Закат для падших. Глава 1

 «Что в мой жестокой век восславил я Свободу
И милость к падшим призывал…»
А. С. Пушкин

I

Изо рта, преодолевая препятствие тёплых губ и пожелтевших зубов, в потолок вылетает дым. Я чувствую, как он проходит в узких щелях между зубами, струя рядом с клыком ощущается такой горячей и в то же время холодной. Я снова затягиваюсь и чувствую, как этим дымом наполняются мои лёгкие. Это, наверное, знакомо любому курильщику – как ты будто чувствуешь, как с папиросой никотин наполняет лёгкие, а выпуская его из уст кажется, что это твой густой вздох покинул пристанище прямо из живота, проходя по лёгким и щекоча ноздри. Дым поднимается наверх и заволакивает мне глаза. Я не могу уже различить полёт мухи, которая пытается отогреться, беснуясь под моим потолком. Не сможет. Я когда-нибудь поднимусь. Поднимусь, возьму старый ботинок с протёртой подошвой и убью её. А пока я лежу, слушая её сумасшедшее жужжание. Закрываю глаза и отдаю весь разум неким забавным видениям. Как далеко может улететь воображение, если ты хочешь устремиться за ним, вырвавшись из собственного тела.

Дым идёт от костров. Да, от огромных костров. В Англии, да… именно в Англии горят огни. На несколько веков раньше сегодняшнего дня они горели, и я вижу себя среди них. Гляжу на них через красные стёклышки, которые служат глазами в моей жуткой кожаной птичьей маске. Я чувствую, как по щеке течёт пот. Эти костры издают ужасно много жара, а от маски становится ещё жарче. Она прилипает к моему лицу. Я чувствую, что мои волосы прилипают ко лбу под не очень удобной шляпой. Я немного кашляю, чувствую, как першит в горле. Красные стёклышки потеют, и я постоянно их протираю своей рукой в перчатке, вместе с запахом дыма смешиваются скомканные в «клюве» маски ароматы целебных трав. Они так сладко, медово пахнут…

Я один из тех, кто был призван излечить Лондон от чумы. Доктор в птичьей маске, вестник смерти. Устремляю взгляд на небо, на верхушки невысоких зданий и вижу, что дым от потухающих костров смешивается вместе с лондонским смогом, составляет с ним единое мрачное серое покрывало, простирающееся над Лондоном.

И вот я уже не тот, кем был мгновение назад, и я вижу над собой чёрное веронское небо, в котором луна выглядит, как дырка на траурном покрывале. Я опускаю свой взгляд, я сижу на стене, а у моей головы, почти под самым ухом, шелестит листва. И сейчас я устремляюсь глазами на образ, который воспевал весь вечер, вижу перед собой светящуюся, как солнце, Джульетту, мне кажется, что её дыхание порождает этот лёгкий ночной ветерок, который заставляет деревья петь колыбельную юным и пожилым сердцам. Но мне не хочется спать, и я смотрю на неё, на то, как она подносит свою белую руку к щеке, как делают резкое движение её густые чёрные ресницы, и сердце моё трепещет. Я вижу перед собой юную Венеру, созданную не из пены, но из воздуха, лунного света и этого меланхоличного ветерка, который проникает между моими прядями, чтобы передать её вздохи.

Я больше не пылкий любовник, поглощённый красотой своей музы, я чувствую на губах соль, а из моего рта вырывается грозный хохот, я ощущаю в своих руках саблю, которой вспарываю живот офицера на корабле, и вкус его брызнувшей на моё лицо крови смешивается с морской солью в этот кисловатый, терпкий вкус. Как невыносимо поют чайки! А я смеюсь, смеюсь, мой новый противник пытается ухватиться за мою густую чёрную бороду, но я отпихиваю его ногой в грязном сапоге, вонзаю саблю практически наугад и попадаю прямо в шею. Слышу, как что-то хрустит, и этот хруст, этот хохот, эти крики раздаются повсюду вокруг меня. Абордаж! Как волнующе поют чайки, они словно кричат «Смерть!..», а я усмехаюсь, на мгновение поднимая к ним тёмные глаза, словно салютуя, но вот уже другой офицер бросается на меня, полный ненависти, ярости и алчного желания получить за мою голову сумму, на которую он мог бы жить вместе с милой невестой всю жизнь, не зная забот и горя. Я избавляю офицера от этого ожидания, рассекая лезвием его корпус.

И слышу голос…

- Совсем плох, - голос шепчет, старается, чтобы я не услышал, но я слышу. Голос раскатывается над океаном, словно бы это глас морского бога. – Третий день лежит, да иногда по комнате ходит. Не ел почти ничего, Катя только нетронутую еду убирает. И за квартиру уже задолжал за два месяца.

Этот голос принадлежит моей квартирной хозяйке, и я снова вижу перед собой потолок. Грязный. На нём сидит та же муха. Ненадолго. Вот она расправляет свои крылья и улетает в угол, из угла к окну, без каких-либо результатов бьётся в стекло, снова проносится перед моими глазами и уже пытается забраться в шкаф. Забралась. Через щель. Слышу, как глупое насекомое шуршит. Знакомится с молью, которая проедает моё пальто. Моль предложит ей угоститься им, но муха благоразумно откажется, пытаясь разыскать в шкафу что-либо посущественнее жалкого угощения своей соседки.

- Можа, он уж того? – а, и дворник наш здесь, двоюродный брат хозяйки из Малороссии. Очаровательный болван. Слышу, узнаю по голосу и произношению. – Ну там, свихнулся мож? Доктора бы… иль сразу ж в дом скорби.
Я усмехаюсь. Неужели я настолько ненормален? Возможно, я вообще самый нормальный из всех людей на планете, но они  всегда подразумевали под нормой состояние большинства. Может, они сумасшедшие. А меня таким считают потому, что я отличаюсь. Как прозаично. Хохочу. Хозяйка даёт дворнику затрещину и ворчит.

- Ну тебя! Напридумывает, остолоп. Видишь – слышит он!

Я поворачиваю к ним свою голову, и это словно стоит мне ужасающих усилий. Издаю мычащий стон, щуря глаза от слишком светлого неба из окна. На хозяйке розовый капот. Когда-то был розовым, сейчас он серовато-лиловый. Она замечает мой взгляд, шепчет что-то, уже обращается ко мне:

- Ох, Алексей Саныч, вы уж простите этого недалёкого, - она прогоняет жестом дворника за дверь. – К Вам вчера та барышня заходила, что обычно навещает Вас, да Вы спали.

Неужели? Я вскакиваю с жёсткого дивана и восклицаю. Папироса из моего рта падает на пол, и я торопливо втираю её в пол ботинком, улавливая ворчание хозяйки.

- Как барышня? Ну, уж разбудили бы, Елена Саввична! А что, что на ней было надето?

- Ох… да вспомнить бы. Вроде, платьишко такое… не новое уже. Зелёное, коли память не подводит. И шляпка такая, с перьями, да давно уж облезлыми.

Я смотрю в окно, словно бы она только-только ушла и её ещё можно увидеть из окна. Но нет. Я не вижу никого. Улица абсолютна пустая, только вот и идёт мальчишка, пиная дорожный камушек, а с другой стороны появляется извозчик, за ним другой. Она! Неужели она пришла?

- Как в следующий раз придёт, - чуть успокаиваясь, говорю я, - сразу докладывайте. Хоть будите, хоть из могилы подымайте.

- Как скажете, Алексей Саныч, - говорит, пожимая плечами, хозяйка и уходит, бросая на меня последний взгляд. Словно полный лёгкого презрения, высокомерия и даже какого-то сожаления и сострадания. Как на убогого.

Но это не волновало меня. Она! Я вспоминаю запах её духов, цвет её глаз, просто сажусь за стол и смотрю в окно, смотрю на ту часть дороги, где она проходит. Сколько же сейчас времени? Она обязательно придёт, я чувствую это, она всегда приходит в одно и то же время. Я посмотрел на часы, которые стоят на моём столе, но те оказались нерабочими, а потому я выдвигаю полку и достаю наручные. Они идут, тикают, я впиваюсь глазами в циферблат. Шесть часов сорок шесть минут. Она придёт, придёт в семь, обязательно придёт. Снова устремляю взгляд в окно. Вспоминаю её походку и её волосы, как одна тонкая прядь постоянно выбивается из её тугой причёски, эта неуловимая тёмно-каштановая, почти шоколадная прядь, которая так часто оказывается за её ухом, что впитывает духи, которые она туда брызгает. Дешёвые духи, которыми пользуется только она. Я ранее не встречал такого запаха, он горький и иногда дерзкий, похож на лимон, кислый и чем-то отдаёт водкой из-за того, что эти духи она покупает по самой доступной ей цене, сделанные из дрянного спирта и хранящиеся полторы недели. Давно бы уже прекратила ими пользоваться, но не может, потому что этот запах стал её повседневностью, привычкой, от которой она не в силах избавиться. Она говорит, что у неё слишком мало привычек, чтобы от них отказываться.

Я не знаю, сколько я смотрел в это окно, бродил по комнате и снова обращал к нему взгляд, и опоздала она или нет, но я словно наполнился светом, когда увидел старенькую туфельку, ступавшую по тротуару. И перчатки… прохудившиеся перчатки, которые я когда-то ей подарил. Я помню, как долго копил на что-то другое, но купил ей дорогие перчатки, которые она сейчас носит. Пальцы на них стёрлись и облезли, но она носит. Я откладываю деньги, чтобы купить ей новые.

Пулей, словно метеор выбегаю из комнаты и стремлюсь вниз по лестнице, перепрыгивая через несколько ступенек; я чуть не упал, но это неважно. Она уже подходит к двери, видит меня и печально улыбается, расправляет руки, и я сжимаю её в объятиях.

- Я скучала, - говорит она тихо, прикрывая глаза. Я чувствую, что ей холодно. Она дрожит, пытается согреться, но терпит. Знает, что в моей квартире только чуть теплее, моя ужасная печка слабо греет. Я целую её в лоб и не спешу выпускать из своих рук.

- Мне сказали, что ты спал. Я знала, что ты однажды проснёшься.

- Почему ты не приходила так долго? – мне страшно, что она замолчит, страшно, что мои чувства меня обманывают. Что этот морок самой прекрасной и печальной женщины на земле растает, что я перестану ощущать у своей груди её худое тело, закутанное в зелёного цвета платье и светлое пальто. Оно ещё светлое, она недавно его купила. Но мы знаем, что оно посереет и в нём появятся дырки, а потом она целый месяц будет болеть, и я не смогу оставить её, попрошу жить в моей квартире, ведь она обязательно заболеет. И выздоровеет. Всегда выздоравливает.

- Я не решалась, - говорит она, я ощущаю, как она медленно трётся щекой о мою рубашку. – Пойдём в квартиру. Ты замёрзнешь.

Я готов чуть ли не нести её на руках, но она не позволяет. Строго запретила. Она говорила мне, что даже если упадёт без чувств, если даже умрёт, я ни за что не должен брать её на руки. Она необыкновенная. Она не хочет, чтобы её тело стало таким лёгким, чтобы я мог пронести её. Ей страшно однажды стать слишком лёгкой. Она жадно ест любую еду, которую ей предлагают, с удовольствием доедает всё до последней крошки, даже если не голодна, даже если её потом может стошнить. Она боится до смерти, что однажды она станет очень худой, такой, что сможет за ночь раствориться в воздухе.

Она заходит в квартиру, снимает пальто и вешает на спинку стула. На стол кладёт свою шапку с облезлыми петушиными перьями. Я смотрю на её зелёное платье, провожу по её талии пальцами и ощущаю, как она вздрогнула, ловлю импульс и глажу мягкую ткань. Она прекрасна. Она снимает пальто, смотрит на меня, подходит ближе и целует в губы. Нежно, но не страстно. Я облизываю свои, ловя её вкус, когда она отстраняется и осматривает мою квартиру в тысячный раз. На моих губах соль, как соль моря, но более сладкая. Она плакала этим утром. Это можно заметить по красным глазам. Она плачет каждое утро. Я спрашивал её о причине. Она тогда выпустила слезу и рассмеялась. Позже сказала, что она плачет потому, что её окна выходят на восток, и она каждый день видит лишь рассвет. Ей нравится бывать у меня, потому что, засыпая на моём плече, она может наслаждаться красным маревом, ведь мои окна выходят на юго-запад. Я не верю ей. Наверняка причиной её слёз является то, что она не может заплатить за свой обед, не может купить новое пальто или новые перчатки.

Она говорит, что не всегда плачет. Иногда. Но глаза остаются красными. Она говорит, что смотрит в зеркало, чтобы увидеть в них закат. Они тоже красные. А радужки – каре-золотистые. При свете они становятся совсем золотыми. Как солнце, но будто немного тусклое, будто бы сквозь грязное стекло.

- Мне горько думать, что некоторые вещи имеют только начало, но не имеют конца, - порою говорит она. – Я предпочитаю видеть начало и конец, или же не видеть ни того ни другого вовсе. Особенно того, что мне дорого. Солнце и каждый день мне дороги. Я не плачу тогда, когда он не бывает мне так мил. Ты вот, Сергей, мне дорог, но я не видела твоего начала, не видела рождения, зачатия, чего угодно, что могло бы послужить началом тебе. Потому я не хочу увидеть и конца. Я не хочу иметь детей, потому что я никогда не увижу их смерти и того, что у них не будет столь ужасного бремени - длиться вечно. Мне иногда лучше знать, что я видела отрезок, мгновение, но не продолжающееся что-то. Я люблю рассветы и закаты. Я люблю рождение и смерть. Я люблю цикличность.

И сам я заметил, что моя любовь не переносит бесконечности. Мир кажется ей слишком ужасным местом для существования, чтобы в нём было что-то вечное. Она боится этого мира. Она не хочет жить вечно, в отличии от многих моих знакомых. Её можно назвать странной, но это я в ней и обожаю. Она боится смерти, но жаждет её неизбежности. Она словно бы знает момент, когда ей придётся покинуть этот мир и боится, что он произойдёт раньше срока.

Сегодня мы любили друг друга страстно и нежно, медленно и быстро, жестоко и сердечно. Мы молчим. Практически не издаём звуков. Мы наслаждаемся лишь звуком дыхания друг друга и тем, как кожа проходит по коже, скрипом кровати, хлопаньем наших ресниц. Мы наслаждаемся мгновениями, которые навсегда останутся в памяти, которые я буду вспоминать на следующий день, которые буду с приятной дрожью воспроизводить в своём сознании, будто бы они были чем-то божественным, подобным благословению. Мы – два облака. Две волны, которые с шуршанием касаются друг друга, две ипостаси одного целого и различного, единство и раздвоение. В какие-то моменты я не чувствую себя или её, я чувствую нас. А в другие мы словно наедине со своей сущностью и не чувствуем друг друга вообще.
 
Я падаю. Я не вижу её. Лишь шепчу её имя. Оно произносится так, словно я только что его вспомнил. Июль. Юлий Цезарь. Юла. Юлия…

Раздаётся топот на лестнице.

- Ты слышишь?

- Слышу. Этот человек спешит сбежать отсюда.

- И я бы сбежал.

- Скажи мне…

- Что?

- Если бы меня не существовало на свете, то чтобы ты сделал? Нашёл бы другую?

- Создал бы тебя.

Она сидит на моём стуле спиной ко мне, полностью обнажённая, вытягивает руки и смотрит в окно, как на подоконник в здании напротив садится ворона, залетевшая в открытую форточку. Каркает, её сгоняет толстая и злобная баба, махнув какой-то тряпкой. Юлия смотрит на эту женщину и шепчет:

- Она не растворится. Я ей завидую.

Я лежу на диване в одних брюках и смотрю на неё. У Юлии бледная кожа и впалые ключицы. Её тело светится. Это всё небо. Такое белое, всё в тумане. Она сливается с ним. Она дым от костров, легкомысленный дым, который соединяется со смогом. Лишь её волосы – грозовая туча.

- Кто-то мог бы назвать тебя развратной, - говорю я, но знаю, что её это не обидит.

- Почему же?

Я не знаю, что ответить. Она усмехается, я слышу это по её короткому вздоху. Наверняка, её тонкие и бледные губы сейчас улыбаются. Я никогда не видел у неё на лице счастливой улыбки. Только печальную. Игривую. Наглую.

- Потому что я не соответствую их морали? Кто полностью соответствует ей даже в мыслях, пусть первым бросит в меня камень, я поддамся, но не поверю этому человеку. Собственно, все мы падшие, раз не живём за небесными вратами под рясой Бога. Эта мораль оскорбляет меня и мой характер. Я оскорбляю моралистов. Своим поведением, хотя оно и не должно их волновать.

Голос её звучал агрессивно, но Юлия обернулась ко мне с улыбкой.

- Пишешь что-нибудь?

- В столе. Ты знаешь.

Она выдвигает полку и находит папку. Достаёт её, открывает и откладывает несколько листков. Начинает внимательно читать то, что написано, опираясь о стол, наклонившись и подложив руки под грудь. Её босые ноги только пальцами касаются пола. Он холодный. Она иногда любит танцевать на носках, словно пытается отскочить от холода – касается паркета и метает ногу. А волосы её распущены, струятся по нагим плечам и щекочут её кожу. Глаза сосредоточены, смотрят на ступни, иногда в сторону, и словно метают искры по моей комнате. В эти моменты Юля напоминает фею из старой сказки, залетевшую в окно к простому смертному.

Она любит читать то, что я написал. Она говорит мало о том, понравилось ей или нет, а иногда и много. Я просто люблю слушать её голос, а все недочёты исправляю. Юлия может быть жестоким судьёй, она такая и есть, но любит моё творчество. Никогда не читает вслух и не любит слушать. Говорит, что у неё в голове всегда раздаётся голос автора. Мой голос. Она представляет мой голос.

Мне приятно, я с нежностью смотрю на неё в эти моменты, не могу отвезти глаз просто физически. Я прохожу глазами по её телу, чувствуя своё поклонение этой женщине. Мы равны, как брат с сестрой, но поклоняемся друг другу. Мы – божество друг для друга. Каждый из нас раб для другого.

У неё длинные тонкие пальцы пианистки, которыми она перебирает листы, иногда подходит ко мне с одним и спрашивает про какое-либо слово, которое я написал непонятно. Я отвечаю ей, она кивает и на носках уходит обратно, как и подошла.

Юлия заканчивает. Шепчет холодное «прекрасно» и складывает рукописи обратно в полку. Она снова принимается танцевать. У неё длинная фигура, она не смотрит на меня, но я смотрю. Она пальцем касается спинки стула, делает какое-то па, подпрыгивает и стукает щиколотками друг о друга. Наблюдает за своими ступнями. Останавливается и поворачивает голову к окну.

- Сегодня будет короткий закат, - произносит Юлия, проведя ногтем по бедру и отодрав от крохотного пореза корочку. – Туман. Он будет не красным. Пошли.

Она подаёт мне руку и тянет, словно пытается с усилием ребёнка вытянуть меня с дивана, как морковь из грядки. Я смеюсь, и, чуть не упав, поднимаюсь на ноги. Она проходит к двери в спальню и открывает мне дверь, наигранно выпрямившись, как лакей. Я захожу, заходит она, скидываю штаны, и мы ложимся в постель. И пристально смотрим в окно. Мы ждём заката, а я безумно хочу спать. Она замечает мой зевок и говорит:

- Спи, спи. Я встречу его сама.

Отвечаю ей коротким согласием и погружаюсь в сон. Не сразу. Через минуту. Чувствую, как бьётся её сердце. Моё на пару мгновение раньше издаёт звук. Не в унисон. Вопреки красивой метафоре.


Рецензии