Сальсунд

- Откуда течёт? Эспен, откуда у тебя течёт??!
Руки скользили по складкам мокрой куртки, пытаясь найти крошечную дырочку, откуда тяжело хлестала чёрная струя; ухватившись липкими пальцами я тряс его, пока голова Эспена бессильно не откинулась на сырую плесень бетонной стены. Отяжелевшее тело покосилось и стало медленно съезжать в наискось падавшую тень. В далёком свете единственной лампочки его бледное лицо казалось совершенно синим, он тяжело дышал и пытался вытолкнуть языком заливавшую полость кровь – никчемная дырочка где-то в складках, маленькое отверстие через которое его у меня отнимали. Я быстро оглянулся и снова принялся истерически щупать, как будто просто зажав дырку ладошкой можно было всё прекратить ·
закрой глаза – и мір поменятся; станет совершенно иначе.
- Эспен!
Он наконец выдавил на подбородок красный плевок и слабо мотнул головой с выпученным стеклянным глазом, единственным, который было видно в белом свете газовой лампы ярдах в сорока от нас по туннелю. Другой терялся где-то в потёмках. Тихо, невнятно застонал и подтянул к груди колено, вяло зашарил руками; моментально всё поняв, я запустил ладошку в оттопыренный карман. Накладки "Брина-и-Йонассена" были слегка тёплые: должно быть, его сжимали в руке пока мы бежали.
Семнадцать патронов девять на восемнадцать. Можно переключить на полуавтомат, но из-за того что Йонассены после сорок девятого делали по большей части из высокопрочных пластмасс, у них было не очень хорошо с балансировкой, и ствол при стрельбе очередями сильно задирало. Щёлкнул флажок предохранителя. В спадавших на воротник волосах Эспена блестела паутина;
с подбородка неподвижно свисала густая красная нитка.
Чьи-то туфли звонко, синтетически спрыгнули со стороны остановки. Огнестрельная вспышка взвизгнула над ухом плесневелыми обломками бетонной панели. Эспен молча таращился в темноту выпученным голубым глазом. Три, два, один...


- Забирай, у меня есть ещё.
И он не поворачиваясь протянул пачку синего цвета. Избавившись от неё, вогнал вилку между рёбер распластанной на тарелке птицы. Та легко проскользнула внутрь, слишком глубоко. Эспен вытащил прибор и взял чуть повыше.
Два раза клацнув зажигалкой, я подошёл к окну. Теперь можно было ни от кого не прятаться и курить прямо при взрослых, словно это давало право на мнение или какое-то негласное разрешение преподносить правду в глаза. Ерунда, конечно, но всё равно очень приятно. Наверное, так-же себя чувствуют мужья-импотенты после того как их всё равно не бросают, или сыновья которым приводят в пример школьных товарищей, а потом всё равно продолжают любить.
Во дворе лежала разнообразная строительная рухлядь вроде металлических тележек с резиновым колесом и парой изогнутых опорных труб, мешков с отбитым от стен кафелем, серого камня в кварцевую прожилку, из которого вдоль залива строят опорные стены, и обрезков ржавой арматуры. На посыпанной гравием дорожке чернели намокшие за ночь следы от нашего внедорожника. Надо всем этим, оправляясь от ночных осадков, вяло щурилось едва голубое небо. Совсем бледное, почти белое, и из-за этого казалось что солнце не имеет контуров и воспламеняет целиком весь свод. Было удивительно светло: прохладный воздух, всегда свежий здесь, а тем более в начале марта, будил крошечные точки под коленками и у луковиц волос на руках. Я выдохнул, и дым, гонимый разницей температур, залетел обратно на кухню. Тонкие, совсем не взрослые запястья, запрятав поглубже сосуды, шли мелкими гусиными пупырышками. Я перевёл взгляд на камин с матовым огнеупорным стеклом, потом на Эспена, который тихо чертыхнулся и достал изо рта попавшуюся дробинку, потом на соседнюю тарелку, на которой лежало распотрошённое птичье крыло, на медвежье чучело с выпученными глазами и опять вернулся к запястьям. Выдохнул порцию сигаретного дыма, кашлянул: запекло в простуженном горле.
- Всё равно остался запах рыбы. Я говорил – надо было ещё подождать. Болотную птицу всегда нужно вымачивать дольше других.
Эспен за спиной кивнул, не отрываясь от своего дела.
А внизу, под высоким и крутым холмом, на котором покоился наш донжон, полого выворачивала полоса трассы Йоргсхаун-Мёллебю. Город, который она едва прошивала по касательной, уходил в неровную дымку, вившуюся над плато и так тянулся до самого моря, которого теперь не было видно. Без пятнадцати десять. Значит уже полтора часа как вовсю коптят химзаводы.
- Какой сегодня день?
- Солнечный.
- Эспен, я серьёзно.
Положил на блюдо мелкую косточку.
- Четверг.
Так и есть. По чётным дням происходили взрывы в открытом карьере, из-за которых в воздух поднимались целые тучи каменной пыли. Неудивительно что море не просматривалось – для этого нужно чуть-чуть меньше спать. Сквозь новую порцию сливового дыма раздался шорох отодвигаемого по столу прибора.
- Я поведу его отдельно.
Значит, завтрак окончен.
- Может, лучше пусть идёт вместе с мальчиками?
- Собирайся.
Это он мне. Отрицательно помотал головой: едем вдвоём с Эспеном. Сверкнуло матовое стекло чёрного цвета, окурок отправился в груду пепла. По коням.


Когда мы вышли из супермаркета – мой хулиганистый вожатый в кожаной куртке и своём вечном сиреневом, в мелкий горностаевый трафарет, шарфе, и я – бледный семиклассник с бумажным пакетом в руках и подстреленных, кажется, брюках бежевого цвета, полагавшихся во время выходных и парадов, солнце было уже в зените. Даже при самой быстрой езде от Гнезда до окраин Сальсунда было не меньше часа. За это время небо успело окраситься жиденькими перистыми полосками, сырые тени – подобраться под самые стволы. Эспен прыгнул на сиденье и хлопнул дверцей. Повернул в скважине ключ:
- Перекуси пока есть время, потому что ужина не будет.
Я пожал плечами и приоткрыл биссектрису ещё тёплого треугольника. Странно, всякий раз вишня попадалась когда кто-то умирал. Я хорошо помню как ещё совсем недавно сидел на чьих-то поминках у ворот крематория и уплетал булочку с вишней, только немного другую. И солнце стояло так-же высоко-высоко, это бесцветное небо, изогнутые пятна дёргающих головой голубей там и тут, коричневые складки кожаной куртки. Словно во сне – слоёное тесто и титанический альбинос с сияющим глазом.
Эспен был явно не в духе; я заметил это по беспокойному взгляду, который тот бросил на стилизованный под аналоговые часы циферблат пока мы выворачивали на дорогу. Он обернулся, собираясь встроиться в насыщенное движение Хертугске-страннен. Лицо, сильно за последние дни похудевшее, ещё больше удлинялось неряшливо вившимися снежно-белыми прядями, катившимися от макушки прямо на задиристый шарф. Вид был совершенно измотанным – я ещё подумал предложить ему поехать в другой раз, но было поздно.
Двигатель едва слышно взвыл под капотом: мы ударили по педалям. Слоёное тесто проседало в тисках травоядных зубов, выпуская из самых неожиданных мест ярко-красные пузыри, которые так приятно слизывать языком. В зеркале заднего обзора последний раз мелькнула вывеска магазина и чёрные берцы курящего на крыльце охранника; на заднем сидении поперёк тряслось помповое ружьё двенадцатого калибра, которое, наверное, забыли выложить когда вернулись с озёр.


- Знаешь, – сказал как-то Эспен, когда мы после ужина сидели с ним на разбросанных по полу звериных шкурах, – меня иногда охватывает такое странное чувство...
Он часто начинал так свои разговоры. Или: "Я знал одного человека..." Это значило что теперь можно расслабиться, и, прижавшись к его груди, ощущая как зловеще где-то за окном на наше охотничье убежище покушается ветер, слушать длинные монологи, от которых перед зажмуренными глазами плыли картинки. Сразу двумя ушами: одно, прижатое, ощущало как голос Эспена расходится в его собственном теле, другое – как он отскакивает от стен комнаты и прилетает обратно. Таинственная вибрация телесной толщи и едва уловимый звон занавешенных стёкол.
- ...Как будто всё что я имею – совсем не для того чтобы это у меня было, а только чтобы имение было обладанием, ничего больше. Много я имею или мало – какая в конце концов разница, если каждому даётся по его способности за что-то отвечать. Обладать; так вот странно то, что мне в последнее время стало казаться, будто даже обладать чем-то – это не всё. Что это нужно только для того чтобы передать. Чтобы кто-то это имел после тебя, вместо, что это не я, а только кто-то обладающий, которым я становлюсь – или уступаю. Словно это роль меня самого, а не я; маска, которая подгоняется шнурками под новую голову. Мне кажется, будто я занял своё у человека который получит меня в наследство. Сальсунд, целиком. Что не я его отец, а он мой, и будто отцовство нужно только для того чтобы испытать это как опыт, и всё. Что ты, малыш, – драгоценность, которую я держу на вытянутых руках, – это прекрасный маленький камешек, который держит меня самого, в нём я отражаюсь. В том что я имею, в сыновстве того кто на самом деле делает меня отцом. Делает меня драгоценностью, понимаешь?
- Да, Эспен... – шептал я, чувствуя как раскрывающиеся и пропадающие перед глазами картинки, меняясь, впитывают в себя мою голову, которая становится тяжёлой и медленно, медленно скатывается с плеча в упругое тепло заботливых рук. – Да, Эспен. Да, моя драгоценность.


...Шесть, семь...Восемь. Последний. Кружки с цифрами погасли. Двери лифта открылись, и прямо в фас нам ударил луч света, падавший сквозь открытую на крышу дверь люка. Он приподнимался над полом на высоту одиннадцати мелких ступенек ржавой отвесной лестницы. Лифт зашипел и сомкнулся где-то за спинами.
Глаза медленно привыкали. Из крыши таращился небесно-голубой глаз; Эспен остановился и смотрел теперь прямо в него. Безуспешно попробовав уловить намерения провожатого, я перемялся с ноги на ногу, пожал плечами и обернулся вокруг. Ствол лифтоподъёмника торчал посреди широкого помещения с низким потолком, который был одновременно крышей высокоэтажного дома. Слабое эхо, хрустевшее осколками битого стекла и разбросанными под ногами шприцами, обозначивало пределы рубероидной палубы и письменный стол, стоявший в самом дальнем углу, за рядом вентиляционных каналов, обложенных кирпичом и образовывавших что-то типа колоннады, разделявшей зал на две части. Помимо люка помещение освещалось ещё несколькими застеклёнными окнами прямо в симметрично ниспадавшем в стороны стрельчатом потолке, отчего вокруг стоял сыроватый, пахнущий мочой и крысиным помётом, полумрак. Так прошла пара молчаливых минут. Эспен неподвижно стоял, будто что-то припоминая, сосредоточенный и серьёзный. Похожий на хулиганистого морехода, он застыл в двух шагах от дверей лифта, между ним и распахнутой дырой в небо, словно раздумывая, не поздно-ли ещё вернуться обратно.
Я его не видел глазами; – тот находился в шаге за спиной и тихо дышал носом, – но чувствовал всем телом, осторожно вбиравшем в себя тонкие ниточки, исходящие из его головы, как относительно что сзади и спереди, когда рядом стоит эта худощавая, закутанная в шарф фигура. Тысячи ниточек, которые, воспаляясь, придавали движение предметам – как круги по воде, – и "следом" наступало. Было похоже на чудо когда блестящая жесть, ржавые переборки трапа и вспотевшие от волнения ладошки сливались вместе и порождали новые смыслы разбросанным по углам деталям, так просто и легко складываясь вместе, будто те были разбросаны здесь только для этого; единственно верный путь, произраставший из многотысячного клубка хладнокровным согласием, едва уловимым движением губ, тяжёлым, упругим теплом непререкаемой, могучей судьбы, которая ждала только ладошек и неба, сотканного из гигантского люминисцентного альбиноса, покоившегося в ледяных глазах Эспена. Неуловимое движение губ, взрывная, смычная ·
без его ведома ничего произойти не могло.
Раздался лёгкий шорох, щеки коснулась выскользнувшая из темноты прядь; я просто с ума сходил от такого рода прикосновений и жутко скучал по далёкому невинному возрасту, когда мог часами крутить в кулачках пахнущие снегом и табаком космы и ни у кого это не вызывало протестов или подозрений, – фигура в шарфе нагнулась над моим плечом и протянула указательный палец в сторону лестницы. "Наверх?" Я ещё вопросительно обернулся (такая близкая щетина с реденькими седыми прожилками, едва слышный запах перегара и твёрдая поперечина высохших губ); Эспен молчал и указывал в сторону люка. Холодные поручни с облупленными ошмётками краски шершаво коснулись ладоней. Солнечный свет блестел в протянутых леерах; шаг, ещё один. Единственный голубой глаз, упругое тепло заботливого "вперёд". Вот, по бокам показались ржавые петли железной дверцы.
В этот момент позади нас открылась дверь лифта и из него высыпала шумная пригоршня мальчиков. Гомон разошёлся металлическим эхом; Эспен тяжело нахмурился и взял меня за руку. Я спрыгнул со ступеньки обратно.
Двери лифта снова открылись, появилась новая порция ребят. Среди них был человек которого я без труда узнал: это куратор седьмого класса гимназии святого Альфрида. Он, судя по всему, вёл ребят на прогулку. Да, это был седьмой класс. Куратор терпеливо ждал их наверх.


- Цапля – самая пугливая птица. Её трусость даже вошла в поговорки: "трусливый как цапля". Но при этом часто забывают, что она в испуге может убить не одну гончую, выклевать глаза человеку, а цапельная охота всегда была высокой привилегией.
Руки выводят на стене силуэт парящей птицы; белая краска ложится на неровную стену слегка кривым, будто детским, почерком: "Цапля". Рядом с ней уже – "Заяц", "Медведь".
- Это прекрасное существо. – Продолжает, не отрываясь. – Грациозное и величественное, как горностаевый мех или молчаливое согласие лучших. Правда, мясо у неё сильно пахнет рыбой и нужно долго его вымачивать, но оно того стоит.
Эспен отходит в сторону, чтобы полюбоваться на своё произведение, затем берёт в руки ружьё и встряхивает его. За цевьё; скользящая ручка посылает в патронник пластмассовую гильзу двенадцатого калибра. Улыбаясь кладёт мне на руки.
Прикладываясь щекой к холодному корпусу, я чувствую какая это тяжёлая штука; едва держусь на ногах – настоящая корабельная пушка! Вожу стволом туда-сюда, пытаясь поймать им силуэт нарисованного на стенке зверья.
- Вот. – тихий, спокойный голос над ухом. Мягкая ладонь на плече и упавшая прямо перед глазами белёсая прядь. – Сперва ухватывай глазом мушку, – да, вот эта штучка на конце ствола, и помещай ей между рогов целика. Да. – Едва ощутимый запах перегара и снежно-белый локон, я свожу вместе целик и мушку и веду им вправо-влево, еле держась на ногах от холодного веса стальной трубы; – У тебя в стволе сейчас свинцовая болванка весом в 30 с лишним грамм. Ищи ей медведя; она узнает своё. Когда поймаешь, не закрывай глаз, задерживай дыхание и плавно, – слышишь? – плавно нажимай на крючок.
Я вижу перед собой волосы Эспена, целик, мушку, пытаюсь свести их вместе, – как трясутся в коленках ноги! – кажется, замечаю в противоположном конце подвала распахнутую пасть мохнатого чудища. Оно поворачивает голову и изготавливается к прыжку; – не хватает сил надавить как следует на крючок, ноги ведёт из стороны в сторону, ладонь Эспена, медвежьи мышцы сжимаются...ещё мгновение, я зажмуриваю глаза и – бах! – двумя пальцами дёргаю курок. Кнопка фиксатора приклада, отброшенная невероятной силы отдачей бьёт по губам, резиновая накладка вдавливается в тщедушное плечо, выворачивая меня набекрень и толкая прямо в руки стоящего сзади инструктора. Грохот удара заслоняет свет газовых лампочек и доносящийся откуда-то – голова идёт кругом, повсюду звон и земля ходуном, – хохот. Капает кровь, я верчу головой из стороны в сторону и среди разноцветных разводов начинаю различать смеющееся, уставшее лицо с голубыми глазами; хлопки по плечу, – мол, для первого раза, и прочее. Медленно возвращается слух:
- Я-же говорю тебе – не жмурься. Дурачок, – смеётся. – Твои глаза должны видеть куда направлять пулю, она нуждается в руководстве. Давай ещё раз!
Я с восторгом киваю, размазывая по лицу красные пятна и чувствуя как шатается зуб. Затвор открывает дымящееся нутро и снова схлопывается.
- Картечь. Видишь птицу? – Киваю. – Она счастливая. Не дай ей от тебя улететь.
Если-бы Эспен вовремя не поймал ствол, я наверняка уронил-бы его на пол. Он снова упирает мне в плечо резиновую накладку.
- Мушка и целик. Так мы поможем ране отыскать своё место.
Бах! – в подвале кисловатый запах пироксилина; щуплое тело снова отбрасывает, в те-же самые руки.
- Во, уже лучше, – что-то с цокотом катится по полу. – Да не робей ты!
Эспен широко расставляет в стороны ноги, берёт пушку на изготовку – Смотри, – я много раз с наслаждением наблюдал как он входит в раж, – и раскалённая трубка выплёвывает грандиозные жёлтые струи, цевьё скользит взад-вперёд, – щёлк, щёлк, щёлк, – ломаясь и трескаясь, сыплется падающая с потолка штукатурка. Звон стекла, всё идёт ходуном, куски бетона разбрасывают в стороны неровные надписи. "Аяц", "а" ·
когда-то человек приструнил огонь.
Тяжело дыша и с горящими глазами Эспен ставит к стенке дымящееся ружьё и подводит меня к обезображенным каракулям.
- Вот эта штука, – показывает он на неровный свинцовый блин, лежащий под ногами, – на выходе делает отверстие с апельсин. Осколки костей, части органов, ударной волной превращённые в куриный бульон, пузыри газа – всё вылетает наружу с обратной стороны. Всё будет выведено на чистую воду. – Смеётся. – Нет ничего тайного, что не стало-бы явным, малыш. – Переводит дыхание, опёршись, рыскает глазами по обнажившимся кирпичам. – А вот картечина, посмотри – я поднимаю голову и тру подбородок, чувствуя какой он мокрый, – с тридцати ярдов эти милые шарики создают непроницаемое облако, – восторженно тычет пальцем на маленькие дырочки в штукатурке, – "апля", "медв" – как-же я люблю его таким возбуждённым, – диаметром в двадцать дюймов, и уже завтра утром ты будешь варить отменный суп из таящегося на болотах королевского мяса. Цапля – это привилегия, стрелок. Привилегия.


"Девять ноль три дробь тридцать четыре. Братья Хоконссоны. Покойтесь с миром. Любящие мама, папа и дедушка."
Я снова обернулся. Мы шли вместе с экскурсионной группой вдоль казавшейся бесконечной стены, испещрённой самого разного почерка посланиями. Кое-где были фотографии. Лицо Эспена, тонкое и какое-то неестественно-голубое, ничего не выражало. Только морщинки в уголках глаз были напряжены; ощущалось как сильно он нервничает, но не подаёт виду.
"Шестнадцать одиннадцать тридцать четыре. Уле Мортенсен. Вечно любящая мать."
"Двадцать один (неразборчиво) один тридцать четыре. Анне-Фредерика Лангау. Отец и братья."
Прямым, красивым почерком с большими выносными элементами:
"Гисмунд Окессон. Тридцать дробь двенадцать. Иан и вся семья."
"Мара Кульсвен. Боже, как-же мне тебя не хватает. Четыре четыре тридцать четыре. Вечно любящий тебя, папа."
Над корявыми красными иероглифами про Хоконссонов прибита заламинированная фотография: два мальчика в пушистых шубках и лётных очках. Они стоят на борту жёлтого двухместного самолёта со старомодными спицами в колёсах и круглыми метками ВВС на плоскостях. Это тот самый, что в парке Каменных Цветов. Мальчики машут руками; у штурмана на шее – белый шарф, какой носили пилоты в начале прошлого века. Кажется, что-то зловещее сквозит в их молочных зубах и улыбках под кривым, мелким почерком.
"Магде Сёренсен." "Ингемар Хёглунд." "Мама, папа, бабушка, братья и сёстры."
"Витмар Эленберг. Семь девять тридцать три." – и подросток, со слегка пробивающимся под носом пушком, в наглаженных брюках и фраке. В руках саксофон. Я был на том месте, это холм Эгльбьярг недалеко от Иннеборга. Старая крепость, которая теперь стала музеем; вот, центральная куртина и полуразрушенный равелин.
Мы шли и шли, а надписи всё не кончались. Я ещё раз обернулся на Эспена. "Сам всё поймёшь". Какое-то сдавленное, будто от чувства вины.  Мы шагали, пока глаза совсем не устали. Мимо нас плыли целые эскадры эпитафий: иногда, если приглядеться как следует к цифрам, по шесть-семь штук на неделе. Небесное кладбище, усыпальница птенцов-альбатросов.
Серая рябь столкнулась наконец с мостками письменного стола. Причал. Неожиданно выпорхнула женщина, неопределённого возраста, с красными глазами без следов макияжа и сухими, дёргаными, маленькими руками, которыми она ухватила сунутую провожатым купюру. Надо всем была прибита геральдическая табличка Сальсунда; "Его Сиятельства фонд помощи та-ра-рам." Горностаевый мех в голове, такой в древности прибивали гвоздями к щитам самые знатные. Старуха бросила купюру в стоявший возле неё прозрачный ящик и открыла стоявшую на столе коробку. Эспен кивнул чтобы я подошёл.
Внутри были стеклянные, какие раньше вешали на ёлках, игрушки. Мишки, зайчики, птички. Я ещё раз опасливо обернулся.
- Бери сколько хочешь, – будто в ответ произнесла женщина. Сердобольная плакальщица, которая, наверное, рождена чтобы стенать и скорбеть. Человек-трагедия, человек-плач. Старуха хмыкнула – долго ни с кем не говорила, забилась гортань, – моя рука нырнула в коробку.
Оттуда показалась маленькая белая птичка. Тонкое стекло переливалось неровными разводами перьев на крылышках, оранжевый клюв тоже был криво окрашен. Женщина указала пальцем на большую урну, стоявшую в углу под ногами. Я сначала не понял, но потом разглядел в ней пригоршню осколков. Медвежата, птички и зайцы.
- Бросай.
Я повиновался и тонкие стеклянные перья разлетелись, ударившись о дно. Белые осколки царапнули по пластмассовым стенкам и смешались с остальными. Толпа за спиной молчала. Женщина протянула к деньгам сухую, короткую руку и седьмой класс принялся разбивать сувениры.


Мужская гимназия святого Альфрида – самое престижное начальное заведение Сальсунда. Пестованные и муштрованные, отсюда выпархивают птенцы всей политической и финансовой элиты графства, которые затем отправляются в одну из столиц – Мосхаун или Иннеборг чтобы продолжить обучение и сложить блистательную карьеру политиков, судей, военных или финансистов. Так исторически сложилось, что высшие заведения в городе были гораздо худшего уровня. Может быть потому что Сальсунд это промышленный центр, и гуманитариям не остаётся ничего больше кроме как управлять гигантской массой людей технического склада, а может быть потому что гимназию держали сами Сальсунды, и заведение было своего рода лицом и города, и фамилии. "Сальсунд. Отец и сыновья" – значилось на визитках с горностаевым оголовьем и белой птицей в лазоревом поле. Семья пользовалась репутацией расчётливых, хитрых предпринимателей и щедрых меценатов, поэтому фамильная гордость – городская гимназия, – постоянно обновлялась, меняя учебную аппаратуру на всё более новую, прирастая, достраиваясь и в конце концов превратилась в настоящий пансионат, где под присмотром монастырских каноников (Сальсунды продолжали держаться дореформенной веры) дети получали всестороннее физическое и нравственное воспитание. Главным образом детей натаскивали на командные противоборства: много кто, носивший на футболке белую птицу ("Эдердальская голубица", как пелось в одной песне) впоследствии ставил международные рекорды, а команда гимназии по футболу регулярно брала первые места на государственных состязаниях. Тайна Сальсундов, деятельная страсть прошедшая сквозь века.
Разумеется, было несколько попыток национализировать заведение – семейство чувствовало себя не по годам самовластно. Но эти намерения ни разу не увенчались успехом: в Хёгтинге были свои люди, а тех кто посягал на чужое жестоко наказывали. Гербовый горностай то тут, то там маячил в самых неожиданных местах, и казалось будто Сальсунд был пронизан невидимой сетью, имевшей глаза и уши, готовые в любой момент подчеркнуть правоту своих обладателей; о криминальных, с точки зрения современного права, расправах семейного клана ходила дурная слава. В конце концов люди в принципе боятся древнего и непохожего, а когда ты не знаешь кому из вот этих, стоящих в очереди перед кассой супермаркета, людей средневековый магнат приходится зятем или четвероюродным братом, поневоле привыкаешь к приличиям и осторожности.
Единственным официальным и гласным лицом графской семьи был ректор гимназии. Он ездил на заседания муниципального комитета на белом внедорожнике, без охраны и ничего не боялся. По традиции, старший Сальсунд также был куратором одного из классов. Так уж вышло что именно в таком классе учился я, и больше того: глава породистого семейства был вхож в наше Гнездо. Эспен часто ездил с ним на охоту:
- Я говорил тебе, вымачивай дольше. Ты что, не чувствуешь как от неё несёт рыбой?
Так Сальсунд пробрался в наше охотничье убежище. Наверное, ему было мало сына, которого он изводил тренировками и учебниками, выдавливая из парня наилучшие результаты по всем возможным дисциплинам, из-за чего тот становился всё более измученный, разбитый и отчуждённый. Естественно, мальчик пользовался в гимназии репутацией лучшего совсем не из-за родственных связей. Иначе просто не могло быть:
- Ты не можешь быть Сальсундом и при этом проигрывать. Ты слышишь? У нас так не принято: ты или Сальсунд, или уступил кому-то первое место.
Может быть, сердце отпрыска давно заросло горностаевым мехом, потому что у него не было ни одного друга: нельзя иметь друзей, зная что ты ни в чём не можешь им уступить, не перестав быть собой.
"Мой мальчик".
Я курил на кухне и спиной чувствовал как тот с отвращением морщится, принюхиваясь к недомаринованному куску птицы.
"Мой Сальсунд, моя драгоценность".
"Мой."
Для детского ума такого рода любовь всегда составляла загадку: словно парень никак не мог перестать быть чьим-то сыном – а только мальчиком тринадцати лет, к примеру, или в конце концов совершить что-то непоправимое. Влюбиться, не выучить стих, опоздать – "мой мальчик не опаздывает. У нас не заведено заставлять себя ждать". Сам ректор намертво сросся с гимназией, производственными мощностями города, сетью гипермаркетов и верой в то что стреляет без промаха. Всё это было им: сумма обладаемого была строго тождественна худощавой фигуре горностаевого магната – чадила, гудела и пикала, и в случае поломок, нестыковок и срывов, всего, по сути, что и составляет человеческую природу, вытащи её из ремешков и ботинок, – тотчас отражалась на кураторском самочувствии, совершала удар по патологических размеров самооценке и решительно коректировалась суммой-разницей кадров, которым единственный, безошибочный Сальсунд моментально находил замену. Я с замиранием сердца представлял каково придётся отождествляться с империей его замученному сынишке, который без опоздания приезжал на занятия в своих бежевых, наглаженных брюках.
Граф уходил прочь из нашего дома и я бросался к Эспену на руки, обнимая его и целуя в белёсую, с проседью, щетину. "Сделай так чтобы он никогда больше не приходил. Я терпеть его не могу. Пожалуйста, давай избавимся от него навсегда."


В этот момент я почувствовал, как чья-то рука проскальзывает мне под ветровку и расстёгивает брюки. Дёрнувшись в сторону я только помог делу, и штаны соскользнули. Никто не заметил; все были заняты разноцветным зверьём и пластмассовой урной. Другая рука, длинная и сильная, обхватила меня сзади за горло и повлекла за собой. Я попробовал вырваться, но ничего не получилось. Не удержавшись на ногах, мы оба упали на спину: сверху я, снизу – кто-то длиннорукий. Падение встрепенуло сгрудившихся у стола мальчиков, Эспен – было снизу заметно его тонкокожее, как у Мессии с икон, лицо, нервно вздрогнувшее от резкого звука, – спохватился тоже, но, увидев что происходит, почему-то застыл. Застыли обескураженно и остальные. Тем временем я лежал и извивался змеёй, стараясь как-то выпутаться из сковавших меня рук и ног; кроссовки по-обезьяньи обхватили задние конечности, где-то над ухом подхрипывало спёртое, но уверенное дыхание. В то-же время правая, свободная рука, пользуясь постыдным падением брюк, нащупала в паху, чуть правее причинного места, крошечную жилку, маленький сгусток под кожей, – и вложила туда палец. Сразу стало как будто холодно. Нас обступили кругом, не вмешиваясь и чего-то ожидая. Эспен, где Эспен? Его лицо потерялось среди зевак. Холодный тремор заколол в пальцах ног. Они стали быстро неметь; хриплое, но уверенное дыхание человека, что хорошо знал своё дело, размеренно и тяжело клокотало над ухом. Помимо нас никто не шелохнулся, словно зал вмиг наполнился восковыми фигурами. В пронзительной тишине раздался едва слышный звук размыкаемых губ. Кто-то нагло улыбался моему бессилию. Рука медленно и тяжело давила на горло, но явно не с целью удушить, а скорее просто обездвижить, заставить смотреть на то как секунда за секундой волнами по телу расползается тремольный холод, протяжный, тягучий, как будто кто-то водит железным шпателем вдоль нервов, аккуратно упакованных в кость; нервный канал словно барахлил, всё тело мелко тряслось, под коленями и на запястьях вскочили крошечные, голубые пупырышки страха.
- Отпусти меня! – тихо, чтобы не нарушить тишину застывших вокруг нас фигур, расплывающихся в синих волнах медленного паралича (наверное так себя чувствуют запутавшиеся в паутине), прошипел я. Это было совершенно безмозгло, как будто я стеснялся ненароком привлечь чьё-то внимание, помешать читать книгу или баюкать младенца, а может надеялся что стоявшие кругом фигуры не замечают чью-то руку у меня в трусах, то что я лежу на полу со спущенными штанами и робко пытаюсь выпутаться из стального капкана, в который меня заключил кто-то цепкий и сильный. Диалога не получилось; поддаваясь всё нарастающей панике я стал нащупывать какое-нибудь уязвимое место на теле невидимого противника, за которое, извернувшись, можно было-бы заставить его разжать клешни и отпустить меня. Больше ничего не было нужно, просто отпустить, но круглая, коротко стриженная голова с сильными челюстями и наглой улыбкой явно этого не хотела. Оттопыренные в стороны уши, нос с крупными ноздрями. Настоящий дьявол. Я засунул палец в одну из них в надежде её разорвать; скалящийся уродец задёргался из стороны в сторону и ничего не вышло. Ноги окончательно парализовало, они слегка согнулись в коленях и мелко подрагивали. Где-то исподволь ещё чувствовалось что они есть, но палец входил всё глубже в меня и лодыжки только мелко тряслись, запутанные в штанинах. Ударить затылком в нос тоже не получилось; рука только сильнее прижала меня к груди. Бессильно дёргаясь и ощущая как холодная дрожь охватывает пальцы рук, я понимал что теряю последнюю надежду на спасение. Если у меня отнимутся руки всё будет кончено. Ладони в панике зашарили по стриженному черепу чудовища. Пожалуйста, хоть что-нибудь! Хоть что-то уязвимое, что заставило-бы эту бездушную тварь почувствовать что я чувствую сейчас, неужели ничего нет?!!
Тут пальцы, словно в миске с холодной водой, нащупали что-то мягкое. Глаз. Палец скользнул по веку и я отчётливо почувствовал, как тот ушёл вглубь орбиты. Ухватившись за свою последнюю ниточку, отделявшую немеющее и холодное тело от возможности вытащить наконец из трусов эту синюю иглу, на которую молча и безучастно смотрели неподвижные лица одноклассников, я со всей силы вдавил крупный, как у лошади или коровы, шарик внутрь глазницы. Кто-то за спиной зашипел и заёрзал, – заскрипели кроссовки где-то внизу, – но палец соскользнул и просто вошёл вглубь, упёршись во что-то мокрое и твёрдое. Теряя осязательную способность, я стал царапать выступавшую наружу штуку, дергал за веко и пробовал сдавить яблоко с двух сторон, но холодная рябь уже подкатилась к самому горлу и фаланги словно выключились. "Я сейчас умру." – пронеслось в голове. Но тут влажный катышек прекратил ёрзать, остановившись, кажется, между большим и указательным пальцем... Долгий, протяжный вой ударил прямо в ухо, то самое где улыбались. Это я, с наслаждением чувствуя как скользкая сфера подковырнутая фалангой выскочила из обрамления век, изо всех сил дёрнул её на себя. Тонкое сплетение мышц разорвалось, жало в паху наконец выскочило. Было чертовски холодно, будто я во сне отлежал себя целиком; колючие струи быстро принялись наполнять всё изнутри кровью. Я полз куда-то в сторону, чувствуя что от этого сумасшедшего перепада сейчас потеряю сознание, и враг, если он конечно найдёт в себе силы, сможет без проблем расправиться с неподвижной беззащитной жертвой.
Но уродец, судя по всему, не оправлялся. Из-за спины донёсся ещё один крик; мальчик всхлипывал и звал кого-то. Я торжествовал, думая только о том, как поскорей прийти в себя: перед глазами оранжевый пол сменялся голубыми пятнами света, и совершенно очевидно было, что вот-вот – и я отключусь. Дальше, ещё дальше куда-нибудь в сторону... Перекатившись на бок, я ещё успел краем глаза заметить, как возле лица промелькнула пара коричневых туфель. Скорчившееся тело в подстреленных брюках, размазанная по лицу кровь. Мальчик, прижимая к лицу красную ладонь, вздрогнул от боли и, всхлипнув, тихо, едва различимо сквозь заложенные уши, простонал:
- Не надо... Пожалуйста...
Туфли куратора поднимались по железным ступенькам. Он осторожно поднял хнычущего ребёнка перед собой...
- Пожалуйста.
Альбинос таращился с улицы ослепительным глазом. Через секунду на лестнице остался только куратор. Скорее всего ребёнок царапнул ногтями по металлу; как-то рявкнул, как щенок, коротко – с восьмого этажа невысоко падать, – а спустя ещё секунду я провалился в сияющий, солнечный воздух.


Три, два, один – и я что было силы рванулся вперёд по тоннелю, прямо в чёрное "ничто" темноты. Стеклянный голубой глаз застыл, вперившись в потолок; Эспен замер и перестал дышать. Никаких последних слов и испускания духа – он вышел с обратной стороны через пробитое картечиной лёгкое. "Моя драгоценность", – руки на которых он меня держал валялись как плети по бокам мокрого туловища. Что было мочи я нёсся по рельсам метро, внутрь, где не было единого источника света и можно было решить что меня нет. Казалось, само моё имя, которое я напрочь забыл, сделало-бы меня хоть на грамм тяжелей, замедлило. Где-то сзади, отзываясь резким, синтетическим эхом, шагала пара коричневых туфель.
Здоровенная рукоять Брина-и-Йонассена с трёхрядной обоймой внутри неудобно разводила в сторону пальцы, из-за чего было едва достать до курка. Семнадцать патронов, это если обойма полная. Но она была не полная – это чувствовалось по весу и можно было заметить сквозь прозрачную пластмассу накладок.
Раздался металлический удар. Нога ушла в сторону и лицо почти сразу-же ударилось о что-то твёрдое. Из глаз посыпались звёзды. Чёрт, кажется я приложился зубами. Из-за этой темноты совершенно не видно куда бежать – должно быть, споткнулся о рельсу. В этот момент над головой стало как днём.

Картечь.

Это значит что в тридцати ярдах от чока весь тоннель в эту секунду наполнился мелкими свинцовыми пчёлами диаметром от двух до девяти миллиметров, полностью пронизав пространство до самого поворота. Это значит что если-бы не моё падение, то всего один такой шарик, попав в затылок задранной головы вышел-бы прямо изо рта, оставив после себя дырочку девять миллиметров диаметром и перебив пучок аккуратно спрятанных в шейные позвонки нервов, идущих от мозгов к мышцам туловища. Разорвав сосуды, питавшие их кровью и вместо того чтобы кормить меня кислородом они сейчас выталкивали-бы её в рот ровно со скоростью сердцебиения, пока оно не прекратилось-бы. Это значит что моя голова, моё сердце бы умерли и я тоже умер-бы следом за ними. Горсть свинцовых картечин, в доли секунды покинувших гладкий, как водопроводная труба, канал с силой полутора тысяч джоулей и начальной скоростью в четыреста ярдов в секунду, с вероятностью девяносто девять и девять десятых процента угодила-бы в меня, бегущий прямо впереди силуэт тринадцателетнего гимназиста в подстреленных бежевых брюках ·
я знал, как ведёт себя пуля. Это была не она.
И тогда я поднялся и побежал вперёд ещё быстрее, через каждые несколько шагов через плечо дёргая курок неудобной пластмаски, отчего вспышки обновляли на ослепшем радаре траекторию рельс и бетонные болванки, на которых те лежали. Наугад – естественно, только чудом так можно было-бы во что-то попасть, и я точно знал что одно чудо уже произошло, а двух не бывает. Поэтому я просто бежал куда-то вперёд, в чёрную варежку собственного "никуда" и кричал:
- Господи, как мне страшно! Как мне страшно, Господи! Как-же мне страшно! – непонятно кому, словно отчитывался, признавал это перед кем-то, и этот кто-то, услышав, смог-бы удовлетвориться моими воплями и закончить это проклятое представление ·
закрой глаза – и станет совершенно иначе.
Я бежал и бежал;
полая трубка с разноцветными гильзами, в одних из которых на мелко гранулированной кучке заряда покоится насечённая свинцовая пуля, а в других – пригоршня шариков разного диаметра, туча, готовая разбрызгать меня до самого поворота, стенка до стенки.
Я кричал, чувствуя как задирает над ухом отдачей мой Брин-и-Йонассен, думая только о том чтобы следующей на очереди за спиной была пуля, потому что ей можно каким-то чудом промахнуться.


Эспен хлопнул дверью и поспешно оглянулся по сторонам. За нами остались тормозные полосы внедорожника; диск, переломавший бордюр, был сильно помят.
- Ко входу. Бегом!
Я повиновался и, закусив губу, бросился в сторону стеклянных дверей метро, оглядываясь по сторонам и таращась на хулиганскую куртку коричневой кожи, бежавшую рядом. Мы влетели прямо на эскалатор.
- Слушай меня. – Он успел запыхаться; не переставая оглядываться, придвинулся близко-близко ко мне. Едва уловимый запах перегара, высыпавшийся на воротник снежно-белый сноп. – Что-бы ни случилось, стой за себя. Слышишь? Не дай никому тебя обидеть. Ты – моя драгоценность. Стой за себя даже если некому будет тебя любить, запомни это. Ты слышишь меня?
Я перепуганно уставился на него и быстро закивал, не понимая что происходит. Он снова оглянулся.
- Даже если никого рядом не будет, никогда не складывай крылья. Выклюй глаза, выскочи из кожи, но никогда не сдавайся. Даже если будет казаться что ты ничего не достоин, всё равно живи. Я не смогу...
Тут стена над нашими головами разлетелась в дребезги, уши заложило звоном, будто по голове с двух сторон ударили крышками от кастрюль. Глаза запорошило. Эспен схватился руками за лицо и потерял равновесие, но уже в следующую секунду ухватил меня за шиворот и снова потащил вниз. В нескольких сантиметрах над макушкой, среди отвалившейся от стены плитки, в стене распласталась свинцовая клякса. Я хорошо знал такие; наверное Эспен забыл запереть машину. Он прижимал меня к земле и тащил за собой как мешок с сеном:
- Беги, беги!
И я бежал. Наверное не так, как хотелось-бы Эспену, потому что последних трёх ступенек мои кроссовки даже не коснулись – я пролетел их, увлечённый вперёд кулаком, крепко зажавшим воротник. Выскочив на остановку, мы увидели как за углом скрывается последний вагон. Несколько секунд, которые нас от него отделяли. Вагон унёсся; вокруг не было ни души. В наступившей тишине послышалось, как где-то позади по ступеням спускаются туфли.
- Прыгай! – Крикнул он и толкнул меня вниз, на рельсы. Я потерял равновесие и сильно ушибся коленкой. В этот момент противоположная стена взвизгнула и покрылась мелкой сеткой трещин, по которым раскололась и разлетелась в разные стороны. Эспен прыгнул следом, но рухнул поперёк рельс всем телом, едва успев выставить перед собой руки.
- Эспен! – Я бросился к нему и схватил под мышками, ощущая какая скользкая становится куртка и удивлённо подметив как неестественно волочится нога. Скорее всего попало прямо в кость: та изогнулась от бедра и стучала по шпалам с резким, синтетическим отзвуком.


- Как-же мне страшно, как-же мне страшно, Господи! – сейчас станет светло как днём.

Три...

Вот сейчас. Попав в икроножную мышцу, дробинка сделает в ней маленькую полость, как в баллистическом геле, нога тут-же онемеет и я не смогу больше бежать. Или угодит между рёбер, и тогда поражённое лёгкое не станет больше впускать в себя воздух, а только выдыхать, и куски тканей, пузыри газа и картечина свернут в груди пористый мешок, с которым мы оба отправимся на тот свет. Или – мимо позвоночника – сквозь аорту, и в этом случае герметичная трубка артерии мгновенно наполнит жидкостью грудную полость, а я тут-же потеряю сознание от кровопотери.

Два...

Сейчас – кожа под одеждой уже вздыбилась тысячей синих пупырышек; я продолжаю бежать, потому что каждый в нашей гимназии знает что я делаю это лучше всех. И пусть я ненавижу бегать, пусть я всего лишь мальчик тринадцати лет, навсегда заблудившийся в безымянной кишке метрополитена, или маленький стеклянный медведь под пластмассовой крышкой, а может быть заяц: пуля или дробь, которую завтра кто-то выплюнет на тарелку – я буду делать это лучше, лучше; я сильнее, метче даже ублюдка, который только что передёрнул затвор за спиной; злее, хитрее, умнее и совсем не потому что Эспен, мой отец – ректор гимназии. Даже не потому что меня некому любить или я очень боюсь, а завтра вседрагоценная жизнь опять будет скалиться единственным глазом чудовища-альбиноса. Скорее потому что бежать сейчас – значит быть Сальсундом, тихим скрипом конвейера, суммой неуволенных кадров. Мои клетки – кирпичи мегаполиса, мышцы – гордость не проигранного тайма. Время, проходящее сквозь кипучее сердце – возможность не опоздать. Не обрушить на себя упругое тепло небосвода, не поколебать родовое гнездо. Я и есть Сальсунд, с парками, каменной пылью открытых карьеров и сосудами городского метро. Меня и так нет.

- Сальсунд! – я бегу в темноту и что есть мочи ору во весь ужас загнанной дичи;

Один.

- Сальсунд! Сааальсууунд!


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.