретила. Да и профессия хлопотная, все – по командировкам. Но мне даже нравится по стране колесить, рынки сбыта изучать. Когда надоест, тогда и семьей обзаведусь, — засмеялась Ирина.– Так вот, говорю, когда была я у Татьяны,  она рассказывала про своих современных ученичков, детей технического прогресса. Диспут у них в школе был. Все высказывались за умные машины, роботы, компьютеры. А один мальчишка встал и говорит: «Вот, если бы изобрел кто машину времени, и попал, к примеру, знаменитый певец Валерий Леонтьев в начало  двадцатого века, он ведь родился на полвека позднее… В России — революция, гражданская война, а он — со своей раскованной манерой исполнения, с модерновым ансамблем электромузыкальных инструментов, шоу-балетом с полуголыми девочками и сногсшибательной лазерной  цветомузыкой. Понял бы кто тогда его?» Спорили школьники в классе у Татьяны... А я так думаю: конечно, не поняли бы. Не тот образ жизни. Искусство не может безболезненно перепрыгивать через этапы истории, иначе оно не органично, не понятно народу. Так и твоя немудреная мандолина и гитара тоже отжили свое... Уж и плесенью, видать, покрылись или, наоборот, ссохлись. — Ирина дотронулась рукой до гитары, висевшей в переднем углу, и потянула ее к себе за атласную ленточку.– Давай-ка сделаем реставрацию избы, — подмигнула она отцу. — Уберем все старье, стилизуем  крестьянскую горницу под современный дизайн, повесим какие-нибудь лапоточки, поставим самовар, включим электрокамин с музыкой и фонтанчиком, большую плазму повесим, еще несколько современных штрихов – будет не дом, а классная дачка. Не стыдно и с друзьями как-нибудь заглянуть в гости, попариться в баньке-сауне…
        –Ну, ты... Это уж слишком... загнула, — вздрогнул Емельян и весь затрясся от негодования. — Нашу избу в трактир хочешь превратить? Так не выйдет, дочка! Стройте свои дачки. У менеджеров деньги длинные. Сооружайте внутри, хошь под старину, хошь под голубую эру будущего. А нас с матерью ос¬авьте доживать в родных сердцу хоромах...
           –Да ты что, папка, разволновался-то так, — изумилась и испугалась Ирина. — Шутя ведь я… Я ведь тоже люблю свой поселок Синегорье и лес наш, и речку, и вас с мамкой. Ездишь по стране, а сердце-то сюда стремится, где твой единственный дом. — И она прижалась щекой к колючей отцовской шее.
        Но Емельян действительно обиделся. Холодно отодвинул дочь в сторону, словно вещь, накинул на плечи полушубок и бросил на ходу:
        –Пойду я. Подышу пока нашенским чистым воздухом. Что-то душно у нас. — И с силой захлопнул дверь, так что штукатурка из угла посыпалась.

По тропам памяти

... Над Синегорьем уже стягивал по улицам фиолетовые сумерки декабрьский вечер. Из-за соснового леса на горе Ежовой взошла полная луна, и ветер норовил зашторить ее облаками. Она скрывалась на миг, потом снова выныривала, и в ее свете при порыве ветра, как из рога изобилия, сыпалась колючая крупа, а когда вихрь, счастливый в своем всемогуществе, проносился в конец квартала, зависали в прозрачном воздухе одинокие снежинки и мерцали легко, пронзительно-невесомо и загадочно, как волшебные.
     Неширокая улочка Сосновская, где в компании с другими такими же добротными бревенчатыми домами и просторными огородами плыл в голубые дали дом Акримовых, взбегала по склону горы к лесу, подступая к нему вплотную. На другой горе, на улице Пушкинской, начиналось новое Синегорье, с пятиэтажными домами улучшенной планировки, детсадом с маленьким плавательным бассейном, почти городской торговый центр, школа, больница, Дом быта, клуб и даже стрелковый тир и баня с красивой сауной и солярием, где любили бывать молодые горняки.
      Поселок – в самом центре России, на стыке Европы-Азии, хоть и небольшой по численности населения, но типичный для горнозаводского промышленного Урала. Дочери Акримовых любили здесь отдыхать, хоть и баловали иногда себя перелетами на заграничные морские курорты. А когда, бывало, общались там на отдыхе с иностранцами, то от души забавлялись от того, что Россию иностранцы до сих пор представляют зачуханной деревней с керосиновыми лампами, где по улицам бегают медведи.
      В долгие зимние ночи, когда бессонница ласковой кошкой прокрадывалась к Емельяну и ложилась под бок, просвечивая в темноте желтыми Муськиными глазами, он тихонько, чтобы не разбудить жену на соседней кровати, выходил за ворота.
           Уже давно Емельян Акримов был на пенсии, но привыкнуть к своему положению никак не мог. Вот и сейчас, поспорив с дочерью, вдыхал он морозный дурманящий воздух, прислушивался, как грустно - певуче поскрипывают под ветром на горе сосны, и стоял, убаюканный этими родными шорохами и звуками. Метель щедро осыпала серебром старый кедр в палисаднике. Он глухо шумел, вплетаясь в хоровод зимней ночи. И Емельян, представлял, как бродят в кедре соки жизни, как переливаются они по веточкам и корням. Даже если когда он посохнет, земля все равно будет хранить под его корнями благодарную память. А потом возьмет и выкинет величайший секрет — выплывет где-нибудь хрупкой родственной веточкой. Может, даже на другой планете, в другой Галактике. А что, все может быть…
            В эти мгновения Емельян понимал, что все вокруг преходяще - вечное и настоящее и что сохранить эту красоту с каждым днем труднее — такая в мире обстановка: даже в космосе  страны сейчас  соперничают, американцы разжигают агрессию на ближнем востоке. И когда он вдруг представлял, что, не дай бог,  может и новая мировая война начаться, ведь последняя, Великая Отечественная, оставила  незаживающие раны, когда он это представлял и вспоминал тяжелые периоды жизни, ноги его начинали холодеть, как у покойника, и он, грешным делом, думал, что недолго ему, видать, осталось жить…
            У старшего поколения, что ни событие, то драма, цепляющаяся корнями за прошлое. Отец Емельяна погиб перед самой войной, на работе, в леспромхозе. Несчастный случай: задавило падающей лесиной. В войну мать стала работать в шахте.  А подросток Емельян пас корову, ловко управлялся на покосе, ходил по грибы-ягоды, делая запасы на зиму. От отца досталась в наследство трехрядка, на которой он быстро выучился играть знакомые мелодии. А потом соседка Глафира подарила гитару мужа, погибшего на войне. С тех пор Емельян берег бесценный инструмент, который навевал ему сцены прошлого.
            Сейчас, когда Емельян был на пенсии, старые воспоминания  все чаще подступали к нему, словно волны давнего прибоя, и тревожили душу. В огороде шумел под ветром старый кедр. Когда Емельян прикасался к нему, то чувствовал, как в его чреве  пульсируют, переливаются жизненные  соки. Они придают силу и ему: так же свежи и желанны мечты. Недаром говорят, что возраст — это состояние души. Делал свое дело и «кружок здоровья», как называл Емельян свое натуральное хозяйство — корову, огород, дом. Постоянное движение — это жизнь, и все заботы только укрепляют веру в свои силы. И хочется жить так же долго, как кедр. Ах, мечты, мечты, уже зрелого мужа!
           Многие в городе теперь стали быстро стареть, потому что, выйдя на пенсию, предпочитают отдыхать, ничего не делая. Вот и лежат в своей благоустроенной квартире, жиреют, дают мускулам и душе расслабиться. Ничегонеделание превращается в привычку. Эту теорию Емельян начал вдалбливать до
черям, когда они поселились в городе, и хотя до пенсии обеим было еще, ой, как далеко, он заранее и на всю жизнь определил им жизненный стержень. Но теперь родителей мало слушают, предпочитают набирать свой опыт, исходя из собственных набитых шишек. Но историю, по определению Емельяна, дети должны помнить, а великую Отечественную войну – в особенности...   
         … Звездная ночь гудела над Синегорьем. В доме Акримовых, сработанных на века из кедрового бруса, долго не спали. Ирина и раньше слышала от отца рассказы  о послевоенной молодости, а этот, о старой гитаре, встрече в шахте с военнопленным, вдруг высветил историю по-другому. Что-то новое, тайное и глубокое открыла она в отце. Оказывается, он – неплохой рассказчик и к тому же философ. Знает то, чего ей до сих пор неведомо. Наверное, надо пережить немало потрясений, чтобы быть мудрым, великодушным и добрым, способным понять чужую боль. Это называется житейской мудростью, душевной щедростью и еще чем-то несравненно высоким,  которое зовут загадочной русской душой. Раньше она посчитала бы это высокопарным и напыщенным высказыванием, а сейчас поняла истинный смысл определений.
         – Конечно, многое вы с мамой пережили, — в голосе Ирины исчезли нотки самолюбования. — Но не думай, что нам теперь не понятны ваши прошлые переживания.
         – Грамотные выросли у меня дочери, только иногда чувства свои допод-линные далеко, эх, прячут! Тоже одобряю... Только дурак, как говорится, ясен всем насквозь. — Емельян положил руку на блестящие длинные волосы Ирине. — Красавица, умница… Значит, не зря мы вас растили, не зря прожили с матерью жизнь ...
         –Ну, уж, начал – за упокой. Да вы ведь, может,  еще на середине пути,— подмигнула Иринка. — Сейчас скоро такая продвинутая медицина пойдет. Запустят нано-сканер миниатюрный в организм, он будет выявлять больные органы и наращивать –обновлять износившиеся детали. Считай, бессмертие всем обеспечено…
         – Ну, допустим, не всем, а то перенаселение получится, а только избранным, скажем, большим ученым, или хорошим артистам, писателям, чтобы лечили добром еще души, а не растлевали бы этой никчемной европейской попкультурой…
 
         
        – А что, эта ваша Зона в одночасье рассыпалась в прах, и память о ней навсегда стерли из голов ветеранов-синегорцев?– Озорно спросила Ирина.
        –Ан, нет, не тут-то было!– Загорелся Емельян.– Кстати, ветеран войны Павел Егорович Бурышев долгую жизнь прожил, скончался недавно в областном госпитале, куда его отвез подлечиться  сын Макар, тоже военный, полковник уже. Он давно приглашал его к себе в областной город на постоянное место жительства, да старик упрямый был, отказывался. Подлечится, бывало, в госпитале, и опять домой. Все читал мемуары о войне и собирался написать свой. Зрение у него сильно село, хотя и сделали операцию по удалению катаракты.  Не мог найти себе секретаршу, чтобы под диктовку набирала воспоминания на компьютере. Внучка приезжала иногда из столицы с этим, ноутбуком, кое-что записала, да все не успела…
        А Зона…Она жива до сих пор, вернее, ее развалины. Там после отъезда военнопленных решили сделать нормальное жилье для вновь прибывшей рабочей силы из молодежи, приехавшей на заработки: шахту-то реконструировали, оборудовали новой техникой. Разгородили все помещения, где тогда были нары, сделали перегородки, получились квартиры, даже туалеты теплые построили в конце коридоров. Потом народ стал разъезжаться. Обратно убрали перегородки и сделали… коровники. Но не совхоз ведь наш поселок, все стало разваливаться, скот  наполовину сдох, оставшихся коров раздали ветеранам. А бараки и вовсе со временем без ремонту обрушились.
      –Да, в пору нашей школьной молодости, помню, там коровники были. Но мы, когда ходили в лес по ягоды, почему-то далеко это место обходили.– Вспомнила Ирина.
      –После коровьих тропок та дорога заросла совсем, да… Но я ходил туда иногда, тянуло и все… Вот и летом нынче завернул…– Признался Емельян.– Притяжение какое-то непонятное. Одно название – Зона KRIEG, зона войны, словно крик памяти по минувшим драмам. Война  не уходит совсем, все остается под небом, как говорят сейчас – в едином информационном пространстве. Я тоже про разные современные теории читаю, интересуюсь этим. Теперь столько газет, журналов издают про загадочные процессы в природе и в мозгу человека…
    …Легко дышится в родном лесу. Осенью для души – раздолье. Добродушно шумят в верховьях сосны. Ели  путаются в паутине трудоголиков паучков. Говоруньи-березки приветливо машут ветками: веники из них приятны и целебны. Горы, местные добрые великаны, смотрят с высоты, играют с облаками в прятки. Пахучие травы, таежные лекари, стелются под ноги. Пижма, дикая рябинка, стоит непроходимой стеной и пряно звенит  своими соцветиями-бубнами, напоминая корицу и мускатный орех. А чего стоит мята, венки из которой возбуждают работу мысли. Тихонько тренькают под ветром бубенчики кукушкиных слез. А гвоздика - травянка, называемая в народе часиками, не позволит утерять нить событий: только поверни венчик цветочка вокруг своей оси, и понесутся стрелки по кругу времени, не остановить. Этими нехитрыми травами заросли бараки вокруг Зоны. Крыши обвалились, а внутри гуляют сквозняки, словно забытые лики некогда обитавших здесь людей. И только упрямый темно-зеленый бархатный мох, как монстр, захватывает все новые участки на сгнившем полу, а серый наглый лишайник упорно  лезет по стенам,  отвоевывая  территории для жизни…


Рецензии