Сегодня даром, а завтра за деньги

Безвинные байки, непьяные шутки – да разве ж в старом Алансоне можно такое! Садись к огоньку, дружок. Вижу, отставной ты али рабочий; обтрепался маленько да под дождем промок. Исправят сие мои добрые дровишки. Не дрожи так и сказки послушай. У нас на севере доброй Галлии все сказочки свои, и получше эльзасских. То все жуть да нехристь, смерть смертью погоняет. На ночь негодный слух для путников.

Поди ж ты, разбудили мою голубушку. Слышишь туфли ее над головой своей? Гордость моя, такая уж честная, такая пригожая, работ никаких не чурается. Сено покосит, рубашку сошьет, а коли я хворать буду – и петуха забьет на ужин. Непростая Софи, нантская сударыня, самая настоящая сударыня! В девяносто третьем с сердцем и крестом на груди штыком махала. Да размахалась так, что самого шевалье Шаретта едва не пристукнула.

Вижу, хорошо льется вино в глотку. Так, быть может, и к сладу послушать? Спину суши добела, не то в груди простынет. А я бутылочку допью и разъясню тебе, кто к чему в королевской армии был. Все гордый прах, на скабрезное не обидятся, на простой-то народ. И Софи не прознает. Мне доверилась, а уж я вижу шибко, где человек добрый.

***

Входит армия короля и папы в Анжер. Подковы стучат по камням. Цинь-цинь – пыль столбом, закрывают хозяйки окна домов с ореховыми балками. И на соборе себе часы – цинь-цинь, сытого вечера, судари, значит. Приветлив Анжер, благоухающ и тих, как Луара летом. Цинь-цинь, спешиваются кавалеры, шпорами звенят. Въедливый цинь в тавернах, кабаках и харчевнях. Устали солдаты, воды просят, воды напьются – вина тайком и все цинь-цинь стаканами.

На кровь виноградову девки слетаются. Рыжие, черные, белокурые, с севера и юга. В ночь вылезают, днем отсыпаются – потому и бледны на продажу, кожа молочная светится, блестят белые зубы. Цинь-цинь, головами качают девицы, серьги о бусы бьются, а все – медные. Плохо в Анжере девкам. Как упьются свои ж, так и начинают бутылки о пол – цинь! И жены потом цинь бедняжке по щеке.

Радуются солдатам милашки. Те, что дешевы, по пятнадцати грошиков берут, в сумочки опускают цинькающие монетки. Но и страшны под смертный грех свой похотный. Спьяну возьмешь такую, утром побежишь с постели, дурак! Не все барышни в Анжере красивы, а и не все дурны. Недурные две дюжины грошиков ждут, тянут ухоженные руки. Заласкаем до смерти, подмигивают они, дуют на ладные локоны.

Спит Анжер, гуляет Анжер, веселится, мечется, думает. Бедный растерзанный Анжер!.. Там тишина, там сияет всеми окнами дурная, бешеная едальня, там публичный дом фонарики вывесил – заходи, прохожий, за пятьдесят грошиков, коль на чай и белье не щадишь.

У кабачка «Табакерка» толпа, не протиснуться меж боков и спин. Дерзкий голос девичий к крыше:

– Сегодня даром, а завтра за деньги!

Только крыше чего. Крыша не юноша, денег не принесет, не приласкает девчонку. Раскраснелась вся крикунья, челку ерошит, ружьишко поправляет на плече. Пригожая она, лишь смешная очень. Кто ж о таком на всю улицу кличет? Смеются над нею и товарки, и солдаты. Она и сама как солдат одета, шляпу оставила, кудри выпустила черней смолы. Вот-вот расплачется, глупая, позор всему войску пойдет. Не бывать во французских рядах плаксивой шлюхе.

– Кому вопиешь, сударыня? – а вот и шевалье. Три ночи не спавши в пути, говорят солдаты. Три дня на лошади, говорят. Глаза сердитые, развязанный галстук. – Всю уличку перебудишь.

– А всем вопию, ваша светлость, – вздернула нос девица.

Судачат за затылком ее – возьмет или нет? Шевалье Шаретт лисица, как унесет на хвосте – след простынет беспокойству. Опять запляшет «Табакерка». Опять принесет хозяюшка пива и миног. А эта пусть отправляется восвояси.

– Всем вопию, – топчет каблуком сапога травку, ружьишко дергает. – Кончились грошики на пули, ваша светлость. Милый в Лавале лежать остался, скучно уж больно.

– Даром себя предлагать негодно, – хватает шевалье девку за локоток. – Чаю выпьешь за два су? Не зови в половину Анжера, не все это терпят.

Повырывалась она, взрыла сапогами пыль, при своем, вестимо, остаться хотела. Да просьба шевалье больно тронула. Посопела девица и исчезла за ним в доме на углу. Свищут вслед огорченные развратницы: им бы – двадцать четыре грошика, а ей за чашку чаю два. Деньги в болото!

Меж тем славно в комнате шевалье. Постель просторная, чистая, свечи горят, будто приехал сюда шевалье паломничать. Оглядывается девка, стул раскачала, мундир сбросила. Под мундиром меж рубашкой и телом воздух один. Потряхивает девка кулачок, а в кулачке монетки две грошовые цинькают.

– Софи, ваша светлость, – и цинь монеты на блюдце чайное. Усмехается она, из-под ресниц смотрит умоляюще.

Шевалье тоже в ответ глядит задумчиво. Прелестная сударыня, право слово. Волосы темнее майской ночи, в глубине зрачков похоть плещется, да и ладная она со всех сторон. Руки от оружия грубые, патриотические руки с фарфоровой чашкой. Манящая Софи на конфету в грязном пергаменте похожа. Пыльная рубашка, пыльные сапоги, пыльные штаны, волосы только чистые. Хороша.

– Сегодня даром, – упорно отстраняет она руку шевалье с серебряным талером. – Ежели мне не понравится – не приду завтра за деньгами.

Смеется шевалье Шаретт над ее наивностью, пока Софи сбрасывает одежду до последнего клочка. Каков нрав капризный и горячий… Стыдно ей за удовольствие брать монетой, а хочется же кого-нибудь ночью согреть. По всем ее движениям видно – хочется.

Лицо у Софи черноглазое и загорелое, губы обветренные – жесткие и горячие, руки до запястий словно бы у пахаря, а промеж этого всего – тело молока белее. Твердый и неленный стан, бедра крепкие, грудь страстно вздымается. Не девочка Софи, но и не женщина – что-то посередке, сочное и жаркое. Как еще непропеченное тесто, как сладкая яичная пенка на пирожном – Софи.

Цинь, и падают на пол штаны с медными пряжками. Для шевалье Софи во всем покорна, жалобно раскрывает давно не ласканный рот и шепчет:

– Даром!

Шевалье не накладно и талер было сунуть, не берет ведь. Потому и укладывает он ее на постель без единого словечка, даже и без звука, лишь шелестит ткань нижнего белья. Молчит и Софи теперь – запечатаны губы, прикрыты зоркие глаза. Плавится Софи, что сахар на огне, дышит удушливо и торопливо. А шевалье – тот ее расцеловывает, и так вдумчиво и ладно, будто сахар этот застывший плавит, растворяет леденец на горячем языке.

Совсем в свете свечей Софи и молоденькая: розовеют на груди нежные соски, как капли вишневого сиропа, вдоль живота вниз – чаинки крохотных родинок. К чаю сама и не притронулась – пить не будет, есть не захочет, доколь желание не погасит. Подается Софи ласкам шевалье, гладит умелые руки и отводит взгляд: ждет. Довольно ей всяческой расплавки, стекает леденец карамелью шевалье Шаретту на пальцы.

Слышала Софи, что шевалье глаз не смыкал на лошади весь переход, вот и старается, выкручивается из объятий, толкает шевалье на прохладную простыню. Сама его бедра своими сжимает, вертится, никак решиться не сумеет. Тени от черных кудрей пляшут по стене, закрывают для шевалье румянец Софи и мутный взор ее. Все неловко ей устроиться – не в миленького своего ладони упирает, а в шевалье Шаретта. Почти незнакомец, только разве что – отец.

Вот и решает Софи притворяться солдатом. Откидывает волосы, седлает дорогого шевалье, точно лошаденку свою, садится резко на мужской член и вздыхает бесконечно довольно. Блуждает на лицах любовников шальная развратная улыбка, на двоих – одна: то Софи приоткроет губы и улыбнется, то шевалье от нее заразится. Порывиста Софи, быстра и гибка, от нетерпения касается нежной плоти и едва ли дышит. Не замечает в тумане своем, что шевалье Шаретту ее спешка не по нраву. Тянет он ее выше, к изголовью, только слегка направляет, чтоб повернулась бессловесно спиною, и берется терзать: разнимает стройные ноги и меж ними целует ее крепко. Чуть не кричит Софи, мнет пальцами грудь, взывает бессвязно:

– Ах, генерал!..

Только сама Софи давно не льном шита. Знает, как скрыть зубы, чтобы любовнику больно не сделать, знает, как горло не щадить. Пробует шевалье острым языком – сладковато; от нее сладковато, а он вздрагивает, как невинный юноша. Усмехаются они оба про себя, а Софи и открыто так же. Ей и щекотно, и неловко, и горячо, ноют мускулы, исправить же путь один.

Обидно только, что утомился шевалье без сна и в утехах. Едва успела Софи дернуться в восторге – уже смежены его веки, и вдохи легки и редки. Одевается Софи и думает явно: остаться наглость, уходить – пакость. Но все же уходит – вдруг отыщет шевалье завтра?

А он сам ее отыскивает. Напускно усталый и суровый, с томлением во всех движениях.

– Леденец ты коробочный на палочке, а не девица. Куда тебя черт унес вчера?

– Да и с вами не наспишься, ваша светлость, – приторно смеется Софи и по привычке дергает дрянное ружьишко. – Несогласная я быть леденцом. Слижете.

Этим ее громким словам отвечает свистом и гвалтом анжерский кабак. Цинь! грохнул шевалье стакан о пол. Но Софи его совсем не боится. Не та коробка на нее, на леденец.

– Сегодня даром, а завтра за деньги, – повторяет она болванчиком, раздеваясь у знакомой кровати. – Даром.


Рецензии