Проходимцы часть 2. глава 2

            «Куда такой годится маленький?
             Ну, разве только – в трубачи…»

     Дома, пока мама дежурила на подстанции, а дядя Остап обучал своих новобранцев военным премудростям, Шурка показывал Верке, как он уже умеет играть на горне. И одновременно рассказывал ей об этом горластом сияющем чуде.
     - Знаешь, оказывается, горн – это не столько музыкальный, сколько сигнальный инструмент. Со своими правилами подачи разнообразных военных или приветственных сигналов, коротких, требовательно-строгих, не допускающих импровизаций или переиначиваний, с собственной, никакому инструменту более не свойственной, текстовой «запоминалкой». Мне это так Ян Карлович рассказывал.
     - Какой запоминалкой? Что-то об этом в «Сольфеджио» ничего не сказано, а? Выдумываешь ты всё…
     - Верк, ты что, какое у горна «Сольфеджио»? Ты представляешь, например, как звучит побудка? Чтоб людей будить. Ведь будильников раньше-то не было. Вот, слушай:
Туту, туту,
Туту, туту, туту!
Тата, тата,
Тата, тата, тата!
     - Знаешь, что это означало раньше, в пионерском лагере? Когда ещё в нашем РУССе были пионеры? Тогда горнист всех утром будил – сам раньше всех вставал – и сразу за трубу. И трубил вот это самое. А если на словах, то получалось вот что:
Вставай, вставай!
Штанишки одевай!
Подъём, подъём!
Штанишек не найдём!
     И они с Веркой после этого минут десять хохотали. И Верка совсем забывала, что у неё до колена нету ноги…
     А ближе к вечеру приходила, после окончания занятий в музыкалке,  Альфия Зариповна, старая мамина подруга и одноклассница – и они с Веркой, запершись в комнате, разучивали на домре новые мелодии. А Шурка сидел на кухне, смотрел в окно и слушал то тоскливо-тягучие, то бесшабашно-залихватские Веркины наигрыши.

     После двенадцатого октября неожиданно резко похолодало.
     Не успевшие облететь с тополей и лип листья ветер с глухим жестяным скрежетом нещадно трепал о ветки, а потом прицельно сбивала на землю холодная дождевая очередь…
     Авианалётов вот уж недели две как не было. Да и стрелять стали пореже, в основном, почему-то, по ночам…
     За пару выходных мама с помощью Верки – уступив настойчивым Шуркиным просьбам – пошила сыну из принесённой дядей Остапом солдатской шинели советского образца вполне приличное пальто, оставив – по настоянию «заказчика» – блестящие пуговицы со звёздами, чтобы пальто хоть немного было похоже на военную форму…
     Во вторник Шурка возвращался из музыкальной школы, когда сквозь шебуршание неряшливых, будто в облезлых тряпках, веток чутким музыкальным слухом уловил дальний шелест летевшей мины. До арки соседнего дома, за которым виделся и его родной, было метров пятнадцать-двадцать. И Шурка прямо по лужам и грязи рванул со всех ног через газон к этому убежищу.
     «Вот, ещё несколько прыжков… Потом перепрыгнуть колодец, крышку которого ещё летом кто-то спёр – и я под аркой, в безопасности. И можно переждать обстрел»...
     Сзади на пороге слышимости что-то взвизгнуло и бахнуло. Через секунду – ещё... Потом показалось, что ломом ударили по пустой бочке «буу-м дзаннг». Какая-то громадная жесткая рука со всего маху толкнула мальчишку в спину, и он, прижав к себе чехол с горном и футляр с флейтой, беспомощной куклой взвился в воздух. И – рухнул с высоты двух метров прямо в раскрытый зев водопроводного колодца, в ледяную черноту грязной воды…

***
«Лю-ю-бо, братцы, любо-о,
Лю-ю-бо, братцы, жи-ить.
С нашим команди-ром
Не прихо-о-ди-тся ту-у-жи-ить…»
     В Шуркины уши чей-то голос с завидным терпением впихивал уже минут десять эти четыре строчки незатейливой песенки, которую иногда вечером чуть слышно напевал, покуривая на балконе, дядя Остап.
     Только этот голос был совсем не дяди Остапа.
     В звуки песни глуховато вплетались голоса каких-то людей, непонятные скрипы и цоканье, фырканье и храп невидимых, но, похоже – больших, животных, тихий лязг и шорох. Шурка лежал на чём-то мягком, пахнущем травой и слегка скисшим молоком, а это мягкое неспешно колыхалось в такт заунывно звучащей песне.
     Открыв глаза, мальчик увидел над собой тёмное ночное небо, в своей глубине перемигивающееся бессчетным количеством звёзд. Было совсем тепло и спокойно…
     - Дивись, очуняв хлопчик! – услышал он сбоку чей-то возглас, и повернул на него голову. Буквально в метре от Шуркиного лица скалилась крупными сверкающими зубами лошадиная голова. А поверх головы затенённым пятном высвечивалось лицо какого-то незнакомого мальчишки в серой папахе.
     - Ну, що, відпочили? Піди вже – добу без пам'яті провалявся. Ми з Миколою скачемо-скачи, потім бачим – хтось купиною прикинувся. Згорнувся як та равлик – і дрібнички до пузу притиснув. Потім Микола тебе поперек свово Гнедко, а я дрібнички підібрав. А тітка Ксенія сказала, що тебе дужо контузило, і що ти безпам'ятний. Ось…
     Шурка хотел спросить этого незнакомца, кто он такой и куда это он попал. Но вместо нормальных слов горло его исторгнуло лишь странное мычание. Язык будто бы жил отдельной жизнью, постоянно высовываясь меж зубов и мешая выговаривать слова. После нескольких неудачных попыток задать вопросы мальчишке в папахе, тот сам ловко соскочил с седла прямо в повозку – вот, оказывается, что покачивалось и скрипело – и, примостившись сбоку, пустился в рассуждения, периодически тыкая в стороны пальцем:
     - Ек тебе доклав! Нічого, тітка Ксенія вилікує – вона ж відьма. Вона, командира як до себе принаджено. Щас вона в його тарантасі зі штабом їде, воон там! А от, чи бачиш – бравий козак з перев'язаною рукою – так це Микола Вощук. Ей, Микола, давай до мене!    
     Шурка приподнялся на локтях. К повозке подъехал неспеша на пегом жеребце небольшой мужичок в заляпанной чем-то тёмным гимнастерке и с перевязанной ослепительно белеющими в ночи бинтами рукой.
     - Ну как он, Игнат?
     - Так він вже скоро і танцювати зможе! Тільки поки не говорить – все мукає. Може – він німий, а, Микола?
     - Эт после контузии бывает. Видать, неслабо мальчонку приложило. Видел, какая позади него воронка была – я с Гнедком своим туда бы весь уместился.
     -  Та й я не думаю, що німий. Он, і труба при ньому була. А де ж ти бачив, щоб трубач – і німий. Так адже, Микола?
     - Что ты ко мне пристал, балабол! Да и парнишку в покое оставь. А сам к командиру скачи – пусть Аксинья посмотрит, что да как.  Иль ты уж не вестовой?
     - Ой, та що так відразу – балабол? Я ж тільки знайомитися. – Игнат, оправдываясь обиженным тоном, резко вскочил на ноги, отчего повозка сильно качнулась, и прыгнул прямо в седло своей лошади, всё это время трусившей рядом. – Я швидко, не сумуй!
     И растворился в ночи.
     Шурка уселся на охапке пахучего сена поудобнее и огляделся.
     Спереди и сзади повозки шли, растворяясь в ночной темени, вооружённые винтовками люди. Поскрипывали и громыхали невидимые в ночи телеги. Изредка какой-либо верховой тенью возникал из ночи и, промчавшись вдоль колонны, так же в ночи и пропадал.
     На скрипучем облучке сидел, спиной к Шурке, дородный мужчина в полотняной рубахе с вышитым воротом, и, не обращая ни на что внимания, всё продолжал на одной ноте тянуть одни и те же слова:
«Лю-ю-бо, братцы, любо-о,
Лю-ю-бо, братцы, жи-ить.
С нашим команди-ром
Не прихо-о-ди-тся ту-у-жи-ить…»


Рецензии