Жизнь прожить... Воспоминания

Людмила Вишневская


ЖИЗНЬ ПРОЖИТЬ…

(1933 – 1998)



Вступление


Много лет тому назад мне захотелось мысленно пересмотреть свое прошлое и записать то, что еще сохранила память о родителях, детстве, людях, городах и событиях, случившихся в моей уже довольно продолжительной жизни. Идут годы, а желание мое не ослабевает; наоборот, оно становится все более неотступным. И я сдаюсь…

Я не могу быть строго последовательной, описывая события раннего детства, – время многое перепутало; но что я помню – я запишу, пусть даже и непоследовательно.

Воспоминания начаты в 1983 году, окончены в 1998 году.



Часть 1


Начало


Мой отец


Папа родился в 1906 году, в городке Прилуки Полтавской губернии, на Украине. У дедушки, портного, была большая семья: девять человек детей. Не знаю последовательности, но это были Мария (1900 года рождения), Софья (1902 года), Михаил (?), Неях, Нюся (?), мой папа Соломон (1906), Минна (?), Серафима (1912), Эмилия (1924), Лев (?).

Детство отца прошло в Нежине. Уже подростком он помогал семье, продавая спички. Я не знаю, где учился отец и что он закончил. В 1919 году вышла замуж и уехала в Севастополь старшая сестра отца – Мария. Поочередно у нее жили и воспитывались все младшие братья и сестры. Четыре года прожил у нее и мой папа. Это были годы юности отца, мне известно, что он в это время работал экскурсоводом по Крыму и Кавказу.

В Севастополе отец познакомился со студенткой Ленинградского университета Людмилой, дочерью севастопольского, кажется, мичмана, и женился на ней по страстной любви. Людмила много занималась образованием отца. Они переехали в Ленинград, где Людмила, окончив учебу, работала экскурсоводом, кажется, в Эрмитаже. Она умерла от родов, прожив с отцом три или четыре года; у нее оказался тяжелый порок сердца; умерла через день и дочь. Они вместе похоронены в Гатчине. Место могилы я в юности знала, но потом оно затерялось.


Моя мать


Наверное, моя мама родилась в Белоруссии, это было в 1911 году. Тоже была большая еврейская семья и тоже, кажется, из девяти детей.

Кажется, дедушка тоже был портным где-то под Минском. У деда был небольшой домик, говорили мне, и часть комнат он сдавал. В одной из них жила больная девушка, которая очень любила мою маму-девочку, чему-то ее учила и часто целовала. В результате мама заразилась от нее туберкулезом легких. Правда, его удалось залечить, и в юности мама казалась здоровой, занималась спортом, была активной пионеркой, комсомолкой.

Как мама из Белоруссии оказалась в Гатчине – я не знаю. Правда, там уже жил две ее старшие сестры – Мария и Раиса. Может быть, она приехала к ним погостить и осталась жить у них? Кажется, она впервые увидела моего отца вскоре после того, как у него умерла жена. Говорили, что он производил впечатление человека, убитого горем, и моя мама кому-то сказала:

– Стоит ли так убиваться? Я постараюсь заставить его забыть горе. (Я не ручаюсь за точность слов).

Маме это, видимо, удалось. Они поженились.


Папа и мама


Вероятно, они были не очень счастливы, мои родители. Мама очень любила папу, он же не мог забыть Людмилу. Мама от переживаний (отец стал изменять ей) снова заболела туберкулезом легких. Врачи запретили ей иметь детей, но мама все-таки родила меня, – может быть, надеялась поправиться после родов, ведь ей было всего двадцать два года, может быть, думала, родив, завоевать любовь отца. Этого не случилось.

Я родилась 12 июня 1933 года. Когда меня принесли из родильного дома домой, папа плюнул, взглянув на мое красное сморщенное лицо, и полушутя, воскликнул:

– Ну и обезьяна!

Назвали меня в память папиной первой жены.

Жили тогда мои родители в Гатчине, по улице Чкалова, дом 57, квартира 1. Была у них она комната в двадцать квадратных метров. Отец работал заведующим центральной городской сберкассой и все время учился. Мама, когда не болела, работала в Доме ребенка завхозом. Оба они были членами ВКП(б).

В 1933 году отцу дали две комнаты по улице Радищева, дом 1, квартира 9. С Украины бежали от голода в Гатчину родители отца, его младшие сестры; они остались в прежней комнате отца.


Мое детство


Вот в этих двух комнатах и прошло мое детство; в них я прожила до восьми моих лет – до того дня, когда эвакуировалась из Гатчины после начала Великой Отечественной войны.

Мои первые воспоминания связаны с этими двумя комнатами. Вот они.

Я болею, лежу в кровати с сеткой, во второй комнате и хнычу, требую, чтобы мама читала мне. Все свои книжки я знаю наизусть. Знаю, что мама по вечерам читает какую-то свою книгу, требую, чтобы мне почитали именно ее. Очень требую, громко реву. Добилась своего! Мама читает вслух, как жестокие римляне бросают на растерзание диким зверям людей. Мне очень страшно, но я довольна – добилась своего! Приходит воспитательница из детского сада Елена Андриановна. Она в ужасе от этого чтения, срамит маму, мама чуть не плачет, а я громко смеюсь…

Я снова больна (вероятно, у меня была свинка, так как я помню, что шея и щеки – все у меня опухло, я вся перевязана). Кроватка стоит посреди второй комнаты – так мне светлее, ибо я смотрю картинки в новой книжке про дядю Степу, помню кошку, пожар… Приходит мама и говорит, что нужно срочно «сдать анализ». Я капризничаю и не хочу идти на горшочек.

– Он мне надоел! – заявляю я.

– Что же тебе дать? – с отчаянием спрашивает мама.

Я обвожу взглядом комнату, вижу красивую стеклянную вазу

– Вот ее! – заявляю я.

Со вздохом мама протягивает мне вазу, и я торжественно в нее мочусь.

… Я сижу во второй комнате на горшочке, в руках – бумажка. Кто-то стучит. Мама открывает дверь своей приятельнице, и они долго разговаривают в первой комнате. Мне очень скучно сидеть на горшочке одной. Я начинаю жевать бумажку, которую держу в руке. Когда мама заходит ко мне, вся бумажка съедена.

Я одна дома. Лежу в кроватке, скучаю. С одной стороны кроватки сетка, с другой – стена. Весь листок, данный мне, разрисован. И вдруг меня осеняет: я начинаю рисовать на стене. Появляется город, люди. Пока вернулись родители – вся стена около кроватки была разрисована химическим карандашом, заодно и мое лицо и руки, и белье в кроватке. Меня ругают (я почему-то думала, что меня будут хвалить). На другой день, когда я опять осталась одна, я решила все исправить. Слюнила руки и стирала свои рисунки. Стерла до дыр все обои. Родители после этого делали ремонт – клеили новые обои.

Между двумя комнатами стояла у нас печь, и было небольшое отверстие. В этом отверстии всегда сидела роскошная кукла в шелковом зеленом платье, с длинными волосами и закрывающимися глазами. Вероятно, мне ее старались не давать и поделом: однажды она попала мне в руки, и я ее уронила. Страшно запали в череп глаза, что-то случилось с волосами… потом она сидела там же, на печке, но старалась на нее даже не смотреть. А, вероятно, это была старинная кукла, очень ценная.

Мир врывался в мое младенчество через черную тарелку радио, висевшую над креслом. Тарелка пела, говорила разными голосами. Иногда, оставшись одна, я залезала с ногами на кресло и кричала в самую серединку тарелки:

– Люди! Вы меня слышите? Это я, Мила. Я вам спою!

И я пела в кружок или читала стихотворения, уверенная, что меня слышит весь мир. При включенном радио я стеснялась капризничать и плакать.

Смутно помню большой зал, мне он казался тогда бесконечным, ряды кресел, какой-то праздник. На сцене выступает, вероятно, самодеятельность. Я говорю людям, сидящим рядом со мной и мамой, что я тоже хочу читать стихи. Кто-то подхватывает меня, передает другим, и я оказываюсь на сцене. Я прочитала какие-то стихи, кажется, очень тихо, мне захлопали, и я заплакала. Было мне тогда года три.

Долго стоял в Гатчине этот желтый дом, окруженный уже очень поредевшими елями – мой детский сад. Много воспоминаний, светлых и не очень, вызывал он. Я ходила в него с трех до семи с половиной лет. Тогда он звался «очаг». Утром я приходила туда. Вешала в шкафчик с какой-то картинкой (кажется, грибок, а может быть, вишенка) свои вещи и бежала в свой зал на первом этаже в углу, большой и светлый. Надо было из мешка выбрать себе по ноге сандалики, надеть серый халатик, а Елена Андриановна завязывала на моей черной головке неизменный желтый бант. Как вкусно было пить чай из небольшой кружечки с цветочками! А какой восхитительный розовый мусс давали нам в садике! На втором этаже стояли наши кровати, летом же мы спали на террасе.

В длинном двусветном зальчике с двумя огромными полукруглыми окнами бывали музыкальные занятия и отмечались все праздники. Помню елку в зале, я – бусинка. Мамина приятельница ныне покойная В. А. пошила мне розовое платье, которое мама обшила бусами. Бусы у меня и на тапочках, и на небольшой картонной короне, и на шее. Я танцую танец бусинок…

Говорят, что я была прехорошенькой маленькой: глазищи огромные черные, щеки всегда румяные и резва, как чертенок. В детском саду была картина и стояла скульптура: Сталин держит на руках девочку Мамлакат, коротко стриженую, с челкой. Говорили, что я на нее очень похожа – ну, а стригли нас всех одинаково, «под» эту самую девочку. Я же, помню, очень критически относилась к своей внешности: лоб у меня великоват, а рот пребольшой! Лоб стал совсем небольшим, а рот, как я ни сердилась, так и остался большим навсегда.

Был у меня лучший друг Геня М., круглоголовый, белый-белый. Его мама была подругой моей мамы, и, вероятно, в шутку они нас с детства сосватали.

– Вырастут – поженим их, – говорили обе мамы.

И Геня был моим верным рыцарем: играл только со мной, отдавал мне лучшие игрушки. И часто Генина мама забирала меня из садика к себе, – наверное – когда моей маме бывало плохо.

Дружила я и с Вовой Ж., а из девочек была дружна с рыженькой Ниной и двумя сестрами И. – Ирой и Галей.

И вот в этом-то садике появился, в мои лет шесть, мой будущий муж. Но, откровенно говоря, в садике я его почти не помню. Я была там «звездой» первой величины, самая, самая и самая, а он – худенький, тихонький и, кажется, плаксивый. Нет, в садике я не дружила с ним и даже, когда мы снова познакомились в семнадцать лет, я не вспомнила, что он был со мной в садике. Узнала нас наша бывшая воспитательница Елена Андриановна. Встретила в парке, всплеснула руками и рассказала, что мы были вместе, в одной группе. И затем подарила старую фотографию нашей детсадовской группы, где мы с Р. совсем недалеко друг от друга. Вот какие бывают курьёзы!

А воспоминания о детском саде у нас общие. Мы, например, помним, как нас почему-то водили гулять не во двор (там были довольно большой сад и пруд), а по крутой темной лесенке на террасу, на крышу нашего зала, огороженную разреженными железными перилами, к которым страшно было подходить. И однажды один мальчик уронил с террасы большую железную игрушку – грузовик! Мы оба помним и террасу, и прогулки, и упавшую машину.

Вероятно, наша Елена Андриановна, старая дева, была от природы сентиментальна: она водила нас гулять на старинное заброшенное кладбище (это место теперь застроено домами) с отчетливо видными еще холмиками и кое-где сохранившимися крестами и памятниками. Вздыхая, она рассказывала нам что-то печальное.

Я помню чувство, которое вызывало у меня это кладбище, – что-то непередаваемо грустное. Мы же там бегали среди старых могил, собирали яркие осенние листья. Реже мы гуляли у железной дороги, у станции Татьянино. Это воспоминания самые ранние, до моих пяти лет, до маминой смерти. Затем я помню детский садик после мамы, но об этом – потом.


Еще о моей маме


Когда я думаю о мамином лице, то вижу то лицо, которое глядит на меня с двух-трех маминых фотографий. Живое лицо моей мамы я почти не помню. А была она небольшого роста, светловолосая, но мама рано поседела и волосы красила; сероглазая, очень миловидная. Кончик носа делила на две половинки небольшая ложбинка. Крупный красивый рот, черные широкие брови. Человеком мама была, несомненно, интересным; она рано вступила в партию и, пока была здорова, много занималась общественной работой. Я сама знала летчика дядю Петю (так я его звала), который всю жизнь безответно любил мою маму. Он ненадолго пережил ее – разбился вместе с самолетом.

Я помню, что у всех родственников висели на абажурах очень симпатичные черные негритята в разноцветных юбочках, искусно связанные мамой из разных ниток. Мама хорошо рисовала. У меня был альбом, в котором мама, по моей просьбе, рисовала дома, людей, меня…

Это, вероятно, было в предновогодние дни 1938 года. Я помню затемненные окна наших комнат. Говорили, что за окнами маневры, учения. На столе стоит небольшая елка, которую мы с мамой украшаем. Мама сидит на стуле. Я – рядом с елкой, на столе. Мама клеит игрушки, приделывает к пустым яичным скорлупкам колпачки, раскрашивает смешные лица, снизу яичка – воротничок. Разные игрушки делала тогда мама, удивляя меня своим умением; папа же, помню, был, как всегда, в Ленинграде, где он учился, кажется, на командирских курсах.

Еще воспоминание: мы с мамой сидим в большом кондитерском магазине; был до войны такой в Гатчине, в центре, на улице Советской (ныне: Соборная). Сейчас не его месте какое-то управление и прочие учреждения, в верхнем этаже – общежитие строительных рабочих. Так вот, это было тогда красивое здание с огромными стеклянными окнами. В одной из витрин сидела кукла-пупс величиной с настоящего ребенка лет пяти. Мы, дети, не могли равнодушно проходить мимо этой игрушки – всем хотелось завладеть этим пупсом; это была и моя мечта (как у маленькой Козетты*).

И вот мы с мамой иногда заходили в кондитерскую, мне покупалось небольшое пирожное, маме – эскимо в шоколаде, и мама, к моему искреннему удивлению, всегда очищала эскимо от шоколада, ела очищенное мороженое, шоколад же никогда не отдавала мне, всегда выбрасывала. Мне казалось это невероятным! Но вот я стала взрослой и тоже невзлюбила этот шоколад, тоже почти всегда выбрасываю его. (И рыбу не любила моя мама, и я ее не люблю).

Иногда мне покупали мороженое, которое так вкусно делалось у нас на глазах! Продавщица клала в специальную машинку круглую вафельку с каким-нибудь именем, на нее – шарик мороженого, оглаживала его со всех сторон ложечкой, покрывала сверху второй вафелькой, тоже с именем, и подавала мне. Так было вкусно! И так интересно было находить разные имена на вафлях, например. «Нина» и «Миша»! Незабываемые впечатления!

Все в детстве было необыкновенно ярким, запоминающимся, вкусным! Даже халы-плетенки, которые мы с мамой покупали в булочной на Советской улице, – мягкие и вкусные! А ягоды, купленные на рынке из стаканчика! (На месте старого рынка, у здания пожарной команды, на улице Красной, теперь ресторан «Гатчина» с одной стороны и небольшая площадь – с другой Как-то мама мне купила стакан морошки, я несла домой кулечек ягод, вдруг споткнулась, кулек выпал, и ягоды рассыпались по земле. Я и сейчас помню желтые и розовые ягоды, рассыпанные на дороге, и то, как горько я плакала.

Наверное, мама чувствовала, что долго не проживет и, как могла, баловала меня. Покупала и шила мне красивые платья, пальтишки. Помню, было у меня голубое бархатное пальто с серым меховым воротником и обшитое мехом по подолу. Вот в этом новом пальто меня повели в гости к бабушке. У бабушки мы застали приехавшую из Севастополя старшую дочь с мужем (тетю Маню) и еще кого-то. Нас встретили громкими выражениями радости, хотели рассмотреть меня. Я же от страха и смущения заползла под кровать и пролежала там. Пока расстроенные родители не пошли домой. Так и лежала на пыльном полу в новом голубом пальто и ни за что не хотела вылезать.

Почему-то мама объяснила мое «странное» поведение тем, что у меня глисты. И я однажды радостно рассказала ей, что видела огромного глиста в горшочке. Хорошо помню, как я при этом представляла себе большую серую рыбу с усами, вроде сома.

В бывшем Сиротском институте был перед войной Зоотехнический институт и при нем – зал, где можно было посмотреть кино. Я иногда ходила туда с мамой. Раз мы смотрели новый фильм «Маленькая мама». Мама в кино горько плакала. После фильма она кому-то сказала:

– Кто-то поведет мою Милочку в первый класс…

Была, конечно, инфицирована (заражена туберкулезом) и я. Помню нашу с мамой поездку в Ленинград, к врачу, темный рентгеновский кабинет, себя, зажатую в темном ящике, стоящую на подставке. И еще в фойе – большие стеклянные ящики с куколками, у которых перевязаны руки, ноги, головы. Куклы на костылях… Запечатлелось на всю жизнь. А туберкулезом я, действительно, долго болела. До восемнадцати лет находилась на учете в тубдиспансере, и сейчас в легких много известковых конгломератов (вкраплений извести).

Еще помню мамину попытку вылечить мои кариозные зубы. В кабинете зубного врача (поликлиника находилась в Гатчине около теперешнего рынка, через дорогу, у завода «Металлист» – бывший «Юпитер») я устроила такой рев, что добрая тетя-врач, чтобы успокоить меня, сняла меня с кресла и повела в комнату, вероятно, зубопротезную. На полках в этой комнате лежали розовые челюсти с зубами и без зубов. Врач рассказывала мне что-то ласковое и показывала «здоровые зубки». Это произвело на меня потрясающее впечатление: я крепко стиснула свои зубы и больше уже рта не раскрывала до самого дома. После этого я лечила зубы, только уже будучи взрослой.

Лучше всего было мне дома, где стоял комод с моими вещами. Я просила маму открыть мне мой нижний ящик и подолгу перебирала свои свитерки и рейтузики.

Из игрушек больше всего я любила маленьких куколок, маленькие столики и кроватки. Очень любила я картину, висевшую в большой комнате. Это была красивая женская головка с гроздьями винограда в волосах. Они покрывали ее голову так обильно, что я думала – они растут там вместо волос. Кто-то говорил, что это портрет Людмилы, написанный маслом. Не знаю – так ли это.

Но если меня надо было утихомирить, мне показывали фотографию тети Л., маминой двоюродной сестры. Не знаю – почему такой страх производила на меня эта женская фотография величиной в открытку! Вначале она стояла на полочке в большой комнате, но из-за меня ее пришлось убрать, потому что при виде ее я всегда начинала плакать.

А как интересно было сидеть за папиным письменным столом! Там было так много интересного: маленькая блестящая коляска, в которую закладывали бумаги, бюст Ленина с надписью на груди, по которой я научилась читать. Читала я уже в пять лет, так как все буквы алфавита нашлись в этой надписи о величии вождя. Хорошо помню его черную голову, научившую меня грамоте. Я у всех спрашивала про буквы, заучивала их названия, радовалась, находя их затем в своих книжках. Потом я начала их срисовывать. В шесть лет я умела писать и часто писала письма в 1939 году папе, когда он уехал на войну с «белофиннами».

А маме становилось все хуже. Дома у ее кровати стояли бутылочки, баночки, которые мне нельзя было трогать. Мама часто лежала в кровати целыми днями. А папа ползал на коленях – мыл полы.

Иногда меня отвозили к родственникам в Минск, в Витебск, в Прилуки, если мама уезжала в санаторий.

Помню себя в Минске. Подворотня, вход в две комнаты. Там жила бабушка, мамина мама, в семье своего сына Левы. Был там ее сын, невестка и две моих двоюродных сестры Тома и, кажется, грудная, Лара. Играла я одна во дворе, мощеном булыжниками, и у помойки. Это было запретное, но очень интересное место. Во-первых, там иногда валялись картинки, осколки разбитой посуды, т. е. красивые стеклышки, а во-вторых, там жили огромные зеленые мухи. Они мне нравились. На улицу выходить самой не разрешалось.

Недалеко от дома продавалось мороженое – вожделенная мечта. Один раз бабушка дала мне монету, я взяла за руку сестру Тому, годом младше меня (мне было лет пять), и мы пошли покупать мороженое. С трепетом взяли с сестрой круглые вафельки и стали бережно крутить их языком, вылизывая мороженое, но о ужас… мороженое было кислым! Мы с плаче вернулись к бабушке. Бабушка была, вероятно, женщина решительная. Подхватила нас за руки и повела на маленький заводик (он был рядом), где делали это мороженое. Помню, как мы сидели у кого-то в кабинете. Бабушка предлагала попробовать наше мороженое какому-то дяденьке, тот извинялся. А мы с удовольствием уплетали мороженое доселе невиданной величины – в стаканчиках и очень вкусное.

Еще одно воспоминание, наверное, еще более раннее. Я – у маминой сестры, тети Г. ( В Минске? В Витебске?). Сижу за столом на высоком стульчике, такого я до сих пор не видела. Перед грудью – полочка, на ней тарелка с чем-то. Мне весело смотреть на всех сверху. Комната залита солнцем. Я на высоком стульчике ем вкусное. А тетя-то была скуповата. И когда я хотела есть, мне как самое большое лакомство давалась булка с маслом, сверху посыпанная сахарным песком.

Да, еще воспоминание из времен младенчества!

В Гатчине. Несколько раз родители оставляли меня в семье своих знакомых. Все взрослые уходили, и нас оставалось трое – два мальчика и я. Старший мальчик, помню, рисовал; все стены комнаты были увешаны его рисунками – какие-то карандашные картины. Наверное, это был старший школьник. Так вот, я мешала братьям! Чтобы я не мешала, меня крепко привязывали к толстой ножке старинного стола, стоявшего посредине комнаты, совали мне что-нибудь в руки и занимались своими делами. Наверное, я не обижалась, так как не жаловалась на них, а это случалось не раз.

Однажды мама была в санатории в Прилуках. Туда приехал и папа, я же жила там у папиного брата, дяди М. Мы с папой пошли гулять по городу. Помню на горке прозрачный, из переплетенных веток павильон. Там мы пили, кажется, газированную воду, потом пошли к рынку купить маме фруктов. Откуда-то сбоку вылетела красивая птица и села у моих ног. Я мгновенно нагнулась и схватила ее. Колотились мое и птичье сердце! Рядом кто-то вскрикнул от удивления. Я…разжала руку, птица взвилась вверх. Я кинулась за ней, но она летела далеко впереди. Я очень растерялась и не знала, плакать мне или смеяться. Кажется, делала и то и другое.

Потом мы гуляли с мамой по красивому саду, было очень тепло, но мама была в пальто. Я постеснялась спросить – почему. Зашли мы с папой в краеведческий музей. Вероятно, это был прежде помещичий дом. В одной из комнат была полностью сохранена роскошная спальня; на кровать и другие вещи можно было смотреть из-за веревочки. Но едва экскурсовод отвернулась, как я уже «по-хозяйски» разгуливала около фарфорового туалетного столика и шелковой кровати. Папа едва выволок меня оттуда.

Там, на Украине, папа покупал мне удивительные (так мне казалось) игрушки. Он приходил с улицы и брал меня на руки. Я прижималась к его груди, а из папиного кармана (мне казалось – из груди) раздавалось щебетанье, треньканье, звон. Это оказывался бумажный пакетик с нарисованной на нем какой-нибудь птицей или зверушкой. А когда на пакет нажимали, раздавался голос этой птицы или зверька. Я очень любила эти игрушки.

Вообще, до маминой смерти папа был мне очень близок. Самые счастливые дни – праздники и самый радостный из них – 1 Мая. Из репродуктора льется музыка, комнаты залиты солнцем. Настроение – сама радость! Я в чем-то нарядном жду папу. Потом мы вместе идем на демонстрацию. Папа – в белом костюме, огромный, веселый и сильный. Кажется, с ним знакомы все в Гатчине, все здороваются, все улыбаются! На улицах много веселых нарядных людей, цветов, флагов.

Когда я устаю, папа сажает меня на плечо и несет. Идем через зеленый парк. Я счастлива. Потом я сижу на трибуне, рядом стоит папа, под нами – людское море. Не знаю, сколько раз бывали такие Первомаи, мне кажется – не один.

Иногда папа брал меня в гости к своим друзьям. Были мы как-то в Мариенбурге (пригороде Гатчины), в зеленом саду около уютного домика. Папа разговаривал, я ела что-то вкусное и рассматривала половодье цветов, растущих вокруг меня. Очень обрадовалась я, увидев стручки зеленого гороха на тонких стеблях. Раньше я не видала, как он растет.

На улице Чкалова, в доме, на котором сейчас висит табличка, сообщающая о том, что там жил летчик Нестеров, я тоже была с папой. Помню, мы были у летчика, у какого-то знаменитого – так говорил папа. Это был, конечно, не Нестеров, погибший в 1914 году, и не Чкалов, который жил в Гатчине лишь в начале 1930-х годов, а кто-то другой. Мы сидели на террасе и пили чай. Помню много вьющихся растений вокруг, во дворе – очень красивый сад. По нему мы долго прогуливались, я – между папой и летчиком (он был в военной форме).

Был еще знакомый, который жил за папиной сберкассой, во дворе. В крошечном деревянном домике. Сберкасса находилась на Советской улице, против той – главной городской кондитерской. Это дом (кирпичный, красный, с железным балконом на втором этаже) стоит и сейчас, в нем живут. Сберкасса потому была «папина», что он работал ее заведующим. Она была – центральная, городская.

У этого папиного друга был большой кот. И, помню, старушка, вероятно, мать друга, уверяла меня, что этот кот всё понимает и умеет отвечать на вопросы. Она говорила:

– Суля (имя от «кисуля», наверное), хочешь есть?

Кот махал хвостом.

– Да, – переводила за него старушка.

– А можно тебя пошлепать?

Кот нервно дергал хвостом.

– Нет, – переводила старушка.

Я долго была под впечатлением от знакомства с этим «говорящим» котом.

Наверное, я очень просила папу купить мне котеночка. Когда мне его принесли, я чуть не задохнулась от счастья. Я целовала его, ласкала, тайком о папы взяла к себе в кровать. Утром он исчез. Позднее я что-то смутно слышала: кажется, я придавила его ночью, так как даже во сне крепко прижимала его к себе. Эта неистовая любовь к животным сохранилась во мне на всю жизнь.

Счастливая пора – детство продолжалась у меня до моих пяти лет, десяти месяцев и одной недели. 19 апреля 1939 года умерла мама. Это было первое страшное горе из многочисленных последующих бед, обрушившихся на меня, пятилетнюю.

Перед маминой смертью я жила на улице Чкалова, у бабушки с дедушкой, ничего не подозревая. Я часто живала у них и прежде, когда маме было плохо. И вот, 19 апреля меня привели домой. Во второй комнате, на столе, стоял гроб, в гробу, во всем белом – мама. Меня поднесли к гробу, приподняли, кажется, велели поцеловать маму, но было страшно… Мама лежала неподвижная, с закрытыми глазами, непривычно одетая. Я отшатнулась от гроба. Меня подхватил папа и унес в другую комнату. Помню, папа сидел на диване, крепко держал меня на коленях и…молчал.

В это время из комнаты, где лежала мама, раздался страшный крик – кричала тетя Р., мамина сестра, с которой они были близнецами. Этот крик безумно напугал меня. Я забилась в рыданиях, в истерике… Всю жизнь я помню этот крик. Кажется, только услышав его, я поняла, что произошло.

Гроб везли на машине по улицам города, много-много людей шло за грузовиком, – с родителями был знаком почти весь город. Я сидела у кого-то на коленях в кабине шофера. Помню печальный кусок кладбища – место, где хоронили евреев. Могил там было немного; земля только что освободилась от снега, но зелени еще не было. Меня забрала Елена Андриановна, воспитательница. Вероятно, она хотела избавить меня от прощания и горестного зрелища. Мы ходили по кладбищу и собирали первые желтые цветы. Когда мы подошли к могиле, все было кончено, на холмик легли мои желтые цветочки…


Жизнь без мамы


После того тетиного крика в мою душу надолго вошел страх. Ночью меня мучили кошмары, я кричала во сне, и папа вставал с постели. Подходил ко мне и подолгу успокаивал. Если в детском саду читали печальный рассказ или на музыкальных занятиях пели грустную песенку, всё снова являлось мне во сне пугающе реально. Это я вела поезд под огнем злых китайцев. Их желтые лица преследовали меня, злобно скалясь… Это я знала, что умру, едва распустятся листочки, как какая-то девочка в песенке. И я металась во сне и кричала…

Однажды, когда я сидела у соседей – там были две девушки, к которым я иногда заходила, – со стороны улицы к окну прилипла какая-то страшная маска; вероятно, кто-то решил подшутить надо мной; я безумно перепугалась. Мною овладел такой ужас, что не знали, как успокоить меня.

После этого случая я к ним почти не ходила, хотя там было нечто, что с несказанной силой тянуло меня к ним раньше. Лежал у них на буфете стеклянный шар величиной с большое яблоко. Был он прозрачный с какими-то лиловыми прожилками. Я могла любоваться им бесконечно. В причудливых переливах стекла виделся мне неведомый мир, целая страна, населенная какими-то существами.

А потом папа отвел меня к бабушке с дедушкой и уехал на войну с «белофиннами». Шел 1939 год.

Дедушка, бабушка, тетя С., их дочь, и ее дочка Р. жили в прежней папиной комнате на улице Чкалова. Одна двадцати метровая комната была, конечно, тесной для четверых. И поэтому я чаще помню себя у маминых родственников, которые жили наискосок через дорогу на той же улице Чкалова (дом 36). Там, в двух комнатах жили тетя М. (мамина сестра), ее муж – сапожник, работавший на дому, – дядя Я., их дети Рива и Миша, вторая мамина сестра тетя Р. с сыном Вилей. Написала все имена и вижу, что и здесь было немало народу. И все же я чаще помню себя здесь.

А вообще-то я нигде не была нужна. Я была предоставлена сама себе. Это в шесть-то лет! Помню, что я не торопилась домой, когда нас отпускали из садика. За мной никто не приходил, и я одна брела очень далеко, почти через весь город, к теткам. Иногда я шла в гости к своим приятелям – Гене М. или Вове Ж., сидела у них, пока меня не выпроваживали домой.

Была у меня на пути одна горка, мимо которой я не могла просто пройти (зимой). Я садилась на попку, ложилась на живот и каталась – каталась. К теткам приходила мокрая-премокрая. С меня всё снимали, надевали сухое…и, кажется, не ругали особенно.

Я не помню, мыли ли меня мои тетушки. Однажды кому-то из них вздумалось расчесать мои волосы густым гребешком, и я с изумлением смотрела на падавших на белую бумагу серых вшей, раньше, при маме, я не знала, что такие бывают на свете!

Дом тети М. Л. – потом в моей жизни появится тетя Маня Берехович – был очень странный. Он и сейчас стоит в Гатчине под тем же номером 36, двухэтажный с башенками, с парадным и черным входом и бесчисленными комнатами. Перед комнатами моих теток – огромный холл. Одно время он был перегорожен фанерной переборкой, и за ней жил веселый толстый человечек в комнатушке с кирпичным полом и без окон. Мне почему-то помнится плакат с большим красным помидором, висевший на дверях в его комнатушку. В одной из комнат жила старушка, вся какая-то «из прошлого века». Пыльная бархатная мебель, чучела каких-то животных, запах пыли и древности запомнились навсегда.

Иным был дом папиных родителей (улица Чкалова, 28). Когда-то он принадлежал, как говорили, одной старой барыне. Папа в начале тридцатых голов принимал участие в ее «раскулачивании» и «уплотнении», за что она его всенародно прокляла. В доме многие комнаты были перегорожены на маленькие клетушки и все набиты преимущественно бывшей беднотой. Я любила ходить ко всем в гости. Почти у всех были никелированные кровати с шарами и кружевными накидками, комоды, а на них фотографии в рамочках и бумажные цветы в стеклянной вазе, на стене – непременно картинки, изображающие восточных красавиц в шароварах или кошек с котятами – все это вырезано из цветной фольги и вставлено под стекло на черном фоне. Мне они казались очень красивыми.

Когда я оставалась ночевать у бабушки, спать приходилось втроем на такой же кровати, как и у соседей. Тетя С. с моей двоюродной сестрой (ее дочерью) по одну сторону кровати, я – у них в ногах, по другую сторону.

Интересно, что я почти не помню, что делали, говорили, как жил мои тихие дедушка и бабушка. Дедушку звали Володя, бабушку – Поля. Дедушка когда-то болел раком горла, у него были удалены голосовые связки и вместо них в горло вставлена серебряная трубочка. Говорить он мог, только когда пальцем закрывал отверстие в трубочке, через которую, очевидно, дышал. Голос был сиплый. Вечерами он вынимал трубочку из горла и мыл ее, тогда он совсем не мог говорить. В молодости он был портным и, кажется, временами что-то шил здесь на «зингеровской» швейной машинке. Кстати, он умер все же от рака во время войны, где-то на Урале, в эвакуации, если не ошибаюсь, в городе Ирбите.

Тихая бабушка Поля была совсем незаметна. Вероятно, их выбила из колеи эта жизнь в одной комнате, в чужом городе. Ведь они всю жизнь прожили на Украине, вероятно, там был у них домик. Это голодный 1933 год заставил их переехать поближе к Ленинграду, где их сын – мой отец – оставил им комнату.

Помню огромную единственную радость в этом страшном 1939 году. Мы втроем лежали в кровати, собираясь заснуть. Вдруг открывается дверь и входит папа, приехавший с фронта в командировку. И вот я сижу на полу, на мягкой оленьей шкурке, и папа высыпает мне в рубашонку большую кружку орехов. Боже, что за счастье! На другой день он приносит мне из магазина два или три платьица, и мне и сестре белые «прюнелевые» туфельки с переплетиком, которые надо чистить мелом. Скоро он уезжает.

Позже он приезжал еще раз. Было это так. Я шла у бабушки по двору, и вдруг какая-то птичка капнула мне на плечо. Я растерялась, но мне сказали, что это к чему-то хорошему. И вдруг через пару дней я узнала, что снова приехал папа и ждет меня у нас дома. Не помня себя, помчалась я через весь почти город к себе домой, влетела в нашу квартиру и увидела, что кто-то, накрывшись шинелью, лежит на диване в первой комнате. С воплем я кинулась к дивану, потянула шинель и вдруг увидела оскаленную собачью морду! Собака зарычала на меня; я взвизгнула, из соседней комнаты с хохотом выскочил папа, подхватил меня и подбросил к потолку. Это он, увидев в окно, что я бегу домой, уложил на диван овчарку, которую зачем-то привез с фронта. Надо сказать, что я очень испугалась, хотя папа этого не хотел, он просто пошутил.

Вероятно, в этот свой приезд папа пришел к нам в детский сад. Я помню, как он, большой и веселый, сидел на детском стульчике, окруженный детьми, в военной форме, и рассказывал нам, детям, про войну. Я была бесконечно горда, а ребята завидовали, что у меня такой папа. Интересно, что этот эпизод помнит мой муж, который тоже ходил в нашу группу.

С детским садом № 1 связано многое. Этот старый барский особняк долго еще потом стоял на углу двух улиц и всегда в нем был детский сад («очаг» № 1), пока особняк не разобрали в 1970-х годах и не построили на его месте большой жилой дом. У нас были, вероятно, по две комнаты на группу, отдельно – спальня, отдельно – столовая и общий зал между домом и кухней. При доме был большой сад, который постепенно с годами «урезали». Летом мы сажали у дома цветы, зимой воспитатели делали для нас удивительный снежный лабиринт из дорожек, обрамленных снежными валами. Нам казалось, что в нем можно заблудиться, снежные валы были выше наших голов. Но самым удивительным был цветной лед. В посудины наливали воду, подкрашенную разными красками, выставляли на мороз, а потом раскладывали вдоль дорожек, по склонам белоснежных валов яркие разноцветные круги льда, это было очень красиво. Уже став взрослой, я была удивлена и взволнована, когда, проходя однажды мимо своего старого детского садика, вдруг увидела такие же цветные «тарелки» – синие, красные, желтые во дворе, на сугробах. Давно не было в живых ни наших воспитательниц, ни старой поварихи, а традиция сохранилась!

Были у нас две деревянные горки, нам давали большие санки, и какая радость была мчаться на них с горы!

Я всегда была любимицей нашей воспитательницы Елены Андриановны. Теперь же, после смерти моей мамы, она, видимо, очень хотела, чтобы на ней женился мой папа. Она брала меня иногда к себе домой, кормила и всё расспрашивала о папе, просила писать ему о ней. Да, в шесть лет я писала печатными буквами папе письма на войну и уже год как умела и любила читать.

Вскоре, – наверное, через год, вернулся папа. Он не сразу забрал меня домой. Я жила у его родителей и только иногда бывала дома. Зато появились женщины, которые при встрече вели меня в кондитерскую, покупали пирожные и передавали папе бесчисленные приветы. Среди них была тетя А., бывшая папина сослуживица, кажется, инспектор Госбанка, Валентина И. – моя будущая мачеха, да и та же Елена Андриановна, других помню смутно.

Е. А. потихоньку внушала мне, что Валентина И. – плохой человек, что у нее был уже муж, с которым она «дралась ножницами». Это меня так поразило – «дралась с мужем ножницами»! – что я запомнила это на всю жизнь. Зачем она мне это говорила – не знаю. Папе же я, конечно, не смела передавать такие вещи, да и ей, думаю, не поздоровилось бы, если бы я вздумала что-нибудь рассказывать папе. Мне почему-то было ясно, что ее шансы стать моей второй мамой ничтожны. Мне вообще она казалась старой, потому что у нее были совсем седые волосы. Вот интересно, что от нее я узнала, что Валина девичья фамилия была П., а по первому мужу она была О. Никогда в жизни мне никто этого не повторял, я же запомнила это почему-то навсегда.

А потом папа женился. На свадьбе я не была. Я пришла домой утром, после свадьбы.


Еще о довоенной жизни


Дома я увидела следы пиршества: расставленные в длину столы, грязную посуду, остатки еды и… чудо…. В большом тазу, в воде лежала ваза – желтая, плотная. А в ней чудесные, какие-то мясистые цветы – оранжевые, зеленые. Красные. Я удивилась тому, что ваза – в воде. Мне объяснили, что и ваза и цветы сделаны из овощей и фруктов. Ваза – из брюквы, цветы – из моркови, свеклы и т. п. Дивная эта ваза жила несколько дней.

На столе стоял стеклянный прозрачный графин, а в нем сидел яркий петух. Когда в графин наливали жидкость, то, казалось, петух разбухал во всю ширину графина, в пустом графине он скромно, некрупно сидел на дне его.

Валентина (мачеха) поселилась у нас, и квартира приняла другой вид. В главной комнате на полу появился огромный мягкий ковер, мою кроватку (вместе со мной) переселили во вторую комнату. Появилось много салфеточек, статуэток, картин, цветов. Я очень полюбила вечером, вернувшись из садика, лежать на ковре и строить из шашек сказочные дворцы. Коробка была крышей, на стены шли карты с картинками, люди – тоже шашки. Я придумывала разные истории про этих людей-шашек и сама себе их рассказывала.

Очень своеобразно меня приучали звать Валю мамой. Мне просто не давали есть, пока я не говорила «мамочка, дайте мне поесть». Первый раз я проголодала до вечера, потом не вытерпела и сказала:

– Мамочка…

Конечно, мне это было нелегко, тетки меня настраивали против нее, и как-то я нагрубила Вале, и папа меня первый раз в жизни побил. Я помню, как он шлепал меня, приговаривая:

– Будешь знать, как грубить мамочке!

Несчастная, отшлепанная, сидела я на полу в углу и читала сказку про Алладина, не зная, что и шлепать меня и бить будут долгие годы многие люди… до моих двадцати трех лет. Видимо, кончились годы моей «счастливой» жизни, если даже к ним отнести год без мамы.

Меня часто стали оставлять вечерами одну. Папа с Валей уходили в кино, в гости. А я лежала в кроватке и горько плакала в темноте о страха. Я же хорошо помнила гроб в нашей квартире! Соседка – Б-ская (зубной врач) стучала мне в стенку, желая подбодрить меня. Я же все равно плакала и от страха, и от обиды. Мне казалось, что папа уже не совсем мой.


Год до войны


Какое это было счастье – уметь читать! Подобно Горькому, я могу сказать: «Всем хорошим во мне я обязана книге!». Если я не переставала верить в добро, в чудо, которое непременно произойдет со мной, – то только благодаря сказкам и милым детским книжкам. Они развили во мне фантазию, и, помимо реального, для меня существовал выдуманный добрый мир, куда я могла уходить, когда хотела. И существовал еще один вдруг открывшийся мне мир – мир музыки. Папа принес патефон. И я часами могла слушать пластинки. Скоро я знала все до одной. Хорошо помню, как папа с гордостью говорил:

– У нас сто пластинок, и Милочка поет все. Обязательно буду учить ее музыке.

Это были все песни советского времени (до 1939 года) в исполнении Утесова, Шульженко и др., все опереточные арии и романсы русских композиторов. Если к нам приходили гости, меня ставили на стул, и я пела, пела… В шестнадцать лет я узнала, что у меня абсолютный слух. И если б не война!!!..

Скоро папа запретил мне видеться с мамиными сестрами, так как, встречая меня, они начинали громко ругать и его и мачеху. У нас появилась новая родня – родные Валентины. Жили они в Большой Загвоздке (пригороде Гатчины, за линией Варшавской железной дороги). Мы часто ходили к ним в гости. Там жили отец, мать Вали и ее брат Эдуард (Едька) с женой и двумя дочерьми. У них был уютный дом с верандами, огородом и массой цветов.

Правда, кроме бабушки, остальные встречали меня довольно угрюмо, она же вела в огород и угощала крыжовником и крупным щавелем. Иногда я стояла в сарае, за спиной у дедушки и смотрела, как он работает.

Папу я видела все реже. После возвращения с войны он работал начальником райфинотдела, а потом был переведен на работу в Ленинград, где тоже руководил каким-то финансовым отделом и все время продолжал учиться.

И снова я одна возвращалась из детского сада, теперь – в поликлинику к В. (она работала в поликлинике бухгалтером), так как у меня не было ключей от квартиры, а идти надо было по пустынной улице между заброшенным садом и покойницкой. Зимой темнело рано, и я мчалась, зажмурив глаза, в тени деревьев, боясь и людей, и покойников.

15 марта 1941 года папу снова призвали на военную службу, на этот раз – в Прибалтику. В районе Паланги, в Литве, начали строить оборонительные сооружения – доты и дзоты. Строили их главным образом заключенные. и папа должен был проводить с ними политзанятия.

Итак, 15 марта он уехал, и Валя стала забрасывать его письмами с требованием вызвать нас. Служил папа в Литве, сначала в Гаргждае, затем в Кретинге. Наверное, папе было нелегко добиться для нас пропуска в военную зону. Но он добился. Недели за три до начала войны мы с Валей получили вызов в Кретингу.


Три недели до начала войны


Мы приехали в Ригу. Папа встретил нас и повел в гостиницу. Позже мы ходили по магазинам, и мне купили два новых красивых платья. Вечером папа с Валей ушли, кажется, в театр. Я долго не хотела их отпускать, боялась остаться одна в большой незнакомой комнате; почему-то я панически боялась, что меня потеряют. Успокоилась я только тогда, когда папа отдал мне свою сумку-планшет, в котором, как он сказал, лежали его документы. Эту плоскую сумочку я положила себе под подушку и, немного поплакав, заснула.

Потом мы втроем ехали в поезде, в мягком вагоне. Была ночь, я лежала в купе, на верхней полке, и считалось, что я сплю. Но я только притворялась спящей, сама же, смежив ресницы, смотрела на зеленую лампу на столике и слушала, что говорил папа Вале. Было мне без малого восемь лет.

Не знаю, что понимают в этом возрасте другие дети, я же поняла многое. Я поняла, как безумно любит эту женщину мой папа. Я не помню весь их разговор, но хорошо помню, как папа сказал, что, если Валя его оставит, он застрелится, что жить без нее он не может. Одна мысль билась в моем уме: «А как же я?».

В Кретинге, на вокзале, нас встречали папины друзья – муж, жена и их дочь, девочка лет шести. Они привели нас к себе домой, накормили и уложили меня спать на свою огромную кровать. На ней можно было лежать и вдоль, и поперек, и по диагонали; было мягко, темно, уютно, я как-то успокоилась и крепко-крепко заснула.

Напишу сразу всё, что я знаю об этой милой семье. Ни имен, ни фамилии их я, конечно, не помню. Знаю, что глава семьи был директором какого-то завода в Кретинге. И он и его жена были истинные коммунисты. Жена говорила, что коммунист может прийти к ней в дом днем и ночью, и она примет его и поможет, чем только может.

Именно так они относились к моему папе, так отнеслись и к нам. Несколько дней мы с Валей прожили у них, пока папа благоустраивал нашу квартиру, кормили нас вкусными вещами, меня всячески баловали. Милые бедные люди! Они были евреи и не смогли, подобно нам, убежать из Кретинги, когда началась война. Участь их была, несомненно, страшна!

Н вот мы и у себя дома. Папа получил квартиру недалеко от места своей работы. Работал он в штабе строительного батальона. Штаб находился в центре города, на площади, между двух костелов. Дом, где мы поселились, принадлежал пекарю. Здесь же в доме была и пекарня. Я позже ходила туда за горячими булочками, видела большую пылающую печь и людей в белом, сажавших в эту печь булки.


Наша квартира в Кретинге


Дочь пекаря, девочка лет четырнадцати, скоро стала моей подругой. Я уже не помню, как мы общались – ведь она не знала русского языка, а я – литовского, но мы хорошо понимали друг друга. Когда в нашей большой комнате мы оставались вдвоем, она садилась на новый папин велосипед и лихо разъезжала вокруг стола. Оставались на полу следы, за которые мне потом влетало, но я не выдавала ее.

Чаще же я играла одна в большом дворе за домом. Я вырывала в песке ямки, клала в них мертвых насекомых, закрывала сверху стеклышками и подолгу наблюдала за тем, что происходило в моих таинственных могилках. Все-таки я еще хорошо помнила, как хоронили маму и, вероятно, хотела узнать, что же с ней произошло в земле.

Жили во дворе две большие собаки, обе сидели на привязи. Я их не боялась, а с одной свела такую дружбу, что она при виде меня крепко обхватывала передними лапами мою ногу и подолгу не хотела отпускать меня.

Часто мы ходили в гости к нашим теперь общим друзьям. Папа почему-то всё собирался поменять нашу квартиру на квартиру в доме этих друзей. И был желающий меняться командир с семьей. Вероятно, папа хотел освободить В. от забот обо мне, ведь там тоже был ребенок и, кажется, няня. К счастью, он не успел этого сделать!

Что помню я о последних днях мира, папы, детства?

Маленький тихий городок, дама с красными черепичными крышами, сонная речушка с качающимся мостом, две огромные церкви, тишина, покой. Счастливый папа, как на крыльях, летящий к нам, его веселый смех, громкий голос. Папа в Литве купил себе кожаное коричневое пальто, ходил только в военной форме, весь перепоясанный ремнями, подтянутый, энергичный. Он светился счастьем от присутствия В., от полноты жизни. Ему было только тридцать пять лет.

А мне 12 июня 1941 года исполнилось восемь лет. За десять дней до начала войны! Как счастлива я была в этот день! Мне подарили черные блестящие туфельки, конфеты, и папа взял меня с собой на границу. К дому подъехала легковая машина, мы с папой сели в нее, и шофер повез нас. У папы были какие-то дела на пограничной заставе. Пока он беседовал в небольшом домике. Я смотрела, как на турнике занималось бойцы. Они подарили мне большой букет сирени, поговорили со мной. На обратном пути папа велел шоферу остановить машину. Мы вышли из нее и, показывая на противоположный берег реки, папа сказал:

– Смотри, Мила, здесь кончается наша земля,* на той стороне реки живут немцы.

Земля как земля, такая же зеленая, душистая, искрящаяся в лучах жаркого летнего солнца. Дома как дома, под такой же красной черепицей, и птицы свободно перелетают с нашей земли на чужую.

Ох, как хочется задержаться на этой странице! Если бы я знала, что это был самый счастливый день моей жизни, последний день, проведенный с отцом, и что жить ему осталось десять дней!!!

Что еще я помню об этих днях? Вечерние возвращения из гостей, разговоры о скором отъезде домой и, наконец, последний день…

В этот день, 21 июня, мы были снова в гостях, а когда стали собираться домой, похолодало, и милая женщина дала Вале свою кофточку. А мне – кофточку своей дочери. Папа с Валей еще собирались в кино. Дома я долго рисовала, ожидая их. Они ушли смотреть фильм «Сорочинская ярмарка». Во дворе протяжно выла большая хозяйская овчарка. Я рассматривала красивый красный кошелек с блестящими монетками, найденный мной накануне, и думала, что я куплю на эти монеты. Хорошо помню мой разговор с папой по поводу находки. Что если бы в кошельке было много денег?

– Мы непременно вернули бы его хозяину, – сказал папа. – Ведь для кого-то потеря больших денег – горе.

Не дождавшись папы, я легла спать и крепко уснула.


Война


Проснулась я оттого, что кто-то тянул меня с постели на пол. Ничего не понимая, я открыла глаза: стоял страшный грохот, весь наш домик содрогался от взрывов. Валя, сама до смерти перепуганная, лежала на полу и пыталась и меня стянуть на пол. Я растянулась около нее, с ужасом вслушиваясь в свист и вой за окнами. «Война» – поняла я Валю, слов ее не было слышно.

Лежа, кое-как я натянула на себя платье, сандалики. Прибежал папа. Он уже успел сбегать в штаб и приехал за нами на грузовой машине. Он схватил чемодан, стоявший на полу у окна, и стал быстро кидать в него какие-то вещи. Я хотела было подползти к окну, чтобы взять оттуда свои сокровища – рисунки, кошелек, но меня не пустили. Через несколько минут мы были в машине, она неслась на площадь.

Было уже светло, грохот стоял невыносимый, что-то свистело, падало, кричали люди. На площади папа соскочил с машины, быстро поцеловал Валю, меня, сказал, что мы встретимся на вокзале – и исчез. Больше я его никогда в жизни не видела.

Шофер развернул машину, обогнул костел и помчался прочь по шоссе, из города. И тут я увидела такое!.. Шоссе было забито бегущими людьми, главным образом это были полуодетые женщины с детьми. Через несколько минут кузов нашей машины был переполнен людьми, а они еще просились, цепляясь за борта… Помню женщину в ночной рубашке, с ребенком на руках, ее уже некуда было посадить…

Машина с трудом пробиралась через поток людей, а сверху стучали по кабине, кричали. Там, наверху, наверное, было еще страшнее, так как кругом рвались снаряды. Я, чуть живая от страха, сидела в кабине, прижавшись к Вале. Казалось, этой дороге не будет конца. Вот машине удалось вырваться из потока людей, опередить его – машин было не очень много, и тут ее попытался остановить какой-то командир с женщиной и ребенком. Он что-то кричал, размахивая револьвером. Шофер остановился. Командир потребовал, чтобы меня и Валю пересадили в кузов, а его жену с ребенком посадили в кабину и, тесня женщин в кузове, все толкал и толкал туда чемодан и детскую ванночку. Из кузова доносился вой; шофер захлопнул дверцу, машина рванулась, и командир остался на дороге.

Мелькали деревья, лошади, машины, мы неслись вперед. Но вдруг я увидела картину, безумно меня напугавшую: во всю мочь наша машина мчалась на преграду. Посреди дороги была устроена баррикада – навалены столбы, бревна, мешки, и из-за них прямо в нас полетели булыжники, палки, раздались винтовочные выстрелы. Вероятно, это (как я сообразила, будучи взрослой) были литовские националисты, в лютой злобе готовые убивать женщин и детей. С двух сторон дороги были канавы, нас догоняли другие машины; когда шофер разворачивал машину назад, кузов ее наклонился над канавой – визг, крики ужаса заглушили другие звуки. Чудом удалось шоферу повернуть машину назад. Теперь мы мчались лесной дорогой, потом попали на какое-то кладбище. Хорошо помню белые статуи и выстрелы из-за них в нас.

Не помню – сколько продолжалась эта безумная езда. Наконец мы приехали в Шауляй, на вокзал. В Шауляе море людей, много военных; оставив меня на перроне, у какой-то стены, Валя побежала искать папу. Прибежала, белая от страха – вся часть, по ее словам, была здесь, на вокзале, кроме папы и еще одного командира. Вале сказали, что папа поехал с заданием спасать автотранспорт; больше его никто не видел.

Что стало мне известно позднее о предполагаемой смерти папы:

В 1947 году, когда тетя увезла меня в Казахстан, в Гатчине меня разыскивал какой-то солдат, якобы видевший, что произошло с моим отцом после нашего отъезда. Папиной сестре, жившей тогда в Гатчине, он рассказал следующее. Папа с шофером на машине переехали мост, за которым находились гаражи с военными машинами. Оттуда же, наперерез им, стреляя, выскочили немецкие солдаты, отрезали им отступление и штыками закололи обоих.

Руководитель группы кретингских «следопытов», в переписке со мной, в 1980-х годах, предположил другую версию. С его слов мне известно, что еще до начала военных действий немцы высадили в Кретинге десант; под мостом через речку Минею, единственным в городе, сидела засада. Она, конечно же, не пропустила бы машину с советским командиром.

По любой версии получается, что папа погиб через несколько минут после прощания с нами.

Нас погрузили в какой-то эшелон, шедший на восток, набитый такими же, как мы, беженцами, и мы поехали. Дорога была страшная…нас все время бомбили, по временам поезд останавливался, мы все вываливались на обочины дороги, дети – вниз, женщины прикрывали нас телами. И лежали, пока не улетали немецкие самолеты, оставлявшие после себя убитых и горевшие вагоны. Несколько дней пути – сплошной ужас! Мы, дети, спали с открытыми глазами, что мы ели – не помню.

На одной станции Валя сошла с какой-то посудиной за водой, а поезд в ее отсутствие тронулся. Я дико закричала и хотела кинуться с поезда – искать ее, но меня не пустили женщины. Несмотря на малый возраст, я поняла ужас моего положения и плакала до изнеможения, пока не заснула, обессиленная, в каком-то углу.

Со слов Вали я знаю, что с ней произошло. Она тоже перепугалась, вернувшись с водой к железнодорожному пути, на котором стоял наш поезд и не застав его. Его от нее заслоняло несколько эшелонов, поэтому она не увидела, как он отошел. Она кинулась к начальнику станции, и ее заверили, что скоро пойдет другой состав, который, несомненно, догонит наш, и разрешили сесть в него. И действительно, утром следующего дня Валя догнала меня. Помню. как женщины наперебой рассказывали ей о моем горе.

Доехали до Пензы и здесь узнали, что, минуя Москву и Ленинград, наш состав везет нас куда-то на Урал. Началась паника, все хотели попасть домой. Не знаю уж, как всех убедили, но поезд ушел, а мы с Валей остались на вокзале. Большой, грязный, переполненный людьми вокзал, и мы вдвоем – без денег, без одежды и без малейшей надежды попасть домой, под Ленинград. Ночью, измученные, голодные, мы уснули прямо на заплеванном, затоптанном полу, подложив под головы наш полупустой, продавленный чемодан. С утра, оставив меня на чемодане, Валя снова ушла куда-то хлопотать о пропуске домой.

Позднее свою удачу она объясняла тем, что была молода и хороша собой. Я же думаю, что пришедший нам на помощь командир просто пожалел нас, грязных, растерянных, перепуганных. Словом, нашелся человек, который, выслушав Валентину, пожалел нас и сказал, что его часть скоро отправляется через Москву в Ленинград, и он постарается помочь нам.

Знаю, что скоро мы шли садиться с красноармейцами в эшелон, и молоденький солдатик нес наш чемодан. Когда кто-то его остановил и сделал замечание, что он с чемоданом, он сказал, что командир приказал ему помочь жене и дочери политрука. Посадка в вагон была фантастична, меня передавали через головы, Валю почти внесли в вагон, но через некоторое время мы все-таки ехали, ехали в Москву.

Москва была неспокойная, полная военных. Помню, мы сидим с нашими солдатами на какой-то площади, они и кормят нас, и вся наша надежда – на них. Сидим, ждем вечернего отправления поезда. Какой-то красноармеец (мне он показался очень немолодым) долго смотрел на меня, потом взял за руку и, с Валиного разрешения, стал прогуливаться со мной, а потом наших солдат повели в кино, и я пошла со своим пожилым знакомым. Помню большой зал, мы сидим чуть ли не в первом ряду, я – на коленях у солдата. Смотрим фильм «Доктор Калюжный», и вдруг я начинаю думать, что в мое отсутствие Валя может уехать, потеряться снова, я начинаю громко плакать. Мой спутник тихонько пробирается со мной к выходу – Валя, как и прежде, сидит на чемодане на площади.

Ночью, в полной темноте, начинается посадка в теплушки*. Вместе с потоком красноармейцев нас вносит в одну из них, и тут уже никто нас не видит, и мы стоим, прижавшись к нарам, и боимся быть раздавленными. Но кто-то помнит о нас и говорит, чтобы мы, пока состав не тронется, залезли под нары, так как может прийти патруль. Мы покорно лезем под нары, ложимся – Валя у стены, я – прижавшись к ней. Вдруг шум смолкает, раздается команда – пришел патруль.

Бегает по вагону луч фонарика и вдруг, о ужас, он направляется прямо на меня! Нас вытаскивают из-под нар, грозный окрик, оправдания солдат – и мы идем куда-то в темноте, оглушенные, перепуганные насмерть. Нас приводят в военную комендатуру. Стоим с Валей перед столом коменданта, обе навзрыд рыдаем. К счастью, у Вали в кармане оказывается какая-то справка, удостоверяющая – кто она (может быть, пропуск в Кретингу?). Комендант оказался порядочным человеком. Через пару часов мы ехали в Ленинград в пассажирском поезде и даже в детском вагоне, правда, донельзя переполненном.

В Гатчину приехали ночью. С помощью какого-то пьяного дядьки дотащились до Большой Загвоздки, в дом Валиных родителей – и тут шум, слезы и т. д.

Несколько дней Валя отлеживалась, опекаемая мамой, а я бегала по изменившимся улицам родной Гатчины. Изменились они оттого, что почти в каждом дворе появились горки с дверями, ведущими вниз, в темноту, – бомбоубежища, их стали называть «щелями». Почти на всех окнах были наклеены белые бумажные полосы крест-накрест, и почти каждый день на город налетали вражеские самолеты, начиналась стрельба зениток. Это было страшное зрелище, живо напоминающее мне только что пережитое.

При первых звуках сирены мы бежали в ближайшее укрытие и сидели там при свете «коптилки» или свечки, прислушиваясь к грохоту бомб. А однажды я видела вечером удивительное зрелище: в темноте по небу заскользили лучи прожекторов. Фейерверком рассыпались разноцветные трассирующие пули, и вдруг в перекрестившихся лучах прожекторов сверкнул маленький самолетик. Грохот выстрелов – и он, вспыхнув, полетел куда-то вниз.

Валя отлежалась, отъелась у мамы и решила отправиться к нам домой, так как в Загвоздке ей казалось – бомбят сильней, чем в центре. С собой она прихватила двухлетнюю племянницу. Несколько дней жили втроем. Втроем бегали в «щель», которая была вырыта за нашим домом. Иногда я ходила к бабушке с дедушкой. Там я как-то увидела, как жители двух домов – бабушкиного и флигеля, стоящего во дворе, вырыли посреди двора большую яму и сообща складывали туда вещи – одеяла, пальто и т. д., потом яму зарыли.

Бомбежки участились, потом стали ежедневными, и Валя стала поговаривать об эвакуации. К эвакуации склоняла Валю ее подруга по работе. Если бы не она, то вряд ли мы бы уехали, так как Валины родители не собирались уезжать. И все-таки мы не собирались тоже буквально до последней минуты, когда к нам прибежала Валина подруга и сказала, что вечером отходит состав с работниками поликлиники. Помню, как она кричала на Валю:

– Ты же жена командира!

Словом, опять второпях Валя укладывала кое-какие вещи в чемоданы. А я, вместо того, чтобы взять с собой хоть какую-нибудь хорошую куклу, завязала в узелочек крошечного пупсика и несколько разноцветных тряпочек. Была уверена, что скоро вернусь назад, и всё будет, как было. Вернулась через три года, и ох, не было ничего…

Вечером мы снова сидели в теплушке на гатчинском Варшавском вокзале и ждали отравления поезда куда-то в Кировскую область. Пришла Валина мама, принесла нам в дорогу кастрюльку с курицей. И мы поехали. Снова бомбежки и бесконечная, забитая составами и людьми дорога. Наш поезд был последний, которому удалось уехать из Гатчины; следующий фашисты разбомбили.


В эвакуации


В городе Котельниче нас с поезда пересадили на грузовики и повезли дальше. Никогда не видела я такого густого бесконечного леса! Идут машина за машиной по неширокой лесной дороге, а с двух сторон ели-исполины. Когда машины останавливались, и мы высыпали на обочины, увиденное потрясало: густой бесконечный лес, и всё синё от ягод черники и гоноболи. Ночевали в лесном домике; кажется, их было несколько. Спали на деревянных нарах, утром поехали дальше.

Нас привезли в поселок под названием Льнозавод. Уж не знаю, какой там выращивали лен, помню одни леса. И барак, в котором нам дали комнатенку, стоял окруженный лесом. Выйдешь из дому, сделаешь несколько шагов – и ты в лесу.

Видимо, работников гатчинской поликлиники разместили по разным местам. Я хорошо помню, что сначала с нами была Валина подруга тетя Клава с двумя сыновьями – мальчиками младше меня Витей и Женей.

В этом поселке мы прожили несколько месяцев, там нас застала глухая морозная зима, там 1 сентября 1941 года я пошла в первый класс. Школа была в соседней деревне – небольшой деревянный домик на берегу пруда. Увидев школу, класс, немолодого учителя-мужчину, я была очень разочарована. Я хорошо помнила каменное двухэтажное здание в Гатчине, около собора, школу, в которой я должна была учиться, и эта деревянная изба не понравилась мне.

Вместо портфеля у меня была холщовая сумка, сшитая Валей из мешковины, вместо тетрадей – пара конторских книг; учебников, кажется, вообще не было, кроме старого букваря. Но что мне букварь, когда я прочитала уже десятки книг, хорошо писала и знала наизусть массу стихотворений!

С первых дней я стала первой в классе. Помню, мне не удавалось получить ни одного «хорошо», хотя я и пыталась, – видимо, для разнообразия.

Я была еще очень маленькая, потому что, нет – не забыла пережитое, но смогла как-то отодвинуть его подальше, в глубины памяти, и зажить детской жизнью. Жили мы для той страшной поры неплохо: в комнате стоял большой фанерный ящик с мукой. Валя научилась печь из нее булочки. Пусть они были черные, но если их есть горячими, да еще макать в молоко – вообще это было объедение! А какое я там увидела молоко! Валя приносила белый круг величиной с тарелку, клала его на стол… сухой холодный лед, да и только! Ножом начинала строгать круг в миску, и немого погодя образовывалось молоко с кусками сладкого льда – мороженое! И вот это-то полурастаявшее молоко мы ели с горячими булочками. Помню постный гороховый суп, толокно из гороховой муки. Нет, по-настоящему мы не голодали.

Настала холодная снежная зима. Валя работала бухгалтером. Приходила поздно; я сидела вечерами одна, делала уроки и слушала вой голодных волков недалеко в лесу. Было жутко. Иногда собирались в чьей-нибудь комнатке барака, у печки мы, дети, и кто-то рассказывал сказки или страшные истории; часто это была я. И вот помню, мы, несколько детишек, сидим на корточках у горящей печки, другого света нет, рассказываем страшные истории, потом умолкаем и слушаем вой вьюги за маленькими окнами и другой вой – голодных волков, этот – с переливами. И жутко и интересно!

В поселке мы встретили новый, 1942 год. В просторной комнате правления для нас, детей, была устроена елка. И мы, забыв все на свете, пели, танцевали и радовались маленьким подаркам, полученным каждым. Мне подарили маленький стеклянный самоварчик, как я была рада!

Помню морозные дни, запах сена и конского навоза, потные спины лошадей, сани-розвальни, и мы, дети, бежим за ними. Пока какой-нибудь добрый человек не позволит нам прыгнуть в сани и проехать с ним немного.

А потом приехал в поселок председатель колхоза Большое кладб;ще Яранского района Туанорского сельсовета и уговорил Валю переехать к нему в колхоз и работать там счетоводом.

Деревню Большое кладбище хорошо помню. Лежала она (да и сейчас остатки ее – там же) почти на ровном месте среди полей и лугов. В километре – небольшая живописная речка с извилистыми берегами. Только с одной стороны – невысокая роща, а так – бесконечные поля. Деревня небольшая – сорок изб. Посредине – пруд. Над ним деревянное здание в два этажа – правление колхоза. На другой стороне пруда – крошечная деревянная часовня, вся в кружеве резьбы.

Приехали на телеге, зимой. Поселили нас в начале деревни, у В-вой Анны Андреевны. В избе жила она с двумя дочерями, одна девочка чуть постарше меня, другая – совсем маленькая.

Нам уступили единственную большую комнату, правда, часто Валентина здесь же и работала, и сюда к ней приходили все колхозники.

Помню наш приезд. Мы с Валей вынимаем и чемоданов наше нехитрое имущество, а во все окна комнаты смотрят на нас с улицы дети.

На другой день я отправилась с детьми устраиваться в новую школу. Она находилась в трех километрах от нашей деревни, в Игитове. Эта школа была больше той первой, но тоже начальная. Деревянный дом с длинным коридором и несколькими дверьми с одной стороны. Срочно пришлось покупать мне лыжи, так как зимой приходилось добираться до школы полями, без дороги. В этой школе я проучилась года два – окончила первый и второй классы и начала учиться в третьем.

Вставать приходилось очень рано, есть наскоро ненавистное гороховое толокно и идти на лыжах в школу. И в мороз, и в метель полями, оврагами. Лыжи заносили в класс, ставили в угол, здесь же и раздевались. На одну из стен вешали пальто. В большую перемену нас кормили. Мне пришлось принести в школу посуду – деревянную мисочку и такую же ложку. Почти всегда нам давали гороховый суп. Правда, с собой почти все приносили маленькую бутылочку (чекушку) молока и кусок хлеба. Если дорогой удавалось повзбивать молоко, то в бутылочке образовывался небольшой кусочек масла.

Хлеб я всегда выменивала на картинки, почему-то почти все божественного содержания; иногда за кусок хлеба давали почитать какую-нибудь книгу, но это случалось редко – книг было мало. Помню, так прочитала «Бову-королевича» и еще что-то.

Итак, впервые я поселилась в настоящей деревне, в настоящей избе. Значительную ее часть занимала русская печь с большими полатями, на которых я часто спала с Фаиной и Лидой – хозяйскими дочками. На печи сушился лук, мы брали луковицу, засовывали на время в снег и потом с удовольствием ели мороженый лук – он становился сладковатым.

Отношения со старшей – Фаиной у меня были сложные. Чему бы она меня ни научила, все оборачивалось мне во вред. Скоро пропали две моих рубашонки. Через некоторое время я увидела, что Фаина шьет своим куклам платья из обрезков от них. Куклы шились из тряпочек, как правило, без ног. Чернилами рисовались лица – таких вскоре несколько пошила и я.

Вскоре от Фаины я узнала потрясшую меня новость – моя Валя «спуталась» с председателем дядей Колей. Это был старый рябой мужчина, вечно пьяный. Однажды Валя послала меня к нему домой за каким-то делом. Я пришла, постучала в дверь его избы – не отвечают, я вошла, стала у порога и громко позвала его. Вдруг на печи я увидела страшную, растрепанную старуху, которая целилась в меня поленом. Взвизгнув, я бросилась бежать, полено просвистело над головой. С плачем, перепуганная, бежала я через всю деревню домой. Оказалось, что это была его сумасшедшая жена, к тому же очень ревнивая. .

Впервые я столкнулась с проблемой Бога. До этого я заходила в Гатчине перед войной в собор и смотрела, как оттуда выносили иконы – собирались устроить там клуб или дом пионеров. Теперь же я увидела в каждой избе, в центральном, «красном» углу иконы, молящихся людей. Весной во всех избах из цветной бумаги делали к Пасхе цветы. И я помогала их клеить. Ими обвешивали весь киот и стены. Круги из бумаги (внутри цветочки) висели на стенах. На Пасху во всех избах пекли калачи и ватрушки. Церкви в деревне не было, по праздникам открывали маленькую часовню, и приезжий батюшка служил там молебен.

Пришла весна 1942 года. Я не очень многое знала о событиях, происходящих в мире. Не было ни газет, ни радио; кое-что нам, первоклассникам, говорили в школе; знала, что идет война, что Валя пишет письма – ищет папу, но пришло сообщение, что он пропал без вести.

В деревне было тихо. Иногда проходили по дороге голодные, плохо одетые люди – беженцы. Их зазывали в избы, кормили, давали хлеб, и они брели дальше. Однажды к нам зашел мальчик лет одиннадцати. Он шел куда-то один. Оказалось – ленинградец. Поел, поблагодарил вежливо и пошел дальше, тяжело неся на плече котомку. Я долго вспоминала о нем.

Растаял снег, поднялись высокие травы. Мы бегали на речку купаться. Плавать я не умела, барахталась у берега. Однажды я прыгнула с обрывчика в воду и оказалась с головой в воде, стою на дне, а выбраться на поверхность нет сил; к счастью, кто-то из ребят нырнул и вытолкнул меня из воды.

Появилось огромное количество мух, никогда я столько их не видела. Да, забыла написать забавную вещь. Во всех избах было много тараканов. Войдешь утром в кухню и видишь «кимшу» на столе, бросающуюся врассыпную при виде человека. Они падали в пищу со стен, сидели с нами на печи и полатях. Так вот – при мне их стали вымораживать. Делалось это так: мы с Валей на несколько дней, очень морозных, переселились к соседям, хозяйка с детьми тоже ушла к кому-то; избу оставили пустой, печь не топили. Через несколько дней на полу, столах и т. д. лежали сотни дохлых тараканов. Их смели вениками, всё перемыли и какое-то время жили довольно спокойно.

А вот летом появились полчища мух, но от них не было защиты. Летом мы, дети, целыми днями пропадали на улице. Играли «в классы», бегали на речку и все время искали, чего бы пожевать. Выкапывали из земли какие-то белые сладковатые корешки и с жадностью поедали, ели длинные сочные трубки зонтичных трав, ели хвощи («песты»), растущие в полях. И были просто счастливы, когда созрели огурцы, морковь, а к осени – черемуха, рябина. Рябину ломали, складывали в погреб, она вкусна после того, как ее слегка подморозит. Я не помню, чтобы, живя в деревне, я ела яблоки, почти не было и ягод, только кое-у-кого росло немного малины.

Помню, во второе наше лето в Кладб;ще, в колхозном саду созрело много клубники. Ее выдавали по трудодням. Получила и Валя ящик. Но не помню – как мы ее ели. Зато, когда всё убрали, нас, детишек, пустили в сад добирать остатки. Это был праздник!

За хозяйской избой, на гумне, был прекрасный луг, там росла масса полевых цветов. Топтать травы было нельзя – их косили на корм корове, но любоваться, присев сбоку, можно было сколько угодно. Я сидела там часами.

Летом я заразилась от кого-то чесоткой, ею болели все дети. Валя применила варварское средство лечения. Несколько дней подряд она мазала мне все тело, особенно спину, где было расчесов больше всего, йодом. Боль была нестерпимая. От боли я носилась по огороду, между грядками, вдоль луга, так чтобы зудящую спину овевал ветер, и кричала стихи «Колокольчики мои, цветики степные…». Так было легче переносить боль, и, казалось, это написано обо мне: «…я бы рад вас не топтать». Кстати, Валя летом приказывала мне выучивать ежедневно по стихотворению из учебника для второго класса. За лето я знала наизусть всё.

За соседским огородом была небольшая роща. Если не полениться пойти утром, то там можно было найти несколько грибов, свежих, крепких. А один раз на околице деревни, у березы, я нашла огромный, с тарелку, белый гриб. Валя отказалась его варить, пришлось, как всегда, кому-то отдать.

Летом Валя уехала на несколько дней в командировку, в Киров. Вернувшись, привезла мне две книжечки, одна из них – «Аленушкины сказки» Мамина-Сибиряка, и куклу. Вот это было подлинное чудо – тряпочная кукла с целлулоидной головой, в нарядном платье. На нее приходили смотреть дети всей деревни. Я была безмерно счастлива. Сказки скоро выучила наизусть, с куклой не расставалась, пока ее у меня не украли. Но это случилось через несколько месяцев. Я к ней попривыкла, и это смягчило мое горе.

Осенью в огороде, на высоких деревьях, созрела черемуха. То-то было радости! Я забиралась на самые макушки деревьев, вообще я научилась ловко лазить по деревьям, была бесстрашной и задиристой, за что мне часто попадало. Била меня Валя часто и безжалостно. Похоже, что все свои жизненные невзгоды она вымещала на мне. Редкий день мне не доставалось, правда, иногда за дело.

Так, когда созрел в огороде лук – а у нас была своя грядка, – Валя принесла лук в сени. С грядки собрали мы довольно большую кучу лука. Мне было приказано отрез;ть от него высохшие перья и корешки. Валя ушла на работу в правление, а я принялась за лук.

Когда работа мне порядком надоела, появилась Фаина и посоветовала мне припрятать немного луку. Вместе с ней мы взяли по охапке и отнесли в хлев, там спрятали за доски в стене. Без этих двух охапок работа пошла быстрее. Скоро я всё окончила и побежала гулять. Вечером, когда мы с Валей сидели в своей комнате, с постной миной зашла к нам хозяйка, Анна Андреевна, держа в фартуке лук.

– Вот, – сказала она, – я желаю вам добра, поэтому возьмите лук, который спрятала Мила.

Конечно, о луке ей рассказала Фаина, специально подучившая меня его спрятать. Валя избила меня жестоко. Вообще, по милости Фаины, избивали меня не один раз, и я старалась не играть с ней.

Больше всего я любила бегать по лугу, который уже выкосили, и поэтому гулять там разрешалось – искать цветочки, какие-то ягодки, а один раз, у забора, отделяющего наш огород от соседского, я нашла гнездо, а в нем штук двадцать куриных яиц. Радостная, я побежала к соседке и рассказала ей о находке. Она справедливо рассудила, что яйца надо поделить поровну с нашей хозяйкой. Мне дала яичко, взяла себе девять. Десять забрала Анна Андреевна и долго ругала меня за то, что я не рассказала о яйцах ей одной.

Наступила осень. Стало грязно и холодно. Я пошла во второй класс. Возвращалась из школы по колени в грязи. Дорога шла оврагом, полями, грязи было невероятно много. Каждый вечер Валя приказывала мне собирать все грязные сапоги, туфли, нести в огород, где были какие-то наполненные водой ямы, и мыть обувь. Помню, как палкой разбивала я лед, дула на зябнувшие пальцы и смывала, смывала липкую грязь…

Через месяц после начала занятий в школе, в овраге разлилась вода, и в школу было не пройти. Около месяца никто в школу не ходил. Я занималась сама.

Не знаю уж, по какой причине, но мы переехали к другой хозяйке. Изба ее стояла через дорогу. Звали хозяйку Л-на Ольга Никитична. У нее было пятеро детей и злая золовка. Старший – пятнадцатилетний Юрий, затем тринадцатилетняя Зинаида, Мила десяти лет, Володя восьми лет и пятилетняя Клава. В ее избе было три комнаты, в одной из них поселились мы. Мила, которая была всего на год старше меня да и тезка, стала моей подругой.

Может быть, Валю устраивало то, что у нас была отдельная комната. Работала она теперь всегда в правлении.

Хозяйка была приятной, доброй женщиной, великой труженицей. Работала она на всю ораву, только Юра мог ей по-настоящему помогать. Муж ее, как и все деревенские мужчины, был на фронте, но за каждым ее шагом бдительно следила сестра мужа. Я хорошо помню эту злую старуху, жившую в проходной комнате. Все время она заставляла нас, детей, что-то для нее делать, обещая разные подарки. Мне она долго обещала куклу взамен украденной, но, конечно, не купила. Купила только Юре на его пятнадцатилетие балалайку. С восторгом смотрела я на это деревянное чудо. Слушала, как подбирает на ней Юра неприхотливые мелодии; брать ее никому не разрешалось. Но однажды, много времени спустя, я тихонько взяла балалайку и с ходу сыграла одну из Юриных мелодий – я наизусть знала расположение пальцев. Побить меня не побили, но балалайку отняли.

Был у этой бабки свой сарай, где, по его словам, хранились необыкновенные вещи, которые она нам обещала в случае повиновения. Никогда нам не удавалось даже заглянуть в него. Это была самая большая тайна для нас – содержание сарая! Когда через год бабка умерла, мы помчались в сарай, всё пересмотрели, но, увы, никаких чудес не нашли. Были там старые ведра, чугунки, тряпки, и я опять нашла гнездо, полное куриных яичек, все были обычной величины, а два – крошечных, круглых.

Как-то зимой мы с Валей пошли в соседнюю избу на посиделки. Там собрались десятка два девушек, женщин, на полатях полно детей. Те, что постарше, пряли кудель, вязали и все пели песни. Песни были печальные, песни-баллады, песни-былины вроде «В маленькой светелке огонек горит», «Всё васильки, васильки», потом пошли веселые частушки. А потом кто-то заиграл на гармони, и девушки пустились в пляс.

Попросили сплясать и меня, чтобы посмотреть, как танцуют в городе. Я не ломалась, потанцевала «через ножку», вприсядку, – послышался смех. Позднее я поняла, почему смеялись. Полагалось начинать танец с зачина, этакой осторожной как бы пробы сил, пройти, пританцовывая, пару кругов. потом постепенно убыстрять движение и лишь в конце позволить себе быстрые движения. А вприсядку вообще танцевали только парни.

Таких вечеров я запомнила несколько. Скоро я знала все песни, все частушки, и громко распевала их вместе со всеми. Приходили на эти посиделки парнишки лет пятнадцати-шестнадцати, вроде хозяйского Юры. У каждого была девушка, которой он симпатизировал, ей обычно дарили прелестные колечки, искусно сделанные из десяти- и двухкопеечных монет, получались «серебряные» и «золотые». Я видела, как их делали. В середину монеты вставляли круглый металлический стержень и били по нему молотком: пробивалась дырка. Потом осторожно били по ребрам монеты, надев ее на стержень. Если такое колечко потереть суконкой – трудно отличить от настоящего!

Была среди девочек, с которыми я подружилась, белокурая хорошенькая Лида, немного старше меня. Помню ее на одной вечеринке потрясающе нарядной, в желтом костюмчике, с длинными белыми волосами. И один из мальчиков дарит ей блестящее колечко. Как я завидовала ей!

Как-то был утренник в школе. Все собрались в длинном коридоре, а в центре выступали желающие. Одна песня поразила меня, В ней пелось, как на руках медсестры умирал молодой боец. Я с одного раза запомнила ее наизусть – и слова и мелодию. К удивлению Милы, я спела ее дома всю, от слова до слова.

В 1942 году нас отыскала папина сестра тетя С., жившая со всеми нашими родными в эвакуации, в городе Ирбите, на Урале. Были там и бабушка, и дедушка, и тетя С. с моей двоюродной сестрой Раей. С Раей мы начали переписываться. Я писала ей о деревне, о моих подругах, писала тексты песен, частушек и просила присылать мне уральские частушки и песни.

Там, на Урале, в 1942 году умер мой дедушка, папин отец. Умер от рака.

Большое место в жизни окружающих меня людей занимали молитвы. На Бога возлагали надежды, ожидая воевавших мужей, Бога просили о хлебе, Его благодарили за хлеб. Молились перед сном. Я не думала, верю ли я в Бога, у нас дома о Боге никогда не говорили. Но у всех была, как мне казалось, своя тайна – беседа с Богом. Я тоже придумала себе молитву и, лежа вечером на полатях рядом с Милой, шептала, засыпая:


Ангел мой, ляг со мной,

Укрой меня своим крылом

От темной ночи до светлого дня.

Дай мне, Господи, крепкого сна!


И у меня появилась тайна!

А жизнь становилась всё суровее. На трудодни получали мало. Всё время хотелось есть. Мутило от ежедневного толокна из гороховой муки с постным маслом, но другого часто не было. Казалось, нет ничего вкуснее картошки, политой молоком и запеченной в русской печи, но это ели редко – картошки было мало.

Зимой в крытом дворе устроили качели, кажется, на Рождество. Ох и здорово было качаться, подлетая под стропила, а можно было на ходу спрыгнуть с качелей на мягкое сено; такие праздники были редки.

Порвалась моя нехитрая одежонка, часть наших вещей Валя поменяла на муку. Поменяла и чудесное кольцо с мелкими брильянтиками, подаренное ей перед войной папой, и мое шерстяное платье, купленное в Риге. Зато какие-то бродячие люди скатали нам валенки. Прямо у нас в избе. У меня на глазах. Это было очень интересно – видеть рождение из шерсти, из гигантских закроек маленьких аккуратных валенок!

Затопили печь, разложили на столе овечью шерсть, сделав из нее подобие

громадных валенок, потом этих гигантов парили в печи, катали, пахло мокрой шерстью, плавал по избе пар, а закройки становились плотнее, меньше, их надели на колодки, обколотили, посушили – и они превратились в хорошенькие

маленькие валеночки как раз по ноге. Происходило чудо рождения вещи!

Шли дни, месяцы. Валя писала запросы, пытаясь хоть что-нибудь узнать о папе; всё было безрезультатно. Пришло несколько писем от людей, служивших с папой в Кретинге. Писали, что он уехал выполнять задание. Утешали, уверяли, что в плен папа попасть не мог – не такой человек, слишком порядочный, коммунист; скорее погибнет, чем сдастся в плен. Мы это и так знали.

Валя уже давно не была верна папе. Сначала был старый рябой председатель дядя Коля, его сменил новый, раненный, демобилизованный красавец, сменивший дядю Колю и как председателя, – дядя Федя. У него была искалечена кисть руки. Роман его с Валей развивался стремительно и бурно на потеху всей деревне. Из-за него я была однажды зверски избита.

Я пришла из школы и застала у нас в комнатке дядю Федю, как это часто бывало. Валя выпроводила меня в хозяйскую большую комнату, где мы с Милой сели делать уроки. Скоро мне что-то понадобилось в нашей комнате, но, к моему удивлению, дверь в нее оказалась запертой. Я постучалась, поцарапалась – не открывают. Но я же знала, что они – там! Почему же дверь заперта? Я присела, стараясь что-нибудь увидеть в замочную скважину, – ничего не видно. Потоптавшись у двери, я ушла.

Спустя некоторое время, когда хлопнула входная дверь, и ушел дядя Федя, Валя вошла в большую комнату, красная, с горящими глазами, взяла меня больно за ухо и вытащила во двор, швырнула на землю, схватила лежащий рядом канат и начала избивать. Била, приговаривая:

– Будешь знать, дрянь, как подсматривать!

Пинки, колотушки, щипки, дранье за уши – ко всему этому я уже успела привыкнуть. Несколько раз Валя била меня веревкой, но вот так, жестоко, по почти голому телу – на мне было легонькое платьишко – канатом меня били впервые. Только, видимо, устав, прекратила она истязать меня. Я валялась зимой на холодной, ледяной земле, не имея сил встать. Валя ушла, бросив мне через порог мое жалкое пальтишко и шапку.

– Убирайся, куда хочешь, и не возвращайся! – были ее последние слова.

Собравшись с силами, я села на землю, подула на свои синие вспухшие руки, которыми прикрывала голову от побоев, встала, натянула пальто и вышла со двора. Было очень холодно, начинало темнеть. Вместо спины у меня образовалось что-то мягкое, толстое, что болело при каждом шаге. Но я шагала, ходила и ходила от одного конца деревни до другого и обратно. Больше мне некуда было идти. Слезы я все выплакала. Постепенно кончились и мои силы. Я села на завалинку у нашей избы и тупо, без мыслей, сидела, пока не вышла Мила и не вынесла мне кусок хлеба. Ведь я с утра не ела! Жадно съела я хлеб и опять долго сидела в одиночестве. Уже очень поздно, когда совсем стемнело, Валентина впустила меня домой. Я долго не могла заснуть от боли во всем теле, ворочаясь на своей жесткой постели. А состояла она из широкой деревянной лавки, на которую было брошено старое пальто и такое же старое одеяло, под головой – мешок, набитый сеном. Спала я так давно. Дело в том, что после всех бед, свалившихся на меня, я стала иногда мочиться ночами. Так вот – чтобы я не портила вещи, постель моя выглядела так, как я написала.

Позже старшие хозяйские дети объяснил мне, что делали Валя с дядей Федей днем, запершись в нашей комнате. Больше того, как-то днем мы, дети, сидели на печи, а Валя снова заперлась с дядей Федей, они предложили мне заглянуть в дырочку в стенке, из которой видно было нашу комнату. Видно, спина моя уже зажила, или я им не верила, но я заглянула. Виденное потрясло меня…

Природа, к счастью, наградила меня большой живостью, каким-то озорным жизнелюбием, и это не дало мне сломиться. Скоро я, забыв все напасти, снова гоняла по горкам на лыжах, играла с детьми в снежки и придумывала очередные шалости, за что снова и снова бывала бита, правда, не так жестоко.

Однажды я придумала такое: мои друзья, почти все детишки моего возраста, вышли на улицу с кастрюлями, ложками, сковородками и прочей кухонной утварью. По моей команде все разом ударили по своим кастрюлям ложками и прочим и пошли по деревне с громкими песнями. К моему сожалению, с руганью мой оркестр был скоро разогнан колхозницами по избам, а мне, как всегда, досталось от Вали. А я ведь хотела разогнать уныние, царившее в деревне, где часто слышался плач, потому что была война, и приходили «похоронки».

К председателю дяде Феде приехала жена. Конечно, скоро она узнала про его с Валей отношения. Не знаю, что у них там происходило дома, но однажды вечером, когда я уже засыпала, она прибежала к нам, и я проснулась оттого, что меня кто-то тряс за плечи с криками и плачем. Не знакомая мне женщина тянула меня за плечи, выкрикивая:

– Это ты, Мила? Знаешь ли ты, что Валя тебе не мать? Это твоя мачеха, она гадкая, гадкая женщина, она хочет отобрать у меня мужа!

И дальше в том же духе.

То, что Валя не мать мне, я-то, конечно, знала, но об этом не знали хозяйские дети и вообще никто в деревне. Под страхом побоев мне было запрещено говорить об этом. Видимо, Валя сказала это своему любовнику, а он – жене.

Долго и горько плакала и кричала эта женщина и трясла, трясла меня… Но, видимо, ей не поверили, потому что никто из детей не вспомнил позже о ее словах. Спустя какое-то время она уехала из деревни.

Как-то заглянул в деревню «бродячий» фотограф. Предложил сфотографироваться. Повесили снаружи на стену дома одеяло для фона и снялись всей семьей – Л-ны и мы с Валей. Все принаряженные, как можно было в это время. А на мне поверх довоенного платьица, купленного в Риге (одно променяли на картошку), нелепая белая кофта, белый берет. Так и сохранилась у меня карточка из далекого страшного 1942 года.

Иногда мы с Валей ездили в районный центр – город Яранск, расположенный в семи верстах от Кладб;ща. Ездили на попутных лошадях, а ближе к лету – ходили пешком. В Яранск перебралась Валина гатчинская подруга тетя Ж., но чаще мы ходили на базар. Помню, бредем полями в город, дорога кажется нескончаемой, но вот за поворотом встают купола церкви, зелень «Горпарка» – и весь городок перед тобой за неширокой речкой. Деревянный, с прямыми, как в Ленинграде, улицами,* четко пересекающими одна другую.

Непременно мы шли на базар. Базар по тому времени – большой. В одном его конце – деревянные изделия, нужные в домашнем хозяйстве, всё от кадок до деревянных ложек. В другом конце разная живность: свиньи, курицы – всё, конечно, баснословно дорогое. В центре, под навесами, продавался мед, картошка и т. д. И много нищих, какие-то юродивые, слепцы, больные тянутся к тебе, просят подаяние.

Что еще запомнилось из последнего года жизни в Кладб;ще? Закончила второй класс. Дождалась нового лета, лета 1943 года. Казалось, зима не кончится, холодная, снежная, но и ей пришел конец. Зазеленела трава, и снова я жадно ела какие-то корешки, а потом – вот счастье-то – щавель! В конце лета мы, дети, уже во всю помогали колхозу. Мы собирали на полях колоски, складывали в свои холщовые сумки, с которыми зимой ходили в школу, и сносили в общую кучу, помогали собирать на полях картошку.

У меня появилась маленькая радость. Хозяйская кошка родила нескольких котят. Все были дымчатые, как она сама, а один, меньше всех, серенький. Я его страшно полюбила, он отвечал мне тем же. Ночью обязательно находил меня и устраивался в моих ногах, и если Валя его не находила и не выкидывала, мы были счастливы. Вообще же в деревне почти не было ни собак, ни кошек. Вероятно, наше обоюдное счастье продолжалось месяца два. Не помню уж – по какой причине, но мне было приказано, куда угодно унести котенка. Как я рыдала! Как умоляла Валю оставить его мне! Она была как каменная. Ослушаться я не могла. Ольга Никитична назвала мне женщину из соседней деревни, которая просила котенка, и жарким летним днем, обливая себя и котенка слезами, я пошла в эту деревню. Дорога шла между полей ржи, вернее это была тропинка, которую я хорошо знала, так как бегала по ней на речку. Боже, как я плакала! Я принесла женщине совершенно мокрого котенка, всю дорогу я прижимала его к лицу и целовала. Видимо, женщина поняла мое горе, приласкала меня, что-то подарила, я же с громким плачем побрела назад. Через несколько дней я узнала, что котенок в тот же день исчез. Выскочил из избы, перебежал дорогу и исчез во ржи. Видимо, искал дорогу домой, ко мне, да где ему, малышу, было найти ее среди огромных полей ржи!

Той же осенью, – видимо, где-то в октябре – мы переехали в Яранск. Вероятно, наш отъезд из деревни был связан с появлением жены дяди Феди, и хоть она куда-то исчезла, Валя не могла больше оставаться в деревне.

Наступил последний день моей жизни в Кладб;ще. С утра я обегала все знакомые до боли места: зашла в баньку, где так славно было мыться в горячей черноте, обошла кустики шиповника, посаженные мной, попрощалась со всеми, кого встретила. И вот я почему-то лежу последний раз на полатях, жду подводу, которая отвезет нас и вещи в город. И тут я совершила поступок, вспоминая о котором и сейчас краснею. Я – одна в избе, с полатей мне видны две кринки молока, стоящие в кухне на подоконнике. Желтеют густые сливки; я долго смотрю на них, затем не выдерживаю – сползаю с полатей, хватаю ложку и быстро, давясь, съедаю сливки, снимая их с поверхности молока, с обеих кринок. Затем убегаю на улицу.

Приходит лошадь, и мы уезжаем. Удивительно тянется в детстве время! В деревне мы прожили два года. А так наполнены, так бесконечны эти годы! В Яранске – несколько месяцев, и тоже целая эпоха в жизни с такими четкими, цельными воспоминаниями.


Яранск


Вначале мы поселились на улице Некрасова, в семье, где жили две женщины – мать и взрослая дочь, в проходной комнате. Помню небольшой палисадник перед окнами и белый-белый первый снег на зеленой траве и не опавшей листве кустов, крытый двор с горами сена, странных женщин-хозяек, спавших почти сидя на высоченной горе подушек.

Потом мы переехали на другую улицу, в дом, рядом с которым была тюрьма. Это был дом с каменным низом и с деревянным, с резьбой, вторым этажом. Пожилая женщина сдала нам маленькую комнату метров девяти с одним окном.

Валя начала где-то работать, а я сразу же пошла в школу, в третий класс; был, вероятно, уже октябрь. Школа была небольшая, деревянная. Стояла на опушке леса, и на перемене мы бегали в лесок за сосновой смолой. Отколупаешь кусок и жуешь все уроки, только так, чтобы учительница не заметила. А может быть, она и видела, да не ругала нас, знала, что все полуголодные. Иногда кто-нибудь приносил куски смолы, звали ее почему-то «вар», ее мы тоже жевали, причем могли вынуть изо рта, оторвать кусочек и отдать другому или просто дать пожевать, а потом взять обратно.

В первый же свободный день Валя вняла моим мольбам и повела меня в детскую библиотеку. Счастливая, я возвращалась домой с двумя книжками, одна из них, хорошо помню. была про кошек. На другой день я пришла их менять сама; удивленная библиотекарша заставила меня рассказать ей содержание обеих книжек, почитать вслух и дала уже три небольшие книжки, посоветовав читать, не торопясь, и вернуть дня через три, не раньше. Вечером я прочитала все три, на другой день – снова, на третий почти наизусть рассказывала их библиотекарше. Она дала мне новые книг, но почему-то была недовольна, велела прийти через пять дней. Через два дня, скучная, бродила я по комнате, читать было нечего.

Зачем-то меня позвала к себе хозяйка. Я мигом разглядела и кровать с горой подушек, кружевами, подзором, и буфет с зеркалом на кружевной скатерти, и рамку со множеством фотографий на стене, и – о, чудо! – толстенную книгу на полочке.

Не помню. о чем мы говорили, я не сводила с книги глаз. При первой возможности заговорила о ней, попросила посмотреть. Это был «Дон Кихот» Сервантеса. Столько мольбы было у меня на лице, что хозяйка не устояла против моей просьбы – дать мне ее почитать. Помню ее слова:

– Но это же взрослая книга, смотри, какие маленькие в ней буквы, какая она толстая, ты же не сможешь ее прочитать.

Я стиснула книгу, прижала к груди:

– Смогу, смогу!

– Ну, бери, бери, мне не жалко.

И вот я у себя с этим сокровищем, толстенной – не на один день – книгой. Кто такой Дон Кихот, я, конечно, не знала, но в книге были такие прелестные картинки, на обложке – такой милый худой человек с копьем и на лошади, что я млела от счастливого предвкушения…

Какое это было счастье, после тоненьких детских книжек, вероятно, рассчитанных на дошкольников, которыми снабжала меня библиотекарша, читать настоящую умную добрую книгу! Я навсегда полюбила ее героев. За три месяца, которые мы прожили в городе, я перечитала ее раза три, наизусть знала целые главы, видела героев во сне. Теперь я не страдала от книжного голода, в промежутках между библиотечными книгами читала моего милого «Дона Кихота».

Было и еще одно любимое занятие. Во дворе нашего дома стояли высокие поленницы дров. Отличные сухие дрова звонко пели, если по ним ударяли чем-нибудь, тоже деревянным. Я подолгу слушала голос каждого полена. Выбирала самые звучные, раскладывала по голосам и палочкой выстукивала разные мелодии. Мне это очень нравилось. Так и вижу себя, сидящую на корточках перед доской с лежащими на ней поленьями, и я выстукиваю и напеваю песенки. А передо мной высокая тюремная стена…

Но не только читать и играть с поленьями могла я в мои десять лет. Каждый день после школы бежала я через весь город в единственный хлебный магазин, расположенный у въезда в город, возле заброшенной церкви, и стояла в бесконечных очередях, ожидая, когда хлеб привезут, когда подойдет моя очередь. Взрослые относились к нам, детишкам, добродушно, разрешали выйти из очереди, побегать, да мы и закоченели бы в легкой одежонке, если бы стояли неподвижно. Помню, как мы, несколько детей моего примерно возраста, успевали обегать полгорода, сходить к недалекой речке, слазить на колокольню заброшенной церкви.

Был и такой случай. Однажды, как всегда, мы ждали привоза хлеба, подбегали к магазину, проверяли очередь и снова, в который уже раз обшаривали все углы в заброшенной колокольне. Наверх вела ветхая лестница с недостающими ступеньками. Когда мы лезли по ней, ступеньки зловеще скрипели и качались, но мы все равно лезли. Вот и первая широкая площадка, тоже качающаяся под ногами… И вдруг мы увидели посредине площадки какой-то узел. А из него раздался жалобный писк. Две девочки, бывшие со мной и давно пугавшие меня чертями, якобы живущими в заброшенных церквях, кубарем скатились вниз. Я хотела побежать за ними, но замолкший было писк раздался снова, и я не смогла сдержать любопытство. Подошла к тюку, дернула дерюгу, она развалилась, и я увидела полуголого ребенка, пытавшегося встать на четвереньки. Это было ни на что не похоже! Поздняя осень, холод, заброшенная колокольня почти без лестницы – и наверху раздетый ребенок лет двух! Я быстро закутала его во все тряпки, сунула в ручонки сухарь, который лежал у меня в кармане, и сползла вслед за подружками с лестницы. Сказала им, в чем дело, и мы вихрем помчались в милицию, которая находилась недалеко от нас.

Влетев в здание милиции, мы, перебивая друг друга, рассказали о найденном ребенке. Немного спустя, с нами вышел милиционер, кряхтя и удивляясь нашей ловкости, залез следом за нами на колокольню, где всё так же сидел ребенок и грыз мой сухарь, снял его с нашей помощью и понес в отделение милиции. Помню, как он заполнял протокол, где я фигурировала как «нашедшая дитя». Это был мальчик. Потом мы ушли, и больше я его никогда не видела. Правда, мы с подружками зашли как-то узнать, что с ребенком. Нам сказали, что это сын местной дурочки; видимо, она его бросила, хотя и не признавалась в этом, и его отправили в детский дом.

В воскресные дни мы непременно бегали на рынок, мне нравилась большая толпа людей, прилавки, заваленные лаптями, ложками, – разумеется, деревянными, глиняными мисками, чугунками и прочими ремесленными изделиями.

Ходила по рынку толстая баба, держа на привязи нечто вроде подноса, заваленного горой медных крестиков. Я видела, как мои подружки подходили, пригоршней брали несколько крестиков, а возвращали один-два. У каждой было по множеству крестов, которые они потом щедро раздавали нам, своим друзьям.

На нашей улице я встретила приятного тихого мальчика моих лет, потом еще и еще. Вскоре он попадался на моем пути почти ежедневно. Но не заговаривал. А как-то на воротах дома, где я жила, появилась надпись: «Я тебя люблю». Она была без обращения и без подписи, но я поняла, от кого она и к кому обращена. Мне очень польстило это признание – мне еще никто до этого не писал и не говорил таких вещей. Видимо, я благосклонно улыбнулась мальчику при встрече, потому что в тот же день, выглянув после уроков из окна, увидела его, стоящего под окном. Накрапывал небольшой дождь, мальчик стоял, дождь усилился – он продолжал стоять. Не выдержав, я крикнула – что ему надо? Оказывается, он ждал ответ на свое признание. Мне стало смешно. Я открыла окно, села на подоконник и не без удовольствия смотрела на своего влюбленного, поливаемого потоками дождя. Что я могла ему сказать? Я его не любила и не очень-то понимала, что это такое…

Раза два Валя посылала меня не помню уж – зачем в Кладб;ще. Дорогу я знала хорошо и с песнями пробегала семь километров. Посылала она меня к своей подруге, у которой жил дядя Федя. Однажды я пошла туда ближе к вечеру и должна была вернуться утром.

Валина подруга покормила меня и с хохотом заявила, что уложит спать с Федей. Смела ли я возражать? В сенях стояла широкая деревянная кровать, там нам и постелили. Первый раз в жизни я спала в одной кровати с чужим мне мужчиной. Я вжалась в стену, стараясь не занимать много места, и лежала, боясь пошевелиться, вздрагивая каждый раз, когда он касался моего тельца.

Я очень смутно понимала, от чего рождаются дети, и одна из версий моего понимания была такая: можно родить ребенка, если «переспать с мужчиной». Вот я переспала с мужчиной; очень-очень долго после этого я с ужасом смотрела на свой выпуклый, рахитичный животик, подозревая, что там завелся ребенок, и не понимая, что я с ним буду делать и как об этом скажу Вале. Время шло, ребенок не рождался, и я повеселела.

Как-то Валя торопливо пришла с работы, схватила меня за руку, повела с собой и на ходу сообщила, что в кинотеатре идет журнал, в котором показывают Гатчину. До этого мы не больше раза были в кино, но я хорошо знала это длинное бревенчатое здание.

С бьющимися сердцами мы почти прибежали в кино, только сели на стулья, как погас свет и – о чудо! – я увидела знакомую улицу, знакомый дом. Улица была Советская и угол проспекта 25 Октября. Полыхал знакомый каменный дом, около которого по снегу ползли наш солдаты, отбивая мой город от фашистов. Кино мы почти не смотрели, обе были под впечатлением увиденного в киножурнале. И такой одинокой, маленькой, заброшенной далеко-далеко от дома почувствовала себя я, так захотелось домой! Глупенькая, я думала, что он у меня есть, что меня там кто-то ждет…

Однажды Валя взяла меня в гости к своей знакомой, и я впервые за долгие годы услышала радио. Чудной показалась мне мелодия впервые услышанной песни «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина», могучим и гордым прозвучал для меня гимн Советского Союза, и я как-то сердцем поняла. что есть где-то большой сражающийся мир, где воюют, живут, умирают, но все же поют… сочиняют песни.

И вот Вале прислали из Гатчины вызов. Вызов домой! Был 1944 год. И Гатчина была освобождена от фашистов. Мы собирались домой. Снова нас ждала телега, запряженная мохнатой лошадкой. Пришла из Кладб;ща Ольга Никитична проститься с нами. Выбрала момент, когда Вали не было поблизости, погладила меня по голове и тихонько шепнула:

– Желаю тебе счастья, всё-то я про тебя, бедная, знаю…

Милая, добрая женщина, она умрет через два года после нашего отъезда. Горькою будет ее судьба!


Возвращение


Я совсем не помню дороги домой, помню лишь, как мы ехали в кузове грузовика по холодному, заснеженному Ленинграду. Город показался мне страшным: серые дома, многие обгорелые, кое-где видны были обнаженные куски комнат с картиной, висящей над пустотой, или какой-то мебелью. Худые, плохо одетые люди и мороз, мороз с ветром. Нет, не порадовал меня, съежившуюся в маленький комочек, Ленинград!

В Гатчине мы поселились у знакомой Вали, на улице Карла Маркса (бывшей Багговутской); у нее была одна длинная комната метров пятнадцати. Валя заранее с ней списалась. Разложили свои пожитки, особенно бережно поставили два туеска из бересты, один с маслом, другой с медом, щедро одарив приютившую нас женщину.

Утром следующего дня я птицей летела на свою родную улицу Радищева, к родному дому. Дом был цел! Не было только террасы, – видимо, сожгли на дрова, дверь с улицы вела прямо в кухню, и я вбежала в наши комнаты…

В крыше зияла большая дыра, комнаты стояли пустые, засыпанные снегом, обои ободраны, и почему-то в стены вбиты огромные гвозди. В родном доме мне стало страшно, и я поскорее выскользнула из него. Глупая, я и потом боялась ходить туда. Как я жалела об этом, став взрослее, когда ловкие люди починили дыру в потолке и зажили в моем доме, в моих комнатах! Я же долгие-долгие годы была по сути бездомной.

Позднее мы с Валей узнали от бывших соседей по двору, что у одной женщины из соседнего дома находится наша мебель. Помню. с большим скандалом Валя отобрала у нее наш шкаф и одну небольшую картину, принесенную ею еще из родного дома. На ней была изображена зима, вечер, одинокий домик, свет в одном из окошек и над всем спокойная желтая луна. Ни наш стол, ни наши стулья злая женщина не вернула, а многое вообще припрятала.

Вскоре по приезде сходили мы и в Загвоздку, к дому Валиных родителей. Увы! На месте такого памятного уютного домика зияла большая воронка, засыпанная снегом, из которого чернел старый бурьян и куски железной кровати.

Родители Вали – ее отец, мать, братья, племянницы – все были живы, но еще в годы оккупации Гатчины перебрались в Таллинн.

Гатчина была всё та же – узнаваемая, милая, единственная… и чужая. Много развалин, на каменных уцелевших домах следы пожаров. Светлый дачный городок, славившийся чистотой, выглядел нищенкой, съежившейся, одетой в лохмотья, давно не мытой.

А дворец! Наше чудо! Наша гордость! Стояли могучие обгорелые стены, из каждого окна тянулся по стене черный шлейф – след бушевавшего недавно пожара.

Уже через пару дней после приезда я с какими-то девочками сначала робко проникла со стороны Собственного садика Павла I в зияющее отверстие и замерла, увидев остатки великолепной лестницы, усыпанной кусками статуй. Мы, осмелев, бегали по лестнице. Собирали головы, торсы, руки, пытались сложить вместе, под нами и над нами что-то трещало, временами со стен срывалась какая-нибудь лепнина и гулко падала, порой едва не задев нас, но нас уже ничто не пугало. Позже я много раз приходила туда, пока какой-то умный человек не заколотил все отверстия.

В Гатчине уже в третий раз я пошла в третий класс. Это была «третья школа». Этот небольшой деревянный дом и сейчас стоит на улице Чкалова приблизительно под номером 32. Школа называлась начальная, четырехлетняя, номер три.

К нашему приезду в Гатчине уже жила вернувшаяся из эвакуации тетя С. с мужем и сыном. Они поселились в бывшей комнатке тети Мини, убитой фашистами на Украине, и второй их сестры – тети М. все три – папины сестры. Но тетя С. должна была получить большую комнату, так как ее муж вернулся с войны тяжелораненным, и мы с Валей ждали их переселения.

Дело в том, что Валина приятельница оказалась скверной женщиной. Думая, что я не замечаю, сидя за уроками, она без конца лазила в наши туесочки то за медом, то за маслом. Когда Валя, увидев изрядное количество пропажи, сказала ей об этом, она нагло заявила, что ничего не знает, а скорее всего это Милина «работа». Я не прикасалась к нашим запасам, но страшно покраснела, услышав, что Валя твердо заявила:

– Нет уж, что-что, а такое Мила не сделает.

Я в эту минуту вспомнила кладбищенские сливки. К счастью, Валя не смотрела на мое пылавшее стыдом лицо.

Обстановка накалялась. Начались скандалы. Но тут тете С. дали большую комнату, и мы с Валей буквально сбежали от непорядочной женщины.

Это была крошечная комнатка метров восьми. Мы поставили в ней наш довоенный шкаф, Валя достала где-то две железные кровати, столик и два стула. Я часто спрашивала ее, почему мы не переезжаем в наш довоенный дом, крышу-то ведь, наверное, легко починить. Валя отвечала уклончиво, а почему – я поняла позднее.

На работу Валя устроилась недалеко от дома. В какую-то военную организацию под названием КЭЧ бухгалтером. При КЭЧ (и) была столовая, и я иногда приходила туда обедать. Так мы прожили месяца два.

И вдруг однажды, когда я пришла из школы, я застала у нас дома дядю Федю. Я очень удивилась, так как когда мы уезжали из Яранска, он еще жил в Кладб;ще. Он прожил у нас несколько дней, меня не стеснялся, спать ложился с Валей. Я начала думать, что они поженятся, но что-то у них не получилось. Так же внезапно, как появился, он и исчез; уехал, по словам Вали, в свой родной город Струги Красные.

В подвале нашего домика жила тихая девочка с родителями, она оказалась моей одноклассницей. Звали ее Катя Б-ва. Мне нравилось приходить к ней, хотя из окон их квартирки видны были только ноги проходивших мимо людей. Нравилось, что у худенькой, носатенькой Кати были папа и мама, была кошка, и вообще была атмосфера семьи, нормальной семьи, хотя ее родители и были, видимо, малообразованными людьми. Было у них тесно, не очень сытно, но они как-то очень хорошо относились друг к другу. И меня тянуло к ним. У нас же в квартире, кроме нас, было еще четверо соседей; в конце длинного коридора в небольшой комнате жили два или три офицера. И с некоторых пор один из них, часто пьяный, пытался заигрывать с Валей.

Однажды он зазвал к себе в комнату нас с Катей, запер дверь комнаты на ключ и пытался гладить нам ноги, плечики; но мы очень испугались, заплакали, и он, боясь, что услышит живущая рядом с ним соседка, вынужден был выпустить нас.

В нашей комнате был очень плохой замок у двери. Дверь легко запиралась, но открыть ее я не могла. Однажды, когда Валя куда-то ушла, я заперлась, сделала уроки, легла спать, а когда она вернулась и стала стучать в дверь (ключ был один), я не смогла открыть ее. Пришлось мне расковыривать заклеенную на зиму форточку и выкидывать Вале ключ во двор.

Так вот, как-то, после истории с соседом, я опять вечером была одна. Я уже лежала в кровати, собираясь заснуть, дверь же. по приказанию Вали, я не заперла. Вдруг я услышала шаги по коридору и негромкий стук в мою дверь.

– Мила, – шепнул сосед, – ты одна дома? Открой мне.

Ужас сковал меня, но какая-то сила подбросила с кровати, и с криком

«Я сейчас дверь открою!» я подлетела к ней, дважды повернула ключ в скважине, снова прыгнула в кровать и стала ждать со страхом, что будет.

Подождав немного, сосед начал трясти дверь, нажимать на нее, чем-то ковырять в замочной скважине. Я, полумертвая от страха, тряслась в уголочке кровати. Сосед ушел было, но вскоре вернулся с каким-то инструментом и пытался вытолкнуть ключ внутрь комнаты. Очень шуметь он, видимо, боялся и, ничего не сумев сделать с дверью, шепотом ругаясь, ушел.

К великому моему удивлению, как только утром постучалась Валя, я единым поворотом ключа открыла дверь. И как же я была ею запугана, что ни словом не обмолвилась о страшной истории, произошедшей со мной ночью!

Жить с Валей мне оставалось немногим больше месяца, но я об этом не знала. Как же жилось мне с ней, женщиной, которую больше жизни любил мой папа и которая мечтала лишь об одном – избавиться от меня?

Я ходила в школу как-то больше по инерции, делала уроки, почти не имея тетрадей, учебников, писала главным образом на Валиных конторских книгах. Моей учебой она давно не интересовалась, в школе мной тоже никто не интересовался: ну, появилась во второй половине учебного года новая девочка, ну, кажется, соображает, – забот у всех и без меня хватало.

После школы я или, как уже писала, лазила по дворцу, бродила по грязноватым, запущенным улицам, сидела в подвале у Кати или в одиночестве, часто голодная, ложилась спать.

Иногда я ходила в гости к тете С. По тем временам конца войны, она жила неплохо. Членам партии позволялось многое, что было недоступно остальным. Например, моя тетя С., папина сестра, без проблем меняла работы, имея лишь начальное образование. Дядя работал снабженцем, продукты у них были всегда. Тетя С. работала в своем же доме (улица Горького, дом номер 8/10): в первом этаже была контора – место работы тети. Комната у них была в тридцать квадратных метров, всегда тепло горела печь, в ней на угольках томилась каша или бурлил котелок с картошкой. Мой брат М. был младше меня на два года. Во всех его разговорах, поступках было что-то нечистое, что отпугивало меня от него. Я боялась оставаться наедине с шумным сильным крепышом.

Стыдно писать такое о родной тете, но не могу умолчать, ведь все мои воспоминания «пишутся кровью». Она, да и все ее семейство, были очень жадными. Если к ним приходила я, голодный ребенок, всегда оказывалось, что они уже поели или есть будут нескоро. Лишь иногда мне наливали чашку чаю с сахарином и давали кусочек хлеба.

Между тем шла вторая половина 1944 года, народ веселел. Бывали праздники. Помню такой праздник в конторе, где работала тетя С. Женщины пели, плясали, а сама тетя, которая в юности немного занималась балетом, станцевала танец, а под конец его перевернулась через голову, очень эффектно.

После концерта, когда расставили вдоль стен стулья, я стала на колени, желая, как тетя, перевернуться через голову. Но, став на правое колено, я вынуждена была тут же подняться, так как почувствовала в ноге резкую боль. По чулку текла кровь, сняв его, я увидела большую рану, обнажившую под коленом мясо. В кармане у меня был грязноватый лоскут, заменявший мне носовой платок. Я затянула им рану и, хромая, поплелась домой.

Вали не было, что-то пожевав, я, полная впечатлений от концерта, легла спать. Утром, едва прикрыв постель, еще в сумерках я ушла в школу.

Когда я вернулась из школы, Валя, к моему удивлению, была дома. Едва я переступила порог, она вцепилась мне в плечо и закричала, глядя на меня почти с ненавистью:

– Что с тобой было? Отвечай!

И трясла меня, трясла во все стороны. Я глядела на нее, ничего не понимая. Тогда она откинула одеяло с моей постели, и я увидела, что вся простынка и тюфяк у меня залиты кровью.

– Что это?! – кричала Валя.

Я ничего не понимала, я ничего не могла ей сказать. Я забыла про колено! Только оглядев меня со всех сторон, Валя увидела засохшую кровь на моей ноге, грязную тряпку – и поняла, что это не то, о чем она было подумала, увидев мою постель.

Тут же она отправила меня в поликлинику, ту же самую, довоенную, куда я ходила с ней перед войной из детского сада. И тот же самый хирург доктор Баккал, который еще до войны лечил мою руку, горестно тряс головой, обрабатывая мою худую грязную коленку.

– Как ты умудрилась получить такую обширную рваную рану? – спрашивал он меня. – Ведь нет никакой возможности зашить ее; прямо хоть сдирай с попы лоскут!

Сдирать он не стал, так как не был уверен, что и так рана легко заживет. Видно, очень уж обезвитаминино было мое тело, если несильный удар колена об пол так разорвал ногу. Он обработал рану, наложил мази, сделал перевязку, и ровно полгода заживала моя нога. На всю жизнь остался след под правым коленом – какой-то голубоватый лоскут кожи.

У меня д сих пор хранятся несколько справок – всё, что осталось у меня от моей мамы, справки с последних мест ее работы. На каждой справке, как бы зачеркивая ее, стоит штамп с надписью «Пенсия назначена». Это означает, что после маминой смерти я получала за нее пенсию; кажется, это было пятьдесят рублей (тогдашними деньгами). За папу, как за пропавшего без вести, Валя получала на меня двести рублей. Деньги по тому времени, конечно, мизерные. Когда мы вернулись в Гатчину, мне как круглой сироте назначили небольшой «паёк». Ежедневно я ходила в столовую (она находилась на углу улиц Советской и Горького), и там по талончику мне выдавали тарелочку каши и маленький кусочек масла. Есть можно было в столовой, а можно было и унести домой.

Как-то, уже весной, Валя не велела мне ходить за кашей неделю. Зато в конце недели, счастливая, двумя руками несла я кастрюльку с семью порциями каши, сверху же лежало семь полурастаявших кусочков масла.

– Ну, вот, – сказала Валя, – тебе будет что есть, а я поеду в Таллинн, навещу свою маму.

Я не очень удивилась, услышав, что некоторое время побуду одна, – уже часто одна проводила я ночи.

– Все твои вещи в шкафу, там же пара простыней, твои документы – пенсионные и свидетельство о рождении; дарю тебе свое старое зимнее пальто и вот наша довоенная чашка с блюдечком, я берегла ее всю войну. Да! Вот тебе еще несколько папиных фотографий и два-три его письма, присланных мне еще с финской войны. В них упоминаешься ты.

Вот такое «напутствие» услышала я от горячо любимой папиной жены, очень любимой (за неимением других) мною женщины, которую почти четыре года я звала «мамой» и которая прожила со мной почти все страшные военные годы.

С тем эта женщина и уехала, бросив меня на одиннадцатом году жизни в полном одиночестве. Навсегда. Встретились мы с нею ровно через двадцать лет.

Итак, я осталась одна. Немного растерянная, возвращалась я с вокзала, куда ходила провожать Валю. Поезд уехал, я долго махала ему вслед и вот, почти без мыслей о себе, шла домой. То есть я думала, как Вале в Таллинне будут все рады, какие там у нее хорошие племянницы, немного младше меня, сколько красивых открыток они мне пришлют с Валей, вроде тех, что уже прислали.

Дома я поела каши, я ее не грела, так как даже не умела пользоваться примусом. Утром пошла в школу, потом снова ела холодную кашу, и еще дня три. Потом пошла к тете С. в надежде, что мне что-нибудь дадут там поесть. Дали чашку чаю, спросили, когда вернется Валя; я не знала…

Дней через пять каша была съедена, съедены все остатки, найденные в шкафу, хотелось есть, – Вали не было. Вечерами, чтобы не сидеть в одиночестве, я стала иногда заходить в церковь. Там было очень тепло, людно, со стен смотрели ласковые или печальные лица святых. Это напоминало Кладб;ще, праздники. А как-то раз я пошла следом за детишками к священнику, который погладил мои нечесаные лохмы и положил в рот вкусную булочку.

Ночью мне приснился удивительный сон. Будто я просыпаюсь среди ночи и думаю, что хорошо бы встать, подойти к шкафу и взять из пакетика пряник. Правда, Валя запретила мне их есть, но так хочется! И вот я встаю и тайком, на цыпочках, иду к шкафу. Открываю дверцу, нахожу кулек, и вот уже рука сжимает круглый пряник… И вдруг я вижу, как темное до этой минуты окно заливает голубой, потом розовый свет, все ярче, ярче, и на фоне окна появляется фигура женщины до пояса в каких-то легких, воздушных одеждах. Она укоризненно поднимает палец и, грозя им, ласково говорит мне:

– Не делай этого, Милочка, никогда не делай.

Смущенная, пристыженная, я кладу пряник обратно и бреду в постель, бормоча про себя:

– Подумаешь, один пряник нельзя взять!

Из-под одеяла я вижу, как постепенно исчезает лицо женщины, бледнеет, меркнет розовый свет, затем голубой – и снова темнота. Удивительный сон, запомнившийся на всю жизнь; здесь, конечно, переплелись впечатления от посещения церкви и где-то глубоко укоренившееся чувство порядочности, невозможности что-либо взять без спроса.


Перемены


Положение мое было почти трагическим. Я не знала, что мне делать, к кому пойти. Смеясь, легкомысленная соседка на другой день после отъезда Вали заявила мне, что Валя меня бросила и больше сюда не вернется. Она посоветовала мне пойти в детский дом. Я не поверила ей, я ждала Валю, кроме того, я смертельно, панически боялась детского дома. Ведь все годы жизни с Валей я только и слышала угрозы отдать меня туда.

И вдруг, когда казалось, что надо лечь, закрыться с головой и ждать смерти, – радость: приехала из эвакуации мамина сестра тетя Маня Л. Тетя Маня была старшей маминой сестрой. Это был добрый человек, но война отняла у нее семью: погиб ее муж, веселый сапожник дядя Яша, погиб сын Миша, которому перед войной только исполнилось шестнадцать лет. По-моему, он был умственно-отсталым пареньком, учиться не хотел, без всяких дел, угрюмый, сидел в углу комнаты и ничем не интересовался. Но странно, вот такого его взяли на войну, и в первые же месяцы службы убили. Осталась у тети Мани единственная дочь, в 1944 году ей было года двадцать два – двадцать три. Миловидная, с толстой косой, с отчаянной боязнью в это дефицитное в отношении женихов время не выйти замуж, она все силы клала на поиски будущего мужа, очень желательно – офицера. Себя она считала достаточно образованной: перед войной кончила девять классов и курсы бухгалтеров.

Их дом, их квартира были целы, но заняты. Временно их поселили в том же доме (улица Чкалова, дом 36), в одной из двух комнат, занимаемых женщиной с сыном. Это была странная комната – без окон. Свет в нее проникал через стеклянную дверь второй, хозяйской комнаты. Круглые сутки горела в комнате электрическая лампочка. Сама комната – небольшая, метров двенадцати. Квадратная, с висящими по стенам копчеными тушками, кажется, баранов, привезенными из эвакуации.

Вот к ней-то, доброй тете Мане я пришла, слегка качаясь от голода. Тетя Маня пожалела меня, накормила мясом с кашей и положила третьей в свою кровать. И началась-покатилась для меня странная-престранная жизнь. Я могла идти в школу, могла и не идти, уйти в парк, благо он рядом, а на дворе – весна. Как-то по инерции я даже неплохо закончила третий класс. Появилось у меня несколько подружек, и вся Гатчина с ее парками, озерами, опасными окопами, незарытыми «щелями» – всё было в нашем распоряжении.

Вскоре вслед за тетей Маней приехали с Урала, из эвакуации, папины родственники: бабушка, тетя С., М., Р. Их довоенная комната была тоже занята, они сразу же въехали в ту, маленькую, которую с Валей занимала я (она ведь до войны принадлежала М.). и само собой получилось, что мне там больше было нечего делать, да и места в десятиметровой комнате не осталось.

Все мои вещи, всё оставленное мне Валей они забрали себе. И мой довоенный шкаф, и обе железные кровати, и даже постельное белье, и, несмотря на мои слезы, красивую чашечку с блюдцем – всё, всё прибрала к рукам скуповатая тетя М., младшая папина сестра, которой тоже было, как и тети-Маниной дочери, года двадцать два. Кстати, они были подруги, вместе перед войной бросили школу, стали бухгалтерами и жаждали замужества. Только мои старенькие личные вещи были связаны в узелок и выданы мне с напутствием нечасто появляться у них. Выплакала я лишь зимнее пальто, оставленное мне Валей, так как мое совсем порвалось.

Шипела на меня и шпыняла, конечно, М. Робкая, тихая бабушка ничего не знала о ее проделках, но с бабушкой никто и не считался; дедушка умер в эвакуации, да я никому и не жаловалась – о чем? на что? Едва ли я отчетливо понимала свое положение.

Я жадно пользовалась свободой, – никто меня не контролировал, не бил и даже не ругал. Пусть вместо обеда мы с тетей Маней ели поджаренный в печке на сковородке овес с куском соленой баранины, пусть пили пустой чай, – но – меня не били! И я могла уйти утром из нашей темной комнаты и явиться обратно поздно вечером. Тетя Маня была добра, но ей было не до меня, ее саму вечно «пилила» всем недовольная дочь. Кстати, было у нее красивое еврейское имя Ребекка, дома до войны звали ее просто Рива. Теперь же это была Рита, посмела бы я назвать ее иначе! Так и в паспорте малограмотной паспортисткой записано было: Рита Яковлевна (а может быть, на претенциозное «Маргарита» она сама не посмела претендовать?).

Вообще же предприимчивая бывшая Ребекка умудрилась в паспорте записаться русской и впоследствии очень стыдилась, что мама у нее еврейка, ну, а так как папа погиб на войне, то его свободно можно было выдавать за русского будущей родне своего русского мужа да, вероятно, и ему самому.

Итак, я уходила из дома, – и весь городок, весною буйно зазеленевший, был моим. Почти во всех дворах находились еще не зарытые «щели», их надо было все облазить, ведь там можно было найти резиновую куколку или мячик. А окопы в парке! Я сотнями набирала в них патроны, правда, потом щедро раздавала всем желающим. А противогазы и всякие части от орудий! Какая сила хранила меня? Сотни раз могла я подорваться на минах, которыми полна была Орлова роща! А против теперешнего Балтийского вокзала в Гатчине располагался старинный, первый в России аэродром. На огромном поле была целая свалка самолетов всех систем – и советских, и немецких. Мы, дети, часами скакали по ним, выламывали части, которые в самолетах заменяли стекло, называлось это у нас «плестиблаз» (плексиглас)* – они отлично горели!

Словом, я в полном смысле слова стала беспризорной. Вся моя одежонка порвалась, руки и ноги были в «цыпках». Вообще я лет в пятнадцать впервые с изумлением увидела свои колени без ссадин, только с одним тем синим «лоскутом» и удивилась, что так может быть. Этим же летом 1944 года колени все были в болячках, тело грязное, я не помню, чтобы со мной ходили в баню. Зато едва потеплело, я первой стала залезать в Черное озеро – оно было под горкой, за нашим домом. Сама, барахтаясь в озере, научилась плавать, осмелела и стала переплывать озеро в самом широком месте, недалеко от Приоратского дворца. Через шесть лет на этом месте (откуда я переплывала на другой берег озера), тоже летом, я встретила своего будущего мужа.

Однажды я шла по берегу озера с Ритой и ее подругой. Недалеко от берега стояла лодка, а в ней сидели два офицера и пытались выкарабкаться из зарослей камыша, куда их почему-то занесло. Я, весьма бойкая на язык, предложила помочь им. И вот мы втроем лезем в воду и отталкиваем лодку. В благодарность нас катают на лодке, затем Ритка с подругой начинают хихикать с офицерами, назначают свидание, и дня через два меня, слегка принаряженную, в качестве парламентера девицы везут в Ленинград, где живет Риткина подруга.

Вероятно, это была моя вторая поездка в Ленинград после возвращения из эвакуации. Город стал чище, на месте разрушенных домов стояли деревянные щиты, прикрывавшие страшные прорехи. Но все-таки это и теперь был какой-то голодный город с очень худыми, дурно одетыми людьми. Меня, разумеется, не возили ни на Невский проспект, ни на красивые набережные; в трамвайчике мы долго ехали куда-то на окраину, мимо Нарвских ворот, в общежитие, где жила Ритына подруга и куда должны были приехать их знакомые офицеры.

В узкой длинной комнате общежития был приготовлен «стол», собрались три девицы, два наших общих знакомых офицера, я. Что-то там нехитрое поели, попили. Потом все занялись игрой в лото, мне стало неинтересно, и я вышла погулять во двор.

Впервые я увидела ленинградский двор-«колодец» – четыре замкнутых стены, далекое небо вверху, булыжник под ногами и помойку, полную бумажных немецких «марок». Откуда они там взялись – не знаю, но я с удивлением рассматривала фашистские деньги всех размеров и достоинства.

Когда я вернулась, решался вопрос, как всех расположить на ночь. В комнатке, где мы «пировали», стояла кровать и против нее – диван. На кровать положили одного из офицеров и меня. На диване легла моя сестрица с одной из подружек. Второго офицера увели в какую-то другую комнатку.

Итак, второй раз в жизни я спала с чужим, почти незнакомым мужчиной. Меня утешало, что напротив лежала Ритка. Я быстро заснула и проспала до утра. Вся остальная компания, видно, долго не спала. А потом несколько дней покатывалась со смеху. Рассказывая, как у меня ночью сползли штанишки (резинка еле держалась), и офицер, отворачивая лицо, натягивал их на меня. Как это они это в темноте разглядели? Словом, от моего пребывания в их компании они получили массу удовольствия.

Все оказалось напрасным – и обед и «шалость с подложенным ребенком», ни один из офицеров Ритой не заинтересовался. Зато второй-таки вскоре женился на Ритиной подруге, пожил с ней некоторое время, покуролесил, похулиганил и сбежал куда-то.

Больше всего, кроме человеческого участия, я жаждала книг. Их было мало. Если удавалось что-либо достать Рите, я почти со слезами вымаливала книгу хоть на несколько часов. Однажды она принесла книгу с названием, от которого меня прямо затрясло от жадного любопытства. Книга называлась «Великосветские хулиганы». Автора не помню. Книга была дана ей на один день. Я получила ее поздно вечером. Только полкниги удалось мне прочитать, под утро я заснула и пока спала, Ритка унесла книгу. Несколько дней безутешно плакала я, так и не узнав, что стало с героями книги! Помню, что вся книга полна была жгучих тайн, невероятных приключений, что-то типа «Графа Монте-Кристо»; никогда не встречала я человека, читавшего ее. На всю жизнь осталось сожаление о невозможности достать понравившуюся книгу. Хотя теперь-то я понимаю, что это скорее всего был какой-то переводной, – вероятно, с французского – занимательный роман.

Иногда давала мне книги девочка, жившая со мной в одном доме, – Люся Ф. Она с мамой и братьями пережила в Гатчине фашистскую оккупацию, и книг у нее было много. Люся рассказывала, что немцы разорили городскую библиотеку, выбросили книги прямо на улицу, и ей с братишками удалось кое-что собрать. Помню, что книги, которые она мне давала, были все дореволюционного издания, богато иллюстрированы, но все про бедных сироток и помогавшего им Боженьку. Вряд ли такие книги были в государственной библиотеке, но я и им была рада безмерно.

Через месяца два-три тетя Маня получила крохотную комнатку в чудесном деревянном особнячке на берегу Черного озера, в ста метрах от своего прежнего дома. Комнатка, предназначенная, вероятно, для прислуги, одна из пяти-шести других, метров восьми; в ней мы поселились втроем. В огромное венецианское окно смотрели ветви дикой яблоньки. Один уголок подоконника принадлежал мне. Там, между двойными рамами, я хранила свои сокровища: резиновую куколку, красивые стеклышки, камешки и т. д.

А скоро Рите повезло: она-таки познакомилась с военным; гордо говорилось, что Сергей – летчик, но пьяный нередко военный, теперь часто бывавший у нас, был техником на аэродроме. Став ее женихом, он порою оставался ночевать у нас, причем молодые почему-то устраивались на ночь на сдвинутых стульях, и не раз ночью я вскакивала спросонок от грохота расползающихся стульев. Они поженились, и Рита уехала с мужем куда-то в Прибалтику, выклянчив у меня зимнее коричневое пальто, оставленное мне Валей, вероятно, по его старости. Рита взамен отдала мне свое синее, еще более старое. Вот только воротник, длинный коричневый теплый, так живо напоминавший мне Валю, я ни за что не хотела отдавать. Пришлось Рите воротник мне оставить.

Молодые уехали, а следующей зимой я гордо щеголяла по Гатчине в синем пальто, длинном, в талию (которой у меня не было) с длинным, до пояса, коричневым воротником. Всё это соорудила мне знакомая тети Мани портниха, взяв за работу что-то очень дешево.

Несколько месяцев я прожила сравнительно хорошо. Еще вместе с Риткой жадно объедала зеленые, с грецкий орех, яблоки. Она – по причине беременности, я – от неутоляемого голода. Снизу нам «помогала» вся дворовая детвора, но мы по крутой лесенке через чердак забирались на крышу, где лежали на теплом железе тяжелые ветки с даже слегка покрасневшими яблочками.

Оставшись одна, я с подружками доела остатки яблок и надолго перекочевала в поисках пищи в парк. В парке созревала черемуха, но самая сладкая и самая крупная росла на кладбище.

Вскоре по возвращении в Гатчину я нашла на кладбище мамину могилку, хотя на ней не было никакого памятника. Памятник – железный столбик – поставила маме все та же добрая тетя Маня. А я стала там часто бывать. Около могилы Людмилы, первой папиной жены, росла великолепная черемуха с крупными сладкими ягодами – вот уж она-то щедро кормила меня весь конец лета! И хоть лицо, руки у меня были черно-зеленые, язык одеревенел, зато в животе было полно вкусной мякоти!

Тетя Маня устроилась на работу посудомойкой в офицерскую столовую. Целыми днями я была одна, зато вечером тетя Маня приносила с работы жестяную банку из-под американской тушенки, наполненную жирным супом или кашей, и я была сыта весь следующий день. А через некоторое время я сама стала ходить в эту столовую, находившуюся в красивом деревянном доме по улице Госпитальной. Там, в большой комнате обедали офицеры; когда комната освобождалась, тетя Маня сажала меня где-нибудь в уголке и тихонько кормила.

Начались занятия в школе. Теперь я была в четвертом классе. Школа – совсем рядом, в соседнем доме. В классе было много переростков, многие дети пережили в Гатчине оккупацию, я в мои одиннадцать лет выглядела вообще маленьким заморышем. И еще – впервые в жизни я столкнулась со страшным, непонятным для меня явлением. Часто мальчики постарше толкали меня, щелкали по голове и называли какими-то странными словами «жидовка», «сара» и т. д. И никто не возмущался, наоборот все весело смеялись.

Кончилось это следующим образом. Как-то на перемене, устав меня обзывать, два-три мальчика заявили, что сейчас они будут «истреблять евреев». Они накинули мне на шею веревку и с криками «Бей жидов, спасай Россию!» стали тянуть меня из-за парты.

К счастью, в класс вошла учительница, услышала и увидела, что делали со мной, в ужасе побежала к директору; состоялось разбирательство, и всех трех подростков срочно исключили из школы. Уходя из класса, они пообещали встретиться со мной «на узенькой дорожке». И несколько лет я ждала и боялась этой встречи.

И надо же было такому случиться, что, когда мне было уже лет пятнадцать, я в парке на узкой тропинке лицом к лицу повстречала одного из них. Мы, конечно, узнали друг друга; я помертвела от страха, он, взглянув мне в лицо, усмехнулся и…прошел мимо…

Так, с одиннадцати лет, во мне поселилось чувство какой-то неполноценности, до этого я не подозревала, что быть еврейкой – «стыдно». Теперь знала это. Ох, сколько горя и неприятностей принесло мне это «знание»!

Я стала хуже учиться. Никто не заботился, есть ли у меня учебники, тетради. Мои отметки тетю Маню, при всей ее доброте, не интересовали. Вещички мои порвались, одета я была, наверное, хуже всех. Что-то перестала понимать в математике, а переспросить боялась или стеснялась – поднимешь руку, а рукав рваный! А однажды я чуть не умерла со стыда. Одна чистенькая девочка, округлив хорошенькие глазки, заверещала на весь класс:

– А на Вишневской вошь!

Вступился за меня недавно появившийся в классе мой старый приятель Геня М. Он прикрикнул на возмущавшуюся Галю. Сбросил с моей кофточки вошь на пол – и раздавил.

Я выскочила из класса, горько плача, нашла дома немножко мелочи и побежала в парикмахерскую. Долго убеждала я парикмахершу наголо остричь мне волосы, говоря, что так велела учительница. С сомнением, качая головой, она брила машинкой мои давно не мытые черные патлы и все-таки, вопреки моей воле, оставила мне маленькую, коротенькую челочку. Странно, непривычно было ощущение голого черепа, кстати, всего исцарапанного (голова-то вечно чесалась!). Несколько дней стыдилась я ходить в школу. Когда же наконец пришла, мою голую черепушку покрывала Валина старенькая вязаная шапочка. Так и ходила я в ней года два, и учителя, может быть, понимая мое состояние, – не трогали меня. Есть фотография меня-пятиклассницы. Я – в заднем ряду, одна из самых маленьких и в той же шапочке, а из-под нее – челочка.

Как-то я шла из тети-Маниной столовой домой. Была уже поздняя осень. Шла через большой пустырь, находившийся за поликлиникой (там теперь детский парк с аттракционами). Меня остановил жалобный писк. В небольшой ямке сидел крошечный цыпленок, для него-то ямка была непреодолимой преградой. Я вытащила тощенького дрожащего цыпленка, поискала вокруг курицу или других цыплят – он был один. Темнело, вокруг ни души. Любая кошка могла съесть бедолагу! Сунула я его себе за пазуху и принесла домой. Посадила в уголок комнаты, покормила и размечталась: вырастет у меня курочка будет приносить мне яички, – я уже и вкус-то их позабыла! И мне стало так хорошо!

Но цыпленка пришлось перенести в небольшую кладовку, где у нашей соседки жило с десяток кур. Соседка ворчала, что от моей птички много грязи, больше, чем от ее десятка, и я покорно выскребывала и выметала пол в кладовке. Иногда я выносила свою курочку в садик при дом; почему-то скорее всего росли у нее ноги. А через несколько месяцев моя «курочка» хрипловатым баском прокричала:

– Ку-ка-реку!

И мои мечты о яичках рухнули!

Училась я теперь очень неважно. Часто, когда я приходила в школу, добрая Люся Ф. доставала свою тетрадь по математике и, вздыхая, говорила:

– На, спиши задание, все равно, наверное, ничего не сделала.

И я списывала, потому что и впрямь ничего не смогла сделать.

И все-таки я сдала экзамены за четвертый класс, а вот, как ни странно, по истории и географии получила задание на лето (или по истории и географии были экзамены, но я их не сдала – не помню).

Тетя Маня попросила позаниматься со мной хозяйку кур – Анастасию Кузьминичну. Платила она ей теми же столовскими супами и кашами. Странная это была старуха! Было ей, вероятно, уже за семьдесят, худущая, с подпрыгивающей походкой, она сама мне напоминала старую черную курицу. Глазки пронзительные, и при всем том какая-то манерная, чопорная. Вероятно, она была в прошлом дворянкой, получившей некогда неплохое образование. Знала несколько иностранных языков, и знакомство с ней было для меня далеко не бесполезным. Иногда, когда у нее было хорошее настроение, познакомившись со мной, в своей крошечной, набитой до отказа разными вещами комнатке она давала мне посмотреть удивительные книги. Огромные, в полметра величиной, толстенные, в красных переплетах, на которых красивой вязью было написано название, что-то вроде «Истории Руси» – точно не помню. Какие там были картинки! Битвы, герои, бытовые сцены – правда, не цветные.

Занятия наши обычно проходили так: я, по заданию А. К., прочитывала одну-две главы учебника и пересказывала ей содержание. На другой день – дальше и т. д. Осенью я пересдала оба предмета, один на четыре, другой – на три.

Заодно тетя Маня попросила А. К. позаниматься со мной немецким языком, чтобы в пятый класс я пришла подготовленной. А. К. подготовила меня к немецкому: а первые три параграфа в пятом классе я получила пять, лихо читая «Moskau ist gro;, ist sch;n» и т. д. А потом тетя Маня не смогла уже приносить с работы каши, и я быстро съехала на двойки. Кстати, когда пару лет спустя А. К. умерла (меня уже не было в Гатчине), в ее комнатке среди книг нашли большой портрет Гитлера.

А ведь была уже весна 1945 года, и я, счастливая, летела по улице, под ногами похрустывали весенние льдинки, мир звенел от радости, гремело радио: «Пришла победа!». Мы прибежали в школу, во дворе был митинг, все смеялись. Пели и ждали, ждали счастья, перемен! И я ждала счастья! Я ждала папу. Ведь не было же на него «похоронки», он же «пропал без вести»! Он должен был теперь найтись!

Без всякой злобы, наоборот, с жалостью смотрела я на оборванных пленных немцев, которые во дворике Приоратского дворца рыли какие-то ямы (или засыпали воронки?). И часто, если удавалось сэкономить кусок-два хлеба, я мазала их жиром, который плавал на поверхности каши, и относила немцам. Часовые не ругали нас, детей, я подходила к какому-нибудь тощему пленному и протягивала ему ломоть хлеба. Часто бывшая вражеская рука ласково гладила мою голову поверх шапчонки, и что-то ласково лопотал мой бывший враг.

И вдруг моя, как мне думалось, совсем неплохая жизнь снова изменилась к худшему.

Приехала из эвакуации сестра тети Мани – тетя Р. с новым мужем, приобретенным на Урале, в эвакуации, с довоенным сыном В. и с военным сыном, рожденным там же, на Урале, но не от довоенного мужа и не от теперешнего – Л. и с Л-ой нянькой Саррой, т. е. их приехало пять человек. И поскольку до войны тетя Р. жила с тетей Маней (правда, без мужа), а их две комнаты были заняты, то вся эта орава поселилась с нами. В комнате метров семи-восьми нас стало семь человек! И так мы жили целый год, если это можно назвать жизнью! На двух кроватях спало четыре человека, Л. – в детской, а я чаще – на полу, потому что по-прежнему часто мочилась ночью. Много лет я не знала вкуса сахара, его заменял сахарин (с 1944 года), да, видно, много было причин моей болезни. И вот я спала на тряпье, на полу.

Первое, что сделали приехавшие – приготовили праздничный обед из моего петушка. И обливаясь слезами, я жадно глотала вкуснейший куриный бульон, вкус которого давно забыла, а из мяса мне дали одно крылышко. Я плакала, плакала и грызла его, обсасывая каждую косточку.

А потом настал день, которого я и все давно с нетерпением ждали, – через Гатчину возвращались с войны войска. Я нарвала охапку полевых цветов и с утра стояла в толпе на проспекте 25 октября, недалеко от Коннетабля, ожидая чуда. Грянули оркестры, и поплыла навстречу мне, всем встречающим нескончаемая волна солдат. Я стояла у самой дороги, протягивая солдатам цветы, кто-то меня целовал, кого-то целовала я, а сама смотрела, смотрела во все глаза – где папа?! Цветы раздала, кинулась на каменную террасу, думала – сверху лучше видно. Люди смеялись, плакали, кричали что-то, и я кричала до хрипоты:

– Папа, папа, я здесь ..!

Потом всё кончилось, а я, зареванная, сидела на земле под террасой и уже хрипела без всякой надежды:

– Папа, папочка…

Чуда не произошло.

И снова был страшный год моей жизни. Училась я уже в другой школе – семилетке, номер пять. Директором школы был бессердечнейший человек, правда, инвалид войны, без одной кисти – М. В. Г. Под стать ему был и состав учителей. И где он набрал таких монстров? Учительница истории, она же завуч Е. Н. Е., учительница географии П. С., «немка» Б. Е. Н. и один лишь приятный человек – учительница русского языка Евдокия Ивановна Тихомирова, да, пожалуй, учитель ботаники Виктор Иванович…

К школе я совсем оборвалась, тетя Маня перештопала мои старые платьишки, в школе мне выдали как сироте талончики, по которым я получила желтую, вязаную из ниток кофточку и черные ботинки; говорили, что это подарки американцев. Особенно плохо было с пальто, наступала осень, а осеннее пальто мое – развалилось. И тут приехал в гости из города Сталино (Донецк) дядя, вернее – тетин (еще одной маминой сестры – Г.) муж. Наверное, у него были какие-то дела в Ленинграде; говорили, что он «большой человек». И вот тетя Маня стала упрашивать «большого человека» купить мне пальто, конечно, не новое, не дорогое.

У нас во дворе жило семейство, с которым дружили мои тетки. Так вот в этой семье была девочка постарше меня, она выросла из своего бежевого пальтишка, вот его-то и предложили купить для меня. У теток денег не было. У дядьки – было много. Он колебался. Помню, как мы с тетей и с ним ходили в эту семью. Сидели, беседовали, мерили, щупали пальто, долго торговались. Наконец дядя вынул толстый бумажник, долго копался в нем и достал тогдашних сто рублей. Я должна была крепко поцеловать его за подарок.

А еще он два вечера сажал меня себе на колени и велел рассказывать анекдоты, которых я знала бесчисленное количество – и цензурных, и нецензурных. Он приказывал рассказывать все, громко, радостно хохотал, а обо мне в семье пошла слава как о вконец испорченном ребенке.

И снова я плохо училась, так плохо, как никогда раньше. Где мне было делать уроки? Кто заботился о моих тетрадках и прочем? Меня забывали будить в школу, забывали кормить. А мне 12 июня исполнилось только двенадцать лет. Зато меня не забывали бить. Затрещины, оплеухи, щипки щедро сыпались на меня.

К зиме тетя Р. купила мне тряпочные бурки, я растрогана была заботой обо мне – ведь у меня были еще яранские крепенькие валенки! Но оказалось, валенки я должна была отдать В. Снова я всегда хотела есть, тетя Маня не могла же прокормить всех!

В школе, на большой перемене дежурный приносил поднос с черным хлебом, хлеб был нарезан кусочками по пятьдесят грамм. Как ждала я этих перемен! Каждый стремился схватить горбушечку – ее можно было дольше сосать. А дома большой радостью было сходить на какой-то пункт, где давали пол-литра манной каши детям до трех лет. Тетя Р. и мне наливала пару ложек в блюдце. Мне почему-то уже кашу сиротскую перестали выдавать.

И вот в это трудное время я подружилась с девочкой, жившей в нашем доме. Ее мама была работником горкома партии, они жили очень неплохо. У них были две комнаты с террасой и много вкусной еды. Майя Устьянская – так звали девочку – была старше меня года на два, т. е. ей было в это время четырнадцать лет. Это была добрая девочка, память о которой я сохранила на всю жизнь. Помню куски хлеба с жиром, приносимые мне. А однажды она принесла мне лимон! И я жадно, тихонько, чтобы не отняли, сгрызла его под одеялом.

Майя была уже в том возрасте, когда начинают интересоваться мальчиками. Ей очень нравился мальчик, который прислуживал священнику в церкви. Мы поэтому не раз ходили в церковь, чтобы посмотреть на него. Майя рассмотрела, что у мальчика рваные носки, она тут же купила несколько пар, и я должна была отдать их ему, что я и сделала, сказав, что это «подарок от неизвестной», как было мне приказано. Он взял.

Однажды, узнав о моих злоключениях, связанных с тем, что я еврейка. Майя решила, что мне нужно креститься. Очень решительно перед службой она подвела меня к священнику и сказала, что я хочу «стать русской». Батюшка спросил, сколько мне лет, и сказал, что нужно разрешение взрослых. Он погладил меня по голове и велел прийти с кем-нибудь из родных. Разумеется, дома я и не заикнулась об этом разговоре.

Потом Майя увлеклась своим одноклассником, и мы перестали бывать в церкви. Зато я относила записки предмету ее увлечения, поджидая его где-нибудь в кустах, после уроков.

И все-таки она была славной девочкой! Помню, как, рассердившись на нее за что-то, я кинулась на нее с кулаками. Она не обиделась. Уложила меня легонько на диванчик и села на меня. И я не могла шелохнуться, так как она была крепкой и весьма упитанной девочкой.

К моему горю, ее маму перевели на работу в Ленинград, им дали там квартиру, и вскоре Майя должна была уехать. Но еще до отъезда она решила свозить меня в Ленинград, на свою новую квартиру и заодно помыть в бане. Видно, давно я не была в бане, и Майя потратила на меня не одну шайку воды, пока не вымыла до глянца, до того, что мне стало плохо – где-то в уголке меня стошнило.

Потом привезла к себе, накормила, уложила спать. Утром, помнится, есть там было нечего. Голодные, мы поехали в Гатчину. На вокзале, кроме денег на билеты, Майя набрала мелочи на одно эскимо. Она купила его и приказала мне есть. Помню, я ела и посматривала на нее. Я видела мужественный профиль Майи и то, как она глотала слюну, но ни за что не хотела откусить ни кусочка. Вот с таким милым человечком ненадолго столкнула меня судьба А потом она уехала…

Удивляет меня то, что ни один школьный учитель ни разу не пришел посмотреть, как я живу. Помню обычную сцену… Утро, я давно проспала уроки, но все-таки бреду в школу. Прихожу, стучусь в класс. Идет урок географии. П. С. со зловещей улыбкой разрешает мне войти в класс, но не садиться за парту, а сразу же, от порога отвечать урок. Я ничего не знаю. Ничего не читала. У меня просто нет учебника географии. Все так же улыбаясь, П. С. ставит мне в журнал единицу. Я вижу длинный ряд единиц против моей фамилии. Мне все равно…

И так почти по всем предметам. И только Евдокия Ивановна, учительница русского языка, может с восхищением читать мое очередное сочинение или изложение и оставить меня после уроков и заставить по своему учебнику выучить параграф, вместо того, чтобы поставить мне двойку. У меня сохранилась единственная тетрадь по русскому языку за 1945 год, где стоят одни пятерки и четверки и где почерком Евдокии Ивановны написано под сочинением: «Превосходно».

Вообще о зиме 1945 года у меня сохранились самые тяжелые воспоминания. Раньше, при Вале, мне тоже было несладко, но мне казалось, что Вале нравилось, что я хорошо училась, пела, вообще была хорошенькой девочкой, и хоть она била меня, но и мыла, кормила. Теперь же я была никому не нужна, всем мешала, всех раздражала. Я огрубела, в ответ на оплеухи выкрикивала грубые, бранные слова. Я не понимала – как жить, чем мне жить. Я могла уйти на весь холодный зимний день, и когда возвращалась, никто не интересовался, где я была. У меня всегда были мокрые ноги, – тряпочные бурки промокали, а скоро и вообще продырявились. Долго болела левая рука. Еще летом, играя с ребятами в лапту, я побежала за улетевшим мячиком и сунула руку в густую траву, не заметив лежавшего там тонкого разбитого стакана. Этот кусок стекла чуть не отрезал мне большой палец на левой руке. Когда я, держа окровавленную руку, прибежала домой, перепуганная тетя Р. почему-то схватила полотенце и начала меня с криками хлестать им. И только накричавшись, замотала руку тряпкой и отправила в поликлинику. И опять вздыхал над моей раной добрый доктор Баккал. Долго болела рука. И однажды, когда меня в очередной раз обругали грубо, скверно – «дармоедка!», я не выдержала и крикнула тети-Р-му мужу:

– Дурак!

Он загнул мою голову к коленям и пребольно отхлестал по тощей спине. И тогда я решила:

– Всё! Больше жить не стоит.

И пошла на Черное озеро топиться. Была зима, но на озере были лунки, из которых часто мы брали воду для питья. И я шла к одной из них топиться.



Часть 2

1948 – 1954 годы


Без перемен


Можно ли винить моих тёть в черствости? Нет, конечно. Кроме, пожалуй, тети С., которая жила, по тому времени, совсем неплохо, но жалела мне дать поесть. Кроме нее, имевшей на троих тридцатиметровую комнату, все жили в тесноте и не очень-то сытно.

Тетя Р. рада была, что удачно вышла замуж, имея двоих детей; старший из них – Виля, к тому же, страдал «волчьей пастью». Она в годы эвакуации, работая в столовой посудомойкой, подкармливала голодающего польского пленного, вот он в благодарность и женился на ней. Конечно, ей поселиться с ним и с детьми в девятиметровой комнате, где жили мы с тетей М., было невыносимо. Все были раздражены, и кому была нужна я? Но я – была и была совсем беззащитна. На мне можно было срывать раздражение.

Итак, я решила, что жить больше не стоит. Я подошла к лунке, увидела в отверстии толстые ледяные своды, присела, сунула в воду палец – вода обожгла меня своей лютостью. «Как же залезть в нее? – подумала я. – Я же умру от холода, да и не протиснуться, пожалуй, в дыру». И я побрела на небольшой остров, возвышавшийся посредине озера. В центре острова стояло высокое толстое дерево. Кусты скрыли меня от всех. Мягкий снег уютно обхватил всю меня. Когда я уселась под деревом.

Я съежилась, закрыла глаза и решила замерзнуть. И скоро мне стало хорошо, я начала засыпать… Проснулась я оттого, что кто-то тряс меня, бил по щекам, громко кричал. Придя в себя окончательно, я увидела тетю Р., тетю М., кучу дворовых детей, еще кого-то. Кто-то тащил меня за руку, все кричали.

Меня приволокли домой, швырнули на кровать. Тетя М. растерла мне окоченевшие руки и ноги. Я выслушала обвинения в неблагодарности. Затем были позваны папины родственники и состоялся «совет», на котором решалось, что со мной делать.

– Мане отдать ее, Мане! – заявили папины сестры. – Мы ей напишем, пусть ее забирает.

(Маня – это папина старшая бездетная сестра, которая всегда всем помогала, а сейчас жила в эвакуации, в Казахстане). И тете Мане было послано письмо.

А выдала меня подружка по двору Валя. Она увидела, как я с плачем шла к озеру, как позже брела на остров, побежала к теткам и привела их.

Но тетя Маня приехала нескоро, и еще несколько месяцев я прожила прежней жизнью.

Я очень полюбила тети-Р. маленького сына Л., моего двоюродного братика. Было ему в то время года два, нянька его уехала к своим родственникам, и я много времени возилась с малышом. Уж очень он был хорош: большие карие глазенки и белые кудри вокруг кругленького личика. Я перешила ему свои старенькие одежки, сшила руками из юбочки штанишки, из кофточки – фартучек и т. д.; никто меня за это не ругал.

Появился какой-то дальний родственник теток дядя А. Он устроился работать завскладом. Меня часто посылали к нему на работу, в Большую Загвоздку. Дядя А. в большом сарае наливал в принесенный мною бидончик коричневую патоку и давал много черных сухарей или серых жмыхов. Все это было на редкость вкусным! Я уже давно забыла, что такое сахар, конфеты. Чай пила с сахарином.

Как-то Л-е подарили большой кусок голубоватого сахара. Он долго сосал его и не мог откусить ни кусочка – так велик был кусок. Я жадными глазами смотрела на невиданное лакомство, но тетя Р. забрала у Л. кусок и куда-то далеко спрятала.

Кончался учебный год. Я давно не делала уроков, часто прогуливала их, благо настала весна. Конечно же, меня оставили в пятом классе на второй год. Мне было так плохо, что не было даже стыдно!

Наконец приехала с мужем тетя Маня Б., папина старшая сестра. До войны они жили в Севастополе, дядя работал сапожником в мастерской, тетя не работала. С началом войны их эвакуировали в Казахстан, в город Джамбул. Дядю на войну не взяли, так как у него был туберкулез легких и бронхиальная астма.

Помню мое удивление при виде тети: какое загорелое энергичное лицо!

Еще до приезда в Гатчину они послали тете С. три тысячи рублей – такую сумму надо было кому-то дать, чтобы отсудить свою же довоенную комнату (которую им оставил мой папа в 1933 году). К приезду тети и дяди комната была отвоевана, и в ней жили бабушка, тетя С. и ее дочь, моя двоюродная сестра Р. В маленькой комнатке, где жила раньше я с В. (мачехой), осталась младшая тетка – М.

До войны с М. в этой комнате жила ее сестра Миня. Незадолго до начала войны она поехала на Украину к брату, в город Прилуки, вышла там замуж и в Прилуках осталась. Перед войной у нее родился ребенок. Когда немцы захватили Прилуки, как и везде, первым долгом поубивали всех евреев. Убили они и бедную Миню и ее мужа (его по болезни не взяли в армию), а их крошечного ребенка закололи штыком. Об этом после войны написали мне из Прилук. Были убиты жена и двое детей папиного брата дяди Миши. А сам он со старшим сыном погиб, сражаясь в партизанском отряде.

Был убит на войне еще один папин брат – дядя Нюся (Неях), т. е. погибли все сыновья моей бабушки и одна дочь.


Начало перемен


Однажды в мое отсутствие состоялся «семейный совет». Решался вопрос – кого возьмет к себе тетя Маня – бабушку (свою мать) или меня. Взять обеих она не могла, так как сама жила Джамбуле, снимая небольшую комнатку, да и муж ее был очень болен. Когда спросили мнение бабушки, она, живущая теперь со второй дочерью, тетей С., отказалась ехать в Казахстан, хотя там было сытнее. Значит, решено было взять меня.

И вот я завершаю свои гатчинские дела. У всех своих подруг я набрала книг для чтения, теперь возвращала. Кое-что пропало – то ли сами подружки забыли, что я им вернула, то ли тетки куда-то задевали. Я же, честная до щепетильности, не могла уехать, не вернув всё. Взамен утерянных книг я отдавала свои, те, что мне дарили в дни рождения. Отдала я все свои книги – три или четыре. Среди них – самую любимую, не помню, как попавшую ко мне и какого автора книгу под названием «Замок Ирун»*, удивительную, таинственную, полную невероятных загадок. Оставила я себе одну – прозу Пушкина. Всю последующую жизнь помнила я этот «Замок Ирун», но никогда, нигде не смогла его увидеть.

Вместе с тетей Маней, которая спешно оформила надо мной опекунство, пошли мы в мою школу за документами. Было лето, но директор находился в своем кабинете.

Помню, с каким удовольствием он выписывал все до единой мои двойки и единицы. Учебный год закончился, я была оставлена в пятом классе на второй год; думаю, что довольно было бы и справки об этом или общего табеля с единственной двойкой за год по каждому предмету. Нет! Он не поленился выписать все отметки по всем предметам за весь год! Лицо его, всегда надменное, светилось самодовольной гордостью за честно исполненный труд.

Помню, как мертвело лицо тети Мани, с ужасом следившей за честной рукой директора, выводящего частокол единиц на бесконечно длинной странице. Потом тете Мане пришлось расписаться в получении столь важного «документа», и мы вышли. Помню единственный вопрос тети Мани:

– За что он тебя так не любит?

Что я могла на это ответить?!

Кстати, этот «документ» мне совсем не пригодился. В Джамбуле я предъявила свидетельство об окончании четвертого класса, где преобладали четверки, и никто не обратил внимания, что с окончания его у меня пропущен год. После войны были и не такие переростки.

Дома я с удовольствием порвала табель с двойками на мелкие-мелкие частички, на такие, какие уже и не рвались – распадались в беленькую пыль.

А тетя Маня взялась одевать меня: купила пару платьев – оба американских; туфельки. Одно платье было дивно хорошо. Голубое шерстяное с красной отделкой на груди из белых шерстяных ниток вроде шнуровки через всю грудку до талии, то же и на недлинных рукавчиках-фонариках. А еще помню, как она купила с полкилограмма разных шоколадных конфет и протянула мне кулек. Я оторопела. Я уже давно забыла вкус конфет и даже сахара. Робко взяла две, нет – три разных конфетки и бесконечно долго сосала, смаковала каждую, бережно разглаживая и пряча фантики.

Да, со стороны тети Мани это был смелый поступок – взять меня на воспитание. Двоечница, оставленная на второй год, дерзкая на язык хулиганка, непослушная девчонка и т. д. и т. п. Представляю себе, какой меня обрисовали ей мои тетки!

Приблизительно через год тетя Маня с изумлением говорила мне:

– Ты очень послушная, очень хорошая девочка. Что же мне о тебе наговорили! Неужели он все так глупы?

И вот наступил день, когда мы втроем – тетя, дядя и я уехали в Казахстан, в город Джамбул, где тетя провела всю войну и хотела вернуться в этот теплый и сытный город и теперь, поскольку в ее любимый Севастополь еще не пускали.


Перемена. 1946 год


И вот я снова уезжаю из Гатчины. Я не знаю, вернусь ли сюда когда-нибудь или покидаю город навсегда. На всякий случай я простилась со всем, что мне здесь дорого, – с могилой мамы, с домом, где жила до войны, – в нем, отремонтировав потолок, жили чужие люди, – с озером, куда ходила топиться, а потом замерзала, с любимым парком, руинами дворца…

Долгая-долгая дорога в Среднюю Азию. Едем в теплушках. Становится всё жарче. Как-то я просыпаюсь рано утром и чувствую прикосновение к щеке чего-то прохладного, круглого. Открываю глаза и вижу лежащие на подушке два огромных красных яблока! Я беру это чудо в руки, не веря, что это мне дали, что я могу это съесть. Тетя Маня и дядя В. со смехом подтверждают, что – мне, что могу есть. Долго любуюсь яблоками. Сколько же лет я их не ела? Ведь те зеленые кислые дички, что росли в Гатчине у нас под окном, и яблоками-то нельзя назвать рядом с этими!

А еще через день тетя покупает целое ведро яблок, и я ем, сколько хочу. Я наедаюсь яблоками! О благословенная страна, где растет это чудо – яблоки!

Теперь я подолгу сижу у отрытой двери нашей теплушки, жадно смотрю на открывающийся мне мир. Сначала вижу равнины, затем холмы и наконец огромные, покрытые снегом горы. И потом все время едем среди гор. Помню, мне стало как-то тесно, захотелось снова увидеть просторы земли. Но нет! Со всех сторон горы.

И вот наконец мы приезжаем на станцию Джамбул и выходим из поезда, который уходит еще дальше, кажется, в Алма-Ата (тогда название не склонялось).

Мы идем с вокзала по тихим зеленым улочкам с небольшими деревянными домами в садах. Это еще не сам город, а поселок с названием Станция Джамбул. Город в трех километрах отсюда.

Заходим в один из таких садов и, пока идем по дорожке к дому, я вижу невероятные вещи! Вся дорожка усыпана оранжевыми спелыми абрикосами! Я иду, стараясь не наступать на них, но их так много, что то и дело из-под ног выскакивает оранжевая кашица, и раздается хруст раздавленной косточки.

На лай собаки выходят хозяева – пожилые муж и жена. Они ждали нас, им была послана телеграмма. Нас ведут в дом, мы моемся и едим вкуснейший украинский борщ, мясо с картошкой, и передо мной ставят большое блюдо, полное абрикосов.

Нам отдается одна из двух хозяйских комнат. В проходной остаются хозяева. Они здесь одни, их единственная дочь живет с семьей в Ташкенте. Фамилия хозяев Васильевы.

Я сплю у печки, которая находится в хозяйской комнате, а у меня ее теплая «спина». Сплю на широченной двуспальной кровати. Она так велика, что в ноги мне кладут несколько мешочков с сахарным песком, чтобы сахар просох. Несколько ночей, я, потихонечку развязав один мешочек, жадно, горстями, ем песок. Удивительное дело: как только я вместо сахарина стала пить чай с сахарным песком и есть фрукты – я сразу же перестала мочиться по ночам. Сразу и навсегда. Я вздохнула свободнее, ведь мне уже тринадцать лет, и мой «порок» чрезвычайно мучил меня.

За несколько дней я обежала весь поселок, познакомилась с массой поселковых собак, всех обласкала, полюбила, и они меня – тоже. Впоследствии о моем возвращении из школы тетя с дядей знали по собачьему лаю: меня всегда сопровождала стая собак, норовящих лизнуть мне лицо и руки.

Отнесла документы в школу. Сдала табель об окончании четырех классов. Школа находилась довольно далеко от дома, надо было пройти весь поселок, перейти железную дорогу и длинное открытое пространство, и там, в конце его, стояла большая школа-десятилетка.

Сходила я с тетей в город Джамбул, на базар. Меня оглушил шум от огромного числа необычных с виду людей – в чалмах, в халатах, в тюбетейках. Поразило изобилие фруктов, вкуснейших лепешек, шашлыков. И прямо-таки потрясло зрелище верблюдов, осликов. Больше же всего меня поражали горы, окружающие город и поселок, горы, которые немного давили меня; все время хотелось их раздвинуть, взглянуть на то, что они скрывают.

Вообще же место, где я теперь жила, было благословенным! Шел 1946 год. В стране разруха и нехватка всего. А здесь ветви деревьев гнулись от изобилия плодов. Земля рождала щедрые урожаи овощей. Скоро я перепробовала все сорта яблок, слив, груш, росших в хозяйском саду. Мне было разрешено есть все, что захочу. У меня появились любимые сорта яблок и менее любимые. Я стала расти, пополнели мои ноги и руки-палочки. Я блаженствовала.

Наступила осень, и я пошла в школу. Сразу же пришлось изучать казахский язык. До сих пор помню первую страницу букваря, рисунок: мальчик сидит за партой, и надпись: «Бала партадаотыр». Я честно старалась учиться хорошо, но математику так и не могла постигнуть. Помню: огромное удовольствие, доставляемое уроками истории древнего мира. Мои пятерки – первые после долгого перерыва. Наслаждение от уроков литературы, рисования. Помню походы со стареньким учителем на «натуру», золотые осенние деревья, которые мы рисовали. Два любимых занятия – чтение и рисование. Школьная библиотека была небогатой, скоро я все в ней перечитала и брала книги у всех школьных подруг.

У одной из ближайших – Кати Н. был роман Дефо «Робинзон Крузо». Я много слышала о нем, но достать нигде не могла. Катя же дать почитать книгу не соглашалась. Узнав, что у меня есть проза Пушкина, она предложила мне меняться. Как ни любила я Пушкина, выученного почти наизусть, соблазн был велик, и я поменяла его на Дефо.

Как-то другая подруга – Лида принесла мне кусок книги и сказала, что, зная мою любовь к чтению, дарит ее мне. А история книга была такова: старший ее брат принес книгу и сказал:

– Прочти. Очень интересная.

Взбалмошная по характеру, Лида ответила:

– Ах, интересная?

Оторвала у ветхой книги половину и бросила в горящую печь.

С ужасом слушала я ее рассказ. К моему счастью или несчастью, у меня оказалось начало романа В. Крыжановской «В шотландском замке». Этот кусок книги хранится у меня до сих пор и долго он причинял мне страдания, пока через много лет я не прочла второй половины этого странного, загадочного, полного невероятных событий романа. Тогда же никто из моих знакомых никогда его не читал и даже не слышал имени автора. Уже взрослая, я узнала, что Вера Крыжановская была чрезвычайно любима в начале ХХ века и прославилась романами о потустороннем мире. Таким был и этот мой роман.

Любимейшей же моей подругой стала худенькая некрасивая Клара Ц. Она была немного старше меня, училась в седьмом классе и, как и я, любила книги. До сих пор храню я список книг, составленный ею, которые надо было мне, по ее мнению, прочесть. Там соседствуют рядом «Крошка Доррит» Диккенса и «Анна Каренина» Толстого. Долго, во всех библиотеках, спрашивала книги по этому списку и никогда не разочаровывалась, прочитав их.

Когда я вернулась в Гатчину, то получила от нее письмо со стихотворением, посвященным мне:


Привет тебе, подруга дорогая,

Я шлю в далекие края.

Быть может, ты уже другая

И, может быть, забыла про меня.

Но я все так же свято помню

Навек любимый образ твой.

Пиши же мне, хотя бы понемногу

И жизнь свою в письме открой.


Ниже я объясню, почему оборвалась наша переписка. Но я всю жизнь благодарна этой тихой болезненной девочке, горячо одобрявшей мою любовь к чтению и развивавшей меня своими беседами. Милая Клара, где ты? Жива ли?

В соседнем дворе жила девушка лет восемнадцати. Она преподавала в начальных классах и тоже подружилась со мной. Ее влияние на меня носило иной характер. Она тоже давала мне книги и даже подарила одну. Уж не знаю, почему ей захотелось мне, тринадцатилетней, подарить именно «Золотого осла» Апулея.

Книга поразила меня безудержным весельем и пробудила ненужное в моем возрасте любопытство. Она тоже хранится у меня по сей день, очень дряхлая, без значительного количества страниц, вырванных моими последующими подружками. Все-таки нежно любимая.

Казалось, наконец-то судьба улыбнулась мне: я жила в мирном, сытном краю, училась в хорошей школе, где никто не обижал меня, читала книги, рисовала. Всё было бы отлично, если бы не вспыльчивый характер моего дяди, тетиного мужа. Очень скоро я это на почувствовала на себе: стоило мне не угодить ему, как на мою голову, плечи, спину обрушивались тяжелые кулаки сапожника. Дело в том, что дядя, будучи очень больным человеком, не мог работать на производстве, не мог высидеть восемь часов, не мог куда-то ходить на работу. Поэтому он на базаре покупал кожу и дома шил дамскую обувь. Надо отдать ему должное – он был артистом своего дела. Обувь, сшитая им, была легкая, изящная и необыкновенно прочная. Но патента на работу у него не было, так как ему, конечно, невозможно было бы заплатить высокий налог. Он ведь работал понемногу, часто отдыхая. Его заработка только-только хватало на пищу нам троим, да на оплату снимаемой комнаты. Я помню, как считался каждый рубль, если нужно было купить какую-либо вещь.

О вот этот дядя тоже, как все его предшественники, начал меня бить. Я не была ни грубой, ни непослушной, ни ленивой. Всем сердцем я жаждала любви, ласки, ведь ничего этого я не имела никогда! Тетя по-своему любила меня, всегда загораживала собой, когда дядя кидался ко мне с кулаками, но мне так хотелось, чтобы кто-нибудь погладил меня по голове, сказал ласковое слово. Поцеловал. Ничего этого в нашей семье не было.

За что же бил мня дядя? За слово, сказанное невпопад, за громкий смех, за песни… Вот случай, особенно меня поразивший. Тетя варила компот. Дядя очень любил, когда она клала туда сушеную гвоздику. Я же терпеть ее не могла! И я сказала:

– Тетя Маня, сварите, пожалуйста, немного компота без гвоздики.

Дядя, услышав мою просьбу, вскочил из-за своего верстака, за которым работал (кстати, здесь же, в комнате, где мы жили) и так толкнул меня, что я своим телом открыла дверь, вылетела во двор, упала и разбила себе в кровь нос и колени. Долго и горько плакала я в саду, размазывая по лицу слезы и кровь… И таких случаев, к сожалению, было очень много. Бил меня дядя и кулаками, и колодками, дергал за уши, за волосы… И это не за школьные дела: в школе ни разы не были ни тетя, ни тем более дядя. Я сама отнесла туда документы, ходила туда всегда сама и вообще училась неплохо. И бил меня дядя до самого моего замужества – до двадцати трех лет.

Все-таки мой папа наградил меня веселым, жизнерадостным характером. Я, как помятая травинка, полежав, вставала и не помнила обиды.

Весело бежала в школу, по дороге, у почты, не забывала порыться в песке. Там жили большие блестящие жуки. Они громко скрипели, посаженные в спичечный коробок. А однажды, когда я щепкой вырыла ямку, оттуда с резким щелканьем выскочил желтоватый скорпион. Хорошо, что я в страхе отлетела о него! Он долго подпрыгивал, извивался на песке, а потом затих, но я уже опаздывала в школу и не знаю, что было с ним дальше.

А еще существовал хозяйский сад, где так славно было лежать на топчане под яблоней и слушать стук падающих плодов, иногда, правда, прыгающих по тебе. Или – на крыше сарайчика, рядом с высыхающими яблоками, или сидеть с книжкой под огромной джидой*, росшей посреди двора, и есть ее сладкие, терпкие плоды.

Иногда, если я вставала пораньше, я шла в школу вместе с нашим хозяином – он шел на вокзал, к раннему поезду, продать пассажирам яблоки или вареную курицу. Несколько раз я видела, как это бывает. На небольшой привокзальной площади, на длинных столах женщины расставляли кринки с молоком, миски с виноградом, яблоками; приходил поезд, и пассажиры кидались к столам за покупками, пили стаканами молоко. Гудок паровоза – и рыночек мгновенно пустел. Для многих жителей это был почти единственный способ заработать деньги. Для наших хозяев, стариков Васильевых, – тоже.

Наступила зима. Несколько раз я ходила с тетей Маней на рынок в город. Тетя Маня несла две-три пары дамских туфель, чтобы продать их на «барахолке». Туфли были так добротны, красивы, что о раскупали их быстро. Один раз купили даже у меня, не успела тетя Маня дать мне в руки пару. И цену помню – 1600 рублей (это было до денежной реформы 1947 года). Потом мы покупали продукты, мне – белую лепешку и шли домой. Рынок привлекал меня многолюдностью, южной экзотикой, верблюдами.

А дома хозяйская собачка Динка родила четырех щенков. Я умолила дядю Володю взять мне щеночка, вернее – хозяин решил оставить одного кобелька. Но я-то была счастлива безмерно – у меня появился толстячок розовато-бежевого цвета, которого я почему-то назвала Бантик.

Вечером меня ждало потрясение. Я зачем-то выбежала за дом и вдруг услышала жалобный писк: в сугробе у дорожки ползали слепые новорожденные щенки! Хозяин даже не утопил их, просто выбросил в снег. Дома со мной была истерика, я плакала, как безумная… Щенки исчезли.

А у меня остался Бантик. Правда, прожил он несколько месяцев, к лету заболел чумкой, и хозяин, чтобы не мучился, убил его. Но я запомнила эти несколько месяцев, когда у меня была своя собака, которая бежала ко мне, отзываясь на имя Бантик, и бежала к дяде, отзываясь на имя Маленький. Запомнился такой эпизод из его жизни. Хозяйская кошка принесла котят. Они лежали в коробке под моей кроватью. Если кошке надо было уйти, ее место в коробке всегда занимал Бантик. Он ложился на бок, лизал котят и смешно кряхтел, когда котята начинали дергать его за сосочки на животике. Кошка охотно доверяла ему своих детей. Ему и мне.

Не могу писать о горе, которое принесла мне его смерть!

Итак, зима 1946-1947 года. Чем еще она мне запомнилась? Было много снега, морозы довольно сильные.

Я много читала, рисовала почему-то портреты Ленина и Сталина, – может быть, потому, что они висели на стене против стола, на котором мы ели и я занималась. На Новый год все девочки в классе рисовали друг дружке поздравления – что-то новогоднее или даже пасхальное с дореволюционных открыток: домики, цветные яички, опушенные снегом ели – всё в виде веночка, а внутри – пожелания. Помню, я рисовала их десятками всем в классе.

Помню походы в сумерках, после уроков, по поселку, к какой-нибудь подруге, если та обещала книгу. Весь поселок знала отлично, все улицы. И весело было мне бежать по ним в новеньких хромовых сапожках, сшитых дядей, и в новом зеленом пальто, сшитом портнихой из шерстяного одеяла. Такой я казалась себе нарядной! Ведь обо мне заботились…

Наступила весна. Стремительно растаял снег. Всё быстро зацвело. Я перешла в шестой класс. И вот тут-то случилось удивительное событие. Я стала свидетельницей землетрясения. Как-то вечером, заперев изнутри дверь домика, сказал, что не нравится ему сильный ветер. Я прислушалась: действительно, во дворе стоял какой-то вой. Бились ветки огромной старой джидды под окном, но видно ничего не было.

Проснулась я оттого, что моя кровать куда-то ехала. За окном по-прежнему было темно, вой еще больше усилился, а пол комнаты ходил ходуном. Моя кровать ползла на середину комнаты. Я вскочила, ничего не понимая. Вбежал хозяин, крикнул, что это землетрясение. Мы все остались в своих кроватях, так как страшно было зажигать свет и страшно спускаться на пол в потемках под ползущую мебель. Звенели банки и посуда в шкафчике, что-то падало. Мы сидели. Раздалось несколько довольно сильных ударов наподобие грома, потом все стало стихать.

Я заснула. Утром побежала в поселок: были разрушены старые глиняные заборы. Все кончилось благополучно. Серьезно никто не пострадал. После этого часто качалась под ногами земля. В классе иногда начинали ползать парты, но это нас только радовало.

Кроме чтения книг, рисования и прогулок с подругами, были у меня и другие радости: у нас в комнате висела черная тарелка – радио. В первые послевоенные годы часто передавались литературные инсценировки, иногда целые спектакли, даже фильмы, читались хорошие книги. Если у дяди Володи было хорошее настроение, мне разрешалось послушать, и как жадно впитывала я всё!

А иногда мне давали несколько монеток, и я бежала на станцию, в кино. Это был большой праздник. В те послевоенные годы в Джамбуле следили, чтобы дети не смотрели картин, предназначенных взрослым. Шел американский фильм «Секрет актрисы». Нас, детей, на него не пускали, а сколько разговоров было об этом фильме! И так хотелось его посмотреть! Днем, сколько ни упрашивали мы с подругой строгую контролершу пропустить нас, ничего не помогало. Тогда вечером, взбив себе на голове волосы повыше, помазав красным карандашом губы, встав на цыпочки, мы умудрились проскользнуть мимо менее бдительной контролерши на балкон – вход туда был отдельный. И о счастье! Красивая жизнь, красивые люди – и музыка, музыка! Несколько дней ходила, как в чаду. Музыка наполняла меня всю!

Стремительно наступило лето. В июне мне исполнилось четырнадцать лет. В день рождения тетя Маня спросила меня, что мне купить? Не задумываясь, я ответила:

– Книгу!

Пошли на наш маленький воскресный базарчик у станции. Среди гор фруктов, жареных кур, молока и плоских лепешек масла на капустных листах, у двух-трех женщин лежали книги. Они были обычного формата и толщины, все мне незнакомы. Но одна привлекла меня величиной и толщиной. Я подумала: «Вот эту буду долго читать». И тетя Маня за двадцать рублей купила мне книгу, на которую я указала. Это был «Порт Артур» Степанова, уж если говорить правду, книга, вовсе не рассчитанная для чтения четырнадцатилетней девочки. Я же прочитала ее с огромным удовольствием, вникая во все военные тонкости. Грязная, зачитанная позднее всеми моими подругами, она и сейчас лежит у меня в шкафу.

В июне же приехал к нам из Гатчины дядя Н., муж папиной сестры С. Он привез мне посылочку от тети Р., которой я часто писала. В посылке было несколько вещей: купальник и т. д. и несколько книг. Помню «Мать» Горького и книгу о блокаде Ленинграда с потрясающими картинками. Тетя Р. прислала мне адрес своей и маминой сестры, жившей в Ташкенте, – тети Ф., и я стала ей писать письма.

Дядя Н. привез большие тюки с вещами – платьями, кофтами, простынями, не знаю уж – где он все это взял, но в магазинах Джамбула ничего не было, и тетя Маня ежедневно ходила с ним в город на базар и помогала эти вещи продавать. Были среди вещей и детские – одно платье, точно, как пошитое на меня. Помню, как дядюшка торговался с тетей Маней, пока она не дала ему нужную сумму. Вскоре он увез домой толстую пачку денег, которую без конца пересчитывал.

После этого он пару раз присылал посылки с вещами, и тетя Маня уже сама их продавала и слала деньги в Гатчину, ни копеечки не оставляя себе, а дядя и не думал предложить сам.

В середине лета к нам зашел незнакомый мужчина, который сказал, что он приехал в командировку из Ташкента и, по просьбе тети Ф., может взять меня в Ташкент, когда будет возвращаться.


В Ташкенте. 1947 год


Весной 1947 года произошла денежная реформа. С удивлением смотрела я с подругами на ценники в магазинах. Запомнилось, что очень нужная нам вещь – носочки, которые стоили баснословно дорого – двести рублей, стоили теперь двадцать.

Когда через несколько дней за мной зашел незнакомец из Ташкента, я уже была готова к поездке. Со мной был небольшой чемоданчик с вещами и около шестидесяти рублей на кино и друге удовольствия; билет до Ташкента был уже куплен.

Я смотрела из окна плацкартного вагона на уплывающие окрестности Джамбула, на величавые гирлянды гор, меняющие свои очертания, но не кончающиеся, и была счастлива. Я еще не знала, что это лето, эти полтора года, несмотря на дядины колотушки, – счастливейшие в моей жизни и самые счастливые в моем отрочестве.

Сменялись картины за окном, несколько отодвинулись горы. Мы ехали уже много часов. И вдруг, когда поезд мчался по безлюдной песчаной степи, ход его замедлился, несколько раз вагоны дернуло, и состав остановился. Утомленные жарой, люди хлынули из вагонов. Вышли и мы с моим провожатым. Оказалось, что поезд стоит у какого-то разъезда, где, кроме нескольких построек и развилки путей ничего не было. Во все стороны тянулась песчаная пустыня; поразила удивительная тишина, даже люди, выскочившие из вагонов, притихли, видимо, как и я, пораженные ничем не нарушаемой тишиной. Слышно было только, как посвистывают суслики. Земля под ногами была в глубоких трещинах, плотно сбитая. Не верилось, что серые кустики, торчащие из нее, – живые. Зрелище было фантастическое: невероятное, палящее солнце, бесконечная пустыня и яркие краски далеких гор с белыми вершинами.

Утомившись от жары, люди начали вновь забираться в вагоны, и вдруг – о ужас! – оказалось, что поезд изменяет маршрут и уже не поедет в Ташкент. Началась паника. Растерянная, стояла я у вагона со своим чемоданчиком и с надеждой смотрела на своего спутника. Поезд ушел… Уехали многие, чтобы где-то в другом месте пересесть на другой поезд. Нас же несколько десятков осталось стоять в степи.

Оказалось, что есть возможность продолжить путь на грузовике, идущем в Ташкент. Пришла машина с открытым кузовом, где были положены, как скамейки, поперек кузова доски. И те, кто имел деньги, погрузились. Села и я со спутником. Шофер, не считая, принимал деньги. Мой спутник шепнул – есть ли у меня что-нибудь? Я вынула свои шестьдесят рублей (кажется, надо было сто). И, завернув их в свои бумажки, мой спутник передал шоферу. К счастью, тот не пересчитывал.

Машина тронулась. Ох, и нелегкий был это путь по жаре, в тучах пыли, по бездорожной степи. Плакали дети, хотелось пить, палило, палило солнце. Въехали в какой-то город: сначала показались в степи верхушки минаретов, потом остатки глиняной стены и наконец – сам город. Величавая мечеть высилась почти на въезде. Поражала яркая мозаика стен, вычурная роспись стекол и живописные фигуры жителей городка – в тюрбанах, в ватных халатах, несмотря на жару. И базар с многообразием красок, ослики, верблюды, горы фруктов, пирамиды лепешек, аромат от жарящегося шашлыка.

Мы спешились поесть и передохнуть. Спутник купил мне воды и еще что-то. Поели.

Путь продолжался до вечера. Поздно вечером въехали в Ташкент. Мои родственники жили на другом конце города, в военном городке. Нечего было и думать, что удастся добраться до него сегодня же – ночью транспорт туда не ходил, да и никто не впустил бы нас ночью на территорию городка. К счастью, у меня был адрес дочери нашей джамбульской хозяйки, старушки Васильевой. Саму ее дочь я не знала, но прошлым летом приезжала к нам на каникулы внучка Марии Ивановны Лолита, девочка, года на три младше меня. И мы решили поехать к ним, попроситься мне переночевать.

На трамвае добрались до тихой зеленой улочки, вдоль которой звенел маленький чистый арык. Нашли в глубине сада дом. К счастью, хозяйка оказалась дома. Лолита была в пионерском лагере. От нее и из писем матери хозяйка знала обо мне. Она радушно приняла меня, дала помыться, покормила и уложила спать в Лолитину кроватку, которая была коротковата мне; другой не было. Спутник мой ушел куда-то к знакомым. Я свернулась клубочком, чтобы уместились ноги, и продолжая мысленно покачиваться, как качалась всю долгую дорогу, крепко заснула.

Трамваи не ходили на окраину Куйбышевского шоссе, где жила тетя. Мы снова ехали на грузовике через весь город. Он показался мне светлым и веселым. Там же, куда ехали мы, было безлюдно, тянулись бесконечные заборы с колючей проволокой. Машина остановилась у проходной, и мой добрый попутчик долго объяснял военным с винтовками, кто я такая. Куда-то звонили, я ждала. Вдруг открылась дверь в глухой стене, выскочила моя тетя, которую я никогда не видела, кинулась обнимать меня. Долго оформляли на меня пропуск. Тетя Ф. догадалась спросить, не должна ли я чего-нибудь провожатому, вернула ему деньги, уплаченные за меня, мы простились с ним, и я проникла на территорию военных складов, где работала и жила тетя.

Это был целый город в городе. Там, правда, не было больших домов, все больше длинные складские постройки и дома барачного типа, но свои сады, свои арыки, свое кино в саду на природе и много веселого солнца. Пришел дядя Д., муж тети Ф. Меня повели к ним домой.

Это был дом-барак. Тете принадлежали в нем две комнаты справа от входа. Вдоль барака тянулся коридор, с двух сторон – двери в комнаты. В конце коридора общая кухня. Я познакомилась с двумя братьями. Толя – на два года старше меня. Это был высокий худой юноша с огненными черными глазами и шапкой черных же волос. Рема – младше меня на два года, некрасивый, весь в веснушках и с какими-то бронзово-рыжими волосами. Оба оказались очень славными.

И особенно подружилась я с Ремой, так как шестнадцатилетний Толя казался мне совсем взрослым и слегка загадочным. Почему-то, глядя на него, я всегда вспоминала романс «Мне минуло шестнадцать лет…». Из города приехала двоюродная племянница тети Ф., тоже шестнадцатилетняя девушка Инна, которая показалась мне очень нарядной и красивой, и скоро они с Толей куда-то ушли – юные, тоненькие и не очень понятные.

Прожила я в Ташкенте месяц. Волна счастья и беззаботности, так незнакомая мне, не отпускала меня там. Тетя с дядей работали в военной организации, тетя – бухгалтером, дядя, кажется, – тоже. Сытно накормив меня, он уходили на работу, и весь долгий день мы, дети, были предоставлены сами себе. Часами на крыльце барака, горячем от жгучего солнца, играли мы в карты со всеми живущими здесь детьми; перегревшись, бросались в чистый ледяной арык рядом с домом или катались по нему в деревянном корыте (моя выдумка!).

К счастью, у братьев было немало книг и – чудо! – патефон с несколькими пластинками. Оказалось, что братья любят поэзию. Толя много читал наизусть и очень пополнил список книг, которые, по его мнению, надо было мне прочитать, а некоторые сразу же дал.

Под окнами их комнат был небольшой садик с яблонями, сливами, абрикосами. Там пряталась я с книгой в самые знойные часы. Бывали дни, когда даже там было невыносимо жарко. Тогда расстилали в комнатах на полу одеяло, занавешивали о солнца окна и, повалившись на пол, слушали пластинки или чьи-нибудь рассказы. Счастливое время!

Тетя Ф. всячески баловала меня. Какая-то женщина, живущая здесь же, шила мне платья, юбочки, перешивала что-то из тетиных вещей. И однажды я ахнула от восторга, одев белый полотняный только что сшитый костюмчик.

В этот день привезли на склады (так называлось наше местопребывание) кино. Вечером я в этом костюме, в белой фетровой шляпе с полями вприпрыжку шла с новыми друзьями смотреть фильм. Было темно, светлой полосой выделалась на фоне зелени дорога. Передо мной вдруг затемнел четкий квадрат – закрытый люк, решила я и прыгнула в самую середину. Я не успела испугаться, оказавшись по грудь в ледяной воде. Видимо, я все-таки пискнула, потому что в следующее мгновение чьи-то руки подхватили меня подмышки и мокрую, дрожащую вытащили из воды. Люк оказался открытым! Через несколько минут я стояла дома перед тетей, испуганно ахавшей, струйками с меня стекала вода (к счастью, чистая), а сухой оставалась лишь моя белая шляпа.

На другой день все население складов только и говорило о случившемся со мной. Люк срочно закрыли, кого-то наказали, я же и не вспоминала об этом событии, лишь с голами осознав, что была в секунде от смерти. Люк-то соединялся в глубине с арыками, дна не имел, течение же там было огромное.

С одной стороны, территорию складов отгораживал широкий арык с бешеным течением, с трех других – высоченные заборы с часовыми. Широкий арык так и тянул к себе нас, детей. Во-первых, там можно было по-настоящему купаться, во-вторых, на противоположном его берегу был огромный колхозный сад, полный в это время яблок и груш. Чтобы попасть в него, надо было отойти метров на десять на нашей стороне по течению вверх, броситься в воду. И тебя течением же приносило прямо к удобному месту среди прибрежных зарослей у сада.

Естественно, я быстро освоила этот прием и ежедневно с ребятами там бывала. Яблоки я складывала за пазуху, в рубашонку, заправленную в трусики. Иногда нас замечал старый инвалид-сторож, но пока он добирался до нашей тропинки, мы уже были у себя на другой стороне арыка. Да, видимо, он не очень-то и сердился на горсточку ребятишек, так как не старался как-то загородить нашу тропку.

А один раз, когда я плыла по арыку, рядом со мной плыли две толстые черные змеи, которых я вначале приняла за сучки и чуть не схватила, чтобы на них не наткнуться. Я взвизгнула, метнулась от них, н течение нас сближало, и какое-то время мы плыли почти вплотную друг к другу, потом они рывками оторвались от меня и исчезли впереди.

Да, я была очень-очень счастлива! В садике у тети я поместила несколько ежей, которые часто встречались мне в моих прогулках. Построила им из кирпичей домик и приносила еду. Правда, иногда я заставала домик пустым. Ежи убегали, но я приносила других. Ходила с тетей к сарайчику, где жила огромная толстая свинья, принадлежавшая тете; с братьями я рвала для нее траву и радовалась, когда она удобно валилась на бок оттого, что я чесала и гладила ее толстую спинку, живот и бок.

Несколько раз с Ремом и его другом Толей Лебедевым мы ездили в город. Они показывали мне самые красивые улицы, кинотеатры. Однажды меня повезли на Комсомольское озеро – так называлось красивейшее место в городе, парк с большим озером. По обыкновению, я сбросила платье и кинулась в воду. Наплававшись, устроилась я на горячем песке загорать и вдруг заметила, что Толя как-то странно смотрит на мою голую грудь. Я проследила его взгляд и впервые застыдилась. Там, где были у меня прежде розовые пятнышки, явно что-то слегка набухло. Я вспыхнула и зарылась грудью в песок. Так я поняла, что превращаюсь в девушку.

Толя же с этого дня не сводил с меня глаз, и взгляд его очень меня смущал. Рема со смехом заявил, что приятель в меня влюбился, он и вправду пытался что-то мне сказать, но я избегала его и не ответила на его письмо-признание, посланное мне позднее в Джамбул.

Как-то тетя Ф. повезла меня в центр показать родственникам ее и мамы – двоюродным сестре и брату. Мы пришли в красивый деревянный особняк, расположенный в саду. Сидели на веранде в плетеных креслах, и меня внимательно разглядывал пожилой человек, профессор, наш дальний родственник. Он расспрашивал меня о моей жизни, учебе, о тете Мане. Потом ненадолго ушел и принес вазу с двумя (!!!) грушами. Предложил мне и тете. Эти две груши сразили меня. Было время обеда, мы обе очень проголодались, но нам предложили по груше – и всё. Да хотя бы их было несколько, нет – только две!

Видимо, я родственнику понравилась, потому что он прямо заявил, что хотел бы удочерить меня, поэтому и пригласил в гости. Я смутилась, но прямо сказала, что люблю тетю Маню и не хочу от нее уходить. Он подробно рассказывал о преимуществах жизни у него по сравнению с жизнью с сапожником. Дал мне время подумать. Притихшая тетя Ф. ни на чем не настаивала.

По дороге домой она сказала, что предложение брата и для нее было неожиданностью. Она тоже вспомнила о двух грушах и просила меня не торопиться с ответом. Сомнений у меня не было – и речи не могло идти о том, что я оставлю тетю Маню даже ради бездетного профессора!

Не знаю, как всё объяснила брату тетя Ф. Больше в этом доме я не была.

Пролетел месяц. Я уже скучала по дому, и как-то тетя сказала, что есть возможность без сложностей мне уехать домой. В Алма-Ату через Джамбул отправляется состав с какими-то товарами со складов, и меня могли довезти до дома.

И вот – последний день в Ташкенте. Хожу по нашему городку, со всем и со всеми прощаюсь. Я еще не знаю, что никогда в жизни больше не увижу ни город, ни друзей, ни тетю Ф. и дядю Д., подаривших мне месяц счастья.

Туго набит мешок нарядами, пошитыми мне, и, сопровождаемая моими друзьями, я выхожу из городка. На вокзале тетин знакомый подсаживает меня в товарный вагон, набитый огромными тюками с чем-то мягким – и я уезжаю…


Опять немного Джамбул


Целую ночь провела я одна в огромном вагоне, поверх мягких мешков. Было тепло и уютно. В слегка приоткрытой двери виднелись звезды. Я крепко уснула. Было еще темно, когда поезд остановился на моей станции. Меня разбудили.

Еще сияли на небе звезды, и было совсем темно. Меня никто не встречал, так как тетя не знала, что я приеду. Домой идти было страшно, и я села на вокзале на лавочку, крепко обняв свой мешок с нарядами и подарками, и задремала.

Очнулась я, когда солнце уже взошло, взвалила га спину мешок и пошла домой. Было раннее утро. Редкие прохожие шли на базар к вокзалу. Попался мне навстречу и наш хозяин, который нес продукты к первому поезду. Сказал, что дома всё в порядке, все здоровы.

Тетя и дядя очень обрадовались мне, и долго-долго рассказывала я им о моих приключениях и жизни у тети Ф. По-моему, больше всего им понравилось, что я не захотела остаться у профессора, а вернулась к ним, к дяде-сапожнику.

Скоро начались занятия в школе, и я пошла в шестой класс. И тут со мной что-то произошло. Сижу я на уроках и чувствую, что все тело у меня «горит». Это заметила учительница алгебры Зинаида Николаевна. Подошла. Пощупала мой лоб, покачала головою и отправила домой. У меня ничего не болело, температура же оказалась больше 38-и градусов. И стало это повторяться регулярно. Тетя повела меня к врачу. Тот посмотрел, послушал, анализы, помнится, никакие не делал, а сказал тете, что у меня, вероятно, скрытая лихорадка, и мне не мешает поменять климат. Легко сказать!

Стала я худеть, таять, часто пропускать уроки. В результате отстала по математике.

В школу постоянно приходил фотограф и, с разрешения учителей, фотографировал на переменах всех желающих. Снялась и я с Катей Ноздревой и с огромной температурой. Есть у меня эта фотография и сейчас.

И все-таки я любила эту школу, и этих учителей, и своих подруг. Никто никогда не унижал меня в школе, не оскорблял, не обзывал, и вспоминаю я о ней с большой теплотой.

И тут случилась неприятность. Кто-то донес налоговой инспекции, что дядя Володя работает дома, нигде не числясь. Пришли с проверкой. Обнаружили пары две готовых туфель и обложили дядю таким штрафом и налогом, что нам впору было идти по миру. Стали мы решать, что делать. Выход был один – срочно уезжать.

Тетя с дядей могли вернуться в Севастополь, откуда эвакуировались, но из писем знакомых знали, что их квартира занята каким-то учреждением, и, стало быть, ехать было не к кому. Очень звала нас в Гатчину тетя С., которая с дочкой жила в отвоеванной у милиционера комнате. В каждом письме она уговаривала нас вернуться и жить с ней.

Спросили меня. Я очень соскучилась по родному городу и, не задумываясь сказала, что хочу в Гатчину. Как раз наступил новый, 1948 год, начались каникулы. Мы быстренько собрались, дядя запретил мне даже сбегать попрощаться с подругами, и тайком, навсегда мы уехали из Джамбула.

Милый, приветливый край! Сколько потом я с нежностью вспоминала о нем! Горы, которые так давили меня своей громадой, позднее, в воспоминаниях, стали так прекрасны, поляны, усеянные цветущими тюльпанами, подобны сказочной грёзе! И как легко и сытно жилось мне в этом милом месте! Никогда больше не довелось мне там побывать. Никогда.


Снова Гатчина


Итак, в Гатчине, по улице Чкалова, в доме № 57, квартире 1, я прожила девять лет. Вот в этой двадцатиметровой комнате, впятером с тетей С., ее дочкой Р., тетей Маней и дядей Володей. Девять лет. До замужества. Здесь же, в комнате, дядя Володя чинил обувь всем приходящим с улицы людям.

Сразу же по приезде в Гатчину пришлось ему купить патент на право работать «надомником», грабительский патент! Ибо денег нам хватало на очень-очень скудное существование; покупка любой вещи была делом трудноосуществимым. И эта стоимость патента, при том что дядя был очень болен, страдал приступами астмы, задыхался; временами у него обострялся туберкулез!

Я сама на куске картона написала вывеску «Ремонт обуви», и ее выставили в углу окна.

Много лет дядя Володя работал у окна, и посетители проходили через всю комнату к его верстаку. И утром, и вечером, и в дождь, и в слякоть. И здесь же жили все мы. Ели, спали, я училась. Через несколько лет, когда я была классе в девятом, мне купили письменный стол (до этого я делала уроки на обеденном), его поставили за тетиной кроватью, перед шкафом, а дядя с верстаком переехал в левый задний угол комнаты: туда ему провели электричество. Теперь днем обувь, принесенная в починку, часто лежала в головах моей софы. Зато у меня был свой стол!

По приезде моей мечтой было поступить в другую школу, а не в ту, где я училась раньше. Не тут-то было! Меня отправили снова в школу № 5, к тому же директору М. и к тем же учителям. А рядом стоит до сих пор другая школа – десятилетка № 4. Туда почем-то мне не дали направление.

Директор слегка ухмыльнулся, увидев меня. Внимательно изучил мои вполне приемлемые оценки, и уже на следующий день я сидела в шестом классе. Занятия после зимних каникул только начались.

Итак, Гатчина 1948 года. Маленький, преимущественно двух-, одноэтажный деревянный городок с населением в сорок, сорок пять тысяч. Небольшой серый городок, серый от цвета старого дерева, из которого построено большинство домов, разве что на главной Советской улице (бывшая Соборная) дома кирпичные, не выше двух этажей, и многие из них разбиты. Дома ветхие. Огромный обгорелый дворец; правда двери заколочены – уже не зайдешь, как прежде, в развалины проемов.

Уцелел Приоратский дворец, в нем летом – пионерский лагерь. И шумят, шумят старые парки!

Парки, да, парки прекрасны! Хотя вместо дворца – обгорелые стены, дорожки заросли травой, искорежены местами мостики, ограды. И все же парки прекрасны! Вот уже и в правом каре дворца открыли два небольших овальных зала, где выставлен китайский фарфор – дивные вазы с синими цветами и птицами. Это богатство было спрятано в подземных ходах дворца, и немцы его не нашли. А во внутреннем дворе выставка царских карет, тоже извлеченных из-под земли. За пятачок можно было подняться на уцелевшую сигнальную башню дворца (лестница чудом сохранилась) и посмотреть на город и парк сверху и пройтись до Серебряного озера по расчищенному подземному ходу, откуда извлекли кареты. Это – немного, метров двадцать пять. Говорили, что в 1918 году здесь же пробирался Керенский, одетый в женское платье*, и вот у этой решетки ждала его лодка.

Я и сама не понимала, как много значили для меня и эти руины дворца, и шум парковых деревьев, и гомон вечных придворцовых грачей, живших здесь, вероятно, испокон века.

В бывшей «Голландии» (судоверфь, где до революции строили суденышки для гуляний по озерам) открыт летний кинотеатр и позже – танцевальный зал. Скамейки после кино сдвигались к стенам, и зрители танцевали под радиолу.

Жизнь предельно бедна. Бесконечные очереди, многочасовое стояние за мукой, сахаром и т. д. В далекое прошлое ушли воспоминания о фруктах, вкусном хлебе, жарком солнце.

Жизнь моя сделала крутой виток назад: снова я очутилась в комнате, переполненной людьми, снова вкусная еда стала мечтой, снова – ненавистная школа с тираном-директором и жалкими, какими-то запуганными учителями, ценящими послушных, тихих, одинаковых учеников.

И признаюсь, очень стыдно было мне перед одноклассниками, что живу я в комнате, где чинят обувь. Первые месяцы я изо всех сил старалась хорошо учиться. Месяца два тетя Маня платила (не моей) учительнице алгебры за дополнительные занятия со мной. Забегая вперед, скажу, что все выпускные экзамены за шестой класс я сдала на четыре, а последний, шестой экзамен (он пришелся на мой день рождения) – на пять. Я решила все задачи по алгебре и даже дала списать задание мальчику, сидевшему за мной, – Саше Н. Мы оба получили по четверке.

И все-таки учиться мне было трудно. Надо было для выполнения домашних заданий выискивать время, чтобы в комнате было поменьше народа, не слишком накурено (страшно курил дядя Володя и часто посетители-мужчины), свободен обеденный стол и т. д.

Очень мечтала я о подруге, но отличницы сторонились меня. Чистенькая, благополучная Вика Б., живущая с мамой и папой в отдельной квартире, отвергала все мои попытки подружиться с ней, – видимо, мешала моя репутация второгодницы. Все бывшие мои одноклассники учились в этой же школе классом старше. И опять искала я утешение в книге, да в гуляниях по вечерним улицам.

И все-таки я благополучно закончила шестой класс, перешла в выпускной, седьмой (это была школа-семилетка) и даже забыла о проблемах со здоровьем. Моя температура в Гатчине, с переменой климата, не подымалась. Благополучно?.. Если не считать того, что меня чуть не исключили из школы.

В последние дни занятий, почти перед концом учебного года, был урок истории, «Ленинский урок». Е. Н. Е. с большим чувством рассказывала о героической жизни и деятельности Владимира Ильича. С восторгом слушала я об удивительной семье вождя, о его необыкновенных личных достоинствах. Всем сердцем мечтала хоть что-то позаимствовать от его человеческих качеств. Одна мысль мучила меня – почему у Ленина не было детей? Ведь они, конечно же, были бы такими же необыкновенными! И когда учительница, окончив рассказ, попросила задавать вопросы, я, полная горячего интереса, задала свой вопрос.

Историчка посмотрела на меня каким-то оловянным взглядом, побледнела, потом покраснела и, ни слова не сказав, вышла из класса. Класс молчал. Через несколько минут меня вызвали к директору. Трудно вообразить, что тут было! Директор, историчка, классная руководительница – все почти кричали, перебивая друг друга. Меня обвиняли в испорченности, в распутстве, в безнравственности и т. д. Приказано было не приходить без взрослых в школу.

Я не была тихоней и часто шалила и дома и в школе, но на этот раз я не понимала, честно не понимала, в чем я виновата! У меня не было ни одной плохой мысли в отношении вождя. Только восхищение и глубокая жалость оттого, что у него, так любившего детей, их не было! Не успела я прийти домой, как за мной «прилетела» Л. Н., классная руководительница, и , вся трепеща от возмущения, рассказала всё дяде и тете. Тетя заплакала. Дядя побагровел.

– На срочном педсовете, – сказала Л. Н., – будет решаться вопрос о моем исключении из школы за безнравственность, распущенность, неуважение к вождю и т. п.

Не успела Л. Н. выйти из комнаты, как на меня обрушились кулаки и колодки дяди. Бита была я долго и сильно.

Я не знаю, как прошел педсовет. Ходила в школу тетя, плакала, просила не исключать меня. Меня не исключили, поставили двойку за поведение и допустили к экзаменам. Экзамены я сдала хорошо.

Я не знаю, почему меня не исключили, может быть, потому, что мне было всего четырнадцать лет, потому ли, что я была сиротой, или нашлась хоть одна добрая душа, заступившаяся за меня. Не знаю.

Так я закончила шестой класс.

Несмотря на резвый, смешливый характер, я была очень одинока. Дружила со мной одна Инна П., тяжелая, неповоротливая девочка с дивными бархатными глазами. Дружба, правда, заключалась в том, что мы вместе гуляли и обменивались книгами, но я готова была полюбить ее, если бы не один случай.

Как-то Инна дала мне почитать какую-то книгу. В ней лежал вырванный из тетради листок, исписанный Инниным почерком. Там было написано примерно следующее: «Я не знаю, почему я терпеть не могу жидов. Все они жадные, противные, грязные». И дальше в том же духе. Знакомая мне песня… Прочитав листок, я снова сложила его и вместе с книгой вернула Инне, ничего ей не сказав. Я не знаю, почему я ничего не сказала ей. И я не знаю, обнаружила ли она свою оплошность. Не знаю. Мне было очень тяжело и грустно. Но я, как и прежде, продолжала гулять с Инной.

Я не была подготовлена к тому, что происходит с девочками моего возраста, поэтому, когда однажды, набегавшись в парке, я пришла домой (это было 20 мая) и сняла трусики, странным, непонятным явлением было для меня красное пятно. Я показала его тете Мане, она засмеялась, громко загоготал дядя Володя и закричал во весь голос:

– Дура! Ты стала бабой!

Учуяв в этом что-то плохое, я заплакала.

В июне мне купили путевку в пионерский лагерь. Находился он в двадцати минутах ходьбы от моего дома, в парке, в Приоратском замке. Этот замок, или Приоратский дворец* был построен при Павле I архитектором Львовым из земли («землебитный»). Он уцелел во время войны, только ограда его пострадала, хотя кругом было несколько глубоких воронок от бомб. Именно во двор этого замка носила я, двенадцатилетняя, куски хлеба пленным немцам, чинившим ограду.

А теперь в замке пионерский лагерь. Мне должно было исполниться пятнадцать лет, поэтому я попала в старшую группу. Группа наша занимала угловую комнату на втором этаже. Окна выходили на Черное озеро. Казалось, что мы находимся на корабле. Комната была заставлена кроватями и тумбочками. Так же выглядели и другие комнаты, кроме двух залов. В одном – дивном с сохранившимся темного дерева «в шашечках» потолком мы танцевали., в другом, овальном, собирался хор. Обедали мы во дворе, под навесами. Не помню никаких походов, прогулок. Выпускали стенгазету, пели в хоре.

Зато помню невероятную грозу (июнь 1948 года). Мы сидели в комнатах и смотрели, как беснуется за окнами ветер, хлещет ливень и трещат, падая, огромные деревья, посаженные, конечно же, еще в середине прошлого века. У меня на глазах рухнули два высоких дерева. Было страшно и невероятно интересно.

Пионервожатым был в нашей группе молодой человек с неприятными глазами и гнилыми зубами. Скоро он стал проявлять ко мне какой-то неприятный мне интерес, и я, н дожив в лагере нескольких дней, сбежала домой.

В Ленинграде я была после возвращения из Казахстана не больше двух-трех раз. Ездила с тетей Маней на барахолку, которая далеко протянулась за Балтийским вокзалом, на месте старого Митрофаньевского кладбища*, описанного Крестовским в «Петербургских трущобах». Тетя Маня продавала туфли, тайком пошитые дядей Володей (патент у него был только на ремонт обуви), я стояла рядом и глазела по сторонам. И что же? Пыль, жалкие, плохо одетые люди, старушки, продающие или меняющие на еду что-то из своей, может быть, дореволюционной молодости – тарелки, старые зонты с кисточками, страусовые веера, вазочки, статуэтки; мужчины деревенского вида, продающие топоры, гвозди, старые замки; меняют вещи на хлеб или стаканчиками отмеривают крупу, соль. Много, очень много инвалидов, нищих, пьяных.

Собственно, города-то я и не видела. Да, правду сказать, и боялась его. Я хорошо помнила Ленинград 1944 года, зимний, холодный, обгорелый, с дырами окон, с руинами на месте многих домов, с висящими над тротуаром кусками комнат.

Мир был – Гатчина. Комната в двадцать метров на пятерых, с сапожной мастерской здесь же; «пятая» школа с черствыми несчастными учителями, не любящими ни нас, учеников, ни свою работу. Бездушный директор М. – неулыбчивая глыба с кожаной кистью вместо оторванной на войне. Ясно, что эту должность он получил «по партийной линии» – из-за инвалидности, а не от любви к детям. Говорили, что он жестоко поколачивает своих трех худеньких детей и очень суров с запуганной хрупкой женой, тоже что-то преподающей в школе. Под стать ему была учительница истории Е. Н. Е., маленькая, кругленькая, суконным языком вещающая о великих делах партии большевиков, та, которую чуть не хватил удар от моего кощунственного вопроса насчет детей у Ленина. Несчастная старая дева, во всем старающаяся походить на своего кумира – директора. Ну, да ладно – вечная им память!

Классный руководитель А. Л. Н., тоже старая дева. Бедные, их женихи погибли на войне, и они от вечной тоски отыгрывались на нас. Эта похожа на глупую болтливую утку. Получила комнату на улице Карла Маркса, в доме барачного типа, построенном специально для учителей. Пригласила нас, нескольких девочек, посмотреть, в чем-то помочь, вообще-то получить от класса подарок к новоселью. Комната длинная, с окном в торце, метров двенадцати. Чистенькая. Мы все хорошо позавидовали ей, никто из нас ничего подобного собственного (кроме двух) не имел. Эта шустренькая дама довольно часто забегала пожаловаться на меня тете и дяде и заодно занести то одну, то другую пару туфелек дяде для починки, разумеется, бесплатной.

Математичка Г. М. З. не казалась злой, но хоть бы раз по-человечески поговорила со мной – почему я не успеваю по математике!

Единственный человек, который относился ко мне неплохо, была Тихомирова Евдокия Ивановна, преподаватель русского языка и литературы. Помню. как она раздавала тетради с нашими изложениями или сочинениями, начинала с плохих, оставляя одну-две на конец. И сладко замирало мое всеми обруганное сердечко, когда я видела, что моя тетрадь – последняя. Это значило, что сочинение лучшее в классе! Так и бывало. Покончив с анализом плохих работ, раздав без комментариев средние, Евдокия Ивановна произносила:

– А вот так надо писать!

И читала чью-нибудь хорошую работу, а кончала моей. И класс, привыкший слышать, как меня ругают, молчал.

И наконец-то у меня появилась подруга. Как-то незаметно подружилась я с маленькой тихой девочкой Зиночкой Яковлевой. Жила она в паре домов от меня, в крошечном домике из двух комнаток, со старенькими родителями, сестрой, ее мужем и их ребенком. Свободного времени для гуляний у нее почти не было, надо было, кроме школы, помогать по дому. Но мы научились ценить ее свободные «получасики» и всласть успевали наговориться обо всем, столь важном в четырнадцать-пятнадцать лет. И так схожи были наши мысли и желания, что скоро в шутку мы объединили наши имена. Теперь мы звали друг друга Зинлюдмила Михсеменовна Вишняковлева. С грустью и нежностью вспоминаю я эту подругу. С ней было легко и просто. К сожалению, через год, окончив седьмой класс, Зиночка поступила в какой-то техникум. Стала ежедневно ездить в Ленинград на занятия. Времени на встречи у нас не осталось, и нас разнесло в разные стороны. Год же мы сидели на одной парте, читали одни и те же книги. И Зиночка безуспешно пыталась привить мне любовь к математике. Но с тех пор, как со мной перестала дополнительно заниматься – за деньги, разумеется, – учительница со стороны (а денег у тети Мани больше не было, их хватило примерно на месяц занятий), дела мои пошли всё хуже.

Два раза наш седьмой класс фотографировали для «Гатчинской правды». Не знаю уж, почему именно выбирали наш класс, но нас фотографировали, и фотографии появлялись в газете. И оба раза З. Н. ревниво отбирала отличников, «хорошистов» и прочих и рассаживала первых за первые парты, вторых чуть подальше, а таких бедолаг, как я, – в конец класса. И оба раза происходило, на мой взгляд, чудо. Приходил фотограф, окидывал взглядом наши ряды, брал за плечо меня и Вику Б. и сажал на первую парту прямо перед собой. Вика-то была «хорошисткой», а вот я?! Что-то, краснея, шептала ему на ухо «милая» З. Н., он огрызался и поступал по-своему. Класс же считал, что выбирают самых красивых. И появлялась фотография в газете с надписью: «На первом плане лучшие ученицы седьмого «б» класса такие-то». Потом уже я поняла, что мы обе были фотогеничны – черненькие, глазастые; остальные девочки (а они преобладали) были преимущественно светленькие и на газетной странице смотрелись блекло. Такие вот маленькие радости!

А дома радостей было мало. Вечный дым от непрерывно курящего и кашляющего дяди. Чужие люди. Стук сапожного молотка. Мое понурое сидение в углу за купленным по дешевке письменным столом. Попытки сосредоточиться над уроками, затем стояние в бесконечных очередях за хлебом, за мукой. За мукой иногда занимали очередь с вечера, ходили, сменяя друг друга, и боясь упустить момент продажи муки где-то во дворах за магазином. Меня спасали книги. Читала, и мир, окружающий меня, исчезал.

Однажды я пришла за чем-то к тетя Мане Левиной (маминой сестре) в ее крошечную комнату, где когда-то мы жили вдвоем с ней, а потом всемером. Там теперь жила тетя Маня с мужем. Она снова вышла замуж. Ее муж, еврей из Польши, кузнец, бывший пленный, едва говорил по-русски, был скуповат, но жили они неплохо. Так вот, у них я застала незнакомого мужчину; совсем не помню, каков он был и кто, но, когда я на него посмотрела, я почувствовала, как сладко и грустно забилось мое сердце. И я, много-много знавшая о любви их книг, поняла, что влюбилась. И еще поняла, что чувство это – сладкое и тоскливое, и тоска эта будет со мной всегда. Я ушла, унося рукой свое грустное, влюбленное сердце, и почти ежедневно стала приходить к тете Мане в надежде снова увидеть е г о. Видела еще раза два – и всё. Он пропал, я, кажется, даже не интересовалась – куда, осталась эта грусть, эта тоска. И я уже знала, что значит любовь. Но о ней я не рассказала даже Зиночке.

Тетя Р. родила девочку, которую, в память о недавно умершей моей двоюродной сестре, назвали Танечкой. Теперь они – тетя Р., дядя М., два моих брата В. и Л. и Танечка жили в красивом деревянном с резьбой особняке, где до ремонта Приоратского дворца находился Дом пионера и школьника (ДПШ). Там они получили комнату, вернее – это была часть большой красивой комнаты, которую поделили вдоль, и вот длинный, узковатый ее кусок был у тети Р. Комната и заканчивалась куском террасы, и окно выходило на террасу, так что в комнате всегда было полутемно. Еще ее перегородили шкафами, и в углу, где без электрического света вообще стоял полумрак, дядя М. тихонько работал, вставляя зубы и коронки.

Вообще-то он работал зубным техником в городской поликлинике и был отменным специалистом, так как еще до войны, в Польше, закончил зубоврачебный колледж. Работать дома он мог в том случае, если бы купил патент на право работы, это было бы грабительством, потому что налоги были непомерно велики. И он работал тайком.

Как-то раз я застала у него молодого человека, который показался мне невероятно красивым, особенно хороши были его зубы, только что одетые в блестящие золотые коронки, сделанные дядей М. И что же? Оказалось, что это мой старый знакомый. Это в семью его родителей приводили меня, маленькую, мама и папа, если им надо было куда-то уйти. Это он и его брат привязывали меня к ножке огромного стола, чтобы я не мешала им играть.

Зяма (Залман) – так звали золотозубого красавца – тоже, кажется, обрадовался, увидев меня. В шутку дядя М. сказал, что вот, дескать, растет красавица, только вот женихов нет, и Зяма произнес фразу, заставившую замереть от восторга мое уже свободное от предыдущей любви сердце:

– А я Милочку никому не отдам.

И всё! И снова восторг и тоска. И хожу, хожу, узнаю тайком, когда же снова придет Зяма. После войны он жил в Ленинграде. Он и приезжал еще один раз. С девицей. В Гатчине шел фильм с Диной Дурбин, который он очень хотел посмотреть. В кино пошли все – и дядя М., и Зяма с девицей, и я. Дома осталась тетя Р. с детьми. Фильм был о какой-то бедной девушке, превратившейся из Золушки в принцессу. Я сидела через дядю М. от Зямы и смотрела не столько на экран, сколько на восточный профиль моего героя. И думала:

– Это же я – бедная девочка. Вот какая я скромная, незаметная, и это со мной произойдут удивительные события, со мной, а не с той, что жмется к твоему плечу. Ты же сам сказал, что никому меня не отдашь!

Сердце мое разрывалось. Увы, он меня не замечал. Уехал. И эта моя любовь потихоньку погасла, оставив тоненькую ниточку тоски.

Веселыми были иногда зимние вечера. Улица Чкалова, на которой я жила и стояла наша школа, прекращалась в игровое поле. Машин почти не было, и мы с подругами лихо катили от Госпитальной улицы (улица Киргетова) почти до Красной на «финках»*, на простых санках и просто на подошвах. Иногда ходили в Дом пионеров (Приоратский дворец) на вечера бальных танцев. Я поступила в драмкружок и даже исполнила в спектакле «Морозко» роль мачехиной дочки. И еще: я вдруг стала писать стихи. Скверные стихи, но они почему-то «лезли» из меня. Вроде этого:


Вдали тихо дремлет зеленый мой сад.

Луной освещаем, стоит мой фасад…


А в школе учительница немецкого языка Б. Н. Н. открыла во мне новый талант.

– Вишневская, – говорила она, – вот на этой странице (протягивала мне лист) нарисуй мне русалок, учебное пособие.

И я с удовольствием рисовала на уроке виденных где-то на картинке розовых девочек в воде, с рыбьими хвостами. И так нравились ей эти русалки, что рисовала я ей их не раз и не два, что не мешало мне тянуть знание немецкого языка на скромную троечку.

Ну, и наконец седьмой класс заканчивался. Снова бесконечные экзамены! Мы сдавали их ежегодно, начиная с четвертого класса; помню, в четвертом их было четыре, в шестом – шесть, в седьмом, кажется, восемь. Теперь уже учителя не лютовали, ибо школа-то была семилетней, класс – выпускной, и оставлять на второй год им никого не хотелось.

Запомнилась мне эта зима еще одним эпизодом. Обычно по субботам мы с тетей Маней ходили в баню. Баня была одна на весь город, и приходилось подолгу стоять в очередях: сначала, чтобы войти в коридор, потом дожидаться уже в предбаннике свободного шкафчика. Однажды, когда мы уже насквозь промерзли на холодном ветру, что-то буркнув, в баню проскользнула женщина. Очередь возмущенно зароптала, и вдруг чей-то голос ясно произнес:

– Это жидовка, вы что – не видите? Они все такие бесстыжие.

И со мной что-то произошло, к горлу подступил комок, из глаз хлынули слезы, и я, стараясь сдержаться, начала давиться слезами. Женщины, стоявшие рядом, удивленно покосились на меня, кто-то шикнул на продолжавшую ругаться, и наступила тишина, в которой хорошо были слышны мои отчаянно давимые всхлипывания… О, сколько ран наносили мне до и после!

Двенадцатого июня, в мой день рождения, на шестнадцатилетие, дядя М. подарил мне сказочный подарок – тоненький золотой перстенек в виде змейки с крошечным рубинчиком вместо головки. Счастью моему не было предела. Уж любовалась я им и целовала бесконечно. Восхищались и завидовали мне все подруги, но носить его на пальце я, разумеется, не могла, держала в кармане, украдкой показывала девочкам. Комсомолки не имели права носить украшения, да еще золотые, да еще в виде колец. Не те были времена…

Запомнился выпускной вечер. Он был обычным танцы под радиолу после вручения свидетельств об окончании семилетки. Запомнился же тем, что, кроме бальных танцев па-де-катр, па-де-патинер*, танцевали фокстрот, что было редкостью. Пластинки ставил подвыпивший учитель физики А. И. П. Почти все они были «заграничные», слов никто не понимал, но одна фраза, произносимая по-английски, очень напоминала крепкое русское ругательство. И так это понравилось А. И., что он сначала опешил, потом поставил пластинку снова и изумленно таращился то на нее, то на нас, столпившихся вокруг него, потом восхитился и ставил ее раз за разом, пока не вмешались другие учителя и не отобрали ее у него.

Надо было решать, что делать со мной дальше. Сказать правду, я и сама не знала, чего хочу. Знакомая тети Мани повезла документы своей дочери, тоже окончившей семь классов, в Ленинград, в Пищевой техникум и очень уговаривала тетю Маню так же поступить и с моими.

В техникуме было два отделения – хлебо-булочное и ликёро-водочное. Почему-то обе женщины решили, что нам надо поступать на ликёро-водочное отделение. Мне понравилось слово «ликёр», но против техникума я восстала категорически. Тетя Маня упросила меня хотя бы съездить в Ленинград посмотреть, какой это техникум. Против поездки я не возражала.

Техникум находился вблизи Невского проспекта. Толпились ребята, заполняя анкеты. Подействовала атмосфера общей суеты, и я тоже что-то заполнила. По дороге домой тетя Маня горячо убеждала меня, что это большое счастье быть всегда при продуктах и не голодать. Бедная, она хотела, чтобы я всегда была сыта! Я же дома, ужаснувшись своему поступку, ни разу не поехала ни на консультации, ни тем более на экзамены. Пришлось тете Мане в конце августа забрать мои документы, и я отнесла их в для меня школу – номер четыре, в восьмой класс.


Новая школа


Она находилась рядом со старой, семилетней. Величественное здание дореволюционного реального училища. Десятилетка. Три восьмых класса. Я попала в восьмой «б». Большой светлый класс с окнами на Приоратский парк. Классный руководитель – учительница математики Г. В. Я., литературы – Зайцев Александр Кузьмич, истории – О. Е. Ф., из старых моих учителей – та же Б. (немецкий язык), тот же П. – физик.

С каким искренним желанием хорошо учиться шла я в новую школу, подружиться с девочками! Все они были незнакомы мне, за исключением нескольких, перешедших из моего прежнего класса. Как отчаянно зажимала я уши, делая дома уроки, чтобы не слышать стук дядиного молотка и разговоры посетителей. Но нет, скоро и новые учителя увидели мою «бездарность» и редко ставили мне четверки.

Но явно отметил меня, а потом и полюбил смешной маленький полноватый учитель литературы Александр Кузьмич. На уроки он приходил в военном кителе, в котором вернулся с войны, с большим старым портфелем, из которого, поздоровавшись с нами, вынимал кусок мела и заячью лапу (стирать с доски мел). Из кармана вынимал огромный сомнительной чистоты платок и начинал урок, вытирая платком то вспотевшее лицо, то испачканные мелом руки. Не знаю уж, какое у него было образование, но о моей любимой литературе он говорил на редкость скучно. Запомнились его бесконечные рассказы о литературных направлениях, съездах, постановлениях. И так это было неинтересно, что скоро бедный, безобидный «Кузя» (так мы его прозвали) стал объектом наших «шуток». Как-то мы утащили из его портфеля заячью лапу и давились от смеха, глядя, как он обыскивал огромный портфель и горестно вздыхал. На другой день в тот же портфель сунули целого игрушечного зайца. Кузя только покачал головой и ничего не сказал, зайца отложил в сторону. Мы смилостивились и вернули лапу. Однажды засунули в тот же портфель несколько чистых носовых платков. Он оставил их на столе, но его платки с тех пор были безупречны. Мы же всё шалили. Кто-то принес на его урок детскую игрушку – музыкальную шкатулку, которая, если крутить ручку, выдавала нехитрую мелодию. Когда Кузя начал вдохновенно рассказывать, брызгая слюной, об очередном постановлении правительства, кто-то из ребят повернул ручку шкатулки, и она издала первую ноту. Удивленный Кузя пошел по направлению звука, но шкатулку быстро передали в другой конец класса, и второй звук раздался за спиной бедного учителя. Он, оглянувшись, поспешил туда, но новый звук прозвучал в другом месте. Кузя растерялся, как-то жалобно сморщился, надул щеки. Сел за стол и молча просидел до конца урока. Нам он ничего не сказал, никому на нас не пожаловался, и мы, пристыженные, прекратили изводить его.

Во всех проделках я принимала активное участие. Но Александр Кузьмич скоро отметил мои нестандартные ответы на его уроках и с нескрываемым удовольствием стал зачитывать в классе мои сочинения. И так я ему полюбилась, что, объясняя урок, он обычно останавливался у моей парты и, ударяя маленьким кулачком о ладонь другой руки, брызгал слюной на мою голову, вдохновенно что-то рассказывая. И все-таки я его по-своему любила и за доброту, и за незлобивость, и за интерес к моей персоне.

Разумеется, на уроках других чопорных, скучных учителей мы и пикнуть не смели, иначе в лучшем случае на весь урок ставились у доски, в худшем – выгонялись из класса, отводились к директору и т. д.

Однажды лишь, когда один из учителей заболел и должен был быть «пустой» урок, а кто-то услышал, что придет «немка» Е. Н., мы решили сбежать с урока. Звонок уже прозвенел, в коридор выйти всем было невозможно. И мы, не долго думая, открыли окно в классе и по водосточной трубе быстренько спустились со второго этажа во двор и убежали в парк. В классе остались лишь староста и еще кто-то их трусливых девочек.

Мы весело играли на полянке в лапту, когда из-за деревьев неожиданно появились несколько родителей и вцепились в волосы своих дочек. Помню, как трепала за косы мама Любу Т. Как там уж мамы узнали, что мы натворили и где мы, – мы так и не поняли. Но шуму этот побег наделал немало. Разумеется, дядя Володя не оставил меня без тумаков и оскорблений. Весь класс был наказан, но ребята из других классов смотрели на нас с восхищением. И все-таки мы были смирными, послушными и очень безобидными подростками.

Многие люди с упоением рассказывают про школьные годы и любимых учителей. Ну, не везло мне! Не было на протяжении всей моей школьной жизни ни одной яркой, интересной личности! Учителя были на редкость скучные, какие-то запуганные, всегда будто застегнутые снизу доверху в негнущуюся одежду. Они почти никогда не улыбались, ни разу не слышала я от них веселого человеческого смеха, простой шутки. Все было строго, казенно и все душило проявление у нас нестандартной мысли, собственного мнения.

Или вот яркая картинка поведения наших наставников. Идет по улице Чкалова Е. Н., учительница немецкого; толста она была настолько, что шутки ради мы в классе открывали две створки дверей и как-то раз поставили перед учительским столом рядышком два стула – выслушали угрозы и шутить перестали. Так вот, идет она из дома в баню. На левой руке висит белье, которое она, помывшись, оденет. Виднеются огромные панталоны, рубаха, полотенце и т. д. завидев меня. Она кричит:

– Вишневская, помоги мне!

Наваливается правой рукой на мое плечо, и мы медленно бредем к автобусной остановке. Ждем. Приходит маленький послевоенный автобус и явно кряхтит и приседает на заднее колесо, когда Е. Н. с трудом протискивается в небольшую дверь. Или на уроке, что-то вспомнив, говорит:

– Вишневская, вот тебе ключи от моей квартиры: открой дверь, вытащи ключи, войди в комнату, слева увидишь буфет, подставь стул, да не забудь снять туфли, стань на стул, открой дверцу буфета и справа, за большой вазой (да не разбей ее!) увидишь папку с вырезками для урока. Я спрятала ее от кошки, она, поганка, не может спокойно видеть бумажки – все раздирает. Возьми папку, закрой буфет, поставь стул на место и не забудь запереть за собой квартиру!

И я радостно мчусь с урока и в точности выполняю все указания.

Многие девочки из моего класса жили со мной на одной улице или рядом, на соседних. Мы вместе ходили в школу и домой, мне очень хотелось подружиться с кем-нибудь поближе, но как-то не получалось. Лучшие ученицы Ида Г., Вика Б., Вера В. не принимали меня в свою компанию, с некоторым мне было неинтересно, другие уже имели подруг.

И как-то незаметно сдружилась я с Галей В., сильно заикающейся девочкой. Польстило то, что она сказала, что хотела бы у меня многому научиться, так как жила в деревне и многого не знает. И мы стали вместе ходить в библиотеку, читать одни и те же книги, ходить в кино, гулять в парке, и на три года Галя стала моей тенью. Она с матерью жила в небольшой длинной комнате, половину которой занимала широкая тахта. И вот на этой-то тахте спала с двумя детьми наша классная руководительница В. Я., снимавшая у Галиной мамы «угол». Так жила она несколько месяцев, пока не получила комнату, и я боялась лишний раз заходить к Гале.

Были две девочки в классе, которые жили по-человечески, т. е. имели по своей комнате. Это Вика Б. и Дина А. У Дины иногда мы собирались поговорить, чем-то позаниматься, а как-то раз под Новый год – погадать.

Собралось нас человек шесть. Дина пригласила двух мальчиков – одного, который ей очень нравился и напросился к ней. Это был Ваня В., учившийся не в нашем классе. Ване нравилась я. В оркестре народных инструментов, где я так недолго позанималась, он играл на контрабасе и, как-то сразу отметив меня, старался пристроиться со своим огромным, громогласным инструментом за моей спиной. Несколько раз руководитель оркестра отсаживал его подальше, но Ваня упрямо протискивался ближе ко мне. Ни он, ни его контрабас мне не нравились, но он не хотел этого замечать. И вот он оказался у Дины.

Гадали на блюдечке. К моему изумлению, блюдце резво скользило по белой бумаге с буквами и охотно отвечало на задаваемые нами вопросы. Так оно ответило Дине, что она выйдет замуж за мальчика, который ей нравился и сидел рядом, что я выйду за Ваню и т. д.

Мы весело смеялись, всё принимая за шутку. Потом стали задавать вопросы мысленно, никто не знал – о чем спрошено у блюдечка. И ответы не всем были понятны. Я тоже спросила:

– Блюдечко, от чего я умру?

И мороз побежал у меня по коже, когда блюдце букву за буквой указало: от туберкулеза. Это меня поразило! Никто не знал, о чем я спросила, никто не знал, от чего умерла моя мама и чего я сама боялась. Однако ответ был таков. Так же мысленно я спросила маму, где она сейчас находится, и прочла не очень понятное слово «чистилище». До сих пор не могу понять, что же это было!

Под новый 1950 год в школе был вечер. Это был первый вечер в новой школе. И мы с Галей ждали его с нетерпением. Я даже не помню, была ли у нас на вечере елка. Если и была, то задвинутая куда-то в угол, так как зал был освобожден от стульев и почти пуст. И вообще это был один из печальнейших дней моей жизни.

На вечер я взяла с собой любимый перстенек, втайне надеясь надеть его на мизинчик и пронести с собой в зал. Несколько девочек, знавших мою тайну, еще в раздевалке стали уговаривать меня не делать глупости, оставить перстень в кармане пальто, потому что, если о нем узнают учителя, то мне может грозить чуть ли не исключение из школы. Я долго колебалась, девочки ждали, честно повернувшись ко мне спиной. Вздохнув, я опустила перстень в карман пальто и, грустная, пошла в зал. Всё было, как обычно: что-то сказала со сцены директор Ц. Е., что-то -–кто-то из учителей, потом начались танцы. Душа моя была неспокойна. Несколько раз я порывалась наведаться в раздевалку, но девочки меня отвлекали. Наверное, я первая ринулась к своему пальто по окончании вечера, лихорадочно быстро сунула руку в карман, потом в другой – пусто! Перстень исчез! Громко заплакав, я в горе опустилась на пол. На меня зашикали со всех сторон: если узнают учителя, что у меня было, – мне не сдобровать. Вся трясясь от сдерживаемых рыданий, выскочила я на улицу и тут дала волю слезам. Я была безутешна! Несколько дней я проплакала о своей потере, которая оставила след на всю мою жизнь, ибо никогда больше не было у меня ни одного золотого перстенька. Как-то эта история дошла до слуха директорши. Она вызвала меня в свой кабинет, спрашивала меня, девочек, бывших со мной, пожала плечами, видимо, удивляясь моей глупости, на том всё и закончилось.

В восьмом классе я подружилась с мальчиком. Это был приятель моего двоюродного брата Миши Аркадий К. Он был на год младше меня, учился классом ниже в другой школе. Встретила я его у Миши и потом начала встречать почти каждый день. Куда бы я ни пошла, он оказывался поблизости. Он брел за нами с Галей, если мы шли гулять в парк. Дышал мне в затылок, если мы сидели в кино. Просто подойти ко мне он долго не решался. Мальчик был красив: черные волосы и голубые глаза, но ростом с меня и – фу! – младше меня!

Как-то все-таки Миша свел нас, с хохотом заявив, что Аркаша влюблен в меня и боится, что я его прогоню. Мы оба залились краской, а у Аркаши на глазах выступили слезы. Мне стало жаль его, и мы разговорились. Теперь стали встречаться и гулять втроем, потом вдвоем.

Мне нравилось, что я гуляю с красивым мальчиком, и он влюблен в меня. Это было видно по всему – по тому, как он вздрагивал, если нечаянно касался моей руки, как заливался краской, если слышал от меня что-нибудь ласковое. Но, увы, никаких ответных чувств он у меня не вызывал – слишком он был обыкновенный, знал не больше меня, читал – меньше. И даже когда он, набравшись храбрости, чмокнул меня как-то в щеку, когда мы в лесочке, нагнувшись, собирали чернику. Это не вызвало у меня никаких чувств. Я, давно мечтавшая о любви, была неспособна ответить на э т у любовь. Вообще удивляюсь, что на меня обращали внимание ребята (а Аркадий был не единственный), так как уж очень плохо я была одета.

Слава Богу, что в школу надо было ходить в форме, и тете Мане удалось сэкономить деньги на форменное коричневое платье, и носила его я три года. Тетя Маня то удлиняла низ, то рукава. На фартук денег не хватило, у меня их никогда не было – ни черного, ни белого. Дома одевала попеременно два платьица. Мое зимнее пальто, пошитое в Джамбуле из светло-зеленого одеяла, давно потеряло всякий вид. На уроки надо было носить чернильницу с чернилами, и пару раз чернила проливались почему-то прямо на мое пальто. Чтобы закрыть фиолетовые пятна, я надевала тети-Манин платок на голову и низко спускала один конец. На ногах из года в год я носила резиновые ботики, которые в школе сменяла на тапочки. Так вот я и выглядела, шестнадцатилетняя, почти барышня. А мои буйные кудри неохотно укладывались в косички, окружавшие затылок.

Впрочем, многие девочки одевались почти бедно, исключение составляли две-три, да и питались мы скудно. На перемене доставали кусок хлеба, намазанный каким-нибудь жиром, и редко – дешевую конфету. И отводили глаза от Вики Б., аккуратно раскладывавшей на чистой салфеточке бутерброды с колбасой, яблоко и закусывавшей шоколадной конфетой.

За все годы учебы мне не припомнится ни один поход и лишь одна экскурсия – в Ленинград, в Этнографический музей. Вот осенью, в колхозе, мы работали ежегодно, класса с пятого: то убирали картошку, то капусту, то работали на пришкольном участке. И всё.

А я тосковала по музыке, с завистью слушала, как какая-нибудь счастливица выбивала гаммы на фортепьяно в Доме пионеров. Огромной радостью для меня была возможность слушать пластинки у дяди М. Он купил радиолу, и ария Карамболины (его первая пластинка) не оставляла меня ни днем, ни ночью. И так хотелось какой-то другой, яркой, наполненной смыслом жизни! Дома все те же колодки в головах моей софы; те же дядины тумаки и радость – книги и иногда, если тете Мане удавалось накопить мне тридцать копеек, – кино, в первом ряду. Гале мама давала несколько лишних копеек, и мы покупали граммов сто леденцов. Это уже был праздник: смотрим кино и сосем конфеты!

Однажды на заборах Гатчины появилась огромная афиша с кудрявой красавицей и надписью: «Галина Вишневская, исполнительница оперных арий и романсов, дает концерт в Доме культуры». О том, чтобы пойти на концерт, нечего было и мечтать – денег не было ни у меня, ни у Гали. Но мы загорелись желанием заиметь афишу. Ведь на ней было имя Гали, а фамилия – моя! И поздно вечером, оглядываясь – не видит ли нас кто-нибудь, мы сорвали две афиши, и моя у меня хранилась долгие годы.

И вдруг случилось чудо. В Гатчину приехали артисты ленинградского Малого (Михайловского) оперного театра, и Гатчина запестрела афишами: Евгений Онегин». Я бредила этим романом Пушкина и буквально болела музыкой Чайковского, особенно к «Онегину» и «Пиковой даме». Я ходила сама не своя, слезы текли сами собой – стоило подумать, что м о й Пушкин, м о й Чайковский здесь, а я их не увижу и не услышу. Просить деньги на билет я не решалась, и милая моя тетя Маня, видя мои мучения, на чем-то сэкономила и сама дала мне деньги на билет. Это было счастье!

Обычная сцена нашего Дома культуры преобразилась. Передо мной была сельская усадьба Лариных, и два дивных голоса пели… От первых звуков оркестра, от первых звуков голосов я перестала сознавать – где я и что со мной. Я вся ушла в этот милый, давно ушедший мир я жила и страдала с его героями. Онегина пел прекрасный баритон Алмазов. И казалось мне – никого более прекрасного я не видела в жизни! Я не помнила, как шла домой после окончания оперы, как прошла ночь, ибо она была наполнена музыкой. И несколько дней я ходила, как в чаду. Рифмовались какие-то строчки, весь восторг хотелось выразить стихами, и получалось что-то вроде письма Татьяны, жалкое, конечно, подражание.

А через месяц – новые афиши: «Пиковая дама». И всё! И нет никакой возможности пойти. И темным зимним вечером я брожу вокруг Дома культуры, где идет опера, жадно ловлю кусочки музыки и плачу, плачу от восторга и жалости к себе. Я дождалась окончания оперы, вышли все зрители, а я всё стояла и ждала своего кумира. И вот вышли актеры и он, Алмазов. Все сели в маленький автобус ехать на вокзал, а Алмазов и еще один актер вдруг решили пройтись до Варшавского вокзала пешком, сказав, что до поезда еще уйма времени. Кто-то сказал:

– Но вы же не знаете дороги!

И тут будто меня кто-то толкнул, я подошла поближе и, с ужасом думая, что же я делаю, сказала:

– Я вас провожу, мне по пути.

– Ну, вот и прекрасно! –воскликнули актеры, и мы пошли по моей улице Чкалова на вокзал. Все во мне ликовало – я шла рядом с моим Онегиным, я видела его прекрасное лицо, слышала голос. Моя рука сжимала в кармане стихотворение, посвященное ему, которое, конечно же, я никогда не решилась бы отдать. Но оно было при мне. Я не помню, о чем мы говорили, мне важно было видеть его и слышать. И я стояла на перроне, пока он не уехал, помахав мне рукой, и дорога домой была дорогой грез и тоски.

Дружба с Галей, Аркадием мало чем заполняла мою жизнь, не хватало новых впечатлений, умного общения, да и просто работы души. Галя во всем слушалась меня. Как-то передавали по радио концерт по заявкам, и мне очень захотелось написать в редакцию письмо с просьбой исполнить в следующей передаче «Письмо Татьяны» из «Онегина» и арию Германа из «Пиковой дамы». Попросить можно было об исполнении одного произведения, и я написала письмо с просьбой о «Письме Татьяны», а Галя – об арии Германа. Долго-долго, больше месяца ждала я в каждом концерте исполнения моей просьбы – так и не дождалась. Не исполнили…

А вообще-то мои друзья, вероятно, считали это блажью и не очень понимали меня. Аркадий дарил мне перефотографированные открытки, на одной из которых, например, была изображена заломившая руки девушка, на заднем плане – воплощение ее мечты: она в объятиях красавца, а внизу подпись: «Хотя и далеко, но сердцем и душой всегда с тобой». Дарил какие-то безделушки, кинжальчики, которые я брала, не желая его обижать. Галя же влюбилась в моего брата Мишу и мечтала только о нем.

Но вот и восьмой класс окончен. Как-то я умудрялась сдавать экзамены без переэкзаменовок. Предстояла поездка класса в Пушкинские Горы на экскурсию, в гости к моему поэту, милому моему Пушкину. Но я ничего не сказала дома, я понимала, что денег у тети с дядей нет. Вероятно, сам Александр Кузьмич упросил классную руководительницу зайти ко мне домой и попросит за меня. очень смущены были тетя и дядя, но, увы, я не поехала. Класс поехал без меня. Горько-горько плакала я в парке, над Черным озером. Увы, к Пушкину я попала еще очень и очень нескоро.


Встреча


И все же лето 1950 года изменило всю мою жизнь. Однажды сидела я на полянке у Черного озера. Семнадцать лет моей жизни накрепко связаны с этими местами. Здесь, на берегу озера, жила когда-то еще девушкой моя мама, здесь гуляла она с папой, а потом и со мной, маленькой. Была фотография, на которой я сижу почти на этом самом месте с тетей Маней Л. Это – когда мама умерла. А папа был на финской войне. Все это было до Отечественной войны. После ее окончания я опять же жила в крошечном домике на берегу этого озера, брошенная мачехой, и когда жизнь показалась невыносимой, сюда я бежала топиться. Теперь я повзрослела, полюбила озеро, оно уже не казалось мне суровым, я легко переплывала его и всей душой впитывала его красоту и покой.

И вот сижу я н мягкой траве, в руках книжка, рядом котенок, подаренный мне одноклассницей Катей Б. Котенок смешно кувыркается в траве у моих ног. И вдруг я вижу, что по дорожке, ведущей к горке с дубами, мимо меня идет юноша и улыбается, глядя на проделки котенка, а тот вдруг сорвался с места и стремглав кинулся бежать от меня. Подхватив книгу, я бросилась за ним, а вдогонку мне несся веселый смех. Когда я догнала котенка, юноша уже был далеко. И ничто не подсказало мне, что мимо меня прошла моя судьба.

Начались занятия в школе. Несмотря на мои семнадцать лет, я была еще очень наивной: представляя свое будущее, я верила, что впереди у меня интересная жизнь, что я буду писать книги или совершу какой-нибудь подвиг «во имя Родины». Моя двоюродная сестра, с которой мы жили в одной комнате, давно уже бросила школу и выучилась на парикмахера, то же она советовала сделать и мне. Но даже если бы я и захотела поступить, как она, меня вряд ли взяли бы на курсы, так как я состояла на учете в туберкулезном диспансере. Вот интересно, почему не думала о этом тетя Маня, пытаясь устроить меня в Пищевой техникум? Забыла, наверное.

С восьмого класса надо было платить за учебу. Освобождались от платы только дети учителей и сироты, поэтому я продолжала учиться.

Итак, мне семнадцать лет, я уже старшеклассница, и Галя уговаривает меня пойти на танцы в Дом культуры. Танцы под радиолу стоят, как дешевый билет в кино, и я соглашаюсь. В школе это строжайше запрещено, но многие девочки давно ходят туда тайком. Танцую я неважно, ведь в Доме пионеров учили только бальным танцам, здесь же танцуют и танго, и фокстрот, и вальс. Какое-то время крутимся с Галей, но вот ко мне подходит военный, офицер (в чинах я не разбираюсь) и приглашает на танец. Страшно смущенная, иду. Как-то танцую, ведет он меня умело, и к концу танца начинает что-то получаться.

Вообще же публика мне не нравится. Размалеванные девицы громко смеются, задирают мужчин, мужчины развязны, некоторые подходят и, не говор ни слова, кладут руку на талию девушке и ведут в центр зала. В лучшем случае буркнут:

– Пойдем!

Я жмусь к колонне, и такие меня обходят. Несколько военных, они вежливы. Мой первый партнер идет провожать меня домой. По дороге расспрашивает. Узнав, что мне семнадцать лет, он разочарованно восклицает:

– Как? Так вы даже в выборах еще не принимаете участие? (На днях должны были состояться какие-то выборы).

Он явно разочарован, но и мне он нисколько не нравится. Просто я пошла с ним потому, что он – военный, как папа. Обещаю прийти в Дом культуры в следующую субботу, но не прихожу.

Иду через пару месяцев. На этот раз меня наперебой приглашают два брата-близнеца, курсанты Мореходного училища, недавно открытого в частично восстановленном дворце. Братья похожи друг на друга, как две капли воды; до конца танцев я так и не понимаю, кто из них Володя, а кто – Сережа. Провожать вызвались оба. Я тихонько улизнула с Галей. Вообще с открытием Мореходного училища жизнь в Гатчине заметно оживилась.

В Дом культуры я сходила еще два-три раза, не больше. Угнетала теснота, крепкий запах пота, табака, одеколона, бесцеремонность мужчин, гордо прохаживавшихся в перерывах между танцами и разглядывавших ряды теснящихся у стен хихикающих девиц. А после того, как меня на весь вечер занял слегка подвыпивший огненно-рыжий офицер и к концу вечера начал объясняться в любви, я вообще испугалась и ходить перестала, но еще долго девочки передавали мне, что «рыжий» ищет меня.

Учеба в девятом классе мало что изменила в моей жизни – все тот же крошечный мир общения, те же учителя, те же мучившие меня вопросы о жизни, о моем будущем, на которые никто не мог дать ответа. С еще большей страстью набрасываюсь я на книги, благо появилась возможность часто их менять в библиотеке. Раньше я брала одну-две книжки, которые полагалось сдать через десять дней, теперь же с Галей мы имели три абонемента, ибо Галя записала себя и маму, и за десять дней я прочитывала и свои, и Галины книги.

В восьмом классе начали изучать литературу девятнадцатого века – Пушкина, Лермонтова, Гоголя. Все произведения их были давно знакомы и любимы. В девятом классе на уроках литературы, если Александр Кузьмич не рассказывал о литературных направлениях, душа моя парила: звучали отрывки из любимейших произведений, которые часто, по просьбе А. К., читала я. А. Н. Островский, Л. Толстой – всё много-много раз читанное, нежно любимое. А дома – библиотечные книги, классика зарубежных писателей, всё, что выдавалось: Гюго, Золя, Мопассан, Диккенс (любимейший). Вот только советских писателей брать не хотелось, несмотря на упреки библиотекарей, тоже воспитывавших нас. Давно прочитаны книги о Зое Космодемьянской, «Молодая гвардия» Фадеева и другие, потрясшие величием человеческого подвига, а «Белую березу» Бубеннова, «Далеко от Москвы» Ажаева* читать не хотелось: скучно!

Интересно, что любимые книги я могла читать в комнате, наполненной людьми, разговорами, – мир исчезал. Читала в очередях, поздно вечером в холодном коридоре, чтобы не мешать спать родственникам, а уроки делала с трудом.

Вышла замуж моя двоюродная сестра Р., жившая со мной в одной комнате, та, что стала парикмахершей. Вышла за какого-то парня, только что вышедшего из тюрьмы, где он сидел несколько лет за хулиганство. Переехала к нему в деревню, в нескольких километрах от Гатчины. Нас осталось четверо. Но теперь взбунтовалась ее мать, тетя С., та, что так горячо уговаривала нас переехать из Джамбула к ней. Мы ей надоели. Ей казалось, что, если бы она была теперь одна, она смогла бы снова выйти замуж. Было ей сорок восемь лет, женихов не было, но ей казалось…

Жить стало еще тяжелее. Тетя С. приходила с работы, и начинались ссоры, или она целыми днями ходила надутая, молчаливая и только время от времени смачно плевала на пол, в десятый раз за день старательно протертый тетей Маней. Деться же нам было некуда. Тетя Маня давно уже искала комнату, которую можно было бы снять, но в Гатчине это было почти невозможно: много домов разрушено, и ничего не строилось. Как-то мы втроем – тетя Маня, дядя Володя и я – ездили даже в поселок Сиверский, километрах в двадцати от Гатчины, но и там не нашлось ничего подходящего.

Когда мы вернулись из Джамбула, меня как жительницу Гатчины и дочь погибшего командира поставили на учет в очередь на получение жилья, но очередь почти не двигалась, и тетя Маня только ежегодно отмечалась и приносила очередной многотысячный номер – мой номер в очереди, конца которой не предвиделось и движения – тоже.


Пробуждение


Как-то в начале зимы в школьной стенной газете я прочитала стихи, поразившие меня совершенством рифмы и смысла, захотелось узнать, чьи они. Подпись В. Д. мне ни о чем не говорила, а цифра «9 класс» удивила. Я и не знала, что в соседнем девятом классе учится такой прекрасный поэт! Мои стихи, появившиеся в следующем номере газеты, показались мне жалкими по сравнению со стихами неизвестного В. Д., и я почти перестала их писать, поняв, что в моем возрасте они могут быть значительно лучше. Захотелось узнать, кто автор стихов, но я была достаточно стеснительной, чтобы начать расспрашивать о мальчике. Знакомства не получалось. А я начала писать повесть под названием «Школьная дружба». Это должен был быть рассказ о послевоенной школе, об учениках, разоблачивших учителя, который в годы войны служил немцам, о верности друзей, помогавшей им справиться с трудной задачей. Главный герой Костя Ветров был похож на мальчика из девятого «а» класса Юру Р., крупного, румяного, уверенного в себе; с ним мы иногда возвращались из школы.

После нового 1951 года в актовом зале школы проходило комсомольское собрание, на котором были все старшеклассники. Мимо меня, уже сидящей в зале, прошли трое юношей, в одном из которых я узнала того, что встретился мне летом в парке. Они как-то очень все трое отличались от всех и высоким ростом, и каким-то достоинством что ли.

– Кто это? – удивленно спросила я сидящую рядом девочку.

Она спокойно ответила:

– Павлов, Модестов и Д.

Спрашивать – кто из них Д. я не решаюсь. Сижу как на иголках, не свожу глаз с тройки ребят. Они сидят впереди и сбоку. Кода окончилось собрание, и все стали расходиться, ко мне вдруг подошел один из тройки и с улыбкой протянул крошечную записку. С невероятным волнением прочла я ее, увильнув от Гали: «Здравствуйте, девочка с котенком. Я не знаю ни вашего имен, ни звания,

но я очень хочу с вами познакомиться. Если вы против, пишите прямо, – я не гордый. Р.»

О, как забилось мое сердце! В голове почему-то снова громко зазвучал романс «Мне минуло шестнадцать лет…». Ну, конечно, хочу, желаю, мечтаю с ним познакомиться! И я вспомнила, как он летом прошел мимо меня, высокий, стройный, худенький с волнистой русой шевелюрой… и звучала, звучала в голове эта самая песенка. А как же мне написать ему? С кем передать записку?

Время идет. Я в растерянности. А потом на перемене я разговорилась с хромой красивой девочкой, оказавшейся из девятого «в» класса. Мы вместе прогулялись, я зашла к ней домой. У нее, единственной, может быть, в городе, была небольшая собачка. Я хотела ее погладить, но она залезла под кресло, на котором я сидела, и не показывалась. Инна Ф. рассказала мне о своих одноклассниках. На мой вопрос – кто же этот Владимир Д., который пишет такие прекрасные стихи, Инна поправила меня, сказав, что не Владимир, а Р., и достала из альбома большую фотографию, на которой почти в полный рост был изображен предмет моих мыслей. Оказалось, что он хороший приятель Инны и поэт. От изумления я сделала какое-то резкое движение, и в тот же миг в ногу мне впились зубы Инниной собачки, следившей за мной. Было очень больно, обильно текла кровь, но я была так рада удивительному, как мне казалось, совпадению: мой знакомый, он же и поэт, – что почти не думала о ране, которую Инна старательно обрабатывала. И я вдруг протянула ей записку, бывшую всегда со мной, и попросила:

– Передай, пожалуйста, ему, что я хочу с ним познакомиться.

– Хорошо, – просто ответила Инна.

На другой день, когда я выходила из школы, я увидела стоящего у калитки Д. Улыбнувшись, он только и сказал мне:

– Здравствуйте!

Но его голос, мягкий, ласковый, покорил меня. Я страшно смутилась и, что-то буркнув в ответ, не глядя на него, прошла мимо.

И все же через пару дней, когда он нова стоял у школьной калитки, я остановилась, и мы пошли вместе. Он взял мой портфель, и, несмотря на мороз, – был январь-месяц (записку я получила 13 января) – мы отправились в парк и говорили, говорили. Шли мимо Филькина озера, Черного озера, через проспект 25 Октября и вышли ко дворцу. Оказалось, что всё, что дорого мне, что я так люблю, дорого и любимо им. И чудные, чудные стихи читал мне мой прекрасный юноша. Мы не замечали крепчавшего мороза, порой по колени увязали в сугробах, ничего не замечали и не чувствовали, кроме радости от долгожданной встречи с человеком, разделяющим с тобой каждую мысль, каждое чувство.

Через несколько часов пришла я домой вся мокрая, но бесконечно счастливая. И начались дни, месяцы, годы, наполненные радостью от общения с удивительным человеком, умным, тонким, знающим гораздо больше меня обо всем, да и просто более образованным, так как вырос совсем в другой среде: отец у него был геолог, сравнительно недавно умерший, мать же преподавала биологию в нашей школе. Сам Р. пожил уже даже на Колыме, где искал руды его отец.

И через несколько дней поле нашего знакомства Р. написал в моей записной книжке:


Видел я степной горячий юг,

За Гыданом* снежным побывал.

Я тебя искал, мой милый друг,

Я тебя по всей земле искал…


Я, забитая, затюканная девочка, стала причиной прекрасных стихов. Я видела устремленные на меня огромные серые глаза, полные восхищения и ласки. И я поняла, что такое счастье.

В моей жизни произошло огромное событие: появился человек, с которым можно было говорить обо всем, делиться каждой мыслью. Все отошло на задний план – школа, неустроенность жизни, глупость окружающих. Раздражал Аркадий с его молчаливым обожанием, примитивными разговорами, не интересна стала Галя, вечно «глядящая мне в рот». Уроки проходили, как во сне, не очень печалили тройки и двойки, сыпавшиеся на меня. Я ждала конца занятий, бежала домой, наскоро готовила уроки и, если тетя Маня не заставляла меня что-то делать, уже не сводила глаз с нашего единственного окна. И наконец на другой стороне улицы появлялся о н.

Зимой он был смешон в отцовской великоватой куртке какого-то голубого цвета, отцовской шапке-кубанке и огромных подшитых валенках. Тетя Маня, наблюдавшая за мной, со смехом говорила:

– Вон твой ухажер пришел.

Но ей нравилось, что за мной ухаживает «порядочный» мальчик и, как я ей сказала, лучший ученик школы.

У Р. не всегда было время гулять со мной. Ему надо было многое делать по дому – принести продукты, дрова для растопки печки в их маленькой узкой комнатке, сходить за пятилетним братом в детский сад. Оказалось. Что и его братик, и он сам (до войны) ходил в тот же «садик», что и я, и даже воспитательница у нас с ним была одна и та же – Елена Андриановна. Велико же было наше удивление, когда, пару лет спустя, мы встретили ее, всплеснувшую руками при виде нас, и узнали от нее, что мы вообще были у нее в одной группе. Она повела нас к себе домой и подарила фотографию, на которой мы оба запечатлены примерно в шестилетнем возрасте недалеко друг от друга. Это показалось нам знаком судьбы!

А у Р. дома начались неприятности. Его мама узнала, что он встречается со мной, далеко не лучшей ученицей, «дочерью» сапожника. Начались скандалы. –все это я узнала гораздо позднее. Но ничто не могло порвать наше стремление быть друг с другом. И мы снова и снова, каждый свободный час бежали навстречу друг другу и бродили, бродили по заснеженным улицам нашего городка или, если были протоптаны дорожки в парке, то по парку. И долго-долго мы не смел прикоснуться даже рукой друг к другу, не то что взяться под руку. Но однажды, когда мы сидели в кино в нашем старом Доме культуры и смотрели любимый и мной и им фильм «Дети капитана Гранта», Р. вдруг взял меня за руку, такая горячая волна хлынула по моему телу, что, испуганная, я почти сразу отняла руку, и он не посмел взять ее снова.

На соседней от моей улице жил неприятный рыжий мальчишка примерно моих лет. Он почему-то люто невзлюбил меня и, завидя меня, всегда кричал оскорбления и после того, как он, подкравшись, пребольно ударил меня, я спасалась от него бегством, а он бежал за мной с воплями:

– Жидовка! Бей жидов!

Однажды я с ужасом увидела его на нашем школьном вечере. Он сидел в углу и, ухмыляясь, смотрел на меня. Со страхом ждала я окончания вечера. Когда все стали расходиться, и парень исчез, я вышла с Р. почти последней. Но стоило пройти нам несколько шагов, как рыжий загородил нам дорогу. Р. заслонил меня и спросил парня, что ему надо, но тот, как всегда, изрыгнув ругательства, двинулся на Р. и, размахнувшись, стукнул его по лицу. Я обомлела. Р. стоял, не двигаясь, лишь заслонив ладонью лицо. Рыжий, осмелев, замахнулся снова и снова. Р. принимал удары, не пытаясь сопротивляться. В ужасе я громко заплакала. К нам подбежал кто-то из последних ребят, выходивших из школы. Рыжего оттащили, крикнув нам, чтобы мы убегали. Я побежала, таща Р. за руку. Он нехотя следовал за мной. Видимо, парню сильно досталось от более крепких ребят, так как больше он не встречался нам. Случай же этот очень напугал и удивил меня: я не знала, хорошо ли поступил Р., не стукнув парня в свою очередь. Но он сказал, что считает ниже своего достоинства бить человека. Я долго сомневалась – человек ли это.

Наступила весна. Мама Р. усилила давление на него. По часто грустному лицу, по вырывающимся иногда полуфразам я видела, что ему приходится нелегко. Мы стали реже видеться, но желание общаться было так велико, что Р. изобрел наш собственный алфавит, и через пару недель я бойко писала ему записочки с русскими словами по придуманным Р. буквам. Было забавно и весело. Никто не мог прочитать теплые слова, написанные мне другом и переданные тайком на переменах.

Перед экзаменами встречи почти прекратились. На волне вдохновения я как-то незаметно «перелетела» в десятый класс, как всегда, блеснув на экзамене по литературе.

Но вот настал грустный час: Р. с мамой и братиком уезжал на каникулы на Украину, к бабушке. Свет померк. Уже не интересно было в парке, пустом без друга, тщетно пыталась развеселить меня Галя, я жила одним ожиданием писем.

И только, получив очередное письмо, я оживала. Казалось, что лету не будет конца! Лишь один раз приехавший из Ташкента двоюродный брат Рэм уговорил меня съездить с ним в Ленинград и сходить в «Голландию» на танцы.

В Ленинграде мы долго бродили по городу и Невскому. Фотографировались в Летнем саду, испугавшись огромной очереди, не пошли в Эрмитаж. Зато в наших гатчинских парках, по моей просьбе, Рэм фотографировал все милые моему сердцу уголки, где я любила бывать с Р. К сожалению – писал он позже из Ташкента – мало что получилось удачно.

На танцах в «Голландии» я встретила знакомую девушку, работавшую библиотекарем в городской библиотеке. Она сказала, что давно ищет меня. Ее знакомый, какой-то мальчик, сын «большого человека», по ее словам, давно тайно влюблен в меня, ходит за мной (а я и не видела!) и не решается сам познакомиться. Она предлагала это сделать. Я наотрез отказалась, очень удивив ее. Так и остался для меня тайной скромный обожатель, хотя было лестно, что в меня можно так сильно влюбиться и меня можно так стесняться. И когда как-то встретила я в парке Ваню В., и он предложил мне «возобновить отношения» (какие – я не знала и после моего ухода из оркестра народных инструментов я не вспоминала о нем), я с гордостью заявила:

– Нет, Ваня, раньше ты был у меня один, а сейчас таких, как ты, много…

Так и сказала, а ведь не была ни глупа, ни тем более чванлива.

Наконец лето миновало, и мой друг вернулся домой. В первый же день он примчался ко мне загорелый, веселый. С выгоревшими на солнце волнами волос. И хотя о многом я знала из его писем, снова и снова слушала я рассказы о Украине, о Кременчуге и маленьком хуторе Кияшк;, где провел он б;льшую часть лета. И так ярко он обо всем рассказывал, что я видела и спокойный Днепр, и бесконечные степи, и молчаливые курганы нежно любимой им Украины.

Десятый класс. Училась я по-прежнему неважно. И только не мог мною нахвалиться Александр Кузьмич. Все мои сочинения казались ему образцовыми. Он читал их и ученикам, и учителям – последним. Видимо, чтобы убедить их в моей небездарности. Наверное, это у него получалось с трудом, так как несколько раз учительница истории, рассказав на уроке об очередном съезде партии и его задачах, просила меня пересказать услышанное, я же путалась в датах, цифрах, законах. Она просила меня прочитать вслух, по учебнику, рассказанное ею и вновь повторить, и я снова путалась. Все это казалось мне настолько неинтересным, что мой ум отказывался это воспринимать.

Математика давно стала для меня предметом запредельным. И плыла, и плыла я по течению, зарабатывая троечки. Зато у учителей появился повод оскорблять меня. Если я не знала урок или отвечала неважно, я слышала бесконечно повторяющуюся фразу:

– Что, опять с Д. прогуляла вместо уроков?

Нас часто видели вместе.

Мне было уже восемнадцать лет. На последние, майские двести рублей, которые платили за меня тете, она купила мне небольшие наручные часики, первые в моей жизни. Носила я их лет десять, берегла, бережно хранила как память о папе. Мой бедный отец не считался даже погибшим, и жалкие гроши платили мне как дочери пропавшего без вести, а может быть, просто как круглой сироте.

Уже почти год как мы неразлучны с Р. То, что мы любим друг друга, видно всякому, но ни единого слова об этом еще не сказано нами друг другу. Галя давно уже целуется с моим двоюродным братом и с восторгом рассказывает мне о своих ощущениях. У нас все иначе. Письма с Украины полны были нежности, дома же мы боимся прикоснуться друг к другу. И вдруг однажды зимой Р. сказал мне:

– Посмотри, что написано на парковой калитке.

Я знала эту заброшенную калитку в конце длинной аллеи, спрятанную летом в зарослях кустов и высоких трав. Мы часто сидели около нее, никем не замечаемые. И вот я бегу туда, проваливаясь в снег, заранее зная, что там прочитаю. Вижу на заржавленной железной планке калитки надпись карандашом: «Я тебя люблю». Упало и куда-то покатилось мое сердце, кровь прихлынула к щекам, и дикая, невозможная радость охватила меня. Меня любят! А при встрече опять стыдимся смотреть друг другу в глаза и не говорим о написанном.

У Гали лопнуло терпение слушать мои признания. И однажды она сказала мне:

– Да поцелуй ты его первая!

И как-то раз, когда Р. пришел к Гале, она вышла из комнаты, и я, решившись, подошла к Р., стоявшему в дверях, и обняла его. Так, обнявшись, мы постояли минуту. Потом он резко повернулся и выскочил из комнаты. С бьющимся сердцем опустилась я на диван и ни слова не могла сказать вернувшейся подруге. Но преграда была преодолена. И при следующей встрече Р. сам поцеловал меня в щеку, робко, едва слышно.

В школе организовали драматический кружок. Старый учитель музыки решил поставить отрывок из «Молодой гвардии». И я и Р. сразу же записались в кружок и получили роли. Р. – Олег Кошевой, я – почему-то Валя Борц. Смешно вспоминать наш спектакль: сцена открывалась тем, что я что-то прибираю в комнате, вбегает Р., и я тревожным голосом спрашиваю, слыша шум за сценой:

– Это за тобой?

– Да, за мной.

– А где ребята?

– Ребята, я думаю, успели скрыться.

А потом приходят ребята, и мы что-то решаем, чего-то страшимся… Хорошие были мгновения!

Но самую большую радость приносили мне стихотворения моего друга, вроде этого:


Ветер, полно спать, вставай-ка.

Подмети тропинки чисто!

Скоро в парк придет хозяйка

В серой шапочке пушистой.

Над рекой туманный полог

Пусть колышется кругами,

Пусть Снегурка лапы елок

Щедро вышьет жемчугами.

В чаще темной ночью звездной

Дед Мороз ковал алмазы,

Чтоб сверкал дворец огромный

Королевны ясноглазой.

В нем стволы деревьев – стены.

Крыша – небо голубое.

Пол – рассыпчатая пена.

Пена снежного прибоя.

Мы идем домой, не в гости,

Пышной встречи нам не нужно.

Королева – ты, а … –

Твой певец в стране жемчужной.


И сколько их было! Нежных, пронзительно чистых! Раза два или три Р. посылал их в гатчинскую газету, и всякий раз их охотно печатали.

Однажды я, не сказав Р., послала несколько его стихотворений, кажется, в «Ленинские искры», поэту Леониду Хаустову. Скоро пришел ответ: Хаустов приглашал нас двоих встретиться с ним. Я показала письмо Р., но он почему-то не захотел ехать на эту встречу.

Летели месяцы. Как-то отдельно были школа, неустроенный домашний быт и встречи с Р., становящиеся все реже. Так как мама Р. не прекращала ругать его за дружбу со мной и старалась всячески отвлечь его от наших встреч. Зато, когда мы встречались, казалось, мир улыбался нам. Конечно же, мы бежали в парк, где знакомы нам были все тропинки, все закоулки, каждое дерево. И, казалось, всё нам радовалось: искрился на солнце снег, приветливо размахивали ветвями любимые ели, осыпая нас белыми хлопьями. И даже в ненастные дни, казалось, парк хочет спрятать нас в сумраке деревьев. И были любимые скамейки, скрытые от глаз пеньки и огромный валун, прятавшийся в кустах на откосе у озера.

И мама Р. вынуждена была уступить его просьбам пригласить меня и Галю на его день рождения. Моя тетя Маня испекла чудный торт «Наполеон». Я купила на давно собираемые рублики статуэтку – свидание Онегина и Татьяны, и мы с Галей отправились в гости.

Я впервые пришла в крошечную комнатку, в которой жил Р. с мамой и маленьким братом. Комната показалась мне очень уютной – ведь здесь жил Р. Я сняла пальтишко, свою пуховую шапочку, и мои длинные кудри упали на плечи и спину. Маленький Костя, увидев эту черную копну, прижался к маме и тихонько прошептал:

– Мама, это ведьма?

Кроме нас с Галей, была приехавшая из Ленинграда двоюродная сестра Р. Таня, показавшаяся мне прехорошенькой. Почти наша ровесница, она была раскованной, говорливой не в пример нам с Галей, очень стеснявшимся. Галя – оттого, что заикалась, я же чувствовала, что меня рассматривают и оценивают. Посидели за скромным столом, посмотрели книги Р., кое-что взяли почитать.

После этого дня я иногда приходила с Р. в эту комнату. Иногда мы вместе ходили в детский сад, наш сад, где выросли и мы с Р., – за Костей, везли его на саночках домой, дома я кормила малыша, Р. топил печку. Мама его работала в двух школах и домой приходила поздно.

Новый 1952 год мы встречали с Р. Тетя Р., мамина сестра, ушла с мужем и маленькой Таней в гости и разрешила нам встретить праздник в ее квартире. Было нас пятеро: я, Р., Галя и два друга Р. – Боря и Олег. Мы что-то с Галей приготовили, была одна бутылочка вина, которую принесли мальчики, сели под елку – ее ни у кого из нас дома не было – и скромно отпраздновали приход Нового года, плохо представляя себе, что он всем нам принесет.

Потом немного потанцевали под радиолу, тоже редкую вещь в доме, и, запыхавшись, уселись на диван слушать прекрасные пластинки дяди М. Я сидела между Р. и Олегом и вдруг я почувствовала. Что с двух сторон за моей спиной тянутся руки Р. и Олега, одна чуть выше, другая чуть ниже. Не долго думая, я взяла их своей рукой и соединила. Минуту они пожимали друг другу руки, я же с хохотом вскочила с дивана и с удовольствием смотрела, как резко оторвались их руки, и краска залила лица. А ведь Олег знал о нашей с Р. дружбе!

Все смеялись, и праздник продолжался. Но, увы, скоро вернулась тетя, и мы пошли бродить по городку.

После Нового года мы виделись еще реже, так как оба готовились к экзаменам. Иногда, встречаясь на минутку, передавали друг другу записки, написанные «нашим» шрифтом, полные нежных слов.

Как-то весной мой класс занимался военной подготовкой – была такая дисциплина. Мы, девочки, сидели не в школе, а, насколько помню, в одной из комнат военкомата. Вдруг вошла опоздавшая одноклассница Люба Т. с большим букетом черемухи и на виду у всего класса и преподавателя протянула его мне, сказав, что это просил сделать Р. Я покраснела от стыда и удовольствия, одноклассницы же сдержанно засмеялись, явно не от радости.

Приблизились экзамены Сочинение, как обычно, я написала на пятерку и страшно боялась математики. Но, видимо, у учителей не было желания «заваливать» нас. По классу ходили записочки с решением задач, и все, кто не мог справиться с ними сам, списывали. Списала и я.

Удивительно! Прошли годы, десятилетия, но очень часто я вижу один и тот же сон: я сдаю экзамены по математике и ничего не знаю! Я просыпаюсь от ужаса…

И всё. Школа окончена. В моем аттестате преобладают тройки, только по русскому и литературе стоят пятерки. А Александр Кузьмич попросил меня отдать ему на выставку все сочинения, которые у меня сохранились, что я и сделала не без удовольствия.

К выпускному вечеру мне пошили новое платье, не белое, не розовое, а атласное коричневое, с тем чтобы я носила его долго, а дядя Володя сшил мне прелестные коричневые туфельки на маленьком каблуке. И я, правда, носила платье много лет, потом перешитое, лишенное этих ужасных блестящих складок. На выпускном вечере же мне было немного неловко в моем темном коричневом платье.

Вот и окончился очень значительный этап моей жизни.

Помню странное чувство, с которым проснулась я на другой день после выпускного вечера, – будто стою я, как Илья Муромец, на перекрестке дорог и размышляю, куда идти дальше. Странно, что я мало думала об этом раньше. Я знала, что большинство дорог для меня закрыто, закрыты по разным причинам: во-первых, я еврейка, во-вторых, имею плохой аттестат, в-третьих, нет «блата», о котором я наслышалась, и т. д.

То, о чем я мечтала всю жизнь, было недоступно. Мечта это была вечная для меня – учиться игре на фортепьяно. Увы! Хотела бы я стать журналисткой, но с моими-то оценками и «пятым пунктом»! И я решила быть хотя бы поближе к горячо любимой мною литературе, второй моей страсти. И подала документы в Педагогический институт им. Покровского*. Их было два тогда в Ленинграде, один – имени Герцена, элитный, имени Покровского – попроще. Никакой любви к преподавательской работе я не испытывала, но я как-то не думала о ней, хотелось изучать литературу. Сдавать надо было пять предметов: сочинение, русский язык устный, немецкий язык, географию и историю. Стала готовиться к экзаменам. Р. усиленно занимался со мною немецким языком. Я зубрила ненавистные съезды.

По примеру своего отца, Р. решил стать геологом и вместе со своим другом Борей П. подал документы в Горный институт. И тому, и другому экзамены давать было не нужно, так как оба окончили школу с медалями, у Р. была серебряная, потому что он получил четверку по физике.

Галя сдала документы в Чертежный техникум. Почти все отличницы из моего класса решили поступать почему-то в Железнодорожный институт; трое, кроме меня, – в педагогический; все, окончившие школу кое-как, – в Финансово-экономический, тогда самый захудалый, или в Библиотечный институт, несколько – в техникумы. Поступить на работу сразу после школы было почти невозможно: Гатчина – маленький городок, предприятий было мало, и без профессии никуда не брали.



Часть 3


Новый поворот


И вот я сдаю экзамены в институт. Казалось, что будет это не так уж трудно, математики и физики ведь не было! Русского языка и литературы я не боялась, немецким со мной занимался Р., историю и географию усиленно учила всё лето.

Оценивали знания очень строго: и за сочинение, и за русский язык я получила по четверке. Была бесконечно рада четверке по немецкому языку!

Четвертый экзамен был – история. Сидел передо мною молодой преподаватель с каким-то замкнутым лицом, ни следа улыбки, просто человеческой расположенности. Я не могла по его лицу понять, верно ли я говорю, надо ли сказать еще что-то. Это его молчание и непроницаемость леденили меня. Не зная, доволен ли он, я начала спотыкаться, путаться потом замолчала.

И тут он, как будто взвившись, обрушился на меня с градом вопросов и даже не по моему билету. Я растерялась, забыла всё, что так старательно выучивала, и, замерев, смотрела, как выводил он в моей зачетке жирную двойку.

Как оказалась я за дверью института – не помню. Помню, что смотрела я на темные воды Мойки и думала, как в детстве, не прыгнуть ли мне в нее. Не решилась… До вечера бродила я по Ленинграду, глотая слезы, задыхаясь от обиды. Давно не испытывала я такого страшного отчаяния. Мир рушился. Жить не было сил.

Глупая я, глупая! Позднее мне объяснили, что в 1952 году лучше было не поступать в институт – еврейке…

Через несколько дней, немного придя в себя, я начала искать работу: обошла несколько гатчинских заводиков, какие-то конторы, но нигде не была нужна. Когда я совсем было пала духом, кто-то предложил мне пару месяцев поработать в школе секретарем при директоре. А ведь это была школа номер пять, где я училась, и директор был все тот же – М.! Я было испугалась, но, подумав, согласилась. На этот раз М. встретил меня с довольно ехидной, но улыбкой, указал стол с печатной машинкой в углу учительской, посоветовал поскорее научиться печатать. И месяца два я прилежно исполняла свои несложные обязанности – печатала приказы одним пальцем. И хотя получала я гроши, впервые мне было хорошо: почти все учителя были новые, никто меня прежде не знал, и относились они ко мне вполне по-человечески. Но, увы, через два месяца вернулась болевшая секретарша, и я снова оказалась не у дел.

На этот раз пришел на помощь дядя М. Он работал зубным техником в Гатчинской поликлинике, дружил с главврачом, и, по его просьбе, главврач принял меня на работу: меня оформили санитаркой и послали учиться в Ленинград, в Областную больницу, на рентген-лаборанта. Правда, полгода, пока я училась, мою зарплату забирал главврач. Забавно, что, окунаясь в эту систему, я не знала, чем отличается санитарка от медсестры и чт; я буду делать в будущем.

В огромной Областной больнице собралось нас, обучающихся, человек пять, все, кроме меня, имели среднее медицинское образование. Какой-то мужчина, видимо, старший техник, несколько дней рассказывал нам об устройстве рентгеновского аппарата, о том, как надо с ним обращаться – поднимать, опускать, заливать по утрам трубку дистиллированной водой (такие тогда были аппараты!). Рисовали мы схемы положений больного при производстве различных снимков, потом что-то каждый ответил ему, и мы были допущены к работе.

Хорошо помню мой первый рабочий день. Очень волнуясь, я прохожу мимо группы больных, первой вхожу в кабинет и с бьющимся сердцем сама проверяю, всё ли в порядке: достаточно ли воды в рентгеновской трубке, то ли подано на аппарат напряжение (вот она, «любимая» моя физика!), готовы ли журнал и ручки для врача. Знакомлюсь с вошедшим в кабинет довольно молодым доктором Наливкиным. Закрываю тяжелые шторы на окнах.

– Приступим? – говорит врач, и я вызываю первого больного.

Я знаю, что первые трое больных – голодные, им исследуют желудок. Помогаю старичку-больному стать за аппарат, сама иду в конец кабинета, где за защитной ширмой находится пульт управления, и включаю аппарат. Теоретически я всё знаю; знаю, что вначале врач смотрит грудную клетку; знаю, сколько тока подать на ее исследование – это зависит от толщины больного. Мой «первый» старичок – худой. Затем врач включает небольшой светильник, и я готовлю в стакане барий с водой – контрастное вещество для исследования желудка. Протягиваю стакан больному, он берет его…и в этот момент с него падают на пол брюки…

Впервые в жизни вижу я голого мужчину. Взвизгнув, я закрываю глаза и кидаюсь из кабинета. Пролетаю мимо больных, вбегаю в туалет в конце коридора и громко реву. Я ничего не могу с собой поделать! Сказались напряжения последних месяцев – раннее вставание в шестом часу (я ежедневно езжу из Гатчины), чувство ответственности перед тем, чем я управляю, – этим гудящим аппаратом, страх перед голым мужчиной…

Не знаю… я реву, а добрейший врач тихонько стучит в дверь туалета и ласково уговаривает меня:

– Людочка, да успокойтесь же! Идемте работать, больной – старенький, и он уже надел брюки. Больные ждут…

Никогда никому не рассказал Н. И. о моем первом рабочем дне. Я проработала с ним пять месяцев. И это был один из немногих чутких, добрых людей, которых я до сих пор встречала. Позднее из газет я узнала, что мой первый доктор стал крупным ученым-медиком.

Постепенно втягиваюсь я в мою новую для меня жизнь. Я встаю в шестом часу утра, пью чай и бегу на электричку. Час двадцать минут еду до Ленинграда, смотрю в окно, как поднимается осеннее солнце, больше часа добираюсь в переполненных трамваях до больницы, меня давят со всех сторон, приходится терпеть, иногда вообще вишу на подножке, бегу больничным садом до своего корпуса, отпираю дверь кабинета, надеваю широкий длинный халат, в котором почти утопаю, но другого нет, и этот-то добыл для меня дядя М., и уже привычно приступаю к своим обязанностям.

Первые недели две я работаю только при рентгеноскопии, т. е. включаю врачу аппарат для исследования легких и желудка больного. Врач смотрит на экран, видит, здоров или болен человек. Затем мы вместе записываем, что он видел: врач – в историю болезни, я, под его диктовку, – в больничный журнал. Рентгенографией я еще не занимаюсь, а это значит уже при свете, самой, без врача, надо делать снимки поломанных костей, внутренних органов больного, самой проявлять эти снимки и отдавать врачу для установления диагноза.

Через пару дней меня зовут в светлый кабинет, где группа медсестер учится делать такие снимки. Мое появление вызывает дружный смех, я пугаюсь – уж не узнал ли они о моем «позоре»? Но меня дружески обнимают за плечи и подтягивают к столу (это – лежащий рентгеновский аппарат).

Позже, в коридоре, увидев себя в большом зеркале, я поняла, почему все смеялись. Передо мной стояла худенькая фигурка в широченном халате, светились два каких-то огромных испуганных глаза и свисали чуть ниже плеч смешные черные косички с торчащими во все стороны колечками. Да! Ничего серьезного!

Все-таки я умудрилась спрятаться за спины и не без страха смотрю на лежащего на спине раздетого мужчину, он слегка закрыт простыней. Ему снимают грудной отдел позвоночника. Это не страшно. Как надо его уложить, как вставить в аппарат кассету с пленкой, сколько тока направить на рентгеновскую трубку – теоретически я знаю. Бегу проявлять снимки. Вижу уже знакомые мне очертания костей – ребер, позвоночника, тени сердца и легких. Другим больным мы делаем снимки ног, рук, черепа. Всё не страшно. И так пару дней. И вдруг, придя в очередной раз. Я вижу совершенно раздетого мужчину. Я снова прячусь за спины. Мне страшно. Но надо смотреть! Робко-робко выглядываю из-за спин, и глаза мои прямо устремляются к одному месту больного. Я разглядываю то, что меня так пугает: какое-то всё огромное, волосатое. Меня никто не трогает, и я постепенно успокаиваюсь.

В следующий раз подобный снимок костей таза приходится делать и мне. Видя мое смущение, одна из сестер – они все кажутся мне старыми, ведь все много лет работали медсестрами, прежде чем их послали переквалифицироваться на рентген-лаборантов, – так вот сестра прикрывает таз больного простыней и велит мне через нее прощупывать нужные кости. Я всё делаю правильно, только стараюсь случайно не коснуться пугающего меня возвышения.

Так проходит примерно месяц. С утра я в темном кабинете с моим врачом исследую легкие и желудки; после двенадцати часов делаю снимки при свете, сначала с другими сестрами, затем самостоятельно. Снимки получаются то лучше, то хуже – зависит это от качества пленки, от моего мастерства (так ли уложила больного на кассету, в которой лежит пленка, такое ли включила напряжение тока). Учусь. Скоро уже не замечаю, одетый больной или раздетый лежит передо мной. Много позднее, сказав больному:

– Снимайте всё и ложитесь на стол.

– не без удивления вижу его замешательство и, сообразив, что он стесняется, даю ему простыню, хотя мне-то делать снимок удобнее без нее.

После двух часов пополудни забегаю в магазин, покупаю за 11 копеек пачку сухарей и с удовольствием грызу их, возвращаясь домой. Я, взрослая девица, все еще нахожусь на иждивении тети Мани и дяди Володи. Мало того, что они меня кормят, теперь еще мне нужны деньги на месячный билет на поезд, копейки на трамвай, и на еду я беру только эти 11 копеек, дома я буду в пятом часу.

Через пять месяцев я сдала строгому технику экзамен, показала всё. чему научилась, получила соответствующую справку. Простилась с милым Н. И. и явилась в гатчинскую поликлинику к своему главврачу. Он же решил сделать из меня универсального специалиста и послал еще на месяц в другое место в Ленинграде – в специализированный флюорографический кабинет на Лиговском проспекте. Здесь я научилась делать массовое исследование больным грудной клетки: делаются маленькие негативы грудной клетки любого количества больных (до пятидесяти-семидесяти за прием), и врач на аппарате, увеличив, видит, здоровы или больны у человека сердце и легкие.

Напишу немного о Р. Виделись мы эти полгода редко, не каждое даже воскресенье, так как он, поступив в Горный институт, жил в Ленинграде у своей тети.

Мама Р. преподавала в нашей школе ботанику и биологию. Родом она была с Украины, из города Кременчуга, где и в это время жила ее мама и две сестры. Ее отец, до революции известный в городе дамский портной, очень хотел учить своих четверых детей. И мать Р. успела до 1917 года закончить частную гимназию. Уже в глубокой старости она свободно читала по-французски.

После революции она уехала учиться сначала в Харьков, потом в Киев и поступила на биологический факультет университета. Там она встретилась с будущим мужем, отцом Р., учившемся на геологическом факультете.

Получил высшее образование и единственный ее младший брат, он стал инженером-машиностроителем, позже принял участие в изобретении машины для производства сосисок и получил (вместе с коллективом) Сталинскую премию. Из двух сестер одна удачно вышла замуж за инженера-строителя, другая прожила всю жизнь с родителями, работая на табачной фабрике. Это была еврейская семья.

Родители отца, украинские крестьяне из-под Чернигова сумели дать всем детям, кроме младшей дочери, высшее образование. При мне одна тетя Р. жила в Москве и работала в издательстве «Правды», другая жила в Подмосковье и с ней старенькая бабушка Р., дедушка уже умер.

Одна тетя Р. преподавала физику в техникуме, другая – математику в средней школе, где была и завучем. Еще одна тетя преподавала геологию в днепропетровском Горном институте. Старший брат отца Р. был известным профессором-окулистом в Киеве и одно время заместителем министра здравоохранения Украины, отец Р. был геологом, и только младшая их сестра, любимая тетя Р., не получила высшего образования. Она работала под Ленинградом, в Пулковской обсерватории и обладала удивительными математическими способностями. Тогда еще не было вычислительных машин, так вот она в уме могла складывать и делить огромные числа. Теперь ее семья – она, муж и дочка Таня жили в Ленинграде (Пулково было разрушено), и у нее-то и поселился Р., так как ездить ежедневно домой, в Гатчину, было тяжело.

В Киеве родители Р. поженились, и в начале тридцатых годов судьба забросила их в Гатчину. Каждое лето отец Р. ездил в экспедиции, искал руды; мать – преподавала в школе, а зимой отец Р. тоже становился учителем – географии.

Маленький Р. ходил в тот же детский садик, что и я. Мы были в одной группе, у одной и той же воспитательницы. Накануне войны расстались и встретились снова в 1951 году, и кто знал, что мы будем вместе всю жизнь?

Война застала Р. с мамой в Кременчуге, у бабушки; отец в это время работал в Дальстрое, искал на Колыме урановые руды. Его даже не призвали в армию. Вся семья – бабушка, дедушка, их дочери эвакуировались на Урал. Оттуда, еще до окончания войны, маме Р. удалось с ним перебраться к мужу, и около трех лет они прожили на Колыме. Там родился в 1945 году младший брат Р. Только в 1948 году они вернулись в Ленинград, и отец Р., оставив их у своей младшей сестры, поехал назад оформлять свой уход из Дальстроя, организации, где проработал многие годы. Он уже давно чувствовал себя неважно и по дороге на Дальний Восток умер в больнице Магадана, как оказалось, от белокровия. Где-то там его и похоронили. Было ему всего сорок четыре года.

Дом в Гатчине, на улице Карла Маркса, где семья жила до войны, был разрушен снарядом и разобран на дрова. Два года мама Р. с двумя детьми жила на частных квартирах, пока в 1950 году им не дали ту маленькую, шестнадцатиметровую комнату, которую я застала.

И вот как удивительно сложились наши судьбы! Меня увезли в Казахстан, Р. жил на Колыме, и снова мы вернулись в Гатчину, оказались в одной и той же школе, хотя в городе их было несколько, и встретили друг друга.


Моя юность


Начиная с первых месяцев 1953 года накалялась обстановка в стране. В газетах появилась зловещая статья о врачах-евреях, убийцах; была атмосфера ожидания чего-то страшного. Все разрешилось со смертью Сталина.

И наконец – грянул гром. В марте 1952 года умер Сталин. Это событие потрясло всех; казалось, рушится мир. Ведь Сталин был всегда, всю мою жизнь. Еще ребенком, давая обещание что-либо выполнить, я произносила заветные слова: «Честное ленинское, честное сталинское, честное слово всех вождей!» И никогда не нарушала эту детскую клятву.

С именем Сталина связывалось всё лучшее в стране – победа в войне, послевоенное строительство (об этом вещало радио, показывали кинохроники перед всеми кинофильмами), ожидание новой, счастливой жизни.

В это день я оказалась дома. Первое желание было бежать на улицу. Видеть людей, разделить горе со всеми. И я, плача, пошла на пересечение улиц Чкалова и Красной, где на здании гостиницы давно висел огромный, в полный рост, портрет Сталина. Туда же, не сговариваясь, шли толпы людей. Большинство, как и я, плакало. Пришел и Р. Он тоже глотал слезы. Казалось, что мы потеряли самого дорогого человека, и страна не сможет без него существовать. Гремело радио, шли передачи о трауре в стране и в мире, позднее – о похоронах, невероятных, грандиозных. (О десятках раздавленных людей мы узнали спустя десятилетие).

Появилась группа людей, возглавивших страну. Одни быстро сменяли других, старцы умирали, и вознеслась фигура Хрущева. Прошел непонятный двадцать второй съезд партии. Шептались по углам коммунисты, у всех проходили закрытые партсобрания; до нас, непартийных, долетали отголоски странных и страшных слухов. Разум отказывался воспринимать услышанное – настолько всё было чудовищным. Расстреляли виновника всех «плохих» дел, творившихся в стране, – Берию и как-то стали жить дальше, тихонько посмеиваясь над словами и поступками Хрущева, нового главы страны. А обвинения Сталина постепенно заглохли, всё казалось придуманным и все предавалось забвению.

Я не написала о том, что еще произошло в начале 1953 года. После зимней сессии в Горном институте Р. перестал ездить на занятия. Мне он сказал, что ошибся, что геология его не привлекает, и заниматься ею ему неинтересно. Я всегда знала, что его призвание – литература, хранила с десяток тетрадей его стихов и рассказов, написанных лет с четырнадцати. Но вот пример отца, желание мамы, уговоры друга…

А сейчас я растерялась. Что же он будет делать полгода? Не знаю, что было у них дома, но Р. настоял на своем, забрал из института документы и полгода просидел дома. Серебряная медаль давала право дважды без экзаменов поступать в вуз. На следующий год он поступил в университет, на романо-германское отделение филологического факультета.

Потом наступило лето моего двадцатилетия. В это день Р. подарил мне чудное стихотворение. Их было у меня уже немало, для них была заведена толстая тетрадь, и Р. сам вписывал в нее новые стихи.

В юбилейном была такая строфа:


Этот день не для печальных глаз,

Двадцать – это счастьем называют,

А любовь, такая, как у нас,

Право, не у всякого бывает…


А я была печальной. Я с трудом представляла себе будущее. Знала только, что оно связано с Р. Об этом мы говорили при каждой встрече уже два с половиной года. Мне было грустно оттого, что я не испытывала никакой любви к медицине. Вместо музыки, волновавшей меня бесконечно, вместо упоения литературой – кровь, раны, страдания больных и даже смерть. В двадцать лет это было невыносимо! Но выбора не было, и я добросовестно исполняла свое нелюбимое дело.

Печальной я была часто, ибо невыносимой становилась обстановка дома. Злилась тетя С., у которой мы жили. Нервничал дядя Володя: его, несмотря на имеющийся у него патент на ремонт обуви, донимала фининспекторша, она постоянно приходила и проверяла, сколько у него работы, хотя он исправно платил немалый налог и жили мы очень скудно, и несмотря на то, что дядя чинил ей всю обувь, – разумеется, бесплатно.

Очередь на получение мною жилплощади почти не двигалась, в городе ничего не строилось. А в моем довоенном доме, в отремонтированных комнатах кто-то жил…

И наконец я, новоиспеченный рентген-лаборант, или «техник», как меня называли, начала работать в городской поликлинике. Это было нарушением правил, так как у меня не было хотя бы среднего медицинского образования. Но примерно через полгода здесь же, в поликлинике, организовали двухгодичные курсы медсестер, и я сразу же на них поступила.

С девяти часов утра до четырнадцати – пятичасовой рабочий день из-за вредности профессии – я работаю, а через полгода еще и с девятнадцати до двадцати двух часов – учусь. Правда, часто приходилось работать на полторы ставки – не хватало техников, да и хотелось немного побольше заработать.

Ставки рентгенотехников были ничтожно малы, это – крошечная зарплата медсестры и пятнадцать процентов прибавки за вредность. И я работала один день с девяти до двух, другой день с девяти до семи часов вечера и сразу же шла в соседний кабинет на занятия. Я была молода и глупа, не понимала, что облучаюсь, сил пока хватало на всё.

Больница расширялась, понадобились новые специалисты. Со временем поступили сначала на практику еще пять девочек, заканчивающих рентгеновский техникум; четверых из них взяли к нам на работу. Но одну у пульта работающего аппарата упала на пол и начала биться в эпилептическом припадке. Хорошо, что рядом стояла я. Ей запретили работать.

Кроме меня, были еще только одна молодая женщина-техник и два врача-рентгенолога. И опять мне не повезло. Это были очень несчастные, обделенные войной женщины. Техник – деревенская, вредная, завистливая, стареющая в одиночестве. Одна врач – овдовевшая во время войны, озлобленная на всё и всех. Вторая – прошедшая войну, раненная в голову и тоже одинокая. И та и другая с на редкость скверными характерами, капризные, раздражительные, всем недовольные.

Ежедневно я пять или десять часов сидела в затемненном кабинете то с одной, то с другой и в промежутках между приемами больных выслушивала сотни раз ругань (порой справедливую) по поводу качества моих снимков, поступков и рассказы о прожитой жизни, обо всех перипетиях их судеб, озлобленные суждения об окружающих нас сотрудниках поликлиники и о жизни вообще. И изо дня в день я наблюдала, как несчастные деградировали.

Скоро появилась еще одна врач Н. Ф., это была веселая, добрая женщина. Я ее полюбила, но и она у меня на глазах постепенно сходила с ума. Я не знаю, что подействовало на двух из трех врачей – ту, раненую и Н. Ф. – то ли влияние рентгеновских лучей, то ли климакс, но через пару лет одна из них стала рассказывать мне, что ее преследуют мужчины, ночью заглядывают в ее окна, проникают сквозь стены в комнату, и она ночами не спит – боится, что ее убьют. Н. Ф. стала, сидя за столом, засыпать. Мне приходилось будить ее, так как это бывало в то время, когда она заполняла больничные карточки. Если же в какой-то момент не было больных, она валилась тут же в кабинете на кушетку и мгновенно засыпала. Она худела, странно красной становилась кожа ее рук и лица, ежеминутно она протирала их одеколоном, терла одеколоном десны. Года через три она стала рассказывать мне, что не принадлежит себе, что она слышит голос и видит какую-то Зосю, которая отдает ей разные приказания.

Кроме меня, техника Т. и санитарки Симы, никто не видел их в таком состоянии, а мы боялись кому-либо о них рассказывать, да нам бы и не поверили.

Кончилось всё печально: и одну и вторую увезли в психиатрическую больницу. Осталась одна, та, овдовевшая во время войны, самая вредная, не скрывавшая от меня, что не любит, как она говорила, «вашу нацию».

Ненадолго появилась странного вида женщина-рентгенолог, внешне очень похожая на мужчину. О ней врачи в поликлинике шептались, что она «живет» с врачихой-лаборанткой. Но мне с ней работалось хорошо. Через год-полтора обе куда-то уехали.

Вообще я застала в поликлинике «цветник» из врачей и профессоров-евреев. Еще в 1952 году главврач не побоялся принять на работу изгнанных из ленинградских больниц специалистов высочайшей квалификации. Несколько месяцев со мной работали два прекрасных врача-рентгенолога – мать и дочь. Это было доброе для меня время. Мать очень полюбила меня. К сожалению, через год-два после смерти Сталина поликлиника снова опустела.

Был еще в моей работе такой эпизод.

Я заполняла журнал, записывая имена пациентов, фамилии, возраст – все это было в их медкартах, лежащих передо мной. Она из них меня удивила. Там было написано так: Иванова, Валентина Степановна. Я подвинула эту карту и шепнула:

– Что это?

Она шикнула на меня, ничего не ответив. Потом она, смеясь, объяснила мне, что это был гермафродит.

Или еще был случай.

Я в освещенном кабинете делала снимки поломанных конечностей. Раздевалась молодая женщина с переломом ключицы. Раздевшись до пояса, она стала передо мной, ожидая моих действий. Взглянув на нее, я обомлела: все ее тело было покрыто бородавками от крошечных до величины горошины, но были их, наверное, сотни. Врач протянула мне простыню, и так, через нее, я делала снимки.

Потом мы долго размышляли, что это за явление. Даже моя Т. Е., которая когда-то работала хирургом, теперь же рентгенологом, призналась, что такое видит впервые. Позже я узнала. что так бывает на нервной почве.

Каждую свободную минуту на работе и дома я читала учебники либо медицинские, либо школьные, так как по-прежнему мечтала учиться в институте. Хотела поступать снова в педагогический, тот же самый, имени Покровского. И не потому, что меня привлекала профессия учителя – о ней я как-то мало думала, я мечтала заниматься литературой, во-первых, и во-вторых хотелось получить высшее образование, доказать себе и окружающим, что я чего-то стою.

Пока же я первой приходила в рентгеновский кабинет и готовила аппарат к работе. Это был очень старый, несовершенный аппарат – за годы моей работы появились два новых, иной конструкции. В этот же, имеющий стеклянную рентгеновскую трубку, надо было, чтобы он не перегревался, наливать дистиллированную воду. Вытирать мельчайшие пылинки, проверять напряжение тока и ставить его в заданный режим. Как-то я на секунду отвлеклась, и меня так ударило током, что я на метр отлетела от трубки.

Приходила на работу первая, тихо сходящая с ума Н. Ф. или моя антисемитка Т. Е. Много позже я поняла. что Т. Е. порой делала по отношению ко мне недопустимые вещ: она могла велеть мне выйти из-за защитной ширмы (сидела я здесь же, в кабинете за аппаратом) и дать больному барий – контрастное вещество для исследования желудка. Аппарат же в это время оставался включенным. И я пробиралась в темноте под гудящим аппаратом и делала то, что мне велели. Что этого делать нельзя, я не знала, я всячески старалась угодить вечно недовольной докторше.

Скоро, освоив теорию в школе медсестер, мы перешли к практике. Шли в больницу, находившуюся перед поликлиникой (теперь в этом здании старинного госпиталя располагается городская администрация), и делали всё, что полагалось медсестрам: ставили банки, делали уколы и т. д. На всю жизнь запомнила я посещение прозекторской. Зрелище было не для слабонервных, нескольким девушкам стало дурно. Я вынесла.

Интересно было в родильном отделении. Удивительно. Как по-разному вели себя женщины! Кто-то просто кричал, кто-то нецензурно ругался, иные ругали мужей. И чудом казалось появление на свет детей! Помню, как акушерка положила в мою расставленную ладонь только что рожденного человечка – его животик и часть головки поместились на моей ладони, ручки и ножки провисли. Мне надо было отнести это кряхтящее чудо к титану с теплой водой и обмыть прямо под краном. Боялась, что уроню скользкого ребенка, что заоравший комочек выскользнет, но обошлось. Через несколько месяцев я считала себя уже умудренной, и когда одна из рожениц, еще лежащая на кровати, сказала мне:

– Сестричка, я сейчас рожу.

– я авторитетно заявила:

– Вас же недавно смотрел врач и сказал, что вы родите через час.

И едва я успела выговорить ту фразу, как раздался писк, и тут же. на кровати появился ребеночек.

Когда моей молодой соседке по дому пришло время рожать, она попросила меня быть с ней. Я стояла у нее, рожавшей, в ногах и обо всем, что видела, рассказывала ей. Во время схваток она чуть не сломала мне руку, но я вытерпела и первой увидела черненькую головку и затем всю ее родившуюся дочку.

Прошел год моей работы и учебы в школе медсестер. Я успешно сдала экзамены на двух сессиях и перешла на второй курс.

Все это время я не оставляла мысли поступить в институт, только теперь уже на заочное отделение. Заново учила историю, географию, немецкий. Летом сдала документы в институт. Дома родственники посмеивались надо мной, а А., муж тети М., говорил:

– Милка, что – тебе мало медицинского образования, хочешь быть умнее всех? Держу пари, что ты снова не поступишь!

Я не спорила и, зажав уши, учила историю. В отпуск пошла на время экзаменов. На этот раз результаты были ненамного лучше предыдущих: пятерка, четверка и три тройки. Конкурс же и на заочное отделение был немалый. Расстроенная, ехала я в Ленинград забирать документы, зная, что у меня непроходной балл. В приемной декана я стояла в очереди, с завистью глядя на счастливчиков, выходящих из кабинета с сияющими глазами – их приняли.

Мы со стоящей рядом девочкой были печальны: она сдала экзамены так же. вызывали к декану по два человека. Вошли мы с соседкой. За столом сидело трое мужчин, смотрели они на нас довольно приветливо. Спросили фамилию соседки, покопались в пачке бумаг и, видимо, это был декан, который сказал ей:

– К сожалению, Сергеева, мы не смогли вас принять, постарайтесь в будущем году подготовиться получше.

Спросили мою фамилию – и вдруг, о чудо! – я не поверила своим ушам. Декан сказал:

– А вас, товарищ Вишневская, мы приняли. Поздравляю!

Я онемела от удивления, но тут «взвилась» ожидавшая меня соседка.

– Как? – вскричала она. – Почему? У нас же одинаковое количество баллов!

– Да, – сказал декан. – Мы долго думали над этой кандидатурой и решили принять ее. Девушка – круглая сирота. Отец у нее погиб на войне. Поступает к нам второй раз. – видимо, намерения у нее серьезные. У вас же, Сергеева, есть родители, папа полковник, вы можете год подождать и подготовиться получше.

В моей голове гремели оркестры! Меня охватило редко испытываемое мною чувство счастья. С ним я и вернулась домой. Видела счастливые лица тети Мани и дяди Володи, слышала злые слова А.:

– Все равно, шесть лет ты не выдержишь, бьюсь об заклад.

Я засмеялась, схватила давно приготовленное задымленное стекло и побежала в парк, где мы условились встретиться с Р., чтобы смотреть ожидаемое в этот день солнечное затмение. Р. был счастлив, как и я.

Был 1954 год. Сталин умер, обвинения против евреев-«убийц» отпали, наступила некоторая политическая растерянность по отношению к евреям – думаю, этим и объясняется мое поступление в институт. Через пару лет проклятый «пятый пункт» возник снова.

Осенью, теперь уже как студентка присутствовала я на первой «установочной» сессии в институте. С восторгом слушала лекции по античной литературе – ну, как тут не вспомнить моего Апулея, прочитанного в четырнадцать лет! Блестяще вел занятия молодой доцент Смирнов. По древнерусскому и старославянскому языкам читал лекции профессор Шуб. Еще были логика, психология – и всё безумно интересно, особенно, конечно, литература.

На курсах медсестер занятия задерживались, и я ничего не пропустила. Через месяц с горкой учебников я вернулась в поликлинику, и начался очень нелегкий труд.

Работа и учеба занимали все мое время. Получала я за свой труд четыреста рублей, иногда больше, когда работала на полторы ставки. Это было очень мало – две студенческие стипендии. Все деньги я отдавала тете Мане, но она, несмотря на мои протесты, всё тратила на меня.

Та же портниха, что шила мне платье для школьного выпускного вечера, теперь сшила мне три новых, модных и очень нелепых, но, правду сказать, я не очень разбиралась в модах и одевала все, что она шила. Да ведь даже красивой материи на платье купить было трудно, и тетя Манечка отдала перешить мне свою единственную, очень нравившуюся мне крепдешиновую кофточку. Она всеми силами старалась помочь мне в нелегкой моей жизни; когда я работала в две смены, она приносила мне в поликлинику тщательно завернутые, еще теплые блинчики или кашу. Себе же она долго копила деньги на зимнее пальто, вместо очень старого и однажды купила коричневую шубку, шапку и муфту – корейский гарнитур из искусственного меха. Он очень шел ей. Но, подумав, на другой день отнесла его обратно в магазин, благо продавец был знакомый, и пошила себе черное суконное пальто, радуясь, что оно обошлось ей дешевле.

Меня выбрали в комитет комсомола поликлиники и дали комсомольское поручение – проводить раз в неделю политзанятия. В «красном уголке» собирались минут за пятнадцать до начала работы все врачи и медработники, и я делала обзор газет, просмотренных за неделю. Выбирала самые интересные факты, кончала непременно чем-нибудь смешным.

Всем очень нравились мои краткие обзоры, и ко мне зачастил секретарь парторганизации. Он начал уговаривать меня вступить в партию, я категорически отказывалась. Меня напугали последние события в стране, я интуитивно чувствовала какую-то большую фальшь во всем, что происходило, и не хотела принимать в этом участие.

Теперь, если я работала до двух часов или с двух, то утро или часть вечера я сидела в «Красном уголке» поликлиники и занималась. Там, кстати, появился первый телевизор в моей жизни. Крошечный экран был величиной чуть больше открытки, но и это казалось чудом. И однажды мы с Р. просидели перед ним вечер, с упоением слушая «Евгения Онегина».

После начала нового, 1955 года я сдавала первые экзамены в институте.

За два года учебы в пединституте им. Покровского экзаменационные сессии проходили в нескольких школах Ленинграда. Эти первые экзамены я сдавала в школе на площади Л. Толстого, летнюю же сессию прослушала на Кировском проспекте, в красивом здании, куда был переведен когда-то Царскосельский Лицей. С трепетом ходила я по длинным коридорам, заглядывала в классы, зная, что здесь учились многие знакомые Пушкина и всегда, до закрытия Лицея здесь царили дух и память «того» Лицея, пушкинского.

Когда я закончила второй курс наш институт имени Покровского объединили с пединститутом имени Герцена, и кончала я уже дальше этот знаменитый институт. Но на память об институте Покровского остался голубой значок-ромбик. И вот я на третьем курсе.

В это же время надо было сдавать экзамены и в школе медсестер за первую половину второго курса. Вот это был старт! Дни сдачи двух экзаменов из четырех совпали: утром я сдавала экзамен в институте, вечером – в школе.

Навсегда запомнился один такой день. В институте был мой первый экзамен – это была античная литература. Я его нисколько не боялась. Давно было всё прочитано, усвоено, и даже перед дверью аудитории, где шел экзамен, я рассказывала девчонкам содержание произведений, которые они не читали.

К моему восторгу мне достался «Золотой осел» Апулея и поэзия Сафо. Я бойко рассказала красавцу-преподавателю об авторе, о времени создания романа, кратко изложила его содержание. Я знала всё. Смирнов слушал меня молча. Когда же я закончила, он как-то ехидно спросил – не могу ли я высказать личное мнение об этом произведении? Я смутилась, запнулась, кровь прилила к щекам, но, помолчав, я честно сказала, что это самое безнравственное произведение, которое я когда-либо читала. И тут мой экзаменатор «взорвался». Стукнув кулаком по столу, он громко рявкнул:

– Девчонка! (Я обмерла). Да читали ли вы роман?!

– Читала, – прошептала я.

– А ну, рассказывайте!

И я начала подробный рассказ, стараясь обходить пикантные места. Но мой экзаменатор был неумолим, он заставлял меня останавливаться именно на них. Убедившись, что роман я читала, он «погонял» меня по поэзии Сафо, затем попросил рассказать содержание «Декамерона» Боккаччо, вспомнить еще нескольких авторов и наконец открыл мою зачетную книжку.

Я боялась смотреть на его руку, видела только, как она на секунду повисла над пустой книжкой, потом быстро, размашисто что-то начертила.

Мокрая и красная вылетела я из аудитории, встреченная сочувственными взглядами:

– Ну, что у вас? Что он вас так долго мучил? Ведь прошло пятьдесят минут!

– Не знаю… – ответила я, боясь заглянуть в книжку.

Кто-то взял ее из моих рук, раздался какой-то громкий вздох:

– Отлично!

Я не поверила своим глазам. В зачетной книжке стояло очень крупно выведенное это слово! Это была моя первая оценка в институте. Счастливая, я помчалась на поезд, чтобы хоть немного поучить медицинский учебник. Вечером был экзамен по инфекционным болезням, и я сдала его тоже на отлично. Поистине счастливый день!

В школе все четыре экзамена я сдала на отлично, в институте получила одну тройку по старославянскому языку. Всего за все годы учебы в институте примерно из сорока экзаменов у меня было только три тройки, кроме этой, – по древнерусскому и немецкому языкам.

Еще немного об экзаменах. В пединституте мои однокурсники были учителями начальных классов, закончили педучилище или двухгодичный пединститут (был тогда такой, кажется, в Новгороде). И реакция на мои ответы была всегда неожиданной! Это был огромный знак вопроса, нарисованный на лице экзаменатора. На меня обрушивался град вопросов: кто я? зачем? что привело? И сыпались вопросы по билету и кроме билета, и всю меня перетряхивали, чтобы убедиться, не блажь ли это. Потом удовлетворительная улыбка и «резюме»:

– Вот этих (имелись в виду сидевшие в зале) заставляют учиться, иначе им нечего делать в школе, вы же сами! А ну-ка, рассказывайте!

И начиналось! Как правило, всё кончалось к общему удовольствию: я получала пятерку.

А было и такое. Сильно кашляющий педагог с желтым лицом и прокуренными пальцами, услышав мой ответ, закашлялся еще сильнее и. с трудом преодолев себя, спросил, как выглядят легкие курящего человека по сравнению с легкими некурящего. Я красочно описала ему его легкие, изобразила их на рисунке и припугнула его, объяснив, чем грозит ему его увлечение. Он протянул мне мою зачетку, взглянув на мои оценки, и, не спрашивая ни о чем по предмету, поставил мне пятерку:

– Если вы так разбираетесь в медицине и убедительно рассказываете о ней, то педагог из вас получится классный!

Самым замечательным человеком, кроме доцента Смирнова, был профессор Шуб, преподававший языкознание. Слушать его было удовольствие! Но, к нашему ужасу, после второго курса он умер.

Обычно в поликлинике отмечались официальные праздники – 7 ноября. 1 мая. На этот раз почему-то отмечался Новый год, правда, елки не было. Сказал приветственное слово секретарь парторганизации. Потом молодежь, преимущественно сестры и санитарки, танцевала под радиолу в обширном помещении перед регистратурой. 31 декабря я должна была присутствовать на вечере: меня выбрали членом комитета комсомола, и я следила за порядком в зале.

Кто-то привел на танцы нескольких морских офицеров из Гатчинского военного училища. Р. прийти не смог.

Я не танцевала, помогала менять пластинки, следила, чтобы в зал не проникли пьяные с улицы, и очень растерялась, когда меня пригласил на танец невысокий молодой человек в какой-то странной форме. Оказалось, что это немецкий офицер, приехавший в Гатчинское училище из ГДР на «усовершенствование», как тогда говорилось.

Было ему, вероятно, года двадцать четыре или двадцать пять. И был он удивительно хорош собой, ни капельки не похож на тез немцев, которых я видела в детстве. Волосы черные, вьющиеся, глаза темные, бархатные, и весь он какой-то точеный, изящный.

По-русски он почти не говорил, мы танцевали и объяснялись на жуткой смеси русского и немецкого языков. И как-то очень внимательно вглядывался в мое лицо странный немец, а потом вдруг по-немецки сказал:

– Ваши глаза, как у серны, такие же, как у моей мамы.

Я смутилась, но слушать это было приятно – это-то я поняла. Я спросила его, немец ли он по национальности.

– Да, – ответил он, – чистокровный немец. Правда, из земель недалеко от Польши.

– Не отсюда ли черная шевелюра? – подумала я.

Потом я ушла по своим делам, но заметила, что мой знакомый больше не танцевал, стоял у стены и смотрел в ту сторону, куда я скрылась. В конце вечера он подошел ко мне и попросил разрешения проводить домой. Я согласилась. Мне было интересно, это был первый немец не пленный, как те, которых я ребенком кормила хлебом. Звали его Ганс К. Он уже окончил высшее мореходное училище в ГДР и был послан в Советский Союз на несколько месяцев пополнить знания.

У моего дома мы расстались, ничего не пообещав друг другу. А через несколько дней, уходя вечером домой после занятий на курсах, я увидела его ожидающим меня у поликлиники. Опять дошли до моего дома. Ганс рассказывал мне о своей жизни в чуждой и страшной мне Германии, расспрашивал о моей. Так повторялось несколько раз. Наконец он спросил меня, не хочу ли я пригласить его к себе домой. Я испугалась! Это было совершенно невозможно! И так уже дядя Володя, услышав о моих прогулках с немцем, пришел в страшный гнев, ругал меня всеми словами, а тут еще эта просьба… Да и вообще – показать ему нашу комнату – сапожную мастерскую с пятью обитателями в оной?!

Не помню, чем я отговорилась, хотя он, одетый в легкий китель, непрестанно дул на руки и как-то жалобно говорил, что у него «холодно пальц;м».

Сказать правду, я увлеклась красивым юношей, тем более что давно не видела Р. И когда Ганс пригласил меня в кино, я охотно пошла. Сидела рядом с моим красавцем, смотрела, почти не видя, на бегущие титры, взгляд зацепился за фамилию Олишевский… И вдруг услышала тихий голос:

– А вашего друга зовут Д.?

Я обомлела: «Откуда он узнал?!». О чем был фильм – не помню, не помню, что я пробормотала.

Когда мы молча возвращались к моему дому, навстречу нам из-за угла вышел Р. Он, конечно, ждал меня. По-немецки он что-то сказал Гансу, и они отошли в сторону. О чем они говорили, я так никогда и не узнала. Ганс попрощался со мной и ушел. Я поплелась за Р., который ни единым словом не упрекнул меня.

Через несколько дней Ганс в последний раз встретил меня и по дороге сказал. Что дело даже не в Р., а в том, что я никогда не забуду, что моего отца убили немцы, и как ему ни тяжело, нам лучше не встречаться. Я молчала. Вскоре он уехал. На память у меня осталась маленькая фотография, где Ганс снят во весь рост в своей немецкой офицерской форме.

Позже, когда я думала о Гансе, я понимала, что ничего серьезного между нами быть не могло. Был Р., и это было серьезно. Для меня эта встреча была подтверждением того, что я недурна собой и не глупа, раз мною так заинтересовался иностранный офицер, о котором говорила вся молодежь поликлиники. Это было самоутверждением Золушки – «уродины», по словам двоюродной сестры; «кривоногой и сутулой», по словам теперешней пассии А., который назло мне сошелся с женщиной, более чем на десять лет старше него и жутко меня к нему ревновавшей.

Теперь Р. старался видеть меня в каждый мой свободный час. Иногда нам удавалось съездить в театр. Любимыми да и самыми дешевыми были Оперная студия консерватории и Малый оперный театр. Вот уж где я теряла связь с действительностью, окунаясь в мир волшебных звуков! Наконец-то я не перед крошечным экраном телевизора и не в гатчинском Доме культуры, а в настоящем театре с его бархатом кресел, люстрами, запахами слушаю «Евгения Онегина», «Пиковую даму», «Царскую невесту». И хотя в консерватории голоса у певцов не очень сильны, но музыка! Музыка! И тоненькие фигурки Татьяны, Ольги, Лизы – всё очаровывало.

Домой мы возвращались последним поездом, и много дней музыка звучала во мне, я могла вспомнить мелодию любой арии, любого отрывка.

А однажды мы поехали в Театр комедии с тетей Маней. Я не помню, что это был за спектакль, но в главной роли значился Сергей Филиппов*, очень любимый нами комический актер.

Наши места были в середине зала, где-то с краю, и одно место оставалось свободным. Спектакль начался. Вдруг в полумраке на свободное место опустился мужчина, он сел как-то неловко, толкнув меня, да и сильно от него пахло спиртным. Я взглянула на него и обомлела: рядом сидел Филиппов, который, как мне казалось, должен был быть на сцене. Мало того, он был пьян, что-то бормотал и, увидев мое удивленное лицо, стал «строить мне глазки».

Мы с тетей Маней поулыбались друг другу, потом засмотрелись спектаклем. Спустя какое-то время он вдруг появился на сцене и скоро завладл вниманием всего зала, и ни одно движение и слово не выдавало того, что знали мы с тетей!

Весной я снова сдавала экзамены в институте и школе медсестер. В школе это были выпускные экзамены, два из них я сдала в один день с институтскими, а два последних – отдельно. Все два года у меня были в школе одни пятерки, последний же экзамен я сдала на тройку. Но меня это мало волновало, Итак, ура! Какое это было счастье! Какую я чувствовала свободу! Ведь осталась только работа и учеба в милом мне институте. О будущей работе учителя я не думала – я упивалась литературой, передо мной была открыта прекрасная библиотека института, и я взахлеб читала книги по программе и вне ее.

Конечно, интересней всего было мне на лекциях по литературе. «Серебряный век» читал все тот же импозантный, чуть надменный доцент Смирнов. Слушала я его завороженно. Блок, Белый, Ахматова! Их имена, их поэзия были чудом и откровением. Да! И Ахматову он упоминал в 1955 году.

Мы заметили одну особенность нашего преподавателя. Входя в аудиторию, он обегал глазами сидящих девушек (юношей было два-три), выбирал самую хорошенькую, останавливал на ней взгляд и всю лекцию, казалось, читал ей одной. И однажды, к моему удивлению и конфузу, этой чести удостоилась и я.

Когда надо было написать курсовую работу по творчеству Блока, я, не задумываясь, выбрала тему «Любовная лирика Блока». Я толком не спала несколько ночей, читая поэзию Блока, литературу о нем, в мозгу кружились вихри мыслей, писала, исправляла, и всё казалось не то и не так.

Когда же я читала мой доклад перед аудиторией, стояла тишина. Изредка, взглянув поверх листов, я видела сияющие глаза подруг, а потом они громко хлопали мне. С. крепко пожал мне руку и сказал, что всё очень удачно и надо мне дальше работать над творчеством Блока.

Вообще всё давалось мне на редкость легко, кроме языков. Оказалось, что я не бездарна!

Летом Р. последний раз уехал с мамой и братом на Украину. Присылал мне нежные письма и стихотворения. У меня тоже был месячный отпуск. Приехал из Ташкента к тете Рае погостить мой двоюродный брат Рем, с которым мы так подружились летом 1947 года. Ездили с ним в Ленинград, он много фотографировал город и меня. По моей просьбе, он сфотографировал в Гатчине все дорогие моему сердцу места, где я любила бывать с Р. – и скамейку, где Р. впервые меня поцеловал, и большой камень, на котором мы любили сидеть, и многое другое. К сожалению, получилось у него не всё.

Но дней через десять после начала моего отпуска пришла к нам домой моя врач Т. Е. и попросила меня выйти на работу – вторая женщина-рентгенотехник заболела. И я беспрекословно вышла.

В конце лета, когда Р. был еще на Украине, начали что-то перестраивать в нашем доме, и всем пришлось искать временное жилье. Тете удалось снять нам троим крошечную, восьмиметровую комнатушку на чердаке у знакомой. Поместившейся с сыном в другой такой-же комнатке. Помню, как тетя Маня, сев за стол и с трудом вытянув ноги, едва помещавшиеся в этой конурке, мечтательно сказала:

– Эх, если б это была наша комната!

О том же подумали и мы с дядей. Потом была зима, выли ветры, снег заметал крошечное окно, но топилась печка, и нам было так хорошо!

Однажды на подоконник снаружи села взъерошенная, иззябшая галка; когда я открыла форточку, она даже не отлетела, – видимо, замерзла и изголодалась. Я насыпала ей хлебных крошек, и птица принялась их жадно клевать. Поела – и улетела, но на другой день уже рано утром снова сидела на подоконнике. И стала прилетать и кормиться каждый день. Так и пережила зиму. А Р., увидев ее, написал стихотворение:


Прилетала голодная галка

На окошко моей любимой

И посматривала так жалко

Бусинками своими,

Растопырив черные крылья,

Напружинив черные ножки, –

Как бы ее не побили,

Как бы не вышло оплошки!


К сожалению, стихотворение затерялось, а кончалось оно примерно так:


Когда-нибудь эта галка

Задумчиво скажет: «Дети,

Если б вы только знали,

Какие еще бывают

Прекрасные окна на свете!»


Еще когда мы только что переехали в эту комнатку, – а находилась она в том же доме, где жила тети Манина сестра тетя Сима, – к ней в гости приехал племянник ее мужа из Минска. Мой ровесник, он учился дома в техническом вузе. Мы познакомились. Спокойный, скромный, юноша в первый же день пошел меня провожать. Для этого надо было подняться со второго этажа, где жила тетя, до нашего третьего, чердачного. Но провожание протянулось на несколько часов. Г. останавливался на каждой ступеньке и с жаром рассказывал мне о своей будущей профессии инженера-строителя. Он даже на листочке бумаги рисовал какие-то конструкции.

Мне было неинтересно, и я заговорила о Р., последнее письмо которого лежало у меня в кармане непрочитанным. Рассказывала я о нашей дружбе (только-то), о стихах Р., Г. переменил тему и стал сам рассказывать мне о своей подруге. Мы наперебой хвалили своих друзей! Это продолжалось несколько дней. Расстались мы друзьями, пообещав писать друг другу о наших делах. Я написала пару писем, Г. – много больше.

Через много месяцев, когда мы, грустные, вернулись в прежнюю комнату с тетей Соней и сапожной мастерской, в гости к нам пришла шустрая старушка, бабушка Г., приехавшая из Минска. Она приехала по просьбе внука уговорить меня выйти за него замуж. Оказалось, что у Г. нет никакой подруги, что он влюбился в меня, а подругу сочинил, так как ему было досадно слушать мои рассказы о Р.

Ежедневно в течение недели старушка приходила к нам, ждала меня с работы и рассказывала. Какой добрый, умный, порядочный человек ее внук, как любит он ее и свою мать – учительницу музыки, как счастлива я буду в их семье.

Дядя Володя посмеивался, тетя Маня молчала, они ни на чем не настаивали, я же с опасением думала, что даже если бы я Гарика и любила, я бы сошла с ума, слушая рассказы о турбинах. Никаких нежных чувств он у меня не вызывал. И обещание мамы Г. учить меня музыке (о любви к ней я тоже много говорила Г.) ничего не изменило. Бабушка уехала опечаленная. Переписка прервалась…

На 1 мая 1956 года тетя Рая, дядя Моник и я были приглашены на свадьбу моей двоюродной сестры Тани в Витебск. Это был город, где родилась и до начала тридцатых годов жили моя мама и ее сестра тетя Рая. Теперь там жил с семьей их брат, дядя Гриша.

У меня было три свободных дня, и я с радостью согласилась ехать. Приехали вечером 30 апреля, утром – праздник и свадьба. Таня только что закончила медицинский институт, ее жених – начинающий юрист. На свадьбу пришли их друзья, почти все – медики и, к моему удивлению, почти все гости – евреи. Я не привыкла к шумным застольям, пить не умела и не любила, сидела себе тихонько рядом с братом Юрой и не принимала участия в разговорах.

Смеялись, шутили, пели песни друзья Тани. Но вдруг ко мне подошел и заговорил один из них. От тети Раи я слышала, что Таня любила именно его, а не своего теперь уже мужа, но он ее не любил. Он пригласил меня танцевать. Звали его Ф., и теперь он старался не отпускать меня, пока меня не перехватил другой мужчина, явно старше других. О нем говорили с большим уважением; он уже несколько лет работал врачом-микробиологом, звали его Гр. Таня шепнула мне, что он – мечта всех ее однокурсниц. Я пригляделась к нему: среднего роста, крепкого сложения, с приятным лицом и явно уже намечающейся лысиной. Ничего…

Вечер тянулся долго: плясали, пели, снова садились за столы, фотографировались. И мне стало весело; приятно, когда тобой интересуются, приглашают танцевать, подкладывают в тарелку вкусные вещи.

На минутку я забежала привести себя в порядок в соседнюю комнату и вдруг услыхала, что за стенкой говорят обо мне. Говорили Ф. и Гр.

– Послушай, – говорил Ф., – Мила мне очень нравится. А ты – это серьезно?

– Да, очень – услышала я в ответ.

Сердце мое замерло, потом забилось сильно-сильно.

Когда я вернулась, Гр. уже не отходил от меня.

Ночь пролетела незаметно. Утром пошли гулять по пустынному городу я и Гриша. Он расспрашивал меня обо всем, его интересовало всё. Я рассказывала обо всем…кроме Р.

И все-таки я слегка робела. Он казался мне таким взрослым! А оказалось, что ему всего-то двадцать шесть лет. Рассказывал он и о себе. Узнала я, что у него была невеста, но ему пришлось на год уехать в командировку, и за это время она вышла замуж. Через некоторое время она пришла к нему, просила простить ее, но он не смог. Его давно уже никто не интересовал. (Видимо, зная это, Ф. и «уступил» меня другу).

Надо сказать, что этот день был удивительным! Гр. водил меня по всему городу, очень разрушенному в годы войны, но уже возрождавшемуся. Долго стояли мы над рекой, живописно огибавшей город, дышали сладким весенним воздухом.

Несмотря на праздничные дни, работали некоторые магазины. В один такой и завел меня Гр. Там висели невиданной красоты шубы из драгоценных мехов. Усмехнувшись, Гр. спросил, не хочу ли я такую шубу? Я испугалась и почти вылетела из магазина: очень уж было у него решительное лицо. Тогда он повел меня к себе домой, сказав, что хочет познакомить меня с родителями. Отец и мать показались мне очень старыми. Мать внимательно осмотрела меня и подозрительно спросила:

– Деточка, сколько же тебе лет?

Услышав, что мне двадцать два года, она успокоилась, заулыбалась и пригласила вечером в городской театр, где работала костюмершей. Мы расстались ненадолго, чтобы вечером идти в театр.

Дома тетушки встретили меня радостными криками:

– Милочка, это твоя судьба! Ведь Гр. влюбился в тебя, не упусти его. Ты будешь такой счастливой!

Тормошила меня и Таня:

– Мила, в него влюблена половина нашего курса, а ты знаешь, какой он врач!

Слышать все это было очень приятно.

Вечером пришел Гр. и под восхищенный шепот родственников увел меня.

В театре шла пьеса на белорусском языке – не помню ее названия. Да и содержания тоже. Гр. шепотом переводил мне текст, но, честно говоря, мне это было неинтересно. Больше занимало меня состояние моего сердца, а оно не было спокойным. В антрактах мы бродили по всему театру, зашли за кулисы, в костюмерную, где нас с улыбкой встретила Гр. мама. Ели пирожные, лазили по каким-то потайным лестницам. Долго гуляли по ночному городу. Когда вошли в парадную дядиного дома, я хотела уйти, но Гр. удержал меня и неожиданно обнял. Как дикая кошка, я вывернулась из его объятий и, простояв с ним всю ночь на лестнице, ни разу не позволила себя поцеловать, чем потом очень гордилась. Надо было видеть это умоляющее лицо, эти жадные губы, тянувшиеся ко мне, – я была непреклонна. Разговаривать – да. И всё. Где-то в шестом часу я тихонько пробралась в квартиру и нырнула в постель, радуясь, что никто не слышит.

Утром – опять гвалт, восторг и советы, советы…Снова пришел Гр. Вечером мы уезжали, и почти до отъезда он не отпускал меня от себя. Появился Ф. с фотоаппаратом, снимал нас, куролесил, и мы гуляли по шумным улицам, где слышалась громкая еврейская речь, что было мне удивительно. Дома по-еврейски разговаривали только мои тети да их немногочисленные знакомые и то не на улице. Иногда пел еврейскую песню дядя, ремонтируя обувь. Я запомнила ее навсегда:


От азой найте шнайдер,

От азой найт эр дус.

Ун найт, ун найт, ун найт, ун найт,

Мит кадохес нишкам брайт.


Я языка не знала, понимала лишь отдельные слова, да и их-то произносить стеснялась – крепко сидел во мне страх. А тут через всю улицу переговаривались по-еврейски старики!

Вечером Гр. ушел с тем, чтобы прийти к отходу поезда. И не успели мы еще войти в вагон, как он, запыхавшись, выбежал из-под арки вокзала и ринулся ко мне. Все деликатно отошли в сторону. Гр. держал большой букет цветов и конверт. Отдавая мне и то, и другое, попросил заглянуть в конверт уже в поезде. Так и постояли почти молча, я не могла поднять глаз на него – смущало умоляющее выражение лица. Крепкое пожатие руки – и я влетаю в вагон. Гр. шел за поездом до конца платформы. Потеряв его из вида, я, естественно, заглянула в конверт. Там лежали две большие фотографии Гр. На одной было написано: «Милочке от старшего друга». На другом: «Для меня Вы и счастье – одно и то же». Я обомлела.

Около моего дома стоял Р. Мы оба были как-то смущены, говорили о пустяках. Р. 1 мая был в гостях у тети в Ленинграде, в компании друзей Тани, своей двоюродной сестры. И только у Р. дома, когда мы остались одни, он признался мне, что увлекся одной из подруг Тани. Он уединился с ней, и они сидели, обнявшись, пока Таня, прикрикнув на него, не заставила его отойти от девушки. Мне вдруг показалось, что мое сердце оторвалось и покатилось куда-то вниз. Стало больно. Но я засмеялась.., вынула из сумочки фотографии Гр. и протянула их Р.

– Вот и хорошо, – спокойно так сказала я, – вот и решение всех проблем.

Грудь болела, но я не плакала.

Несколько дней жила в каком-то нереальном состоянии, с Р. не встречалась, читала и перечитывала пришедшее через пару дней письмо от Гр., полное ласки и нежных признаний. О чем-то написала ему довольно сухо и сдержанно. Его это не охладило, и второе письмо было еще более нежным. В нем он с сожалением писал, что все время думает: «Почему я не захватила с собой паспорт?!» С паспортом он бы меня так не отпустил.

Что испытывала я в это время? Казалось невыносимым потерять человека, с которым я давно срослась мыслями, чувствами, желаниями. И не испытанная прежде ревность душила меня. С другой стороны, мы были в тупике: уже пять лет наша любовь встречала глухое сопротивление со стороны мамы Р. Смешно сказать, но когда мы ходили в кино или ездили в театр, каждый сам платил за свой билет – мама не давала Р. ни одной лишней копейки. И только когда он стал получать стипендию, то, экономя на завтраках, иногда покупал мне какие-то безделушки (брошечку, шкатулочку…) О замужестве не было и речи. Где жить? На какие средства?

В Витебске же было всё (как когда-то в Минске), я была желанна, были и квартира, и достаток. Гр. писал, что переведет меня на дневное отделение института, и я буду только учиться. Но это был чужой человек. Он был слегка глуховат, и я думала, что как это – я ничего не смогу сказать ему шепотом? Опять же – начинающаяся лысина! Вот ведь какие мысли бродили во мне. Вообще же было огромное горе, жуткое чувство потери.

И вот, когда я, ничего не замечая, брела по городу, меня догнала Д. И., мама Р. Напуганная, взволнованная, она вцепилась в мое плечо, она с криком выдавила из себя страшные слова:

– Р. пытался отравиться! Прошу тебя, выходи за него замуж. Я все сделаю для вас, буду помогать, пока вы учитесь. Прости его!

И она заплакала.

Я помертвела. Пришли к ним. Р. лежал на диване, жалкий, похудевший, похожий на побитую собаку. Волна жалости окатила меня. Всё было забыто! Гр. я послала письмо, в котором всё описала. И всё. Это был конец.


Замужество


Наступило лето 1956 года. Р. первый раз не уехал на Украину. В июле у меня был отпуск, целый месяц – первый за три года работы и учебы. Каждый день летела я утром на свидание с Р. мы встречались в разных уголках парка. Быстро иду по аллее и вижу у назначенного места тоненькую фигурку с копной волнистых русых волос – на сердце тепло, радостно. В конце аллеи – бегу – и наш весь день!

Нам радуется солнце, нам машут ветвями деревья, для нас звенит птичьими голосами парк. Кажется, всё приветствует нас. Ранним утром парк пуст и весь принадлежит нам.

За этот месяц мы объездили и обошли все окрестности Гатчины. В Пудости набрели на красивейшую усадьбу XIX века, в Можайском (Дудергофе) облазили все горы, в том числе Воронью, воспетую М. Дудиным, ту, с которой фашисты обстреливали Ленинград, прошлись по пыльным улицам Красного Села, а уж в своей-то Орловой роще давно знали каждую аллею, каждое приметное дерево и все извивы речушки, тянущейся через всю рощу.

Здесь Григорий Орлов любил охотиться; до сих пор на некоторых аллеях сохранились следы старинной кладки. Когда-то для Орлова разводили здесь оленей, зайцев, других зверей. Сейчас, кроме множества птиц, в роще не жил никто, не было даже белок, не было уток на озерах и реке. Но было буйство трав, шум высоченных елей, много летнего солнца и мы – молодые, влюбленные друг в друга.

19 июля, никому ничего не сказав, мы подали заявление о желании вступить в брак. Через неделю, 25 июля, в маленькой комнатке огромного здания на улице Карла Маркса, где находилась масса учреждений, в том числе городской ЗАГС, в комнатке, где в одном шкафу лежали папки со сведениями об умерших и новорожденных, в другом – о вступающих в брак, комнатке, наполненной большим количеством назойливых мух, нас зарегистрировали. Не требовалось никаких свидетелей, только наше желание и недельный срок на раздумывание.

Немолодая женщина записала наши имена в книге регистраций, пожелала нам счастья – и всё. Мы – муж и жена. И никто не знает, никто не радуется с нами, никто не присутствует при этом жизненно важном событии, меняющем всю нашу жизнь!

Мамы Р. нет. Уже дома я всё рассказала тете Мане, и вечером у тети Р. собрались мы – несколько человек: тетя Маня, дядя Володя, тетя Р., ее муж дядя М. и мы с Р. Посидели за скромным столом, выпили немного, все поздравили нас и разошлись.

На другой день мы встретились с несколькими школьными друзьями Р. – в Мариенбурге (пригороде Гатчины) и тоже немного выпили. На этом торжества кончились. Не было ни цветов, ни нарядных платьев, ни колец – не было ничего! Только мы, и наше сильное чувство друг к другу.


7. 1. 1987 г.



Часть 4


Взрослая жизнь


Месяца через два после смерти тети Мани мы решили осуществить давнее желание – взять на воспитание ребенка, даже двух – сначала обязательно девочку, потом мальчика. Теперь на принадлежала великолепная комната в двадцать три квадратных метра с балконом на юг и окном на запад. Полная света и солнца. С мебелью, не делившей ее, как прежде, пополам шкафом и ширмою, а расставленной вдоль стен. Комната казалась нам воплощением яркого, веселого счастья. Впервые за ниши тридцать три года жизни, за десять лет супружества у нас была собственная комната!

Итак, первая поездка в Ленинград. Сухая неулыбчивая дама, выслушав нас, протянула нам длинный список документов, которые нам следовало собрать. Их было множество, в том числе заключения врачей – венеролога, психиатра, справки о зарплате, из жилищной конторы, характеристики с работы и т. д. и т. п. Мы же пока решили действовать иначе. Узнали адреса нескольких домов ребенка и отправились по ним.

Кажется, первый дом ребенка был в Ломоносове. Приехали в «тихий час». Поговорили с заведующей. Да, (сказали нам), есть у них мальчик и девочка. Дождались конца «тихого часа», и вот нам привели крепенького шустрого черноглазого мальчика. Мы же были настроены на девочку, и мальчик нас не заинтересовал. Кстати, я его потом отлично пристроила. Встретила знакомую молодую женщину, тщетно лечившуюся от бесплодия, и рассказала про приятного мальчика. Они с мужем взяли его и, так как муж был военным, срочно перевелись с маленьким Костей в другой город.

Вывели нам девочку Марину, что-то хилое с большой головой на тонкой шейке, с редкими волосиками, а главное – с какими-то пустыми глазенками. Я не знаю, как рождается чувство симпатии, интереса. У нас по отношению к этой девочке оно не возникло. Было очень неловко, но мы, к неудовольствию заведующей, ушли ни с чем.

В другом доме мы видели двух девочек – Нину и Олю. Рыженькая, очень некрасивая, Нина тоже не тронула наши сердца. У второй девочки Р. понравилось имя. Это было имя и бабушки, и любимой тети. Сама же девочка… ну, трудно сказать – я уж ругала себя, ругала, увы… заведующая сказала:

– Понимаю, они у нас далеко не красавицы.

Я не искала красавиц, нет! Я хотела видеть живые глазки, хоть какой-то интерес в выражении личика… и не находила.

И с Р. и одна я – мы изъездили немало домов ребенка в Ленинграде, в пригородах и даже в Луге. Теперь-то я понимаю, что надо было прежде всего предъявлять документы, дающие право выбирать ребенка. Я же являлась ни с чем и чаще всего слышала, что «свободных детей нет». Оставляла свой адрес. Приятельница присмотрела нам девочку в Печорах Псковской области, и я уже хотела было съездить туда.

Однажды, когда Р. находился в командировке, в Тарту, я получила открытку из П-ского дома малютки: «Приезжайте, для вас кое-что имеется». Я недавно там была и оставила адрес. На следующий же день я с трепещущим сердцем отправилась в П.

В кабинете старшей медсестры, где, кроме меня была еще одна молодая женщина, я услышала:

– У нас есть двое мальчиков.

– Мальчики! – разочаровано протянула я. – Но я же просила девочку, я все время ищу девочку!

– Девочек нет.

– А мне нужен только мальчик! – горячо заявила сидевшая рядом со мной женщина. – Мы с мужем хотим сына.

Я уже хотела было подняться и выйти, но не успела. Дверь отворилась, и няня внесла плотного светловолосого курносого мальчика в красном «спортивном» костюмчике, лет двух. Увидев незнакомых людей, малыш, посаженный на стол перед нами, раскрыл широко рот и басом заревел. И никакие уговоры не могли его унять. Он сучил ножками, размахивал кулачками и орал. И чем больше и громче он орал, тем больше нравился женщине, стоявшей перед ним. Лицо ее все светлело, она громко смеялась и, когда малыша увели, восторженно заявила, что это именно то, что ей надо, что он так же простодушен и курнос, как ее муж, и просила никому малыша не показывать, пока она не привезет мужа. Ей обещали.

Попрощавшись, мы обе вышли из кабинета и стали спускаться по крутой лестнице со второго этажа, как хлопнула наружная дверь, и навстречу нам стала подниматься няня с другим ребенком. Вначале сверху я увидела большую меховую шапку, затем шапка качнулась, и я увидела бледные губки, кнопочку-носик и светлые робкие глазенки. «Шапку» пронесли мимо, а я, как завороженная, повернулась и пошла назад, за мной – бойкая дама.

В кабинете сняли шапку, пальтишко, и я увидела ребенка, похоже, в том же красном костюмчике, беленького, с голубыми кроткими глазенками. Он стоял молча. Молча сидел на столе. Молчали и мы.

– Нет, – первой заговорила девица, – этот не по мне, тот проще, веселей. Я за тем приеду.

Я же не могла оторвать глаз от молчаливого ребенка. Чем дольше я на него смотрела, тем больше напоминал он мне детские фотографии мужа: то же пытливое личико, что-то горестное в не по-детски бледных губках. И как-то против воли я заговорила:

– Через два дня приезжает из командировки муж. Вы не подождете пару дней? Мы приедем вместе.

Мне обещали.

Вместе с веселой девицей мы шли на вокзал, я не слышала ее шумных восторгов, я думала.

Вернулся Р. Одно из первых слов, которые я сказала ему, было:

– А я нашла!

– Ну, и прекрасно! – весел вскричал он.

– Но это не девочка, это мальчик!

И Р., который, подобно мне, все время твердил «хочу девочку», воскликнул:

– А тебе он нравится?

– Кажется, да.

– Ну и прекрасно! Лишь бы нравился тебе.

На другой день мы вместе рассматривали краснокостюмного бледнолицего малыша.

– Ну? – робко спросила я.

– Какой может быть разговор!

И вопрос был решен.

Началась длинная унизительная процедура сбора документов, которая включала в себя массу чужих, ненужных людей. За это время (больше двух месяцев) мы часто приезжали навестить нашего малыша, которого видели в неизменном красном костюме. Вероятно, это был единственный для всех «показательный» наряд. Как-то, глядя, как жадно ребенок поглощает виноград, апельсины, печенье, врач растроганно воскликнула:

– Этому ребенку никто никогда ничего не приносил!

У нас сжалось сердце. Малыш по-прежнему всегда молчал. Разговорить его в нашем присутствии не мог никто, хотя нас уверяли, что и речь и слух у него в порядке. Однажды мы приехали в детский дом по каким-то делам, без предупреждения. И вот что мы увидели:

Был нехолодный февральский день, группа детишек человек из десяти копалась в снегу, в садике. Все были в валенках, теплых пальтишках и с лопатками. Но что за вид был у них! Пальтишки коротенькие, латаные-перелатаные, валенки либо оба на одну ногу, либо левый на правой ноге, сопли тянулись до рта, большинство без рукавичек.

Своего «избранника» мы едва узнали: прямо под левым глазом у него зияла глубокая кровавая рана, которую няня вытирала далеко не чистой тряпкой. Нам, ужаснувшимся, объяснили, что его только что стукнул лопаткой другой мальчик. Хорошо еще, что на ребенке была огромных размеров меховая шапка, смягчившая удар, иначе бы он пришелся прямо по глазу. Шрам на щеке был виден лет до тринадцати. Нам с Р. стало страшно, мы поняли, что надо ускорить события.

Иногда я приезжала одна. Видя, что у нас всё серьезно, сестра как-то сказала:

– Эх, как бы я хотела отдать вам Наташу!

– Как? – воскликнула я. – Вы же говорите, что девочек у вас нет!

И мне рассказали следующую историю. У девочки умерла мать, остался отец еще с четырьмя детьми. Младшую он отдал в детский дом. Вот о ней-то и шла речь.

– Хотите, я покажу вам девочку? – решительно потянула меня в группу сестра.

Я пошла за ней. В манежике, посреди небольшой комнаты, сидела девочка, краше которой я не видела никого на свете. Были и другие дети, я едва заметила их. Я видела глазастое кудрявое чудо! Ни на минуту не мелькнула мысль о неразумности моих слов. Я стала просить и второго ребенка – Наташу. Я не спала несколько ночей, всё ждала решения многодетного отца. Его уговаривал весь персонал детского дома. Девочка была обречена на долгие годы жизни в детских домах. Папа не согласился:

– Что скажут мне старшие дети, когда вырастут! – твердил он.

Конечно, он был прав.

Были и другие встречи.

Как-то потянула меня там за рукав какая-то женщина.

– Вы что – хотите взять ребенка? – спросила она. – Я давно вас вижу, вы мне нравитесь. Хотите, я отдам вам свою дочку, она здесь живет?

И она протянула мне малышку месяцев семи. Я с ужасом отшатнулась от нее и чуть не убежала, что-то залепетав.

Как-то меня остановила нянечка:

– Вы берете нашего...? – спросила она.

– Да, а что?

– Да я давно присматриваюсь к нему. Моя сестра просила меня присмотреть ей мальчишку, вот я и думала о… Но он мальчик слабый, часто болеет, а она, уборщица, вряд ли сможет сделать для него столько, сколько вы. Ладно уж, берите вы его!


У нас есть сын


На следующий день со списком, составленным медсестрой, я с приятельницей еду в Ленинград, хожу о магазинам и покупаю ребенку одежду. Дома уже стояла кроватка с сеткой, дивный деревянный столик со стульчиком, расписанный яркими фруктами и цветами по золотому фону, и ящичек игрушек. И вот в чемодан укладываю маечки, трусики, носочки, рубашечки, рейтузики, костюмчики двадцать шестого размера и т. д. На первых порах я уложилась в этот день в сто рублей, взятых в «кассе взаимопомощи». Всего тридцать пять рублей стоила чудесная серая шубка тридцать второго размера, которая просуществовала у Вадика до пятилетнего возраста.

И вот наступил день, когда мы поехали за дитятей.

Снова вводят краснокостюмного ребенка, уже принадлежащего нам. В натопленном кабинете врача, раздев его донага, я, под десятками любопытных глаз сбежавшихся сестер и нянек начинаю процесс переодевания мальчика в его новую одежду. Вот он весь наш от трусиков, резиночек, пояска (тогда еще не было колготок) до красивого коричневого шерстяного костюма, новых коричневых тяжелых ботинок, серой шубки, платочка, меховой шапочки (перешила свою) – это единственное, что я на первых порах не смогла купить – не нашла – до шарфика и до первой игрушки в ручонке – черного усатого мехового котенка с яркими глазами. На всех лицах – приятное удовлетворение.

Вручаем подарки няням – несколько коробок конфет, и под добрые напутственные пожелания движемся к выходу.

– Да! – слышу голос старшей медсестры. – Забыла сказать одну вещь. … очень ленивый мальчик. Если вы не переборете его недостаток, вам будет с ним очень тяжело.

Мы с Р. смеемся: это надо же сказать такое о двухлетнем ребенке! (Как мы были наивны!).

– Ох и везет же хорошим детям! – слышен голос в провожающем хоре. – Вот взял бы кто-нибудь Колю: и добрый, и ласковый, и послушный.

– Что за Коля? – спрашиваю я.

– Да вы его не возьмете, он очень некрасив.

А потом крики с крыльца, махание руками, добрые пожелания вслед.

Мы с нашим сыном на руках идем на вокзал. Поезд, метро, другой поезд. И вот мы в Гатчине с наполовину мокрым мальчиком, так как и рейтузики и чулки поменяли, но других ботиночек нет, и Р. несет ребенка, засунув его ножки себе под пальто. Приносим домой, в свою красивую, полную солнца комнату. Моем, кормим вкусным, заранее приготовленным обедом: куриный бульончик, блинчики с медом, сок. Малыш ест молча, жадно, давясь, обливаясь. Поев, сползает со стула и ковыляет к кроватке, протянутой ручкой указывая на нее. Через минуту стоит в новой розовой ночной рубашонке до пят.

Заходит соседка Зоя, вернувшаяся с работы. Все трое смотрим на ребенка. Видим на белой подушке порозовевшее личико, белую челку и неправдоподобные черные ресницы до половины щечек. Зоя обнимает меня и крепко целует. У нас есть сын!

Пару дней я не хожу на работу, привыкаю к новому качеству – мамы. Вместе с сыном изучаем друг друга. Узнаю о нем незнаемое. Ходит он еле-еле, говорит невразумительно и мало. Все время, днем и во сне, сосет большой пальчик! По совету врача из дома ребенка (я вначале должна была писать ей о своих трудностях), надеваем на ночь на ручки простые носочки – сосет носочки, надеваем шерстяные, которые неприятно сосать, делает фитюльки из простынки, пододеяльника – сосет, причмокивает от удовольствия. Наконец слегка мажем носочки горчицей и надеваем на ручки. Начинает сосать, кривится, снова раз за разом начинает, снова бросает – и всё. Перестает раз и навсегда. Но на это уходит не меньше месяца (врач даже советовала давать на ночь соску, обошлось!), так как значительно тоньше стал большой пальчик на руке. Начинал писать в кроватку, но это как-то прошло само.

А вот с чем пришлось повозиться! Как-то, в ответ на мою просьбу, Вадик упал посреди комнаты на пол, засучил ножками и громко закричал. Я испугалась, подняла его, успокоила. И вскоре, когда мы втроем были в городе, и я, входя в магазин, взяла из рук у Вади сушку, он взвизгнул, упал посреди тротуара на спину, почти что в лужу, и громко заорал. Естественно, собрались люди, кто-то жалел дитя и осуждал нас, кто-то советовал «всыпать» баловню. Мы растерялись. Подняли ребенка и почти сбежали от толпы. И это повторялось до тех пор, пока я не послушалась совета врача и не перестала на него обращать внимание. Когда он в очередной раз хлопнулся на пол, я повернулась и, молча, вышла из комнаты. Когда я вернулась, малыш спокойно играл, сидя у своего столика. И после двух-трех «паданий», на которые я не реагировала, ребенок перестал валиться на пол. Учились друг у друга.

Однажды нарядила я Вадика в яркий, красивый костюм, подвела к зеркалу, чтобы ребенок посмотрел на себя. И он весело тонко защебетал:

– Патинёни, патинёни!

Это было его первое сложное слово. Мы долго ломали голову над его смыслом. Догадались!

– Платье новое, платье новое! – пело счастливое дитя, глядя на синий костюм с рыбкой на кармане и на яркие красные туфельки. Для него, слышавшего до того только «женские» разговоры нянечек, всякая одежда называлась «платье» (как это, собственно, исторически и было в языке).

А потом ребенок заговорил! Это был поток слов, но слов удивительных. В каждое слово он старался вставить что-то от слова «мама»: мамалеть (самолет), матина (машина), маматаики (сандалики), мамако (молоко)… Папе было обидно: почему только «мама»?! Но тщеславие его было удовлетворено, когда, глядя на наш гатчинский нешумный водопадик (в дальней части Белого озера), ребенок, подняв кверху пальчик, важно произнес:

– Папапад!

Было ли нам тяжело? Очень. Безмерно. Порой мне казалось, что я никогда в жизни больше не смогу спокойно есть: за столом, забыв о себе, надо было кормить ребенка. Ел ли он сам, кормила ли я его – вся одежка была мокра от еды. Ложку он почему-то вкладывал под язык и содержимое ее выливал на грудь. Обычно после еды целлофановый карманчик фартука был полон супа.

Скоро ребенок отъелся, и у него появились любимые и нелюбимые блюда. Супы ел с трудом, охотнее – детские каши, с восторгом – соки. Было их тогда уже множество, и за столом все время слышался щебет:

– Тёкь, тёкь!

Пришлось придумать стишок. Давая Вадику чай, говорили:

– Этот самый вкусный «тёкь» называется «чалёк».

И проявлялось какое-то неземное упрямство. Шли гулять, выходили на улицу, поворачивали вправо – рёв: хочет налево. Идем налево – снова рёв: хочет направо. И так каждый день! Приспособились: если надо было идти направо, шли налево и наоборот.

Как-то решала прокатить сына на автобусе. На остановке было не сойти: вцепился в поручни, посинел, не хотел выходить. На следующей остановке то же самое, дальше – то же. Так и катались часа два с одного конца города до другого, пока ему не надоело.

Порой охватывало отчаяние. Господи! Да если бы я хотя бы могла предположить, что это будет так трудно!

Как-то решила показать Вадика знакомому врачу. Он посмотрел и ужаснулся:

– Да у него же печень большая, висит на пять пальцев ниже ребер! Немедленно отдай его обратно! Возьми у меня в роддоме «отказную» девочку восьми месяцев. И вообще – почему не посоветовалась со мной?

Но эту уже был н а ш сын, трудный, но – наш. Он уже начал неплохо ходить, говорить, и мы были для него мама и папа.

С работой устроилось так: утром сидела с ребенком, к семи часам вечера приезжал из Питера с работы Р., а я уходила на уроки в вечернюю школу. Но чувствовалось, что надо, надо бежать из Гатчины, искать обмен.

Впереди был летний отпуск. Решили (вот глупые-то!) везти ребенка в Закарпатье, на фрукты, к доброй Марии Ивановне, которая любила и ждала нас. Знали, что там ожидают нас и комната, и пища, и фрукты. И хоть дорога была трудна – приехали в село Русское Мукачевского района Закарпатской области. И вправду была воля для ребенка, были фрукты, много солнца (чересчур много). Походы на реку Латорицу (два километра). Куда Вадик охотно бежал, часто босыми ножками, а обратно ехал на папиных плечах и засыпал. Положив ручонки на папину голову и положив на них свою головку.

Забавно, как впервые залез он в Латорицу. Раздели его. Вошел он в неширокую речку и пошел, пошел бесстрашно по пояс, по грудь, по шейку. И я схватила его, иначе так бы и ушел бесстрашно под воду.

Так же бесстрашно уходил от нас с кем угодно, куда угодно – стоило позвать. Хозяйские дети любили его безмерно, увидев, кидались целовать чуть ли не в засос. И месяц был полон жары и забот, но надо было совсем не иметь опыта, чтобы потащить маленького, слабенького ребенка в июле в Закарпатье. Хотя он там не болел, кроме одного случая, когда поднялась температура, но вскоре всё наладилось.

Когда вернулись, стали устраивать Вадика в детский сад. Заведующая Гороно, к которой мы пришли, посмотрев на Вадика, всплеснула руками и воскликнула:

– Ну, можно ли не взять в садик малыша с такими глазками!

И малыш был взят в ближайший детсадик у нас во дворе. Посещал он его до нашего переезда в Ленинград – зиму. Воспитательницу Фаину Григорьевну он «перекрестил» в «питатину». Был он самый маленький в группе – два года десять месяцев, и сначала не хотел ходить в садик…



Вместо послесловия

(написано в 1960-х годах)


Эта тетрадь – не дневник и не мемуары. Просто пришла мне в голову мысль записать, о чем думают мой ум и сердце. Захотелось обнажить душу и глазами постороннего взглянуть, что из этого получится. И вот я решила поговорить на бумаге вот о чем:

Что такое я? Что такое моя любовь? Каково мое призвание? – вот вопросы, которые много лет, плохо разрешенные, лучше сказать – не разрешенные, стоят передо мной.

Хочется начать с любви. Меня мучает вопрос: что такое любовь и такова ли она на самом деле, какой изображают ее в книгах и кинофильмах? Я перечитала столько книг, пересмотрела столько фильмов, на сама я люблю не так, как любят герои книг и кинокартин, и поэтому иногда сомневаюсь, люблю ли я вообще.

Порой мне кажется, что мое чувство нельзя назвать любовью, что я еще не испытала ее, что всё впереди. А порой мне кажется, что я люблю безмерно. Способна ли я на подвиг любви? Боюсь, что – нет, так как предрассудки, выращенные во мне, сильнее меня. Чаще всего мне кажется, что моя любовь слишком мелка и невзрачна, что моя любовь – обида для любимого. Я боюсь. Как бы он не заметил этого, и мучаюсь.

Я постоянно занята самоанализом, тошным копанием в своих мыслях. Чувствах, поступках, даже в словах, которые я произношу.

Что же такое – я?

Прежде всего я была несчастным подростком, рано заинтересовавшимся всем, что обычно скрывают от детей, т. е. любовью и всем, что с ней связано (в этом мне усердно помогали мои сверстники), несчастным и потому, что рано лишилась родителей и «попала в руки» других людей. Несчастной я была и потому, что после того, как человек занимался моим воспитанием, я попала в руки людей, не только им не занимавшихся, но, напротив, ломавших то хорошее, что мне удалось приобрести. Не скажу, что люди, у которых я росла, были совсем уж скверными, нет – они что-то делали для меня в материальном отношении, но духовно они калечили меня. И боюсь, что в какой-то степени им это удалось: я постоянно слышала брань, и бранюсь сама в минуты гнева. Потом я очень мучаюсь, терзаюсь от безмерного презрения к себе, но, рассердившись, кричу так же, как они.

От них я научилась завидовать, и это очень отвратительное чувство. Но – увы! – оно глубоко сидит во мне. Кому я завидую? Во-первых, тем, которые безмерно любят и так же любимы. Во-вторых, тем, кто имеет свои квартиры, не заботятся о деньгах, имеют красивые вещи и часто ходят в театры. И наконец, в-третьих, я завидую просто студентам, большинство из которых ничего такого не имеют, кроме крепкой дружбы, но всегда веселы и легко идут к намеченной цели.

Словом, я думаю, мечтаю и желаю того, чего я лишена и чего удивительно трудно достичь.



Примечания

К с. 6

Козетта – героиня романа В. Гюго «Отверженные» (1862), маленькая девочка, которую семья трактирщика, приютившая ее, заставляла тяжело работать.

К с. 17

Гаргждай – город на западе Литвы, в Клайпедском уезде.

Кретинга – город в северо-западной части Литвы, вблизи Клайпеды.

К с. 19

…здесь кончается наша земля… – государственная граница между СССР и Восточной Пруссией проходила в Литве, в 1941 г. по реке Неман.

К с. 23

Теплушка – товарный вагон, приспособленный для перевозки людей. В нем устраивались нары и иногда ставилась железная печка.

Коптилка – светильник, состоявший из баночки с керосином или маслом и фитиля, выведенного из горлышка банки сквозь дыру в крышке.

К с. 34

…с прямыми, как в Ленинграде, улицами… – такой планировкой отличаются города, перестроенные по единому плану в Екатерининское время.

К с. 47

Плексиглас – органическое стекло.

К с. 59

«Замок Ирун» – Ирун – старинный город на севере Испании (страна басков). О каком произведении идет речь – не установлено.

К с. 64

Джида (бухарская) – плодовое дерево семейства лоховых, плоды терпко-сладкие на вкус.

К с. 75

…здесь же пробирался А. Ф. Керенский, одетый в женское платье… – стойкий миф о бегстве Керенского из Петрограда в одежде сестры милосердия был создан большевистской пропагандой и не соответствовал действительности; после неудачного наступления на Петроград отряда генерала П. Н. Краснова в октябре 1917 г., Керенский уехал из Гатчины, переодевшись в одежду матроса.


К с. 77

Приоратский дворец – небольшой замок в виде аббатства (маленького монастыря) построен в 1799 г. архитектором Н. А. Львовым особым «землебитным» способом на берегу Черного озера в Гатчине; первоначально предназначался для приора (великого магистра) Мальтийского ордена; впоследствии – загородный дворец царской фамилии; ныне – музей.

К с. 78

Митрофаньевское кладбище – старинное кладбище в С.-Петербурге, находившееся между железнодорожными путями Варшавского и Балтийского вокзалов; ликвидировано в 1950-х годах.

К с. 81

Финки, или финские сани – сани-кресло, установленные на длинных полозьях. Двигать их можно было, держась за спинку кресла и ставя ноги сзади на один или оба полоза.

К с. 82

Па-де-катр, па-да-патинер – бальные танцы, разрешенные школьным начальством помимо вальса; фокстроты и танго официально на школьные вечера 1950-х годов не допускались.

К с. 92

«Молодая гвардия» Фадеева …«Белую березу» Бубеннова, «Далеко от Москвы» Ажаева читать не хотелось… – Речь идет о бестселлерах советского послевоенного времени – романах «Молодая гвардия» (1-я редакция – 1946, вторая редакция – 1951) А. А. Фадеева, «Белая береза» (1-я часть – 1947. 2-я часть – 1952) М. С. Бубённова и «Далеко от Москвы» (1948) В. Н. Ажаева.

К с. 94

Гыдан – полуостров в Карском море.

К с. 101

Педагогический институт имени Покровского – Этот институт, носивший имя историка-марксиста М. Н. Покровского, был объединен с Педагогическим институтом имени А. И. Герцена в 1957 г.

К с. 119

Филиппов Сергей – Сергей Николаевич Филиппов (1912 – 1990), знаменитый комедийный актер.


Рецензии