Честность Иванчука

ВЛАДИСЛАВ КОНДРАТЬЕВ

                ЧЕСТНОСТЬ ИВАНЧУКА
                небыль

           Внутренний двор техникума сахарной промышленности столь велик, что в нём солнечно в любое время суток, если, конечно, солнце светит, а не закрыто тучами, или и вовсе не скрылось за горизонт. В тот день солнце светило по-весеннему ярко, хотя и был февраль, но на то он и февраль, чтобы на Кубани были знаменитые “февральские окна”, когда труженики полей могут вспахать поля и засеять их яровыми хлебами.

           Но не только труженики полей рады февралю с его “окнами”, после зимы, пусть и недолгой на юге, а ещё и слякотной, сырой, но всё равно – зимы, февральскому теплу рады все, кто ждёт наступления весны и лета с их теплом, у нас на юге, пожалуй, что не столько с теплом, сколько с жарой, усугубляемой суховеями, – но, несмотря ни на что, все рады, что зима подходит к концу. В такое время двор техникума наполняется группами учащихся, среди которых можно заметить и совсем юные лица тех, кто поступил в техникум после восьмого класса, и заматерелые, нередко украшенные усами, лица тех, кто учится, отслужив два, а то и три, года в Армии (или, соответственно, во Флоте); девочки в самых разных соотношениях перемешиваются со взрослыми девушками, а то и довольно зрелыми женщинами.

           Четверокурсник Ладо, его сокурсник и сотоварищ по “реальному дипломному проекту” Юрек, вышли во двор, чтобы насладиться, хоть на несколько мгновений, теплом и свежестью весеннего воздуха, оба облачённые в синие рабочие халаты – а как же иначе, ведь Ладо и Юрек заняты работой в кабинете, где царит и правит Галина Ивановна Барабан – та самая знойная и не в меру пользующаяся косметикой и злоупотребляющая французскими благовониями Барабан, про которую бородач Тронько исполняет, как ему кажется – остроумную, а, по мнению Барабан, – похабненькую, песенку бездарного Тронько, где всего-то и слов, что:

           – Барабан-бан-бан! Тарабан-бан-бан! Дарабан-бан-бан! Бар-раббан-бан-бан!

           Именно эти слова, завидев Ладо и Юрека, спел, как мог – так и спел, Димка Курин, который, с первого дня занятий заявил, что, хоть у него и есть имя-отчество-фамилия, но он привык, чтобы его звали по его привычной ему, но странной для уха непривычных людей кличке – Матвей. Имя Матвей для клички, действительно, довольно странный выбор. Матвей – сын, как он сам любит повторять, русского и армянского народов, высок ростом, кареглаз и в улыбке – сахарнозуб. Девушкам красавец Матвей очень нравится, и он этим беззастенчиво пользуется и не только пользуется, но и при всяком удобном случае хастается.

           Юрек, который заискивает перед Барабан, делает вид, что беззлобное подтрунивание Матвея – это не безобидные шалости, а злостные нападки на уважаемого им, на словах уважаемого, а на деле – очень даже и неуважаемого, преподавателя с действительно странноватой фамилией – Барабан. Но мало ли в мире странных, а то и вовсе нелепых фамилий? Что же, из-за этого не подтрунить над приятелями – думает Матвей? Нелепая, или, хотя бы и странная, фамилия – ещё не повод подтрунивать над кем либо, а уж распевать песенки, сочинённые бездарностями типа Тронько – и вовсе дело недостойное. Так думает Юрек. Или делает вид, что думает.

           Юрек считает, что подтрунивать, да ещё над ним, совершенно неправильно. В отместку он начинает глухо покашливать, передразнивая страдающего хроническим тонзиллитом Тронько, который руководит “реальным дипломным проектом”, которым занят Матвей, а тот, показывая, что совершенно из-за Тронько не страдает, расплывается в широкой жемчужнозубой улыбке. Но обворожительная улыбка Матвея, так гипнотически действующая на девушек и преподавателей-женщин, которым Матвей, в немалой степени – по этой причине, удачно сдавал экзамены и зачёты – эта лучезарная улыбка на Юрека не действует совершенно. Матвей, правда, от этого нисколько не печалится. До Тронько, его тонзиллита и отношений с Барабан, ему нет никакого дела, но подшутить над сотоварищами случая не упускает. Юрек, которому, на самом деле, тоже нет никакого дела до Барабан, тем не менее вступает в неявное препирательство с Матвеем. Тот, всё так же широко улыбаясь, спрашивает:

           – Ну, что, затарабанила вас Барабаниха?

           Ладо, непривыкший притворяться, только руками развёл, говоря этим, что Барабаниха их, действительно, затарабанила, и затарабанила так, что сил нет, вот они и вышли во двор, чтобы хоть мгновение побыть среди нормальных людей, подышать чистым воздухом, а не отравленной злопыханиями Барабан атмосферой кабинета, где она верховодит дипломниками: Ладо, Юреком, Черепахой Тортиллой, красивоокой Матвейчук, носатой обладательницей локона страсти старостой группы Летовец, той самой, что при ходьбе вихляет бёдрами хлеще, чем Мымра из фильма “Служебный роман”. Ладо не привык ни заискивать, ни подхалимничать. Но Юрек – из другого теста. И он Матвею отвечает:

           – А вас Тронько закашлял.

           Матвей даже и не пытается спорить с Юреком, а только говорит:

           – Закашлял, ещё как закашлял, но, будем справедливы, Тронь по голове не барабанит, не тарабанит, не дарабанит.

           Ладо эта перепалка не нравится, а потому он примирительно говорит, адресуясь как бы к Юреку, но кивая в сторону Матвея:

           – Ты Тронько не тронь. Да и то: Тронь, меня не тронь.

           Матвей, услыхав, как Ладо обыграл в придуманной экспромтом поговорке кличку Тронько, одобрительно кивнул головой, согласился:

           – В натуре: Тронь, меня не тронь.

           Серёга Хромуля, присоединившийся к ним в этот момент, одобрительно усмехнулся, а Юрек, как обычно, надулся, так как всегда очень остро переживал, если его остроты оставались оценёнными ниже, чем остроты других, а особенно, если его экспромты вообще не принимались окружающими, вот как сейчас никто не обратил внимание на то, как он обыграл постоянное покашливание Тронько. Хромуля надутость Юрека не удостоил вниманием, а только окинул взглядом пространство двора и сразу же определил, где может быть интересно. Бросив небрежно:

           – А что там за собрание?

           Приятели бросили взгляды туда, куда указал Хромуля. Там собралась небольшая группка учащихся из параллельной группы, в которой выделялся рослый Иванчук, а рядом с ним переминался с ноги на ногу невысокий, рыжий и веснушчатый парень с глазами, смотрящими в разные стороны – знаменитый Петрынченко. Тот самый Петрынченко, что летом, во время производственной практики, убежав из дому: от жены, новорождённого ребёнка, тестя, тёщи, забот и тягот семейной жизни, – нашёл себе приключение с несовершеннолетней обольстительницей, закончившееся привлечением к уголовной ответственности за изнасилование несовершеннолетней, уголовным делом, собранием учащихся двух групп и выборами общественного обвинителя на суд, кем и стал дружок злосчастного Петрынченко здоровяк Иванчук.

           Петрынченко, более обычного, был равнодушен к окружающему его миру и смотрел, из-за сильного косоглазия, куда-то в неопределённое место, как будто бы там искал ответ на философский, по сути, вопрос: как это его угораздило влипнуть так неудачно в историю, которая привела его к семейной катастрофе и стоила судимости? Но ни сиявшее густой весенней синевой небо, ни преисподняя, – словом, те места, куда смотрели косые глаза Петрынченко, не давали ответа. Но, может быть, ответ даст Иванчук. Хотя бы ответ на вопрос, чем же, всё-таки, закончился суд над Петрынченко.

           – Вот Иванчук нам всё и расскажет, – решил Хромуля, – даром, что ли, мы его выбирали на суд обвинителем.

           Когда Ладо, Матвей, Хромуля и недовольный, увязавшийся за ними Юрек, приблизились к Иванчуку и окружавшим Петрынченко ребятам, Петрынченко дёрнул за руку дружка, как бы призывая того замолчать и не рассказывать о суде учащимся из параллельной группы. Хромуля, от внимательного ока которого не могло ничего укрыться, сразу же расставил все точки над “и”, заявив:

           – Не надо. Вот только этого – одергиваний за руку, не надо. Как на собрании париться и выбирать ему обвинителя на суд, так мы нужны, а как Иванчука послушать, так он призывает замолчать? Не выйдет. Иванчук, давай-давай, колись, что там было на суде.

           Петрынченко сразу же покраснел, но от стыда ли за то, что хотел утаить нечто интересное от ребят из параллельной группы, или от досады, что рослого Иванчука отовсюду видно и он привлёк внимание к Петрынченко, которому это внимание за последнее время не то, что надоело, а ужас, как осточертело – об этом оставалось только догадываться. Иванчук же, раздувшись от чувства собственной важности, переполнявшего его всё последнее время, с важным видом посмотрел на подошедших к группе слушателей учащихся из параллельной группы. Ещё бы Иванчуку не важничать – не каждый день молодым парням выпадает честь быть общественным обвинителем на суде по обвинению… Иванчук сделал многозначительную паузу и продолжил прерванный присоединением к ним Ладо, Хромули, Матвея и угрюмолицего Юрека рассказ:

           – Обо всех обстоятельствах дела ни я, ни кто другой, особенно распространятся не имеет права, так как я давал подписку о неразглашении.

           – Чего? – не без презрения в голосе спросил Хромуля.

           – О неразглашении обстоятельств уголовного дела, – с достоинством, понимая, что имеет дело с необразованной в вопросах уголовного процесса публикой, ответил Иванчук, давая понять, что снисходительно относится к чужому невежеству. Он многозначительно уставился на Хромулю и продолжил, закатывая глаза и явно стараясь не забыть заученный текст, но, тем не менее, внося в него некоторые свои улучшения:

           – Объясняю тем, кто не знает, что в РСФСР разбирательство дел во всех судах является открытым. Но это не касается случаев, когда открытость судебного разбирательства противоречит интересам охраны государственной тайны[1].

           Но Хромулю не так легко можно было убедить в чём-либо. Он, скривившись, недоверчиво произнёс:

           – Подумаешь – дело века. Государственная, что ли, тайна там рассматривалась?

           Иванчук снисходительно улыбнулся:

           – А я тебе объясню, в чём там дело. А оно в том, что закрытое судебное разбирательство, кроме случаев охраны государственной тайны, допускается по делам о преступлениях несовершеннолетних лиц, по делам о половых преступлениях, а также и по другим делам… э… в целях… в целях неразглашения… неразглашения…

           – В целях предотвращения разглашения… – встрял Петрынченко.

           – … в целях предотвращения разглашения сведений об интимных сторонах жизни участвующих в деле лиц[2], – закончил Иванчук и даже выдохнул облегчённо, настолько сложно оказалось говорить языком закона.

           Хромуля кивнул, как бы говоря этим: “Понял, не дурак”. А Иванчук продолжил:

          – Из этого дела рассказать, разгласить то есть, можно – это то, что дали этому болвану, – Иванчук кивнул в сторону понурившего голову Петрынченко, – условно три на два.

           – Чего: три на два? – не понял юридический жаргон Хромуля.

           – Года, чего же ещё?! – удивился человеческой непонятливости Иванчук.

           Хромуля кивнул, давая понять, что про года понял, но не понял, что значит фраза “три на два”.

           – Это, получается, пять лет?

           – Почему же пять? – начиная раздражаться человеческой тупости, вспылил Иванчук.

           – Как почему? А ты сам посчитай: три и два – пять. И это – если складывать. А если умножать, то все шесть выходит. Так сколько же ему дали: пять, или шесть лет?

           Иванчук посмотрел на Хромулю, как на неразумное дитя: учить уму-разуму необходимо, но сколько потов сойдёт, пока научишь – одному Богу известно. И он, беря себя в руки, пояснил:

           – Не пять и не шесть, а три на два. Это значит, что этому дурику дали[3] три года лишения свободы условно с испытательным сроком в два года. Если этот дурик два года ничего не отчебучит, то и сидеть, то есть отбывать наказание, не будет[4]. Что неясно?

           – Теперь – всё ясно.

           – Причём дали именно с условно. А могли дать и отсрочку.

           – Не понял, – вдруг оживился Юрек, – а в чём разница условного срока и отсрочки, если всё равно сидеть не нужно? Что в лоб, получается, что по лбу.

           Иванчук, как и положено в таких случаях, почесал задумчиво затылок и изрёк:

           – В чём там разница, я, если честно сказать, особенно не разобрался, но адвокат хвалился, что сумел добиться именно условного срока, а не отсрочки. Дело в том, что, если дают лишение свободы условно, то наказание, как нетрудно догадаться, условное. А если дают лишение свободы с отсрочкой, то наказание уже не условное, а реальное, но… реально не отбываемое. То есть не отбывается наказание, хотя оно и реальное. Есть, оказывается, разница. Одно – нереальное наказание, а другое – реальное, но реально оно не отбывается. Как-то так.

           – Понятно, – сказал Хромуля таким тоном, когда хотят подчеркнуть, что ничего непонятно.

           Иванчук решил не обращать на такие мелочи внимание и продолжил:

           – А если кому интересно моё мнение, то я так скажу: этот дурик Петрынченко сам во всём и виноват.

           – Ещё бы не виноват, – ухмыльнулся Юрек, который, не успев вернуться из Армии и восстановиться в техникуме, в который он поступил ещё до призыва в Армию, женился и всячески подчёркивал своё подкаблучное положение в семье, – ещё бы не виноват. Нечего было гулять от жены и ребёнка, да ещё с малолеткой.

            Иванчук на Юрека посмотрел неодобрительно. Он не терпел ханжества, а глядя на Юрека, чувствовал, что его постная физиономия – это как раз тот случай, когда вспоминается пословица про тихий омут. И вообще, ведь кто-то где-то кому-то сказал, что не судите и не судимы будете – Иванчук не помнил, кто это сказал, у него из-за суда над Петрынченко всё в голове спуталось. Судья и прокурор, как думается, сказать это не могли. Адвокат, без сомнения, что-то такое мог заявить, но Иванчук удивлялся, что большую часть процесса защитник Петрынченко молчал. Как воды в рот набрал. Или чего покрепче… Один раз Иванчуку показалось, что, как будто бы, откуда-то потянуло перегаром, но от кого точно, он так и не уловил. Хотя больше всего под подозрение попадал именно адвокат.

           – Я не о том, – продолжил Иванчук свою мысль, – я о другом. О том, что Петрынченко сам виноват, что его вообще осудили. А всё потому, что честным оказался. Честность – штука коварная. Молчал бы на следствии и суде, никто бы ничего не доказал. Пошёл бы в отказ, сошло бы ему с рук, как с гуся – вода. А его взяли на понт, прижали, он и поплыл. Раскололся, как орех. Я же говорю: дурик. Как есть – дурик.

           Петрынченко попытался, было, возразить дружку, но сразу же вспомнил, что ему теперь придётся два года сидеть ниже травы, тише воды, а потому возражать не стал, а только спросил:

           – Это ты из чего же сделал такой вывод?

           Иванчук ловко сплюнул, демонстрируя опытность в разных жизненных сферах, обвёл слушателей взглядом и начал:

           – Всё, что я говорю, основано на жизненном, порой горьком, опыте, многократно проверенном опыте.

           Иванчук многозначительно замолчал, а потом, как опытный рассказчик, выждав немного времени, продолжил:

           – Я вам расскажу, как честность может сгубить человека и как важно это знать, чтобы уберечься от большой беды. Я всегда считал, что то, чему учат взрослые, правильно. А чему учат взрослые детей? Быть честными. Я и старался быть честным. Закончил школу. Поступил в технарь. А так как в школу меня отдали с восьми лет, то не успел я начать занятия, как получил повестку из военкомата, где товарищ военком предлагал, ещё не приказывал, а только предлагал, явиться в военкомат, ещё без кружки-ложки и комплекта нижнего белья, но с документами. Словом, пришёл и мой черёд отдать мужской и гражданский долг Родине. Я был не прочь, но именно в том момент у меня настали разные трудности с моей девушкой, и я, дурак такой, надумал, что лучшее решение – это жениться на ней, а то она может и не дождаться меня из Армии. Как будто бы штамп в паспорте мог быть гарантией, что дождётся.

           В то время, как раз как будто бы специально для меня, показали по телевизору фильм Гайдая “Я шагаю по Москве”…

           – Не Гайдая, а Данелии, – вдруг встрял Ладо, до того момента слушавший молча и по привычке державшийся незаметно.

           Иванчук, от неожиданности, даже растерялся, спросил недоумённо:

           – Что: не Гайдая, а Данелии?

           Дотошный Ладо пояснил:

           – Фильм “Я шагаю по Москве” снял не Леонид Иович Гайдай, а Данелия, Георгий Николаевич.

           Иванчук даже глаза вытаращил, переспрашивая:

           – А разве это – не одно и то же?

           – Что – не одно и то же?

           – Ну, Гайдай… Данелия… Звучит похоже…

           Здесь уж Ладо пришлось играть глазами, возводя их горе, показывая, тем самым, что путать таких замечательных кинематографистов, это совсем непозволительно. Иванчук не стал заострять на этом внимание и после небольшой паузы недовольно продолжил.

           – Гайдай, Данелия – какая разница? Дело не в них, а в том, что в фильме была подсказка, как в таких случаях поступать. Вот я и решил действовать честно и явился к военкому: так, мол и так, есть у меня девушка, а времени жениться – нет. Вот я и прошу отсрочку от Армии, чтобы устроить свою личную жизнь. Ну, военком мне и подсказал, куда мне с моей проблемой идти. Адрес – всем известный адрес, отнюдь это не загс был. Но я не отчаялся и по указанному мне военкомом адресу не пошёл: всё-таки у нас – демократия, да и я – ещё не военный, а только призывник. Я решил, как говорится, закосить от Армии. Не навсегда, что я, бракованный какой? Нет, я решил откосить от очередного призыва, а для этого сослаться на плохое состояние здоровья. Членовредительством заниматься не стал, пить всякие гадости – тоже. Просто во время прохождения комиссии я постоянно приседал, раз пятьсот присел. И в кабинет кардиолога после такой зарядки еле заполз. Врач стал меня слушать, а потом – качать головой. Спросил, не жалуюсь ли я на сердце. Я сказал, что жалуюсь. Он и выдал мне направление на госпитализацию в Первую городскую больницу, это та, что находится рядом с Сенным рынком. Кстати, раз уж начал, то отмечу, что на территории больницы есть закрытая церковь, в ней студентам-медикам лекции читают профессора. Надо думать, что эти лекции дорогого стоят. Всё-таки сам Иисус Христос медикам там помогает.

           Ну, вот в этой больнице я и оказался. Врачиху мне дали молодую, но дотошную. И то сказать – Дурлиндер. Это вам не просто так. Я фамилии, если они простые, совсем не запоминаю. Помните, как в Мюнхаузене: иметь в Германии фамилию Мюллер – всё равно, что не иметь фамилии вовсе. То же самое и в России. Иванов, Петров, Сидоров, Васильев… У кого такая, или подобная им, фамилия, тот обречён, можно сказать, на безвестность. Вот вы мне скажите, как фамилия актёра, игравшего поручика Листницкого в “Тихом Доне”, или полковника Джералдина в “Приключениях принца Флоризеля”? Или назовите фамилию артиста, игравшего Дуба в “Операции Ы…”, а также и персонажа, которого застрелил Жеглов? Молчите? Оказывается, Игорь Дмитриев и Виктор Павлов это. Я специально из-за них титры читал многократно, пока запомнил. Дмитриев, Павлов – фамилии самые простые, проще не бывает, а поди запомни. А кто играл Лариосика, Афиногена и Кузнечика? Тоже не знаете?

           Иванчук снова сделал эффектную пузу, но Ладо, не успевший ответить на предыдущие вопросы, испортил Иванчуку триумф, сказав:

           – Лариосика, Афиногена и Кузнечика играл Иванов. Фамилии проще и придумать нельзя. Признаюсь, я тоже никак не мог запомнить их: Дмитриева, Павлова и Иванова. Впрочем, как и многих других. Но и то верно, что сложные фамилии запоминаются легче.

           – Во-во, – подхватил Иванчук, – и я о том же. Сложные запомнить легче. Правда, их и спутать тоже легко. Вот я, как оказалось, путаю Гайдая с Данелией. Фамилии хорошо знаю, а людей с этими фамилиями – путаю.

           Ладо неопределённо пожал плечами: он был уверен, что спутать Гайдая и Данелию никак нельзя. Много лет спустя, из книг Данелии, Ладо узнал, что находились люди, причём в немалом количестве, кто, в свою очередь, путал Данелию с то с Марленом Хуциевым, то с Даниэлем. Ладо подумал тогда: “Ну, не знаю… Мне кажется, что спутать Данелию с Хуциевым, это всё равно, что спутать Марлена с Марленой Дитрих. И хорошо ещё, что Данелию путали с Даниэлем, а не с Синявским и Даниэлем – одновременно, как путают люди Добчинского с Бобчинским и Панаева со Скабичевским…, а кто-то называл Данелию не Данелия, а Даниля. Видимо, как-то путая с вином “Ай-Даниль (Пино Гри Ай-Даниль)”.

           А тогда Ладо продолжил слушать рассказ Иванчука про его злосчастную честность и к чему и куда она его привела.

           Оказывается, Дурлиндер проявила неуёмный пыл в деле выявления всех: явных и скрытых, – дефектов призывника Иванчука. Он рассказывал:

           – Что я только ни делал, и что она только ни выделывала со мной, назначая мне всяческие пытки-исследования: резиновый шланг глотал не менее трёх раз, чтобы дать желудочный сок и жёлчь на исследование; ел столовыми ложками какой-то гадкий состав с контрастным наполнителем, дабы на рентгене всё, что у меня там внутри есть, было бы видно, как на ладони; на самом рентгене бывал; кровь сдавал литрами; молоточками меня по коленному сгибу лупили-лупили, лупили-лупили; про нескончаемые клизмы я даже и не заикаюсь, чтобы, чего доброго, не стать заикой вспоминая то, что я на этих клизмах перенёс… Вы когда-нибудь видели какой-нибудь фильм про средневековую мрачную дикость и всё такое прочее? Про то, как некие садисты, называвшиеся Святой инквизицией, издевались над бедными еретиками? Так вот, всё, что вы там видели и можете себе представить, – это детский лепет по равнению с тем, что я перенёс.

           И тем не менее, ничего у меня Дурлиндер не обнаружила. Я уж и жалеть стал, что закосить от Армии решился, уж и повиниться хотел… Но решил ещё немного потерпеть. Но и Дурлиндер оказалась выпеченной не из слабо замешанного теста. Она мне придумывала всё новые и новые муки-пытки-истязания-исследования. Однако же, вижу я, что и её терпение небеспредельно, вижу, что и она начинает давать слабину. И тогда решился я ещё немного потерпеть и переупрямить свою врачиху.

           И вот она, как-то раз, спрашивает меня, как бы невзначай, а не терял ли я сознание когда-либо.

           – Что же ты – барышня кисейная какая-нибудь, чтобы сознание терять? – встрял в рассказ Матвей и улыбнулся, дабы ещё раз продемонстрировать свои зубы.

           Иванчук на Матвея посмотрел строго и сказал так:

           – Я, конечно, не барышня, но вот какие пирожки с котятами: я с детства боюсь трёх вещей…

           – Папу, маму и Бабайку, – снова улыбнулся Матвей.

          Иванчук посмотрел на Матвея ещё строже и продолжил:

          – …боюсь всего трёх вещей: крыс, мышей…

          – А пауков? – не унимался Матвей.

           – При чём здесь анансики? Анансики – хорошие. Я их люблю. Кто же не любит анансиков[5]? – вдруг смягчился Иванчук и было видно, что пауков он не боится, а даже любит.

           Иванчук помолчал, продолжил:

           – Анансики – это не мерзкие крысы и мыши. Я их, этих мерзких тварей, до одури боюсь. А ещё я боюсь вида крови. Не вообще крови, а своей. Сдавать кровь я не боюсь.

           – Даже из пальца? – проявил интерес, совершенно до того момента равнодушно слушавший дружка, Петрынченко.

           – Даже из пальца, – похвалился Иванчук и даже Матвей не стал снисходительно улыбаться после такого заявления.

           Помолчали. Иванчук, откашлявшись, продолжил:

           – Я про крыс, мышей и кровь сказал не просто так. Дело в том, что было один раз, когда я чуть было не потерял сознание. Или почти потерял. Правда, не из-за этих мерзких тварей, а именно из-за вида крови. Случилось это, когда я ещё был младшеклассником. По какой-то причине заставили меня кровь сдавать. Не из пальца, а из вены. Привела меня матушка в больницу. Я спокойно вошёл в процедурный кабинет. И то ли медсестра оказалась неловкой, то ли ещё что, но только ей не удалось с первого раза сделать забор крови. Стала она мне в руку иглой тыкать и злиться, что кровь не идёт, но злиться стала не на свою неумелость, а на меня, да ещё покрикивать стала. Я терпел-терпел, а потом решил взглянуть, что там делается. И именно в этот момент кровь не только пошла в шприц, но и стала сочиться из многочисленных ранок в руке…

           Иванчук сделал многозначительную театральную паузу, увидел, что никто не поднимает его на смех, а потому, задышав, чаще и громче – видимо, пережитое в детстве всё ещё не отпустило его, продолжил:

           – Я и сам не понял, что произошло, только почему-то свет погасили в процедурном кабинете. Хотя кто мог погасить свет и как, я не понял, так как свет никто до этого и не зажигал, так как дело было днём, день был весенний и солнечный, в процедурном кабинете и без электрического света было светло и солнечно. Но вот свет отчего-то погас, как если бы его кто-то погасил. Настала ночная темень. И в этой темноте я услышал голоса. Сначала я не понял, что это за голоса такие, а потом разобрал среди них взволнованный голос матушки, недовольный голос медсестры, которая ей выговаривала за то, что я оказался такой впечатлительный и из-за какой-то ерунды – забора крови для анализа, решил вдруг закатить глаза и сползать бесчувственным телом со стула, на котором я сидел во время манипуляций с моей рукой. А ещё я услышал голос кого-то, потом выяснилось, что это женщина-врач, оказавшаяся в кабинете, так вот, она распорядилась, чтобы медсестра тыкала мне в нос ваткой с жутко-мерзкой, резко воняющей жидкостью, требовала опустить голову ниже колен и сидеть в такой нелепой позе – чтобы кровь прилила обратно к голове, а я пришёл бы от этого в себя. А так как я упорно не желал сидеть в такой неудобной и просто нелепой позе, то она мою голову с силой опускала вниз.

           Темнота постепенно растаяла, я увидел, что не ошибся – голоса, как оказалось, я определил правильно: матушкин, медсестры и женщины-врача. И медсестра тыкала мне в нос ваткой с жидкостью, с жидкостью… воняющей…

           – Аммиаком, – подсказал Ладо.

           – Каким там аммиаком?! Не аммиаком, а… забыл, как эта гадость называется, – раздражился Иванчук.

           – Нашатырём, – предложил подсказку Матвей.

           – Во, точно, – оживился Иванчук, – нашатырём. Ватка воняла нашатырём.

           – Водный раствор нашатырного спирта – это гидроксид аммония. Иначе – гидрат аммиака, – не унимался дотошный Ладо, которому, несмотря на его знание химии, химичка Колба, назло, вывела итоговую четвёрку по этому предмету.

           – Ты со своим умничаньем, – отнёсся к нему отслуживший в рядах Вооружённых Сил СССР Матвей, – не вздумай в Армии никуда лезть. А то, вместо вагона с алюмином, всё время будешь разгружать вагоны с чугунием.

           Все присутствующие на шутку Матвея отреагировали сдержанным смешком, а Юрек – смешком язвительным, радостным и более громким, чем другие слушатели, так как ему сразу же привиделось, как будущий защитник Родины Ладо будет разгружать вагоны с тяжеленным чугунием, вместо лёгкого алюмина, и это видение завистливому Юреку показалось приятным. Юрек был из тех, кому чужие неприятности и трудности, пусть бы и гипотетические, грели душу особенно сильно.

           Иванчук, хоть и усмехнулся вместе с другими, так как в Армии отслужил и не понаслышке знал, каково это – умничать в Армии (как говориться – “острить тупым”), но и нахмурился недовольно, так как шутник Матвей мог оттянуть внимание публики на себя. Кому же суждено послужить Родине, исполнить почётный долг мужчины и гражданина, тот и сам узнает, на своей шкуре прочувствует, каково это – постоянно разгружать тяжёлый чугуний, а не относительно лёгкий алюмин. Поэтому Иванчук прокашлялся и продолжил, повысив немного голос:

           – Тыкает мне в нос ваткой с нашатырём медсестра, сознание от этого проясняется, а я вижу, что, голоса, которые я слышал, когда в глазах у меня было темно, действительно, принадлежат матушке, медсестре и врачихе. Вот про этот случай я Дурлиндер и рассказал. Та меня внимательно выслушала. Ну, думаю, так как для солдата боязнь вида крови – препятствие для службы, или, по крайней мере, основание для отсрочки от очередного призыва, а мне только это и нужно было, чтобы решить свои дела с девушкой, то моё дело – в шляпе. Вон как Дурлиндер меня внимательно выслушала. И что-то, явно это по глазам было видно, про меня и мою судьбу решила.

           Остаток того дня я провёл спокойно, никто ко мне ни с чем не приставал, никуда меня ни на какие анализы и осмотры не гонял, как будто бы про меня все забыли. Настало утро. Не успел я позавтракать, как меня вызвала медсестра в коридор и сообщила, что меня ждёт во дворе машина, использующаяся больницей для хозяйственных нужд, а эта машина отвезёт меня, куда-то за пределы больницы, для осмотра. Или исследования. Или консультации. Или ещё чего-то такого же важного, нужного и жутко медицинского.

           В то утро ко мне как раз матушка пришла, так что туда, куда меня направила Дурлиндер, я поехал не один, а с матушкой. И поехал я спокойно, ни о чём таком эдаком не думая, тем более, что, почему-то, некоторые анализы меня, да и не только меня отправляли сдавать в ближайшую к больнице поликлинику.

           Но мы поехали не в поликлинику. Да и зачем бы было в неё ехать, если до поликлиники было не более пяти-семи минут неспешного хода. Мы поехали куда-то, а куда – я не смог определить. Выехали за город. Заехали на территорию какого-то учреждения. По виду – это санаторий. Ограждён высоким бетонным забором, чуть ли не с колючей проволокой сверху. Это меня не насторожило. Территория – ухоженная: аккуратные газоны с цветами, деревья, кустарники – тщательно подрезанные, ухоженные. Везде прогулочные дорожки. Правда, гуляющих я не увидел. И это меня тоже не насторожило.

           Мы вышли из автомобиля. Я огляделся и снова подивился, что не вижу прогуливающихся по дорожкам парка отдыхающих. Тихо было там, пустынно. От этого у меня на душе стало немного тоскливо…

           Но вот мы с матушкой зашли в просторный вестибюль. Двери за нами захлопнулись, и мне показалось, что нас уже ждали, так как сразу же к нам вышли два амбала в белых халатах, сцепили руки на груди и посмотрели на нас так, что у меня в животе забегали какие-то мурашки-таракашки, а матушка, начав догадываться, куда нас завезли, немного побледнела и попыталась спросить санитаров, но те, насупившись и надвинувшись на нас, как бы сказали, что лишних вопросов задавать не следует, а лишними здесь являются все вопросы. Правда, один, сквозь зубы промычал что-то, что можно было понять и так: “Сидеть смирно, ждать доктора. Он, как освободится, так сразу придёт и разрешит все вопросы”. После этого матушка молчала, всё более и более бледнела и смотрела на меня глазами, полными слёз.

           Мне и самому было не по себе. Очень не по себе. И один вопрос мучил меня, жёг душу: “За что? За что Дурлиндер упекла меня в дурдом? Неужели я и в самом деле псих?”

           Иванчук замолчал, обвёл слушателей взглядом и спросил:

           – Вот вы мне скажите: я – псих? Похож я на психа?

           Все внимательно уставились на Иванчука, тот повторил вопрос, все неопределённо пожали плечами, хотя и выразили на лицах сомнение по поводу того, что Иванчук может быть психически больным, но отозвался только Юрек:

           – Ну, так сразу и не скажешь. Бывает, что человек, вроде и не псих, а если присмотреться, да копнуть поглубже, то там можно увидеть такое…

           И Юрек радостно захихикал, как если бы именно он подозревал Иванчука в психической ущербности и говорил бы это ранее, а потом было бы точно установлено, что Иванчук – психически больной. Юрек был из тех, кому не только чужие неприятности и трудности, пусть бы и гипотетические, грели душу особенно сильно, но кому было приятно осознавать, что любой человек, если это не сам Юрек, если присмотреться к нему повнимательнее, копнуть поглубже и как следует разобраться, может оказаться, на поверку, психом.

           Иванчуку ответ Юрека очень не понравился. Он как бы спросил присутствующих, а что, собственно, здесь делает этот типчик из параллельной группы, но никто Иванчуку на это ничего не ответил, так как все ожидали, что же было дальше, а “лирические” отступления Иванчука и реакция на них Юрека прогрессу повествования явно не способствовали. Иванчук неопределённо хмыкнул, а Хромуля, не выдержав затянувшейся паузы и опасавшийся, что в любой момент Тронько мог появиться во дворе и потребовать перестать “бить баклуши, тянуть кота за хвост” (обычно Тронько требовал прекратить тянуть кота не за хвост, а за причиндалы, не всегда употребляя эвфемизмы для обозначения этих причиндалов), а потому слушавшие рисковали не услышать окончания истории про честность Иванчука, которая ему чуть было боком не вышла; или – вышла; а вышла, или не вышла – это и не было до сих пор ясно, а потому Хромуля предложил:

           – Юрец, хватит трепаться, пусть человек доскажет свою историю.

           Иванчук строго посмотрел на Юрека и благосклонно – на Хромулю, продолжил, как и просили:

           – Ну, вот, сижу я и мучаюсь вопросом: “За что?” Матушка душевно за меня переживает, санитары стоят истуканами, смотрят на нас пристально и такими глазами, что ясно и без слов – с ними не забалуешь. А доктор всё не шёл и не шёл. Матушка попыталась было что-то сказать мне, но один из санитаров грозно прикрикнул: “Отставить разговорчики! Сидеть смирно! А то мы быстро успокоим!” После этого мы уж и не пытались говорить. Матушка только что-то пыталась мне выразить взглядом, но санитар, заметив это, прикрикнул во второй раз: “И не перемигиваться мне тут! А то мы вас здесь быстро успокоим!”

           Мы застыли безмолвно, представляя из себя как бы парный монумент скорби и отчаяния вместе с недоумением. Так мы и сидели, ожидая доктора, а он, как я уже сказал, всё не шёл и не шёл. Но всему бывает конец и вот в вестибюле появился молодой, ухоженный молодой человек в белом халате, а наши церберы, при его появлении, сразу как-то изменились, стали, как будто бы, меньше ростом, и один из них указал на нас, сказав, не без подобострастия в голосе: “Вот”.

           Молодой франт внимательно посмотрел на нас, особенно пристально – на меня, недовольно поморщился и сказал нечто, показавшееся мне совсем уж странным: “Что – вот? У меня, что – мало настоящих дел?” Потом он подошёл к нам и грозно, вернее, раздражённо, скорее – недовольно, спросил: “Ну, в чём дело? Вам что – делать нечего? Зачем вы здесь?” Матушка, вместо меня, отозвалась: “Да мы бы и сами хотели знать, в чём здесь дело? Не мы же сюда приехали, нас сюда привезли, а мы даже и не знали, куда нас везут и зачем?”

           Доктор смягчился, увидев испуг на матушкином лице и слёзы – в её глазах, сказал: “У меня и без вас много работы. Осень, обострения… А тут – вы. Ну, ладно, пройдёмте ко мне в кабинет.”

           Мы прошли к нему в кабинет. Там он сел за большой стол, предложил матушке сесть и снова спросил: “Ну, в чём дело? Зачем вы здесь?” Матушка, снова вместо меня, отозвалась: “Да мы бы и сами хотели знать, в чём здесь дело?” Тут уж и я решил подать голос: “Мы не сами приехали, нас сюда из больницы привезли.” Доктор, давая понять, что дел у него, действительно, много, а потому нужно быть краткими, снова спросил: “Кто направил?” Я кратко ответил: “Врач Дурлиндер?” Он: “Зачем?”

           Вот, действительно, нашёл, что спросить. Откуда же я мог знать, зачем Дурлиндер направила меня в психбольницу. Но я предположил вслух: “Я не знаю, но думаю, что она подозревает, что я – псих.”

           “Сама она псих!!!” – возопил доктор и в этот момент дверь распахнулась и в кабинет ворвались санитары. Матушка, завидев их, только глаза зажмурила, ожидая худшего, а я попытался заслонить её собой. Но доктор одним мановением руки остановил порыв санитаров и сказал: “Всё нормально”. И небрежным жестом выпроводил ворвавшихся из кабинета. Те послушными собачонками выскочили из кабинета.

           “Сама она псих”, – повторил, на этот раз тихо, доктор. Потом подумал и снова полюбопытствовал: “А почему она решила, что ваш сын – психически больной?” Вопрос, как нетрудно догадаться, был адресован матушке. Она пожала плечами, оглянулась на дверь, как бы ожидая второго пришествия санитаров, робко предположила: “Наверное, она что-то заподозрила. Что-то увидела, хотя я ничего странного у сына не наблюдаю. Но специалисту, конечно, виднее”. Доктор снова раздражился, но кричать не стал: “Что видно? Что здесь смотреть? Какие специалисты? Что она дурит, ваша Дурлиндер?! Одного взгляда на Вашего сына достаточно, чтобы увидеть, что он не психбольной. У меня настоящих пси… настоящих больных полным-полно, а тут Вы с Вашим абсолютно здоровым, психически здоровым, сыном. Вот я и вспылил.”

           “Так моего сына не будут госпитализировать в психбольницу?” – спросила матушка, уже веря, что самое страшное не случится. Доктор, усмехнувшись, но не обидно, а по-доброму, ответил: “Делать нам, что ли, нечего, чтобы держать в больнице здоровых людей, когда для больных мест не хватает. Я же Вам русским языком говорю, что у нас и настоящих больных, хоть пруд пруди. Чего же я стал бы Вашего сына оставлять здесь? Ещё и ещё раз Вам повторяю, что и своего контингента нам хватает. Мне работать нужно, а тут – Вы”.

           Матушка, видя, что госпитализация в дурку мне не грозит, немного успокоилась и сказала: “Вы уж нас простите, но и нас поймите: мы ни сном, ни духом ни о чём таком и думать не думали, и вдруг – нас привозят в психбольницу. Мы же не сами приехали. Нас на больничной машине привезли. По направлению врача Дурлиндер”.

           “Дурлиндер? – снова оживился доктор. – Дурлиндер! Ей, видимо, заняться нечем, что она гоняет здоровых людей в психбольницу неизвестно зачем. Ну, не я это начал…” И с этими словами доктор снял трубку с телефона, покрутил диск. Было видно, что он яриться, ожидая разговора по душам из дома душевнобольных. Но разговора не вышло. “Занято” – пояснил доктор. И стал набирать номер заново. Но и во второй раз, и в третий дозвониться не смог. Наконец в трубке доктор услышал не короткие, а гудки вызова. Но и это ни к чему не привело. Доктор, раздражённо, бросил трубку телефона на аппарат, а нам бросил фразы: “А теперь трубку никто не берёт. Ну, ладно, на нет – и суда нет. Я вас отпускаю с миром. Ваш сын – не психически больной, он совершенно психически здоров, это, только бегло на него взглянешь, как сразу всё и понятно”.

           Обратно мы ехали, заметно повеселев. По лицу матушки было видно, что с её плеч свалилась глыба огромной величины и непомерной тяжести. Да и я, вырвавшись из дома скорби, чувствовал, что жизнь засияла новыми, яркими и тёплыми, красками. Осень как раз вошла в ту фазу, когда было ещё очень тепло и солнечно, но уже не жарко, от дождя, шелестевшего ночью и смывшего пыль с улиц, не осталось и следа, а желтизна деревьев сияла золотом на фоне нежно-голубого неба с прожилками белёсых облаков.

           На больничный двор мы заехали, когда я, совершенно позабыв про треволнения в дурдоме, почувствовал прилив такой радости, что чуть не расцеловал Дурлиндер, которая, как оказалась, уже поджидала меня. На выражение её лица я не обратил внимание, а то желание расцеловать её у меня пропало бы ещё до того, как она, краснея по мере разговора со мной, стала обвинять меня чуть ли не во всех смертных грехах, постепенно переходя на крик, а потом уже и вовсе на визг. Я сначала не понял, почему она на меня так кричит, а потом догадался, что доктор из психушки дозвонился-таки до больницы и сообщил всё, что он думал о Дурлиндер, а думал он о ней не самое лучшее, причём сообщил не ей, а главврачу больницы, а уж тот, надо понимать, передал мнение доктора о ней самой Дурлиндер, мало того, он, как нетрудно догадаться, ещё и от себя многое присовокупил.

           Вот теперь Дурлиндер и спускала на меня всех собак. Матушка стояла огорошенная, а я попытался урезонить врачиху, сказав, что не я напросился на поездку в дурдом. И что я никак не давал повода предположить, что хочу попасть в психбольницу на осмотр, а то и на психиатрическую экспертизу.

           “Как же так повода не давал?! – орала на меня Дурлиндер. – А кто мне давеча заявил, причём при свидетелях, что слышит разные голоса? Кто? Ты! Ты же сам говорил, что слышишь голоса! Не отказывайся от своих слов! А кто слышит разные голоса? Нормальные люди разве слышат голоса? Вот я, например, никаких голосов не слышу. А ты сказал, что слышишь голоса. Повторяю, не вздумай отказываться!”

           Я ахнул от неожиданности. Она же меня спрашивала, не терял ли я когда-нибудь сознание. Я честно признался, что потерял сознание от вида своей крови. И что приходя в себя, слышал голоса нескольких женщин: матушки, медсестры и врачихи. А когда полностью в себя пришёл, то понял, что не обманулся, и голоса, показавшиеся мне голосами матушки, медсестры и врачихи, оказались голосами этих женщин. Есть же голоса и голоса. Я слышал голоса, а не голоса. Все люди, если они не вовсе глухие, слышат голоса. Так всех, что ли, записывать в психи? Всех направлять, что ли, в дурдом?

           Примерно это я и пытался сказать Дурлиндер, но она, видимо, потому, что ей сильно накрутили и прищемили хвост, ничего слушать не хотела, осталась, так сказать, глуха к доводам разума. Мой голос она, видимо, никак не слышала. Оно и понятно, сказала же она, что не слышит голоса. Вот и к голосу разума не захотела прислушаться. А я взывал к голосу разума. Но тщетно.

           После этого инцидента меня вскорости выписали из больницы. Осенний призыв к тому времени закончился и я, таким образом, получил отсрочку от призыва до весны. Правда, в делах с девушкой мне это не помогло, она выскочила замуж за другого.

           – Да, – радостно улыбаясь, влез в рассказ Юрек, – не повезло тебе.

           – Что значит – не повезло? – сразу даже и не понял Иванчук. – Почему же это не повезло?

           – Что же здесь непонятного? – продолжая подхихикивать, стал пояснять Юрек. – Всё понятно: не повезло тебе, так как от тебя ушла невеста. Бросила тебя. Вот это и называется: не повезло.

           Ладо не любил, когда над человеком не просто иронизируют, посмеиваются над ним, поддевают, подкалывают… Ладо не любил, когда над человеком издеваются. Он и напомнил:

           – Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло[6].

           – Не понял, – выпучил, по обыкновению глаза Юрек.

           – Была такая песенка, – пояснил Ладо.

           – Не знаю такую, – включил Чапая Юрек.

           – Наши мамы и папы знали, – снова пояснил Ладо.

           – Понял, – отозвался Юрек.

           – А я, – вернулся в разговор Иванчук, – пришёл к выводу, что быть честным – глупо и невыгодно. Судите сами: сказал правду, что нужна отсрочка от призыва для решения семейного вопроса – мне военком вместо отсрочки сказал пару нелицеприятных фраз и послал по всем известному адресу; наврал, что с сердцем проблемы – уложили в больницу на обследование; сказал правду, что терял сознание – отвезли в дурдом, и хорошо, что главный доктор там у них со мной сразу разобрался и не оставил меня там. И с девушкой своей мне не повезло. Или – ей со мной. Или: как там в песне? Но я с ней честно себя вёл, а она меня бросила и выскочила за другого…

           Иванчук снова обвёл взглядом слушателей и резюмировал:

           – Вот и с этим дуриком – Петрынченко, та же история: стал честно рассказывать, что было у него с этой дурой малолеткой Лилькой и как это у них было. Дал, как говорится, полный расклад. А нужно было пойти в несознанку: ничего не было, ничего не знаю, не был, не состоял, не привлекался… И ничего бы ему не было. А так, по-честному, намотал себе судимость и срок, пусть бы и условный. Эх ты, дурила. И зачем только я тебя на суде защищал. Ведь меня же избрали общественным обвинителем. Вот и надо было тебя обвинять: так, мол и так, граждане судьи, судите строго этого чудика, пусть, в другой раз, думает, где проявлять честность, а где – прикинуться шлангом.

           Иванчук даже затрещину дружку хотел было отпустить, уж он и руку занёс, но передумал, посчитав, что судьба и так надавала Петрынченко и затрещин, и лещей, и тумаков, и прочих зуботычин, а потому пожалел дружка, слушавшего рассказ Иванчука с выражением несчастья на веснушчатом лице. Но всё равно уставился на Петрынченко вопросительно.

           Петрынченко только глаза закатил, как бы говоря этим, что честность Иванчука, потерявшего сознание от вида крови и признавшегося в этом врачу-женщине, и честность подозреваемого, дающего явку с повинной оперуполномоченным уголовного розыска – мужчинам без иллюзий и сентиментальных взглядов на жизнь, привыкших к тому, что значительная часть задержанных “идёт в отказ”, когда, как выясняется, рыльце дающего явку с повинной оказалось в пушку – это большая разница. Или – “две большие разницы”, как говорят в Одессе, да и не только в “Жемчужине у моря”. Может быть Петрынченко и хотел что-либо возразить Иванчуку, может быть он, не раскрывая судебной тайны, что-то и поведал собравшимся, но в этот момент во дворе техникума одновременно появились Барабан и Тронько. Они были на значительном расстоянии от Иванчука и его слушателей, но даже отсюда они увидели, как расплылся в улыбочке Тронько, как покраснела (и даже из-под толстенного слоя косметики это было видно) Барабан, потому что губы Тронько зашевелились и без сурдопереводчика было ясно, что бородатый глумливец напевает:

           – Барабан-бан-бан! Тарабан-бан-бан! Дарабан-бан-бан! Бар-раббан-бан-бан!

           Эта встреча двух заклятых не то друзей, не то – врагов, словом – коллег, не сулила ничего хорошего учащимся её группы, так как нужно же оскорблённой в своих лучших чувствах женщине сорвать на ком-то свою досаду, уж Ладо, как никто другой, знал, что раздражение, перерастающее в гнев, Барабан станет вымещать именно на нём. Ладо предложил:

           – Пошли, а то Барабан до вечера не успокоится и будет пилить меня.

           Юрек, ходивший у Барабан в любимчиках, кривенько улыбаясь (ведь злость Барабан будет, как подсказывал опыт, срывать не на нём, а на Ладо), возразил:

           – У нас ещё законный перерыв не закончился.

           Это было верно и против этого нечего было возразить, но Ладо нашёлся:

           – Ты – как хочешь, а я чугуния и в Армии ещё успею натягаться. Мне и алюмина хватает с избытком.

           Юрек, хоть перерыв, действительно, ещё не закончился, решил, что может из состава любимчиков Барабан и выбыть, а потому поплёлся за Ладо. Хромуля не нашёл повода больше задерживаться в компании учащихся из параллельной группы, и даже Матвей, посверкав немного улыбкой, тоже покинул Иванчука с его слушателями. Постепенно и они разбрелись по своим делам и лишь парочка неразлучных приятелей: Иванчук и грустный Петрынченко, – какое-то время оставались на месте: Петрынченко в очередной раз пытался найти ответ на вопрос, как же его так угораздило влипнуть в историю с несовершеннолетней любовницей, закончившуюся привлечением его к уголовной ответственности, суду, условному сроку и краху семейной жизни, а Иванчук решал, как ему жить дальше – то ли забросить свою честность куда подальше, то ли не горячиться и иногда её употреблять, но не часто и не помногу, а изредка и дозировано.
_______________
[1]См.: ч. 1 ст. 18 УПК РСФСР. [2]См.: ч. 2 ст. 18 УПК РСФСР. [3]Суды не дают, а назначают наказания – по уголовным делам. [4]См.: чч. 1и 2 ст. 44 УК РСФСР. [5]Ананси (иногда называемый народом западноафриканским народом ашанти Кваку Ананси, то есть “Паук Ананси”), Анансе – мифологический и фольклорный персонаж народов Западной Африки и тех мест, которые населены потомками западных африканцев, культурный герой (демиург), хитрец (находящийся вне зла и добра), выступает как одна из ипостасей (или “заменитель”) бога неба Ньяме, или его сын. – См.: Ананси // Мифологический словарь. М., 1990. С. 672. У советской детворы особую популярность образ Ананси получил после выхода в 1970 г. мультипликационного фильма “Паучок Ананси”. [6]Муз. обработка О. Фельцмана финн. народной песенки “Murheisna miesna” (“Когда грустно”) с русским текстом В. Войтовича.

© 22.03.2017 Владислав Кондратьев


Рецензии