Доброжелатель. Часть 3. И Моцарт, и Сальери. Гл. 1

Третья книга
И Моцарт, и Сальери

Young life is breathed
On the glass;
The world that was not
Comes to pass.
A child is sleeping:
An old man gone,
O, father forsaken,
Forgive your son!
James Augustine Aloysius Joyce


Глава 1
Глазами туриста

Геня бродил по улицам, будто натыкаясь на невидимые, но плотные преграды – звучание чужой речи физически утомляло, казалось, он движется в упругом густом лабиринте, только вот нити Ариадны не было. Внутреннее напряжение преобразовывалось в постоянную головную боль. Сами люди казались нереальными, будто сошедшими с экранов, неестественность их речи была лишь производной общей фантасмагории – он в другом мире, стране, космосе. Но обладание Катей, но даже мысли о ней, наполняющие тёплым ожиданием счастья, вечное его предчувствие, предвкушение – разве за подобные радости не стоило заплатить временной потерей себя? Возможно, это в нём Катя и ценила – жажду жертвы, желание отдать ей свою свободу.
"Молодой человек", – сказала пожилая американка, подойдя к нему. Он стоял на остановке в ожидание маршрутного автобуса в сторону центра. Американка была прямо с рекламных рисунков: румяная, чуть подкачанная изнутри воздухом и сахарной пудрой, в шапочке-грибке, розовато-серой, как у молодых маслят (нет в Америке грибов, одни шампиньоны, плакался ему за день до этого случайный приятель-эмигрант, водочку закусить нечем), – она посмотрела с коротким хитрым прищуром: "Как вы относитесь к евреям?"
"Я считаю, – продолжила она, восприняв его молчание как признак солидарного отношения, – что их всех следует выселить из Америки, больно они нам жизнь портят. А вы сами не из них?" – добродушно поинтересовалась она вслед за первой же фразой.
– Я из России.
– А, – она успокоилась, – там они вам тоже навредили. Скорее бы их всех в Израиль отправить, пусть там у себя живут, у нас с вами им-то что делать?
Геня ответить не успел, бесшумно подкатил автобус, бесшумно распахнулись двери, и он юркнул вслед за грибком в бесшумный салон.
Странно, но хотя он представлял себе жизнь в Америке примерно такой же, какой она и предстала перед ним, ощущение нереальности не проходило. Казалось, перед ним разворачивается бесконечный фильм с шумовыми эффектами и имитацией запахов, а людей на улицах и пассажиров автобуса, и большего, в синей форме, водителя играют известные актеры. В самом воздухе, жестах, окружающих домах таилась неестественность сытой и довольной жизни, будто кто-то произвел хирургическую операцию и вырезал орган, отвечающий за страдания и страх, и вместо него вмонтировал в гигантский организм государства моторчик, постоянно раздвигающий в улыбке губы жителей и подпитывающий их бесконечную жизнерадостность и энергию.
Охлопков вышел на указанной остановке и теперь направлялся в бар, где должна была его ждать Катя. Он пересекал несколько улиц так называемого серого района – мира пролетариев и латиноамериканцев, ветер швырял под ноги картонные ящики, огрызки хлеба с недоеденными сосисками, крышки от пивных бутылок. Даже воздух здесь был другим, чем в тех местах, где они с Катей жили: пыльным, несколько безалаберным, пронизанный запахами безразличия и неблагополучия.
Вскоре этот участок города закончился, и вновь появились чистые ухоженные витрины и улыбающиеся люди, запахло вдруг морем: йодом, рыбой, чайками, возможно, это просто был ресторан, где готовили что-то из рыбы, возможно, сменилось настроения – Геня увидит Катю, они снова будут вместе и это предвкушение было столь же свежим, как и внезапное дуновение со стороны гипотетического моря к вырисовавшейся в конце улицы вывеске над нужным ему местом.


Глава 2
Предложение

Неправда состояла в том, что было слишком хорошо. Где-то на его бывшей родине, хотя разве можно отменить факт рождения на той или иной земле и назвать его вместо сущий – бывший? но бывшей именно в силу того, что там ему было плохо (без Кати, денег, вкусной еды, спокойствия за всякий день грядущий), так вот, там, где он родился, убивали людей, заставляли их жить впроголодь, сменяли одну форму рабства другой, и неизвестно, какая оказалась страшнее для слабого человека – та, которая вынуждала врать, или та, которая вынуждала ненавидеть жизнь и своё прошлое; там, на его бывшей родине, люди страдали, а здесь, в этом уютном кафе, среди этих симпатичных милых людей, рядом с красивой и умной Катей, здесь делали вид, что страдают, это была игра, как игрой были и читаемые с карманной эстрады стихи, и споры о том, что, в общем-то, никого не волновало, как были всего лишь частью некоей грандиозной декорации и эти пельменные улыбки по всякому поводу.
К столику подсел молодой всколоченный господин в бежевом свитере, перебросился с Катей несколькими словами, издал возглас удивления, поцокал, затем обратился к Гене. Тот понимал едва ли одну треть, но согласно кивал головой, выдавливая из себя ту же бессмысленную улыбку, будто рекламировал очередной семейный товар, затем непричёсанный или, наоборот, слишком модно причёсанный, мода на неряшливость как раз и была пропуском в этот полубогемный (слишком сытно, граждане, для богемы!) мир, юноша протянул Шиховцу прозрачную папку с пачкой исписанной бумаги.
Катя заметила, что Геня понял или совсем не то, или, вообще, не понял, и перевела: «Он просит, чтобы русский интеллектуал прочёл его произведение и, если может, перевёл бы на русский, он хорошо заплатит».
– Но ведь я ни бум-бум в переводе, – удивился Геня. Я всё-таки врач- невропатолог.
– А денег хочешь?
– Хочу, но как.
– Пётр познакомил меня здесь с одним безумным поэтом, он тебе за пару бутылок огненной воды (даже водку стала называть как Петька, подумал Геня) переведёт с любого языка на любой.
– Но ведь это обман.
– Нет, дорогой. Этому русскому никто ничего никогда не предложит, он пропьёт любую сумму раньше, чем сядет выполнять задание.
– Прямо как змея, кусающая свой хвост, Эйнштейн какой-то.
– Ты послушай, ты дело доброе сделаешь, поможешь нашему соотечественнику, поможешь американцу, а он, между прочим, здесь проездом, а тусуется в голливудских тусовках. Ты ему переводик, а он тебя кому-нибудь из голливудских звёзд. Новую специальность освоишь, менеджером будешь, да, дарагой, Катя приблизила своё лицо, вспыхнули её громадные чёрные глаза, поглотили, а она, будто цыганка, затараторила, давай дарагой ты мне переводи а я тебе твою судьбу расскажу счастье нагадаю багатым будешь известным будешь, Геня рассмеялся, погладил скользкую папку, согласился.
Следующие два часа проходили под непрерывный стиховой аккомпанемент: пока Геня и Катя наслаждались вином и сырами, выскакивающие на подиум поэты пытались заставить их получать те же, если не большие, удовольствия от наслаждения американской лирикой, безрифменной, разболтанной, как движения старого негра, просящего доллар на кофе, с вечно щемящим ощущением одиночества и невостребованности. «Для чего они пишут, что их толкает на складывание строк, на эти прозаические признание, которым придана форма стихов лишь в силу инерции и некоего магического преклонения перед первородством поэзии? Неужто потребность в самовыражении неистребима даже здесь, в материальном раю?»
Дым в ресторанчике был густым, словно шло сражение, жертвы уходили со сцены с окровавленными бокалами, в уголках губ запекалась пена от непроизнесённых или сказанных невпопад слов, будто здесь находился клуб вампиров-стихоманов, Гене одновременно было хорошо – расслабленность и спокойствие приглушали смехотворность ситуации, но в этой хорошести присутствовало что-то порочное, неестественное, казалось, участники знали, что вскоре умрут, но пытались всеми силами убедиться в своём бессмертии. Геня видел смерть значительно чаще, чем местные поэты слышали настоящую поэзию – каждое дежурство ему приходилось отвозить трупы в морг, спасать, реанимировать, констатировать смерть, он знал, что слов, включающих опыт небытия, просто не существует, что максимум, который может предложить настоящий поэт, это красиво исполненная фигура умолчания, скрывающая факт смерти, но предупреждающая о нём всерьёз. И здесь, в Америке, он ощущал себя будто в мультфильме, где нарисованные люди произносят написанные слова и выполняют заданные движения. Старуха на остановке, поэты в элитарном клубе, пьяный мексиканец, торговавший кокаином, даже Катя, откидывающая зыбкие чёрные волосы, косящая смуглым горячим зрачком, тёплая, живая, столь ощутимая и памятная по недавней близости, даже она вдруг обретала свойства Винни-Пуха: летучесть, испаряемость, самопародийность. И было жалко всех, как когда-то в детстве он жалел ослика Иа-Иа, ставшего жертвой чужой наивности и эгоизма. Но жалость эта проистекала не из тёплого очага в нутряной середине его существа, но, скорее, из механического самоанализа, выявляющего неуничтожимую ущербинку в его и окружающем бытии, некую онтологическую выбоинку, место постоянного спотыка, душевного неудобства, мелкого ласкового хаоса.
Катя почувствовала колебания Гени, ласково взглянула, погладила по руке, легонько взяла папку: «Пусть пока у меня побудет, я сама гению предложу».
– Слушай, Катя, а сейчас так всех называют, или всё же заслужить надо? – не удержался Геня.
– Геночка, это же аллегория, понимаешь? ирония то есть. Ты не рычи, видишь, мы снова вместе, здесь у нас всё будет: любовь, покой, дети.
– А Петра забудешь?
– Ну почему же забуду, помнить буду его, а жить с тобой. Жить-то надо с реальным человеком, родным, близким (заворковал её голос, с раскатами на влажных согласных), а воспоминания для редких минут одиночества оставим.
– А если я буду к воспоминаниям ревновать?
– Я же тебя к твоим покойникам не ревную.
– Катенька, а туда ли мы попали, может, покой можно и в России найти.
– Смешно, Геня, да и поздно о России, теперь мы уже здесь, пусть пока чужие, но ведь привыкнем? а?
– Катенька, понимаешь, когда мы жили за железным занавесом, всё было в порядке, мы жили своей жизнью, мы были непроницаемы для других, чужая жизнь, хорошая ли, плохая – была мечтой, были мечта и реальность, мы могли выбирать, где жить, там или там. А теперь все смешалось, нет нашей жизни или чужой жизни, нет мечты и реальности. Есть несколько полуправд, каждая из которых и не наша, и не чужая. И нашей жизни нет, мы слишком много знаем и успели прихватить от других, и чужой нет – мы легко или после определённого напряжения, но можем отведать той, чужой, а значит, она уже немного наша. И что, разве сейчас станет лучше, если сейчас я действительно проникну в душу какого-нибудь техасского ковбоя, а он начнёт понимать меня? Да ведь в реальности, проедь я хоть сотню раз по прериям, я уже никогда не смогу ощутить запах бизоньего навоза как свой, не смогу понять всей радости от несущегося по каменистому плато коня или пони, а хрен какой-нибудь мериканский никогда не поймёт, как можно после шести месяцев снега впервые осязать запах распустившихся верб, как можно быть счастливым лишь от того, что пошла горячая вода или тебе улыбнулась продавщица.
Катя, кажется, ощутила его напряжённость, внутреннюю неготовность радоваться. Тихая её ладонь очутилась на его, вот оно, человечье тепло, всегда женского рода, всегда с обещанием материнского тепла, что там венский старик, наивный в своей вере в материю и в присутствие у неё многократного дна?
Геня ответил на невесомое пожатие. Катино благоухание, свежесть, вдруг уплотнившаяся вокруг него, ставшая осязаемым, с густым сладким и дурманящим запахом облаком, – осязаемость близкой, родной и, одновременно, чужой плоти, но не самочинной, а устремлённой к встрече с иной, пока также чуждой навстречу ей одухотворённой телесности, вот что успокаивало, давало надежду на то, что вся эта случайная неправда исчезнет или станет своей, отчего перестанет быть неправдой, и Геня откликнулся на прикосновение, кивнул: «Я спокоен, я сделаю то, что ты просишь» – вот так и соглашаются с тем, что потом уничтожит.


Рецензии