Книга первая. Реминисценции и комментарии
R E M I N I S C E N T I A E E T C O M M E N T A R I A E.
Р Е М И Н И С Ц Е Н Ц И И И К О М М Е Н Т А Р И И.
С O D E X P R I M U S.
К Н И Г А П Е Р В А Я.
P R O L O G U S
П Р Е Д И С Л О В И Е
Эти воспоминания предназначены исключительно для внутрисемейного чтения. Литературной ценности они не представляют. По содержанию они, вероятно, выглядят хроникой или дилетантским этнографическим очерком. Мне хотелось, чтобы дети, внуки и, возможно, иные потомки почерпнули бы из этих записок сведения о жизни своих предков. Для удобства восприятия постараюсь изложить их хронологически последовательно. Хотя воспоминания приходили в голову не по порядку и в самое разное время, по самым разным случаям. Одни были яркими, другие – смутными. Одни до сих пор веют тихим счастьем, от других – неловко, а то и стыдно. Последние, оказывается, запоминаются лучше первых. А так как обыденные события вообще выветриваются из памяти, то, слава богу, что сохранились хоть такие «вехи». Многие сведения получил я из рассказов старших или услышал во время их междусобойных разговоров. Кое-что понял сам, кое-что реконструировал из кусочков своих наблюдений. Желание записать воспоминания возникло у меня в разгар астмы, в 1983 году. Хотя и раньше я замечал с грустью, что мои дети совсем не представляют нашей славной прошлой жизни. Возможно, когда-нибудь у них появится интерес к своему прошлому, да к тому времени всё окончательно перезабудется. Правы исландцы, создавшие традицию саг! Самая заурядная семья у них знает свою историю от Эрика Рыжего.
Одни пишут быстро. Я думаю и пишу медленно. Выплывет неясный образ, пахнёт родным… Кажется – вот оно! А сядешь к бумаге – пустота в башке. Трудно переводить картинку – воспоминание в слова на бумаге. Скуден мой язык. Лексика моя навсегда поражена канцеляризмом. Одним утешаюсь: было бы хуже соблазниться литературоподобностью, пёстренько разрисовать свои впечатления. Пусть ходульно, да похоже на настоящие книги. Увы, настоящую книгу мне не написать. Лучше попытаться правдиво передать события и, по возможности, подробно. Умеющий читать, да прочтёт! Или вот ещё вылезло сомнение. Каким, всё же, предстать автору: объективным или субъективным? Ответствую: каким получится. Хороший художник, профессионал, рисует, что хочет. Дилетант, самоучка – что выйдет. Потом придумает он название и заверит, что именно так и хотел. Вот и пишу, что выйдет. Хотелось бы быть максимально объективным. Да уверен теперь: многого не знаю, у многого в плену. Пока сомневался да раздумывал, в периодике и в книжках валом повалили «воспоминания». И кто только, чего только не воспомнил. Вот досада! Можно подумать, я моде поддался. Бог с ними! Надеюсь, при моей вязкой писанине повальное увлечение пройдёт, а тут моё творение и поспеет. Лет ещё не много, скоро будет сорок пять.
Все записи условно разделены на части, хотя хронологического разрыва нет. Мне удобней так. Первая часть: «Дитя» – дошкольник, вторая: «Мальчик» – лет до пятнадцати, третья: «Юноша» – до начала студенчества, четвёртая: «Молодой человек» – институтские годы, начало самостоятельной работы, пятая: «Муж и Отец» – от переезда в Подмосковье до нынешних дней. Моя периодизация не очень правильно синхронизируется с пунктами биографии, например, женитьбой, рождением детей. Но, так уж я сам себя воспринимаю. Растил детей, но «мужем» стал лишь, когда совершил отчаянный побег в Подмосковье ради семьи и карьеры. После напечатания первых трёх частей, возникла мысль объединить их в «Книгу первую». По смыслу и набору событий они отражают становление самостоятельного парнишки романтического склада. Четвёртая, пятая и проявляющаяся на горизонте шестая – «Старик», возможно, сложатся в «Книгу вторую». Подчитывая собственную писанину, убедился в её излишней вязкости. Отбросить эту манеру не могу. Всё мне жалко бесценных деталей, хочется, чтобы они дошли до любознательных потомков.
Эта рукопись в тетрадке пролежала пятнадцать лет, не вызвав ни у кого интереса в чернильном варианте. Я показывал её Маме и делал с её слов поправки. В конце 2004 года начал перепечатывать и подправлять её на служебном компьютере. (Под иронические «одобрялки» сотрудников). Когда, с трудом, первая часть была материализована, был приобретён собственный ноутбук. И «процесс пошёл»! Результаты процесса оценит «благодарный читатель». И так, мы начинаем!
P A R S P R I M A. P E D U S.
Ч А С Т Ь П Е Р В А Я. Д И Т Я.
« A r s l o n g a, v i t a b r e v i s e s t »
Hyppocratus
САМОЕ ПЕРВОЕ МОЁ ВОСПОМИНАНИЕ.
Самое хронологически первое моё воспоминание – совсем куцее и не совсем приличное. Оно даже не самым первым выплыло в моей памяти и было совершенно незначительно для меня. Лет в семь-восемь, неожиданно, в голове, как бы ниоткуда, стали появляться представления, образы мест, где я вроде бы и не был, событий, вроде бы происходивших со мною, но не связанных с текущими. Словно я смотрел кино про самого себя, видел эпизоды с моим собственным участием, но никак не мог разобрать сюжета. Словно «сапожник» – киномеханик растерял целые куски фильма, а оставшиеся погнал наудалую, а то и задом – наперёд. Это дивное кино включалось иногда само по себе во время раздумий. И тогда казалось, что ЭТО я знал всегда, и в ЭТОМ нет ничего удивительного. Иногда «кино памяти» прокатывало «ролик» при взгляде на казалось бы незнакомую, обыденную вещь, на уголок улицы, ландшафтик. И я вдруг осознавал, что тут-то я уже бывал, и со мною тут уже случалось то-то! Нечего и говорить, что детская душа была очень озадачена такими феноменами. Как мог, обдумывал я их. Сомневался, да было ли такое? Потом стал осторожно выведывать у взрослых. Оказалось – было! И уже по рассказам взрослых фрагменты – кадрики сложились в цепочку, получили объяснение. Младенческое представление о постоянстве мироздания ушло. Появилось представление о собственной судьбе, о её НАЧАЛЕ, которое вытекало из судеб других людей. Правда, это случилось попозже. Некоторые кадры памяти были отсняты ярко, на цветной плёнке, с такими достоверными подробностями, что становилось жутковато. Некоторые – на мутной, чёрно – белой. Выходили наплывами и пропадали. Словно фото-оттиск с плохого негатива, чернеющий прямо на глазах в проявителе. Только успевай разобрать, хоть что ни будь. В конце концов, поблекли и ушли и те, и другие. Сейчас остались лишь худосочные воспоминания о моих ранних воспоминаниях. Нужно уже хорошо сосредотачиваться, мысленно напрягаться, что бы по кусочкам, как дивный сон, реконструировать картинку – воспоминание, рискуя при этом и присочинить, ещё что ни будь, правдоподобное, но не бывавшее.
По иронии судьбы, первое воспоминание – «медицинское». Я лежу в больнице. Вижу большую серую квадратную палату. Палата угловая, два на два окна, выходивших в сторону Петровской и на «Детский парк». По периметру, ногами в центр, стоят кроватки. На них лежит шумная братия. Переговариваются, играют, иногда зовут меня. Я не отвечаю. Я лежу у самого входа, который расположен в углу, «к парку». Моя кроватка стоит вдоль стенки, ногами к двери, головой к круглой печке, встроенной в стенку. Строй коечек продолжается за палату, в коридор, за мою стенку. Оттуда доносятся голоса, но там – уже другая страна. Ребятишкам в больнице, как дома. Мне плохо. Скучно, страшновато, хочется домой. Я не понимаю, как попал сюда. Помню некоторые запреты, внушённые мне здесь. Я – «послушный», потому что старших надо слушаться. Захотелось на горшок, а его нет. Попросить надо, когда кто-нибудь из взрослых пройдёт через дверь мимо моих ног. Никто не идёт. Позвать не решаюсь. Терплю. Терпел-терпел и обмарался. Стало легче и безразличней. Знаю, это не хорошо, со мною так не бывает. Нянька в жёлтом электрическом свете стала перестилать, ворчала. Больше с констатацией, чем с гневом, спросила: «Что ж ты на горшок не просишься, такой большой?» Другая нянька из коридора откликнулась: «А он не просится». Я обречённо лежал, ждал наказания, какого, не представлял. Никакого наказания не было.
Было это в Энгельсе, в больнице у Амбарной ветки, теперь улицы Пушкина, во флигеле за поликлиникой. Возможно, место я путаю из-за другой ассоциации. Когда моя сестра, Ляля, была впервые привезена в Энгельс, она заболела чем-то инфекционным и была (почти через десять лет) госпитализирована с Мамой в этот флигель! Именно тогда, навещая их, я почувствовал странную знакомость крыльца, окон, всего расположения дома. И привязал ранее возникшее воспоминание, которого стеснялся, к конкретному месту. Как оказалось позже, привязал правильно. Остаётся добавить, что было мне тогда полтора годика.
МОЁ ВТОРОЕ ВОСПОМИНАНИЕ
Моё хронологически второе воспоминание – самое таинственное. Его непонятность долго волновала меня. Его никак нельзя было привязать к известной мне действительности. И, если бы Мама позже не подтвердила бы правильность этих палимпсестов, я был бы до сих пор уверен, что они – невольный вымысел. Сейчас это воспоминание так же ушло. Но осталось воспоминание о воспоминании. И пока я его не забыл, тороплюсь записать. Итак, кажется, ещё в дошкольные, а потом и в школьные годы, в задумчивости мне стало представляться высокое прямоугольное голое окно. За окном смутно серый не то день, не то рассвет. Окно – в торцевой стене маленькой длинной комнатки. По бокам комнатки – две простые кровати. Они, кажется, не доходят до окна и до противоположной стены, в которой посередине – дверь. На двери висит какая-то одежда, в углах комнаты то же что-то висит. Помню, мы с Мамой лежим на кровати. Мне страшно. Что-то длинное чёрное ворочается на полу, ползает по полу между койками. Я хнычу. Мама успокаивает меня: «Не бойся, Колюшка, не бойся! Это - Папа».
Когда я рассказал Маме о «видении» комнатки, интуитивно умолчав о ползавшем Папе, Мама очень поразилась. Это было давным–давно, в другую эпоху для Мамы и для меня. Ведь до этого воспоминания мой отсчёт жизни начинался с Энгельса, и знал я другого Папу. Капризница память подсунула мне секретный документ из тех, что подлежат уничтожению. И тогда, понемногу, Мама рассказала мне историю своей жизни и моего рождения. Всё это будет записано далее. А к рассказанному можно добавить, что комнатка размещалась на втором этаже рубленного служебного домика на улице Зелёной, в Мурманске, в районе, называвшемся «Жилстрой». Было это в зиму 1945-1946 годов. И было мне чуть более двух лет.
ТРЕТЬЕ ВОСПОМИНАНИЕ
Моё хронологически третье воспоминание, возможно, – сдвиг более позднего воспоминания в более раннее время. Сам я «привязывал» его к жизни в Энгельсе. Но есть и более романтические версии. Дело в том, что в раннем детстве я видел фильм «Конёк-горбунок». Чёрно-белый, игровой. Больше я его не видел никогда. Став взрослым, читал и слышал об этом фильме, знаю, что это одна из первых советских киносказок. В память врезались кадры: Конька-горбунка хватают, сажают в мешок и подвешивают к стропилам. Он начинает биться в мешке и вылезает наружу. Вот и всё. Когда я, будучи уже взрослым женатым человеком, рассказал Маме об этом эпизоде, она пояснила, что, живя со мною после войны в Мурманске, увидела афишу «Конька-горбунка». Ей захотелось немедленно порадовать меня. Тогда развлечений для детей почти не было. Возможно, самой Маме хотелось посмотреть забавную сказку. Она была ещё очень молоденькой. Кажется, её не впускали в зал со мной. Она уговорила. Как назло, в этот день я заболел. На сеансе захныкал, разревелся. И, не досмотрев «Конька», Мама вынуждена была убежать со мной домой. Вероятно, в ту самую длинную комнатку, которая, как плохая любительская фотография, отпечаталась в моём внутреннем взоре.
ЧЕТВЁРТОЕ ПО СЧЁТУ ВОСПОМИНАНИЕ
Я живу у Прошкиных. Думаю, я был в гостях. Мы сидим в маленькой комнатке, метров десять, с одним окном и дверью в конце боковой стены. Мы играем с Венкой. Он мой брат. Двоюродный. Это я узнал позже. Мы залезаем под стол, что совсем не трудно, садимся верхом на перекладины внизу у ножек. Особенно удобно на длинной продольной перекладине. Мы «едем в трамвае» или «в поезде». Как ехать в трамвае, я не знаю. Знает Венка. По его команде мы гудим, звоним, жужжим на поворотах. Потом, когда меня стали часто возить на трамвае, я поражался точности Венкиных звуковых имитаций. Визжание трамвая на поворотах, перебиваемое постукиванием колёс на стыках, бряканьем сцепки, с одновременным мотанием из стороны в сторону, стало доставлять мне эстетическое наслаждение. Закрытые сверху скатертью, кажется плюшевой, мы никому не мешаем. Венка всё время тормошит меня. Я же вял и созерцателен, скоро устаю и, наверное, начинаю плакать.
Продолжение этого воспоминания. Мы едем в Энгельс. В поезде. По-моему, с Дядей Ваней. Мы возвращаемся к Бабуле. Стоит не то осень, не то ранняя зима. Прохладно, я закутан. Дядя Ваня показывает мне в окно на поезд – товарняк на соседнем пути, мимо которого мы медленно проплываем: «Смотри, Колька, вон комбайн! Наш комбайн везут». Я смотрю во все глаза, потому что слово «комбайн» мне знакомо. Оно неразрывно для меня с понятием «Саратов». Комбайн это – великая машина, «Комбайн» это – магическое место, где живут Прошкины. Я вижу только высокую стенку полувагона и какой-то жестяной короб сверху. Я разочарован. Наверное, я видел комбайн на картинках, потому что ожидал увидеть гору зубастых деталей, голубовато-серых колёс. Так и запомнил: «комбайн» – жестяной короб. Возможно, этот палимпсест по времени более поздний и относится к нашему с Бабулей возвращению зимой от Прошкиных, у которых мы гостили.
КОММЕНТАРИЙ К ПЕРВОМУ, ВТОРОМУ, ТРЕТЬЕМУ
И ЧЕТВЁРТОМУ ВОСПОМИНАНИЯМ.
Моя Мама, Таисия Андреевна Амозова (Вилкова) родилась 11 октября 1922 года на Увеке, в семье железнодорожного служащего. Станция Увек не входила тогда в черту Саратова, а сейчас она – южная окраина города по правому берегу Волги.
Правильно, по-татарски, название произносится «Укек». Во времена «Золотой Орды» здесь, под высоченной кручей, далеко вдающегося в Волгу утёса, располагался второй по величине и значению после «Сарая» город, которым попеременно старались завладеть сарматы, хазары, половцы, татары и, вообще, все кочевники, перебиравшиеся через Волгу с востока. Сейчас древнее городище большей частью лежит под волнами рукотворного Волгоградского водохранилища, а окраинные домишки лепятся под Утёсом у самой воды.
То ли сознательно, то ли случайно дед зарегистрировал рождение последней дочери в городе Саратове. Выгод от этого не последовало никаких. Своей жизни на Увеке Мама не помнит. Через год вся большая семья Вилковых переехала на место новой работы кормильца, на станцию «Аткарск» Рязано – Уральской железной дороги. Годы, прожитые в Аткарске, для Мамы стали «золотыми». Там промчалось её детство, отрочество – целых десять лет. Родители, братья, сестра баловали её, звали не иначе как «Тая – золотая». А, если не так, она дулась. Самыми яркими впечатлениями для неё остались летние дни на речке Медведице под Аткарском. В 1932 году семья Вилковых, не от хорошей жизни, перебралась в город Энгельс. А с 1933 года окончательно обосновалась в доме номер восемьдесят три по Петровской, тогда Рыбной улице. Мама закончила десятилетку, городскую школу номер два, на улице Свердлова. Она стоит до сих пор и называется почему-то «имени Пушкина». За это время в семье произошло несколько событий: трагически погиб третий ребёнок в семье, старший Мамин брат, Василий; сестра Валентина вышла замуж; в тридцать восьмом году умер Мамин отец, мой дед. В тридцать девятом Мама попыталась поступить в Саратовский пединститут. Однако сразу она и её энгельсские подружки не набрали нужных баллов. Девочки уже отчаялись, как тут явился ангел-спаситель в лице преподавателя – вербовщика из Немецкого Государственного пединститута. В Энгельсе существовало в то время такое миниатюрное учебное заведение. А сам Энгельс был миниатюрной столицей миниатюрной Автономной Советской Социалистической Республики Немцев Поволжья (АССРНП). Учиться в Энгельсе считалось не престижным, абитуриенты рвались в Саратов. Даже миниатюрный набор не выполнялся. Мама согласилась и была зачислена в Немецкий пединститут, но учёбу начать так и не успела. Открылась вакансия в Саратовском, на химфаке. Куда моя Мама с радостью и устремилась. Мотаться из Энгельса в Саратов и сейчас утомительно, а тогда, было вообще невозможно. Первый курс Мама прожила в общежитии на углу Цыганской и Железнодорожной. Кто бы мог подумать, что через много лет её дочь выйдет замуж, и осядет в квартире прямо напротив окон её студенческого пристанища. А Мама будет ходить в магазинчик на первом этаже этого странного, очень похожего на Брестскую крепость здания, прямо под комнаты, где жила! На втором курсе Маму выперли из общежития. Пришлось идти на поклон к родственникам. И ещё год она прожила у Прокудиных, в переулке у Вокзальной улицы, там, где трамвай перебирается по мосту через железнодорожные пути. Этот домик сменил много хозяев, но сохранился до сих пор. На втором курсе началась война. Мама помнит лето сорок первого. Студентов послали в Заволжье на сенозаготовки. Фронт катился быстро, но до Волги было ещё далеко. На групповых фотографиях студенты, милые и весёлые, с граблями безмятежно смеются в кадр. Сгоряча, конечно, приняли обязательство работать днём и ночью для Победы. Днём работали, а ночью по одиночке валились в копны и спали. Нервный председатель колхоза прибегал по ночам на луг, тянул за ноги «отключившихся» студенток. Жизнь становилась всё тревожней и безрадостней. Летом 1942 года, когда создалась угроза прорыва немцев к Волге, всех студентов бросили на рытьё окопов в юго-западных районах Саратовской области. Мама туда не попала, знает лишь по рассказам подруг, какая это была каторга. Холод, болезни, голод навалились на энтузиастов. Трудности были не только объективны. Просто, о женщинах, копавших рвы, никто и не думал заботиться. А Мама в это время попала в другую историю. Часть оборудования и рабочих Саратовского авиационного завода «Комбайн» было решено перевести в Тбилиси и там организовать производство самолётов. Семья Прошкиных должна была ехать. Дядя Ваня считался высококвалифицированным специалистом и был членом ВКПб. На руках у тёти Вали был годовалый Венка и трёхлетняя Майка. И вот, чтобы помочь ей управиться с детьми на неизвестной стороне, Бабуля с тётей Валей решили отправить с Прошкиными Маму. Все были уверены, что Тбилиси это – глубокий тыл. Прошкины с Мамой погрузились на баржу и в конце лета сорок второго поплыли до Астрахани. Плыли спокойно, мирно ели арбузы. Через семь дней в Астрахани началось «великое сидение». Транспорта до Баку не было. Руководству было не до эвакуированных. На второй неделе неопределённого положения сводки стали драматичными. Рабочих «кормили обещаниями». Немцы прорвались на Северный Кавказ. Многим стало ясно, что Тбилиси – вовсе не глубокий тыл. Возможно, решение строить авиазавод было тоже пересмотрено. Словом, Мама затосковала и надумала уже в одиночку попытаться вернуться в Энгельс. Как тут прибежал дядя Ваня и объявил, что вся семья возвращается. Рабочим разрешили на свой страх и риск, или продолжить путешествие в Тбилиси, или вернуться в Саратов. Работу на прежнем месте им гарантировали. И вот, воодушевлённые Прошкины и Мама купили билеты и чуть ли не за одни сутки примчались в Саратов, да ещё в мягком вагоне. А вскоре немцы пересекли железную дорогу в Сталинграде. Бабуля ахнула при виде Мамы и была счастлива. По окончании третьего курса всех студентов призвали в армию. Глупые девчонки радовались: во-первых, вышло учиться меньше на целый год и диплом дали сразу, а не после многолетней отработки по профессии. Во-вторых, кончились голодовки, холода на квартирах. (Мама тогда жила с двумя девушками в развалине на Чернышевской, недалеко от здания теперешнего медицинского техникума, куда был переведен пединститут). Рвань – одежонка. (Мама зимой бегала без чулок и заболела фурункулёзом). Нескольких девушек, в том числе и Маму, отобрали для службы в химвойсках Морского флота. Первого августа 1942 года их отправили в Москву. С месяц они прожили в палаточном городке, в парке школы Зои и Саши Космодемьянских на Ленинградском шоссе. Там, где теперь метро «Войковская» и трамвайная остановка. Девиц одели в морскую форму и обучали азам строевой подготовки. Они и там оставались «непугаными», дурачились над сержантами, манкировали показной дисциплиной. Затем их переправили в район платформы «Строитель» Северной железной дороги возле Мытищ. Здесь уже учили серьёзней, давали специальность. Вскоре человек шесть, среди них Мама, получили назначение на Северный флот. Получили они сложное звание «техник – лейтенантов для тыла Северного Флота». Когда их привезли в Мурманск, они впервые увидели войну – сплошные руины и печные трубы. Мурманск только что выгорел дотла. Сохранился только порт. Там были зенитки, отстреливались корабли. Разместили девушек в спортзале школы номер два на проспекте Сталина. (Я учился в ней, а позднее Мама преподавала). Потом разбросали по частям. Мама охраняла и проверяла химсклад в «губе Рослякова». Все помещения сгорели. Тюки с химикалиями и средствами химзащиты были просто разложены на мёрзлой земле среди сопок на северной окраине города, за Ростой, на полпути к Ваенге. У Мамы были в подчинении десять краснофлотцев, которых она обучала обращению с противогазами и дегазаторами. Всё это было привезено из-за границы на случай химической войны. Маленький гарнизон склада, в основном, непрерывно чистил тропинки среди тюков, да принимал новые. Мама была не самой главной, но самой образованной, начальник показывался редко, только ругался и поскорее исчезал в город. Служба томила. Химикаты и противогазы не находили применения. Мамины занятия с краснофлотцами были бесполезными. Когда разрешали, она с радостью брела в своей чёрной флотской шинели сквозь полярную ночь, пургу, по обледенелой «Верхнеростинской дороге» в Мурманск к подругам. Чудеса! А уже через пятнадцать лет я фланировал по этой дороге и с «тёщиного языка» любовался портом, не ведая о Маминых прогулках до моего рождения.
Потом появилась более содержательная работа. При подготовке подводных лодок к походам Мама делала заборы воздуха в отсеках, определяла концентрацию углекислоты, проверяла работоспособность химических регенераторов – поглотителей углекислого газа. Она увидела поразительно суровый быт среди труб и механизмов. Даже туалетов (по морскому – «гальюнов») в виде отдельных кабин не существовало. Гальюн был устроен вроде шкафа без передней дверцы, куда надо было «вставляться», оставаясь фактически на виду у всего честного народа.
Проживала уже в квартире – общежитии на самом верхнем, шестом этаже единственно сохранившегося на проспекте каменного дома. Видимо, в ту пору она познакомилась с лихим двадцатидевятилетним «инженер-лейтенантом», высоким красавцем с пронзительным взглядом, который охотно рисовался перед обомлевшими флотскими девушками. Вскоре напористый морской офицер стал Маминым мужем. Они поселились в комнатке коммунальной служебной квартирки этого же каменного дома номер двадцать пять на проспекте Сталина. Этот дом чудом не сгорел и торчал единственным зубом в опустошённой челюсти проспекта. Много позже я школьником ходил в магазинчик канцтоваров в этом доме, не подозревая, что здесь я и жил после рождения. О времени замужества Маме запомнился эпизод: немцы ещё изредка бомбили Мурманск. По сигналу воздушной тревоги она, уже беременная, с подругами бежала в бомбоубежище. Раздался свист бомбы. Не добежав до входа метров сорок, девушки спрятались за угол дома. Взрыв. Переждали, выглянули. Прямо перед входом в бомбоубежище – воронка! Если бы не встали за угол, накрыло бы навсегда.
Нечего и говорить, жизнь в прифронтовом Мурманске в сорок третьем году была трудной и опасной. В шестидесяти километрах от города, на Западной Лице стояли немцы. Город и порт бомбили. Гибли люди. В психологии военных моряков было много отчаянной бравады, фатализма. Мысль о том, что ты завтра можешь быть убит, никого не ужасала, была почти естественна. Никто не стремился обременять себя семейными узами. На серьёзность связей рассчитывать не приходилось. «Дружбы», «романы» раскручивались быстро. А, выяснив отношения, «стороны» спокойно расходились, «как в море корабли». Супружеская верность не котируется и в наши дни, а тогда… почти официально употреблялся термин «боевая подруга». «Подруги» эти менялись легко, заранее смиряясь со своим временным статусом. Думаю, на поведение моего батюшки безусловно влияла эта забубённая общественная психология. К тому же – врождённое амплуа «первого любовника», более уместное в иных обстоятельствах. И, к несчастью, отец рано начал пить. Словом, всё шло к распаду юной семьи. Надо признать, он проявил благородство, официально зарегистрировав брак с Мамой. Беременность уже заканчивалась, когда он начал настаивать на отъезде Мамы из Мурманска. Вероятно, им руководил здравый смысл. Рожать в заполярном разбитом городе в разгар войны означало обречь себя и ребёнка на дистрофию, болезни и всякие непредвиденные трудности, и, вдобавок, причинить массу хлопот флотскому начальству. Возможно, отец получил нахлобучку от командования за беременную жену – военнослужащую. Мама восприняла свою отправку к Бабуле, как желание избавиться от неё. В итоге, «будучи на сносях», она погрузилась в поезд и поехала на юг. Почти сразу в вагоне начались схватки. Маму высадили на станции Кемь, в Карелии, напротив Соловков. Там я и родился двадцать седьмого февраля 1944 года, в семь часов утра, в каком-то станционном помещении на бетонном полу. Неделю нас подержали в больнице этой столицы Карельских лагерей. Затем вежливо «попросили». Перед Мамой встала проблема: продолжать ли путешествие в Саратов, грозившее затянуться с трудностями, неизвестностью на долгий срок, или вернуться со мной – пузанчиком во фронтовой Мурманск. Мама вернулась. До начала лета сорок четвёртого прожила со мной в той же коммунальной квартирке. Не знаю, как у неё сложились отношения с командованием. Отец любил меня, играл со мной, называл за пузцо и лысую головку «черчиллюшкой». Летом вновь, вероятно уже демобилизованной, Мама повезла меня в Энгельс. По совету отца она поездом по объездной дороге через Вологду добралась до Ярославля. А оттуда пароходом мы поплыли до Саратова. Я ничего этого, конечно, не помню. Знаю, что пароход был колёсным, плыли неделю. В Энгельсе мы с Мамой прожили до лета сорок пятого года. Я уже начал ходить и вдруг заболел дифтерией. Меня госпитализировали в больницу, в конце Петровской, у Амбарной ветки. Мама просилась быть со мною, но ей категорически отказали. Она вспоминала, как, возвращаясь по Петровской с моей одежонкой, горестно плакала. Бабуля послала её обратно просить какую-нибудь санитарку за мзду ухаживать за мной. Дать было нечего. Насыпали кулёк пшена, и Мама побрела подкупать санитарку. На крыльце кулёк распустился. Пшено обсыпало половицы. Униженно Мама сунула какой-то бабке свою взятку. Та, нехотя, обещала смотреть за мною. В больнице и произошёл эпизод, который первым закрепился в детской памяти. После моего выздоровления, в августе Мама вновь засобиралась в Мурманск. В Энгельсе жить было голодно, работать негде. Мама к тому времени была демобилизована. Отец прислал вызов, и она могла работать в «закрытом» городе учительницей. Она рассчитывала подзаработать, а, главное, восстановить семью. И вот она решилась с полуторагодовалым мальчиком вернуться в разрушенный послевоенный Мурманск. Представляю, как её отговаривали, как ругали. Но, вот всё определилось. Мама взяла билет, собрала вещички. Решили с подружкой, тоже покидавшей Энгельс, только не столь безрассудно, добираться до Саратовского вокзала вместе. Подружка должна была раздобыть тележку и «заехать» за Мамой. Конечно, в срок не приехала. Наконец-то заявилась! Быстренько навалили узлы, чемоданы, подхватили меня и побежали в «Тинзин». Там тогда из-за мелководья приставали пароходики переправы «Саратов – Энгельс». Как назло, пароходик сломался и долго не приходил. Народ скопился. Время отхода поезда приближалось. Мама в отчаянии. Хотела плюнуть на билеты, вернуться домой. Горько и стыдно, и рушатся надежды. Наконец, пришёл пароходик. До вокзала добрались на полчаса позднее ухода поездов, и Маминого, и подружкиного. Пришлось умолять начальника вокзала переоформить билеты. Не могу помнить, но вижу отчётливо худенькую стриженую Маму в грубошерстном пальтишке, перешитом из флотской шинели, с двумя обшарпанными чемоданами (всё её и моё имущество), со мною на руках. Послевоенная сутолока, вокруг – ворьё. Поезд пришёл на Казанский вокзал. В Мурманск – с Ленинградского. Растерянная Мама со мной на руках стоит на тротуаре. Ей не перейти через суетный бедлам Комсомольской площади. Наконец, появляется женщина, которой тоже надо на ту сторону. Она предлагает нанять носильщика на паях. Носильщик запрашивает сто рублей! Мама платит. Носильщик перетаскивает вещи через площадь. Компаньонка помогает Маме устроиться со мной в зале ожидания и исчезает, не отдав своих пятидесяти рублей.
Осень и зима сорок пятого оказались для нас с Мамой тяжелейшим временем. Семейные узы не укрепились, а, увы, развалились совсем. Мурманские подруги доложили Маме о похождениях батюшки за год её отсутствия. Вдобавок, возвратилась его первая жена, решительно, возможно не без помощи парторганизации и командования, взявшая его «под узцы». Мама оборвала отношения. Не знаю, когда был оформлен развод, но брак распался сразу. Жили мы на «Жилстрое», на улице Зелёной, в деревянном двухэтажном доме. Первый этаж занимали какие-то конторки. Мама делила комнату с молодой незамужней учительницей. Эту комнату я описал в воспоминании номер два. Отец тогда приходил к нам, чаще нетрезвый, плакал, просил прощения. Мама жёстко отвечала: «Это не ты плачешь, это вино в тебе плачет!» Знаю, отец давал или присылал с оказией деньги. Мама вспоминала, как однажды к ней явилась тётка, представилась его сослуживицей, принесла пятьсот рублей: «Вот вам от Доброхотова!» А у Мамы как раз было безденежье. Она лежала в больнице, голодала на больничной болтушке. (Я находился в «круглосуточных яслях»). Купила в буфете пачку печенья, больше ничего не было. Вволю наелась. Работала она в школе учительницей химии и биологии. Мурманских яслей я не помню совсем. Забирать меня из них Мама часто не успевала и просила соседку по комнате. Той это быстро надоело. От безысходности отдали меня в круглосуточную группу. Прожил я там недели две. Начал чахнуть, хиреть. Говорят, с рождения я был крепеньким бутузиком, даже толстеньким. Есть фотография: я на руках у молоденькой Мамы. Так, что можно удостовериться. Но, конечно, холод, безвитаминная еда, плохие гигиенические условия ослабили меня – малыша. В яслях я заразился чесоткой и заразил Маму. Усталая, она не могла уснуть со мной и в полусне ругала: «Что ты ногами сучишь, не сучи ногами!» Обнаружив сыпь, зуд, помчалась к врачу. Выписали вонючую жидкую мазь. Всё прошло, однако я продолжал чахнуть и вскоре перестал ходить! Врачи вяло лечили, кажется, клали в больницу. Толку не было. Однажды, в нашей комнатке Мама искупала меня и уложила спать на тёплую кухонную плиту. Я прогрелся и утром встал здоровым, снова начал ходить. А Мама поняла, что Мурманский климат – не для меня.
Весной сорок шестого мы снова отправились в Энгельс. Мама надеялась оставить меня у Прошкиных, а самой поработать несколько лет в Мурманске, накопить денег. Прошкины скученно жили в десятиметровой комнате. Венка меня задирал, я скулил. Майка пищала – ей не давали учить уроки и дралась с Венкой. Расчёт на то, что не работавшая тогда тётя Валя сможет «посидеть» с детьми, не оправдался. Бабуля вынуждена была забрать меня у тёти Вали. Начала растить и воспитывать сама. Мама в письмах сетовала, что так вышло, что я был посажен Бабуле «на шею». Очень быстро мы привыкли друг к другу, и всё стало, как нельзя лучше! Бабуля работала поварихой в доме инвалидов. Меня снова пришлось устраивать в ясли. Энгельсские ясли я уже помню. Так с зимы сорок шестого – сорок седьмого годов началось моё милое памятное Энгельсское детство.
ПАСТОРАЛЬНОЕ ВОСПОМИНАНИЕ
Лето. Позднее утро. Я просыпаюсь. Полусонный выбредаю на крылечко. Сижу на широких тёплых шершавых ступенях. Лёгкий холодок быстро проходит. Бабуля в белёсом сарафане копается где-то в огороде, скрипит дверцей курятника. Небо ясное, глубокое. Справа пригревает солнышко. За забором, то ближе, то вдали, по очереди поют петухи. Тепло, блаженно, безмятежно. Высоко, поперёк неба, уютно рокоча, ползёт самолёт. Далеко за огородом взбрёхивает собака. Брякает щеколда, скрипит калитка, дзынькают брошенные дужки вёдер. Бабуля пришла с колонки с водой: «Встал, Колюшка, щас будим завтракать!»
ВОСПОМИНАНИЕ С УПОМИНАНИЕМ ПАПЫ.
В нашем скрипучем комоде лежало множество вещей, трогать которых мне не дозволялось. К ним относилась и пачка пожухлых документов, в основном – квитанций, в распухшем до предела, потёртом кожаном редикюле. Бабуля прятала сумочку именно в том ящике, который утратил способность выдвигаться. Иногда, по делу, она извлекала свои фолии и палимпсесты, надев очки, слюнявя пальцы, что-нибудь долго выискивала. Я с интересом заглядывал сбоку. «А вот, Колюшка, твоя метрика» – значительно говорила Бабуля, извлекая бурую картонку, сложенную книжечкой. «Вот, записано, посмотри, «Доброхотов Николай»! Я проникался важностью момента. Я – маленький, а уже записан. У меня есть документ, теперь – никаких неприятностей! Бабуля осторожно давала подержать метрику. Читать я не умел, но очень нравились рисунки на обложке. Потом я даже просил Бабулю ещё показать их. Красным карандашом были изображены якорь со звездой и, кажется, ангелочки. «Это Папа нарисовал» – пояснила Бабуля – «Выдумщик!» Я стеснялся узнать, где, какой Папа, но очень гордился, что мой Папа так рисует. Ни у кого нет такой метрики!
К О М М Е Н Т А Р И Й
Мой отец, Доброхотов Леонид Николаевич, родился 11 августа 1914 года, в крестьянской семье, в деревне Колесово, недалеко от города Старицы, Тверской (затем – Калининской, ныне вновь Тверской) области. Детство его прошло в деревне на Волге. Позже семья переехала в Старицу, где дед, Николай Александрович, работал столяром, мастером производственного обучения в местном ремесленном училище. У отца с детства был бойкий, дерзкий характер и хорошие художественные способности. Он любил прихвастнуть и быть у всех на виду. Охотно принимал участие в проделках вроде спуска в Волгу поленицы местного попа, набегах на огороды и путешествиях по запустелому монастырю над Волгой. Рано вступил в Комсомол. Не знаю, как он окончил в 1931 году Старицкую среднюю (девятилетнюю) школу. Не все предметы интересовали юного романтика. Но в 1931 году (в 17 летнем возрасте) был направлен РК ВЛКСМ и РОНО на работу учителем в Салынскую сельскую школу «сроком на два года». Преподавал, наверное, несколько предметов, вероятно, гуманитарных, рисование и физкультуру. В 1933 году остался ещё на один учебный год «в должности учителя и заведующего школой» (так в документе), но уже в Борисовской сельской школе. Это совсем недалеко от Старицы. (В 10 км южнее, в месте впадения речушки Сулиги в речушку Старчонку, впадающую, естественно, в Волгу). Он с гордостью вспоминал, как возглавлял деревенское учебное заведение, командовал несколькими учительницами – поповнами. В 1934 году «был командирован РК ВЛКСМ в Военно-морское инженерное училище им. Дзержинского» в г. Ленинграде. Но, видимо, не поступил. Так как, с 15 сентября 1934 года «был зачислен воспитателем – педагогом средней школы в Старицкий детдом».
Имел младшую сестру, Марию, более чем он, рассудительную девушку, которая стала преподавателем английского языка. Почему-то он стеснялся рассказывать о своей матери. Даже не называл Маме её правильного имени. Я видел только очень размытую фотографию своей бабушки по отцовской линии. Было понятно только, что она маленького роста, худенькая, с «восточными» скулами и монголоидным разрезом глаз. По этническому типу отдалённо напоминает чувашку. Фото подписано: «Елизавета Николаевна Доброхотова, мать Леонида, умерла в 1943 году». Возможно, именем «Елизавета» её называли «в миру», а при крещении ей дали старомодное церковное, которое звучало архаично и «неприлично» для «советской женщины». Много-много позже я узнал и дописываю, что мою Бабушку по отцовской линии звали Федосья Никитична. До брака с Дедом она имела сына, Сперанского (Николая?) Виталия. Жил ли он с семьёй Отца, не знаю. Но Отец относился к нему, как к брату. Сохранилась фотография с подписью: «Братья Виталий и Леонид с внучкой Наташей. В память пребывания Леонида у брата Виталия в г. Рославле, в 1964г.»
В 1935 году отец, видимо, со второго раза поступил в Высшее Военно-Морское Инженерное Ордена Ленина училище им. Ф.Э. Дзержинского в Ленинграде. Окончил его 28 апреля 1940 года. Присвоена квалификация инженера – кораблестроителя. Сам он называл свою инженерную специальность – «корпусник». По выписке из зачётной ведомости был явно не отличником. «Отлично» получил только по дисциплинам: Артиллерия, Морская тактика, Сопромат, Электрооборудование корабля, Строительная механика корабля, Живучесть корабля, Судоподъём. И на «отлично» выполнил дипломный проект на тему: «лёгкий крейсер». Остальные оценки: 11 – «хорошо» и 9 – «посредственно». (Теперь я понял, почему сам я слабоват в точных науках: Отец отставал по Высшей математике, Физике, Химии, Начертательной геометрии, Теоретической механике и Теории корабля!) По окончании ВВМИ ордена Ленина училища им. Ф.Э. Дзержинского был направлен на Северный Флот. Служил в какой-то Губе на побережье Баренцева моря. Был женат, детей не имел. С началом войны был переведён в Мурманск. Жену отправил в тыл. Ему было поручено переоборудование рыбацких траулеров и других мирных судёнышек в боевые кораблики для патрулирования побережья и сопровождения транспортов. (Об этой титанической работе он сам подробно написал в письме составителям книги «Тыл правого фланга» Н. Дубровину и Ф. Буданову, но материалы Отца не пригодились). Позже, его перевели на обслуживание подводных лодок. Наверное, он не был злодеем и не старался откреститься от семьи. Конечно, его взбалмошность, упрямство и пьянство не укрепляли семейных уз. Но он, как мог, помогал Маме после их разрыва, ещё и до официального оформления алиментов. После войны он перевёлся на Черноморский Флот, служил в Севастополе. Жил: Севастополь, проспект Нахимова, дом 12, кв.5. Был повторно женат на своей землячке из Старицы. Калерия Сергеевна своих детей не имела. Они усыновили мальчика Сашу. В пятьдесят восьмом году отца перевели из Севастополя на Северный Флот, в Мурманск, на новую должность по обслуживанию атомных подводных лодок. В тот же год я впервые увидел его семью. Об отце, ни Бабуля, ни Мама, ни кто другой мне никогда не говорили. О его существовании я узнал случайно. Так вдруг, Игорёха Журавлёв, приятель, живший в нашем подъезде на первом этаже, заявляет мне однажды, что слышал разговор своих родителей обо мне! Отец Игорёхи работал на судоремонтном заводе не то мастером, не то начальником цеха, и по работе столкнулся с военным заказчиком по фамилии «Доброхотов». Знал ли Игорёхин отец что-то большее, или нет, но «брякнул» об этом своей жене. А подслушавший Игорёха «брякнул» мне. Я не поверил, но в душе неприятно заскребло. Издревле, Бабуля, желая предупредить мою любознательность, туманно поясняла, что моя фамилия дана мне «по Дедушке». Тогда я удовлетворялся этой версией, но с годами всё больше чувствовал слабость Бабулиной аргументации. Однако же интуитивно понимал, что спрашивать об этом взрослых не стоит. Вскоре после Игорёхиного трёпа: «А я знаю, что у тебя отец не родной!» судьба подсунула мне документальные доказательства. Вышло всё примитивно бестактно. Классная руководительница принесла в класс стопку наших личных дел и объявила, что мы должны привести их в порядок: подклеить листочки, надписать и пр. Может быть, таким образом, она хотела познакомить нас с содержанием? Конечно, никто ничего не подклеивал. Все погрузились во внимательнейшее изучение собственных биографий. И вот, читаю в первой же своей характеристике за начальные классы: «Отец не родной Коле»… Далее расписывалось, какой я хороший, и как всё хорошо в семье. Я был потрясён. Словно громогласно объявили мне единицу! Сидел с пылающей головой, косясь по сторонам, возвращаясь глазами к ровненьким чётким учительским строчкам. Осторожно закрыл «дело», что бы никто не видел. И поскорее сдал. Дома я, конечно, ничего не сказал. А через некоторое время, Мама, отправляя меня в школу, вышла за мною в подъезд и виновато – доверительно спросила: «Коля, ты, наверное, знаешь, что у тебя Папа не родной?» Я затаённо мотнул головой. «А хочешь увидеть своего отца?» Я опять мотнул. «Тогда я тебя возьму с уроков». Действительно, перед третьим уроком учительница предупредила меня, что бы я не ходил на урок. Я остался. Пришла Мама и мы, как заговорщики, пошли в садик возле Дома Культуры. Там, на скамейке возле памятника С.М. Кирову стоял чемоданчик, возле него прохаживался, покуривая, высокий моряк. Увидев нас, он крякнул зычным голосом, поздоровался и начал расспрашивать меня. А так как я не отвечал, а односложно буркал под нос, он сам стал приговаривать, что-то вроде: «хорош», «вот какой» и т.п., пытаясь меня расположить. Мама помнит, он сказал: «Здравствуй, я – твой отец! Вот мой паспорт. Посмотри: Я – Леонид Николаевич. А ты – Николай Леонидович. Мы с тобой – «наоборот». Мне он сразу понравился, хотя виду я не подал. Было лестно видеть своего отца таким высоким, красивым. Пронзительный взгляд из-под чёрных бровей, тонкий нос, удлинённый мужественный абрис лица. Чёрная форма шла ему. Он лихо покуривал, поплёвывал. Низковатый баритон рокотал. Из-под шапки серебрилась стриженая седина, а на лоб выскакивал седой косой чубчик. Была ранняя весна, сырость, холод. Вскоре мы, все трое, закоченели. Мама побежала куда-то, вернулась и повела нас в тепло. Оказывается, она договорилась со старухой, «Марьвасильевной» Овсянниковой, соседкой этажом ниже, прямо под нами, женой директора судоверфи! Старушня предоставила нам комнату прямо под нашей. И мы пили чай. Атмосфера была натянутой. Потом меня отправили домой, а Мама проводила отца до автобуса. Он был поселён в Росте. Вначале, в комнатушке на первом этаже двухэтажного рубленого деревянного дома. Мы с Мамой заезжали туда, «посмотреть». Отец пытался развлечь меня шахматами, но я бездарно не проявил интереса. После приезда жены с Сашей им дали комнату в двухкомнатной квартирке блочной пятиэтажки по адресу: Мурманск – 17, улица Сафонова, дом 20, кв. 13. В школьные годы я встречался с отцом ещё четыре раза. Эти встречи опишу позднее. Они были испорчены пьяными выходками отца, неуёмным куражом. Во мне всегда боролись два чувства: жалость, понимание глубокого личного несчастья отца и трезвая жажда справедливости, пуританского неприятия, долгом перед сложившимися семейными связями. Когда я, окончив десятилетку, уехал в Саратов поступать в институт, отец получил новое назначение и вернулся с семьёй в 1962 году в Севастополь. Получил двухкомнатную квартирку в панельной пятиэтажке по адресу: Севастополь, ул. Горпищенко, дом 53, кв.9. Вскоре он вышел в отставку в звании «инженер-капитан первого ранга». Отношений мы не поддерживали. После окончания института я поехал «на разведку» по месту распределения в Костромскую область. По дороге заехал в Старицу посмотреть дотоле незнакомые «места предков». Адрес забыл, но в адресном столе сразу дали. Дом деда стоял в Аптекарском переулке под номером пять «а», у самой Волги, как показалось, огородом прямо в реку. Отца не было, он недавно уехал. Я познакомился с Дедом, Николаем Александровичем, и его второй женой. Они поразились и обрадовались. Оставили ночевать. Приходили какие-то побочные родственники, (видимо, со стороны второй жены) разглядывали меня, находили похожим на отца. Утром меня накормили оладышками и отпустили, попросив писать письма. Я писал из Николо-Берёзовца, но постепенно переписка затихла.
Через 43 года мы с Надей воспользовались турпоездкой по Пушкинским местам Тверской области с заездом в Старицу. Улучили полчасика и помчались в Аптекарский переулок. Не быстро разыскали домик Деда. На нём красовались две новенькие таблички. Первая оглашала адрес, он не изменился. Вторая на красном стекле объявляла, что в домике располагается детский сад! Писки и визги со двора подтверждали обнаруженное. Из-за забора выглядывала пронзительно синяя веранда с беленькой отделкой. Сам домик был аккуратно обшит дощечками ( в 1967 г он темнел крепкими брёвнами сруба), так же густо прокрашенными синей краской, три знакомых окошка, обрамлённые беленьким, сияли чистыми стёклами с низенькими занавесками, даже чердачное оконце было вымыто до блеска. Словно, мы с Надей представляли очередную «проверочную комиссию», и к нашему приезду «успели подготовиться». Мы очень торопились вернуться, нельзя было задерживать экскурсию. Надя дважды сфотографировала меня на фоне фасада, а я снял соседний маленький каменный домик в два оконца, под номером 5. Тк. не был уверен до конца, который Дедов. Смутило то, что во дворе домика торчала мачта с двумя обтрёпанными выцветшими флагами. И один из них был военно-морским «Андреевским». Второй нёс сложную надуманную символику. Было похоже, что там располагается какой-то подростковый морской клуб. Потом, спокойно подумав, детально вспомнил фасад деревянного Дедова строения. Я не ошибся. Сам Аптекарский переулок показался гораздо больше и бестолковее, чем раньше. Проезжая часть совершенно порушена. Зато почти напротив Дедова дома разлапилась одноэтажная каменная городская баня! А на «дедовой стороне» тянулся долгий скучный фасад какого-то учебно-производственного строения, возможно, того самого ПТУ, где он преподавал столярное дело. Каменная лестница от моста разрушена почти полностью. Передвигаться по ней ни вверх, ни вниз, не возможно. И весь милый городок Старица напоминал старого, крайне запущенного, слабосильного пьяницу, пытавшегося держаться прямо и «производить впечатление».
Выйдя в отставку, отец сдал свои рисовальные работы и получил экстерном диплом учителя черчения и рисования в средней школе. Таким образом, вернулся к гражданской специальности своей юности. Преподавал он в Севастопольской школе номер двадцать шесть, стоящей прямо под Малаховым курганом. Думаю, во время Крымской войны под её фундаментом находились позиции противника. Отец любил подростков, верховодил ими. Позднее я навещал его в восемьдесят втором и восемьдесят пятом годах. Он «пил с умом», работал, бодрился, старался выглядеть бравым и счастливым. Сын, Саша, вырос в плечистого дядьку с близорукостью. Отец сетовал, что Александр отказался поступать в институт, женился, разводился. Наконец, женился на художнице из Ялты. Сам работает на заводе в Севастополе, живёт разъездами. Калерия Сергеевна выиграла по лотерее «Жигули», сама их водит. Она не одобряла мои незваные визиты. Семья отца имела на окраине дачу, где мой угомонившийся морячок охотно крестьянствовал. Когда-то он «пускал пыль» намёками на дворянское происхождение фамилии Доброхотовых. Не знаю, кем был, легендарный для меня Евграф Доброхотов, вероятно, простым крестьянином. Его сын, Александр Евграфович, служил стапельным плотником на Петербургском Адмиралтейском заводе. Жил он на Галерной, ныне – улице Красной, в третьем по счёту доме слева, если считать от площади Декабристов (Сенатской). Я там бродил. Это – мой прадед. Дед, Николай Александрович, был скромным трудолюбивым столяром, пользовался уважением аборигенов Старицы. Несколько поколений Старицких мальчишек учились у него ремеслу. До старости он участвовал в самодеятельности. У нас есть фото, запечатлевшее Деда на сцене в Чеховском «Юбилее», в роли бухгалтера. Пока почти ничего не знаю о тёте с отцовской стороны. Кажется, Мария Николаевна работала преподавателем английского языка в Свердловском мединституте. Была замужем, имеет сына, Якова. Где-то и по сей день, проживает мой двоюродный брат, Яков Доброхотов. Всё вышесказанное было записано, когда отец ещё был жив.
Отец и Калерия Сергеевна (в девичестве Никитина) – земляки по Старице, были знакомы со школы. Семья отца, особенно его сестра, Мария, относились к ней с предубеждением. Возможно, они с детства недолюбливали друг друга. В Ленинграде Отец и Калерия оказались одновременно. Он – в «Дзержинке», она – на факультете иностранных языков Ленинградского пединститута. Видимо, тогда и состоялось более серьёзное знакомство. Отец увлёкся красивой, бойкой «француженкой». Ко времени окончания вузов они поженились. Отец получил назначение на Северный Флот. И в сороковом приехал с молодой женой на место службы, на побережье, в какую-то глухую гавань. Известно, что Калерия тяготилась суровой обстановкой, отсутствием работы и цивильных людей. Проверить временем прочность семейных уз не пришлось. С началом войны всех «штатских» срочно эвакуировали. Калерия Сергеевна уехала в Мордовию. Туда же были эвакуированы из оккупированной немцами Старицы родители и сестра Отца. Вероятно, она хотела жить в это трудное время вместе с ними, хотя семья Отца продолжала недолюбливать её. Возможно, молодая эффектная «соломенная вдовушка» действительно флиртовала. Словом, вскоре после её приезда в Мордовию родные и, особенно мать, стали регулярно сообщать отцу в письмах о компрометирующих похождениях молодой супруги. Они упорно советовали развестись и поскорее вычеркнуть из памяти «недостойную партию». К этому времени Отец уже познакомился с Мамой. Отношения перешли в близкие. Отец не скрывал своего двусмысленного положения. Вероятно, письма из дома подтолкнули его. Он твёрдо заявил Маме, что разводится и намерен создать вторую семью. В те времена развод был возможен без согласия ответчика. Мама помнит, как Отец явился к ней, выложил свидетельство о расторжении брака и «попросил руки». О, предок мой – гений соблазна! На моё счастье зачарованная молоденькая девушка не устояла. Отец восторженно сообщил «своим» о новой подруге и жене, послал Мамины фотографии. Родные благосклонно встретили это событие, Мама им заочно понравилась. Особенно одобрила выбор сестра. Она прислала Маме тёплое письмо. Молодая семья поселилась в комнатке квартиры номер тридцать семь на третьем этаже дома номер двадцать пять по проспекту Сталина. В войну дом был плотно нашпигован жильцами. В другом подъезде на пятом этаже располагалось общежитие маминых подруг, флотских техник-лейтенантов. Конечно, все девушки постоянно находились «под прицелами» молодых моряков. Но официальные браки заключались не каждый день. Среди руин, в холоде, при бомбёжках, взвинченной маяте службы для Мамы и Отца наступили счастливые «медовые месяцы». Отец искренне обрадовался, когда Мама забеременела. Ему хотелось иметь наследника фамилии. Восторженные фантазии на эту тему сразу облеклись в разработанную концепцию. Тут же был отвергнут Мамин вариант: назвать будущего сына «Леонидом». Только «Николай», «Колька» – приговаривал Отец! Наверное, он сообщил «своим» о беременности. Калерия Сергеевна узнала о новом браке, будущем ребёнке и ринулась во фронтовой город «отбивать» бывшего супруга. Возможно, они виделись, когда в 1943 году Отец срочно ездил на похороны матери. Вероятно, она появилась в Мурманске в начале сорок четвёртого и начала кулуарно энергично обрабатывать Отца, уговаривая возобновить отношения. Мама была уже на конце сроков, когда по новенькому семейному зданию побежали первые трещины. Естественное женское чувство говорило Маме, что Отца в такой ситуации оставлять нельзя. Рожать она твёрдо вознамерилась в Мурманске. Он же убеждал Маму срочно уехать к Бабуле. Доводы приводил резонные. Мама уже не столько опасалась козней Калерии, как страшилась ехать через всю разбитую Россию, на абсолютно не надёжном транспорте, в столь беспомощном состоянии. Отец уговорил Маму накануне самих родов. Возможно, была ссора. Мама вспоминает, что первые схватки почувствовала при посадке в вагон! Он всё-таки заставил её ехать. Не знаю, чем был вызван такой напор, такая, дошедшая до нелепости, поспешность. Поезд тронулся. Ночью схватки усилились. Проехали Кандалакшу. Мама стонет. Проводники, поездное начальство заметались. Освободили целое плацкартное купе, завесили простынями. Передали по вагонам, и сыскалась пожилая акушерка, которая перебралась к Маме. Просто – сюжет для фильма! Мама стонала и ждала, что её вот-вот снимут с поезда. А он всё бежал, проскакивая полустанки. Наконец, ранним утром двадцать седьмого февраля поезд остановился в Кеми. Середина Карелии, побережье Белого моря. Чудное местечко, начало пути на Соловки. Столица огромной лагерной зоны. Нас уже встречали. Прямо к поезду подъехала карета «скорой помощи». Маму вынесли на носилках на платформу, хотели грузить на машину. «Нет, нет – закричала акушерка – она не доедет, она в машине родит!» «Давайте в станцию!» Маму занесли в какое-то пустое станционное помещение. Следом – Мамин чемодан, за которым она была вынуждена следить пристальней, чем за собственным состоянием. Схватки усилились. И, наконец, в семь часов утра, в пустом служебном помещении станции Кемь, я появился на свет! Представляю, как были приятно удивлены все присутствующие. Пелёнок в наличии не имелось. Мамины подруги надавали ей в дорогу тёплого белья. «Там, в чемодане – сказала Мама – возьмите бельё, порвите и заверните Колю». Так и сделали. Маму и меня привели в порядок и отвезли в местную больницу. Семь дней мы провели там. Тревожное напряжение вначале спало. Мама сразу же дала Отцу телеграмму. Порывалась отбить интимно: «Родился Колька…». Одумалась: «Родился сын…». Не знаю, ответил ли он. Приехать не смог. Мама вспоминает, как обидно, тоскливо было ей, сирой, в Кемьской больнице среди довольных местных родильниц, которых ежедневно навещали родственники, мужья, приносили домашнюю еду. Растерянность всё больше овладевала плачущей Мамой. Что делать? Куда деваться? Одна с малышом. Леонид, видимо, бросил её. А тут намекают: пора выписываться. Решилась возвращаться в Мурманск. И вот, со мной на одной руке, с чемоданом в другой Мама пытается сесть в проходивший на Север экспресс. Поезд стоит минуты. Проводницы стараются не открывать двери, хотя знают: есть пассажиры с билетами. Безбилетников больше. Флотские офицеры группами штурмуют двери, облепляют подножки. Гвалт. Мама пытается мимикой и жестами показать проводнице, безразлично маячившей за стеклом, что у неё есть билет. Удаётся влезть на подножку. Поезд шевельнулся, может быть, поддёрнул паровоз, проверяя сцепку. Маме показалось, что поезд пошёл, а она, не имея возможности зацепиться, падает с ребёнком под колёса. В отчаянии закричала так, что гирлянда «мареманов» замерла и расступилась. Крик сквозь стёкла дошёл до дуры – проводницы. Тут она сообразила, что может поплатиться за самоуправство. Дверь открылась. С деланным радушием нас впустили. «Так у вас же билет в мой вагон!» – как бы удивлённо и назидательно сказала проводница. Измученная Мама в тёплом, уютном вагоне, наконец, вернулась в Мурманск. А там уж, считай, у себя дома. Дотащила с передышками меня и чемодан до «двадцать пятого». Поднялась в квартиру. Комната оказалась запертой. Мама посидела на кухне, оставила у дверей комнаты вещи, а сама отправилась со мной в общежитие подруг в соседний подъезд. Наверное, меня надо было перепеленать. Возвращается, а чемодан уже выставлен на лестничную площадку. Это соседка – ревнительница нравственности продемонстрировала нам своё презрение. Вечером со службы вернулся Отец. Не знаю, какой была сцена. Отец остро почувствовал свою вину. Стал максимально ласков, предупредителен. Зажили, словно никаких передряг не было. Отец любил меня, возился, ласкал, купал, называл ласковыми именами. В шутку называл «Черчиллюшка», «Бакалаврушка». Восхищался аккуратно прижатыми ушками: «Не торчат!», формой головки. Подводил меня только выпиравший пупок. Заклеили пластырем крест-накрест, и я сразу перестал плакать. Однажды произошёл странный случай. Когда мы все трое были дома, пришла женщина – офицер, жена моряка, Тамара Мечковская. Видимо, слух обо мне прошёл по тыловым флотским учреждениям. Эта, вполне порядочная молодая дама пришла уговаривать Маму отдать ей ребёнка. Тамара не могла родить, а очень хотела иметь сына. И вот, часа два она уговаривала Маму, обещала заботиться обо мне, приводила неотразимые аргументы: Мама молода и родит ещё много детей! Меня же обещала сразу увезти в глубокий тыл, окружить сказочным комфортом. Отец, усмехаясь, слушал всё это, посматривал на Мамины реакции и не вмешивался. Может быть, он уже был предупреждён о визите? Возможно, Тамару направила Калерия, старавшаяся «развязать» Отца и «увести». Мама решительно и горячо возражала. В итоге, Тамара вежливо поиграла со мною, «потётёшкалась» и отбыла.
Прошло три месяца, наступило лето. Содержать меня в прифронтовом городе стало очень трудно, кормить нечем. Мама поняла: в любом случае надо вывозить меня в нормальные условия. Отец сам продумал маршрут переезда в Энгельс. Он настойчиво советовал Маме добраться до Ярославля поездом, благо, без пересадки. А затем сесть на пароход и спокойно доплыть по Волге до Саратова. Действительно, вспоминала Мама, это решение оказалось самым разумным. В речном порту Ярославля Маме, как военному моряку, без проволочек продали билет на пароход. В каюте мы оказались с порядочными попутчиками, тоже «морской» парой. Маме охотно помогали в бытовых мелочах, ласково опекали. За неделю мы покойно, с комфортом спустились на колёсном пароходе до самого Саратова. (Правда, в Горьком была пересадка на точно такой же пароход). Было, где постирать, высушить пелёнки и приготовить кашку. А, главное, вокруг не мельтешили толпы дорожных воришек, беженцев, побирушек, не трясли проверками бесчисленные патрули. Не надо было все дни и ночи бдеть над чемоданами и карманами. Мама даже отдохнула, расслабилась, успокоилась. В Саратове повезло. Только Мама вынесла меня и вещи на пристань, как столкнулась с Бабулиным братом, дядей Борей. Он помог нам проделать последний этап путешествия, привёз нас прямо в Энгельс, на Петровскую.
Дальнейшие события я уже рассказал. Поведаю об одной пикантной детали. Когда через год Мама, в надежде склеить разбитую семью, вернулась со мною в Мурманск, война закончилась. Мама стала работать по специальности, школьной учительницей химии и биологии. Отец продолжал службу. Калерия Сергеевна цепко держала его возле себя. Она тоже учительствовала, а так как французский язык тогда в школьной программе не котировался, ей приходилось вести, что придётся или быть завучем. Школ было мало. Мама и Калерия постоянно сталкивались. И даже одно время вместе работали в одной школе. Вот ситуация! Две жены одного капитана – в одном коллективе. Причём, степень их «законности» можно трактовать произвольно. Первая, но без ребёнка, командует второй, но с законным ребёнком. Можно представить нравственные муки Мамы, пуританские реакции начальства, переживания Отца. А времечко было лицемерное. А его положение – очень заметное. Действительно, запьёшь! Уверен, при всей своей браваде Отец был раним, уязвлён, закомплексован. И, естественно, приличествующего выхода из создавшегося положения не находилось. Бедная моя Мама! Бедный мой Отец!
ХРОНОЛОГИЧЕСКИ ПЯТОЕ ВОСПОМИНАНИЕ.
Это воспоминание о моих вторых яслях. Осенью сорок шестого Мама оставила меня в Энгельсе у Бабули. Она работала поварихой в доме инвалидов. Бросить работу не могла. Меня второй раз в жизни определили в ясли. Теперь я знаю, что по тем временам это было почти невозможным делом. Яслей было мало. Меня приняли как ребёнка «бывшей военнослужащей завербованной на Север». Ясли находились далеко, на углу улиц Свердлова и Тихой. Тогда названий я не знал, а знал, что надо было долго идти по Петровской к Волге, а затем напротив «школы глухонемых» повернуть налево и пройти ещё пару кварталов. На правой стороне стоял обычный для Энгельса деревянный дом, кажется, с полуподвалом. Жильцы, вероятно, были выселены, а в доме устроены детские ясли. Много позже я украдкой ходил туда, пытаясь угадать этот дом в череде серых осевших хибарок. Казалось, я хорошо зрительно помню путь. Нужно только пробрести необходимое расстояние, повернуться и оказаться прямо напротив старинных окошек. Тем более что дом, кажется, должен был быть виден с угла Петровской, чуть выступая за «красную линию» улицы. Однако когда пришёл на место, опознать свой домик не мог.
С яслями в памяти запали два эпизода. Первый: «Мы строим ёлку». Я рос тихим робким созерцателем, делал только то, что разрешалось. А строить ёлку не разрешалось. Тем не менее, когда шалуны с криками: «Ёлку! Давайте строить ёлку!» начинали сволакивать в кучу стульчики, я тоже подтаскивал детские стульчики на середину нашей игровой комнаты. Из стульев воздвигалась гора. Мне казалось, что она касается потолка. Затем все участники залезали на неё. Считалось, лучше всего залезть как можно выше. Под маленькими сорванцами гора начинала рушиться. Это их нисколько не пугало, все искренне радовались. На звук падающих стульев являлись воспитательницы (одну из них звали «тётя Мира», позже, при встречах со мной и Бабулей или Мамой она всегда ласково здоровалась со мной, а я «бычился». А ещё позднее она беременной проходила мимо наших окон и Папа, дурачась, восклицал: «Вон твоя тётя Мира идёт! Ой, что это с её животом?») и разгоняли шалунов. Зачинщиков ставили в угол, «Ёлку» разбирали. Меня никогда не наказывали. Выше, чем на один стульчик, я не забирался. Второй эпизод: «Трактор едет!» Раз в день, а возможно и в несколько дней, кто-то из смышленых малышей первым улавливал глухой, как землетрясение, инфразвук. Гул медленно надвигался слева на наш домик, на всю улицу. «Трактор едет!» Мгновенно оставив все игры, стриженные бошки опрометью бросались к двум уличным окошкам. Я тоже подбегал, но – последним и из-за затылков не столько видел, сколько слышал, как по улице, заставляя всё дрожать, проплывал могучий трактор. По настоящему я разглядел трактор уже в школьные годы.
Зимой Бабуля возила меня в ясли на санях, сваренных из уголков и труб, в два раза шире обычных детских и очень тяжёлых. Подозреваю, что она взяла их на работе. Обычно на таких санях возят молочные бидоны и мешки. Бабуля укутывала меня, как могла. Она очень боялась простудить ребёнка. Поверх шубейки меня завязывали шерстяным женским платком так, что ничего не было видно. Однажды она закутала меня не так плотно и, полулёжа на спине, я увидел в голубом небе бело-серые комки. Наверное, надвигалась весна. Я спросил Бабулю: что это там высоко? «Это облака, Колюшка» – отвечала Бабуля. «А вы купите их мне?» – вопрошал я. Просьба развеселила Бабулю. Она потом часто вспоминала об этом случае: «Как Колюшка просил купить облака».
ВОСПОМИНАНИЕ, СВЯЗАННОЕ С ЯСЛЯМИ ТОЛЬКО ФОРМАЛЬНО.
Однажды весной или в начале лета мы с Бабулей возвращались из яслей. «Пойдём, Колюшка, скорее! Наверное, буря начинается» – сказала Бабуля. И действительно, мы ещё и полквартала не дошли до угла Петровской, как задул ветер, среди улицы и впереди закружились столбы пыли, песок захрустел на зубах. Крупные капли упали в пурынь. Прямо по курсу, у белого каменного домика, до сих пор дремлющего на углу Петровской и улицы Калинина, (в нём, кстати, тоже помещался детский сад) резкий шквал вдруг сломал дерево. Наверное, ударил гром. Всё вокруг стало белёсым на фоне мутно сине-серого неба. Тут же хлынул дождь. А мы ещё не добежали и до угла Петровской. «Давай, Колюшка, спрячемся куда-нибудь! Куда же нам спрятаться?» И не добежав дома два до угла Петровской, постучала в чью-то калитку. Нас тут же пустили в сени. Хозяева возбуждённо смотрели в окна и раскрытую дверь на улицу, праздничными голосами говорили о том, что никогда не видели «такого бурана». Тарарахал гром над самой головой. Все вздрагивали и восхищённо «ухали». Вдруг хлопнул сильный порыв ветра. Ворота приютившего нас дома, крякнув, повалились. Хозяева заохали, завопили, забыв жалеть нас с Бабулей. Дождь, видимо, был недолгим. Как только пелена спала, Бабуля поблагодарила «людей» и мы отправились домой. Придя к дому, Бабуля стала долго рыться в карманах своего промокшего «пинжака». «Ну вот, Колюшка, мы ключ потеряли» – уныло сказала она и заплакала. Наудачу мы возвратились снова к тем людям, которые приютили нас в грозу. Бабуля объяснила, что возможно у них потеряла ключ. Без удовольствия они посуетились, поискали на полу, на столике в сенях, ещё где-то. Мы уже с тяжёлой душой стали уходить, как в тёмной яме от вывороченного столба ворот, полной грязной воды, вдруг блеснул наш ключ! Как он туда попал? То ли Бабуля обронила его, когда мы вбегали во двор? То ли на обратном пути? Может быть, он был смыт потоком с крыльца? Главное и неожиданное для нас и «чужих», то, что он так неправдоподобно нашёлся.
Много лет я раздумывал, как же он высочил у Бабули из кармана? И только записывая этот эпизод, понял: он вылетел вместе с носовым платком, которым Бабуля вытирала мокрое лицо, стараясь предстать респектабельной перед чужими людьми.
В сумерках, грязные, сырые мы дотащились до дома, отперли дверь и повалились спать. Потом, проходя через пустоватое место на Петровской у «школы глухонемых», мы с Бабулей часто вспоминали: «Вот здесь мы ключ потеряли», «вот тут в бурю дерево сломало».
О МОЕЙ БАБУЛЕ.
Моя бабушка по материнской линии, «Бабуля», Ольга Трофимовна Вилкова, урождённая Ипполитова, (1891 – 1979) происходит из многодетной крестьянской семьи. Родилась и провела юность она в поместье под селом Бековым, станции возле города Сердобска теперешней Пензенской области, тогда – Саратовской губернии. Места эти очень красивые и здоровые на речке Сердобе, впадающей в Хопёр. Её отец, Трофим Дормидонтович Ипполитов, (1849 – 1924?) отслужил едва ли не двадцать пять лет «в солдатах». После увольнения, возможно, в унтер-офицерском чине, он служил управляющим у помещика. Его жена, Калинина (Хапрова?) Надежда (1863 – 1928) принесла ему девятерых детей: Александра, Бориса, Василия, Степаниду, Агафью, Марию, Ольгу, Татьяну, Наталию. По Бабулиным рассказам Трофима Ипполитова уважали за честность и ум. Однажды помещик, якобы, разорился настолько, что за долги должны были пустить имение с аукциона. Помещик оформил фиктивную продажу имения на своего управляющего. И когда приехали описывать усадьбу, у неё был уже другой хозяин. А сам помещик куда-то выехал, скрылся. Как только угроза миновала, помещик вернулся, и они с Трофимом оформили перепродажу имения прежнему владельцу. Бабуля рассказывала эту историю не без гордости за своего отца, который, завладев имением, мог бы просто отказаться от своего барина, пустив его по миру. Однако сделал всё, как было договорено. Барин же за это помог ему материально. Так как Трофим Дормидонтович имел шестерых дочерей, которых надо было с честью выдавать замуж. Хотите – верьте, хотите – нет, но у помещика тоже было пять или шесть дочерей. Молодые барышни «шефствовали» над Бабулиными сёстрами, дарили им свои устаревшие наряды, обувь и разные дамские мелочи, что по тем временам было не так уж мало. После революции Трофим Дормидонтович, естественно, лишился места, но никто его не тронул. Как человек грамотный, он поступил на железную дорогу. Служил в багажном пакгаузе до глубокой старости. Зажиточность семьи Ипполитовых, конечно, держалась не на барских подачках. Имелся скот, огороды и проч. Бабуля вспоминала, как весной их, детей, посылали за молодой крапивой для коров. Крапивы требовалось много, и за работу строго спрашивали. Когда старшие дочери выходили замуж, начинали жить своими домами, младшие жили у них в качестве прислуги. Бабуля тоже жила у «тёти Стени», Степаниды Трофимовны, и переезжала с семьёй Клычонковых с места на место. Мне думается, из всех сестёр Ипполитовых Бабуля была самой видной. Высокая, ширококостая, настоящая крестьянская красавица, дородная, светловолосая, сероглазая, с чуть заметной «мордовинкой» в лице. Конечно, я помню её уже бабушкой – сутуловатой, огрузшей, с шаркающей походкой. Но всё моё детство на меня смотрела молодая Бабуля с портрета в «зале» нашего дома. Это были парадные фотопортреты, обычные в мещанских семьях той поры. Наверное, они с Дедом сфотографировались вскоре после свадьбы. Несмотря на заметную ретушь и нарочитую респектабельность поз, хорошо видно, как счастливы молодые супруги, как уверены они в том, что так будет всегда. К сожалению, другие фотографии, которых итак было мало, не сохранились, или сохранились испорченные обрывки. С годами крупные выразительные черты Бабулиного лица стали ещё крупнее, шаржированнее. Нос сделался шишкой, появилась масса родинок величиною с добрую изюмину, пышные волосы совсем поблекли, стали реденькими. Глаза осветлились. Без изменения осталось только выражение лица, бывшее всегда только или добрым, или строгим, но никогда – надменным или злым. Воспитана была Бабуля в правилах патриархальной крестьянской этики. Приучила меня «не трогать чужого» и называть всех старших, включая родителей, на «Вы». Потом надо мною подтрунивали, полагая это высокопарностью. Приучила не задавать взрослым лишних вопросов, почитать родителей, которые – «всегда правы». Не любила ловкачества, комбинирования. Сама хитрить не умела. Во всём, даже в своих заблуждениях, была откровенной. Вместе с тем, никогда не подчёркивала свою честность. Чувство достоинства в ней никогда не переходило в высокомерность и горделивость. Ненавидела кураж и фанфаронство. Сразу трезво оценивала людей. Жизнь приучила Бабулю быть осторожной, поэтому она часто выглядела консервативной. Не любила шумных празднеств, сборищ, кроме случаев сборов семьи, родичей. Речь её была плавной, медленной, немного назидательной. Шутила Бабуля мало, в хорошем настроении мягко подтрунивала над нами. В общем, в своём роду она была главной и с достоинством «несла свой крест». Её советы были дельными, мнение – непререкаемым. Конечно, дети её, сами неглупые люди, умудрённые житейским опытом, поступали так, как находили нужным. Но они всегда старались убедить Бабулю, что именно так нужно поступить, никогда не обходили её. Бабуля гордилась своими детьми, особенно дядей Сашей, своим первенцем. Ей импонировала его рассудительность, постоянство («степенство»). Идеалом образованного человека для неё был «инженер». «Колюшка у нас инженером будет!» – выражала она свою мечту о прекрасной, зажиточной, достойной уважения, незаурядной жизни. Недостойных людей именовала «шарлатанами», «галахами» и «жингаля». Под «шарлатанами» она понимала хулиганов. Под «галахами» – никчемных бездельников, пьяниц, предполагая отсутствие у них одежды. (Хотя, старинная уничижительная кличка происходит от термина «Галаха» – «закон». Существует даже фамилия «Галахер» – «законник»). Вовсе не поклоняясь «богу злата», она была уверена, что зажиточность – добродетель, а нищета свидетельствует о пустоте и безалаберности человека, даже его бездуховности. Если человек трудится, он никак не может быть нищим. «Жингаля» – самое интересное из Бабулиных определений. Когда она с презрением произносила это слово, я представлял себе длинноногую, непоседливую «стрекулистку» вроде стрекозы, «без царя в голове», рабу желаний, увлечённую только сиюминутными эффектами. Так Бабуля относилась к спортсменам, артистам и прочим легкомысленным «свободным художникам». Когда она ругала Майку, то обзывала «жингаля». Думаю, этот идиом происходит от исковерканного «жиголетта». Вероятно, сёстры Ипполитовы ещё в отрочестве слыхивали его от помещичьих дочек и вложили свой смысл. Интересно отношение Бабули к бурлакам. Вероятно, оно более соответствует истине, чем привитое нам в школе идеализированное, романтизированное представление о бурлаках, как о бесправных тружениках, носителях народной мудрости и добродетели. В действительности в бурлацкую касту опускались в большинстве своём деградированные, спившиеся, преступившие совесть и закон люди. Именно так Бабуля их и оценивала. «Бурлак» в её понимании – грубый хулиганствующий полубандит, «Бич» на мурманском жаргоне. Когда она хотела сказать: «ничего путного из тебя не выйдет», говорила: «Бурлаком будешь!» А пересмешникам отвечала: «Бурлак ты, и шутки твои бурлацкие!» С моей теперешней профессиональной точки зрения Бабуля была субдепрессивна. О своих горестях она никому не рассказывала. И хотя, в ранние мои годы ещё выходила по вечерам «постоять у калитки», но со своими сверстницами – соседками домашних дел не обсуждала. Когда я подрос, она уже совсем перестала «выходить к калитке», слушать досужую болтовню уличных сплетниц.
Большой трагедией в Бабулиной жизни стала гибель её второго сына, Васеньки. Мне она об этом не рассказывала. Только вскользь упомянет в разговоре со вздохом его имя. От Мамы я знаю, что Вася, её любимый брат, был очень весёлым, живым, артистичным парнем, сочинял стихи. Легко становился «душой компании», участвовал в самодеятельности. Работал помощником машиниста на маневровом паровозике. Летним вечером 1936 года с ребятами Вася отправился в железнодорожный клуб на концерт самодеятельности и танцы. Клуб находился в каком-то сарае или пакгаузе, в сотне шагов от вокзала станции Покровск, слева от станционного здания. На танцах была и тётя Валя, тогда – молоденькая девушка. Как водится, возникла драка. И, как водится, она назревала давно, т.к. парни всегда группируются на «своих и чужих». Вдобавок петушиные инстинкты подогревались классовым самосознанием. Обстановка в этом очаге пролетарской культуры больше напоминала атмосферу воровской «малины». В общем, то ли Вася полез разнимать, то ли приняли его за «чужого», ударили ножом. Потом ходили оправдательные разговоры, что «не хотели», «ошиблись». Васю любили и очень сокрушались, что зарезали. Как я понял, виновных не нашли. Раненого Васю дружки отвезли на телеге в больницу, что в начале Петровской. Тётя Валя была с ним, но, вернувшись ночью домой, ничего никому не сказала и тихонько легла спать. На вопрос Бабули: «Где Вася?» она неопределённо пробормотала: «Да он с ребятами…» Только утром выяснилось, что Вася тяжело ранен. Бабуля и Дед бросились в больницу. Вася уже агонировал.
Через год, в 1938 году, умер от рака мой Дед, Андрей Семёнович Вилков. Он погибал медленно от истощения и интоксикации. Сохранилась последняя фотография всей семьи с Дедом. Фотографа пригласили специально на дом. Дед бледный, обросший, худой сидит на постели с Бабулей в окружении детей, в зале нашего дома. Вокруг свисают бязевые драпировки. Взгляд мученический, но добрый. После его смерти Бабуля вдовствовала всю жизнь. Хотя, я знаю, за ней ухаживали. На её работе (в1941 году она начала работать санитаркой, а затем, поварихой в госпитале, позже – в Энгельсском доме инвалидов) разные старички - бодрячки делали ей предложения. Я помню колоритного старика венгра по имени «Сакмарий». В белой холщёвой блузе-толстовке и парусиновых штанах, тапочках-спортсменках, с палкой и шахматной доской под мышкой, он приходил к нам летом в старый дом на правах Бабулиного приятеля. Пытался учить её играть в шахматы. Она стыдливо отмахивалась, уходила в кухню, словно Сакмарий приходил не к ней. Сакмарий играл с Папой и степенно беседовал о войне, о Венгрии. Не помню, оставался ли он обедать, думаю, что оставался. Только эта картинка не сохранилась в памяти. Сакмарий был из «красных венгров», задержавшихся в России после гражданской войны. Особых заслуг у него не было. Примерно, в сорок девятом, когда положение в Венгрии стабилизировалось, он вернулся на родину. Кажется, писал оттуда.
На работе Бабулю уважали и похваливали. Я видел это сам. Несколько раз она брала меня с собой на работу, то ли из-за карантина в яслях, то ли из-за чего другого, а однажды, чтобы показать мне кино. Им объявили, что специально для «пансионных» приедет кинопередвижка. Однажды, она взяла меня на торжественное собрание в «красном уголке» Горторга. Я впервые увидел зрительный зал и сцену, знамёна, президиум и прочий антураж собраний. Бабулю нельзя было назвать «искусной поварихой». Готовила она просто, по-домашнему, добротно и вкусно. Искусство состояло в том, чтобы приготовить нужные блюда из малого количества плохих продуктов. Ей доставалось поплакать, когда дежурный врач (наверное, фельдшер), совершая обязательный обход кухни, съедал лишний пирожок с морковью. А пирожки-то были все по счету! Недостача одного пирожка в те годы стоила поварихе репутации, грозила полным служебным несоответствием. Бабуля радовалась, если удавалось из заготовленного теста выпечь лишнюю плюшку. Какой-нибудь из «пансионерок» обязательно плюшки не хватало, поднимался крик, и потерпевшей вручалась припасённая. Бабуля даже приметила, с кем такие несчастья приключались регулярно.
Соседи именовали Бабулю «Трофимовна». По нашим уличным понятиям носить прозвища – уважительно. К начальству и представителям власти Бабуля относилась настороженно и боязливо. Словно не верила, что они могут понять простого обывателя и действовать объективно. Она ни за что бы не обратилась за помощью к власть имущим. Даже, пострадав от явной несправедливости. Всё моё детство наши соседи слева и, особенно справа – «милиционер», прирезали себе территорию нашего двора. Бабуля переживала, возмущалась, но на предложение пожаловаться в исполком горсовета только руками отмахивалась: «Что ты! Что толку связываться, засудят!» Хотя имела на руках официальные планы, обмеры участка. Она скептически оценивала свои гражданские права, наученная житейским опытом: «Что хотят, то и сделают». Дядя Саша рассказывал, как в военные (послевоенные) годы к Бабуле пришёл агент ОГПУ с предложением снять у неё квартиру для служебных надобностей. Он обещал хорошую квартплату за возможность приводить на квартиру людей, беседовать с ними за выпивкой, выпытывать их настроения. Бабуля сразу уловила грязный характер сделки, категорически отказалась, сославшись на необходимость подселения детей, родственников. И вскоре действительно начала пускать настоящих квартирантов. Возможно, из опасения повышенного внимания гепеушников к её одинокому жилищу.
Из Бабулиных сестёр я помню только «тётю Стеню», Степаниду Трофимовну Клычонкову, «тётю Ганю», Агафью Трофимовну Прокудину, «тётю Ноту», Наталию Трофимовну Яровую и «тётю Таню», Татьяну Трофимовну Жирову. «Тётя Стеня» – старшая из сестёр, маленькая, горбатенькая, весёлая, добродушно суетливая приходила к нам в старый дом достаточно часто. Она жила со своим кланом тоже в Энгельсе, где-то за базаром, «у станции», «в Краснявке». По Бабулиным и моим понятиям – бесконечно далеко. Кажется, раз или два мы с Бабулей ходили туда в гости. Из памяти выветрилось всё, кроме того, что надо было спускаться по крутому откосу. Тётя Стеня всегда ласково и настойчиво разговаривала со мной. В детстве я был застенчив и всегда молчал, хотя знал нужный ответ. Если незнакомые люди расспрашивали меня, то мне делалось неловко, стыдно чего-то, я замолкал, даже сознавая всё неприличие такого положения. Помню, как ужасно мне делалось после напоминания: «Колюшка, поздоровайся с тётей!» Обычно возникала тягостная пауза. Тётя или дядя, благожелательно улыбаясь, ждали, когда я произнесу: «Здравствуйте!» Я понимал, чего они ждут. И с отчаянием понимал, что уже сделал промах, затянув паузу, показав свою робость, что дальнейшее промедление только усиливает внимание ко мне. И чем больше внимания концентрировалось на моей персоне, тем непреодолимей становилась моя робость. Я видел, надо выдавить: «Здравствуйте!» не для приветствия, смысл его уже утрачен. А от меня требуют произнести это, что бы засвидетельствовать мою воспитанность, благонадёжность, что я – «хороший мальчик». Своим приветствием я обязан «преподнести» себя чужим людям в лучшем свете. Непосильная обязанность для психастеника! Тётя Стеня балагурила со мною, добиваясь сносного диалога. Она не подтрунивала, а беседовала уважительно. А вот тётя Таня, младшая Бабулина сестра, всегда мягко подтрунивала. Она жила в Саратове, в самом центре, напротив театра оперы и балета им. Чернышевского. Похоже, из всех сестёр Ипполитовых она была самой просвещённой. Тётя Таня ходила и говорила энергично. Голос был низковатым и, мне казалось, поскрипывал. Она всегда рассказывала уйму невероятных саратовских случаев – «страстей». Она, кажется, охотно участвовала в домовых комитетах, каких-то комиссиях, хорошо знала чужие дела. При этом не была сплетницей. Любознательность, отпущенная природой на всех сестёр, видимо, сосредоточилась в ней одной. Для нас она была «живой газетой». Она рассказывала, как в саратовских коммуналках взрывался газ. Тогда его ещё не подправляли пахучими добавками (саратовский метан без запаха). А у населения ещё не выработался рефлекс настороженности. Газификация только-только разворачивалась. И вот, из незакрытой кем-нибудь горелки на коммунальной кухне накапливался газ, а затем «ахал» так, что вылетали стены. Таких случаев было немало. А уж рассказы об ограблениях! Якобы и знаменитая «чёрная кошка» действовала в Саратове. Я запомнил один рассказ. Бандиты наметили для ограбления один дом. Дождались, когда глава семьи ушёл на работу, и подослали сообщника под видом приятеля к жене. Он сослался на какое-то общее с её мужем дело и остался в доме «подождать возвращения мужа с работы». Бандит должен был, заслышав условный свист, убить женщину и открыть дверь. Женщина стирала бельё на кухне, кипятила бельё и полоскала в корыте. А бандит чинно сидел в зале. Видимо, женщина поняла, что этот человек не товарищ её мужа и забеспокоилась. Она, конечно, была наслышана об убийствах и ограблениях. И вот, она услышала шум подъехавшего грузовика, а затем тихий свист. Тогда она решилась, и прежде чем бандит успел сообразить, подошла сзади (а он сидел на стуле и читал газету) и вылила на него целый бак кипятку! Бандит тут же умер. Его сообщники посвистели, постучали в квартиру и, решив, что что-то сорвалось, уехали. Сейчас я думаю, такие истории циркулировали по всей стране. Возможно, обыватели сочиняли их для самоуспокоения. Однако, хочется верить, что так и было. Ещё одна лихая история про грабителей. Во время войны одна молодая женщина возвращалась с работы. В сумочке у неё было немного денег и продовольственные карточки на целый месяц. Совсем недалеко от дома её нагнал здоровенный мужик и приказал снять пальто (кажется, фигурировала старая цигейковая шубка). Женщина не растерялась, все её мысли бились вокруг сумочки: лишь бы грабитель её не отобрал. Она сама сунула ему в руки сумочку – «подержи!» Быстро сняла шубку, отдала бандиту, а из его рук забрала сумочку. Гад, так обрадовался быстренькой прокрутке своего мерзкого дела, что не стал задерживать женщину и тут же исчез. А занимательнейшие рассказы о сошедших с рельсов трамваях! О перевернувшихся на Волге лодках! У тёти Тани Жировой первый ребёнок умер в раннем возрасте. Потом у неё был сын, который погиб на войне, сгорел в танке. Дочь, Галина, прославилась тем, что вышла замуж за двоюродного брата, а потом ещё пару раз. Зато, именно Галина дала трёх внуков, моих троюродных сестёр и брата: Римму, Надю, Володю. Все трое носили разные фамилии. Надя чуть старше меня, очень живая обаятельная красивая, носила фамилию «Тавшанче». Её отец болгарин. За всю жизнь я встречал её раза два-три. Как-то раз она приезжала в Энгельс и получила от Бабули титул «жингаля». Возможно, разок я видел её у тёти Тани. А однажды Венка увлёк меня и ещё нескольких ребят навещать Надю в пионерском лагере. Мы тащились через третий жилучасток, какую-то гору, какую-то деревню, вероятно, в направлении «одиннадцатой дачной». Разыскали лагерь. Я с любопытством и робостью желал увидеть, какой же из себя пионерский лагерь? Пришли к шлагбауму, охраняемому дежурными в красных галстуках. От него в обе стороны отходила колючая проволока. В стороне легко проникли внутрь. Я увидел деревянные павильоны и веранды. Редкие деловитые пионеры ходили туда-сюда. Все обращались друг к другу: «Товарищ!» «Товарищ Слава, Вы не видели, где товарищ Надя?» Наконец, мы её разыскали, отдали передачку, из-за которой и путешествовали. На обратном пути меня оставили в овраге, а мальчишки залезли в какой-то сад и принесли кучу зелёных яблок. Про Вовку Жирова я знаю, что он был откровенным балбесом. Мечтал пойти на флот, носил тельняшку. Видел я его редко. Только, если Венке надобилось с ним встретиться. Последний раз мы встретились на Венкиной свадьбе. Он пытался заговорить, я застеснялся. Младшего сына тёти Тани, Николая, я не помню, хотя он приезжал в Энгельс и помогал дяде Саше благоустраивать двор. Про него известно: во время службы в армии он был вовлечён в массовую драку. Тогда были не редкость драки «стенка на стенку» между различными родами войск. Особенно в этом отличались «чернопогонники». Вероятно, был трибунал, и Николай Жиров попал в тюрьму. После освобождения он искал работу и был некоторое время в Энгельсе. Бабуля говорила, что Николай срыл нам всю переднюю часть двора, засыпанную шлаком. Однако этого я не помню. Я пропустил тётю Ганю, хотя она должна быть в рассказе второй. Она редко появлялась у нас, была худой, тихой, стеснительной, всё извинялась. А если Бабуля предлагала обедать, всегда долго отказывалась, кушала как-то стыдливо. Прокудины жили до войны в Саратове, в деревянном домике, в маленьком квартальчике «за линией». Его и сейчас огибает петля трамвайного пути девятого и десятого маршрутов. Тётя Ганя была замужем за Гаврилой Петровичем Прокудиным. Я его не знал. Рассказывают, он был рыжим некрасивым, но большим шутником и ёрником. Бабуля, отрывочно вспоминая его солёные шуточки, покачивала головой: «Ну, Гаврила Петрович был выдумщик!» Единственный сын тёти Гани, Александр – двоюродный брат нашего дяди Саши. Я видел его в детстве. Он восхищённо осматривал привезённый дядей Сашей из Германии велосипед «Диамант», прищёлкивал языком и, качая головой, приговаривал: «шикарно, шикарно!» С тех пор я включил в свой лексикон это словцо. Александр неудачно женился на деревенской бабе, Евгении. Она скомпрометировала себя мелочной жадностью, склоками. Никто из Вилковского рода не дружен с ней до сих пор. Когда тётя Ганя заболела, и дело стало клониться к концу, тётя Таня приехала в Маркс навестить её, ухаживала, чем вызвала бурное неудовольствие Евгении. И та прогнала тётю Таню за то, что она стала печь оладьи по просьбе умиравшей сестры. У Шуры Прокудина было двое детей. Старшая дочь, Татьяна, рыжеволосая некрасивая девочка с монголоидными чертами, немного простоватая, примитивная, гостила у нас в Энгельсе раза два. Мы почти одногодки. Помню, в жару взрослые послали нас купаться в кирпичном бассейне у «качка». Вода застоялась с хлопьями коллоидного железа. Мы сидели в противоположных углах бассейна, стесняясь друг друга. За всё время гостевания мы ни о чём не говорили. Взрослые заняли все имевшиеся в доме кровати, а нас положили на полу в зале. Мы презрительно отвернулись друг от друга и спали, отъехав на самые края подстилки. Сейчас я узнал, что жизнь Татьяны сложилась несчастливо, она, кажется, не была замужем и недавно умерла от рака. Её младший брат, Шурка, был каким-то инфантильным, приставучим. Однажды он гостил у нас с отцом и всё визгливо приставал ко мне, пока я мрачно вырезал ножом деревянный автомобильчик. В тот год «стих нашёл» на меня, я начал вырезать деревянные фигурки «рыцарей». (Наверное, класс седьмой). Бабуля хранила их, возможно, и сейчас они не выброшены. Шурка утащил у меня не то фигурку, не то ножичек, очень разозлил. Позже Шурка появлялся перед поступлением в военное училище, хвастался, что будет иметь большой оклад и массу льгот, был счастлив. При всём этом – тощенький, тщедушненький, недалёкий. Последний раз он появился через год с невестой, такой же суетной щебечущей девушкой. Они «объезжали» родственников перед свадьбой. Видимо, так было принято. Обоим льстило, что могут разговаривать со взрослыми на равных, рассуждать «за жизнь». Оба не замечали иронично – снисходительного тона взрослых. Где Шурка сейчас, какая у него семья, не знаю. Очень жаль, что не знаю ничего толком о старших Бабулиных братьях, ведь каждый из них дал рост отдельному родовому дереву. Мама говорила: кажется, Борис Ипполитов и его род осели в Москве, и от него пошли люди незаурядные. Самую младшую из сестёр, тётю Ноту я почти не помню. Она бывала у нас в Энгельсе в гостях. Помню, на её платье с мелким голубым рисуночком были очаровательные рубиновые призматические пуговицы, возможно, стеклянные, а, наверное, из прозрачной пластмассы. Эти пуговицы заворожили меня. Много лет они возникали у меня перед взором, как образец безудержной роскошной красоты. Наталия Трофимовна была замужем за Николаем Яровым, служившем машинистом на паровозе. У них было двое сыновей: Александр, Владимир и дочь, Тамара. Тётя Нота Яровая в нашем семейном предании обособилась своим родством (свойством, для точности) с Фролом Романовичем Козловым, видным партийным деятелем сталинской и хрущёвской эпохи. Жена Козлова была сестрой жены тёти Нотиного сына, Владимира – Риты (Маргариты?). Говорят, у самого Фрола Романовича родственников не сохранилось, и он благосклонно принимал родню и свояков жены. Этим, например, воспользовалась наша Майка Прошкина. Она, ещё незамужней девушкой, побывала в доме (вернее на даче) у Козловых в Ленинграде, подружилась с его сыном, Олегом. Её восхищённые рассказы о быте «партийно – правительственной верхушки» завораживали всю родню и знакомых. Я не знал старшую Бабулину сестру, Марию. Она рано умерла от туберкулёза. Жизнь её была несчастливой. Муж «гулял» и бросил её с единственным ребёнком, Михаилом. Дядю Мишу Никольского я увидел, уже, будучи студентом. Энергичный, синтонный, всегда улыбающийся, со старомодными усами, закрученными кверху, он относился к Бабуле, как к матери. Оказывается, после смерти Марии Миша какое-то время жил в Бабулиной семье. Он был озорным весельчаком, любил «пошалить». Однажды его заставили читать молитовку или говорить стишок на Новый Год. Встав в позу перед гостями, Миша Никольский провозгласил: «Богородица, Деву, радуйся! Не кусайся и не царапайся!» Наверное, это было жутко остроумно и смело. Миша получил по шее. Зато взрослые с улыбкой всегда вспоминали этот куплет. Едва повзрослев, Миша Никольский пошёл самостоятельной дорогой – сбежал из дома, служил в кавалерии. (От этого времени осталась его серая шинель, долго висевшая в углу маленького сарайчика, и настоящая буденовка с большой синей звездой. Ими любили играть Миша и Вова Вилковы.) Затем он, якобы, служил на флоте. Между делом женился на своей двоюродной сестре, Галине, дочери тёти Тани. Произвёл на свет первую Тёти Танину внучку, Римму. Её я плохо помню. Ещё второклассником я был у тёти Тани дома. А она была уже крупной броской девушкой. Помню, примеряла томно янтарное ожерелье, прикладывая к полной шейке. Алели наманикюренные ноготки. Видимо, характером Миша Никольский вышел в отца. Рассказывают, что отец уговаривал Марию принять ислам и уехать в Среднюю Азию! А когда она отказалась, всё-таки так и поступил! Миша Никольский после развода с тётей Галей осел в Горьком, завёл там вторую семью, развёлся во второй раз. В итоге имеет двух детей, дочь проживает с ним, а сын – с матерью, но навещает отца. К сожалению, совсем не знаю родню Степаниды Трофимовны Клычонковой, хотя семья эта жила и живёт ближе всех, «под боком», в Энгельсе.
Все ножики в нашем доме пребывали в тупости. Точить было нечем, а скорее – не хотелось. Иногда Бабуля повжикает ножиком об ножик или об кирпич на плите. Лезвие исцарапается, а остроты – никакой. Вообще, в те времена всё делалось небрежно, как-то нехотя. И, кажется, этим даже гордились! Отчего у взрослых моего детства всё выходило «тяп-ляп», «как-нибудь»? В школе мы заученно обличали «обломовщину» – гибрид природной лени и чуждых социальных влияний. Ну, не могли же мы сами быть поголовно поражены «обломовщиной». Дядя Саша был убеждён, что безалаберность и лень происходят от недостатка культуры народа. Думаю, и с культурой не устранился бы всеобщий послевоенный субдепрессивный налёт, всепроникающая житейская усталость. Казалось, каждый человек, приподнимая на бодрый призыв тяжёлую голову, думал про себя: «Пропади оно всё пропадом!» Толстые крестьянские Бабулины пальцы никак не могли делать тонкой работы. Продукты она крошила крупно, котлеты, пельмени лепила крупно. Пожалуй, самыми изящными её изделиями стали кружевные звёздочки, которые она вывязывала крючком. Надо сказать, после постройки дома на Бабулю «стих нашёл». Я и не подозревал, что она умеет вязать. А она навязала за зиму кружевных занавесок на все окна, накидок на все подушки. Вот такое вдруг «возрождение». Кроме самодельного тюля, завела комнатные цветы. Причём, сразу большие, солидные: олеандры, китайские розы, фикусы, столетники. Семь лет я с нею прожил и не представлял за ней любви и умения к комнатным растениям. Так насчёт ножиков. Изредка заведётся бывало в нашем доме колбаска (полу-копчёная, вроде теперешней одесской). Бабуля пытается отрезать мне кусочек. Пилит, пилит, рвёт… Толстые пальцы не удерживают вертлявую колбаску. «Тьфу ты!» «Не люблю я тонко резать, чего в этом хорошего!» И отрезает «столбик» с куском хлеба. Мне и позже казалось, что «столбиком» куда вкуснее, чем «по городскому». Всё же опрощение у Бабули не было возведено в культ. Это сейчас мы живём с её точки зрения «по-господски», а в манерах и речи культивируем грубость «под народ». А она всю жизнь прожила «под народ», хотя, наверное, мечтала побарствовать. Тем не менее, она очень не любила нарочитую, наигранную грубость. Нарезать тонко хлеб совершенно не могла, но, желая сервировать для гостей «культурно», миниатюризировала ломти за счёт их площади. Обломки нагромоздит в тарелку и называет их «московскими кусочками». Писала Бабуля всегда «как курица лапой». Сейчас-то я точно знаю, что это не от недостатка образования. Встречал я безграмотных людей, писавших каллиграфически. Возможно, у неё была врожденная аграфия, передавшаяся мне. (До сих пор не пишу, а рисую буквы. Стоит оторвать взор от строчки и уже не могу писать, нет автоматизма, стереотипа письма.) Бабулин почерк с разной высотой корявых букв, скачущим наклоном передался мне. В школе это доставляло мне кучу неприятностей, ведь я застал ещё чистописание. Вместе с тем Бабуля обладала чудесной грамотейной особенностью, которую я перенял. Она очень правильно, вероятно, чисто интуитивно, склоняла существительные. Она никогда не позволяла себе сказать: «Налей молоко, или налей чай, или отрежь хлеб!» Но всегда: «Налей молока, налей чаю, отрежь хлеба! Дай воды!» А не дай воду!» Что слышу я сплошь и рядом сейчас и от простых людей, и от людей с филологическим образованием. Да, она говорила «пинжак» и «склизско» и называла бухгалтера «булгахтером», а сквозняк «скрозняком», «шибче» вместо «сильнее», «всклень», «тенёта». Думаю, это потому, что в её время все так говорили. Это – диалект, народный вариант, говор. Зато, когда в школе мы начали учить склонения, я с недоумением слушал, как спотыкались мои товарищи. Ведь склонять совсем просто, надо просто говорить по Бабулиному! Ещё словечки из её лексикона: «Шалберник» – безобразник – «Шантрапа». «Ах, ты моя харнапупа!» – приговаривала Бабуля, целуя меня при встрече. «Вымазался, как анчутка». Про кого-то неприличного – «Как анчутка пьяный!» Любимые афоризмы: «Судьба играет человеком, а человек играет на трубе!» «Вольному – воля, а спасенному – рай!» Фразы – приговорки: «Господи, воля твоя!» «Господи благослови, воля твоя!» И, наконец, блестящая характеристика пустого фанфаронства: «Разошёлся! В пустом кабаке, без денег!»
Когда умер муж, чтобы вытянуть семью, Бабуля завела кур и стала продавать яйца. Причём ездила в Саратов, в Крытый рынок! Наберёт сотни две, и – в самый центр! Более того, продавала всегда дороже соперниц. По её словам, рубля на два на десяток. Была вынуждена так делать, иначе не смогла бы окупить своё куроводство и поездки в Саратов. У неё всегда брали, покупателям импонировала чистая, аккуратная, «белая» хозяйка, в отличие от суетных замарашек – конкуренток. «Люди» брали, предполагая особую «диетичность» яиц у такой хозяйки, хотя они не отличались от чужих. С началом войны материальное положение Вилковых ухудшилось. Прокормиться куроводством и сдачей углов стало невозможным. Бабуля пошла работать кухонной рабочей в военный госпиталь, расположившийся в одиннадцатой школе на улице Тельмана. Это совсем близко от дома. Двор школы выходил сразу за Горторгом, прямо в торце Красноармейского переулка. В работе проявила сообразительность, хозяйственность, добросовестность, была замечена шефповаром – худой маленькой старушенцией (сфотографирована с сотрудниками). Была переведена в поварихи, стала незаменимой. Бабулю уговаривали поехать вместе с госпиталем, когда он в конце войны перемещался на запад, сулили разные льготы. Но она не могла оставить дом, ждала возвращения детей. Словом, отказалась. Потом, после войны, случайно снова встретилась со старушенцией – шеф-поваром. Та возглавила кухню только что образованного Дома инвалидов. Завидев Бабулю, обрадовалась, категорически представила её своему начальству, как первоклассную повариху. Так и уговорила. Так у Бабули появилась специальность на всю оставшуюся жизнь.
КАКИМ БЫЛ ЭНГЕЛЬС В ПОСЛЕВОЕННЫЕ ГОДЫ.
Город Энгельс, бывшая Покровская слобода и бывшая столица Республики Немцев Поволжья, в те годы был разбросанным, преимущественно деревянным местечком, скромным предместьем шумного индустриального Саратова. Расстояние между этими двумя географическими пунктами по прямой – два с половиной километра, в те годы было почти непреодолимым. Волга надёжно отсекала провинциальный мирок степной низины от голубых высот Саратовского берега. Мне Энгельс казался бесконечным. Самой естественной и знакомой границей его с севера и запада был волжский берег, плавно огибавший «зализанный» квадрат центральной части города. Если быть точным, городок стоит чуть выше Саратова по течению Волги. Так что только южная окраина с таинственным «Тинзином» находится прямо напротив саратовского центра. Энгельс занимает широкий мыс, смотрящий своим носом на северо-запад, в сторону Саратовской Елшанки, Пристанного. Из-за этого энгельсские улицы обязательно, где-нибудь упираются в Волгу. В Волгу же упиралась, вернее, начиналась с неё, моя первая и главная улица детства – Петровская. Сама Петровская напоминала бесконечную реку. Её истоки мне были хорошо знакомы. Для меня она начиналась от пустыря перед крыльцом поликлиники, прикрывавшей серо-красным фасадом таинственный больничный двор. Затем пересекала улицу с названием «Площадь Свободы», протекала слева направо мимо наших окон, и дальше, дальше, чуть рыская на перекрёстках, сохраняя широтный курс, взлетая на песчаных гривах, опускаясь в низины бывших проток, выбегала на плоский берег, где уж и домов не ставили из-за опасности подтопления, а только огороды храбро достигали воды. Там всегда валялись лодки, брёвна, хлам, обозначавшие непостоянный водный урез. Сейчас Петровская упирается в дамбу. Издали можно подумать – тупик. Только дойдя до конца, обнаруживаешь поворот дороги влево и бетонную лестницу через дамбу. Несколько перпендикулярных улочек, переулков делили Петровскую на одинаковые квадраты серых домиков, глухих заборов. Лишь на углах, обычно, возвышались кирпичные «домищи» с полуподвалами, да обязательные водоразборные колонки. Я осваивал Петровскую кварталами. И часто во снах стремительно пролетал над ней или выходил по ней на улицы других городов. «Летал» не просто, а по определённым маршрутам: до яслей, до Бабулиной «работы», до бани. «Бабулина работа» стояла на параллельной улочке «Пролетарской», почти у самой воды – маленькая усадебка до отказа напичканного старушками Дома инвалидов. Его железные ворота много лет голубели в глубине «Бережной», первой от Волги поперечной улочки, пересекавшей Петровскую. Дом инвалидов занимал несколько приспособленных строений, разделённых внутри на клетушки по две кровати с тумбочкой. В них выбитые из жизни бывшие учительницы делали мне из бумаги кораблики, занимали разговорами, учили читать. Возможно, раньше там располагалось, что-нибудь медицинское, потому что кухня, погреба, склады были кирпичными. На задах валялись старые чёрные лодки, битые бочки и поленья. Сейчас он сломан. Всему приходит пора. «На горе», недалеко от горбольницы номер два, на захолустной улочке «Санаторной» выстроена новая роскошная усадьба этого Дома инвалидов. В сентябре 1986 года ностальгия потянула меня в конец улицы «Бережной». Успел! Руины Дома инвалидов растаскивали местные жители. Осторожно прошёл в тесный дворик, узнал перестроенные стены. Увидел вход в бывший полуподвал, где сидел кладовщик, контуженный Николай, который потом повесился на работе. Весь коллектив, Бабуля, очень жалели. Николай был честен. Его достойно похоронили. Процессия тянулась по Петровской. Заслышав тревожную музыку, я отбежал от окон. Я боялся покойников, только не говорил никому, казалось, они поглядывают на меня. Бабуля, вздохнув, вышла к калитке. И вот, среди руин, во дворике, (о чудо!) синела полуразрушенная кухня с корытообразным вытяжным козырьком над плитой, не изменившемся с той поры, когда я, четырёхлетним, сидел здесь в уголке, тихонько играя с самим собой! Бабуля брала меня на работу, если невозможно было оставить дома или в детском саду. Только плита тогда была дровяной, а сейчас – газовой. Поразительно, как мала оказалась кухня. В эту осень я нашёл у Мамы фотографию этой кухни! На фото врач Дома снимал пробу. Молодая Бабуля в качестве шеф-повара стояла рядом. Они многозначительно смотрели друг на друга. Вероятно, фотография делалась для стенда или альбома. Я всегда считал кухню каменной, а она оказалась рубленной из тонких бревёшек, обложенных кирпичом и заштукатуренных. Территорию Дома инвалидов всегда теснил заводик по изготовлению авто – тракторных запальных свечей. Он жив до сих пор.
Улицы детства мне помнятся всегда летними. Зимой так укутывали, что ничего видеть не приходилось. Помнится нестерпимый зной, светло – серая выжженная земля, пыльные кусты лебеды с грубошёрстными верхушками. К ним не хочется прикасаться, выдернуть невозможно никакому взрослому, настолько они впеклись. Поживее выглядит трава «цыганка», тоже кустистая, но понежнее, тёмно-зелёная и не такая пыльная. Цыганка растёт в тенёчке под заборами. Джентльменом среди трав возвышался «кох», чистенький декоративный, похожий на ёлочки или пальмочки. Предполагаю его немецкое происхождение, сейчас он совершенно исчез. А тогда за отсутствием цветов «кох» рассаживали на клумбочках – уродинках в городских сквериках. Снаружи дома никогда не красили. Доски выгорали под солнцем до светлосерого с голубым тона. Были изборождены продольными морщинами, трещинами, дырками от сучков. Шершавые не ощупь, рыхлые, как пробка. Края их изрыты вывалившимися кусками гнилья. Из-под досок всегда сыпались тёмные опилки – обязательный утеплитель энгельсских хибар. На пустых булыжных хребтах проезжей части – печать забвения. Вдоль булыжника – широкие полосы взбитой седой «пурыни», мягкой, как тальк. Мы, босоногие, предпочитали бегать именно по ней. Мягко и тепло. При желании можно загребать ногами тучи «дыма», устраивать «взрывы». Если пурынь намокала под дождём, высыхая, слипалась в крепкие комки, которыми мы кидались – «лукались» из-за отсутствия камней. Деревьев росло мало, точнее, молодых деревьев не было совсем. Торчали старые осокори, неклены и карагачи от прежних времён. Ближе к Волге деревьев побольше, кустов – погуще. Появлялись серебролистые шипастые акации, которые мы именовали «финиками», жевали их вяжущие плодики. Обычных для теперешних времён тополей почти не было. Их насажали позже. Плодовых садиков тоже почти не было. Всё гибло от засухи. Огороды вяли. Зато буйно распространялся дикорастущий паслён. Куда он потом делся? Население называло его «поздника», а чаще – неприлично. Паслёна было столько, что им торговали на базаре. На безрыбье и рак – рыба! Из паслёна варили варенье, с ним пекли пироги. Мы, малышами, рвали его горстями, ели. В ажиотаже наедались не вызревшего. Потом во рту и животе долго было противно. В низинках стлалась корзинками травка, с которой мы собирали круглые мясистые лепёшечки – «хлебцы». Тоже ели. Своих детей накормить «хлебцами» я уже не смог, всё это исчезло.
Вообще улицы Энгельса на удивление широкие и прямые. Только по центру прихотливо струятся, срезая расстояние по диагонали, несколько старых улочек. (Например, «Театральная», бывшая «Брешка».) Все остальные намечены по линейке, под прямыми углами. Вероятно, это – следствие степного положения города и пребывания немецких колонистов. Когда меня брали на базар, (одно из самых длинных путешествий) я ребёнком поражался необъятной ширине периферийных улиц, обрамлённых рядами мазанок и халуп, с двойной, тройной проезжей частью, воспринимавшихся площадями. И над всем – безоблачное белесоватое небо. От станции Покровск, конечном ответвлении от «Великого пути на восток» в Анисовке, отходила железнодорожная Амбарная ветка. Она прорезала город с юга на север и оканчивалась на берегу Волги, справа от городского центра. Весь берег в её зоне был застроен каменными и деревянными амбарами, пакгаузами, обгорожен забором. До революции там были соляные и пшеничные склады и грузовая пристань для перевалки хлеба на баржи. Амбарная ветка протягивалась позади больницы в верховьях Петровской. Прямо за больницей красовался старинный элеватор, своей готической сводчатой крышей постоянно занимавший моё воображение. Сейчас Амбарная ветка демонтирована, её насыпь преобразована в улицу Пушкина. Для меня она была границей, отделявшей изведанную часть города от непознанной. Улицы и переулки, по которым не пролегали обычные наши с Бабулей маршруты: «до бани», «до Партизанского», «до Серого», «за керосином», «на почту», «на базар»… томили меня своей таинственной недоступностью. Там был другой мир, другие цивилизации. Взглянув мимоходом в чужой двор, я зачаровывался перспективой убегавших в неизвестность тропинок, анфиладой углов, сараев, заборов. Любой двор изнутри казался больше, чем снаружи. Идёшь в одну сторону – улица одна, обратно – она уже другая. На чужих улицах страшновато. Стоит угадать в кусте, столбике, высунувшемся фронтончике, знакомый ландшафт, всё становится понятным и родным. Позже, проезжая по Саратову на трамвае, я ловил себя на этом же чувстве. Магистраль под ползущим трамваем знакома так что, закрыв глаза, можно зрительной памятью проползти до конечной остановки. Зато, поперечные улицы–просеки открываются «вдруг» и так же быстро закрываются. И что там!... что-то необъятное, неизмеримое, волнующее. «Свою» территорию я расширял робко. Бабуля разрешала играть только во дворе, справедливо ограждая меня от «шарлатанов» – хулиганов, машин, «бешеных собак» и просто недобрых людей. Машин тогда было смехотворно мало, в день по Петровской проезжали одна – две автомашины. Однако людей они давили исправно, не меньше, чем сейчас. Грузовики проносились в клубах пыли с громом, воем и стрельбой. Мглистый «хвост» с полчаса оседал на окна, заборы. При езде «полуторки» и «трёхтонки» шарахались с одной стороны улицы на другую. Было видно, что не шофёр управляет машиной, а машина шофёром. «Бибикали они без перерыва. Невозможно было определить, кому, по какому поводу сигналит грузовик. Пешеходы панически боялись транспорта и сами не понимали логики дорожного движения, как куры метались по дороге. У «Партизанского» фургон «хлеб» задавил мальчика, который ждал этого фургона три часа в очереди. Когда фургон, пятясь, заезжал во двор под разгрузку, мальчику срочно понадобилось перебежать к матери на другую сторону улицы. Зато, лошадей я видел множество. Телеги непрерывно бренчали, дребезжали во всех направлениях. Конский навоз был таким же привычным украшением улиц, как лепнина на фасадах старых зданий. Навоз был ценным стройматериалом! С интересом наблюдал я, как месят кучи глины с навозом (правда коровьим) и соломой, а затем лепят «блоки»: кирпичиком – из ящичка, таблетками – из тазика. После просушки в летнюю жарынь саман шёл на воздвижение сараев, землянок, летних кухонь. Навоз с соломой без глины – кизяк при той же обработке шёл на топливо. У Волги, у базара часто попадались брёвна на колёсах, запряжённые в лошадей. Длинное бревно вставлено в две колодки: задняя прибита намертво, передняя поворачивается в стороны. На бревне боком сидит возчик, подложив рванинку, и едет. Вот так телега! На таких «трейлерах» возили доски, брёвна, любые длинномерные грузы. Загадкой для меня была упряжь лошадей. Самая заметная деталь – дуга. Но, как за дугу лошадь тянет телегу? Роль хомута мне никто не объяснил. Особенно занимала и сбивала с толку маленькая седёлка с железной петлёй на спине у лошади. Тогда я думал: на ней и сидят верхом. Как же они могут сидеть на этой острой конструкции?
Два раза в сутки по Петровской прогоняли стадо. Утреннего прогона я не видел, просыпал. Зато, вечером…! Только солнце начинало краснеть над «Горторгом», заваливалось за синие саратовские холмы, в воздухе приятно разливался холодок, «народ» говорливо показывался у калиток, а ребятишек начинало томить предчувствие необходимости убираться по домам, как в верховьях Петровской поднимались тучи пыли. Мгла застилала полнеба. Думаю, так двигались кочевые народы в библейские времена. Вначале слитный гул, вой наползал с востока. Вот выделились: хлопанье кнута, тонкое меканье на все лады овец, коз, а затем, густые басы и альты коров. Городское стадо возвращалось с выпаса. Отдохнувшие рогатые звери, соскучившиеся по своим хлевам и хозяйкам, одуревшие от выработанного молока, пёрли во всю ширину улицы, непрерывно тупо мыча. С ужасом и визгом ребятишки и взрослые кидались к заборам, в калитки. Только хозяйки и дети хозяек смело выходили наперерез стаду. Зазывными голосами манили своих четвероногих родственниц. То-то было радости! Умные коровы сами находили свои двери. Но всегда одна – две «молодухи», увлечённые общим потоком, протопывали мимо, потом начинали метаться на зов хозяйки, боясь бежать против хода. Хозяйка или подросток сами бежали за дурой, хватали её за рога и отводили к забору. Ласково успокаивали. Какая-нибудь корова по ошибке засовывала морду в чужой двор, где и скотины не держали. Притаившиеся за забором маленькие разбойники смело нападали на неё, замахивались ветками, бросались комками грязи и громко вопили, разгоняя собственный страх. Корова тяжело отворачивалась и тупала дальше, презрительно хлопая хвостом по обгаженным бёдрам. Иногда она нагло оправлялась под чужими окнами. Обычно, впереди стада шла волна коз и овец. Они непрерывно теряли «козьи орешки», украшая бисером полотно пурыни. Среди них бывали и бодливые козлы с красиво откинутыми рогами. Взрослые и ребятня перекликались через улицу, предупреждая друг друга об опасности этих экземпляров. В это время молодые козочки короткими рожками начинали тыкать крикунам в бока и под спину. За козами через интервал, иногда настолько большой, что пыль успевала осесть, а храбрецы перебежать дорогу, шли коровы. В конце колонны брёл здоровенный бык с кольцом в носу. Все замолкали. Он действительно наводил тихую панику. За быком по центру улицы шёл пастух, а по бокам его, чуть впереди – два подпаска. Все трое с кнутами. Пастух нёс кнут на плече. С кнутовища свисала кисточка, а длинный хвост вился по пыли. Само кнутовище болталось на груди как гигантский брелок. Толстое, вроде рукоятки факела на плакатах, из которой свисали махры. Среди них пламенела вплетённая красная тряпочка. Из махров вытягивалась толстая верёвка. Примерно через метр – полтора верёвка оканчивалась кистью, а уж из кисти змеился узкий длинный хлыст. Чтобы махнуть им, пастух вначале медленно раскручивал его над головой, затем резким движением посылал вперёд, пуская по хлысту волну, вторую волну. Если интервал между волнами был задан верно, они налагались друг на друга с оглушительным звонким, как выстрел, щелчком. Вот конец хлыста, долетев, лизнул коровий зад. Упрямица вздрагивала и по антилопьему скакала догонять товарок. Щёголи – подпаски, взмахнув кнутом, резко дёргали на себя, отчего щелчок делался злее. Некоторые на ходу навивали кнут на себя вроде пояса, а, если надо было пусть его в дело, также лениво раскручивали над головой, снимая виток за витком. Подпаски были всё время в работе. Они следили, чтобы коровы не отставали, не сбивались и не бодались между собой. Кнуты звонко стреляли. Но только в воздух! Животных никогда не били. Колотили только упрямых и драчливых. Как мне нравились кнуты! Невозможно представить себе обладание таким сокровищем. Вот хлопнул бы я таким дивным кнутом! Озарение посетило меня. И я твёрдо сказал Бабуле: «Когда вырасту, стану пастухом!» Эта фраза навсегда вошла в семейное устное предание. Бывало, какая-нибудь корова, каким-то неизвестным образом отбившись от стада, в сумерках одиноко брела по улице, утыкаясь в заборы, или стояла на крохотном островке травы, словно забыла, что ей делать. От этого становилось грустно. Иногда хозяйка тревожно бежала по улице, с волнением выкрикивая имя своей родимой. Поравнявшись с людьми, она однообразно спрашивала: «Не видели чёрной коровы?» «Корова пропала!» – упавшим голосом поясняла она, хотя все и так понимали, и бежала дальше. Через полчаса – час корова с хозяйкой в обнимку проходили обратно. Чем население кормило скотину в ту дикую сушь? Загадка до сих пор.
Прогон стада означал наступление ночи. Взрослые выходили последний раз к калиткам, хлопали ставнями, звенели болтами. Малышня сразу делалась послушной, теряла интерес к играм и враз исчезала с улицы. Во всех домах начинали ужинать. Засыпающих за столом ребятишек матери в последний раз выпроваживали на двор для завершения подготовки ко сну. Никто, конечно, не добегал до уборных. Самые смелые останавливались на полпути, среди тёмных кустов. Отдельные герои пускали фонтаны на дощатые стенки кособоких будок, не рискуя зайти внутрь. А лучше всего было завершать счастливый день детства прямо с родного крыльца, как и поступала подавляющая часть подрастающего поколения города Энгельса. Подростки ещё сидели кучками на чужих лавочках. Разговоры увядали. Смешки и подтырки раздавались вполголоса, потому что речь человеческая делалась вдруг отчётливой и слышной далеко вокруг. Первыми домой вызывали девочек. С их уходом сидение на лавочке теряло всякий смысл. Однако молодые романтики уже не могли преодолеть инерцию очарования вечерней прохлады. Не хотелось останавливать такой милый невозвратный день. Наконец, с разных углов раздавалось: «Гри-и-ша, до-мой!» «То-лик, до-мой!» С крыльца напротив: «Ан-дрю-ша!» У нашей калитки появлялась смутная статуя Бабули, и через паузу: «Ко-люш-ка-а, до-мой!»
Ночи в Энгельсе, ух-х, тёмные и жуткие! Редкие лампочки желтели на углах или перед значительными учреждениями, вроде «Горторга». В центре фонарей, конечно, висело больше, но, каждый спешивший домой житель, всё равно, должен был проскакивать долгие дистанции мрака. Шаги невольно ускорялись и переходили в дробный топот, когда злонамеренные лица начинали пересвистываться с угла на угол. Слухи о том, что человека раздели, не дав добежать десяти метров до родной калитки, периодически расходились среди обывателей. Хотя чего было раздевать? Все одевались скромно и совершенно одинаково. Может быть ацетатные «бобочки» и часы «Победа» отдельных франтов привлекали внимание ночных хищников? В сумочках девушек, кроме зеркальца, платочка и расчёски, тоже ничего не было, денег, самое большое – «рубль с мелочью». Останавливали прохожих больше для мордобоя. Изредка попадали впросак подвыпившие отцы семейств, сознательно не торопившиеся домой с получкой. Слухов об убийствах в раннем детстве я не помню. Всё же с наступлением темноты тревога охватывала и больших, и маленьких. Калитки, помимо щеколд, запирались на длинные деревянные засовы, открыть которые снаружи можно было только через потайное окошечко, выпиленное в заборе далеко от калитки. Наружные двери тоже запирались на множество крюков, задвижек, специально закладываемых поперечин. Даже внутренняя дверь в нашем доме, ведшая в сени, запиралась на толстенный крюк. Нашему дому повезло. На той стороне улицы, на столбе, прямо напротив калитки зажигалась лампочка. Её жёлтый свет, проникая во двор, на переднее крыльцо нашего нового дома, высвечивал даже верхнюю часть уборной в глубине двора! Эта лампочка без иронии становилась «путеводной звездой» на обратном пути из сакральной будки к черневшему дому. А уж как не припомнить вечерних «собачьих концертов»! Как уютно было слушать дальнее разноголосое гавканье, нежась в тёплой постельке или привольно раскинувшись на полу.
Конечно, Энгельс – не деревня. Его «индустриальное сердце» существовало и во время моего раннего детства. Билось оно, где-то далеко, на юго-восточной окраине. Для большинства жителей, словно, в другом городе. Жители тех заводских посёлков были чужаками. Уже в те годы на окраине работал Энгельсский мясокомбинат, продукция которого посылалась в Москву. Дальше в степь располагался «Завод имени Урицкого», в просторечии «Урицкий». И сейчас большинство троллейбусов в стране – этого завода. Там же строили думпкары, полувагоны, платформы и прочие железнодорожные колесницы. На «Урицком» я никогда не был, но знания сии почерпнул на стендах в клубе завода, в самом центре города, на Коммунистической улице, переделанном сейчас в молельный дом какой-то «новой церкви». В клубе было чище, безлюднее и солиднее, чем в других кинотеатрах. Репертуар кинофильмов вывешивался заранее на месяц вперёд. Мы с Венкой планировали, когда, на какой фильм пойдём. В фойе висел большой портрет Урицкого в пенсне с красными сочными губами. Мы не знали, кто он такой. На революционера он был мало похож. Зато, ещё две восхитительные картины радовали нас. На одной Сталин с Ворошиловым браво прогуливались в Кремле. Мило беседуя, в новеньких шинелях, а Ворошилов ещё и с шашкой, в блестящей портупее, они шли в ногу по влажной асфальтовой дорожке над Тайнинским садом. У ног их кучерявились деревья, виднелись зубцы стены и дома Замоскворечья. Величавая горделивость охватывала нас босоногих, в маечках и сатиновых трусах, за наших Вождей, за славную неизвестную Москву. Другая картина – панно во всю торцевую стену фойе, изображала известный вид Кремля с Большого Каменного моста. По-моему, этот вид воспроизводился на сторублёвых бумажках до реформы шестьдесят первого года. Картина была без фигур, зато, с чётко проработанной перспективой городских далей. Вдобавок перед ней стояла гипсовая статуя Ленина. Казалось, он вышел из картины. Самым лучшим кинотеатром Энгельса в то время был «Родина» на углу площади Свободы и Коммунистической. Здание его, построенное в тридцатые годы, вероятно немцами, спланировано на редкость удобно. Зал и по сегодняшним меркам просторен. Амфитеатр устроен так, что прекрасно видно с любого места. Фойе с огромными окнами – аквариумами во внутренний дворик. Внутри двухэтажного фойе сделан световой проём в перекрытии – вершина архитектурного шика. Снаружи здание импозантно, сочетание модерна с конструктивизмом. Над входом лепной фриз. Он сохранился до сих пор! Горельеф изображает мифический советский праздник: фигуры колхозниц радостно несут корзины с изобилием фруктов, овощей, колосьев. Здесь же механизаторы, военные, рабочие, пионеры. Даже кинооператор прицеливается кинокамерой! Все – в порыве энтузиазма и патриотизма. Жаль, таких композиций уже не лепят. (Повтор этого горельефа я встретил в студенческие годы в Саратове, на полукруглой абсиде здания, напротив Липок.) Жаль, что убрали две статуи, стоявших в нишах боковой колоннады. Статуи изображали молодого человека с факелом и девушку со снопиком, оба «в порыве». Исполнены они были без халтуры, в стиле сталинской патетики. Все энгельсские каменные дома сосредотачивались в двух кварталах, вытянувшихся вдоль Советской площади. По существу – один квартал, разрезанный поперёк Театральной улицей, бывшей «Брешкой». Только в двадцатилетнем возрасте я прочёл «Кондуит и Швамбранию» Льва Кассиля и с удивлением обнаружил точнёхонькое описание Покровской слободы, т.е. Энгельса моего детства. Оказывается и жили Кассили недалеко, в правом угловом доме в начале Театральной. В Мамином детстве этот дом был снесён под воздвигаемый Горком партии. Но до сих пор стоит его симметричный двухэтажный собрат слева. А в двадцатые годы семья Кассилей переехала вообще в наш квартал! Занимала кирпичный двухэтажный дом на углу Аткарской и Весёлого переулка. Это, если встать на заднее крыльцо нашего дома, по диагонали на северо-восток через огороды триста метров. Лет десять назад в нём устроили музей, а Аткарскую переименовали в улицу Льва Кассиля, хотя сам писатель на ней не жил. Бабуля говорила, что отец писателя, Абрам Кассиль лечил мою Маму! Позднее я узнал, когда и почему. «Театральная» в моих снах стоит на втором месте после «Петровской». Она тихая и романтичная. На ней два центра притяжения: кинотеатр «Ударник» и «Серый». «Ударник» у взрослых не котировался за сараеобразный зал, плохой звук и халтурный показ фильмов. Зато, детворой он был самым посещаемым. Порядки там были демократичными. В туалет выпускали на улицу и, пользуясь этим, герои – подростки проникали по два-три раза на один и тот же фильм. В прохладный вестибюль «Ударника» можно было зайти «просто так» с улицы, передохнуть от зноя, поглазеть на афишки, пощупать в кармане мелочь, если была. Тут же продумывались утопические планы, как проскочить мимо зорких билетёрш в толпе обилеченных девчонок. Вместо фойе вдоль зала тянулся широкий коридор, завершавшийся буфетом. Там мы с Венкой, если оставалась мелочь, пировали окаменевшими цветными «помадками» с восхитительным ванильным запахом, а иногда и липким, как столярный клей грильяжем. Укусив его, разжать зубы было уже невозможно. В летнюю духоту широкие и высокие входные двери зала приоткрывались на улицу, особенно на вечерних сеансах. Вся проходившая по тротуару ребятня подсматривала в щёлку фильмы. А уж слушанье фонограмм было законом. Любая бредущая под зноем группка подростков, вдруг рассыпалась и припадала к дверям. Через мгновение, узнав по звуку место в фильме, все начинали удовлетворённо перекликаться и даже спорить: «Что идёт». Вдруг дверь приоткрывалась, и гневное лицо билетёрши «шугало» спорщиков, как воробьёв. В зале был удобный для просмотра балкон. Малышей туда не пускали. Я посещал балкон уже, будучи старшеклассником. Нас с Венкой привлекала небольшая «читалка» перед входом на балкон. Можно было «бесплатно» рассматривать иллюстрированные журналы. Важнейший источник информации для нас! «Ударник» почти без изменений дошёл до теперешних дней. Мои дети бывали в нём, но восторга, подобно нашему, не испытали.
«Серый» – самый значительный магазин моего детства, хотя первым и более постоянным стал «Партизанский». «Серый – олицетворение фешенебельности для нас! Уголок изыска, столичной культуры. Располагался в трёхэтажном здании на углу Театральной и Коммунистической. Толстые четырёхгранные колонны, оштукатуренные «под шубу», тёмносерые с кремушками, с зелёными стекляшечками держали закруглённый фасад с помпезными «венецианскими» окнами. Между колонн надо было входить на цементированную площадочку – сектор, с которой двери вели в два перпендикулярных зала. Залы соприкасались углами, здесь в узком проходике работала касса и устроен был метровой ширины «пролаз» из зала в зал. Если к кассе «настанавливалась» очередь, приходилось переходить из зала в зал через улицу. Нас с Венкой привлекал буфет у входа в зал вытянутый вдоль Театральной. Пирожки с ливером по сорок одной копейке – вот предмет притяжения! Пахучие, неповторимого вкуса! Дома таких не пекли. Если нам приходилось выбирать между пирожками и мороженным, конечно, побеждали пирожки. Мы даже порою давали крюк, чтобы заскочить в «Серый».
В моём детстве треть взрослого «народа на улицах» составляли нищие и инвалиды. Нищие, «побирушки» маячили у магазинов, по дороге на базар они сидели рядами. Множество «работало» на «переправе». Отдельные – специализировались, например, ездили на пароходиках переправы, пели патриотические, революционные песни. Помню уже подростком одну пару. «Он» играл на гармони, «она» пела: «Едут новосёлы по степям целинным…» Я стал студентом, а на трамвайчике через Волгу ещё плавал сумасшедший скрипач, окончивший Саратовскую консерваторию. Он произносил разорванные патетические монологи, потом доставал из футляра скрипку, обёрнутую красной тряпицей, тряс ею как флагом. Фальшиво играл. Народ кидал в футляр мелочь. В раннем детстве понятия нищий и инвалид для нас сливались. Безногие, одноногие, безрукие калеки, обязательно под хмельком, не бритые, запущенные, вонючие, с голосами Высоцкого, побирались – как правило! Многие делали это непрофессионально, не постоянно, а, видимо, «как припрёт». Отдельные счастливчики владели трёхколёсными самобеглыми экипажами и, бодро подавшись вперёд, двигали руками, как паровозы шатунами. Нередки даже были трёхколёсные фаэтоны с мотоприводом. Гордый инвалид единственной рукой управлял за длинный румпель, давал газа роскошной трициклетке. Рядом возвышались костыли, следом бежали мальчишки, ожидавшие, когда заглохнет мотор и можно будет гуртом толкать чудо техники. В багажник за сиденьем загружались хлеб, водка, личные лохмотья героя. Большинство безногих катались в низких деревянных тележках на подшипниках, положив под себя засаленные тряпки, засунув культи под широкий ремень, намертво прибитый по бокам. Отталкиваясь от земли деревянными колодками вроде утюгов, обшитыми толстой кожей. Многие и тележек не имели и прыгали на руках с помощью таких же колодок, ёрзая задом в специальных штанах с толстой подошвой на седалище, или стоя на обрубках культей бёдер в кожаных чехлах – вёдрах. Побиравшиеся сидели вдоль всего пути пассажиров к переправе, вдоль тротуаров на саратовских взвозах. Они высоко задирали штанины, выставляли деревянные или фибровые протезы, украшенные металлическими накладками, хитроумными замками, защелками, создавая тягостное, ужасное впечатление. Их бесстыжее безобразие вызывало не сострадание, а протест. Я внутренне негодовал, когда прохожие или родственники чистосердечно бросали мелочь в разложенные сальные кепки. Тут впервые я заметил, что взгляды родных мне людей могут быть диаметрально противоположными. Папа и Мама осуждали побирушек, дядя Саша тоже презрительно относился к ним, дядя Ваня, кряхтя, подавал мелочь, как бы в последний раз, тётя Валя открыто сочувствовала и обязательно подавала. Тётя Таня, вообще, считала хорошим тоном подавать. Все они были добрыми, милыми людьми. Но одни смотрели на вещи по житейски реалистично и близоруко, считали нищих неизбежным атрибутом жизни. Другие плавали в безбрежном море бытия по заученным схемам, социалистическим канонам, заменявшим собственный непредвзятый взгляд. Воспринимали нищих, как социальное зло, чуждое нашему советскому строю. Я тоже видел в нищих только мелких жуликов. Теперь чувствую: в судьбах этих несчастных скрыто столько драм и трагедий, что не описать в миллионах томов. Кстати, Бабуля нищих не любила.
СТАРЫЙ ДОМ
Мой дед по материнской линии, Андрей Семёнович Вилков, родился в 1884 году, в семье бондаря, в деревне Новая Студёновка, Сердобского уезда Саратовской губернии. Я думаю, фамилия «Вилков» имеет литовское происхождение. «Вилкис» по-литовски – волк. Семантически фамилия деда – «Волков» и ни к каким вилам и вилкам отношения не имеет. На фотографии в лице деда просматривается прибалтийский фенотип. У его сына, дяди Саши, крупное красивое горбоносое лицо явно «европеоидного» облика. Если представить себе массивность и бесславный конец польско–литовской интервенции на Русь в «Смутное время», можно предположить, что бывшие литовские ратники рассеялись по российской территории и осели, скорее всего, на периферии, где не столь брутально проявлялась ответная шовинистическая реакция русского населения. Территория теперешней Пензенской области как раз и была периферийной в те времена. Дядя Саша рассказывал, что в Сердобском уезде было распространено всего несколько фамилий, и Вилковых было много. По-моему, это – косвенное подтверждение заноса европейского семени, в общем-то, мордовский огород.
Дед был единственным ребёнком Семёна Леонтьевича Вилкова (1833 – 1915) и Клюжиной Домны (1853 – 1925). Семью надо считать мелкими сельскими ремесленниками. Про Домну известно только, что была домохозяйкой, занималась прядением шерсти и хорошо вязала. Она очень любила своего единственного сына и мечтала удачно определить его в жизни. Её сын обязательно должен жить в губернском городе и заниматься «городским» трудом. Андрей Семёнович окончил только три класса приходской школы. Он был бойким сообразительным юношей, когда Домна повезла его в Саратов устраиваться по чьей-то рекомендации на «Гвоздильный завод», теперь – «Завод имени Ленина», недалеко от Лесокомбината и Кожзавода. Семейное предание повествует, что Домна с Андреем сидели у заводской конторы в ожидании очереди, когда начался обеденный перерыв. (Сразу представляю, почему-то, картину Г. Мясоедова «Земство обедает»). Мимо принаряженных моих предков с гиканьем и матерщиной повалили закопченные, ободранные пролетарии. Домна была поражена, удивлённо уточнила: «Кто это?» Вот куда она чуть не определила своего единственного мальчика! Нет, никогда её ребёнок не опустится до такого бурлацкого состояния! «Пойдём, Андрюша, скорее отсюда!» – подхватилась деревенская «инженю», и они почти бегом удалились в центр. В самом центре Саратова, на перекрёстке Московской и Никольской (ул. Горького) взор Домны упёрся в фешенебельный магазин купца Худобина. Теперь – гостиница «Московская». Место ей понравилось, и работники – вежливые, значительные прказчики. Да! Вот эта работа для её сына! Смело повела Домна Андрея к хозяину, и в тот же день он был принят «мальчиком» в магазин. А уже через короткое время, благодаря своим способностям и активности, стал приказчиком. Позже Андрей Семёнович с триумфом возвратился в родные места, женился на двоюродной Бабулиной сестре. От этого брака в 1906 году родился его первенец, Андрей Андреевич Вилков. Однако первая жена Андрея Семёновича вскоре умерла. Малыша надо было растить. Между родственниками быстро произошёл «Уговор». Выбор Андрея Семёновича пал на Бабулю, чего она сама не знала. Есть сведения, что работа деда была связана с разъездами по сёлам. То ли товары развозил, то ли, наоборот, скупал у крестьян и колонистов сельхозпродукцию на манер КООПа. Так судьба занесла его в Красный Кут, где Бабуля жила нянькой в семье старшей сестры Степаниды Трофимовны Клычонковой. Сама Бабуля редко вспоминала о своём замужестве. Может быть, я был ещё мал для обсуждения таких тем. Иногда упомянет не без смущения, что её согласия на замужество никто не спрашивал. Она только догадывалась, что вокруг возник какой-то сговор. «Вот однажды подъехала тройка…(а может быть, просто бричка). У меня в груди всё захолонуло…, бросилась в дверь, а ОН входит в дом!...» Всё-таки она, наверное, знала о сватовстве, возможно, была предупреждена сёстрами. Думаю, ей самой нравился моложавый красавец с щеголеватыми усиками (видела в церкви). Таким Дед остался навсегда в моей памяти по портрету, висевшему рядом с парным, Бабулиным, в зале нашего дома. Возможно, её отпугивало наличие у него предыдущего брака. После свадьбы молодая семья переселилась в Саратов, в домик, в слободке «Улеши», на берегу Волги, за «Печальным переездом». (Не далеко от старинного немецкого готического элеватора). Дед служил приказчиком в разных магазинах. Об этом розовом времени Бабуля вспоминала с глубокой ностальгией. Самая обыденная и довольно нелёгкая действительность воспринималась ею безудержной роскошью. В дни наших с ней аскетических послевоенных зимовий, когда мы питались серой лапшой да «затирухой», она охотно вспоминала, как Дед часть жалования всегда получал натурой. Он являлся домой с кулём всяких немыслимых явств. Там обязательно присутствовали: головка сахару, головка сыру, две-три бутылки «хорошего вина» и, (о блаженство!) «копчушка» в плетёных лубковых коробках. Зимой добавлялись яблоки. «Вот как жили, Колюшка!» – вздыхала, пригорюнившись Бабуля. Потом она с юморком рассказывала, как Дед занимался в хозяйских подвалах «производством» вин. С доверенными лицами он разливал по бутылкам, привозимый в бочках с Кавказа «чихирь». Затем наклеивались этикетки «Лондонское». При этом конечно, фирмачи дегустировали свою продукцию. Его возвращения домой под хмельком быстро надоели Бабуле, и она настояла, что бы он бросил торговое дело. Дед перешёл на железную дорогу, служил весовщиком на разных станциях. Ещё Бабуля частенько рассказывала о, якобы, проделке Деда, но я подозреваю, что это – просто анекдот того времени. Однажды магазин посетила барынька и долго выбирала сыр. Она совсем замучила приказчика (в Бабулином варианте – Деда). Наконец, он достал из-под прилавка последнюю разрезанную головку и продемонстрировал её барыньке. «Хорош» – сказала она – «Но нет слезы, а я хочу со слезой!» Приказчик наклонился под прилавок, плюнул на головку и, разогнувшись, любезно ответил: «А вот, пожалуйте-с, со слезой!» Барынька тут же приобрела головку.
Лет пять Дед служил на станции Увек под южным мысом саратовской излучины Волги. В этом месте железнодорожный паром перевозил составы на левый берег. А там, от станции Анисовка уходила магистраль в южные уральские степи. Дом на Увеке, в котором проживала Вилковская семья, сохранился до сих пор. Сейчас в нём аптека. Лучше всех родственников помнил Увек дядя Саша. Там протекало его золотое детство. После революции жить на Увеке стало трудно. Покатились погромы. Старая дисциплина рухнула, новая ещё не возникла. Технических работников не любили, считали врагами. Частенько грабили дома или просто поджигали. По любому поводу могли обвинить в контрреволюционной деятельности и в саботаже и таким образом свести личные счёты. Вдобавок, разразился голод. Семья быстро спустила все «буржуазные накопления». По словам Бабули на рынке меняли серебряные ложки на буханки хлеба один к одному. В 1923 году семья переехала в Аткарск, где прожила до 1933 года. Жизнь в Аткарске была относительно тихой и достаточно обеспеченной. Дед и там служил весовщиком. Детей уже было пять человек, помимо умершего грудничка Геночки. В Аткарске, в доме на Московской улице, низеньком, длинном, неуклюжем, прошли Мамины золотые годы. Когда я стал школьником и начал мигрировать два раза в год по пути: Саратов – Мурманск, Мама, проезжая Аткарск, всё смотрела за станционные здания, всё угадывала в тесноте крыш место своего детства. А дядя Саша с теплотой показывал мне кирпичную станционную водокачку и поворотный паровозный круг. И в разное время, оба они, одинаково волнуясь, показывали змеившиеся под шевелящимися куполами ив речушки: Аткару и чуть покрупнее – Медведицу, убегавших прямо под колёса вагона. Но и в этой идиллии семью настигли два драматических происшествия. Старший сын, Андрей Вилков, «сошёлся» с молодой женщиной. Она забеременела, потребовала жениться. А ему не хотелось. Расправа в те годы была коротка. И вот Андрей, не дожидаясь исполнения угроз, ушёл из дома навсегда. Его искали, не нашли. Бабуля и вся семья считали его навсегда потерянным, возможно – погибшим. Вдруг, в семидесятые годы он сам объявился. Он разыскал дядю Сашу, а затем увиделся со всеми оставшимися в живых родственниками. Жил он со своею большой семьёй в Серпухове, сейчас уже умер. Кстати, страдал бронхиальной астмой. Вторая драма вновь подняла семью с места. Деда арестовали по обвинению группы железнодорожников в саботаже и т.д. Правда, его через три недели отпустили и никакой вины не нашли! Но потрясённый Дед решил уже не возвращаться на прежнюю службу. Срочно, за бесценок продали дом. (Мама говорила, что вместо денег дали вторую корову.) И со всем скарбом поехали в Энгельс. (Там жили родственники.) Станционное начальство выделило Деду товарный вагон. Перегородили пополам. В одну половину поставили коров, в другую погрузили вещи. Сели и поехали, прицепляясь к попутным поездам. Трёхчасовой путь ехали неделю. Переправились в родимом Увеке на пароме через Волгу. В Энгельсе поселились недалеко от станции, в недостроенном доме, уступленном семьёй Яровых. Они в это время подались в поисках работы на Украину. Прожили жуткий год. Что бы спасти коров от холода и ворья, по вечерам заводили их по трапу через недостроенные крыльцо в сени. Вскоре Яровые, не прижившиеся на Украине, решили вернуться и стали требовать освободить дом. Необходимо было срочно искать новое жильё. И тут – повезло. В газетах появилось объявление о том, что Исполком реквизировал дома у злостных неплательщиков налогов и лиц, имевших незаконные домовладения. Желающие могли купить эти дома по государственной цене. Так был приобретён дом номер восемьдесят три по улице Петровской (тогда ещё Рыбной), в котором и прошло моё детство. Было это в 1934 году, Дом был куплен за восемьсот рублей. По тем временам – баснословно дёшево, хотя пришлось продать корову. Однако он был старым и гнилым. Стоял он в проходном дворе, соединявшем Петровскую с параллельно идущей Аткарской. Сейчас я думаю, что раньше на месте нашего двора пролегал переулок, соединявший Зелёный переулок, а возможно, и самую улицу Тельмана с Аткарской, возможно, уходивший и далее. Дело в том, что противоположный через дорогу двор тоже был проходным, и был наскоро застроен землянками и халупами. А, если мысленно провести ось поперёк Петровской через наш и противоположный дворы, то она при продолжении через Аткарскую пройдёт по оси Тихого переулка, на углу которого и по сей день, сохранился «дом нотариуса», а далее через квартал совпадает с «Узеньким переулком» – тупиком, открывающимся на «школу киномехаников» на Коммунистической. Возможно, когда-то давно, здесь был длинный сквозной проезд из центра на периферию, параллельный улице Горького, за ненадобностью застроенный. И до моего детства сохранились только два «аппендикса» ориентированные между Площадью Свободы и Театральной. Мама помнит, как в её детстве жители Энгельса ещё долго топали напрямик через противоположный и наш дворы на Аткарскую. И даже, когда Вилковы соорудили забор, обыватели норовили зайти через калитку во двор и по нему пересечь квартал. Хождение прекратилось только тогда, когда на наших задах застроились соседи, Юзовы, лицом на Аткарскую, а между огородами воздвигли безобразную баррикаду. Участок, принадлежавший дому, обширно простирался в глубины квартала, буквой «Г» загибаясь к Красноармейскому переулку. Сколько я себя помню, соседи справа и слева постоянно придвигались к нам, тесня и захватывая нашу территорию. Особенно преуспел в этом сосед справа, «милиционер». Но сначала отхватили загиб буквы «Г». Наш дом до реквизиции принадлежал городским кулакам по прозвищу «Кислые». Семья Вилковых уже давно обжилась, а на улице всё еще называли его: «Кислых дом». Нечего и говорить, «Кислые» были обозлены таким поворотом событий. С исполкомовским решением смириться не могли, всё надеялись, каким-либо образом вернуть свою недвижимость. Первое время приходили, с угрозами стучали в окна, ругаясь, требовали выселиться. На месте двора у «Кислых» была устроена не то кузня, не то скобяная мастерская. Там торчала полуразвалившаяся конюшня – навес, останавливались какие-то возы, обозы. Весь двор, по существу – вытоптанный пустырь, был усеян ржавыми железяками, гвоздями, усыпан шлаком, золой, в которых поблёскивали битые пузырьки из-под кислоты, ловили за ноги петли невесть откуда высовывавшейся проволоки. Ничего, кроме бурьяна, не могло расти на нём. Помню, как дядя Саша, закладывая сад, был вынужден снять на полметра грунт на дворе. Мы с Венкой или моими уличными приятелями часто вытаскивали из сизой землицы старого двора медные паяльники, похожие на заострённые молоточки с ярко зеленевшей патиной, «шпигари» – кованные двухвершковые гвозди, колючую проволоку, склянки, притёртые пробочки (наверное, от кислоты для пайки). Почему-то было полно кроватных деталей.
Слева от нашего двора располагался «Акрасовский» двор. На границе дворов развалился заброшенный колодец. Мне запрещалось даже приближаться к этому месту. «Можно провалиться и утонуть!» – постоянно стращала Бабуля. А позже – «Можно напороться и ногу рассадить!» Это удивительно, каким я рос робким и послушным! За детские годы двор был мною изучен вдоль и поперёк, но в запретную зону возле бывшего колодца (он был завален вскоре хламом, мусором, позже прямо через него Акрасовы провели разделительный забор и свою половину старательно засыпали землёй) моя нога не ступала никогда. Даже, когда вырос сад, и садовая земля начисто заровняла следы злосчастного колодца, я, подбирая яблоки – падалицу, с опаской лазил под ветвями у акрасовского забора. Казалось, земля зыблется под ногами и вот-вот провалится. А когда прочёл «Детство Тёмы», представлял себе именно этот колодец и часть нашего двора. До 1951 года он зарастал лебедой и «цыганкой» выше моего роста. В тенёчке – кусты донника и пастушьей сумки, а на самой свалке – репей и мохнатолистая белена с бархатистыми бледнолиловыми колоколами. Бабуля очень опасалась, что меня привлекут её цветки. Она строго-настрого запрещала мне подходить и трогать её.
Старый дом, а затем и выстроенный по его плану новый, были точно ориентированы по странам света. Фасад в три окна был южной стороной. Вход вводил сзади, со стороны кухни, это север. Восточная стена двумя окнами смотрела во двор. (Т.е. в бывший переулок). Западная стена была глухой, так как возвышалась над чужими дворами. Главной комнатой дома был «зал», занимавший юго-восточный угол, размером два на два окна. Третье с улицы окно (крайнее левое) принадлежало миниатюрной спаленке в юго-западном углу дома, которая открывалась в ещё более миниатюрную «тёмную спаленку», из которой уже можно было выйти направо в «зал». В эту комнатку выходила топка плиты! Печка свои телом отделяла жилые комнаты от кухни. Вообще, печки, по-моему, часто путешествовали по нашему дому. В кухне стояла русская печка с лежанкой, занимавшая всю середину, и плита, где всё готовилось. В центре дома, обогревая сразу зал и обе спаленки, возвышалась плоская «голландка». Под потолком поперёк зала проходили две щелястые балки, угрожающе прогнувшиеся. Потолок провисал пузырём. Каждый раз, укладываясь спать, мы с Бабулей меланхолично смотрели в чёрный потолок и треснутые балки. «Уснём, Колюшка» – говаривала Бабуля – «а потолок придавит, и не проснёмся». Спали мы зимой вдвоём на железной кровати с облупленными спинками в виде двух концентрических спиралей, скреплённых сверху спиральным бубликом. Мне нравилось путешествовать пальцем по завиткам каретки. Сколько «перин» и «старых польт» ни подкладывала Бабуля в сетку, спали мы в провале, накатываясь друг на друга. Бабуля вздыхала о покупке недостижимого пружинного матраса. К мебели, привезённой семьёй из Аткарска, в последующие годы мало чего добавилось. Табуретки, да раскладные железные койки. Расположение мебели в доме было всегда устойчивым, вещи мало перемещались. Осенью 1941 года появилось несколько новых вещей. Соседка – немка принесла на сохранение большое зеркало, которое я всегда считал нашим. Зато другое зеркало, явно немецкой работы, большое настольное в форме сердца, коренное вилковское, (Мама помнила его ещё по Аткарску) возвышалось на комоде в простенке окон во двор. Комод рассохся, скрипел и никому не желал выдавать содержимое своих недр. Я с трудом мог открыть только один верхний ящичек. Бабуля сама с усилием выдёргивала еще некоторые. А второй снизу ящик открывала раз в год, а потом целый день закрывала. На комоде в давно устоявшемся порядке стояли Бабулины представительские предметы. По середине, перед зеркалом – «хрустальная коробка» – чудесная шкатулочка из толстого полированного стекла в барочной бронзовой оправке. Золотце с оправы слезло, однако видно, это – не крестьянская штучка. На облезлой шёлковой подушечке в ней хранились брошечки, пуговки, стекляшечки, позже стояли паспортные фотографии Нади и меня. По бокам «хрустальной коробки» размещались две фарфоровые немецкие цветочницы, изображавшие барочные крылечки башенок, на ступенях которых красовались барышня и кавалер в костюмах пастушки и пастушка. Фигурки ещё до меня раскололи любознательные родственники. От пастушка остались только сколы на ступенях и дверце, от пастушки – низ юбочки и танцующие ножки. Для меня это были шедевры искусства. Бабуля же гордилась огромной «кузнецовской» чайной чашкой с блюдцем, подаренными Дедом. Чашка вмещает два литра воды. Она сохранилась до сих пор. В рельефных виньетках голубым и золотым изображены рельефные лебеди, заросли, кувшинки. По верху бордюром золотыми славянскими буквицами тянулась витиеватая надпись – пожелание. Мы с усилием могли прочесть несколько слов. Бабуля торжествующе произносила весь текст. Она его помнила. Жаль, что по наивности и отсутствию моющих средств она чистила посуду и иконы песком, безжалостно сдирая позолоту и красящий слой. В простенке фасадной стены, на тумбочке, возвышалось трюмо с верхним, тусклым зеркальцем. В юго-восточном углу – плетёная «горка» – изящная и крепкая этажерка из прутьев в стиле наших «венских» стульев. Там лежали мои книжки, какие-то мелочи, флакончики. Этажерка прожила долгую счастливую жизнь, хотя её постепенно выводили в менее значимые места и, наконец, поселили на кухне. На ней лежали книжки и моих детей. В центре комнаты, как положено, располагался массивный квадратный, скрипучий раскладной стол на круглых резных ножищах. Если его разложить, в комнате было не повернуться. Поэтому, лишь в особых случаях выдвигали его половинку. Над комодом всегда висели два тёмных фотопортрета Бабули и Деда в роскошных багетных рамах. Рамы облуплялись ещё в моём детстве, а сейчас рассохлись, обсыпались, наводят неизбывную печаль. В своё время тётя Валя предлагала «отдать их в музей», что вызвало наше бурное возмущение. Прямо напротив входной двери висели старинные стенные часы, возможно – Бурэ. В моём раннем детстве они ходили и «били». Дядя Саша по ним учил меня распознавать время. В шестидесятые годы мы выкинули их в сарай, потом кому-то отдали, а в семидесятые сожалели. И в старом, и в новом доме в невидном углу висели столбиком две иконы, полученные Бабулей при замужестве: «Господь Вседержитель» и «Богоматерь Владимирская». В раннем детстве даже висела лампадка, «копчушка», которую Бабуля перестала зажигать из-за отсутствия маслица. Попытки заправлять её керосином оказались безуспешными. Она долго валялась в ящиках буфета и «гардероба» среди таинственно притягательных старых вещей, помялась и была безжалостно выброшена. Моды на «ретро» тогда не было. Иконы смущали моих родителей и «современных» молодых людей, да и мне казались излишеством. Сейчас они хранятся у меня, безбожника. Бабуля не была набожной, в церковь не ходила, попов не любила: «Тот же мужик, только в рясе». Иконы берегла, как память о родительском доме. За окладом «Богоматери» хранится свечечка, якобы с Бабулиного венчания. Ящики буфета, комода, «гардероба» открывались плохо, скрипели, перекашивались. Надо было сильно стучать кулаками, что бы закрыть. Если резко дёрнуть, дощечки разъезжались. Помимо общеупотребительных табуреток, мы пользовались четырьмя – пятью гнутыми «венскими» стульями. Они были очень лёгкими, но всегда качались, какая-нибудь ножка была обязательно короче, или вихлялась. Постепенно их заменяли топорными ширпотребовскими. Эти можно было чинить, склеивая или сбивая гвоздями толстые детали. Элегантные «венские» чинить считалось невозможным. Их безжалостно выбрасывали. Вот теперь бы! Конечно, сейчас бы их легко отреставрировали (всего-то – подвинтить!). Служили бы долгие годы. Такие в те годы доминировали взгляды: «старое» – вон из жизни! Вход в старый дом был устроен со двора, через тесненькие дощатые сени в кухню. Первая дверь дощатая, слабенькая, запиралась на замок. А уж из сеней в кухню – массивная, толстая, обшитая дощечками «в ёлочку», с массивной «четвертью», коваными петлями и крюком. Она снаружи не запиралась, только на ночь на крюк изнутри. Она в сборе со всеми деталями перекочевала в новый дом. В кухне, в дверном проёме Бабуля вешала мне качели на вбитых в дверной косяк гвоздях – простую верёвку, в петлю которой вкладывалась дощечка. Чтобы усесться на них, надо было удерживать верёвку натянутой, иначе дощечка вываливалась, и задвинуться задом. Долго я привыкал. Зато, когда привык, часами раскачивался, погружённый в свои размышления. В красном углу висел чёрный бумажный репродуктор. Из середины свисали с перекладины провода, там же помещался регулятор громкости, который не работал, да и лезть было высоко. С приездом дяди Саши появился солидный немецкий, в виде заглаженного ящичка с матерчатым экраном. Он проработал очень долго, до самых институтских лет.
Энгельсские дома обязательно снабжались крепкими деревянными ставнями, а единичные каменные, даже – железными. Ставни обязательно запирались на ночь. У каждого окна в стену вбивалась петля с железной полосой и толстым «болтом». Полоса охватывала ставни, а полуметровый болт просовывался сквозь стену в дом. Там в пробой на конце болта всовывался какой-нибудь гвоздь, или, как у нас – вилка, что бы его нельзя было выдернуть с улицы. С детства помнятся знакомые вечерние звуки: скрип, хлопанье закрываемых ставень, полязгивание всовываемых болтов. Бабуля кричит с улицы: «Колюшка, засунь вилку!» Я подбегал, и пока она придерживала снаружи болт, закреплял его столовой вилкой или ножницами. Эти подручные «крепёжки» раскладывались по подоконникам, ножницы вешались за колечко на гвоздик занавесок. Когда подрос, сам стал закрывать ставни на болты (ответственное дело) вначале со стороны кухни, затем со двора и, наконец, с улицы. Бабуля сердилась, если использовались большие старинные мельхиоровые вилки. Старались обходиться ширпотребовскими стальными с облезшей никелировкой. Позже, в новом доме, Папа изготовил и развесил возле каждой дырки на кусках цепочки по толстому гвоздю. И мы стали закрываться «культурно».
Конечно, в доме проживало неисчислимое количество тараканов. По вечерам они выбегали на прогулку, а днём тихо сидели в ящиках двухэтажного буфета, собираясь в кульке усохших мандариновых корочек многолетней выдержки. На кухне в сторонке стоял большой, как кровать, сундук. На него садились. Крышка запиралась на висячий замок. С торцов свисали две железные скобообразные ручки. Мы ими брякали. Бабуля редко открывала его и не разрешала рассматривать содержимое. Кажется, там лежали: её «собачья дошка», соломенная щляпка с широкими полями и букетом тряпичных фиалок на тулье (фиалки позже оторвали и пришивали к платьям), занафталиненные малоразмерные сарафаны. Когда сундук обветшал, развалился на дощечки, его крышка ещё долго сберегалась на всякий случай. Эту крепкую толстую крышку я позже употребил на основание Трезоровой конуры. Будка вышла просторнейшая к изумлению всех родственников.
КАК ОДНАЖДЫ Я ЧУТЬ НЕ СПАЛИЛ ДОМ.
Однажды мы с Галей, дочерью тёти Милы, нашей квартирантки, были оставлены дома. Не помню, почему меня не отвели в садик, а Галя, вероятно, совсем в ясли не ходила. Галя была года на два младше меня, слушалась меня, как взрослого. А я её заботливо опекал. Мы играли с котёнком, нашими драными куклами и зайцем. Постепенно дом выстывал. Галя замёрзла и захныкала. Я тоже замёрз, но один я бы вытерпел до возвращения Бабули, вернее, тёти Милы. Она приходила с работы раньше. «Не плачь!» – успокаивал я Галю – «Вот сейчас растопим печку, будет тепло». Я много раз видел, как Бабуля растапливает печку. Но она строго запрещала мне брать в руки спички или подсовывать щепочки в огонь и даже заглядывать в печку. Зато я так часто наблюдал Бабулину технологию растопки, что знал её наизусть. Приносимые с мороза, заиндевелые поленья не разгорались. Бабуля макала кучку щепочек в керосин, закладывала их поглубже под поленья и, отодвигаясь от топки, быстро бросала спичку или зажженную бумажку. Керосин вспыхивал, ярко прогорал. Но, когда пламя тускнело, собиралось погаснуть, дрова начинали трещать, пускать струйки дыма, печка гудела и разгоралась. Часть поленьев для просушки всегда оставалась в печке, небольшая грудка лежала подле. К ней были наметены корочки, щепочки, всякая шелуха для растопки. Рядом на кирпичах стояли вёдра с водой. Чело печки выходило в проходную комнату, через которую светлая спаленка сообщалась с залом. В новом доме на её месте была создана тёмная спаленка. Так вот, Галя захныкала. Я вдруг почувствовал себя ответственным, понял, что затопить печку – наша естественная необходимость. Точно помню, что ни тени баловства, ни каких пироманических желаний в моих намерениях не было. Я натолкал щепочек между поленьев. Потом полез за спичками, лежавшими на выступавшем кирпиче. При всей наблюдательности я пропустил одно необходимое действие, не открыл заслонку трубы. Наверное, я этого не знал, а может быть, заслонки находились высоко, и я решил, что открывать их не обязательно. Помню, лез, лез, подставлял табуретку, тянулся через вёдра за спичками. Наконец, смахнул их вниз. Коробок подпрыгнул и свалился в ведро. Я выудил замёрзшими пальцами коробок, открыл. Спички, как мне показалось, не намокли. Я знал, что мокрые спички не горят. Мокрые – это, когда головки блестят. А головки моих спичек быстро стали матовыми. Да и упавши, они не утонули. Я быстро вытащил их из ведра. Может быть, я тогда был прав, спички были готовы к загоранию. Я не придал значения намоканию боковинок коробка. Осторожно мокрыми пальчиками брал спички, чиркал, а они не зажигались! Чиркал, чиркал – отчаялся. Галя плачет. Тогда я решил, что с керосином загорится лучше. Особенно, если помочить керосином сами спички. Как древний грек, я считал, что вода и керосин – два противоборствующих начала. Керосин должен «пересилить» воду. Я деловито пошёл в кухню, намочил в керосине щепочки, засовывая их по очереди в узкое горло бидона. Делал всё старательно, но неумело. Щепочки рассыпались. Мы с Галей собирали их окоченевшими руками и совали в холодный чугунный створ топки, пачкаясь в саже. Мы наплескали воды, рассыпали кругом древесный мусор и мокрые спички. Воняло керосином. Мы обессилили в борьбе с неподдающимися вещами, завыли в два голоса. Днём пришла тётя Мила. Успокоила Галю и меня. Смотрит, а кругом спички с размятыми головками. «Что это у вас?» «Это мы хотели печку растопить, Галя замёрзла». Тётя Мила испугалась, но не совсем. Вечером с работы вернулась Бабуля. Тётя Мила рассказала ей. Бабуля всплеснула руками, ахнула. Стала подробно меня расспрашивать. Но нисколько не ругала! Тихонько охала. Я описал ей наше положение и неудачную попытку обогреться. Волнуясь, Бабуля попросила меня больше никогда самому не растапливать печь. Спички с тех пор убирались совсем или ставились на самый верх задвижки, под потолок. Добираться туда я мог уже, став подростком, а надобность топить печь отпала.
СОСЕДИ
Немцы – колонисты стали заселять Поволжье в восемнадцатом веке по приглашению Императрицы Екатерины Великой от 1763 года. (Первый манифест 1762 года оказался незрелой декларацией.) Злые языки утверждают, что таким образом муж Екатерины, Пётр III «свёл на нет» победу русских в семилетней войне. Вместе с немцами были приглашены швейцарцы и французы. Несмотря на большие материальные льготы: проезд за казённый Российский счёт, освобождение от налогов, бесплатное предоставление больших территорий пахотной земли, первые не прижились, вторые быстро расселились по богатым русским семьям в качестве гувернёров. Только упорные, трудолюбивые швабы, ципсеры образовали степные хуторские сообщества – кантоны. Не сумевшие окрестьяниться немецкие ремесленники прижились в Саратове, поволжских городках – слободах. А их дети стали русскими интеллигентами. Постепенно богатея и не пропивая нажитого, немцы приобретали и строили дома в Покровской слободе. К слову, российские шовинисты не очень-то позволяли «немчуре» строиться в городах. С годами население Покровской слободы почти на треть стало немецким. Другую треть составляли переселенцы – украинцы. До революции немцы – колонисты были, наверное, самыми преуспевающими подданными российской короны. По социальному статусу они – кулаки. Думаю, роль их в революции была незначительной. Однако уже в 1918 году фортуна неожиданно повернулась к ним лицом. Размашисто разрешая национальный вопрос, великороссы щедро даровали им автономную самостоятельность. В 1924 году оформилась АССРНП. С тридцатых годов началась политика «коренизации». Немецкий язык был признан государственным! Всё официальное делопроизводство АССРНП велось на нём! На немецкий лад были переименованы населённые пункты, улицы. Представляете, как было озадачено неграмотное население. Предполагаю, И.В. Сталин хотел подобными экивоками продемонстрировать звереющей Германии свою лояльность. Известно, он планировал даже выступить в союзе с Германией против Англии. Гитлер грубо обманул его. Так беспомощный обыватель заискивает перед пьяным хулиганом в тщетной надежде, что громила начнёт бить не его, а кого-то другого. Вернувшись в Энгельс в 1933 году, семья Вилковых застала городок уже в ранге столицы. На Петровской «черезполосно» проживали семьи русских, немцев, татар, украинцев и евреев. Справа, дом номер восемьдесят один занимала с семьёю Юлия Карловна Краузе. Напротив и влево на два дома – 88 и 90, жили две немецких семьи. Мама помнила хозяйку, Амалию Альбрандт и её детей: Эрика и Герберта. Это почти все, кого помнила Мама пофамильно. В школе, в каждом классе учились немецкие дети. Достаточно было и смешанных семей. Немки выходили за русских, благо исповедание теперь не имело значения. Русские бабы охотно становились немецкими «фрау». Мужья то не пили и не дрались. Если бы они знали! Если бы знали организаторы этой потешной республики, что через десяток лет она будет стёрта с лица российского, как неудачный макияж. В двадцать четыре часа! А потом несколько десятков лет придётся стыдливо забывать грубый этнический эксперимент. Оправдывать его фиаско сомнительной стратегической необходимостью. Думаю, поволжские немцы прожили бы безбедно и без собственной республики. Бабуля и Мама помнили драматический август сорок первого, но рассказывать не хотели. Редко-редко Бабуля, поясняя происхождение какой-нибудь вещицы, упомянет, что она принесена была «на сохранение» надеявшимися ещё вернуться соседями. Я, как и все мои приятели детства, об этой депортации ничего не знал. Взрослые молчали. Много-много позже случайно узнал, что бабушка моего уличного приятеля, Гриши Лёвина – вовсе не бабушка ему, а немка – хозяйка дома, в котором Гришины родители снимали квартиру. Квартиранты оставили её для ухода за маленькими детьми! Мы-то всю жизнь называли её по Гришиному «Бабаней». Она непрерывно, что-нибудь делала. Выселены были и русские женщины, состоявшие замужем за немцами. А немки, бывшие замужем за русскими остались! Остались немцы, взявшие фамилии русских жён!
В освободившиеся дома нагрянула голытьба. Соседский справа заселили три семьи: постоянно пьяный «Сапожник» с измождённой женой и непутёвыми детьми; «Полковник, дядя Витя» с женой – учительницей, родившей слабенького мальчика; бездетный заносчивый «Милиционер» с молчаливой горделивой женой, были поселены в хлеву(!), передняя часть которого была превращена в комнату, выходила двумя окошками на улицу. (А может быть, это был домик с крытым «двором»? Но такие строят только на севере. На Нижней Волге скотные дворы отделяют от жилья.) Я их уже знал.
На противоположной стороне, немного слева, в доме Амалии Альбрандт заселилась большая шумная семья Драгуновых. Они часто пьянствовали, дрались между собой, орали на всю улицу. Зато, Светка Драгунова, на год – полтора моложе меня, была звездой наших вечеров. Сидение на лавочке без Светки навевало уныние.
Слева от нас, в «жактовском» доме номер 85 проживала многодевичья семья Акрасовых. Три или четыре дочери знались с Мамой. Когда они выросли и повыходили замуж, частично разъехались, частично привели мужей к себе. Я всегда путал их имена, не запоминал их в лицо и очень этого стеснялся. Периодически сёстры начинали ругаться, вовлекая в разборки мужей. Порой же мужья напивались и восставали против женского засилья. Моё внимание привлекала хорошенькая девочка, Жанна, единственный ребёнок в этом домике, моложе меня, пугливая и плакса, для которой мы с приятелями представлялись опасными хулиганами.
Через дорогу и на один дом влево проживала семья начальника станции Покровск, Гнутенко! Его самого – невысокого, крепкого, полноватого мужичка в светлом кителе с золотыми пуговицами, в форменной малиновой фуражке, я видел всего несколько раз. С соседями он не общался, держался свысока. Улица относилась к нему с почтением. Гнутенки занимали просторный деревянный дом на высоком кирпичном подклете (в нём некоторое время жили подселенцы, Чернышовы). Главой являлась супруга, «Андревна» – уличная прима, властная, заносчивая старуха, категоричная в уличных пересудах. Её несчастьем стал старший сын, «Вадик», тихий олигофрен с базедовыми глазами, которого почти не выпускали на улицу. Он возился во дворе, ухаживал за коровой, иногда выходил закрывать ставни. Был ухожен, хорошо одет. Младшая дочь, Людмила, унаследовала материнский характер. Была она года на два младше меня, среди сверстников слыла «Мальвиной». У «Андревны» Бабуля покупала молоко для меня. Позже, я самостоятельно ходил с баночкой и смятыми рубликами в ладошке, робко стучал во всегда запертую калитку, поднимался по высоченному крыльцу, проходил в пустоватую кухню, стесняясь подглядывать в жилые комнаты. «Андревна» наливала молока, что-нибудь ласково говорила. Обычно ребятню она «гоняла», было удивительно видеть её не царственно-гневной.
Напротив нас и чуть вправо, жили Фёдоровы по кличке «колхозники». Вели себя они соответственно. Ругань постоянно висела над двором, где были устроены мастерские, конюшни, толкались пьяные мужики, подъезжали телеги. Их хулиганистый Генка, лет на пять старше меня, матерился к большому удовольствию семьи. Грубость в те времена считалась хорошим тоном. По Бабулиному заказу Генка смастерил скворечник, за плату. Скворечник пробудил уважение, оказывается, он был не только охальником! Позже Генка женился с громом, визгом, пьянкой на всю улицу. А ещё попозже – сел в тюрьму. Обычная судьба наших Генок, их на улице было трое, все – удальцы, все – сели. По ходу повествования обязательно расскажу о соседях подробнее. Годы шли, а они оставались однообразным «задником» житейской сцены, символом постоянства, хотя старели и сами. Надо добавить, ко мне относились всегда хорошо.
КВАТИРАНТЫ СТАРОГО ДОМА
Когда умер Дед, семья осталась без денег (наверное, без его пенсии). Мама ещё училась в школе. Другие дети разлетелись из родного гнезда. Бабуля решила «пускать квартирантов». Вероятно, самыми первыми постояльцами в 1939 году стали трое студентов немецкого пединститута. Парень и две девушки: Лиза и Луиза. Парень вполне обычный, а девицы – страхолюдные. Они приехали из степной глубинки в столицу и очень гордились этим. Нанимая квартиру, они оговорили ежедневную подачу им чая. Чаю у нас, конечно, никакого не было, и денег не было. По утрам Бабуля растапливала самовар, поспевавший к завтраку. Студент бодро делал во дворе зарядку, умывался и оптимистично кричал: «Гозяйга, шай скипел?!» Бабуля ставила самовар на стол. Молодые люди наливали кипяток и употребляли его с хлебом. Ни заварки, ни сахару у них не было, но, зато, был порядок. Тогда же жил у нас поэт. Бабуля называла его фамилию, да тогда я не придавал значения милым подробностям быта. Мама подсказала: Юрий Розанов. Он состоял членом писательской организации АССРНП. Писал стишата в местную газету на всегда актуальную тему труда. Наверное, это была откровенная халтура. Но самозабвенная. Даже Бабуля с иронией отзывалась о стихах про «молотки», «рабочий гул» и т.п. Зато поэт подписывался звонким псевдонимом: «Владимир Кремлёвский». Он приехал из Москвы в 38 – 39 году, почему, точно не знали. Образование финансово-экономическое. Работал в Энгельсе фининспектором. Считал себя поэтом. Печатался в местной газете «Большевик». Познакомился с сотрудницами радиокомитета, с их помощью несколько раз выступал по местному радио. Шутил: «И сна нету, и аппетита нету, как магнитом меня тянет к радиокомитету!» Любил подначивать Маминых подружек (9-10 кл.), играть с ними во «флирт» (такая была игра на карточках). Был высок, красив, остроумен, обаятелен, не глуп. Милка Антонова, например была влюблена в него. Разукрасил в письмах к своей невесте, Ирине, жизнь в Энгельсе и вызвал её из Ленинграда. Она приехала, увидев, как он живёт, ужаснулась и на другой день уехала в Ленинград. Впоследствии он женился на местной умной, но некрасивой немке, имевшей высшее образование. Когда Юрий ухаживал за ней, каждое утро посылал ей телеграммы: «Здравствуй, Амалия. Да здравствует министерство связи». Амалия жила в трёхстах метрах от нас, ежеутренне получала телеграммы.
Когда Мама вернулась из неудавшейся эвакуации с Прошкиными, она обнаружила в доме беженцев из Белоруссии: молоденькую жену сбитого лётчика с двумя детьми. Она помнила стычки беженцев с коренными немками нашей улицы (в самом начале войны). Немки шипели: «Вот придёт Гитлер, он вам задаст, он наведёт тут порядок!»
Потом в нашем доме появилась тётя Мила с девочкой Галей. Я всегда воспринимал их естественными членами нашего домонаселения. Позже узнал древнюю историю знакомства. Тётя Мила была Маминой школьной подругой в старших классах. Они дружили втроём: Мама, Мила Антонова и Оля Юзова, жившая в доме на наших задах, лицом не Аткарскую. Мила – сирота, жила у тётки в районе улицы Свердлова. Как водится у девушек, повзрослев, она накрепко рассорилась с тёткой. Стала «мыкаться» по подругам и, наконец, не без Маминой подачи, попросилась у Бабули на квартиру. Как квартирантку Бабуля всерьёз её не восприняла, но жить разрешила. Когда началась война, тётя Мила пошла добровольцем в санитарный поезд, работала санитаркой, медсестрой, много всего повидала, забеременела, родила девочку, уволилась вчистую, приехала в Энгельс (больше ехать было некуда), явилась к Бабуле и попросила приютить. Они жили в светлой спаленке. Отношения были тёплыми. Беда сближает. Тётя Мила в письмах к Маме называла меня «зятьком», описывала мои наивные высказывания. Я их сейчас не помню. Сохранились на открытках к Маме: Колюшка, что ты поделываешь? – Учу Галю ходить! – Как же ты учишь? – Я хожу, а она смотрит. Энергичная тётя Мила, с невысоким образовательным цензом, устроилась секретаршей в Горисполком! Да так и проработала там до пенсии. Вскоре у нас начал бывать инвалид без ноги с Бабулиной работы – «Дядя Лёша» по фамилии Тыртышный. Я то считал его квартирантом, а он только «приходил в гости». Возможно, ему надоело тереться среди старушонок, и он перешёл на квартиру «насовсем». Возможно, секрет прост: он начал ухаживать за тётей Милой. Он всячески намекал, что будет хорошим мужем и отцом, старался держаться браво, не показывать хромоты. Помню, в зимний вечер затеяли гадание. Был и второй претендент, «артист». Сожгли комок бумажки на донышке перевёрнутого блюдца. Стали поворачивать перед лампой, рассматривая на белёной голландке тень. Дядя Лёша вдохновенно рассказывал, что видит. Видел он дом, полный детей со счастливой тётей Милой, и собственную «Победу», «кучу денег». В тот вечер, или позже, Бабули не было. Мы сидели в зале втроём. Дядя Лёша мягко убеждал тётю Милу, как я теперь понимаю, выйти за него замуж. Она прислонившись спиной к тёплой голландке, косясь на меня, улыбаясь, отрицательно покачивала головой. Затем, исчерпав запас фантазии, капризно (они думали, я ничего не понимаю) шёпотом заявила, что предложение надо делать на коленях. Дядя Лёша тут же ловко встал на колени, у её ног и торжественно повторил своё предложение. Тётя Мила была сдержанна, вероятно, из-за моего присутствия. Через некоторое время они всё-таки поженились и переехали втроём в полуподвальный этаж каменного домика за гостиницей «Волга», на углу Коммунистической и Горького. А позже, года через два, – в аккуратный деревянный домик на Театральной, прямо напротив входа в летний кинотеатр, построенный на наших глазах для кого-то из горисполкома, а этот человек отказался. Тётя Мила всю жизнь проработала секретарём в горисполкоме, а вот, кем был дядя Лёша, не знаю. Знаю, он действительно оказался примерным семьянином, не пил! Галя выросла, что-то закончила. Её взрослого сына, приятного, разумного молодого человека мы с Мамой видели в 2003 году. Не могу к своему стыду вспомнить, кто читал мне по вечерам немецкие брошюрки – сказки, переводя сразу на русский. Вряд ли тётя Мила. Помню, молодая обаятельная квартирантка. От неё в памяти остался только чудный, волшебный аромат магнолии. У неё были такие духи. Сладко – томный аромат запомнился навсегда. Саму магнолию, я увидел только через двадцать лет в Гагре. Помню, она рассказывала Бабуле о памятнике матросам, открывшим кингстоны и потопившим свой корабль, что бы не достался врагу. Рассказ и фото памятника запомнились и пригодились потом. Думаю, эта «переводчица» была точно не тётя Мила, у неё не было детей! Она где-то училась, возможно, сказки с немецкого были её домашним заданием. (Сказку об «Эгоистичном великане» я читал потом в школьном учебнике английского).
Колоритной фигурой среди квартирантов старого дома возвышался артист Энгельсского районного драматического театра, «Анатолий». Конечно, Энгельс не заслуживал существования собственного драматического театра, но, видимо, во времена его столичного статуса, таковой был положен. Модернистское зданьице было построено, труппа набрана. Закрывать его уже не захотели. Наверное, он был убыточным. За все годы моего дошкольного детства прошумели две-три постановки. Одну из них, сказку с длинным названием вроде: «О правде и кривде… и т.д. и т.п. …и Земле Русской» я видел. Произошло это так. Артист Анатолий, молодой, не очень красивый, но очень самонадеянный, всегда хвастал Бабуле баснословными гонорарами, бешенным успехом, радужными перспективами. Бабуля скептически называла его за глаза «жингаля» и «галахом», выслушивая, однако, его бахвальство с деланным вниманием. Анатолий пытался ухаживать за тётей Милой, но серьёзной конкуренции дяде Лёше не составил, так как их намерения диаметрально расходились. Однажды Анатолий стал упрашивать Бабулю дать приют ещё одному артисту из их труппы, своему талантливому товарищу, который в силу каких-то сложных жизненных обстоятельств остался без жилья. Опытная Бабуля пожелала вначале взглянуть на претендента. Анатолий тут же привёл трясущегося бледного худого испитого человека. Я зашёл на кухню полюбопытствовать, каков новый артист. В углу, на койке, вцепившись руками в железную перекладину, сидел человек, старавшийся выглядеть респектабельно. Койка ходила под ним ходуном. Его всего знобило. Теперь-то я знаю это состояние. Тогда мне стало жалко его. Он выглядел таким больным и несчастным. Несмотря на уговоры, Бабуля категорически отказала и предупредила Анатолия, что бы «не вздумал больше его приводить!» Иногда Анатолий получал кое-какие продукты по распределителю. Помню, раз принёс колечко копчёной колбасы вроде «краковской». Сидит в кухне, отрезает по кусочку и меланхолически жуёт. Аромат привёл меня в кухню. Встал напротив артиста и окаменел. Глаз не мог отвести от колбаски. Мне казалось, благодушный компанейский Анатолий обязательно отрежет мне «столбик». Однако коварный артист делал вид, что не замечает моих алчущих взоров. Бабуля, хлопотавшая у плиты, несколько раз сердито отсылала меня в зал, а я зачарованно стоял. Наконец, Анатолий, как бы, между прочим, предложил мне попробовать колбаски. Я молча кивнул. Он отрезал тонюсенький пластик. Я положил его в рот. И Бабуля окончательно прогнала меня в зал. Потом она долго ворчала вполголоса по поводу его жадности. Я вполне разделил её мнение. Однажды Анатолий принёс мне в подарок из театра плотный деревянный брусок с двумя глубокими продольными пазами. Он оказался музыкальным инструментом! На нём выстукивали цокот лошадиных копыт. По выпуклому боку поленца полагалось стучать барабанными палочками. Тогда совершенно натуральная дробь рыси или галопа разносилась далеко окрест. Мы стучали карандашами, пальцами, как придётся. Анатолий широко улыбался, был доволен доставленным эффектом, приятным разнообразием нашей унылой жизни. Меня же поразило, как легко он сообщил о «позаимствовании» у оркестрантов этой деревяшки. Ведь она была «чужой»! Как же теперь, раздумывал я, выстукивают дробь в театре? Музыкальное поленце долго хранилось в нашем доме. Вначале у Бабули в ящиках буфета, затем – гардеропа. Затем оно перекочевало в сарай. Будучи уже женатым студентом, я находил его в сарайном хламе. Кажется, я стучал в него, демонстрируя цокот копыт Наде и маленькой Натуле. Анатолий любил внимание. Тёте Миле и Бабуле он демонстрировал свои фотографии из театра, сделанные во время репетиций. Мне нравилась фотография, где он в костюме Ивана-Царевича лихо позировал, поставив одну ногу на табуретку, облокотившись в задумчивости на колено. Начали репетировать сказку для детей. Анатолий, взахлёб, расписывал, как артисты сражаются обложенными жестью фанерными мечами. Мечи ломаются от напора. Приятель, которого он пытался определить к нам на постой, исполнял роль Кащея. Анатолий, сражаясь, загонял презренного за кулисы и валил с декораций. Как хотелось мне увидеть богатырскую бутафорию! По ночам мне снились красные фигуры закутанных в плащи латников, щиты, мечи, островерхие блестящие шлемы, копья с флажками. Очень обрадовался, когда Анатолий объявил, что возьмёт меня на репетицию. Сам попроситься я стеснялся, всё ждал. Анатолий тут же забыл о своём обещании. Бабуля же не напоминала. Наконец, он пригласил нас на премьеру! Она стала моим первым посещением театра. Водила меня и Галю тётя Мила. (Позднее, с Прошкиными я побывал на детском спектакле в театре им. Карла Маркса «Красная шапочка». Поразился светом и цветом). Здесь же больше всего волновал «богатырский» антураж. Анатолия на сцене я не узнал. Да и оказался он не в главной роли. Больше всего зрителей и меня потрясло коварство Кащея и наивность героини в сцене, когда прикованный к столбу Кащей, с блестящими металлическими рёбрами, в чёрном одеянии, с какими-то железными лопатками за плечами, прикинулся страдальцем, стал просить у царской дочки попить. Выпив целое ведро воды, Кащей закричал диким гоготом, разорвал цепи и тут же утащил прекрасную глупышку в своё царство. Потом целый спектакль пришлось её освобождать. В конце Иванушка и Кащей сошлись на мечах. Стоял треск, лязг. Жестяные мечи гнулись. Восторгу нашему не было предела. Спектакль произвёл полный фурор. Его афиша целый год висела на столбе у театрального подъезда.
Ещё запомнилось, как искренне, радовался Анатолий, когда Бабуля научила его штопать носки. Сам он пытался затягивать дырки на пятках стираных носков ниткой «через край». Получались грубые шрамы, искажавшие форму дефицитного предмета, прорывавшиеся сразу после надевания. Бабуля, как-то вечером, достала перегоревшую лампочку, натянула на неё дырявую пятку и толстой штопальной ниткой стала показывать Анатолию правильные стежки. Мы все трое заворожились Бабулиным кудесничанием. Сначала она «обвела» дыру крупными стежками, затем стала легко, без натяга, перекидывать нитку с «берега на берег», сначала в меридиональном, затем в широтном направлении, да ещё переплетая их. Во все глаза следили мы с Анатолием, как под толстыми Бабулиными пальцами дырка затягивалась ровненькой плетёной заплаточкой. Потом Бабуля напялила на лампочку другой носок, вручила Анатолию. Он по её направляющим подсказкам самостоятельно за полчаса залатал вторую пробоину. Восторгу служителя мельпомены не было предела!
Жили Анатолий и дядя Лёша в кухне. Койка артиста стояла вдоль глухой западной стены, в углу. Дяди Лёшина – под правым окном во двор. Под койками засунуты их чемоданы, на подоконниках красовались мелкие личные вещички. Запомнилось, что все квартиранты жили зимой. Может летом всё моё сознание занимали Мама и Папа? Квартиранты нового дома действительно, жили только зимой. Обычно – студенты индустриального техникума. Бабуля ставила им условие: к приезду из Мурманска родителей, а позже и меня, освободить дом. Почему Бабуля пускала квартирантов? Было несколько резонов. Во-первых, она боялась жить одна. Всю жизнь она панически боялась грабителей и бандитов. (С назиданием и ужасом рассказывала, как в молодости, летом цыганка спокойно, на её глазах, открыла окно, с улицы взяла висевший на спинке стула платок, не то – детское платьице, зверски взглянула на оцепеневшую Бабулю и ушла. Та ничего сделать не смогла, а, когда выскочила на улицу, цыганка стояла уже далеко в глубине, в компании своих. Кричать, звать на помощь, «воевать», Бабуля побоялась.) Во-вторых, опасалась, что, владея столь большим домом, она будет мозолить глаза городским властям. И, «ещё дом отберут!» И, конечно, квартплата была существенным подспорьем к её скупым трудовым доходам. Немного даже скопилось, эта малая часть ушла на постройку нового дома в 1951 году.
ВОСПОМИНАНИЯ О ДЕТСКОМ САДИКЕ.
Мой детский садик – мой маленький лицей, моя первая «работа». Место, где начало обозначаться моё личное «я». И, если самосознание объявилось со времени переезда в Мурманск, в садике оно потихоньку начало пробуждаться. Психиатры придумали термин «мерцающее сознание» совсем для другого. А вот у меня в эти годы оно начало «проблёскивать». Поэтому и воспоминания появляются разорванной цепочкой, вроде тире. Садик стоял на углу чётной стороны Петровской и улицы Горького. Длинный деревянный дом на высокой завалинке. Три окна фасада смотрели на Горького, а пять окон – вдоль Петровской. В конце шестидесятых его и пару прилегавших домиков снесли. Глядя на образовавшийся маленький пустырёк, удивлялся про себя, неужели здесь располагалось целое царство? Калитка и ворота садика тянулись продолжением фасада, потом ещё шёл забор. Вдоль Петровской через метровый прогал, бывший для нас запретным местечком, шла задняя стенка долгой веранды, выполнявшей роль забора. На веранде мы играли, обедали летом и даже спали в тёплую погоду. Дальним боком она упиралась в стену следующего дома. Он ограничивал внутренний «Г»– образный дворик. К стене дома была прислонена беседка с песочницей. Противоположный веранде ветхий забор из разнокалиберных заострённых досок, наклонившихся вглубь двора, использовался для просушки наших горшков. Выглядел он как опереточный украинский плетень. При входе в калитку росли два толстых тополя ещё от дореволюционных хозяев. Пенёк одного торчит из тротуара до сих пор. Какое-то голое дерево, наверное, «неклен», кривилось внутри двора, справа от ворот. Помню, нам запрещалось на него лазить, ветви соблазнительно низко стелились над землёй. Летом во дворике вдоль стен и веранды лепились крохотные клумбочки с «бархотками», «львиным зевом», ромашками. Мы ловили на цветах пчёл! Возможно – шмелей. Прямо пальчиками за спинку! Мы были уверены, что пчела не сможет ужалить, ведь за головку мы её не трогаем! С важностью мы объясняли друг другу, что, если пососать пчелу, можно высосать из неё мёд. Удивительно, при всех этих экспериментах ни один из малышей не был ужален. Самым тайным местом в полностью обследованном дворе оставался прогал между домом и верандой. Заходить туда запрещалось. Он весь буйно зарос травой, и не зря. Смельчаки, пренебрегая запретами, забегали туда удобрять землю. Иногда там уединялись двое-трое малышей посекретничать. Тогда остальные поднимали крик, «закладывая» сплетников воспитательницам. Всё детское помещение садика состояло из двух больших комнат: углового зала два на три окна, служившим «игральной», столовой и частично спальней, и спаленки с двумя окнами на Петровскую, отделённой перегородкой с круглой железной «голландкой» посередине. Эти комнаты занимали почти весь объём дома. От зала продолжением «прихожки» была отделена каморка в одно окошко на улицу Горького, называвшаяся «директорской». Самое страшное место для нас. Туда заводили озорников, и оттуда они выходили «шёлковые». Там сидели воспитательницы и заведующая. А через «прихожку», напротив, находился наш горшечный будуар. В крылечке была и подсобка для нянь. А вот, где нам готовили еду? Не знаю до сих пор. Смутно помню, что высокая завалинка со стороны дворика оборачивалась полуподвалом. Может быть там располагалась кухонька? На подоконниках зимой в стаканах на картонных кружочках сидели луковицы и пускали зелёные перья. Трогать лук и срывать нам запрещалось. По особым дням воспитательницы срезали ножницами пёрышки и мелко крошили нам в супчик. Восторг и энтузиазм охватывали нас, мы начинали вертеться, заглядывать в чужие тарелки, грамотные подсчитывали количество зелёных обрезочков. Мне с детского сада понравилась манера крошить колбаску в первое блюдо. Колбасу просто так, саму по себе, в те годы мы не ели. Зато, как радовались, когда находили в супчике разваренные кусочки или целые аппетитные кругляшки чайной колбасы. Кормили нас однообразно, картофельными или фасолевыми похлёбками. Я плохо ел в садике. Воспитательницы жаловались Бабуле. Та объясняла это плохой готовкой садиковских поварих, считала, что дома она накормит меня «свеженьким». Думаю, плохой аппетит был у меня не от «плохой готовки». Помню, еда в детстве пахла сильнее и вкуснее, чем «потом». Даже самое невкусное блюдо имело свой неповторимый аромат, улавливаемый даже не носом. А после еды оставалось долго помнившееся «послевкусие». При напоминании именно оно первым всплывало в голове и вызывало представление о других качествах блюда. Запахи молока, каши, лапши, мяса, ванили, свежего хлеба, рыбы, жили как бы самостоятельной жизнью, имели особую значимость. Парное молоко пахло не так, как холодное, сырое – не так, как кипячёное, а уж топлёное можно было определить «за версту». Даже несъедобные предметы запоминались индивидуальными запахами. Даже, простите, наши горшки пахли по-разному. Вероятно, у маленьких детей сохраняется биоатавизм, который улетучивается при взрослении. Из сладких блюд запомнилось угощение «мёдом» на какой-то праздник. Нам раздали по фруктику в сладком сиропе. Мы назвали это «мёдом» и долго восторженно вспоминали. Настоящий мёд оказался вовсе не таким. Бабуле как-то дали засахаренного. Он пах томной болезнью, не понравился. Позже попробовал жидкого, понравился не сладостью, а ласковым ощущением и запахом тепла на языке.
Я вообще рос худеньким, вяленьким, слабым. Врачи патологии не находили, «Рост такой» – разводили они руками. Сохранилась фотография: я стою на стуле в шубейке, валеночках, длинноухой цигейковой шапочке. В старших детсадовских годах я очень стеснялся этой гладкой рыже-бурой шапочки. Мои сверстники и дети постарше носили ушаночки из грубой овчинки с матерчатым мехом. А у моей шапули уши нельзя было заворачивать наверх и завязывать. Да и отворота на лбу не было, что сразу отбрасывало меня в категорию «ещё маленьких»! Фотографировали меня напротив садика, в «фотографии» расположенной на первом этаже трёхэтажного углового каменного дома. Он сохранился и сейчас, наполнен частными мелкими магазинчиками. В том же доме, в угловой комнате с двумя окнами: на Петровскую и на Горького была парикмахерская. Помню, меня, боязливого, повели «стричься». Пожилой парикмахер посадил меня на дощечку, уложенные на подлокотники кресла. Под ноги подстелили специальную тряпицу. Сразу стало удобно возвышаться над стариком-парикмахером, видеть себя в зеркале в полный рост. Помню, хныкал, не мог вытерпеть прищипывание волос старенькой машинкой. Старался держаться, но невольно дёргал головой, слёзы сами наворачивались. Стригли тогда детей наголо, «под нуль». Изредка оставляли маленький чубчик – «бокс». Меня «под нуль» стригли только при поступлении в школу.
В садике основное время мы проводили в игральной комнате сразу все, всех возрастов. В «красном углу» стояла этажерка с наиболее ценными игрушками, которые давали редко, с предостережениями. Меня очень занимали картонные макеты деревенского хозяйственного двора. На заднике нарисован лес, облака, луг. Кулисы – домики, хлевы. Картонная земля раскрашена, разрисована дорожками, прудиками, цветами. В нужных местах пунктиром напечатаны места склейки. Туда вклеивались отдельно вырезаемые скамеечки, кустики, уточки, животные и пр. Вырезать и приклеивать доверяли старшим девочкам. Всё вырезалось из толстых листов с напечатанными развёртками под ревностным контролем воспитательниц, а самое сложное вырезали они сами. В итоге получалась целая неподвижная сцена, вроде театрального макета. Как зачаровывали меня эти панорамы! Забывалась вся условность кубических форм коровок, собачек, гусаков. Мне казалось, что они двигаются, я мысленно наделял их голосами. Занимала возможность рассматривать макет под разными ракурсами, даже засунуть голову и посмотреть из глубины картины наружу. Я заметил, когда воспитательницы вырезали из бумаги яблоко или самолёт и наклеивали аппликации на стену, оживал не только предмет, сама стенка вдруг переставала быть плоской, уходила, «проваливалась». Наклейки оживали, становились реальными. Самолёты объединялись и летели по глубокому синему небу в бесконечность. Очень хотелось самому вырезать, склеивать фигурки зверей, расставлять среди кустов, деревьев. Но воспитательницы меня не выбирали, а напрашиваться я стеснялся. Вообще в садике я почти ничего не просил, а дожидался, когда воспитательницы прочтут немую просьбу в моих глазах. Наверное, вслух обращался только за разрешением получить горшок. Многие хорошие, понравившиеся игрушки мне не доставались. Помню, привезли нам сразу несколько жестяных игрушечных тачек. Зелёных, двухколёсных тележек с длинными ручками. «Как настоящие!» Сначала не разрешали ими играть. Затем, понемногу, дети разобрали такие привлекательные, позвякивающие тележки. Слово «тачка» мы ещё не знали. На них можно было перевозить что угодно! Ими можно было управлять, толкая перед собой! Мне, конечно, ни разу не досталось повозить волшебный агрегат. Я мечтал, на все лады рассказывал Бабуле и квартирантам о замечательной тележке. Они не понимали её дивного преимущества: не возить за собой за верёвочку, постоянно ожидая опрокидывания, а уверенно толкать перед собой! Управлять! Куда захочешь, туда и поедет! Я так заболел тачкой, что Бабуля через месяц отправилась в магазин и принесла жестяной ящичек на четырёх колёсах, таскаемый за верёвочку. При этом она моталась по сторонам, налетала на пятки. Увидев моё погасшее лицо, Бабуля решила, что я просто капризничаю. А я не в силах был уже объяснить, чего же так жаждал. Вдобавок, меня сразила житейская логика: других не было, бери, что есть!
Довольно часто нам устраивали «музыкальные занятия». У большинства девочек они вызывали непонятный мне энтузиазм. Мальчики прокисали. Нас рассаживали в кружок, воспитательницы садились сбоку и, на губах напевая «ля-ля-ля», создавали музыкальный фон. А девочки гуськом танцевали. Чаще всего исполнялись «молдаванеска» и «бульба» – белорусская полечка. Малыши начинали подвывать и прихлопывать. Я же всегда стеснялся выражать свои эмоции и угрюмо потуплялся. К праздникам готовилась большая программа. Так как мальчики категорически отказывались танцевать вообще, а тем более с девчонками, то воспитательницы избирали в партнёры самых тихих и робких. Среди них и меня. Помню, как приходилось послушно делать «руки вбоки» и разводить их дугой, в полной отрешённости, стоя у печки меж двух девочек, подпрыгивавших и помахивавших платочками. Под всеобщее «ля-ля-ля» на мотив «Светит месяц» мы, притоптывая, кружились гуськом. Потом девочки сольно выходили по очереди, красиво разводя юбочки. Но перед этим я должен был, подбоченясь, полупоклоном с «русским» взмахом правой руки «пригласить» их к танцу. Делал всё это в заученной последовательности, сгорая от стыда, одновременно опасаясь разгневать воспитательниц непослушанием. Потом они расхваливали меня Бабуле: ваш Колюшка так танцует, он так хорошо приглашает девочек!»
Помню, раз мне дали роль на Новогодний праздник. Я должен был изображать Волка. Предполагалось, что буду в маске, но её так и не раздобыли. Сюжет нашей «постановки» был упрощён и надуман воспитательницами. Кажется, злодей-волк, вкупе с хитрой лисой пытались завладеть подарком, предназначенным для детей. Реплики мы произносили из Маршака. Я провозглашал: «Лизавета, здравствуй!» Она – т «Как дела, Зубастый?» «Ничего идут дела, голова ещё цела!» (Бурный восторг зрителей) Вероятно, конечно, я подавал и другие реплики. Но в памяти сохранился только один кадр: Ёлка в центре зала, мы с бойкой девочкой – лисой сходимся за ёлкой со стороны «красного угла», зрители сидят вдоль стен на стульчиках. Мы произносим диалог и ищем «секрет», припрятанный воспитательницами под перевёрнутый цветочный горшок. Мы тщательно «ищем» вокруг горшка. Товарищи переживают. Простодушные подсказывают нам. Но мы не находим подарка, потому что должна победить справедливость!
Однажды, воспитательница появилась после обеда со словами: «А вот, кто к нам пришёл!» Несколько девочек прилипли к ней, заглядывая в тряпочный свёрток. Они пронюхали о секрете ещё до обеда и жаждали первыми узнать. Свёрток медленно развернулся. «Зайчик!» – заорали дети. На коленях у воспитательницы сидел серый пушистый кролик. Прижав ушки, зажав головку, он тревожно следил красными глазками за нами. Все наперебой лезли погладить его. Мы ещё не знали слова «кролик». Воспитательница объяснила разницу с зайцем, апеллируя к длине ушей. Кролика тут же пытались покормить, тыкали капустку или морковку в морду, окончательно перепугав. Наконец, догадались унести.
Как много дала мне жизнь в садике! Уже в младших школьных классах я с удовлетворением думал про себя: Как хорошо, что я ходил в садик! Я не боялся школы. Удивлялся и сочувствовал одноклассникам, которые никогда в садик не ходили. Я чувствовал себя выше! Хотя, все познания в садике получал молча. Помню, один раз только, воодушевлённо заспорил с каким-то бойким мальчиком: как правильно называть боевые действия – «Фронт» или «Война». Мне нравилось слово «Фронт» решительным чётким мужественным звучанием. «На фронт, на фронт!» – отстаивал я. Нет, «на войну!» не мене решительно заявлял мой оппонент, к тому же – любимец публики. «Началась война!» – торжествуя, привёл он неоспоримое доказательство. Я просто замолчал, мучаясь, что не могу отстоять свой такой красивый вариант.
После обеда нас обязательно укладывали спать. В спальне стояло всего несколько детских железных кроваток. На них попадали счастливчики по выбору воспитательниц. Для остальных расставляли шаткие деревянные раскладушки с полотняными парусами, наподобие дачных шезлонгов. Всем места в спаленке не хватало. Часть раскладушек расставляли в зале. Мне пришлось поспать и там, и там, и в коечке, и на раскладушке. Озорники, прежде чем отправиться в объятия морфея, выставляли из-под одеялец голые попки, демонстрируя удальство и презрение к правопорядку. Тут же находились и ябеды. Воспитательницы за такой стриптиз наказывали особенно строго.
Специально читать и писать нас не учили. Лишь поощряли детишек, которых учили этому в семье. Роскошных приготовительных программ, как сейчас, не существовало. Никого не удивляло, если в первый класс приходили совершенно неграмотные дети, считавшие только до пяти. Я тоже долго считал только до пяти, затем с трудом запомнил названия чисел до десятка. А уж лет в шесть вдруг понял механику образования чисел в последующих десятках. И, как «прорвало». К школе считал уже «до ста». Из детсадовской жизни более всего памятны тоскливо – томительные ожидания прихода Бабули. Она часто задерживалась на работе до глубокого вечера. Необходимо было не только приготовить обед, ужин, раздать их, но и получить продукты «на завтра». Как ни торопилась Бабуля, а частенько забирала меня последним. Уже разойдутся не только дети, но и воспитательницы, и лишь одна засиживалась из-за меня. Помню, в сумерках мы с воспитательницей сидим у печки. Я тихо безутешно подвываю. Она ласково гладит меня по головке, уговаривает не плакать, говорит, что вот-вот придёт Бабуля. Сердце раздирает тоска и досада. Мне кажется, что я навсегда один на свете, заброшен, Бабуля никогда не придёт. Воспитательница начинает читать мне книжку. Немного успокаиваюсь, слушаю книжку, тихонько хнычу. Наконец, раздаётся стук двери, торопливый тяжёлый Бабулин топот и запыхавшийся голос: «Колюшка, вот я, идём домой!» Чувства мои мигом меняют полярность. Шмыгая носом, одеваюсь. Бабуля извиняется перед воспитательницей за опоздание. Та вежливо отвечает, что – «ничего», что я хорошо себя веду, что она «всё понимает». Вот, мы усталые выходим из калитки садика. Не спеша, бредём по середине Петровской в сторону дома. Благо идти безопасно – машины не ездят. А земляные тротуары залиты лужами. Холодно, мокрые штанишки трут мне в ходу, и я стараюсь растопыривать ноги. Но горе моё уже далеко. Мы бредём и тихонько разговариваем. Вдали, над входом в Горторг брезжит лампочка. Другая лампочка посверкивает, где-то в чёрной глубине улицы, далеко за нашим домом. По булыжному хребту мостовой добираемся в свою страну, в свою постельку.
Самостоятельно ходить из садика домой я стал уже в последний год, перед школой. Помню, один раз нас отпустили домой с какой-то девочкой, жившей на Зелёной. Мы так понравились друг другу! Всю дорогу о чём-то болтали, непрерывно смеялись. На душе было легко, стеснительность моя испарилась бесследно. Мы то и дело останавливались, начинали играть щепочками в песке, тут же строили домики и разыгрывали какие-то сцены. Наконец, мы добрались до колонки на углу Петровской и Красноармейского переулка. В этом пункте наши пути расходились: ей – направо, в заросший диковатый переулок, а мне – прямо, ещё пяток домиков. Расходиться не хотелось. Мы долго играли, хохотали у колонки. Нехотя расстались. А на другой день «увлечение» закончилось. Один раз, в начале лета я сидел под вечер в песочнице. Большинство детей разошлись. Я грустно дожидался своей очереди. Вдруг калитка распахнулась, и вошла Майка! – «Коля, я за тобой пришла! Идём домой, «наши» приехали!» Возможно даже: «Твоя Мама, тётя Тая приехала!» Вмиг всё преобразилось, стало неожиданно – новым, радостным. Куда делась серая тягомотная «зима»! На лето меня из садика забирали. Как это делалось, проходило мимо сознания. Просто переставал ходить на свою «работу». Даже не замечал, когда переставал. Словно переводилась где-то стрелка, а я и не заметил, как проскочил её.
В тёплую погоду нас водили «на экскурсии», то есть просто поиграть в городской садик. Он тогда располагался внутри квартала, образованного улицами Горького и Театральной, и поперечными – Степана Халтурина и Коммунистической. Периферию квартала занимали домики с двориками, зады которых выходили на центральный пустырь. Там отцы города и пытались организовать «Парк». Главные ворота отстроили слева от кинотеатра «Ударник». Они были грандиозны, с деревянной аркой, будками – пилонами по бокам. Прогал от кино до двухэтажного домика был забран четырёхметровым штакетником. Более мощной деревянной решётки я не встречал никогда. Она сохранилась вместе с воротами до сих пор, служит входом теперь в летний кинотеатр. В моём раннем детстве «Летнего» не существовало. Аллея от входа вела прямо к танцплощадке. Её настил был на метр приподнят над землёй и ограждён перилами. Когда воспитательницы днём приводили нас туда, мы шалели от такого просторного ровного пола. Начинали носиться, нарочно гулко топая. Повисали на перилах, заглядывая вниз. Нам запрещали шуметь, стращали тем, что «закружатся головы», обещали, что «придут и прогонят». Непостижима логика воспитания! Почему нельзя было шуметь средь бела дня, в пустом парке? Правее танцплощадки, на поляночке, среди пыльных кустов сирени стоял настоящий зелёный самолёт! Уж его-то даже трогать запрещалось. Тем не менее, активные мои сотоварищи залезали по плоскостям в кабинку. Самолётик стоял без фонаря и без винта. Вероятно, этот маленький истребитель использовался для обучения «досаафовцев». Мы ещё не знали. Отчётливо только помню, что это был моноплан с закруглёнными крыльями и «спарка»: две дырки – кабинки друг за другом. Что делал самолётик в парке? Наверное, он не служил аттракционом и не был памятником – сувениром. Тогда ещё не было культа военизированных памятников. Скорее всего, он был практическим пособием. Хотя приборы были выдраны, из приборной доски торчали провода. Вправо за самолётиком начинался плохо загороженный двор вендиспансера, через который можно было беспрепятственно выйти на Коммунистическую, прямо напротив почты. Позднее, мы с Венкой там хаживали, сокращая тропы своих странствий. Тогда мы с любопытством считывали с вывески: «ночной профилакторий» и озадачивались таинством учреждения. (Кстати, он до сих пор – там.) Нам казалось, что сей час же объявится некто грозный и погонит нас в шею. Но ни единой души в знойном дворе не появлялось. Напоследок о парке – «садике» скажу, что с улицы Горького существовал ещё один вход в него. Зелёные, косые, вечно забитые, мрачные ворота. Длинная билетная будка, осевшая, с заколоченным окошком. Через щель жутко посверкивал огонёк! Скорее всего, этим входом никогда не пользовались. Мне всегда, даже постарше, было страшновато проходить мимо. Даже, когда мы всей семьёй, с Венкой, с Майкой, с другими, проходили по Горького на Волгу, вросшие в землю ворота, зашторенные пыльной лебедой, тягостно давили своим кладбищенским запустением. Пугало, что в будке жили! Там горел свет, что-то серело в грязном окне, прорубленном рядом с несуществующей кассой. Все страшные сказки ассоциировались у меня с этим «окошком в никуда».
Помню, мне оставалось ещё менее года дошкольного возраста, в садике устроили торжественные проводы тем, кто должен был этой осенью пойти в школу. Четыре мальчика и девочка, недосягаемо «большие», молчаливые, были построены перед нашим партером. Они с грустным достоинством выдержали процедуру поздравления, приняли подарки – по три синих тетрадки, какие-то мелочи вроде резинки и карандаша. Воспитательницы старались создать торжественно – радостную атмосферу, было печально, немного завидно. Когда я «кончал» садик, «проводов» почему-то не было. Может быть просто, я в них не попал. Родители забирали меня в начале лета. Из окон садика, через Петровскую, весной и осенью виднелись залитые водой зады двориков. Низинка между Аткарской и Петровской превращалась в просторный мелководный внутриквартальный пруд. Идучи домой, мы любовались затопленными сараями, халупами, плававшими на плотиках обывателями. Бабуля насмешливо комментировала этот потоп: «на лодках плавать можно». Лужа серебрилась издали, как настоящая Волга! Перевёрнутые лодки действительно лежали тут и там, они хранились во дворах. И мне уже чудилось, что они плавают. Во снах и в грёзах наяву видел ту же фантастическую картину разлившегося среди городка моря. Знакомые пустыри подёрнуты водой, она обволакивает одинокие домики. Улицы неведомым образом сливаются и растекаются реками. Становилось жутковато от этого бесконечного сверкающего разлива. Позже, на картинках увидел город на воде – Венецию. А ещё позже – картины Якоба Вебера – подтопленный Энгельс, с сараями, заборами, домишками в солнечной весенней бескрайней луже. Как реалистически точно и романтически красиво соответствовали они моему милому детству!
Помню, мы в тревоге. В садик пришли две тётки в белых халатах. Будут делать прививки! Воспитательницы усердно помогают. Нас строят «в затылок». Снимаем рубашонки, поёживаясь, медленно приближаемся друг за другом в правый угол зала. Там на столике на блюдцах разложены железячки, пузырёчки, ватки. Шалуны смиреют. Остро пахнет незнакомым медицинским запахом. Задние живо обсуждают тайны прививок, передние трепещут в лапах медички. Ждём страшного. Тётка мажет холодной ваткой по руке, потом чертит блестящей железочкой своё «Пирке». Немного неприятно, но не больно. Затем тётка сажает на царапанное место жёлтую капельку и требует не надевать рубашечку, пока не высохнет. И это всё?! Вот те на!... Понимающе мотаю головой на тёткино предупреждение: не чесать, не мочить руку, не мыться! Тётка обещает прийти посмотреть результаты через три дня и под общий вздох облегчения удаляется. И дети, и воспитательницы начинают веселиться. Когда медичка через три дня приходит смотреть результаты, её уже никто всерьёз не воспринимает. Все с воплями подбегают, обнажают и суют ручонки. Ничего подозрительного тётка, кажется, не обнаруживает. Хорошо, что всё так легко кончилось! Более информированные малыши упорно твердят об «уколах под лопатку». Говорят, это очень больно, не каждый выдержит. Меня такая доля обошла.
Однажды нам объявили, что мы пойдём на экскурсию смотреть, как строят памятник Ленину. Смотреть на памятник до открытия не полагалось, но «нам разрешили», так как на стройке работала мама одной из наших девочек. Несколько дней мы обсуждали новость, ждали. Мы уже чувствовали и понимали, что такие памятники ставят не спроста. Значит, наш городок стал лучше, значительнее, перешёл на следующую ступень! Наконец, нас повели. Привели в дальний конец Советской площади. Там были построены леса, и в серединке, из серых каменных блоков выкладывался четырёхгранный, тонкий пилон высотой более двух этажей. Ленина на нём ещё не было. Девочкина мама действительно работала на лесах. Она обрадовалась, закричала, замахала своей дочке. А мы кричали и махали ей. Все рабочие стали махать нам. Ушли мы очень довольные. Воспитательницы тоже радовались.
Прошкины давно собирались взять меня на демонстрацию. То я был ещё мал, Бабуля не отпускала меня в Саратов. Тётя Валя решила специально приехать и сводить на демонстрацию в Энгельсе. В садике нам часто говорили о парадах на Красной площади, мы учили стишки. Представление о парадах в целом у нас составилось. Мы даже играли в парад и демонстрацию. Не без подсказки воспитательниц строем маршировали с флажками мимо трибун из стульчиков. Впечатляли фотографии сомкнутых рядов солдат в касках со штыками. И вот, на Первое Мая, наверное сорок девятого или пятидесятого года, приехала Тётя Валя и кто-то ещё. Майки и Венки, наверное, не было. Дяди Вани и быть не могло, он – «партейный», обязан идти со своим заводом. Думаю, был Дядя Саша. Они стали быстро собирать меня «смотреть демонстрацию». Бабуля идти отказалась. Вот мы оделись и побежали на площадь. Мимо «Родины», мимо здания милиции. Завернули – толпа народу. Мне ничего видно не было. Наконец, просунулись в первые ряды зевак у банка и оказались метрах в восьмидесяти справа от трибуны. Было холодновато, сыровато. К моему неудовольствию никаких плотных шеренг солдат в касках, плащ-палатках, с автоматами не было. По сигналу с трибуны мимо промаршировала шеренга из шести солдат в пилотках, державших «по-ефрейторски на караул» винтовки, на штыках которых трепетали самодельные красные флажки. Никаких танков за ними не поехало, а пошли вразброд подвыпившие люди, радостно кричавшие перед трибуной, а доходя до нас, просто устало улыбавшиеся. «Ну вот, Колюшка, видел демонстрацию?» – всё спрашивала тётя Валя. Я не мог сказать ей о своём разочаровании. Ожидаемого пафосного шествия не было, просто потолкались люди и разошлись. То тут, то там играли гармошки. Зато, на другой день мы гуляли с дядей Сашей на площади, любовались фанерными стендами со всякими показателями. И вот на одном стенде моё внимание привлёк выпиленный из фанеры и раскрашенный плоский паровоз. Он вёз за собой плоский составчик. За стендом возились мальчишки. Они баловались и трогали всё, что трогать не разрешается. И, то ли они, играя, загудели как паровоз, потянули с той стороны стенда за какую-то проволоку, то ли мне так показалось, но паровоз дал гудок, крутанул фанерными колёсами, дышла заходили взад-вперёд (как у Богородской игрушки), и поехал по стенду! Я был поражён. Произошло волшебное театрализованное действо. Дядя Саша в это время отвлёкся. Я начал сбивчиво горячо объяснять ему и показывать, как поехал паровоз. Он, кажется, заглядывал за стенд, но ничего механического там не обнаружил. Я уверен до сих пор, мне не почудилось, не показалось! Несколько дней и ночей движущийся фанерный паровоз занимал моё воображение. Жаль, что взрослые мне не поверили.
Не припомню, с какого времени нас с Венкой начали посылать в магазин. Наверное, он был уже школьником, а я ещё – «детсадовцем». Вначале нам доверяли самое простое – купить хлеба. Денег давали в обрез, мелочью. Распевая и рассуждая, бодро мотая кирзовой сумкой или верёвочной «авоськой», мы путешествовали по Петровской «до угла», затем пылили по Красноармейскому переулку до «дальнего угла», а там уже – по совсем «чужой» Аткарской улице до деревянного, сараеобразного «Партизанского». Этот магазин испокон веков среди жителей назывался «Партизанским», потому что в нём когда-то отоваривались семьи «красных партизан». Когда это было, не знаю, наверное – до войны. (Не знаю, кто такие «красные партизаны» в Саратовской области, до сих пор.) Догадываюсь, что проблема распределения материальных благ и тогда стояла остро. Наши льготы Участникам Войны – не лучшее повторение прошлого. «Партизанский» представлялся целым миром. За время моего детства он не раз менял свои внутренние объёмы. То объединялся в один зал, то разъединялся на два изолированных, то представал двумя смежными палатами. В широких стеклянных окнах – витринах вольготно возлежали живописные муляжи неведомых продуктов: расписные сыры с надрезами, в дырочках, варёные и копчёные колбасы, кубы масла, аппетитные окорока. На самом верху пирамиды товаров, как памятник роскоши, стоял фарфоровый пингвин, вероятно, наполненный ликёром. На щите – заднике прилавка изображены многоярусные пирамиды винных бутылок, горы фруктов, гирлянды виноградных кистей, коробки конфет с невзначай выпавшими «мнаками». За гнутыми стёклами фанерных прилавков гнездились прозрачные цилиндры и вазы с «подушечками» без обёрток, серым сахарным песком, мукой и крупами. Хлеб, сахар и манка – вот основные наши продукты. Позже нам стали доверять покупать крупы и сахар. Сложность состояла в том, что бы донести их домой, не просыпав. Нам вручались холстяные мешочки, маленькие наволочки. Когда продавщица насыпала, надо было крепко держать. Мешочки очень обманывали. Пустые, они легко поддавались нашим ручонкам. При наполнении моментально тяжелели, распухали, с силой вырывались из рук. «Ну, держи же, держи!» – зло рявкала продавщица, смахивая рассыпавшиеся крупицы в ладонь, затем в мешок. Сейчас я не сержусь, она за день раз сто, наверное, проделывала эту операцию. В детстве грубость удивляла, вызывала досаду. Мы привыкли считать: все продавщицы – грубиянки. А вот буханки хлеба нас радовали. Они были гораздо крупнее, чем сейчас. Особенно нас радовали безобразные наплывы – припёки, по-нашему – «уши». Считалось особым везеньем, если «уши» вырастали большими, множественными. Мы их тут же съедали. Увлёкшись, обдирали всю корку. Самым вкусным был «поклеванный» хлеб – серый, пушистый, ноздреватый, с умопомрачительным ароматом. Он не царапал рот, как «чёрный», который на самом деле выглядел густо бурым. И ещё, в наше время хлеб продавался не поштучно, а на вес. Его взвешивали, отрезая прямо на весах, которые дрыгались и звенели. Если не хватало, прикладывали кусочки. Мы радовались довескам, съесть их было нашим законным правом. Ломтики съедали в первую очередь, тут же в магазине. А «уши» – по дороге. Дома стыдливо подавали Бабуле обглоданную буханку. Взрослые недовольно ворчали, но никогда не ругались и не запрещали!
В одно лето (наверное, я уже учился) дядя Ваня привёз с «комбайна» тяжёлый немецкий армейский велосипед, вывезенный им из Германии. Дяди Сашин «Диамант» нам тогда трогать не разрешали. Вот на этом тяжеловозе стал Венка раскатывать по Петровской и ближайшим переулкам. Сначала «под рамкой», потом «на рамке». Как только Бабулино ворчанье по этому поводу утихло, Венка стал ездить на велосипеде в магазин, сажая меня на жёсткий проволочный багажник или на раму у руля. Первое время оставлял меня у магазина сторожить велосипед. Потом стал ставить его к окнам, что бы было видно. Надеялся выскочить, отбить, если будут красть. Катим домой по пыльным буграм. На руле бьется сетка с хлебом и мешочком сахарного песка. За моей спиной колотится геройское Венкино сердце. Он шумно дышит, восторженно давя педали армейского монстра. Тяжело катить по песку, по шлаку. Но Венка не сдаётся, хрипит, давит и давит педали, выкатывает к самому дому и, нередко, вместо награды получает Бабулин выговор.
Дядя Ваня, Иван Петрович Прошкин, «любимый зятёк» Бабули, был для ребятни, да и для взрослых, пожалуй, в нашей родне самым доступным человеком. Любили его в первую очередь, за моментальную откликаемость и искреннюю благожелательность. Заговорить с Дядей Ваней любому человеку было проще простого. Никаких комплексов! И всегда – живое сочувственное понимание. Казалось, не видел его целую вечность, уж забыл и отвык. А он вошёл – и, как будто тут и был всегда. Крякнет, обнимет, мягко потрясёт – хорошо! Никаких затруднений, никаких церемоний. «Ванюшкина простота» вошла в семейное предание, как закон. Если он и пытался схитрить, то был уж не самим собой, и его быстренько «раскусывали». Отношения у Дяди Вани с Бабулей были не простыми. Принято, что зять всегда – «на мушке» у тёщи. А тут были заложены и социальные корешки. Бабуля привечала «Ванюшку» за доброжелательность, откровение, безотказную готовность помочь в любом деле. С другой стороны, неуважительно считала «галахом», «бурлаком», испортившим жизнь её дочери. Была у Дяди Вани слабость, в мои детские годы совсем незаметная, да разросшаяся, отравившая ему жизнь и рано сведшая в могилу – пьянство. Бич всех синтонных и простодушных людей моего времени. В те сороковые годы и системы-то выпивок у него не было. Просто, он веселее всех откликался на шутки о выпивке, да опережал прочих в застолье. Но, наверное, уже тогда Бабуля зорко вычислила его будущее и поднимала, казалось преждевременную, панику. В молодости Дядя Ваня якшался с беспризорниками, возможно, «странствовал» сам. Мне, подростку он рассказывал истории в духе О/Генри, как шпана раскапывала могилы, как ездила на поездах под вагонами, побиралась… Кажется, живал он в детдоме. Потом учился в Саратовском Авиационном техникуме. Там познакомился с Тётей Валей. И, конечно, покорил её своею живостью, спортивностью, идейностью. Тогда он в социально-сознательном плане пошёл, как самолёт на взлёте, резко вверх. Я видел у Прошкиных фотографии юного Дяди Вани. Настоящий комсомолец «тридцатых», энтузиаст, левак, радикал, максималист. Бабуля, как я понимаю, была против знакомства, замужества Вали. Тётя Валя, закончив техникум, год или два проучилась в Экономическом институте и бросила по семейным обстоятельствам. В 1939 году родилась Майка. А Иван делался настоящим образованным пролетарием, участвовал в соревнованиях, отличался на работе, вступил в партию… Сразу по окончании Саратовского Авиационного техникума он получил назначение в Ташкент. Поехал туда «на разведку», немного поработал, убедился в полной безалаберности узбекских товарищей и отсутствии у них какого-либо интереса к авиации. Вернувшись в Энгельс, жил с тётей Валей у Бабули. С трудом устроился в Энгельсский ДОСААФ преподавателем. Его «работа» располагалась в кирпичном двухэтажном особняке купеческого прошлого на углу улицы Горького и Коммунистической. (А я-то хаживал мимо этого дома с лепной авиа-символикой на фронтоне, привлекавшим страшноватым полуподвалом, и ничего не знал. Ведь это происходило в 38 – 39 годах.) Была у Дяди Вани одна уникальная особенность, сделавшая его знаменитым в кругу близких и друзей. Когда требовалось крепко выбраниться, он с чувством произносил: «Контр-р-революция!» Ну, а если возмущение переполняло крайне: «Контр-р-революция в мир-р-ровом масштабе!!!» Все родные и знакомые на разные лады трунили по этому поводу, пародировали «Ванюшкины» приговорки. Его это нисколько не смущало, не колебало приверженности к своим слоганам. Я не знаю истинного происхождения таких оригинальных словесных вставок. Для себя я придумал версию: Раз подростком Дядя Ваня был беспризорником, скорее всего он привык часто и неумеренно нецензурно браниться. Затем, круто свернул на правильный социальный путь. И вот, представил себе я, его принимают в партию. Мудрый наставник говорит примерно так: «Всем ты, Иван Петрович, хорош и для коммунистической партии подходишь, но беда, сильно ругаешься. Тебе необходимо срочно это дело бросить совсем!» А как бросить, если непечатные выражения срываются с языка, словно переспелые яблоки? И тут мудрый наставник предлагает: «А ты, Иван Петрович, вместо отжившей буржуазной нецензурщины произноси какой-нибудь идеологически выдержанный термин, например, «Контрреволюция». «Что ж, отвечает Дядя Ваня, ладно!» И с тех пор до конца жизни от него не слышали нецензурных слов. Зато, «Контрреволюция» сыпалась в изобилии. В спорах с Бабулей Дядя Ваня в отчаянном восхищении говаривал: «Ну, Мать! Ну, ты и контра!» Спорили они постоянно. По мере совместного старения всё яростнее. Распалясь, Дядя Ваня вскакивал, хватал вещи, в гневе уезжал в Саратов. Так бывало по зимам, когда он навещал старушку-тёщу. Делать в доме было нечего. Они садились перекинуться в картишки, «в дурочка». Никто не хотел проигрывать. Вместе с игрой шло выяснение взглядов на внутреннюю и международную политику и, главным образом, на внутрисемейные коллизии. Оба накалялись. Оба не уступали друг другу. Дядя Ваня уезжал. А через неделю-две снова, в полном миролюбии, появлялся на Петровской перед заскучавшей Бабулей. Помню, войдёт, улыбается: «Здравствуй, Колька! А где мать-то?» т.е. Бабуля. Аккуратно поставит в уголок, у ног чёрную кирзовую сумку с аккуратным газетным свёрточком. Мне любопытно, что там. Он сразу это понимает, развернёт, покажет. Какие-нибудь свёрлышки или пилка. Или даже изящный молоток. «Дядь Вань, а у нас есть молоток.» – «Ге, Коль, да разве вашим молотком что-нибудь забьёшь?» И правда, наш молоток тяжелый, бесформенный, ржавый, всё время слетает с ручки. Его боёк оббит, скошен, так что гвоздь от удара гнётся и лезет не туда. А Дяди Ванин молоток в руке как игрушка, точнёхонько пристукивает гвоздик, хоть самым уголком бойка. Раньше поездки были долгими. Два часа на трамвае с Комбайна до Волги, Да ещё два часа со всеми ожиданиями на переправе. Дядя Ваня всегда ездил с книгой. Обязательно какой-нибудь толстый роман. Пока он бывал у Бабули, я этот роман начинал читать, и добряк Дядя Ваня оставлял его мне до следующего приезда. Книжки были библиотечными. Помню, так я прочёл «Степана Разина», правда, попозже. А вначале Дядя Ваня сам обстоятельно пересказывал мне содержание книжек. В перерыве его трудов, когда Бабуля звала обедать, или уже после обеда, мы садились на крылечке. Дядя Ваня покуривал, флегматично ковырял спичкой в зубах (за что его всегда ругала тётя Валя) и, не спеша, с массой деталей разворачивал передо мною какую-нибудь историю.
Умельцем – рукоделом Дядя Ваня был отменным. В отличие от Дяди Саши он никогда не выдумывал ничего оригинального. Строил, оборудовал, «как у всех». Но делал всё особо тщательно, сверхдобротно. Бабуля даже сердилась на его медлительность: «Ну, что Ванька так копается!» Подтрунивали: «Иван может целый день доску шкуркой гладить. Потрёт, потрёт, посмотрит, опять потрёт». Возможно, к этому приучила его работа на авиационном заводе, где точность и чистота отделки важнее, иногда, полётов творческой фантазии. К тому же он долгое время работал мастером ОТК. Но, скорее всего, исполнительство в высоком смысле этого слова было свойством его натуры. Как прекрасный пианист раскрывает свой гений в чужих мелодиях, так Дядя Ваня вписывался в ансамбль тружеников Авиационного завода. Многие железные вещицы в нашем новом доме были смонтированы, сделаны, подогнаны руками Дяди Вани. Щеколды, задвижки, крючочки… Тогда проблема «несунов» на социалистических предприятиях не выпирала столь неприлично. Любой работяга – профессионал делал на заводе что-нибудь необходимое для себя, для семьи. Я любил смотреть, как он работает, покряхтывая, прищёлкивая языком, частенько припоминая «контрреволюцию». Спокойно и обстоятельно он объяснял мне, что сделает сейчас, что – потом, как нужно бы было сделать. Из него сыпались производственные словечки. Разводной ключ называл «французским», и он сразу романтизировался в моих глазах. Даже объяснил разницу между плоскогубцами и пассатижами, которую теперь я забыл. Дядя Ваня любил пользоваться хорошим, подогнанным инструментом. Показывает мне старенький перочинный ножичек, раскладывает потёртые лезвия, со значительностью поясняет, что лезвия сделаны из очень хорошей немецкой стали – «золинген», не чета нашим ножичкам, штампованным из кровельного железа. Или, вздыхая, осторожно показывает сияющую широким оттянутым жалом, опасную бритву, вывезенную из Германии. С горечью констатирует: «Никогда, нашим, такой не сделать!» Оставляя какие-нибудь инструменты в Энгельсе, в нашем доме, строго наказывал их не трогать, «не разбазаривать», так как он «потом» их заберёт. И Бабуля всегда останавливала меня: «Это Ванин инструмент, не бери, Колюшка!» Или – «клади на место!» Правда, многое Дядя Ваня не забирал. И его «французский ключ» – чудный, чисто отделанный пистолетик, много лет пролежал в тумбочке под зеркалом. Я любовался им студентом, но присвоить не мог – нельзя!
Приезд любого саратовца в нашем доме – желанное праздничное событие. Вот сидим мы, например, в кухне и слышим: хлопнула калитка. «Ой, кто-то приехал!» Замолкаем, ждём: «кто же?» И только двух человек мы определяли сразу. Дядю Сашу – по глубокому инфразвуку, когда он ещё только шёл по тротуару. Тяжёлые шаги командора издалека размеренно приближались. Особый протяжный скрип широко распахнутой калитки. Неторопливая поступь на крыльце. Пауза. Мы радостно переглядываемся: «Дядя Саша приехал!» Степенно скрипели двери, стонали половицы. Взоры невольно поворачивались к сеням. И вот, со вздохом, появлялась весомая скульптура Дяди Саши. Певучий голос с красивой интонацией шутливо произносил: «Здра-а-авствуйте, това-арищи-и!»
Дядя Ваня появлялся тихо. Почти беззвучно звякала щеколда калитки. Что-то, как будто шевельнулось на крыльце, слегка прошелестело во дворе. Бабуля заворочается на своей постели: «Уж не Ванюшка ли приехал?» Иногда, читаю… вдруг подниму голову – Дядя Ваня стоит в дверях, словно вышел из соседней комнаты, улыбается: «Ну, Колька, как поживаешь?» Если они уговорятся с Дядей Сашей приехать вместе для починки чего-нибудь в доме, Дядя Ваня оказывался первым: «Мам, а Шура приехал? Нет ещё? Вот – контра!» А иногда, смотришь, он копается в сарае или огороде. Когда приехал? Пришёл тихо и занялся делом. Так бывало после стычек с Бабулей. Бабуля выходила на крыльцо: «Вань, ты хоть бы в избу взошёл!»
Ещё славился Дядя Ваня между нами жилистой силой и худобой. Мускулы так и играли в его ручищах и плечищах. Хоть сам он был невысок, сухощав. Словно, совсем не было у него подкожного жирка. И, если «обезжиренное» тело красиво, моложаво контурировало, несмотря на обильную чёрную грубошёрстную поросль по животу и груди, то широкоскулое лицо в мелких поперечных морщинках выглядело староватым. Щёки всегда смотрелись ввалившимися, с треугольными ямками, глубокими носогубными складками. Это вызывало досаду у Бабули, имевшей иные эстетические идеалы мужской красоты. Глубокие провалы глазниц подчёркивали сухость тонкого носа с горбинкой. Глаза из глубины под прямыми мохнатыми бровями поблёскивали как у разбойника. В его облике было много казачьего. Я не знаю подробно родословную Дяди Вани. Думается, основу составляет тюркская или черемисская кровь, а может быть, и калмыцкая. Родные у него в Уфе.
Когда я был уже подростком, помню, Дядя Ваня пережил трудные времена. То ли у него появилась язва, то ли его, попросту, заездили на работе. Он резко осунулся, стал много курить, почти не ел. Тётя Валя всерьёз испугалась, что он сгорит на работе. Она заставила его бросить курить. Кажется, на короткое время он бросил. По совету соседок она начала поить его самодельным настоем алоэ, куда вместе с раздавленной мякотью алоэ входили мёд и свиной смалец. Всё это, конечно, настаивалось на водке. Обычно привередливый в еде Дядя Ваня (по-моему, эта черта свойственна всем атлетически развитым людям) согласился есть эту гадость по столовой ложке три раза в день. Через некоторое время щёки его расправились, прошла землистая бледность лица, самочувствие вновь стало комфортным. Настал полный триумф доморощенной медицины. Может быть, помог его переход на ступеньку вниз по работе. Другой бы переживал, Дядя Ваня не тужил. Честолюбие не мучило его.
В раннем детстве облик Дяди Вани ассоциировался у меня с картинкой медведя в книжке стишков, который, «шагая через мост, наступил лисе на хвост». Я подолгу зачарованно засматривался картинкой, поражаясь, как в чертах медвежьей морды на меня проступало Дяди Ванино лицо. И все движения лапищ, стана становились Дяди Ваниными. Подобные ассоциации тогда у меня возникали часто. Например, одну курицу на нашем дворе за манеру держать голову набок и особо взглядывать я прозвал «Тамарой». Она была невыразимо похожа на нашу Тётю Тамару. Взрослые посмеивались, они не сразу уловили сходство.
Во время войны Дядя Ваня оставался на брони на заводе. (Кстати, чувствовал себя ущемлённым.) Что бы как-то прокормить рабочих, завком, администрация придумали пустить по деревням «продотряд», наменять продуктов. Из обрезков алюминия наштамповали ложек, мисок, словом, скобяного товару. Погрузили на сани, запрягли верблюдов, выделили считанных возчиков, а во главе дела поставили партийца-активиста, Дядю Ваню. Около недели ездили они по заволжским районам. Набрали муки, зерна, сала. Обменяли весь свой товар. Вот, поздно вечером верблюды с санями въехали в Энгельс. Дядя Ваня направил их прямёхонько на Бабулин двор. Представляю её изумление: мороз, голодные возчики, верблюды, сани… Когда ехали по Энгельсу, конечно, налетели на патруль. Дядя Ваня, как руководитель, был забран в комендатуру. Она помещалась в доме с колоннами на площади Свободы, угол Аткарской. Там сейчас – ресторан, гостиничка, кассы аэрофлота. Этот дом мне всегда нравился, напоминал Смольный. Дядя Ваня, покряхтывая, посасывая спичку, поведал мне, что ночь провёл в холодной арестантской. Утром всё выяснилось. Проверили документы, позвонили на завод, Дядю Ваню с честью отпустили. По замёрзшей Волге верблюды быстренько довезли муку на Комбайн.
После войны Дядя Ваня с командой заводских специалистов был направлен в Германию. Они занимались «размундириванием» – разборкой немецкой авиационной техники. Снимали с самолётов приборы, отправляли в Союз. Там Дядя Ваня списался и встретился с Дядей Сашей, служившем в одном полковом штабе. Сохранились «германские» фотографии их. Дядя Саша – статный лейтенант в безукоризненной форме, Дядя Ваня – моложавый «жгучий брюнет» в элегантном костюме. Даже, кажется, в модной тирольской шляпе, даже, кажется, с кокетливой испанской бородкой.
Ни один человек в нашей родне не болел так профессионально за футбол, как Дядя Ваня. В пятидесятые – шестидесятые годы он регулярно ходил на заводской стадион (у «кольца «двойки») поддерживать свою команду. В записной книжечке аккуратнейшим образом заносил в таблицу результаты местных первенств, общесоюзных турниров. Я про себя поражался: зачем взрослому человеку нужны эти детские забавы? А вот, дачи, участка он не завёл, хотя тогда это было мечтой почти всех пролетариев. Появлялись у Прошкиных небольшие огородики (видимо, «за компанию» при распределении участочков на работе), но через год – два их забрасывали. Помню, приеду из Мурманска, Венка горделиво ведёт меня за трамвайную линию, петляя по квадратикам в одну сотку, разделённым пыльными кустами лебеды. Приводит на такой же засохший квадратик и уверяет, что здесь растут «вот такие арбузы». Главное было – иметь! Для поливки воду надо было носить вёдрами за полкилометра из железнодорожной будки. Я хоть и вырос доверчивым подростком, про себя сомневался в «нужности» таких участков. Дядя Ваня отдал своё сердце механизмам. Кропотливо «крестьянствовал» он только в нашем Энгельсском саду.
ЗИМНЯЯ СКУКА.
Из четырёх времён года для меня в раннем детстве существовали только два: зима и лето. Зима – долгая, нудная, грустная. Жизнь зимой проходит в помещениях: дома или в садике. Летом жизнь проходит на улице, в помещения уходят только спать. Лето – действие, радость, обновление. Зима – сон, дрёма, тягостное ожидание. Посмотришь в окно, видишь серую вату между рам, льдистые наплывы на стекле, затоптанный снег под окном, разъезженный снег в середине улицы. Дома холодно, на улице ещё холоднее. Идти туда совсем неохота. Не помню в раннем детстве, что бы зимою я «просто» гулял. Что бы выйти на улицу, надо было долго собираться, одеваться, кутаться. Такую роскошь можно было позволить себе только при сборах в садик. Очень редко, видимо, в предвесенние, тёплые дни, когда солнце уже золотило заборы, дощатые стены, вдруг Бабуля выпускала меня во двор погулять по единственной разметённой дорожке от крыльца до уборной. Снежные берега дорожки были изрыты квадратными нишами с черневшими внутри угольками. Это Бабуля выносила золу после топки печей. Я быстро выучился копать печным совком такие ниши и называл их «печками». С того времени у меня возникает буйная радость при чистке снега. Мы копали «печки» с девочкой Галей, дочерью нашей квартирантки, Тёти Милы. Иногда рассаживали в «печи» – домики куклят или чурочки. По тем временам у меня было много игрушек. Присылала Мама, или покупали по её наказам. С любовью припоминаю тряпичного зайца из белого ставшего серым замарашкой, с вислыми длинными ушами. Заяц постепенно терял глаза, нос, лапы, усы, ухи. Но оставался милым и родным. Как-то, узнав о существовании коней на колёсиках, (возможно, видел в садике, но очередь поиграть с ним до меня не доходила) я стал просить о приобретении такого коня. Коня не нашли, но подарили корову! Из папье-маше и тоже на колёсиках. Вначале я разочаровался и надулся. А со временем полюбил корову безраздельно! Она быстро облупилась, прежде всего – на носу, сломались рожки, пропал хвост. Затем, размахрилась одна нога, и корова стала хромать на подставке. Потом, по очереди отвалились колёса. Обидно, что я её не ломал! Процесс поломки шёл сам собой, вероятно, запланированный конструкторами. А я пестовал мою корову, показывал всем, как буду доить её, пас, мычал за неё, ставил её в снежные домики. Были ещё у нас игрушки, которыми играть не позволялось! Их изредка доставали и демонстрировали гостям. Это были заводные игрушки из Германии, привезённые Дядей Ваней. Прежде всего – потрясающая жестяная, натурально раскрашенная, заводная лягушка. Она так хорошо выглядела, так здорово, естественно прыгала, что взрослые вздрагивали. Женщины визжали, когда она начинала скакать на них по столу. Дети хлопали руками по столешнице, ловили её как живую. Когда завод кончался, лягушка замирала, но если ей слегка нажимали на спину, взвивалась в заключительном прыжке. А, если кто-нибудь хватал её, с изумлением поднося к лицу, лягушка часто била пружинистыми лапками и громко стрекотала. Бабуля тут же сердито отбирала игрушку, негодуя на непонятливость «чужих», которые не знают, что заводные игрушки ломаются, если их не пускать «правильно». Прошкины привозили мне на время таких же заводных: мотоциклиста (он ездил кругами на «цундапе» с немецким номером на переднем колесе) и ослика, запряжённого в двуколку, с клоуном на козлах. Двуколка катилась, а ослик дрыгал ногами, не доставая до полу, как бы галопировал. Кучер – клоун подскакивал на облучке. Показав их разочек, Бабуля складывала их на верхнюю полку буфета: «Чужие, не дай бог, сломаются!» И предлагала играть моим зайцем и рваным медведем. Кто бы спорил! В моей жизни рано появились детские книжки. Присылала Мама из далёкого необычайного Мурманска. Мамины посылки становились праздниками для нас с Бабулей. Наверное, присылались существенные вещи. Мне запомнились коричнево-золотистые рыбины копчёного морского окуня, жёлтые шарики мандаринов и крупные шоколадки с увлекательнейшими картинками на сдвижных обложках. Блистающий мир золотых якорей, неудержимых крейсеров, резавших серыми носами лазурную волну, прихотливых лент, трепещущих флагов! Вкус шоколада я до сих пор не нахожу хорошим. В шоколадках меня завораживало не содержимое, а необыденная форма: глубокий ровный цвет плитки, римская правильность нарезанных шашечек, гремящая лучезарная фольга – «золото» по-нашему, шикарная обёртка-футлярчик, которую, если медленно стянешь, уже не оденешь, так она благородна. Обёртку от шоколада мы с Бабулей прятали, а потом весь год любовались гордым голубым кораблём, или роскошным золотым якорем, или милым медведем на липовой ноге, подсматривавшем в светлое избяное оконце. Бабуля даже украшала ёлку бережно сохраняемыми обёртками. Так же заботливо сохраняла она засушенные кожурки от мандаринов, якобы, для использования их в чай. Я ни разу не видел, что бы, хоть когда-нибудь, хоть одну корочку использовали. Корки годами пылились в ящиках буфета вместе с хламом. Иногда мы с Венкой возьмём, по одной, пожуём в надежде совершить гастрономическое открытие. Противные, пыльные, обеганные тараканами корки, утратили навсегда волшебный цитрусовый вкус. Открытием их не назовёшь. Сейчас я раздумываю, какие чудеса транспортировки случаются на свете! Мандарины, выращенные на Кавказе, в Южном краю, долго ехали на Крайний Север, в заполярный Мурманск, были куплены и тут же отправлены обратно, почти тем же маршрутом. Доехав до Энгельса, они лежали у нас месяца по два. Бабуля выдавала строго по мандаринке в праздник, или в какой-нибудь особо неудачный, печальный день, или, если я прихварывал. Запах мандаринов для меня это – запах Нового Года. Никакие апельсины не заменят Новогодней мандариновой ауры! И, конечно, «гвоздь» посылки, вещь, олицетворявшая собою Мурманск – Север – Арктику – Полюс, как бы теперь сказал обыватель: «фирма», «имидж», это – отборные лоснящиеся копчёные балычки морского окуня. Коричневато-золотистые, с полупрозрачной спинкой, с дивным волнующим всепроникающим ароматом сгоревшего моря. Ломтики перламутрились на разрезе. Невозможно остановиться, впиваясь зубами в податливую солоноватую мякоть. Бабуля отпиливала тупым ножом мне на один ломтик больше, чем всем угощавшимся, и неумолимо прятала сокровище «на завтра». Иногда загрустим мы с ней. «Давай, Колюшка, по кусочку балычка съедим!» Или: «А вот, что у нас есть!» И мы съедали. Бабуля – один, а я – два кусочка. Бабуля уверяла, что больше не хочется: «А зачем больше, больше не надо!» – доказывала вслух себе самой.
Так вот, о книжках. Читать я начал в четыре года. Конечно, не сразу бегло. Учился по «Азбуке», принесённой Бабулей, видимо, с работы. Занимались со мной и Дядя Саша, и старушки на Бабулиной работе, и тётя Мила. Потом появился «Букварь» с традиционным: «Маша мыла раму». В «Букваре» – нечастые цветные картинки. Запомнилось: мальчик колет ломом лёд на ступеньках. К словам «лёд» и «лом». Незнакомые предметы – юрта, юла. Особенно нравились жёлтые блестящие пули. Такие картинки были тогда в букварях. Впрочем, не только в букварях. Я любил подолгу рассматривать толстую картонную книжку, с красочными изображениями советских видов вооружения в бою. Наш танк подминал фашистов, пушка расстреливала немецкий танк, советский крейсер топил немецкий, пикировали самолёты, взметались в небо огненные взрывы, злой огонь вырывался из стволов пулемётов и автоматов, косил грязных, мятых, обречённо погибавших, фрицев. Вот такие тогда были книжки. Тогда тема войны проходила «стержнем» сквозь любые сюжеты. Для малышей считались естественными войны грибов, война между птицами и зверями, между насекомыми. Все стреляли, махали саблями, повергали врагов, водружали знамёна. Первые и любимые книжки – Мамины. Русские народные потешки с волшебными рисунками Ю. Васнецова. Невозможно было оторваться от созерцания сценоподобных «примитивных» «видиков», наполненных зайчиками, уточками, свинками, петушками и, конечно, злыми волками, недотёпами медведями, хитрыми лисичками. Большая, в твёрдом голубом переплёте книжка Е. Шварца «Первоклассница» с милыми картинками-кадрами из одноимённого фильма. Сам фильм я увидел много позже. Бабуля использовала «Первоклассницу» в качестве денежного сейфа, вкладывая между страниц тогдашние крупно-форматные купюры. Нафаршированную деньгами книжку запирала в самый не открываемый ящик комода. Благодаря такой функции, книга очень хорошо сохранилась. Увлекали «Камчатские сказки» чудными историями про птиц, рыб и зверей, поступавших как люди: помогавшие киту избавиться от гарпуна, а затем подорвавших в море японских китобоев(!), медведей, беседовавших по человечески, песцов, лечивших других зверей… Я знал их на память, много обдумывал, проигрывал в голове сюжеты, дополняя своими фантазиями. Чёрно – серые картинки при долгом рассматривании оживали, становились всё глубже, объёмнее. Точки и бесформенные пятнышки на горизонте становились скалами. Из-за них вот-вот выплывут корабли… Я чувствовал цвет чёрно-белой картинки. Видимо, тогда, в четырёх-пятилетнем возрасте, обнаружил я у себя способность «превращать» плоскость в пространство. Наклеенные на стены садика аппликации самолётов отделялись от стены, сразу теряли свою нелепую условность, становились реальными изящными «стальными птицами», вечно неслись в бесконечность. Королём моих книжек стал толстый фолиант «Круглый Год», наверное, за 1948 год. Эти детские ежегодники предназначались для долгого семейного чтения в календарной последовательности. По временам года в нём перемежались стишки, рассказики, натуралистические репортажи. Картинки, хоть и чёрно-белые, были очень хороши. Добротные заставки, форзацы, подвальчики делали его произведением полиграфического искусства. По ходу чтения была неторопливо разбросана главками целая повесть Бориса Житкова «Что я видел», подкупавшая искренней непосредственностью мировоззрения мальчика пяти-шести лет. Сначала читал я только лёгкую понятную прозу, то есть – сказки. Затем – повестушки реально-бытового содержания. Затем – очерки натуралистов (М. Пришвин, В. Бианки). И лишь в последнюю очередь – стихи. Причём, сначала коротенькие, конкретные, вроде: «Травка зеленеет, солнышко блестит». И гораздо позже открылись лирические, эпические поэмки. Поэзия казалась неинтересной, малопонятной. Зато, когда вчитался… (За долгие зимние вечера я ведь перечитал всё помногу раз.) Последним в фолианте овладел я «Мальчиком с-пальчиком» Василия Жуковского. Долго, нехотя, бродил глазами по строчкам и вдруг ясно осознал, как верно: «Жил маленький мальчик. Был ростом он с пальчик. Как искры – глазёнки, как пух – волосёнки…» Реальнее невозможно представить! Дух захватывает.
Под Новый Год Бабуля ставила мне ёлку. Покупала в Горторге сосенку, приносила и сохраняла в сенях до 31 декабря. В Саратовском краю ёлки не растут. Поэтому рубили редкие тщедушные сосенки и называли их «ёлками». Я всегда удивлялся про себя насколько наши «ёлки» не совпадали с пирамидальными, густыми праздничными ёлками на картинках. Ещё, по книжкам и по разговорам в садике я знал, что ёлку должны наряжать сами дети, поэтому они так ей рады. Накануне Нового Года Бабуля сама втаскивала ёлку в комнату, вколачивала её в предварительно разысканный, вытащенный из дальнего угла, в пыли и паутине, большой треснутый деревянный крест. Под вечер ёлку ставила в красном углу. Просвещённый в детском саду, я нетерпеливо начинал уговаривать её разрешить мне украшать ёлку. Однако все мои просьбы она отклоняла, укладывала меня спать. Возможно, она опасалась, что я разобью редкие стеклянные игрушки и порежусь, возможно, что не смогу равномерно их распределить, но, скорее всего, она тоже была просвещена в старых традициях: дети должны проснуться и к своей радости обнаружить сказочно красивую ёлку! Бабуле хотелось сделать мне сюрприз. Действительно, проснувшись утром первого января, со смешанными чувствами ожидания и лёгкого разочарования, я обнаруживал скромно наряженную ёлку. На верхушке красовался серебристый шпиль, наверное, единственная стеклянная игрушка в нашем доме. А мне-то хотелось, «как полагается» – красную звезду! Звезде полагается гореть! Было немного досадно. Хорошо, что это чувство быстро улетучивалось. На фасадных веточках висели присланные Мамой картонные тиснёные петухи, рыбки, покрытые раскрашенной цветными лаками фольгой. Глаз не оторвать от петушиных хвостов и боков! Особенно изумляли переливы изумрудного и малинового при медленном вращении, колыхании. Загадка перехода одного цвета в другой долго занимала меня. Цвета снились. Ватного Деда Мороза, обмазанного льдистыми корками слюды, Бабуля помещала в развилку нижних ветвей, на мой взгляд – совершенно неправильно. Книжки и детский сад свидетельствовали однозначно: Дед Мороз должен быть под ёлкой. Зато под ёлкой, в сугробе из ваты, возлежала очаровательная фарфоровая головка бывшей Маминой и Тёти Валиной куклы, «Маргаритки». Судьбу этой, поразительно милой, натуральной куклы расскажу позже. Её головка с приоткрытым ротиком, розовым язычком на двух естественных зубиках, ясными голубыми глазками в обрамлении живых ресничек, остатками натуральных волос, задрапированная ватой смотрелась прекрасным херувимом, но совершенно не совпадала с моими представлениями о Снегурочке. Бабуля хранила её в комоде среди чистого белья, изредка любовалась, вспоминая жизнь с Дедом. Это он подарил потрясающую куклу своей первой дочери, Валентине. Так как игрушек было мало, на нижние ветви, в глубину, Бабуля развешивала цветные открытки с розами, котятами, счастливыми девушками, присланные из Германии Дядей Сашей. Наконец, набрасывала ватных пухлячков, и ёлка становилась «настоящей».
Однажды мы с Бабулей проснулись вялые, явно проспав на работу и в садик. Сумеречно, холодно, воет ветер. Бабуля выглянула в дверь, ахнула. На улице бушевал буран. Бабуля выскакивала ещё, возвращалась запорошенной. «Ну, Колюшка, сегодня мы никуда не пойдём». «Ничего не видать!» «Не дойти нам». «Спать будим». Мы уже собрались снова залечь, как раздался громкий стук в угловую ставню. С улицы закричали: «Трофимовна!» Бабуля пошла в сени и впустила закутанного мужика. «Собирайтесь, Трофимовна, директор за вами послал, кормить некому». – «Да куда же в такой буран?!» – «Ничего, доедем». Причитая, но с каким-то оживлением, Бабуля собрала меня, закутала, так, что невозможно было дохнуть. Вот вывели меня на улицу, усадили в сани-розвальни, уже занесённые снежком. Впервые так близко увидел я лошадиный зад с заиндевелыми ногами и чёрною метлою хвоста. Бабуля привалила меня к себе. На санном носу угнездился возчик. И мы поехали! Ветер засвистел над согнутыми спинами. А сани мягко ехали и ехали. Я ожидал: станет холодно и страшно. Вовсе нет! Раздвигая снежок, покачиваясь, как лодка, сани бодро скользили, словно по воде. Снежок, как вода, убегал назад. Буран оказался не страшным. Приехали неправдоподобно быстро. Стало уже ясно, празднично и весело. Бабуля надела передник и превратилась в повариху. Меня распаковали, наверное, передали на руки говорливых старушек. Эх, хорошо! В первый раз – в буран, на санях, на лошади!
Скучно, сижу дома, рассматриваю стены, грежу наяву. Вечер, горит жёлтая лампочка, за обмёрзшими стёклами темнеет морщинистое дерево ставень. Тётя Мила возится в спальне. Бабуля на руках шьёт у стола. Галя, наверное, спит. Я представляю себя среди приятелей, которых в действительности нет. Мы собираемся играть во что-то интересное, необычное. Но, во что, представить себе не могу. «Мишка, Мишка!» – шепчу я, силясь представить себе мнимого «Мишку» и то увлекательное недетское дело, которое мы сейчас сделаем, так что все ахнут. Но фантазия иссякает. Ничего реального значительного не представляется. Другое дело – привычные сказочные персонажи. Я представляю, если наклеить на стены вырезанных зайца, лисицу, как в садике, они, пожалуй, оживут! Конечно, не на самом деле, а всё же было бы так хорошо. Несуществующие фигурки уже живут в моём воображении.
Из неигрушечных вещей Бабуля позволяла брать для игры только молоток. Мне нравилось забивать мелкие гвоздики. Из лучинок сбивать «домики» – то есть имитацию оконных рам. Четыре лучинки сбивал по углам и ещё две буквой «Т». Накладывал, вот и «окошко». А от окошка и до «домика» недалеко. Досадно, что не мог загибать гвозди. Они торчали с другой стороны, царапая руки, если, играя, я вертел «окошко» на разные лады. Вижу себя пятилетним, сидящим на корточках у порога внутренней двери. На нём удобней сколачивать. Сбиваю из дранок разные геометрические фигуры. Фигуры прибиваются к полу, приходится отрывать. Дранки ломать нельзя. После игры их надо размонтировать и положить на место. Так как дранки куплены для ремонта дома. Их круглые пучки, перевязанные проволокой, принёс Дядя Саша. Гвоздики тоже куплены для ремонта дома. Однажды я промахнулся, саданул молотком по левому указательному пальцу. Конечно, заплакал. Ноготь посинел. «Теперь ноготь сойдёт» – буднично констатировала Бабуля. Стало жутко. Постепенно боль прошла, я успокоился. Раздумывал, как же может сойти, если не болит? Только неудобство осталось в кончике пальца. Потом ноготь треснул у основания без всякой боли. Ещё через несколько дней высунулся розовый край нового ногтя. Прошли дни, и вот уже половина нового розовенького волнистого ноготка утвердилась на пальце. Тревога совсем прошла. Даже, когда старый белёсый ноготь скорлупкой свалился с синюшного ногтевого ложа. Вообще-то, я рос довольно нежненьким, боязливым к травмам. Опасался по совету Венки сковыривать с коленок засохшие болячки, что с удовольствием делали все мои сверстники.
Как-то зимой неутомимый Дядя Ваня привёз мне голубой трёхколёсный велосипедик. Прошкины взяли его у кого-то «покататься». Я катался на нём целую зиму, а может быть и две! И когда уже «сильно вырос», велосипедик незаметно уехал в Саратов, к прежним хозяевам. Пока же всего этого не произошло, я с лёгкой тревогой рассматривал железную, голубую машину, показавшуюся тяжёлой да неуклюжей. Схватишь за один рог руля, потянешь за собой, а он извернётся, саданёт тебя гнутой рамой и откатится в другую сторону. Устанавливаешь переднее колесо, а заднее колёсико обязательно наедет тебе на ноги. Что бы провести велосипедик, удерживая руль двумя руками, приходилось выгибаться, а ноги растопыривать в стороны, так пятиться. Что стоило переводить его через пороги! Да по нашим половицам он скакал, как по булыжникам. Постепенно научился забираться на него, удерживать равновесие. Казалось, сижу на вершине горы. Только рульну в сторону, гора выскакивает из-под меня в другую. Ноги никак не могли плавно крутить педали. Навалишься одной ногой, велосипедик сразу хильнётся в эту сторону, да как дёрнется! Сразу ткнёшься в стул или табуретку. Если нога внизу – полный стоп. Раскачать колесо – свыше сил. Съёрзываешь на другую ногу, давишь, давишь – ни с места. Потом, как стрельнёт вперёд, как бросит тебя на буфет или на угол гардеропа! Но вот, наконец, ножки мои стали чувствовать ход педалей. Стал почти без усилий проходить «мёртвые точки». И покатился мой велосипедик! Всё плавней, всё ходче. Половицы начали бегло постукивать, как рельсы под трамвайчиком. И невысокие порожки из зала в кухню я начал легко, сходу преодолевать. И вот уже в повороты вписываться начал, не расталкивая мебель, не сшибая локтей, коленок. И вот уж, как задумаю, легко вскакиваю на моего голубого коня, начинаю кружить по залу. Бабуля специально сдвинула стол на середину. И вот уже о самой езде я и не думаю, а думаю о чём-нибудь своём, фантазийном, о «думах» моих. Ноги сами плавно крутят большое переднее колесо. Сам собой несёт меня велосипедик. Во время ловко рулит, проскальзывает любой дорожкой. Только захочу туда, а он уже проехал! Могу попятиться задом, развернуться. Вот я уже осторожно катаю на запятках девочку Галю. Подножки у велосипеда маловаты – овальные следки приварены к задней оси. Устоять на них трудно. Галя вцепляется мне в спину, мотается сзади. Сама она ездить не может, ножонки коротки и слабы. Я осознаю, насколько я большой! Зимой-то езжу всё по дому. Холодно, скучно. Круг за кругом мотаю по залу. Уже надоело, но остановиться – ещё скучнее. Езжу дальше и дальше. Весною пробую ездить по двору. Грязь налипает на колёсики, забивает вилку. По земле ездить гораздо труднее, чем по полу. Слишком мягко и вязко. Откуда-то высовываются углы кирпичей, выбивая колесо и педали из-под стоп. Бабуля сердится на грязь. Ещё она опасается, что велосипед попадёт на улицу. А там… Мальчишки «вмиг изломают», а велосипед – «чужая вещь»! А я то об этом забыл, давно считаю его своим. В общем, хорошая была машина, и во время появилась в моей жизни.
Бабуля, можно сказать, никогда меня не наказывала. По сравнению, конечно, с моими сверстниками, которых родители «волтузили» регулярно. Раза два, ну, от силы – три, случалось так, что я расхнычусь. Всё мне «не так», всё противно и тоскливо. Я «капризничаю» и сам не знаю предмета своего «каприза», и не надо мне ничего. Терпение Бабули лопается. Она берёт вафельное полотенце, демонстративно складывает его вдвое и, зацепив меня левой рукой, правой наотмашь хлопает по заднему месту. Боли нет, но шум, как будто бьют мух. Главное, острое чувство стыда, позорного наказания, «гражданской казни». Воплю, трясусь от горя, топаю ножками. А Бабуля подбавляет. Шлёпнув, раз пять, она отходит, бросает полотенце, сердито садится на свою кровать. Я унижен, злости нет, только безысходное горе заливает мне душу. Я не чувствую себя виноватым, только горе, горе… Бабуля сама огорчена. С кровати ругает меня и рассуждает, воздевая руки. В голосе нет угрозы. Проходит ещё немного времени, и мы миримся без слов, без рассуждений и обещаний. Гнев наш выдохся. Мы чувствуем, что любим друг друга и одиноки.
В раннем детстве неотъемлемой частью «красного угла» был круглый чёрный репродуктор. Он постоянно тихонько «вещал». Обычно на его шёпот и невыразительную зуммероподобную музыку никто внимания не обращал. Только в некоторых случаях взрослые начинали шикать: «Тише, тише!...» Тогда диктор торжественно, многозначительно произносил: «Передаём последние известия!...» «Последние известия!» – радостно восклицали взрослые. «Тише, надо послушать!» Диктор что-нибудь провозглашал. А я думал: неужели в последний раз, и уже больше никогда известий не будет? А когда вновь слышал: «Передаём последние известия!» изумлялся про себя, ведь тогда уже говорили, что в последний раз! Почему же ещё передают? Значит, не были они последними. Я был в недоумении, а спросить стеснялся. И долго-долго, в школьные годы не мог свыкнуться с мыслью, что «Последние известия» повторяются и повторяются, и оказываются вовсе не в последний раз. Такое название казалось мне противоестественным. Изо дня в день слышал спросонок бодрящее: «Передаём утреннюю гимнастику!» «Преподаватель Гордеев, пианист Родионов…» Даже маленьким я глубоко сомневался, что можно делать зарядку под радио. Ведь оно тебя не видит! В садике, в школе тебя видят, попробуй не сделай! Не верилось, что есть люди, желающие делать зарядку. Не верилось, что можно со слов понять, как делать? А сейчас думаю, да зачем делать?
Дома нет никого. Бабуля ушла на базар. Брожу в пустоте и холоде. Постепенно уныние наполняет меня. Пытаюсь играть с котёнком. Бабуля всё не идёт. Кажется, что она уже не вернётся никогда. Глажу котёнка, тётёшкаю его на руках. Острая жалость к самому себе подкатывает в груди. Я начинаю хныкать и причитать, обращаясь к котёнку: «Вот,… оставили нас, все ушли…!» Постепенно тоска и отчаяние захватывают меня. Начинаю вопить: «Никого нет!... Бабуля не идёт!... Одни мы с тобой,… одни!» Наконец, сквозь всхлипы и рыдания слышу, как застучала щеколда, хлопнула калитка. Тяжёлые Бабулины шаги обходят дом, шаркают на крыльце. Волна облегчения вмиг прокатывается по груди. Я бросаюсь навстречу, к запертым дверям. Двери распахиваются, морозная Бабулина фигура наклоняется ко мне: «Ах, ты моя харнапупа!» А я уже забыл все прожитые горести.
Письма из Мурманска вначале приходили только от Мамы. Потом в них стали появляться Папины приписки, вернее, пририсовки. Папа интересно рисовал пером домики, человечков, пейзажи с коровами. Он рисовал, каким будет лето, как мы пойдём на Волгу. Пририсовки можно было долго разглядывать, дофантазировывать. Схематичные человечки и коровы оживали. Рыбаки тащили на удочках рыб. Деревья гнулись от ветра, птицы перелетали по странице. Позже, Папа стал дописывать иголкой последние кадры диафильмов, присылаемых из Мурманска. Он процарапывал приветственные надписи с пожеланиями. Так ново, так забавно! Все, смотревшие диафильм, с удовольствием читали эти «доисторические письмена», кричали: «Стой, стой, не крути! Вот, смотри, читай, Колюшка!» Диафильмы для меня в детстве были источниками информации, как телевизор и интернет для теперешних детей. Расскажу о них позже.
Бабуля, вроде бы, не сильно тяготилась одиночеством. Но иногда начинала вздыхать, вспоминать своих детей. Появлялась мысль навестить кого-нибудь. Она медленно вызревала. (Я сейчас так же медлителен на подъем, должен долго пестовать какое-нибудь желание в себе. Оно медленно выкристаллизовывается в душе, наполняется огоньком эмоций.) Вот раз, Бабуля, повздыхав, решила съездить, навестить Тётю Валю. Возможно, она даже написала ей предварительно о приезде. Собиралась в путешествие основательно, словно уезжала в Мурманск. Вот, она отпросилась на работе, собрала наши пожитки, приготовила меня. На другое утро мы, заперев дом, и спрятав ключи под плаху средней ступеньки крыльца, вышли по снежку в путь. Не спеша, дошли до заснеженного берега Волги. От «пожарки» в конце улицы Горького отходили автобусы, курсировавшие по льду Волги до Саратова. Кажется, ждали недолго. Влезли в холодный деревянный короб автобуса. Замёрзшие окна сразу отгородили пассажиров от реальной жизни, настроили на тревожное волнение. Послышались обычные разговорчики про коварные промоины во льду, про возможность утонуть. Люди стали припоминать какие-то недавние случаи с провалившимися под лёд автобусами. Наконец, автобус зарычал, загудел и затрясся. Переваливаясь с боку на бок, он едва сполз по рытвинам с берега, охнул и покатился по ровному льду. «Вот, по льду поехали…» – тревожно-радостно заговорили люди. Так как из окон езды не было видно, оставалось только скучать в жёлтом электрическом полумраке автобусного коробка, неприятно подёргиваясь вперёд-назад под завывание мотора. Чувство тревожной опасности не покидало всех пассажиров и передалось мне – ребёнку. Наконец, скука сморила всех. И вот… «Чух-х!» Автобус снова запереваливался, задрал нос, завыл, и, дёргаясь, пополз вперёд. Все заулыбались, зашевелились. Мы въезжали в Саратовский берег. Долго ползли по Ленинскому взвозу. Умятые до тошноты вышли на Музейной площади. Земля твёрдая, воздух ясный, морозец приятный. Самую трудную часть пути проделали! Как ехали в трамвае, не помню, предполагаю, другой возможности добраться не было. Помню, что, почему-то вышли «на шарике», проскочив Прошкинский дом. Возможно, мы доехали до площади Орджоникидзе на трамвае номер один, «до Комбайна», как говорили тогда, а потом, вместо трамвая «двойки» заехали на шоссе Энтузиастов дальше, чем надо. (Кажется, «двойка не ходила.) Хорошо помню, мы вышли на пустое, заснеженное шоссе. Вдали, через поле, виднелись дома. Прохожие показали нам туда. Не спеша, прошлись по шоссе до переезда, а затем побрели по шпалам трамвайного пути ко «второму жилучастку». Когда шли, увидели приближающуюся навстречу голову трамвая. Видимо, всё же был какой-то обычный для Саратова «перерыв». Прошкины жили уже не в маленькой комнатушке, а в двух комнатах той же квартиры с балконом. А в прежней их комнатке – какой-то солидный дядька. Все Прошкины были с ним «запросто». Венка заходил, когда хотел. Мы забегали к нему смотреть необыкновенный магнит – блестящий, зернистый кусок металла. Дядька водил им под столом, а по столу скакали гвоздики и железочки. У Прошкиных стало гораздо уютнее, чем у нас. Вместо голой лампочки висел абажур, покрытый густо подсинённой вышитой холстиной. Дядя Ваня постоянно подводил большие круглые настенные часы, привезённые из Германии. Ещё запомнилась рамка какой-то групповой фотографии, сделанная в виде клетки поленьев. Она мне понравилась надолго. Тётя Валя суетилась, угощала нас, всячески обустраивала. Мы пожили дня три. Бабуля уехала раньше, наверное, нельзя было бросить работу. А меня отвезли в Энгельс через недельку. Не запомнил, тогда же или позже, я встречал у Прошкиных Новый Год. Возможно, позже. В углу, у балконной двери, на столике от швейной машинки стояла маленькая, но очень нарядная ёлка. Блестела много больше нашей. Увешана она была самодельными склеенными игрушками. Обворожительно прелестная Майка в коричневом школьном платьице важно развешивала цепочки из фольги, небрежно объясняя зачарованному мне, как получаются бумажные фонарики. Брала неказистую трубочку, сжимала торцы, о чудо! Получался изящный «дутый» разрезной фонарик! Лапша и борода из фольги делали ёлку недосягаемо прекрасной. У Прошкиных я никогда не скучал.
ДЯДЯ САША УЧИТ МЕНЯ ГРАМОТЕ.
О Дяде Саше, Александре Андреевиче Вилкове, старшем Бабулином сыне я узнал раньше, чем его увидел. В разговорах со взрослыми Бабуля частенько упоминала «свово Шуру». Шура был её любимцем, умницей, её надеждой. В доме заботливо сохранялись красивые немецкие открытки, написанные уверенным, каллиграфическим Дяди Сашиным почерком. Бабуля давала их посмотреть и прятала в комод. А зимой вешала на ёлку. Дядя Шура служил в Германии. И вот, в начале какого-то лета (1949?) в дом вошёл высокий, молодцеватый военный с умным взглядом, мягкими благородными манерами, ясной раскованной речью. Бабуля отряхнула зимний сон, разговорилась, заулыбалась, ожила. Дядя Саша энергично принялся за поиски жилья. Вначале он пожил у Бабули, а затем «снял угол» в Поливановке, за пределами Саратова, почти у Разбойщины. А потом – на Пролетарке. С работой было определённей. Дядя Саша окончил железнодорожный техникум в начале тридцатых и хотел быть только железнодорожником. Несмотря на образование, начинать пришлось кочегаром на маневровом паровозе. Помню, как он неожиданно прибегал «средь бела дня» на Петровскую в саже, в чёрной робе, кепке. Это означало, что его паровоз заехал на станцию Покровск и задержался. Бабуля мыла Шуру с крыльца, поливая из кружки на широкую спину «тёпленькой водичкой», размазывая сажу хозяйственным мылом. Шура быстро съедал тарелку «щец» и мчался на станцию. В доме появилось множество аккуратных книжечек – разных железнодорожных уставов, наставлений. Книжечек с чертежами – описаниями паровозов, путей. Дядя Саша охотно, просто объяснял мне устройство паровоза и всяких приспособлений. У него был несомненный талант популяризатора. Я погрузился в мир сухопарников, кулис, водотрубных и дымогарных котлов. Помню, как славно, легко он разъяснил мне работу кривошипно – шатунного механизма. Слова: «шток», «поршень», «цилиндр», «золотник» стали родными. Дядя Саша был упорен и последователен. Я уже учился в школе, а он всё учил книжки, сдавал экзамены и стал, сначала помощником, а затем и машинистом. Ездил сначала на маневровой «кукушке», а потом на СО-17, СО-18, водил грузовые составы до станции Ртищево.
Дядя Саша сразу взял меня под свою опёку. Конечно, моим образованием занимались и до этого. И Бабулины квартиранты, и старухи на Бабулиной работе, и сама Бабуля, и тётя Стеня с тётей Таней показывали буквы и выучили читать по складам. Дядя Саша сразу решил поставить процесс моего обучения на правильную методическую основу и «учить как в школе». Он дотошно меня расспросил, выяснив, что знаю и умею. Читал я лучше, чем писал. Как все дети, я писал печатными буквами короткие фразы. В основном, дописывал Бабулины письма в Мурманск обычными приветами и пожеланиями. Понимать же письменный текст (курсив) не мог. Дядя Саша принёс большую красную картонную папку, полную гладких плотных белых листов машинописного формата. Уже сама твёрдая папка, просторная без линеек бумага, для нас с Бабулей стали воплощением Науки и Культуры. Бабуля прятала папку в тугой правый ящик комода, только после больших уговоров выдавала листик для рисования. Дядя Саша разлиновал листы карандашом по образцу тогдашних тетрадей для письма у первоклассников. Получилось даже покрупнее. Тогда применялось сложное разграфление из трёх основных горизонтальных линий, двух дополнительных сверху и снизу и частых косых, курсивных. Меня заставляли писать «крючки и палочки» по образцу в букваре. Это сразу навевало уныние, никакого эстетизма я в «крючках и палочках» не находил. Вдобавок, они никак не слагались в буквы, да и не были похожи на петли, которые выводили сами взрослые. Успехи мои в письме оставались скромными. А вот читать я, действительно, начал бегло. Дядя Саша не стал пережимать. В отношении меня у него появились другие заботы. Он решил учить меня музыке! Я испугался, но виду не подал. Дядя Саша сбегал в музыкальную школу (оказывается, такая была в Энгельсе), выяснил правила приёма. Почему он не отвёл меня туда, не знаю. То ли я был мал, то ли приём начинался с осени? Но было решено, что я буду играть на скрипке. Про себя я опасался, что ничего не получится. В то же время стало заманчиво, что в доме появится скрипка, хотя её пищание по радио мне совсем не нравилось. Вообще, в те годы музыка мне была безразлична. Запомнить, а тем более воспроизвести мелодию не мог. Самое большее – мог угадать популярную песню в шорохе и треске репродуктора. Иногда назойливое звучание каких-нибудь «народных хоровых припевок» долго ритмически отдавалось у меня в голове. Вроде: «Тот, кто грозит нам войною, / Будет! За это! В ответе!» Или: «Москва – Пекин, Москва – Пекин!» и т.д. Тогда я обнаружил у себя способность возобновлять у себя в голове это ритмическое звучание, посапывая в такт или поскрипывая зубами. Я не знал, что это за явление, как его обозначить, и испытывают ли другие, взрослые, этот феномен. Сейчас думаю, что так у меня проявились простейшие идеаторные навязчивости. Вообще, мои «навязчивости» родились вместе со мною. Бабуля безуспешно пыталась отучить меня грызть ногти и расшелушивать заусенцы на пальцах. Дядя Саша тоже рассудительно убеждал меня «так не делать». Обещали мазать ногти горчицей! Про себя я сомневался в эффективности этой меры, ведь горчицу можно легко стереть! К слову, Дядя Саша открыл мне множество культурных ценностей и правил поведения. Показал, как правильно есть. Как правильно ходить (я уже тогда сутулился). Поправлял речь. Помню случилась целая история с «родинкой». Как-то на теле у меня появилось тёмное пятнышко, которое не пропадало и после Бабулиного купания. «Это, Колюшка, – родинка» – решила Бабуля и убедила меня. А когда Дядя Саша сводил меня в баню, возвратившись, мы «родинки» не нашли. Бабуля долго потом припоминала: «Вот так родинка!» До этого она мыла меня дома в тазу при минимуме горячей воды. Иногда брала в баню с собою в женское отделение! (Мне было неловко среди мокрых голых женщин, но никакой эротики тётки не пробуждали.) С Дядей Сашей мы ходили не в простую баню, а в номера. Очень необычно и расточительно по тем меркам. Мы мылись в индивидуальной сырой комнатке с одним узеньким грязным окошком. Но, зато, одни! Мылись обстоятельно, горячущей водой. Дядя Саша крякал, забавно кряхтел, методически тёр меня мочалкой, даже пытался сводить в парную. Слава богу, она не работала! Номера, конечно, были большим пижонством, придавали ритуальную особость банной процедуре. Ими пользовались только начальники и молодожёны.
Помню, вскоре по приезде Дядя Саша повёл меня в кино. Мы торжественно пошли на дневной сеанс в «Родину». До этого, если я был в кино, то только с Прошкиными, не то в «Ударнике», не то в деревянном сарае «летнего» (в Детском Парке). Поход с Дядей Сашей на «Секретную миссию» стал для меня «точкой отсчёта» в открытии кинематографического искусства. Фильм, конечно, я не понял, зато запомнился кадр: «наша» женщина ведёт автомобиль, видимо, уходит от погони, в лобовое стекло бьют вражеские пули, вокруг её головы появляются дырки с трещинами. (Много позже узнал, что снимали этот кадр «вживую», перед актрисой сидел снайпер и палил вокруг её головы.)
С Дядей Сашей в нашем доме появились цветные карандаши. Может, они были и раньше, но я робел ими пользоваться. Только беспомощно чиркал картинки в книжках. Раскрашивание чёрно-белых картинок тогда было любимым занятием детей. Педагоги, конечно, это порицали. Сам Дядя Саша уверенно и чётко чертил женские головки на белых листах, раскрашивал щёчки, губки, глазки и кудри. Головки выходили, как живые. Особенно поражало отсутствие штрихов.
Дядя Саша внёс в наш сонный быт оптимистичную струю. Он всегда доброжелательно подшучивал. В разговоре играл темпом, интонацией. Простые слова у него звучали выразительно, приветливо. Он часто покрякивал, «эхал», приговаривал: «Эх, Колька, делов-то сколько!» Постоянно припевал шуточные куплеты, которые слышались по радио. Например: «А я парень молодой, молодой, / хоть хожу я с бородой! / Я не беспокоюся, / пусть растёт до пояса!» Бодро ходил на колонку за водой, играя тяжёлыми вёдрами. Всегда брал меня с собой в магазин, на колонку, в учреждения. Распевал про «Тиритомбу»: «Тири – Томба, Тири – Томба, песню пой! Песню пой!...» Ему нравилось всё налаживать, рационально устраивать, улучшать. Меня терпеливо усаживал за столом, старался организовать, как можно удобней, правильней, что бы свет падал, как надо, правильно лежал лист, чтобы правильно держал я остро заточенный карандаш. Нам диковинно было видеть такую любовь к культуре труда! В Дяде Саше она светилась всю жизнь. Так же он обращался с инструментами. Старался, что бы всё было заточено, направлено, насажено, закреплено. У него ничего не валялось. Это было так удивительно и контрастно бытовавшей на всей нашей улице беспросветной безалаберности, вечной запущенности. Из Германии Дядя Саша привёз много полезных и просто роскошных вещей. Если наугад взять в нашем доме что-нибудь хорошенькое, то всегда оказывалось, что эту вещь Дядя Саша привёз из Германии. Помню жестяные фонарики, открывавшиеся как чемоданчики. Двигаешь три жёлтых пуговки вверх-вниз по лицевой стороне, и попеременно меняются три светофильтра: красный, синий, зелёный! Правда, фонарики не светили, не было батареек. А ещё был совсем маленький пластмассовый фонарик величиною со спичечный коробок, с лампочкой – пуговкой в торце. Он тоже не светился, хотя батарейка старая в нём была. Мы с Венкой, «шарлатаня», запихивали мух в целлулоидные футлярчики для документов, переселившихся навсегда из Германии в ящики нашего буфета, и так и не нашедших применения. Над Бабулиной кроватью был повешен чудо-гобелен, замечательно – живописно, детально изображавший Босфор и сценки городской Стамбульской жизни. В центре, на переднем плане мускулистый турок в феске, белой рубахе спихивал шестом с мелководья здоровенную фелюгу с бревноподобной мачтой и густо заплатанным парусом. Турок с силой ударил шестом прямо в зрителя, брызги, волны, как живые плеснулись из нижнего края гобелена. Нечего и говорить, все свои детские годы я тщательно изучал эту замечательную картину. Лестницы, дома-руины, стаффажные фигурки, бельё на верёвках, лодки, дворцы и мечети на заднем плане. Облака, отсветы, переливы красок, игру перспектив. Наконец, чёрточки чаек, терявшиеся в необъятной глубине. Представлял себе, куда уходят ступени, дорожки за пределы коврика, что таится за окнами, причудливо нависших над водой зданий, почему листва деревьев синяя, удивлялся уходившим обводам фелюги, натуралистично вытканным потрескавшимся доскам, тяжеленным каменьям. Кое-что вызывало скепсис. Мачта была неправдоподобно толста, как старое дерево, вдруг выросшее из лодки. Натуральная фигура пожилой турчанки оканчивалась схематическими ножками вроде кочерёг. Второй турок на носу фелюги отталкивался не веслом, а какой-то лопатой.
Даже спать мы стали на немецких матрасах, состоявших из трёх квадратных тюфячков, набитых морской травой. Жёстко, зато ровно.
На мой взгляд, Дядя Саша привёз две самые лучшие вещи: велосипед «Диамант» и аккордеон. Легчайший на ходу велосипед (я это оценил позже) сверкал никелем, цветной эмалью. Фары были у всех. А у этого на заднем крыле горела рубином катафота-фонарь – стоп-сигнал. Торговая марка в виде стилизованной рожицы постоянно меня занимала. Как из простых геометрических фигурок складывалось такое забавное, неординарное, придурковатое личико? Кожаное седло и тиснёная сумка были украшены не то лилиями, не то тюльпанами. К велосипеду придавалась куча вещей: ключи, маслёнка, насос, динамка, зажимы для насоса, даже проводочки к фаре и стоп-сигналу. Конструктивно насос полагался без шланга, его штуцер с резиночкой надо было изо всех сил прижимать к ниппелю. Тут немецкие конструкторы осрамились. Даже физически сильному накачать колесо было чрезвычайно трудно. Дядя Саша первый раз усадил меня верхом на раму перед собой, велел держаться за руль, и дорога плавно покатилась под меня. Стало хорошо. Я полетел над дорогой. Рама больно резала. Дольше пяти минут выдержать не смог, особенно, если мы подпрыгивали на булыжниках. Дядя Саша стал привязывать «думочку» перед рулём. Кататься стало удобней, но через короткое время «думочка» проворачивалась подо мною толстой частью вниз, я снова оказывался верхом на трубе. «Держи ноги!» – командовал Дядя Саша. Я растопыривал ноги, что бы они не стучали пятками по спицам, вцеплялся в руль. «Не держи руль! Не даёшь поворачивать». Я старался не давить на руль и при этом валился набок. Так мы катались, вначале, по Петровской. Потом, стали разъезжать по всему городу. Позже, Дядя Саша стал выезжать со мной по разным товарным базам, питомникам. Он надумал ремонтировать дом, посадить сад. Начал закупать доски, гвозди, брёвна. Мои ножонки быстро уставали ехать врастопырку, постепенно, против моей воли опускались, и сандалии резко дренькали по спицам. Дядя Саша сердился. Я виновато поддёргивал ноги, хотя они болтались как тряпичные. Дядя Саша стал усаживать меня боком. Мы романтически тряслись по булыжнику, плавно катили по утоптанной пурыни, буксовали в песке, порой наезжали на коровьи «ляпухи». Тогда куски навоза надоедливо вращались в сверкающих идеальных кругах колёс, застревали в вилке, возвращая нас к реальности. Велопутешествия сразу раздвинули границы моей страны. Я увидел лесопилку, край Энгельса. Только ноги млели и наполнялись мурашками от сидения на раме. Соскочить было нельзя и «думочка» делалась каменной. «Диамант» берегли, хранили в доме, нам с Венкой долго не позволяли кататься на нём. Только в старших классах, когда Дядя Саша стал очень грузен, а его сыновья: Миша и Вова были ещё малы, я получил превосходную немецкую машину в своё распоряжение.
Роскошный аккордеон так же был привезён из Германии в расчёте, что всё поколение Бабулиных внуков будет по очереди на нём играть. В богатом футляре, весь перламутровый, с широкими гладкими ремнями, с голосом сказочных сирен. Увы! Его быстро продали. Нужны были деньги. Помню, пришёл какой-то дядька смотреть аккордеон. Сел у нас в зале, поставил его на колени, надел ремни. Веером распахнул меха. Из нутра инструмента вдруг полыхнуло оранжево – алое пламя! Я остолбенел. Раздались пробные аккорды. Меха сомкнулись, вновь – благородная чернь кожаных рёбер с металлическими закруглениями. Как он играл, не помню, наверное, хорошо. Не может плохо играть немецкий концертный аккордеон! Да, это была вещь! Но, вещь не для нас. Другая насущная вещь необходима была нам – новый дом. Дядя Саша все силы положил на его строительство. Целый год ушёл на подготовку. Ездил, составлял планы, подавал заявки, договаривался о материале. Нам несколько раз «привозили горбылю». Дядя Саша аккуратно разложил сырые доски во дворе в виде решётчатых этажерок, объясняя мне, как их должен продувать ветер. Толстые кряжи завезли для основания дома. Целую зиму завозили ящики гвоздей, железные скобы, кованые гвозди – «шпигари», пучки дранки. Взрослые постоянно вели разговоры о каком-то неуловимом «Толе». Я был разочарован, когда увидел рулоны неказистой чёрной бумаги. Один единственный раз Дядя Саша был в гневе. Бабуля решила вновь развести «курей». Жёлтенькие инкубаторские цыплята из Горторга пищали у нас в посылочном ящике на комоде. Завязав верх марлей, Бабуля идиллически кормила их рубленным яичком. Разве марля может быть преградой для природной охотницы? Бабуля явно недооценила нашу Маркизу. Сначала она таскала цыпляток по одному. Бабуля ахала, ругала кошку, выгоняла на улицу, переставляла ящик повыше и подальше. Сверхнаивность! Когда же кошка задушила пару подраставших цыплят, Бабуля пожаловалась Дяде Саше. Он возмутился кошкиным коварством и Бабулиной беспомощностью, схватил свой широкий офицерский ремень и стал гоняться за ней по всему дому! Видимо, когда он тыкал кошку мордой в останки цыплёнка, поколачивая при этом, она, тоскливо взвыв, вывернулась, расцарапав руку до крови. Тут Дядя Саша пришёл в неистовство, начал лупить кошку ремнём, попадая по стенам, по мебели. А когда она заскочила в светлую спаленку, захлопнул двери и в ярости прибил её совсем. Бабуля едва успокоила его самого. Меня выпроводили из комнат. Кошку захоронили в дальнем конце огорода. Куры выросли, и тогда уже появился новый котёнок. Больше никогда в жизни не видел я Дядю Сашу в ярости. Ворчливым – да, брюзжащим – да, подавленным – да, но злым – нет! Кажется, именно Дядя Саша подал идею совершенной необходимости для моего дальнейшего образования школьного глобуса. Через некоторое время от Клычонковых принесли обшарпанный, поблекший глобус. Как мы с Бабулей берегли его! Как рассматривали! Для меня он стал овеществлённым символом науки.
Войну Дядя Саша описывал неохотно…
Вот как ощутил я в детстве «связь времён». На моложавом красивом Дяди Сашином лице я давно приметил косой шрамчик верхней губы. Однажды, расхрабрившись, спросил: откуда этот шрам? «А вот, видишь» – указал Дядя Саша на медную конфорку от самовара. (Ей полагалось быть надетой сверху для удержания заварного чайничка над трубой. А Бабуля всегда использовала её в качестве подставки под утюг.) «Когда я был маленьким, любил играть этой конфоркой, и однажды на полу споткнулся, упал на неё лицом. Губу рассекло, едва срослось». А я то думал, что Дядя Саша был ранен на фронте, как Папа. Я с изумлением представил себе Дядю Сашу маленьким ребёнком, ещё плохо ходившим. Вот он возится на полу с «конфоркой», любуется ею за много-много лет до того, как начал любоваться ею я! Так вот почему Бабуля, заметив «конфорку» в моих руках, нервозно строго-настрого запретила с нею играть! «Можно упасть и рассечь!» – не просто предосторожность. Уже падали и рассекали! А молчаливый свидетель этому – вот он, стоит передо мной.
От всех родственников Дядя Саша отличался неуёмной фантазией, стремлением к оригинальности. Даже ботинки носил он особые, грубые огромные, с клёпками, на толстенной подошве. Он с достоинством уверял, что это – самая удобная обувь. Ботинки, кажется, выдавали на работе в определённые сроки носки. Постепенно в нашем доме скопилось несколько пар «особых» Дяди Сашиных ботинок. Папа и все родные подтрунивали над вкусами Дяди Саши. В то же время, когда приспичивало высочить на улицу, особенно по сырости, все предпочитали быстро сунуть ноги в эти ботфортистые башмаки, терпеливо стоявшие у порога. Мы с Венкой с особым шиком шлёпали ими по глинистой дорожке в «уборку». Возвращаясь, просто бросали их на крыльце под дождём. Им, хоть бы что…
Я уже учился в начальных классах и ранним летом маялся без родителей в Энгельсе. Дядя Саша решил приобщить меня к техническому творчеству. Повёл в Дом Пионеров записать в какой-нибудь технический кружок. Меня не записали, возможно, я не достиг ещё пионерского возраста. Дядя Саша посетовал, а я обрадовался. «Валять дурака», то есть пассивно отдыхать меня устраивало гораздо больше. Тем более, что рядом был такой «затейщик», «учитель», как Венка.
Дядя Саша не выносил неправильной речи. Ему претила неточность в выражениях, коверканье слов. Он часто корректировал меня и взрослых. Они даже сердились. Объяснял просто, естественно. Помню, мы возвращались домой, и возле палисадника со старыми тополями, у дома Жарковых, я сказал: «Обратно дождик пошёл». – «Обратно», Коля, это значит «наоборот». Дождик не может пойти наоборот, с земли на небо! А он пошёл второй раз, снова. Значит – «опять». Я запомнил сразу, на всю жизнь. А мои приятели так всуе и применяли словечко «обратно». Вроде: «Я обратно съел яблоко».
Мой дядя по материнской линии, Александр Андреевич Вилков, «Дядя Саша», родился в 1910 году. Детство провёл на Увеке. Там же учился в школе, закончил уже в Аткарске. После семи классов, в 1924 году поступил в Саратовский «политехникум». Так назывался курс в «индустриальном училище». «Шура» рано привык к самостоятельности и чувству достоинства. С пятнадцати лет он жил отдельно от семьи в общежитиях, на квартирах. Окончил он три курса по какой-то специальности, должен был выпускаться. И тут по требованию учащихся(!) собрали ещё на один год специальный курс – железнодорожный! В 1930 году юных железнодорожников выпустили. Шура Вилков попал в группу, получившую направление в Великие Луки. Приехали, а там для них работы нет. Вернулись, вновь стали распределяться. Было несколько адресов, но все они показались Шуре больно «северными», и он выбрал «юг» – Барнаул. И вот, молодой, красивый парень уехал «к чёрту на кулички». Вскоре Бабуля получила с Алтая бодрое письмо и фотографию. Шура позировал в полушубке на фоне нарисованного зимнего пейзажа. А на левой руке – лубяная корзинка! Бабулино сердце так и ушло: «Женился!» Действительно, вскоре Шура вернулся и привёз молоденькую взбалмошную украиночку, Марусю. Маруся Вилковым не понравилась, а они – ей. Однако, делать нечего. Маруся родила девочку. В это время счастливого отца забрали на действительную военную службу. Вначале он служил в Саратове. Часть располагалась прямо на проспекте Ленина (Московская улица), то ли в теперешнем Вертолётном, то ли в Хим. Училище. Шёл 1935 год. Известно, что Маруся быстро рассорилась с Вилковыми, забрала ребёнка и уехала в Сибирь, (в Курган?) к родственникам, которые её не ждали. Была она безалаберной и ветреной. Девочка заболела и умерла. Вскоре Маруся рассорилась со своей роднёй и вновь вернулась в Энгельс. Однако отношения у неё с Бабулей и Дедом так и не восстановились. Своенравная Маруся поселилась у Акрасовых на квартире, жила в сарайчике «без окон и дверей» в конце двора. Я помню этот дощатый сарайчик, как непременную часть декораций, окружавшего мира. Вскоре Вилковская и Акрасовская молодёжь приметила, что к Марусе по вечерам наведываются молодые люди. Это уж никак не вязалось с Марусиными декларациями о продолжении семейной жизни. Когда Дяде Саше в письмах сообщили о Марусиных похождениях, он счёл семейные узы разорванными и попросил передать Марусе, что она свободна. Маруся тут же вымелась. Дядя Саша в это время служил в Хабаровске. После демобилизации он вернулся в Энгельс, стал работать техником на станции Покровск. Там познакомился с Тамарой Алексеевной Соколовой. Возможно, он её видел раньше. Она также окончила Саратовский техникум, работала тоже техником, только – «путейцем», а Дядя Саша – «движенцем». Их сближению способствовало общее увлечение драмкружком. Оба играли в спектаклях студии Железнодорожного Клуба. (Уж не того ли, где получил смертельное ранение Васенька.) Я обнаружил руины этого клуба в 1987 году, в конце улицы Волоха, там, где она упирается в улицу Вокзальную. Под клуб была переоборудована немецкая лютеранская кирха. Там, где полагалось быть алтарю, была устроена сцена, а над западным входом надстроена кинобудка. Вокруг кирхи – клуба когда-то существовал типичный «садик» с дорожками – аллеями, круглым фонтаном, летним кинозалом. Развалины этих примет культуры торчат до сих пор. Возможно, кирха была переоборудована позже, после сорок первого года. Тогда, клуб, видимо, находился в другом месте, но всё же рядышком. Тётя Тамара в молодости была очень эффектна. Жгучая брюнетка с выразительным «сухим» профилем, «демоническими» глазами, статной фигурой и благородными манерами – предметом зависти простодушных девчонок с Петровской. Мама помнила, как, завидев шедшую к их дому Тамару, подружки восхищённо шептали: «Какая красивая ваша Тамара…! Красавица!» В общем, реакция Вилковых на Тамару Алексеевну была самой благожелательной. Однако жениться, создавать семью в общепринятом смысле было, увы, невозможно. Просто-напросто негде было жить. Дядя Саша предпринял попытку поискать работу и жильё на стороне. Рассчитывал потом вызвать Тамару к себе. Он узнавал, где есть крупные депо на узловых станциях. Опять с двумя сотоварищами он поехал, вначале в Полтаву – работы нет, затем – в Новочеркасск – не понравилось. Наткнулся на Таганрог. Тихий городишко у моря. И есть завод, и есть депо! И климат благоприятный. И надоело мотаться! «Нутром почувствовал» – то, что надо! Беда всё та же – нет жилья. Все живут по частным «углам». Сначала Шура устроился с приятелем к одной старухе. Да – далеко, и не то, что нужно для молодой семьи. Понял: квартиру искать надо через «местных», а с ними надо подружиться. Как? Прикинул, поискал: нет ли в коллективе драмкружка? Есть! Пришёл, послушал, как дилетанты читают пьесу по ролям. Прочёл свою роль. Да так, что его тут же дружно приняли в свою кампанию! На другой день стал выведывать насчёт квартиры. Тут же подсказали приличный «угол», в хорошем месте. Можно вызывать Тамару. Она сразу приехала. Поселились. Дядя Саша попал техником на завод, Тётя Тамара – по специальности на железную дорогу. Казалось бы – Всё! Свито прочное семейное гнездо. Ан – нет. Началась война! Шуру сразу призвали. Тётя Тамара эвакуировалась в Саратов и с того времени всю жизнь проработала в Управлении РУЖД. (Позже – «Приволжской железной дороги».) Дядя Саша, только вступив в бои, вновь испытал поворот судьбы. Его, как технически образованного человека, отозвали в химучилище. Все родные единодушно сочли это везением. Не направь его командование в училище, погиб бы в первые месяцы войны. Училище располагалось в Ташкенте. Добирался туда через Саратов. Мама со слезами вспоминала, как вызвали её с занятий. Пединститут тогда переселили из родного здания на углу Горького и Мичурина в старинный особнячок на углу Радищева и Чернышевской. Там сейчас – медучилище. Мама вышла, видит, стоит худой-худой, бледный, измученный Шура. Говорит: «Таичка, я проездом, срочно уезжаю в Ташкент, в химучилище. Передай Маме…» и т.д. Я не уверен сейчас, заезжал ли Дядя Саша в Энгельс? Скорее всего – нет. Словом, вскоре стали прилетать бодрые письма из Ташкента. Учился Шура хорошо. Проявил техническую грамотность, смекалку. Готовили специалистов химзащиты на случай, если Гитлер вздумает начать химическую войну. Дядя Саша успел проявить «техническое творчество». От бедности пытались изобрести боеприпасы попроще. Мин не хватало. Вот, придумали нечто вроде капкана. Две лапы на мощных пружинах при выдёргивании чеки сильно ударяли друг об друга две бутылки с зажигательной смесью. Если, конечно, вражеский солдат зацепит специальную проволочку. Дядя Саша сам рассказывал мне с иронией об этом их военном изобретении. В дело эта самоделка не пошла, но ребят заметили и стали поручать им ответственные задания. Позже приехали представители лётных частей, начали наиболее сметливых «вербовать» в лётчики. Дядя Саша написал Бабуле о возможности «пойти в лётчики». Она всполошилась, в ответном письме категорически запретила ему давать согласие. И вот, Дядю Сашу выпустили лейтенантом. Так как химическая война не осуществилась, прошёл всю войну на разных штабных должностях на фронте, везде, где требовалась техническая смекалка. После войны не демобилизовали, а направили в оккупационные войска в Германию, привлекли к демонтажу оборудования немецкой военной промышленности. Там, в Дрездене, списавшись, он встретился с Дядей Ваней, который делал то же самое.
Тётя Тамара, Тамара Алексеевна, урождённая Соколова, происходит из семьи военного топографа, «землемера», Соколова Алексея Петровича (1873–1926), отец которого служил директором реальных училищ в Вольске и Бобруйске. Вероятно, Соколовы – дворяне. Её мать, Надежда Евгеньевна, в девичестве Салищева, родила четырёх детей: Михаила (1908-1941), Кирилла (1910-1914), Игоря (1911 - ?), Тамару (1913-19..) . Их семья часто переезжала. Родилась она во Владивостоке. Топографический отряд или партия, в которой служил её отец, медленно перемещалась по Сибири. В Иркутске отец умер. Не знаю, как семья добралась до Саратова, но Тамара окончила железнодорожный техникум и, вообще, была образованней и дисциплинированней сверстниц. Она не любила рассказывать о своей родне. Мать её, кажется, «из дворян», работала начальником производственного отдела типографии в Саратове, на проспекте Кирова. Была жива, когда я был мальчиком, но я, наверное, с ней не встречался. Знаю, лишь по отзывам, что была умной и властной, «благородной». Играла в шахматы с «Шурой». Помню её в пятьдесят восьмом году уже очень дряхлой, беспокойной, с элементами старческого психоза. Тогда не было успокаивающих лекарств. Она буквально измучила Тётю Тамару, пытавшуюся лаской и уходом компенсировать «Мамину» тревожную суетливость. У Вилковых в пятидесятые – шестидесятые годы часто бывала и живала «Тамарина тётка», Тётя Нина. Редкая старомодно-культурная, неимущая старушенция. Сухонькая интеллигентка. Интеллигентность в ней граничила с сюсюканьем и вызывала ироническую усмешку у Бабули, а у меня даже – внутренний протест. Хотя развлекалась в старости «не принятым» занятием, вырезала на линолеуме гравюрки в виде виноградных лоз. Пару штук подарила Бабуле. Они долго украшали наш комод. Никак она не вписывалась в наш уличный менталитет! Чем-то ненастоящим веяли её умные разговоры, «приличная» суета, манеры, которые не могли скрыть её вопиющей нищеты. Наверное, она голодала. Помню, извиняюще-похихикивая, показывала старые туфли, которые для уширения надрезала в подъёме, из-за опухающих стоп. В лучшие свои годы она тоже работала в редакции газеты. Редакция располагалась на улице Кирова, ныне – снова Немецкой. Уже в двадцать первом веке на облупленной стенке появилась нестандартная памятная доска о том, что в этом здании, в редакции «Саратовского листка» с 1876 по 1889 год работал автор «народной» песни «Калинка» Иван Петрович Ларионов. В студенческие годы я увидел у Тёти Тамары старинную визитную карточку. На плотном, тиснёном картоне цвета слоновой кости, с золотым обрезом и скруглёнными уголками было напечатано золотым каллиграфическим курсивом: «Соколова Надежда Евгеньевна». Тётя Тамара подарила мне одну карточку, а я потерял.
Прошкины – «затейщики». Всё бы им куда-нибудь идти! По Бабулиному – «мыкаться». И в кино впервые меня водили они. Помню, летом мы побежали в «Детский парк», в зелёный, дощатый «караван-сарай» – летний кинотеатр. Помню, на «Аршина-мал-алана» и ещё кино-фантазию «Как синицы хотели море спалить». А зимой они повезли меня в Цирк! Конечно, с ночёвкой. Вернули меня через неделю. Впервые увидел я арену, кольца трибун, тёмные конструкции над головой, цирковой неуют. Вероятно, уже тогда яд скепсиса забродил в детской душе. Потому что неприятно поразил и ободранный потёртый бархат барьера, и сыроватый, затхловатый воздух, и вообще, было непонятно, чему так радуются Прошкины. По программке в цирке должна была вырасти сказочная ёлка. В центре арены возвышался бело-голубой барабан. Заиграла музыка, выскочили клоуны, завели диалог о том, как бы с помощью зрителей вызвать Деда Мороза, Снегурочку и проявить ёлку. Дети-зрители оживились, зашептались, захихикали на шуточки и дурацкие выкрики клоунов. Клоуны, по-моему, были совсем не смешными. Я всё раздумывал, откуда на пустой арене появится ёлка? Вот вышел Дед Мороз, начал призывать зрителей хором кричать, чтобы «ёлочка росла». Мне это показалось глупым и неприличным. Наконец, выскочили арлекины, гимнасты. Меня их кульбиты, прыжки, перевороты, каскады не восхитили. Восхищение вызвал технический трюк: из барабана в центре, по сигналу Деда Мороза вдруг медленно начала расти самая настоящая ёлка с ветвями, хвоёй, гирляндами и игрушками. Еловые лапы выходили сложенными из серединки, сами расправлялись в правильный конус. Вскоре, поблёскивавшая гирляндами и звёздами из фольги тёмная пирамида поднялась почти под купол. Вот это – чудо! Свет погас и, по всеобщему радостному требованию, под пассы волшебной палочки, ёлка озарилась, засверкала разноцветными лампочками. Прожекторы выхватили круг арены из ещё более сгустившейся тьмы. Началось представление. Стало нравиться. Разгадывание механики «растущей ёлки» занимало меня гораздо больше перипетий банальной рождественской сказочки про озабоченных зайчиков, белочек, волков, лисиц, морозов. (Потом, и в школьном возрасте, я всё пытался разгадать механизм роста ёлки. Пришёл к выводу, что настоящие ветви были в художественном порядке прикреплены к тросу, который медленно вытягивали под купол.) Второе отделение захватило по настоящему, восхитило на всю жизнь. Его полностью занял аттракцион дрессировщика под псевдонимом «Золло». В перерыве на арену по кругу уложили настоящие, миниатюрные рельсы со шпалами, стрелками, поставили семафор, ограждения, фонари! И вот, при погашенном свете на арену, сверкая огоньками, пуская дым, выкатился лоснящийся настоящий паровозик! В тендере, как в большой коробке, сидел плотный, счастливо улыбающийся человечек, разводил руками, патетически выкрикивая приветствия. Паровозик легко выкатил несколько вагончиков, платформу. Всё было, как настоящее, только ещё лучше. Зрители давно ждали. Разразились овации. Искренний восторг даже вызвал паузу. Хотя в афише сообщалось (было нарисовано?) что паровоз поведёт обезьянка, было видно: им управляет сам Золло. Никто не был разочарован. Поезд загудел, засвистел, сделал круг, остановился посередине. Из клеток в него полезли морские свинки. Енот или свинья, что-то взрывали или стреляли. Может быть, даже и не удалось сделать всё, означенное в программке. Ерунда! Мы были очень довольны. Паровозик, дрессированные свинки, собачки, енотик, кролики умилили всех совершенно! Цветные огоньки светофора, вагончиков в полумраке, катание такого настоящего и такого игрушечного поезда, на котором мог бы сидеть и я (и мысленно, уже сидел), несколько лет стояли у меня перед глазами. Красивую фантазию забывать не хотелось. Потом, на улице, встречая афишки: «Золло, Золло!», я впервые испытывал гордость. Я то уже приобщён к этому волшебному искусству! «Вы не видели Золло?» А я видел! Бабуле восторженно рассказывал про зверей, железную дорогу. Всё поражался, как она не понимает, что звери были живые, а не нарисованные! Бегали, выполняли команды, играли свои роли! Вот поразительно-то, вот это – да!
МАМА ПРИЕХАЛА.
Обычно почтальонша стучала нам в крайнее от калитки окно очень редко. Когда приносила какие-нибудь квитки из Горжилуправления или телеграммы. Её дребезжащий стук по тревоге поднимал нас со своих мест. И первый момент мы, оцепенев, не двигались. Затем доносился заглушённый стеной, рамами голос: «Вилкова, вам телеграмма!» Бабуля испуганно накидывала платок, гремела засовами, выбегала к калитке. Она всегда ждала плохих вестей. Хоть никогда не говорила об этом. Мне передавалась её тревога. Я пытался разглядеть то через одно, то через другое окно, как разговаривают Бабуля с почтальоншей. Видел только вкось чью-нибудь спину и, конечно, не слышал ничего. Тут Бабуля долго прощалась с почтальоншей и вернулась, пританцовывая, не заперев дверей. «Ну вот, Колюшка, завтра Мама приезжает!» Завтра приезжает Мама! Растерянная радость охватывает меня. Мама приезжает! Будет хорошо, будет лето! Я не помню, какая у меня Мама. В зале на комоде стоит её фотокарточка. (Может быть, тогда ещё не стояла?) Но я не могу представить себе живое Мамино лицо. Эти размышления прерывает Бабулин энтузиазм. «Мама приезжает» – всплескивает она руками – «А мы с тобой некупанные!» В баню идти поздно. «Будем купаться!» И вот уже срочно трещат дрова в печке. Бабуля сделала два рейса на колонку. Пока на плите греются вёдра, идёт спешная приборка. Котёнок вылетает на улицу. Бабуля моет шесток, меня. Срочно, по укороченной программе, стоя в корыте, густо мылит хозяйственным мылом. Полностью игнорируя мои вопли, залезает толстыми пальцами в уши. Затем, как я считаю, кипятком сливает с меня мыло. «С гуся – вода, а с Колюшки – вся худоба!» И вот, ошпаренный, но уже сухой стою на постели. Из комода достаётся моё парадное бельишко, но сейчас, пока, надеваю простое. Затем Бабуля, стоя в кухне, моется остатками воды и моих обмылков. Утром, пока я сплю, Бабуля идёт на базар и возвращается, кажется, тоже пока я сплю. «Вот, мясо купила у киргиза» – сообщает она – «Мама с папой приезжают, надо хороших щей наварить!» И вот Бабуля начинает без устали варить щи. При этом она ежечасно берёт с комода телеграмму, вчитывается в текст. «В два часа приезжает Мама, успеть бы!» Мы успеваем. Щи сварены. Посуда перемыта, пыль, где видна, вытерта. Мы наряженные выходим встречать Маму с Папой к переправе. Бабуля сделала в уме расчёт времени. Мы должны успеть встретить Маму, подплывающую из Саратова на пароходике. Мы незаметно для себя пролетаем Красноармейский переулок, кусок Аткарской до «Партизанского». Вот уже улица Горького стремительно убегает под нас, хотя мы стараемся идти торжественным, замедленным шагом. Наши глаза невольно обшаривают встречных, особенно, возникающих впереди молодых женщин. Нам кажется, что Мама давно приехала, идёт навстречу. Или, о ужас, мы разминулись с ней, просмотрели! Мы всё-таки отбрасываем эти кошмарные предположения, как совершенно нереальные. Наконец, достигаем Волжского берега. Улица Горького вытекает на Коммунарную площадь, а после неё остаются только маленькие домики слева, а за «пожаркой» горизонт раскрывается. Впереди только небо и синие Саратовские горы. Под ногами – разбитый булыжник, участками обозначающий дорогу, потихоньку загибающуюся книзу. Наконец, мы добрались до верхнего края «Берега». Мы садимся на лавочку в пыльном, тщедушном скверике над Волгой. Сейчас по этому месту проходит дамба, скверик захоронен у её основания со стороны города. Но теперешний сквер по верху дамбы, как бы повторяет в плане своего скромного предшественника. Сверху хорошо видно, что протока пуста. Народ потихоньку накапливается на пристани, присаживается на разбросанные там и сям брёвна, короба лодок. У воды поругиваются инвалиды – лодочники. Купается мелюзга. Постепенно покой реки передаётся и нам. Мы, улыбаясь, поглядываем на блестящую голубизну вдали, не видать ли парохода? Слепит, делается жарко. Но мы ещё торжественные, следим, что бы не замараться. Я приваливаюсь к Бабуле и изучаю ближнюю Волгу. Вода буровато-зелёная в постоянном плеске от возмущающих её мальчишек, лодчёнок. По острову напротив бродят коровы. Тёмоно-жёлтый, глинистый берег изрыт ногами и копытами. На нашем берегу валяются камни, коряги, кривые мотки толстой проволоки. Справа от нас, на откосе угнездился здоровенный голубой дебаркадер. Как он заплыл так высоко? К его центральной двери приделано крыльцо. Там – пивная. Но это я узнаю позже. Вот, слева в протоке показывается пароход. Берег оживает. Всё задвигалось. Мы напряжённо всматриваемся. Вот, уже можно разобрать отдельные фигуры на палубе под тентом. «Вон, наверное, Мама!» – говорит Бабуля. «Нет, не она» – через минуту. Мне кажется, я тоже вижу Маму. Всякое светлое развевающееся женское платье начинает меня волновать. Пароходик с белыми усами спокойно проходит мимо пристани и, кренясь наружу, начинает разворачиваться под нами. Народ на палубе перебегает на другой, ближний к нам, борт. Все кричат, машут руками. Пароходик, развернувшись, чалится. Нетерпеливые парни прыгают через борт. Толпа теснится на сходнях, вытягивается гуськом на мостках с пристани на берег. Нам того и надо. Мы обстоятельно осматриваем каждую сходящую фигуру, держа в воздухе застывшие руки, готовые замахать, что есть сил. Вот сейчас, сейчас покажутся две молодые фигуры с чемоданами, и мы их узнаем и закричим! Однако всё не то. Цепочка сходящих делается реже, навстречу им ринулись люди на посадку. Мы уже рассматриваем всех, кто, тяжело дыша, поднимается к нам вверх по откосу. Мамы нет. «На этом пароходе нет» – констатирует Бабуля – Видно, Колюшка, они только на следующий пароход успели». «Давай посидим, подождём». Мы спускаемся пониже к воде и занимаем место на бревне, справа от пристани. Забавляемся, рассматривая, как торопливо садятся на пароход. Звонит колокол. Люди ещё бегут с берега, их ещё ждут. Вот, сходни убраны и пароход, дав два коротких и один длинный гудок, отваливает. Сначала он боком оттопыривается от стенки дебаркадера. Затем белые буруны закипают за его плоской кормой. Жирный дым вываливается из трубы. И вот уже белесоватое пятно тает в глубине протоки, а мелкая зыбь ещё шлёпает по берегам. Сидим ещё полчаса. Напряжённо ожидаем следующего пароходика. Вот слева в протоке из-за белого круглого зданьица водокачки показывается нос перегруженного пароходика. Его усатая морда долго-долго маячит вдали. Наконец-то и он добирается до пристани. Так же разворачивается и чалится. Мы уже небрежно следим за его эволюциями. Но вот, чалки заброшены. Мы впиваемся глазами в толпу. Люди что-то быстро сходят. Мамы среди них нет. «Наверное, не успели они на этот пароход» – говорит Бабуля. «Давай, подождём следующего!» Ждать, так ждать. Я киваю. Мы сидим. Ходить, играть неохота. На реке ничего не меняется. Через час приходит первый пароходик. Мы машинально осматриваем пассажиров. Мамы нет. У нас в глазах слёзы. Сидим «из принципа». «В телеграмме было сказано, сегодня приезжают» – успокаивает себя Бабуля – Может число перепутали? Или поезд, не дай бог, сошёл с рельсов?» Мы встречаем четвёртый пароходик. Заодно оглядываем приплывающие из Саратова редкие моторные лодки. Хотя знаем, Мама с Папой ни за что на моторной лодке не поплывут. Солнце стоит уже слева и не так печёт. После ухода четвёртого пароходика мы ещё немного сидим. Я, видимо, совсем расклеиваюсь. Бабуля решает идти домой. «Вдруг, мы придём, а они – уже дома» – тоскливо предполагает она. Как я преодолел путь назад, не помню. Всё тело болело. В опустошённой душе занозой ныла досада. Дома я отказался есть, лёг, не раздеваясь, на койку в кухне и уснул.
Проснулся на другое утро поздно и раздетым. Ещё не открыв глаз, стал слышать в доме возбуждённые незнакомые голоса. Чей-то вежливый тенорок величал Бабулю «Мамашей». Она, что-то, волнуясь, отвечала. Радостное предчувствие забилось во мне. С трудом открыл глаза. Кухня была залита солнцем. «Проснулся, Колюшка!» Мама смотрела на меня и гладила меня по головке. «А мы Вас вчера встречали…» – только сумел выдавить я. «Встречали, я знаю…» – обнимала меня Мама. «Поезд сильно опоздал, мы приехали поздно, ты уже спал…» Я крепко держу Маму. Меня совсем не интересует, что было вчера. Мама приехала! Всё! Лето началось! (Предполагаю, был июнь 1947 года.)
ЛЕТО.
Мама гладила меня, а из-за плеча её выглядывал улыбающийся Папа. Я его сразу узнал, хотя видел в первый раз. Тут началась сумбурная радостная возня. Мы стали умываться, завтракать, рассматривать привезённые подарки и разные чудо-вещи. Папа привёз два фотоаппарата: «фотокор» с пластинками в жестяных кассетах и «лейку» с широкой плёнкой. Будоражили химическим запахом картонные цветные пенальчики с проявителем и закрепителем, целлулоидные кюветы. Папа непрерывно объяснял мне устройство фотоаппаратов и всякой всячины: складных проволочных вешалок, раскладывавшегося гигантским циркулем трехногого деревянного штатива, демонстрировал пластмассовые дорожные ложки-вилки с тупыми зубцами на концах. Тут же мы обследовали весь дом и двор. А на другой день втроём отправились на Волгу. Ходили мы на Волгу всегда одним маршрутом: по Красноармейскому переулку, потом – направо по Аткарской, огибали угол, слияние Аткарской и Халтурина, мимо постовых автоматчиков, охранявших склад в таинственном каменном двухэтажном особнячке на Халтурина, (здание живо до сих пор, позже, в нём размещался какой-то спортзальчик, а теперь – молельный дом сайентологической секты) выходили на Театральную и чесали по ней до угла. Напротив «Серого» стоял киоск мороженщицы. Там обязательно мы с Венкой получали по стаканчику мороженного. Затем, следовал небольшой квартал до площади. А здесь, на углу обязательно сидела толстая газировщица с нашей Петровской. Её многодетная семья, из которой мы знали лишь сына, Володьку, и дразнили его «Жиртрест», проживала в переполненном «жактовском» доме около угла на улицу Волоха. Володька был затюканным, домашним ребёнком, вдобавок – евреем, был доверчив, не любил драться, что понижало его шансы в наших глазах. Гораздо позднее его зауважали за солидность, вероятно, хорошую учёбу, дружелюбие и приняли в свой круг. У газировщицы мы все выпивали по стакану воды с сиропом на сахаре! Существовал ещё сироп на сахарине. Мы его никогда не заказывали, презрительно дули губы, если кто-нибудь насмешливо указывал на бирку с обозначением, хотя толстая мензура с ним выглядела красивее и привлекательней «сахарной» мензуры. Затем, мы пересекали площадь, углублялись в «Садик». Он теперь называется «Комсомольский Парк». «Садик» был огорожен железной решёткой, но внутри совсем запустелый. Его аллейки из некленов, акаций и дурных тополей были таинственны, как ходы лабиринта. Аллейки формировались густыми пыльными кустами сирени, акации. Возможно, их пытались подстригать. В самом центре садика, куда аллейки сбегались к круглой поляне с пологим курганчиком, возвышался каменный уличный туалет. Его резкий аромат портил настроение прогуливавшейся по вечерам публике. Хотя неоспоримые преимущества в виде горевшей лампочки, заставляли девиц, как бы неожиданно упархивать из толпы в заветное нутро дамского отделения. Провожатые девиц смирно уходили в тень, пользовались моментом, отбегали в густую тьму заводского забора. По иронии судьбы в территорию «Садика» врезался прямоугольник размером с гектар, на котором, возможно, с дореволюционных времён располагался небольшой хлебозаводик. Одним боком он выходил на волжский берег. От него всегда разносился волнующий, пьянящий аромат свежего хлеба. До сих пор он дымит, пыхтит, отдаёт дрожжами, квашнёй, в самом сердце Энгельсского очага культуры. Углубившись в Садик, мы обходили хлебозавод справа, вдоль серого дощатого заборчика, в тени тополей, по дну широкой канавы до самого берега. Меня, запинавшегося новыми сандалиями за корни, Папа с Мамой подхватывали за обе руки и несли гигантскими шагами к небольшому пролому в ограде. Вот, мы миновали пролом, и у нас под ногами – уже другая страна с названием «Берег». А впереди блистает «Волга». Несколько сглаженных террас вели к воде. Слева оказывался тот самый дебаркадер – «поплавок», в котором пошумливала пивная. Папа обязательно объявлял, что «на обратном пути туда надо бы зайти». Ниже «поплавка», простёршись над водой, росла группа замечательных, развесистых «серебристых» тополей. Навсегда в моей памяти остались их вечные живописные идеалы. Все сны про Энгельс и Волгу осенены ими. Мальчишки прыгали в воду с их нижних суков – бушпритов. Справа, с берега на остров вёл широкий деревянный мост. Дело в том, что людей «переправа» забирала прямо с Энгельсского берега, а автомашины переправлялись на широком колёсном пароме под названием «Персидский», который из-за большой осадки причаливал к острову «Осокорий» только со стороны «коренной». Каждую весну строился мост на рубленных ряжах. Мост имел проезжую бревенчатую часть и два дощатых тротуара. На зиму мост разбирали, а если этого не сделать, ледоход сносил всё до единого брёвнышка. Мы переходили по мосту на Осокорий. Город оставался за спиной. Вольная воля со всех сторон! Шёлковый песочек да гладкая утоптанная глинка сами бегут под босыми ногами. Тёплый ветерок, чистый ласковый воздух. Мы отыскивали местечко помельче, песочек почище. Нравилось то справа от моста, напротив городского центра, то слева, среди кивавших ивовых кустиков. Мы валялись, мы купались до посинения, до озноба. При нашей худобе – не долго. Выгонят на горячий песок, а уж через пять минут тело опять распарено. Снова – в воду. И снова – «продавать дрожжи»! Остров «Осокорий» складывался, как бы из трёх разных территорий. Левая оконечность (если смотреть с Энгельсского берега), то есть – нижняя по течению, плоская, безлесная, с заливными луговинами. Там стояла деревушка «Осокорий», бродили небольшие стада. В средней части острова, шириною с полкилометра стоял «лес» – светлая роща пирамидальных тополей, возможно, искусственно посаженных. Тополя толстыми прямыми колоннами уходили ввысь, нисколько не мешая свободно разгуливать по роще в любом направлении. Никакого подлеска не росло. Сквозь старые листья и пух пробивались только не городская травка и фиалочки. В даль по острову роща тянулась метров на восемьсот. За ней, выше по течению располагались просто группки деревьев, заросли ивняка и ряды посадок молодых ив, тополей. Там остров понижался и расширялся до полутора километров. Через эту его часть, если смотреть с Энгельса, справа, пролегала дорога к «машинной» переправе. Мы с Папой и Венкой азартно путешествовали по ней, то, ныряя в ивовые кущи, то, выбираясь на густотравные лужайки. Стволики затопляемой весной растительности обрастали выше нашего роста густыми седыми корешками, напоминали корявые палки, покрытые дикой бородой. Радостно нам было обдирать «бороду», примерять, навешивать на себя и даже притаскивать зачем-то домой. Мы представляли себя первопроходцами диких тропических джунглей. А Папа всё играл в войну, показывал, как прятаться, вести разведку, палить по немцам. Наконец, мы продирались, проламывались сквозь заросли «бороды» к сияющей голубизне «коренной» Волги. Блестящая речная даль простиралась до синих холмов на горизонте. Зелёно-жёлтые полоски островов исчерчивали зеркальное покрывало. Местами на воде лежали бесформенные пятна тёмной ряби. Местами вспенивались цепочки «беляков». Пароходы, баржи медленно, бесшумно вытягивались там и сям. В «Пономарёвском» протоке белели каменные насыпи, называемые местными жителями «тюфяками». У воды они поросли лозняком. Фигурки рыбаков торчали на «тюфяках» и по берегу. Красные пирамидки бакенов с тёмными шишками – фонарями мотались на волне. Какие-то великанские чудо-лестницы на трёх брёвнах – створные знаки возвышались на голых оконечностях островов. Глубоко направо синел утёс, выдававшийся «с той стороны», над Волгой на манер Увека. В ясную погоду, перед закатом на его вершине угадывалось белое пятнышко дома – «Андреева дача».
Возможно, я неточен. Мост через «Саратовку» стали строить позднее, когда Волга начала год от года мелеть. И первой начала мелеть протока у самого Энгельсского берега – «Саратовка». На планах она называется «Сазанка», хотя все жители убеждены, что «Сазанка» – это протока у «Тинзина», гораздо ниже по течению. А в пору первых наших с Мамой и Папой походов на Осокорий желающих перевозили лодочники, конечно, на вёслах. Брали с человека по двадцать копеек, по две копейки по «доперестроечному». «Машинная» переправа находилась на километр выше пассажирской. «Персидский», забитый грузовиками и повозками, не спеша, прошлёпывал колёсами на виду у всего города. Купальщики специально поджидали его, так как только он поднимал самые высокие, полноценные волны. «Усы» от носа, корпуса и колёс тянулись до обоих берегов, а кипящая взбаламученная дорожка за кормой простиралась на километр. Плоская невысокая палуба спереди и позади центральной надстройки с жёлтой рубкой и чёрной трубой сплошь заставлена «полуторками», телегами, коровами. Среди них ютились кучки людей, иногда высовывался франтоватый кремовый бочок легковушки. Кроме «Персидского», среди ребятни был популярен буксир «Колотилов», вероятно, обслуживавший лесотаску, располагавшуюся ниже водокачки и клеевого завода. «Колотилов» своей тупой грудью поднимал исключительную волну. Помимо двух пароходиков: «Саратова» и «Энгельса», оставшихся с дореволюционной поры, (Они описаны Львом Кассилем в «Кондуите и Швамбрании» под другими, настоящими названиями.) переправу осуществляла самоходная баржа «Свобода». В студенческие годы я убедился, что она была немецкой постройки, вероятно, десантная. Ходила она быстро, а дизелёк торкал совсем негромко. На «Свободе» не было пассажирского помещения, и в любую погоду люди сидели под тентом на палубе. Поэтому саратовцы снобистски морщились, когда она подходила к пристани. Находились пижоны, по Венкиному – «фраера», которые даже пропускали её и дожидались другого плавсредства, хотя теряли при этом час и более. «Переправа» всегда не справлялась с потоком пассажиров. Было время, когда даже владельцы вёсельных лодок занимались «извозом». Плыть через Волгу на вёслах было дорого и опасно. Решались лишь «сорвиголовы» или пьяные. Лодки часто переворачивались, пассажиры тонули. Не намного безопасней перевоз на моторках. Выгода заключалась только в том, что моторки ходили без расписания, как наполнится, так и – вперёд! И они могли срезать мели, игнорировать правила судоходства, «дули напропалую». Могли приставать, где не положено, т.е. прямо под взвозом. Выскочил и – на трамвай! В моём раннем детстве Волга непрерывно мелела. Годикам к шести-семи протока у города в середине лета пересыхала почти полностью. Выступало песчаное дно, подёрнутое грязно-зелёным илом. Дно было изрезано мелководными поперечными лужами с горячей мутной водицей, целый день кипевшими от плюханья малышни. Воды – по колено, но умудрялись тонуть и в ней. Взрослые в те времена совершенно не опекали своих детей и внуков. Мост на остров воздвигался уже не таким грандиозным. Автомобили им не пользовались, их переправа отодвигалась на много километров выше, почти на северном конце города, у СХИ. Мостик строился только пешеходным. Изредка прокатывались велосипедисты, выслушивая громкие нецензурные неудовольствия бредущих на переправу горожан. Юные рыболовы обсаживали мостик так густо, что даже возникали короткие вялые драки за место, особенно, если «там вчера клевало». Прохожие застаивались, обсуждая качество улова. Ниточки куканов тянулись до воды, где барахтался букетик серебристых рыбёшек ростом с палец. Рыбачки горделиво демонстрировали букетики. Отправляясь домой, не прятали их, а несли открыто, примотанными к удочкам. Рыбёшки тухли на жаре, доставались, наверное, только кошкам. Дебаркадер переправы теперь зачаливали на противоположной стороне острова, в «Пономарёвском» протоке. Через тополиную рощу живописно и уютно вилась натоптанная глинистая тропа. Заблудиться было никак нельзя. В роще после палящего зноя города – прохладно, свежий волжский ветерок невыразимо ласкал лицо. Пахло озоном. Незнакомые пташки (мы-то знали только воробьёв) свистали над головами. Обрывистый, глинистый берег «коренной» манил таинственными пещерами. Подмытый обвалившийся грунт обнажал гигантские коряги, в которых можно было устроиться жить. Папа следил, чтобы мы не кувыркнулись с обрыва, чтобы нас не придавило осыпью сверху. Ему самому очень нравилось на Волге. Обычно, мы все трое сразу подбирали себе палки из хвороста. Папа – самую большую и крепкую. Напяливали на головы по Папиному образцу носовые платки с завязанными углами. И танцующей, раскованной походкой, прыгая и дрыгая, заглядывая под все коряги, влезая на все пеньки, швыряясь комками сухой глины, горланя революционные песни, толкаясь и пугая друг друга, с наслаждением писая с обрыва, шествовали вверх и вниз по «Осокорию».
А Волга всё мелела. К концу лета протока у города выше амбарной ветки пересыхала совсем. Напротив хлебозавода дно обнажалось поперечными песчаными гривами, между которыми оставались тёплые заиленные лагуны. Мы перебродили их на цыпочках! Меня всегда удивляла ровненькая расчерченность песочка лагун. Словно гигантскими граблями старательный великан причёсывал всю реку. В течение лета пляж постепенно передвигался всё ниже по течению. Начинали мы купаться напротив Амбарной ветки, а заканчивали – напротив лесотаски. Середину лета проводили напротив городского центра, «садика». На Волгу ходили ежедневно. В раннем детстве я не помню плохой погоды летом. Жарища считалась у нас превосходной погодой. Если и случался дождь, то короткий и тёплый. Мы восторженно скакали под дождём на крыльце. Вздрагивая, дёргаясь и ёжась при всегда неожиданных раскатах грома. Радостно орали бессмысленные стишки: «Дождик, дождик перестань! Я поеду в Арестань!» Где и что – «Арестань», всегда хотел узнать. Не знаю до сих пор.
Однажды летом, мы с Венкой и Дядей Ваней отправились покупать мне детский двухколёсный велосипед. Почему, я не знал. Я не просил, и не думал о нём никогда. На трёхколёсном голубом велосипедике можно было кататься только в доме и немного у дома. Колёса вязли в пурыни. Вообще, это была не машина. Дядю Ваню отправили, видимо, в надежде на его техническую грамотность. Он должен был выбрать самый лучший велосипедик. К тому же Дядя Ваня был скор на ногу, два раза его просить не надо было. Купили мы велосипедик, кажется в «скобяном», на площади. (Сейчас этого коренастого дореволюционного зданьица не существует. Это место накрыло здание Администрации.) Тут же, выведя его из магазина, начали учиться на нём кататься. Дядя Ваня посадил вначале меня. Придерживая за седло, стал толкать к дому. Но я, видимо, так бездарно мотался, ноги поминутно соскакивали с педалей, а я валился на бок, что Дядя Ваня запарился. Венка, как борзая, мчался рядом, забегая, то справа, то слева. «Пап, дай я поеду!» – канючил он. Мы уже выбрались на Театральную и колбасили мимо театра, мимо «Ударника». Венка сел, метров десять вихлялся, придерживаемый Дядей Ваней, затем оторвался и, сверкая пятками, как шутиха понёсся по мостовой. Мы с Дядей Ваней бежали следом, орали, чтобы он не ломал голову, не ломал велосипед, не попадал под машину. Так и домчались до дому. Венкин восторг фонтанировал сильнее моего. Ему даже не влетело! Бабуля вначале запрещала ездить по улице, опасаясь, что соседские ребята «раскатают» велик. Действительно, первое время, как только мы вытаскивали его за калитку, за нами устремлялась орда желающих прокатиться. Научился ездить я скоро, вопреки пророчествам взрослых, без падений и шишек. Когда я стал устойчиво кататься, Мама стала зазывать нас с Папой на семейные велопрогулки. Дело в том, что у Бабули, кроме «Диаманта», стоял ещё дамский велосипед с красиво засетченным задним колесом, тоже из Германии. Маму обучили кататься сравнительно легко. Правда, вся семья, включая Бабулю у калитки, высыпала на Петровскую, когда Дядя Саша и Дядя Ваня «возили» Маму, придерживая за седло. Мама визжала, вихлялась, наконец, поехала. Папу учили на «Диаманте» дольше. Он стеснялся бурного участия своих «тренеров», не любил сбегавшихся любопытных мальчишек. Наконец, поехал и он. Кататься по пурыни вдоль нашего порядка было не интересно. Мама подбивала нас ездить на площадь. Там, перед Горкомом, на ширину скверика была заасфальтирована площадка метров шестьдесят на двадцать. Это – сразу налево с Театральной улицы. Асфальт прихотливо покрывала сеть трещин. Велосипедик постукивал, встряхивался на них, напоминая езду трамвая. Мне это очень нравилось. Едет гладко-гладко, вдруг, как тряхнёт – «тук-тук»! Я старался ездить по трещинам. Мы кружили по площадочке, пока не вспоминали о приличии. Тогда быстренько укатывали по Театральной к дому. Папа скоро перестал ездить на велосипеде. Чем-то езда не нравилась ему. Он терялся на скорости? Возможно, много позже, из-за этого он отказался от покупки «Волги». Наверное, Папа понял, что не сможет водить её, не среагирует во время на дорожную ситуацию, а может быть, не сможет содержать авто в порядке. Эта затруднительность в управлении любым экипажем сказывалась много позже и на его шкиперской способности водить моторную лодку, когда она у нас появилась. Он чрезмерно осторожничал, медлил, опасался ошибиться, терялся на скорости, путался в рычагах управления. Но всё это будет потом!
А пока мы с Мамой бегаем по острову. Помню точно, это – остров, Волга. Вдали виден Энгельсский берег. Папы с нами нет. Я о нём не думаю, возможно, я о нём не знаю. Мы выбегаем из-под тени на яркую зелень луговины, окаймлённую кустами. Лужок сплошь свежезолотой от солнца и миллионов жёлтых цветочков. Думаю, не одуванчиков. Ноги сами несут меня. Радость разливается в груди, пьянит голову. Мы хохочем. Привольно нам! Сейчас мне думается, что этот стоп-кадр памяти относится к очень раннему времени. Приезжала ли Мама из Мурманска без Папы? Не знаю.
Первые годы с нами на Волгу изредка ходила Бабуля. Папа её усиленно приглашал, неизменно называя «Мамашей». Совсем не помню, что бы Бабуля купалась. Она соглашалась, но говорила: «Я купаться не буду, я только посижу на бережку». На второй, третий год она уже не ходила на Волгу, ссылаясь на необходимость готовить обед. Ей было неловко и неинтересно среди праздных, любопытных «курортников». Хотя, вспоминая своё детство, всегда вздыхала о речке «под Сердобском».
Мама привезла с собой белую сумочку из искусственной кожи в виде большого редикюля на темлячке. О! Верх изящества, красоты! Сияющая белизна складок, ослепительное золото створок и пряжечки, дивный, острый, неведомый запах материала заворожили меня. Кажется, внутри переливался шёлк подкладки. Сумочка всегда стояла на левом краю комода. Иногда висела на гвоздике в раме окна. Я подходил тайком, нюхал её божественный химический запах. Неведомый Дамский мир волновал, как жизнь в другом измерении. Наверное, во второй приезд Мама с Папой привезли мне фильмоскоп. У меня был маленький, привезённый Прошкиными зимой, в который надо было смотреть одним глазом. Новый, электрический, показывал на стенку. Он понравился мне схожестью сбоку с маленьким танком. Только башня торчала неправдоподобно вверх, да ствол пушки был толстоват. Старый я быстро освоил, обучился вставлять плёнку под резиновые валики, со звяком захлопывать гнутую чёрную жестяную коробочку. Только приставишь тубус к глазу, открывается увлекательный мир. Кот в сапогах, цветной, с натуральной гладкой круглой головкой, острыми аккуратными ушками, как живой. Ирреальная война грибов. Реальные витязи, богатыри в кольчугах, латах, островерхих шлемах со стреловидными наносниками, мечи, копья. Всё занимательное… Электрический фильмоскоп-проектор для нас, ребятишек и взрослых – «кино»! Я то немного разочаровался, потому что уже знал движущееся кино. Всё равно, почти как настоящее. В тёмной комнате на белую голландку прекрасно проецировались картинки, только буковки внизу не всегда были чёткими. Примитивным объективом резкость наводилась лучше в центре. Обычно, кто-нибудь из взрослых садился на табуретку спиной к комоду. Ставил на колени фильмоскоп (Дядя Ваня) и терпеливо крутил плёнку. Розетки не было. Большой фарфоровый патрон лампочки в зале был снабжён «тройником». Теперь таких патронов не существует. Шнур фильмоскопа протягивали вверх, вставляли в патрон. Теперь при повороте выключателя на стене вспыхивала лампочка и яркий круглый сноп света из фильмоскопа. После заправки плёнки начиналась возня: надо было вывернуть горячую лампочку с помощью платка или полотенца. Лучше всех с этим справлялся Дядя Ваня. Однажды вечером мы долго рассматривали какой-то кадр. Может быть, долго читали процарапанную Папой надпись. Вдруг чёрно-белый кадр на голландке окрасился красным, а потом растворился в ярко красном свете. Произошло маленькое смятение, взрослые засуетились, вмиг вскочили, разом заорали: «Выключай! Пожар будет!» Плёнка прогорела, и голландку осветил ровный прожекторный свет. Через минуту мы, позабавленные происшествием, радостно продолжали крутить фильмы. На печке местами выступали кирпичи. Когда изображение попадало на них, оно вытягивалось или раздваивалось. Меня это занимало, хотя и мешало смотреть. Балуясь, взрослые направляли луч на мебель, пол, потолок, везде можно было смотреть. Меня озадачило. Я то думал, что экран обязательно должен быть белым. Верхом баловства стала демонстрация кадров через улицу на противоположный домик Андрюшки Зякина. Хотя изображение выходило слабым, всё же можно было разобрать фигурки персонажей. И взрослые, и дети были в неописуемом восторге. Первое время мне не разрешали самому включать, даже держать и крутить фильмоскоп. Бабуля хорошо помнила, как загорелась плёнка. Постепенно, взрослые стали сами только подключать его «к электричеству», а нам дозволялось вставлять плёнки и демонстрировать. Конечно, первому – Венке! Бабуля при этом только командовала не держать долго один кадр и давать прибору остыть через два-три фильма. Так научил Дядя Ваня. А через годик мы сами управлялись полностью с нашим «волшебным фонарём».
ВОЛШЕБНЫЙ ВЕЧЕР.
По вечерам Мама с Папой, принаряженные, отправлялись «погулять в городской садик». Они выглядели счастливыми, преуспевающими. Думаю, так оно и было. Мамины крепдешиновые, крепжоржеттовые платья производили неотразимое впечатление на соседок, традиционно выходивших под вечер к калиткам. Моложавый воспитанный Папа отлично контрастировал с их мятыми напившимися зятьями – матерщинниками. Музыка из парка свободно долетала по вечерней прохладе до нашего квартала. Я всегда знал, что в «садик» маленьких не пускают, и что делать там маленьким нечего. Да и желания попасть вечером в «садик» у меня не возникало. Но всегда, когда Мама и Папа начинали торжественно собираться, когда разглаживались платья, платочки, выбирались «бобочки», чистились туфли, Мамина белоснежная пахучая сумочка снималась с гвоздя, незримые облака духов начинали плавать по дому, настроение у меня портилось. Это уже давно было замечено. И Мама с Папой старались собираться незаметно для меня. Но разве возможно было незаметно! Делалось грустно и досадно, что они уходят. Словно лето прекращалось и наступала зима. Я начинал хныкать. Меня успокаивали. Бабуля уговаривала меня на все лады, объясняла, что родители «погуляют и придут». Но, чем больше уговаривали, тем больше я терял присутствие духа, в панике начинал орать, хватался за Маму: «Не уходите! Не хочу, не хочу!» «Ну, пойдём» – ласково говорила Бабуля – «У калитки постоим, проводим Папу и Маму». У калитки я поднимал позорящий всю семью рёв. Хватался за Мамино платье, вырывался у Бабули и бежал за быстро удалявшимися родителями. Даже стоявшая у своей калитки «Сапожничиха» стыдила и уговаривала меня. Так повторялось регулярно. Родителям это уже надоело. Может быть, так проявлялись инверсии суточных колебаний настроения? Как вечер, так рёв и скандал. Может быть, так проявлялся детский эгоцентризм? И вот, однажды Мама объявила вечером, что меня берут сегодня с собой в «садик»! Я совсем не обрадовался, а удивился про себя. «Сегодня в садике представление, аттракцион. Выступают акробаты!» – объяснила Мама. Папа сомневался в целесообразности брать маленького ребёнка на вечернее представление для взрослых. Даже Бабуля, хотя любила меня, засомневалась. И ещё Бабуля не хотела сделать чего-нибудь такого, что бы могло не понравиться Папе. Я не знал, что думать. Но Мама загорелась. «Ничего особенного! Он уже большой. Он пойдёт с нами, с родителями пустят!» Мама нарядила меня. И вот, я впервые в жизни иду куда-то вечером. Между двух взрослых. Держусь за две взрослые руки. Сумерки. Страшновато и любопытно. Знакомая дорога к «Ударнику» – чужая и чудная. Последний поворот на Театральную. И вижу непривычно освещённые ворота в парк. Вокруг гудит толпа, хотя добирались мы по совершенно пустынным улицам. В жёлтом электрическом сиянии гирлянд – милиционеры. Все в белом. В белых фуражках. Лица у людей и милиционеров оживлённые и торжественные. Строгие тётки возвышаются по краям внутреннего прохода из штакетника. Оказывается, позади распахнутых ворот «садика» устроены ещё воротики – турникеты. Я струхнул, но иду между Папой и Мамой, держась за руки. Жду, сейчас скажут: «А… маленьким, так поздно, сюда… нельзя!» Ничего не сказали. Мама уверенно объяснила что-то тёткам, и мы спокойно прошли. По центральной аллее, болтая и пересмеиваясь, прохаживались люди. В углу пили газировку. На меня никто не обратил внимания. Мы прошли по аллее к танцплощадке. Около неё на пустыре, где мы обычно играли во время «экскурсий», и ничего особенного никогда не было, всё волшебно преобразилось. Из тёмной периферии высунулись стойки, мачты… Куда-то в темноту уходили натянутые тросы. А в ярко озарённой середине поляны – развешана просторная сеть. Над ней покачивались блестящие трубки трапеций, какие-то петли, шары, целые серебряные лестницы… В лучах неистово вилась мошкара. Я ещё никогда не видел, что бы ночь так можно было осветить. На поляне был кусочек дня, даже лучше, чем дня, так как он был обрамлён непроглядной чернотой ночи. Совершенно не хотелось спать. Теплынь. Уютно. Люди расселись на вкопанных в несколько рядов лавочках. Заиграла музыка. Наверное, маленький духовой оркестр. Его, как-то, не было видно. Наверное, он сидел сбоку, во тьме. И поэтому, для меня заиграла сама темнота. Таинственная и манящая, как тьма и кущи на картинах Врубеля. Голые взрослые люди появились на мачтах. Стали лихо нырять и перелетать на трапециях с мачты на мачту. Иногда они срывались и плашмя падали в сетку, подлетали в ней, гася колебания, быстренько перебирались к краю. Соскакивали, как резиновые. Снова забирались на мачту. Их полёты и падения вызывали восторженные «Эхи» и взвизгивания зрителей. Вместе с гимнастами лазил и всем мешал коротенький чудик в мешковатом костюме. Его подталкивали. Я тогда не знал, что это – клоун. Я думал, что клоуны бывают только в остроконечных шапках с помпонами. Чудик с визгом, болтая ногами, валился с площадки в сетку и долго катался по ней. Было не смешно, но забавно. Кто-то шептал, может быть не мне: «Смотри, это ж не мужчина!» Акробаты прыгали каждый раз по-новому. Вот, раскачались и выпрыгнули навстречу друг другу. Схватились на лету за руки. Один остался на своей трапеции, а другой с его поддержкой перелетел уже на другую площадку. Вот, бросились одновременно и разом поменялись жёрдочками – качелями. Как увлекательно было следить за ними даже в передышках, когда они просто отдыхали на серебряных палочках, уютно покачиваясь, как мы на стульях! Улыбаясь, они бросали короткие реплики, осматривали сверху зрителей или переговаривались с человеком, торчавшем всегда внизу, около сетки. «Это их главный» – сказали около меня. «Главный» тоже лазил и прыгнул один раз. Подобную трепетную радость сопереживания вызывали у меня много-много позднее первые демонстрации наших фигуристов. Уже то, что они не падали на скользком льду, наполняло сердце изумлением и восторгом. Не помню, как закончилось представление, как мы вернулись домой. Помню только лёгкость во всём теле и на душе. Как хорошо оказалось в «садике»! Не страшно, а интересно! Взрослые что-то спрашивали, довольные сами, что всё вышло так ладно, что я и верно, уже – большой. А я понимал: в «садике» – совсем другой мир, красивая другая жизнь. С тех пор, если по радио заслыхивал вкрадчивое: «В городском саду играет духовой оркестр…», сразу представлял себе тот вечер, тёмный сад, жёлтые огни лампочек, праздничное мельтешение людей, горько – сладкий запах душистого табака и женский аромат резеды… И ещё дорисовывал уже совершенно воображаемые сцены, которых сам не видал. Вальс, его текст, навевают их совершенно не двусмысленно.
ОГОРЧЕНИЯ И ПЕРЕЖИВАНИЯ.
В те годы я не выговаривал звук «ш», да и «р» произносил не чисто. Если «р» вскоре сам научился произносить раскатисто, долго рычать, как мотор: «р-р-р…», то вот «ш»… Как ни старался, мог выговорить только гнусавое – «ъх-ъх-ъх». Колюшка, скажи: «машина» – резвились взрослые. «Махына!» – со слезой восклицал я. «Махына!» – подхватывали взрослые. «Ну, что же ты? Так легко, смотри! «Ш-Ш-Ш-Ш!...» И начинали шипеть на все лады, присаживаясь передо мной на корточки, показывая свои пасти и языки.
Ещё, я вздрагивал от гудка «на переправе». Взрослые одолевали своими успокаиваниями: «Ну, что ты боишься? Не бойся!» А я и не боялся. Я рефлекторно дёргался при резком, коротком, как грубый окрик, мощном гудке железного чудища. Это случалось только, когда мы стояли рядом или на палубе. Я переживал смешки, напрягался. Вот, помню, стоим на дебаркадере. Отваливает пароходик, мы кого-то провожаем. Тётя Валя улыбается: «Сейчас Колька вздрогнет!» Я напрягся, затаил дыхание, жду гудка, думаю: «Не вздрогну». Вдруг, монстр запредельно рявкает: «ЪАаа!!!» (Это издалека пароход гудел: «У-у-у!» А вблизи он гудит: «ЪААА-А-А!») Тело само вздрагивает. Взрослые довольно смеются, успокаивают. Лучше бы не обращали внимания, всё бы само прошло. И, конечно, прошло, хотя я долго переживал.
Другой грех долго отравлял жизнь в те славные годы. Я часто по ночам «ловил уток», или «ловил рыбу», или «прудил в постель». Это уж как вам понравится. Эх, как это получалось? Горький вопрос возникал у меня самого под утро. Полупроснувшись, со стыдом обнаруживал, что лежу в луже. Начинал её, противную, греть своим телом, надеясь высушить к тому времени, когда моё пробуждение обнаружится. Ворочался долго, оттягивая вставание, делал вид, что ещё сплю, надеясь незаметно выскользнуть из почти высохшей постельки. И ещё надеялся, что взрослые ничего не заметят в темноте спаленки. Дитя! «Ага!» – говорил Папа перед завтраком – «У нас опять во дворе японские флаги!» Или –«Это что за флаги расцвечивания у нас во дворе?» Бабуля и Мама старались сгладить резкость сих праведных слов. Меня не радовала их защита. Горестно я молчал.
Летом двор старого дома почти сплошь зарастал бурьяном. Лебеда доходила до пояса взрослым, а мы с Венкой скрывались в ней с головой. Это как никогда способствовало охотничьим играм. Главная из них – игра «в войну». У нас игра в войну состояла из засад, выслеживания, скрытых перемещений, неожиданных выскакиваний, безудержной беготни. Была совсем не похожа на ролевую «игру в войну» с «нашими» и «фрицами», в которую играли дети в книжках. Позже, подростками, мы играли в другую «войну», разделяясь на две группы, с субординацией, с лагерями, вели действия по правилам. А здесь мы «воевали с тенью». Или все вместе. Или вдруг выходил Папа на крыльцо, завидев нас, вяло копошившихся, вдруг: «Ттра-та-та-та!» – стрелял в нас из молотка, как из автомата. Волна ужаса и восторга! Мы на пружинках подскакивали, ныряли в траву. Словно, мы, действительно, – беззащитные, панически удирали, метались туда-сюда, находили надёжную защиту в пыльных кустах лопухов.
После обеда, сморённые, все раскладывались по постелям. Папа лежит в кухне на железной кровати. Я вожусь рядом. Мне нравится с Папой. Я похлопываю ручонкой его по животу. Папа благодушно балагурит. Я глажу тёплый бугор живота и в восхищении определяю – «запасное брюхо!» Взрослые хохочут. Потом долго будут повторять это определение полноты.
После обеда мы с Папой лежим на железной койке прямо посреди двора. Папа что-то рассказывает о войне, по-учительски назидательно и увлекательно. Из-за корявого заборчика слева раздаются нечленораздельные вопли, имеющие целью обратить на себя внимание. То тут, то там высовывается голова «Тольки-карлика», нашего соседа, сына «Сапожничихи». Толька знает меня и зовёт. Я индифферентно не замечаю его. Во-первых, я ни с кем не играю на улице – Бабуля не велит. Во-вторых, играть с «Толькой-карликом» мне не хочется. Он – изгой у ребятишек, потому что он – слабоумный. Но этого я ещё не знаю. Знаю, он дурашлив, импульсивен, многие взрослые и все дети презирают его за крикливую суетливость и непонимание самых обычных вещей. И ещё, мать дерёт его прямо на улице за невыполнение чего-нибудь, например, за упущенную козу, или за не принесённую воду, за съеденную общую еду. При этом мать истошно, с придыханием, кричит: «Анатолий! Анатолий!», тащит его за волосы, со всех сил хлопает коричневой рукой по спине и заднему месту. «Толька-карлик» так же истошно орёт: «Мамочка, мамочка! Я больше не буду!» Весь в слезах, слюнях и соплях при этом неподдельно дрожит всем телом, а, если вырывается, в панике обезумелый несётся через улицу. Возбуждённая мать бегает вдоль своей стороны улицы, хрипло повторяя: «Анатолий, Анатолий! Иди сюда… Вот я тебе задам!...» А он бегает по противоположной стороне, завывая, но сохраняя дистанцию. Эти безобразные сцены случались ежедневно, а то и несколько раз на дню. Немногие взрослые жалели «Карлу». Больше всех – учительница, жена «Полковника», жившая в их дворе, на задней половине «сапожничихиного» дома. Толькину мать на улице звали «сапожничихой» по мужу, который постоянно пил и умер, вероятно, ещё тогда, когда я соседями не интересовался. Вся эта сумбурная семья заехала в соседний дом номер 81, справа от нас, после выселения в 1941 году немецкой семьи. Хоть они и были «трудящимися», всё у них происходило наперекосяк. Старший сын, кажется, Геннадий, рано сел в тюрьму. Пришёл из тюрьмы уже на моей памяти, походил мрачный несколько месяцев вдоль наших порядков и неожиданно сел снова. Не удержался, ограбил кого-то вечером в Красноармейском переулке, в двухстах метрах от собственного дома. Перед смертью сапожник успел произвести на свет ещё двух дочерей. Старшую я забыл, помню, что они с Толькой всё время дрались. А младшую помню. «Толька-карлик» её обожал, опекал. «Лидушка моя, Лидуня!» – приговаривал он, семеня с растопыренными руками за кривоногой, плюгавой девчушкой. Потом она выросла в неглупую, простую пролетарскую девушку, рано начала работать, ушла из семьи.
Так вот, «Толька-карлик» стал заглядывать во двор, и Папа, к моему неудовольствию, позвал его. «Карлик» тут же спрыгнул с крыши развалюхи-сарайчика, прибежал и сел к нам на кровать. Начал живо выяснять, кто – Папа. Папа начал расспрашивать «Карлу». Тот разошёлся, мигом освоился. И когда разговор зашёл, кто сильнее, «Карла» или я, он вдруг боксёрским «правым прямым» хватил меня кулаком в нос. Я был ошарашен болью и вероломством. Ничем я не спровоцировал его на такую подлость. В моём понимании драка – самая крайность, недопустимая в обыденной жизни. Нельзя стукнуть человека ни за что! Заревел от досады, от несправедливости. Кровь побежала из носа. «Карлик» удивлённо посмотрел, сообразил, что совершил правонарушение, сиганул, хотя его никто и не ловил. И пока я растерянно вопил на кровати, он был уже за забором. Бабуля и Мама, суетясь, ругая «Карлу», останавливают кровь. Папа успокаивает меня, он сам не ожидал такого финала безмятежного, вроде бы, разговора. Кровь проходит. Все успокаиваются. Но не проходит моё возмущение коварством Тольки. И что Папа всё называет его «другом», «приятелем». Какой же это приятель, что так неожиданно подло бьёт совершенно мирного человека!
Потом я долго не мог преодолеть боязливости и отчуждения к «Карле». И научился жалеть его, снисходительно приблизить к себе, когда он окончательно интеллектуально отстал от сверстников. Ребята издевались, колотили его по любому случаю. Впрочем, только, когда были в большинстве, так как у маленького, обезьяноподобного «Карлы» быстро налились узлами мускулы. Несмотря на постоянное благодушие, если его задирать, он впадал в неистовство и тогда мог поколотить любого. Но всё это – позже, в подростках. Помню, он долго не мог правильно выговаривать обыденные слова. Вместо «погреб» говорил – «побрик». Дети жестоко высмеивали. Когда мы начали сиживать по вечерам уличной гурьбою на лавочке, «Карлика» использовали в прямом смысле «мальчиком для битья». Старшие нахальные мальчишки для куража перед девочками давали ему тумаки, под общий хохот валяли его по земле. И сам он хрипло хохотал, радуясь всеобщему вниманию. Роль шута не оскорбляла его. Иногда слишком сильная затрещина вызывала вспышку уязвлённой гордости (тем паче, что это делалось на потеху девочкам). Он протестовал словом и делом, но был побиваем и прогнан. Через короткое время возвращался и вновь позволял себя унижать, лишь бы быть вместе со всеми.
Когда в детстве меня фотографировали, я не мог смотреть прямо в объектив, почему-то наворачивались слёзы. Я испытывал необъяснимую неловкость. То же потом происходило и в школе, я не мог, стоя перед классом, смотреть в лица товарищей. Не выносил смотреть в глаза, не переносил упорного рассматривания, прямого взора. Сразу внутри возникало щемящее витальное чувство дискомфорта. «Не по себе». Щипало глаза. На всех детских фотографиях у меня, или сощуренные, или «масляные» глаза. А я – весь сморщенный, хмурый.
Ещё я не переносил процесса подстригания. В парикмахерской на углу Петровской и Горького меня усаживали на дощечку, положенную на подлокотники кресла, и начинали «чикать» ножницами или «стрекотать» машинкой. Машинка больно давила на голову ребристым донышком, подёргивала за жёсткие волосы. Ножницы тоже всегда щипали. Я не мог удержаться от ответного рефлекторного дёрганья головой. Как ни убеждали, ни заклинали, ни приказывали взрослые «не бояться», ничего у меня не выходило. Лысой голове было холодно, обрубки волос больно кололи шею, затылок под шапкой. Настроение портилось.
ДРУЗЬЯ ДЕТСТВА.
Первым моим хорошим приятелем стал Гриша Лёвин, живший на противоположной стороне, на углу Петровской и Красноармейского, напротив Горторга. Строго говоря, его дом не угловой. На самом углу примостилась такая хибара, что, когда я осенью 1986 года забрёл посмотреть Петровскую, не мог поверить своим глазам. Ларёк! Собачья будка! В детстве мы его вообще не считали за постройку. Я не помню, как мы сдружились. Я был робок, и, видимо, Гриша сам первым, гуляя, обнаружил меня. Вероятно, нас свела одинаковость характеров. Гриша был спокойным, не агрессивным, любознательным. Он был смелее, вдобавок, имел старшего брата, от которого знал больше житейских премудростей. Сначала Гриша приходил в наш двор. Бабуля благосклонно разрешала ему играть, так как убедилась, что наши игры были бесшумными, без беготни. Мы больше рассуждали или разыгрывали фантазии. Отлучаться от дома мне запрещалось. Мы быстро привыкли друг к другу. Я стал доходить до Гришиного дома и играть с ним на лавочке. Потом был зазван во двор. И, наконец, стал вхож в дом. Гришкин дом – едва ли не первый «чужой», который я стал свободно посещать. Гришкина мать привечала нас, даже, кажется, угощала. Хотя Бабуля всегда настраивала меня «в чужих людях» ничего не пробовать. Да и сам я очень стеснялся. Гришкин отец был инвалидом – хромал, полный с одышкой. Поражал меня способностью быстро ездить на велосипеде, крутя педаль одной ногой. Вторая просто торчала, как палка. Ещё в доме Лёвиных жила старушка, которую все называли «Бабаней». Она целыми днями готовила обеды на керосинке и, говорят, вынянчила Гришку и его старшего брата, Толика. Я искренне считал её Гришкиной бабушкой. Много позже узнал, что она была совершенно чужой семье Левиных. Она оказалась немкой – хозяйкой этого дома, оставленной во время депортации в русской семье в качестве прислуги – домработницы. С Гришкой мы дружили долго. Через него я познакомился с остальными сверстниками на нашей улице. Когда круг знакомств расширился, подростками, мы немного разошлись, то детское знакомство рассыпалось уже в студенческие годы. Догадываюсь, друзей привлекала не только моя персона. Наверное, в те годы я был не очень интересен. Ребятишки остро чувствовали «кто побогаче». У меня водились игрушки, редкая вещь – фильмоскоп, ружьё, стрелявшее пульками-пружинками, называвшееся «Юный охотник». Его купил Дядя Саша по Маминому наказу, наверное, ко дню рождения. Плоская картонная коробка раскрывалась. Внутри, у рисованной крышки-задника с видом заснеженного леса устанавливался жестяной волк на плоской пружине. Он злобно озирался в прыжке, скалил красную пасть. Мы с Гришкой приставляли мишень к голландке и, лёжа на полу, стреляли с четырёх метров. Пулька-пружинка громко хлопала по картону. Если в Волка попадали, он переворачивался и долго трепетал на упругой подставке. Почти после каждого выстрела приходилось лазить под стулья, стол, кровать, отыскивать пульку. К досаде, с пульки быстро соскочила заводская жестяная пробочка, оклеенная фетром. Взрослые насадили нам пуговицу, которая держалась криво и затрудняла прицеливание. Всё равно, «Юный охотник» стал предметом зависти и элитарного развлечения.
Через Гришку я познакомился с Толиком Жарковым, жившем напротив Гришки, на нашей стороне улицы, во втором от угла Красноармейского переулка домике. Домом его можно было назвать условно. Подоконники двух окошек фасада лежали на земле! Правда, с тыльной стороны он немного возвышался, потому что там, вообще, была обширная низменность всего квартала. Меня очень занимало, что с улицы надо было спускаться в калитку во двор, а там спускаться в дом, как в подвал. Мать Толика была приветлива с нами, не ругала его. Толика воспитывал отчим, который дипломатично не обижал его, зато рассказывал много грубых, зековских страшилок. От него Толик рано научился грязной нецензурщине. Потом Толька стал часто приходить в наш двор. Ему нравился простор, возможность свободно ходить, забираться в укромные уголки. Его собственный малюсенький дворик был весь засажен картошкой, грядками, гулять в нём не разрешалось. Ему нравилось болтать со мной, играть настоящими игрушками, стрелять из «охотника», кататься на велосипеде. Перекрёсток Петровской и Красноармейского, вообще, представлял вечно затопленную низину. Угловые домики проваливались в землю, словно норушки. Нас, глупышей, забавляло рассматривание углового длинного, как горбатый вагон, домишки, в котором жила беднющая семья с тремя худосочными девушками. (Сейчас бы их назвали топ моделями.) Эти девушки были предметом иронии всех соседей. Подростки радостно гоготали, расписывая «по секрету», как девицы, отправляясь на танцы, подправляли бюсты тряпками. Помню, был очень озадачен, зачем? Провал вдоль и позади домишки был густо засажен вишнями. Летом вишенки висели ниже уровня тротуара. Кроме приятелей, на улице жили ребята, от общения с которыми взрослые остерегали. Прежде всего, сосед напротив, бойкий дерзкий мальчик старше меня. Юрка Чернышов. Кличка: «Чёрный» или «Черныш». Их семья жила в саманной землянке в глубине открытого двора, а зимой, кажется, в полуподвале дома «Андревны». Отца я не помню. Говорят, он пел в ресторане гостиницы «Волга», пьянствовал, дрался, попал в тюрьму. Старший Юркин брат тоже попал в тюрьму. Мать грубая, крикливая женщина, охотно пускавшаяся в прямолинейные суждения о чужом «богатстве» с соседками, постоянно ругалась с «Андревной», обзывала её «барыней». Работала она уборщицей в том же ресторане, в гостинице «Волга». У Юрки была старшая сестра Галька. Они постоянно громко, безобразно ругались, дрались. Вообще, грубая ругань в этой семье возводилась в культ. Это были чистые люмпмены и поэтому считали себя всегда правыми. Конечно, они были достойны сочувствия и сострадания. Жили впроголодь, ходили в рванье. Но их кичливое противопоставление собственной пустой «бурлацкой» сути всем спокойным, порядочным, работящим соседям отталкивали любого доброжелателя. Словом, их природная грубость и бескультурье так обильно сдабривались ложным пролетарским самосознанием, что они сделались изгоями на собственной улице. Бабуля всегда предостерегала меня не приближаться к Юрке. Я его действительно побаивался. Гораздо позже, в подростках, мы стали ходить гурьбой. Я с внутренним изумлением убедился, что вся Юркина грубость и агрессия – напускные. В этом же дворе жил Андрюшка Зякин или «Зяка». Вдвоём с матерью. В маленьком дощатом домишке, обмазанным глиной. Прямо под нашими окнами. Он был старше меня, боевитей. С ним тоже водиться не разрешалось. Видимо, на его репутацию падала Юркина тень. Жили-то в одном дворе, вместе колобродили, озорничали. В отличии от Юрки «Зяка» был гораздо грамотней, спокойней и имел нормальные ребячьи цели. Мы для него были малышнёй. Подростками мы сблизились.
ДЯДЯ САША СТРОИТ НОВЫЙ ДОМ.
Наш старый дом разваливался уже при покупке. Желание переделать его у Вилковых возникло очень давно. Но жизнь постоянно отодвигала эту возможность. Смерть Деда, «взросление» Дяди Саши и Тёти Вали, война, – всё это сильно меняло планы семьи. И вот, вернувшийся с военной службы Дядя Саша, обнаружил старенькую свою Маму с худеньким внуком в большом холодном ветхом строении с провисшим потолком, провалившимся полом, перекошенными окнами. После войны всем остро хотелось нового, хорошего… Мечта о большом, уютном, СВОЁМ доме крепко засела в Дяди Сашиной голове. Он стал заводилой, двигателем, главным исполнителем идеи. Году в сорок девятом начал хлопоты. И тогда я услышал слова: «план», «лес», «обмер». Дядя Саша последовательно делал всё, что никто, кроме него, сделать бы не мог. Бабуля панически боялась учреждений. Он ходил в Исполком, к пожарникам, в электросеть… Чёрт знает куда, мотался на сверкающем «Диаманте». Получал разрешения, делал обмеры, составлял планы дома и участка. И всюду он весело катал на «диаманте», бодро распевая про «Тиритомбу», которая – «Песню пой! Песню пой!» Потом он начал понемногу собирать стройматериал. Взрослые озабоченно заговорили о «кубометрах», о «тёсе», о «горбыле», о «толе», о «подтоварнике». За каждым бревном Дядя Саша ездил на «лесную биржу». Во двор свозили, то по нескольку штук брёвен, то охапки щербатых, сырых досок. Дядя Саша их раскладывал «научно», решёткой в несколько этажей, горбами кверху. Объяснял мне: чтоб воздух проходил, и горбылины равномерно просыхали. Вскоре весь двор покрылся штабелями «горбылей» и «тёса». Было интересно бродить и прятаться за ними, но Бабуля и Дядя Саша строго-настрого запретили даже приближаться к ним. Они знали, что мальчики обязательно залезут, поранятся и развалят драгоценный материал. Понемногу в «скобяном» покупались разные гвозди. С базара принесли тяжёлые, голубые от закалки скобы с иззубренными концами, четырёхгранные кованные «шпигари» – гигантские гвозди для плах и брёвен. По всему дому были разложены шпингалеты, пружинные дверные внутренние защёлки, масса других железяк. Круглые вязанки метровых дранок стояли в углах. Вскоре появились мотки провода, тяжёлые фарфоровые ролики, банки красок и олифы. Тревожно запахло производством. А взрослые всё озабоченно бормотали: «толь – рубероид», «толь – рубероид»… Я узнал, что толь хорош, но лучше – рубероид, но в продаже нет ни того, ни другого. Нужно изолировать дерево от влаги, особенно внизу, на земле. Уже в процессе стройки Дядя Саша взял ведро и оптимистично направился к мужикам, накладывавшим асфальт. (Тогда это делалось по-другому, не как сейчас. Готового асфальта не было, его варили непосредственно на улице, на месте укладки.) Не знаю, бесплатно или за мзду, принёс он целое ведро чёрного вязкого гудрона. Гудроном обмазали все брёвна, столбы, всё, что предназначалось для закапывания в землю. Словом Дядя Саша никогда не отступал от идеи, ему нравилось преодолевать трудности, придумывать нестандартные решения, даже фантазировать, что считалось дурным тоном. Я забежал вперёд. Предстояло ещё «нанять мужиков», то есть, либо самим сколотить бригаду строителей, либо разузнать и зазвать к себе готовую плотницкую команду. И вот весной 1951 года началось… Ещё до приезда Мамы и Папы началось строительство основательного сарая. Я то не догадывался, для чего. А Бабуля и Дядя Саша, оказывается всё продумали. В сарае мы должны были укрыть вещи и поселиться сами, пока идёт стройка. Бабуля с работы привела человека по фамилии Бураго – худощавого, тихого, стеснительного, работящего мужичка. Вероятно, непьющего. Жаль, что он не согласился разбирать и перекладывать дом. Уговаривали, ссылался на занятость. Истинная причина, вероятно, была в том, что он мог работать только индивидуально. Ни с одной самодеятельной бригадой он не мог сработаться. Он был слишком добросовестен. Взрослые в тихих своих разговорах по вечерам сетовали, что «Бурага» не согласился перестраивать дом. Каждое утро «Бурага» аккуратно приходил во двор, деловито осматривал все лесопильные запасы, подсказывал Дяде Саше прикупить ещё тонких длинных как карандаши, еловых брёвнышек. Они и назывались «подтоварник». Строить «Бурага» начал не сразу. Сначала смастерил посреди двора узкий стол – «верстак». Стал обтёсывать на нём доски. Даже мне – малышу стало чудно: сроду у нас сараи строили из кривых не струганных лохматых досок с обязательными щелями, низеньким и неудобными. С неделю «Бурага» заготавливал материал, обтёсывал топором тонкомерные брёвнышки с четырёх сторон. Мне даже наскучило ходить вокруг него, смотреть, как экономно отщипываются коричневые, еловые кожурки. Я даже осмелился спросить «Бурагу», почему он стёсывает вдоль бревна только часть коры, не до конца превращая круглые бревёшки в квадратные бруски. «Не надо, просохнет и так!» – охотно ответил молчаливый «Бурага». Он долго-долго строгал доски, делал вдоль некоторых длинные пазы специальным рубанком со ступенчатой железкой, на некоторых – по две продольные, мелкие канавки, тоже специальным узким рубаночком с узенькой полукруглой железочкой, да ещё сбоку – колодочка-держалка, чтобы канавки точно повторяли форму края доски. На концах брёвнышек каркаса он выпилил пазы и шипы так ловко, что все они входили «тютелька в тютельку». И вот, когда всё было заготовлено, когда я уже устал ждать, «Бурага» за несколько дней собрал грандиозный жёлтый сарай, просторный как дом, с двумя высокими дверями, да ещё аккуратными оконцами над ними. Мне было немного досадно, что крыша вышла односкатной, а не «домиком». Однако мы быстро свыклись с ней, даже потом лазить на неё было гораздо удобней. Никогда я не видел таких сараев. Соседские, сложенные из хламья, щелястые завалюхи, в которых надо было обязательно сгибаться «в три погибели», дышать едкой плесенной пылью, опасаться нечаянно не выдавить доску, не пораниться о торчащие гвозди, просто перестали в моём представлении считаться постройками. А тут, в глубине двора, слева, отступя на полтора метра от границы, (Дядя Саша сделал это специально, что бы создать по науке противопожарный прогал, и прекратить вечные трения с соседями.) вознёсся дощатый дворец – мечта обывателя. Кстати, сосед, «милиционер» сразу же воспользовался нашей уступкой, нагло расширив свой дворик. Дядя Саша не успел, да и жалко было материала, поставить заборчик за сараем по линии настоящей границы. Спорить с «милиционером» Бабуля боялась и запретила конфликтовать. План и фасад сарая был задуман Дядей Сашей, вероятно, по образцу, виденных в Германии. Если бы был материал, он настелил бы пол и разгородил бы внутри на две квадратные комнаты. Что, вообще, немыслимо для Энгельсских хозяев. Особенно поражали широкие оконца из трёх квадратных стёкол. Зачем в сарае окна, когда при открытой двери и так светло! Когда «Бурага» связал каркас сарая, его ещё можно было двигать по земле. Каркас вручную поставили на место, и он начал обивать его досками – «обшивать». Было занятно смотреть, как он по отвесу накладывает, прибивает доски с широкими щелями – зазорами. Я сначала подумал, что сарай сделают решётчатым. Зачем? А потом «Бурага» хорошо строганными досками забил щели снаружи. Хотя, на мой взгляд получилось не экономно, (всё долго потом смотрел я с досадой на наложенные друг на друга края) зато – добротно! Отличная стена из черепицеобразно наложенных досок. Как бы они потом не усыхали, никогда ни одной щели в нашем сарае не появилось. Никаких украшений. А Энгельсские хозяева любили набивать на свои ничтожные халупы пропиленные дощечки, зубчики, реечки – «тюнинги». У нас – всё строго функционально, но красиво ясностью форм и чистотой исполнения. Да! Если бы «Бурага» захотел, он бы великолепно отстроил дом. На сарай ушло много хорошего леса, но мы потом никогда об этом не жалели.
Наступило лето, пора было браться за дом. Приехали Папа с Мамой. Кажется, Прошкины возили меня встречать их на Саратовский вокзал. Запомнился тёплый вечер, перрон под крышей. Справа приближается треугольник огней паровоза. Вот он пропыхтел справа налево в темноту. Чёрный, лоснящийся. В жёлтом свете лампочек – зелёная стена вагонов. Ряд окон с забавными коротенькими створками жалюзи. Зачем такие короткие ставни, они ведь не закрывают окон? – спросил я у Дяди Саши. – Они для того, что бы дым и гарь не задували в окна. – А зачем под вагоном длинные перила? Не помню, что он ответил. Я и сейчас до конца не знаю, зачем под старыми пассажирскими вагонами находились трубчатые фермы – «перила». Возможно для прочности рамы, возможно, для ограждения подвагонного пространства?
На другой день приехавшие родители, Дядя Саша, Дядя Ваня с Тётей Валей стали перетаскивать вещи из дома в новый сарай, устраивать временное жильё. В сарай «протянули электричество» и, кажется, радио. Вдоль стен поставили койки. Лето в тот год было тёплым и сухим. И вот, старый дом начали разбирать. Дядя Саша планировал только перебрать его, заменив некоторые гнилые брёвна. Но, когда со скрипом содрали обшивку стен, разобрали крышу и потолки, открылась поразившая взрослых картина. Дом оказался гораздо хуже, чем предполагали. Он был сложен из толстых широких плах, напоминавших гигантские «доминошки», поставленные «на ребро». Многие плахи превратились в тёмно-коричневую труху, чудесным образом сохранившую форму параллелепипеда. Дом разобрали «дотла», то есть – полностью, аккуратно раскладывая во дворе всё, что ещё можно было использовать повторно. Дядя Саша тихо удручённо повторял: «Что я наделал!»
За переделку взялась бригада в пять–шесть плотников – шабашников. Мне кажется, не все они работали до конца. Когда основа нового дома уже была выстроена, остались три-четыре человека, вязавших рамы, ставивших двери, внутренние перегородки и т.д. К сожалению, напрочь, забыл, как их звали, кто из них был главным. Хотя, конечно, знал это. «Наши», заискивающе-уважительно, называли их всех по имени-отчеству. Помню, был среди них один, «Кузьмич». Как выяснилось, трепло и выпивоха, делавший всё наспех. Хотя среди работяг он распределял работы, его самого нужно было постоянно контролировать. Все члены бригады всерьёз его не воспринимали, но были вынуждены считаться. Вдобавок «Кузьмич» приворовывал чужой инструмент. Тогда каждый работник пользовался только личным инструментом. Достать что-либо стоящее было трудно. Поэтому, один славился своим фуганком, другой имел рубаночек для выборки «четверти» в досках, третий рубаночек с фигурной железкой для выстругивания профильных дощечек, у четвёртого имелась чудо зубастая лучковая пила. Один работник всё это сразу иметь не мог. Ещё и поэтому приходилось сбиваться в бригады. Инструмент приходилось точить, направлять, а это оказалось хлопотливым искусством. Поэтому ревниво следил работник, давши свой рубанок другому, как бы он не испортил заточку, не саданул бы железкой по гвоздю и пр.
Не помню, пьянствовали ли мужики во время строительства. Возможно, на некоторых этапах, «по обычаю», мы – хозяева «угощали» бригаду. Наверное, это не выливалось в бесшабашно – беспробудное пьянство. Не знаю, было ли оговорено кормление бригады обедом за счёт хозяев. Кажется, изредка Бабуля что-то готовила «для мужиков».
Дом наш в плане разделялся на две части. Передняя, фасадная половина, состояла из «зала» и двух комнаток, задняя – кухня. Весь хороший материал и сохранившиеся не гнилые плахи были брошены на переднюю половину дома. Когда она начала быстро подниматься на руинах, у взрослых отлегло от сердца. Всё-таки уже стало, где жить. Тогда стали гадать, из чего воссоздать кухню, сени и прочее. По совету бывалых плотников Дядя Саша решился построить из тонких брёвен каркас кухни. Затем его обшили изнутри бросовым горбылём, создав декорацию. Снаружи – ровные, строганные дощечки, сейчас бы сказали «вагонка». Между ними сначала обмазали горбыли глиной по дранке, что-то вроде штукатурки. Для добычи глины Дядя Саша вырыл на границе огорода глубокую яму, потом мы несколько лет играли возле неё. Тётя Тамара, когда увидела ямищу, восторженно сказала: «Ну и окопа!» Мне это определение показалось очень забавным, смешным, запомнилось на всю жизнь. Пустоту меж стенкой и обшивкой засыпали опилками. Благо, дешёвых опилок на «лесотаске» было полно. На дворе просыхало несколько куч. Когда опилки просыхали, они начинали летать по ветру, постоянно засоряя глаза. Взрослые всё время отгоняли нас от куч, запрещали играть в опилках, пахших волжской сыростью, ёлкой и сосной. Из опилок вытаскивали длинные мокрые лопухи коры, складывали их отдельной кучкой «на растопку». Помню, ежедневно все «мужики» нашей семьи и приезжавший Дядя Ваня забивали опилки в широкую щель специальными трамбовками. Этих трамбовок из нетолстого поленца с прибитой поперёк в виде буквы «Т» ручкой у нас во дворе после стройки валялось – десятки. Я всё думал про «мужиков», что они так сильно бьют? Уже опилки не прессуются, лезут из щелей между дощечками. А оказывается, надо! Прошло время, оторвали от стенки дощечку, посмотрели, а там опилок как не бывало! Куда делись? Сами слежались? Съехали вниз? Приходилось досыпать, дотрамбовывать.
Старый дом стоял почти вплотную к соседнему скотному двору. Вернее, двор был построен не по правилам, вплотную к дому. Что бы это исправить, Дядя Саша запланировал передвижку дома от границы на метр влево. Планы старого и нового домов полностью совпадали. И вот, новый дом устанавливают на метр дальше от границы «владений». Что ж вышло потом? Легко предположить. Конечно, сосед, это был – «милиционер», прирезал себе эту полоску.
По вечерам, когда плотники уходили домой, вся семья собиралась под лампочкой в сарае. Помню, Венки не было, возможно, его отправили в лагерь. Меня укладывали на койку у задней стены, напротив левой входной двери. Сыровато, прохладно. Тускло-жёлтая лампочка. Взрослые в середине в сумраке болтают, покуривает Дядя Ваня. Сумрак настраивает на страшные рассказы. Поёживаясь, слушаю байки про змей, питонов… Как одна злодейка-мачеха привязывала свою падчерицу к столбу и выпускала ядовитую змею, а сама уходила в магазин. Каждый присутствовавший вспоминал случай, один страшней другого. На несчастных людей, в основном – девушек, напускали пиявок, удавов, жаб и другую «нечисть». Мне становилось тревожно, а не заползёт ли какой-нибудь удав под кровать, пока спим? Кровать-то стояла на земле. Жутко становилось, но я не говорил взрослым. В детстве я, вообще, никогда не делился ни с кем своими субъективными ощущениями. Не знал, как их выразить словами, а, самое главное, считал, что рассказывать об этом нехорошо. Утром просыпался поздно. Мужики уже стучали во дворе. Сипло, ритмично шуршал фуганок, отстрагивая тесины для крыши. Весь двор, как ни мели его, как ни сжигали мусор, был завален кучами свежих опилок, стружек. Щепками и стружками топили самовар. У Бабули их было два: красивый, «ведёрный» – изысканной формы и попроще – «полуведёрный» – цилиндриком. У первого прогорело донышко. Его невозможно было починить. Чай кипятили только в «полуведёрном». На базаре купили трубу в виде сапога с ручкой. Самовар гордо кипел посреди двора, выпуская по ветру густую струю сизого дыма. Мы с Венкой крутились вокруг, пытаясь ещё поддуть снизу, засунуть через верх трубы ещё одну щепку. Пламя, аж с гулом и искрами, вылетало из закопченного «сапога». Вот забава, так забава! Нет ничего интересней игры с огнём!
Не заезжали ли к нам тогда Прокудины? Мне кажется, «Шура Прокудин» помогал нам на стройке, а больше – давал советы Дяде Саше. Думается, «страсти» рассказывали «Саратовские» гости, ни Мама, ни Папа в такие глупости не верили, таких сплетен никогда не запоминали.
Помню, как хлопотливо собирали фурнитуру для дома: крючки, запоры, шпингалеты, поковки для ставень, болты, всевозможные навесы и петли. Ручными буравами, вроде гигантских штопоров, просверливали стены для проводки. А проводка! Каждый ролик добывали из старья, привозимого Дядей Ваней.
Понемногу вывели весь дом под крышу. Возникли новые заботы. Решили оштукатурить дом изнутри, чтобы вышло «по-городскому». А в центре потолка Бабуле и Дяде Саше хотелось, обязательно, – «звезду». (Я-то думал пятиконечную.) Я услышал новые слова: алебастр, цемент, штукатурка. Да! Штукатурили дом позже, на другой год, а может быть, через год. Это – точно, потому что «щекатурили» на моих глазах. Я вернулся из Мурманска, где окончил первый класс и щегольнул перед «щекатуром» знаниями. Из Папиного журнала «Техника – молодёжи» я знал о существовании «сухой штукатурки».
Зато, вчерне дом был готов уже к моему отъезду на учёбу. Была даже выстроена открытая веранда по фантазийному плану Дяди Саши, как продолжение «сеней» во двор. Сохранился Папин фотоснимок: мы с Мамой сидим на ступеньках этой новой веранды, подписано – «1951 год». Вероятно, не все печки были поставлены в первый год. Взрослые много обсуждали, какие и где печи ставить. Бабуля всё отстаивала «голландку» в «зале» на старом месте, а в кухне – только одну небольшую печку с плитой. Просторные, «как мартен» «русские» печки ушли в прошлое. Надо было искать печника. Месили глину, поштучно собирали кирпич. Я услышал новое слово – «боров». Так взрослые называли кирпичный изгиб трубы за потолком, на чердаке. Взрослые так часто обсуждали, «куда повернуть «боров», что я решил: «боров» – главная часть печи. А когда начали обсуждать, какую лучше сделать трубу, круглую, из асбестовой трубы или квадратную, из кирпича, все поняли: стройка завершается! Из последних длинных, тонких брёвнышек Дядя Саша попросил плотников сколотить лестницу. Вышла нетипичная высокая, устойчивая, расширявшаяся книзу, удобная, роскошная лестница с мощными перекладинами, на которых нам с Венкой удобно было сидеть и вертеться. Увидев это, взрослые сразу запретили нам подниматься выше третьей ступеньки. Лестницу приставили к дверце «подловки» – входному люку чердака. Уверен, был бы материал, Дядя Саша построил бы мезонин. Тогда это было новшеством и блажью.
Могу обмануться, но думаю, новые ворота, калитку и забор мы создали на другой год. Вернее, даже так: Новую калитку и Новые величественные ворота построили сразу по окончании дома. На забор сил и средств не хватило. Забили временно кое-как старьём. А уж весной следующего года зазаборили территорию от своего дома до Акрасовского домишки, также заделали прогал до «милиционерова» хлева. Надо пояснить читателю, что по архитектурной моде нашего времени, ворота ставились обязательно выше и массивней забора. (Иногда вровень с крышей дома.) Даже если они открывались всего раза два в год (на время привоза дров), они строились торжественными, как Римские триумфальные арки. Ворота были гордостью дома, его представительским фасадом. Дядя Саша, с подачи плотников, вкопал два самых массивных и крепких столба. На них, на кованные базарные петли, толщиной в хороший ломик, навесили полотнища собранные из толстенных брусьев и обшитых лучшим тёсом. С лицевой, уличной стороны каждую створку украсила десятилучевая «звезда» из профилированных, специально отструганных дощечек. Наверху столбы соединила массивная доска, украшенная реечками-карнизиками. Верх несущих столбов тоже был обнесён восьмигранными карнизами, так что столбы стояли, как бы в кепках. Со стороны двора в столбы вбили железные скобы и пропустили деревянный брус, который запирал ворота. Словом, вся улица почувствовала нашу неколебимую зажиточность. Калитка тоже, в отличие от старой, была собрана на раме из брусьев, крепкой и тяжёлой. Затворив её, хозяева должны были спать совершенно спокойно. Только что отстроенные дом, ворота, забор приятно выделялись жёлтым цветом свежего дерева. Мне это очень нравилось, хотя взрослые поговаривали о покраске. Но денег хватило лишь на покраску ставень (кстати, старых, сохраненных от старого дома). Так всю свою жизнь Новый дом и простоял некрашеным.
Вместе с тем, Мама и Папа твёрдо решили увезти меня в Мурманск. Я должен был «пойти в школу». С трепетом я начал «готовиться к школе». Купили пальто, а головного убора не было. Пришлось шить фуражку у мастера! Помню, водили меня снимать мерку, а затем на примерки в маленький деревянный домик у Волги, напротив «дальнего магазина» в конце Площади Революции. Сейчас на месте домика стоит нелепый поясной памятник М.И. Калинину, а мимо тарахтят автобусы и жужжат троллейбусы, выезжающие в Саратов. Прохожу мимо цветничка и удивляюсь: вот здесь мне сшили первую «взрослую» кепку. Чудно, как робко входил я в хибарку портного, как он снимал мерку, обнимая «сантиметром» лысую голову. Как позже выдал твёрденькую кепку-восьмиклинку с пуговкой на макушке и картонной вставочкой внутри, для формы. Кепка меня разочаровала. Уже тогда я понимал, что «восьмиклинка» – архаизм, а с пуговкой на макушке меня засмеют. Я робко попытался сказать об этом Маме. Но, то ли она не поняла, то ли за кепку было уплачено, ничего переменить было нельзя. Первое, что я сделал в Мурманске, вытащил дурацкую картонку-ободок и примял кепку по голове. Потом упросил Маму срезать пуговку.
Взрослые были так обрадованы окончанием строительства, что стали способны на безрассудные поступки. Никогда у нас с Бабулей никакой живности, кроме кошек и курей не было. А тут вдруг приблудилась маленькая чёрненькая с подпалинами собачка. Визгливая. Вся семья и Венка рассмотрели её и решили, что она будет жить у нас при новом доме. Новому дому нужна новая собака! Радостно обсудили, как назвать. Предложения, конечно, были самыми банальными. В этот момент по радио передавали оперетту. «Сильва!» – предположил кто-то. «Сильва!» Собачонка заюлила, завиляла хвостом, наверное, даже взвизгнула. Так и стала она у нас Сильвой. Правда, не надолго прижилась собачка. Когда меня увезли в Мурманск, в письме от Бабули, написанным Тётей Валей, сообщалось, что Сильва выскочила на улицу, облаивала машину и была ею безжалостно задавлена. Бабуля, ранее не любившая собак, возможно из практических соображений, решила завести уже «свою» собаку. Прошкины привезли ей кутька-кобелька. В письме меня спрашивали, как назвать пёсика. Никакой особенной клички я не знал. В это время читал известные стишки: «Мы оставили Трезора без присмотра, без недзора»… и рассматривал миленькую картинку Сутеева. Попросил назвать щенка «Трезором». Взрослые заметно разочаровались. Бабуля же безусловно выполнила волю внука. Щенок вырос в большого преданного лохматого серого пса, любимца семьи на многие годы. Наверное, он единственный среди Энгельсских дворовых псов носил оригинальное, инфантильное имечко – «Трезор». Эта кличка понравилась всем моим приятелям, а потом и взрослые восприняли её совершенно естественной.
ОЖИДАНИЕ ШКОЛЫ.
Ещё зимой пятидесятого – пятьдесят первого года Папа и Мама в письмах начали сообщать, как готовятся «взять» меня в Мурманск. Папа описывал город, какой он большой, почти столичный. Дом, где мне предстояло жить, стоит на проспекте! Он – «П» – образный», и у него есть «крылья». Меня очень занимало такое определение. Я не мог представить себе: зачем строить дом с перекладиной наверху, почему в таком доме лучше жить, чем в обычном? «Крылья» представлял себе строениями на подпорках, висящими в воздухе. Раз – крылья, значит – в воздухе! Да ещё в этих объёмах живут? Ещё нас с Бабулей очень заняло сообщение Мамы о том, что Папа купил для меня специальную раскладную кровать, и она такая лёгкая, что можно поднять одним мизинцем! Не верить старшим я не мог. Всё пытался представить себе кровать вроде Бабулиных складных железных коек. Поднять их мизинцем невозможно даже сильному взрослому. Вдобавок, при складывании они обязательно прищемляли пальцы или одежду. Бабулины койки я с натугой мог едва оторвать одной ножкой от пола! А тут заявляют, что смогу приподнять «одним пальчиком»! Мизинчиком! Да… Не знал: верить или не верить?
От мысли, что меня повезут куда-то далеко, в незнакомый Мурманск, делалось жутковато. Папа постоянно упоминал о его громадных зданиях, больших проспектах, особенно, просторном, прямом «проспекте Сталина». По его словам выходило, что Мурманск – куда больше и представительнее, чем Саратов и Энгельс вместе взятые! Саратов рядом с Мурманском – просто деревня. Кругом города – скалы! Я представлял себе каменные обрывы, как на картинках в томиках Лермонтова. А перед городом – залив! А зимой – сплошная ночь! А летом – сплошной день! Мурманск – самое хорошее и необычное место на земле!
Ещё меня очень озадачивало и тревожило то, что придётся учиться в школе. От взрослых я знал: это – очень трудно. В школе много задают и надо сразу понять и запомнить, что задали. Я трусил: вдруг не пойму ничего и ничего не запомню! Но взрослым о своих переживаниях не говорил, боялся – засмеют! В школе надо соблюдать дисциплину. Если тебе сделали замечание, ты – пропал! А что надо делать, чтобы тебе не делали замечаний, я не знал. Ещё в школу надо «ходить». Я мучался, вдруг я не дойду в школу? Вдруг заблужусь или попадусь незнакомым дерзким мальчишкам? Папа ведь рассказывал, какие бывают драчуны. В Энгельсе-то никто не дрался. Все тебя знают, иди, куда хочешь. Надо носить портфель с книжками. А у меня не было ни книжек, ни портфеля. Ну ладно, это, наверное, возьмут, где-нибудь, Мама и Папа. Словом, я томился от тайных опасений. Молчаливо «бычился», когда взрослые с воспитательной целью упоминали об ответственности школьной жизни. Они считали, что такими назиданиями мобилизуют меня на хорошую учёбу. Никто не догадался сказать, что учиться легко и приятно. Так и отправился я, наполненный «страшилками», в далёкий, неизвестный Мурманск.
P A R S S E K U N D A. P U E R.
Ч А С Т Ь В Т О Р А Я. М А Л Ь Ч И К.
« A m i c i t i a n i s i i n t e r b o n o s e s s e n o n p r o t e s t. »
Cicero
Провожала нас вся Саратовская родня. Мама с Папой всегда уезжали пышно. Маленького меня брали провожать «до уголка», изредка – «до переправы». Множество родительских чемоданов (не менее четырёх) несли на палках дядя Ваня и дядя Саша. Нередко мы фрахтовали тележку у матери Юрки «Чёрного». Старая ругалка, довольная возможностью подзаработать, с энтузиазмом и одышкой толкала тележку по всему Энгельсу, по мосткам на остров, по песку и лесной тропе до самой переправы, ни за что, не давая мужчинам, перехватить у неё оглобли. «Вы сломаете!» - грозно пресекала она всякие их попытки проявить благородство и воспитанность. А вот теперь я уезжаю сам! Мои пожитки тоже уложены на тележку. Я приодет во всё новое, отчего не очень удобно. На голове – полагающаяся кепка с пуговкой и картонной вставкой. Я отрешённо терплю, жду ещё более неведомых трудностей. Наблюдаю, как, повизгивая, вихляются ржавые колёса тележки, оставляя в пурыни гладкий непрерывный следок. Новые ботинки тоже быстро сереют от пурыни. Мимо нас уходят назад знакомые заборы и калитки. Ностальгии ещё нет, тревожно и радостно. Периодически останавливаемся, чтобы подправить разъезжающиеся по тележке вещи. Не помню, пили ли мы традиционную газировку? Наверное – нет, боялись опоздать на поезд, а возможно, опасались, что «не куда будет деться». Как плыли на пароходике, как ехали на трамвае на вокзал, не помню. Видимо, добрались в срок. Я думал, что в вагоне лавки, как в «рабочем поезде», или как в старых трамваях. А там оказалась целая улица – проход между полуоткрытыми квартирками. Слева квартирки побольше, а справа – только пристеночек с окошком. Люди сидят уютненько. Можно лежать, совсем как дома. Так бы уехал, хоть куда. Папа и Мама наставляли меня не бегать, хотя я и не собирался, опасаясь момента трогания поезда. По их словам, при трогании с места случается такой сильный толчок, что все летят, люди падают с полок, а дети убиваются. Я как завижу, что поезд трогается, садился. Но жутких толчков всё не было. Папа всё повторял, будем подъезжать к Мурманску, нас повезёт электровоз! Он трогает плавно, даже незаметно! Как выглядят паровозы, я уже знал. Натуральными, только издалека, я видел их ещё у Прошкиных. Устройство паровоза знал по схемам в Дяди Сашиных книжечках – инструкциях. Электровоз же представлялся мне в виде большого трамвая. Конечно, с первых минут путешествия я оказался возле окна и больше от него уж не отходил. И сделал массу маленьких открытий, которые делает каждый, прокатывающийся по железной дороге впервые в своей жизни. Например, увидел, что ближние столбы и деревья бегут назад, а дальние – догоняют поезд! Впервые увидел голову и хвост поезда на поворотах, т.е. видел себя едущего глазами остающихся. Увидел, что расположенные рядом рельсы бегут, извиваются как живые, то прячутся под поезд, то разбегаются из-под колёс. Семафоры толпой поднимают свои руки по всему пути. Поражался невесть откуда берущемуся шуму при прокатывании по мостам, гулу и грохоту, бегущему рядом с нами и резко пропадавшем при проскакивании последней балки фермы. «Голос железа». Больше всего, конечно, высматривал паровозы. Радовался, когда на станциях рядом с окном оказывалось шипящее чёрное тело могучей машины. Огромные красные маслянистые колёса, свет и пар под железным брюхом, плавное ритмичное толкание дышл, сложный ход кривошипов, перекладка кулис, и от всего этого – горячая сила металла. Дрожь пробегала по земле и улавливалась даже в вагоне. С холодком лёгкого ужаса поразился я продавливанию шпал, прогибу и игре, казалось бы, таких неколебимых рельсов под накатом паровозных колёсищ. И на каждой остановке – хлопки литых крышек вагонных букс. Это замасленные осмотрщики методично проходят вдоль состава, длинными молоточками позванивая по бандажам колесных пар: «Дзынь – Длонь!» Тысячи «Зачем?» возникали в голове. Но задавал вопросы я не часто. Во-первых, воспитан «не приставать к взрослым», во-вторых, я стеснителен от природы. Тем более что Папа о многом «рассказывал вперёд». Мне оставалось только сличать рассказанное с увиденным. Уяснил, что на каждой станции есть водокачка – круглое или гранёное пузатое строение у самого пути. Рядом обязательно торчит чугунная трубища гигантской «колонки» с поворачивающимся краном наверху, с которого ещё свисает длинное ведро без дна. Кран легко, руками поворачивают кочегары остановившихся под ним паровозов и пускают толстую струю воды прямо в тендер. Иногда кочегар отвлекался зачем ни будь внутрь будки, или нарочно пренебрегал аккуратностью (своеобразный пролетарский шик). И водища хлестала по бокам тендера, текла по путям, наливала лужу на платформе. Половина воды наливалась под паровоз! Оказывается, воду заливают чаще, чем насыпают уголь! Пока паровоз подзаправляется, он часто бегает туда – сюда вдоль состава. Рубчатые вагончики, оттопырив ушки несуразных ставень, терпеливо ждут у дощатой платформы. На их крышах – масса непонятно зачем туда – сюда загнутых труб. «Что это?» - спросил я. «Это вентиляторы для проветривания вагонов!» А под вагонами тянулись трубчатые «перила», прибитые «вниз головой». По платформе живо гуляет весь поездной народ. Выскакивают на остановках как по заведённому ритуалу, даже кому не надо. Дети начинают носиться, сломя голову. Пассажиры бросаются к разным киоскам, словно они для этого только и ехали, настанавливаются в очереди. Из открывающихся окон высовываются оставшиеся и громко начинают советовать гулякам, куда ещё можно побежать. Тогда можно было стоять в очереди. Остановки были долгими, но поезда подходили и отходили точно по расписанию. Подходило время отбытия. Люди смотрели на часы, уверенно провозглашали: «Ещё три минуты. Успею!» «Ещё полминуты!» И лениво подходили к лесенке вагона. Звонил колокол, рявкал гудок. Все успевали сесть. Поезд дёргал. Буфера перестукивались толстыми тарелками. Под вагоном скрипело. И… тук – тук, тук – тук, тук – тук… Мы плавно катились до следующей станции, где снова повторялось «гуляние». За каждой платформой – обязательный садик, кустики, скамейки. На платформах тётки продают порциями готовую еду. Никогда раньше я не видел и не предполагал, что можно продавать не продукты, а готовую еду. Ещё больше удивлялся, что её покупают. Почти на всех станциях виднелись кирпичные своды депо. Возле них – обязательный поворотный круг для паровозов с лучами разбегающихся рельсов. Тогда было много стрелочников и стрелочниц. Они всюду виднелись со своими желтыми флажками, свёрнутыми палочкой. А вот кто уж поражал рискованными вольтами, так – сцепщики! Они смело лазили между вагонами, вскакивали на тормозные площадки, свешивались, держась одной рукой за какую ни будь скобу, другой ловко подхватывая серьгу сцепки. Особенно жутковато было видеть, как сцепщик стоит между буферами одного вагона, а на него накатывается другой вагон! Стоит человек, хоть бы что, и в момент столкновения буферов деловито накидывает на крюк набежавшего вагона звено трёхзвенной цепи, а потом, что-то ещё подкручивает. Видимо, натяжной болт, что бы цепь не соскочила по дороге с крюка. Ещё меня занимало, что на каждой станции в длинных очередях неподвижных товарных вагонов всегда находились один – два движущихся. Причём катились они совершенно одиноко, без каких либо паровозов или дрезин. Неизвестно откуда бралось это необъяснимое движение, как если бы среди застывшего звёздного неба вдруг одна звезда поехала сама собой. Позже Дядя Саша рассказал мне о существовании сортировочных горок, и вообще обо всех железнодорожных премудростях. А в свою первую поездку я ничего этого не знал. Только зачарованно сидел у окна, загипнотизированный проплывавшими мимо деревьями, столбиками, кустами. Когда же кончится этот лес, с досадой и раздражением думал я? И в книжках, и в кино, и со слов взрослых, мимо должны пробегать домики, деревни, города, должны быть видны люди! Где же поля? Ведь должны же они быть! Я и не подозревал, что железнодорожный путь, как занавесом укрыт от окружающего мира защитными лесополосами. Изредка, ещё в саратовской степной зоне, лесополосы прерывались, или поезд взбирался на возвышенность, и открывались холмистые перспективы и горизонт. Тогда и обнаруживалось, что земля всё – таки населена. Зачем нужна эта скучная лесополоса, мне позже рассказал дядя Саша. И тогда же объяснил, зачем на голых местах построены бесконечные заборчики из приложенных друг к другу «домиками» серых дощатых решётчатых щитов. Я не мог поверить, что эти дырявые заборы задерживают зимой снежную пургу. Мне и сейчас в это не очень верится. Если поезд въезжал на высокую насыпь, утомительный «лес» прерывался, местность уплывала вниз, под окно, под колёса. Тогда открывались композиционно многоплановые ландшафты, уходящие дали… Становилось интересно, забавно и любопытно, как на незнакомых саратовских проулках или на видах Волги из окна саратовского трамвая. Вагон был плацкартным, т.е. все жили друг у друга на виду. Мне он казался верхом комфортабельности и удобства! Тем более что Бабуля рассказывала, как они раньше ездили со своими перинами! А тут проводники разнесли постели, и от белых простыней вагон стал совсем домашним. Зажёгся жёлтый свет. За окнами ещё больше потемнело. И стало совершенно уютно. Я оказался не единственным ребёнком. То тут, то там стали раздаваться смешки шалунов и окрики мамаш. Все дети разом захотели забраться на чистые простыни, а посидев в нишах полок минут пять, требовали снять их вниз. Бойкие начали бродить по проходу, нарочито хватаясь и оттягиваясь за никелированные поручни, присаживаясь на чужие постели, бесцеремонно разглядывая чужих людей. Я конечно так не делал. К тому времени я был уже достаточно воспитанным мальчиком и вдобавок робким. И с Папой, и с Мамой я уже ознакомился с устройством вагонной уборной. Чудеса! Почти за пятьдесят лет оно совсем не изменилось! Силёнок не хватало нажать клапан умывального крана, потом он резко нажимался и брызгал, куда не надо. Весь я был в напряжении, что бы не сделать двух вещей, о которых предупредили взрослые: не упасть при неожиданном толчке поезда и не прищемить пальцы дверьми, полками и ещё неизвестно чем. Родители накормили меня за малюсеньким столиком, уложили на нижнюю полку за Мамину спину. И я сладко счастливо уснул под ритмичное потряхивание вагона.
На другой день мы приехали в Москву. Я всё смотрел, предполагая увидеть Кремль. Конечно, я знал, что Москва большой город, больше Саратова, что Кремль стоит в середине Москвы, и поезд к нему не подъедет. Но был уверен, что Кремль (а он ассоциировался у меня со Спасской башней) очень высокий. Ведь было известно: Кремлёвские Звёзды видны отовсюду! Я был уверен, что Сталин живёт в Спасской башне. Даже думал про себя, как там ему не уютно, ведь она же вся кирпичная, без окон. Но суровый вид башни и суровый облик вождя гармонировали в моих представлениях. Только так и должно быть!
В Москве Папа и Мама действовали по давно известным им правилам. Я впервые узнал, что на другой вокзал, откуда мы поедем в Мурманск, надо добираться на такси. Можно ещё было на МЕТРО, но Папа решительно отверг эту мысль: «Толкучка, давка! Нет – нет!» Мне то очень хотелось на метро, но и на такси я не ездил никогда. Папа тут был нашим командиром и проводником. Мы вынесли чемоданы из вагона, позвали носильщика, который все их взвалил на спину, вернее на висевший за спиной на широких ремнях упор – ступеньку. Всю гроздь наших чемоданов! Да ещё в руки взял по тяжеленной сумке! Так что у Папы с Мамой остались лишь плащи и дамская сумочка, ну может авоська с продуктами. И быстрым шагом, мы едва поспевали, дядька понёсся на стоянку такси. Всё было интересно и толпа, и дома, и машины, и неведомые правила, порядки. Особенно поражала быстрота действия столичного населения. Ни в Энгельсе, ни в Саратове народ так не носился. Мы встали в хвост большой очереди, но очень скоро оказались перед раскрытой дверцей шикарной бежевой обтекаемой «Победы». Папа уверенно сел впереди, мы с Мамой сзади. Все чемоданы, конечно, заложили в багажник, а сумки и сетки – с собой. Машина плавно покатила по широченным улицам, совершенно не трясясь, не колыхаясь, не дёргаясь, как саратовский автобус. Да и на асфальте не было привычных трещин, выбоин, бугров. Вот как почувствовал я столичную жизнь: несётся гладко и мягко! А бежевая обтекаемая «Победа» («лимузинка» по нашим детским определениям) – совершенство конструкторской мысли, полёт в будущее! Это – не железный бег саратовского трамвая, и не переваливающееся мотание воющего вонючего автобуса! Теперь я знаю, ехали мы по Садовому Кольцу совсем недалеко, от Павелецкого вокзала до Ленинградского на Комсомольской площади. На метро то три остановки. Но мы наслаждались этой романтической прогулкой, родители, наконец, расслабились, заулыбались. Они плоховато представляли себе топографию Москвы, но чувствовали, что везут туда, куда надо и кратчайшим маршрутом. Ещё в Энгельсе и в поезде я слышал тревожную легенду о том, как недобросовестные шофёры для получения большей платы везут наивных провинциалов самым дальним и нелепым путём. Например, возят какую – ни будь барыньку вокруг одного дома, или везут обалдевшего транзитного пассажира с вокзала на вокзал по кольцу в противоположную сторону. Поэтому Папа, усаживаясь рядом с шофёром, серьёзным сосредоточенным видом демонстрировал ему, что прекрасно знает дорогу. Хотя, он совсем не часто попадал в Москву, не понимал её радиально – кольцевой топографии, знал только отдельные маршруты в центре. Он хорошо знал и понимал Ленинград с его прямоугольной планировкой, любил «город не Неве» т.к. провёл в нём романтические студенческие годы.
Мой Папа, отчим, Николай Владимирович Амозов, родился 7 января 1914 года, в многодетной крестьянской семье в Архангельской области. Все его предки – северяне. Судя по внешности, есть и карельская кровь, возможно, и – вепсов. Детство его прошло в Онежском крае, вначале в селе Кенозеро. Дед с отцовской стороны был, точно, крестьянином, но уже отец, Владимир Михайлович Амозов, служил почтальоном, начальником сельских почтовых отделений, «почтово – телеграфным механиком», а в конце жизни – на разных средне технических должностях каких – ни будь контор, вроде «Вторсырья». Вообще он был лёгок на ногу, и даже в старости охотно ездил экспедитором, а то сопровождал каких – ни будь пионеров в пионерлагеря Карелии. О своём детстве Папа рассказывал мало. Самое яркое его воспоминание – похищение гороха с охраняемого поля. Особенно живо передавал он чувство ужаса и паники у маленьких шалопаев, застигаемых мужиком – охранником. «Ах вы, мазурики! Вот я вас!!!» - гремел мужик, заслоняя полнеба. Непередаваемая погоня. Бегство с полной «запазухой» гороховых стручков. Обязательная ловля одного из десятка налётчиков и ведение его для порки домой. Папа был чуток и изворотлив, не попадал врасплох, ловко прятался в канавы. Он не бывал пойман. Другое воспоминание: проникновение в глухую северную сторону технического прогресса в виде детекторного приёмника, самолёта и кинематографа. Когда в городке Каргополе заговорил приёмник, многие жители не поверили, что вещание ведётся издалека. Они сочли, что диктор или граммофон спрятаны в соседней комнате. Или ещё как-то их водят за нос. Приёмник стоял на почте, светился огромными лампами. «Отцы города» написали на центральное радио письмо с перечислением имен – отчеств знатных горожан и горожанок. В назначенный день их пригласили на почту к приёмнику. И вдруг он заговорил, передавая приветы и пожелания сидевшим вокруг старухам! А затем для них прозвучал маленький концерт! Произошёл потрясающий фурор. Умопомрачительная слава о волшебном радио разошлась по всему краю. Первым самолётом в Папином детстве стал «Юнкерс» - гидросамолёт, видимо закупленный в Германии, для северных авиалиний. Он взлетал с Онежского озера. Однажды было официально устроено катание жителей Каргополя. Было отобрано несколько передовиков, достопочтенных старух и пара пионеров. Их торжественно покружили над городом, потом они восторженно делились впечатлениями. Младший Папин брат, Александр, следил в форточку за кружившим над Каргополем самолётом. Вдруг он отскочил и резко захлопнул форточку. Ему показалось, что самолёт пошёл прямо на него и сейчас залетит в форточку! Он думал, что самолёт величиной с воробья! А кино вначале шокировало Папу. Резкий треск аппарата, резкий белый свет вызывали наивные детские страхи необычного. Волшебство движущихся изображений не компенсировало тревожного дискомфорта. Маленький Папа даже боялся проходить по улице мимо яркого окна киношной аппаратной, боялся такого особого слепящего луча! Конечно, он скоро адаптировался, стал смотреть кино, как и все дети, но особого эстетического наслаждения от «синематографа», по–моему, не испытывал никогда. Сообразительного подростка Папу привлекала техника. Он охотно перенимал у своего отца, Владимира Михайловича, работавшего почтово–телеграфным механиком, знания и практические навыки по электротехнике. В 1922 году он поступил в Каргопольскую школу. Окончил семь классов. В 1929 году вся семья переехала в Петрозаводск. Там Папа закончил девять классов средней школы и поступил в 1930 году на Онежский машиностроительный завод. Работал слесарем и токарем. С 1933 года начал заниматься, без отрыва от производства, на подготовительных курсах для поступления в ВУЗ. В 1934 году поступил в Ленинградский педагогический институт им. Покровского, на физико–математический факультет. Окончил его в 1938 году, получив диплом учителя физики в средней школе. Сразу был откомандирован в Мурманск. Был поселён с ещё одним молодым педагогом в комнатку квартиры номер девять, дома номер 57 на проспекте Сталина. И до первого июля 1941 года работал учителем физики сразу в двух школах: восемнадцатой неполной средней школе и четвёртой неполной средней школе города Мурманска. 9 июля 1941 года Кировским Райвоенкоматом Мурманска был призван по мобилизации в Армию и направлен в третье Ленинградское артиллерийское училище. Дальше началась для Папы военная страда. Побывал на разных фронтах, в разных артиллерийских частях. Был ранен осколками в лицо и правое колено. Артиллеристы всегда находились позади пехоты, пули их не достигали. Зато выдвигались они вперёд, особенно в конце войны, на конной и авто тяге, быстрее пехоты. Папа вместе со своими бойцами несколько раз подрывался на минах. Попадал Папа и в окружение, на Дону, в 1942 году, но вышел вместе с частью. Пленом это не зачлось, продолжал воевать. В мае 1946 года, приказом командующего Киевским военным округом от 15 апреля был демобилизован. Хотел остаться на Украине. Наверное, имел на примете девушку. Но, узнав, как бедствуют родители, лишившиеся дома в Петрозаводске, (не то разбомбили, не то расстреляла артиллерия, фронт дважды прошёлся по Амозовскому домику) бросил всё, вернулся в Мурманск. Поселился в закреплённой за ним комнатке, вызвал к себе родителей. Так Бабушка Липа и Дедушка Володя стали «мурманчанами». Бабушка получала маленькую пенсию, а дедушка ещё и работал. Папа вновь стал преподавать в четвёртой мужской школе.
Но вернемся пока в поезд. Кажется, при первом своём путешествии я не испытал неудобств обязательных вокзальных сидений в Москве. Родителям удалось закомпостировать билеты на Мурманск ещё в саратовском поезде у специального кассира, продвигавшегося по вагонам. Тогда существовала такая услуга. Железнодорожник вначале собирал сведения у пассажиров, кому ехать дальше, потом передавал их на станции по телеграфу на московские вокзалы, получал ответы и снова шёл по вагонам, выписывая посадочные талоны. Таким образом, люди избегали тяжелой необходимости выстаивания по нескольку суток у вокзальных касс. Конечно, это было дороже, но я уже догадывался, что мои родители гораздо обеспеченней людей нашего с Бабулей окружения. Даже начинал немного гордиться этим. Особенно это почувствовалось, когда, прибыв на Ленинградский вокзал, в ожидании вечернего поезда мы собрались пообедать. Мы не стали есть с газетки припасённые и подпорченные продукты, как делали другие пассажиры. Папа повёл нас в ресторан! Чувствовалось, он знает, как это делается! Ресторан и обед мне ужасно понравились. В большом светлом разрисованном зале, в благоговейной тишине звякала посуда, солидные вежливые официантки принимали заказ, Папа выбирал меню. Впервые в жизни я ел из металлического судка невыразимо вкусную «солянку мясную сборную». В ней плавали чёрные лакированные маслины и зелёные острокисленькие каперсы и, как в хорошем чае, лимон! Не говорю уж об изобилии нарезанного и наструганного мясца и верх шика – кружочков колбаски! С тех пор это – моё любимое блюдо. Жаль, что каперсы давно исчезли из нашей жизни, даже своим детям я не могу их продемонстрировать. Только их неповторимый маринадный вкус приснится иногда. А на второе Папа взял Бефстроганов со сложным гарниром. Да, он знал вкус хорошей жизни! А ещё всё это мы запивали лимонадом!!!
Кроме ресторана, произвели впечатление камеры хранения! Огромные подвалы с многоэтажными полками за металлической сеткой все сплошь забитые чемоданами, тюками, сумками, сетками. И на каждую вещь находилась железная бирочка с номером, а точно такая же, с тем же номером выдавалась владельцу чемодана! Сильные мужики без отдыха и ворчания непрерывно забрасывали и снимали вещи, спокойно выслушивали нервные просьбы пассажиров «быть поаккуратнее», приставляли к уже поставленным вещам по их просьбам новые или привязывали сетки с только что купленными фруктами, или, наоборот, выносили нервным дамочкам что ни будь для изъятия забытого. При этом сами не забывали ничего, где, что стоит! В камерах хранения было много приемных окон. Они периодически закрывались на обед. И нам надо было сообразить по расписанию, сдать в то окно, которое будет открыто к отправлению нашего поезда. Родители были очень этим озабочены, хотя много позже я понял, что к отходу основных поездов все «окна» обязательно работают.
Железнодорожные путешествия, видимо, в моих воспоминаниях займут большое место. Поэтому постараюсь приостановить поток моих детских впечатлений. Отмечу только, что путешествие мне показалось быстрым, а родителям – долгим! Ещё, ближе к Ленинграду, возле него (в сам Ленинград поезд не заходил) по Карелии, до самого Мурманска Папа постоянно показывал мне круглые и рваные ямы разных размеров вдоль железнодорожного пути – воронки от авиабомб! При виде особенно больших он «эхал» и приговаривал: «Вот ахнуло, так ахнуло!» Уже под Петрозаводском он очень оживился, стал высматривать из окна, планировал, как пойдёт гулять на платформу. Очень хотел увидеть новый Петрозаводский вокзал «со шпилем». Словом, заволновался, потерял обычную солидность, заулыбался каким то своим воспоминаниям юности. На меня вокзальный шпиль впечатления не произвёл. Платформа была как платформа, и улицы, которые Папа пытался разглядеть за железнодорожными будками, были не лучше саратовских. Зато тревожное, чуть жутковатое впечатление произвел дальнейший проезд по фильтрующимся каменным насыпям через многочисленные бескрайние озёра или заливы Онежского озера! Вода от горизонта подступала к самым колёсам! Протекала сквозь насыпь! Поезд словно плыл, заметно сбавляя ход. Начинало казаться, что он переваливается с боку на бок, как лодка на Волге. Тихо – тихо он проходил гулкие фермочки коротеньких мостов, соединявшихся, однако, в бесконечные цепочки. Напряжённое ожидание возможного схода с рельсов охватило всех пассажиров. Мне показалось, что оно тянулось несколько часов. Много позже во снах я видел одну и ту же картинку: поезд со мной летит с пологого холма в озеро! Я понимаю, что он катит по рельсам, но рельсы убегают в воду! Поезд идёт по воде, сходит с рельсов, катит просто по камням, пытаясь попасть колёсами на рельсы. Не получается! В ужасе я просыпался среди ночи. Эти сны снились мне помногу раз в школьные годы. Иногда, усилием воли во сне я заставлял паровоз и вагоны закатываться на спасительный железный путь и испытывал облегчение, одновременно думая про себя, что так ведь быть не может! Наконец, последнее впечатление – разочарование перед Мурманском – река Кола. Папа всё упоминал в разговорах её с восхищением. Описывал её бурной, быстрой, полноводной. Я уже мысленно представлял себе безудержные потоки с Кавказских рисунков Лермонтова. Когда же Папа радостно закричал: «Вон, смотри, смотри, Коля! Вон река Кола!» «Вот едем вдоль неё! Вон тот берег!» я увидел только тянувшуюся вдоль нашего пути «улицу» круглых валунов. Ни какой воды не было видно. Да, валуны были мокрыми, и между ними иногда, что-то поблёскивало! Но разве это была река! Да её можно было свободно перейти по камням с одного берега на другой! Папа заметил моё разочарование и стал оправдывать реку, мол, сейчас в ней мало воды, ушла вода. А вот как придёт, ещё разольётся! Я не спорил, тем более, что показался ЗАЛИВ. Все пассажиры прилипли к окнам. Все оказались патриотами Кольского залива и Мурманского края вообще. Все громко переговаривались, называя пробегавшие за окном местечки: «Мурмаши», «Угольная», «Три ручья», Ой, уже «Петушинка!» За окнами слева змеился неширокий серебристый залив с близким холмистым противоположным берегом, а справа серо–зеленые скалы отступили и появились неказистые домики. Величественных зданий, о которых рассказывал Папа, никак не вырастало. Загремели обычные безобразные железнодорожные строения и баррикады, которые есть в любом городе. Наконец, поезд замедлил ход и тихо – тихо подкатил к низкой дощатой деревянной платформе. Мы приехали в Мурманск! Сразу бросилась в глаза бедность и сумбурность пейзажа. Ожидаемого города не было видно. Не было каменных дворцов, сияющих огней, роскошных перспектив проспектов. Какие то нудные помосты тянулись в тёмный заснеженный «берег».
Нас встречали. Точно теперь не помню, но, кажется Тётя Лида и Дедушка, возможно, был и мурманский Дядя Саша. Я их ещё не знал. И они меня никогда не видели, но стали тормошить, обнимать и целовать, стали много быстро говорить, «знакомиться» Задавали глупые, слащавые вопросы. Я молчал, как бука. Когда все нацеловались, двинулись с чемоданами в город. Никаких носильщиков тут уж не было. И природа, и обстановка, и холодок, показались суровыми и неприветливыми. Платформа оказалась вынесенной далеко вперёд, зажатой среди путей. От неё через пути до горы вёл длинный дощатый тротуар, переходивший в деревянную лестницу с перилами, которая на пригорке заканчивалась сбоку от большой чёрной рубленой избы, которая и оказалась вокзалом! Я разочарованно констатировал про себя разницу между Папиными рассказами о Мурманске и увиденным. Правда, дальше от вокзала появились каменные дома. Постепенно повышая свою этажность, они облагородили городское лицо, а когда мы добрели до цели, до «П – образного» дома на проспекте Сталина, приобрели столичный экстерьер. И вот мы пришли в городскую квартиру. В тёмном подъезде медленно поднимались по тёмной просторной лестнице с толстыми деревянными перилами, такими неудобными своей громадной «тумбоватостью». А Папа и Мама радовались, словно этот подъезд – самое теплое и удобное место на свете. Остановились на площадке второго этажа перед левой двустворчатой дверью под номером девять. «Вот, Колюшка, и пришли!» На левой створке, довольно высоковато виднелись два звонка: кнопочка электрического и никелированная, побитая ржавчиной вертушка ручного. Потом мне рассказали, что его надо крутить, от этого внутри квартиры металлическая чашка звенит, вернее – звонко трещит! Но, так как этим звонком было пользоваться уже не престижно, и, вдобавок, он весь проржавел, и повернуть его пальцами было невозможно, нажимали только на кнопку электрического. Причём за каждой проживавшей семьёй было закреплено своё количество звонков. Нам, Амозовым, надо было звонить два раза. Дедушка или Папа позвонили два раза. Послышались торопливые шаркающие шаги. Дверь распахнулась. Нам открыла Бабушка, хотя обычно открывали постоянно бегавшие по прихожке и кухне девочки. Вопрошая: «Вам кого?» они открывали всем. Бабушка заохала, запричитала, отступая назад, заприглашала нас в квартиру. Раньше я не бывал в городских квартирах. Исключение – Прошкинская, но она была всего на две семьи. Соседи в ней жили, как родные, или как старые друзья, постоянно занимая друг у друга вещи и продукты. В своих пояснениях родители всё время настраивали меня на величие всего Мурманского, городского. Внутренне я приготовился восхищаться новыми житейскими обстоятельствами. В глаза же бросалась грязноватая убогость, ветхость, застарелость «нового дома». Квартира была большой. Всё её детское и женское население замельтешило, рассматривая нас. Мы ввалились в длинную, прямоугольную прихожую. В глубине, прямо напротив входа, виднелась дверь в ванную. Мы двинулись прямо к ней. Слева открылся просвет через стеклянную кухонную дверь. Добравшись до ванной, мы обнаружили две боковых двери, почти напротив друг друга. Мы повернули направо и вошли. Оказались в небольшой, сплошь заставленной комнатке с одним широким окном в торце, загороженным швейной машиной, как у Тёти Вали. Слева от окна тянулась большая кровать Дедушки и Бабушки. От неё ближе – шкаф. А у самой двери (дверь располагалась в правом уголке) вдоль торцевой стены – кровать родителей. Справа от окна – «горка» с зеркальцами, расческами, стекляшечками и фарфоровыми фигурками. От «горки», образованной накрытой покрывалом грудой чемоданов, по правой стене пролегали стол и два стула. Над столом висело маленькое бра с матовым плафончиком, которое я видел на мурманской фотографии над Маминой головой. После стула, у самого входа стояла тумбочка с «железной пепельницей» в виде ракушки, на неё ставили утюг и плитку. У самой входной двери располагалась такая же большая дверь, ведшая… в стенной шкаф! Вот это было ново для меня. По существу это был маленький чулан, весь до верху забитый чемоданами, большой кубической плетёной корзиной, называвшейся «коренником». Сверху плотно висели пальто. В общем, теснотища была гораздо гуще, чем у Бабули и Тёти Вали. Комната напоминала купе поезда. Однако все Мурманские очень гордились своим жильём, своим городом. Меня сразу повели к окну показывать шикарный вид из него на проспект Сталина. Я был разочарован. Окно было далеко от проезжей части и располагалось перпендикулярно проспекту. Только сильно скосившись влево, можно было рассмотреть головы прохожих на тротуаре и, чуть–чуть, проезжавшие машины. В рекреации, образованной «П – образным» домом был разбит скверик с геометрическими дорожками и клумбочками «под Ленинград». Потом я убедился, многие архитектурные детали города, планировка, наименования, копировали «под Ленинград». Например, площадь «Пять Углов». До войны, кажется, Мурманск административно и партийно подчинялся Ленинградской области. В общем, из окна были хорошо видны только противоположная стена с окнами и стена справа, пробитая на первом этаже широкой подворотней.
Только я освоился, меня повели осматривать квартиру и заодно представлять всем жителям коммуналки. В представлении был элемент дипломатии, т.к. аборигены могли воспротивиться проживанию нового члена сообщества. Конечно, в первую очередь повели в туалет. По дороге объявляли: «Это Коля!» «Здравствуйте!» - шептал я. Это – Тётя Каля! Такого имени я ещё не слыхивал. Потом узнал полное имя – «Калиса» ( возможно – Калисса или Калистрата. На севере любили малопонятные библейские греко – иудейские имена. Например, Амос, образовал Папину фамилию. Зосима, Савваатий – любимые святые анхаргелогородцев). Калиса была очень худой брюнеткой, курила, говорила низким голосом, вела себя как принцесса. В коридоре отиралась тощенькая девочка примерно моего возраста. Она играла с ещё меньшей девочкой, прячась от неё за стеклянной дверью кухни. Потом мы познакомились, Нина Плешакова. Плешаковы были самой шумной, «простонародной» семьёй. Отец, «дядя Миша Плешаков», играл в духовом оркестре на трубе, имел не работавшую жену, болтливую толстую замарашку, непрерывно готовившую на кухне, и трёх дочерей. Что «прихожка» прямоугольная, я понял гораздо позже. Её свободное пространство было причудливо, угловато «фасолевидным». Все жильцы старались вынести в «прихожку» все ненужные вещи. Середину её занимал необъятный сундук, возвышавшийся между нашей дверью и дверью «Вали Кротовой». «Вале» он и принадлежал. Сама она занимала самую маленькую комнатку в квартире. Комнатка была в одно окно, почти как наша, но короче. Жила она с сыном, спокойным мальчиком старше меня на три года, Герой Абрамовым. Вероятно, отец Геры был морским офицером, потому что у Геры имелись всякие штабные штучки, например, морская штурманская линейка, компас, металлические модельки кораблей, которые расставляют на картах, редкие игрушки не из наших магазинов. Гера был рассудительным, любил тихие игры. Когда я получил разрешение бывать в его комнате, он показывал мне фигурки рыцарей из пластилина, которые лепил сам, обряжал латами, шлемами, мечами из свёрнутой фольги. Я с удовольствием слушал его «взрослые» рассказы. Мне очень нравилось в его комнате, обстановка была простой, но аккуратной. В просторной комнате Плешаковых на два окна всегда было всё разбросано, пахло бельём и детскими горшками. Дядя Миша Плешаков часто подрабатывал на похоронах. С них он возвращался пьяненьким, сразу попадал под брань и побои всех своих женщин, а так же под неумолимую критику соседей по коммуналке. В пьяном виде он пытался сопротивляться, «буянил», но всегда был бит, наказан. В трезвом виде он был тих, добр, несчастен. Плешаковы мечтали иметь мальчика, поэтому тётя Тося Плешакова непрерывно беременела. Она всё-таки родила мальчика Костю, но он заболел и умер ещё грудничком. Семья и соседи решили, что в смерти малыша виновен дядя Миша, если бы он не пил, ребёнок родился бы здоровым. Дядя Миша был объектом для подтрунивания. Папа иронизировал над его длинным горбатым носом, пересказывал историю, как дядя Миша удалял у ЛОР врача полипы. Врач захватил их инструментом, стал тянуть, а у дяди Миши чуть не выскочил глаз через нос! Вероятно, эту историю всем поведал сам дядя Миша. Прямо напротив нашей двери была дверь в комнату Смирновых. Там жили «бабка Смирнова», её дочь Калиса с маленькой дочкой Алисой. Бабка и Калиса курили, чем вызывали негодование и презрение всех соседей. Наша «Бабушка Липа» брезгливо отзывалась о грязи и бедламе в комнате Смирновых, относя их за счёт низкой культуры быта «карелов». Бабка Смирнова была карелкой (?) в то же время Калиса считалась молдаванкой. Бабка Смирнова видимо, страдала хроническим бронхитом, непрерывно кашляла, особенно ночью, задыхалась, плевалась. Словом, мнение Амозовых о невоспитанности, грубости и отверженности Смирновых я полностью разделил. Но я забежал вперёд. А пока я ещё ничего не знал, жить в коммунальной квартире не умел, и ни с кем не был знаком. Мне показали кухню с большим окном во двор (кстати – на юг, летом кухня была залита солнцем), весь периметр которой занимали плотно приставленные кухонные столы. Каждая семья имела свой столик. Плюс ещё вписывалась кирпичная дровяная плита. Но её топили очень редко, на моей памяти раза два, пекли к празднику пироги. Всё готовилось на электрических плитках. Наш, Амозовский столик стоял как раз под окном. Под столешницей были дверки в стене, а в самой стене была устроена ниша – естественный холодильник. Температура в нём была почти как на улице. Там и между рамами окна хранились все сырые продукты и попахивали. Теснотища в кухне – жуткая. Кроме столов, табуретки, полки с посудой, вёдра, тазики, щётки… Чего только не висело и не лежало. Если хозяйки выходили готовить, они задевали друг друга телами. Да ещё дети норовили заскочить в кухню, поближе к мамам и вкусненькому. В кухне обязательно ссорились и бурно выясняли отношения. Потом мне, конечно, показали уборную. Мама тихонько и подробно проинструктировала, что и как я должен там делать, что можно трогать, а что нельзя. Трогать там ничего не хотелось, желтый треснутый унитаз, как водится, подтекал. Мокрый бачок над головой покапывал. Сырые углы за трубами чернели плесенью. На стенках на гвоздях были развешаны «личные» крышки и подкладушки на унитаз. И ещё висела темная гитара с инкрустацией! Для чего в туалете висела «подруга семиструнная» не знал в квартире никто. Знали, что она принадлежит Калисе, ворчали, что надо выкинуть, но не выкидывали. Мне также показали ванную, проинструктировали, где лежит наше мыло, стоят наши зубные щетки и зубной порошок, висят наши полотенца, как открывать краны и, самое главное, закрывать их после себя. Ванная комната была больше теперешних, современных, но тёмная, сыроватая и неуютная. Блаженствовать, лежа в коммунальной ванне, не было заведено. Дверь находилась посередине торцевой стены. От неё – проход, в конце прохода – раковина для умывания. Сама длинная, широкая, глубокая ванна, вечно буровато – жёлтая от постоянных обмываний для дезинфекции марганцовкой, тянулась вдоль прохода слева. Справа тянулись самодельные дощатые полати, покрытые жухлыми газетками, клеёнками, на которых громоздились в заведённом порядке тазики с бельём, стиральными досками, кусками хозяйственного мыла, потёртыми мочалками и чёрт те с каким банным хламом. Этот же хлам был напичкан стопками и под досками. Наш участок полатей был ближе к двери, и туда полагалось класть бельишко и пр. Всё это произвело на меня положительное впечатление, особенно необычно сплюснутый ободранный никелированный кран с двумя вентилями, торчавший над серединой ванны. Взрослые пояснили, что в нём смешивается холодная и горячая вода. Это уже попахивало сибаритством, вода могла спокойно смешаться и в ванне. Ещё произвел впечатление бурный отток воды в открытое сливное отверстие. Вода засасывалась с шумом, образовывалась глубокая извивавшаяся воронка, которая не только бешено крутилась внутри, но и сама вращалась по широкому кругу. Забегая вперёд, сообщу, что в ванной я пристрастился к чтению газет! Обычно наш угол полатей застилался старыми «Пионерскими Правдами». Выходя из ванной, я всегда бросал взгляд на картинки, ясные, понятные рисунки Циновского, потом начал читать подписи, потом стишки, обрывки текста. Возникало желание дочитать заметку до конца. Так и пошло.
Эпицентром нашей большой семьи, а со мной в комнатке стало пять человек, была «Бабушка Липа», Папина Мама, Олимпиада Васильевна Амозова, маленькая с мелким морщинистым личиком, слащавой улыбочкой и постоянными приговорками – причитаниями вроде: «Охо-хо-хо-хонюшки, голова болит!» Или: «Маятник качается, двенадцать часов бьёт. Папа одевается, в гостиный двор идёт. Куда спешите Папенька, куда вы, ангел мой? Ноженьки промочите, вернётеся домой!» Она была какой-то суетливой, обидчивой, злопамятной. Голос дребезжал и попискивал. На лице постоянно присутствовало капризно – обиженное выражение. По сравнению с благородно – спокойной Бабулей она сразу проиграла в моих глазах и вызвала сдержанный негативизм. Она так бурно негодовала и по незначительным поводам конфликтовала со своими детьми, что никакого сострадания не вызывала. При первой же встрече она сразу начала торопливо жаловаться Папе на «Александра» и «Лиду». Жалостливо и без стеснения перечислять какие-то несущественные обиды. Чем поразила меня – ребёнка. Разве бабушки жалуются, разве канючат? До этого я считал, что все бабушки горделиво спокойны.
«Дедушка Володя», Владимир Михайлович Амозов, высокий, худощавый, сутуловатый, с длинным морщинистым лицом, оказался искренне добрым, мягким человеком. Он никогда ни на кого не обижался. Наоборот, его часто «пилили» и ругали. Повод лежал на поверхности, был беспроигрышным – дедушка любил выпить. Он чувствовал свою вину, когда приходил с работы «выпивши», тихо оправдывался, выслушивал все упрёки и стенания, старался быть незаметным и покладистым. Со мной он был ласков, что-нибудь рассказывал из своей жизни, показывал забавные стеклянные камешки или какие-нибудь штучки со своей работы. Дедушка впервые угостил меня «Боржоми»! Ему врачи прописали пить «Боржом» «от язвы». Он покупал в аптеке напротив нашего дома две тёмно зелёные в белёсых потёках бутылки, наливал пол стакана себе и пол стакана мне. Я впервые ощутил солоновато щелочной (йодистый?) вкус минеральной воды. Он совершенно не был похож на вкус саратовской газировки. Этот вкус и картинка горных вершин на мятой сине-красной этикетке так заворожили меня, что пить «Боржом» стало для меня и приятным, и престижным, и будило желание посетить Кавказ. «Боржом» стал для меня визитной карточкой Кавказа. Дедушка скуповато, но интересно рассказывал о своей жизни, о работе почтальоном. Я представлял себе зимнюю дорогу меж северных деревень, сумерки, волчий вой, дедушка в розвальнях с револьвером везёт деньги и телеграммы. Или Дедушка сопровождает в поезде несколько дней ватагу пионеров из южных пионерлагерей в Петрозаводск. Или Дедушка ездит по каким-то «базам», перевозит, что-то очень ответственное, нужное, важное. Ему действительно всегда доверяли важное и ответственное.
Звездой амозовской семьи была папина сестра, «Тётя Лида», Лидия Владимировна Амозова. Худощавая, подвижная, громкоголосая спорщица, с капризно – командными нотками, безапелляционная в суждениях, и скорая в решениях. Она работала фельдшером санэпидстанции или какой-то ещё санитарно – надзорной службы. Проверяла в торговом порту санитарное состояние приходивших и уходивших судов, даже, кажется, иностранных. Её решение могло затормозить ход «обработки» судна, нарушить напряжённый морской график. Поэтому мужественные «морские волки» позорно заискивали перед ней. Галантно встречали, задабривали подарочками и сувенирами, упрашивали подписать «акт», обещая «срочно исправить, устранить, навести порядок и т.п.». Словом, относились к её царственным визитам, как к неизбежному злу, которое невозможно отменить, но надо как-то преодолевать. В эпоху соцаскетизма Тётя Лида для рядовой фельдшерицы жила достаточно зажиточно, хотя и не очень спокойно. Немало волнений доставлял ей единственный сын Мишка, Михаил Львович Амозов, который пришёлся мне теперь двоюродным братом. Когда меня привезли в Мурманск, ему было года три. Он был образцом избалованного, заласканного ребёнка. Любил подарки, которые делались ему, на мой взгляд, в невообразимых количествах. Постоянно кушал сласти, был сытым, болтливым, привередливым карапузом. Всегда добивался от матери и бабушки желаемого. Мог ловко, к месту приврать, или зареветь. Всегда «знал свою выгоду». За хитрость и изворотливость Папа нередко в восхищении назвал его «стервецом». Подтрунивал над торчащими лопухами мишкиных ушей. Мог и отшлёпать за ложь. У Миши рано проявились комбинаторные способности. Он легко схватывал суть ситуации, умел переложить её в свою пользу. Копил доступные материальные ценности. «Мареманы» на кораблях, узнав, что у грозной санэпидфельдшерицы имеется маленький сынок, считали лучшим способом «подката» подношение какой ни будь иностранной игрушки. Поэтому у Мишки «было всё»! (Как мне нравился его настоящий тяжёлый, железный, финского происхождения автомат, который взводился, клацал затвором и никак не походил на детские игрушки! Сейчас такое оружие продают в сувенирных магазинах для взрослых!) Баловник Миша рос без отца. Бабушка Липа и дедушка Володя опекали, брали к себе, когда Тетя Лида пропадала на работе, кормили, развлекали, выпускали гулять, выслушивали нередкий капризный Мишкин рёв. Сама Тётя Лида жила с Мишкой в комнатке, где-то на улице Челюскинцев. О Мишкином происхождении старались не говорить. Его отец, Манаков Лев Григорьевич, служил в Армии, был бравым полковником, какого рода войск, не знаю. Даже не знаю, была ли Тётя Лида замужем официально. Они встретились и «сошлись» (как тогда говорили) на фронте. После войны жили в двухкомнатной квартире, в Кандалакше. В 1948 году ко Льву Григорьевичу приехали престарелые родители из Ашхабада, которые потеряли своё жильё во время известного Ашхабадского землятрясения. Родители Манаковы, надо признать, были людьми неординарными. Мишкина бабушка служила певицей в Ашхабадском театре! Дед – доцент на кафедре инфекционных болезней, в 1938 году был репрессирован, получил 10 лет, но отсидел только 7. Когда вернулся, работал простым врачом, на кафедру его уже не допустили. Но всё равно, он пользовался уважением и славой специалиста. Видимо, характеры Манаковых-старших и Тёти-Лидин сходились по части требовательности и претенциозности! Вполне естественно, что они не ужились! В 1953 году тётя Лида с маленьким Мишкой вернулась к своим родителям, в Мурманск. В общем, Тётя Лида, как большинство послевоенных женщин, не была счастлива в браке. Я много видел тогда вокруг себя матерей – одиночек, чувствовал их ущербность, кстати, всегда гордился, что у меня есть Папа! Тётя Лида старалась внешне выглядеть эффектной и «свободной». На домашних вечеринках курила, много смеялась, кокетничала. Возможно, за ней ухаживали мужчины, но выйти замуж повторно она не смогла. Думается, именно из-за Мишки, которого она любила, «носила на руках», переоценивала, служила ему, по существу, всю жизнь. Они заселились в квартиру №9, на наше место, как раз после нашего переезда на Перовскую, и прожили «у Бабушки Липы» 2 года. В 1956 году тёте Лиде дали квартиру на улице Челюскинцев.
Ещё у Папы оказался младший брат, Александр Владимирович Амозов, 1919 года рождения, «Дядя Саша Амозов». Внешне он был мало похож на Папу: был высоким, крупным, даже толстым, грузным, с большим красным лицом, громким голосом и манерами бывалого дядьки. Любил компанию. Бабушка Липа и Тётя Лида Дядю Сашу всегда поругивали и учили жить. Они очень переживали его пьянство, не скрывали этого, на семейных застольях старались ограничивать. Уговаривали Папу «воздействовать на Сашу». На все «воздействия» Дядя Саша легко соглашался, давал обещания «бросить», «остановиться», «прекратить навсегда», с обаянием раскаяния плакал, целовался, становился на колени. Но через некоторое время прибегал тайком к Маме, или ещё у кого ни будь, брал взаймы в «последний раз». Потом не мог отдать, выпрашивал ещё, у кого ни будь, что бы покрыть долг. «Гороновское» руководство его тоже часто «прорабатывало». Ведь, он тоже был учителем химии в школе. Он был талантлив и любим учениками. Короткое время даже работал директором школы. Но пьянство загубило его карьеру. Говаривали, что даже порой его, пьяного, ученики приносили домой на руках! Со мной Дядя Саша держался солидно и строго. Ему не очень импонировал мой робкий характер. Мишка ему нравился больше, вообще он любил раскованных, экстравертированных ребят. Свои дети у него появились поздно. Друг за другом родились два сына: Шурик и Витя. Они росли тщедушненьким, возбудимыми, невротичными. Ну, а в 1951году детей не было. Дядя Саша жил с женой, Тётей Марусей, полной сельской простушкой, в комнатке на проспекте Сталина, недалеко от Бабушки Липы, практически напротив. Работал в школе номер один. Разницу Папиного и Дяди Сашиного характеров иллюстрирует нехорошая история, о которой в семье не говорили. Я узнал о ней вскользь, случайно. Оказывается, Дядя Саша был судим! В апреле 1946 года он демобилизовался и приехал в Мурманск. Встретил приятелей, которые уговорили его «поработать» перевозчиком ширпотреба, скупаемого в закрытом тогда городе, на разорённую Украину. В Мурманске приобретались отрезы сукна для флотских шинелей, куски кожи для офицерских сапог, флотское бельё, валенки и ещё что-то самое обычное. На Украине это выменивалось на рынках на подсолнечные семечки, которые полными чемоданами привозились в Мурманск и стаканами продавались на рынке. Думаю, Дядя Саша не успел нажиться на этой «спекуляции», т.к. уже 26 декабря 1946 года он был судим по ст.107 УК к пяти годам лишения свободы! До сих пор не знаю, отбывал ли он наказание? Как он после судимости был допущен до педагогической работы? Кажется, жену, Тётю Машу, он вывез из местности, где отбывал наказание? После этой «спекулянтской истории», возможно, он и начал злоупотреблять спиртным. Больше в делячество не ввязывался. Периодически возрождался для трезвой жизни, ездил с Машей на курорты. Но в целом был несчастен, не востребован, зажат, заклеймён позором пьяницы и ненадёжного человека.
Ещё у Папы была самая младшая сестра, которую я видел всего раза два в своей жизни. «Тётя Тася», Таисия Владимировна Амозова, в замужестве Агаркова, 1922 года рождения, ровесница Мамы. Она жила с мужем и сыном Вовой в Челябинске, очень редко встречалась с родственниками. Кажется, тоже разводилась. Второй раз вышла за военного и жила с ним и Вовой в Выборге. Папа рассказывал, как ездил навещать Тётю Тасю в Выборг. Ему понравился чистенький мало разорённый городок. Помню его восхищенный рассказ про узкоколейные выборгские трамваи, видимо, финского происхождения. В центре города было озерцо, и там мальчишки ловили рыбу! Кем работала Тётя Тася, не знаю. Наверное, у неё было среднетехническое образование. В Челябинск она попала, как специалист, по распределению. Помню, мы уже жили на Перовской, Тётя Тася с мужем и Вовиком Агарковым приезжали в гости к Бабушке Липе. Держалась скромно, расхваливала своё житьё. Носатый муж в темной шинели тоже помалкивал и со всем соглашался. Вова был представлен нам, как скромный и умный мальчик. Он чем-то похвастался. Но Мишка его перехвастал. Агарковы гордились, что живут почти за границей, что у них всё особое. Тогда Выборг был действительно закрытым, недоступным городом. Возможно, финская культура здорового быта привилась и русским подселенцам. В силу «закрытости» там почти не было пьянства и хулиганства. Наверное, и продуктами он снабжался лучше коренных российских городов. Всё же для Амозовской семьи Агарковы стали «отрезанным ломтем». Только поздравительные открытки по праздникам регулярно напоминали об их существовании.
КАКИМ БЫЛ МУРМАНСК В НАЧАЛЕ ПЯТИДЕСЯТЫХ ГОДОВ.
Мурманск оказался гораздо меньше и проще, чем я его себе вообразил. Совсем не сиятельным. Знаменитого Кольского залива не было и видно. Я то привык к величию Волжских далей, где Саратовский берег волнистой синей полосой едва угадывался в дымке горизонта. Здесь же прямо за домами намечался небольшой провал, а за ним поднимался бугристый противоположный берег, как подбородок пьяницы – щетиной, покрытый редкими деревцами. Залив оказался чуть шире Сазанки, почти как Пономарёвский проток. Скалы тоже не произвели впечатления. Не возвышалось никаких «гор до неба», никаких обрывов, трещин, уступов подобных картинкам в сочинениях М.Ю. Лермонтова. Покатые сопочки «загорода» были видны с любой точки центрального проспекта им. Сталина, который весь, казалось, состоял из двух кварталов. В общем: сыро, серо, заурядно, грязненько. Романтика заполярья: торосы, северное сияние, олени, дикий мороз, айсберги – всё блистательно отсутствовало. Описанный Папой грандиозный «П – образный» дом в геометрическом центре проспекта Сталина тоже выглядел довольно заурядно. В Саратове нашлись бы, и побольше, и покрасивей. Что поразило, так это – ширина тротуаров. Энгельсские тротуары – метровые. Саратовские – два – три метра, а в Мурманске, возле нашего дома – шестиметровой ширины! Да ещё отделены газоном от проезжей части. В Саратове никаких газонов я не примечал. Ещё понравилось, что в Мурманске не висели провода вдоль улиц. На окраине кое-где встречались. Но в центре небо было чисто от их железной паутины. Потом мне рассказали, что от фонаря до фонаря проходит подземный провод, называемый кабелем. Папа очень гордился газонами вдоль проспекта. Действительно, травка на них росла гуще и зеленее, чем в Энгельсе. По струнке тянулись рядки низеньких милых «анютиных глазок». А ближе к проезжей части – шеренга кустов смородины. Папу восхищало, что за Полярным Кругом на улице растёт смородина, и её едят. Оказалось, что к концу лета в Мурманске тоже вызревало немного ягод. Городские дети с восторгом обирали эту зелёную кислятину. Деревца в Мурманских скверах настолько тщедушны и незаметны, что ими можно вполне пренебречь. Из-за густой многоплановой листвы саратовские и энгельсские улицы таинственно живописны, абрис фасадов витиеват и разрывчат, перспективы – как арабески. Мурманские улицы голы, как окно без занавесок. Чёткие ряды кубиков на ледяной плоскости слишком обнажены, функциональны. Кучка кубиков – ещё не город. Только много позже я почувствовал и полюбил суровый Мурманский городской пейзаж. Отсутствие заборов делало пейзаж слишком сквозным, слишком раскрытым. Ветер постоянно прошмыгивал меж строениями, ломил то в лоб, то в ухо, то в затылок, не оставляя пешехода в покое ни на минуту. Меня поразили рубленные деревянные дома. Энгельсские были светлыми дощатыми. Мурманские – тёмные бревенчатые, тяжелые двухэтажные. Никак не вязались они с обликом «Столицы Заполярья». В начале пятидесятых годов они составляли не менее двух третей застройки. Даже в центре: на площади «Пяти углов», в начале проспекта Ленина, Пушкинской, Ленинградской грустно чернели дровяные стены. Видно, строили их, где-то в Карелии. Архангельской, Вологодской областях, затем, предварительно разметив, разбирали по брёвнышку, привозили и быстро собирали готовый дом. А на брёвнах навечно оставались рунообразные зарубки – пометки венцов.
Мурманск расположен на восточном берегу Кольского залива, в вытянутой с севера на юг скалистой долине, сложенной тремя ступенями – террасами. Как всякий морской город он начинался с порта. Молодой Николаев – на – Мурмане в 1914 – 1915 годах густо заселил халупами самую ближнюю к воде, нижнюю террасу, засыпал мелкие промоины берега, соединил островки, осушил прибрежные озёрца, словом, создал площадку для утверждения индустрии, не замедлившей вытеснить первопоселенцев на вторую «ступень». К 1951 году основной жилой город был рассыпан по плоской, местами болотистой территории «второй террасы» метрах в тридцати – сорока над портом, железной дорогой и непрерывной чередой связанных с морем заводов. У города не было ни кусочка своего берега. Праздный житель не мог, как в Энгельсе и Саратове, мечтательно выйти к воде, бездеятельно внимать плеску волн. Между мальчишками ходили геройские похвальбы о нелегальном проникновении на причалы из любопытства или для ловли пикши.
В центре города высотная разница между «ступенями» сглаживалась поперечными дорогами, теснинами зданий, где дворами, дворами, уровень земли незаметно повышался. «Третья терраса» – полукольцевая гигантская гранитная ступень, метров на пятьдесят – семьдесят, образовывала синий абрис на фоне светло белёсого неба. Только отдельные кряжистые «могутные» здания разрывали его плавную линию. Лишь в северной части города, в конце проспекта Ленина, на ул. Челюскинцев, у Верхне–Ростинской дороги дома толпились, карабкаясь наверх. Да с южной стороны, по ходу Кольского шоссе, в сторону Нагорного, застройка ползла на третью террасу. В сталинские годы школьные здания строились как форты. Крупные, толстостенные, неприступные с большими, по южному, окнами. Каждая школа отапливалась своей автономной котельной. Позже узнал, что школьные здания на время войны должны были становиться госпиталями. Поэтому их и проектировали такими. В Мурманске их возводили почему-то по периферии, на горах. Папа работал в четвёртой, а Мама – в двенадцатой. Обе школы были выстроены на продуваемых кручах, на южном краю города. Кстати, и Мама, и Папа ходили на работу всегда только пешком и выходили из дому очень рано. Дядя Саша Амозов работал в первой школе, возвышавшейся над городом прямо на траверзе вокзала.
Десять лет я с волнением наблюдал появление заполярного города, возвращаясь в конце августа в Мурманск с каникул. Поезд подползал к городу, извиваясь по берегам реки Колы. Затем вдруг слева проплывала последняя полукруглая серая каменная осыпь, и открывался неглубокий простор. Влево уходил автодорожный мост через Колу. За ним – группка домишек. Далее – мост через Тулому, которая гораздо шире и полноводнее Колы. (По идее, Кольский залив и Кольский полуостров должны были бы быть названы «Туломскими». Но, видимо, получили название по Кольскому острогу.) А дальше в полукилометре синел противоположный некрасивый берег с плешинами и редкими деревцами. Поезд долго проползал по откосу над заливом. Справа в окна подступала скалистая стенка. Слева, то разверзался к самой воде обрыв, то серели низкие дощатые платформы тщедушных пригородных посёлков. Рубленые избы, щитовые финские домики в пустоте, на скале, на ветру. За их спинами рябила барашками узкая стальная лента залива. Самый значительный из этих полустанков – бывший древний город, посёлок Кола, располагался сразу после впадения реки Колы в фиорд. Сейчас это – уже южная окраина Мурманска, а в пятьдесят первом – дальний форпост города. Чем ближе город, тем круче на виражах скрипят вагоны. Всё больше одиноких домиков, щитовых бараков по пути. Наконец, слева на мысу над заливом проплывала метеостанция – край города. Начинали попадаться неказистые каменные строения. Правый склон начинал отодвигаться, уходить, обнажать безобразные рытвины, осыпи, косогоры, на которых группировалось подобие улиц. Наконец, и слева берег залива отдалялся, скрывался за заборы, складские стенки, покрывался чешуйчатым плитняком крыш. Городские переезды подступали к рельсам, и вагоны уже колесами касались мостовой. У самой железной дороги проплывало здание мореходного училища. Затем с километр начинали тянуться сугубо станционные железяки, столбики, хлам. Поезд втягивался в улицу между вагонами, цистернами, думпкарами. И, наконец, справа внизу побежал дощатый настил станционной платформы. Как в большинстве российских городов, Мурманский вокзал построен в самом центре. Происходит вечное борение за территорию между городом и железной дорогой. Здания и улицы наползают на колею. Колея змеится, раздваивается, размножается, слизывает заборы, сараи. Толпам пролетариев каждый день на работу и с работы надо проходить через железнодорожные переезды. Автомобильные «хвосты» были непременными атрибутами ниспадавших в порт поперечных улиц.
Я ПОШЁЛ В ШКОЛУ.
Взрослые время от времени с важностью напоминали мне о предстоящей учёбе в школе. Иногда глупо спрашивали, как я готовлюсь к школе. Всё это усиливало тревогу и страшки. Я никому не говорил об этом, стыдясь своих опасений. Однако когда приблизился день начала занятий, настроение у меня стало совсем не праздничным. Определили меня в «базовую школу при педучилище». Она оказалась выгородкой части первого этажа на территории грандиозной «женской школы номер два» на проспекте Сталина. Начальные классы этой школки служили полигоном для натаскивания студенточек педучилища. Несмотря на скептические Папины реплики, школка имела несколько плюсов. Во-первых, она была рядом с домом, всего один дом по улице или один двор изнутри надо было пройти, что бы выйти к вычурному парапетику, оцеплявшему серое трёхэтажное здание с непомерно толстыми пилонами. Во-вторых, это было единственное на весь Мурманск заведение со смешанным обучением. Тогда школы разделялись на женские и мужские. В мужских царили кавардак и «дедовщина», а у нас – действительно атмосфера мира и доброты. В-третьих, для обучения студенточек подбирались педагоги без изъянов и школьники посообразительней. Мы это почувствовали. В первом классе нас вела Анна Васильевна Бибиксарова – добрая бабушка и умная мягкая учительница. Минус проявился только в том, что в этой школе мальчиков требовалось одеть в надуманную форму. В те времена мальчики вообще никакой школьной формы не носили. А здесь требовали сшить кители и брюки по военно-морскому образцу с золотыми флотскими пуговицами и стоячим воротником. Не каждая семья могла позволить себе такую роскошь. Мне сшили очень быстро. Ботинки, подворотнички – всё было как у курсантов военно-морских училищ. Сохранилась фотография по окончании первого класса, на которой я стою в этой форме, уже вытянувшись из брючек. Форма была не плохой, но очень жаркой, и стягивающей. Кроме формы, меня одели в необычное «взрослое» бельё: трикотажные кальсончики, которых я очень стеснялся, и нижнюю рубашку с длинными рукавами, высовывавшимися некстати из-под манжет. Кажется, в этой экипировке вместо носок употреблялись чулочки – отрыжка детсадовского прошлого.
Вот наступила последняя ночь перед первым сентября. Меня с вечера намыли, пораньше уложили на раскладушку посреди комнаты. Приготовили с вечера портфель с причендалами. Рано утром Мама и Папа зашевелились, стали тихо одеваться, стараясь меня не будить. Я тоже проснулся и лежал как кролик, ожидая команды. «Спи, Колюшка!» - шептали мне – «Спи, ещё рано!» Да разве мог я уже уснуть! Потом настал черёд вставать и мне, умываться неуютной холодной водой, размазывать зубной щёткой по рту противный зубной порошок, пахнувший Энгельсской пылью. До приезда в Мурманск я зубов, конечно, не чистил. А здесь мне поднесли забавную коробочку под названием «Мойдодыр». В вырезах коробки помещались: круглая коробочка зубного порошку, зубная щёточка, кусок розового мыла и маленький флакон собственного одеколона! Я знал, что одеколон – роскошь, а тут собственный! Хотя родители сразу запретили мне его открывать, я был внутренне горд. Папа уходил раньше всех. Его школа номер четыре возвышалась на сопке на самом краю Мурманска. Мама уходила чуть позже, но проводить меня не могла. Её школа номер двенадцать стояла на террасу ниже Папиной и на километр ближе. Проводить меня «первый раз в первый класс» поручили соседскому мальчику Гере Абрамову. Гера спокойно согласился. Он был уже четвероклассником там, куда я только собирался вступить. Вот мы вышли из дому с новыми, похожими на гармони, портфелями. Я помалкивал, посапывал, стараясь поспевать за Герой, придавливая робость. Дорогу я знал, Мама заботливо подробно рассказала мне ещё вечером, а может быть и раньше, куда идти, где повернуть, в какую дверь войти. Я чувствовал, что и сам один бы правильно пришёл бы в школу. Вот мы вошли на школьный двор. «Неправильно» - сразу отметил я про себя. Надо было войти через калиточку напротив входа в «Базовую школу», а мы вошли через калиточку «Второй женской». (Хотя между калиточками было метров тридцать, а двор общий.) Но Гера уверенно шёл прямо в ближнюю дверь. Хотя Мама инструктировала, что мой подъезд – дальний. Я подумал, может быть, внутри вестибюля мы перейдём в дальний конец. Нет, Гера распахнул дверь, и мы оказались в царстве девочек. «Не туда! Не туда!» - подпрыгивая, запищали они. Гера покрутил головой, попятился. Вот как за лето можно забыть расположение собственной школы! (Наверное, я неточен, Гера учился, видимо, в «Десятой Базовой школе», которая располагалась подальше на полкилометра, не доходя до «двадцать пятого дома»). Мы с достоинством вышли, по наружному переходу вдоль фасада прошли в свой подъезд и через минуту очутились там, где надо. Маленький вестибюльчик, вместе с кособокой раздевалкой оказались выгородкой от просторного фойе женской школы. В нём теснилось множество малышей. Те, кто были с Мамами, пришли в первый раз. Гера сразу исчез, впрочем, возможно, он сдал меня на руки педагогам. Опытные учительницы быстро рассортировывали «своих», показывали, где вешать одежду. Меня скоро вычислили, раздели, отвели в сторонку, показали, как пройти до конца коридора. Там, в самом конце справа и находился первый класс. Прямо напротив учительской и уборной. Наверное, нас построили в широком коридоре, наверное, была линейка с положенными речами. Этого я не помню. Помню, что наш первый класс приятно поразил нас светом и простором, понравился нам сразу. Он был угловым. Два широченных окна были, как положено сбоку, слева, за ними парадно пролегал проспект Сталина. А два таких же широченных – сзади, освещая доску и весь учительский просцениум. Три ряда маленьких парт на достигали задней и правой боковой стенок. Вдоль стен плотно стояли стулья. Кажется, нас сразу предупредили, что нам садиться на них нельзя. Не помню, куда и с кем посадили меня. Многие ребята были знакомы и сразу сели вместе. Однако, добрая Анна Васильевна, исходя из каких то неведомых педагогических принципов, рассадила по-своему. Наверное, она специально разлучила приятелей, что бы они не болтали во время урока. Так же оказалось важным посадить мальчика с девочкой, потому что это выглядело красиво, девочки тоже лишились возможности болтать и соперничать. А подружиться мальчику с девочкой было, по тем временам, труднее, чем слетать в космос. Кажется, я сидел с Чудиновой Наташей, а потом с Петрушихиной Женей. Нам просто и понятно объяснили, как себя вести, как проситься в туалет, как пользоваться питьевым бачком с прицепленной на цепочку кружкой в коридоре у нашей двери. (Родители дома мне сразу запретили пить из этой кружки.) На переменах мы были обязаны выходить из класса, а после звонка входить только строем после разрешения учительницы. Уборная была в принципе общей комнатой с четырьмя кабинками: две для мальчиков, две для девочек. В силу своего невинного возраста мы не чувствовали от этого неудобств. Давно ли мы сидели вперемешку на горшках в своих детских садах! Только мальчишки всегда устраивали свалку перед кабинками, норовя заскочить без очереди, и не стесняясь, заправляли брючки и застёгивали ширинки у всех на виду, а девочки солидно группировались с тихим хихиканьем у своих дверок, спинками отгораживая поправлявших платьица подруг. Так же нас чётко проинструктировали, где и как одеваться и раздеваться. Эта процедура происходила под неусыпным бдением школьной нянечки – уборщицы, которая, видимо, отвечала за сохранность нашей одежды. Она не только запирала и отпирала раздевалку, она точно знала, кто во что одет. Это было не сложно, т.к. обучались только четыре класса по тридцать человек. Каждого ученика знали в лицо и по имени. Из предметов помпезной роскоши, которая в те годы обязательно должна была присутствовать в официальных учреждениях, в торце вестибюльчика возвышалась непомерно огромная, вероятно созданная для парка, гипсовая фигура… В.И.Чапаева! Он широким шагом надвигался на учащихся, приветственно подняв правую руку. На голове, как на всех картинках и фотографиях косо сидела высокая папаха. Под известными всем чувашскими скулами торчали в стороны известные всем гипсовые усы. На поясе висела гипсовая шашка, на ремне – гипсовая кобура. Рукоятка гипсового нагана была давно обломана любознательными учащимися «в прошлом году». Нам сразу строго – настрого запретили близко подходить и трогать скульптуру. Однако по запачканным чернилами, или, наоборот, зачищенным ладошками областям на боках кумира было видно, что мальчишки не выдерживают этого запрета. Возможно, прикасание к фигуре народного героя уже тогда стало культовым для будущих народных героев. Забегая вперёд, скажу, что позже, во втором классе я обнаружил невостребованный гипсовый бюст И.В. Сталина, хранившийся за неимением места между входными дверьми. Даже будучи ребёнком, я осознал неправильность и случайный характер пребывания Великого вождя в этом закутке. Думаю, его просто не на что было водрузить. Он, конечно, должен был красоваться в красном углу, или в кабинете директора. Школка была маленькой. У директора не было своего кабинета, она сидела в учительской.
Ещё я познакомился с таким заведением, как школьный буфет. Он был создан перегородкой в торце широкого школьного коридора между нашим первым классом и учительской. Опытные «старшеклассники» (со 2 по 4 класс) сразу после звонка набивались в него и мы, «первачки», оказывались в хвосте очереди. Сначала я вообще стеснялся становиться в бушующую говорливую очередь. Но желание пожевать школьных деликатесов, а более – строгие наставления Мамы и ежедневно выдаваемый рубль, а ещё более – завлечения недоумевающих товарищей заставили меня напрячься и включиться во всеобщий праздник посещения буфета. Я сделал открытие: если стоять в очереди по правилам, купишь бутерброд последним и его уже некогда будет есть, а то и совсем простоишь последним до звонка. Даже, если ты прав, надо всё время давить корпусом на впереди стоящих, т.к. между ними всё время ввинчиваются сбоку только что подошедшие мальчишки. Девочки тоже не прочь влезть в очередь, но они это делают не силовым способом, а просто подходят и безапелляционно объявляют: «Я тут стояла! Мне тут заняли!» И даже пытаются продемонстрировать, кто им занял, показывая на уже отошедшую от стойки девочку. Более воспитанные подходят, шепчутся с подружками и тихо вдвигаются в очередь. Тем не менее, я начал покупать бутербродики с любительской колбасой, удобные тем, что не надо было считать сдачу, легко держать, легко есть в любом углу, и не слишком засаливать руки. Покупать несколько явств сразу для меня было невыполнимой задачей. Особенно поражался тем, кто к еде, например, винегретику, прикупал стакан чаю, кусочек хлеба и т.д. Во-первых, надо было проделать счетные операции в уме, во-вторых, все закупленное пронести сквозь бушующее море сотрапезников на уголок единственного столика, и, наконец, съесть до начала следующего урока. Да, надо ещё было размешать ложечкой сахар, дождаться, когда он растворится. Помню, учительница, дежурившая в буфете, заметила мою привычку не брать чай и, ласково назвав меня по имени, настояла, что бы я попил чаю. Я был поражен её материнским тоном и тем, что назвала по имени. Тогда был всеобщий модус официального общения. Всех называли только по фамилии, даже мы друг друга в классе, и интонации всегда были требовательно – приказные. Это считалось правильным и приличным для советской школы.
Все мальчики были подстрижены наголо. Существовала неписанная «Табель о рангах»: в каком возрасте, и в каком классе, какую причёску полагалось иметь мальчику и девочке. Мальчик проходил постепенно от «стрижки под нуль», через «прямую чёлку», «косую чёлку», «бокс», «полубокс», к взрослой «полечке», а позже и к полузапретной «канадке». Девочка – от двух висячих косичек – к одной косе, подвешенной под затылком, затем, закрученной в узел. Чем старше становилась девочка, тем выше закреплялся узел на её затылке, а если перекочёвывал на темя, она считалась «невестой». Расставание с косой и переход на кокетливый хвостик полагался только совершенно благонадёжным «взрослым» девушкам. Причем хвостик поднимался тем выше, чем старше и независимей становилась девушка. Хвостик на бытовом жаргоне назывался «лохока» - «лошадка хочет какать» или «лохосра» (догадаетесь сами). Ну, а уж если девушка заявлялась в школу в короткой стрижке «под мальчика», это означало, что она совершенно «отбилась от рук» и сулило ей много педагогических неприятностей. Или, в редких случаях, что она пользуется непробиваемым прикрытием всемогущих родителей. Педагоги цеплялись и к цвету, форме, размерам, материалу девичьих лент и бантиков. Принцип был один: чем красивее, тем – неприличнее, недопустимее. Одинаковость приветствовалась и расценивалась как скромность и наличие вкуса.
Ещё я узнал, что любой школьный день начинается с физзарядки. Для этого мы выстраивались по классам рядами в широком школьном коридоре лицом к учительнице физкультуры. Под громкое, четкое: «Раз, два, три, четыре!» мы маршировали на месте и делали нехитрые пассы руками, наклоны в стороны и возможно, что-то ещё. От зарядки мы совершенно не чувствовали никакой «заряженности». Но были довольны пятиминутной отсрочкой (как нам казалось) занятий и возможностью громко потопать, вопреки требованию учительницы: «Не топать нарочно!» Кстати, однажды в школу пришли радиокорреспонденты с местного Мурманского радио. Может быть, им нужно было сделать радиопередачу об успешной учёбе подрастающего поколения. Они решили записать на плёнку нашу «зарядку»! Мы с любопытством рассматривали издалека большой серый ящик, видимо, это был стационарный магнитофон. Затем, нас построили и привычно начали марш на месте. Мы радостно затопали, как никогда. Учительница не делала замечаний, видимо, чтобы их не записал магнитофон. В тот же вечер, а может быть через день, в привычный час вещания Мурманского радио «передавали» нас! Помню, Бабушка Липа и все домашние заговорили: «Вот про вас передают!» затихли. Диктор ясно объявил, что прекрасно налажен учебный процесс в Базовой школе при педучилище, послышались команды учительницы, и раздался громкий синхронный топот десятков ботиночек. Эффект был потрясающим. Весь мир услышал как хорошо, как здорово мы учимся! А однажды на зарядке меня поразил мой соученик Михайлов. Он стоял впереди меня. Вдруг повернулся, с хитрецой показал лимон, и стал его есть! Я уже знал, что лимоны кислющие, их есть невозможно. Я был поражён этим фокусом. Теперь думаю, или лимон на самом деле был не лимоном, или Михайлов ловко имитировал его поедание, разыграл меня. Потом случайно узнал, что мама Михайлова была директором дома культуры им. Кирова, большая должность для Мурманска. Конечно, я очень сумбурно передаю мои первые школьные впечатления. Главное впечатление заключалось в том, что в нашей школе половина уроков были «открытыми». Мы ими не тяготились, потому что принимали их за данность. Хотя, Анна Васильевна первое время шепотом предупреждала нас, просила вести себя хорошо, не бояться отвечать при «проверяющих». Мы скоро привыкли и совершенно не боялись. «Проверяющие» на самом деле были студентками педучилища или педагогами с курсов усовершенствования. Они рассаживались на стулья за нашими спинами и справа. Сами старались «вести себя хорошо», не переговаривались, тихо постоянно записывали ход урока. Они учились на нас! Под конец урока от духоты и собственного напряжения они начинали вздыхать, ёрзать на стульях, по лицам было видно, что они ждут – не дождутся конца урока. С ними часто бывал толстый рыхлый дедушка с пухлым розовым лицом гипертоника в парусиновой «толстовке». Он обычно сидел сбоку недалеко от меня. Как только начинался урок, дедушка засыпал. Тихо посапывал, откинувшись назад, что бы не упасть. Рядом сидящие студентки и курсантки к моему удивлению никогда его не будили. Просыпался он сам со звонком на перемену. Потом мы узнали, что дедушка – их руководитель, его очень уважают и любят. Никто никогда не смеётся, что он спит на уроках. Наоборот, у студенток это считалось хорошей приметой. Особенно, когда они сами вели «пробные» уроки. Если руководитель спит, значит, урок идет правильно! Перед «пробными уроками» Анна Васильевна тоже тихо и внушительно предупреждала нас «вести себя хорошо», внимательно слушать молодую учительницу, поднимать руки, активно отвечать на её вопросы. Мы так и делали. Молоденькие «учительницы» (на самом деле – студентки) вызывали у нас симпатии и сочувствие. Они сами так переживали, так старались исполнить трудную роль мудрого педагога (мы сразу заметили, что они никогда не повышали голоса, не командовали, а порой искали у нас помощи!), что иногда терялись. Голоса их напряженно дрожали. Особенно, если мы не воспринимали объяснения с первого раза. Пояснить второй раз они уже не могли, они уже сами находились в шоке. Словом, мы быстро прониклись к ним сочувствием и жалостью. Старались «отвечать правильно», никогда не сетовали на шероховатости их выступлений. Студентки всегда особо тщательно заранее готовились к уроку. Аккуратно расписывали на доске что-нибудь из «нового материала» и завешивали написанное газеткой, что бы по ходу объяснения красиво открыть и продемонстрировать нам и курсантам. Или вешали наглядные пособия тыльной стороной, поворачивая их по ходу изложения. Ещё нам нравилось, когда на урок пения являлся представительный пожилой музыкант с мандолиной (или домрой?) Мы входили строем в класс под маршевую музыку, рассаживались. Он с важностью рисовал нам на доске ноты, играл. Наверное, мы пели хором. Этого я, почему-то, не помню. Я всегда стеснялся петь, кажется, всегда фальшивил, хотя музыку любил. Ни Бабуля, ни детский сад не развили мне слуха и голоса. Потом Папа говорил, что это известный в городе музыкант, он преподавал в музыкальной школе и играл в кинотеатре «Родина» перед сеансами. А девчонки, ходившие в музыкальную школу, (Нашлись и такие! Для нас, обычных, они представлялись гениями и академиками!) шептались, что у музыканта больная нога, и на занятиях от него пахнет «больницей». Музыкант действительно прихрамывал, но он так здорово играл, что мне думалось, девчонки сплетничали из зависти. Никак не дойду до самого существенного: до школьных друзей и самого процесса учёбы…
Приятели и друзья у меня, в силу стеснительного характера и новизны места, появились не сразу. В классе быстро определилась группа мальчиков, живших рядом, знавших друг друга, легко сошедшихся даже на том, что из школы они шли вместе. Они постарались сесть вместе или недалеко друг от друга. Они всегда, как только предоставлялась возможность, начинали болтать, кричать, что-то доказывать, обменивались ученическими мелочами, хохотали, вспоминая общих знакомых. Фамилии свои они сразу переделали в несложные клички: «Проня», «Камена» или – «Кама», «Захарка» и т.п. Кроме них, выделялись спокойные молчуны индивидуалисты, любившие по рассуждать, по теоретизировать. Из таких помню Толю Шевченко и Виталика Гальперина. Ещё с нами учился мальчик, вызывавший восхищение учителей всегда правильными ответами, словно он уже знал заранее всю программу. Одноклассники же уважали его за крупный рост, спокойное достоинство, силу и неформальное лидерство. Мальчика звали Саша Македонский! Я не знал ничего об историческом Александре Македонском, но по разговорам учителей понял, что имя и фамилия Саши значат много больше, чем красивое сочетание. Если бы Саша проучился у нас больше, чем один год, он обязательно бы оказался на вершине школьной управленческой пирамиды. Это был прирождённый партийный руководитель. Но во втором классе мы Саши уже не обнаружили. Его военный отец был, куда то, переведён, и семья уехала. Конечно, в любом мальчишеском коллективе всегда сыщется задира и возмутитель спокойствия. Таким у нас проявился Витька Исаев. Чего ему не хватало? Он всех толкал, мешал, влезал в чужие разговоры, совершенно неспровоцированно крикливо угрожал «набить». Возможно, он так был воспитан. Да ещё у меня, ни с того, ни с сего, появился личный недруг – мальчик из моего подъезда, живший на этаж выше, по фамилии Петров. Имя его я забыл, возможно, - Вовка. Чем-то я ему не понравился. Кажется, мы столкнулись ещё до начала школьных занятий. Он толкал меня, пытался завязать драку, угрожающе советовал «не ходить тут». Я не испугался, а был очень огорчён. Я не привык к немотивированной агрессии. Возможно, родители заметили моё состояние, поинтересовались и стали сопереживать. Папа сразу стал наставлять меня отомстить обидчику. «Ты, ка-ак, дай ему!» Папа не понимал, что во мне совсем нет заряда злости, аффекта, желания «ка-ак, дать!» Я не представлял, как можно начать драку, ведь надо к чему-то придраться! Потом я представил себе, что на мой удар он ответит своим, тогда нужно продолжать рукопашную, в итоге ничего хорошего не получится. Помню, после Папиных наставлений я все-таки решился. (А Петров и в классе исподтишка вредничал мне, толкался, сбрасывал книжки с парты.) Раз на перемене я позвал его: «Петров!» Он обернулся. Я, как мне показалось, сильно толкнул его. «Ты чего?» - сказал он удивлённо. «Ничего» - сказал я. На этом наше противоборство закончилось.
Но, лучше о хорошем. Например, я не закончил повествование о первом школьном дне. Он прошёл благополучно, наверное, быстрее, чем обычно. Я самостоятельно оделся в лёгкой сутолоке раздевалки. Вышел с одноклассниками на проспект, прошёл с ними до угла школьного двора, свернул во двор своего дома, вернулся домой. В квартире ответил на поздравления с началом школьной жизни. Переоделся и почувствовал, что не устал, и что так учиться – легко. По-моему, нам сразу задали задание на дом. Помню, надо было в тетради по письму аккуратно проставить карандашом ряды точек от образца, заданного учительницей красными чернилами. Учительница предупредила, что не надо тянуть с домашним заданием до вечера. «Покушали, отдохнули и садитесь – делайте!» Возможно, это было не в первый день, а то, как же она успела нарисовать нам задание в тетрадях? Но я хорошо помню, что своё первое домашнее задание я начал делать по предписанию учительницы. Бабушка Липа накормила меня. Я отдохнул. Аккуратно разложил тетрадку и стал старательно ставить точки на тех линейках, через те интервалы, что было задано. Внутренне удивлялся такому пустяковому заданию. Ещё удивлялся про себя, что точки учительницы были не круглыми, как полагается, а немного сдвинутые наискось. Напоминали очень коротенькие чёрточки. Я старательно ставил точки такими, какими они должны быть, какими они поставлены в книгах. Ставил в нужное место карандаш, нажимал, а если точка выходила слабой, покручивал его. Отчего точка становилась чёткой, круглой, красивой. Вечером с работы пришла Мама. Стала расспрашивать меня о школе, о моём первом дне. Осталась довольна. Она верила моим рассказам и всё воспринимала моими глазами. Когда узнала, что я уже сделал домашнее задание, забеспокоилась. Посмотрела тетрадку, ничего не сказала, но попросила меня делать уроки только при ней. Позже я был удивлён, что Анна Васильевна посчитала мои точки не вполне правильными. Но не расстроился, хотя старался делать задания правильно, т.к. вскоре выяснилось, что многое в грамоте умею и знаю лучше товарищей. Ещё однажды вечером, когда я пришел из школы, а родителей ещё не было, позвонили. Девчонки Плешаковы тут же открыли, и я услышал из комнаты, как в прихожей спрашивают меня. В двери комнаты возникла полная фигура… Анны Васильевны! Она поздоровалась со мной, с Бабушкой Липой, стала мягко расспрашивать, как я живу, где учу уроки, как отдыхаю, и прочие светские разговоры. А на прощанье совсем по-домашнему сказала: «Что ж Мама не заходит, пусть заходит!» Когда Мама пришла из школы, ей сразу доложили, что приходила моя учительница. Мама забеспокоилась, стала спрашивать меня, что случилось в школе. Ей рассказала Бабушка Липа о визите и о разговоре. Мама успокоилась, а потом спрашивает меня: «Ну, что сказала учительница?» Я отвечаю: «Сказала, что ж Мама не заходит, пусть заходит». Мама встрепенулась, снова забеспокоилась. Быстро собрала меня и повела домой к Анне Васильевне! Оказалось, что наша учительница живёт в нашем доме, только на два подъезда дальше. Мама ещё не знала, в какой квартире, но спросила во дворе и ей назвали. Это были времена, когда все знали всё обо всех. Мы позвонили, Анна Васильевна не без удивления открыла. Мама, вежливо извиняясь, спросила обо мне, выяснилось, что я – очень хороший ученик и мальчик. Анна Васильевна ласково говорила с мамой, оставляла нас пить чай. Мы вежливо распрощались и помчались домой. А дома уж Папа стал беспокойно выспрашивать, что я натворил, что приходила учительница, и т.д. по кругу. Мама с усмешкой сказала ему, что учительница просто выполняла методические предписания, знакомилась с бытом учащихся. Папа с облегчением вздохнул. Эти предписания, как классный руководитель, должен был выполнять и он сам.
Нас учили как себя вести не только в школе, но и на улице. Любая шалость делалась известной учителям. Этому способствовало доносительство одноклассников, особенно преуспевали в этом некоторые девочки. То ли они так были воспитаны – искренне возмущались любой вольностью, считали шалости антиобщественным явлением, с которым нужно бороться. То ли это шло от их противных характеров. Им хотелось, что бы кого ни будь обязательно, примерно наказали! Причём, с воспитательной целью, виновников долго морально мучили, заставляя просить прощение, на глазах у всех, унижая гадкими сравнениями, топча мальчишеские души. Однажды я чуть не попал в такую историю. Мы высыпали после занятий из школьных дверей на проспект. Наверное, начиналась весна, потому, что было тепло, и тротуар был без снега, оттаявший. Мы уже ходили кучками. Я брел за ребятами, жившими на «Пяти Углах», хотя мне самому было гораздо ближе. Вдруг впереди оказалась фигура пьяненького мужичка, который, что-то болтал, обращаясь к мальчишкам, делал им какие то бессмысленные комплименты, стал доставать папиросы, выронил открытую пачку. Папиросы рассыпались по тротуару. Мальчишки стали их подбирать. Некоторые отдали пьяненькому, несколько забрали себе. Мы с Витькой Проничкиным, помню, кричали нашему импульсивному Валерке Каменскому, что бы не брал папирос. Но Валерка был слишком любопытным и заводным, что бы пропустить такой случай. Он подбирал папиросы, хотя сам не курил. Через минуту наши пути с пьяненьким разошлись, и мы забыли об инциденте. На другой день с изумлением узнали, что педагоги уже провели следствие об этом, знают весь круг «виновных», намечено суровое разбирательство. Некоторые девочки – одноклассницы, подпрыгивая от распиравшей радости, громко сообщали, кого конкретно ждёт наказание. Назывались и наши с Витькой фамилии. Я струхнул не потому, что чувствовал себя виновным, Я понял, что попал в карательный механизм, где всё уже решено, где разбираться не будут, что наш проступок, (если он был) будет использован для показательного перевоспитания. К счастью, информаторы оказались идеологически искренними. Они честно вывели нас с Витей из числа преступников, указав, что наше преступление заключалось только в том, что мы шли сзади.
В самом начале учёбы погода, по Мурманским меркам, ещё была хорошей. Анна Васильевна выводила нас на «экскурсии». Вероятно, надо было рассказывать нам о природе, о краеведении, об истории. Помню, нас повели в сквер на Ленинградской улице, перед гостиницей «Арктика». Его площадь не меньше площади энгельсского «садика». Но растительность в нём была настолько жидкой, что он весь просматривался из конца в конец. Нас подвели к сложной каменной трибуне памятника жертвам интервенции. Ещё Папа рассказывал о нём, что он сделан в виде корабельного мостика. Я долго рассматривал каменное сооружение с лесенками и перилами, немного разочаровался. Корабельным мостиком его можно было назвать очень условно. Сама могила комиссаров и матросов, погибших от рук интервентов, находилась под полом трибуны и была обозначена простым пирамидальным камнем. Нас подвели к самому зелёному уголку сквера. Там росло десятка два молодых лиственниц, а газоны были засеяны овсом и волновались голубыми волнами. Мурманцы и Папа очень гордились этим «садиком».
Папа всегда рассказывал дома про школьные дела у него на работе. Он старался хорошо, добросовестно учить ребят. Надо признать, что сам он был пунктуален и добросовестен и требовал того же от учеников. Его «троечники» поступали в институты. Папа не выносил разгильдяйства и манкирования занятиями. Прогульщиков заставлял пересдавать ему пропущенный материал, нарушителей дисциплины безжалостно выгонял с уроков. Мальчишек, мешавших вести занятия, отвлекавших весь класс какими ни будь проделками, с армейской неумолимостью заставлял стоять весь урок! Завуч и директор иногда упрекали Папу в излишней строгости, но про себя одобряли и были довольны, что на послевоенных «архаровцев» в школе есть управа. Вот раз Папа вечером возмущенно рассказывал про одного неглупого мальчика, который во время урока слушал объяснение и в то же время увлечённо щёлкал в кармане детским пистолетиком. Думаю, мальчишка делал это не со зла, а от счастья обладать такой замечательной (хоть и не по возрасту) игрушкой. Причём баловался так он уже несколько дней подряд. «Ну, завтра, если он хоть раз щелкнет – закипал Папа – отберу пистолетик и выгоню из класса!» Действительно, на другой вечер Папа пришёл и с виноватой усмешкой сообщил, что пистолетик отобрал, но из класса не выгнал. Жалко стало мальчишку, он был очень удручён. Обычно, то, что Папа отбирал у шалунов во время занятий, потом он отдавал. (Художественные книжки, расчёски, записки, карандаши, ключи, железячки, ножички и пр., и пр., чем только можно баловаться на уроке). А тут решил не отдавать, а принести мне. Вот на следующий день, уже поздно, когда я заканчивал делать уроки, приходит Папа из школы. Свой большой мятый портфель кладёт у «горки», а сам пошёл, то ли на кухню, то ли умываться. Мы с Мамой уже знали, что он принёс пистолетик, стрелявший пистонами. Но Папа объявил, что вручит его только тогда, когда я полностью сделаю уроки. Мы с Мамой остались одни в комнате. Маме, видимо, показалось, что я очень хочу увидеть эту редкую замечательную игрушку, хотя, я, и был заинтересован, но не настолько безудержно сильно. В общем, Мама полезла в Папин портфель, извлекла и показала мне облезлый, когда-то зелёный, жестяной пистолетик довольно безобразной формы. Спрятать назад уже не успела – Папа вошёл в комнату. «У-У! Э-Э!» протянул он разочарованно. «Что же вы! А я хотел… Я так не буду… Ну, ладно, берите…» и настроение у него испортилось. Мама сама смутилась, стала его успокаивать. Оправдываться. Постепенно Папа оттаял, он ведь хотел педагогически меня поощрить за хорошую успеваемость. Пистолетик остался у меня, хотя никакого впечатления не произвёл. Я даже недоумевал про себя, что это тот мальчишка, так был им очарован?
В начале моей учёбы в первом классе Папа каждый день строго спрашивал меня: делала ли мне учительница сегодня замечания, и за что? Этот вопрос всегда ставил меня в тупик. Я не помнил, что бы мне делали замечания. Я начинал мяться, напрягать память, но ничего компрометирующего припомнить не мог. Папа не верил. Всю свою учительскую карьеру он имел дело с разболтанными подростками. Он не представлял себе, что бы мальчик в течение дня ни разу не нарушил дисциплину! Моё молчание он расценивал, как запирательство. «Ну, придётся сходить в школу, выяснить у учительницы!» – резюмировал он строгим учительским голосом – Тая, надо сходить в школу!» «Ну, что ты, Коля, – возражала Мама – Ну, не делали ему замечаний!» Как-то я, подавленный его напористыми расспросами, взял, да и ответил: «Получил замечание». Но не смог дальше сообразить за что. На Мамин вопрос, зачем я оговорил себя. Говорю: «Он же всё равно не поверит». Мама огорчилась, тихо поговорила с Папой. И он не стал больше третировать меня признаниями в том, чего не было. Позже, Папа сам убедился в моей полной лояльности школьным порядкам.
Если уж хвастаться, так это успехами в чтении. Ещё в шесть лет, в Энгельсе я свободно читал «про себя» обычные книжные и газетные тексты. А тут надо было вслух, на распев, по слогам читать перед классом примитивные предложения. Я добросовестно читал. Откровенно томился на уроках чтения, слушая сбивчивое «меканье» своих одноклассников. Кроме меня бегло читали Витя Проничкин, Саша Македонский и, конечно, Натка Журавлёва. Она вообще трещала, как пулемёт. Анна Васильевна перестала нас и вызывать. Ещё, до сих пор горжусь правильным держанием ручки или карандаша. В классе, рядом с доской висел у нас цветной плакатик, изображавший правильную и неправильную «хватку» ручки пальцами. Правильно: указательный палец над перышком должен быть прямым с небольшим горбиком. Неправильно: указательный пальчик прогибался в концевой фаланге и выглядел валенком. Я изо всех сил напрягал палец, нарочно его круто горбил, упираясь в ручку ногтем. Палец ныл, кончик его откровенно болел. Это мучение напоминало постановку туше у пианистов. Никто меня особенно не заставлял так упорствовать. Просто я знал: прогибать пальчик нельзя! Месяца через два я перестал обращать внимание, в каком положении находится пишущий палец. А палец перестал болеть в суставчике и в кончике. Он лежал точно, как на правильном рисунке, и не хотел прогибаться даже нарочно. Потом, всю жизнь я исподтишка наблюдал, как люди держат палец на ручке. Даже знающие, умные, грамотеи с каллиграфическим почерком бездарно прогибают ногтевую фалангу указательного пальца, так что кончик пальца белеет и выглядит совершенно измученным. Правда, почерк у меня никак не становился «красивым». Чем старательней я выводил буквы, тем кривей и неровней становились они. Уроки чистописания, когда учащиеся скрупулёзно обучались «дукту» – правильному ведению пера при начертании буквы, уже отменили. Но учительницы ещё их помнили и упорно бились за красивое написание. Я видел у старших учащихся «прописи», где буковки обрисовывались плавными стрелочками, показывавшими направление движения пера. Боюсь, что по чистописанию я бы имел только тройки! Ещё помню неприятный для себя случай, когда однажды на уроке «письма», я как-то задумался, как бы задремал с открытыми глазами, и прослушал объяснение Анны Васильевны. Она объясняла, что такое ударение. Само это понятие для меня было совершенно не сложным. Я мог совершенно стихийно изменять слова, направляя ударение на разные гласные звуки. А тут, заметив мой «отсутствующий» взгляд, она вызвала меня к доске и попросила показать, куда падает ударение в написанном слове. Я очнулся, вышел к доске и первый раз в жизни ощутил, что не знаю, что сказать, не понимаю, что от меня требуется. Долго смотрел в слово, неуверенно показал на букву «Ц»! Класс изумился. Такого конфуза не ожидал никто. Внутри похолодело, я понял, что достоин двойки. Другому бы и поставили. Анна Васильевна посадила меня и даже не выговорила. Думаю, поняла мою усталость. А вот с Валеркой Каменским произошёл печальный случай у доски. Урок вела студентка. Кажется, арифметику. Что-то старательно объясняла, вызвала «Камену», он замялся, тогда вызвала кого-то ещё, для помощи. Отвернулась от Валерки и долго объясняла другому. «Кама» ещё до выхода ёрзал на парте. А у доски начал энергично переминаться с ноги на ногу. Мы тихо сочувствовали. Весь класс понял, куда ему надо. А молоденькая учительница нет! «Кама» напрягся, окаменел. Вдруг у одного ботинка у него образовалась маленькая лужица! Все похолодели. Учительница, то ли не видит, то ли не знает сама, что делать и «деликатно» молчит. К счастью раздался звонок, урок закончился, Валерка выскользнул из класса. Мы думали, он будет очень смущён. Он – ничего! Сильно не переживал. Никто, никогда не напоминал ему о конфузе, даже вредненькие девчонки.
ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ ВОСПОМИНАНИЕ О ПЕРВОМ КЛАССЕ
Весна. Светло. В два витринных окна сзади печёт солнце! Нам жарко, потеем в своих чёрносуконных застёгнутых кителях. Контрольная. Я, кажется, справился. В передышке поднимаю голову. Весь класс, как один, согбенно пыхтит над тетрадями. Все серьёзны. Лысые затылки не шевелятся. Мне хорошо, я неожиданно чувствую: хотя ещё будут уроки, первый школьный год закончен! Душный класс делается уютным, не хочется покидать его. Смутно осознаю: учиться не так страшно, как говорили. До этого я жил одним учебным днём. Теперь появилось смутное чувство перспективы и ощущение, что она мне по силам!
ДРУГОЕ ВОСПОМИНАНИЕ ТОГО ЖЕ ПЛАНА.
Весна. Солнце пригревает спины, затылки. В окнах слева – голубое небо. Перемена. Мы вяло шевелимся, бродим между партами. С улицы раздаются мягкие хлопки, едва слышные: «Тду – ду! Тду – ду!» В лазурном небе над заливом – рядочки белых пухляков. «Зенитки, зенитки!» – орём мы, показывая друг другу пальцами. «Стрелять учатся!» «Смотри, смотри!» Один хлопочек – пухлячок чёткий, не расплывается, стоит на месте. Это – аэростат, он привязан, по нему и ведут учебный огонь зенитки. Откуда мы это знаем, мы и сами не знаем. Забавно, и ни каких ассоциаций с войной! В другие дни нас забавляла «колбаса» – длинный матерчатый синий огурец, который тащился по небу за лёгким самолётиком. Другие самолётики, истребители налетали сзади, сбоку, давая пулемётные очереди по «колбасе». Потрескивание настоящего пулемёта из поднебесья долетало весьма мирным, напоминало звук рвущейся ткани. Позже, с крыльца своего нового дома на Перовской мы с ребятами наблюдали, как медленно плыли цепочки огоньков трассирующих пуль от нападавшего самолёта мимо «колбасы». Иногда ни трасс, ни пухленьких разрывов в небе не виделось, только «бубухали» зенитки. Город лежал в чаше невысоких гладких грязно – синих сопок. По краям «чаши» и «бубухали» зенитки. Мои востроглазые товарищи даже высматривали их стволики на рваном близком горизонте. Я, как ни силился, не видел. Порой мне казалось, что уже тоже различаю щетинки стволов на фоне бледного неба. Наверное, воображал. Я ещё не знал, что делаюсь близоруким, и не носил очков. Уже большим мальчиком, классе в седьмом – восьмом, я побывал с классом на позициях зенитчиков, закрывавших небо над Мурманском. Мы вблизи увидели огромные зелёные агрегаты с длиннющими стволами и стульчиками для обслуживавшего расчета, установленные в центрах гигантских бетонных сковородок, врезанных в скалы. Агрегаты крутились под руками умелых солдатиков, вздымали по команде стволы в одну точку в небе, как указки. А потом, потрясающая техника стала вся, все шесть орудий, крутиться во всех направлениях, втыкать стволы во все точки на небе, без солдат! Солдатики по команде убежали в укрытие! Зенитки наводились сами по проводам из бетонного блиндажа с радаром.
А уже в первом и втором классах мы любили по рассуждать на военные темы. Помню, расхаживаем с Толей Шевченко не перемене по широкому длинному коридору и с увлечением, что-то восторженно говорим про автоматы, патроны. Каждый хвастает своим, хоть небольшим, знанием оружия, которого, конечно, и в руках не держал. Я видел настоящие автоматы ППШ только за спинами солдат, охранявших складик на улице Халтурина в Энгельсе, да в кино. Да ещё однажды к Бабуле пришёл какой-то военный, то ли знакомый, то ли дальний родственник. В полевой форме, с автоматом. Поговорил и куда-то ушел, а свой автомат временно оставил у нас! Он поставил его, внушительный черно – матово – глянцевый боевой агрегат за комод, под первым окошком от угла. Я зачарованно рассматривал его из светлой спаленки. Хотелось поближе исследовать его, потрогать. Но я знал: «нельзя!» Нельзя даже подходить к нему. Не подошёл! Меня всю жизнь тянуло к оружию. Манила запредельная «подогнанность», «ладность» всех железочек в затворе. Затворы казались мне вершиной механики. В подростковом возрасте снились ружья, винтовки, карабины. Часто мысленно представлял, продумывал, как бы я сделал хитроумный затвор. Как бы в нём цеплялись и двигались детальки.
Ещё в конце первого класса я сделал открытие: в нашей школе тайно жили! Между дверью в учительскую и дверью в туалет была ещё одна, постоянно запертая дверь. Мы спрашивали друг у друга, что там? Но никто не знал. Поэтому дверь в нашем воображении стала обрастать фантастическими атрибутами. Мы стали побаиваться её. Казалось, что за ней располагается что-то опасное, что-то таинственно – жуткое, вход в другое измерение. Затем мы заметили, что изредка дверь отпирает и проскальзывает в неё наша нянечка – техничка. Причём явно старается не распахивать её, старается, что бы никто не смог заглянуть внутрь. Но разве скроешь, что ни будь от любопытных малышей. Однажды я сам увидел в створе двери уголок убранной постели и коврик на стене! Так неожиданно и странно среди официального учрежденческого интерьера обнаружилось вкрапление уютной домашней комнатки. Оказывается в комнатке жила не только сама «нянечка», а целая семья из трёх человек, и даже маленькая девочка – дошкольница. Таинственная дверь приоткрывалась только в конце учебного дня. Видимо, жителям комнатки тоже запрещалось выказывать своё существование официальному народонаселению школы. Помню, в конце учебного года, когда уже все ученики знали о существовании «квартирки», дверца перестала быть постоянно закрытой и уже не вызывала у нас особого интереса.
В первом классе я в первый раз заболел во время учёбы. Заболел как-то незаметно для себя. Просто в одно утро я стал более вялым, медленней, мучительней собирался, в школе был инертным, полусонным. Даже, если бы я и понял, что болею, всё равно бы высидел все уроки. Я знал, что ОБЯЗАН учиться! Анна Васильевна потрогала мой лоб, ласково взяла за руку, сказала: «Коля, иди домой!» Как?! Удивился я про себя. Разве можно уходить с уроков?! Меня не только отпустили, но ещё и проводили! Школьная ворчливая нянечка по наказу учительницы взяла меня за руку и, как маленького, отвела домой. И откуда она узнала, где я живу? Она привела меня, подрагивавшего от озноба, расслабленно переставляющего чужие ноги, знакомой дорогой прямо во второй подъезд, прямо к девятой квартире, позвонила и передала меня на руки Бабушке Липе. Бабушка Липа заохала запричитала, быстренько уложила меня в постель. Наконец-то стало тепло. Тело сладко замлело, стало невесомым, я уснул до самого прихода Мамы. Не помню, что у меня конкретно болело. Тогда различали только «грипп» и «ангину». При первом – насморк и кашель, при второй – больно глотать. Температура и там, и там. Мама ласково и озабоченно стала лечить меня. Сбегала в магазин и аптеку. Принесла нежных пахучих пирожных – бисквитов, аспирин и норсульфазол. С тех пор я люблю бисквиты, их сладкую влажность «ромовой» пропитки, женственный аромат крема. А Папа предпочитал кексы, считал их вершиной чайного стола. В ту простуду Мама делала мне бутербродики с окороком. Я почувствовал, что люблю мясо больше любой еды. Манеру лечить все ОРВИ аспирином и норсульфазолом тоже усвоил с того времени. (Правда, сульфаниламиды сейчас представлены бисептолом). Дня через три я вернулся в школу, по программе не отстал совершенно, как будто и не пропускал.
Знакомство с «Пионерской правдой» произошло в коммунальной ванной. Листами этой газеты была застелена полка под всяким банным хламом. Я начал читать кусочки, обрывки статеек, рассматривать рисунки, шаржики на школьную жизнь. И пристрастился к «периодике». Но выписывать «Пионерскую правду» мне начали уже на новой квартире, классе в третьем. Считалось, что всё надо делать по порядку, по возрасту. Взрослые говорили: тебе ещё рано! И всё.
Хотя, я всегда уходил в школу позже родителей, но зимой рассвета не заставал и брёл по занесённому пустому двору и задворовым пустырям по направлению к школе в совершеннейшей темноте. Редко когда обнаруживал впереди себя тёмные фигурки таких же сонных путников. Мы брели на жёлтый свет фонарей проспекта Сталина. Обледенелые тротуары были уже полны спешащих фигурок. Почти все мои товарищи приходили «издалека», например, с площади «Пяти Углов» или улицы Пушкина. Только обидчик Петров – из моего собственного подъезда, да задира Исаев – из дома напротив нашего скверика. Да говорили, кто-то из девочек жил прямо напротив школы. Это считалось большим везением в жизни. Этим хвастались. Впрочем, полной «полярной ночи» круглые сутки, как рассказывали взрослые, не оказалось. Даже в самой середине зимы, с часу – двух сумрак расходился, фонари гасли часов до пяти вечера. Выключали лампочки в классах. А после февраля начало быстро светлеть. Хотя задувал пронзительный сырой ветрила, периодически «стукал» мороз, который также периодически сгоняли болезненно – сырые морские «оттепели», покрывая округу валами мокрого зализанного льда, свет торжествовал над тьмой. И мы уже гуляли «после школы» в предчувствии «белых ночей».
В марте признаком весны становилось таяние льда на катке стадиона «Пищевик». Вначале лёд делался слабым. Коньки катавшихся, особенно, узкие длинные беговые – «Советский спорт» начинали глубоко врезаться, и скорости уже не развивалось. Да и вообще, удовольствие от катания пропадало, люди переставали толпиться по вечерам на освещённом ледяном поле. Затем, лёд покрывался сплошной лужей и начинал крошиться под ногами и в руках. Затем лужа разливалась от края и до края стадиона. Мальчишки бегали в неё с целью бродить по воде, брызгаться, пускать кораблики. Водопроводная вода заливки бурным ручьём текла со стадиона именно в наш двор и по глубокому арыку – через весь двор в ливневую канализацию проспекта. Вода на вид была такой чистой, без обычных радужных пятен нефтепродуктов и желтизны глинки, что игравшие во дворе дети охотно пили её! Даже считалось удальством и вкусовым изыском попить водички со стадиона. Я тоже, увлекаемый сотоварищами, вставал на коленки у ручья и пил свежую водопроводную на вкус водичку. При этом внутренне опасался не заразиться (и мысли не возникало), а простудиться. Вода то была ледяной! Слава богу, никаких поносов или чего похуже не последовало. Зимой то все катавшиеся активно плевались на лёд, а те же мальчишки оправлялись в сторонке.
С весенним полноводным ручьём связана самая большая, неожиданная для меня неприятность. Однажды, в яркий солнечный полдень, точнее, в два часа дня, по окончании занятий первой смены, я одухотворённо и отрешенно брёл из школы по двору вдоль длинного пятьдесят пятого дома к своему подъезду. Вдоль всего пути тянулась глубокая не менее полуметра наполненная талой водой канава. Ещё от угла я заметил впереди у канавы табун малышей, который бежал мне навстречу, сопровождая щепки, палки, бумажки и прочий мусор, пущенный в качестве кораблей. Периодически табун задерживался из-за застревания армады в изгибах и перекатах потока. Когда я поравнялся с орущей ребятнёй, как раз возникла такая задержка. Пацаны плотно обступили затор, закрыли спинами какие-то интересные события в канаве, которые сами громко, восхищённо комментировали. Любопытство пересилило мою обычную осторожность и индифферентность. Я протиснулся к самой канаве, тоже склонился над ней, возбуждённо вопрошая: «Где, где?» В этот момент почувствовал сильный толчок в спину. Ботинки поехали по крутому склону, центр тяжести сместился вперёд, и я во всей школьной форме, ботиночках с галошами, с портфелем в руке и с чувством неподдельного изумления оказался стоящим по колени в грязной холодной бурной воде! Никогда я ещё не испытывал такого острого неизбывного горя! Я был глубоко оскорблён коварством неизвестного гада, подло толкнувшего меня исподтишка. Гад остался неизвестным, потому что около меня вмиг никого не оказалось. Я громко заплакал. Обида душила: так в один миг подло испортить человеку жизнь! С трудом выбрался из канавы, никто не помог. Взрослые, тоже бродившие по двору, стоявшие у подъездов, даже не обратили внимания на это происшествие. С их точки зрения я сам был виноват в моём горе. Медленно переставляя сразу отяжелевшие ноги, ведь все промокло, а ботинки были полны, я добрался до своего подъезда, влез на второй этаж и позвонил в квартиру. Соседи открыли, заахали. Я приготовился, что будут ругать. Заплетающимся языком объяснил случившееся. Не ожидал, все сразу безоговорочно поверили мне! Все оказались на моей стороне. Считалось, что я никогда не вру! Бабушка Липа раздела, успокоила, переодела, накормила. Чёрное пятно происшествия отдалилось в недавнее прошлое, перестало оскорблять своей беспардонной наглостью мое оптимистическое мировосприятие. Вскоре я совсем забыл о нём. Хотя через недельки две, соседки по сарафанному радио установили, что толкнул меня в канаву всё тот же злой гений – Петров. Однако этому не было прямых доказательств, поэтому и отмщения не предвиделось.
По окончании первого класса нам выдали табели. Перед этим нас долго стращали слухами о возможности получить плохие оценки, не быть переведёнными во второй класс. Сами табели заказывали где-то на стороне, чьим-то родителям, так как школа не имела возможность их напечатать. Словом, когда их выдали, мы разочаровались. Раздали некрасивые сложенные книжечкой полупрозрачные бумажки. На них слабо машинкой были напечатаны предметы и ручкой написаны оценки. Мы с облегчением вздохнули. Почти у всех оценки были хорошими. Только у нескольких – тройки. Конечно, все перешли во второй класс. Я с радостным удивлением обнаружил, что получил почти все, (а может быть действительно все) пятёрки. Помню, что получил похвальный лист за первый класс. Был горд и счастлив. Теперь думаю, в этом сказалась большая заслуга Дяди Саши, выучившего меня грамоте до школы.
По окончании занятий за мной в Мурманск неожиданно приехал Дядя Саша! Папа и Мама не предупредили меня. Наверное, Мама списалась с Бабулей, а та наказала Дяде Саше поехать за мной. Он, как железнодорожник, пользовался раз в год правом бесплатного проезда «туда и обратно», хоть до Владивостока. Это оказалось очень кстати. Мои каникулы по сравнению с родительскими увеличивались на целый месяц. Однажды вечером он вошёл к моему изумлению в нашу квартиру на проспекте Сталина. Все обрадовались и захлопотали. Не помню уж, где уложили спать. Два дня мы погуляли с ним по Мурманску и отбыли в Саратов. Вот тогда-то, дорогой, Дядя Саша и рассказывал непрерывно мне об устройстве разных железнодорожных премудростей. И водил меня в вагон – ресторан. В Саратов приехали, помню, поздно вечером. Никто нас не встречал. В Энгельс было уже не проехать, переправа не ходила. Дядя Саша повёз меня к себе на частную квартиру на «Пролетарке». Это и сейчас – в конце маршрута девятого трамвая. В темнотище мы приехали на «кольцо». Спотыкаясь, перешли, заросшие бурьяном, трамвайные пути и углубились в абсолютно чёрные переулочки. Вскоре Дядя Саша постучал в калитку, назвал себя. Ему радушно ответила какая-то старуха. Открыла жёлтый проём, справилась, как он съездил. «Вот, с племянником приехали!» Усталые мы прошли внутрь. Дядя Саша снимал маленькую, сплошь заставленную, комнатку. Было поздно, но радостно, что добрались. Кажется, пили чай. (Роковая ошибка!) Дядя Саша застелил высокую, занимавшую почти всё пространство, «полуторную» кровать. Мы забрались на мягкую – мягкую перину. Я никогда не спал на таких. И укрылись… другой периной! Вот уж диво! «Так, Колюшка, в Германии спят. Немцы укрываются перинами» – пояснил Дядя Саша. Он, ведь, недавно вернулся из Германии и навидался там всяких диковинок. Действительно, под периной было не только тепло, но и сказочно уютно. Ноги у меня отделились, я расслабился и сладко уснул. А во сне, даже не помню как, обмочил обе прекрасные немецкие перины! Да, давно со мной таких конфузов не приключалось! Но Дядя Саша не ругался, только покряхтел, развесил утром перины, поручив хозяйке спрятать их после просушки. Мы позавтракали «чайком» и поехали в Энгельс. А там уж радостная любимая моя Бабуля принялась ласкать «своих, самых лучших» внучка и сына. Бабуля, конечно, безудержно хвалила мои успехи, безоговорочно признала «отличником», хотя в табеле были и четвёрки.
В нашем доме на Петровской я с удивлением застал новых квартирантов. Видимо, Новый Дом выкачал все Бабулины сбережения. И она пустила группу парней из индустриального техникума. Трёх или четырёх человек. К моему приезду они переселились в новый сарай. Поставили там простые железные койки, заправленные серыми одеялами, табуретки. Кругом навалом лежали технические учебники, затрёпанные общие тетрадки, чертёжные принадлежности, листы ватмана. Стоял дух студенческой романтики. Ребята были очень смешливыми, задиристыми, неглупыми. Предводительствовал ими Борис Мирской. Других я тоже знал, но забыл, а Боря был незабываем, вдобавок он везде оставил свои вензеля и красиво прорезанную на досках фамилию. Как только я вышел гулять во двор, они зазвали меня. Нельзя сказать, что мы подружились, но я стал своим в их походном интерьере. Нравилось разглядывать их тетради с вычурными буквицами, юношескими рисунками на полях. На дверях сарая они повесили табличку «ДАЧА студентов такого-то техникума». И в шутку так писали обратные адреса в письмах своим подружкам. Наивные девицы в ответах проставляли: «Петровская д.83, ДАЧА». Это их страшно забавляло. Мистификаторы! Бабуля поругивала их за проказы, делала строгие замечания, но в целом была ими довольна. Ворчала только по поводу их безудержного желания всюду оставлять свои автографы и рисуночки в виде сердец, стрел, ножей, дамских фигур и прочей лирической чепухи. Ребята непрерывно дурачились, хохотали, расспрашивали меня о нашей Майке, которая во время обыденных родственных визитов к Бабуле произвела на них впечатление. Недели через две они сдали все зачёты, экзамены и съехали с квартиры. После них остались кое-какие книжки, тетрадки, ученические причендалы, которые я с удовольствием разглядывал, почитывал, использовал для своих забав. Из сарая убрали не все койки, так что обстановка тимуровского гнезда, к нашему с Венкой удовольствию, осталась навсегда.
Лето началось для меня раньше, чем для Венки. Он ещё учился, заканчивая не то третий, не то четвёртый класс. Возможно, сдавал экзамены. Тогда экзамены устраивали часто и много. Начали их отменять как раз, когда я достиг «экзаменационного» возраста. Это очень удачно, т.к. при своём тревожно – обязательном характере я бы точно заработал экзаменационный невроз. Словом, недели три я жил у Бабули один, наслаждался тишиной и ничего не деланием. В это время Дядя Саша заканчивал прерванный зимним периодом ремонт, а точнее, строительство Дома. Было решено оштукатурить стены и потолок изнутри, даже протянуть карнизы, как в «городском доме», и даже создать лепную «звезду» на потолке в центре зала, «как в господских домах». Был приглашён штукатур – одиночка, закуплены по его подсказке цемент, алебастр, мел. Дранками были обиты все стены и потолок. Штукатур солидно приходил по утрам, разводил «раствор», не спеша, тщательно выглаживая, обмазывал комнаты по очереди. Начал он с зала. Помню, я прибегал со двора, посмотреть, как продвигается дело. Дивился про себя поглаживаниям и затираниям разными деревянными дощечками. Дядька беседовал. Я осмелел и помню, похвастался своим знанием о сухой штукатурке, о которой я читал в Мурманске в Папиных журналах «Техника – молодёжи». Дядька о сухой штукатурке не слыхал и не очень-то мне поверил. Занятней всего он «тянул» карнизы. Специальной выпиленной доской – правилом он образовал геометрически правильную вогнутую выемку со ступенечками между потолком и стенами. Комната сразу стала благородной, как дворцовые палаты. В материал карниза он добавил много алебастра, поэтому карнизы выделялись необычной голубизной. Мне даже досадно было, что их потом забелили. Алебастром же он в основном вылепил, точнее «вытянул» разными резными дощечками – профилями и центральную «звезду». Меня поражала геометрическая точность фигуры. Ни один зубчик не сбился, не искривился. Не тянули карнизов только в тёмной спаленке. Кухню доштукатуривали уже после приезда Папы и Мамы. При них же и белили. Так как стояло жаркое лето, никто никакого дискомфорта от ремонта не испытал. Время проводили в основном на улице. С приездом родителей появился и Венка, кончился тихий домоотдыховский сезон. Начались походы на Волгу, исследования непознаваемого, приобщение к удальству, к компании безалаберных сверстников.
Кумир детства и юности моей, двоюродный брат и лучший друг, «Венка», Вениамин Иванович Прошкин, был старше меня на три года. А по своему ведущему положению в нашей паре – старше неизмеримо! Характерами мы – антиподы. Я – вялый, созерцательный, изнеженный меланхолик. Он – быстр, весел, напорист, конкретен, грубоват, сангвиник. С раннего детства он начал опекать меня и любить, не знаю за что, хотя часто именно из-за меня ему и попадало. Не сказать, что меня радовали его напор, увлекаемость. Скорее – раздражали. Но он игнорировал все мои хилые протесты и увлекал за собой на самые сомнительные предприятия. Убежать из дома, нарушить принятый режим, ему было, «как раз плюнуть». И всегда все нарушения (с внутренней дрожью для меня) делались во имя какой – ни будь славной и чистой мальчишеской цели. В чём мы сходились в детстве, да и во взрослой ипостаси, так в том, что оба уродились романтиками! Вена всегда торопился и поэтому был неглубок. Я это чувствовал и тут-то имел превосходство. Даже школьные знания мои были солиднее Венкиных, хотя он учился на три класса старше. А если в разговоре я развивал мысль, почерпнутую из «Техники молодёжи», приводил Вену в восхищение. Ну, а трёхнув ляпсус, он мою поправку воспринимал без обиды. Переспросит дурашливо: «Да-а? То – то, то – то?», состроит уморительную морду и примет к сведению мой ответ. А нередко меня ещё и подхвалит. Вообще, наверное, его отношение ко мне напоминало опёку «жизненного», простоватого армейского старшины молоденького солдатика из «умненьких». Он учил меня всему бытовому, естественному, чего нет в учебниках и книжках. Взрослые считали его шалопаем, разбросанным человеком, который никогда не найдёт себя. «Э-э-э, Вена! Шарлатан и бурлак из тебя выйдет!» – говаривала Бабуля, стыдя его за слабое учение и непонятные ей интересы. А Вена, скажу, забегая вперёд, с непостижимым упорством шёл в военные лётчики, и стал военным, и поднялся максимально высоко. Другого полковника моего поколения в нашем роду я не припомню. Вдруг выяснилось, что он очень дисциплинирован, у него гигантское чувство ответственности, он из тех, кто «сгорает на службе». А разве было заметно у него такое в мальчишках? «Сорви голова», хулиган и бездельник» – вот первые определения, приходившие на ум при виде этого белобрысого смешливого мальчишки. Правда, он всегда был добр. Я часто видел, как он злился на несправедливые упрёки, на хамскую наглость более сильных парней. А удержать его от драки было невозможно. Вообще, Робин-Гудовское благородство у него прорезалось очень рано и осталось на всю жизнь. Родные его часто ругали за отсутствие чувства клановости. «Своих», в смысле фамильной принадлежности, он почитал мало. И в солидном возрасте на него обижались, что «не навещает», не пишет, «не интересуется». Хотя всё это не так. Вот пример его отношения к друзьям. Однажды мы спали с ним в доме на «Комбайне», на балконе. Я был в гостях у Прошкиных. Постелили взрослые нам на балкончике, потому что стояла жара, и в доме негде было поместиться, и закрыли дверь в комнату. Иначе было нельзя, дверь открывалась наружу и перекрывала четверть балкона. Летняя тёплая ночь. Мы поворочались. Я уже собирался в объятия морфея. Вдруг Венка повелительно шепчет: «Колька, вставай!» «Одевайся, поедем, надо Генку (или Витьку, или кого-то ещё) проводить!» Оказывается какой-то Венкин закадычный друг, у него все друзья были закадычными, сегодня уезжает часов в двенадцать ночи. Как? Ехать на вокзал? Ночью? Тайком от взрослых??? Я был весьма смущён и струхнул. Венка шёпотом разъяснил, что через комнаты мы не пойдём, чтобы не разбудить взрослых, а слезем снаружи с балкончика второго этажа. Тут я совсем струхнул. Я был слаб физически и неловок, заведомо, свалился бы. Но Венка не дал мне времени на сомнения. Мы быстро оделись. Наверное, было часов десять вечера. Трамваи ещё изредка громыхали. Одежонка была с нами на балконе. Одевшись, мы привалили тюфячком дверь, чтобы взрослым не вздумалось проверить на месте ли мы. Когда что-нибудь громоздкое лежало на балконе, открыть дверь было уже невозможно. Спать то мы пробирались бочком через узкую щель. Вот Венка первым махнул через перила справа, чуть оттолкнулся и спрыгнул на козырек подъезда. Требуя от меня тишины, он поймал мою свешенную ногу и направил на козырёк. Я оттолкнулся и… оказался рядом. Темнота скрадывала расстояние, и прыгать было не страшно. Днем бы, конечно, не прыгнул. Венкина уверенность и моя удача придали бесшабашной решительности. Радость приключения пересиливала опасения. Слегка обдираясь, мы спустились по подкосам с козырька и оказались у чёрного провала подъезда уснувшего дома. «Быстро, быстро!» – командовал Венка. Мы бросились на остановку трамвая. Не помню, сразу ли у дома мы сели на «двойку», или пробежались мимо бараков на кольцевую, на площадь Орджоникидзе? Помню лишь, как ехали весёлые и зачарованные в пустом вагоне, бодро громыхавшем по чёрным улицам, через знакомые и таинственные перекрёстки. Наконец, въехали в оранжевые от лампочек вечерние улицы «города». И, наконец, закруглили последнее кольцо у вокзала. Я во времени не ориентировался, плыл через вечерний город, через волшебную ночь… Иногда подумывалось: а что, если взрослые обнаружили наш побег? «Эх, и здорово нам влетит!» Венка же проявлял недетскую целенаправленность. Время он рассчитал точно. Мы поспели к отходу поезда. У меня даже мелькнуло сожаление, что недолго и не очень содержательно он переговорил с приятелем. Обычное, банальное прощание. Стоило ли проделывать такой сложный и тайный путь ради этого? Сейчас я понял, что вообще поводы для геройства в жизни часто бывают малосодержательными, только в литературе, в кино они значительны. В жизни в момент проводов люди расстроены, растеряны, говорят формальные фразы. Просто обозначают факт расставания. Как бы на всякий возможный случай.
Вот мы его проводили. Подвернулся трамвай на «Комбайн». Уже без тревоги, разомлевшие, мы проделали путь назад с одним желанием – спать! Добравшись до дома, встали под балконом, прислушались. Воплей и проклятий не слышно. И вообще, тихо! Наше отсутствие не обнаружили!! Фантастика!!! Путешествие, какого не выдумал бы всякий писатель, вот оно тут, свершилось! Неужели уж мы не сумеем скрытно вернуться на место?! Влезать на козырёк подъезда оказалось труднее. Но Венка повелительно шептал мне на ухо всю технологию залезания. Я, послушно перехватываясь и перекладывая ноги, залез! С козырька на балкон, перевалились через перила, плюхнулись в свою сбитую постель. Кое-как расправили. Как мягко, как сладко! Туркая меня, Венка заставил раздеться. Мы провалились в сон. Утром проснулись поздно, лукаво посмотрели друг на друга. Венка поднёс мне к носу кулак. «Не вздумай сказать!» Сказал бы, никто бы не поверил!
Через Вену я познавал саратовский сленг. Он не говорил, а «выражовывался». Мог отмочить шуточку «на грани фола». Порой нельзя было понять: шутит он или говорит серьёзно. До сих пор я произношу некоторые его словечки, фразочки, его же тоном, прикидываюсь его дурашливостью. Иногда в монологах Райкина я слышу Венкин голос.
Ещё случай, ярко характеризующий Венкину цельность. Однажды летом, нас уже пускали одних на Волгу, (наверное, я был в классе четвёртом) мы кучкой пошли купаться. Мы с Венкой, Толик Жарков, Гришка, возможно, Андрюха Зякин, может быть, даже, с нами увязался и «Карла». По дороге возникла идея взять на «Авангарде» лодку покататься. А т.к. денег и документов у нас не было, возник план лодку увести, потом план – лодку заработать. Кто-то из ребят сказал, что авангардский сторож за мытьё полов, мостков давал кому-то лодку. Венка сразу же развил эту идею. Я помалкивал и сомневался, а он заразил ребят своим предпринимательским энтузиазмом и взял на себя самое тяжёлое – переговоры с несговорчивым сторожем. Притопали мы к «Авангарду» – маленькому дебаркадеру с понтонными мостками и никому не нужной вышкой для прыжков. Энтузиазм ребят поубавился. Босоногих даже не пускали на мостки. Венка с Андрюхой пошли, переговорили, и нам вручили толстую палку с толстой верёвочной кистью длинной около метра. Она называлась «швабра». Ведром на верёвке мы цепляли волжскую воду, плюхали на мостки, мокрой шваброй смывали грязную воду с песком. Периодически грязную швабру макали в Волгу. Вес мокрой швабры равнялся двум вёдрам воды! А я то и одного не поднимал. В общем, труд непосильный. Мы выбились из сил. Только благодаря Венкиным подбадриваниям, сам он упирался больше всех, часть мостков была вымыта. Сторож дал нам лодку. Казалось, наш план осуществился, только сил грести уже ни у кого не осталось. Но сюжет повернулся иначе. Мы оказались в поле зрения моложавого спортивного дядьки, который назвался тренером и предложил нам записаться в секцию плаванья! Новый взрыв энтузиазма! Нам обещают в два счета выучить нас спортивному плаванью! К тому же я совсем плавать не умел, а Жарков Толик и Гришка могли только немного держаться на воде. Тренер с важностью занёс нас в какую-то книгу. Велел завтра явиться в определённое время с небольшой платой и с полотенцами. Усталые, но счастливые мы вернулись домой. Объявили взрослым, что мы записались в секцию плаванья. Взрослые скептически отнеслись к «этой затее» и уж хотели совсем запретить нам ходить на Волгу. Но, узнав, что не только Венка, но и все ребята с улицы «записались», сдались! На другой день нам было наказано вернуться к обеду. Мы торжественные, со свёрточками отправились на «Авангард». Тренера не оказалось. Для начала нам снова предложили помыть мостки. Потом появился тренер, спешно поговорил с нами. Не умевших плавать заставил, держась за крашеные бачки, побить по воде ногами. А умевшие: Венка, Андрюха и Юрка Чёрный, несколько раз сиганули в воду с тумб под вышкой. Тренер спешно исчез. Мы покупались и немного разочарованные пошли к обеду домой. «Авангард» тогда стоял на Осокории со стороны Пономарёвского протока. Мы пересекли остров и оказались перед Энгельсским берегом. Ещё бы пять минут и мы бы были на своём берегу, а через пятнадцать минут – дома. Но с нами был Вена! Он зорко увидел, как слева от нас (мы брели по мостику лицом к Энгельсу) по влажным гривам пересохшего дна протоки пытается переехать вброд «газик – козлик». «Газик» (это был ГАЗ 67) почти проскочил основное русло, но, дёргаясь, начал застревать в мокром, плывущем песке. Несколько секунд мы любовались этим зрелищем. Затем, по Венкиному кличу бросились к машине. «Газик» дёргаясь, зарывался в песок. Отчаявшийся шофёр обрадовался нежданной подмоге: «Подтолкните, ребята!» Нас не надо было больше просить. Мы толкали, раскачивали «газик». Он продвигался не более метра за рывок. Остановиться Венка уже не мог. Мы забыли про тренера, про «Авангард». Мы полностью переключились. Вымазались в заиленном песке, вымокли. Вечерело, когда «газик» оказался на твёрдом берегу. С чувством лёгкой тревоги припустились домой. Дома стояли вопли! Взрослые нервно переругивались, считали нас утонувшими, пропавшими. Корили себя за то, что поверили россказням о тренере и нашей полной безопасности. Все шишки, конечно, свалились на Вену. Нас отругали, категорически запретили ходить в «секцию» и, вообще, на Волгу. А Венку, кажется, отослали в Саратов.
Через недельки две он вернулся и был реабилитирован. Но не стал осмотрительней, индифферентней. Не мог спокойно пройти мимо чего-нибудь мало-мальски интересного, необычного. Тут же загорался, включался в дело, или тут же вслух обдумывал, обсуждал, дофантазировал ситуацию. Так мы и бродили по улицам, рассуждая обо всём виденном.
Он научил меня различать по внешнему виду марки автомашин. Советских тогда было мало модификаций. Они незначительно отличались друг от друга. А он знал и показывал! По Саратову ездило много трофейных немецких легковушек. Сейчас они все изломались. А тогда то и дело проплывали старомодные «Опель – капитаны», «Опель – кадеты», «БМВ», «Мерседесы», «Хорхи». Вена различал их как родных. Когда только успел? Терпеливо показывал мне особенности формы крыльев, радиаторов, фар, подфарников. Бывало, идём по дороге, а он экзаменует меня: что проехало? А сзади? А вон, стоит? Мы даже отмечали разницу в однотипных машинах. Например, на одной выштамповано: «Автозавод им. Молотова», на другой – «Горьковский автозавод», хотя обе – ГАЗ – 51.
О Венкиной воле. После постройки Нового Дома Бабуля и Дядя Саша поверили в возможность осуществления их давней мечты – посадке сада. Бабуля ещё работала в доме инвалидов. Как-то ранним летом (меня уже привезли из Мурманска, а родители ещё проводили экзамены) Бабуля пригласила с работы хозяйственника или садовника, словом, «мужика». Он с помощью верёвки и кольев разбил у нас под окнами кухни настоящую выпуклую клумбу в виде пятиконечной звезды в круге. Звезду и круг выложили уголками битого кирпича. Клумба была вскопана, разрыхлена, засажена разными цветами. Помню, лучи звезды были засажены портулаком – низенькой жирной стелющейся травкой с аккуратными, лаковыми голубыми, желтыми, алыми цветочками. Портулак цвёл у нас несколько лет, пока не заполнился лебедой. Сама клумба через несколько лет исказилась из-за подсаживаемых кустов, яблонь. Но первый год она блистала. Бабуля ревностно ухаживала за ней и принуждала нас с Венкой пропалывать цветы, а по вечерам – поливать. Вот однажды поставила она нам какое-то безвыходное условие, что бы мы пропололи этот самый портулак. После обеда мы вяло залезли на клумбу, попытались расслабленными руками дёргать мелкие деревца лебеды из сухой как керамика земли. Ни желания, ни силёнок. «Колька, давай ляжем спать, а рано утром встанем и, пока бабка спит, всё прополем!» (А нам было поставлено условие: что бы к завтрему всё было прополото!) Я сразу же согласился. Мы отправились спать. В самый сладкий момент Венка толкает меня: «Колька, вставай, надо портулак полоть!» Расслабленные, выбредаем на крыльцо. Светает, прохладно. Мы, ёжась, забредаем на клумбу. Встаём на коленки. Венка начинает яростно щипать траву. Я – сонный, безразличный, противная влажная земля под коленками, не в силах заставить себя дёргать травинки, малодушно дремлю на четвереньках. Венка, повозившись немного, видит моё полное отключение. Никакие его призывы не могут одолеть моего малодушия. «А, ладно!» Мы, внутренне пристыженные, с сознанием своего безволия возвращаемся в тёмную спаленку и дрыхнем пока не встанет солнце. Правда и Бабуля больше о прополке портулака не вспоминала.
Класса с седьмого Венка задумал стать лётчиком. Никто всерьёз его затеи не воспринимал. В возрасте 15(?) лет он записался в аэроклуб. Добро ещё, когда он ездил после школы «в город» на занятия, получал элементарные знания о самолётах, планерах и воздухоплавании. А потом, весной началась «практика» на ДОСААФовском аэродроме в Дубках. Это – в двадцати километрах к северу от Саратова. «Практика» заключалась в том, что Венка с кучкой таких же одержимых пареньков таскали за резиновый шнур – амортизатор планеры. (На их сленге – «планёры»). А в кабинках сидели совсем другие. Возвращался Венка на «Комбайн» поздно ночью. Тётя Валя ругалась. Дядя Ваня стращал ремнём. Только святая вера в светлое будущее удерживала Вену. Наконец, о счастье! Их самих стали за труд и упорство сажать в кабины планеров. «Бурлаки» растягивали резиновый канат. Планерист отпускал тормоз, и планер как из гигантской рогатки дергался вперёд и совершал «подлёт» на полуметровой высоте, на несколько метров в длину. Летом в Энгельсе Венка повествовал мне об этом. Он был счастлив, но не удовлетворён.
Венка всегда будет одним из главных персонажей этих воспоминаний. А пока вернёмся в летние деньки начала школьной жизни.
РЫБАЛКА.
Вот не знаю, был ли Папа страстным рыбаком в детстве. Мне кажется, это увлечение возникло у него уже в возрасте солидного, женатого, «молодого человека». Увлечение сформировалось на наших глазах. От стеснительного интереса к речному занятию энгельсских мальчишек, как воробьи обсаживавших летние мостки на Осокорий, до неутомимого влечения в дальние походы, полнодневные и суточные поездки с Дядей Ваней, с ночёвками, приключениями и пр. Когда Папа вошёл в мою жизнь, он любил фотографировать, прогуливаться днём по Энгельсу. Фотография быстро отошла на второй план. Возможно, она была престижна для молодого технофила – «физика». Постепенно ему надоели хлопоты с проявкой, печатаньем. Он перестал привозить в Энгельс фотоувеличитель, химикаты, фотопластинки. Фотографии делал редко, только семейные. Искусство изображения его не трогало. Рыбная ловля, наоборот, год от года наполнялась для него спортивным азартом. Успехи ставили Папу на равных с волжской элитой. Неспешный темп рыбалки соответствовал личностным ритмам, заметной замкнутости характера. В начале пятидесятых годов летом стояли жаркие засушливые погоды. Волга далеко мелела. Всё было бедно, пыльно, скучно. Когда мои приятели: Гриша, Толик Жарков, Андрюшка Зякин приходили к нам во двор, мы часто усаживались с Папой на заднем крылечке. Начинались бойкие мальчишечьи разговоры с вскакиванием, размахиваниями руками, звуковыми имитациями. Говорили про кино, технику, войну, рыбалку. Папа с интересом слушал наивные похвальбы ребят. Узнавал из них особенности саратовской Волги. Видимо тогда у него и возникло желание попробовать себя в этой второй охоте. Для меня же рыбацкие рассказы сверстников казались высокой недосягаемой наукой. Как ловят рыбу, я знал лишь по детским картинкам, да по песенке: «С утра сидит на озере любитель – рыболов…» По характеру я был не азартен, а рассеян. Папа начал покупать удочки и разные мелкие «причендалы». Первое время он стеснялся уличных соседок, старался уйти пораньше, проскользнуть с удочками по улице незаметно. Бедный улов прятал или отдавал кошке. Опасался осуждения в несерьёзности занятия. Видя, что никто не осуждает, осмелел, начал брать меня с собой. Сначала мы ходили, куда придётся, ловили с берега. Но Папа быстро входил в специфику дела. Слушал залихватскую болтовню мальчишек и «мотал на ус». И вот мы уже стали выбирать места в ивовых кустах выше или ниже «переправы». Появилось стремление добираться до глубины. А вскоре стали регулярно ходить на плоты, во множестве нагоняемые к берегу под Петровской и к Клейзаводу. Туда, где теперь энгельсский пляж, а раньше была затопляемая весной низина, покрытая огородами. По ней протекал, извиваясь, вонючий ручей с Клейзавода (удобрявший, кстати, землю фосфором и азотом). Место впадения ручья в Волгу считалось «клёвым». Верхоплавки, мальки питались тёплой мутью клейзаводовских отходов. Помню, надо было перепрыгивать или переходить по хлипкой доске адский мутный поток, а затем аккуратно топать между рядов картошки к воде, перелезать через тросы и брёвна, искать место проникновения на плоты, затем петлять по скользким корявым брёвнам к месту ловли. Плоты в ожидании разборки перегораживали, чуть ли не всю протоку. Они были многослойными, перевязанными толстой проволокой, стояли плотно, подминая под себя отдельные «топляки». Ветер и волны всё же ворчали их. То тут, то там образовывались узкие водные прогалы, иногда – треугольные. Внутри них тихо вздымалась и опускалась тёмная, в дегтярных разводах и каше древесных, корковых щепок, вода. Когда дул ветер и по Волге гуляла зыбь, рыбаки предпочитали удить в этих прогалах, рискуя, впрочем, зацепить леску за коряги, топляки, торчащие проволоки. Днём рыба тоже предпочитала держаться в тени под плотами. В тихую погоду десятки рыбаков восседали на самой дальней кромке плотов – удили на глубине. Папа всё это зорко подмечал, копировал. Он требовал от меня сидеть тихо, не ёрзать, не ходить, не разговаривать громко. Считалось, рыба слышит шум и уходит. А может быть – таков древний рыбацкий этикет. Мне надоедало сидеть на знойной плоскости плотов, до берега было далеко, да и самостоятельно не уйдёшь, нельзя! Поплавок как впаянный в водное стекло, не шевелился. Словом, скука ужасная! Удивляло лишь, что, подняв удочку, я каждый раз обнаруживал пустой крючок. Папа показывал мне, когда клюёт, но мои замедленные реакции всегда запаздывали, а рука не могла выполнить короткого резкого движения подсечки. В общем, я не родился рыболовом. Скуку сидения разгоняла лёгкая закуска. Папа смотрел на солнце, оценивая направление тени, и объявлял, что настала пора перекусить. Он методично доставал хлеб, помидоры, соль, яблоки, разделял, и мы принимались жевать. Запивали волжской водой, предварительно разогнав с поверхности тенёта и щепки. И никогда животы у нас не болели. Попробуйте сейчас представить себе людей в колено-локтевой позе, осторожно свешивающихся с осклизлых брёвен, лакающих воду прямо с поверхности реки! А теперь я вспоминаю, как пахли плоты. Запах ели, сосны смешивался с горьковатой прелью мокрых лохмотьев коры, зелёным запахом тополей, озоновой «псиной» блестящего водного зеркала. Даже с лесотаски не долетало ничего технического. Синие дымки выхлопа моторок редко – редко на минуту вклинивались в плотную завесу устойчивого водного аромата.
Наверное, за всё детство я поймал не более пяти рыбок. Обычно жадный ершишка заглотит крючок так, что слезть с него не может. Потом долго, искалывая пальцы, вытаскиваешь крючок из его прозрачного пуза. Однажды, оставив удочку и побродив по плотам, я вернулся, поднял её, а там – плоская рыбка с зеленоватой спинкой. Очень был втайне рад. Чуть больше поймал я в одно лето, когда мы ходили с Папой на «тюфяки», специально за чехонью. «Чухонь» в то лето пёрла косяками, хватала поверху всё. Не поймать её мог только слепой.
Помимо собственно ловли, для Папы любимым занятием стало создание орудий лова. Тем более что мода на них постоянно менялась. Папа предпочитал неказистые самодельные пробочные поплавки, проткнутые спичками, пёрышками. Покупал дробь, нарезал, отливал и насаживал грузила. Комбинировал крючки и поводки. Всё это сопровождалось назидательным рассказом для меня и приятелей. Помню, выбирал в «Спорттоварах» шёлковые лески, объяснял: шёлковая леска и поводок из конского волоса не запутываются в воде. Мальчишки же покупали дешёвые х/б, или бесхитростно привязывали нитку. Такую примитивную удочку приходилось держать всё время на весу, в натяжении. Иначе она моментально складывалась петлями. Петли липли друг к другу, безбожно затягивались. Через десять минут ужения образовывалась непреодолимая «борода». Леску приходилось рвать, связывать. Рыболовы почти всё свое рабочее время распутывали лески. А уж если течение сводило две соседние удочки, а нетерпеливый владелец одной из них нервно дёргал, – выбрасывай обе сразу! Папа проявлял в распутывании лесок недюжинную кропотливость и терпение. Вскоре модернизация Папиных удочек пошла по модели «донок». Этому способствовало появление капроновых лесок. Мы их называли «жилками». «Жилка» сделала революцию в ужении. Её преимущества были так велики, что даже дороговизна не остановила любителей от пенсионеров до мелкоты за год полностью переменить свои снасти. Рыбаки навсегда забыли о нитяных лесках. «Жилка» не мокла, всегда оставалась упругой, сама, расправляя набегавшие петли, не липла, не запутывалась, не затягивалась. Единственно, она требовала сноровки при завязывании. Вначале она была молочно – белой, затем появилась крашеная, затем – прозрачная. Началось увлечение, кто достанет жилку тоньше. Из неё можно было делать длиннющие концы и забрасывать их тяжёлым литым свинцовым грузилом на глубину, «в течение». «Донки» маленькие, словно игрушечные удочки с катушками (это – позже, а вначале просто раскладывали леску кольцами на песке) и гибкими «кивками». Рыбаки забрасывали их по нескольку штук, расставляя на рогульки по песочку или раскладывая по крайнему бревну плота. Малая механизация пошла дальше. Стали подвешивать самодельные звоночки из гильз или флажки. Донки ловили с глубины. Рыбаки теперь вместо плотвичек и ершей стали демонстрировать друг другу лещей и судачков. Любители техники стали оснащать донки самоловными подсекателями в виде огромных английских булавок. Папа на конец ивовых прутиков привязывал пружинки от электрошнуров. Эти пружинки, играя от лески, показывали поклёвку. Вскоре появилась новая верная снасть – «паук». Квадратные сетчатые полотнища подвешивались за углы к двум перекрещенным холудинам, которые в свою очередь за место перекреста подвешивались к длинной крепкой оглобле. Рыбак, уперев оглоблю в грунт себе под ноги за верёвку «стравливал» «паука» в воду. Выжидал. Затем быстро поднимал. В гигантском черпаке серебристыми молниями прыгали рыбёшки. «Пауки» быстро модернизировали: в центр сетки стали привязывать приманку. Оглоблю стали устанавливать в гнездо – трубу на корме лодки, а паука спускали через блок. Словом, рыбацкая индустрия забурлила. Тем паче, что никакой рыбоохраны – рыбинспекции тогда не было и в проекте. Никому в голову не приходило запрещать какие-либо снасти. Идея запретов возникла, когда выстроили плотины, превратили Волгу в цепь озёр. Нарушились естественные нерестилища, рыба пропала. Тогда решили, что всё зло – от рыболовов. Папа тоже купил в Мурманске сетку (продавалась в магазине свободно) и сшил своего первого «паука» два на два метра. Прутки у него были разборными, вставлялись в крестовину. В общем, метода была выдержана. Но он долго не решался опробовать паука. Вот раз пошли мы втроём: Папа, Венка и я. На плоты под Петровскую. Папа взял удочки. Венка уговорил его взять паука, обещав тащить самому туда и обратно. Надо сказать, Папа неохотно брал на рыбалку нас с Венкой. Один я вёл себя тихо, полностью подчинялся рыбацкой дисциплине. Венка страдал гиперинициативой. Требовалось повышенное внимание, чтобы нас во время угомонить. Мы с Венкой уже много раз наблюдали, как другие удачливо ловят пауком. Чужие успехи всегда кажутся лёгкими. Трудностей других мы не замечаем. В общем, подхватили мы снасти, хлеба с маслом, посыпанным сахарным песком, яблок и бодро отправились вниз по Петровской. Расположились на плотах. Последовательно забросили удочки. Стали ждать. А нам с Венкой не терпится. Папа же тянет, не решается. Мы шёпотом уговариваем его собрать паука и «обновить». Тем более, что уже давно то тут, то там стала плескаться селёдка. В тот год особенно часто в полдень начинала играть рыба. Это было до постройки Сталинградской плотины. Каспийская селёдка свободно поднималась вверх по реке. Папа начал отдавать указания: «Так, расстилайте сетку, привязывайте концы, аккуратней… так, так… и т.д.» Мы собрали паука и несколько раз под присмотром Папы макнули его в воду. Ничего не вытянули, кроме щепок и ряски. Папа потерял интерес к пауку, отвернулся к удочкам. «Дядь Коль, можно мы половим сами между плотами!» – заныл Венка. «Ладно, только смотрите, не зацепите за бревно, порвёте сетку». «Не зацепим!» – Запрыгали мы по брёвнам, мотая в воздухе нашим сооружением. «Да тише, вы!» «Всю рыбу распугаете!» – шикнул Папа. Несколько раз мы безуспешно макали сеть в одном «оконце». Венке не терпелось, выжидать он был не в состоянии. В соседнем просвете раздался плеск. На сером фоне замусоренной воды сверкнул серебристый бок селёдки. Дух захватило. Мы кинулись туда. С шумом плюхнули свой снаряд. Папа недовольно повернулся, издалека внимательно посмотрел и отвернулся к удочкам. Как нам показалось, мы особо терпеливо выждали. Со всеми предосторожностями подняли паука. Пусто. В это время в соседнем просвете вновь заиграла селёдка. Венка рванул назад, я за ним. Пока скакали по брёвнам, поверхность сонно успокоилась. С предосторожностями, скользя, тихо перебраниваясь, мы вновь опустили наш снаряд. В соседнем «оконце» вновь плеснуло. Теперь уж мы не шелохнулись. Мы поняли, что рыбина, распугивая мальков, курсирует под плотами от одного светлого «оконца» к другому. Рано или поздно она должна появиться здесь. И, о чудо! Наши предположения тут же подтвердились: «Плюк, плюк» от края – к центру просвета, охваченного нашей сетью. «Тащи!» – завопили мы сами себе. Налегли на верёвку. С шумом углы сети поднялись над водою. Серая спина рыбины метнулась к краю. Поздно! Край уже над водой. Весь пузырь сети уже над водой. И в нём – прыг-прыг, затихла здоровенная рыбища! Руки дрожат. Пузырь сети, как маятник качается над полыньёй. Изумлённый Папа балансирует к нам по брёвнам. «Держите, держите… уйдёт!» «В сторону отводите, на брёвна!» Отвели паука. Опустили на брёвна. Рыбина ожила, запрыгала по брёвнам. Венка вскочил в сеть, двумя руками схватил селёдку. Вот это была рыбина! Что там ловил Папа на удочку плотвичек и краснопёрок в ладошку. Наша рыбина была не меньше магазинных селёдок, только живая! Дома все рассматривали и дивились, неужели в Волге есть такая крупная рыба? Долго мы вспоминали о ней. Всех последующих крупных рыб оценивали по нашей «эталонной» селёдке. Раз «паука» «размочили», стали его частенько брать, даже ходить иногда без удочек, «только на паука». Хороших уловов он не давал. И Папа на другой год выпестовал другую идею – «бредень». Он тщательно продумал устройство и размеры бредня. Оказывается это не просто длинная сеть, которую надо за палки тащить двум сильным мужикам. Папа с важностью объяснял нам, что у бредня есть «крылья» – боковые части и «мотня» – срединный воронкообразный куль из сетки. Мы, мальчишки «мотнёй» называли деталь шаровар, да часть тела туда помещаемую. Поэтому долго фыркали. Палки, за которые тянут, вовсе не палки, а «клячи». Они должны быть из особого дерева, особого устройства. Чтобы сеть не съёживалась в воде, а ровно скребла по дну, а через верхнюю кромку рыба не перескакивала, на нижнюю верёвку, промётанную через сеть, навешивались свинцовые грузила. А на верхнюю верёвку – кромку привязывались пенопластовые поплавки. Словом, всю зиму Папа собирал детали. Привёз всё весной в Энгельс. В течение недели кропотливо соединил. Образовалось сложное орудие. Даже сворачивать его нам с Венкой Папа не доверял. Сначала делал сам, потом – контролировал наши малоприлежные усилия. Бредень тогда был разрешённым орудием лова. Мы спокойно таскали его по пляжу острова Осокорий. Обычно на глубину лазил Венка. Он забродил «по шейку». Папа беспокоился и кричал ему, что бы он не шагнул на глубину, а шагнул «на один шаг к берегу». Венка фыркал, отплёвывался, толкал упругую «клячу» сквозь водную толщу до посинения, до «дрожжей». Самый ответственный момент – вытаскивание бредня на сушу необходимо было проделывать стремительно, заводя дальнее крыло по окружности и сводя крылья по мере выхода на мель. Вода бурлила, песчаная муть застилала нутро гигантской кошелки. Что-то билось, лопалось, металось внутри. Баклёшки молниями выпрыгивали сквозь раздутые бока сетки. Напрягая последние силы, с воплями рыбаки шумно вспахивали гладкий песочек пляжа. Куль мотни полный песка, веток, водорослей выносился на сушу. Вода отбегала. О, радость! Одна, две, три, много рыбок скакали внутри или уже выскочившие из «мотни» – по берегу, приближаясь с каждым прыжком к воде. Мы сами скакали, кидались на перехват беглецов. Бязевый мешочек наполнялся рыбами, горло его туго затягивалось, и на шнурке он с облегчением опускался в воду для промывки и сохранения улова. Ловить бреднем можно было только по чистому мелководью, вытаскивать только на чистый, отлогий берег. Это, конечно, сильно ограничивало его применение. С бреднем мне запомнились два случая. Однажды мы с Папой и с Венкой просто купались на Энгельсском пляже напротив города, на Осокории, выше мостика. Примерно, напротив Амбарной ветки. Нам с Венкой наскучило лежать, и мы пошли вглубь Осокория. Прошли околопляжные кусты, лужок, вошли в мелколесье. Вдруг впереди увидели озерко. Я и не знал, что посреди острова могут быть озёра. Эти лагуны остались после весенних разливов. На озерке два мужика, не обращая на нас никакого внимания, таскали вдоль берега самодельный бредешок без мотни, всего то метра четыре длинной. Они проходили короткие расстояния и часто его вытаскивали. Т.е. работали совершенно неквалифицированно. Но сколько рыбы они вытаскивали каждый раз! Мы с Венкой как зачарованные брели параллельным курсом по берегу. Минимум десяток рыбёшек приносил каждый заброд. Мужики методично обошли все берега, смотали бредешок и ушли в глубину острова. Наверное, они знали места таких озёр – стариц. Мы же помчались к Папе, плюхнулись в горячий песок и начали возбуждённо убеждать его завтра же отправиться с бреднем на эти «озёра». Папа долго не соглашался, наконец, дома мы его убедили. На другой день, спозаранку, с запасом еды и нашим отличным бреднем мы вприпрыжку отправились на ловлю. «Конечно – рассуждали мы – мужики своим хилым бредешком не могли поймать хорошую рыбу!» Вот мы прилетели на остров. Вот новым маршрутом, не сбившись с пути, пришли к озерку. Оно безмятежно синело в плотной зелени леса, в изумрудной раме сочной луговой травы. У самой воды трава замята, как мокрые волосы, покрыта серой «бумагой» засохшей ряски – следами вчерашнего грубого траления. Поспешно раскладываем бредень, подматываем на клячи лишнюю длину. Венка лезет в глубину. Забрели, вышли – пусто. Забрели снова – пусто. Многократно прошли тем же вчерашним маршрутом мужиков – хоть бы рыбки! Очень мы огорчились! Впрочем, Папа нам поверил. Он рассудил так: мелкую рыбу выловили, а крупная, если и сохранилась, ушла на глубину в середину озерка. Озеро, несмотря на свои игрушечные размеры, оказалось довольно глубоким. Венка при всём своём героизме не мог отойти с клячей далее четырёх – пяти метров от берега. Дно обрывалось и он проваливался с головкой. В общем, мы не поймали ничего. Погода была такой прекрасной. Лес и луг – такими неправдоподобно свежими. Тишина, лёгкий щебет так контрастировали с привычным городским гулом, что мы не огорчились такой конфузной неудачей. Уселись на пружинящие прохладные зелёные волосы травы. Достали свои скромные припасы и с наслаждением их употребили внутрь. Нам понравилось в новом месте. Мы развалились, задремали, стали фантазировать, как придём сюда снова в другое лето и опередим коварных мужиков и наловим много рыбы. Конечно, уж больше на это место мы не попали, потому что ещё много – много замечательных мест довелось нам посетить. Страна Волга безгранична, а новизна тянет беспредельно.
Второй случай менее романтичный, но более драматичный. Наверное, я был классе в четвёртом. Однажды летом, когда Папа уже потерял интерес к ловле бреднем т.к. с ним надо было идти двум и более, физически сильным людям, ребята с нашей улицы уговорили его дать им бредень половить на Сазанке. Считалось, что там баснословное количество рыбы, мелководье. Ребята своими глазами видели во время купания, как неискусные рыбачки паршивой сеточкой загребали целые кучи рыбы. В данном случае повторилась наша ошибка, пытались ловить там, где уже побывали другие рыболовы. Процесс договора прошёл мимо моего сознания. Ребята брали у Папы бредень и меня, в качестве наблюдателя. Вечером я обнаружил, что Мама собирает меня завтра на рыбалку. А в четыре часа утра раздался свист с улицы. Это Андрюха Зякин, главный заводила, вызывал меня. Мама встала, отправила меня с узелком еды. Прохладно. У дома на велосипедах Гришка, Толик и Андрюха. Бредень приторочен к багажнику. Я безлошадный. Меня повезёт на раме Андрей. Сажусь на жесткую раму. Покатили! Ребята весёлые. Так повезло, едем в рыбное место с настоящим орудием лова. Довольно быстро добрались до Сазанки. Это – узенькие протоки и старицы вдоль южного края Энгельсского берега. Пока ехали, потеплело. Спешно выбрали ровный песчаный участок. Первая заповедь – не порвать чужой бредень! Короткие пререкания, кто полезет на глубину. Моя кандидатура не выдвигалась по умолчанию. Полез самый старший и сильный – Андрюха. Завели, вытащили – ничего! Решили, что неправильно тащили. Короткая перебранка, общие ценные указания. Повтор. Опять ничего нет. По инерции прошли ещё несколько раз. Пара рыбёшек. Ничего! Просто, не там начали, надо пройти подальше! Завелись, покатили велосипеды с полусвёрнутым бреднем по песку дальше. А там новый ставок, новое симпатичное местечко. Конечно, здесь должна быть рыба. Забродим, забродим. Ребята в азарте меняются на клячах, а рыбы – «кот наплакал». Незаметно наступил полдень. Мы убрели далеко южнее по берегу, уж чуть ли не до окраины Энгельса. Толька и Гришка требуют передышки, хотят есть. Андрюха призывает неутомимо ловить. Он сдается, мы быстро съедаем сложенную в «общак» пищу – хлеб, яблоки, элементарные бутербродики с маслом. Ленивей, расслабленней лезем в воду. Чувствуем, ничего у нас не получается. Однако возвращаться без улова стыдно. Таскаем и таскаем бредень. Незаметно вечереет. Толик первым начинает гундеть, что пора домой. Андрюха не сдаётся, ведь он – инициатор. Мы явно не рассчитали расстояние. Солнце садится за Саратовские холмы. Среди наших скудных рыбёшек пойман один щурёнок. Его безоговорочно решено передать Папе за предоставленный бредень. Мы оказались неподготовленными в том, что держали рыбу в мокром мешке на жаре, за день она подтухла. Впрочем, по возрасту, мы этому значения не придавали. Словом, уже в сумерках двинулись назад. Едем, едем, вроде бы правильно, а знакомых мест всё нет и нет. Андрюха везёт сырой бредень, меня на раме. Тяжело. Он устал за день. Толька с Гришкой запаниковали и рванули вперёд, бросив нас с Андрюхой. Помню, стемнело, он включил велосипедную фару, желтый свет едва выхватывал тропинку, боковые кусты. Преодолевая рытвины, вырулили на свет лампочек и оказались… в пионерлагере, на летнем киносеансе! Мы даже задержались, насколько минут смотрели на экран, слушали басистый голос артиста Хмары. Мы понимали, что нам влетит за неявку домой во время, но вечер и пионерские посиделки оказались так прелестны, что отъехали только минут через десять. Зато нам охотно расписали, куда ехать. Мы спокойно и плавно покатили по дороге. Вскоре в темноте разобрали группу черных теней, окликнули, куда ехать? Группа радостно заорала. Оказались это Толька с Гришкой, остановившиеся у колонки. Мы все напились, осознали, что мы уже в городе, разобрались с направлением, не спеша, направились на Петровскую. Вот уже знакомые кварталы, мы прибавили, подъехали к своим домам. Эх, что тут началось! Все родители стояли у калиток. Все истошно завопили, ругая и проклиная нас! Все обещали нам неслыханные наказания! Меня ругали не так долго, всё-таки не я был инициатором. Но заверили, что больше никогда не отпустят без взрослых никуда. Щурёнка и часть рыбёшек Андрюха, всё-таки, передал Папе в доказательство положительности результатов нелёгкого путешествия. Не помню, использовали ли взрослые нашу рыбу в дело, или отдали всё кошке. Не важно! Главное, был в моей жизни вольный поход на Сазанку.
Я невольно забежал вперёд, а должен был рассказать о лете 1952 года. В это лето заканчивалась «доводка» дома. И Дядя Саша приступил к реализации своей и Бабулиной мечты о посадке сада. Я уже описывал, как ему пришлось срывать поверхностный, совершенно неплодородный слой «золы» в нашем дворе. Потом, по четкой схеме накопал квадратных ям, рассчитывая засыпать в них плодородного чернозёма, откуда ни будь с загородных лесистых оврагов. Но привезти чернозёма не удавалось. Да, наверное, это было бы очень дорого. Мы же «считали каждую копейку». Так что первые лета два моих школьных годов маленькие деревца яблонек – китаек и мичуринских вишен – «расплёток» лишь частично наступали на голый пустырь нашего двора. Зато мои уличные приятели и появившийся позднее Венка охотно играли в Дяди Сашиных ямах, хотя взрослые это запрещали. Я вначале отговаривал их. А потом, сам поддался глупой игре. Конечно, мы прятались в ямах, конечно, мы изображали войну, окопы-то были готовы. А потом, мы стали, сидя в ямах, играть в футбол! Мы гоняли палками друг другу старый спущенный волейбольный мяч. Если мяч заваливался в твою яму, тебе – гол! Поскольку я был значительно образованней приятелей, я тут же обозвал новую игру «кийболом». Только я знал, что такое «кий», хотя, отродясь, в руках не держал. Название поддержали. В это время у Бабули появился молодой шустрый песик, Трезор. Он активно носился по двору, нападал на всех входящих, даже кое-кому порвал брюки. Бабуле приходилось за неимением конуры загонять его в подполье. У нас не было традиционного подвала, Дядей Сашей была предусмотрена дверца в завалинке у заднего крыльца. Открывалось небольшое пространство под полом веранды, предназначаемое для загонки кур в холодную погоду. Вместо кур туда загоняли Трезора. Он носился в этой просторной «конуре», взлаивая то там, то тут, нюхая сквозь щели пола ноги проходящих. А если его передерживали, жалобно скулил. Мои приятели его побаивались, но всё время старались спровоцировать к беготне и грызне палок, «боролись» с ним. Правда, пока он был молоденьким. Когда подрос, заматерел, превратился в сильного драчливого лохматого серого зверюгу. Возможно, у него были гены кавказской овчарки. Бабуля сетовала, что весной он убегал со двора на несколько дней, возвращался драный, но непобедимый. Соседи жаловались ей на поведение собаки, просили не отпускать. Помню, Бабуля очень опасалась, что по приезде родителей Трезор нападёт на Папу, укусит. Загнала Трезора, не хотела выпускать целый день. Папа сам попросил выпустить пса. Когда Трезор выскочил, сломя голову бросился к новому человеку, Папа не испугался, а стал трепать ему загривок, говорить с ним, гладить, давал схватить зубами руку. Произошло чудо на наших глазах. Трезор принял Папу за своего. Стал ластиться, лизаться, тыкаться мордой. С тех пор они стали друзьями. Папа выносил Трезору обед, состоявший из остатков щей, с кусками чёрного хлеба, Не часто перепадали и кости. Конечно, с Трезором было много хлопот, особенно пока он был молод. Он гонялся за курами, а петухи налетали на него, первое время – клевали. Он периодически выскакивал на улицу, и тут уж его заловить было не возможно. Носился, пугая соседей, прохожих, увязывался за автомашинами, норовил укусить колесо. Мы очень боялись, что его задавят. Приходилось выслушивать упреки недовольных, извиняться. Но особенно Трезор любил врываться в кухню, когда всё семейство сидело за столом. Совершенно терял голову, радостно носился меж наших ног, под обеденным столом, попытки выгнать его, воспринимал как замечательную игру. Даже не обижался, когда все лупили его, толкали ногами, громко кричали: «Вон!» Успевал всех лизнуть, понюхать между ног, схватить, что-нибудь вкусное. Подчинялся только Бабуле, которая замахивалась сырым кухонным полотенцем, кричала: «Пошёл, Трезор, пошёл!» Топала ногой, наступала на него. Он в панике бросался из кухни в сени, гремел вёдрами, ронял что-нибудь со стола, тыкался мордой в занавес от мух, обязательно сдирал его и выкатывался кубарем с крыльца. После этого Бабуля требовательно – назидательно говорила: «Не пускайте собаку в дом!» Мы отвечали: «Да мы не пускаем, он сам!» Нам, конечно, было забавно участвовать в сутолоке изгнания псины. Это же был праздник! Поэтому мы иногда, как бы ненароком, приглашали его в дом. А зимой Бабуля пускала его, что бы не замёрз. Ну, и конечно, он неутомимо преследовал очередную Бабулину «Маркизу» не что бы съесть, а «для порядку». Маркиза шипела, плевалась, прыгала по верху, роняя вещи, забираясь по занавескам. Трезор получал пинков, выбрасывался на улицу.
Лето между первым и вторым классами пролетело очень насыщенным. Мы вернулись уже известным мне железнодорожным путём из Саратова в Мурманск. Правда, пришлось пройти школу стояния в кассах Ленинградского вокзала в Москве для компостирования билетов. Папа и Мама, сдав вещи в камеру хранения, усадили меня на свободное место в зале ожидания, наказали никуда не уходить. А сами встали сразу в две очереди в двух разных кассовых залах. Кто оказывался ближним к окошку, тот должен был быстро добежать до другого, забрать билеты, быстро вернуться и, сунув билеты в окошко, закомпостировать их на ближайший скорый поезд до Мурманска, лучше на «Полярную стрелу». В первые поездки я ещё не хлебнул всех изнурительных прелестей вынужденных пересадок в Москве. Мне нравилась сумбурная вокзальная жизнь, попеременные наплывы приезжающих и отъезжающих. Я быстро изучил расположение вокзальных лабиринтов. Понравилось бродить из зала в зал, рассматривать ампирные архитектурные «излишества», проникать разными путями в одно и то же место, выходить на платформы к поездам, наблюдать нескончаемый «сериал» посадок и высадок, любоваться проездами цепочек тележек с багажом, выходить из вокзального нутра на московскую улицу и, главное, понимать весь хитрый, взаимосцепленный механизм начал и концов путешествий, перемещений советских людей по родной стране. Так как я сразу изучил места расположения туалетов и понял, что ничто не мешает ими воспользоваться, то чувствовал себя совершенно раскованно. Также быстро изучил места расположения касс. Знал, где, в какой кассе стояли Папа или Мама. Мне нравилось быть связным между ними. Словом, стоянки в Москве мне нравились. Про себя недоумевал, когда родители ворчали на задержку. С годами поток сезонно мигрировавших северян возрастал. Приходилось не просто «постоять» у кассы. Часто слышалось и виделось на транспарантиках в кассовых окошках: «мест нет!», и очередь замирала на долгие часы. Приходилось уже не выбирать места в экспрессе, а соглашаться на любые места в «дополнительных пассажирских», которые народ называл «пятьсот весёлыми». Эти поезда шли вне расписания, долго простаивали на полустанках, пропуская «законные» составы. «Пятьсот весёлые» набирались из старых, разбитых, а возможно, и списанных вагонов, в них не работали туалеты, отовсюду дуло, было холодно или нестерпимо душно. Грязища и переполненность. Никто не хотел ехать в «дополнительном». И только угроза опоздания на работу, а детям – опоздания на школьные занятия заставляли бронзовых «курортников», чертыхаясь, ругая железнодорожное начальство, расхватывать заветные «посадочные талоны». Папа очень не любил эти поезда, но всё же раза два – три нам пришлось пропутешествовать в их медлительных чревах. Ещё был не лучший вариант доехать только до Ленинграда, (Ленинградские поезда ходили чаще и не были так перегружены) а там сделать ещё одну пересадку на Мурманский поезд. Это было хлопотно, и Папа сразу отвергал такую возможность. В общем, в подростковом возрасте я уже привык ночевать в толпе «транзитных пассажиров» на Ленинградском вокзале, искать себе местечко в залах или на широких подоконниках. Вначале работники вокзалов и милиционеры гоняли присаживавшихся в поисках местечка для отдыха и тревожной дрёмы «транзитников» с подоконников, ступенек, карнизиков. А потом, перестали. Людей было столько, что вокзал гудел как улей. В такие годы путешествие растягивалось до четырёх дней. В Мурманск мы приезжали разбитые, усталые, иногда больные. В 1952 году мы приехали здоровые и радостные.
Я пошёл во второй класс. Первого сентября выяснилось, что учить нас будет не милая добрая ласковая Анна Васильевна, а худощавая, подтянутая и на вид строгая Александра Михайловна Весёлкина. Анна Васильевна совсем оставила школу. Мы, конечно, сначала огорчились. Все дети мира привыкают к своим учителям и считают их самыми лучшими. Скоро мы привыкли и к Александре Михайловне, хотя я – мальчик отметил про себя её нервность, сухость, лёгкую холодность. Она была моложе и повелительней. Но, в общем, быстро разобралась в наших характерах, определила шалунов, ленивчиков и «активистов». В отношении меня поняла, что я послушный, но робкий. Я проучился у неё два года: второй и третий классы. Учиться было легко и приятно. Потянулись «открытые уроки». Мы совершенно перестали бояться «комиссий», стали бойчее, школу воспринимали, как дом родной. Прочно сложились группки приятелей. Мы сошлись характерами с Витей Проничкиным. Оба были добросовестными, исполнительными, «тихими», любителями порассуждать, не заводилами. К нам примыкал Валерка Каменский, хотя он был импульсивным, человеком настроения, не слишком глубоким, зато – компанейским, чего нам не хватало. Витя с Валеркой жили в одном доме, были давно знакомы, считались друзьями. Поэтому мы ходили обычно втроём. К нам подгребал Володя Захарьин, иногда, Толя Шевченко. Валерка обычно затевал проказы, а мы с Витькой степенно его от них отговаривали. Но когда голоса общества пересиливали, мы без угрызений совести принимали участие в каких-нибудь бесцельных и нехороших с точки зрения взрослых проделках. Однажды с нами произошёл неприятный случай, какие, впрочем, случаются со всеми мальчишками. Наверное, начиналась весна, т.к. было тепло, и тротуары были оттаявшими. Мы вывалились после занятий из школьных дверей на проспект Сталина, побрели группкой в сторону «Пяти Углов». Мне можно было свернуть сразу в свой двор, но я за компанию обычно проходил мимо «пятьдесят пятого» и затем сворачивал в проход скверика «пеобразного» дома. Мы с Витей Проничкиным, болтая о чем-то проблемном, плелись позади всех. Вдруг впереди школьников появился пьяненький тип, который начал куражиться, радостно нас приветствовать, делать нам дурацкие экивоки, подхваливать нас. Во время жестикуляций у пьяного вывалилась пачка «Беломора». Папиросы рассыпались по тротуару. Шедшие впереди мальчишки стали их собирать, подавать раскачивавшемуся пьяньчужке. Часть папирос попрятали по карманам. Валерка Каменский, завидев это необычное явление природы, рванул вперёд и тоже начал подбирать папиросы. «Кама, стой! Не надо!» – пытались пищать мы с Витькой. Но любопытство и дворовое ухарство пересилили в Валерке запас воспитательных запретов. Вскоре пьяный исчез из поля зрения, мы ушли домой, и забыли этот трёхсекундный инцидент. Каково же было наше изумление на другой день, когда выяснилось, что учительница знает в подробностях о произошедшем, что нас ждёт суровое разбирательство и жуткие «оргвывоводы» вплоть «до исключения»! Кажется, этот случай я описал раньше. Просто не помню, в каком классе произошёл он. Главное – в другом. Ябедники водились всегда, но тогда был официальный модус опираться на ябедников, «воспитывать» на основании доносов. Помню, со мной произошли ещё два случая, когда я по наивности был «подставлен». При самом первом приезде в Мурманск я робко осваивал дворовую территорию, гулял только на тротуаре у подъезда. В один из первых дней был остановлен незнакомой девочкой постарше себя. «А вот скажи» – без вступлений лукаво потребовала она – «Мишка, медведь, научи меня п……ть! Если не научишь, по уху получишь!» Я повторил, хотя никогда раньше не произносил таких грязных слов. Тут из подъезда вышла Мама. Наверное, я дожидался её, что бы куда-то пойти. А ваш мальчик говорит вот так-то, радостно сообщила девочка Маме и со вкусом произнесла гадкую фразу. Я опешил, я не мог отказаться, опровергнуть, я действительно только что произнёс её по требованию коварной девчонки! Мама тоже была поражена, она не ожидала от меня такой циничной грубости. «Коля, ты так сказал?» Я обречённо мотнул головой. Мама не стала ругать, попросила с горечью: «Никогда больше не говори так!» Мне же на всю жизнь стало обидно, что Мама из-за этой гадины посчитала меня не воспитанным грубияном.
Второй случай ещё более нелепый и печальный. В пустынном дворе «пятьдесят седьмого», возле забора стадиона «Пищевик» тянулись какие-то складские одноэтажные строения. Рядом, на земле одно время лежали ряды деревянных бочек с патокой, привозимой для местной конфетной фабрики. Бочки валялись прямо на улице, в совершенно не складской зоне. Конечно, дворовые дети с радостью лазили по ним, забирались и бегали, сильно топая, по шевелящимся, катящимся деревянным ёмкостям, играли в прятки в их лабиринтах. Бочки давали течь. Дети быстро распробовали липкую сладковатую с гниловато – фруктовым душком жидкость. «Мёд! Мёд!» – вопили они и нарочно старались повредить и без того слабую тару. За два три дня по всей округе среди детей и взрослых разнеслась весть о сказочной бросовой вкуснятине. Взрослые не поощряли пробивание бочек, но и не запрещали детям лакомиться подозрительным «мёдом». Вскоре, к бочкам была приставлена сторожиха, которая только «шугала» ребятню, т.к. физически не могла никого догнать. Вот однажды вышел я гулять во двор, увидел, что вся малышня возится на бочках, носится вокруг них. Как завзятый созерцатель, подошёл к толпе, стал наблюдать за мелюзгой. Вдруг все разбежались! Вижу, к бочкам, задыхаясь, приближается толстая низенькая, закутанная тётка – сторожиха. Спокойно наблюдаю события, совесть моя чиста! Сторожиха покричала на шалунов, повернулась ко мне и крепко схватила меня за плечо! «А-а-а!» – завопила она – «попался, говори, где живёшь!» «Как твоя фамилия!» Я опешил, пытался оправдываться. Я ведь не совершал запретных действий. «Не он, не он!» – орали некоторые дети с безопасного расстояния. Но сторожихе нужен был «пойманный преступник» и она поволокла меня, ревущего, домой. Я особо не сопротивлялся, т. к. не чувствовал себя виноватым. Позвонила. Родителей дома не было. Но, как только она ввела меня в квартиру, высунулись все соседи. Сторожиха самоуверенно заявила, что я разбивал бочки, нанес ущерб и моих родителей надо оштрафовать! Что тут началось! Соседи разом в ответ заорали на сторожиху! Соседи безо всяких моих признаний были абсолютно уверены, что я не мог разбить ни одну бочку. Что я совершенно не способен, на какие либо «хулиганские» действия. Тётку – сторожиху так «отлаяли», что она поскорее убралась. А меня стали успокаивать всей квартирой. Пришедшим с работы Папе и Маме, конечно, рассказали о моём несчастье, при этом все жалели меня и расхваливали. На душе же надолго остался осадок несправедливости. Папа тоже долго кипел, ругал сторожиху и дураков – начальников, бросающих свои дрянные бочки, где попало. Через неделю бочки куда-то увезли, история забылась. Но моё бедное сердце ныло от не проходившей горечи. Я впервые столкнулся с несправедливостью.
А, если о хорошем, во втором классе неожиданно для меня и для товарищей у меня проявились художественные способности. Не помню, что нас заставляли рисовать в первом классе. Возможно, какие-нибудь узорчики, орнаменты. Там я не отличался, т.к. не было желания выводить симметричные линии, аккуратно закрашивать. Тут преуспевали девочки, особенно любительницы вышивания. Во втором нам предлагалось нарисовать предметы с натуры, например, портфель, ёлку. Несмотря на задававшуюся схему рисунка, ни у кого не получалось как у меня. Я, совершенно интуитивно, добавлял к схеме черты реальных деталей, раскрашивал с полутенями и тенями. Мой портфель вышел реальным, как на фотографии. Когда рисовал ёлку, несмотря на соразмерность и проработку ветвей, хвои, почувствовал, что моя ёлка жидкая и плоская. Просто затенил промежутки между ветвями у ствола. Ёлка сразу обрела объём, живость. Нарисовал несколько игрушек, цепочек – эффект потрясающий. Ещё обнаружил, что могу рисовать по памяти, хорошо представляю себе предмет, которого на самом деле нет.
Но самым главным событием осени 1952 года стало получение Папой новой комнаты в новом доме! Помню, как радовались родители такому редкому в те годы счастью. Выяснилось, что Папу ценили в Гороно и Горисполкоме, что он – старейший учитель (начал преподавать в Мурманске до войны), что он давно «стоял на очереди». Сам горисполком домов не строил и квартир не имел, а имел право требовать с богатых застройщиков (военных заводов) определённый процент в пользу совслужащих. Конечно, жить впятером в пятнадцатиметровой комнате всем надоело. Каждый вечер я укладывался на раскладушке посередине, запирая проход с кроватей в уборную. Правда, узнав, что новая квартира находится далеко от проспекта и школы, я немного забеспокоился. Папа с Мамой сходили, посмотрели комнату, остались очень довольны. «Двадцать четыре метра!» – повторялось всеми родными. Кроме нас, в квартире жила только одна семья! Это вызывало восхищение всех родных и знакомых. Через три – четыре дня, в воскресенье, Папа привёл грузовую машину. В кузов поставили платяной шкаф, разобранную кровать, навалили чемоданов, узлов и посадили меня. Помню, в руках я держал свой фильмоскоп, чтоб не разбился, и коробку с диафильмами. Машина недалеко проехала. Так что я не успел замёрзнуть. Свернула во двор большого дома, ещё скрытого «лесами». В небольшом дворе носились ребятишки. «Новенькие приехали! Смотрите, новые приехали!» – галдели они, обступив машину и чуть ли не залезая в кузов. «Что это у тебя?» бесцеремонно интересовались они фильмоскопом. «Слезай, чё же ты сидишь, слезай!» «А что это у тебя?!» Схватили мои плёнки и стали рассматривать коробочки, восторженно показывая друг другу. Я очень смутился от такой бесцеремонности. Наконец, из кабинки вылезли родители, стали заглядывать в кузов и отогнали мальчишек. Тут мы с изумлением обнаружили архитектурную особенность нашего нового дома. У него не было первого этажа! Вернее он был не жилым, без окон. Квартиры начинались со второго этажа, а в два подъезда вели длинные наружные лестницы с толстыми каменными перилами, тянувшиеся из центра к периферии. На уровне второго этажа, перед входами в подъезды были устроены небольшие балюстрады. И ещё оба подъезда соединялись узким наружным проходом – «гульбищем». Весь этот просцениум напоминал «граунд фло» французского замка из кинофильма. Наш подъезд был правым. Наша квартира была на третьем этаже подъезда и на четвёртом, если смотреть на дом в целом. На каждую лестничную площадку выходило по три квартиры. Это было для меня необычно и даже забавно. Наша квартира под номером девять скрывалась за крайней левой дверью. Родители нашли в этом хороший признак, т.к. и Бабушкина квартира была номер девять и тоже находилась слева на площадке. Они счастливо улыбались и во всём находили хорошие признаки. Мы вошли, соседи нас приветствовали, они въехали не так давно, но уже считали себя аборигенами. Мы прошли в свою комнату. Она была огромной! Только вместо окна была балконная дверь! Я поразился, у нас будет балкон! Пока родители с шофёром заносили наш небольшой багаж, я слонялся по комнате, рассматривал вид из окна. Он был великолепен! Прямо перед окном слева направо лежал залив, ещё не загороженный домами. Весь просцениум занимала шеренга портальных кранов, в ногах которых чернели и синели крыши производственных строений порта и Судоремонтного завода. Краны жили: едва заметно поворачивались, лениво склонялись. Можно было даже прочесть на толстых задах некоторых большие буквы: «GANC MAVAG». Трубы, трубы, трубы. Крыши, крыши, крыши. В самом далеке – вокзальные строения, чуть ближе – верхний этаж гостиницы «Арктика», домишки Ленинградской улицы. Ближе к нам – узнаваемые крыши проспекта Сталина. Ещё ближе – Пушкинской. Далеко справа, словно кулиса в театре возвышалась сопочка, по склону которой вились рельсы, убегавшие вправо, в Росту и Североморск. Периодически по рельсам полз грузовой состав, загибал вправо за сопку и исчезал из виду. За заливом великолепно смотрелся противоположный берег, состоявший из переливов волнообразных сопок, покрытых реденькими тщедушными деревцами, с кучкой строеньиц прямо перед нашими окнами – Абрам Мыс. Слева сопка обрывалась в залив обнажённым скальным разломом с чуть заметными домишками у самой воды. Папа с радостной гордостью перечислил нам – незнайкам названия видимых с нашей верхотуры зазаливных местечек: «Дровяное», «Три ручья», «Угольная», «Абрам Мыс». Дальше влево строений не было. Но самое главное, прямо перед нами медленно – медленно протягивались или просто стояли чёрно – бурые корпуса кораблей! Я немного разочаровался. Я ожидал, что корабли, как пароходы на Волге, будут резво сновать туда – сюда. Они почти не двигались. Действительно, дальше налево город и порт кончались. Плыть-то было уже не куда! Но и направо, в море, они что-то не торопились. После того, как мебель была внесена, и соседи поздравили нас с новосельем, мы открыли балкон посмотреть. Каково же было разочарование. Балкон оказался «ложным», декоративным. От балконной двери выдавалось сантиметров двадцать, двадцать пять пространства. Затем стоял массивный парапет. Впрочем, наверное, я опять забежал вперёд. Когда мы въехали в новую квартиру, дом ещё стоял в лесах! Стройка ещё продолжалась, дом оштукатуривали снаружи. Балконную дверь мы открыли только тогда, когда леса сняли. Вообще, балконом мы не пользовались. Он смотрел точно на запад, ловил все самые противные холодные и сырые ветра. Наоборот, с началом зимы нам пришлось, закрыв его наглухо, по совету бывалых людей засыпать всё междверное пространство опилками до уровня стёкол. Только тогда перестало, вернее, стало меньше дуть. Цементная стяжка перед балконной дверью всегда была холодной, так что мы ставили на неё продукты для сохранения. Холодильников тогда и в помине не было! Как мы все годы ни заклеивали щели балконной двери, из неё всегда несло холодом. Когда я делал уроки, или родители писали планы, проверяли тетради за письменным столом у единственного окна балконной двери, мы «околевали» от свежего ветерка из-под балконной двери. Но я забежал вперёд. А родители, затащив вещи, вывели меня в кухню осматривать квартиру и знакомиться с соседями. Соседи оказались хорошей пролетарской семьёй из четырёх человек. Они занимали две комнаты, смотревших окнами на восток, в укос сопки, составлявшей третью, последнюю террасу скального берега. Под их окнами пролегала улица Софьи Перовской, по которой и нумеровался наш дом №6. Глава семьи, здоровенный, грубоголосый «Дядя Володя», Владимир Николаевич Неверов работал мастером на судоремонтном заводе, в просторечии – «СРЗ». От постоянной работы на улице, на морском сыром ветру он прибаливал «спиной», насморками, но никогда не лечился. Жена его, «тётя Шура», Александра Дмитриевна, крупная, дородная, «толстопятая» женщина, не работала, считая трудом уход за семьёй. Впрочем, у неё был низкий образовательный ценз, работать она могла только на простейших физических работах, чего ей не хотелось. Много позднее, я узнал, что она была из семьи репрессированных «кулаков», выселенных на север. Возможно, ей просто было сложно трудоустраиваться, и она предпочитала «заниматься семьёй». Дядя Володя исполнял высокую среднетехническую должность и мог содержать семью. У них было двое детей: старший сын, «Эдик», Эдуард, малословный, добрый парень, увалень и силач и младшая (но старше меня года на три) дочь, «Милка», Людмила. Учились они слабовато, не имели тяги к теоретическим знаниям. Эдик любил несложную технику, всегда что-то мастерил. Но лучше всего у него получались самопалы. Милка была заурядной, визгливой, дородной девушкой, троечницей. Пока она не подросла, она охотно возилась со мной, рассказывала страшные истории, дразнилась, иногда дралась. Мы играли в прятки (насколько это было возможно в квартире, где известен каждый сантиметр), или в пятнашки. После годов двенадцати – тринадцати игры прекратились. У Милки стали «женихи на уме». Она стала ходить на танцы и вскоре познакомила родителей с парнем из «мореходки». С усилием закончила, опротивевшую школу, уехала со своим «мореходцем» чуть ли не на Дальний Восток. Далее её судьба для меня теряется.
А пока мы все перезнакомились, разделили кухню на зоны, поставили столы, разложили посуду, поставили на кирпичную плиту, которую топить и не собирались, электрические плитки и начали совместную жизнь. Неверовы въехали первыми и заняли наиболее удобные места. Так показалось родителям, но они не огорчились, потому что квартира была большой и почти пустой. Мы прибили вешалку у своей двери. Если дверь открывалась, вешалка оказывалась за ней аккуратно прикрытой. Неверовы же расположили свою вешалку вдоль прохода в кухню, и все ходящие задевали их оттопыренные «польта» и тулупы. Дяде Володе выдавали спецодежду для работы на морозном ветру. Возможно, они хотели, что бы их верхняя одежда не была видна из входной двери. Зато, у входной двери они повесили на стену велосипед(?) и лыжи, штормовки и много суровой служебной спецодежды. Вообще, расположение помещений было таким: от входной двери шёл широкий коридор – прихожка метра на три – четыре, упиравшийся в нашу дверь. Справа, сбоку от нашей, открывалась дверь в комнаты Неверовых: большую, квадратную, проходную, «гостиную», метров шестнадцать квадратных и через неё – спальню, метров на двенадцать. Дверь в нашу комнату была со стеклом наверху. Мне понравилось, а родители поморщились, тут же завесили её газеткой, а позже, «на всю оставшуюся жизнь» – белой шёлковой занавесочкой. Наша дверь приходилась на задний левый угол нашей длинной и широкой комнаты, шесть на четыре метра. В дальней от двери, торцевой стене посередине располагалась дверь на декоративный, «фальшивый» балкон. Пока мы не заставили комнату мебелью, всем гостям и нам она представлялась огромной, как вокзал. Квартирный коридор от Неверовской двери сворачивал под прямым углом налево, делался немного уже и прямо через три – три с половиной метра упирался в кухонную дверь. Так как она всегда была открытой, то глубина кухни зрительно приплюсовывалась. Нас радовал этот простор. Кухня была меньше кухни «пятьдесят седьмого дома» наполовину, но, так как ею пользовались всего две семьи, она казалась роскошной. И мы, и Неверовы умудрялись вместе обедать на ней. Каждая семья вокруг своего столика. Хотя, по сегодняшним меркам, теснились, тогда мы этого не замечали. И если и пережидали, когда пообедают соседи, то не от тесноты, а для того, что бы «не смотреть в чужие тарелки». Квартирный коридор огибал ванную с уборной. Попасть туда можно было, сразу свернув у входа в кухню налево и оказавшись на пятачке с квадратный метр. Прямо – дверь в «уборку», налево – в ванную. Теперь думаю, что это архитектор спланировал все перемещения с вращением влево? Правда, квартиры во втором подъезде в плане были зеркальным отражением наших квартир. Там все вращались в правую сторону. И даже лестница в подъезде своими маршами зеркально отличалась от расположения маршей в нашем подъезде. Ванна была большой, а ванная комната – просторной. Тогда ещё не было стиральных машин. Простор ванной скрадывали тазы, баки для кипячения, узлы с грязным бельём. Всё равно, оставалось ещё место для игры в прятки. Кстати, в перегородке между ванной и уборной наверху было проделано большое внутреннее окно. Что ужасно провоцировало подростков, подглядывать в ванную, когда там купались женщины. Я, дорогой читатель, не подглядывал! Достоинством тогдашних квартир, конечно, были высокие потолки, три и более метра, и большое количество стенных шкафов. Два шкафа в кухне, сразу поделённые поровну, один шкаф в коридоре, за кухонной дверью, который заняли Неверовы на правах первопоселенцев. Один шкаф в нашей комнате, дверца которого нелепо выпендривалась посередине левой боковой стены. Конечно, он полностью принадлежал нам. Не помню, существовал ли стенной шкаф в комнатах Неверовых? Это не так существенно, потому что места для барахла хватало. Особенностью нашей квартиры, по крайней мере – нашей комнаты, явилось то, что переборка между комнатой соседей по этажу из другого подъезда оказалась не капитальной. Она была абсолютно звукопроницаемой. Соседи – «иноподъездники» оказались шумными, эмоциональными людьми. Они постоянно, что-то друг другу доказывали, женщины взвизгивали, мужчины возмущённо басили. А среди дня, если я учился во вторую смену и готовил уроки, заводили проигрыватель с двумя, тремя пластинками. Учитывая звукопроницаемость, родители первое время говорили вполголоса, шикали на громко говорящих гостей. Но вскоре привыкли, стали разговаривать обычно. С Неверовыми у нас сложились хорошие отношения. Хотя нам не нравились их некоторые «народные» привычки, родители всегда старались быть вежливыми, благожелательными, уступали очерёдность. Неверовы также держались уважительно с «учителями», хотя иногда проскальзывал «пролетарский» снобизм. Они подчёркивали, что дом выстроен «их» предприятием (СРЗ), а мы здесь «бедные родственники», «подселенцы». Женщины любили собираться поболтать со «своими» – «заводскими». Гордились общением с женой директора, «МарьВасильевной» Овсянниковой. Семья директора проживала прямо под нами. Первое время у заводских появилась привычка вызывать друг друга стуком по стоякам водопровода. Периодически раздавался резкий бесцеремонный металлический «бряк – звяк!». Они поминутно ходили друг к другу в гости чего-нибудь посмотреть, или чего-нибудь занять, или что-нибудь сообщить. Чаще всего сообщалось, «что дают», «что выкинули». В целом всё население дома знало друг друга по работе. Иногда, рядом, а то и в одной квартире, жили начальник и подчинённый. Разделение невольно произошло по подъездам. Возможно, потому что бегать в халатиках и тапочках на босу ногу по морозу с ветерком никому не хотелось. Внутри же подъезда было удивительно чисто, тепло и уютно. Я никогда в жизни больше не встречал таких благополучных подъездов, как в нашем доме номер шесть по улице Перовской! Мы – малыши зимой выходили в подъезд гулять, играть! Взрослые не запрещали, т.к. было очень чисто, уютно. Просто, заграница, какая-то. Возможно, потому что жил директор, возможно, что жили все «свои», а может быть и потому, что архитектурно – конструктивно подъезды начинались со второго этажа. Никаким хулиганам и вандалам не приходило в голову тащиться по высоким лестницам снаружи, что бы по хулиганить внутри. Подъезды в доме мыли не жильцы, а постоянные уборщицы. Территорию двора убирали постоянные дворники. Наверное, зарплату им платил завод, и они дорожили местом. Словом, нам очень полюбилось наше «культурное» жильё. Напомню, что к моменту заселения дом ещё продолжал достраиваться. Оштукатуривался снаружи. Он весь был покрыт лесами. По лесам ходили замазанные женщины, набрасывали «раствор» соколами и затирали затирками. Архитектор дал волю фантазии. Местами вылепливали пилястры, оштукатуриваемые под грубую «шубу». «Под шубу» был отделан и весь нежилой первый этаж, да ещё со стороны Перовской декор был пущен «арками». Основные плоскости дома и «пилястры» с «арками» были покрашены в разные цвета. Дом стал выглядеть очень нарядно. Но не сразу, а, наверное, в лето 1953 года. Когда мы въехали и перезнакомились, самой любимой игрой стала беготня по лесам. Однако вскоре сказалась производственная дисциплина предприятия. Видимо, директор сделал внушение подчинённым, а те – своим чадам. Больше по лесам никто не бегал. Тогда стали носиться «в пятнашки» по наружным лестницам балюстрады. Когда пробегали по узкому «гульбищу» между подъездами, останавливались по середине, давая приблизиться догонявшему, и вдруг перехватывались руками за вертикальную трубу – стойку лесов, прыгали в обхват на трубу и лихо съезжали по ней на площадку входа на лестницы балюстрады. Догонявший побаивался повторить трюк, бежал в обход по каменным ступенькам и, конечно, не успевал схватить съехавшего по трубе. Сначала, так делали старшие ребята. (А мы сразу поделились на «больших», старше нас года на четыре – пять и «мелюзгу»). Затем, наиболее отчаянные из нас, например, ставший моим приятелем Игорёха Журавлёв из первой квартиры на первом этаже. Потом, более робкие. Я долго побаивался и не решался. «Колька, давай, прыгай! Ничего! Только держись крепче!» – орали приятели. Наконец, я решился, перелез через каменный парапет, лёг грудью на уже очищенную от ржавчины и отшлифованную пальтишками сорванцов трубу, обхватил её, как мне показалось, крепко руками и снял ноги с карниза. Спуск произошёл гораздо быстрее, чем я предполагал. Я просто шлёпнулся вниз, не сумев погасить скорость, зажимая трубу. Обе стопы пронзила боль в пятках. Не отпуская трубу, присел на корточки и тихо заплакал. Боль не давала возможности разогнуться, встать. Было обидно за себя. Я снова оказался хуже всех. Ребята не смеялись. Они сгрудились надо мной, трогательно повторяя: «Ты чё, ты, чё?» Других слов сочувствия они не знали. Минут через пятнадцать боль отпустила, я смог, с трудом переставляя ноги, подняться к подъезду и, привалясь, на парапет, наблюдать, как ребята снова начали свои догонялки. Но уже и у них настроение сменилось. Мы постояли, поболтали. Через полчасика я, осторожно ступая на больные ноги, поднялся домой. Конечно, родителям ничего не сказал. Кажется, за ночь боль прошла.
Кроме двадцати четырёх квартир в двух подъездах, в доме оказалась ещё двадцать пятая. Она была встроена с северной стороны, с торца, в нежилую часть дома, имела отдельный вход с крылечком. Жила в ней семья Зверевых. Глава семьи работал прорабом на стройке нашего дома. И сам, конечно, наверное, с позволения архитектурного начальства создал свою квартирку. Дело в том, что наш дом был выстроен на стационарном бомбоубежище! В Мурманске я позже узнал еще один подобный дом, недалеко от «пеобразного». У него с улицы не было первого этажа, а со двора, кажется, горели окна квартир. Так вот, позже Мама рассказала, а возможно, – Игорёха, что во время войны в бомбоубежище под нашим домом хранился «золотой запас Папанина»! Известный полярник, начальник первой научной дрейфующей станции – «Северный полюс – 1» Иван Папанин во время войны возглавлял «ГлавСевМорпуть». Его транспортные суда ходили по морям Северного Ледовитого океана на восток, снабжая северные порты, привозя лес и сырьё для военной промышленности и наших союзников. Кстати, сам Папанин был заводным и горделивым, часто конфликтовал с военными моряками, доставлял им хлопоты своими приказами. Даже из ставки его пришлось осаживать. Когда мы услышали легенду о «золоте Папанина», сразу загорелись желанием посмотреть, где оно хранилось, не осталось ли, хоть немного? Кроме нежилого цокольного этажа в нашем доме, как у всех домов, был устроен подвал. Два симметричных крытых входа располагались далеко слева и справа у подъездных балюстрад. Слева, если смотреть из двора, подвальный вход вёл в бойлерную, вернее в дежурку, где постоянно гудели электромоторы насосов, гнавших холодную и горячую воду на верхние этажи. Там сутками дежурили тётки, у которых мы, разгорячённые играми, периодически просили попить. Некоторые тётки поили нашу гвардию свеженькой водичкой из своих стаканов. Ребятишки не хотели идти попить домой, т.к. это было дальше, и был велик риск быть оставленным родителями дома «без разговоров». Некоторые тётки не терпели нас, с криком и руганью выгоняли на улицу. Таких зловредин мы, придя в себя, принимались изводить, прокрадываясь под шум моторов в производственное помещение, дразня тётку и убегая раньше, чем она вскочит со своего стульчика. Ещё в этом же подвале были построены из досок ряды чуланчиков, принадлежавших квартирам, в основном из второго подъезда. Мы их называли «сарайками». Среди нас находились любители лазить по чужим «сарайкам» не для хищений, а из любопытства и ради удали. Это считалось плохой игрой, запрещалось взрослыми. Попадавшихся на этом деле, наказывали. Но всё равно, какой-то воровской, жиганский инстинкт гнал моих приятелей на неприятные авантюры. Правый вход в подвал вёл в бетонные катакомбы настоящего бомбоубежища. Он закрывался тяжёлой стальной дверью с отлитыми рёбрами, клиновидными массивными запорами. Дверь можно было задраить, как корабельный люк. Первое время на двери появилась табличка «ЖКО». Родители даже ходили туда раза два по делам. Вскоре табличка исчезла, а электрический свет и дежурные тётки остались. Ребятишек туда не пускали. Наиболее любознательным родители объяснили со значением, что «соваться туда не следует»! Мы поняли, что это военный, секретный объект. Тогда ещё существовал пиетет всего военного и всего секретного. Таинственная дверь часто была запертой, хотя все видели, как изредка туда проскальзывали люди. Конечно, мы сразу установили за ней слежку и выяснили, что изредка дверь приоткрывают, вероятно, для проветривания. А служащие тётки уходят в глубину, в бетонные комнаты, запиравшимися такими же стальными дверьми. На второй, третий год жизни в новом доме мы смогли проникать в таинственный подвал, бродили по уходящему под дом буквой «Г» коридору, обнаружили, кажется, запасный выход на тротуар Перовской, оформленный в виде канализационного колодца, но ни золота, ни каких либо ценных для нас вещей (например, оружия) не нашли. Наиболее любопытные романтики, как мой приятель Игорёха Журавлёв, горячо заверяли, что подвал сообщается с нашим цокольным этажом, что прямо из квартир первого этажа можно попасть в неизведанные лабиринты подземных ходов. В его квартире действительно, в коридоре имелся люк в полу. И когда-то, его отец и старший брат Юрка, с целью исследования лазили «в подполье». Конечно, фантазёр Игорёха тоже, якобы, увязался за ними. (В чём мы засомневались, зная суровый нрав папаши.) И плутая в подполе, они случайно вылезли в квартире номер три, Куваевых. При этом Куваев Лёнька, якобы сидевший на табуретке, прямо на таком же люке, свалился, а возможно, просто испугался и заорал, когда пол под ним зашевелился. Так как это рассказывалось в отсутствии самого Лёньки, верилось в реальность чудных событий не очень. Так же заверяли, что в двадцать пятой квартире Зверевых тоже есть тайная дверца в цокольный этаж, сделанная вопреки запрету «начальства». Словом, недостатка в таинственных клаустроманических фантазиях мы не испытывали. В школе я услышал аналогичные рассказы от Вити Проничкина. Мальчишки из его деревянных домов путешествовали по лабиринтам уличных «сараек», лазили по подвалам отдела милиции, находившегося в рубленом домике рядом! И даже прозвали этот подвальчик «домом хулиганов». Как бы выразились сейчас: там проходили подростковые «тусовки», где мальчики и девочки имели возможность познакомиться без присмотра взрослых.
После нашего заселения достраивался не только дом, но и двор. Не помню, существовал ли при заселении каменный с металлическими пролётами забор? Наверное, нет. Так как грузовик с вещами въехал от туда, где потом никакого проезда больше не было. Как воздвигли фундаментальную ограду, я не помню. Видимо, её построили летом, во время моих Энгельсских каникул. Зато созидание внутри дворовых проездов, тротуаров происходило на моих глазах. Наверное, весной, когда снег и лёд ослабли, во дворе зарычал гусеничный бульдозер. Все мальчишки сбежались глазеть. Бульдозер утюжил грязно-белый ледок вдоль внутреннего фасада. Перед его тракторным носом сиял высокий, толстый плавно изогнутый нож. Несмотря на его высоту, остроту и поразительную грубость конструкции, загребал он смехотворно мало ледка и показавшейся под ним мёрзлой земли. Он прошёлся раз двадцать туда – сюда, а срезал всего сантиметров десять грунта. Видимо, тракторишка оказался слабым (ДТ – 54), а земля – мёрзлой. Первый бульдозер с позором уполз. Однако, осталась ровная полоса гладкой поверхности, словно чертёжный намёк будущей планировки. Недельки через две раздался ещё более мощный рык. Во двор заполз «С – 100» с более массивным и выразительным «носом» и дивным устройством на «затылке». Потом я узнал, что это был бульдозер – погрузчик. Он мог сгребать что-нибудь, например, уголь и забрасывать всю кучу через себя в широкий лоток на «затылке», а по лотку куча ссыпалась в кузов автомобиля. Новому великану грунт поддался. Он за два дня разровнял основательно дворовые холмы, кучи оставленного строителями песка, застывшего «раствора». Просёк из конца в конец двора широкую гладкую земляную взлётную полосу. А так же, поперечную от неё, коротенькую – к помойке. Всё время его работы я зачарованно ходил за ним туда – сюда, не сводя глаз с врезающегося ножа, бесконечно бегущих плит гусениц, скрюченной фигуры бульдозериста, двигавшего здоровенные рычаги. Бульдозерист то привставал, заглядывая под нож через лобовое стекло, то свешивался через раскрытые дверки то вправо, то влево, заглядывая под гусеницы. Он ориентировался на колышки, вбитые планировщиками, среди которых расхаживал громко ругавшийся Зверев из двадцать пятой квартиры. Я тогда понял, что прораб на стройке, то же, что боцман на корабле. Меня завораживало не только мощное движение агрегата, но и рокочущий, то нараставший, то стихавший грохот, дрожание земли, и ещё дивный неведомый ранее запах синего выхлопа над трубой и резкого волнующего запаха «свежей» солярки, подливаемой ведром в баки. Я тогда ещё не знал, что это неправильные, неприличные запахи. Через неделю мастодонт преобразил весь наш двор, сделал его «культурным» и неоригинальным. Потом, летом, без меня проезды и тротуарчики вдоль дома забетонировали. Вернувшись из Энгельса, я обнаружил совершенно столичный, стандартный двор, изолированный от грубой действительности почти ампирным двухметровым забором. Игорёха рассказывал, как Зверев лично разглаживал вибратором бетонную стяжку проезжей части. Таким образом, наш двор стал необычно чист. Мы сразу возгордились его отличием от разрытых, разъезженных, запомоенных других мурманских дворов. Конечно, такое благоустройство стало возможным только благодаря проживанию в нашем доме директора «СРЗ» Овсянникова! Всё благоустройство делалось рабочими и техникой завода на заводские средства.
Особенности Мурманского питания. По сравнению с Энгельсским прошлым я оказался в гастрономическом раю! Вот уж чем Мурманск, действительно,был похож на столицу. Помню, как впервые зашедши с Мамой в «большой» гастроном на проспекте Ленина, был сражён сильным, невыразимо приятным ароматом варёной колбасы! Собственно, в каждом отделе пахло своими продуктами, причём передвигаясь вдоль прилавка можно было ловить здоровые крепкие ароматы, то сырой, то солёной, то копчёной рыбы. То тянуло молоком, сыром, сливочным маслом, а через шаг – вкусно жареными семечками, это разливали «постное», а ещё через шаг звучно благоухали сыры. Вдоль колбасного отдела стояли облака копчёностей. Не пахли только отделы с сахаром крупами и мучными изделиями. Но все эти частности, перебивал гранд-запах варёной «любительской» колбасы! Он мощно вырывался на улицу, и с тротуара явственно обозначал вход в гастроном. Так, что и с закрытыми глазами проскочить было невозможно. В нашем «скромном рационе» варёная колбаса стала постоянным компонентом. Мама частенько покупала и окорок, хотя Папа поварчивал, (сало никто не хотел доедать). А мне стал особенно нравиться сырокопчёный окорок, хотя Папа совсем его не переносил. Ещё он не любил маринованную селёдку. А я обмирал от кисловато-сладковатого маринада с корично-гвоздично-перцовым оттенком. Вкус уксуса для меня – благородный! Зато Папа любил печёночный паштет, продававшийся в плоских жестяных банках. За обедом сам постоянно мазал его на хлеб и приглашал всех нас. А в пачечный молотый кофе (по сравнению с современными видами растворимого и тем более «зернового», такая дрянь!) безискусно сваренный Мамой, любил добавлять кусочек масла. Первых года два я прожил в продуктовом изобилии. Потом стали проявляться периоды досадного отсутствия какого-нибудь продукта. Например, вдруг исчезала картошка. Все женщины и подростки бегали по городу и настанавливались в очереди, срочно передавая с нарочными: «картошку выбросили»! Родители не могли стоять днём в очередях, а к вечеру картошку уже «разбирали». Приходилось надеяться на Бабушку Липу, или варить лапшу. Если соседи приносили весть о «выброшенной картошке», нас с Игорёхой немедленно отряжали в названный магазин. Мы мчались и с радостью тащили домой сетки с подмороженными, почерневшими клубнями. Глинка сыпалась из сеток на полы пальто, штаны, ботинки. Дома взрослые качали головами. Помню периоды, когда надолго исчезало мясо. А варить «первое» то надо! Уха вскоре надоедала. Приспособились варить из тушёнки. Тогда много «выбрасывали» тушёнки из военных запасов, в связи с истечением срока годности. Жестяные банки, густо перемазанные техническим маслом, (Взрослые называли его «тавотом» и «солидолом», но, думаю, какое-то другое, не было «машинного» запаха.) без этикеток, стояли во всех магазинах. На второе, с гарниром из макарон или картошки, тушёнка шла прекрасно! Особенно вкусно она елась в холодном виде. В горячем, содержимое растворялось, оставляя редкие волоконца между макаронинами. Но взрослые старались приготовить из тушёнки суп! Вот уж дрянь, так дрянь! Суп получался совершенно безвкусным, синим, с цветами побежалости по поверхности, и с противным душком. Но делать нечего, ели месяцами. Как-то даже появлялась иностранная тушёнка. В чистых небольших баночках с синими этикетками и внутри не серая, как наша, а тёмно-розовая. Уж не американский ли «второй фронт» сохранился? Надписей мы не разбирали, да и не интересовались. А жаль! Мама даже вспомнила американский бекон в банках. Рассказала, что он был нарезан ломтиками и переложен тонкими бумажками, и конечно, бесподобно вкусен. Тушёнку тоже быстро приели. Проложили дорогу к консервированным супам, щам, борщам, рассольникам, продававшимся в стеклянных банках. Они были дороги, как я понял, не всем по карману. Их запускали в кипяток или в недоделанные супчики. Получались густые шикарные щи с заметным «столовским» ароматом и привкусом. Мне нравилось захватить ложкой прямо из банки холодного борщевого концентрата и поесть, несмотря на застывшее сало. «На второе» тоже часто приходилось пользоваться консервированной солянкой с грибами. Её я тоже, к неудовольствию взрослых, полюбил потреблять прямо из банки в холодном виде. Словом, чем старше я становился, тем больше проявлял вкусовых пристрастий: обожал всё острое, кислое, солёное. Мог налить столового уксуса в тарелку, напускать туда колбасы, да ещё подмешать горчички. И живот не болел. Кислющую капусту мы с Игорёхой лопали прямо из бидончиков на улице, пока несли до дому. Насчёт мяса надо добавить, что холодильников не существовало, как домашних, так и прилавков. В редких магазинах стояли большие «промышленные» холодильники. В магазинных подвалах мясо хранилось на льду и попахивало. Куриного изобилия, как сейчас, не было. Птицу продавали редко и «по блату». Зато, какой-то долгий период мы питались свежей олениной. Мне нравилась, хотя взрослые считали её суррогатом. Была в продаже даже оленья колбаса. Оленина суховата, без жира, и со специфическим вкусом и запахом, напоминала конину. Конину тоже продавали короткое время. Мне тоже нравилась. Видимо, я – «мясоед». Сейчас подозреваю, что под названием «конина» могло проходить мясо сайгаков, которых заготовляли в Казахстане промышленным способом. Продавали даже «Полярную» колбасу: половина оленины, половина рыбы!
Конечно, Мурманск рыбный город. «Простая» рыба была в магазинах постоянно. Треска и пикша считались примитивными, как чёрный хлеб. Все пролетарские семьи дня не проводили без «варёной тресочки». Даже на праздники не зазорно было подать «треску по польски» или «латку» (крошёный салат из трески). Но благородные палтус и зубатка появлялись не часто. Тоже сразу пробегал слух: «Палтус дают, зубатку выбросили!». Женское население резво бежало в магазины. Особенно было здорово отхватить этих рыб в копчёном виде. Причём, холодного копчения. Это уже был праздничный подарок. Так считали взрослые, а я считал лучшей «копчушкой» морского окуня! Кстати, палтус различался на «синекорый» и «белокорый». Один можно было варить и жарить, другой только солить и коптить. Рыба горячего копчения мне вначале не нравилась. Но потом, «разъелся», понял что некоторые сорта просто превосходны. Например, камбала, особенно крупная. Камбалу, морских ершей, окуней, другую мелочишку население запекало в пироги – «рыбники». Это особые северные пироги, обычно треугольной формы с обязательной дыркой сверху. Кроме рыбы они начиняются луком, крупой, рисом. Едят их, раскрывая вилкой, понемногу выковыривая рыбную начинку и закусывая пропекшимися лоскутами теста. Маме некогда было возиться с «рыбниками». Их мы поедали у Бабушки Липы. Ещё для мурманцев становился праздником привоз траулером охлажденной (не замороженой!) мойвы! Мойвы нахватывали килограммами и начинали жарить. Достаточно было обвалять жирных рыбёшек в муке и бросить на сковородку. Никакого масла добавлять не надо. Жареных рыбёшек просто класть в рот и жевать ароматные сухарики! Запах жареной мойвы облаком накрывал город. С фруктами и овощами были объективные затруднения. Конечно, у всех мурманских деток и подростков был тихий авитаминоз. Но мы об этом не догадывались. Зато на праздники перепадали апельсины и мандарины! Конечно, не в теперешних количествах. Сохранять фрукты тогда совсем не умели. Считалось, что зимой должны быть только «сухофрукты». Ягоды на зиму тоже не умели сохранять, хотя вокруг были сплошь ягодные места. Изредка перепадала баночка брусники или клюквы. Эти ягоды могли лежать свежими на холоде всю зиму. Мы дома часто делали «на третье» кисель из брикетов. Его было так просто заваривать, что даже меня обучили. Брикетов продавалось много, возможно, тоже из военных запасов. Папа любил жиденький, а я густой, «ломтями». Надо добавить, что чая продавалось только два сорта: «Грузинский» и «Китайский». По современным понятиям, первый можно было с натяжкой считать третьесортным чаем. Второй и чаем нельзя было назвать. Взрослые любили чай, я не очень. Думал, что это обязательная принадлежность обеда. У нас появилась дурная мода пить холодную заварку прямо из носика чайничка. Причём, это я подцепил у Папы, хотя он потом ворчал: «Выдудели весь чай из дудочки!» Молочными продуктами тогда мы не питались. Да и продавался один кислющий кефир. А вот сгущённое молоко использовали часто. «Простое» молоко шло только для разбавления гречневой каши (тоже из брикетов). Оно было более, чем наполовину «порошковое» и невкусное.
Когда меня принимали в пионеры, я отдал салют левой рукой. Перед этим нас много раз инструктировали, что и как делать. Между прочим, сказали: «некоторые отдают салют левой рукой. Это – очень плохо. Такие не могут быть настоящими пионерами!» Возможно, сказано было иначе, но смысл – тот же. Я никак не представлял, что подобное может произойти со мною. И даже внутренне ухмыльнулся на такую глупость. Но, когда нас построили в зале и заставили произнести ритуальные слова, мы так сосредоточились, опасаясь сбиться, или вообще забыть положенные фразы, что после повязывания галстуков на выклик: «За дело Ленина – Сталина будьте готовы!» вскинули руки перед лбами, совершенно автоматически. Мы уже чувствовали окончание нервной процедуры, понимали, что хуже уж не будет, и ни о чём не думали. Поэтому вскинули руки, какую удобней! Все дёрнули правой, а я – левой! Проприоцептивным чувством я её ощущал естественней. На мою ошибку внимания не обратили. Утомленные педагоги, видимо, мысленно меня тут же простили. Возможно, посчитав, что перестарались с инструктажом. Я сам, кстати, тогда не заметил ошибки. Только потом зоркие одноклассники доложили мне о конфузе. Процедуру, ведь, наблюдали все наши и параллельные классы. А «принимавшихся» было всего с десяток. «Самых достойных» из класса. Правда, я не попал в самый первый «набор». Дело было так: Мы заканчивали второй класс. Однажды Александра Михайловна после занятий объявила, что скоро некоторые из нас, самые лучшие, будут приняты в пионеры. Она не назвала конкретных фамилий. Поэтому многие заёрзали и погрузились в честолюбивые переживания. Было известно, что это должны быть отличники и активисты. В классе уже выкристаллизовались постоянные носители пятёрок, бойко отвечавшие на любые вопросы в любое время. Ясно было, что в пионеры будут приняты: Наташа Журавлёва, Наташа Чудинова, Витя Проничкин, Слава ……….. Толя Шевченко и кучка других лидеров. Но хотелось то всем! У многих заныло внутри, в том числе и у меня. Вскоре после уроков оставили пять – семь человек и стали их «готовить». Дело обрастало тайной и завистью. Я уныло констатировал, что на мне и, кстати, и на Витьке Проничкине выбор не остановился. Вскоре первые пионеры нашего класса прошли полусекретную процедуру приёма и стали ходить в школу в галстуках. В основном, ими стали девочки. Они очень возгордились. Но вскоре была сформирована вторая, гораздо большая, группа, куда уже вошли и мы с Витькой. Вот с нашего то приёма и началась в классе пионерско – партийная жизнь. Потом была сформирована и третья группа из «отстающих», и их тоже приняли. Оказалось, что в пионеры принимают всех, независимо от успеваемости и активности. Это немного разочаровало. Конечно, одноклассники потом беззлобно подтрунивали насчёт левой руки, но педагоги и вожатые никогда не упрекали. Наверное, думали, что у меня сработала парадоксальная реакция. А я же с того времени заметил, что левая рука, да и левая нога мне как-то удобней и привычней! Конечно, всё что полагается, делал правой рукой: ел, писал, строгал, кидал. Но при неожиданных, бездумных, импульсивных двигательных реакциях вперёд шла именно левая рука! Гораздо позже узнал, что бывают «скрытые левши». Возможно, я – таковой. Ведь ношу ингаляторы всегда в левых карманах, под левую руку. А юношей, обучаясь автоделу, невольно тормозил левой ногой. И в Берёзовце, управляя казённым мотоциклом, тоже всё орудовал левой. Любые тяжести невольно перекладываю в левую руку. Если несу левой, не чувствую неудобства. В правой – всё, как чужое. Сколько бы ни шагал, левая нога надёжна, о ней не задумываешься, её движения – вне контроля. Правая легко устаёт, описывает при ходьбе какие-то эволюции, о ней приходится думать, усилием мысли посылать вперёд и ставить. Наконец, при долгом стоянии всегда обнаруживаешь себя стоящим на левой.
Так вот, приняли нас в пионеры. Сначала сформировали из нас «звено», кого-то назначили звеньевым. Мы не задумывались, мы ещё не ведали, что делают пионеры. На учёбе это не сказалось. Через месяц пионерами стал весь класс. Тогда начали из нас лепить первичную организацию. Учительница Александра Михайловна всё продумала, кто будет звеньевым, кто председателем. Так полагалось. Не помню точно кого, какую-то тихую девочку она определила в председатели. Вот, по незнакомому ещё распорядку провели мы первый сбор отряда и выбрали подсказанную нам девочку. На этом и стали расходиться. Вдруг в коридоре наши самые бойкие девочки стали шушукаться и закричали остальным, что бы они не расходились. Я очень удивился и внутренне испугался. Чего это они затевают, когда всё уже сделано, как полагается. Самовольство, с детства я знал, наказуемо. Девчонки крикливо увлекли нас на задворки школы. Помню, много шумела, убеждала, стыдила нас «испугавшихся» (на самом деле мы вовсе не испугались, а были абсолютно безразличны к самостийным инициативам) Наташка Журавлёва. Суть в том, что им – бойким и самостоятельным не понравилась новоизбранная кандидатура тихой послушной отличницы. Они её за начальницу не признали. Мы сбились в сырой кирпичный угол. Сзади здание школы не было оштукатурено и выглядело страшновато. Вообще в это место не позволялось заходить. Девчонки предложили всем переизбрать председателем бойкого, миловидного мальчика, Славу Драгунова, учившегося слабовато. Других предложений не было. Мы нехотя уступили их напору и подняли руки в «салюте» – «за». Потом разошлись по домам. Благо, мне надо было только пересечь переулок и двор. На другой день, придя в школу, я уловил зловещий шепоток. Учительница уже знала о нашем своеволии. Хотя, наверное, по пионерским законам наше голосование не имело никакой силы, его можно было просто проигнорировать. Учительница испугалась быть обвинённой в безвластии и решила нас примерно наказать. Пока шли уроки настроение тревоги и тихой паники нагнеталось. Лицо Александры Михайловны было суровым. После уроков, она, пионервожатая и кто-то из должностных пионеров, оставили класс и суровым обличительным голосом объявили: «Вчера произошёл неприятный случай!» В туманных, трагичных фразах они насуггестировали лопоухих ребятишек. Затем вызвали к доске всех участников задворного голосования. Дело в том, что не все пионеры попали на это самодеятельное волеизявление. Девочки – активистки сумели задержать в вестибюле лишь немногих. Меня привлекли уже по дороге домой. Всего нас, фрондёров, оказалось с десяток. Но учительница знала поимённо всех участников! Вот нам велели встать, выйти к доске. Команды отдавались отрывисто и зло. Наверное, мы были бледны, как декабристы. С ужасом в голосе Александра Михайловна объявила, что мы не достойны имени советских пионеров. Сначала она донимала нас «рассказать всё без утайки». И, хотя, в двух словах всё было рассказано, она требовала ещё и ещё чего-то не существовавшего, словно требовала повиниться. Нам нечего было сказать. Девочки не чувствовали себя виноватыми. Я был ошарашен. Как случилось, что, не имея никогда в голове ничего противозаконного, искренне лояльный, я вдруг оказался нарушителем святых правил?! Я был подавлен. В голове – никаких мыслей, только горькое ощущение, что всё пропало, ожидание, что я буду ужасно наказан, наверняка исключён из пионеров. А это – вечный позор! Многие из нас заплакали, наверное, и у меня на глазах были слёзы. Нас и так отделили от класса. А что бы добить ещё, и из нашей шеренги выделили зачинщиков. Кажется, двух девочек. Одну из них, точно, Наташу Журавлеву. Девочки держались, как партизанки. Мы же откровенно скулили. Наконец, зловещим шёпотом Александра Михайловна скомандовала: «Снимайте галстуки!» Руки у меня обессилили и не поднимались. Некоторые со стенаниями, обливаясь слезами, пытались окоченевшими пальцами развязать узлы. Не знаю, чего, до конца, хотели педагоги. Конечно, исключать нас из пионеров в их планы не входило. Им самим не нужно было никакого шума. Школа, к тому же была «базовой при педучилище», т.е. должна была отличаться образцовой дисциплиной и воспитанностью учащихся. А тут – аполитичный конфуз! Безусловно, нас собирались постращать, что бы мы внятно, прилюдно попросили прощения. Мы ревели, но просить прощения уже не могли, т.к. наши инквизиторы перестарались, внушили нам сознание неизгладимости нашей вины. «Ладно, не снимайте галстуков!» – вдруг смилостивились наши обвинители. «Мы вас прощаем! Но, если… и т.д.» Пристыженные, униженные, убитые мы поплелись домой. Не помню, рассказал ли я дома об этой драме. Наверное, нет. На моё счастье Папы и Мамы ещё не было дома, они поздно возвращались из своих школ. А бабушку Липу наше политическое лицо не интересовало. Как-то я пережил этот день. Педагоги тоже больше никогда не напоминали нам о произошедшем.
Дальнейшая пионерская жизнь протекала, как положено, с «линейками», сборами, мероприятиями, выборами звеньевых и председателей, «ответственными поручениями», «тимуровскими заданиями» и пр., и пр. Всё это выдумывалось взрослыми, разрабатывалось в деталях, возможно, списывалось из методичек или рекомендовалось на совещаниях. Мы это воспринимали, как необходимую режиссуру сложного, малопонятного, но такого величественного спектакля, без которого жизнь утрачивала бы смысл. Вмешиваться самим в этот священный ритуал нам казалось кощунственным. Главное – выполнить все установки правильно и полно! Наташа Журавлёва проявила характер и вскоре стала любимицей всего класса и незаменимой помощницей учителей. Училась она легко, блистала молниеносными умными ответами. Её всегда вызывали, когда приходили «комиссии». Все мальчики были влюблены в неё и называли за глаза «Журкой». Я тщательно маскировал свою к ней симпатию. Избегал прямых контактов, отвечал только в общем разговоре, а если она обращалась, что-то грубовато – презрительно бурчал. Незаметно и легко она прошла пионерскую карьеру от звеньевой до председателя совета дружины в этой школе. А потом, когда мы перешли в другую, там быстро поднялась по комсомольской лестнице. Помню, окончив десятый класс, я уехал в Энгельс поступать в Саратовский мединститут. Неожиданно получил от неё письмом свою комсомольскую карточку с коротеньким официальным письмецом, откуда выпала её маленькая фотокарточка на документы. Сердце защемило. Я понял, что упустил в жизни большую дружбу, а возможно, что-то гораздо большее.
А пока мы были наивны и бесхитростны. Постоянно призывали друг друга на сборах «подтянуться». «Оказывали помощь отстающим – «брали на буксир» т. е. делали иногда домашнее задание за отстающего, или давали ему списать. «Навещали заболевших товарищей». (Вот жуткая глупость, достойная самых невежественных людей! К больному гриппом или ещё чем ни будь инфекционным, школьному приятелю с одобрения взрослых заявлялась домой ватага соучеников с лицемерной целью «навестить», а на самом деле проверить, действительно ли он болеет. Естественно, все они заражались, а потом приносили заразу в класс). Пионерская жизнь проявляла, как и всякая общественно – политическая деятельность, в некоторых из нас черты, которые лучше было бы скрыть. Многие не могли скрыть явную зависть к «активистам», собственное тщеславие при неспособности к истинному лидерству, некоторые приучались общественной работой компенсировать неуспехи в учёбе, некоторые маскировали «активничанием» собственное любопытство к чужим тайнам. Я тоже ловил себя на желании заполучить престижный пост председателя совета отряда, т. к. учился много лучше других мальчиков, не понимая, что совершенно лишён каких либо организаторских способностей, воли, целеустремлённости. Конечно, учителя просчитывали мои особенности, и выше звеньевого я не поднимался. Помню, горделиво носил пионерский галстук из тонкой шелковистой ткани, наглаженный Мамой, с пренебрежением посматривая на мятые хлопчатобумажные красные тряпочки на своих школьных друзьях. А на рукаве была пришита одна красная нашивка – лычка. Председатели совета отряда носили две, а председатель совета дружины – три лычки. Вообще военно образность формы поощрялась и была в моде.
СТАЛИН УМЕР.
В начале марта 1953 года мы узнали о болезни И. В. Сталина. Считалось само собой разумеющимся, что у Вождя лучшее здоровье в стране, и он будет жить бесконечно долго. По меньшей мере, сто лет. Когда по радио начали передавать бюллетени о состоянии его здоровья, ни у кого не возникало мысли, что он может умереть, а уж сказать об этом не посмел бы никто. Поэтому мы, скорее не с тревогой, а со спортивным интересом, слушали сообщения о «количестве красных кровяных шариков и белых кровяных шариков». Диктор индифферентно разъяснял, что должно быть больше красных шариков, а белых – меньше. Естественно, думали мы, ведь только «красное» может быть правильным и нашим! Мы так и представляли себе, что в теле Сталина идёт война между красными и белыми шариками. И вот стали передавать сводки о том, что «белые» всё больше побеждают «красных». И, наконец, совсем их победили. Сталин умер. Я запомнил этот день. Утром пятого марта по радио – сплошная траурная музыка. Сообщение Левитана. Мама торопливо собрала меня в школу. Из чёрной атласной ленточки сшила колечко и надела мне на узелок пионерского галстука. Я вышел из нашей новой квартиры на Перовской и побрёл в школу. День был, как назло, хорошим. Отчётливо помню, что на проспекте Сталина оттаял тротуар, и я шёл зимой по сухому асфальту! Конечно, под тротуаром тянулась теплотрасса, но зимой были всё-таки наледи и тёмная корка грязного снега. А тут – сухой асфальт! Небо тоже было хоть не голубым, но вполне ясным. И гадкого Мурманского ветра не было. Словом, всё было хорошо, а на душе противно, тревожно, страшновато. У начала 57 дома, у входа в овощной магазин, меня нагнал Валерка Каменский. «Колька!» – закричал он – «Слышал? Сталин умер!» Вечно Камена делал всё не к месту и не впопад. «Слышал» – зашипел я – «Не ори!» Через секунду Камена заметил у меня на галстуке «траур». «Эх, у тебя – «траур!» – восхищённо воскликнул он. «Я тоже!». Тут же он, долго не раздумывая, отодрал блестящую чёрную беечку от своей школьной сумки. (Я тогда носил портфель и втайне презирал пузырястые, карманистые сумки с клеёнчатыми вставками.) Я поразился и отдал должное сообразительности Камены. Мы задержались немного посреди тротуара, прилаживая на узел Камениного галстука чёрную клеёнчатую полоску. И, хотя, это был явно ненастоящий «траур», кривой и не шёлковый, всё равно, он стал своевременным и, как бы сделал нас психологически уверенными ортодоксами. Мы почти с весёлым настроением пустились в школу. Возле школы сбраживались кучки бледных растерянных учащихся. Внутри стоял тихий вой. Тягостная тоска разливалась вокруг. Занятий, конечно, никаких не было. В школе сначала мы собрались у классов. Явилась бледная, заплаканная Александра Михайловна. «Дети, сказала она, произошло великое горе! Умер Великий Сталин!» Больше ничего не сказала и заплакала. Теперь я думаю, ей и нечего было сказать ещё. Давать хоть какую ни будь оценку личности и деятельности Вождя спонтанно никто не мог. Это было бы кощунством. Потом обратилась директор. И тоже произнесла то же самое, и тоже заплакала. Затем нас построили парами и повели в актовый зал педучилища. Оно стояло в пятидесяти метрах от школы. Там начались одинаковые рыдательные речи. Содержание которых, как я теперь понимаю, сводилось к объявлению о смерти Великого Вождя всех народов. Так как ни слова к тому, что было в официальном некрологе, прибавить было нельзя, разве только лишь нанизывать эпитеты превосходной степени, то искусство говорившего сводилось к вариациям одних и тех же фраз. Да во время подать всхлипы, искренне и обильно вырывавшиеся из чувствительных женских душ училок. Отстояв эту панихиду, подавленные и усталые, мы тихонько разбрелись по домам. Назавтра уроки отменили. Был всеобщий траур.
Какими словами передать чувство пустоты и отчаяния в наших детских, да и во взрослых душах, не затихавшее более года. Весь советский народ находился в глубокой реактивной депрессии, даже деятельные натуры не могли избавиться от преследовавшей их «безнадеги». Все мысленно задавали себе один растерянный вопрос: как теперь жить? Ведь только ОН знал, КАК НАДО ЖИТЬ! Робко исполняли обязанности, сменившие ЕГО формально, правители. Они только сумели немного нейтрализовать активных ЕГО сатрапов, но изменить ЕГО дух и мироощущение были не в состоянии. И эти крохи свободы народ воспринял уже с радостной надеждой. Мальчишки многозначительно распевали: «Берия, Берия, вышел из доверия. А товарищ Маленков надавал ему пинков!» Кстати, авторитет «товарища Сталина», как гаранта свободы, оставался незыблемым. Все, стопроцентно, были уверены, что скрытые враги народа неправильно информировали Вождя, подло искажали его гуманную, единственно социально справедливую политику. А сам Вождь остро переживал за народ, все силы положил на алтарь народного благополучия. Именем Сталина продолжали пользоваться для обозначения превосходной степени качества, или степени честности, или высшего альтруизма. Мы, мелюзга, разделяли табу взрослых на какие-либо сомнения в Сталинской божественности. Многие нехорошие «жилы» в играх продолжали прибегать к лицемерным уловкам, используя Сталинское имя для перевода сути игры в свою пользу. Например, играем мы в войну (самая популярная игра у мальчишек) или в футбол, и вот кто-нибудь начинает «жилить». Противоположная сторона начинает горячо протестовать, доказывать нарушение правил или предварительной договорённости. «Жила» оправдывается, юлит, нагло врёт, а когда его «припирают к стенке», вдруг неожиданно бросает со зверской улыбочкой: «Ты чё, против Сталина?!» Протестующие захлёбываются от негодования, но как-то сникают, отходят, и игра распадается сама собой. Всем ясно, что никакой логики в таком нелепом сопоставлении нет, но так как доказать отсутствие логической связи и здравого смысла в брутальной ауре Сталинскиго авторитета невозможно, то с детьми происходило то же, что и со взрослыми. Они опасливо отдалялись от неотвратимой угрозы своему душевному спокойствию. Имя Сталина в те пятидесятые годы оставалось «брендом», как бы сказали сейчас. Любая продукция становилась много лучше и привлекательней, если добавлялось прилагательное «Сталинский». «Сталинский» совхоз был обязан быть много богаче «Ленинского». Паровоз, или пароход, или комбайн, или самолёт, «Сталинец» уж, конечно, превосходили все остальные наши и все иностранные. Если бы была выпущена водка «Сталинка», безусловно, пили бы только её, а на другую поплёвывали бы. Город, получавший название по партийной кличке главного революционера сразу делался уютней, комфортнее, урбанистее остальных, хотя и названных тоже по партийным кличкам или фамилиям менее значительных революционеров.
Только в третьем классе я обнаружил, что страна выжила и не сильно провалилась в тартарары. Вдобавок с 1954 года у народа появился энергичный, добродушный, забавный лидер, Никита Сергеевич Хрущёв. Он любил долго, подробно, обстоятельно, и, главное, – понятно, по простецки, поговорить. Мы, мальчишки, с удовольствием прислушивались к его русско – украинскому говорку по радио. Довольно переглядывались: «Во, даёт!» Начинали почитывать куски его речей в газетах. Но об этом, чуть попозже.
В третьем классе я был посажен за одной партой с Женей Петрушихиной, крупной, застенчивой девочкой, учившейся средненько. Возможно, таким педагогическим приёмом Александра Михайловна рассчитывала «подтянуть» её. Мы не стали друзьями, но как-то привыкли друг к другу. Наверное, я для неё оказался слишком «отличником». А она явно превалировала физически. Разговаривали мы мало, но старались друг другу не мешать. Она никогда не просила разъяснений, не обращалась за помощью. А я в силу застенчивости никогда не предлагал помощи. Мне казалось, что над этим должны смеяться. Так, что она продолжала получать троечки. Я учился легко, однако, не стремясь блеснуть. Если бы родители подзадоривали меня, будировали бы честолюбие, как у некоторых моих сверстниц, то, наверное, я бы «ходил в круглых отличниках». Но Мама и Папа приходили домой такими разбитыми, с таким глубоким отвращением к школьным заморочкам вроде педсоветов, методических совещаний, родительских собраний, классных часов и просто проверке тетрадей, что сил на моё воодушевление им не хватало. Они даже не каждый день уже спрашивали: «Ну, как дела у вас в школе?» Или вопрос, от которого я поёживался: «Тебя сегодня спрашивали? Что поставили?» Они были довольны, что у меня нет троек, и я не нарушаю дисциплину. Что я не дружу с «ухарями», «балбесами». Каждый вечер они тоскливо усаживались за круглый стол в центре комнаты «писать планы». Это было их домашнее задание. Я даже в начальных классах внутренне поражался глупостью этой писанины. Учителя, которые много лет на зубок знали программный материал, должны были проводить уроки по тетрадочке с надписью «тема, дата, содержание, закрепление» и т.п., и ещё написать, кого они спросят. Папа был аккуратен, подчёркивал бисерные строчки по брусочку пером – «скелетиком». (Нам запрещалось писать «скелетиком», только – пятьдесят шестым номером). Когда ветер с залива не дул в балконную дверь, он сидел за письменным столом. Я тоже готовил уроки за письменным столом. Через полчаса застывали ноги, потом холодели руки, державшие жестяной цилиндрик ручки, затем начинало капать из носа. Вернусь к родительским «планам уроков». Папа складывал аккуратные общие тетради с аккуратными планами за многие годы. Иногда это выручало. Он просто доставал из кипы прошлогоднюю тетрадь и клал в портфель, уверенно приговаривая, что завуч, если и захочет проверить наличие планов, не обратит внимания на даты. Главное, помахать тетрадкой в воздухе, а, явившись в класс, раскрыть её и положить так, что бы никто, ничего не прочитал. Позже, в моём подростковом возрасте, родители, сидя, спали за круглым столом под оранжевым абажуром со своими «планами» в первом часу ночи. А я томился в бессоннице, ворочался с боку на бок, то, сбрасывая, то, натягивая одеяло. Утром, с огромным трудом, в несколько приёмов просыпался, долго не мог перейти в вертикальное положение, как сомнамбула посещал уборную, ванную, расслабленно валился на кухонную табуретку. Завтракал и «нога за ногу» плёлся в «базовую школу». Если учился в первую смену, поход в школу во тьме полярной ночи, под сырым ветерком с залива казался продолжением сна, только в неуютной форме. «На автопилоте» брёл по Перовской вдоль задней стены здания Обкома и Облисполкома, которая прикрывала от ветра. Потом, оказывался на пустом перекрёстке Перовской, Воровского и Комсомольской, через который ледяной ветрила нёсся от низины вокзала прямо в сопку, под первую школу. Куда не повернёшь голову, всё равно бьёт тебе в лицо сырой морозной кувалдой, пока не вырулишь по Комсомольской на проспект Сталина. Проспект пролегал точно с севера на юг. Поэтому ветрище уже не обжигал лицо, а подхватывал железной рукой под зад, как холодная лопата, и толкал в спину до самой школы. Наконец, пересекал пустенькую Красноармейскую, составлявшую часть двора моего первого дома, утыкавшуюся в скалу входами в главное бомбоубежище, (сейчас она именуется улицей Капитана Егорова, вся обстроена и от двора отделена.) Первый урок проходил в расслабленной дрёме. Если учился во вторую смену, поход тем же маршрутом был гораздо интересней. Вдоль задней стены «Обкома и Облисполкома» всегда стояли служебные автомашины. По большей части – «Победы», реже – чёрные «Зимы», ещё реже – роскошные, кораблеподобные «Зисы 110». Неспешный шаг мой ещё более замедлялся. С осторожным любопытством я осматривал эти чудеса техники, всё время ожидая грозного категоричного окрика из задних подъездов правительственного дома. Особенно вызывали восхищение хромированные детали, колпаки колёс. Радостно развлекался я, разглядыванием собственной физиономии в выпуклых «зеркалах» колпаков. Обнаружил, что она может уменьшаться, если смотреть издалека, и резко увеличиваться при приближении на определённое «критическое» расстояние. При этом отдельные детали лица, например, нос, шаржировано вырастал так, что затмевал собой все остальные немало важные органы. Или глаз делался, как Индийский океан на глобусе. Спохватившись, бежал вперёд, пока не достигал угла проспекта. А там, в полуподвальном этаже, прямо под «Военторгом» и под квартирами работала типография «Полярной правды». В ярко освещённых окнах день и ночь рокотали печатные машины. Чёрные валы, не прекращая вращения, поднимались и опускались на вытянутых железных руках. Белые ленты или квадратики бумаги сами проносились сложным слаломом между валов и выскакивали сплошь покрытые буковками! Головы редких типографов показывались возле машин, смотрели в них, совершенно не обращая внимания на зевак, останавливавших свои ноги напротив типографских окон. Если я шёл из школы, останавливался у типографии на полчаса. С тротуара хорошо были видны наклонные «кассы» с деревянными ячейками, наполненные серым свинцом литер. Гораздо, гораздо позже, классе в седьмом, меня чуть не направили в типографию на уроки труда!!! Педагоги решили, что раз я рисую, оформляю школьные стенгазеты, то именно меня надо занять газетным трудом. Когда об этом мне объявили, очень внутренне загордился. Хорошо, что нашёлся умный человек, догадался, что труд типографа и наборщика очень вреден, и эту идею отменили. Но я забежал вперёд. А пока я был третьеклассником. Возвращался из «базовой при педучилище» с Витей Проничкиным и «Каменой» по проспекту до площади Пяти Углов. Они там жили в двухэтажном бревенчатом доме. Витя с Мамой и Тётей в комнатке метров двенадцати на первом этаже, с одним окном во двор, а «Кама» в двух комнатах побольше, на втором этаже, окна тоже – во двор. Зато окно его лестничной площадки смотрело прямо по оси проспекта. Поэтому Валерка хвастался, что ему видна вся демонстрация, от начала до конца, и в самом развёрнутом, художественно торжественном облике. (Вскоре это преимущество самоликвидировалось, так как мы сами стали два раза в год участвовать в «демонстрациях трудящихся», и видеть самих себя со стороны никак не могли). Иногда с нами брели из школы Вовка Захарьин и Адик Смирнов. Семья Адика жила в подобном деревянном доме на проспекте Ленина (по существу – продолжении того же проспекта, только за Пятью Углами), в одной комнатке метров на пятнадцать, на первом этаже. Зато его окно выходило прямо на проспект! А Вова Захарьин жил в начале Перовской, так что нам с ним было более всего по пути, тоже в деревянном стандартном рубленном доме, на первом этаже, тоже в комнатке метров на двенадцать. Получалось, что я единственный проживал в «барских», «городских» условиях, в каменном доме, на третьем (фактически на четвёртом) этаже, с центральным отоплением, (у всех ребят топились печки), горячей водой и высокими потолками. А уж наша двадцати четырёх метровая комната воспринималась, как изолированная квартира. Да и соседей то была всего одна семья! С Вовкой Захарьиным я возвращался после школы до начала Перовской. Он сворачивал направо, во дворик с двухэтажными сарайками. А я плёлся мимо Обкомовских задов, оглядывая служебные легковушки, мимо полукруглой абсиды кулис Дома Культуры им. Кирова, мимо большой трансформаторной будки, почти вплотную пристроенной к стене нашего дома, в узкую калитку нашего чистенького двора. Между прочим, совершенно равнодушно пробредал мимо входа в тридцать четвёртую женскую железнодорожную школу, находившуюся через дорогу. Не ведал, что со следующего года и до конца школьных дней буду учиться и бытовать в ней, любить и страдать, осознавать себя как личность.
Один раз, зимой, мы с Вовкой Захарьиным во время возвращения обнаружили на пустом углу перекрёстка гору убранного снега с аккуратно вырытым кратером. Это неизвестный дворник зачистил крышку канализационного люка. Вероятно, это было нужно, метрах в семидесяти располагалась пожарная часть. Вовка тут же предложил залезть в кратер. И хотя я был воспитан не делать ничего неправильного, а залезать в служебный раскоп было конечно неправильно, мы соблазнились и залезли. Дырка оказалась очень удобной для игры в войну. Мимо проезжали машины, мы прятались на дно, затем вскакивали и пуляли комками слежавшегося снега по врагам. Мне показалось, что мы играли в замечательной крепости всего минут пятнадцать, но, когда пришёл извазяканый домой, оказалось, что пришёл на два часа позже. Меня не ругали, но очень удивились нарушению моей обязательности. Меня же мучила совесть, что мы своим баловством разломали большой и кропотливый труд дворника. Мы осыпали борта, навалили и натоптали снегу на крышку люка, по существу засыпали его. И никто из прохожих не сделал нам замечания, не прибежал дворник с метлой и не задал нам трёпку. Дело в том, что наш образцовый двор регулярно и тщательно убирали постоянные дворники. Особенно мне запомнилась молодая пара глухонемых мужа и жены. Или глухонемым был только он? Он начинал работу часа в четыре – пять утра. Упорно скрёб сырой снег, отбивал постоянную наледь, посыпал песком самые ходовые места. «Т – образную» дорогу внутри двора, он держал в чистоте, как палубу военного корабля. Зато весь убранный снег он наваливал ровными высоченными валами по краям дороги. Что и говорить, лучшей горки для ребятни и лучшего местечка для толкотни подростков не придумать! Конечно, все начинали съезжать на попках и на фанерках, вываливая горы снега на проезжую часть. Парни радостно толкали друг друга в снежные откосы, любуясь замечательными отпечатками юных тел. Особым шиком было затолкать визжавшую девушку, которой ты симпатизируешь, в сугроб и нагрести ещё побольше снежку сверху, так что бы она не сразу выбралась, а выбравшись, ударила тебя со всех сил тонкой ручкой в замерзшей варежке, обозвала дураком и при этом очень ласково посмотрела! Если толкотня начиналась днём, и высокий глухонемой ещё работал, он не мог вынести этого безобразия. Он начинал нервно подбегать к ребятишкам, мыча ругаться (это мы понимали) и нервно зачищать обрушенные участки. Конечно, дети воспринимали его праведный гнев как игру, рискованную, но забавную. Они начинали бегать вокруг него, имитировать беспомощность, при этом быстро упархивая от размахивавшего лопатой великана. Что бы он сделал, если бы и поймал? Мы понимали, ничего! Самое большее – шлепнуть по заднему месту и отвести к родителям. Мы, злые мальчишки, догадывались, что глухонемой очень дорожит своим местом, возможно, ему больше негде работать, возможно, он приехал из деревни и живет, в какой ни будь служебной комнатушке. Видимо, мы его «достали». Через некоторое время с матерями, а, скорее всего, с отцами некоторых из нас «поговорили» на работе. Нам объяснили, как тяжел труд дворника, даже нажали на жалость и сочувствие, и мы перестали бессовестно вредить великану. Конечно, мы продолжали строить крепости, тузиться, сыпать друг другу снег за шиворот, бросаться кусками и глыбами, валяться в свежей мягкой пороше, но старались делать это внутри двора, не обрушивая берегов рукотворной лощины.
В третьем классе мне запомнилось одно хорошее дело, на которое нас подвигла Александра Михайловна. У каждого из нас дома было всего по одной – две детских книжки. Они были прочтены, просмотрены, и валялись ненужными. Александра Михайловна предложила создать свою классную библиотечку из принесённых из дому книжек. Конечно, в школе была полагавшаяся школьная библиотека. Но в неё, во-первых, надо было записаться, заходить в неё после уроков, когда все сломя голову несутся домой, и было как-то страшновато и официально. Во-вторых, в ней были «государственные» книжки, незнакомые, их ещё вернуть надо было в срок. А тут предлагалось просто принести по книжке в «колхоз» и брать «без спроса», что нравиться. Когда я дома рассказал об этой затее, Папа проворчал, что «нести нечего», что «это – глупости». У нас, правда, было дома всего две иль три моих книжки. Была красивая популярная книжка о разных необычных природных явлениях, таких, как «гало», «огни св. Эльма», миражи и пр. Я её уже прочитал несколько раз. Нашлись какие-то сказки. Я это отнёс в класс. Сначала не все дети принесли книжки, видимо родители без энтузиазма восприняли новые «поборы». (Все помнили ещё обязательную подписку нас, школяров, на облигации государственного займа). Книжки сложили на нижнюю полку шкафа. Кому-то, не Чудиновой ли Наташе, поручили быть «ответственной» за выдачу. «Библиотека» сразу вызвала интерес. Даже не читавшие ничего вне школьного урока из пяти строчек стали хватать и рассматривать книжки. Всех интересовало: кто, что принёс, чья книжка новее и с картинками. Моя книжка произвела впечатление. Сразу несколько человек решили её изучить. Постепенно «библиотечка» пополнилась. Я охотно брал из неё незнакомые книжки. Главное, всё было на полном доверии, ничего не записывалось. И все брали, и все приносили. И это хозяйство было «наше»! Не взрослых! Чувство коммуны побуждало дружбу! Да и читать стали охотно даже те, кто не любили. Много позже, будучи взрослым врачом, я предложил по этому принципу в Рузской больнице и в Клинском наркологическом отделении каждому пациенту вскладчину приносить по одной книжке. Ни у кого не возникло мысли о злоупотреблении! Все охотно вносили, кто, какую мог. Охотно читали. Считали благородным жестом принести «новенькую», «модную».
В доме на Перовской сложился небольшой мальчишеский коллектив, где я оказался старшим по возрасту, но равным по положению. Более старшие парни, вроде Эдика Неверова, Вовки Вдовина и Юрки Журавлёва, (старше меня года на три – четыре) имели совершенно другие интересы: стреляли из самопалов, ходили на танцы, «кучковались» с девицами, курили и выпивали, тяготились учёбой, рассматривали её, как временную каторгу. Моего возраста не было. Так что «водиться» пришлось с младшими. Первым по времени и значению стал Игорёха Журавлёв – живой, открытый, компанейский затейщик и любитель приключений. Вторым стал тихий, скрытный, немного обидчивый Коля Столбов, у него был старший брат, Олег, который Колькой командовал. Зато был и младший брат, Глеб, пасти которого заставляли Колю. Они и гуляли вместе, так что Глебка таскался за нами и иногда нам мешал. Затем в компанию влился Лёнька Куваев, рыжий, домашний, немного плаксивый, доверчивый, простодушный, жадноватый. Он был самым младшим, поэтому постоянно ждал подвоха и жаловался родителям, что не приветствовалось в мальчишеской среде. Последним заехал в дом и вошёл в компанию Славка Семёнов, простоватый, излишне бесхитростный, увлекаемый и вовлекаемый на роль исполнителя наших глупостей. При этом был физически сильнее любого из нас. Конечно, он сразу получил прозвище «Семён». Ещё в нашем подъезде на самом верхнем этаже, прямо над нашей квартирой жил Дима Захарченко. Но он был заметно моложе, пищал и жаловался. Мы не воспринимали его «своим», зазывали в игры только, когда не хватало участников. Из старшей компании мы любили только Вовку Вдовина, потому что он нередко снисходил до нас и играл с нами, мелюзгой, в «силовые» игры. У нас была очень популярна зимой игра – толкотня в «сопки». Вовка Вдовин забирался на какой ни будь ледяной бугор, обкатанный нашими попками, а мы должны были лезть со всех сторон «занять сопку». «Вдова» сталкивал, скидывал нас, играючи бросал одного на других, словом всегда оставался победителем. Если кому-то из нас становилось больно и он, взвыв, старался выйти из игры, его поднимали на смех, призывали лезть и лезть в гору. Мне игра не нравилась. «Вдова» заметил это и презрительно меня высмеивал, как труса, слабака. Но приятели продолжали относиться ко мне хорошо. Я приобрёл авторитет интеллектуала и «не такого, как все». Моё участие в потасовках и грубых шалостях исключалось «по умолчанию». Несмотря на грубоватое ко мне отношение, «Вдова» пользовался моим расположением и приязнью. Он единственный из «старших» интересовался «малышней», выслушивал наши фантастические бредни, снисходил до игр с нами. Нам нравилась опёка обаятельного «своего парня», внешне напоминавшего современного «эстрадного мальчика» Газманова. Мы прощали ему тычки и подзатыльники, раздававшиеся не со зла, а для мужского воспитания.
Не нашёл, куда вставить, упомяну здесь о новогодних праздниках. В Энгельсе Бабуля ставила в старом доме, «в красном углу», «ёлку» из длинной жидкой сосенки. Украшала ватками, старыми открытками, редкими картонными игрушками. У ствола, на ветвях укрепляла ватного, слюдяного Деда Мороза, а под елкой – закутанную в вату фарфоровую головку куклы «Маргаритки» в качестве снегурочки. В первый Мурманский год, в комнате Бабушки Липы с помпой поставили малюсенькую елочку на столик швейной машинки, у окна. Все расхваливали елочку. На ней было немало блестящих, стеклянных игрушек, серебрился «дождик», даже прикреплялись свечечки, только их не зажигали, опасаясь пожара. Я про себя разочарованно констатировал мелковатость мурманской «лесной гостьи» для такого значительного праздника. Когда мы переехали на Перовскую, стали ставить на новый год полноростую ель от пола до потолка! Даже всегда приходилось немного отпиливать низ и отрезать верхнее вертикальное «перо», чтобы вписать нашу «настоящую» елку в комнатное пространство. Ещё, елки всегда в лесу вырастали однобокими. Нам же это было на руку. Худую сторону мы отворачивали и придвигали к стенке, экономя жизненное пространство для гостей и застолья. Первый год, помню, поставили просто в крест (который, кстати, тут же лопнул). Последующие годы ставили в большую жестянку из под болгарского конфитюра, наливали воду. Наша ёлочка даже пускала светло-зелёные побеги! Наряжали нашу ель, конечно, гораздо богаче Бабулиных. Никаких ваток Папа не терпел. Покупку множества игрушек он тоже не одобрял. Но Мама понемногу, исподволь приносила по две – три игрушечки. Постепенно, как, наверное, во всех семьях, у нас стали скапливаться ящики игрушек. Мне нравились не стеклянные, нелепой, очень отвлечённой формы, а игрушки из папье-маше, на которые взрослые обычно морщились, считая их старомодными. Меня увлекала натуралистичная правильность собак, куколок, снеговичков из папье-маше, их натуральная раскраска. Помню, лежу, засыпая, за ёлкой, заворожено рассматриваю маленькую овчарку с двумя тючками на спине, кажется, с красным крестом, фантазирую. Папа считал своим учительским долгом «физика» самодельно совершенствовать невзыскательность ёлочной экипировки. Тогда ведь не продавалось электрогирлянд, хотя представление о них уже существовало. Маленькими, самодельно окрашенными электрическими лампочками украшались только общественные ёлки в школах и Домах Культуры. Всё это изготавливалось кустарно, частенько вспыхивало натуральным огоньком. Вот Папа принёс из школы самодельную гирлянду из автомобильных лампочек на двенадцать вольт. Папа сам рассчитал последовательное количество лампочек, что бы они не перегорели. Кажется, был подключён небольшой трансформатор и, точно помню, лампочка ватт на шестьдесят, грубо покрашенная разной масляной краской ромбиками. Трансформатор с большой лампочкой ставили под ёлку, там она светила к месту, озаряя низ ёлки и комнаты. Автомобильные лампочки, штук десять – двенадцать были покрашены красным и синим лаком, давали впечатление цветных огней. Хотя они быстро обгорели и перестали быть цветными, всё равно наша ёлка привлекала всеобщее внимание. Соседи и мои приятели приходили посмотреть. Мы гордились нашей гирляндой, до шестидесятых годов.
Ещё с ёлкой связано грустные воспоминания о полном разочаровании общественными детскими праздниками, на которые родители приносили пригласительные билеты из своих школ. Из детских книжек я знал, что общественные «Новогодние Праздники» являются радостными костюмированными карнавалами, что там интересно и увлекательно. Увы, ничего подобного! То ли я заявлялся на них в постном настроении, то ли, действительно, «веселье» было организовано «ни уму, ни сердцу», только мне быстро надоели и вызывали отчуждение однообразные хороводы скучных «затейников», отсутствие хотя бы приблизительной новогодней самодеятельности. Собравшиеся растерянные ребятишки лишь, сломя голову, бросались за пакетиками с подарками, как будто в этом и заключалось всё пребывание на «мероприятии».
ДЯДЯ САША САЖАЕТ САД.
Вилковская мечта о фруктовом саде с постройкой дома стала доминировать в семейных планах. Но если Бабуля ограничивалась мыслью, что «хорошо бы…». То Дядя Саша, оказывается, в изнуряющей суматохе стройки не растерял витального запала и побудительных мотивов. Ещё не были убраны последние щепки и мусор, а он уже начал планировать, как рассадит деревья во дворе. Всё чаще заводились разговоры о сортах яблонь и вишен. В доме появились книжки по садоводству с забавными рисунками – схемами крон, корней, привитых черенков, почвенных срезов. Почва больше всего удручала Дядю Сашу. Вся территория вокруг дома представляла собой утоптанный плац из сизого шлака, сквозь который пробивалась только бурая лебеда. Дядя Саша, презрев безнадёгу родных, начал методично срывать весь верхний слой земли, выбрасывая «лунный грунт» на тротуар. Много дней он так возился, пока ему не помог дальний родственник, сын (?) Тёти Тани Жировой. Ближе к осени Дядя Саша, составив план двора, накопал глубоких квадратных ям. С нашей, ребячьей точки зрения, ямы как нельзя лучше подходили для военных игр. И хотя Бабуля, предвидя этот вариант, строго настрого запретила нам с Венкой, а также, захаживавшим Толику и Гришке, лазить в ямы, осыпать их, мы всё же постепенно освоили эти прекрасные окопы. Мы начали прятаться в них при игре в прятки. Уверяя взрослых, что, совершенно аккуратно спрыгиваем вниз, нисколько не осыпая борта. Правда, вылезая наверх, мы, конечно, осаживали ногами целые вёдра «сухой как порох» комковатой почвы. Взрослые сначала поругивали нас – «делали нам замечания». Потом оставили нас в покое. Т.к. ямы не сразу заполнялись деревцами. Некоторые простаивали и несколько лет. Мы продолжали бойко играть в них даже в набиравшем силу, любимом всей семьёй, садике. Наверное, будучи уж четвероклассником, я с Венкой и Толькой Жарковым, сидя в ямах, (!) азартно гонял длинными палками волейбольный мяч. Мы пихали его нашими «Богатырскими копьями», старались затолкать в яму противника. С моей подачи эту игру мы называли «кийбол»! И всё-таки благородный трудовой напор Дяди Саши проявлялся желанными результатами. Ям не осталось, а деревья заполонили, затенили, оживили наш беспутный двор. Превратили его в милый, любимый, всем приятный, не забываемый на всю жизнь «райский уголок». За саженцами Дядя Саша ездил куда-то довольно далеко. Слово «питомник» долго не сходило с их с Бабулей уст. Вначале и хорошего посадочного материала не было. Дядя Саша привозил, что давали. Поэтому первыми деревьями в нашем саду стали «китайки» и вишни. Четыре «Китайки» были высажены в виде каре под окнами кухни. Приствольные круги двух из них нарушили геометрию нашей клумбы в виде пятиконечной звезды, что мне не понравилось. Но у Бабули уже остыла симпатия к ней. Клумбу засаживали кустиками гвоздик, ромашек и табака в вольном порядке, постепенно разобрали кирпичики из её обрамления, и, в конце концов, она превратилась в деревенский цветочный холмик. На третий год «китайки» принесли тучу золотисто-румяных сладких, с горчинкой плодиков величиной со сливу, и плодоносили обильно каждый год. Взрослые вначале охотно их жевали, угощали всех соседей, родных. Потом выяснилось, что из-за вяжущего вкуса более десятка их не съешь, а куда девать горы других, непонятно. «Китайки» опадали, покрывали ковром весь приствольный круг. Бабуля даже радовалась, когда мои мальчишки набирали яблочек в карманы, непрерывно ели дармовое угощение. Всем Вилковым захотелось «настоящих яблок»! Более «настоящими» оказались деревца «серого аниса», посаженые в ряд вдоль дорожки в уборную. Они тоже легко прижились, на третий год дали жёсткие, кисло – сладкие яблочки. Вместе с ними первым от заднего крыльца, справа по дорожке было высажено деревце «аниса бархатного». Оно долго не давало плодов. А когда начало плодоносить, завязывало не более десятка яблок. Но каких!!! Божественно сладкий, медово душистый вкус! К анису, на мой взгляд, не имевший никакого отношения. (Вкус и запах анисовых капель я знал с детства). Бабуля все годы не позволяла рвать яблоки «бархатного аниса». Эти яблоки несли представительскую миссию. Их давали попробовать только особым гостям, а если нам, то только по особым случаям, в знак особого расположения, как государственную награду. Вишни первые годы, тоже не производили впечатления. Дело в том, что мы привыкли к большим, разлапистым вишнёвым деревьям сорта «Владимирка». Ягоды на них урождались крупными, сочными, тёмно-бордового цвета, и висели на недосягаемой высоте. У нас сохранилась две таких «Владимирки» возле самого дома, под окном сеней. Кажется, они были ещё при старом доме, и их с трудом уберегли во время ремонта от разрушительной стихии преобразования. Другая «владимирка» росла в конце двора за сараем. В целом они приносили мало вишен, и их было не достать. Дядя Саша привёз из питомника саженцев стелющейся «Мичуринской» вишни – расплётки, посадил вдоль стены акрасовского дома и у уличного забора, и ещё вдоль «милиционерова» домика – сарая, т.е. на периферии двора. Когда они принялись, выпустили длинные прутики веток, мы поразились их неказистостью. Низенькие кустообразные деревца напоминали спутанные головки непричёсанных девиц. Мы не скрывали своего разочарования. Только Дядя Саша, покряхтывая, убеждал нас, что это – настоящие хорошие вишни. Действительно, года через два вишенки стали покрываться сплошными бусинками ягод, немного мельче, светлее и кислее «владимирских». Зато их было так много, и они были так доступны: подходи и рви, что сразу сделались популярны и неотделимы от понятия «наш сад». У Бабули наступила эпоха варки вишнёвого варенья. Ну, а самыми знаковыми яблонями нашего сада сделались сильные деревья «Мальта Багаевского». Не знаю, назывался ли этот сорт по местечку «Багаевке» на границе Саратовской и Сталинградской областей? Возможно, в названии заложен не топоним, а фамилия. И какое отношение имеет слово «Мальт» к острову Мальте? Но вкус и аромат этих крупных, сочных, классически прекрасных румяных яблок на долгие годы стал «визитной карточкой» нашего сада для всех родных, знакомых и просто вхожих в наш дом. Жаль только, что это был летний сорт, он долго не хранился. Съедать яблоко надо было не позднее трёх – четырёх дней после снятия. Мы, как правило, яблок не рвали, жалко было. Подбирали «падалицу». Крупные, зрелые плоды не держались на ветках. С ясным тупым стуком они равномерно шлёпались на землю день и ночь. Все взрослые, конечно, сокрушались, отчаянно ругали вредителей, всячески боролись с гусеницами – плодожорками. Сейчас я думаю, что гусеницы и всякие червячки не при чём. Деревья – матери не были в силах удержать на себе наливающийся груз яблок – деток. Но садоводы не разделяли такой примиренческой философии. С весны до осени деревца обрызгивали, опыляли всяческой отравой. Особенно остро запомнилось повсеместное повальное использование дуста ДДТ. Он появился в аптеках как средство борьбы с мухами, тараканами, клопами и прочими насекомыми, не пользовавшимися всенародной любовью. Кажется, им даже посыпали головы при обнаружении вшей. (Увы, не редкость в моем босоногом детстве). Но те химики, токсикологи, фармакологи, которые дали ему «путёвку в жизнь» даже не могли, видимо представить, какую злую дьявольскую силу запустили они в человеческое бытиё. Позднее выявилось, что ДихлорДифторТриметилметан не разлагается долгие годы, накапливается в человеческом организме и ведёт к грубым необратимым генным нарушениям. С 1970 года он повсеместно запрещён к применению и не производится. А в несчастные пятидесятые матери посылали ребятишек в аптеки за двумя, тремя, а то и десятком коробок «дуста». Его острый химический запах стоял в городе всё лето. Самое большее, для предупреждения отравления нам наказывали не облокачиваться и не трогать подоконники, густо посыпанные дустом «от мух». А яблоки многократно наказывали мыть перед едой. Мы их никогда, конечно, не мыли. Чаще обтирали об трусы, (потому что на чёрных трусах не так заметна земляная грязь), от чего яблоки приобретали заманчивую яркость, блестели восковым блеском. А ДДТ, он был внутри всех продуктов! Мы дышали его химической пылью! Сам термин «дуст» означает – «пыль». Обрабатывал сад весной, сразу после цветения и образования завязей, от насекомых – вредителей лучший исполнитель всего самого нужного, Дядя Ваня. Я этого не видел, т.к. приезжал позже. Но часто слышал рассказы Бабули, как Дядя Ваня готовился, одевался в старье на выброс, заматывал лицо. Закрывал чем-то глаза. На длинную холудину привязывал марлевый мешочек с дустом и тщательно тряс им, пристукивал каждую веточку, каждый сучок на каждом деревце. В итоге такой многочасовой работы сад был словно занесён снегом. А Дядя Ваня совершенно измождённый и отравленный валился с ног и отказывался от еды. Наверное, Бабуля, понимая и принимая его самоотверженность, угощала его водочкой. В другой раз бы – никогда! Как взрослые не догадывались о вредности дуста? Хотя у них самих болели головы, ……….
Другой проблемой и мечтой садоводов было доставание навоза. Разговоры о навозе не прекращались никогда. Приобрести его было не трудно. Коров ещё в личной собственности было полно. Но трудно было привезти. Подвод было мало, о машине и мечтать было глупо. Да и кто согласится марать машину навозом! У нас навоз всё-таки, как-то появлялся. Это тоже происходило до моего приезда из Мурманска. Обычно его было немного и его сразу растаскивали в приствольные круги под яблоньки. Так что он делался заметен, только всплывая на пенящейся воде при поливе. И то несколько раз его «переложили» от желания сделать лучше, как выражалась Бабуля «перебухали», под пару яблонь и они уже принявшись, начали неуклонно желтеть и погибли, несмотря на яростное «отливание» их водой. Мы больше использовали для подкормки «настой» куриного помёта, который всё лето кис и вонял в маленьком бочоночке посреди двора или в уголке за сараем. Жижа была очень «плодотворной», но опасность «сжечь» ею растения увеличивалась во много раз.
Посадка сада длилась не год и не два, а, в целом, лет пять! И всё это упорно творил Дядя Саша, который сам то жил в Саратове, работал на паровозе, уставал. Да на приезд – отъезд в Энгельс требовалось не менее трёх часов. Другие, только посильно помогали ему. Как стойко было в нём желание созидать! Ему хотелось, что бы было лучше, не традиционно, по науке. И вот он удивил родственников идеей посадить виноградник! Конечно, все засомневались. Вся наша территория условно делилась на двор и огород, хотя, помню, в начале никакой, собственно, границы между ними не было. Только после постройки нового дома, из остатков горбыля был возведён поперечный забор с калиткой (кажется, была использована старая входная калитка). Огород отличался ещё меньшей плодородностью почвы, т.к. был сплошь глинистым. Тем не менее, Дядя Саша решил заложить виноградник именно в огороде, на понижавшемся участке сразу за поперечным забором. Он всё перекопал, наверное, насыпал навозу и вкопал четыре ряда полутораметровых столбиков. На столбики натянули проволоки и старые провода, какие остались от электропроводки старого дома. Вначале провода протянули низко над землёй. Дядя Саша уверенно строил это, ориентируясь на свои свежие воспоминания о службе в Германии. Он копировал немецкие виноградники. Вместе с тем он, конечно, штудировал купленную под иронические улыбки родных книжку «Виноградорство». Купил он её, так же как и «Пчеловодство», сразу после постройки нового дома. В «Виноградорстве» мне нравились редкие цветные фотографии обильных кистей, чёрно – белые рисунки ящичков с песком, черенков, методик посадки и схем шпалер. Где он приобрёл черенки, в том же «питомнике», или, скорее, в НИИ растениеводства? Благо в Саратове такой был. Словом, вскоре на нашем огороде, действительно зазеленели четыре ряда молодых тянущихся лоз. Необычные звёздчатые листочки, посветлее – сорт «Мадлен», потемнее – сорт «Изабелла», заколебались на старых проволоках. Ходить и бегать в винограднике нам с Венкой было категорически запрещено. Вся земля между шпалерами была перекопана как контрольно – следовая полоса на границе. Взрослые, особенно Бабуля, ревниво смотрели всякий раз, нет ли на ней наших следиков. Да и чего нам было туда ходить, ведь никаких ягод на кустиках и не было! Мы бегали мимо виноградника вглубь огорода только за огурцами и морковкой. Да таскали вёдра с водой по вечерам, когда начиналась нелюбимая процедура поливки, обливая и обстукивая голые ноги до синяков. На осень удлинившиеся лозы отвязывали от проводов и прикапывали к земле. По науке надо было бы прикрывать, чем ни будь, но прикрывать было нечем. К счастью ничего не помёрзло. Весной всё расправляли, возможно, подрезали, т.к. Дядя Саша купил настоящий секатор, редкий в те годы инструмент. Его берегли, как зеницу ока. Подвязывали лозы тряпочками от разодранных старых дамских сарафанов, поэтому шпалеры выглядели очень нарядно. Не помню, через два или три года на лозочках появились цветы в виде невзрачных зелёно беленьких махнаток. Цветы превратились в гроздочки маленьких зелёных шариков! Виноград! У нас вырос виноград!!! Радости взрослых и нас не было предела. Яблоки к тому времени появились у всех. А вот виноград, был у нас одних, может быть, на весь город! Теперь надо было ждать и поливать, ждать и поливать. Шпалеры густели, превратились в зелёные стеночки, почти непрозрачные, только снизу, там, где из земли торчали корявые серые сучки, можно было что ни будь подсмотреть. Поэтому появился большой соблазн играть в винограднике в прятки. Когда зелёные шарики Мадлена и синие шарики Изабеллы стали величиной с горошину, все стали донимать Дядю Сашу разрешением попробовать виноград. «Нет, нет! – Категорически запретил он – Ещё совсем незрелый!» Венка первым не выдержал, сорвал ягодку. Она оказалась твёрдой и кислющей. Наконец, в середине августа, на кустах Мадлена свесились зелёно–янтарные, вполне крупненькие ягодки. И главное, они сами полопались. Мелкие летние мушки охотно облепили сочащиеся шарики. Мы поняли: виноград созрел! Стали понемногу экономно срезать кисти, которые просвечивали насквозь, отливали жёлтым. Наш виноград оказался сладким и ароматным! Конечно, его было чуть–чуть, но мы пробовали сами и угощали всех гостей, которые «Ахали» и просили непременно показать им эти сады Семирамиды. Гостей вели в виноградник. Они всплёскивали руками, наклонялись к кистям, качали головами и не могли выразить своего восхищения. С годами виноградник приносил всё больше кистей, виноградинки становились крупнее и слаще. Наконец, наступил период, когда мы не съедали весь виноград! Он лопался и пропадал. Поэтому, даже однажды, один только раз, нас с Венкой послали с ведром винограда на базар! Торговать!!! Как мы торговали, опишу позже. Кстати, Изабелла, чёрный виноград, вызревал очень поздно и не до конца. Его снимали в сентябре, когда я уже уезжал в Мурманск. Из принципа взрослые пробовали делать вино, но оно не получилось. Позднее оказалось, что винограднику повезло с климатической аномалией. В детстве я ничего о погоде не знал, кроме нудной необходимости заполнять в начальных классах «календарь погоды». Оказывается, десятилетие пятидесятых годов сложилось очень жарким и сухим. В таком климате виноград рос и вызревал. Десятилетие шестидесятых годов, когда я был уже студентом, женился, и у нас с Надей появились Натуля и Димуля, значительно «похолодало». Климат в Саратове стал мокрее, (возможно, сказалось создание огромного Волгоградского водохранилища), и виноград выродился. Не только не вызревал, но и не рос! Ляля, прочтя это место, поправила меня: виноградник не выродился, а был сознательно ликвидирован Дядей Сашей и Дядей Ваней, т.к. за ним стало трудно ухаживать. Наши «взрослые» постарели! Ещё, кажется, наш сосед, «милиционер» начал строить домик в глубине дворов, (с улицы не хватало пространства), и уговорил Бабулю уступить ему часть ширины нашего огорода. Так что пол виноградника ушло под «милиционеров» домик. Правда, он не долго радовался своей недвижимости. Лет через семь горисполком снёс все наши дома и сады, настроил в нашем квартале длинных пятиэтажек.
Кроме деревьев в саду рассадили и кусты. Как обычно: смородина и крыжовник. Кажется, пытались рассадить и малину. Но надо признать, они росли у нас как-то вяло. Ягод давали немного. Засыхали, и их часто выкапывали, переносили на периферию. Словом, ягодные культуры не составляли парадного лица нашего сада. Вероятней всего, они страдали от маловодия. Яблони же, если их обильно поливали весной, «уливали», спокойно росли всё лето. Постепенно яблонями засадили заднюю часть огорода. Особо гордились каким-то сортом, называвшимся «Бабушкин». Всем гостям предлагалось попробовать его. Я ничего вкусного в нём не находил. Его любил Папа. Папа, несмотря на стойкое увлечение рыбалкой, добросовестно и даже истово принимал участие в ежевечерних поливках сада и огорода. В самом начале садовой эпопеи мы могли поливать только водопроводной водой, приносимой из общественной колонки на углу Петровской и Красноармейского переулка. Т.к. вечером начинали поливать все, напор воды резко падал. Она чуть текла в подставленные вёдра. Вдобавок, если наливший свои вёдра отпускал тугое кольцо тросика крана колонки, вода сбегала по трубе вниз. И следующий водопотребитель долго с усилием тянул кольцо, примерно с минуту вода булькала и фырчала в трубе, поднимаясь наверх, пока, наконец, не начинала лениво изливаться в повешенное жестяное ведро. Поэтому притомившаяся очередь гневно кричала на тех непонятливых эгоистов, которые норовили уйти со своими вёдрами, бросив кольцо. Надо было удерживать его до тех пор, пока не подхватит следующий водопользователь. Рационализаторы подсовывали под кольцо чурки, камешки, кирпичики, что бы кран не закрывался, и вода текла непрерывно. Тогда, граждане, воспитанные в духе экономии социалистической собственности, каковой и являлась водопроводная вода, кричали на нерасторопных граждан, чтобы быстрее подставляли свои вёдра под общественную струю, а не разливали бы драгоценную влагу и не устраивали у колонки безобразную лужу, из-за которой «теперь трудно подойти». Словом, к вечеру у колонки скапливалось небольшое говорливое общество, большей частью – женщины. Они обсуждали последние уличные новости, пользуясь возможностью официально передохнуть от непрерывной семейной каторги. Поссорившиеся между собой имели возможность, как бы вынужденно, встретиться на нейтральной территории и помириться. Многие приходили семьями, цепочкой таская воду на огороды. Муж подхватывал вёдра и бегом бежал к дому, успевал вылить воду, или оставить эти вёдра бабушке, а сам с пустыми бежал к колонке, где жена уже, вновь заняв очередь, приближалась к заветной струе. Мы тоже ходили цепочкой. Только оставаться перезанимать стеснялись. Папа с самыми большими «широкими» вёдрами, Мама с вёдрами цилиндриком. Я – с «полуведёрным» блестящим ведёрком. Вначале мне выделялось одно цилиндрическое ведро, считавшимся «небольшим». (Ровно десять литров). Я мучался не в состоянии пронести его полным. Приходилось недоливать, что считалось позорным, тащить, изгибаясь, словно вопросительный знак. Ведро вырывалось у меня из рук, больно било ребром донышка по ногам. Я мог пробежать с ним в одной руке не более пятидесяти метров, затем от режущей боли кисть сама разжималась, и ведро плюхалось на землю. Я, задыхаясь от слабости и стыда, висел, согнувшись над ним, проклятым, минуту, подхватывал другой рукой, бросался вперёд, надеясь пробежать ещё, хоть столько же. Но пробегал уже гораздо меньше. Так от колонки до калитки я делал не менее четырёх остановок. Вода от такого бессильного мотания выливалась, и в итоге, я приносил не более половины ведра. Все с укоризной смотрели на мои мучения. Взрослые считали меня неумелым и подозревали в лени. «Что ты не можешь идти прямо! Иди прямо, неси ведро в отставленной руке, старайся, что бы оно не моталось! Не торопись!» Соседи на колонке, мне казалось, посмеивались. Они не понимали, что я просто был слабее детей своего возраста, не мог выполнить то, что для них было обыденной нагрузкой. Венка поругивал меня, старался учить и воодушевлять, но душой понимал мои страдания. Жалея меня, тихо приказывал отдыхать, а сам делал лишние рейсы за меня. Ведра прагматик Венка хватал тоже поменьше. Но Бабуля частенько вручала ему широкие, «конные». За вечер трудолюбивый поливальщик раз десять ходил на колонку и с полными ведрами, обязательно обливая себе ноги, больно стукая по щиколоткам, с отдыхом и перекладкой рук – во двор. Во дворе надо было аккуратно перелить воду в лейки. А она обязательно текла не туда, брызгала от леечной крышки на штаны и вокруг. Бабуля сама поливала из лейки кустики помидор, рядочки морковки и лука. И конечно, больше всего – грядки огурцов. Дядя Саша тоже, когда приезжал, хватал самые большие вёдра. Конечно, полить весь сад из колонки было невозможно. Буквально, в первые же годы остро встал вопрос о бурении колодца. Когда я слышал разговоры взрослых о необходимости колодца, представлял себе настоящий, копанный колодец с деревянным срубом, сырой, тёмной шахтой и традиционным воротом. Других колодцев в моём воображении не существовало. А тут вдруг заговорили об «обсадных трубах», «качке», бурении и т.п. Я очень про себя удивлялся, но т.к. привык помалкивать, старался только понять, чего же хотят взрослые, и был слегка разочарован.
Весной 1953 года, будучи привезённым в Энгельс Тётей Таней, я обнаружил во дворе длинные тонкие ржавые трубы. Они были заготовлены Дядей Сашей для постройки колодца. Моим приятелям во время игр во дворе нравилось: одному – крикнуть в дырку с одного конца какую ни будь глупость, другому – слушать её из другого конца. Эта дикая забава так веселила их, что они расходились, начинали громко и отчётливо сквернословить в трубу. Видимо трубное эхо так звонко, гулко отдавало в уши им грязные нецензурные ругательства, что они совершенно опьянели от этой низменной радости, безостановочно хохотали, орали сильней и сильней и не хотели бросать этого гадкого занятия. Я был поражён и растерян. Я не ожидал, что мои старые приятели, хорошие мальчики так изменятся за одну зиму, так огрубеют! Больше всего боялся, что кто ни будь из взрослых, сама Бабуля вдруг услышат это безобразие. Вот – гадость, вот – позор! А им это занятие понравилось, они с удовольствием стали повторять его при каждом посещении. Хорошо, что стройка скоро началась, и трубы пошли в дело. Дядя Саша нашёл бригаду профессионалов – шабашников, буривших артезианские колодцы. Они подсказали, что купить. На двор привезли несколько длинных брёвен (наверное, шестиметровых). Привезли толстый обрубок с вбитыми в торцы стальными болтами и приделанными крестообразно трубками в качестве рукояток – самодельную катушку для наматывания троса. Моток нетолстого стального троса, блоки, болты, всякие железные мелочи. И, наконец, самое главное и таинственное – рюмкообразную трубу диаметром сантиметров пятнадцать с зазубринками, длинной метра полтора – «бур». Я очень про себя удивился, как этой железякой будут бурить. Что при бурении, бур должен вращаться, я уже знал. Не даром читал журналы «Техника – молодёжи». «Бур» шабашников был совсем не острым. Наверное, я не выдержал и сказал об этом Дяде Саше. «Они будут не сверлить, Коля, а бить в землю» – пояснил Дядя Саша. «Что можно пробить такой тупой трубой?» – усомнился я про себя. Перед началом работ Бабуля с Дядей Сашей деловито – озабоченно обсуждали, где же быть колодцу. Были варианты устроить его в огороде, варианты – по всему двору, но на периферии. Точку поставили сами бурильщики. Они стали делать, где им было удобно. Им оказалось удобно прямо посередине двора, по курсу центральной дорожки в уборную. Там было просторнее всего. Рабочие (их было всего человека четыре) установили из трёх брёвен треногу, соединив брёвна болтами наверху и навесив на болт блок. Предварительно на одно бревно наколотили дощечек в виде лестницы. Затем между двух «ног» на уровне груди горизонтально установили самодельную «катушку». Через блок перекинули трос. Один конец троса закрепили на «катушке», к другому прицепили трубу – бур. Всё хозяйство собирали дня два – три. Наконец, наступил волнующий момент начала работ. Всем крепко – накрепко наказали «близко не подходить». Мужики налегли на рукоятки «катушки», крутя её на себя. Сооружение заскрипело, заныло. Трос начал наматываться. Толстая труба поехала вверх. Только она коснулась верхнего блока, мужики отпустили рукоятки катушки и быстро отскочили. Труба – «бур» ринулась вниз, катушка быстро завертелась в обратную сторону, завизжала. «Бух!» дрогнула земля. Труба крепко воткнулась в почву. Довольные мужики завертели свой ворот, выдернули бур из земли. В поверхности осталась ровная дырочка сантиметров десять глубиной. Я был поражён торжеством примитивизма! Неужели таким детским способом они собираются вырыть колодец?! Но мужики были уверены в своей правоте. Они начали упорно долбать землю. И через час уже почти весь бур уходил в пробитую дырку. Когда много земли набивалось в трубу, бур приподнимали, оттаскивали навесу и просто стучали по нему кувалдой. Через три – четыре стука из отверстия вываливался кусок земляной, а потом глинистой колбаски, который просто отпихивали ногой подальше. Позже, от Дяди Саши я узнал, что он называется «керн». Мужики работали как заводные почти целый день, останавливались только на короткое время «перекурить», да, наверное, Бабуля кормила их обедом. Дело продвигалось не быстро. Чем глубже опускался бур, тем твёрже становился грунт. За несколько ударов набивалось глины сантиметров на десять – пятнадцать, а иногда, и того меньше. Конечно, я целыми днями кружил вокруг работяг, рассматривая все подробности их коллективного искусства. Они стали приходить не полным составом, чаще парами. Куча вытащенных кернов росла, они меняли свой цвет! То шли желтовато – бурые, то – беловатые, то – синие! Твердость их нарастала. Они уже совсем не рассыпались. И дядьки извлекали бур на поверхность всё чаще. Колбаски кернов становились всё короче. Это говорило о трудности бурения. Судя по длине уходившего в дырку троса, воды на ожидавшейся глубине не обнаружилось. Я вообще удивлялся про себя, откуда взрослые знают, что должна быть вода, может, её тут нет совсем? Как-то керны пошли мокрыми. Значит, появилась вода, но мужикам она чем-то не понравилась, и они продолжали упорно сотрясать землю. Наконец, на глубине около двадцати метров пошёл мокрый песок, захлюпало, труба стала такой сырой, что с неё капало. Мужики облегчённо вздохнули, бурение закончилось, можно было обустраивать колодец. Всего долбали землю более двух недель. Начались хлопоты с «обсадными трубами». Это – толстые трубы диаметром сто миллиметров (может быть и потолще), которые отделяют землю от дырки, что бы она не сыпалась и не засыпала скважину. Где-то с трудом их купили, нарезали, свинтили и опустили в скважину. Где-то, с подачи мужиков, мастер сварил, вернее, изрезал дырками такую же трубу, её обернули мелкой медной сеткой и опустили первой непосредственно в пласт песка, насыщенного водой. Сетка должна была не давать песку подниматься с водой и перетирать насос. Когда были опущены толстые «обсадные» трубы, в них опустили «насос» – трубу потоньше, с двумя клапанами вверху и внизу, если трубу двинуть вниз, вода свободно войдёт в неё, если приподнять, вода не выльется, а останется выше «насоса». Насос, в свою очередь держался на тонкой трубке, наверное, в четверть дюйма, тянувшейся во всю глубину колодца до верху. Наверху она торчала из обсадной трубы. На неё были навинчены «ушки», к которым через болт присоединён один конец толстой деревянной палки – качалки. Палка, вернее целая оглобля, (Дядя Саша любил всё большое, удобное), опиралась на ось в выпиленном торце толстого бревна, закопанного возле выхода обсадной трубы. За другой, полутораметровый конец качалки надо было изо всех сил качать руками. Сначала вода не шла, но качание становилось всё тяжелее, вода постепенно наполняла вертикальную трубу колодца. Наконец, на восьмой, десятый, качок, вода с характерным шумом – плеском вырывалась мощной струёй из поворачивающегося в разные стороны крана. Она гордо плескала на пыльную землю, вмиг затопляя всё вокруг «качка». Взрослые и дети взвизгивали, радостно орали: «Стой! Куда! Подставьте скорее чего ни будь! Стой, не качай!» Вокруг «качка» быстро образовывалась лужа, но все были безмерно довольны и счастливы. У нас появилась «СВОЯ ВОДА»!!! Вода казалась неимоверно вкусной. Действительно, она была очень холодной (Дядя Саша потом измерил температуру – восемь градусов). По вкусу очень отличалась от волжской водопроводной, безвкусно – пресной и с запахом хлорки. Наша вода, по существу, была минеральной, очень жёсткой, с большим содержанием железа и кальция. При стоянии железо из растворимого переходило в гель, вода делалась мутной, желтоватой с хлопьями. Поэтому пить её было приятно только сразу, несмотря на лёгкий сернистый запах и голубевшие на поверхности «побежалости» «нефелей». Но мы и не собирались отстаивать её, готовили на водопроводной. «Наша вода» предназначалась для полива сада, а для этого она подходила как никакая другая. Думаю, обилие яблок в нашем саду было связано именно с железистостью нашей воды. Если качание прекращали, то вода в трубе постепенно просачивалась вниз, и при новом добывании воды снова требовались холостые качания. Качать было довольно тяжело даже взрослым. Поэтому после первого года «ручного» пользования все взрослые начали подумывать о механическом, моторном приводе. Дядя Ваня, где-то подсмотрел, вызнал об использовании мотциклетных моторов. За зиму 1954 года он приобрёл моторчик «Ирбит» для велосипедов.
Сейчас никто, наверное, не представляет себе устройство первых моторных велосипедов – прообразов современных мопедов. Для любителей техники сообщу: Моторчики крепились к раме самых обычных велосипедов, к той трубе рамы, на которой торчит седло. Они торчали у заднего колеса сбоку, а вращение передавалось толстым резиновым роликом, прижимавшимся к шине заднего колеса велосипеда. Моторчики были маломощны, передача слабая. Если на колесо налипала грязь, то вращение не передавалось. Словом, это был позавчерашний день советской техники.
Дядя Ваня тщательно продумал и выполнил раму из железных уголков. На раме крепился моторчик «Ирбит», прижимавшийся роликом к закрепленному на раме заднему колесу от велосипеда с зубчаткой. Цепь зубчатки была наброшена на шестерню самодельного кривошипа со штангой, закреплённой за оглоблю «качка». Если завести моторчик, устройство оживало, велоколесо начинало бешено крутиться, кривошип мотать штангу, штанга тянуть оглоблю туда – сюда. Качать мотором пробовали, вода шла, но завести мотор могли только мужчины, которые не так уж часто наезжали в Энгельс. Правда, штангу можно было легко открутить от оглобли, что Бабуля и делала и качала воду руками. Вдобавок моторчик оказался крайне слабосильным. Он перегревался. Нежное велоколесо тоже, явно, не родилось для такой ломовой работы. Словом инженерная мысль наших мужчин невольно возвращалась к электроприводу, которым, кстати, уже пользовались некоторые Энгельсцы. Колодцы – качки уже частенько стали попадаться во дворах. Народ быстро уяснил несравненную пользу этого не дешёвого устройства. Года через два качок появился на дворе Акрасовых. А потом – и на дворе «Карлы», «Полковник» Дядя Витя и «милиционер» соединили средства и усилия. И в других дворах. Так что даже возникла мода подглядывания сквозь забор на шум работающего «качка». Прохожие, заслышав равномерное: «чух – блям», «чух – блям», радостно сообщали друг – другу: «слышь, качок работает!» и припадали к щелкам. Электропривод требовал дополнительных вложений и доделок. Во-первых, нужно было подвести во двор к колодцу электропроводку, во-вторых, найти моторчик соответствующей мощности (которые не продавались), в-третьих, частые обороты электромотора надо было понизить, что бы он смог качать штангу насоса. Оказывается, все эти технические задачи были уже давно решены доморощенными умельцами с саратовских заводов. Главной задачей стало найти этих умельцев, и оплатить их трудовой энтузиазм. В рабочее время, из казённых материалов (других не было), на казённых станках умельцы изготавливали редукторы, понижающие обороты электродвигателей и соответственно усиливающие их вращающий момент, так, что полуметровый кривошип мог мотать туда – сюда штангу качка. Не помню, уж в какой год, я приехав из Мурманска, обнаружил во дворе высокий «телеграфный» столб, вкопанный метрах в трёх позади качка. От дома к столбу тянулись два провода, затем, в виде изолированного провода спускались по столбу к дощатому ящичку со сдвижной жестяной стенкой. В ящичке обнаружилась обычная фарфоровая электророзетка. Всё это хозяйство мне с гордостью продемонстрировал Венка, а так же сообщил, что мотор уже приобретён, и что скоро заработает наш качок, а нам больше не придётся виснуть на нём, изо всех сил мотая оглоблю насоса. Моторчик привёз Дядя Ваня. Он оказался трёхфазным, от магазинного холодильника. «Мужики» долго обсуждали: проводить ли во двор трёхфазный ток (это оказалось невозможным), или искать другой мотор. Сошлись на том, что можно подключить только одну «фазу», т.е. задействовать только третью часть обмоток моторчика, и соответственно только третью часть его мощности. Но это давало возможность включать его в общую нагрузку дома и через обычный счётчик. Так и сделали. С бревна – фундамента сняли раму с веломоторчиком «Ирбитом» и велоколесом. Установили купленный или сделанный по заказу тяжелый редуктор из трёх зубчатых шестерёнок и махового гладкого колеса. К кривошипу редуктора присоединили штангу качалки насоса. Недалеко от редуктора на бревно навинтили пластину с пазами под электромотор, сделанную лично Дядей Ваней. В пазы вставили головки болтов, протыкавших опорные лапы электромотора, и затянули. С помощью пластины мотор можно было оттягивать и придвигать к редуктору. Всё это придумал Дядя Саша, а сделал Дядя Ваня! Наконец, на маховое колесо редуктора и на шкив электромотора (кстати, тоже сделанный Дядей Ваней) надели сшитый при мне самодельный широкий ремень из транспортёрной ленты. Моторчик под ремнём максимально оттянули, чтобы ремень не провисал. Когда всё было собрано и много раз просмотрено на предмет правильного соединения и соответствия осей направлению вращения, вилку, потребовав всем «отойти на безопасное расстояние», воткнули в розетку. Моторчик загудел, взвыл, немного затрясся, но не закрутился. Тогда осторожно нажали на качалку руками. Мотор подхватил это движение, но тут же остановился, продолжая гудеть. Тогда Дядя Саша сам сделал несколько качков, раскрутив маховое колесо редуктора. Моторчик подхватил это движение, стал гудеть тише и стал ровно и бодро крутиться! Редуктор превратил быстрое вращение в равномерное раскачивание рукоятки насоса. «Качок» заработал, вода хлынула из крана, мы заорали, запрыгали, начали поздравлять «мужиков» с их творческой победой. С тех пор прекратились наши поливальные мучения. Мы все, включая Бабулю, быстро научились запускать мотор. Включали вилку мотора в розетку, и, не страшась его грозного гудения, руками с усилием делали несколько качаний, раскручивали маховое колесо и быстро отскакивали от самостийно мотавшейся ручки. Конечно, взрослые сразу «настропалили» нас, т.е. строго – настрого запретили приближаться к работающему редуктору, открытые шестерни которого хищно затягивали в свои чёрные маслянистые зубы даже наши взгляды! Потом Дядя Ваня сделал на заводе жестяной кожух точно по форме шестерёнок. Всё равно при дожде и в неработающем состоянии редуктор накрывали сверху ещё и старым корытом, в котором когда-то купали меня.
Поливать стало гораздо легче, особенно по крупному, например, яблони. Раньше под каждую яблоню носили воду ведрами. Один руками качает, другой – носит. Дядя Ваня и Дядя Саша на пару устраивали такое водолитие. А лить надо было по сорок ведер под маленькие и по шестьдесят – восемьдесят под большие! Вот уж «охота пуще неволи». Да ещё порой нас с Венкой «привлекали». Теперь мотор мотал, а вода текла через здоровую воронку (опять, изобретение Дяди Саши) в дюймовые трубы, разложенные по земле, своими концами висящие над приствольными кругами или над канавками, прорытыми к каждой яблоне. Всё же для поливки морковки, огурцов, лучка, помидор требовалось носить воду индивидуально вёдрами и лейками. Эту монотонную и неинтересную работу полюбил Папа. Он каждый вечер, если только не был разморён походом по жаре на рыбалку, охотно и пунктуально разносил лейки по грядкам, причём вёл свой счёт и порядок в этом тимуровском деле. Даже старался прийти с рыбалки не поздно, что бы поужинав, приступить к вечернему поливному ритуалу. Мы с Венкой старались к этой поре улизнуть на улицу и отойти подальше от калитки, что бы не быть позванными на замечательный общественно – полезный труд. Заявлялись назад, когда по нашим прикидкам все грядки уже должны быть мокрыми, а Мама и Бабуля соорудили нехитрый ужин из картошки, овощей и хлеба с маслом. Позволю себе напомнить читателю, что в мои мальчишеские годы домашних, бытовых холодильников не существовало. Продукты покупались на один, два дня, разумеется, кроме круп и макарон. Сливочное масло в моём детстве было солёным на вкус. Или пользовались топлёным маслом, которое тоже быстро прогоркало. Масло, например в школьном буфете, хранилось в воде! Кусочки плавали в тазике или большой миске и всё равно были мягкими, липли, зато легко мазались. Мясо покупалось только на один день. Летом, даже оставленное всего на ночь и присоленное оно уже попахивало. Из всех мороженых продуктов в детстве существовало только мороженное! В магазинах, конечно, были шкафы – холодильники, но никаких холодильных прилавков не было. Всё это появилось в шестидесятые годы, а мы с вами пока находимся в пятьдесят третьем.
Л Я Л Я Р О Д И Л А С Ь.
Все, пишущие воспоминания, всегда особенно обстоятельно и волнительно описывают ожидание родителей и всей семьи появления ребёнка. К своему стыду признаюсь: я совершенно не заметил Маминой беременности и ни как не ожидал появления сестрёнки. Вроде бы Мама действительно пополнела, но я думал, что так всегда бывает со взрослыми. Вокруг было столько толстых тёток. Во всяком случае, живот у Мамы вовсе не торчал, как полагалось при беременности. Иногда Папа ласково похлопывал по Маминому животу, поглаживал и приговаривал: «Что-то, мы немного пополнели!», или ещё что ни будь в этом роде. На что Мама отвечала смущёнными междометиями, уклоняясь от шутливого тона. В семье не обсуждалось ожидание другого ребёнка. Меня никогда не смущали глупостями типа: «Кого ты хочешь, братика или сестрёнку?» Хотя, наверное, все родные были в курсе ожидаемых событий. Словом, вечером 12 октября 1953 года, когда я уже влез в постель и ворочался при свете абажура, Маме стало нехорошо. Она заохала, села на взрослую кровать и попросила Папу вызвать «скорую помощь». Взволнованный Папа быстро нахлобучил пальто и, наказав Маме не волноваться, выскочил в подъезд. Телефонов в нашем доме не было. Возможно, он был в квартире Овсянниковых, под нами, но Папа был скромен, имел свой кодекс чести и не стал ломиться в директорскую квартиру. Возможно, он просто забыл об Овсянниковском телефоне, и, как простой советский человек, надеялся на уличный телефон – автомат. Телефонов – автоматов в нашей округе тоже не было. Папа проявил сообразительность и решительность и постучался прямо в Обкомовские двери. (Обком стоял следом за Домом Культуры по Перовской). В вестибюле всегда дежурил милиционер, он выслушал Папины крики с улицы, отпер дверь и показал телефон на стене. Всё это рассказал сам Папа торопливо прибежавший домой. Мама с его помощью и возможно, с помощью соседки тёти Шуры Неверовой, приохивая и неуклюже осторожно двигаясь, потихоньку собирала бельё из гардеропа в моих ногах. Мне было наказано лежать и пытаться уснуть. Я лежал и наблюдал тихую суматоху. Никакого ощущения эпохальности событий не ощущал. Наконец, приехала «скорая». Маму увезли, Папу провожать не взяли, т.к. «Больничный городок» в Мурманске находится далеко на окраине, и возвратиться домой он не смог бы никак. К полуночи мы угомонились. Папа стал задумчив и очень мягок. Утром он рано ушёл в свою школу, наказав мне позавтракать, а, вернувшись, пообедать. Я, сонный и расслабленный, следом поплёлся в свой третий класс. После школы один дома сделал уроки, пообедал. Наверное, мне было наказано зайти обедать к Бабушке Липе, это было бы логично, но я этого не помню. Вечером, 13 октября, Папа вернулся из школы и смущённо улыбаясь, тихо объявил о том, что у нас родилась девочка! Конечно, он не был в роддоме, он целый день преподавал в школе. Он ли позвонил в роддом, или Мама сама попросила позвонить в школу? Думаю, скорее даже второе. Это не важно. А вот у меня появилась сестра. Правда, пока я её не видал, никаких особых волнений не испытывал. Пока Мама с сестрёнкой находились в роддоме, у нас с Папой протекала интересная холостяцкая жизнь. Кто меня кормил утром, не помню, наверное, Неверовы. Вечером Папа мастерил ужин. Папа был слегка растерян, озабочен и ласков. Обедов мы не готовили. Папа водил меня в Обкомовскую столовую. Совершенно незнакомый для меня объект, оказавшийся на довольно хорошо изученном месте. Много – много раз я проходил мимо этой белёной каменной пристройки в дальнем торце Обкомовского дома и не думал, что когда ни будь, спущусь по ухоженным чистеньким ступенькам в этот подвальчик. Обкомовская столовка, наверное, была закрытой. Однажды нас покормив, больше не пустили. Зато мы стали ходить в столовку через квартал, на улице Профсоюзов. В те времена в столовых обслуживали официантки. Мы с Папой важно проходили в зал, молча садились за столик и молча с важностью ждали. Подходила официантка, Папа делал заказ, через минут пять – десять заказ приносили. Мы быстренько ели, обязательно запивая второе блюдо (Папа обожал гуляш) «ситром» (так мы называли в детстве все шипучие напитки). Быстренько, потому, что в столовке обязательно была очередь, и желающие пообедать довольно бесцеремонно высматривали освобождавшиеся места. Т.к. Папа долго задерживался в школе, я частенько дома оставался один, что тоже делало меня взрослее в собственных глазах. Мама, по-моему, не скоро выписалась из роддома. В её отсутствие недельки две мы с Папой так жили по-походному. Наконец, Мама вернулась с Лялей. Сам процесс приезда я не помню, наверное, я был в школе. Имя «Ольга» ей было наречено по имени Бабули. Так хотела Мама, а Папа не возражал. Только он сам быстро переделал его в «Лялю». Конечно, все родственники поздравляли его и Маму, потому, что Ляля стала второй по счету маленькой Амозовой после Мишки Амозова. В комнате, между родительской и моею кроватями, появилась деревянная кроватка с решётками по бокам. Появились кипы пелёнок, «простых» – тонких и «тёплых» – байковых. Появились все необходимые «причендалы» и запахло младенцем. Мама не работала месяца три, наверное, до новогодних каникул. Она прибаливала, но не показывала. Вскоре после возвращения из дома у неё развилась «грудница», заболела грудь, она не могла кормить Лялю. Очень скоро мы все узнали что такое «Детская кухня». Носить Ляле ацидофилин и молочко с рисовым отваром стало моей обязанностью. А Маму на короткое время положили в хирургию и сделали разрезы на больной груди. Мама этого панически боялась. Сама рассказывала, как она кричала в операционной. Наверное, под местной анестезией разрезали над флегмоной, выпустили гной. Когда вставили турунду, закончили несложную операцию, хирург спросил Маму: «Амозова, ты жива?!» Мама сразу успокоилась, ей стало легко, постоянная ломящая боль в груди прошла. Через день отправили домой. Как мы одни управлялись с Лялей, не помню. Может быть, Лялю на это время положили в детскую больницу? Бедная Ляленька так насосалась ацидофильного молочка, что до сих пор не может пить кефир и молоко. Кстати, ацидофилин долго выпускался и промышленным образом. Он своеобразно кисло-сладкий, напоминал современный «снежок». В Мурманске мы ходили на «Молочку» – «детскую молочную кухню» вместе с Игорёхой. В его семье в это время появился третий брат, Бориска. Молочная кухня располагалась, где-то в конце улицы Самойловой, достаточно далеко. Обычно, Игорёха первым заскакивал за мной: «Колька, идём на «молочку», меня Мамка посылает! Зайди за мной!» Я спрашивал родителей, если они были дома. Если не было, сам знал, что надо идти. Брал сетку – авоську, или мешкообразную керзовую сумку, блёклые типографские талоны, спускался на первый этаж до Игорёхиной квартиры, звонил, и он выскакивал готовый с такой же керзовой сумкой. Мы, бодро позванивая пустыми мытыми бутылочками, а позднее – полулитровыми банками, обмениваясь актуальными ребячьими идеями, байками, топали до серого строения «у чёрта на куличках». Выстаивали коротенькую очередь, подавали пустую посуду, талоны в окошко, получая назад оторванные талоны и несколько полных белых бутылочек, заткнутых ваткой. Полулитровые банки закрывали вощеной бумажкой, закрученной вокруг горлышка. Теперь я думаю, какой примитив! Не имелось даже достойных пробок и крышек. Мы старательно, как наказывали взрослые, устанавливали бутылочки и банки в сумках или сетках. Осторожно сжимая сетку, или уравновешивая в руке сумку, выбирались на улицу. Первые сотни метров шли осторожно, выверяя каждый шаг, не прыгая, а обходя лужи или ледяные натёки зимой. Однако когда добирались домой, выяснялось, что бумажные крышечки размокли или съехали вообще. Бутылочки часто валились и подтекали. Ватные пробочки выскакивали. В сумках стояли кефирные лужицы. Взрослые нас ругали, говорили, что мы нарушили стерильность продукта. Попробовали бы они сами пронести это не запакованный товар! На другой день всё повторялось. Сумки, всё в доме, пахло кефиром. Ещё, конечно, пропахло пелёнками, но это длилось не так уж долго.
Маленькая Лялечка была, как водится, красненькой пищалкой в, каких-то, восковых нашлёпочках, но быстро отмылась в жестяной ванночке с розовой от марганцовки водичкой. Я легко к ней привык и совершенно не тяготился её пищанием. Легко научился потряхивать туда – сюда кроватку, брать Ляльку на руки, покачивать. А так же вставлять в орущий ротик упавшую соску. С появлением сестрёнки в нашей семье появились няни. В няни к младенцам тогда определялись сельские девушки, сбегавшие из голодных деревень, от бесперспективного будущего колхозниц. Часто они уезжали без документов. Тогда сельские жители паспортов ещё не имели. А когда заимели, их паспортами почему-то распоряжались председатели колхозов. Лучшая наша няня, Зина, из Вологодской области живо описывала, как председатель тащил её за ногу из кузова грузовика при отъезде. Но сначала с нянями нам не везло. Мы сами их подыскивать не могли, а узнавали через соседей в подъезде, особенно многодетных. Одна девушка оказалась вороватой. Другая, украиночка, приехала со вшами. И это выяснилось не сразу, а когда выяснилось, родители были больше поражены её индифферентности. Она считала, что «ничего особенного в этом нет». «Вши бывают у многих». В этом был уверен и её отец, заявившийся к нам после её увольнения. Наконец, с третьего или четвёртого раза судьба ввела к нам Зину. Чуть рыжеватую, веснушчатую, круглолицую, простоватую деревенщину. При всей своей наивности, она легко схватывала все Мамины инструкции, достаточно точно их выполняла, не обижалась, довольствовалась малым. Образования у неё было семь классов сельской школы. В учёбе она, видимо, не блистала. Сразу по приезде в Мурманск её речь сохраняла особенности местного диалекта. Она «цёкала». Т.е. произносила всё речитативом: «Цё – цё – цё». Считается, что вологжане «окают». Оказалось, что «устюжане» «цёкают»! В хорошем настроении она напевала все песни на один мотив. Мы слегка поддразнивали её, уговаривали спеть частушки. Она понимала, чего мы хотим, с вызовом напевала: «А цья-то цёрная кёрёва ходит по отавуське-е-е! А не езжай товарка в город, не к родимой матуське-е-е-е!» Я заучил эти бесхитростные строфы. Потом часто в жизни их напевал по разным случаям. Мы жили все пятеро в одной комнате. Зина спала на диване, довольно коротковатом, снимая на ночь один валик в ногах. Хорошо, что она оказалась коротышкой по меркам наших дворовых парней. Зато, коренастенькой и сильной. Бедная Зина сразу оказалась в поле зрения городских охальников, особенно ей не давал проходу нагловатый Юрка Журавлёв, старший Игорёхин брат. Наши городские парни решили, что деревенская девушка окажется безропотной игрушкой их похотливых вожделений. Они с гиканьем нападали на неё, пытавшуюся незаметно проскочить подъезд по дороге в магазин. Толкали, тискали, загораживали дорогу. Зина даже первое время боялась высунуться из квартиры и просила Тётю Шуру или меня посмотреть пусто ли в подъезде. Или старалась выйти с кем ни будь вместе. То ли взрослые вступились за Зину, то ли она сама освоилась и дала отпор парням, то ли им самим надоели столь примитивные проявления ухаживания, но вскоре приставания прекратились. Зина прожила у нас около пяти лет! Только в шестилетнем возрасте Лялю смогли определить в садик. Мне приходилось часто отводить её и забирать. В первый год Зининой службы у нас мы даже брали её с собой в Энгельс! Зине было интересно побывать «на юге». В Энгельсе Лялечкой занимались все, и у неё было время осмотреться и расслабиться. Потом, она на лето уезжала «к своим». Думаю, производила впечатление на деревенскую родню. Наверное, считалась богатой невестой!
Осенью 1954 года я пошел в четвёртый класс, в новую школу. Я думал, что доучусь четвёртый класс как положено, в старой «базовой». Но произошли значительные перемены в образовательном процессе во всей стране. Было введено всеобщее смешанное обучение, т.е. школы перестали делиться на «мужские» и «женские». И тогда дети получили возможность учиться там, где ближе! Ближе всего к нашему дому оказалась бывшая «тридцать четвёртая женская железнодорожная школа». Её серое кирпичное двухэтажное зданьице стояло в глубине дворика прямо напротив абсиды Дома Культуры, т.е. чуть наискосок вправо через дорогу от нашего дома. «От подъезда до подъезда» чуть более ста метров. Школа получила номер двадцать. Перед первым сентября Мама повела меня в новую школу «определяться». Не помню, была ли она со мною всё время, или только отвела в незнакомое учреждение. Нас собрали в рекреации на первом этаже, построили у окон и стали вызывать по фамилиям. Всего набралось два четвёртых класса, как водится «А» и «Б». Меня выкликнули в «А». (Три предыдущих класса я прошёл под индексом «Б»). Это показалось удачным, т.к. я оказался вместе со старыми приятелями: Витей Проничкиным, Валеркой Каменским, Вовкой Захарьиным, Аркашей Смирновым и Наташей Журавлёвой. Мы обрадовались, что мы вместе и что мы – «Ашники», т.к. считалось: «А» престижнее чем «Б». В школе много таких неписанных суеверий. Родители считали, что в «А» отбирают самых умненьких, а в «Б» – разгильдяев! Когда мы начали учиться, выяснилось, что разгильдяев хватает и у нас. Мне сразу запомнился Вовка Сверчков, крикун, суетный непоседа и бездумный оппозиционер. Самым мрачным циником и не любителем учёбы проявился Атясов. Он был неприятен не только учителям, возможно, поэтому я не запомнил его имени. Его фамилия стояла первой в классных журналах, поэтому все учителя его вызывали первым. Что ему очень не нравилось. Всегда оказывалось, что он не знает урока. Так же записным неподготовленным учеником проявился Витя Кириков, в целом неглупый, любознательный, слегка франтоватый, но совершенно несобранный, томившийся на уроках. Но, я начал не с того. Первые недели и месяцы мы все приглядывались друг к другу. Ведь собрались ученики разных школ! Сразу сгруппировались девочки, которые давно учились вместе. Ни одна из них к железной дороге отношения не имела, кроме Тани Качуриной, жившей в маленьком деревянном домике у вокзала. Ещё они имели одну общую особенность, они любили танцевать на переменах! Оказывается, в этой школе была традиция: на переменах играл баянист, «Дядя Лёва». Он вообще музыкально обслуживал всякие мероприятия, не знаю, считался ли он учителем музыки. Но на всяких пионерских мероприятиях он очень хорошо аккомпанировал хорам, отыгрывал музыкальные заставки, занимал паузы. Даже играл на «вечерах», но не у старшеклассников. Тогда на «вечерах» ещё господствовала железная дисциплина, танцевали только узаконенные танцы: вальс, подэспань, польки, кадрили, редко – танго и медленный фокстрот. Как только раздавался звонок на большую перемену, в нашей рекреации раздавались призывные звуки баяна. Дядя Лёва играл полечки. Наши девочки оживлённо выбегали на паркет, образовывали пары и по кругу начинали ловко скакать, звонко фигурно притоптывая каблучками. Сразу было видно, что они давно и профессионально этому обучены. Особенно все любили «Переходной танец». В нём под музыку известной арии: «Гордая прелесть осанки, томная прелесть очей – всё это есть у испанки, дочери южных ночей!» партнёры через определённые па меняли друг друга. (Наверное, танцевалась кадриль). Танцы поощрялись учителями. Они скоро привлекли и обучили новеньких девочек, и даже мальчиков! Мои приятели, особенно пылкий Валерка Каменский, охотно вставали в пары с девочками. А уж «Переходной» их просто завораживал. Они хвалились, что удалось перейти в паре и встать с особенно понравившейся девочкой. Например, с Милой Шепиловой или с нашей общей любимицей – «Журкой». Меня зазывали в танцы и девочки и ребята. Я страшно стеснялся, чувствовал себя неловким, необученным, опасался опозориться, быть осмеянным девочками. Очень боялся показать свою закомплексованность и демонстративно уходил, наигрывая презрение к таким невзыскательным забавам. Ребята пытались переубеждать, но потом отстали. Так я вошёл в роль «женоненавистника». Конечно, никому никогда я не рассказывал о своих истинных переживаниях. А как хотелось блеснуть, поразить всех, особенно девочек. К этому времени я начитался, наслушался про рыцарей, мушкетёров. Мы с ребятами непрерывно «сражались» всем, что подвернётся под руку, или просто руками рубили и кололи. Эта привычка делать фехтовальные движения однажды подвела меня. Шел урок географии. Надо было что-то показать на карте. Зоя Ивановна вызвала меня. Я знал, что надо показать, какую-то пустяковину. Расслаблено вышел к доске, за спиной Зои Ивановны взял указку, и тут сработал «мушкетёрский» рефлекс. Я невольно сделал указкой несколько вращений в воздухе, как шпагой, и даже, кажется, реверанс! Зоя Ивановна этого не видела, но класс обомлел. По глазам ребят она поняла, что что-то случилось. Озадаченно повернулась, я уже пришёл в себя, обмяк, потупился. Помолчав, так и не сообразив, что было, Зоя Ивановна строго объявила: «садись!» Я сел, ожидая неприятностей. Но их не последовало.
Надо обязательно рассказать, как выглядело помещение нашего четвертого класса. Тем более что через шесть лет, став десятиклассниками, мы вновь учились в нём. Эта была комнатка, не типичная для стандартного класса. Она была меньше, окна были в трёх стенах, т.к. половина класса находилась в выступающей части здания – ризалите. Небольшая входная дверь в самом углу была загорожена круглой железной печкой, которая при нас уже не топилась, но очень мешала входу и выходу. Когда мы были четвероклассниками, доска загораживала большую часть большого окна в фасадной стене. Всё же сбоку от доски всему классу была видна улица. Два окна в боковых стенах этого ризалита хорошо освещали учительский стол и весь просцениум перед партами. Зато задние парты тонули в темноте, и даже при включённом свете оболтусы могли легко скрываться от зорких глаз педагога. Парты стояли тесненько в три ряда. Крайний левый ряд вплотную к стене, так что, сидевшему у прохода приходилось постоянно вставать и пропускать соседа, вызванного к доске или желающему выйти. Хорошо, что мы еще не были крупными. Если два мальчика сталкивались в проходе, начиналась возня. Помню, я сидел вначале на среднем ряду. Во время урока, когда Зоя Ивановна переходила к объяснению, можно было расслабиться. Я начинал незаметно рассматривать девочек и обнаруживал, что они рассматривают меня, возможно, даже обсуждают. С левого ряда смешливо, но одобрительно посматривала бойкая Лида Рыжкова. Шансы её были не высоки. Она училась не блестяще, да и внешность самая обыденная. Записные красавицы вроде Милы Шепиловой сидели чуть впереди и не поворачивали своих мордашек на мальчишек заднескамеечников. Правда, затылком улавливали их восхищённые взгляды, кокетливо поигрывали причёсками и делали пальчиками в воздухе. Зато слева, через проход шепталась крупная, уверенная в себе, Ира Васькина, которую учителя постоянно называли старой фамилией: Дерябина. Нам новеньким было очень интересно, почему наша ученица носит две фамилии. «Старички» конечно, это знали, но делали из этого тайну. Прямо спросить мы не решались. В конце концов, и учителя привыкли называть Ирку Васькиной. А мы, узнав её открытый, компанейский, незлобивый характер при уме и большой сообразительности начали звать её просто «Васькой». Ваську стали часто избирать на все классные должности. Она долго была бессменным старостой. Так же, где-то впереди, ближе к середине сидела маленькая честолюбивая жгучая брюнетка, Света Гехман, отвечавшая всегда на «отлично» и плакавшая, если ставили четвёрку. Она всегда готовила уроки, была очень усидчивой, неукоснительно соблюдала все школьные правила. Её тоже, как и Журку вызывали, в присутствии «комиссий». Но Журка всегда правильно отвечала по наитию, поражая нас догадливостью, а Светка проявлялась явной «зубрилкой». Ребята сразу раскусили эту разницу. Журкой восхищались, а Светку уважали за работоспособность и недолюбливали за горделивость. Попозже, в школе появилась Светкина сестра, Дина, на четыре года моложе. Дина тоже отлично училась и была симпатичной милашкой. Так что взрослые и девчонки иногда поговаривали, что надо обязательно «посмотреть на Диночку». Ещё, года через два, появился младший брат Лёня, также блиставший отличными учёбой и поведением. Словом, фамилия Гехман, застолбила первые места ученической иерархии.
Надо сказать, что весь наш четвертый класс учился хорошо. Отставали человека три – четыре. Но они сразу образовали такую изолированную ячейку и мало общались с остальными. Среди них Лунёв – тихий тугодум, не дававший ни одного правильного ответа. Он был бледным и рыхлым, наверное, чем-то болел, в пятый класс с нами не попал.
В годы четвёртого и пятого классов, а может быть и шестого, в школе ещё не было спортзала. Его пристроили со двора гораздо позднее. Поэтому уроки физкультуры, если на улице был дождь, снег или мороз, проводились прямо в коридорах, в рекреациях величиной с два класса. Мы этого не любили. Во-первых: нельзя было топать, шуметь, резко двигаться, т.к. рядом в классах шли обычные уроки. Иногда даже нервные учительницы высовывались из дверей и шипели на нас и на нашу учительницу. Во-вторых: Самое неприятное – мы не имели спортивной формы, хотя наша «физкультурница» постоянно строго приказывала «носить на занятия спортивную форму!» Формы не было ни у кого, она не продавалась в магазинах, и наши родители считали «спортивную форму» утопическим пожеланием. Иногда, особо ответственные родители шили своему чаду чёрные сатиновые спортивные трусики с резиночкой внизу, на ножках, особенно девочкам – отличницам. Им же покупались редчайшие спортивные тапочки – чешки. Девочки где-то тайно переодевались. Пятёрки по физкультуре им были обеспечены. Зато остальным, особенно мальчишкам, были обеспечены постоянные раздраженные окрики и неприятности в виде позора при выполнении каких ни будь упражнений с задиранием ног. Хотя мамам рекомендовалось шить для мальчиков сатиновые шаровары с резинками у щиколоток, никто их не шил. Мальчиков с шароварами в школе можно было пересчитать на пальцах одной руки. Занимались в обычных брючках. Штанины съезжали вниз, выставляя, хорошо, если голые ноги, а чаще – исподнее бельишко. Весь класс прыскал. Мальчик, даже, если он был сильным и ловким, выставлялся в самом нелепом и позорном виде. Поэтому многие мальчишки грубо отказывались выполнять упражнения, избирая учительский гнев, репрессии, но не фиаско перед девочками. Попытки мальчишек убедить родителей в изготовлении спортивных трусов наталкивались на откровенное непонимание проблемы. Матери искренне считали, что всё спортивное должно быть свободным, просторным. Выделывать акробатические финты в таких трусищах было ещё нелепей и безобразней. Слово «плавки» передавалось, как неприличный секрет, из уст в уста парней, действительно занимавшихся гимнастикой и имевших успехи. Мамы были уверены, что «плавки» нужны только, для плавания. Так же старорежимно родители понимали и спортивную форму для улицы. Хождение на лыжах, по их мнению, должно было происходить в широченных шароварах с начёсом, покрывававшихся ледышками и гремевших нога об ногу. А сами лыжи должны свободно надеваться на валенок и также свободно соскакивать. Бегать наперегонки на таких лыжах невозможно, как и невозможно выполнять повороты. Именно такие простые бытовые проблемы делали для нас – малышей уроки физкультуры самыми нелюбимыми. Много позже, когда в школе появился спортзал, появилась элементарная возможность переодеться мальчикам и девочкам отдельно. Мне Мама принесла из своей школы старый выцветший спортивный костюм х/б своего «физкультурника». Хоть он и висел на мне, как на вешалке, но вызывал восхищение всего класса. А мне сразу придал уверенности и даже удовольствия в моих неловких гимнастических поползновениях. Наверное, это случилось уже в седьмом классе.
КОЛЬКА, ВЫХОДИ СЕГОДНЯ НА ПУШКУ! –
закричал однажды после уроков Валерка Каменский. Я вяло недоумевал. Витя Проничкин спокойно пояснил, что они уже давно гуляют по вечерам по Пушкинской. Кстати, туда выходят и девочки нашего класса, гуляют отдельно, но всё равно интересно. Как догадался читатель, я был робок и пассивен в общении с девочками. Они интересовали, даже нравились, но этого нельзя показывать! И вообще, как можно с ними дружить, ведь они совершенно не интересуются техникой! И вот узнаю, что мои знакомые мальчишки, оказывается, уже построили с нашими девчонками какие-то другие внеклассные (теперь бы сказали неформальные) отношения. Оказывается, мальчишки и девчонки выходят в определённое время гулять вместе, под фонари на романтическую Пушкинскую улицу. И они, кажется, этим очень довольны. Витька Проничкин зовёт сегодня гулять, не куда ни будь, а на Пушку! Говоря о девчонках, не делает, как положено, презрительного лица, а наоборот, вроде, даже рад! Вот я вечером выхожу во двор и с какой то томностью направляюсь на Пушкинскую. Ребята уже там, топчутся гурьбой под фонарями возле ступеней Дома Культуры, болтают, внимательно посматривают в глубину заснеженной улицы. Кто-то тихо объявляет, что появилась пара девочек. Васька и Журка! Все приободряются, делают независимые лица и, нарочито не спеша, шеренгой фланируют навстречу. Девочки индифферентно прогуливаются мимо, оживлённо беседуя. На нас – ноль внимания. Так и положено! Подходят девочки ещё. Вот уже образовалась шеренга знакомых девчонок. К Ваське с Журкой присоединилась Галя Короткова, потом Светка Гехман, потом подплыла Шипка с кем-то из красавиц, конечно, худенькая Лида Рыжкова, даже Таня Качурина пришла от вокзала. Остальные живут на самой Пушке или чуть рядом. Потом появилась шеренга «Бешных» девочек, но они нас не интересуют. Прошлись раза два – три спокойно мимо. Наконец, и в нашей, и в девичей шеренге проявляются смелые озорники. Сначала они кидаются комками вслед проходящим, а те оборачиваются и подчёркнуто грозно окрикивают. Потом, проходя мимо, (а мы занимаем всю ширину улицы) они начинают толкать друг друга плечами, отпихивать легонько с середины проезжей части на край. Девичья шеренга «возмущённо негодует». Поднимается гвалт. Прогулочное движение останавливается. Мы и девчонки начинаем осторожно сталкивать друг друга с середины проезжей части, тихонько пинаться валенками. Вдруг сзади бибикает редкая машина. Все взвизгивают, шеренги рассыпаются, и тут начинается настоящее веселье. Девчонки стремятся вновь построиться и вцепляются друг в друга, мы не даём, отталкиваем, «грубо» сыплем на них снежком. Каждый проявляет свою симпатию. Лицо заснеженной амазонки – совсем рядом, глаза сияют. Она сбивает с тебя шапку, безжалостно напихивает тебе снегу за шиворот. Эх, хорошо! Девочки объединяются, гурьбой нападают на самых зачинщиков, к всеобщей и их радости валяют их по заснеженной дороге. Конечно, Каму или Вовку Захарьина, или двоечника Вовку Сверчкова, или крикливого Витьку Кирикова (активность поощряется!) даже присоединившихся к нам «Бешников», (что нам совсем не нравится). Пусть «Бешники» толкаются со своими! У них тоже есть красивые девочки, но нам до них и дела нет! Между прочим, в классе «Бешников», все знают, сложилась устойчивая парочка, Мальчик по фамилии Лёня Рубашкин дружит с симпатичной девочкой (фамилию забыл). Они всегда ходят вместе, сидят вместе и кажется, живут рядом. Вся школа называет их «женихом и невестой». Учителя умиляются на них, считают их дружбу показательной. Кажется, всё было проще – их родители дружили! А ребята жили, то ли в одной квартире, то ли на одной площадке. Ну, вот мы все извалялись, упарились. Более трезвые головы девочек, помнят, когда надо домой. Девочки, подёргивая плечиками, начинают парочками расходиться. Нам грустно и пусто. Вяло прощаемся, обещаем друг другу завтра выйти вновь на Пушку и уж окончательно отомстить девчонкам. Но «завтра» может быть сырая метель или контрольная, или ещё чего ни будь. И такие «погулялки» становились редкими, от того ещё более желанными. Впрочем, погулялки вскоре сменились общим катанием на санках с крутого откоса Дома Культуры им. Кирова прямо на проезжую часть улицы Пушкина. Мы сговаривались о совместных выходах ещё в классе. А можно было выйти просто самому и обязательно обнаружить там «своих». С этого откоса каталась вся молодёжь. Мы, мелюзга, – на санках или фанерках, взрослые парни – «на ногах», т.е., молодецки стоя во весь рост, на собственных подошвах, взрослые девицы позволяли себе скатиться под всеобщие восторженные крики на собственных попах или позаимствованных у малышей картонках. Картонки обязательно выскакивали в конце трассы из под красавиц. Потом элегантно они отряхивали снег с пальто, кокетливо отказываясь от помощи своих спутников. По вечерам на Пушкинской стоял гам и визг. Весь откос под окнами Дома Культуры был расчерчен тёмными льдистыми накатанными канавками, завершавшимися внизу чашеобразными выбоинами. Удержаться на них для парня (обычно, «мореходца») становилось делом чести и давало преимущество в дальнейшем гулянии с девушками. Неловкий парниша обычно спотыкался и, или летел кубарем на мостовую, или выбегал, шатаясь, путаясь в ногах, на середину мостовой под хихиканье подруг и посвист сотоварищей. Конечно, такие стихийные «каталки» очень не нравились администрации Дома Культуры. Возможно, существовала реальная опасность, что кто ни будь, попадёт под изредка проезжавшую автомашину. Вдобавок, накатанные дорожки портили вид ровного откоса и общий величественный вид нашего «Белого Дома», а рядом ведь возвышался белоколонный «Обком». Вдобавок, мы иногда с разлёту врезались в рекламные щиты. Словом, милиции было дано указание ни допускать этих «народных катаний». Милиционеры нещадно гоняли нас, и здоровых парней, а некоторых упрямых подростков «забирали» в Детскую комнату милиции. Однажды, я брёл с санками от своего дома к фасаду Д.К. В проулке между стеной и высоченным забором стройки Горкома ВЛКСМ (его строили заключённые) передо мной выросла массивная фигура заиндевелого милиционера. «Ты куда идёшь? Кататься? Ты где живёшь?!» Я струхнул, проблеял, что иду просто так, «туда», и неопределённо показал рукой через дорогу. «Смотри!!! Здесь кататься нельзя! Заберём!» Я тихо-тихо сдал назад, обогнул Д.К. с другой стороны, но кататься уже расхотелось, да и на откосе никого не было.
Тут надо отвлечься и объяснить историческую особенность этой части города. В царские времена, когда закладывался Николаев-на-Мурмане, существовала традиция, подкреплённая законоположением, считать населённый пункт городом только при наличии храма – собора. Главный православный храм был заложен в 1915 году на ровной платформе подальше от основного Мурманского «Шанхая» (занимавшего территорию современных железнодорожных путей), в глубине «второй террасы», у подножья «третьей скальной террасы». Как положено, по оси восток – запад, его алтарная часть выходила на Подгорную улицу, теперь улицу Софьи Перовской, а вход – на Мариинскую, теперь – Пушкинскую. К счастью, при закладке в его основание была замурована серебряная табличка с датой. С этой даты Мурманск и считается городом. В 1916 году храм был освящён и пущен в эксплуатацию, а город получил на короткое время монаршее имя. С 1917 года он называется просто Мурманск. В Советские годы храм, как водится, разломали, но не снесли, ещё до Войны перестроили в Дом Культуры. Когда углубляли и расширяли фундамент под зрительный зал, откопали дощечку. Её с гордостью хранят до сих пор, она как свидетельство о рождении. Главный театральный зал повторяет и накрывает собой нефы собора, сцена – бывшую алтарную часть. Поэтому пространство за сценой выстроено полукругом на фундаменте абсиды. Во время войны Дом Культуры был сильно разрушен. После войны его ещё более расстроили. В нём, кроме театрального зала со своим фойе, коридорами, артистическими появился второй зал для танцев, празднеств и пр. и кинозал, куда я не раз хаживал. Приделали широкие крылья, в которых расположились кружки, изостудия, спортзал с кучей спортивных комнат, комнат администрации и даже квартирками для персонала. Выходящий на Пушкинскую фасад, вольно или невольно повторяет архитектурно фасад американского Белого Дома. Поэтому мурманцы иногда его иронично и называют «Белым Домом». Все подростковые и юношеские годы мы обожали гулять возле него. Освещенные колонны, три широких ступенчатых прохода в полуциркульном стилобате со «смотровой площадочкой» перед несколькими дверьми входа, были всегда полны праздничного народа. Тут высматривали друг друга молодые люди, завязывались знакомства.
В четвёртом классе произошёл эпизод, о котором я сожалею и сейчас. Однажды Зоя Ивановна, наверное, с чьей-то подачи, объявила о проведении необычного «сбора». Нам предлагалось собраться после уроков «по домашнему» на «чаепитие» всем классом, посидеть, как бы в неофициальной обстановке, поговорить, о чем ни будь обыденном. Предполагалось, что при этом мы, в основном девочки, сами приготовят, накроют стол. Возможно, такая вечеринка рекомендовалась даже, каким ни будь методическим пособием. Вряд ли наша консервативная Зоя Ивановна сама бы отважилась на такое «распутство». В общем, когда это объявили, наши девочки загорелись, обрадовались, начали обсуждать возможное «меню», и кто, что умеет делать. Мальчишки тоже зашептались, заулыбались, хотя заявили, что они ничего делать не будут. Меня это «девчачье» мероприятие смутило. Как это сидеть за всеобщим столом, да ещё перед этим надо что-то готовить! Готовить и делать что-то бытовое я не умел, даже просто не знал, умею ли? (На уроках труда мучался, выкраивая и сшивая из тёплой Лялиной пелёнки дурацкие варежки. Нас, мальчиков заставляли шить, вышивать, плести какую-то ерунду из ниток! Вероятно, потому что школа то до нас была женской! Столярные и слесарные мастерские были организованы позже.) Словом, классу такое мероприятие очень приглянулось. Я бурчал ребятам, что не пойду. Дома, кажется, не говорил родителям об этом. В назначенный вечер после уроков все пришли, а я один – нет! Мне очень хотелось взглянуть, что там делается, но одному подглядывать было неудобно. Исхитрился и зазвал с собою Славку Семёнова. Пришли мы с простодушным Славкой под окна нашего класса. Я остался внизу и видел только освещённый потолок и мелькание теней в окне. Долетал радостный гвалт. Славка взобрался на высокий приступок цоколя, заглянул в освещённое окно. Радостно сообщил мне, что устроен длинный стол на нём чашки. Девочки деловито сервируют, мальчишки кругом. Славка начал кричать в окно и жестикулировать, изображая выпивку. Наши посмеялись, потом перестали обращать на него внимание. Мы ушли. Меня мучила горечь и досада. Хотелось быть там, но сам же поставил себя в дурацкую оппозицию! Мы побрели со Славкой по улице, наигрывая бесшабашность, иронизируя над этим «немужским» мероприятием. С горя захотелось шикануть. Зашли в «Большой Гастроном». У меня хватило мелочи на приобретение бутылки «Ессентуков №17». Решили попить водички. Разговор всё время возвращался к необычному «сбору». Славку тоже это почему-то задело. Мы снова приплелись под классные окна. Славка снова, уже с бутылкой «Ессентуков» устроил незамысловатую пантомиму. Ему погрозили из окна. Меня, слава богу, не видели. Мне стало так грустно и неуютно! Из-за собственной стеснительности поставил себя в положение изгоя!
С середины третьей четверти четвёртого класса нас начали регулярно пугать экзаменами. В четвёртом к тому времени остались два письменных: русский и математика. Я учился хорошо, но общий страшок подобрался и ко мне. Как все я начал слабодушно мечтать, уклониться каким ни будь образом от экзаменов. Самым простым способом оказалось заболеть. Зоя Ивановна сама сказала, что от экзаменов освобождают и переводят в следующий класс только в случае серьёзной болезни. Пол класса сразу начали мечтать о такой серьёзной болезни. Надо сказать, что для нас это были первые в жизни экзамены, в третьем классе повезло не сдавать. Отменили официально к весне 1954 года. Когда незаметно подошло время экзаменов, я спокойно, как обычную контрольную, написал экзаменационный диктант, кажется, на пять. А вот к математике действительно затемпературил, расклеился. Заболел обычным весенним «гриппом». Перед самым экзаменом Мама обнаружила мою вялость и нездоровье. Что делать? «Ну, не пойдёшь!» – просто решила она. Я очень про себя удивился. Мама сходила в школу, сказала, что я заболел. Учителя передали: Пусть болеет, приходить не надо. Это было за день до экзамена. На другой день я валялся с температуркой в постели, тело млело истомой. Вдруг часов в двенадцать прибегает Мама. «Коля, надо идти на экзамен, из школы велели!» Я ещё больше удивился про себя, но начал медленно одеваться. Страха не было, было всё безразлично, как во сне. Мама под одела на меня что-то тёпленькое под курточку, потому, что меня познабливало. Привела в школу. К моему появлению в классе, все уже написали экзаменационную работу по математике. Я уселся на своё обычное место, считал с доски свой вариант и начал решать. Двое незнакомых учительниц, вместе с Зоей Михайловной проверяли работы за столом у левого окна, тихо переговаривались. Ласково посматривая на меня, они терпеливо ждали окончания работы. По их виду было ясно, что они очень жалеют меня. Экзаменационное задание оказалось несложным, самая простая контрольная! Только я медленно решал, опасаясь сделать ошибку. Наконец, решил всё, сказал учительницам. Давай, Коля, сюда! Я принёс двойной листочек. Незнакомая учительница прямо при мне начала проверять, быстро проглядывая строчки. В это время я увидел под окном кучку наших. Они подпрыгивали, пытаясь заглянуть в тёмное окно, рассмотреть, что делают со мной педагоги. Камена громко закричал с улицы: «Сколько? Колька, что поставили?» Учительница улыбнулась и вывела красной ручкой под моим решением «пять». Я совершенно успокоился и показал в окно раскрытую ладонь. «Пять! Пять!» – зашумели ребята за окном, запрыгали, замахали мне руками. Учительницы нарочито строго погрозили им. Было видно, все очень довольны. Меня ласково отпустили домой добаливать.
Пятый класс начался с двух знаменательных событий: была введена единая школьная форма для мальчиков, и мы стали учить иностранный язык. Нашему классу достался неведомый – английский. Но, по порядку. В базовой школе я носил китель и брюки по образцу военно – морских, офицерских. В четвёртом классе форма была только у девочек – традиционные коричневые платьица с чёрными и парадными белыми передниками. Мальчики приходили в серых или чёрных брючках, и каких ни будь неярких курточках. Я носил и любил тёмно синие вельветовые, с кокеткой, на пуговичках. Новая форма напоминала военную и, одновременно, старинную гимназическую и форму ремесленных училищ. Школьников обрядили в голубовато серые, «стальные» гимнастёрки и брюки. Гимнастёрки надо было уметь носить, что бы они не стояли колом на спине, т.к. затягивались широким блестящим ремнём с латунной широкой пряжкой. А ремень надо было отрегулировать, чтобы не болтался, не спадал, и в то же время не давил живот при сидении за партой. На мальчишеских головах красовались жёсткие и довольно тяжёлые серые «офицерские» фуражки с блестящими козырьками, чёрными клеёнчатыми ремешками. Идеальный круг «аэродрома» на макушке поддерживался натяжением вложенной тугой пружины. Впереди на фуражке и на бляхе красовалась эмблема, как полагается с венком листьев и буквой «Ш». Возможно, на эмблеме были ещё какие-то элементы, но уже не помню. Форма нам нравилась, хотя её приходилось постоянно поправлять, одёргивать. Эти жесты вошли в привычку, как стереотипные жесты курильщиков. Старшеклассники сразу создали «моду» на особое ношение формы, по особому закладывали встречные складки на спине, заглаживали две длинные складки – рубчика от воротничка до подола на груди, и вообще форсили по военному образцу. Из фуражек удаляли пружину и заминали поля или выминали вверх тулью на манер не то дореволюционных, не то немецких фуражек. Да и конечно, варьировали с блестящими пуговицами. Словом, новая форма вначале вовсе не «наводила уныние» на внешний вид школьников, как придумали потом, через много лет поборники «внутренней свободы и демократических преобразований». Форма действительно «сделала всех одинаковыми» в смысле материального положения семей. Только опытному глазу были заметны «бедные» учащиеся, их форма была полушерстяной, быстрее мялась, выглядела несколько неряшливей. Я носил форму с удовольствием, в старших классах с лёгким пижонством. Только в десятом обрядился в чёрный длиннополый пиджачный костюм, возможно, надоела гимнастёрка с ремнём, скорее, не нашли формы по росту. Сильно вытянулся.
Об иностранном языке. В те послевоенные годы по всему Союзу основным иностранным языком преподавался немецкий. Это казалось таким же естественным, как «Гитлер капут!» И вот нас собрали в школе перед первым сентября и объявили, что в пятом «А» будет преподаваться АНГЛИЙСКИЙ! Помню, рядом стояла Мама Вити Проничкина, она откровенно обрадовалась. Мне тоже стало как-то приятно, словно, я попал в круг избранных. Хотя конечно, большему количеству учащихся было абсолютно всё равно. А некоторые родители даже разочарованно вздохнули. Они то за свои школьные годы привыкли, что иностранным языком может быть только немецкий, на худой конец – французский. Дело в том, что в те годы не существовало неоспоримого приоритета английского, как языка международного общения. И не было такого культурального давления в общественной жизни всего англоязычного, как сейчас. Идеалы «Американского образа жизни» ещё не захватили советских людей, более того, у большинства вызывали чувство брезгливости. Наш класс с английским в школе оказался в меньшинстве. Старшеклассники были все «немцами». Зато после нас «английский» заполнил почти всю школу. А теперь трудно представить в среднем учебном заведении, какой либо иной иностранный язык. Вдобавок, новая «англичанка», Людмила Григорьевна Волкова, с пятого класса стала нашим классным руководителем. Оказалось, она живёт в соседнем подъезде нашего дома! В общем, мы ещё больше загордились перед «Бешниками», которые до десятого класса мусолили «отживший» «немецкий». Хотя успехи наши были скромными, мы с удовольствием коверкали чёткое русское произношение, подчеркнуто шепелявили, проглатывали «р», завывали в конце фразы, разговаривали с «кашей во рту», словом, рисовались полными иностранцами. (Под старость лет мне стало обидным слышать энглизированную фонетику русской речи в устах молоденьких девушек, да и юноши, косящие под интеллигентов, часто завывают в конце каждой русской фразы, как когда-то учила нас «понижающейся интонации» милая Людмила Григорьевна).
Ещё, в пятом классе мы территориально вступили на «взрослый» второй этаж школы. Пятый класс был самым крайним, правым, если выходить с лестничной площадки в коридор второго этажа. Он соседствовал с женским туалетом, что нас в целом не смущало, зато далее – с кабинетом физики и химии, что в наших глазах вновь поднимало его ранг и авторитет. Все дальнейшие годы мы перемещались справа налево из одного классного помещения в другое, пока в девятом не добрались до мужского туалета. А в десятом нас, численно уменьшившихся, отправили вновь на первый этаж, в комнатушку бывшего четвёртого, успевшей сделаться ещё и кабинетом электротехники.
Не помню себя, топающим на ежеутренней зарядке на первом этаже. Зато, как вступили на второй, это обязательное удовольствие стало преследовать нас неотвратимо. Во-первых, было неловко перед девочками, а им – перед мальчиками, стоять в одном строю, взмахивая руками, приседая и наклоняясь, пихать друг друга. (Тогда у молодёжи еще не считалось хорошим тоном обнажаться, тем более – демонстрировать нижнее бельё). Нередко совершались неприличные прикосновения, возникали неприличные ситуации. Во-вторых, мы приходили заспанными, расслабленными, телодвижения наши никакой гимнастике не соответствовали. В-третьих, мы просто опаздывали, прибегали к самому звонку на урок, а тут – стоп! Дверь в коридор закрыта. За дверью слышен хриплый бодрый голос «физкультурницы»: «Раз, два, три-и, че-еты-ы-ыре!» Снизу – неторопливыми шагами командора приближается дежурный учитель, а то и сама директриса, Анна Михайловна! Сердце тоскливо сжимается в ожидании неотвратимой моральной трёпки. «А-А-А-А!!! Опоздавшие-е-е!!!» «Доброхотов! И ты тут?!» Голова директрисы покачивается без слов, показывая, что такой подлости от меня она никак не ожидала. Мне стыдно, досадно, обидно. Директриса, да и все учителя знали, кто мои родители, даже были знакомы. Все знали, что я дисциплинирован, относились ко мне мягко, терпели мою медлительность, интравертированность. Наконец, голос «физкультурницы» командует заключительный шаг на месте. Раздаётся нестройный топот. Через мгновение топот превращается в грохот бегущих по классам «заряжённых», это значит – зарядка окончена. Распахиваются двери в коридор. В них стоит дежурная учительница, вдогонку нам кричит назидания и угрозу «всех переписать». Мы, опоздавшие, сломя голову, летим в класс, ведь надо ещё приготовиться к уроку. Едва успеваем встать со всеми у парт, раздаётся второй звонок, входит учительница. Меня всегда поражала бодрость «физкультурницы». Утром она была единственным энергичным человеком на всю школу. Даже дежурные учителя, встречая нас за дверьми вестибюля, монотонно заворачивая назад школяров без сменной обуви, продолжали стоя дремать, позёвывали, расслабленно опускали веки, сутулились, ёжились от вестибюльного холодка, в общем, досыпали недоспанное. О нас же и говорить нечего. Полярная ночь никак не способствовала фонтанированию наших духовных и физических сил. На этом фоне «физкультурница» казалась сгустком энергии. Её хриплый, как у Вини Пуха голос с властными интонациями разгонял всеобщую дремоту. Вначале, я её недолюбливал. Она не считалась с моей физической слабостью, не видела во мне хорошего ученика, зато благоволила двоечникам и озорникам. Позднее, в старших классах, я вдруг обнаружил её мягкую симпатию к себе. Оказывается, она считала меня идеально честным, держала за благородного человека. Ну, а неуспехи в физкультуре и спорте просто прощала. Как-то в вестибюле, придя с лыжной прогулки, она, к моему удивлению, тихо жаловалась кому-то на нездоровье, усталость! Правда, это было в году шестидесятом. Догадываюсь, хриплый, почти мужской голос, был у неё не от природы, а от простуды, постоянных криков – команд на морозе и сыром ветру. Её «Р-раз, Два-а! через паузу, Тр-ри-и, Четы-ыр-р-ре!» звучит во мне до сих пор. Через много-много лет я услышал фонограмму (прежде, чем увидел) мультфильма «Вини Пух и всё-всё-всё». Голос Вини Пуха поразительно полно соответствовал голосу и интонациям нашей учительницы физкультуры. Только у неё более властно и непререкаемо.
В пятом классе наши девочки стали необычно капризными и обидчивыми. Они то и дело разбивались на парочки или троечки. То дружили, то не дружили. Стали довольно едко обсуждать друг друга и учительниц. По их мнению, то та, то иная учительница их не взлюбливала, начинала «придираться», «доводила», и конечно, ставила незаслуженно низкие оценки. Они жаловались мамам, и мамы разделяли их точку зрения! Начались приходы мам в школу и таинственные объяснения с учительницами. Мы, мальчишки, не замечали в учителях каких либо перемен. Уж если были среди них строгие и даже «вредины», то они были такими всегда. К ним можно было, в конце концов, приспособиться. Вместе с тем девочки становились необычно привлекательными. Все уроки мы поглядывали на них. На переменах, стараясь не уронить достоинства, коротко обсуждали. Чем больше нравилась девочка, тем хуже мы о ней отзывались. Самых симпатичных начали именовать «бабами». Не симпатичных не замечали вообще. В то же время мы ревниво относились к знакомству наших девочек с «Бешниками». Некоторые просто жили рядом и давно знали друг друга. Нам очень не нравилось, если молва доносила, о встречах во время дворовых прогулок или катаний с горок, или, ещё хуже, совместных катаний на катке, наших «баб» с мальчишками – «Бешниками». Сразу возникала решимость побить их, причём, обязательно кучкой на одного. Слава богу, дальше гневных планов дело не шло. Тем более, среди «Бешников» было несколько известных забияк и драчунов. Например, Сабуров (Смуров?). Девочек же «Бешниц» мы вообще не признавали. Странно, но педагоги тоже не поощряли, почему-то, дружбы между параллельными классами. Наоборот, тихо подогревалось соперничество. Если мы плохо справлялись с контрольной, говорилось, что вот «Бешники» блистали! Но чаще педагоги презрительно поджимали губы, называя «Бешников» слабыми, недисциплинированными, отстающими и т.д. Классная руководительница их, кажется, учительница немецкого языка, маленькая, задёрганная, переживала и всегда крикливо защищала свой класс. Сейчас я думаю, что это был грубый педагогический промах. Мы же были одногодками. Мы совершенно одинаково развивались, мечтали одними мечтами, интересовались одними интересами. Надо было чаще сводить нас, а я помню только один «сбор», когда мы были вместе, приглядывались, но не подружились. Разница в сменах оказалась роковой. Вот уж действительно, мы «жили в параллельных мирах», хотя сидели в одном и том же классном помещении.
В пятом, в наш класс пришла «новенькая», Таня Чалая. Худенькая, тёмноокая, ужасно миловидная, с длинным тёмным «хвостиком» на затылке. Наверное, с украинской кровью. Кстати, сразу получила замечание по поводу «хвостика», но заплетать его не стала. Училась средне, ближе к «хорошо». Ребята обратили на неё внимание. Таня скромно, долго вживалась в девичий коллектив. Она сидела на следующей парте за мной, поэтому особенно разглядывать её на уроках не привелось. Видимо, она почувствовала доверие ко мне, как к «тихому мальчику». Спрашивала, что ни будь об уроках, заглядывая в лицо. Её взгляд зачаровал меня, и, конечно, я старался ни каким образом этого не показывать. Отвечал нарочито грубовато, с независимым видом. Однако, тоненькие ручки, худенькие плечики и выразительные глаза делали своё дело. Приятели заметили наши неформальные отношения. Но ограничились лишь ироническими намёками. Таня держала дистанцию. (Может быть, я пересолил со своею презрительностью?) Однажды на перемене, на какой то её вопрос, я начал дурачиться, употребляя обычные в нашем мальчишеском лексиконе словесные вариации. Мы иногда нарочито выспренно выражались: например вместо «книга», произносили «книженция», рука – рученция, нога – ноженция и т.д. И вот я что-то ответил Тане в этом духе. Она вдруг искренне засмеялась. Я продолжил. Она захохотала. Я почувствовал себя счастливым. И понесло! Минут пятнадцать я нёс околесицу. Таня хохотала, схватившись за живот, раскачиваясь, повторяла перлы моего остроумия. Нас остановил только начавшийся урок. Я был на седьмом небе! Никогда мне так ещё не хотелось понравиться девочке! Дружить, но как? Восхищение Таней заливало меня. Но не мог же я провожать её, носить её портфель, как хвалёный Лёня Рубашкин. Так наш роман и остался на уровне заинтересованных взглядов украдкой. А в следующем году Таня Чалая покинула класс, то ли перевелась в другую школу, то ли уехала совсем. Кажется, её отец был военным. А много позже, на киноэкране, увидел я Одри Хепбёрн, напомнившую мне Таню. Конечно, Одри – моя любимая актриса!
С пятого класса мы стали принимать участие в «демонстрациях трудящихся» на два известных коммунистических праздника: «Седьмое ноября» и «Первое мая». Дети мои ещё знают, что это такое, а Стёпа уже не знает. По всей необъятной стране, называвшейся СССР, в эти дни представители всех производств и учебных заведений выходили в «добровольно – принудительном порядке» для демонстрации «пролетарской солидарности трудящихся всего мира» на главные улицы всех городов и проходили торжественным маршем, т.е. по возможности, ровным шагом, мимо партийного и советского начальства, стоявшего на трибунах. Этот массовый обряд, выросший, вероятно, из триумфальных шествий римских победителей и церковных «крестных ходов», отображал духовное единство тех, кто придумал коммунистическое мировоззрение, с теми, кто должен был руководствоваться им в обычной жизни. Причём, первые стояли над вторыми и, как бы благословляли их так жить и дальше, а вторые, как бы теснились у ног первых и благодарили их за то, что они так хорошо всё организовали! В Мурманске демонстрации были многолюдными, долгими, пышными. В городе было много предприятий союзного значения. Школьников и студентов пускали первыми. Но сам сбор, построение колонн, шествие их с постоянным подтягиванием, подравниванием, доставка к колоннам, раздача по заранее составленному и утверждённому эскизу транспарантов, флагов, стягов, знамён, носилочных и самокатных приспособлений – украшений занимали много времени. Особенно роскошно и помпезно была украшена колонна демонстрантов на седьмое ноября 1957 года. Отмечалось сорокалетие Великой Октябрьской социалистической революции. В голове колонны прошёл броневик с загримированным артистом в образе Ленина! Его сопровождали вооруженные рабочие – красногвардейцы, солдаты, матросы в форме тех лет! Броневик был очень точно преобразован из настоящего маленького бронетранспортёра надстроенной фанерной башней. Я это наблюдал у нашего театра во дворе. Ленин был представлен фотографически точно. Он выбрасывал вперёд правую руку с зажатой в кулаке кепкой в знакомом приветственном жесте, отводя левой борт пиджака. (Позже этого артиста пригласили на сбор в нашей школе. Мы были ошеломлены: живой Ленин, во всем знакомой жилетке и галстуке в горошек, быстро боком прошёл между нами, вышел на просцениум, простер руку и, картавя, произнёс, что-то очень знакомое!)
К назначенному времени, обычно к десяти – одиннадцати часам дня, все участники замерзали на суровом ноябрьском ветерке. Все начинали приплясывать, отбегать из толпы, (нас строили посреди проспекта Сталина, напротив двадцать пятого дома, или напротив «десятой базовой», лицом на север). Взрослые демонстранты толпились за нашими спинами по всему Кольскому шоссе или в боковых улочках. Специальные распорядители выпускали их друг за другом по согласованной схеме. Улицы заблаговременно подготавливались. Проспект Сталина максимально расчищался, украшался флагами, стягами, лозунгами, редкими гирляндами из самодельно окрашенных лампочек. Неповторимость придавали цепочки морских флагов расцвечивания, развешанные по центральным зданиям и поперёк проспекта. Меня занимало, что написано флагами? Никто из знакомых взрослых не мог прочесть. Даже всезнайки морского быта, вроде Игорёхи, не знали флажного семафора и флажной азбуки. А ведь каждый брезентовый флажок с грубым рисунком в виде цветных крестов, квадратов, треугольников, означал одну букву! Спросить об этом у моряков я стеснялся. Для безопасности проспект рано утром огораживался от поперечных улиц сомкнутым строем грузовиков. Здоровенные «ЗИСы», подгонялись вплотную, перекрывая не только проезжую часть, но и тротуары, буквально от стены дома до стены противоположного дома. Смотреть на проходившую мимо демонстрацию зеваки могли только в щель или, если разрешали шофёр и дежуривший милиционер, из кузова грузовика. Обычно, шофёр и милиционер разрешали. Тогда в кузов набивались «под завязку» толпы маленьких и больших. Но могли и не разрешить (это зависело, видимо, от распоряжения партийного руководства). Тогда зеваки перетекали от щели к щели, толкая и поругивая друг друга. По-моему, большая часть Мурманского населения шла в колоннах. Смотрела и приветствовала – меньшая часть. Первые годы трибуну для руководства и почётных гостей строили на ступенях скверика нашего «П – образного» дома, для каждой демонстрации новую. Где-то, после пятьдесят седьмого года, основа трибуны в виде крепкого остова сохранялась на задах Дома Пионеров. Её лишь обшивали каждый раз архитектурно по-новому, с карнизиками, колонками, пилястрами. Сигналом к началу шествия служила ракета, которую пускали от трибуны по команде первого секретаря. Замёрзшие демонстранты в южном конце проспекта, напряженно всматривались в глубину, вдруг видели взмывшую ракету, вскрикивали: «Ура-а-а-а!» И, наконец, радостно: «пошли! Пошли! ПОШЛИ!!!» Каждая школа старалась пройти лучше других. По мере приближения к трибуне волнение нарастало. Педагоги нервно окрикивали баловников, подравнивали перекошенные шеренги, требовали повыше поднять стяги, старались уплотнить наши разъехавшиеся каре. А шеренги были, соответственно, мальчишечьими и девчачьими. И, соответственно, всю дорогу успешно воевали друг на друга. Раззадорясь, могли хлопнуть по шапке портретом члена политбюро. Совсем близко от трибуны все начинали вслушиваться в здравицы и приветствия, гулко разносившиеся из репродукторов. Дикторы местного радио без устали, по очереди, выкликали названия подходивших коллективов, перемежая их с тривиальными общепартийными лозунгами. Вот, наконец, мы слышим: «Трудящиеся города приветствуют учащуюся молодёжь и юных представителей школы номер двадцать!» Ура, нас заметили! «УУРРАААА!!!» орём мы от всей души. Искренне радостно машем флагами, портретами, веничками распустившихся прутьев с привязанными бумажными розанами. (Задолго до первого мая в школе начинали «выращивать» в вёдрах с водой прутья северных берёзок для появления зелёненьких листочков. За это важное дело отвечали учителя биологии). Кстати, школы шли не по порядку нумерации, а в зависимости от занимаемого в соцсоревновании места. Мы шли вовсе не двадцатыми по счёту! Радостные проходим мимо трибуны, машем руками, продолжаем вопить до «Пяти углов». Тут демонстранты начинают тихо расходиться, хотя педагоги заставляют пройти ещё пару кварталов, где стоит прикреплённый грузовик и можно сдать индивидуально закреплённые флаги. А хочешь, тащи флаг в школу и сдай там. А что ещё печальней, грузовика нет. Классная руководительница, «англичанка», Людмила Григорьевна, умоляюще просит оставшихся дисциплинированных демонстрантов (намёк поняли?) оттащить охапку закреплённых флагов в школу. Обычно, после прохождения «Пяти Углов», «Кама» и «Проня» тихо «улизывали» влево, к дому, «Захарка» – вправо. Затем отделялся Адик Смирнов, просто вставая под свои окна. Девочки шушукались и тоже исчезали. Я с охапкой флагов устало сворачиваю налево по улице Профсоюзов и бреду на Перовскую. Праздничная толкотня закончилась. На душе грустно, одиноко. Я рано заметил, что осенью и весной настроение необъяснимо пропадает.
С Т Р А Х И И Д Е П Р Е С С И И.
Не могу точно очертить, когда, с какого класса, помню лишь обстоятельства, у меня стало преобладать минорное настроение с безразличием. Уже большим мальчиком стал внутренне это ощущать. Удивлялся про себя, что меня не веселят шутки и проделки товарищей. Что мне не интересны их побуждения, и нет у меня, их страстных желаний – «хотений». Так бывало и зимой, в школе, и летом, в Энгельсе. Зовут меня, куда ни будь, а мне безразлично. На душе как-то лениво – однообразно. Не понимаю, с чего так кипятятся мои приятели? Всё кажется мелким и пустым. Конфликты и «хотения» ничтожны. Сначала я посчитал, что это – от большого моего ума. Тихо загордился своей необычностью. Потом сообразил, что дело не в уме. Сообразил, когда на душе стало делаться особенно постыло. Когда из-за внутренней «лени» я не стал делать того, что «должен был», хотя умом и понимал: «надо»! Был случай. Однажды, в начале лета Прошкины привезли из Саратова мне галчонка! Родителей в Энгельсе ещё не было. Вероятно, он выпал из гнезда раньше срока. Тётя Валя извлекла его из кирзовой сумки. Он не больно клевался, разевал клюв, распускал крылья. Его пичкали хлебом, ловили ему мух. Он не ел. Дали воду в блюдце, он расплескал. Выпустили на подоконник в кухне. Галчонок, спотыкаясь, ходил, бил крыльями, вздымая тучи дуста. (У нас все подоконники были посыпаны дустом «ДДТ». Таким варварским способом мы защищались от мух. Кстати, все деревья в саду были густо усыпаны дустом. Так культурное население истребляло гусениц. Словом, всё лето мы жили в дустовом тумане. Все пролетавшие ветерки пахли кисловато – химически. Это считалось правильным.) Так вот, галчонок, естественно, оставил «птичкины капли» на подоконнике. Его срочно выдворили из дома. А что бы не улетел, а у меня появилась возможность его «выращивать», и этим забавляться, его поместили в сарай. К тому времени сарай начал захламляться. Деловитая оптимистка, Тётя Валя предполагала, что я с воодушевлением стану поить и кормить галчонка. Мне будет очень интересно. И вообще, мы сделаем прекрасное, гуманное дело – вырастим птицу. Теперь-то я знаю, что самым гуманным было бы отпустить галчонка на волю. Но отпустить мне не наказывали, а сам я не решался. И вообще, чувствовал глубокое безразличие и раздражение от всей этой затеи. Вот уныло брожу я по двору. В запертом сарае хлопает крыльями галчонок. Он взлетел к окошку над дверью, бьёт, стучит в него. Стоит жара. Монотонно – уныло. Душно. Хожу по двору туда – сюда. Ничего делать не хочется, думать не хочется. Галчонок надоедно стучит в стекло, покрикивает, разевает рот. Наверное, мне надо попоить его, но неохота. Противно и неохота. Где-то в уголке головы – понимание, что бедный галчонок не выживет. Выпустить его взрослые не говорили, а идти самому в жаркий сарай, где стало пахнуть кислым и птичьим помётом, – неохота. Так лениво пробродил до обеда. После обеда пошёл к сараю – тихо! Открыл двери. Галчонок валялся, вверх ногами, растопырив крылья, с разинутым клювом, на полу у дверей. Совесть едва – едва заворочалась во мне, а больше, досада. Я к нему не притронулся. Потом, кто-то из взрослых, выкинул. А мне ещё долго чудился кислый запах птичьего помёта, вспоминался орущий в изнеможении за стеклом окошка галчонок. Потом я сам себя иногда спрашивал: ну что стоило дать ему попить? Что за лень держала меня так цепко? Что за оцепенение и безразличие охватило меня?
В другое лето произошёл сходный эпизод. Давила жара. На улицах пусто. Бабуля сморилась с головной болью на постели. Я бесцельно слоняюсь туда – сюда по двору. Мыслей и желаний нет. В калитку заглядывают приятели: Гриша, Толик, Карла, под командованием Андрюхи Зякина, кажется, и Юрка Чёрный с ними. Зовут на Волгу. Мне не хочется, нет сил прервать мое пустопорожнее мотание во дворе. Умом понимаю, что так быть не может. Никто не поймёт моего отказа. Искупаться в летний зной в уютной волжской водичке – нормальная реакция любого нормального человека! Мне же постыло любое желание, любая внешняя попытка изменить застывшую монотонность души. Я начинаю вяло и неубедительно отказываться, ссылаясь на Бабулин запрет отлучаться со двора. Видимо, доводы мои не убедительны для ребят. Они чувствуют мою не охоту, понимают, что, если бы захотел, мог свободно отлучиться часика на два, накупаться и незаметно вернуться домой. Они полегоньку силой вытягивают меня за калитку. Сказать им: «не хочу!» не мог. Это никак не совпадало с мальчишечьей этикой. А в «Бабкин запрет» они не поверили. Гурьбой подталкивают меня идти с ними. На все голоса расхваливают волжское купание, договариваются, кто, как будет нырять, прыгать, «водить» в пятнашки на мелководье, или брызгами бороться на выдержку. Я бреду, как на казнь. Горько и унизительно от сознания, что нет естественных желаний, и нет воли сопротивляться их бесцеремонности. В плотном окружении ребят добредаю до берега. Рассаживаемся на каменном склоне недавно отсыпанной дамбы. В секунду ребята раздеваются и вприпрыжку ковыляют по острым граням дроблёных булыжников к воде. Ещё секунда, и все визжат и барахтаются в прохладных гладеньких волнах! Я согбенно сижу посреди откоса. Подавленный, напыженный, ничего не желающий. Видимо, на моём лице написано такое оскорбление, что ребята не решаются затаскивать меня в воду. На меня уже не обращают внимания. Самозабвенно купаются до посинения. Присаживаются мокрые рядом отогреваться. Дружелюбно зовут в воду. Мне нечего возразить, но душа уже застыла в одном положении, я не могу переменить своего амплуа обиженного гордеца. Так и не залез в воду, просидел в молчании под палящим солнцем. Вернулся сухим в компании промокших, оживлённо болтавших счастливцев.
Ещё, стал я необузданно фантазировать о страшном. Вот пример. Посмотрели мы с Венкой фильм: «Она сражается за Родину». Про женщину – советскую патриотку, кажется, трактористку, воевавшую с фашистами на оккупированной территории. В фильме немецкие танкетки всё время совершали прорывы. Сам фильм я воспринял, как требовалось. Но был поражён скоростью и неотвратимостью лавины немецких танкеток. (Они действительно носились в кадре километров по сорок в час.) И вот, бродя в одиночестве по двору, стал представлять себе, сумел бы я спрятаться, если бы мимо пролетали вражеские танкетки? Заслышав на улице звук приближавшейся машины, я начинал быстрыми шагами уходить от калитки вглубь двора, стараясь успеть за угол дома. Обычно не успевал. Грузовик с рычанием проносился мимо дома, а я ещё не заскочил за угол. Спиной чувствовал я рокотание вражеской машины. Мурашки гуляли по похолодевшей спине. Паника охватывала меня, хотя прекрасно понимал всю условность этой дурацкой игры. Только успокоюсь, задумаюсь о своём, снова – звук приближающейся машины! Снова в ужасе ускоряю шаг. Скорее за угол! Не успеваю! Я – убит!!! Понимаю, что игра, которую затеял сам с собой – плохая. Но не могу прекратить. Она захватила меня. Стараюсь никак не показать её взрослым. Скрываю страх и ужас, овладевавшие мной при звуке обычной автомашины. Хорошо, если она едет справа. Звук приближается медленно, а я успеваю зайти за угол. А, если автомобиль, дребезжа, стуча расхлябанными железками, надвигается слева, звук вырывается из-за Акрасовского дома и застаёт меня врасплох. Как ни устремляюсь вглубь двора, грузовик уже трещит за забором слева – направо, холодом обдаёт мне спину. Чувствую спиной дуло фашистской пушки, пулемёта. Ведь в моей игре забора, как бы не существует, весь я беззащитный – на виду безжалостных врагов. Вот «они» пронеслись, а я – убит! Долго я находился под властью этой фантазии. Кажется, лета два. Причем, захватывала она меня только в одиночестве. С ребятами не возвращалось это навязчивое переживание. Всё же, если за спиной что-нибудь с грохотом проезжало, старался обернуться лицом, и это успокаивало.
Мелкие страшки, неприятные фантазии помню с детства. Побаивался темноты в спальне при засыпании, но никому не говорил. Знал, что это неприлично. Что «бук» на самом деле не существует. Уляжешься вечером в постель, согреешься и представляешь, что под ней кто-то есть, знаешь – нет, а думается – вдруг есть! А раз есть, значит, может и потянуть тебя с кровати! Жутко становится! Чем больше думаешь, тем страшнее.
Ещё пример глупого «антивоспитания», вернее – выращивания в ребёнке суеверий, доведения их до степени навязчивости. Все модные городские суеверия мы узнавали от Прошкиных. На пролетарских «жилучастках» в этом смысле были «университеты». В одно лето Венка с важностью объяснил мне, что если при ходьбе и беге не произвольно споткнуться на правую ногу, то случится несчастье, а вот если на левую, обязательно крупно повезёт в жизни! Вначале я не придал значения этой заведомой глупости. Я, всё-таки, был пионером, материалистом. Но Венка, так часто примечал свои спотыкания, после каждого спотыкания на правую ногу, старался для «уравновешивания» добра и зла споткнуться на левую, что эта забава передалась и мне. Очень быстро она завладела умом и стала мешать нормальному житью. Куда бы мы ни шли, о чем бы ни фантазировали, чем бы ни были захвачены, опасения споткнуться не на ту ногу отравляли нам действительность. Мы стали задирать ноги при ходьбе, нелепо вспрыгивать на кочках, или наоборот волочить левую ногу, как паралитики. Все равно количество правых спотыканий значительно превышало количество левых. Досада и опасения ныли в душе. Отвязаться от этих фобий я смог только в юности, не благодаря здравомыслию, а как-то само собой. Как само собой прекратил обдирать до крови заусенцы на пальцах.
C U L T U R A T U R.
П У С Т Ь Б У Д Е Т О К У Л Ь Т У Р Е Н О.
В Мурманске я впервые самостоятельно стал посещать учреждения культуры. Наверное, самым первым – кукольный театр. Первый раз туда по Маминой просьбе меня захватили девочки Плешаковы. Он располагался в «Доме Культуры работников «Госторговли», в просторечии в «Госторговле». Двухэтажной хибаре, низ – каменный, верх – деревянный, стоявшей в самом начале Ленинградской улицы, у сквера. На втором этаже, наверное, в конференцзале, стояла обтянутая плюшем рампа высотой в человеческий рост с плюшевыми занавесочками. Там посмотрел я несколько спектаклей, всё больше – сказок, но были и патриотические о прошедшей войне. Куклы и поразили, и разочаровали. Поразили правдоподобностью, всамоделишностью костюмов, выразительностью лиц. Разочаровали тем, что руки у них двигались на палочках, которые даже не были замаскированы. Куклы входили и уходили из боковых кулис, иногда садились на край сцены, спуская ноги, и обращались к зрителям, что вызывал восторг ребятни. Надо сказать детишки, наполнявшие зал кукольного театра, дисциплиной не отличались, шумели, выкрикивали, громко смеялись и переговаривались. Меня это удивляло, все, ведь, прекрасно знали, что в театре надо сидеть тихо и спокойно. Я понимал всю условность зрелища. В восторг приводили лишь световые эффекты, например, лунная ночь, зимние картины, костёр на снегу, в спектаклях о партизанах, или удары грома с блеском молний. Партизаны в овчинных полушубках, с автоматами, красными ленточками на заснеженных шапках, выходили непрерывной чередой из одной кулисы и уходили в другую. Снег натурально хрустел под их валенками, ветер завывал, проносились белые космы метели. Проход их был таким долгим, что никто не мог сосчитать, сколько же их было, создавалось впечатление несокрушимой силы. А я думал, сколько же надо кукол, что бы изобразить партизанский отряд? В юности только догадался, что кукол всего-то было две взрослых, да ещё мальчишка – партизан. В некоторых мизансценах они выскакивали все втроём, и непрерывно перемещаясь по сцене, производили впечатление толпы. Особенно, если наваливались на фрицев, которых, кажется, было всего двое. Обязательным персонажем был бородатый, мудрый, партизанский дед. Конечно, была и храбрая девочка, помогавшая партизанам, смело разговаривавшая с подлыми, трусливыми фрицами. Публика хохотала, когда фрицы кувырком летели от нашего огня, мотая в воздухе ногами в настоящих сапогах! В финале все «наши» бурно праздновали победу, совершенно воодушевляя и захватывая радостную ребячью публику, «до болятков» отбивавшую ладошки. В других спектаклях – сказках меня и зрителей занимали бесхитростные эффекты умножения вещей. Обычно фигурировал волшебный горшочек или мешочек, в который добрый или злой герой, в зависимости от развития действия, бросали монетку, или корочку хлеба, пирожок, или зернышко. В зависимости от содержания и художественной задачи горшочек, или просто удваивал бросаемое, или выдавал непрерывный фонтан монет, кусков хлеба, пирожков, зерна. Волшебный фонтан карал жадных обманщиков, засыпал под одобряющие вопли зрителей. В итоге, негодяи проваливались в тартарары, а добрые великодушные герои начинали жить счастливой жизнью. Хотя фонтан бутафорских монеток начинал бить внутри сцены, отдельные «монетки», звеня, раскатывались по просцениуму, посверкивая в лучах «софитов» летели и катились прямо к первым рядам зрителей. Малышня и даже девочки – подростки вскакивали, кидались подбирать. Потом хвастались друг другу, показывали с гордостью «золотые монетки», при свете дня оказывавшимися кругляшками толстой жести. Я думал, сколько же надо нарезать таких кругляшков, что бы щедро разбрасывать их каждый спектакль?
В кино увлекали меня, обычно, дворовые приятели. Они первыми узнавали из подростковой молвы о новых «мировых», «мощных» фильмах или повторах старых, но «мощнецких». Мы отправлялись гурьбой в кинотеатр. Первым испытанием было стояние в очереди за билетами. В очереди стоящие часто толкались, часто менялись местами, выскакивали или приводили, кого ни будь за себя. Поэтому надо было зорко следить, «за кем ты». А то и вообще наглецы вваливались в середину, заявив: «Я тут стоял, ты чё!» То пролезал бесцеремонно, какой ни будь здоровый парень, совал тебе в потную ладошку рубль, командовал: Возьми мне два билета! Самый худший вариант, у тебя вообще могли отобрать деньги! Чем ближе к окошку кассы, тем теснее толпа. Надо было крепко зажимать мелочь, успеть сунуть её в выдвигающийся ящичек и громко выкрикнуть в образовавшуюся дырку количество билетов и сеанс. Зато, получив билет, можно было расслабиться, не спеша зайти в фойе, обменяться предположениями о фильме со знакомыми или выслушать восхищённые междометия тех, кто уже видел, но пришёл посмотреть ещё раз. И даже промчаться в туалет и успеть до сеанса! Самые большие и грубые очереди были в «Родину». Потому что она была «ведущим» кинотеатром с самым свежим репертуаром. Вдобавок, она была двухзальным и самым комфортным и современным кинотеатром. Туда ходили парочки, группы мореходцев. Детских киносеансов почти не было. Детское и юношеское романтическое кино крутили в, разного рода, Дворцах и Домах культуры. Самым ближайшим был, конечно, Дом Культуры имени Кирова. Там можно было купить билеты прямо перед сеансом. Взрослые считали его зал неудобным, а показ и звук плохим. Но мы смотрели кино из-за содержания, а не для эстетического наслаждения. Повышенные требования взрослых казались пустым пижонством. Игорёха и Колька Столбов вывели меня на «Дворец Культуры Моряков», со скульптурами стоящего и развалившегося белых медведей у входа, и гораздо более удаленный «Дом Культуры Железнодорожников». Клуб Моряков был очень интересен внутри. Служители старались не пускать кинозрителей в холлы, апартаменты и коридоры. Там среди помпезной лепнины висели большие картины маслом на северные морские темы, стояли витрины с моделями известных судов, вещицами морского обихода, фотографиями кораблей, прославленных моряков. В Клубе Моряков обычно устраивали встречи с иностранными морскими гостями Мурманска, а киносеансы давали для пополнения бюджета. Наверное, всё же, детские киносеансы выручки не давали, а должны были проводиться по плану, без скидок на посещаемость и невыгодность.
С «настоящим» драматическим театром в Мурманске я познакомился «с обратной стороны» сцены. Когда мы переехали в дом номер шесть на Перовской, новые дворовые знакомые сразу продемонстрировали мне замечательные места для «сидения», теперь бы сказали для «тусовки». Ими оказались груды прислоненных к стенам абсиды Дома Культуры старых декораций к спектаклям. Ребятня забиралась в широкие, и не очень, щели, путешествовала по брусьям переплётов остовов, нещадно прорывая при этом крашеные холстины задников, боковых кулис, проникала через окна и пазухи декораций в образовавшиеся пещерки, охотно сидела там, общаясь, покуривая (кто имел возможность), мочась в щели, и обгаживая и портя предметы искусства. Болтали, что в декорациях юнцы даже устраивали свидания. Никто не задумывался о варварском содержании такого молодёжного отдыха. Конечно, администрация Дома Культуры как могла, боролась с нашествием юных пачкунов. Периодически из служебного подъезда выскакивала тётка, ругаясь, безуспешно гоняла мелюзгу. Но до тех пор, пока не был выстроен навес, а потом и просторный каменный сарай для хранения декораций, они бездарно погибали, или от нас, или от непогоды. Помню, что мы лазили по декорациям даже под навесом, чуть ли не играли в прятки с девчонками, будучи уже великовозрастными обалдуями. Это – в классе шестом, седьмом. А уж после постройки сарая умудрялись прыгать с него с теми же девчонками в глубокий снег. Совесть тихо ворочалась во мне, напоминая, что мы играючи, уничтожаем труд и вдохновение многих творцов прекрасного. Но противостоять напору подросткового вандализма приятелей я не мог, сам вовлекался в незаконные «спелеологические экспедиции». Попутно, разглядывая элементы декораций, поражался простотой достижения красоты и правдоподобия сценических «домостроев». Например, как остроумно создавалась резьба по дереву или лепнина «дворцов». На холст или фанеру «стены» наклеивались узоры разнокалиберных верёвок! Сочетания канатов, верёвок, линьков оклеивались бинтиками, марлей и закрашивались, просто забеливались. Местами, мазками тёмной краски подчёркивалась глубина барельефа. И вся эта мазня издалека воспринималась восхитительно богато и изящно! Груды фанерных колонок, полуколонок, арочек, карнизиков действительно восхищали! Как много надо было приложить труда, что бы создать эфемерные архитектурные джунгли на три часа спектакля! Да, искусство, наверное, стоило жертв! Внутрь же театрального зала я попал позже. Прежде, чем спектаклем, насладился самим пребыванием в этом храмовом пространстве искусств. Осторожно ходил по натёртому наклонному паркету амфитеатра, взирал на маскароны и символику лепнины, торжественность лакированных дверей, блестящую бронзу ручек, потертый бархат двух символических лож, навес балкона, и конечно, складчатую стену занавеса, словом, на весь волшебный антураж театрального зала, создававший предвкушение чародейства. Тогда, с Мамой я посетил постановку нехитрой сказки русско – народного патриотического репертуара. Возможно, артисты прихалтуривали, это был утренний спектакль. (После спектакля Мама сказала, что артист, игравший Батюшку – Царя не знал текста и часто подсматривал в бумажку). Там был и главный герой, наивный Иванушка, и капризненькая красавица, Царевна, и Кащей или какой-то иной злодей. Добро боролось со Злом и одолевало. При явной простоте содержания, мне понравились добротные, многоплановые декорации, с лесами и дворцами, «настоящие» костюмы и латы, сверкание мечей, зарницы, молнии, подсветки, шумовые эффекты, выразительные голоса актёров. Словом, что всё было, «как настоящее». А позже я попал с ребятами, (возможно, привели организованно) на концерт – конкурс участников самодеятельности из разных школ. Помню, из Папиной, четвертой, пел небольшой мужской хор мальчишек и потом читал стихи мальчик, Папин любимец, Шульга. Фрагмент известной поэмы про две встречи Ленина и деревенского печника. Хор выглядел слабовато, хоть Папа и хвалил их. А Шульга сорвал аплодисменты тем, что после выступления профессионально поклонился, приложив руки к сердцу. Из нашей школы две вертлявые девочки, сидя на стульчиках напротив друг друга, прощебетали диалог из Гоголя. Они говорили быстро, заученно, разводили руками, что-то друг другу показывали. Но в зале не было слышно. И номер не был отмечен. А потом я стал попадать и на более «взрослые», вечерние спектакли. Однажды, Игорёха завлёк меня на сатирический спектакль, обличавший нравы современных «мещан». О нём он слышал от родителей, да и все кругом расхваливали его, как «мощнецкую» комедию. Действительно спектакль «шёл на ура» под одобрительное похохатывание и похлопывание публики. В нём романтические комсомольцы боролись за высокие идеалы. Отрицательные персонажи проигрывали по всем статьям. Но один отрицательный персонаж, изображавший глупого, спесивого «стилягу», хоть и проиграл схватку за красавицу, главную героиню, вызвал явные симпатии публики. Он выходил в немыслимом зелёном с желтой кокеткой широкоплечем пиджаке, голубых в обтяжку брючках, гордо потрясал набриолиненным «коком», выпячивал губы и постоянно произносил: «Я дико извиняюсь!» При этом передёргивался и вилял задом. Публика хохотала. В этом хохоте чувствовалось одобрение и сочувствие неудачливому ухажёру. А мы, мальчишки, стали к месту и не к месту вставлять: «Я дико извиняюсь!!!» Ещё очень запомнилась своим заразительным юмором и благополучным концом комедия какого-то чешского автора про их чехословацкие бытовые проблемы. Называлась «В коммунальной квартире». Советские зрители посчитали эти проблемы и коллизии совершенно надуманными. Было забавно и смешно смотреть, как наивные, характерные простаки, в целом, хорошие люди, истово бились между собой за получение выделенной им жилплощади. В начале спектакля разные характерные актёры, изображавшие две семьи и пару одиночек, собирались на пустой сцене, где должен быть построен кооперативный дом и им была уже обещана жилплощадь. Каждый из них волновался, что не сумеет застолбить за собой свою комнату, что кто ни будь, перехватит её. И вот рабочие начинали строить, от картины к картине появлялись и росли кирпичные стенки, но общие очертания квартиры ещё не прорисовывались. Герои же комедии, по очереди, а потом и скопом, заявлялись на стройку и всячески помечали понравившиеся им комнаты. Потом начали их захватывать, ночевать в недостройках, выбрасывать чужие вещи и ставить свои, вплоть до мебели. Смешно конфликтовали, объединялись и разделялись. Естественно, влюблялись и ревновали. А один даже поселился с живой белой козой! Зрители хохотали до упаду. Они не ведали, что через полтора десятка лет они сами окажутся в ещё более глупых и драматичных ситуациях. К концу спектакля, когда квартира была выстроена и отделана, человек с козой оказался в ванной! Многодетная семья, захватившая самую большую комнату, – в холле! Влюблённые – на балконе. Ревнивую супругу от мужа отделила переборка и т. д., и т. п. Любовь победила всё! Вражда закончилась воссоединением. Образовалась одна дружная семья. Зрители бурно аплодировали, вздыхали и вытирали слёзы радости. Мы понимали: Так нелепо и забавно может быть только «у них», там, где нет ещё настоящего социализма. «У нас» никто, ни когда бы не додумался делить не выстроенный дом! «У нас» всегда известно, кто, где будет жить, квартиры дают по заслугам!
В одном театральном помещении Дома Культуры им. Кирова работали сразу две театральных труппы: Областного Драматического театра и Театра Северного морского флота. Мы их никак не различали. Думаю, из-за недостатка кадров, возможно, один актёр играл сразу в двух театрах.
С четвёртого класса я начал читать «запоем». В новой школе полагалось записаться в школьную библиотеку. Я записался, но робел в выборе книжек, брал разного рода сказки. Библиотекарша, Лидия Исаковна(?), этакая, «черепаха Тортилла» заметила и с иронией указала, что надо бы читать уже «серьезную литературу» по программе. Я старался сориентироваться, что берут приятели. Сам как-то ничего интересного не находил. В этом Витя Проничкин был идеальным примером. Он читал даже «нудные» программные произведения, например, «Детские годы Багрова – внука» Аксакова, или «Ивана Фёдоровича Шпоньку и его тётушку», или Тургенева, словом, всё, что полагается. Кратенько пересказывал мне. Я мотал на ус. Ещё нашему классу понравились «громкие читки», которые устраивала нам назначенная пионервожатая, старшая девочка, Стоумова, из нашего, кстати, дома, из второго подъезда. Наверное, это было её комсомольским поручением. Тогда каждый класс получал «вожатого», который должен был проводить с нами воспитательную работу, устраивать сборы, обучать нас житейским премудростям пионерской деятельности, возбуждать в нас идейное горение. Тихой и положительной девушке, Стоумовой было не до идейного горения. У неё тяжело болел отец. В доме поговаривали об этом. Она была обязательным человеком. В первое же своё появление после уроков она достала незнакомую нам книжку, села у учительского стола и стала читать вслух. Фантастическая история про «Старика Хоттабыча» Л. И. Лагина сразу так заинтересовала нас, что никто и не шалил. Грустная пионервожатая регулярно приходила несколько раз после уроков. Мы уже ждали, книжка и чтение нам очень нравились. Но книжку не закончили. Папа Стоумовой умер. И её освободили от обязанностей вожатой. Иногда приятели по дому, обычно, Игорёха, «доставали», какой ни будь, зачитанный до дыр, популярный детектив вроде «Приключений майора Пронина». Восторженно обсуждали мы геройские подвиги «наших», негодовали по поводу коварства «их шпионов». Как-то незаметно Мама начала приносить мне книжки из своей школьной библиотеки. Наверное, там ей подбирала их настоящая библиотекарша, потому что книжки всегда оказывались к месту, по возрасту и интересные. После вялого приготовления уроков, при непогоде, я усаживался в тусклом желтом свете на ближний к письменному столу край дивана, (ближе к настольной лампе, за которой Папа писал свои планы уроков), наваливался левым локтем на валик, подпирал щеку и проваливался в виртуальный книжный мир. «Витя Малеев в школе и дома», «Коля Синичкин вырабатывает характер», Рассказы Воронковой, увлекли естественностью, полным соответствием душевного строя героев умонастроению моих настоящих товарищей. Плавно перешёл на «Детство, Отрочество, Юность» Л. Толстого, рассказы Леонида Пантелеева, увлекательнейшие рассказы Льва Кассиля, Аркадия Гайдара, «Морские рассказы» Станюковича, какие-то патриотические очерки о войне в Корее Ирины Вовк. (Тогда ведь только что победно завершилась война с лисынмановцами и американцами, правда мы не знали об участии в ней советских войск, и что половина Кореи осталась за империалистами!) Даже запомнил на всю жизнь корейское: «Ну, гу-ё!» – «Стой, кто идёт!» из рассказа о корейском юноше, подорвавшим самого себя и мост с наползавшими американскими танками.
Дома у нас было мало книг. Книжное собирательство было ещё уделом обеспеченных одиночек. Не было бытового культа застеклённых книжных полок. Он появился к началу шестидесятых. Отчётливо помню, как в комнате Неверовых засверкали, на зависть родителей, знакомых и гостей, толстым полированным стеклом лакированные «под орех» полки, срочно заставляемые собраниями сочинений. Вызывали восхищение благородные ряды цветных корешков «подписных» Бальзака, академического десятитомника А.С.Пушкина, Герберта Уэллса, ещё кого-то. Неверовы их не читали, только просматривали. Помню, как Милка Неверова с завлекательным хихиканьем, нарочито секретно от меня, показывала Зинке, (но потом и мне), малоизвестную, эротическую поэмку-сказку Пушкина: «Царь Никита и сорок его дочерей». Папа был противником покупки книг. По его мнению «их некуда было девать». Это же – «совершенно напрасная трата денег» – считал он, так как любую книжку «можно взять в библиотеке»! А в молодости, помню, он читал и ежедневно рассказывал мне содержание главок «Приключений Оливера Твиста» Ч. Диккенса. В тумбочке письменного стола я находил книжки без корешков, возможно, отобранные у нарушителей классной дисциплины. Читал всё подряд. Не проявил интереса только к «Персидским письмам» Монтескье, красивой, изящной, красной книжечке с золотыми виньетками, неизвестно как оказавшейся в тумбе стола. Конечно, пытался прочесть, но через страницу гламурной абракадабры почувствовал ужасную скуку. Это вам не про войну! Зато, навестив родителей уже студентом, прихватил Монтескье с собой, но так и не осилил. Помню, мне долго не разрешали читать случайно обнаруженных среди родительских учебников: «Маленькую хозяйка большого дома» и «Мартина Идена» Джека Лондона. Это тебе ещё рано! – строго говорили родители. Конечно, я тайком начал читать, признаюсь, не сразу раскусил. «Маленькая хозяйка» не заинтересовала, а вот «Мартин Иден» потряс! Правда, уже в юношеские годы. Чтение так увлекло, что родителям приходилось поздно вечером тормошить меня, в приказном порядке отправлять спать. Тайком брал книжку в постель, укрывался с головой, читал под одеялом, подсвечивая желтым фонариком. Папа сердился. «Тая, забери у него книгу, зрение испортит!» А летом, в Энгельсе, я с удовольствием подбирал брошенные девчонками – квартирантками библиотечные книжки. Порой растрепанные, без начала и конца, романы «про любовь», порой просто Хрестоматии по литературе для девяти – десятиклассников. Взрослые говорили: тебе это ещё рано читать! Очень нравились неизвестно откуда взявшиеся большие «подростковые» повести «Стожары» и «Малышок». Еще от Прошкиных лежали какие-то «роман – газеты» с советскими «производственными романами». Вначале они отпугивали своими монотонными столбцами, без картинок. Идёшь, идёшь взором по строчкам, можно легко сбиться. Но вдруг всё озаряется смыслом, сбиться уже невозможно, т.к. не взор путешествует по барханам строчек, а ты сам путешествуешь по неведомой разнообразной жизни, ты – наблюдатель внутри неё!
Совсем забыл! Ранее книжек я начал читать и рассматривать кипы Папиных журналов «Техника – молодёжи» и старых «Крокодилов». У Папы была привычка не выбрасывать периодику, а аккуратно складывать в кипы по годам. Он считал, что всё это, когда ни будь, пригодится. Газеты действительно были необходимы при подготовке политинформаций. Тогда очень строго следили, что бы все на производствах по очереди делали правильные информации, т.е. повторяли в виде докладиков то, что написано в газетах. Тем более, в советской школе! Стопа «свежих» газет «Правда» и «Полярная Правда» всегда возвышалась у нас на правом краю стола. Периодически Папа ручкой аккуратно подчёркивал нужные места в заметках, выделяя только их соль, для использования на политинформациях. Однажды, я без злого умысла, играючи начал копировать Папу: ручкой подчеркнул наобум разные строчки из совершенно неполитических заметок. Начиркал и положил в стопку. Через день – два Папа с удивлением стал читать подчёркнутые строчки. Он хотел уж сложить газеты в портфель, что бы захватить в школу. Во время спохватился. Он поворчал, негодующе спросил, зачем я это сделал. Я признался, что просто играл так. Изумлённые родители попросили больше не чиркать в газетах и не трогать «свежих». Да, ещё меня занимали и приводили в недоумение обязательные объявления о разводах! В областной газете «Полярная Правда» на последней странице, в каждом выпуске печаталось четыре, пять, а нередко до десятка таких объявлений о прекращении супружеских отношений. Оказывается, тогда это было обязательно! Что бы все знали о позоре распада семьи! Наверное, это считалось правильной воспитательной мерой.
Так вот, Мама достала мне из стенного шкафа пачки старых «Крокодилов». Какая потеха! Какие смешные и остроумные рисунки и подписи! Я листал и смеялся все вечера. Возвращался к понравившимся. Особенно нравились большие юмористические жанровые шаржи, зарисовки. Например, обледеневшая улица, которую не чистят дворники: прохожие летят и падают в самых нелепых позах, едут по льду на подручных средствах. В общем, просто картинка «Малых голландцев». Или многолюдный пляж с разными поучительными сценами. Сначала читал подписи, потом стал и юморески, рассказики и уж потом – стишки. А «Техника – молодёжи» увлекла по-другому. Я понял, что ничего не знал. Неведомый технический мир представлялся вершиной человеческой мысли! Сначала рассматривал рисунки и фотографии. Потом стал вчитываться в непонятные термины, постепенно понимал их. Увлекали схемы и описания шагающих экскаваторов, фантастических самолётов, ракетопланов, планы – схемы плотин и каналов. Особенно забавляли популярные описания физических процессов, например прохождения радиоволн, электричества, исполненные в виде «комиксов». Художник изображал волны и электроны в виде схематичных человечков! Другие человечки в виде нот изображали звуки, тоже бежали, летели, отскакивали от препятствий. Человечки в фильтре открывали и закрывали ворота перед нужными и ненужными человечками – веществами или бактериями. В каждом журнале в упрощённой форме показывался, какой ни будь технологический процесс: например, производство бритвенных лезвий, или шоколада, или карандашей. Было понятно и забавно! Многократно возвращался я к уже изученным страницам. В популярной форме рассказывалось о физических явлениях, например, преломлении света. Помню, один учёный в экспедиции разбил очки, не мог прочесть оставленную ему записку. Как он вышел из положения? Очень просто, проколол булавкой картонную коробку от папирос и через дырочку легко прочёл, куда ушли товарищи! Свет преломлялся в дырочке, как в линзе! Это я знал ещё во втором классе. А захватывающий рассказ о трагическом полёте советского стратостата и гибели от недостатка кислорода стратонавтов! В третьем классе я уже знал о приборах ночного видения! К удивлению учительницы географии я знал все водохранилища на Волге, потому что они с плотинами были живо изображены на карте схеме. В одном журнале целая страница шутливо изображала древнегреческий город, жители которого занимались разными делишками. Например, дамы красили волосы и сушили их на солнышке, воины упражнялись с оружием, философы болтали, торговцы торговали и т.д. Всё это было изложено в шутливых стихах настоящим гекзаметром. Я неделю рассматривал, вчитывался, зато прекрасно представил себе жизнь древнегреческого полиса. Картинка сопровождалась пояснительными стишками, написанными настоящим гекзаметром. Когда я стал мысленно, «про себя» читать «вслух», услышал равномерное, волнообразное звучание фонетики стиха. Завывание эпических, долгих строк навсегда запомнилось. Теперь, если мне надо изобразить стишок, например, «поздравлялку» в древнегреческом духе, припоминаю те подписи и подделываю нужный текст под их звучание. Но больше всего околдовали шагающие экскаваторы и локомотивы. Папа объяснил, что «шагающий» не переступает с ноги на ногу, с одной огромной лыжи на другую, а садится «на брюхо», на широкую крепкую площадку – круг под корпусом. Потом вытягивает вперёд обе ноги с «лыжами», опирается на них и встаёт. Зачем так? – думал я, можно было бы просто ехать на гусеницах! Но инженеры решили, что так лучше. В чём же лучше? – напряженно размышлял я. Даже пытался из бумаги склеить макетик экскаватора. Но одно дело мысленно представлять и фантазировать, другое – делать руками. Фантазировал я легко. Руками создавал слабо, вдобавок быстро утрачивал интерес и не доводил работу до конца. Я ещё не догадывался, что обладаю художественным типом мышления. Думал, что стану инженером, буду с техникой на «ты». Знание техники казалось мне наивысшим знанием. Представить себе в голове схему мотора, понять каким, единственно правильным способом будут двигаться его детали, как всё закрутится и не остановится, вот – вершина человеческого ума! В классе не без гордости объяснял ребятам разницу между скрепером и бульдозером, тепловозом и паровозом. Блистал техническими словечками. Книги, вообще, заметно расширили мой лексикон. Без затруднений подсказывал приятелям нужное слово. Незаметно речь стала, в целом, литературной, «взрослой». Приятели же общались на общепринятом, ребячьем, подростковом сленге, состоявшем из ограниченного набора убогих, корявых фраз, вперемежку с матерщинкой. Зачастую, к моему тихому огорчению, беседа моих дворовых друзей ограничивалась одними междометиями, разнотонными выкриками, или ходульными: «Во, даёт!», «А, чё!», «Ни чё!», «Ништяк!», «Моща!», «Ё – моё!», «Мирово!». Конечно, и я прибегал к этому неандертальскому языку, но только при необходимости быть легко понятым. Я долго не ругался матом. Отталкивало грязное содержание. Ребята же объясняли это моей боязливостью. Что, конечно, принижало. Матерщина в их глазах свидетельствовала о взрослости, храбрости и бесшабашной дерзости хулителя. С кем поведёшься… В предъюнную пору полетели и с моего языка нецензурные «перлы». Богатством выражений я не отличался. Скорее, привились мне нецензурные «слова – паразиты», нецензурные вставки в обычные повествовательные фразы. Допускал я их только в ребячьей компании. Однако ж, стал так часто пробалтывать одно словечко (которому в современном сленге соответствует эзоповское – «Блин!»), что Венка забеспокоился. Он испугался, что я могу проболтаться так при родителях, при Бабуле. А логика родных свелась бы только к одному: Кто научил тихого мальчика грязной матерщине? Конечно, Вена!!! И Вена получил бы «по всем статьям», включая отеческий ремень! Венка решительно пригрозил мне крутой расправой, если услышит от меня, хоть случайно, нецензурное слово. «Колька!» поднёс он мне к носу кулак – «Убью!» И всякий раз пристально тревожно смотрел мне в лицо, только я разевал рот в общем «трёпе». Под его тяжёлом взглядом я выдавал свою мысль без обязательных «выражений». Так и отвык. А позже, вообще, почувствовал глубокую неприязнь к мату. Меня внутренне оскорбляли грязные сексуально – фекальные «термины», относившиеся и не ко мне, высказываемые между делом, в качестве «народных» шуток – прибауток и взрослыми, и детьми. Гораздо, гораздо позже, взрослым, с недоумением читал я в перестроечной периодике пижонское дебатирование по поводу происхождения и необходимости для развития русского языка нецензурной матерной лексики. Какая-то эмансипированная дама защищала «мат» и требовала ввести его в литературную речь. Считала, что матерщина освобождает, раскрепощает народный дух. Что матерщина имеет, чуть ли не религиозные корни в нашем сознании. Что пролетарское мышление базируется на матерщине. Корни-то корнями. Думаю, матерщина со времени своего возникновения была инструментом оскорбления и унижения, растаптывания личности. «Мат» – лексика рабов и рабовладельцев. Кстати, «великий пролетарский писатель» А.М. Горький, описывая даже глубочайшее социальное дно русской жизни, ни разу, не прибег ни к одному нецензурному выражению. А наши липовые диссидентские «обличители» через фразу вставляют отборную грязную ругань для «оживляжа» своих убогих мыслишек.
Зимой в Мурманске изредка бывали морозы. Морской, гольфстримовский климат держал обычную температуру воздуха минус десять, пятнадцать градусов. Это в заполярье-то! Но всё же изредка Арктика выдыхала на мокрый берег двадцать пять, тридцать градусов. При постоянном сыром ветре, тьме и тотальном обледенении эти детские для Сибири градусы делались совершенно непереносимыми для людей, зверей и машин. Тогда на заливе непрерывно гудели сирены, ухали «ревуны», матросы и рабочие непрерывно кололи лёд, а детям разрешалось не ходить в школу. Радостные школяры высыпали во дворы и на улицы! Отмены школьных занятий с благородной целью сохранить потомству здоровье превращались в несанкционированные уличные детские праздники. Мальчишки и девчонки с санями, лыжами, фанерками и картонками облепляли все горки. Счастливый визг стоял во дворах с утра до вечера. Краснолицые с задубевшими кулачками и коленками подростки постоянно хлопали подъездными дверьми, забегая погреться у раскаленных батарей. (В морозы усиленно топили). В подъездах стоял гомон, толкотня, посиделки и погляделки. Мы все зимой носили валенки. У всех они протирались под большими пальцами. У всех через протёртые дырочки высовывались языками заледеневшие чулки и носки. Почему носки сами собой снимаются в валенках, я с возрастом понял. Но, почему они, как червяки, вылезают через маленькие дырочки, даже – трещинки в войлоке, не могу объяснить до сих пор. Всё же, когда объявлялись особые морозы, и родители грозно запрещали чадам «высовываться на улицу», мы выходили гулять в подъезд! Не знаю, как в других домах, а в нашем – оба подъезда были чисты, теплы, ухожены. Мы обычно встречались с Игорёхой, зазывали Славку Семёнова, реже – Кольку Столбова, присоединялся Лёнька Куваев или недоросль Димка Захарченко, и начинался интереснейший «трёп» о разных школьных событиях, фантазиях, о подслушанных у взрослых бытовых новостях и, между прочим, о книгах! Безо всякой взрослой наводки, совершенно спонтанно мы выносили из квартир книжки, устраивали обмен и с упоением читали их вслух. Разновозрастность, разноклассность не мешала в этом деле совсем. Помню, начитавшись полузапретных сказок «Тысячи и одной ночи», я просто, долго, подробно излагал их, перепутывая сюжеты, героев, (в принципе, там один и тот же сюжет в разных вариантах) добавляя похожую отсебятину. Ребята зачарованно слушали, пока взрослые не загоняли нас домой. Мы канючили «подождать ещё немножко». Если завтра не надо было идти в школу, взрослые недовольно требовали «накинуть польта» и «подстелить хотя бы газетки» под себя, что бы «не сидеть на голых ступеньках». Ещё взрослые запрещали нам сидеть на оконных откосах, опасаясь, что мы выдавим спинами стекла и «пикирнём вниз». Проходили годы, мы взрослели, но «торчание» в подъезде не прекращалось. Наш первый подъезд стал нашим мальчишеским клубом, а во втором подъезде больше группировались девочки. Так случайно произошло заселение. Конечно, через некоторое время мы стали ходить в гости во второй подъезд. И взрослые, особенно мамы, второго подъезда стали недовольно высовываться из своих квартир, ворчать, одёргивать нас и даже выпроваживать.
Любовь к рисованию я, наверное, реализовал не полностью. Мешали вялость и достаточно быстрая истощаемость. Хорошо рисовать я стал по необходимости. Вначале, наша классная, Людмила Михайловна, привлекла до пяти ребят делать классные стенгазеты. Распределяла задания. Девочкам, обычно, поручался текст. Очень быстро все отпали, остались мы с Витей Проничкиным. Сначала мы выполняли пожелания учительницы. Она задавала на пустом листе ватмана: Здесь напишите заголовок, здесь нарисуйте то-то, здесь – это! Обычно, давались открытки, картинки из журнальчиков, книжек для копирования. Оказалось, что сразу всем на листе рисовать невозможно. Как и невозможно нарисовать всё за час послеурочного времени. Терпеливый и последовательный Витя определился писать буквы, а я рисовать фигурки, например белочек и зайчиков на новогодних выпусках. Так как мы совершенно не укладывались в отведённый час, Витя стал первым забирать ватман домой. За вечер успевал написать одно слово в названии. Через два дня приносил чистый лист с заголовком, иногда с начатыми фигурками. Рисовали мы жухлой школьной акварелью. В мокром виде она радовала глаз, но, высыхая, превращалась в серовато блёклые нашлёпки. К собственному удивлению, я оживлял Витины буквы, оттенивая другим цветом. К зелёному или красному хорошо подходил жёлтый. Никто не учил меня. Евгений Васильевич Андрюшихин ещё не появился на нашем горизонте. Я отметил, что могу достаточно ясно представить себе на пустом листе нужную фигурку, а потом обрисовать её. Могу, припомнить виденный ранее рисунок, например, бегущего крокодильчика в шарфе, с вилами наперевес, и довольно «похоже» повторить его в любом месте листа. Могу, вообще, задумать и осуществить образ чего ни будь. То есть не нуждался в срисовывании! Получалось, «как настоящее». Скоро Витя притомился в этом деле и охотно уступил его мне. Учительницы быстро узнали про мои способности и начали приступать с мелкими художественными заданиями. У меня определилась ещё одна «нехорошая» особенность: я не мог отказать! Я всегда вяло соглашался, хотя никакой радости не чувствовал. Приносил домой ватман. После нудного приготовления домашнего задания расстилал на полу ватман и вяло, что ни будь, красил. Родители, видя моё настроение, иногда недовольно ворчали, поругивали училок, но не отменяли их заданий. По мере выполнения таких работ у меня появлялась техника акварели. Научился устранять грубые подтёки, ровно накладывать краску. Рисовать вначале светлые места, затем – тёмные. Смешивать цвета, получая не грязь, а новые, приятные глазу, например, «цвет морской волны» или огненно оранжевый. На уроках рисования, до прихода в школу «ЕВЫ», мы занимались какой-то ерундой, отбивавшей всякое желание рисовать. Чертили квадратики, или изображали пирамиду. Чаще – бессмысленные узорчики. ЕВА, Евгений Васильевич Андрюшихин, молодой стройный, подтянутый, с остро отточенным карандашом в нагрудном кармане, перевернул наши отношения с искусством. Он ставил те же положенные композиции, но показывал сам, как надо их рисовать. Подходил во время урока к каждому, поправлял рисунок, подсказывал, где положить тень погуще, где послабее. Потом показывал всем лучшие и даже не лучшие рисунки и похваливал исполнителей. Девочки сразу в него влюбились. Он ходил по школе с высоко поднятой головой, с улыбкой неотразимого «Жана Маре» и влюбил в себя всех учительниц. Директор сразу начала давать ему задания по оформлению школьных кулуаров. И он справлялся! Мы поражались его умению выделывать красивые рельефные буквы из пенопласта разными шрифтами, наводить рельефные поверхности, раскрашивать маслом и гуашью, профессионально «золотить», лакировать. Стенды и щиты в его исполнении сходили, как из фабрики. Мы стали невольно подражать ему. К этому времени меня привлекли к оформлению общешкольной стенгазеты. Вначале в компании нескольких ребят. (Среди них был мальчик Антонов из «Бешников», талантливый, страстный художник. Он, кажется, поступил после школы в художественное училище). Но быстро произошёл процесс «отпада». И я, как самый сговорчивый и дисциплинированный, остался один. Евгений Васильевич по просьбе библиотекарши, а стенгазета рисовалась на большом столе в библиотеке, стал мне помогать, подсказывать и чуть подправлять рисунок. Помню, надо было изобразить перевитый лентами бордюр в виде лавров и дубовых листьев. Рисовать за меня он не собирался. Видя мою старательность и некоторые удачи, он стал мягко, дружелюбно ко мне относиться. Рассказывал о красках, карандашах, кистях, рекомендовал, что надо приобрести. Тогда, художественные причендалы были жутким дефицитом. Продавались только в особых художественных магазинах – салонах и только официальным художникам. В Мурманске такого магазина вообще не было. От ЕВЫ я узнал о «медовых красках» и долго мечтал их приобрести. Услышал магические слова: пастель, сангина, темпера, ватман, полуватман, «ластик», «кохинор», тушь цветная, гравюра, эстамп, оттиск! Узнал, зачем нужны карандаши разной твёрдости, как ими последовательно рисовать. «Серебряный карандаш», «Свинцовый карандаш», «Итальянский карандаш». Сами термины погружали в грёзы! Я почувствовал, что ЕВА понимает меня и видит во мне незаурядность. Это подстёгивало, захотелось поразить, нарисовать хорошо и «натурально». Даже во сне я стал видеть красочные линии и пятна. С тихим восторгом смотрел я, как ЕВА подправляет моего, в общем-то, правильного Деда Мороза. Несколько мазков, точных волнистых линий. И «Мороз» ожил! Стал выпуклым, нарядным, симметричным красавцем с живым взглядом прямо в зрителя! А как хотелось суметь, так же как он, академично накладывать штрихи! Абсолютно ровные, абсолютно одинаковые по интенсивности, полосатые вблизи, монотонные издали, покрывавшие место тени абсолютно точно, ни миллиметра в сторону! А сверхакадемичность – более плотные тени выполнялись штрихами поперёк первых, рисунок делался в благородную клеточку! ЕВА профессионально разделял будущую стенгазету на заголовок, подвал, заставки, филёнки, столбцы, форзац и т.д. Знал правильные соотношения этих структур, знал, где, как, для чего разместить лозунги. От него я научился видеть готовую работу на пустом листе! Он с директорского благоволения наделал и развесил по школе массу нужных политических лозунгов, вроде: «Миру – Мир!», «Учиться, учиться и учиться!» и приятных стендиков с умными афоризмами. Директриса в нём души не чаяла и охотно находила средства на покупку недешёвых красок и художественных излишеств.
А вот с музыкой отношения долго не складывались. Уроки пения стали для меня мучительным испытанием. Я очень стеснялся «подать голос». Ещё в общем хоре тихо подпевал, надеясь, что меня не слышно. А когда учительница (обычно это была приходящая молоденькая девушка) вызывала к доске группку мальчиков, или, не дай бог, кого ни будь одного, все и одинокий бедолага хмуро замолкали, стояли, насупившись, краснея, обливаясь потом, под нервное хихиканье класса. Я не был исключением. Только заводной Валера Каменский сам вызывался петь и самозабвенно завывал под изумлённое молчание класса. Почему-то голоса и слух были только у девочек. Я, как ни старался, ни когда не мог взять верную ноту. Вернее, количество верных нот, диапазон мой, исчерпывался тремя, четырьмя. Когда мелодия попадала на них, я сам внутренне удивлялся правильности своего пения. В общем, урока пения большинство одноклассников ждали с ужасом. Начавшийся, всеми силами торопили, что бы прошёл. Везло в том, что молоденькая учительница стеснялась сама ставить нам двойки за отказ выходить к доске и подавать звуки. Что-то было неверным в самой методике преподавания. Уверен, что в непринужденной обстановке, без чувства «выставления на позор», и при любимом репертуаре, мы бы охотно и безостановочно голосили. (Например, однажды летом мы с Гришей Левиным нашли оставленный квартирантками песенник. Уселись на заднее крыльцо и стали его читать. Обнаружили знакомые, часто исполняемые по радио песни. Попробовали выпевать знакомые тексты. Нам показалось, что получается. Увлеклись, забылись и распелись громко, «с сердцем», «от души», почувствовав необычное тепло и упоение. Даже поражённая Бабуля тихо подошла, заслушалась нас. Никогда в жизни больше не пел я с таким бесстрашным упоением!) Вдобавок, в классе не было никакого аккомпанемента, который мог бы вести нас правильно по мелодии. У многих ребят начали ломаться голоса. Им было просто стыдно сипеть и хрипеть, «давать петуха» перед ехидно хмыкавшими девочками. Чувство ритма не было воспитано совсем. При этом мне нравились многие песни по радио. И революционно – патриотические, и лирические, некоторые даже вызывали щемящее чувство в груди, которого я очень стеснялся. Инструментальная музыка очаровывала, но я не запоминал её. Казалось, слышу всё в первый раз. Тогда мы уже купили радиоприёмник «Нева». Папа сделал внутреннюю антенну. По вечерам приёмник иногда включали. Я, нежась в постели, слушал, задрёмывая, тихую музыку «джаза» или «кантри», долетавшую через натянутое одеяло, прямо в мои уши из дальних, дальних неведомых стран. В наших семьях, и мурманцев, и бабулиных, не было принято петь за столом. Считалось, что петь хором в семье неприлично, несолидно, поют только пьяные или в самодеятельности. Хотя у многих Вилковых был хороший слух. У тёти Вали и у Дяди Саши – красивые голоса. (Амозовы слухом и голосами не отличались). Меня к музыке не приучали. Как не приучали и к спорту. Зато совершенно неожиданно во время мурманских семейных застолий я получил «должность» дискжокея. То есть, когда в нашей новой комнате на Перовской собирались гости: Бабушка Липа с дедом Володей, Тётя Лида, иногда с Мишкой, чаще без него, Дядя Саша Амозов с тётей Машей, Малышевы, я мотался среди взрослых, деться то некуда. Меня определяли в уголок у письменного стола. На табуретку устанавливали патефон. Я ставил пластинки, а в промежутках крутил заводную ручку патефона. Деловито менял толстые иголки. Вначале выпившие взрослые постоянно подсказывали, что бы «не перекрутил пружину», чтобы «не крутил во время игры», что бы «аккуратно ставил иглу» и т. д. Затем забывали обо мне. Выбор пластинок был невелик. Прокручивал всё помногу раз. По Папиной просьбе больше всего народную молдавскую песню «Ляна», она вообще была модной. Конечно, песни Клавдии Шульженко. (Меня всегда поражали её дикция и выразительность). Больше всего «Лолиту», которой «восемнадцать лет, такой красавице брюнетке» и «Чико-чико» из Порто-Рико». Под «Чико-чико» гости танцевали в ритме быстрого фокстрота, (хотя, это, наверное, румба). Особенно выделялся Дядя Саша Амозов, грациозно крутил животом и нижним бюстом. Ещё Папа всегда просил поставить Утёсовскую песенку «Дождик». Кстати, на все популярные песенки обязательно существовали пародии, даже по нескольку: официальные и дворово – хулиганские. На «Дождик» мальчишки всегда распевали: «Я лежу на дне окопа и имею бледный вид, / У меня промокла ………./ Потому что моросит…/ Дождик, дождик… и т.д. Были и пародии на «Ляну», и на «Красную розочку». Универсальной плясовой мелодией служили неизменные «Валенки» в исполнении Л.Руслановой. В общем, крутил я патефонную ручку часов до двенадцати ночи, до изнеможения. Едва дожидался, когда гости разойдутся, валился разбитый спать. Года через полтора у нас появился «электрофон», который не требовалось крутить, и в который можно было вставлять не только «простые» иголки, но и корундовые «вечные». Музыкальные дежурства у электрофона доверялись мне безраздельно. Тогда же, году в пятьдесят четвёртом, начали появляться «долгоиграющие» пластинки. Они требовали пониженной скорости и особых тонких иголочек. Доставались «долгоиграющие» по блату, были далеко не у всех. У нас долго их не было. Приятели же хвалились, кажется, Коля Столбов. Проигрывать «долгоиграющие» можно было только на радиолах – проигрывателях встроенных в приёмник. Купить радиолу было целым событием. Папа любил свою «Неву» и не хотел заменять её радиолой. А вот у Вити Проничкина появилась радиола, правда, классе в восьмом. Завораживающе приоткрывалась полированная крышечка на никелированном стерженьке. Под ней – покрытый рифлёной резиночкой диск и тонкий, легчайший, обтекаемый, белый «адаптер» с вставленной на фабрике иголочкой. Диск вращается абсолютно тихо! А наш патефон шипел и при вращении, и при игре. И электрофон пошипывал, пожужживал. Ближе к юности мне стала нравиться одна пластинка с двумя инструментальными пьесами Александра Цфасмана, кажется, «Подснежники» и «Колокольчики». Завораживали джазовые переливы мелодии и перезвоны в ритме быстрого фокстрота. Папе не нравились песни без слов. А я тогда уже научился проигрывать мелодию «про себя». Мама, наверное, хотела развить во мне любовь к музыке. Но тогда пластинок для детей почти не издавалось. Мама купила для меня уменьшенную пластиночку с бодрой пионерской песней: «По улице шагает весёлое звено!», исполняемой детским хором. На другой стороне тот же хор мужественно выпевал «Марш Нахимовцев». Он нравился мне романтическим настроем и маршевым энергичным зарядом. И слова были понятны. А папа ворчал.
Витя Проничкин раньше меня записался в «Изо-студию» при Доме культуры им. Кирова. На переменах начал рассказывать мне, как важно там проводятся занятия. Каждый ученик рисует за мольбертом специально остро отточенными карандашами на прикалываемых листах ватмана. Никаких альбомов там не терпят. Альбомные листы надо расшить и приносить по одному. Линию надо вести не просто ровно, а непрерывно двигая карандаш вперёд – назад. Отчего линия делается зубчатой ёлочкой. Резинкой стирать не разрешают. На стенах развешаны «гипсы» – слепки человеческих носов, кистей, стоп, глаз, ушей. Кроме детей, студию посещают взрослые. Они-то и рисуют академическими приёмами классические «гипсы». Витя быстро раззадорил меня. Я преодолел вялость и нехотение и тоже записался в студию. Стал носить карандаши, бритовку, кнопки для крепления бумаги. Изо – студия была рядышком, из её окна был виден наш двор и наш подъезд. Но учили нас там как-то вяло, без заинтересованности. Мужчина учитель появлялся, когда мы собирались, ставил нам традиционную композицию, например пирамиду с шаром, кое-что показывал и уходил. Минут через пятнадцать рисования нам надоедало, мы начинали переговариваться, смотреть в окно, расхаживать по классу, работу бросали. Было интересно рассматривать приколотые работы старших учеников: гипсовые носы, глаза, следки. Я надеялся, что нас научат рисовать именно их. Но учитель всегда куда-то начинал торопиться. С важностью откладывал что-то на следующий раз. В общем, сходил я раз пять, семь. Первым перестал Витя, наверное, ему было далеко ходить, или он, кажется, заболел, а потом уж не стал возвращаться. Потом перестал и я. Изо – студия ничему особенному меня не научила, только показала, как выглядят настоящие рисовальные классы. Да ещё научили измерять соотношение деталей натуры по отрезкам вытянутого вперёд карандаша, а отрезки отмечать большим пальцем от торца карандаша. Мы все постоянно с важностью прищуривались и вытягивали руку с карандашом. Мы стали уважать соотношения деталей натуры и рисунка. Да, научили не торопиться выделять тени. Делать рисунок сначала светлым. А вот «пилообразые» линии мне не нравились.
Лет в пятнадцать я стал летними вечерами ходить в Энгельсский садик. Там вечером начинала работать бесплатная читальня на большой веранде. Сначала со мной приходила Мама, видимо опасалась, что ко мне пристанут драчливые оболтусы, которых всегда тянет на подвиги перед девицами. Потом, стали отпускать одного, только всегда говорили: «Ты долго не засиживайся, Колюшка!» Под уютным светом обвитых мошками нескольких лампочек, на длинном столе раскладывались в большом количестве иллюстрированные журналы: «Огонёк», «Советский Союз», «Вокруг света», «Знание – сила», «Советская культура», какие-то технические вроде, «Советского строительства», или такого же «Машиностроения» и, конечно, «Крокодилы». Можно было не торопясь, перебрать всё. Служащие не гнали меня, несмотря на периодические кампании по борьбе с безбилетниками, не достигшими возраста и проч. По мне было видно – не хулиган. Стопы советских газет меня не привлекали. Везде было написано одно и то же, причём скучным официально торжественным тоном. Очень скоро я обнаружил, что всё интересное в газетах печатается на последних страницах, обычно, четвёртых по счёту, и, обычно, снизу. Так что газеты я читал всегда сзади, снизу. Ещё удивляла всегда газета «Советский спорт». Я не понимал, как можно с важностью печатать о таких ничтожных пустяках. И как могут взрослые люди азартно интересоваться такими пустяками! Ну, хорошо, кто-то обыграл кого-то, кто-то пробежал быстрее кого-то, но это их личное дело! Зачем эту ерунду печатать, делать из этого событие! Меня изумлял азарт, охватывавший народ, когда начинали транслировать по радио футбольные матчи. Даже записной скептик Папа, заслышав насмешливо озорную мелодию позывных: «Тра – та –та Та –та–та–та! Тра – та, Та – та, Та-та-та!», оживлялся шаловливой улыбкой, строгие глаза менял на выпучено дурашливые, поднимал указательный палец, восклицал: «Внимание, тише, тише! Трансляция со стадиона!» и включал репродуктор погромче. Хотя слушать комментатора было забавно, (обычно, звучал доверительно завлекающий голос Вадима Синявского), но переживать игру, как личную драму! Это уж – слишком! Когда «шум прибоя», вопли из репродуктора достигали накала, а скороговорка Синявского переходила в пулемётные очереди и обрывалась последним криком «ГОЛ!!!» Папа, пританцовывая, тоже восхищённо кричал «Гол!». Он не был последовательным болельщиком, как Дядя Ваня, но отдавал предпочтение ленинградскому «Зениту», потому что учился в Ленинграде.
Гуляющая публика, музыка, смешки, женские вскрики, запах резеды и душистого табака, локальные мизансцены в жёлтом свете фонарей, в многоплановых тенях аллей начинали нравиться и томить. Всё же они составляли лишь приятный развлекательный фон. Манила в «садик» меня тогда не романтика летних вечеров, а возможность свободно, бесплатно(!) впитывать и впитывать совершенно не известные мне факты, события, открывать свои маленькие открытия. Особенно интересовало, что делается в далёких чужих странах. Поэтому главки и абзацы с пометкой «За рубежом» читались в первую очередь. Я просто переживал информационную манию. Сам чувствовал, как за летние вечера расширился мой кругозор. Никогда в школе, ни на каких уроках не получал я столько разнообразной информации, не осязал глубину многопланового, нескончаемого, окружавшего меня мира. Жажда информации приучила нас с Венкой запоем смотреть киножурналы. Тогда каждый киносеанс начинался с демонстрации киножурналов – коротких документальных кинозарисовок о политических, экономических или общественных событиях в стране. Многие взрослые киножурналов не любили и даже нарочно опаздывали на киносеанс, чтобы усесться на своё место в перерывчик. А может быть им снобистски нравилось поднимать со своих мест публику, что бы пробраться на свои места? Папа тоже не жаловал киножурналы за их музыкальный шум и менторский поучительный тон. А также за показ давно прошедших событий: «По родной стране», или не к месту, вообще, чего ни будь технического: «В мире науки и техники». Нас же с Венкой занимало и «налаживание нового шлифовального оборудования», и «новое в производстве кирпича», и «виды на урожай» (всегда замечательные). Особенно Венка подскакивал и толкал меня при «Новостях Нижневолжского края» саратовской киностудии. «Смотри, смотри…Саратов показывают!» А уж когда показывали заграницу, где всегда советские люди «производили триумф» или дружественные нам деятели «смело обличали», радостная гордость заливала нас. У нас самые лучшие самолёты, самые быстрые поезда, самые большие пароходы, самые сильные и храбрые военные, самые умные и счастливые люди! Если бы киножурналы показывали отдельно от художественных фильмов, мы с Венкой обязательно бы ходили на них!
Венка научил меня «культурным» играм: шахматам, шашкам, домино. Откуда у нас, в Энгельсе, появились шахматы? Вероятно, привёз Дядя Ваня. К игре в домино меня, точно, привлекли Прошкины на Комбайне. У них водились самодельные алюминиевые кости – «доминошки» и традиция семейных турниров по вечерам. А вот шахматной доски у Бабули никогда не было. А я отчётливо помню, как мы с Гришей сидим на заднем крыльце и «перепрыгиваем» по шашечному пешками на потёртой доске. Очень вероятно, что доска осталась от студентов – квартирантов. Значит, шашечная игра была показана раньше! Шахматные ходы мне как раз показали перед первым классом. Ходы запомнились быстро, а вот готовые сочетания ходов, проверенные тысячелетиями, приводившими к победе, я запомнить не мог никогда! Поэтому, играл по наитию, не просчитывал ситуацию, мог видеть только непосредственную угрозу, легко попадался в простейшие ловушки, вроде «детского мата». Вначале я легко побеждал приятелей и Мишку Амозова, т.к. они знали столько же. Начало игры у нас сводилось к взаимному истреблению пешек (бьём наискосок). Затем, долгое преследование ферзём и ладьями вражеских фигур, истребление по очереди всех, и только потом – преследование короля и зажим его в угол. Очень скоро мои соперники овладели некоторыми наигранными комбинациями, научились защищать свои фигуры, сосредотачивать силы на главном – лишении чужого короля свободы движения. И стали выигрывать у меня! Мне стало досадно. Преодолеть свою бездумность в игре, сосредоточиться, планировать вперёд не мог никак. Интерес к шахматам угасал, а у моих приятелей нарастал. К моему классу четвёртому Мишка Амозов стал регулярно выигрывать. А ведь был эпизод, примерно, в третьем классе. Мы с Мишкой сидели у нас на диване, играли в шахматы. Я уверенно выигрывал. После того, как я «съел» очередную фигуру, Мишка заорал, схватил офицера и его острой головкой саданул меня с размаху в надбровье! Теперь же не только он, (его обучал игре Дядя Саша Амозов) но и мои одноклассники стали играть лучше, дальновидней, используя заготовки – дебюты. Интерес к шахматам у меня угас совсем, встрепенулся только в студенческие годы под влиянием студенческих приятелей и, главным образом, знакомства с Надей, которая гордилась своими «шахматолюбами»: Папой и братом, Георгием. Я напрягся, пытаясь овладеть игрой. Бездарно проигрывал и Вовке Спирину, и Толе Дубицкому, и пожилым однокурсникам (с нами училось много бывших фельдшеров), и, вообще, всем, кому можно. Выигрывал лишь у Гоги Барковского, потому что Гогины мысли вращались исключительно только вокруг девушек.
Карты тоже не принесли мне удачи. Играть «в дурочка» я начал лет в девять, научили Венка и Бабуля. Мог бы научиться и раньше, но я был идейным! Знал, что играть в карты нехорошо! Пионеры в карты не играют!!! Играл без расчета, просто на везении. Если приходило много козырей, выигрывал. Без козырей проигрывал, даже при плохом раскладе у противников. Когда мы играли от скуки вдвоём с Бабулей, она легко просчитывала все мои карты. Я совершенно не мог запомнить, какие карты вышли. Кон за коном Бабуля выигрывала у меня. Отчаянье и обида поднимались в душе. Я начинал «нервничать», «дёргаться». Бабуля с тёплой усмешкой ласково успокаивала, от чего обида за себя, за свою интеллектуальную беспомощность, выплёскивалась наружу. Я начинал всхлипывать и безутешно тихо рыдать. Бабуля предлагала закончить игру. Я воспринимал это как насмешку. «Сейчас отыграешься, Колюшка!» – уговаривала Бабуля. Новый кон. У меня вся рука в козырях, но я уже малодушно не могу сообразить последовательности действий. Бабуля легко выманивает всех моих козырей, заканчивает игру, награждая меня погонами из шестёрок. Никаких душевных сил нет сдержать своё отчаяние. Позор! Я реву, как маленький!!! Бабуля даёт слово не играть со мной в карты. На другой день, от нечего делать, мы снова усаживаемся за картишки.
МУРМАНСКИЕ ЗНАКОМЫЕ.
У Папы было не много приятелей. По работе он упоминал в разговорах некоторых учителей, больше «физиков», например, «Костю Петрова». Из закадычных друзей, всегда «вхожих в дом», была только семья Малышевых. Дядя Лёша Малышев, крупный, грузный, всегда доброжелательно улыбающийся богатырь, был знаком с Папой, ещё до войны, с 1939 года, когда работал преподавателем истории в средней школе. В войну он «ходил» на торговых судах каким-то представителем Внешторга, или парторгом(?) политруком(?). Он особенно «не распространялся». Мог погибнуть, но повезло. Был под бомбёжками, даже не ранен. После войны «ходил» за границу, в Америку! Затем, кажется, продолжал работать учителем истории в средней школе. Когда я узнал его, так и не мог понять, кем он работает. Они с Папой называли друг друга «Тяпкиными – Ляпкиными». Алексей Васильевич Малышев знал Папу и Маму в период их знакомства, был посвящен в их отношения, помогал им в свиданиях. Мама вспоминала, как они с Папой приходили усталые после работы в холостяцкую квартирку «Лёши». У него дома лежал мешок муки, привезённый из Америки! Пекли блины, слушали патефон, болтали. В тихом покое Лёшиной «квартирки» отходили душой от военных передряг и послевоенного неустройства. Там-то, и тогда-то, видимо, у них обоих созрело стойкое желание соединиться в крепкую, надёжную семью. А подруга Тёти Люси Малышевой (двоюродная сестра?), Аня Кондратьева проживала одно время в девятой квартире, в комнате Вали Кротовой, в этой комнате бывали, и Мама на правах Папиной знакомой, и Тётя Люся на правах знакомой Алексея Малышева. Малышевы называли «Тяпками – Ляпками» моих родителей, а мои – их. Так и осталось для меня загадкой, кто же на самом деле «Тяпки – Ляпки»? Обычно, входя с улицы, Дядя Лёша театрально раскидывал руки, делал лицо МХАТовского «простака» и громко, басисто восклицал: «А-А-А! Тяпки – Ляпки!» «А подать мне Тяпкина – Ляпкина!». То же пытался проделывать и Папа, входя к Малышевым. Но у Дяди Лёши получалось артистичней. После этого начинались объятья и поцелуи. Отношения с Малышевыми были местами теплее и дружнее, чем с родственниками. Своих детей у Малышевых долго не было. В их семье жила приёмная дочь, большая красивая девочка, Эллочка Колодяжная. Они заботились о ней и воспитывали, как родную. Наконец, в 1952 году у них родилась дочь, Леночка. Поскольку я стеснялся девочек, она выросла незаметно для меня. Училась упорно, хоть и без блеска. По окончании школы, по моему примеру и примеру Мишки Амозова поступила в Саратовский мединститут. Для подготовки к вступительным экзаменам они с Тётей Люсей останавливались летом у Бабули. Поступив в 1969 году, жила в Саратове на квартире. Окончила в 1975 году. Ближе к окончанию вышла замуж за однокурсника. Их обоих Мишка, обосновавшийся к тому времени в Мурманском кожвендиспансере главным врачом, переманил к себе. По окончании они уехали в Мурманск и до сих пор работают: Леночка – неврологом в госпитале, муж, Александр Аниченков, – аллергологом в областной больнице. Саша имеет внешнее совместительство под чутким Мишкиным руководством в его частном кожвензаведении. У Лены сейчас две взрослые дочери, проживающие с семьями в Питере. Четверо внуков!
Старшим Малышевым очень хотелось иметь сына. Уже в мои подростковые годы, у них родился долгожданный сын, Павлуша. Тётя Люся полностью переключилась на Павлушу, «дышала над ним», баловала. Как поздний, заласканный ребёнок, способностями он не блистал. Элла к тому времени превратилась в умненькую, прелестную девушку, не ревновала к сестре и брату. Появившаяся кстати свобода была нужна ей самой. Жили они недалеко, в том же доме, выходящим в Пионерский переулок, где и Дядя Саша, но на два подъезда дальше. В квартире на четвёртом этаже у них были две смежных комнаты, располагавшихся уступчиком. Спальня была на две ступеньки выше гостиной. Меня это занимало, так же занимало, что широкие форточки у них были проделаны внизу рамы, ёрзали по подоконнику. Зато в них можно было свободно высунуть голову и, скосившись вправо, рассматривать проспект. Взрослые, конечно, сразу запретили высовываться. Постоянно закрывали форточки, под предлогом, что «дует в спину». Ещё у Малышевых на круглом столике стояла тонкая, высокая трёхгранная вазочка синего стекла, очень мне нравившаяся. А Папа назвал её безвкусной. Папа вообще не любил украшательства. (Он скептически оценивал Мамины попытки украсить нашу этажерку двумя прелестными китайскими птичками из яркой бархатистой «синильки», «хмыкал» по поводу кружевных салфеточек, гипсовых скульптурок, хотя сам любил китайскую эмалевую пепельницу в виде горшочка с вращающейся крышкой). Через несколько лет родители стали реже ходить к Малышевым. Отношения не испортились. Просто Папе не нравились их знакомые. Аня Кондратьева заняла крупную должность в торговле, Собирались торговые работники, любители шикануть достатком, пренебрежительно и насторожённо относившиеся к «бедному» педагогическому сословию. Звучали сальные анекдоты и «перемывались косточки». Когда я дорос до юношеских размеров, в эпоху дефицита, приходилось прибегать к помощи тёти Ани Кондратьевой, что бы купить костюмчик или пальто. Мы с Мамой поднимались к ней в кабинетик, в Универмаге. Вежливо улыбались, кивали. Тётя Аня улыбалась с радушием директора школы, принимающего комиссию, давала команду, и нам выносили «из-за прилавка», из подсобки, примерить нужный костюмчик. Если Тяпки – Ляпки приходили в гости к нам, они засиживались. Распив бутылочку портвейна, долго болтали о чём-то своём, прошлом. Тётя Люся начинала звонко хохотать. В ней явно присутствовала украинская кровь. Она была миловидной и темпераментной. Как определил бы я сейчас, «эмотивной». Дядя Лёша на её фоне выглядел флегматичным увальнем. Я томился и засыпал сидя. Меня отправляли в постель. Сладко вытянувшись под одеялом «с головкой», задрёмывая, слушал болтовню гостей, думал, неужели им не хочется домой? Чувствовал, Папа и Мама тоже устали, завтра с раннего утра – в школу. А они всё сидят, а тётя Люся всё хохочет. Наконец, гости лениво поднимаются, Папа и Мама их вежливо задерживают. «Нет, нет! – говорят гости – Нам пора, пора!» Начинается одевание и прощальное целование. Ну, вот хлопает входная дверь, становится тихо. Неверовы давно спят. Родители приглушают свет, Мама убирает со стола, Папа собирает портфель. А мне совершенно расхочивается спать! Свет выключен, родители повздыхали и затихли, а я начинаю мучаться бессонницей. Ворочаю по подушке тяжелую голову, перекладываю ноги на разные лады, раскидываю и закидываю руки. Тело устало противно расслаблено, ноет, слышу ухом стук собственного сердца, а сна нет. Дум тоже никаких нет. Наконец, засыпаю и слышу треск будильника. Родители начинают тихо подниматься. Начался новый день.
П Р Е Д Ъ Ю Н О С Т Ь
Каток во дворе. Однажды старшие ребята, которые с нами не водились, а считались «взрослыми парнями», возможно с подачи своих отцов, задумали залить во дворе каток. В этом была не просто романтическая затея, но и практичный расчёт. Таскаться на единственный городской каток, на стадион «Пищевик» было и далековато, и утомительно. Было жалко портить заточку коньков о присыпанные песком льдистые буераки улиц. Ходить в обычной обуви, а там переобуваться на сугробе, а потом не знать, куда спрятать валенки или ботинки? Официальная раздевалка была переполнена «под завязку». Да и посещения общего катка нередко заканчивались молодёжными драками. Кстати, за катание надо было платить. Хотя 90% катавшихся билетиков не брали, периодически милицией и администрацией стадиона устраивались облавы, что доставляло не только удовольствие «сорви головам», но и мешало кататься и ухаживать за девчонками. Дырки в заборе администрация периодически заматывала колючей проволокой. Словом, иметь собственный лёд, имело резон. Вышел из квартиры, легонько спортивно одетый, покатался и ушёл домой. За вечер можно выйти несколько раз! Словом, наши парни загорелись. Под каток выбрали самый большой и пустой квадрат двора слева, напротив нашего первого подъезда. Слева и сзади его ограничивал забор, справа и спереди валы снега от чистки внутренней дороги. Кажется, снег, заполнявший его, быстренько затоптали, а частично раскидали на валы. В бойлерной раздобыли шланг. Он оказался коротким. Вода лилась только на проезжую часть. Теперь припоминаю, что первоначально парни начали заливать в пределах досягаемости шланга именно проезжую часть. Но кто-то из умных взрослых не стал просто императивно запрещать заливку двора, а вмешался и подсказал, где устроить каток! Даже помог найти другой шланг и срастить шланги трубкой – штуцером. Возможно, это были Куваев и Зверев. Больше всех увлечённо работали наш Эдик Неверов и Вовка Вдовин. Юрка Журавлёв крутился и раздавал ценные указания. Олег Столбов и его женихастые приятели лишь посматривали и ждали результата. Каждый считал себя спецом. Особенно деловито хватался за всё и по пролетарски поругивался молодой Зверев. Мы, особенно Игорёха, крутились у всех под ногами, умоляли дать подержать шланг, охотно исполняли все разнонаправленные приказы старших парней, подгребали лопатами снег, затыкали слежавшимися комками дырки – потёки. Все обрадовались, вымокли, были празднично возбуждены. В тот же вечер всё население двора узнало о заливке катка. Взрослые были поражены «пионерской» инициативой «своих хулиганов», одобряли, подсказывали поверх бугристого льда из холодной воды налить горячей! Якобы, горячая вода застывает медленно, но идеально гладко. Женщины подхваливали «взрослых оболтусов»! Взрослые девушки нашего дома с благосклонным интересом, словно впервые в жизни, посматривали с подъездных парапетов на комсомольское кипение воодушевлённых «обормотов». Только сводная сестра Димки Захарченко, Галя, старше нас года на три, слывшая «самостоятельной» и «бедовой», бодро толкалась среди парней и даже командовала ими. Совсем немногие скептически отнеслись к этой затее. Папа вечером поворчал, что теперь «все будут набивать шишки». Каток замерзал всю ночь, но и на утро были сырые места и «провалы». Вода замерзала хрупкой корочкой, а под ней – пусто! Воду подливали и намораживали ещё и ещё. Наверное, только дня через три образовался тёмный прямоугольник льда. Он манил своим матовым отблеском. Сразу же «после школы» набежало много народу. Днём по льду ползала на четвереньках бесконьковая малышня. Наставив шишок, заледенев и наревевшись, малышня расползлась по квартирам. Создатели этого чуда, сдерживая горделивую радость, не торопясь, солидно, заточив коньки, попробовав качество заточки ногтем большого пальца, вышли на лёд. Начали раскатываться по кругу, против часовой стрелки. Сразу же возникло желание прокатиться по-спортивному, быстро и красиво. Конечно, для скоростного бега площадочка была мала. Парни начали выпендриваться друг перед другом и перед девицами, выставившимися на подъездные гульбища, и громко обсуждавших спортивные и мужские преимущества «обормотов» и «оглоедов», (среди них красавица Амина и наша Милка Неверова). Потихоньку во двор стали заявляться «конькобежцы» из других дворов! Даже возник естественный вопрос: не побить ли пришлых? Великодушно было решено не бить! Кое-кто приходил даже с «Советским спортом» и при катании небрежно чертил носком отставленного прямого лезвия длинные «усы». У меня коньков не было, кататься я не умел, да если бы и дали, спасовал бы. Но меня так зачаровало ровное, красивое движение носившихся по кругу парней, что я часами простаивал у кромки, неотвязно следя за равномерными всплесками коньковых бликов. Долгий «хруп» режущих лёд лезвий стоял в ушах! Кстати, парни день ото дня катались всё лучше и лучше! Шаги их делались длиннее и плавнее! По ночам мне начало сниться попеременное движение в вечерней тьме светлых коньковых лезвий. Так начинает сниться ныряющий поплавок при долгой рыбалке, или трава с притаившимися грибами при частых хождениях в лес. Как мог, скрывал досаду и зависть. Всю жизнь хотелось лихо носиться по стеклянному льду, выделывать пируэты, «финтить ногами». Но что не далось, то не далось! Ещё в первом классе Мама купила мне «полагавшиеся» «снегурки». Тогда считалось, что именно с них надо приучать детишек ко льду. «Снегурки» были приспособлены к ботинкам, имели шип на пятке для втыкания его в каблук, и струбцину впереди для зажима стопы. Родители решили, что портить ботинки негоже, все дети катаются на валенках! Шипы срубили в мастерской. Струбцина для зажима ранта, конечно, валенок не зажимала. Как ни привязывали «снегурки» к моим валеночкам, они тотчас сваливались после трёх шагов! Никакого удовольствия от шагания по утоптанному насту в вихляющихся «снегурках» я не испытал. Родители решили, что «мне ещё рано». Позже, я по совету ребят стал брать напрокат в Доме культуры им. Кирова «Хоккейки», приклёпанные к ботинкам. Сидели они на ноге хорошо. Но очень скоро мои голеностопы уставали и не могли держать конёк перпендикулярно поверхности, особенно, когда выезжал с утоптанного снега на настоящий лёд! Вот несчастье! Коньки разъезжались в стороны. Я с усилием нарочно подворачивал их внутрь. Но, через несколько шаркающих шагов всё повторялось. А через минут десять катания стопы начинали безудержно дрожать. Что бы хоть как-то передохнуть выбирался на снег, утапливая коньки. «Колька! Ты чё?» «Поехали!» – вопили приятели. «Ты чё, не могёшь?» Стыдно и горько! Так коньки мне и не поддались. Другое дело лыжи. Долгое время я не мог осилить ходьбу на лыжах, как теперь понимаю, из-за элементарной спортивно – технической неграмотности. В младших классах лыжи надевались на валенки с помощью широких ременных петель. Они могли перемещаться только вперёд и только по лыжне. Любое движение ногой вбок и назад заканчивалось слетанием лыжи и проваливанием в снег. Собственно «бег на лыжах» заменялся ходьбой в валенках с толканием лыж перед собой. Я даже долго не верил, что лыжи облегчают, ускоряют движение! У других детей я приметил привязанные к основным ремням красные медицинские резиновые трубочки, огибавшие пятку. Резинки не давали лыжам слетать. Мальчики могли даже лезть вверх по горке, переставляя растопыренные носки лыж. А с горки могли ехать не просто по склону, а с поворотами! Робко я стал просить родителей привязать мне резинки. То ли их негде было взять, то ли это считалось ненужной глупостью, но крепления моих лыж не изменились. Вдобавок, при сыром Мурманском климате снег безжалостно налипал толстенными подушками на лыжные полозья. Кататься надо было обязательно на смазанных лыжах, причём искусство смазки было сложным, мазей в продаже не было. Школьникам предлагалось «натирать лыжи свечкой». Натирка стеарином держалась плохо, подходила только при морозах, давала сильную «отдачу», т.е. при толчке лыжа проваливалась назад. Получался «бег на месте». Кстати, неумение правильно натирать лыжи подводило многих больших советских спортсменов, на международных соревнованиях. Мы в те годы болезненно это переживали. Какие ни будь финны, или, не дай бог, итальянцы обходили наших прекрасных, сильных лыжников, только потому, что последние несли с собой к финишу центнеры сырого снега! Настоящие спортсмены измеряли температуру снега! Колдовали с мазями по нескольку раз в течение дня, мазали их многослойно и разные участки полоза по-разному. Когда у меня появились лыжи с жёсткими креплениями, они тоже не хотели накрепко держаться на ногах. Расстёгивались на бегу. Рвали шипиками рант. Дядя Володя Неверов заклепал мне носки ботинок дюралевыми накладками. Непослушные крепления проминали и металл! Долго я приспосабливался к лыжам, а они ко мне! Физически я был слабее сверстников, вялым. К юности стал особенно неловок, рассеян. На уроках физкультуры изо всех сил тащился последним, за девочками. Пытался кататься в одиночку. Помню, ходил на большой круг лыжни, проложенной на пустыре, на периферии нашей Перовской улицы. Когда не надо было лезть из кожи, что бы не отстать, лыжный ход получался, было приятно катить по лыжне. Лыжи послушно заворачивали, куда надо. Не слетали. Во вкус катания я вошёл поздно.
В отрочестве рассеянность стала очень мне мешать. При хороших способностях уроки делал долго и нудно. Не мог сосредоточиться на задании. Или, отправляясь по воскресеньям в парикмахерскую, испытывал муки: не мог запомнить очередь. Тогда парикмахерских явно на мурманское население не хватало. Значительная часть мужчин были военными, моряками, не могли позволить себе вольные причёски, да и вообще, длинные патлы ещё не вошли в моду. Обычно, когда я входил в парикмахерскую в «литерном» на проспекте, там уже сидело в маленьком «предбанничке» на стульях человек десять мужиков. Я вежливо спрашивал: «кто последний?» Один отзывался, причём сидеть на стульях он мог и не последним. И вообще, стульев на всех не хватало. Часть мужиков стояли, привалившись к окошку раздевалки. Часть выходила покурить. Некоторым надоедало ждать очереди, и они уходили, часто не предупредив. Да, вдобавок, они же снимали верхнюю одежду и попытки запомнить их по пальто, плащам и шинелям были безуспешными. Словом, через минут пятнадцать я понимал, что напрочь забыл, за кем стою. Я старался уловить по манерам, по выражению лиц, «кто за кем». Хорошо, если удавалось самому усесться на стул, тогда можно было тихонько передвигаться вместе с очередью к входу в зал, где сильно воняло одеколоном, и стоял сплошной стрекот машинок. Электрических тогда не было. Ручные утруждали руки работниц, дёргали волосы, нуждались в дезинфекции, постоянно ломались. Хотя в зале было установлено с десяток кресел, из-за медленной работы усталых женщин, очередь продвигалась еле-еле. Что бы увеличить выручку, они монотонно предлагали всем «освежиться». Одеколонов было два: «тройной» и «шипр». Их фыркали на головы желающим брызгалкой – пульверизатором из двух резиновых груш: жёсткой и мягкой, последняя раздувалась при качании жесткой. Т.к. на каждом столике был только один пульверизатор, то его надевали, то на флакон с «тройным», то на флакон с «шипром». А иногда даже одна парикмахерша занимала у другой. Старый одеколон оставался в пшикалке, поэтому все получали порцию смеси. Впрочем, большинство одеколонилось не для аромата, а для дезинфекции. Постепенно я продвигался к залу, недоумённо поглядывая, как встают, молча, из разных мест, друг за другом мужики, направляются в зал. Они то помнили, кто за кем. Наконец, мне говорили: «мальчик иди! Твоя очередь!» Или: «Ну, что ж ты сидишь, твоя очередь!» Я спохватывался и радостно шёл на экзекуцию. С детства у меня росли густые жёсткие волосы. Ручные машинки с трудом продирались сквозь их заросли. Тётки недовольно ворчали, делая первую меридиональную просеку от затылка ко лбу. Ещё более они делались недовольными, когда я дергался при выщипывании машинкой отдельных волосиков. Наконец, они наезжали машинкой на родинку на темени. Молниеносная боль заставляла пригнуться. Это выводило их из себя. Выходил я из парикмахерской поруганный, лысый, с исколотой шеей, со слезами на глазах. Так повторялось каждые три недели.
В подростковом возрасте у нас появилось большое желание сидеть в «будках». «Будками» мы называли любое место, где не ощущалась руководящая опёка взрослых, где мы оказывались «безнадзорными». Обычно это были дощатые отсеки – «сарайки» в подвале бойлерной. В одной «сарайке» до нас собирались наши взрослые парни. Мы обнаружили верстак с держалками для инструментов, правда, инструменты растаскали до нас. Тиски для заточки коньков, куда зажимались оба ботинка лезвиями вверх, и большим широким напильником точились оба конька сразу. «Будка» напоминала вагонное купе, теснота объединяла, настраивала на группирование, романтический «трёп». Над головой, как вагонные полки раскрывались вверх две широкие створки. Если на них влезть, то можно было закрыться и совсем изолироваться от мира. Игорёха сразу же начал делиться подслушанными от Юрки «бывальщинами» о том, что здесь проделывали старшие парни. Якобы, девицы из второго подъезда бывали с парнями в этом замечательном салоне. Интерес к девчонкам начал уже проявляться и у моих приятелей. Мы всё чаще, как бы невзначай, приходили ко второму подъезду позубоскалить, «подтыривать», кидаться снегом, потолкаться возле кучки собиравшихся там девочек. Вроде бы мы возились между собой, но всячески демонстрировали исподтишка свою удаль, болтавшим между собой девчонкам. Даже с нетерпеньем ждали, когда, кто ни будь из них, появится в легко накинутом пальтишке с мусорным ведром! Никаких мусоропроводов тогда не было. Ежедневная прогулка с мусорным ведром на помойку обычно поручалась подросткам обоего пола. Встретить, как бы невзначай, у помойки предмет своей тайной симпатии не считалось предосудительным. Некоторые подростки начинали подолгу «дежурить» на морозце, в надежде задержать на две – три минутки понравившуюся девушку. Перекинуться парой ничего не значащих слов, попинать ногой чужое, но такое симпатичное, помойное ведро, кинуть в завершение разговора снежок в спину, как бы поспешно, удаляющейся подружке, вот – вершина счастья! День прожит не зря! Я подходил на «гульбище» второго подъезда последним, подчёркивая, что меня совершенно не интересует предмет влечений моих приятелей. Я действительно стеснялся. Во-вторых, предмет моих тайных влечений в это время находился в классе. Женственная, кокетливая, избалованная мальчишеским вниманием, Мила Шепилова. Так что, откровенное «заигрывание» некоторых ребят, в моих глазах выглядело примитивным, унижающим их достоинство. Среди девочек нашего дома так же, как и среди ребят, выкристаллизовывались лидеры. Сестрицы – погодки Чукчины задавали тон в том первичном гламуре, который взрослые именуют «вертлявостью». Их «завлекающее» хихиканье, юношеские «обзывалки», прискоки и нескромные жесты определяли жизнерадостную атмосферу наших стояний на балюстраде второго подъезда. Мимо нас, с нарочитым «презрением», как к мелюзге, упругой спортивной походкой, с ироничной улыбочкой, проходила бедновато одетая девушка, уже тогда ощущавшая себя королевой, внимание которой приятели мои всячески старались привлечь. Иногда она одаривала их безжалостным щелчком по лбу, или обзывалкой. И, уже пройдя мимо, со ступенек, оборачивалась, прищуривала озорные зелёные глазки на неправильном ювенильном личике с вздёрнутым носиком, и «выдавала» такое, что всю «гопкомпанию» охватывал бурный восторг! (Никогда, никакой нецензурщины!) Мальчишки дружно гоготали и восхищённо пялились на неё. Её появления втайне поджидали. Хотя, она могла оборвать «силовым способом» любые поползновения. Как-то так получилось, что мы стали болтаться у второго подъезда именно из-за неё. Сначала бесхитростный Слава Семёнов объявил, что влюблён в неё. Что, конечно, было поднято на смех и немедленно доведено до её сведения. Кроме благожелательной улыбки и чуть мягкого отношения Славка не получил ничего. Изредка она стала останавливаться с нами и насмешливо – милостиво беседовать, в основном с Игорёхой, о дворовых сплетнях. Я всегда держался поодаль и помалкивал. Мне не импонировало её пролетарское остроумие. Особой культурой поведения, на мой взгляд, она не отличалась. Тогда я начал «высоко поднимать планку притязаний» для симпатичных мне людей. Вдобавок, она была старше не год. В юности это имеет огромное значение! Девушкам нравились парни годика на два, на три старше их самих. Одногодки не котировались. А уж быть моложе на год, означало отвод в категорию «молокососов». Люду Мурашову не интересовал длинный худой вяловатый подросток – очкарик с грустным, скептическим взглядом. Она открыто восхищалась сильными, смелыми, решительными, «боевыми» парнями, шутниками и охальниками. Обожала спортсменов. Интеллектуальные «мямли» были не в её вкусе. Командирский тон был основной интонацией её решительных приговоров. Возможно, она была озадачена дружеским пиететом, с которым относились ко мне дворовые ребята. Изредка я ощущал на себе её испытующий взгляд. Возможно, она знала обо мне по школе, ведь училась всего на класс старше. Я же старшеклассниками не интересовался никогда. Одним словом, мы начали приглядываться друг к другу. Ребята вовлекали меня в общий разговор. Получалось так, что я становился арбитром в спорах, или просто давал информацию, о чём ни будь им малоизвестном. Так или иначе, в глазах «Мурашки» забрезжил интерес ко мне (проявившийся вначале в пренебрежительных замечаниях). Потом она обозначила меня, как «несовременного». «Современными» она считала живых, гипертимных, волевых сангвиников, создающих блага. На другой год, вероятно, в седьмом классе, мы стали учиться вместе. Бойкая Люда была оставлена на второй год за неуспеваемость! Знакомство получило лирическое развитие. Кстати, незаметно класс пополнился ещё двумя «незаурядными» второгодниками. Звезда школьных вечеров, гибкая, жгучая брюнетка с отуманенными, миндалевидными, «манящими», тёмными очами, красивым контральто и манерами Мерилин Монро – Таня Басова. Стройный, спортивный, дружелюбно обаятельный, смешливый Слава Майоров. Называть их второгодниками язык не поворачивался. Сказать, что они были неумной «бестолочью», плохо учились? Скорее, у них слишком рано прорезались иные увлечения, утвердились иные, чем рутинный ученический труд, ценности. Конечно, они чувствовали себя слегка ущербно, среди «малышни». Но скоро нашли приятелей, а главное, обожателей и подражателей! По крайней мере, тройки они получали уверенно. Славка стал незаменимым «Паном Спортсменом». Его втыкали во все соревнования. Он защищал честь школы везде, где можно. Особенно удачно играл в баскетбол. В Тане рано пробудилась Женщина «с большой буквы». Она тяготилась монотонным инфантилизмом школьной жизни, охотно участвовала в самодеятельности. Любила быть в центре внимания. За ней ухаживали мужчины! Когда гневные педагогини подступали к ней с обычными упрёками в нежелании заниматься, она обводила их таким томным взглядом, что задерганные училки – дурнушки теряли дар речи. Их благородная ярость удесятерялась! Перед ними сидела (или чаще, стояла в небрежной позе) их неосуществлённая Женская Мечта! Охаять, прилюдно оскорбить Татьяну, стало навязчивым желанием старых педагогических ведьм. Даже мы, глупые мальчишки, чувствовали неправедную мстительность уязвлённых мегер. Я впервые столкнулся с Таней ещё до совместной учёбы, в школьном радиоузле, во время какой-то патриотической инсценировки – передачи. Тогда было модным организовывать в школах внутреннюю трансляцию. Учителя литературы, завучи, пионервожатые подготавливали сценарии, распределяли роли, и звучала какая-нибудь композиция, подражавшая во всём обычным радиопередачам. Так вот, несмотря на славу безалаберной двоечницы, Таню привлекали за красивый, звучный, низкий, «грудной» голос. Мне тоже поручили сказануть, что-то умное. Я робко сидел в непривычной творческой суете радиостудии, ожидая отмашки режиссёрши. Вдруг заметил, что Татьяна исподтишка рассматривает меня. Её легендарные, восточные, «с поволокой» глаза довольно бесцеремонно бродят по моему лицу, отвлекаются в текст и снова оценивающе посматривают за моими действиями. Странное воодушевление встрепенулось в груди, лёгкая приятность «быть замеченным» впервые пощекотала детское самолюбие.
А Люда тоже быстро стала «своей» в классе. Ребята были покорены её бесшабашной жизнерадостностью. Девочки охотно шушукались с ней, перенимая опыт «обольщения» простодушных одногодков. Она сразу выдавала подругам меткие характеристики их «предметов». Людка оказалась «каждой бочке затычка», была в курсе всех дел, быстренько выбилась в организаторы. «Учком», староста, физорг, культорг и др., и пр. Сами педагоги охотно поручали ей эту надуманную «общественную» обязаловку. Получая двойки, она боролась за успеваемость! Несомненно, у неё был талант «дамы распорядительницы». Предложения по части, как лучше погулять, сыпались из неё без задержек. Она, как и Слава, легко бегала, далеко прыгала, хорошо играла в волейбол, приковывая к себе внимание болельщиков. Первой выполняла сложные упражнения на физкультуре, пыталась крутить сальто в зале. А уж на лыжах мчалась, сияющая, зеленоглазая, раскрасневшаяся, впереди мальчишек. Ни одно соревнование не обходилось без неё! Позднее её привлекали на сборы при подготовке каких-то местных спартакиад.
Сидения на крыше. После первого мая для нас наступало мурманское «лето». Хотя воздух прогревался едва до плюс десяти, но зыбкий свет заливал окрестности круглосуточно. В хорошую погоду лимонное солнце долго ходило по горизонту. Хотелось свободы и новизны.
Зимой часть хозяек выносила постиранное бельё во двор, на растянутые по диагонали, завязываемые за прутья забора, верёвки. В морозы бельё вымораживалось и не слетало с верёвок. В оттепели оно долго оставалось мокрым, не делалось жестким и от порывов ветра слетало с верёвок. Поэтому, постепенно, почти все хозяйки начали развешивать бельё на чердаке. Хоть там было пыльно, но безветренно в любую погоду. И, естественно, не было осадков. Чердак запирался из обоих подъездов на навесные замки. Ключи от чердака хранились вначале в бойлерной, затем их стали отдавать «доверенным» гражданам. Чаще Куваевым, или Захарченко. Желающие попасть на чердак брали у них ключи, развешивали бельё на верёвки, закреплённые между стропил. Затем ключи возвращали. Что бы снять сухое, приходилось вновь вежливо брать ключи. Конечно, такая система вскоре самоупростилась. Чердак перестали запирать, а просто оставляли замок в петлях, придавая ему вид закрытого. Мы быстро разведали об этом и начали делать вылазки на чердак. Темнота, уходящие в косую вышину толстые брёвна стропил, хруст шлака под ногами, тусклый свет слуховых окошек, лабиринты недостроенных стен, пугали, заставляли тревожно озираться, тихо переговариваться. Думалось, здесь обязательно должны жить шпионы, бандиты, страшилища. Ожидание встречи с неведомой опасностью проникало не только в мальчишеские души. Хозяйки ходили за своим бельём всегда только гурьбой. Выяснилось, что через чердак можно незаметно пройти из одного подъезда в другой. Взрослые не приветствовали наши гуляния на чердаке. Даже если очень тихо, крадучись, ходить по чердачному шлаку, шаги всё равно были слышны в верхних квартирах. Начались разговоры про пропадавшее и испачканное бельё. Игорёхе, Лёньке, Кольке Столбову было обещано «регулярно надирать уши»! Мы, конечно, никогда ни одной тряпки не брали. Пропадали они от рук взрослых по причине путаницы в чердачной темноте. Нас же начали безжалостно гонять. Это усилило влечение к чердачной романтике и вывело нас совсем наверх, на крышу. Видимо, старшие парни первыми выставили полукруглую раму слухового окошка, глядящего на Перовскую. (Сломанное со двора окно было бы сразу замечено.) Они же соорудили нечто вроде лестницы, т.к. до окошка изнутри было не достать. Стоило только осторожно, перебираясь на четвереньках через гвозди, осколки, задранную жесть, вылезти из слухового окна, тебя охватывал свет и пространство! Ты оказывался вознесённым над грешной землёй. Глубоко внизу брели пешеходы, проползали редкие машинки. Родная школа, невзрачным строеньицем лежала под тобой. От твоих ног уходили крыши до самого залива. Серый залив лежал, «как на ладони». Железо крыши гремело под ногами. Покатость кровли возбуждала представление о падении. Впрочем, мы быстро преодолели страх высоты. Появилась обратная реакция презрения опасности. Ребята начали бегать, играть в догонялки, пятнашки, прятались за трубами. Славка Семёнов норовил на спор зайти за низенькое железное ограждение и пройтись по самому краю кровли. Подойдя к оградке, мы старались заглянуть вниз, в самый двор, к подъездам. Учитывая особенности архитектуры нашего дома, кровля лежала на уровне седьмого этажа современного здания! Как никто не свалился? Угомонившись, мы прятались от ветра за трубу. Сидели тесным рядком на корточках, рассматривая залив и холмы «того берега». Иногда взрослые снизу замечали нас. Начинали грозить кулаками и кричать, что бы слезли. В зависимости от того, кто грозил, мы или быстренько удалялись, или сидели, как ни в чём не бывало. Меня очень занимала планировка города. Улицы пролегали ясно и понятно. Город представлялся ещё меньше. Сопки «загорода» большой географической картой растекались вширь. Железная крыша слегка нагревалась. Было приятно сидеть, «как летом», хотя спины и плечи замлевали от холодка. Конечно, мы начали, как бы, между прочим, прихвастывать перед девочками своей новой «будкой». С похвальбой расписывали наши неумные игры и беготню по кровельным косогорам. Приглашали их посетить наши «заоблачные вершины». Девочки добирались только до чердака. Но путешествие в лесу пыльных чердачных стропил оставило у них впечатление посещения дремучих опасных джунглей. Они зауважали нас за смелость и романтизм.
Немногие мои сверстники имели велосипеды. В нашем дворе только в семье Столбовых водился недомерок «Орлёнок». На нём катался весь двор. Это вызывало протест Коли. Он перестал его выносить, возможно, запретили родители. Желание иметь велосипед стойко овладело мною к седьмому классу. Родители находили это совсем нецелесообразным, т.к. лето мы проводили в Энгельсе, а в другие времена года по Мурманску на велосипеде не покатаешься. Фантазия катить по улицам на велосипеде, ощущать скорость и свободу не отпускала меня. Контраргументом родителей служила необходимость заносить велосипед на руках на четвёртый этаж. Вдобавок, он должен быть чист! Следовательно, его надо было вымыть после каждого катания, где ни будь внизу. Я быстро набросал себе картину помывки велосипеда в луже, и даже протирки его трубчатого каркаса и колёс тряпочкой. Мне показалось это незатруднительным и эстетичным. Первой сдалась Мама. Папа поворчал, не стал перечить. Он только заключил, что нечего покупать «Орлёнок», так как я быстро вырасту. Надо покупать «взрослый»! Вот мы, как-то весной, в междождиковый промежуток отправились с Мамой в магазин «Спорттовары». Там наши взоры приковал красный, никелированный «Прогресс». Даже ободья сверкали никелем. Он был шикарен, хотя и тяжёл по сравнению с «Диамантом». В общем, прикатили мы домой «Прогресс», принесли прилагающиеся причендалы. Дня два я собирал его, навешивая сумку, седло, насос, динамку, фару, ручной тормоз и индивидуальное эксклюзивное устройство – счетчик километража! Мужчины Неверовы накачали шины. Наступил момент обкатки. Я, напрягая весь мышечный запас, с остановками, стараясь не поцарапать машину и стен, спустил велосипед к подъезду. Вышел в недавно купленном «выходном» сером костюмчике. Задирать штанину не хотелось, а специальной защипки ещё не приобрёл. Решил, что буду оттопыривать вбок левую ногу при нажиме на педаль. Сел, плавно покатил. За мной побежала очередь желающих прокатиться. Настроение радужное. Через полчаса перестал оттопыривать ногу. Ветерок шевельнул штанину, и она с тихим натягом завязла под цепью. Велосипед накренился и встал. С тяжёлым сердцем прокрутил зубчатку. На новеньких брючках осталась безобразная цепочка желтых от масла дырочек. Настроение пропало. Дома Мама поругала, но не сильно. Тётя Шура Неверова ловко заменила пробитую ткань квадратным кусочком, вероятно, из прилагавшейся заплатки. Только специально присматриваясь, можно было заметить вставку снизу внутри левой штанины. Первое время я регулярно протирал тряпочкой раму и всякие сочленения. В чистой лужице на бетоне или асфальте прокручивал колёса. Потом, конечно, уход сбавил. Кататься приходилось не часто, ясная погода не баловала. Вдобавок, образовалась ещё проблема – отсутствие номера. Милиционеры на магистралях отлавливали редких велосипедистов и, в качестве наказания, вывинчивали штуцеры на колёсах и сдирали ниппельные резинки. Ревущий подросток километра по два катил велосипед со спущенными шинами домой. Где и как получить номер, никто не знал. Зачем надо было бороться с велосипедистами, тоже никто не знал. Поэтому я катался во дворе и вокруг дома, иногда, по Перовской.
То ли в этот, то ли на следующий год весной, по окончании занятий, за мной в Мурманск приехала Тётя Валя, да не одна, а с Венкой! Вот то было радости и смущения. Хотелось продемонстрировать Мурманские особенности, о которых я так красочно наговорил ему раньше: порт, залив, скалы, корабли. К этому времени я уже ощущал себя мурманским патриотом. Венка же по приезде сразу велел мне показать моих обидчиков, которых он собирался покарать. Обидчиков, как-то не нашлось. Зато, Венка быстро перезнакомился с моими дворовыми приятелями. Особенно, они, сразу, сошлись с Игорёхой. Я выступал в роли главного встречающего, а Игорёха сам собой назначился гидом. Он вдохновенно пересказывал всякие Мурманские байки, показывал места разных происшествий, привирал ещё от себя. Мы водили Венку по проспекту, на стадион, на сопки. Кажется, пытались пробраться в порт. Не помню, добрались ли до воды? Но корабли с нашей крыши уж показали точно. Венку панорама города, залив, ряды портальных кранов и зазаливные сопки с зенитками на горизонте, действительно поразили. Стояла на редкость тихая солнечная погода, ночи были короткими, светлыми. Мелюзга галдела во дворе до часу ночи. Конечно, Венка оседлал мой «Прогресс». Подкачал до степени упругости футбольного мяча шины. Закрепил намертво руль и седло. Стал гонять по Мурманску сам, изучая его географию. Приезжает раз и хвастает, что следовал неотступно за машиной медвытрезвителя и выяснил, где в Мурманске вытрезвитель, оказывается в конце проспекта Ленина, за баней! В дни Прошкинского визита в Мурманске проводился какой-то народный фестиваль, с гулянием, митингами, фольклорными плясками. Вертолёт низко кружил над улицами, разбрасывая листовки. Нам самим это было в диковинку, а уж Венку совершенно подкупило. Помню, несёмся, сломя голову, за пролетевшим вертолётом, вдруг к нашим ногам шлёпается кольцо кабеля со шпильками – штекерами на концах! Мы просто отскочили, а Вена тут же опознал в «верёвке» какой-то авиационный провод! Видимо, его нечаянно выкинули при разбрасывании листовок. Провод тут же был вручён Венке. Он полностью увлёкся Мурманской романтикой. Ему хотелось задержаться, как можно дольше. Но через неделю или дней десять мы, уже втроем, отбыли в Энгельс. Почему Вена освободился от учебы рано, не пойму и сейчас. Он старше меня на три года и должен был обязательно сдавать экзамены! Как мы с ним ехали назад, просто не помню! Вероятно потому, что он своей напористостью, любознательностью, непредсказуемо зажигательными «выходками» держал меня в состоянии полного обалдения.
Начинаю самостоятельно ходить на лыжах. Когда не надо было напряжённо семенить за остальными, думая только о том, что бы не отстать и не потерять лыжу, ноги расслаблялись и даже начинали мягко прискальзывать вперёд по лыжне. Мышечная боль проходила. Шаги удлиннялись, и появлялось удовольствие от спокойного перемещения в морозном пространстве!
Автору воспоминаний полагается быть честным. Необходимо признать, что чем больше мы крутились возле старших парней, тем больше набирались от них не совсем приличных традиций. Первой из них, традиции подростковых «выпивок» по всеобщим праздникам. Сами мы ещё «официально» не собирались. Водку не пробовали совсем, а портвейн (обычно дешёвый) «лизали» в мизерных количествах у угощавших нас парней. Да и купить вино мы не могли. Просто побаивались реакции продавцов и покупателей. Стояли ещё времена, когда каждый взрослый считал своим долгом одёргивать любого юнца независимо от его семейной принадлежности. Хотя дома я пробовал кагор с первого класса, (не более одного глотка) с ребятами я старался не «лизать». Ну, не «лизать» много. Игорёха же и Славка, навидавшиеся нетрезвых компаний, были в этом деле смелее. Они быстро веселели, начинали шумно перебраниваться, бегать между подъездами, бросаться ледышками, хлопать дверьми, стучать, куда не следует, словом, искать приключений. Я сам, находившийся в лёгком – лёгком опьянении, как мне казалось, вел себя правильно, т.е. ходил за ними и уговаривал вести себя потише. Появление девочек придавало ребятам энтузиазма, а меня подвигало на отеческий тон. Как я заметил, девочки нетрезвости не осуждали. Их поругивание мальчишек за чрезмерные шалости, скорее, напоминало одобрение. Ребят же «забирало» всё больше и больше. Им хотелось видеть, как разворачивается пирушка у старших парней. Обычно они собирались в квартире Журавлёвых (Игорёхиной), причём с позволения родителей, которые на этот вечер уходили. Мы вновь заявлялись к «переросткам» и заставали гламурные сцены, что приводило нас в дикий восторг! Наблюдаемое вольное обращение с подвыпившими девушками действовало на нас, как хороший футбол на болельщика. Мы, «молокососы», остро переживали чужие любовные удачи и неудачи! Сами же и не помышляли о таких подвигах. Нас страшно заинтересовало, кто за кем «стреляет». Выяснилось, что наш Эдик Неверов без ума от Амины, а «Вдова» и «Галька сверху» давно нашли друг друга. Юрку Журавлёва не любит никто за развязность и наглые приставания. Во второй подъезд, кроме нас, давно повадились курсанты – «мореходцы» к старшей «Чукче» и её подругам. А Олег Столбов вообще завёл компанию «стиляг» и приводит девиц прямо на квартиру! Помню, мы с восхищением рассматриваем запасы бутылок, собираемые старшими к предстоящему празднику, например, Первому Мая. Гедонистические вкусы их оказались вовсе невоспитанными. С теперешней точки зрения они делали страшную глупость, запасая на вечеринку как можно больше РАЗНЫХ вин! Они думали, именно в разносортице заключается застольный шик! Мы же восхищённо исследовали этикетки, восторгались удлиненными горлышками и иностранными буквицами! Под конец пирушек старшие делались мягче и не выставляли нас «под зад коленкой». Моим приятелям, да и мне перепадало больше. Мы становились пьяненькими, бузили и носились ещё больше. Как мои родители ничего не замечали? Они, или сами уходили в гости, или гости сидели в нашей комнате в приподнятом расположении. Мои первые злоупотребления спиртным были не распознаны! На этом фоне нам стали очень нравиться газированные напитки. Это сейчас их – «пруд пруди»! А в «пятидесятые» стеклянные полулитровые бутылочки «ситро», «лимонада», «крем-соды», «крюшона» были редки и недоступны. По крайней мере, для нас, безденежных. «Ситро», помимо божественного, игристого вкуса, олицетворяло для нас роскошную «фраерскую» жизнь. (Понятие «плей-бой» тогда для советского народа не существовало). Я сам начал представлять себе, что, когда стану взрослым, обязательно буду иметь дома запас «ситро», что бы в любое время потягивать колючую цитрусовую водичку! Так вот, при дефиците настоящей «шипучки» мы быстренько научились делать «шипучку» с кислотой и чайной содой. Этим суррогатом меня маленького угощала ещё Бабуля. Папа терпеть не мог уксуса и острого, поэтому дома у нас такого баловства не водилось. Зато в Игорёхиной семье не считалось дурным утолить жажду самодельно газированной водичкой из-под крана. Нам до того это понравилось, что мы стали, от нечего делать, в подъезде изготавливать шальной напиток. Т.к. деньги водились только у меня, мне поручалось закупить трехгранный пузырёк уксусной эссенции и коробочку чайной соды. Стоило это копейки. Выносилась чистая литровая банка со свежей сырой водицей, один стакан. На оконном откосе на глазок наливалась эссенция, затем, быстро всыпалась чайная ложечка или две бикарбоната натрия. Всё быстро размешивалось. И, когда пена выстреливала из горла, наливалось в стакан и со смаком, крупными глотками, перехватывавшими дыхание, поглощалось. Пить надо было резво, т.к. стакан был один на всех, а углекислый заряд быстро истощался. Иногда ядрёная шипучка стреляла так круто, что заливала пол на площадке. Думаю, химическая реакция образования и распада углекислоты продолжалась в наших желудках, от чего газ «ударял в нос», заставлял икать и захлёбываться. Нас, дураков, это очень забавляло. Как не заработали гастрита или язвы? Вопрос без ответа! В общем, чем ближе к юности, тем больше глупостей занимало наше бесхитростное самосознание.
Непревзойдённой глупостью выявилось безудержное желание баловаться огнём во всех его проявлениях. Господи, как мы не выжгли друг другу глаза, не спалили квартир, не свершили нечаянно более тяжёлых правонарушений?! Но, по порядку. Пироманические увлечения молодёжи в те годы и в таком месте, как Мурманск, имели немного оправдывающее основание. Война недавно закончилась, но тяготение мужчин к стрельбе, баловству с взрывчатыми веществами, ещё не угасло. На руках у населения сохранялось довольно много оружия, правила приобретения, хранения охотничьего оружия и боеприпасов были достаточно просты. В квартирах лежали патроны, порох, капсюли просто в ящиках комодов. Ружья валялись, не в разобранном состоянии, просто наверху гардеробов, или стояли в уголке за одеждой. (У моего отца на платяном шкафу лежала завернутая в старое одеяльце малокалиберная винтовка «Белка». Точно так же «хранилась» такая же спортивная винтовочка у нашего учителя труда, Собко. Он однажды пригласил меня и ещё одного мальчишку на воскресение пострелять). Хотя власти наказывали браконьеров, глушивших рыбу в чистых приморских речушках, большое количество толовых шашек болталось в семьях военных, перепадало и штатским. Наконец, Мурманск – город моряков! А на каждом судёнышке, независимо от величины и назначения, находился большой запас штатных пиротехнических средств. Для обозначения себя в море в непогоду! Прежде всего, факелы – фальшфейеры, ракеты, дымовые шашки. Эти средства учитывались слабо, нуждались в периодическом пополнении или в смене при не использовании. Вынести на берег факела и ракеты было не так уж трудно. Конечно, они оседали, прежде всего, у юнцов. В зимнюю полярную ночь не было более праздничного развлечения, чем запалить цветной фальшфейер (красный, розовый, жёлтый, зелёный, сине-фиолетовый) во дворе, на улице, на катке! Зажигался он простым дерганием крышечки по головке вроде спичечной. Дома, тротуары, низкое одеяло серых облаков озарялись цветным огнём. Шипящее пламя с искрами сильно било из неказистой картонной трубки. Оно было таким горячим, что факел необходимо было держать на далеко отставленной руке, упавшие искры прожигали пальто, (на судах факелы вообще привязывали к специальным палкам). Когда факел догорал до ручки, баловник бросал его или с силой втыкал в сугроб. Факел горел внутри сугроба, нисколько не загашиваясь талой водой. Он был создан для горения в воде! Сугроб, как беломолочная стеклянная гора, мощно светился цветом фальшфейера! Неописуемая радость охватывала и баловников, и прохожих. Только милиционерам было не до радости. Они были обязаны пресекать это развлечение в корне, отлавливать шалопаев – пироманов. Особенно на катке, в толпе, дабы никто не пострадал от ожогов. Запуск осветительных ракет без ракетниц также не представлял затруднений. Обычно боевая ракета протыкалась шилом или гвоздиком у самого основания, над металлическим донышком. В дырку подкладывалась спичка, а лучше – две. Ракетка ставилась на твёрдую поверхность, в нашем случае, на каменный парапет балюстрады. Спичка поджигалась. Все немного отбегали. Спичечная головка в картонной дырке шипела, вспыхивала. Из дырки немного выбивался огонь. Тут же – хлопок! Ракета со свистом уносилась вверх, оставляя опалённую картонную гильзу на парапете, и через секунду над нашими головами распускался огненный цветок! Особенной любовью пользовались сигнальные ракеты, образующие в небе светящиеся тире, цепочку огоньков. И особенно, зелёненькие! Пользовались успехом и красные, распадавшиеся в вышине не три красных огня сразу. По праздникам, в новогодие, самодельные салюты, не такие, конечно, изысканные, как сейчас, при изобилии специальной заводской развлекательной пиротехники, то тут, то там взвивались из тёмных дворов. Стандартные дымовые шашки в наши руки не попадали. И, слава богу! Видимо, контроль за ними, как за боеприпасами, был более строг. Но любовь делать «дымовушки» неугасимо тлела в наших сердцах. Первую «дымовушку» соорудил, между прочим, Папа! И не просто выдумал, а аккуратно скопировал по рекомендации журнала «Техника – молодёжи»! Ещё не старой квартире, он вычитал, как популярно объяснить ребятам устройство реактивного двигателя. Рекомендовалось туго скрутить старую целлулоидную плёнку, рулончик обернуть, в несколько слоёв, фольгой, приделать петли – крючочки из тонкой медной проволоки, повесить ракетку на натянутую в классе проволоку, раскалённой проволочкой поджечь ракетку сзади! Папа всё так и сделал аккуратнейшим образом. В кабинете физики натянул под потолком из угла в угол медную проволоку. Изготовил ракетку из моего старого диафильма. На уроке объяснил принцип реактивного двигателя. Поджёг ракетку. Сам со сдержанным восхищением рассказывал дома, как ракетка, пуская тугую струю дыма, сдвинулась, набрала скорость, «вж-ж-жик», пронеслась над головами обалдевших учащихся и «бах» со вспышкой стукнулась в стенку! Девочки завизжали, парни кинулись к Папе, умоляя повторить эксперимент. Папа и школьное руководство не нашли в этом ничего дурного, ведь «ракета» была сделана по рекомендации журнала! Наоборот, Папу отметили, как инициативного педагога! Словом, Папа ещё много лет, к восторгу подрастающего поколения, запускал на уроках свои самодельные ракеты. А я поделился с дворовыми ребятами технологией. Всем сразу же загорелось сотворить такое диво. Конечно, делалось уже не по – Папиному, а гораздо проще. И «ракетка» у нас не взлетала вверх, а, как парковая шутиха, вилась по полу или тротуару, оставляя клубы синего химически вонючего дыма. Это ни сколько не умаляло нашей щенячей радости и желания «запалить» ещё и ещё! Т. к. материал для «дымовушек» в виде груды многократно просмотренных и потерявших свою первоначальную ценность диафильмов имелся только у меня, то мне пришлось стать и основным «пироснабженцем» нашей «пирокомпании». А летом я рассказал Венке и тут же получил преданного «пиромана». Только рулончики фото пленки мы не заворачивали, а запихивали в пузырьки. Поджигали через стекло линзами Бабулиных очков! Постепенно мой запас диафильмов растаял. Большого сожаления это не вызвало. Мы уже переросли этот вид киноискусства. Кстати, целлулоидная кино и фото плёнка из-за своей пожароопасности была заменена плёнкой на нейлоновой основе. Она горела, но не так яростно, не давала взрывоподобного выхлопа. И дыма было – кот наплакал. Остаётся добавить, что любимым местом наших «зажигательных упражнений» оставался всё тот же подъезд номер один. Поэтому жители его начали ворчать, возмущаться, выговаривать родителям. Те, в свою очередь, периодически «задавали «бучку» проказникам, но только не мне!
Старшие парни были пироманами не менее нас, но их увлечения концентрировались на выделке и применении самопалов. Нас это очень интересовало, однако, сами мы их не делали. Не хватало упорства, мастерства и материалов. Чтобы сделать элементарный самопал, надо было, как минимум, иметь бронзовую или латунную трубку и немного свинца. Надо было замять и загнуть один конец трубки, затем расплавить свинец и залить немного, что бы он застыл в замятом конце. Затем, определив проволочкой дно «казенной части», пропилить снаружи напильником бороздку и прокрутить дырочку, так чтобы «запальное отверстие» было у самого донышка, но смотрело в сторону, лучше – вправо. Изготовленный таким образом ствол, прикручивался накрепко проволокой к чурке грубо пистолетной формы. Старшие парни никогда не стремились к полной имитации оружейной красоты и изящества! Для них, главное, что бы «бахало»! Для ребят моего круга, главное – что бы было, «как настоящее»! Всю технологию изготовления я наблюдал на собственной кухне, на соседском столе, в руках нашего народного умельца, Эдика Неверова. Видимо, когда мы оба учились во вторую смену. Все другие были на работе, Милка Неверова – в школе, Зинка, укачав Лялю, дрыхла на диване. А Тётя Шура отправлялась в долгое турне по очередям. Эдик совершенно безмятежно осматривал трубочку, советовался со мной, показывал как, что сделает, жал, мял, стучал, пилил ребром трёхгранного напильника, растапливал, с неторопливыми прибаутками, на домашней электроплитке свинец в жестяной баночке из-под монпасье, заливал и т.д. Самое забавное, он серьёзно выслушивал мои замечания и подсказки! У готового самопала около запального отверстия накручивалась проволока в виде ушка для держания спички. Если времени хватало, Эдик приступал к главному – заряжанию. Для этого на бумажку аккуратно настругивалось десятка два, три спичечных головок. Может быть, для начала – поменьше. Эдик разумно предполагал, что нагрузку на ствол надо давать постепенно! Надо сказать, что советские спички пятидесятых годов делались добросовестно. Сами спички были толстыми и крепкими, головки «обсеривались» обильно, «сера» держалась намертво. Сострогать её бритовкой или острым ножичком – было целое искусство. Наструганную горочку по промятой бумажке осторожно засыпаем в ствол. Слегка сыпется через затравку, но это – пока не спрессовалось. Толстой проволокой, как шомполом, Эдик утрамбовывает «порох». Затыкает смятой бумажкой, трамбует и её. Вот, всё готово! Эдик довольно посматривает, улыбается, оттягивает время. Как хороший работяга, он уверен в своём детище, но теперь он неторопливо вкушает радость первого испытания. Он рассуждает: выйти ли ему на улицу, или достаточно высунуть руку в окно, или высочить в подъезд, а потом быстро заскочить, большинство же жителей на работе. Нет, в подъезде остаются домохозяйки, среди них вредная старушонка Овсянникова. Она сразу сообразит, кто стрелял, обязательно пожалуется мужу, а это известно, чем закончится. Закончится отцовской «выволочкой» с применением самых брутальных народных средств. Эдик ещё немного размышляет. Желание пальнуть пересиливает все аргументы. В квартире, в доме, тихо. Никого ж нет! Вот главный аргумент «за»! Эдик вставляет крупную спичку в ушко, так что бы головка накрыла «затравку». Проходит в коридор к входной двери, высовывает голову в подъезд. Потом закрывает дверь и чиркает коробком по спичечной головке. (Вот для чего затравка должна быть справа. Пистоль – в левой руке, а коробок – в правой!) Спичка шипит, распаляется, выпускает протуберанцы, вот они уже бьют из «затравки», ещё миг и … «ББабахх!!!» Пламя с искрами не прогоревших стружек красиво выхлёстывает из ствола. Синий дымок с кислым запахом «серы» заполняет коридор. Ляля заплакала в комнате, Зинка тяжело спрыгивает с дивана, берёт на руки, тетёшкает. Лялька замолкает. Зинка высовывает злую рыжую голову в дверь: «Ты, чё?! Дурак! Мося – Ваня! Чё делаешь? Ребёнка разбудил!» Эдик переключается на Зинку, стараясь схватить её за голяшки, не дать уйти в комнату. Короткая потасовка. Всё затихает. Пора бежать в школу.
Не сам ли отец Неверов показал когда-то Эдику, как делаются самопалы. Да, обрезки медных трубок он притаскивал с работы не для украшения же. Однако, когда стрельба во дворе, на катке, в подъездах и других людных местах приобрела неприлично постоянный характер. (Сам Эдик рассказывал, как его приятели стреляли на уроках гвоздями в доску!) Когда женщины всерьез забеспокоились о сохранности отдельных органов их чад (были случаи разрывов самопалов в руках баловников). Когда «заводским» стало ясно, что без ворованных материалов не обошлось. Когда милиционеры, задерживая в темноте группки хулиганов, стали обнаруживать в их карманах самодельные многоствольные «пищали», он решительно переменил своё мнение. Помню, истошные вопли Эдика, лупцуемого отеческим ремнём. Владимир Николаевич случайно обнаружил в дальнем ящике его новенький шестиствольный самопал! С того времени Эдик самопалов больше не строил. Он переключился на изготовление финок!
Повесть о грехах молодости не может сложиться без рассказа о начале курения. В моём детстве курить начинали все мальчики, и процентов девяносто из них оставались курильщиками на всю жизнь. Девочки не курили. Начинали курить только отдельные, «отпетые», девушки, в связи с ранним погружением в дебри взрослой эротики. Подавляющим мотивом начала мальчишеского курения было желание самоутверждения на фоне взросления из-под подавляющей железной руки взрослых. Взрослые мужчины, прежде всего, отцы, как правило, курили, но считали своим долгом жестоко пресекать курение детей. Бить детей за подражание им самим считалось хорошим тоном. Чем жестче отец наказывал сына, тем добродетельнее он выглядел. При этом мотивировка наказания выглядела до убожества примитивно: «Тебе ещё рано!» Никто не знал, когда же «не рано». Поэтому в разных слоях советского общества, в разных семьях существовали разные представления, когда юноша может начать курить. В большинстве пролетарских семей открытое курение связывалось с началом трудовой деятельности. Вот начнёшь зарабатывать, будут у тебя твои собственные деньги, и кури, сколько хочешь! Быть курящим означало быть самостоятельным! Так, что начало курения советского юноши соответствовало обряду инициации у примитивных народов. (Кстати, то же и в отношении алкоголя). Акселерация неуклонно охватывала послевоенную молодёжь. И она уже сама назначала себе сроки обряда инициации. Неумение родителей обращаться к разуму своих чад, их неколебимая уверенность во всесилии родительского запрета, грубого наказания, оказались роковой ошибкой. Всё же школьники в мои годы начинали «смолить» тайком только лет в тринадцать. Мы, безденежные, ждали угощения папироской от старших парней. Обычно доставался обсосанный «бычок», который обсасывался всеми по очереди. Летом, в Энгельсе, мы играли в курильщиков. Делали из старых газет самокрутки, набивали их сухими листьями, помню, вишнёвыми, и дымили друг перед другом, обжигая языки и вызывая конъюктивиты. В Мурманске моих приятелей больше подкупала импозантность дорогих папирос. Впрочем, не их одних. «Мало, кто помнит», а теперь действительно, не помнит никто, кроме меня, что наш Папа, Амозов Николай Владимирович, тоже пытался начать красиво курить! Этот забавный житейский эпизод разворачивался на моих глазах после нашего переезда на Перовскую. Когда мы немного обжились в новой комнате, на «горке» из чемоданов, задрапированных белой скатёркой, в левом дальнем углу занял место радиоприёмник «Нева», Папе захотелось, как сейчас говорят, изменить имидж. Он решил начать курить, но конечно не вульгарный «Беломор», а что-то, выделившее бы, его на ступень, две, выше. Он начал покупать сигареты «Тройка». Они видимо, были не по карману обычным курильщикам. Помню, на твёрдых, ювелирно аккуратных коробочках была изображена в несколько модернистском стиле тройка лошадей, несущих сани по разлетающимся сугробам. Аккуратные сигаретки прикрывались серебряной тисненой фольгой, имели серебряные метки. Папа пробовал их курить, не втягивая дым. Получалось не очень, если дым втягивал, не получалось совсем. Вдобавок сигаретки намокали, табак лез в рот. Фильтров тогда не было и в помине. Пачки «Тройки» предназначались больше гостям, они и лежали на приёмнике, или возле него. Потерпев неудачу с сигаретами, Папа не сдался, он стал покупать коробки папирос «Казбек». На фоне синей двугорбой горы мчался чёрный силуэт, слившихся коня и всадника. Папиросы были длинными, белыми трубками с сиреневой табачной частью. Выглядели очень эстетично. Я подумывал, что неплохо бы, когда вырасту, небрежно курить такие. Все советские курильщики считали необходимым сминать папиросные гильзы в двух направлениях. То ли таким образом они образовывали щель, и дым дольше фильтровался, то ли щель задерживала крошки табака? Мы, мальчишки считали, что это делается «для красоты» и удобства держания папироски между указательным и средним пальцами. Видимо, Папа брал папироски в школу, дома я его курящим почти не видел. Кажется, только после обеда, Папа пытался расслабленно покуривать на диване. Думается, большую часть его «казбеков» выкурили его приятели учителя. Тем не менее, пустые коробочки накапливались. Папа не выбрасывал их, предполагая использовать чистые картонки на разные нужные поделки, хотя ничего не использовал. Это странное крохоборство передалось и мне. Папино курение закончилось навсегда с рождением Ляли. Моё курение закончилось незаметно, само собой. Я пережил эпоху навязчивого увлечения. Покуривал в рукав чужие «бычки», крутил самокрутки из листьев, мечтал поражать вполне определенных девушек висящей небрежно изящной папироской или элегантной трубкой. Ах, как хотелось выглядеть мужественным кино красавцем, неотразимым, («крутым» тогда не говорили)! Но заглатывать едучий дым я так и не решился. Никакого никотиноманического влечения, к счастью, не испытал. А с возрастом просто почувствовал, что курение – не для меня! Я почувствовал себя индивидуальностью, свободной от двух всеобщих грехов: курения и пьянства!!! Правда, это пришло уже в юные годы, и описывать надо в следующей части воспоминаний. Стоит добавить, что Мурманские приятели эксплуатировали мою податливость на расходование личных деньжат, сберегаемых от буфета. Иногда они упрашивали меня купить им папирос. Бывало это очень редко, но метко. Помню, на один из зимних праздников, возможно – новогодние каникулы, мы болтались у второго подъезда. Я преподнёс своим разгильдяям пачку дамских сигарет «Фемина». Кажется, купили мы её вместе, на мои пять рублей, в большом гастрономе. Она привлекла золотым рисунком дамской головки с тонкой сигареткой в углу рта. Линии свисающих локонов повторялись линиями вьющегося дымка. Раскрыв пачку, обомлели. Белоснежные, тонкие, длинные сигаретки с золотым обрезом отдавали неведомым ароматом. Листочки упаковочной бумажки и фольги зачаровывающее шелестели. Мои «обалдуи» замерли, осторожно вытянули по сигаретке, торжественно прикурили. Да, они поняли, что есть другая, недоступная им жизнь! Поскольку пачку купил я, то считался её номинальным владельцем. Носил с собой и выдавал страдальцам только после их почтительных просьб. Конечно, когда нам нужно было пофорсить перед девчонками. Взрослых парней мы тоже угостили. «Фемина» на них большого впечатления не произвела. Они уже курили «махру». А мои, даже, когда пачка закончилась, к месту и не к месту, на распев произносили: «Ах, Феми-и-и-на-а!» И делали ручкой изысканные жесты.
С О Б Ы Т И Е, К О Т О Р О Е П О Т Р Я С Л О –
контрреволюционный путч в Венгрии. Весна 1956 года. Совершенно неожиданно наша вера в незыблемость поступательного движения социализма была поколеблена. Не помню, в каком месяце, то ли перед 8 марта, то ли перед 1 мая радио и газеты принесли страшные вести из Народной Венгрии. Группы подготовленных «путчистов» – антикоммунистов, сумели в считанные часы блокировать правительство (не с его ли согласия), деморализовать высшие партийные органы (тогда Венгрией управляла не компартия, а Венгерская Партия Трудящихся, социал-демократическая, по сути), развернуть убийства коммунистов по всей стране. Деталь, характеризующая подготовку путчистов: перед началом террора по партийному распределителю высокопоставленным партийцам и членам их семей были распределены дефицитные светлые туфли. Когда началась «кровавая баня», на улице в первую очередь убивали людей обутых в такие туфли! Помню, в «Комсомолке» появились фотографии растерзанных людей с выпущенными кишками, с приложенным к разнесённому черепу журналом «Коммунист». В считанные часы в Будапеште были разгромлены и пожжены все парткомы! Путчисты выпустили из тюрем всех уголовников, вооружили их штатным армейским оружием. Настроили в Будапеште баррикад, сумели организовать толпы юнцов, паливших с этих баррикад по всему живому. Всё это по команде Американцев «западной пропагандой» преподносилось, как Народное Восстание! Европа затаила дыхание. Наши танки ринулись на улицы. Их уже ждали. Венгерские школьники шумно окружали танки. Машины останавливались. Растерянные танкисты высовывались из люков. Их тут же забрасывали пузырьками с чернилами, а под конец – бутылками с зажигательной смесью. Сколько советских солдат погибло в первые часы, когда не было приказа стрелять, ни когда не сообщалось. Не известно и до сих пор! Знаю со слов, тех, кто там был, много, тысячи! Советское партийное руководство судорожно пыталось переговорить с тогдашним руководителем Венгрии Матиасом Ракоши. Который странно уходил от контактов, ссылался на демократические правила, и не торопился отдавать приказы армии и полиции. Когда наши поняли, что Ракоши водит их за нос, начали срочно подыскивать новую кандидатуру лидера социалистической ориентации. Срочно в каком-то горняцком регионе был найден решительный пролетарий, Янаш Кадар. Венгерское Народное Собрание, вероятно, под нашим нажимом проголосовало за него. Он был поставлен во главе правительства и официально попросил помощи Советского Союза. Началось армейское подавление путча. Тут то заверещали Американцы, Немцы и вся Европа! Ежедневно транслировалось о сотнях и тысячах погибших мирных жителей. Правда, быстро замолкли. Потому, что уголовники не собирались воевать с армией, пограбили и разбежались. Через границу, в Австрию и Германию хлынули толпы уголовников, вооружённых и «с вещами», которых и ловить-то было неудобно, «борцы», всё же! В общем, к лету 1956 года, в результате путча, ВНР стала ортодоксальной социалистической страной с крепким, ортодоксальным коммунистическим руководством. Никто старался не вспоминать о чёрной буре путча. Не вспоминали и о погибших, словно их не было. Много позже, в студенчестве, я узнал, что подобный путч едва не произошёл после смерти Сталина в 1953 году, в ГДР. Немцы тогда вышли на антисоветские демонстрации, но без оружия. Наши оккупационные войска не растерялись, танками раздавили демонстрантов. И немцы надолго притихли.
Летом 1956 года наша страна была поглощена подготовкой к Первому «Фестивалю Молодёжи и студентов» в Москве! Кто придумал это мероприятие? Не знаю до сих пор! Официально, об этом попросил Советское правительство какой-то международный комитет, вроде Всемирного Совета Мира. Подобные международные организации состояли из сочувствовавших нам иностранцев, живших и работавших на наши деньги. Смысл фестиваля, наверное, состоял в стремлении КПСС представить нашу страну и социализм в привлекательном для иностранных молодых людей свете, продемонстрировать открытость и миролюбие. Потому, что со Сталинских времён мы представлялись иностранцам «заснеженной пустыней за железным занавесом». Фестиваль планировался долгим народным праздником с непрерывными концертами, плясками, «митингами солидарности» и показом нашей бодрой, роскошной жизни. Были объявлены всесоюзные конкурсы на оформление московских улиц, набережных, мостов и пр. Конкурсы лучших плакатов, прославляющих дружбу народов. Конкурсы специальных праздничных песен и музыки. Был изобретён и официально принят символ фестиваля: Цветочек из пяти лепестков вокруг земного шара. Полукруглые цветные лепестки изображали разные континенты. Цветочек назвали «фестивальной ромашкой», хотя на ромашку он и близко не был похож. Считалось, что гости фестиваля будут не только праздновать в Москве, но и поедут по другим городам. (В ту эпоху сверхзасекреченности – немыслимое дело!) Всех школьников и студентов стали готовить, как надо встречать гостей, как, и что говорить, чего не говорить. С нами начали «проводить работу». Мы были ещё пионерами и не попадали в ранг «встречающих». Зато старшеклассников оставляли после уроков разучивать срочно сочинённые и утверждённые «молодёжные песни»! Помню, выбредаем из классов, шаркаем, колотя себя портфелями по ногам. А из глубины коридора доносится уныло хоровое: «Возьмёмся за руки, возьмёмся за руки!... И вдоль Москва – реки, и вдоль Москва – реки!!!...» Мы с Витькой захохотали. Так нелепо и забавно показалось. Тем более что в Мурманске Москвой – рекой близко «не пахло». Сам фестиваль проводился летом 1957 года. Все Советские люди были настроены и нацелены на его блестящее проведение. Самые проверенные идейные комсомольцы были направлены в столицу. Большинство в составе разных самодеятельных коллективов для выступления перед гостями. Это было исполнением самых розовых мечтаний. Оставшиеся непрерывно слали на фестиваль свои рукодельные подарки. В Москве было катастрофически мало гостиниц. Освободили лучшие общежития, отремонтировали их, вычистили, заселили молодыми иностранцами. Всё для них было свободно и бесплатно. Кормёжка простая, но обильная. Автобусы – постоянно свободные. Милиция в штатском в три кольца не могла спасти иностранцев от сердечных объятий москвичек. Девчонки по вечерам лезли в окна гостиниц. Рассказывали, что за руки девчонок втаскивали хохочущие иностранцы, а за ноги удерживали специальные комсомольские дружинники! Мероприятия следовали: одно за одним, не давая разогнуться. Вершиной показа искусств было посещение Большого театра и ВСХВ. Кажется, пытались возить иностранную молодёжь на вычищенные, «вылизанные» предприятия, но производство гостей не интересовало. Им хотелось «хлеба и зрелищ». Демонстрация дружбы была сильно политизирована. Заявление, что он сочувствует, открывало иностранцу все двери. Заявление, что не всё нравится, повергало в стан «приспешников империализма». Потом я слышал рассказы, что во время гуляний на Красной площади, несмотря на наводнённость агентами, в толпе вспыхивали тихие кулачные потасовки. Стоило гостю «пройтись» по чему ни будь советскому, он получал по морде! Зато известно, после фестиваля в Москве родилось много негритят! Конечно, в дни фестиваля мы с Венкой не отлипали от радио. Перечитывали и пересматривали горы газет. Гордость за страну не покидала нас ни на секунду! В моде были одёжки с национальным уклоном. Мужчины стали носить летние рубашки на выпуск. Мы не переставали подчёркивать, что мы – многонациональное государство. А что мы самые счастливые, знал теперь весь мир!!! По всей стране теперь всё самое лучшее именовалось «фестивальным»!
После фестиваля произошло ещё одно событие, буквально окрылившее советских людей! Мы запустили первый искусственный спутник земли. Я только что начал учиться в седьмом классе. Был вытянувшимся, нескладным подростком, откровенно меланхоличным. Когда, четвёртого октября 1957 года, услышал от кого-то: «Спутник! Запустили спутник!», помню, стоял в школьном коридоре. Грустно подумал: «ну вот, опять американцы нас обскакали». Витька вразумил: «Наши! Наши запустили спутник!» Я изумился, в груди потеплело – «Наши? Наши запустили? Вот это да! Мы смогли?! Первые в мире!!! Мы можем! Да! Не всё так плохо!!!» Недели две мы ходили в радостном возбуждении, постоянно слушали по радио позывные спутника, историческое «Бип – Бип». Помню, в Москве, не то на какой-то Партконференции, не то на каком-то заседании Верховного Совета, все затихли и в зале горделиво пропикал пролетавший в это время над Москвой спутник: «Бип – Бип! Бип – Бип! Бип – Бип!» Лучшей агитации за советскую власть и быть не могло. Многие заверяли, что видели своими глазами поздно вечером светящуюся точку, медленно, прямолинейно проходившую поперёк неба. Увидеть спутник своими глазами означило приобщение к всенародным победам. Летом и мы с Венкой смотрели в звёздную глубину, видели движущиеся точки. Но, наверное, это были всё-таки высотные самолёты. Американцы заторопились, месяца через три совершили неудачный пуск своего спутника. Он упал, не выйдя на орбиту. Его тут же прозвали «шлёпник», потому что он шлёпнулся. На эстраде появилось много песенок и музыкальных пьесок на тему спутника. «Спутником» стали называть всё новое, современное.
Не помню точно: до фестиваля или после него, руководители страны отправились в большое турне по восточным «развивающимся» странам. Больше всего наш народ переживал поездку Н.С. Хрущева и Н.А. Булганина в Индию. Выяснилось, что индийский народ, как и советский, многонационален. Что в Индии говорят на языке Хинди. Что Индийцы просто влюблены в советских людей! Радио, газеты, киножурналы были полны радостных сообщений о встрече русской правительственной делегации. Нас засыпали цветами и плодами, заматывали цветочными гирляндами как шарфами, катали на слонах. В моду вошли сари. На каждом карнавале главным костюмом стал индийский. Все знали ключевую фразу: «Хинди, Руси – бхай-бхай!» (Индийцы и русские – братья!) Советский Союз взялся за минимальные проценты создавать индийскую тяжелую промышленность. Мы были сильны в строительстве домен, мартенов и прокатных станов. Мы надеялись, что Индия пойдёт по социалистическому пути. Все советские были покорены обаянием и мудростью первого индийского президента Джавахарлала Неру. Его немедленно пригласили к нам, и он приехал с милой молодой дочерью, страшной умницей, Индирой Ганди. Возможно, я путаю, Джавахарлал Неру и Индира Ганди сначала посетили СССР, а потом пригласили Советскую делегацию. Главное не в этом. Главное, советские открыли, что их любят и они, кому-то, очень нужны! Дружба с Индией отозвалась огромной популярностью в СССР двух индийских фильмов: «Бродяги» и «Господина 420». Оба фильма по содержанию примерно одинаковы. Оба копируют бессмертные сюжеты Чаплиновских лент о счастливых несчастливцах. Оба сняты на собственной частной киностудии Раджем Капуром, который был и постановщиком, и исполнителем ролей главных героев. В главной женской роли снялась его жена, актриса Наргис. Мы были покорены бесшабашным жизнелюбием индийских влюблённых и индийских нищих. Фильмы, лирически слащаво показывавшие «не нашу» жизнь, смотрели по многу раз! Женщины плакали на сеансах! Мелодии индийских песенок без слов распевались на улицах и в компаниях. Или скромный перевод рефрена: «Бродяга я, бродяга я! Никто нигде не ждёт меня! Не ждёт меня! А-а-а а-а А-а-а а-а!» Конечно, тут же были придуманы пародийные слова: «Радж Капур,/ посмотри на этих дур!/ Все московские стиляги/ помешались на бродяге./ Даже бабушка моя/ поёт: Абара я!» (Кстати, словечко «Абара» или «Хабара» – бродяга, демонстрирует общность санскрита и русского языка. На Руси от слова «Хабара» произошла древняя казацкая фамилия Хабаров! Т.е. «бродяжка»). Наргис была безоговорочно признана самой красивой женщиной на земле. Потом она снялась в советском фильме «Хождение за три моря». (1958) На главную роль Афанасия Никитина Советский кинематограф выставил главного красавца страны Олега Стриженова. В тот ли год, или годом позже, нам с Венкой довелось посмотреть летом в «Родине» двухсерийный познавательный фильм «По Индии», вероятно, не нашего происхождения, но дублированный. В каком мы были восторге! Как широко расступились и закончено оформились наши знания и представления о географии, этнографии, живом мире этой страны. За три часа двух сеансов мы узнали больше, чем бы, наверное, за курс университета! После Индии Н.С. Хрущёв и Н.А. Булганин побывали ещё в Бирме, Индонезии. Но так, как в Индии, наших не встречали нигде!
Уроки труда. Труд в четвертом классе заключался в примитивном шитье. Я уже описал своё фиаско в этом деле. Реформы советской школы к 1956 году заключались не только в создании новой формы. Была провозглашена «трудовая ориентация». По замыслу Хрущёва и его сподвижников выпускники советской средней школы должны были выходить в жизнь с какой ни будь определённой профессией! Т.е. школы наделялись функциями Ремесленных Училищ! (ПТУ тогда не существовало). Между школами распределялись профессии. Учащиеся имели право переходить в те школы, чьи профессии им больше нравились. На это отводился год или два. Школы были физически не готовы к такому обороту событий. За два лета 1956-1957годов на специально отпущенные средства начали срочно строиться и наполняться оборудованием школьные мастерские. В нашей тесненькой школке номер двадцать стали оборудовать слесарную мастерскую в комнатке, симметричной нашему четвёртому классу, только, в противоположном крыле. Конечно, это было очень неудачно, но других мест не находилось. Её покрасили по заводскому голубенькой масляной краской. Завезли и наставили железных верстаков с грубыми тисками и предохранительными сетчатыми экранами между учащимися. Закупили вороха инструментов, от всем известных молотков и напильников до наборов свёрл и штангенциркулей. Поставили маленькие сверлильный станочек, точило и кажется, токарный станочек. Т.к. больше места не находилось, широкую рекреацию на первом этаже слева (как продолжение слесарки) отгородили дощатой перегородкой с поясом внутренних стеклянных окошек. Иначе конец коридора превращался в тёмную кишку. Образовалась узкая светлая комнатка, которую стали обустраивать в столярную мастерскую. Там в два ряда поставили маленькие столярные верстачки с деревянными тисками и зажимами для строгания досок. Завезли много почти игрушечных рубанков, стамесочек, молоточков, пилок. Самое трудное – не было учителей! Начали срочно набирать с производств мастеровитых мужичков. Натаскивать их для работы с детьми. Родителям было наказано сшить ученикам фартуки и нарукавники. Девочкам сшили беспрекословно. У многих мальчиков не было. Мне руками Тёти Шуры Неверовой сшили из серого сатина образцовый рабочий фартук с грудью и такие же нарукавники. Я их с удовольствием напяливал, превращаясь в плакатного работягу. Слесарка была готова первой, поэтому нас начали учить слесарному делу. Я откровенно побаивался т.к. по жизни ничего не умел. Вернее, знал «как», но произвести руками не мог. Нас стали учить пилить и резать жесть, загибать жестяные пластиночки, соединять их швами. Мальчишки быстро справлялись. Девочки делали дольше, но старательней. В итоге – справлялись. Я тоже кое-как лепил жестяные коробки, совки. Главной бедой для меня стала моя медлительность. На одно и то же дело у меня уходило в два, три раза времени больше, чем у других. Я элементарно не успевал. Помню, непосильным заданием и позором стало изготовление жестяного ведёрка. Надо было за два урока вырезать из толстой кровельной жести прямоугольник, свернуть его в цилиндр, сшить, соответственно замяв боковинки. Затем вырезать круглое донышко, надрезать фестоны. Молотком на наковальне раздать низ цилиндра, приладить донышко, загнуть фестоны. Всё вместе оббить, что бы было крепко и ровно. Да ещё по возможности приделать дужку. Кажется, никто полного ведёрка не сделал. Но полуфабрикаты получились у многих. Я не сумел даже сшить цилиндрик. Шум и звон от стука тридцати молотков стоял такой, что головы болели не только у нас, но и у всей школы. Как мы не поотбивали себе все пальцы? Раненые были, но мало. Работу слесарки вскоре тихо прикрыли. Она нарушала весь учебный процесс. К тому времени была готова столярка. Нас стали привлекать в неё. Стало чуть тише. Не звенел металл. Мы меньше стучали, больше пилили и строгали. У меня опять получалось плохо. Рубанок не хотел ехать, задирал щепки. Пила пилила не по нужному направлению, не на ту глубину. Слава богу, каких-то конкретных изделий мы не производили. Самое большее, собирали из реечек подставки под цветочные горшки. На наше счастье быстро кончались пиломатериалы. А директриса Михайлова старалась использовать их остатки и мастерство учителей труда для мелких ремонтных работ. Так что за урок нам предоставлялась лишь возможность, перевести какую ни будь доску в стружку.
К седьмому классу, от середины заднего крыльца школы, во двор, была выстроена широкая пристройка, заканчивавшаяся небольшим спортивным залом. Слева и справа от ведшего в зал коридора вытянулись два просторных светлых класса, ставших новыми: «столяркой» и «слесаркой». Старую «слесарку» много раз безуспешно переделывали. То – в автокласс: затаскивали в неё полностью старый «Москвич – 402», или по частям – грузовик «ЗиС–5», то ставили в ней настоящие заводские токарный и револьверный станок, то сваривали гигантский железный ящик для хранения учебного оружия для уроков военного дела. Ничего толком не приживалось. Старую «столярку» не стали разгораживать. Вычистили и превратили в «Пионерскую комнату».
Позже, вести уроки труда пригласили настоящих производственников. Т.к. школа много лет была «железнодорожной», сохранились «шефские» связи с железнодорожным руководством. Видимо, «шефов» тоже обязали. Помню, начала ходить к нам молодая женщина, наверное, инженер с железной дороги. Мы начали изучать устройство путей! Какие-то абсолютно ненужные нам Стандарты, «Габариты подвижного состава» и «Габариты приближения строений»! Рисовали в тетрадочках какие-то производственные схемы. Пытались запоминать какие-то производственные показатели. Вероятно, нам преподносился материал железнодорожных техникумов. С железной дорогой мы расстались легко и незаметно. Уроки труда для нас перенесли на настоящее производство! Это прибавило головной боли, и школьному, и производственному, начальству. Никакой продуктивной программы не существовало. Существовало только волюнтаристическое указание партийных органов направить учащихся для производственного обучения на производства! А кто, чему, и как их будет там учить? Считалось, образуется само собой. Наш класс направили на рыбокомбинат! Предполагалось, что девочки будут помогать рыбообработчицам, а мальчики выполнять подсобные «мужские» работы. За приход и уход, за дисциплину на производстве отвечал классный руководитель, который должен был курсировать по цехам, следить, что бы дети работали, но их не эксплуатировали! Все наши были в восторге! Во-первых, от учёбы отрывался целый день! Во-вторых, нас рассматривали, как трудящихся! (А это – очень лестно). Мы взрослые! Я не разделял оптимизма товарищей. Ведь предполагалось, что мы будем работать наравне со взрослыми, профессиональными рабочими. Что мы не справимся, было ясно, как день! Отвели нам для «труда» один день в неделю, не то среду, не то четверг. Перед этим весь класс бесцеремонно погнали сдавать бак анализы! Пока шли – смеялись. Пришли, осознали всю глупость и неприличие ситуации. Мальчишки и девчонки, когда поняли, что от них требуется, очень занервничали, были искренне шокированы, подавлены. А требовалось в маленьком служебном туалетике, практически на глазах у всех «выдать» порцию кала для рассматривания под микроскопом и для посева на среды. Кстати, «порцию» невозмутимо и благожелательно принимала тётка Вити Проничкина. Все, прошедшие эту чудовищную процедуру, пулей вылетали на улицу и старались скорее и бесследнее исчезнуть. Ну, вот через недельки две нам объявили, что мы все годны для работы на рыбокомбинате. Мы собрались утром без портфелей у школы, часов в восемь, и под бодрые команды классной руководительницы, Людмилы Григорьевны, зашагали к заливу. По улице Шмидта спустились в толпе рабочих к въезду в порт. Сгрудились у проходной рыбокомбината. Настоящие рабочие уже прошли. Нас кто-то встретил, проводил в раздевалку. Всем выдали примитивные белые халатики с запахом и завязками. Девочкам на головы бязевые косыночки. Мы замотались в халаты, стали похожи на снеговичков, или санитаров, немного струхнули. Нас небольшими группками развели по рабочим местам, предупредили, что бы мы сами не покидали их и не слонялись по производству. Больше всего поразил всепроникающий запах свежей сырой рыбы. Только в огромном обжарочном цеху сильно воняло жареным растительным маслом, весь каменный пол был залит маслом. Ходить надо было сверх осторожно, без резких движений, как на накатанном льду. В некоторых, самых «ходильных» местах масло было посыпано крупной каменной солью. А работницы были в резиновых галошах. Технологически меня поразила «печка», в которой жарилась рыба для консервов. Представьте себе огромный чёрный чугунный цепной конвейер, словно гигантская танковая гусеница, низ которого тонет в чугунной ванне, в которой можно сразу выкупать целый класс. Ванна полна кипящего масла. В масло медленно заезжают, погружаются противни с тесно наложенными кусочками рыбы. Их ловкие работницы цепляют на специальные крючья. Пока противни с рыбой медленно едут метров десять, пятнадцать в ванне с маслом, рыба зажаривается. На другом конце противни медленно выплывают из масла, оно стекает в ванну. Другие ловкие работницы подхватывают руками в толстых засаленных рукавицах противни и выкладывают их на столы. Дальше жареная рыба идёт на раскладку по банкам – фасовку. Конечно, в жарочный цех нас не поставили. Даже опытные и сильные работницы едва успевали за машиной. Зато мне «повезло», и я был поставлен с кем-то на «девчачью» работу чистить рыбу! Толстые куски отмытой сырой рыбы уже без чешуи скапливались в нескольких обычных ваннах, в которых дома моются люди. Они там мокли в холодной воде. Мы должны были большим ножиком срезать прилипшие к хребтам кусочки потрохов. Мы серьёзно и сосредоточенно начали это делать. Руки быстро озябли, «закостенели». Плёнки и потрошки налипли на ножи, на руки, на передок халатов, на лица. Энтузиазм сильно убавился. Возникло только одно желание, как бы дотянуть до конца смены. Опытные смешливые работницы заметили наши мучения, не стали стыдить, а потихоньку отпустили «посидеть и посмотреть». Мы стали тихо бродить по производству. Особенно понравилось в цехе фасовки. В длину были расставлены металлические столы с самыми обычными магазинными весами. На столы сверху по решётчатым направляющим катились пустые железные баночки. Там под потолком была дыра и закрытый жестяной короб, в котором баночки обдавались горячим паром. Так что прикатывались они к работницам чистенькими и тёпленькими. За каждым столом сидела закутанная в халат и большую марлевую косынку молодая тётка. Перед ней возвышался поднос с кусками жареной рыбы, причём куски по толщине точно соответствовали высоте банки. Работница быстро впихивала несколько кусков в банку, так что места и не оставалось, ставила банку на весы. Стрелка покачивалась около красной метки на циферблате. Работница ставила банку на плоский конвейер, и та ехала прямо к заливочному автомату. В автомате банки заезжали в круговую щель, кружились по ней, прижимаясь к соску, из которого вытекало масло или томат. Затем банка садилась в канавку и, не разливая вкусной заливки, заезжала под закатку. Закаточный автомат, тоже в виде круглой колонки или карусельки, сам накладывал крышку, банка вращалась и через секунду оказывалась накрепко запечатанной. Да, еще перед этим чуть в стороне с великим шумом и громом другой автомат наносил на гладенькие круглые жестяные крышечки маркировку. Он одним ударом скрытого молотка выбивал почти десяток цифр, причём последние цифры серий партий консервов менялись. Голые крышечки, трясясь стопкой, проваливались меж четырёх толстых стержней. А из других толстых стержней вырастала стопка уже тиснёных. Всё это ехало, вращалось, приподнималось, заливалось, выбрасывалось на огромный приёмный металлический стол, как бы само собой. Работницы только покрикивали, быстро сновали руками, едва поспевая за машинами. В фасовочном цехе стоял густой вкусный запах жареной рыбки. Очень хотелось есть. Почти все банки выходили из машины облитыми маслом или томатом, поэтому несколько тёток просто сидели в конце стола и быстро обтирали банки лохматыми замасленными тряпками. Чистенькие блестящие банки обклеивали бумажной полоской с названием консервов. Наверное, это делал тоже автомат, но я не заметил. А может быть, небольшие партии оклеивались вручную? Я как-то не рассмотрел. За смену выдавалось несколько десятков тысяч банок. Странно было видеть не в магазине обычную магазинную банку с «Треской жареной в томатном соусе». В коротенький перерыв работницы садились кучками в сторонке и беззаботно ели свою жареную продукцию сколько хочешь. Нам тоже хотелось, но попросить мы стеснялись, а они как-то не предлагали. Через несколько дней «труда» мы освоились в производственных корпусах, нашли способ незаметно увиливать от работы. Тем более, что мы откровенно мешали занятым работницам, нервировали бригадиров возможностью получения травм. Они были рады «сплавить» нас, куда ни будь. «Колька, пойдем с нами на верх, слышь, там здорово!» На самом верхнем этаже комбинатовского здания оказывается был склад пустых металлических баночек! Это был огромный бетонный зал заставленный, горами и пирамидами картонных коробок. В коробках аккуратно были переложены картонками ряды пустых баночек. Между грудами коробок вились улицы и переулки. С одной стороны, в бетонном полу было проделано прямоугольное отверстие, обрамлённое уголками в виде широкой воронки. От воронки начинался металлический лоток, уходивший на следующий этаж. Лоток точно соответствовал размеру консервных банок. Вокруг воронки садились две-три работницы или даже работники – мужички и, захватывая в горсть сразу четыре – пять банок запускали их в определённом порядке в лоток! Так, не спеша, целую смену они обеспечивали работу всего предприятия. На следующем этаже баночки проходили мытье пропарку, возможно, ещё что-то и прикатывались еще ниже в фасовочный цех. Нашим мальчишкам было поручено подтаскивать довольно легкие коробки с банками к работницам и оттаскивать пустые коробки в угол. Работёнка, доложу вам, не пыльная! И определились на неё самые известные классные лоботрясы. Частенько конвейер останавливался, тогда на складе вообще делать было нечего. Витька Кириков и Вовка Сверчков, «Кама», Атясов, Адик Смирнов и Вовка Захарьин просто лазили по коробкам, обрушивали ящичные стены, строили баррикады, безжалостно топтали, гнули и мяли баночки. Сначала работницы пошумливали на них. Но потом отступили, у них было полно своих забот. Следить за трудящимися учащимися не приставили никого. Людмила Михайловна, вообще, на склад не заходила. Она посматривала за девочками в цехах. Мы с Витькой напряглись. Вакханалия вандализма никак нас не устраивала. К счастью, большинство варваров переместились ещё куда-то, или, кажется, под шумок, вообще, перестали ходить на «труд». Словом, вскоре на складе остались только мы с Витей, да периодически с нами за компанию сидел Вовка Захарьин. Добросовестно работала на настоящей рыбообработке только небольшая группка наших девочек, в основном «тихони» и «троечницы». Помню, хвалили Галю Короткову, Таню Качурину, Зину Ч…, Лиду Рыжкову. Вскоре всем осточертели утренние хождения по морозцу с ветерком «на производство», где мы всем были в тягость. К последней четверти школьное начальство тихо прекратило эти «труды» и настроило нас «нагонять материал», потому что программа трещала по швам.
К восьмому классу некоторые школы официально приобрели статус «производственных». В том числе вторая, в помещениях которой я начинал свои школьные годы. Педагоги и некоторые родители стали их рекламировать. Некоторые наши мальчишки заволновались. Их поманила возможность «получить профессию, зарабатывать». Думаю, просто, учиться им надоело, им казалось, что они станут свободными, выпадут из-под опеки взрослых. Валерка Каменский с радостью перекинулся во вторую. Ушло ещё несколько человек из «бешников». Оставшиеся, от этого только выиграли! Успеваемость повысилась.
Нам было жалко расставаться с «Камой». По воскресеньям мы иногда встречались. «Кама» в упоении живописал о перспективах взрослой жизни, развернувшимися перед ним и Толей Шевченко, с которым он воссоединился через четыре года. Мы с Витькой ухмылялись, чувствуя явную натяжку в Валеркином хвастовстве.
А в нашей школе вновь возобновились «труды», но они уже проводились по определённой программе и учебнику! Сначала мы теоретически проходили материаловедение, какие-то азы машиностроения. В класс пришёл высокий, прямой, мужественный, обаятельный учитель труда, Собко. Он сильно отличался от бывшего до этого деревенского Павла Васильевича Толопило. Бедного Павла Васильевича никто, никогда не слушал, никто ему не подчинялся. Он был мастеровитым, но, напрочь, лишённым педагогических способностей. Самое хорошее, чем он мог гордиться, – красивым, звучным, лирическим, украинским тенором. Пел он на профессиональном уровне. Часто во время уроков в коридорах раздавалось его: «Огонёк, огонёк, ты свети, свети мне в пути!» Учителя и директриса ругали его, но не прогоняли. Павел Васильевич мог отремонтировать что угодно, материализовать какую угодно директорскую идею. Я ещё расскажу в третьей части своего повествования о наших уроках военного дела, которые вёл несчастный Павел Васильевич.
Так вот Собко, (забыл к своему позору, как его звали) очаровал и девчонок, и мальчишек. Говорил он громко, ясно, с насмешливой интонацией. Четко реагировал на баловников и разгильдяев, не стеснялся наказывать. На его уроках сидели тихо с широко открытыми глазами! Мне он напомнил фигурой и манерами отца. На уроках я не сводил с него глаз. Он рассказывал в упрощенной форме сопромат!!! Мы легко усвоили марки сталей, особенности холодной обработки металлов, типы передач и ещё прорву совершенно не школьных знаний. Объясняя, он легко рисовал на доске кинематические схемы, формулы. Всё, о чём он рассказывал, делалось интересным и запоминалось. Например, легко и на всю жизнь я запомнил форму и расчёт зубьев шестерёнок. После его рассказов даже девочкам хотелось поработать на токарных станках! И одна, крупная, рано созревшая девушка, Таня Назаренко, о которой мальчишки ёрничали, что она носит бюстгальтер, даже оставалась после уроков, учиться работать на токарном станочке в нашей слесарке! Весь класс, конечно, заподозрил особые лирические отношения. Любопытные прибегали под окна мастерской, подсмотреть, вправду ли она работает на станке? Она, вправду, научилась, и презрительно отталкивала и «давала по уху» пытавшимся, дразнить её дуракам, вроде Вовки Свечкова. Собко работал и в Маминой школе, знал Маму. Она рассказывала, как он иронически делился своими наблюдениями наших порядков. Жаль, он не долго проработал у нас. По степени популярности он приближался к «Еве».
Я опускаю рассказ о наших учительницах, о преподавании обычных академических предметов, потому, что впереди третья большая часть: «Юноша», которая начинается в школьном антураже, переходит в институтский и шут знает, где оканчивается. Боюсь, что «Молодым человеком» я не стал даже женившись.
Конечно, в школе я больше всего интересовался «инженерными» дисциплинами. Никто не рассмотрел во мне гуманитария, каковым в действительности я и являюсь. Конечно, физика и химия в моём сознании находились в привилегированном положении, т.к. родители преподавали эти предметы, и я не имел никакого морального права не знать их назубок. Причём все были уверены, что родители помогают мне осваивать материал. Возможно, так думали даже учителя. И они повышали для меня планку выявляемых знаний. На самом деле, только Мама иногда экзаменовала меня по отдельным сложным местам программы. Или даже, не дожидаясь моего фиаско, рассказывала, что ни будь о валентности, атомарных связях. Заставляла меня делать расчёты химических реакций, добивалась правильной расстановки количеств атомов. Заставляла вызубривать формулы солей при перемене валентности, например, закисей, окисей, перекисей, железа. Она чувствовала, где может быть слабинка, что учащиеся ленятся выучивать. Папа тоже вначале иногда меня строго спрашивал, особенно по разделам кинематики и термодинамики. Потом, убедившись в моих удовлетворительных знаниях, как-то перестал. Может, он ждал, что я сам, что ни будь, спрошу. А я старался, но познавал физику больше интуитивно. Очень, втайне, страдал, что не могу надолго запомнить формулы. Т.е. понимал смысл процесса, но что бы решить задачу, надо элементарно подставить значения в формулу! А мне приходилось тихо спрашивать формулы у Вити Проничкина. Он почему-то запоминал их сразу и навсегда. Даже немного удивлялся моей неосведомлённости. Мне приходилось изображать беспечного человека, который, конечно, всё знает, но просто, слегка заленился. В кабинете физики, он же химии (в нашей школе из-за миниатюрности эти кабинеты сосуществовали в одном помещении) мы сидели с Витей рядом. Но часто химия и физика проводились в классах. Тогда уж Витька был далеко, и на подсказку надежды не было.
Интересно складывались отношения с литературой. Наша преподавательница литературы, Анна Григорьевна, высокая, худая, медлительная брюнетка, с постоянной скептической улыбкой, с негромкой, замедленной, но очень грамотной речью, преподносила «материал» откровенно вяло и формально. Она, как бы с усилием, с печальной интонацией говорила. И её объяснения не очень захватывали ребят. Когда она опрашивала класс, формулировала задание прямо с названия параграфа в учебнике. Поэтому мы все отвечали прямо по учебнику. Происходило это так. Никто домашнее задание по литературе не готовил. Начинался урок. Все садились и нервно читали первый параграф очередной главки учебника. Анна Григорьевна медленно произносила: А сейчас нам расскажет о ………, тягостная пауза. Все напрягаются. Каждый думает: «Только не меня!» Называлась фамилия. Ученик обречённо медленно выходил к доске. Начинал блеять. Его никто не слушал. Все перелистывали учебник и погружались во второй параграф. Получив тройку, он облегченно вздыхал и брёл на место. «А сейчас расскажет о (звучит название второго параграфа), пауза, называется фамилия. Класс облегчённо вздыхает, перелистывает, погружается в спешное изучение третьего параграфа. «А сейчас нам расскажет о (название третьего параграфа) пауза, все замирают, потому что это последний вызываемый. Как гром в тишине – Доброхотов! Я также медленно выхожу, тихо, с расстановкой, произношу первые фразы параграфа, который успел частично только что прочесть. Фраз пять – шесть, больше не успел прочесть. Дальше начинаю сочинять, что-нибудь похожее по смыслу. Произношу ещё пяток фраз. «Ну, хорошо, говорит Анна Григорьевна, тема раскрыта правильно, сформулировано грамотно. Садись, четыре!» Иногда, даже, с задумчиво отрешённой интонацией – «пять!» Мне неловко. Я, как и все, не учил домашнего задания. Но вот с сочинениями было хуже. Классные сочинения я просто не успевал написать из-за замедленного, расползающегося мышления. Вдобавок, всегда конструировал заумные, сложные, схоластические фразы. Не мог просто и легко изложить содержание. Домашние долго мусолил, тянул. В голову ничего не лезло. Переписывать учебник не хотелось. Поражался, как многословно, объёмисто, пространно и красиво писали домашние сочинения некоторые девочки, например Светка Гехман. Как много и к месту внедряли они цитат! Тогда ещё не существовало пособий, официальных шпаргалок, готовых наборов, якобы, «школьных сочинений». Надо было выдумывать что-то самому! Даже существовало мнение, что некрасиво переписывать чужие мысли, вставлять куски чужих сочинений. Делать заготовки, шпаргалки считалось неприличным. Хотя, делание шпаргалок, это уже – настоящая подготовка. Если хотите – творческий процесс. Словом, никогда бы не поверил, что буду сочинять стишки и писать эти воспоминания. Думаю, не поверили бы и учителя, в том числе наша меланхоличная «русачка»!
A D V E N T A V I T A S I N U S P U L C H E R E T F O R T I S S I M U S.
Я В И Л С Я О С Ё Л, П Р Е К Р А С Н Ы Й И С И Л Ь Н Ы Й.
Совсем забыл, когда меня приняли в Комсомол. Вероятно, в седьмом классе. Увы, не самым первым из класса. Это было зимой 1957 – 1958 годов. А может быть на годок раньше? Лет в 13? Вряд ли. 14 лет мне исполнилось в феврале 1958 года. А весной, кажется, и приняли. Мы ждали, переживали. Кто и как давал нам рекомендации, не помню. Наверное, без вездесущей Журки не обошлось. Долго мучался над сочинением заявления. Как мне показалось, написал ёмко: «прошу принять…, потому, что хочу быть в первых рядах строителей коммунизма». Потом выяснилось, что это самая ходовая мотивировка. Помню, мы много волновались. Безуспешно пытались выучить какие-то догматы комсомольской истории и политработы. Партийно-схоластические формулировки никак не приживались в мозгу. Вдобавок нас, как водится, идеологически обработали, то есть запугали радикализмом подхода к отбору неофитов. Нам всё время чудилось, что мы опростоволосимся на собеседовании, не подойдём для классовой борьбы, и нас не примут. А если не примут, жизнь потеряет смысл! Среди приятелей я всегда считался «идейным». Т.е. обычные житейские заботы отодвигал на второй план. На первом плане были «раздумины» о жизни советского народа, о происходящих в мире социальных и технических процессах. «Философическая интоксикация» рано захватила меня. Но так, как все свои знания о мировых проблемах я черпал только из Советской периодики, Советских фильмов, Советского радио, то, естественно становился стихийным апологетом коммунистического мировоззрения. Идеологическое «нельзя!» пышно расцвело в моей голове и, видимо, заметно сказывалось на моём поведении, развивало определённый неподдельный аскетизм и отвержение бледненьких гедонистических поползновений моих сверстников. «Идейным» с иронией назвала меня за глаза и Люда Мурашова. Такое определение в принципе отвергало какое-либо тёплое расположение. В то же время положение «идейного» выделяло из общего мальчишеского хора. Создавало ауру необыкновенной личности. А на «необыкновенных» девушки тоже обращают внимание. (Правда, с ними долго не хороводятся. Предпочитают обычных, понятных, предсказуемых, озабоченных приобретением материальных благ). «Идейный», как ни печально, в итоге – несчастный! Яркий пример, наша учительница истории, Мария Степановна Степанова. Но о ней попозже. А пока – о комсомоле.
Первыми в комсомол приняли маленькую группку активных девочек. Среди них, Натку Журавлёву. Она сразу же оказалась в первых рядах незаменимых организаторов. Была посвящена, кто станет следующими комсомольцами. Исподтишка, готовила нас, давала какие-то задания, быстренько объясняла, что и как говорить при представлении. При этом не проявляла никакой гордыни, не рисовалась, а даже немного по матерински жалела нас, «олухов» и «растяп». Помню, вдруг попросила меня переписать разные коммунистические призывы местного уровня и показатели развития мурманской промышленности, выставленные на щитах вдоль проспекта Ленина. Ей они срочно понадобились, для вставки в какой-то отчётный документ. Мне и самому часто попадалась на глаза эта обязательная партреклама. Я подумал, ничего не стоит пройтись вечером по проспекту, тем более, ОНА попросила! Вечером, захватив тетрадку и карандаш попёр на проспект. К моей огромной досаде всегда торчащих щитов никак не обнаруживалось. Несла лёгкая метель, быстро темнело. Я упрямо шагал от начала до конца. Щитов не было и лозунгов не было! Вот так конфуз. Замёрз. Прогулялся по другим улицам. Но кроме общеизвестных лозунгов вроде: «Миру – Мир!», ничего не обнаружил. На другой день виновато сообщил Наташке о своей неудаче. Она не обиделась. «Значит, нет» – заключила и одарила меня быстрой улыбкой. Каждый вступающий должен был выполнять какое-либо долгосрочное комсомольское поручение. Народ задумался. Мне повезло. Все знали, что я единственный оформитель общешкольных стенгазет. Не успел напрячь голову для выдумки особого поручения, как за меня записали: «Оформление школьной стенгазеты», причём подразумевали, что это – навсегда! Вот наступил день, когда после строгих инструкций, проверив, знаем ли мы назубок отдельные ходовые постулаты, нас повели в Горком Комсомола. Его новое здание на Пушкинской, прямо перед нашим домом ещё не было достроено. Нас повели в старое. Горком занимал несколько комнат на втором этаже крайнего левого подъезда здания КГБ! Мы с заметной робостью, тихо перешёптываясь, зашли. Нас значительными жестами проводили до места. Начали по очереди выкликать. Надо было зайти, доложиться, встать или сесть в торце длинного стола и чётко, и впопад, по возможности умно, отвечать на придирчивые вопросы сидевших за столом членов Бюро. Мы все страшно переживали, опасались ответить не так, перепутать какие-нибудь общеизвестные истины. Я с изумлением отметил, что все вызываемые ребята идут почему-то не в дверь, а в какой-то массивный полированный шкаф, наподобие старомодного гардероба. Оказалось, это и есть дверь в заветный кабинет! Войдя в шкаф, я обнаружил в темноте другую массивную обитую дверь. Едва открыл её и оказался перед строгой комиссией. Комиссия, видимо, уже порядком устала и исчерпала резерв коварных вопросов. Один переспросил для порядка: я ли это. Помолчали. Кто-то спросил, как я учусь и что делаю общественно полезного. Услышав про газету, они успокоились, с важностью объявили, что я принят в ряды Ленинского Комсомола и отпустили. Мы с Витькой с облегчением зашагали домой. На другой день заявились в школу без галстуков, с комсомольскими значками. Мне нравились значки старого образца: с широколучевой пятиконечной звездой, внутри которой написано «ВЛКСМ». Года через два значки стали менять на новые. Там на фоне знамени был изображён профиль Ленина, а аббревиатура «ВЛКСМ» – ниже на ленте. Я принципиально носил старый значок, чувствовал себя «старым комсомольцем»! Вскоре почти все в классе стали комсомольцами. Даже бывшие второгодники. Сборы заменились собраниями. Хотя содержание их: «борьба за успеваемость» не изменилось. Комсоргом класса назначили самую тихую, безобидную девчушку, Зину Ч. Мы подрастали и уже больше интересовались личными отношениями, симпатиями и антипатиями. «Политика» большинство ребят совершенно не интересовала. Мы с Витей, единственные в классе, ориентировались в «политике «вообще», и в международной, в частности! У обоих появилось стойкое желание по рассуждать. На переменах, расхаживали по коридору и обсуждали что-нибудь не школьное, а совершенно «потустороннее». По вечерам, после приготовления уроков, встречались на Пушке, бродили под мягким снежком и без умолку резонёрствовали о событиях в чужих странах. У обоих вызревал скептический взгляд на текущие события, но оба не сомневались в правильности стратегического направления развития социалистического общества. Оба становились подрастающими ортодоксами.
С раннего детства мне внушили отвращение к жадности. Особенно пропагандой альтруизма занималось мальчишеское сообщество босоногих сверстников. Единоличное владение, а тем более, хвастовство, какой ни будь редкой вещицей, наказывалось всеобщим презрением. Презрение же вызывала и зависть, о таком недоступном материальном благе. Слова Бабули: «Колюшка, никогда не бери чужого, не завидуй чужому!» незаметно отложились в сознании. «Жмот» и «жадюга» были самыми обидными кличками. «Дели на всех!» – призыв, воспринимавшийся в кругу моих сверстников совершенно естественным. По мере взросления эти бесхитростные постулаты оформлялись в более сложные идеологические построения. Как конфетка в бумажки, заворачивались они в социальные «идейно выдержанные» понятия. Я никогда не сомневался, что «общественное» недосягаемо выше «личного». Что Советская Родина превыше всего. Что социализм – лучший строй на все времена. А коммунизм обязательно настанет, только не очень скоро. Что всё надо делать сообща на общую пользу. Во мне рано наметился душевный раздрай между внушённой преференцией коллективизма и интравертированностью аутичной личности. По характеру я уродился не очень-то «обобществлённым». Особенно переживал, если коллективный эгоизм сверстников требовал отдачи в явно неблагородных делах. Ближе к юности обнаружил в себе холодность и пренебрежение к бытовым материальным благам. Возможно, они питались вовсе не из идейных источников. Но по содержанию соответствовали социально модной тогда борьбе с «мещанством». Я горделиво считал бытовые проблемы вещью недостойной внимания. Хотя отчётливо видел, что сам-то живу чуть-чуть «богаче» своих приятелей. Что наша семья гораздо обеспеченней и благополучней пролетарских семей моих сверстников. Как буду жить, став взрослым, особенно не задумывался, был уверен, что – хорошо. Главное – работа, производство, служение народу, надо делать всегда немного больше, чем задано! Побеждать в соревновании. Строить, покорять, путешествовать, всё узнавать, быть нужным, становиться лучше и лучше! Ради этого можно и потерпеть! Мир справедлив! Общество само определит степень твоих усилий и обязательно вознаградит! Конечно, я никогда не трубил о своих социалистических установках. Даже с неприязнью воспринимал идейные речи одноклассниц на комсомольских собраниях, (Мальчики всегда молчали. Собрания всегда становились девичниками.) которые, обычно, произносились по заданию училок и отдавали лицемерием. Не заблуждался и в отношении откровенного скепсиса ребят и взрослых по поводу официальных партийных «газетных» суждений. Никогда, никого, никуда не призывал. Рано понял, что преданность идее – дело внутреннее. Если оно не вызрело, то и призывать нечего. А, если вызрело, тем более незачем призывать! Смутно чувствовал: терпеть и жертвовать необходимо. Гладко и поступательно в жизни не бывает. Я должен делать, «как надо»! А «как надо» всегда подскажут. Стихийное чувство долга постоянно подпитывалось партийно-советскими напоминаниями, разрасталось, заполняло сознание, превращало меня в «простого советского человека». Тогда считалось, что советский человек обязан упорно преодолевать объективные трудности, легко переносить бытовую аскезу, во имя светлого будущего. Существовало идеологическое ругательство: «приспособленец». Его часто произносили комсомольские обличители чуждого нам «приспособленчества», даже Мурашка прибегала к нему для выражения крайнего презрения. Под «приспособленцем» подразумевался деятельный прагматик, уклонявшийся от негативных сторон жизни, заботившийся о насущных потребностях, бесконфликтный любитель комфорта, уюта, мелочно заботившийся о заработке, семье, карьере. При этом фарисейски поддакивавшим партийным идеологам.
И вот ещё феномен: как-то потихоньку мне начала претить «пролетарская простота» в разговорах, общениях, мыслях, поступках окружающих. Нравилась умная, интеллигентная речь некоторых учительниц. Прислушивался к их отзывам о музыке, театре, искусстве. Чувствовал, что для них существует другая, «высокая» жизнь, недоступная мне. Девчонки шепчутся о музыкальной школе. Они тоже выше! Только в познании «ИЗО», благодаря ЕВЕ, я приподнимаюсь над «обыдёнкой». Как остро хочется быть среди них, «культурных», избранных, благородных! Понимать и ценить то, что обыватель считает ненужным, (например, поэзию), глупым (например, классическую музыку), даже вредным (заумные кинофильмы, разговоры о политике)! Легко и правильно судить о «взрослых» предметах. Хочется встать наравне с Журкой и её насмешливыми подругами. Хочется всё знать, поражать всех весомым и самым правильным мнением. Мои ребята мечтали сделаться сильными, «лупасить» любых вероятных противников. Мне мечталось стать неотразимым умником, блистательным интеллигентом, поражать девочек и педагогов небрежной игрой интеллекта. Я тогда наивно полагал, что девочки, как героини советских фильмов, обожают прозорливых умников. Порой подступала горделивость по поводу происхождения, ведь мой отец – капитан первого ранга! Намекал на дворянство предков. А вот бы я оказался бы дворянином! Вот бы сжигала жгучая тайна, и мне бы тихо завидовали! Но эти фантазии, конечно, посверкивали уже в юности, которая ждёт своего описания в следующей, третьей части реминисценций.
P A R S T E R T I A. J U V E N I S.
Ч А С Т Ь Т Р Е Т Ь Я. Ю Н О Ш А.
« A m or n o n e s t m e d i c a b i l i s h e r b i s !»
O v i d i u s.
ПРЕДИСТОРИЯ.
Вступление в комсомол. Волнения и разочарования. 1956 год, контрреволюционный путч в Венгрии, Переживания. Фотографии погибших в Комсомольской правде. Полностью разделяю негодование всего советского народа. 1957 год. Весна. Объявлено о будущем Фестивале. Трудовая борьба за право участия. Лето 1957г. Фестиваль молодёжи и студентов в Москве. Вся страна готовится принять, накормить, разместить, занять иностранных молодых людей, продемонстрировать всему миру преимущества социализма. Мы разучиваем глуповатые песни. Конец шестого, начало седьмого класса. 4 октября 1957 года запущен первый искусственный спутник земли. Мне радостно сообщает кто-то. Я вяло разочарован: опять Американцы нас обогнали. Да наш спутник! НАШ! Вот это, да! Неужели, мы смогли. Утёрли нос всему миру!
ОБРЫВКИ ИЗ ДЕТСТВА.
Кто бы из нас мог бы представить себе, что наша любимая «хулиганская» баллада, через очень много лет станет «брендом» ностальгической телепередачи! Она существовала «не для взрослых». По мере нашего взросления она должна была исчезнуть из бытия навсегда.
«В нашу гавань заходили корабли, корабли,
Большие корабли из океана!
В таверне веселились моряки, моряки
И пили за здоровье атамана!»
Вот именно, «атамана», а не «капитана». Ведь наш дворовый фольклор передавался изустно, нещадно перевираясь, как в «испорченном телефончике», восстанавливаясь в мальчишеских головах совсем по иным этическим и поэтическим схемам. Взрослея, мы чувствовали театральный оттенок игрушечных страстей наших любимых романтических песенок. Но, так манили дали выдуманного мира рыцарей, пиратов, дерзких хулиганов, роковых красавцев, красивых опереточных коллизий! Так не хотелось возвращаться в скучную трезвость «настоящего»!
«Вот в воздухе сверкнули два ножа, два ножа!
Пираты затаили все дыханье!»
И мы невольно затаивали дыхание, живо представляя блеск отточенных лезвий перед собственными носами. Обречённо предчувствовали гибель одного из нас, обязательно самого лучшего!
«Все знали атамана, как вождя, как вождя,
А Гарри – мастера по делу фехтованья!»
По своему мальчишескому опыту мы твёрдо знали: Всё красивое, умное и благородное гибнет. А всё подлое, наглое, предательское выживает нечестными путями и продолжает гадить и истреблять благородное. Кто же, кто же, может остановить это несправедливый процесс?! Как жаль погибать самим, но надо, Надо! «За идею» гибли не только в официальном партийном искусстве. Хулиганы в хулиганских песнях тоже гибли за хулиганскую идею. Воры – за воровскую. Партизаны – за партизанскую. Романтики гибли за любовь! «В Неапольском порту / С пробоиной в борту / «Жаннетта» поправляла такелаж». Сейчас поют: «В Кейптаунском порту». Но мы этого не знали. Неважно! Важно другое: Морская верность и Морская ненависть к чужакам! В Мурманске остро переживалось, как «Идут сутулые по тёмным улицам, и клёши новые метут асфальт!» Таких молодых «мареманов», обделённых лаской, бродило пол-Мурманска. Драки «за честь» училища, флота, курса, судна, «за своих», возникали легко и яростно. С точки зрения обывателя, «на пустом месте». Гибли молодые и от нелепостей «прозы жизни». Помню, был потрясён, долго переживал трагическую гибель одиннадцати молодых матросиков, наверное, курсантов мореходки, во время шторма в заливе. Маленькое судёнышко, пришвартованное к пирсу, от штормовых накатов перевернулось вверх дном прямо у мола. Одиннадцать молоденьких парнишек утонули в метре от берега! В собственном кубрике!!! После шторма судёнышко перевернули, поставили на киль. Тела ребят достали. Хоронили всем городом. Красные гробы пламенели в фойе Дома Культуры. Все мои приятели ходили в толпе, я не смог. С горечью смотрел со стороны нашего пригорка на «Пушку», как над толпой проплывали на руках открытые гробы. Коричневые лица погибших мореходцев долго тоскливо помнились. Давило чувство безнадёжности – нелепость правила жизнью! А они, наверное, радовались, когда попали в училище. И родители их радовались и гордились. И вот такой конец. В песняках, самозабвенно распеваемых нами в подъездах, (на морозном ветру не попоёшь) все концы были такими трагическими.
Ещё о фольклоре. В наше время бытовало много песенных пародий. Значительное их количество сочинялось официальными творцами и исполнителями для популярной подачи идеологических ценностей. Например, популярная итальянская песенка «Два сольди» (два гроша) была переделана в нравоучительный эстрадный шлягер по борьбе со «стиляжеством»: «Эту песню пел с эстрады Глеб Романов.
«Стала песенка для всех сплошным дурманом.
Остиляжили её и, дико воя,
Превратили её в бешенный фокстрот!
Припев: Стиляг не мало среди нас!
Мы их встречаем каждый час
В аудитории любой,
В любой пивной!
«Грош цена им» – отзывается прохожий,
«Грош цена им», на нормальных не похожи!
За два сольди их никто нигде не купит,
Даже в ярмарку, в обычно шумный день!»
Другим нравоучительным примером звучала «Красная розочка», молдавская народная песенка, мобилизованная на борьбу с женской продажностью, тунеядством и, вообще, обывательщиной: «Как у нас в садочке, у соседа дочка / Розой расцвела!
Распустившись, Роза, так сказать до точки / Папу довела!
Эта детка, кончив десятилетку, / Вот уж третий год
На иждивении, на иждивении / У семьи живёт!
Далее описывалась сладкая жизнь девушки с непрерывным потреблением коктейлей.
И вершина грехопадения: «Так дошла до точки / Подъезжала ночкой / К дому на такси! / А из машины ей / Дядя с сединами / Посылал: «Мерси!!!»
Эти нравоучительные поделки заместили в нашем репертуаре бытовавшие до этого, совершенно безыдейные люмпенпролетарские пародии вроде:
«По военной дороге шёл Петух кривоногий,
А за ним восемнадцать цыплят.
Он зашёл в ресторанчик, чеколдыкнул стаканчик,
На закуску зажарил цыплят!»
Или любимая народом боевая песня из кинофильма «Три танкиста»: «На границе тучи ходят хмуро…» с восторгом перевиралась в виде описания боевых действий на кухне посуды и цыплят с котятами, поросятами, во время беспробудного сна «поварихи с поваром». Под конец: «Добивая чашки и тарелки, соскочила грозная метла! / Полетели в окна табуретки под напором старого ведра!» На этом фоне детские дразнилки вроде: «Коля, Коля – Селенга / съешь корову и быка!» или «Коля, Коля, Николай / Сиди дома не гуляй! / Чисти картошку, ешь понемножку / К тебе девушки придут, / Поцелуют и уйдут!» выглядели совершенно безобидно. А детская эпатажная песенка: «Как у речки, у реки, / Потерял мужик портки! / Шарил, шарил – не нашёл. / Он заплакал и пошёл!» применялась для дразнения взрослых без опасения наказания.
Здесь уж стоит добавить о подростковом арго. У всех времён и народов существуют тревожные юношеские сигналы опасности. Обычно, это резкие вскрики словечка, понятного только молодым и делинквентным. Причём, истинное семантическое содержание «боевого крика» может быть совершенно неизвестно «сигналисту». Или оно напрочь оторвано от первоначального смыслового значения. Вначале мы пользовались «дозволенным» морским: «Полундра!» Позднее, на Саратовщине в обиход вошёл не понятный мне: «Атас!». А в Мурманске повсеместно в случае опасности звучно орали: «Шуба!!!». Мои приятели, как и все юнцы, не задумывались о происхождении столь странного сигнала. Меня же занимало превращение именования верхней одежды в трубный звук опасности. Разъяснение пришло с неожиданной стороны. Однажды нас, старшеклассников, построенных в рекреации, в очередной раз «прорабатывал» директор Пятовский. (Он директорствовал короткое время. Был из «перспективных». Кажется, возглавил «Гороно»). Уставясь в пол, мы выслушали серию надоевших обвинений в беготне на переменах, в игнорировании сменной обуви, конечно, в лености, слабой успеваемости, ещё кучи мелких обыденных неизбежных нарушений. Занимала лишь манера изложения нового временного директора. Он говорил очень четко, ясно, красиво, «умными фразами», без оскорбительных интонаций. Под конец, насмешливо, заметил: И что вы постоянно кричите: «Шуба!» Вы, хоть знаете, что это означает? Мы оживились, поняли, что «проработка» закончилась. Подняли головы, начали рассматривать его восхищёнными очами. «Когда-то немецкие революционеры-подпольщики предупреждали друг друга о приближении полицейских: «Шупо!» «Шупо» – кличка полицейского в Германии. А вы, видя свою учительницу, предупреждаете других: «Шуба!» Ну, разве ваши педагоги – полицейские?! Не надо так кричать!» И действительно, в школе перестали орать это словечко. Хотя на улице «шубой» мы пользовались до расставания в 1961 году. О Пятовском нужно лишь добавить, что он оказался интересным человеком, пользовался авторитетом «строгого». В Игорёхином классе учился его сын – откровенный барчук, хотя и успевал, но дисциплину игнорировал, среди сверстников был заносчив и нелюбим. Учителя были им тоже тихо недовольны, но терпели из-за преуспевающего отца.
ОТРЫВКИ ИЗ ДЕТСТВА.
По мере взросления я делался рассеянным и «ленивым». Делать ничего не хотелось, движения стали вялыми. Заметил, что не хочется бегать. Что бы начать какое-то задание, приходилось «долго раскачиваться». (Папино выражение) На уроках отвечал правильно, но медленно, не уверенно, невзрачно. Чем приводил учителей в недоумение. Географичка, например, сожалела, что мне приходится выставлять четвёрку за год. Просила напрячься, отвечать на пятёрки, что бы пятёрка была в аттестате. Она думала вперёд, о поступлении в институт! О возможности получения медали! Я об этом не думал совсем. И родители не нацеливали. Классные работы мне стало мучительно трудно писать из-за тотальной медлительности мышления! Начать выполнять домашнюю работу, было истинное мучение. Поделки начинал, но никогда не заканчивал. Родители заметили это. Папа ворчал, сердился. «Всё начинает и бросает». Помню, строил модель сторожевого катера из заводских заготовок, купленных в магазине. Так перильца, пушечки, покраску за меня творил Игорёха. Мне наскучило. Желания тоже притупились, поблекли. Умом понимал: Молодой человек должен быть энергичным, деятельным, инициативным, сам первым браться за новые, сложные, необычные, или неприятные дела, «успешно преодолевать трудности». Только такой – перспективен, такого – уважают, любят, поддерживают, проталкивают, считают «настоящим мужиком». Он становится лидером среди «своих», т.е. сверстников, и «взрослых», т.е. добившихся известного положения. Ну, а в сердцах девушек только такой бодрячок образует заветный уголок. Я же всё больше и больше становился «мямлей», скучным, незаметным, «тихоней».
Стигматы возраста.
У всех мальчишек взросление происходит одинаково, только в разные сроки. Природа делает из милого ангелочка страшненького «гадкого утёнка». Я не покрывался юношескими прыщами. Не знаю: хорошо это или плохо. Начал обращать внимание на свою внешность. Находил, что она совсем не мужественная и не привлекательная. Отпустил волосы. Мечтал красиво закладывать их назад. (Как у всех). Ничего не получалось. Волосы жёсткие, негнущиеся, растут вперёд. Носил тюбетейку. Тогда это было принято. Вроде бы и головной убор есть, и не жарко. Может быть, это было принято, потому что Саратов близок к Средней Азии! У Венки под тюбетейкой волосы слёживались, снимет, продолжают лежать назад. У меня сразу распрямлялись вперёд, «скобкой» свисали по бокам, наезжали перед глазами. Дядя Саша советовал мочить и зачёсывать назад. Только просохнут, безобразно занавешивают лицо. Вот досада! Взрослые подшучивали, советовали мылить голову и ходить намыленным, мазать маслом. Хорошо им шутить! У Папы волосы красиво ложились от нескольких движений расчёской, у Дяди Саши даже волнами назад. У всех по бокам голов элегантные залысины, подчёркивавшие благородство лбов. А у меня над плоским лбом глухая поперечная опушка диких тёмных зарослей. Которые, вдобавок, под солнышком выгорали не равномерно, делая голову пятнистой. Тётя Валя все подшучивала: «Пегая башка, дай пирожка!» В классе культивировалась, как и у всех стильных парней Советского Союза, причёска «кок», т. е. «Петушиный гребень», от французского «Ля Кокк». Я о коке не мечтал, но все молодые люди (и девушки) считали его вершиной мужской наголовной красы. Во всех иностранных кинофильмах конца пятидесятых «современные» герои – любовники выставляли вперёд блестящее сооружение из волос, придававшее их неотразимым ликам дополнительную лихость. (К этому времени у меня проявилась черта – отвергать всё, чем восхищались окружающие). Вообще, для получения настоящего «кока» необходим определённый тип роста волос. У редких мужчин волосы надо лбом растут жёстким мысом, порой они даже стараются это скрыть, «размазать» мыс расческой в общепринятую «волну» или заложить на бок. А тут-то надо радоваться! Стоит приподнять передние волосы, уложить их вперёд и вверх и модная причёска готова! Большинству же модников приходилось нарочито отращивать чёлку, зачёсывать её вперёд, всячески фиксировать бриалином или мылом, лепить из этого материала «шиш» и целый день следить, что бы «шиш» не расползся. У Вовки Захарьина короткие волосы сами аккуратно стояли надо лбом «петушком». А Витька Кириков положил все силы на отращивание волос, нагребание их вперёд. Он их и мазал и постоянно сдвигал двумя руками вперёд, а они, чуть он забудется или потрясёт головой, скобками свисали по бокам. У меня тоже длинные волосы свисали, заслоняли взор при письме.
Летом кожа на лице стала очень сохнуть, сморщиваться, трескаться. Очень больно. На щеках – белёсые пятна. Взрослые подсказали мазаться кремом «Янтарь». Попробовал, сразу стало легче. Только, потом – морда красная, очень блестит. Всё равно мазал, иначе больно до невозможности. Губы стали постоянно трескаться, особенно нижняя. Образовывался глубокий вертикальный овраг. Больно и кровь. Лижешь её, лижешь, запекается ещё сильнее. Как начнём с Венкой хохотать, весь рот болит! Да ещё «заеды» по углам рта, тоже не украшение. Зато зубы у меня почти не болели. Удивлялся про себя на жалобы сверстников. Ну, бывала оскомина от кислых яблок, и только. Ну, иногда, нахватаемся дешёвых карамелей или липучих ирисок «Кис–кис», чувствую, заныло в серединках нижних зубов. Поноет и перестанет. Хотя взрослые поругивали, ленился их чистить. Совершенно не был озабочен, какого они цвета. Вот загорал я не тёмно, даже досадывал. Папа чёрный, как негр, а я только серовато-бронзовый. Старался долго валяться под солнышком, однако ничего не получалось. Мои приятели загорали сильнее и не испытывали проблем. С возрастом и я начал темнеть.
Ещё появилась особенность: я во сне не полностью закрывал глаза. Взрослые подтрунивали, что я сплю с открытыми глазами. Да и сам замечал во сне (или дремоте?) что вижу смутное движение вокруг меня, фигуры. Даже слышу речь, но не понимаю. Понимаю, это не сновидения, понимаю, что сплю! Сновидения я запоминал, хоть и отрывочно, смутно. Часто видел повторно один и тот же сон с небольшими изменениями. Во сне «корректировал» его, так как прошлый раз он окончился чем-то плохим! Большинство снов оканчивались плохо, чувством надвигающейся катастрофы, или свершившейся катастрофой. Научился повторно вызывать понравившийся сон! Задрёмывая, как бы перебирал в голове прошлые образы, начинал повторять понравившийся, а потом он сам раскручивался, иногда по тем же рельсам, иногда уклонялся в незнакомый и худший сюжет. Возможно, читатель не поверит, подумает, что я уж безудержно фантазирую. Нет, описываю точно собственные ощущения. Затрудняюсь квалифицировать их психопатологически. Возможно, что-то вроде «Де жа вю», но во сне. Даже засыпал я в школьные годы лучше с открытыми глазами! Если старался закрыть, как все, долго не засыпал. А когда всё же задрёмывал, веки сами собой приоткрывались!
Вот ещё, стала очень мешать перхоть. Вымывать её из длинных волос сложно, да и вымоешь, а дня через два опять из башки сыплется. Досадно и огорчительно. Взрослые советовали «чаще мыть, лучше промывать!» А сами были совершенно гигиенически неграмотными. Мыть голову заставляли хозяйственным мылом, насыщенным излишками щёлочи. От него перхоть только усиливалась, кожа головы сохла. Я пытался помыть «туалетным», которое лежало в мыльнице «для рук». Сказали: «нет, нельзя!» А почему, «нельзя» сами не знают, «не принято». В силе было не только невежество в простых вопросах ухода за телом, но и идеализация спартанского образа жизни, идеализация минимальных требований к комфорту. Помню, долго ворчали, когда я, посланный ими же, купил вместо куска «земляничного», глянувшуюся мне белую, нежную глыбку «голубя».
Вот ещё беда, лет с пятнадцати стали очень потеть и дурно пахнуть подошвы стоп. Думаю, это, наверное, бывает у всех мальчишек, особенности юношеского обмена. Папа ворчал, посылал мыть ноги. Мама уж собиралась принести из школы формалина и мазать мне подошвы. Беда ещё, мы с утра до вечера находились в обуви. Ходишь по школе, а в ботинках мокро. Хотя существовало официальное требование: переобуваться в тапочки, его никто не выполнял. В школе, дома, на прогулках, всё в одних ботинках. Когда у меня завелись шлёпанцы? В старших классах? У подростков возникла мода на ношение сапог. Мои приятели с гордостью демонстрировали «кирзу». Нравилось тяжело топать, хрупать по ледку, чвакать по лужам. Быть похожими на «работяг». Сапоги явились самой «проходимой» обувью. Тогда туристические ботинки были редкостью. И моды на них не было. А обычные, на Мурманских колдобистых тротуарах сразу промокали. (Перед порогом любого магазина, учреждения, кинотеатра, даже в мороз, стояла лужа! Может быть, дворники посыпали солью для предотвращения «скользкости»?) Галоши, кроме меня, из приятелей никто не носил, они слетали на бегу и считались обувью «маменьких сынков». В общем, я стал просить Маму о покупке сапог. Сапоги купили. Хромовые! Офицерские! Точно по ноге. Папа научил правильно наматывать портянки, ведь носки в сапогах сами съезжали с ноги. Ещё Папа научил их снимать. Уверен, никто из читателей не сможет снять с ноги офицерский сапог «обычным способом», стоя на одной ноге или даже сидя на табуретке! Хитрость такая: надо зажать сапог дверью в области щиколотки, больно не будет, и вытягивать ногу на себя, крепко держа дверь за ручку! Я тихо загордился. По вечерам на прогулку стал выходить в блестящих, чёрных, похрустывающих обновах. Ребята приняли за «своего», слегка позавидовали. Правда, у сапог оказался минус – они легко пачкались по внутренней стороне. Грязь брызгала из-под одного на голенище другого и быстро размазывалась до верху. Прихожу с гулянья, с наружи сапоги чистые, а между ног грубо измазаны до штанин! Папа сказал, что это известный дефект походки. Надо шире расставлять ноги, не ёрзать голенищами друг по другу.
Ещё у меня, ни с того ни с сего, возникло «желание сутулости». Я начал горбиться при ходьбе. Взрослые это замечали и сердились. А мне так было удобнее! То ли фигура моя быстро удлинилась, а мышцы не поспевали окрепнуть и набраться тонуса, то ли так проявилась гипотония. Вдобавок, мне стали нравиться сутулые мужиковатые фигуры, «медведеобразность» мне казалась образцом мужественности! Я стал подражать! В первую очередь Эдику Неверову, он вырос крупным и сутуловатым. Хорошо, не приучил себя ходить вразвалку, раскачиваясь в стороны. Это было очень модно среди мурманских пролетариев. Утрированное подражание матросам.
Ещё я невольно стал «делать хмурое лицо». То ли оно само по себе было прокисшим, то ли подражал. Скорее настроение у меня почему-то всегда делалось квёлым, с неясным чувством неудовлетворенности собой и окружающим. Из-за своего постоянно минорного настроения я часто отказывался от участия в ребячьих забавах, невзыскательных развлечениях сверстников. Да и на вечера не ходил. Одну такую ошибку не могу забыть, стыдно и вспоминать. Я отказался посетить концерт А.Райкина! Вот глупый!!! Помню, Игорёха звал. А потом восторженно рассказывал. Афиши о его, кажется единственном, выступлении долго заблаговременно мозолили глаза. На них был изображён «причумеривающийся», дурашливый интеллигент, отрывавший лепестки от большой нарисованной ромашки. На лепестках, кажется, была напечатана программа. Тогда мы ещё не ведали об изысканном величии Райкинской сатиры. Не считали его корифеем. На кино и телеэкранах грубовато пришучивали Шуров и Рыкунин, Тарапунька и Штепсель (самые популярные), Миров и Новицкий, Гаркави, Жаров, Л.Утёсов, Бен Бенцианов. Аркадий Райкин ещё не выбился из их непритязательного ряда. В Мурманске концерты заезжих артистов были редки, а тут ещё обещались Юмор и Сатира. Конечно, ломанулся весь парт и орг бомонд. Женщины узнали о «хорошем артисте» от мужей – управленцев. Словом, билеты расхватали вмиг. Меня-то Игорёха звал, чуть ли не на «лишний билетик» от его родителей. Кстати, мои родители тоже пропустили концерт мимо, но – от каторжной загруженности школой. После концерта дня три мои приятели и все знакомые, соседки обсуждали, пересказывали и как могли «переигрывали» Райкинские репризы. Я понял, что промахнулся, но досадно не было. Досадно стало, когда повзрослел, получил небольшой багаж артистических ценностей. Понял, какую глупость сотворил. В шестидесятые и позднее попасть «на Райкина» стало сложнее, чем в Большой Театр. Да главное не в этом, а в том, что Муза Аркадия Райкина парила в недосягаемых высотах Классики Русской Культуры. Не увидеть Райкина «живьём», означало лишить себя на всю жизнь ярких глубоких впечатлений.
По нынешним временам я невысокий. Тогда считался «каланчой». Если бы этому ещё соответствовало телосложение. А так, одни кости. Венка называл «мотылём» за мотающиеся худые конечности. Выше метра семидесяти шести сантиметров не вырос. Но и такой рост позволял мне гордо смотреть поверх голов своих «пацанов». С тщеславным изумлением в каждый приезд в Энгельс отмечался «у притолоки». В год прибавлял до семи сантиметров. Наши с Венкой роста отмечались карандашом поярче, «химическим» (анилиновым, сейчас такие не производят) или процарапывались на дверном косяке в кухне с подписью года и имени.
К юности мне надоело носить пальто. С самого детства я носил длиннополые «польта», мешавшие энергично двигаться. В детстве мне это не мешало. А когда вытянулся, не захотелось облачаться в футляр «сверху – донизу», стал завидовать молодым людям в коротких полупальто, бушлатах, куртках. Они могли вызывающе расставлять ноги, резко сгибаться, лихо вращать корпусом и заправски держать руки в вертикальных прорезях карманов на животе. Тогдашняя ширпотребовская мода не жаловала фасонами. Нравившиеся мне полупальто были все одинаковы, шились почему-то из грубой невзрачной ткани, называвшейся в народе «драп-дерюга». Когда Мама озабоченно обнаруживала, что я вырос из старого «польтухана», и «на эту зиму» необходимо новое, она начинала расспрашивать: «какое мне хочется». В детстве эти расспросы ставили меня в тупик, не хотелось никакого нового. В магазине я не мог ответить: «нравится или не нравится?» Мне было всё равно, что надето! А тут я, набычившись, тихо, но внятно разъяснил желание изменить мой «интеллигентный» имидж. Родители разочаровались. В их понимании ценность имел только двубортный футляр из дорогой, мягкой «чистой шерсти», с выделкой в ёлочку, чёрный или тёмно-серый, с каракулевым воротником и полами до середины голени. Мама всё же пошла навстречу, наверное, мой выбор был и подешевле. Тем более что я быстро вырастал из обновок. Так что к десятому классу я стал щеголять зимой, как парижский гамен-клошар в коротком полупальто, жестоко поддуваемый снизу мурманским ветерком, зато с руками «на пузе»! Сразу ощутил наждачное прикосновение к шее и щекам драпа-дерюги, шарфика не носил, на шее оставались после гуляния красные пятна. Но отказываться от своего «переперденчика» не хотел. Носил его и зимами 1961 – 1962 годов на первом курсе.
Как мы с Мишкой воровали ёлки.
Наверное, я был уже в седьмом классе. Перед самым Новым Годом дома у Бабушки Липы случилось так, что появились сразу две ёлочки. Наверное, одну принесла Тётя Лида, другую Папа. Лучшую нарядили, а вторую хотели выкинуть. Наверное, нас с Мишкой Амозовым послали с этим поручением. Возможно, перед уходом взрослые, шутя, посоветовали нам продать её. Стояло 31 декабря, ёлки уже были нарасхват. А может быть, Мишка сам смекнул, он был не по возрасту меркантильным. Словом, вышли мы с елкой на проспект, я как старший и более сильный тащил «зелёную красавицу», а Мишка, как более бойкий и нахальный, предлагал прохожим. Мне было немного неловко, комсомолец всё же. Не прошли мы и ста метров, как какая-то тётка с сетками попросила продать ей. Мишка назвал цену, настоящую, он знал. Тётка тут же расплатилась, с благодарностью выхватила ёлочку, помчалась к себе домой. Мы опешили от такой быстрой операции. Изумлённо вертели деньги в руках, сто рублей! Домой идти расхотелось. Побрели весело по проспекту, фантазируя, что можно нам приобрести. Где-то, у Пяти углов увидели остатки «ёлочного базара» – в дощатой загородке валялись худосочные однобокие дрыны и ёлочные недомерки. Тётка-продавец в грязно белом халате и нарукавниках окончательно продрогла и монотонно топталась у входа в загончик. Пара покупателей шевелила хвою внутри, поругивая качество товара и безуспешно пытаясь выторговать скидку. Мишка деловито осмотрел базарчик, заметив, что наша ёлочка была не в пример лучше, а продали мы её дешевле. Вдруг он предложил, давай утащим одну, всё равно их не продадут. Я кивнул, но заметил, что через вход её не вынести. Мишка загорелся: Я зайду внутрь, а тебе перекину! Ты быстренько хватай! Азарт захватил и меня. С чувством придавленной совести я стал расхаживать, как Киса Воробьянинов, снаружи заборчика. Действительно, вскоре раздался громкий Мишкин шёпот: «Колька!», и через забор перелетела небольшая однобокая елочка – недомерок. Прохожих почти не было, да и никто не обратил внимания. Я подхватил ёлочку и поскорее отдалился от места преступления. Вскоре Мишка нагнал меня. Мы, молча, с восторгом посмотрели друг на друга. Мишка быстрее пришёл в себя и начал вслух рассуждать о цене нашего «приобретения». Ёлка была неказистой, но стояло уже послеобеденное время 31 декабря! Мы потащили её по проспекту в сторону Краеведческого музея. Нас окликнул дядька: Ребята, елку не продадите! Наперерез ему тётка: Продайте вашу ёлочку! Мы запыхтели, захотелось торговаться. Мишка назвал опять сто рублей, хотя она явно их не стоила. Не помню кто, но тут же купил, наверное, дядька. Мы побрели дальше обуреваемые азартом охотников и добытчиков. Стали обсуждать, где ещё расположены «базарчики» и где можно свободно «стырить ёлку». На наше счастье, следующий «базарчик» оказался пустым и закрытым. А то бы этот разгул плохо бы закончился. Мы вернулись к Бабушке Липе, похвастались взрослым продажей первой ёлки, получили похвалы и умолчали о наших криминальных похождениях. Деньги достались Мишке. То есть мы для приличия отдали взрослым сто рублей, но тут же получили их назад в качестве новогоднего вознаграждения. Я, как благородный, отказался от презента, поэтому совесть не сильно мучила.
Когда начинается юность?
Не с календарного же возраста, а с первой любви! Как оформляется первая любовь? Сначала погляделки, потом постоялки, потом погулялки, потом мальчик, если он воспитан и при деньгах, приглашает девочку в кино, с тревогой ожидая услышать отказ, или быть осмеянным. Неожиданно (для него) девочка соглашается. Мальчик счастлив! Они идут в кино. Гаснет свет. Они сидят рядом. Фильм их не интересует. Их волнует близкое присутствие чего-то манящего. В груди незнакомое тепло, томление. Мальчик знает (от сверстников), что обязан взять девочку за руку. Если она не отдёрнет, значит – любит! Он, волнуясь, подкрадывается рукой к её руке. Она чуть отодвигает руку, или прячет в рукавичку. Сбоку видно её строгое лицо, неотрывно устремлённое в экран. Волны жара и холода прокатываются в мальчишеском организме. В голове стучит. Всё, всё, конец! Потеряна навсегда. Экран меркнет. Он с ужасом замечает, что нелепо сидит в тёмном душном зале среди странных посетителей, пришедших непонятно для чего. Зачем он здесь? Первый приступ неизбывной тоски. Фильм к концу. Вот зажигается свет. Все зашевелились. Смешки, возгласы, топот и хлопанье сидений. Она поворачивается, мило произносит в его опрокинутое лицо: «Тебе понравилось?» Он обречённо мычит. «А мне понравилось!» – говорит она, словно перебрасывая мостик надежды, намекая, что не против, быть приглашённой ещё. Они молча идут домой. Она так мила, глаз не оторвать! «Может быть, не всё?» Думает он. Он провожает её до двери, топчется. «У тебя настроение плохое?» – дует губки она. «Спасибо за вечер!» – выдаёт заготовленную фразу. «До свидания, до завтра!» Дверь захлопывается. Мальчик не знает, правильно ли он поступил, что ждать завтра? Он не догадывается, что девочка получила строгие инструкции от сверстниц или даже от мамы. И первейшая: не позволять дотрагиваться до себя!
Любовь настигала, а я убегал. Думал, мужчина должен быть недоступным. Никто никогда не должен догадываться о его чувствах. На многих девочках класса останавливалось моё внимание. Журка – это особая статья. Её положение любимицы класса накладывало необозначенное вето на личные притязания. Журка была для всех! С четвертого класса среди нас обозначилась общепризнанная красавица, Мила Шепилова. Она сама была уверена в своей неотразимости и одаривала вниманием лишь избранных и на короткое время. Мы с ней даже сидели за одной партой целую четверть. Её миловидность сковывала и конфузила меня. Я напрягал все силы, что бы не показать свою заинтересованность, и видимо, перестарался. Потом судьба снова свела нас за одной партой, то ли в седьмом, то ли в восьмом. Мила стала ещё приятней, женственней, совершенно соответствовала своему имени. Но она стала и взрослее. Как все девочки класса, она намного обогнала в юношеском развитии мальчиков одногодков. Кокетничала и играла с нами, но сердце и думы её были в обществе старших, молодых мужчин! Мы для неё оставались просто «своими мальчиками». Находились девочки, обращавшие внимание на меня, стремившиеся подружиться и опекать. Но я, глупый, не находил в них никакого потустороннего шарма, необычности, увлечённости, ума, в конце концов. (Я становился довольно язвительным, непредсказуемым радикалом. Со мной, наверное, действительно было трудно «просто дружить»). Во дворе звездой нашей подростковой компании взошла бойкая, общительная, подвижная, спортивная, «командирша», Люда Мурашова из двадцатой квартиры, второго подъезда. Мальчишки обожали её неуёмную готовность к шалостям, проказам, насмешкам, рисковым предприятиям. Этакий Буратино в юбке, этакая не слишком воспитанная Мери Попингс! Конечно, она сразу получила кличку «Мурашка». Прозвище произносилось с затаённым придыханием. «Мурашка» пользовалась нескрываемой симпатией парней. Была она старше на год. Не увлекалась учёбой. Можно сказать, учёба мешала ей жить! Была оставлена на второй год, и оказалась в моём классе. Во дворе мы с ней уже начали оценивающе поглядывать друг на друга. А тут ещё встретились в классе. Училась Люда слабо, тянула на тройки. Видимо, давно расценивала познавание наук, как необходимую, вынужденную каторгу. Зато «общественница» она была первосортная! И ребята, и педагоги, это быстро почувствовали. И те, и другие, стали радостно выдвигать её на всевозможные «общественные» должности, которыми была так богата советская школа. Во-первых, никому, особенно, не хотелось тянуть их формальную тягомотину, надо было ещё лавировать между настроениями педагогов и учащихся. Во-вторых, надо было любить совать нос в чужие дела, разбирать конфликты, отстаивать некие позиции, оставаясь при этом над схваткой. В-третьих, надо было чётко проводить внутреннюю границу между «уставными» требованиями официоза и сложившимися неформальными отношениями в ребячьем коллективе, понимать, когда, как, чего, надо придерживаться. «Мурашка» оказалась талантлива от природы в этих делах! Всегда весёлая, неунывающая, лучилась обаянием, все ей доверяли! Она могла громко, без обиняков «обсуждать» педагогические промахи. (Мы их тоже видели, но помалкивали). Называла вещи своими именами. Схватывала общие желания, чувствовала атмосферу. Мне не нравилось её бесхитростное «активничание». (Был у нас в ходу такой термин). Но под Людкино обаяние я попал и «увязял», как птичка в поговорке, всё неотвратимее. И красоты-то особенной в её полудетском личике не наблюдалось. Вздёрнутый носик под широким, выпуклым лбом (форма лба могла подразумевать наличие глубокого аналитического ума, но, увы, ума-то и не было). Слева на лбу замечался косой шрамчик, который скоро стал мне очень мил. Люду в детстве выбрасывали со второго этажа горящего дома. Под не очень выразительными бровками постоянно прыгали маленькие, но жутко проницательные зелёные глазки. Они никогда не останавливались, «зыркали» по лицам, предметам, иногда чуть замирали, прищуривались, что бы нанести неотразимый удар прямо в душу зазевавшегося парнишки. Причёсочка, тоже была не модна, Люда долго носила косички, которые заворачивала на затылке в узелок. В то время как наши записные красавицы делали стрижки или пытались распускать волосы по плечам. Максимум, чем она приукрашивалась, накручивала надо лбом скромные «завлекунчики», которые любила вертеть на уроках, якобы, в задумчивости. Небольшой ротик всегда растягивался в притягательной улыбочке, и тогда на пухлых украинских щечках появлялись неотразимые ямочки. Она прекрасно знала силу своего обаяния, не стесняясь, играла роль простодушной «инженю» и всегда выигрывала! В довершение, обладала хорошими: голосом и слухом. По-моему, с материнской стороны в ней гуляла украинская кровь. Я старательно держался. Но она, видимо, поставила целью добить меня. Мы часто стали оказываться рядом. Её руки всё время мелькали у меня перед взором. Ей нравилось насмешливо фыркать мне в лицо, подвергать уничтожающей критике любые мои реплики. При этом резко красиво разворачиваться, демонстрируя гибкую спинку и аккуратную грудь. Произнеся «забойную» фразочку, (важную роль играл не смысл сказанного, а интонация) она удалялась танцующим шагом, заставляя безутешно смотреть ей в след. Я ловил себя на желании видеть её, быть рядом, хотя бы молча. В то же время по сердцу резали её недальновидные выпады, неинтеллигентные эскапады, подчёркнуто обывательские суждения о человеческих отношениях. У меня тогда вызревало неприятие «простых решений» и псевдопролетарских оценок. Когда мы после уроков выходили вечерами на необычную балюстраду нашего дома, Люда уже рисовалась в кучке подростков у своего второго подъезда. Я, как бы нехотя, подходил, останавливаясь сбоку, со скучающим «независимым» выражением лица. Но уж глаз не сводил с «выступающей» Людмилы, догадываясь в глубине души, что этот «театр одного актёра» предназначен именно мне. Если мы оставались одни, нам почему-то не о чем было говорить. Скованность моя вырастала до гротескных форм. Да и Люда только похаживала, била ножкой, нарочито поглядывала по сторонам, покручивалась… Словом, нам нечего было сказать друг другу. Все фразы, которые возникали в моей голове, казались мне глупыми. Мы обменивались скупыми междометиями или трафаретными замечаниями о своих знакомых. Тем не менее, мы торчали друг возле друга, уходить (по крайней мере, мне) не хотелось. Так или иначе, видеть Люду стало потребностью. Каждый вечер, кое-как покончив с уроками, я выскакивал во двор и крутился в полярной тьме в ожидании её появления. Если она не выходила, становилось досадно, грустно, пусто. Появлялись дворовые ребята, но их простодушные забавы не увлекали. Наверное, приятели мои уловили что-то в наших отношениях, начали заботливо информировать меня, как бы, разговаривая между собой, что «Мурашка выходила на помойку», или «девчонки сказали: «Мурашка не выйдет сегодня», или, торжествующе: «Мурашка пробегала, сказала, обязательно выйдет!» Мои приятели, особенно Игорёха, да и Славка, подчёркнуто охотно болтали и острили с «Мурашкой» в моём присутствии, как закадычные друзья, фамильярничали с ней, подталкивали, похлопывали, бросались лёгкими снежками, словом, совершенно искренне подыгрывали мне, создавали непринуждённую атмосферу. Люде нравилась такая бесхитростная простота. Она охотно отзывалась на их амикошонство, подыгрывала, одаривала довольных приятелей небрежными комплиментами. Но, конечно, она уже выросла из инфантильных забав. Как всякой расцветавшей девушке, ей хотелось красивого ухаживания, мужественной опёки, атлетически совершенного, решительного молодого человека, с эксклюзивными героическими качествами, полностью лишённого рефлексии, словом, «современного» в её понимании. Я совершенно не укладывался в ожидаемую схему. Слишком медленно и робко я реализовывал общепринятые моменты ухаживания. Например, поздновато стал вежливо вызывать её на прогулки. Робко звонил в двери двадцатой квартиры, когда открывали, (обычно, носившиеся по прихожке две её младшие сестрёнки) мрачно произносил: «Люду позовите». Она выходила, с усмешкой осматривала меня: «Не, сегодня не выйду!» Или, окинув оценивающим взором: «Ладно, выйду через час!» Это был уже серьёзный сдвиг. Наконец, пересилив робость, я стал приглашать её в кино. Хождения в кино никак не развивали наших отношений. Людка хохотала и резвилась при мне со знакомыми ребятами, например, Славкой Майоровым. Лукаво поглядывала, как я переживаю. Видимо, такое положение её очень устраивало. Как развивались наши отношения, расскажу позднее, а далее необходимо довести до сведения читателя особенности учебного процесса «конца пятидесятых».
Уроки военного дела начались класса с восьмого. Возможно, уже в седьмом нам, мальчикам, преподавалась строевая подготовка. Девочки в это время ничего не делали, болтали в классе, даже сбегали, поэтому они любили наши уроки военного дела. Мы же, громко топая, маршировали по коридору. Равнялись. Становились смирно и вольно, выучивались чётко поворачиваться: «напра-а-ву!», «нале-е-во!», «кру-у-гом!». Повороты и развороты стоя на месте и в движении. В классе выслушивали какие-то армейские байки. С восхищением смотрели на приносимые в класс малокалиберные винтовки. Запоминали названия их частей, марки: «ТОЗ-8» и «ТОЗ-9». Военрук был молодым коренастым белокурым парнем в грубых, «туристических» ботинках, тщетно пытавшимся скрыть своё простодушие. Он вызывал скепсис у старшеклассников и молоденьких учительниц, державших его за «неотёсанную деревенщину». Кажется, он назидательно учил нас говорить не «мелкоколиберная», а «малокалиберная». В восьмом классе, точно, нам стали раздавать на уроках учебное оружие: винтовки – «трёхлинейки» с просверленными сбоку патронниками и спиленными бойками. Некоторым доставались даже дореволюционные экземпляры! Они отличались более простым прицелом, огранённым патронником и усложнёнными «полозьями» под затвором. Мы с удовольствием, даже с затаённой радостью брали в руки тяжёлые стрелковые агрегаты, вытягивали и с лязгом заталкивали грубые затворы, щёлкали тугими курками. Самое скверное, что, ощутив верхними конечностями боевое оружие, наши незрелые организмы сразу охватывались неудержимой жаждой агрессии и членовредительства. Головы в этот момент, видимо, незримо отделялись от тел. Утомлённые образованием мозги, утекали по команде «вольно». Мы начинали пихать друг друга винтовками, норовя кольнуть тупым, но всё же железным штыком, садануть окованным прикладом по приятельским ботинкам, помахать вокруг себя четырехкилограммовой дубиной, изображая «приёмчики» рукопашного боя. Бедному военруку приходилось орать и метаться между нами, пытаясь пресечь безудержную вакханалию расторможенного «мужланства». С трудом он выстраивал нас в шеренгу, приучал ставить оружие «к ноге», брать «на плечо» и «на руку», а также торжественно держать вертикально перед собой во время «равнения на середину». Только после нескольких уроков ему, наконец, пришло в голову не выдавать нам штыков, ситуация сразу смягчилась. Сохранились только нестройные беглые щелчки затворами. Они раздавались в разных концах нашего строя, даже во время марша, и постоянно выводили его из себя. Но отнять у нас затворы он не решался. По уставу оружие должно быть в собранном виде. (Чудак, надо было приказать поставить на предохранитель!) А ещё проще, надо было выгнать с урока самых заядлых нарушителей! Они чувствовали педагогическую слабинку молодого простоватого парня и вовсю издевались над ним. Витька Кириков, Вовка Сверчков, Атясов с удовольствием ждали уроков военного дела, что бы во всю подурачиться, позубоскалить, поёрничать над военруком, а вместе с ним над всей военной дисциплиной. Мне не нравился этот «антимилитаристский» настрой, хотя сам я себя никогда военным не представлял, считал военных туповатыми, грубоватыми мужланами. Возможно, я немного сдвигаю время. Пожалуй, хулиганство с винтовками в строю мы устраивали уже перед другим военруком, Павлом Васильевичем Толопило, который был-то, вообще-то, учителем труда. А военруком стал по печальной необходимости. Вернувшись с каникул в восьмой класс, я узнал, что наш молодой простоватый военрук застрелился! Произошло это в школе, в слесарке на первом этаже, у железного шкафа с оружием. Якобы, парень снял ботинок, поставил на пол заряженную «мелкашку», направил ствол в рот и нажал ногой на спуск. Живописал всё это Игорёха. Конечно, этот случай лёг на школу тёмным пятном. Но всю вину возложили на самого парня. Все вспомнили, что он был «странненьким», «с приветом», что у него в последнее время всё не ладилось. Другие поговаривали о «несчастной любви». Действительно, все старшеклассники знали, что он заглядывался на молодую щеголеватую географичку, и что она дала ему «от ворот поворот». Но что б дело закончилось так трагично, не мог предполагать никто!
Павел Васильевич был добр, художественен, красиво пел чистым украинским тенором. Командовать он не мог совсем. Он мучался с нами, выкрикивал фальцетом команды, выговаривал «баловникам», но наказать не смел. Может быть, опасался дурной славы перед директрисой. Помню, мы – девятиклассники, стоим нечёткой шеренгой во дворе. Винтовки с примкнутыми штыками. Строй колеблется, колышится, распадается. Со второго этажа, с другого конца здания, из окон нашего класса свешиваются девочки. Они смеются, комментируют наши упражнения. Девичье внимание деморализует нас совсем, мы нарочито машем, жестикулируем, орём им какие-то глупости. Самое лучшее, что может Павел Васильевич, увести нас в такой угол двора, откуда девчонкам не видно. Когда занятия проводились в классе, обычно нас учили разборке-сборке автоматов. Трудновато было обращаться с ППШ, очень уж тяжел. Его массивность заложена в конструкцию, т.к. затвор его не запирается, а куском металла затыкает патронник на время выстрела. Выстрел. Пуля летит вперёд через ствол, а затвор отлетает, нагнетая пружину, назад. Инерция затвора и упругость пружины должны уравновешивать энергию отдачи. Таков принцип действия пистолета-пулемёта. Мне очень нравился СКС, самозарядный карабин Симонова, предшественник автомата Калашникова. Он был придуман в войну, но из-за тщательности выделки, не мог быть изготавливаем быстро, огромными сериями. Это была действительно ювелирная игрушка. Все детали отшлифованы, местами отполированы, так подогнаны, что нет ни щелочки. Уравновешен идеально. Формы изящны. Недаром это оружие до сих пор используется в Кремлёвском полку. С этими карабинами стояли часовые у Мавзолея, сейчас стоят у Могилы Неизвестного Солдата. Именно с ними выполняется эквилибр при Торжественных Разводах в Кремле. Ходит легенда, что кремлёвские курсанты для большего шика специально чуть-чуть отвёрткой ослабляют винты. Тогда карабин слегка дребезжит при пристуке «к ноге», или при перебрасывании с руки на руку. Разбирается он так же, как автомат Калашникова, главное открыть крышку и извлечь газовый поршень с толкателем, потом – затвор. Мы довольно легко обучились сборке.
В те времена идеологи патриотического воспитания придумали общесоюзную игру «Зарница». Т.е. официально разработали правила любимой мальчишеской игры «в войну». Надо было под руководством взрослых штурмовать вражескую крепость, устанавливать в ней красный флаг. Перед этим долго ходить в разведку, ориентироваться на местности, накапливаться, копировать по возможности учения настоящих военных. Девочки должны стать «санитарками». Школьное руководство должно было в срок отчитаться, куда следует. Т.к. учительницы и пионервожатые не имели понятия, как играют «в войну», всю организацию свалили на учителей физкультуры и военного дела, трудовиков, и вообще, на единичных школьных мужчин. Может быть, и существовали, какие ни будь методические пособия, но в нашей школе их не видели. Пошёл слух, что всех мальчиков поделят на «своих» и «чужих». Конечно, никто не желал воевать за «чужих». Потом успокоили, что на Планерном поле будет выстроена «чужая» снежная крепость. А все мальчики будут «своими», всем повяжут красные повязки, все пойдут на штурм пустой крепости(!) возьмут её и водрузят красный флаг. Загадочности подбросила Людмила Григорьевна, вскользь сообщившая, что по приказу директрисы, трудовики изготовят катапульты, которые будут метать комы снега в наступающих! Хорошо, думали мы, но кто же будет метать снег? Ведь катапульты сами не стреляют. Начали подкатываться к Павлу Васильевичу. Он улыбался: действительно, была предложена такая идея, наверное, из педагогических книжек. Но когда задумались, строить эти орудия было не из чего, конструкция не придумывалась, да и не стоила труда вся эта затея. Легче было слепить снежок и бросить его, куда угодно. Словом, всё оказалось много проще. Был назначен день. Мы не учились, а должны были с утра идти вооружённые на лыжах на Планерное поле, как на обычную физкультуру, там повоевать, как выйдет, и вернуться в школу, сдать оружие. Что бы утром не затягивать время, в конце занятий нам раздали винтовки, «трёхлинейки» со штыками! И мы с гордостью потащили их по городу домой. Мои родители не очень удивились, они привыкли к школьным «начинаниям». Я деловито спрятал трёхлинейку под кровать, приготовил лыжи. Мама выложила мне ворох старенькой одежды, под одеть под лыжный костюм. Завалился высыпаться. В утренних сумерках мы, оживлённые, с предвкушением праздника, с гиканьем и кряканьем, надели за спину винтовки, на левую руку красные повязки и гуськом тронулись за учительницей физкультуры. Сколько помню, Павла Васильевича и кого-либо из мужчин с нами не было. (Возможно, у П.В. не было лыж, или он не умел на них ходить). Пришли на обычное место наших физкультурных забегов. Никакой крепости не виделось. Влезли на какой-то пригорок и воткнули принесённый с собой флаг. Потом покатались от души с горки с винтовками за спиной. Вернулись домой довольные выполненным заданием и отсутствием уроков. Так играть, мы согласны, хоть каждый день!
Учёба. С английским получалось так. Ещё, когда мы начали изучать его в пятом классе, мне очень захотелось выучиться, говорить, читать и писать по-английски, как по-русски. Со знанием иностранного языка связывалось представление о высокой культуре и необычности человека. Я старательно выучивал первые короткие задания. Но очень скоро обнаружил плохую способность запоминать новые слова. Робел при чтении, внутренне не желая «ломать язык» о дурацкое произношение. (Особенно, стёртые, невнятные согласные, междутонные гласные). И вообще, поставил себе сам надуманно «высокую планку»: воспринимал его, как что-то усложнённое, как китайские иероглифы. Хотя по степени сложности он проще русского. Вдобавок, ленился вести словарик, выписывать слова, вызубривать их. Думаю, если бы родители заставили учить слова, знал бы сносно. А так, постепенно, после девочек, приспособился к дурной фонетике, «словно каша во рту», не плохо читал текст, был доволен четвёрками. А вот написание слов с массой дифтонгов, трифтонгов шло гораздо хуже. Просто не запоминал. И конечно, я, видимо, отношусь к таким типам, которые осваивают язык только при погружении в речь, т.е. если бы судьба забросила меня в англоязычную страну, через год свободно бы разговаривал на банальные темы без всяких уроков. Но мы жили в сплошном русскоязычном окружении, английский был нужен только на уроках, т.е. на сорок пять минут через день, а то и два, поэтому он для нас представлялся «мёртвым языком». Как ни старалась Людмила Григорьевна вовлечь нас в простой разговор, он не приживался. Войдя в класс, она здоровалась по-английски, спрашивала: «Ху из он дьюти ту дей?». Вставал дежурный: «Ай эм». «Ху из эбсонт?» Дежурный называл отсутствующих или выпаливал: «Ноу из эбсонт!» «Вот из зе везе ту дей?» – не унималась Людмила Григорьевна. «Зе везе из файн!» – отбивался дежурный. «Ноу» – парировала Людмила – «Ит из рейнинг» или «сноуинг!». Красный дежурный садился, надеясь, что сегодня его больше не спросят. Начинался опрос, я не был готов и замирал с желанием стать незаметным. Часто проносило, потому что «англичанка» считала меня за «сильного» ученика. Но вот звучит: «Доброхотов, к доске!» Ледяной душ. Поднимаюсь, медленно выбираюсь из-за парты. Что-то блею. «Англичанка» недовольно смотрит, не ожидала. Ставит тройку. Стараюсь не думать о Маминой реакции. Дома она изредка спрашивала: что ты получил сегодня? Или: Тебя спрашивали на этой неделе? А в последних классах я совсем перестал учить домашние задания, надеялся «на авось». Тут я, почему-то, стал подражать Вовке Захарьину, он перед уроками всегда бесшабашно сообщал: «А я сегодня ничего не учил!» Письменных заданий не выполнял и всегда торопливо списывал, у кого ни будь, перед самым звонком. И как-то легко это сходило ему с рук! «Ну вот», думал я, «Вовка же не учит, и ничего!» Новые слова запоминал также плохо, как и раньше. Плохо вёл словарик, вернее не вёл совсем, просто держал в портфеле, выкладывал на парту под учебник, чтобы не посмотрела ненароком. Хотя внутренне очень желал освоить английский, видел в этом шик культуры и интеллигентности. Обидно, многие девчонки болтали легко, по крайней мере, в пределах заданного. А я всё стеснялся произносить с «иностранной интонацией», испытывал ощущение нелепой детской игры. Постепенно «навострился» читать адаптированные тексты, хотя переводить их тут же затруднялся. Запоминал простенькие стишки. Неожиданно Людмила Григорьевна поручила выступить на городском конкурсе! Долго учил текст. Находился в легком беспокойстве – текст упорно не запоминался. В школе обнаружил упрёки некоторых девчонок! Словно я нарочно перехватил задание, которого очень желала Светка Гехман. Она настроилась блеснуть на конкурсе! К чувству несостоятельности прибавилась горечь от незаслуженного обвинения. Неделю зубрил текст. На конкурсе, напоминавшем обычный «открытый» урок, старательно, без сбоя, «с произношением» выговорил текст. По просьбе жюри повторил перевод. Досидел до конца, закончилось тихо, обыденно. Победителей не объявили. Через несколько дней Людмила Григорьевна вручила цветную детскую книжечку с картинками и подписями на английском. На корочке подписано: To the winner in championship… (дальше не помню). Мне показалось, что она просто решила приободрить меня. На победителя чемпионата я мало смахивал. Книжечку долго сохранял из-за милых ясных картинок. Давал смотреть маленьким Наташе и Диме, хотя они ещё по-русски плохо говорили. Рассматривали картинки. Постепенно книжечка размахрилась, корочка отскочила. При переездах была оставлена где-то, вместе с кипами читанных детских книжек. Так, что в музей доказательство моей победы в лингвистическом конкурсе не попадёт. Людмила Григорьевна разучивала с нами английскую народную песенку про «Билли-боя» – «чаминг Билли», который, куда-то, упорно шёл и шёл. Она долго, настойчиво приучала нас к двенадцати английским спряжениям, которые расходились с русскими. Особенно мучила «фьюче ин зе паст» и сослагательным наклонением. Так говаривали вежливые англичане в девятнадцатом веке. Если бы мы учили только упрощённый американизированный английский, давно бы уже болтали на этом международном языке. В этом вопросе советская школа «дала пенку», не уловив истинные границы развития языка.
Культ физики. Все знали, что мой Папа – учитель физики, и полагали, что я должен отлично знать предмет. Старался, хотя и не блистал, сам это замечал. Мешала постоянная вялость, непонятная не проходящая утомлённость, словно был «вечно пришиблен пыльным мешком». Витя, да и Вовка Захарьин порой соображали быстрее меня. Медленней соображал только Адик Смирнов. (Мы сидели втроём: Витя, Я и Адик за лабораторным столом в кабинете физики, он же – химии). Я с напряжением разбирался в «новом материале» и плохо запоминал формулы. Про себя надеялся понять дома по учебнику. Дома Папа строго спрашивал, ворчал на мою медлительность, порой требовал «выучить параграфы». В классе же приходилось делать вид, что разбираюсь прекрасно. Сам же прислушивался, когда Витя или честолюбивая Светка Гехман объясняли троечникам перед уроком «новый параграф». Их объяснения понимались и запоминались гораздо лучше. Начинал нас учить чудаковатый, худой старикан – физик, Григорий Иванович. Папа знавал его ещё с довоенной школы, улыбаясь, спрашивал, как он ведёт уроки. Григорий Иванович был не строг, застенчиво улыбался, говорил часто, сбивчиво, выразительно жестикулировал, а попросту, махал руками, как ветряная мельница, вызывая иронию, откровенные смешки и неуважение к предмету. Никто его объяснений не запоминал. Мне приходилось понимать материал с учебника. Позже, в десятом, Григорий Иванович преподавал нам астрономию. Из его уроков мы не вынесли ничего. Как знали от взрослых, что земля вращается вокруг солнца, а луна вокруг земли, так это и сохранили. Через год в школе появился второй, «новый» физик, Борис Фёдорович Маслов, коренастый, подвижный, целеустремлённый. Он понравился всем ученикам и учительницам, несмотря на «речь взахлёб» и лёгкую шепелявость. Даже директор, покорённая его стремлением создать «лучший в городе, оборудованный кабинет физики», заметно благоволила ему. Папа знал и Бориса Фёдоровича, но относился скептически к его притязаниям, подтрунивал. (По молодости Б.Ф. жил напротив квартиры Бабушки Липы). Деловитый, деятельный, с широким лбом под тёмными кудряшками, с быстрой походкой, простым доверительным обращением со старшеклассниками, не страдая учительским тщеславием, не проявляя властолюбия, он сразу заслужил мальчишескую любовь и внимание девочек и получил кличку: «БФ» (по названию входившего в моду клея). Оказался профессионально честолюбивым. Проложил тропу к шефам, а это были богатые железнодорожники, «заагитировал» их на благородное дело улучшения, «осовременивания», учебного процесса. С их помощью, руками «трудовиков», стал обустраивать кабинет. Устроил «автоматические» шторы на трёх окнах. При включении тока они медленно ехали в нужном направлении для закрытия или открытия. Правда, из-за случайных: слабого моторчика и неверного редуктора, ползли они очень медленно, так что класс и педагог не выдерживали и начинали задёргивать шторы руками, портя «автоматику». Но эффект был достигнут, восторг по поводу технического прогресса разделяла вся школа. Для некоторых лабораторных работ нужен был вакуум. Обычно, на длинном учительском столе – верстаке ставился насос Камовского, ручку которого, вытягивая воздух, крутил, кто ни будь из троечников. А «физик» или положительный ученик присоединяли шланг, куда надо, и демонстрировали опыт. «БФ» решил, что источник вакуума должен быть на каждом столе. По кабинету под столами протянули шефские шланги, вывели их над столешницами, вставив, выточенные трудовиками металлические носики – насадки, а в левом углу кабинета у главного стола установили Насос Камовского с приводом от электромоторчика. При включении моторчик крутил колесо насоса, тот громко шлёпал, втягивая воздух со всего класса. Систему попробовали раза два и больше не применяли. Просто опытов с вакуумом по программе не хватало. Всё равно мы были довольны, нравилось сидеть в «настоящей лаборатории», опутанной шлангами и проводами. Кажется, для уроков химии «БФ» пытался так же провести воду на каждый стол. И шланги с краниками сделали. Но воду не включали, поняли, что баловники обязательно нальют на пол, а то и вообще затопят школу! Нам нравились насыщенные Масловские уроки. Часто использовался узкоплёночный кинопроектор «Украина», требовавший постоянного внимания. Что бы не отвлекаться от урока, «БФ» обучил старших мальчишек вставлять плёнку, выравнивать кадры, следить за перегревом. За дежурства у аппарата спорили и вздорили. А остальным нравилось сидеть в темноте, смотреть вполглаза, незаметно баловаться. Однажды Витька толкнул меня, мотнув головой вперёд: перед нами балбес – Атясов обнимал в условной темноте первую красавицу класса – Таню Басову. Танька совершенно индифферентно пялилась на экран. Конечно, за глаза мы передразнивали произношение и манеры «БФ». Но в целом симпатизировали и почти любили. Правда, демократичным он был только сначала. Годика через два и он приустал потрафлять и убеждать, т.е. стесняться наказывать нас за откровенное хамство. Педагогическая мудрость научила, быть жёстким, непререкаемым, вот тогда и пришло настоящее уважение. Неутомимый Маслов приложил руку к переоборудованию нашего бывшего четвёртого класса на первом этаже в кабинет электротехники. По периметру наставили верстаков, завалили их притащенными от шефов амперметрами, вольтметрами, катушками, тумблерами, проводами, трансформаторами и прочей электроатрибутикой. Наделали электророзеток. Там мы составляли какие-то цепи, замеряли какие-то показатели. Слава богу, никого не «дёрнуло».
Химия. Тоже старался, не хотел подводить Маму. С «химичкой» явно не повезло. «СанСанна» – Александра Александровна, смешная, добрая старуха, не могла сладить с классом, нервничала, кричала дурным голосом, покрывалась красными пятнами и испариной. Большая часть класса, т.е. троечники и двоечники, потешались над ней. Вслух по ходу её объяснения, подавали издевательские реплики. Помню, Кама пишет под её диктовку на доске совершенное «не то». Он элементарно не учил и не понимает химических формул. «Сансанна» в отчаянии кричит: «Что ты пишешь?» «Пустая твоя голова!» Класс гогочет. Мне неловко, жалко пожилую женщину с развинченными нервами, абсолютно не виноватую в отсутствии у великовозрастных олухов желания познавать. Она не может наказать распоясавшихся одноклассников, на которых действовала только моральная порка. «Сансанна», наверное, никогда не была способна наказывать. Я знаю от Мамы, раньше она считалась «сильной» учительницей. Вечером я рассказываю Маме о вакханалиях на химии. Мама огорчённо качает головой и улыбается. (Папа язвительно хмыкает). Они с «Сансанной» в хороших отношениях, наверное, при встречах обсуждают школьные безобразия. «Сансанна» ждёт не дождётся выхода на пенсию. Кстати, она никогда не держала зла на хулиганистых оболтусов, сама посмеивалась, вспоминая сорванные уроки. Мама сделала свои выводы, начала заниматься со мной химией: проверяла, как выучил очередной параграф, заставляла писать уравнения реакций, решать задачи, рассказывала подробно о валентности, строении атома (в представлении тех лет), особенностях отдельных веществ. Рассказывала об эксклюзивных, казуальных реакциях. Проверяла, как запомнил. Благодаря Маминому натаскиванию, я действительно легко ориентировался в химии, без подготовки решал задачки «вперёд». Мог ответить на неожиданный вопрос при объяснении нового материала, я то его уже прошёл. И даже проверял тетради и контрольные работы Маминых учеников! Подчёркивал красным карандашом нелепости, поправлял уравнения реакций, с удовольствием выставлял тройки и четвёрки! Потом Мама бегло проглядывала мои правки. Промахов не было. С оценками она соглашалась.
Помню, когда мы с Мамой оказались в Ленинграде (Мама специально повезла меня на каникулах, показать город) неожиданно встретились с «Сансанной»! Вернее не неожиданно, а Мама договорилась и встретилась с ней. Они гуляли, болтали, как подруги. Я рассеянно тащился сзади. Сансанна ласково обращалась со мной, как добрая бабушка, угощала апельсином! Это было необычно, потому что в школе был принят официальный модус общения, по фамилиям, холодно – назидательно, нравоучительно или императивно. С сильно постаревшей «СанСанной» я неожиданно встретился в Москве, будучи психиатром, проживая в Клину. Она через Маму узнала мой адрес и телефон и послала своего сына ко мне, что бы я помог в устройстве внука на лечение по поводу прогрессировавшей близорукости! Я сам-то ещё плохо знал Москву. Но мы встретились с сыном и мальчиком – внуком. Ездили на стареньком «Москвиче» по Москве, по каким-то глазным клиникам, наконец, остановились на институте им. Гельмгольца. Там мальчика приняли, осмотрели, назначили лечение. А потом мы приехали на окраину, к панельной домушке, и к нам выбежала старенькая «СанСанна». Как ласково, по родному, глядела и говорила! Буквально гладила меня. Считала меня известным врачом! Имеющим «руку» в столице!!!
Биология была представлена Ботаникой и Зоологией. Обе дисциплины преподавала главная школьная «змея», маленькая, худенькая, гладко зачёсанная, сероглазая, с приподнятым носиком и нехорошей усмешкой, Зотикова Нина Арсентьевна. С формальной точки зрения, она идеально вела уроки. То есть никто не смел пискнуть, отвлечься, шелохнуться. «Ушедшего в себя» школяра тут же поднимала, задавала вопрос, не получив ответа, выставляла пару. Попытка оспорить заканчивалась выставлением из класса. Потом, свободолюбивый юнец должен был обязательно отработать урок, ответить пропущенный материал. Самые отъявленные шалопаи предпочитали с ней «не связываться». Все старались вызубрить материал, т.к. пощады не предвиделось. Я не подозревал, что стану врачом, поэтому к биологии относился прохладно. Но Зотикова была знакома с родителями, не хотелось подводить их. Мама ведь тоже раньше вела биологию. Старался знать материал. Тем более, ничего сверх умного в биологии не было и нет! Весь предмет – описательный перечень наблюдений за живыми существами. Ученицы с хорошей предметной образной памятью, всегда отвечали на пятёрки. Вредная Нина Арсентьевна назидательно обращалась ко мне, спрашивала, словно я был обязан знать нечто большее, чем обозначено в учебнике. Говорила чётко, гипнотизировала класс, держала в напряжении. Всё время готова «укусить». Требовательна и приставуча. Любила командовать и «привлекать» к «внеклассной работе». Помню, она дала задание принести в школу скелет рыбы! Возможно, она представляла себе, какую ни будь сушёную воблу, считала, что это легко сделать. Я сначала не озаботился, представил себе мысленно рыбьи кости после еды. Ну, это-то сделать легко. Сказал Маме. Мама специально купила в магазине маленькую рыбку, обычно, таких покупают кошкам. Мы сварили её, попытались очистить. Увы, рыбка стала разваливаться на глазах. Костей оказалось так много, что при попытке препарирования, они все отскочили. Они не были сцеплены со скелетом! Кажется, и головка отвалилась. Словом, триумфа не получилось. У других ребят тоже было не лучше. Прознав о моих художественных способностях, Нина Арсентьевна сразу начала давать рисовальные задания. Она совсем не считалась с затратами труда. Помню, дала мне срисовать большой плакат (на лист ватмана) с дождевыми червями в разрезе, цветной, детализированный. Я добросовестно перерисовывал его дома на полу акварелью. Объём работы был велик, а смысла не видно. Зачем копировать плакат для одного урока, если оригинал есть в школе?! Так же она оставляла меня после уроков, помогать ей препарировать дождевых червей для занятий. Толком не объяснила. Я стал в каких-то ванночках разрезать червяков вдоль тупым скальпелем. Они сочились и рвались. Оказалось, что у них надо только надрезать кожицу, разворачивать её, как расстёгнутое пальто и прикалывать булавками к битумному дну ванночки, обнажая трубочку кишечника и прилежащие органчики. Сама, кстати, не разрезала ни одного червяка. Мама была недовольна моими задержками в школе «у Зотиковой». Обычно, на её уроках стояла гробовая тишина. И если она просила задавать вопросы, никто не задавал. Однажды, я осмелел и спросил по ходу изложения: Бывают ли у обезьян усы и борода? Вместо прямого ответа «Нина» таинственно наклонилась ко мне и многозначительно прошептала на ухо: «Это вторичные половые признаки!» Ребята не слышали её ответа, поэтому замерли в изумлении. А я почувствовал себя неловко. Зотикова разогнулась и многозначительно произнесла: «Это мы будем изучать на следующих уроках!» В общем, её не любили, но уважали и боялись. Ей это нравилось. Не думал, что буду под её началом проводить свой первый трудовой «семестр». И что, вообще, на пыльной окраине далёкого, знойного Ейска буду ночевать в глинобитной хатке её родственников! Нина Арсентьевна не выходила замуж, эту пикантную подробность постоянно мусолили обиженные ею девушки. За её спиной понимающе вздыхали и кивали головами.
Способности к оформительству использовали не только школьные учителя. Мама попросила меня нарисовать ей несколько листов. Она не копировала имеющиеся школьные наглядные пособия. Маме понравились рисунки в журнале «Химия в школе» или в многочисленных у нас брошюрках «в помощь учителю химии». Глянулись ей разрезы доменной и мартеновской печей. Конвертер. Проходили тему железа. Окислительно – восстановительные реакции. Она и мне всё объяснила. Я старался, ползая на коленях по полу, между столами, где занимались родители. Для Мамы хотелось сделать лучше и натуральнее, «как настоящее». Папа, посматривая, поварчивал, но ему тоже нравилось. Родители осторожно хвалили, что наполняло горделивостью. А в школе учителя, обнаружив меня после уроков в библиотеке над очередной новогодней стенной газетой, произносили с одобрительной усмешкой: «Кто тянет, на того и взваливают!» Меня давно вычислили, как «художника». Витя и другие отошли от оформительства. Я же вошёл в раж! Стал рисовать шаржи под Б. Ефимова. Засиживался в библиотеке допоздна. Меня «зауважали» сверстники и педагоги. Евгений Васильевич Андрюшихин произвёл художественную революцию в школе. Нравился ученикам и учительницам. Получил кличку «Ева». Устраивал вечера – лекции, посвященные искусству. Например, о художниках плаката. Демонстрировал через эпидиаскоп открытки, свободно поясняя время, социальные причины, стиль, особенности творчества и судьбы художника. Сравнивал мастеров между собой, предлагая нам оценивать самим. Или лекции о пейзажистах, о Репине, о Русском реализме. Темы – в пределах дозволенного. Ведь это было время жесткой партийной цензуры! Советское изобразительное искусство считалось самым лучшим. Главное достоинство произведения – идейность! Под этим углом рассматривалось всё. Благодаря «Еве», и ученики, и учителя узнали о «внепрограммных» красоте, гармонии и совершенстве. А я стал интересоваться искусством. Черчение давалось не так успешно, во-первых, я был медлителен и просто не успевал, во-вторых, из-за лени не приносил принадлежностей, например, проклятого транспортира, листов бумаги, не мог правильно подточить карандаши, да и карандаши у меня были случайными. Не то, что у Вити, он специально выбирал в магазине «конструкторы» нужной твёрдости, элегантно оттачивал их до игольной остроты, и конечно, не забывал принести на урок. А мне приходилось шёпотом под неодобрительные взгляды выпрашивать транспортир или резинку. У Вити всегда были белые, мягкие резинки, не портившие ватмана. Мои модные плексигласовые линейки и треугольники обязательно пачкали чертёжик. (ЕВА всегда советовал пользоваться деревянными. Но, так как линейками мы сражались на переменах, они были выщерблены и никогда не давали прямой линии.). И, наконец, просто не было старательности. Все линии выходили разной толщины и степени насыщения, буквы и цифры совершенно отвратительные. Графика, просто, безобразная. Никакой классической чистоты и чёткости. Хотя, улавливал соотношение линий, в голове легко создавал умозрительную стереометрическую модель нужного предмета. Обычно, ребята «не видели» продолжения задних рёбер фигуры, закрытых передним планом. А я мог мысленно представить себе внутреннее устройство и его наложение на внешний «фасад». Андрюшихин Е. В. это заметил и доверял задания индивидуально, прощая корявую графику. Однажды он захватил на урок обычный деревянный рубанок из мастерской, поставил передо мною на парту и спокойно – уверенно попросил сделать чертёжик в обычных проекциях. Пока ребята пыхтели над заурядным академическим заданием, за урок я сделал процентов на 90. Он похвалил, забрал и рубанок и чертёжик. Пояснил, что это нужно одному его знакомому. Я внутренне загордился, понял, что его знакомый, наверное, учится, в каком ни будь техническом училище, а сам ни черта не умеет. Вдобавок весь класс, конечно, видел наши художества и проникся ко мне тихим почтением. (Так подпитывалось моё тщеславие). С Евиных занятий на всю жизнь у меня сложился пиетет к изобразительному искусству. Захотелось иметь альбомы – монографии о художниках и музеях, как у ЕВЫ. Этюдник, как у ЕВЫ. Особые краски, как у ЕВЫ, и т.д. до бесконечности.
Уроки истории в нашей школе вела известная мурманская педагогическая мегера, Мария Степановна Степанова. Даже не помню, была ли в школе, кроме неё, другая «историчка». По идее, должна быть, ведь и географичек было двое. «Идейная», «партийная». Ох, и досталось от неё всем без исключения! Но печальнее то, что она искренне стараясь, «вылезая из кожи», привила всем без исключения ученикам, включая и меня, глубокое отвращение к своему любимому предмету. В точном соответствии с тогдашними педагогическими установками она историю народов и государств преподносила, как историю борьбы классов, а проще, как историю КПСС. Сам её внешний вид уже настораживал и закрадывал тревогу в подростковые души. Угловатая, мужеподобная, но сухая, фигура с ногами – палками и руками – граблями, облачённая в плечистые костюмы партийного покроя, которые не «оженствляли» даже одинокие бантики или платочки, не к месту высовывавшиеся из кармашков. Юбки из хорошей дорогой ткани висели на ней как тряпки. На огрублённом морщинистом, «крестьянском» лице с акромегалическим носом, поперёк зиял ртище, обрамлённый губищами, слегка запачканными помадой, издававший громкие крики с хрипотцой и демонстрировавший зубища щелкунчика. Седые патлы были аккуратно закручены поперечным валиком над плоским лбом, как в довоенных кинофильмах. Ходила она походкой Павла 1, подавшись вперёд, руки за спину, большими шагами, звучно топая по паркету большими чёрными туфлями. На урок входила решительно, словно революционерка на «последнее слово». Держалась подчёркнуто прямо, что не очень скрывало её сутулую спину с худыми опущенными плечами. Говорила патетически, «накаляясь» по ходу объяснения материала. Обкатанные партийной лексикой фразы совершенно не запоминались. Не могла ничего «сказать в простоте». Эмоционально накаляясь к концу урока, начинала брызгать слюной, покрывалась красными пятнами. Производила тягостное и жалкое впечатление. Но, если замечала в глазах учеников иронию и неприятие, берегись! Тут же поднимала, безжалостно исхлёстывала дозволенным набором педагогических ругательств, почуяв сопротивление, выставляла из класса. Но неприятное ждало позже. «Непослушный» ученик знал, что уж не сумеет ответить следующий урок даже на заветную тройку. Как бы он не повторял слова учебника, он не сможет повторить МарьСтепановнины партформулировки, а, следовательно, не раскроет сущность темы, классовых противоречий, окажется полной безыдейной бездарностью, бестолочью и разгильдяем. Марьстепановнина принципиальность доставала не только учащихся. Папа помнил её по послевоенным годам работы. Особенно не рассказывал, но по его хмыканью и коротким репликам было понятно, что М.С. превращала все педсоветы в долгие бесплодные партдебаты. Несмотря на большой стаж работы в разных школах города, не пользовалась уважением и сочувствием. Школьное руководство с трудом терпело эту «героиню умственного труда». Придраться было не к чему, она, отстаивая правильный курс партии в деле народного образования, сама могла придраться к любому завучу и директору. И многим «попортила крови». По формальным показателям она считалась «сильным» заслуженным педагогом. Папа, оторвавшись от писания планов, улыбаясь, рассказывал, как в послевоенные годы, на его глазах, Марьстепановна остановила несущегося по школьному коридору парня и назидательно стала выговаривать ему: «Почему Вы так бегаете, мальчик? Не хорошо! Так бегать нельзя!» Парень удивлённо взглянул на наставительницу, развернулся и, насвистывая, пошёл прочь. Напрасно Марьстепановна выразительно требовала остановиться, вернуться. Папа даже изобразил, как парниша презрительно шаркал, раскачивался и посвистывал. Видимо, по своим представлениям о культуре речи она иногда выражалась схоластически нелепо. Вместо «если» произносила «эсли». В классе повторяли её перл: «собачкина дочка». Так она отчитала какую-то двоечницу, переиначив общепринятое: «сукин сын». У меня с М.С. случились два неприятных эпизода, хотя в целом она относилась ко мне сдержанно, знала моих родителей, и не очень выставляла меня бездарностью. Однажды в девятом классе, она объясняла новый материал на очередную революционную тему. У неё была манера при рассказе выбрать глазами из слушателей кого ни будь, и, бегая вдоль доски, размахивая руками, не сводить взора с этого человека, так что ему делалось неловко. Я из-за близорукости сидел на второй парте. Мы почувствовали, что с опросом покончено, и, изобразив внимание на лице, погрузились в тихую дремоту. Марьстепановна распалялась, голос звенел, жесты драматизировались, лицо бледнело. Её остановившиеся глаза впились в моё лицо. Я сосредоточенно смотрел в парту, но чувствовал её раздражённое внимание. Через несколько пробегов она вновь оказалась у моего ряда. Я поднял голову, увидел перед собой говорящую маску. И… невольно, совершенно непроизвольно, улыбнулся! На столько, Марьстепановнин революционный задор не совпадал с общеклассным настроением!... «Доброхотов, встать!» Я похолодел. «Вон из класса!!!» Никогда, никогда в жизни, за девять лет учёбы, меня не выгоняли из класса! Я опешил, я был изумлён и подавлен. «За что?» Класс затаил дыхание, немая сцена. Все знали меня, как облупленного. Знали, что я не способен нарушить дисциплину, да ещё настолько, что бы выгнали. Никто ведь не заметил этой мимической сцены. А если бы и заметил, не мог и предположить такого рокового развития событий. Едва управляя отяжелевшим телом, тихо вышел из класса. В коридорных сумерках пусто. Самое гадкое, если пройдут завуч или директор и обнаружат меня изгнанного. Стою в рекреации у окна. В душе и башке надсадно ноет. Шаги. Отворачиваюсь. «Физкультурница» пробегает к дверям завуча, дергает, закрыто. Поворачивается и замечает меня: «Коля!?» «Ты, что тут стоишь, что тут делаешь?» – «Марь Степановна выгнала». – «Выгнала? За что?» – «Она на меня смотрела, а я улыбнулся». – «А-а-а!» Лицо «физкультурницы» становится ласковым, сострадательным. «Ты не переживай, не переживай!» «Ничего, пройдёт!» «Ты не виноват! Нет, нет!» «Всё обойдётся!» Она чуть не гладит меня по головке. Сердце оттаивает. Вижу, что меня понимают, сочувствуют, прогоняют моё чувство вины, уже захлестывавшее душу. Бывает же на свете справедливость! Наверное, «физкультурница» рассказала в учительской об этом инциденте. Дома я ничего не сказал. В последующие дни я сидел на истории, М.С. вела уроки, никто не заикался о произошедшем. Как будто и не было. Только через неделю, полторы, дома, вечером позвонили. Я уже сделал уроки, маялся в преддверии сна, родители сидели за планами. Соседка открыла, к нам пришла сама МарьСтепановна! Родители изумились, но вежливо засуетились, усадили её у стола, сдвинув бумаги, предложили чаю. До чаю, слава богу, не дошло. Что-то, вежливо улыбаясь, поговорили. Марьстепановна похвалила меня за успеваемость, сообразительность, интересы. Потом, ни к селу, ни к городу, вручила отличную, большую готовальню! Я совершенно спёкся, что-то проблеял в благодарность. Она быстренько распрощалась и откланялась. Родители особенно меня не допекали расспросами, уложили спать. Уже попозже я скупо рассказал им об «изгнании». Возможно, они узнали от учителей. Педагогические сплетни одной школы со временем делались достоянием всей педпопуляции. Словом, мы учились, я не выделялся способностями к истории, но и не проваливался. Однажды в десятом, я вновь «попал под руку» «неистовой училке». Наступала весна. Мы устали. Нас запугивали предстоящими экзаменами. У меня не ладилось с математикой. О моём проигрыше на личном фронте знал весь класс. Вот сидим мы на уроке истории. Изучаем перепетии Великой Отечественной войны. Как раз самые тяжёлые годы отступления. МарьСтепановна опрашивает троечников, костерит их, пытается устами учащихся повторить собственные тезисы прошлого урока. Должен начаться «новый материал», и мы приготовились к дремоте. Вдруг, недовольная окончательным завиранием, кого-то из девочек, например, Виктории Бойко, М.С. поднимает меня с места, требует правильно изложить её идею. Я тоже начинаю тихо жевать стандартными фразами и произношу: «Товарищ Сталин (сказал, сделал, предпринял) то-то…». Далее говорить не пришлось. Громовым голосом с зверски – злобной интонацией она рявкнула: «Какой он вам «товарищ»?!» Класс вздрогнул, проснулся. «Он – Иосиф Виссарионович!!!» «Садитесь, плохо!» До конца урока она уже не могла связно излагать, только гневно – патетически, обращаясь в никуда, «гвоздила» нас «дубиной народного гнева». Кстати, двойку в журнал не поставила. Когда изучение истории закончилось, все тихо зарадовались, никто её не любил и разговаривать с ней даже на выпускном не хотел. Позже, в мой первый приезд на студенческие каникулы, Мама напомнила, что МарьСтепановна ушла с педагогической работы, перешла сотрудницей в краеведческий музей, при встречах часто спрашивала обо мне. Хорошо обо мне отзывалась. Мама намекала, что надо бы навестить бедную старуху. Как человек, отдавший всю жизнь служению партийной идее, она была лично глубоко несчастна. Мы выбрались с Мамой в музей. Действительно вызвали из служебных глубин Марию Степановну, бледную, болезненную, нескладную, с конфузливо – слащавой улыбкой. Коротко вежливо поговорили. Разошлись и больше не встречались. Ещё в школе, в редкие минуты откровений с педагогами, М.С., не имевшая собственной семьи, мечтала при выходе на пенсию уехать на Украину, купить маленький домик в селе и тихо дожить свой пассионарный век. Кажется, так и сделала.
Только напечатав этот кусок, я сообразил, что так разгневало «истовую партийку». Тогда в десятом мы решили, что я слишком фамильярно назвал И.В. Сталина. Для МарьСтепановны покушение на его божественную ипостась оказалось непереносимым. Хотя эта версия очень правдоподобна, смысловой эффект, видимо, был всё же совершенно противоположным!!! Прошёл двадцатый съезд, культ личности был разоблачён с высокой трибуны. К полному замешательству «простого советского человека» после съезда партактивисты «проводили работу», переставляли заржавевшие общепринятые истины с ног на голову. Мария Степановна сама выступала по классам «об ошибках культа личности», наверное, и педагогам официально «доводила до сведения». И так перековалась сама, что считать «товарищем» бывшего кумира уже не могла.
Читатель вправе попросить: раз автор столь подробно сообщил об уроках истории, то пусть уж расскажет и о географии! О географии так сообщить невозможно. Преподавалась она настолько правильно и бесцветно, что не оставила сколь ни будь заметных впечатлений. С самого начала, т.е. класса с шестого, географию в школе вели две географички: одна старая, другая молоденькая. Старую не запомнили совсем. Молоденькой восторгались все старшеклассники. Она только что окончила Ленинградский пединститут, может быть даже университет. Была маленькой, симпатичной, модной, заносчивой, не замужем, откровенно кокетничала, носила беленькие и розовые кофточки, пахла сладкими духами, умничала не к месту и очень тяготилась Мурманском. В учительской симпатии разделились. Конечно, её молодость и свежесть импонировали. Но многим старшим учительницам не понравилась её манера заигрывать с классом. Да и в преподношении материала она не блистала. Старшеклассники же на уроках занимались не географией, а обсуждением её фигурки и нарядов (напомню, учительницы моего времени одевались очень скромно и строго, подолгу носили старьё), обменивались жестами сексуального содержания. Говорили, на переменах её обступали здоровенные лбы, задавая невинные вопросы по предмету, старались «нечаянно» прикоснуться к томной спинке или, если повезёт, крутой грудке. В нашем классе она провела всего несколько уроков. Ни она, ни уроки, впечатления не произвели, видимо, мы ещё не доросли до понимания вечных проблем. Когда я перешёл в восьмой, она исчезла. Может быть, это действительно было связано с самоубийством молодого военрука? А может быть, просто совпало. Она перешла в первую школу, что считалось на порядок выше.
Её сменила спокойная, уравновешенная, немолодая «географичка» со слегка скуластым восточным лицом, но безупречной русской речью. Она была настолько нормальной, что её имя, отчество и фамилия напрочь вылетели из памяти! Для меня, как мальчика, запомнилась лишь её «балетная позиция», ступни были сильно сведены внутрь. При ношении узконосых туфель, это было особенно заметно. Доставляло какое-то эстетическое огорчение. Уроки она вела классически. Опрос, новый материал, закрепление: всё проходило, как надо. Была достаточно строга, не позволяла расслабляться, но и не запугивала. Вела она у нас, и физическую, и экономическую, географии. Излагала гладко, «по научному», спокойным, дидактичным тоном. Очень редко в голосе проблёскивали эмоции и личное отношение. Ко всем относилась ровно, хотя, конечно, поощряла хорошие ответы, знала, на кого из учащихся можно положиться, в случае неожиданных «открытых уроков». Знала, кто может подвести. Её монотонные объяснения, наверное, были бы хороши в училище или институте. Мы же теряли интерес, воспринимали географию, как схоластическую обузу, совершенно не нужную в жизни. Ну, кому необходимо знать места добычи полиметаллов или рассредоточение пищевкусовой промышленности? Сейчас, любая познавательная телепередача, вроде «Клуба путешественников», «Непутёвых заметок» даст стократную фору по живой заинтересованности нашим урокам географии. «Географичка» к концу её курса в девятом предупредила и даже попросила всех, кто хорошо учился, «подтянуться» до пятёрок. Годовая оценка по географии входила в аттестат, экзамена по ней не было. Она заботилась, что бы у нас в аттестатах были пятёрки! Для тех, кто тянул на медаль, это имело значение! Я же пропустил мимо сознания и довольствовался четвёркой.
Ляля подрастала, году в 1959 она пошла в садик. Зина перешла от нас няней к Куваевым на первом этаже. Позже на год или два мадам Куваева, бывшая медичкой, фельдшером(?) врачом(?) посодействовала Зине в устройстве на работу в больницу. Наверное, сначала Зина пошла в санитарки. Справлялась легко, потому что всю самостоятельную жизнь провела «в няньках». Не чуралась грязной работы. Затем её уговорили поступить на курсы медсестёр. Тогда всё было проще. В этой же самой больнице, на своём месте, Зину научили «делать уколы», управляться с инструментарием. Помню, Зина заходила в нашу квартиру, в гости к нам и Неверовым, рассказывала, советовалась, демонстрировала, как «делает уколы» для тренировки в подушки! Помню, мы с Милкой «тайком» подсматривали «медицинские картинки» в Зинином потрёпанном учебнике. А Зинка с преувеличенным негодованием вырывала его из рук. Вообще, «великовозрастные кобылы», Милка и Зинка любили устраивать возню, девичьи «забавы» с щипанием, толканием, хватанием за неположенные места, визгом, шумом, хохотом, падением вещей, иногда со слезами. «Замуж, дурам, пора!» – резюмировали Папа и Дядя Володя Неверов. От них я запомнил глупую шутку, с приговором: «Огурчики, помидорчики! Меня милый целовал в коридорчике!» надо с выкручиванием щипать щеки товарки или соперницы.
По утрам Мама собирала Лялю в садик, а отводил я, т.к. Маме было далеко «бежать в школу». Бедная Лялечка поднималась очень рано, была сонной, хныкала, садика не любила. Взрослой она рассказывала, что в садике ей совсем не нравились крикливые, грубые пролетарские девчонки сверстницы. Она не могла с ними подружиться, не понимала их постоянной готовности к конфликтам. Весь смысл их игр сводился к возможности поругаться, подраться, что ни будь отнять. Они старались прокричать как можно больше запретных ругательных слов, разговорная речь была очень бедной. Я сам забыл, где находился садик. Ляля напомнила. Не очень далеко от дома, на месте впадения Пушкинской в улицу Профсоюзов, чуть не доходя до музыкальной школы. Если, не спеша, вести её за ручку, от нашего подъезда – минут пятнадцать. Хорошо помню, как, приведя Лялю в раздевалку, сажал её на стульчик, снимал пальтишко, шапочку и закатывал чулочки в бублик вокруг стопочек. Почему-то так было принято, таков был порядок. Мне и сейчас кажется это педагогической и медицинской глупостью. В садике было не слишком тепло. Но детишек заставляли бегать полураздетыми. Затем, быстро уходил в школу. Портфель носил с собой. Из садика Лялю забирала Мама, иногда и я. Лялька любила меня, радовалась приходу, залезала на ручки. Мне нравилось нянчить родное тельце, хотя внешне я напускал холодность и пренебрежение. Когда нас отправляли на улицу погулять, (меня в качестве бонны), я бродил неподалёку, пока Лялька радостно возилась с домовыми подружками. Они ей нравились, были достаточно воспитаны и доброжелательны. Всегда находилось общее дело, игра, демонстрация куколок, посудки, тряпочек, конфетных фантиков, всего, что нравится малышам. Ляля «умно» разговаривала с дочкой Людмилы Григорьевны, нашей «англичанки», тихой рассудительной девочкой в очках от лёгкого косоглазия. Бродя в раздумьях по двору, или треплясь с приятелями, я сбоку посматривал за Лялей, что бы не обидели воробьи – мальчишки, что бы не свалилась с парапета крыльца, ледяных горок. Возил на санках, испытывая тёплое отеческое волнение. Стеснялся, когда замечали, поэтому порой пренебрежительно звал её саратовской кличкой – междометием «Ты-на!» Это я слышал от Венки. «Эй, Ты-на! Иди сюда!» Внешне это сходило за грубость. Надо мной подтрунивала «Мурашка», как я обращаюсь с Лялей. Кокетничала, изображая меня, гуляющего с Лялей. Дома мы играли, читали детские книжки. Их было не очень много. Тогда не было такого бурного издания, как во времена моих собственных детей. Книжки были скромноватыми и скучноватыми. Конечно, только два автора – классика понимали детскую душу: Корней Чуковский да Самуил Маршак, ну, может быть, складно сюсюкали с девочками Агния Барто да Эмма Машковская. Помню, я сам купил Ляле две «неподходящие для девочки» игрушки: железный грузовик (точная копия ЗИС–150) и железный же заводной мотороллер. Папа решил, что мне самому хотелось ими поиграть. Характер у Ляли проявлялся совсем не таким, как у меня. Она была и остается очень общительной, компанейской «веселушкой», любительницей похохотать, поболтать. Папа души в ней не чаял, хотя характер дочери был не его. Больше напоминал характер тёти Лиды Амозовой, только без «амозовской» обидчивости и дутья. Поскольку в семье витала школьная атмосфера: я учился, а родители учили, Лялечка не боялась школы, а всё знала наперёд. Не помню, что бы мы специально занимались её грамотностью. Она и без занятий копировала наши учёные труды. Быстро узнала буковки, начала складывать слоги и слова, считать. Прекрасно помнила все книжные тексты, не только стихи, но и прозу. Так, годика в четыре она «читала» детские книжки, произнося весь текст по памяти, в нужных местах переворачивая страницы. (Возможно, память объединяет в этом двух дорогих мне девочек: сестрёнку и мою Натулю, которая на память знала все книжки, задолго до обретения грамоты!) Игрушек было достаточно, но не излишне, как в теперешних семьях.
Лето на Комбайне. Август. Теплынь. Сушь. Обаяние вечеров. Тяга к сумеркам. Собираются местные подростки. Рассаживаемся на лавках вокруг вкопанных столиков. Многие возвратились из «пионерлагерей», обменивались впечатлениями с привираниями на любовные темы. Гам и болтовня. Хихики и неблагозвучные гоготы. Все рады друг друга видеть. Разъезжались, если не по лагерям, то – по родственникам. Традиция – игра в прятки по юношески. Группа подростков – мальчишек ищет группу подростков – девчонок по всему «второму жилучастку», когда разыскиваем, меняемся наоборот. Девчонки кучкой в шесть – семь человек ищут нас. По ходу игры добавляются желающие. Договариваемся не прятаться в сараях, не убегать за пределы жилучастка, не прятаться «за линией» (трамвайной). Прячемся в неожиданных местах. То влезаем на тополя, то рассовываемся по кущам. Я ставлю рекорд прятания. Лёг у решётчатого заборчика в невысокую траву, затаился. Кругом вытоптанная земля, тропки. Никто и подумать не мог! Я лежу и слушаю, как советуются девчонки, где меня искать. Я один остался не найденным. Поднялся только, когда решили прекратить поиски. Встал к их изумлению у них из-под ног! Зауважали. Когда придумали спрятаться на деревьях, прямо над головами ищущих нас девчонок, я струхнул. Не умел лазить по деревьям, знал, что слаб, опасался позорно свалиться. Выбрали ряд тополей позади нашего (Прошкинского) дома. Они оказались толстыми с частыми толстыми сучьями, расположенными лестницей, по кругу. Только на первые ветви меня подсадили, а потом лез сам, приглядываясь, куда ставит ноги Венка. Он, конечно, забрался высоко, в самую гущу и, как тёмный куль, рискованно раскачивался над нашими головами. Но и мы сидели в тени. Когда девчонки приблизились, замерли, затаились. Только чувствовалось, как ветерок водит ствол тополя туда – сюда. Как-то нереально, словно плывёшь. Девчонки старательно высматривали нас внизу, заглядывали, раздвигали кусты «волчьих ягод», приглядывались к теням за углами, между сарайками. При этом непрерывно, громко болтали, хихикали, вскрикивали. По-моему, побаивались, что мы неожиданно выскочим с гиканьем, напугаем, а то и похватаем подружек. Им казалось, что, вот–вот, нас обнаружат! Хорошо, что быстро наступала темнота. Залезали ещё в ранних сумерках, всё было видно. А «поисковики» проходили уже в полутьме, да и голов-то не поднимали. Вдруг мы чуть не обнаружились. На кухнях стали зажигать свет! Все кухни выходили окнами «назад». Жёлтые электрические блики легли на пристенные тополя. Мы опасались стать заметными. Однако оказалось, что немощный свет окошек, только усилил, углубил тени. Мы полностью слились с тёмной серединой дерёв! Сидим довольные. Слышим: девчонки собрались во дворе перед подъездом, толкуют. Чувствуется, им надоели поиски. Они стали предполагать, что мы убежали на первый жилучасток. А такого уговора не было! В голосах слышна обида. Собираются расходиться! Тут мы встрепенулись, шумно ринулись вниз. Опытные и сильные, чуть не ломая ветки, попрыгали на, казалось, близкую землю. Оказалось, она не так близка! Кто-то завопил от боли, подвернул стопы. Девчонки услышали наши голоса. Тоже радостно завопили, завизжали, подбежали и обнаружили группу родных обезьян, спускавшихся в девичьи объятья! «Как? Где вы были? На деревьях?!» «Вот это да!!!» «Как же вы догадались!» «Да, как вы не попадали?!» Девчонки в восхищении хлопают «своих» по спинам, по плечам, подпрыгивают. Игра удачно закончилась. Начались посиделки, постоялки, погляделки. Выгоревшие белёсые платьица рассредоточились в темных кулисах посадок, подальше от домов, потому что мамаши уже начали выглядывать и выкликивать своих непослушных красавиц. Помню, я впервые в жизни обнаружил, что спускаться с дерева труднее, чем залезать. Во тьме с трудом находил ногами опору, слушал Венкины команды. И впервые узнал, как скрадывается зрительно расстояние при взгляде сверху. Повис на нижних сучьях, до земли чуть больше метра, разжал руки. Бум! Пролетел все два! Сел на корточки, стукнувшись задом о поверхность. Но настроение! Радость и любовь не известно к чему!
Лето. Энгельс. Игра в войну по юношески. Делимся на две группы. В каждой – командир. У противника – Юрка Чёрный, у Нас, конечно, Венка! Идем в «Детский Парк» между площадью Свободы и Амбарной веткой. Он так только называется. Никакого парка нет. Запущенная, дико заросшая территория с протоптанными чернозёмными тропами. Пыльные плотные каре сирени. Возможно, до войны, в эпоху РССРНП, здесь действительно пытались насадить регулярный парк. Местами – геометрические поляны, заросшие лебедой. Их надо быстро, незаметно пересекать при наступлении и поиска противника. Заметил чужака, громко «пали» из палки с криком «Юрка, ты убит!» Мы начинаем от противоположных сторон садика, от заборов сближаться. Зоны начала игры меняем каждый новый кон. Особенно густ и дик садик ближе к Амбарной ветке. Только поперечные тропинки через каждые десять двадцать метров. Перебежка. Залегли. Перебежка. Залегли. Венка рассредоточивает нас. Обозначает каждому сектор наблюдения. Молча, сигналим друг другу руками. Игра идёт долго. Первых выслеживают и «убивают» малышей. Они сидят, ждут в тени кривых реденьких «некленов» у ветхих ступеней закрытого главного входа в «Институт» – бывшую гимназию, где учился Лев Кассиль. Видел бы он нас! Последними «неубитыми» остаются Венка и Андрюха Зякин. Юрка Чёрный в силу холерического темперамента не может долго затаиваться. Его «убивают» предпоследним или сразу. Он, обычно, это громко и упорно оспаривает. Заканчиваем игру усталые, но возбуждённые. По дороге домой громко спорим, приходим к выводу, что силы были неравными. Назавтра перераспределяем силы, Толик Жарков всегда протестует, считая, что он «раньше убил». Я и мои ребята всегда остаёмся с Венкой. Перебрасываем из группы в группу «Карлу», или Валерку, или Володьку «Жиртреста». Да командиры у «Них» всё время соперничают: то Юрка, то Андрюха.
Игра в войну в «Детском парке» незаметно перешла в охоту на воробьёв. Это, конечно, позор! Но я впервые испытал охотничий азарт, захватывавший душу полностью, лишавший возможности рассуждения и трезвого взгляда со стороны. Мы с проволочными маленькими, но далеко бьющими рогатками, с кучкой заготовленных из алюминиевой проволоки пулек, крадучись пробираемся меж пыльных сиреней. Местами – на деревьях или на выжженной траве стайки воробьёв. Чирикают до оглушения, прискакивают, клюют что-то, обычно кучкой. Видимо, семена. Подкрадываюсь, прицеливаюсь. «Ззынь!» Пулька уходит в птичку. «Ффыррр!» Все вспархивают, птичка – мишень тоже. Промах! Тихо прокрадываюсь по сухим кустам к следующей стайке. Прицеливаюсь, оттягиваю резинку максимально, ещё чуть, и лопнет. «Зззыннь!» Птички разлетаются. А то начинаю преследовать одного воробья, прослеживая, куда он сел. Подбираюсь. Вот он! Пока смотрю, он клюёт. Только натягиваю резинку, он «фррр», улетел! Воробьёв больше не видно. Всё равно, уйти невозможно! Желание найти, выследить, завладеть охватывает, заставляет прочёсывать зрением и слухом пространство. Какой-то мужской инстинкт добытчика наполняет меня первобытной радостью «гона». Слышу вверху не воробьиные посвисты. Совсем не похожая, незнакомая мне птичка. Пытаюсь дострелить и до неё. Пулька не долетает (на излёте, при взгляде по траектории, она видна). Ещё выше, на голых вершинках тополей, негодующе каркают вороны. «Задней мыслью» понимаю, как я смешон. «Здоровенный балбес» играет в игрушки, достойные восьмилетнего мальчика. Хорошо, что никто не видит! Стоит жара, на улицах почти никого нет. А в запущенном Детском парке никого и быть не может. Если, лишь заскочет редкий прохожий по нужде. Зато теперь, выписывая справки пожилым охотникам, понимаю и сочувствую их не понятной обывателю страсти уходить черт-те куда, бесполезно бродить, мокнуть, получать травмы и простуды, рисковать жизнью ради азарта стрельнуть и промазать в несчастную животинку!
С этого времени у меня проявилась страсть к стрельбе. Стрелять можно было только в пневматическом тире, в «садике» по вечерам. Тир мы знали с детства, но тогда мы были только радостными созерцателями редких забав наших «взрослых». Если случайно проходили мимо, и случайно тир работал. Папа не любил стрелять в тире (он не любил забавляться на глазах у «чужих»). Дядя Саша делал выстрелов пять, вытирал лоб и посмеивался по поводу всеобщих «мазаний». Дядю Ваню охватывал азарт, он «пукал» сам и давал Венке, причём непременно руководил стрельбой, буквально двигал нашими руками. Он уродился инструктором интересных занятий. Венка с его подачи иногда попадал, куда ни будь. Дядя Ваня покупал и мне пять пулек (одна пулька – двадцать копеек). Переламывал тугой ствол, заряжал, защёлкивал ствол на место и начинал инструктировать меня, как держать, как целиться, куда целиться. (Меня озадачивало, как тирный дядька спокойно стоял или расхаживал, когда шесть стволов непрерывно выплёвывали пульки мимо него, в жестяную стенку). Я почти никогда не попадал. Ствол дрожал, мушка не занимала нужное положение в прорези. Я даже предполагал, что заводные мишени на самом деле прикручены накрепко, а стрелков дурят. Но к юности я стал попадать! К своему тихому изумлению я заставил самолётик скользнуть по проволоке и с грохотом взорвать капсюль о пол. Потом меня захватили горящие рядком огоньки, наверное, вроде керосиновых «коптилочек». И я гасил выстрелами огоньки! Стрельба так захватила, что я стал ждать вечеров, что бы пойти в тир. Деньги быстро расходовались. Я робко спрашивал у Мамы, объяснять было неловко. Взрослые подшучивали, советовали прострелять не более рубля. Бабуля с деланным недоумением уверяла, что в стрельбе ничего хорошего нет. Словом, я начал мечтать о собственной пневматической винтовке. Представлял, как поставлю на задвижку ворот коробку, набитую ватой или тряпками, наклею мишени, буду палить, не торопясь, в своё удовольствие, целыми днями! Винтовочка продавалась в обычном спортивном магазине, стоила сто рублей. Просить взрослых о её покупке было, и бесполезно, и совестно. К седьмому классу я решил накопить сто рублей, купить винтовку, а что сделают взрослые, старался не думать. И я начал копить. Все рублики, которые Мама выдавала для буфета, складывал в жестяную коробочку из-под чая, коробочку задвигал на самый зад, за книги и тетрадки, самого нижнего ящика письменного стола. Родители туда не лазили из-за неудобства. К окончанию седьмого сто рублей накопилось. Я, конечно, не все выдаваемые рубли туда откладывал, не голодал, но тратился уже скупо. Вот в конце мая 1958 года родители меня стали готовить меня для самостоятельного переезда в Саратов. Купили билет. Я должен был только закомпостировать его в Москве. Переездов с вокзала на вокзал, кассовой суеты я к тому времени насмотрелся вдоволь. Знал прекрасно, что и как надо делать. Мама стала собирать мне чемоданчик. В него я сунул свои накопления, вложенные для понта в блестящий под золото алюминиевый футлярчик от блокнотика. Пижон! Мама сразу заметила «золотой» блокнотик. Что это, Коля, у тебя? Раскрывает, а там пачка десятирублёвок! Надо сказать, деньги на проезд мне давались, должны были сохраняться в другом месте. Я сник, рассказал происхождение денег, для чего они. Мама разволновалась, представила себе мои лишения ради «пустой и опасной затеи». Деньги оставила, но взяла с меня честное слово, что винтовку покупать не буду. Когда вырастешь, купишь! – разрешила Мама. (Когда я вырос, юношеская страсть улеглась, появилась масса иных нужд для траты денег). Но желание иметь спортивное оружие томило меня всю юность.
Восьмой класс. Юношеская мода на «крутость». Носим сапоги, прорезиненные плащи – «макинтоши» с поднятыми воротниками, кепки – «лондонки». Мечтаем иметь финки. Не для того, что бы прирезать, кого ни будь, а для причастности к мужам. Как кинжал – обязательная деталь кавказского костюма, финка – деталь костюма «бича тралфлотовского». Вечерами молчаливой шеренгой фланировали по заснеженной, лиричной «Пушке». В хорошую погоду выходили на «Бродвей» – проспект Сталина. В плохую, из-за его меридионального расположения, пурга и сырость, так несли «в морду» или в спину, что мы старались увернуть с этой продувной «трубы». Впрочем, в сапогах, с поднятыми воротниками на проспект не выходили, чувствовали: «не соответствует». Нам с Витькой нравилось брести по заснеженным улицам, под жёлтыми фонарями, мимо оранжево – розовых окон, развивая мировоззренческие идеи, с наслаждением погружаясь в юношеское резонёрство «о жизни». Некоторые окошки уже окрашивались холодно-голубым отсветом телевизоров – свидетелей неотвратимости благополучия и прогресса!
Запретный плод сладок. Многие сверстники стали покуривать, выпивать в компаниях «красное», даже вне праздников. Меня это миновало. Интерес к интимным отношениям выражался в восхищённом выслушивании сюрреалистических баек старших парней по дому. Однажды в наши руки попал иностранный (вероятно, шведский) «порно журнал». Сейчас я очень сомневаюсь в такой его квалификации. Попал он нам через десятые руки от моряков. Почему сомневаюсь? По степени скучности он не шёл ни в какое сравнение даже с теперешними «глянцевыми журналами» из обычного киоска! Он был не цветным, без каких либо «развратных» картинок, весь заполненный коротенькими заметочками на шведском, напечатанными вычурными латинскими буквицами. Вероятно, это были всевозможные объявления. В конце несколько страниц были заполнены рекламками по пятнадцать – двадцать строчек с фотографиями обнажённых, не очень молоденьких женщин! По нашим понятиям – старух! (лет по тридцать). «Стриптизёрши» стояли в скованных позах на фоне обычных квартирных интерьеров, некоторые принуждённо улыбались, большинство глядело совершенно серьёзно и даже деловито. Мне запомнилась одна фигурка, потому что она выставила одну ножку перед другой, склонила головку на бочок и свободной рукой опиралась на «богатые» напольные часы. Помню, мы сидели на перильцах детской горки во дворе, пролистывая туда-сюда на морозе гладкие страницы. (Журнал надо было срочно вернуть). Мои пацаны лихорадочно бегали глазами по фотографиям, обсуждая висевшие груди и растительность внизу живота. Сейчас я понял, что эти фотографии были всего лишь иллюстрациями к объявлениям о брачных знакомствах! Журнал выполнял функции сводни для тех, кто не мог подыскать пару для замужества! Ни к порнографии, ни к сексу, эти заметки отношения не имели. Потому то он и курсировал среди моряков. Во время коротких перерывов между плаваниями им просто некогда было подбирать себе супруг. А тут, пожалуйста, заблаговременно можно облюбовать молодку, узнать её вкусы, параметры, доходы. Возможно, она сама афишировала свои требования к будущему супругу, декларировала его доходы, род занятий. Возможно, и интерьеры были реальными квартирками претенденток. Возможно, по указанному адресу можно было выслать собственное фото и деловые предложения.
Ещё я увидел, но постеснялся попробовать настоящую, заморскую жевательную резинку. У кого-то из старших парней, не у Юрки ли Журавлёва, появилась початая пачечка, размером со спичечный коробок, помню, голубенькая. Белые пластики резинки были спрессованы в кубик, но легко отделялись. Владелец пачки, только показывал, но пробовать не давал, жадничал! Потом всё-таки оделил ребят по одному пластику. Я гордо отказался: по идейным соображениям и не хотел унижаться перед Юркой.
В восьмом, к концу зимы, может быть в начале марта, (Да–да, потому, что везли подарки – самоделки для подшефных колхозниц!) от школы повезли большую «делегацию» в подшефный колхоз, в Мурмашах, точнее, в сидевшем рядом посёлочке «Молочное», на реке Туломе. Собрали участников самодеятельности, они должны были выступать, «малышей» с самодельными столярными изделиями, изготовленными на уроках труда, и просто старшеклассников, т.е. нас. Нас в качестве статистов, аплодировать, подпевать, и «для ознакомления». Через небольшой промежуток планировалось вывезти нас на день или два «на практику» «для работы на животноводческой ферме». Так завершались наши «труды». Многие хотели «отвалынить» от поздравительного мероприятия, но школьное руководство проявило бдительность. Вот мы пришли в назначенный день, возможно, даже, самого восьмого. Он тогда был рабочим днём. Пришли принаряженные, с утра, в школу. Автохозяйство по заявке выделило нам автобус. Разбитый, дребезжащий, ЗИС. Современный читатель таких автобусов не знает. В нём всё было устроено против пассажиров, начиная с узких входов, не закрывавшихся дверей гармошкой, постоянно дребезжавших стёкол, перекашивавшихся в зубчатых проёмах окошек, сидений с выпиравшими пружинами, жесткими рессорами, и главное, слабым не надёжным двигателем, воющей коробкой передач, ненадёжными тормозами! Предполагаю, что этот агрегат общественного транспорта, был сломан, не был выпущен в рейс по городу, поэтому его охотно предоставили «для экскурсии». Мы под предводительством Людмилы Григорьевны, весело штурманули автобус, расселись. Девочки постарались занять передние сидения, двоечники – задние, а умеренные, вроде нас с Витей, угнездились посередине. Классная руководительница уселась среди девочек. «Малышей» т.е. шести, семиклассников, с их изделиями и подарками (в подарки были присоединены деревянные разделочные доски, выпиленные и «ошкуренные» учителями труда, а так же, выточенные ими на токарном станке деревянные скалки) видимо, усадили в другой автобус под присмотром пионервожатой. Иначе, они бы не доехали. В нашем автобусе я «малышей» не помню. Путь до Мурмашей в Мурманске считается дальним. Этот посёлок находится на юг от Мурманска, за Колой, за устьем Туломы, впадающей в залив. В предвкушении бездумного отдыха мы тронулись. Пока ехали по городу, было хорошо, т.е. автобус рычал, дергался (не переключались скорости), переваливался с боку на бок, все его металлические детали отчаянно гремели и звенели, но всё это было обыденным. Зато, минут через пятнадцать, когда улицы закончились, и водитель попытался прибавить скорость, начался «опасный аттракцион». Скорость не увеличивалась по двум причинам: явной несостоятельности двигателя и глубоким рытвинам на дороге. Сначала мотание из стороны в сторону, провалы и толчки снизу понравились задним парням. Они начали громко «эхать», вскрикивать, «гоготать», подначивать девочек, которых откровенно укачивало. Мы напряжённо ждали окончания «временных» мучений. Но они и не собирались заканчиваться. Примерно через полчаса езды все почувствовали острый тошнотворный запашок горелого бензина. Он вообще присутствует во всех мурманских автобусах. В этом он был гораздо сильнее даже при не работавшем моторе при посадке. Но мы подумали: при езде развеется! Чёрта с два! Несмотря на грандиозные щели в окнах, дверях, запах густел, нагнетался, приобретал удушливую тлетворность. Выхлопная труба самодвижущегося агрегата, видимо, прогорела или отвалилась совсем. Моторный выхлоп нещадно проникал в салон. Девочки, сидевшие ближе всего к кабине и мотору, бледнели и начали зеленеть. Людмила Григорьевна, что-то кудахтала, сначала пыталась шутить, подбадривать, затем замолкла, с трудом удерживая себя в вертикальном положении. Примолкли и ёрничавшие заднескамеечники. Вовка Захарьин сидел у окна, по просьбе Людмилы Григорьевны поднял его. Свежий ветер прорвался в салон. Но мы уже надышались угара. Головы заболели. Сам Вовка непрерывно шутил, иронизировал, залихватски распевал «Шаланды полные кефали». Вдруг он высунул голову в открытое окно, и его вырвало. Петь он перестал, тихо отвалился, сидел, подставляя лицо ледяному ветру. Наконец, автобус замер. Мы не поверили себе, стали всматриваться в оттаявшие пятна на морозных стёклах. Нас доставили к сельскому клубу. Предстояло мероприятие. Клубчик был, как и положено, небольшим. Печное отопление. Зальчик чуть больше школьного класса. Я думал, какой концерт? Все сдохли! Нам дали оклиматься, пока собирались зрители, минут тридцать. И ребята ожили! Как раз набрался народ, простые сельские трудяги, в основном женщины, ведь концерт предназначался им. Наши спели, станцевали на хорошем уровне. Педагоги не скупились на патетические «речевые вставки», поздравления, комплименты «женщине – труженице». Всё шло, как положено. Селянки были тронуты. Младший брат Светки Гехман, Лёня, которого нещадно дразнили «Зюзей», умненький, положительный мальчик, чётко собрал классическую табуретку из изготовленных им деталей. Мамаши, привыкшие к своим курящим, ленивым матерщинникам, изумлённо качали головами. Впервые им показали идеального, трудолюбивого школьника, пай-мальчика. А когда, в финале, мы начали вручать, изготовленные ребячьими руками, привезённые деревяшки, женщины едва не рыдали. Мы совершенно позабыли о перенесённых муках. Зато по окончании задумались, как ехать назад. Людмила Григорьевна проявила волю, переговорила с кем надо, и мы вернулись на другом автобусе, возможно даже, на рейсовом. Этого я уже не помню. Все вернулись разбитыми, но удовлетворёнными. Мероприятие было проведено! Потом, много дней подтрунивали друг над другом о бедственном положении в автобусе. Особенно досталось Вовке Захарьину. Я, на собственное удивление, перенёс качку и травление выхлопными газами лучше многих. Тошнило, но не вырвало, и виду не подал, что мне плохо. Только бледнел, конечно, болела голова. После этого испытания стал увереннее в своих физических достоинствах. Даже, когда, совсем весной, открыли окна в классе, у парней появился соблазн перед девочками прыгнуть со второго этажа, я тоже прыгнул. Как бы нехотя, небрежно, за компанию. Приземлился удачно, не ушибся, не потерял равновесия. Словом продемонстрировал мужество, не выбился из компании. А затравила это небезопасное дельце Людка Мурашова. Она, кокетничая со спортивным Славкой Майоровым, сама выдала эту идею «на спор». Славка, не долго думая, махнул в окно. У него и не могло получиться плохо! За Славкой, Витька Кириков, Вовка Сверчков и все случившиеся тут мальчишки. Тем более, коварная Людка затеяла с девчонками нечто вроде морального тотализатора, оценивая мужество «сильной половины» класса. Мне терять достоинство в глазах «Мурашки» было смерти подобно.
А в этот колхоз «Тулома» нам пришлось съездить ещё раз, наверное, в апреле 1959 года. «На практику». Кажется, мы добирались на обычном «общественном» рейсовом автобусе, без изматывающей качки и бензинового перегара. Хотя считалось – зима, морозы уже закончились. Мы должны были «отработать на ферме» два дня с ночёвкой в походных условиях. Было договорено предоставить нам для ночёвки школьное помещение, о деталях не сообщалось. Мы предчувствовали романтическое путешествие, оделись по рабочему, захватили небольшую еду, оживлённо тронулись в путь под предводительством нашей далёкой от крестьянства «англичанки». Я форсил в хромовых сапожках. Когда добрались до места, выяснилось, что школка – деревянная, двухэтажная, рубленая домушка. Каких – либо спальных мест не предусмотрено. Просто в небольшой пустой класс на втором этаже натаскали сена вдоль стенки, положили дров у печки. По приезде нам дали отдохнуть часика два, разобраться с уличным зимним туалетом, со вкусом в тесной компании съесть практически все захваченные из дому запасы. Было весело, необычно, радостно. Девочки охотно проявляли скрытые способности к наведению семейного тепла и трепетных отношений. Мальчишки, как настоящие мужчины, ничего не делали, пользовались готовеньким, надо всем потешались. Прятали за таким нигилизмом неумение и растерянность перед необходимостью быть взрослыми. Потом нас сводили «посмотреть» на обычную низенькую пахучую коровью ферму. Поводили по коровьим рядам, дали насладиться густым навозным смрадом. Мы побаивались задумчиво – недоумённо жевавших коровьих морд, фыркавших нам в физиономии. А когда проходили по срединному проходу, старались отдвинуться от мотавшихся обгаженных хвостов, которые, не спеша, приподымались, давая возможность рогатой красавице пустить презрительную струю в нашу сторону. Наши шараханья доставляли смешливое удовольствие маленьким, закутанным дояркам. Они мелко хихикали, покрикивали и чувствовали себя на высоте. Всё было в диковинку, всё «настоящее», что мы видели только на фотографиях в газетах и в киножурналах. Коровьи автопоилки с педальками внутри. Осьминоги доильных аппаратов. Подвесная железная дорога по центральному проходу. Отдельный телятничек для выхаживания молодняка. (Туда поставили самых спокойных и домовитых девочек). И даже миниатюрный «красный уголок» с портретом Ленина, вымпелами и столом для перекуса доярок. Тут надо отвлечься.
В Мурманске и во всей Мурманской области нет никаких условий для естественного молочного животноводства. Другими словами, коровы там жить не могут, им просто нечего есть. Всё молоко, продаваемое в магазинах, и молочные продукты изготавливаются из привозного молочного порошка. Но партия, озабоченная благосостоянием трудящихся, решила «развивать» заведомо убыточное сельское хозяйство за полярным кругом. Мы же покоряли природу! Были созданы колхозы и совхозы. Построены обычные для средней России МТФ. Ну, может быть, их получше утеплили, не допускали битых стёкол в окошках. Завезли самых обычных черно-белых холмогорских коров. Стали получать «живое» молоко. Кормили коровок круглый год привозным прессованным сеном и комбикормом. Предполагаю, себестоимость этого молока была астрономической. Но главное было достигнуто: северяне получили свежее молоко! Конечно, на молочных заводах оно более чем наполовину разбавлялось порошковым и продавалось по демпинговым ценам. Но всё же, в советском заполярье производилось живое молоко!
В первый вечер нам только показали, что мы должны делать завтра с утра. А мы должны были исполнять работу скотников: очищать пол под коровками, грузить навоз лопатами в подвесную люльку, вывозить из помещения скотного двора на настоящий двор и вываливать, куда придётся. Нас охватило двойственное чувство. С одной стороны, мы были воспитаны в обывательском презрении к «чёрной работе», молодёжном насмешливом отношении к показательной пролетаризации и всему «краснознамённому» и, в конце концов, навоз и вонь претили, вызывали естественную брезгливость. С другой стороны, мы знали: это красиво, благородно – идти в глушь, нести знание и культуру, трудиться на благо Родины на любом участке, куда тебя призовёт долг комсомольца. Слово «НАДО!» для нашего поколения не было пустым звуком. Пассионарное чувство жертвенности ещё не угасло в советских людях, альтруизм ещё не был высмеян и опозорен. Мы были морально готовы добросовестно работать в этой грязи два дня! Но у многих сжались сердца при виде чумазых, закутанных, грубоватых доярок. Так натуралистично мы ещё не созерцали неизбежность и неизбывность пожизненного пролетарского быта. У многих промелькнуло в головах: А если бы, я? А вот так, всю жизнь?! И тихая, непроизносимая уверенность: Нет, нет! Только не я! Никогда! Да, наверное, в первый день из ручной работы нам дали возможность «потрогать» животных: вручили по железному скребку с грубыми треугольными зазубринами и велели почистить засохшие занавоженные места на шкуре. Мы были поражены «грубостью» такого обращения. Думали, коровам будет больно! Ничего подобного! Коровы спокойно стояли, изредка пуская по телу волну подёргиваний. Зато после скребка оставалось чистое лоснящееся место, как чёрно – белый ковёр. Оказывается, коров чистят, как коней!
Вернулись в школку полные впечатлений, но не шокированные. Опять хохот и «подтырки». Вспоминали, кто, как реагировал на коров, кто откровенно боялся, а к кому коровьи морды тянулись сами. Галя Короткова первая погладила широкий курчавый рогатый лоб. Двоечникам было поручено растапливать печку, следить за огнём. «Англичанка» решила, что вечером мы должны пить чай. Хотя кружки захватили не все, и заварки не было. В сумерках мне вручили чистое ведро, направили на реку, к проруби. А показывать, где прорубь, послали Таню Качурину. Надо признать, я был очень смущён, т.к. нам в спину посыпались не слишком прозрачные намёки. Тропка была узкой, заледенелой, видно воду брали часто и постоянно проливали. Мы осторожно семенили друг за другом. Наверное, я очень мотылялся в скользких сапожках. Таня в валенках решительно отобрала у меня ведро, я сделал вид, что сам избавился от него. Да, конечно, я был совершенно не самостоятелен, позорно тащился за нею не для чего. Помощи от меня не было никакой. Добрели, съехали с небольшого откоса к аккуратной дырке во льду. Татьяна набрала воды и сама потащила наверх. Вот позорище! Надо было галантно, учтиво взять полное ведро и красиво пронести его от реки до печки. Я это понимал, а сделать не мог. Вместо этого, кривляясь и ёрничая, пританцовывал сзади. Да, мужчина во мне не вызревал! А в классе уже достали остатки еды, разложили на газетке и почти всё уничтожили. На ночлег девочки разместились в двух углах, нагребли сенца, накрылись пальтишками. Мальчишкам досталась серединка. Мне и есть не хотелось. Лёг, потянулся, снял сапоги, не раздеваясь. Так сладко, так хорошо. «Англичанка» дала бутерброд, пожевал и начал задрёмывать под оживлённый шёпот девчачьих разговоров. Им вовсе расхотелось спать. «Англичанка» тоже шепталась и пересмеивалась с ними. На другое утро всем стало смешно, когда проснулись и обнаружили себя не дома в постелях, а одетыми на сене, на полу в пустом деревянном домике. Конечно, начались комментарии, с большой долей фантазии, кто, как спал. «Колька, а у тебя глаза были открыты!» «Мы думали, ты не спишь!» Я смутился, но сделал беспечное лицо. Журка мягко заступилась за меня. Всё-таки, славная она подружка! Не помню, как уж мы умывались, приводили себя в порядок, завтракали ли. На работу! На работу! Мы же приехали трудиться! Пришли на ферму. Озабоченная «бригадирка» с нашей «англичанкой» расставили нас небольшими группками по «участкам». Нам с Витей достался отрезок коровьего «проспекта» тел в двадцать. Надо было следить, что бы он не «зановаживался». Коровы стояли в два ряда, головами к стенкам, задами в проход. Площадки – тротуары под коровами были сделаны с наклоном в середину, поэтому жидкие нечистоты сами стекали в бетонные канавки, окаймлявшие с двух сторон центральный тротуар. По идее, они должны были сами утекать по канавкам за пределы коровника. Но не утекали, потому что навоз и опилочно – соломенная подстилка, обильно напитанная кое-чем, съезжали в те же канавки, крепко их закупоривая. Требовалось бесстрашно отгребать коровьи ляпухи лопатой из-под священного животного, нагружать в качающуюся на цепях подвесную люльку. Когда люлька наполнится, надо было аккуратно толкать её вдоль центрального прохода прямо в распахнутые ворота в торце коровника. Почему аккуратно? Потому что из механизма люльки торчал гнутый стержень – ручка запорного устройства. Коровницы сразу предупредили нас, что бы мы не вздумали возить грязную люльку за этот штырь. Стоило на него надавить, и это чудо инженерной мысли легко переворачивалось, высыпая содержимое прямо под себя. Мы это уяснили и штырь давили, только оказавшись на улице, на приличном расстоянии от дверей. Доехать с люлькой до нужного места не представлялось возможным, направляющая балка – рельс на улице обледеневала, ролики не продирались сквозь наледь. Мы всё время опасались ругани за неправильную работу, но коровницы махнули рукой. В общем, процессом уборки навоза мы с Витей овладели быстро. Огорчало лишь то, что он был непрерывным, т.е. нельзя было напрячься, вычистить и передохнуть. Мы удивлялись, как мало подстилки подкладывали коровам, некоторые возлежали вообще на сыром цементе. В конце ряда, у торцевой стены возлежал хозяин – здоровенный бычище с недобрым взглядом, в два раза больше любой коровы. Он был прикован цепью за нос. В то время как коровки носили цепное ожерелье на шеях и уже за него замыкались к общей трубе. Всё помещение было насыщено разнокалиберными трубами: одни намертво зацементированы и приварены, играли роль перегородок и турникетов. Другие – водопровод в автопоилки. Третьи – молокопровод. Четвёртые – тёплая вода для мытья коров. Электропроводка, кажется, тоже в трубах. Неграмотные доярки хорошо разбирались в этих трубах и шлангах. Они, как вымуштрованные солдаты – оружие, на ощупь определяли нужные трубы и краники. К дойке у нас с Витей наступил перерыв. Доярки полотнищами, намоченными в тёплой воде, стали обтирать вымя у закреплённых коровок. Быстро, деловито. Коровки слушались, процедура им нравилась. Женщины усаживались на табуреточки, насаживали на соски алюминиевые стаканы доильных «осьминогов», включали вакуум. И пошло! Молоко забулькало, потекло по стеклянным вставкам в шлангах. Многие доярки после снятия аппаратов руками додаивали в ведро. Оказывается, животные не всё молоко отдают в аппарат. Если хочешь получить большие надои, не ленись работать руками! По окончании дойки доярка, чей ряд мы чистили, позвала меня в красный уголок, посадила за стол, налила полулитровую банку тёплого парного молока и отрезала толстый ломоть чёрного хлеба. К парному молоку я привык у Бабули. Некоторые не выносят его «грудного» сладковатого аромата, «слишком натурально». Мне нравились и теплота, и густота, и кремовый оттенок вкуса. С наслаждением выпил всю банку, слопал весь хлеб. Стало весело и блаженно, понял, что вахта заканчивается, и я не осрамился. Не помню, корм мы раздавали до дойки или после, это не важно. Основное впечатление – острый, квашеный с тухлятинкой запах силоса. Как из бочки с испорченной кислой капустой. Ничего, коровки ели. Давали ещё чуть-чуть сенца. Силос нам «разрешили» раскладывать вилами в кормушки, для чего надо было зайти в узкие проходы вдоль стен. Там, тоже курсировали подвесные люльки для корма, чуть почище центральной. Теперь к нам были обращены не загаженные зады, а довольно милые и приятные коровьи лица с крупными выразительными глазами, огромными губищами и ещё более, огромными язычищами, которыми они вращали и пытались дотянуться до нас. Свисавшие комья пены не вызывали отвращения. А морды с разной величины рогами совсем не вызывали страха. Мы уже адаптировались, почувствовали доверие животных. Доярки уже поделились главной животноводческой заповедью: бодаются только комолые (безрогие) или молоденькие. Сено они раскладывали сами, не равномерно, кому-то – по больше, кому-то – поменьше. Да и между собой доярки поспорили из-за сена. И совсем немножко посыпали в кормушки комбикорма. За весь рабочий день случилась только одна накладка. В другом конце скотного двора такую же работу выполняли девочки: Журка с Васькой. Когда они навалили люльку навоза, попросили помочь вывезти грязную люльку на улицу. Девочкам не хотелось выскакивать из мокроты на морозный ветерок. Пошучивая и любезничая, мы с Журкой стали толкать драгоценный груз к выходу. Видимо, она не придала серьёзного значения инструкциям в отношении торчащей рукоятки стопора. Чисто по-женски, она старалась дотрагиваться только до чистых элементов агрегата. Совсем близко от ворот она слегка надавила ладошкой на коварную железяку. Щелчок, Ууухх! Полукруглое дно люльки заколыхалось у нас перед глазами, а ароматная куча добра раскинулась у ног! Мы огорчённо замерли. Больше всего я опасался пролетарских криков, демонстративного негодования по поводу нашей неловкости. Но доярки почти не обратили внимания. Кто-то показал, как вернуть люльку в исходное положение, закрепив злосчастный стопор. Мы вдвоём резво лопатой и вилами покидали содержимое в кузов. Справились быстро, подчистили следы на цементе. Как ничего и не было! Я отвёз злосчастную люльку, а Журка тихо удалилась с фермы. Они с Васькой решили, что с них хватит! Ну, вот и вечер. Людмила Григорьевна собрала нас с рабочих участков, мы сдали грязные синие халаты, потянулись к школке. Выяснилось, что двоечники убежали с работы часа через два, другие пробыли полдня. Мы с Витей и девочки из телятника оставались всю смену. Трудовому подвигу радовались все одинаково. Быстренько подобрали вещички, поскакали на автобусную остановку в поселке. Гуртом ворвались в рейсовый автобус, напугав кондукторшу. Так много народу в посёлке «Молочное» не садилось никогда. Помню, автобус очень медленно тащился в Мурманск, а в туалет хотелось очень сильно. Я раскачивался в своих замазанных сапожках, вцепившись в хромированный верхний поручень, едва дождался остановки. Бурно примчался домой. Так закончилась «практика». Почему-то «Мурашки» тогда с нами не было. Болела, или сумела «отбояриться»? Я ещё не переживал по поводу её отсутствий. Нет! Была, болтала и форсила с девчонками, учила их жизни! Наши рабочие участки были далеко друг от друга. Мы вели себя, как «незнакомые». Меня ещё не сжигало постоянное желание видеть её.
Не помню, в конце, какого лета я простудился на Волге. Заболел дней за десять до отъезда в Мурманск. Помню, проснулся утром (после купания?) с высокой температурой, обездвиженный. Вдобавок, начала кружиться голова, меня несколько раз вырвало. В доме поднялась паника. Родители дали аспирина, уложили меня днём на Бабулину постель, надеясь, что «само пройдёт». Не проходило. Вызвали скорую. Наверное, ходили звонить к Гнутенкам. Взрослые решили, что у меня «отравление». «Скорая» послушала, посмотрела термометр и отправила меня в терапевтический стационар «на гору». По возрасту уже не подходил для стационара в конце Петровской. Тогда я не придал значения месту. Мне, вообще, ничего не хотелось, только бы не трогали! А место – старинная дореволюционная больница, которой заведовал Абрам Кассиль, отец популярного детского писателя! Эта больница кусками описана в некоторых произведениях Льва Абрамовича, особенно, в «Швамбрании»! Как Вы догадываетесь, это шикарное земское учреждение к концу пятидесятых, двадцатого века, круто устарело. Меня положили в мужскую палату (я то ощущал себя ребёнком!) человек на пять – шесть. Все пациенты были выздоравливающими, т.е. блаженствовали, ухаживали за сестричками, гуляли и всячески оттягивали выписку. Я единственный, неподвижно лежал в полусопоре, ничего не просил, ничем не интересовался. Конечно, сразу начали колоть антибиотиками. Как сомнамбула, подставлял известное место, не реагируя на неудобства. Даже в туалет вставал раза два за сутки. Надо было брести в дальний конец длинного коридора, мимо ворковавших бездельников и бездельниц в больничной униформе. Врачи не нашли, слава богу, пневмонии, решили, что меня поразил «бронхоаденит». Дня через четыре температура спала. Я освоился, т. е. молча ходил в коридор на кормёжку, молча лежал, глядя в потолок, слушая бывальщины и побасёнки «сокамерников». Мама приезжала с передачками, расспрашивала врачей, объясняла необходимость отъезда. Родители уже собирались уезжать порознь, оставлять меня в Энгельсе не хотели. Помню, мне захотелось арбуза. В палате все ели арбузы и мне очень захотелось, значит выздоровел! А Мама привезла ситро, памятуя, что я любитель газировки. Дня за два до отъезда меня забрали домой, подкормили домашними щами, жареными лещами. И я вполне оклимался. В Мурманск вернулся обычным, загорелым «отпускником». Наверное, в Мурманске Мама водила меня к терапевтам, они ничего худого не обнаружили, велели не простужаться.
В восьмом (не уверен) случился такой эпизод. Как-то педагоги, вероятно, по «методической» подсказке, решили провести школьный вечер по типу соревнований между классами, что бы выяснить, какой класс лучше. Может быть, они хотели разжечь между параллельными классами конкуренцию, и тем самым воодушевить нас «на ещё более активное овладение знаниями». В чем-то предлагаемые конкурсы предвосхищали будущие КВНы. Мы должны были начать с шуточных спортивных соревнований, типа перетягивания каната или бега в мешках. Но организаторы таинственно намекали, что возможны и неожиданности, вроде отжиманий или подтягиваний. После этого классы должны были продемонстрировать, как они помогают в домашнем хозяйстве, потом показать возможности самодеятельности и пр. Учителя, пионервожатая (она отвечала за всю самодеятельность, не только за пионеров), комсомольский актив, недели две нагнетали возбуждение, тревогу и растерянность среди законопослушных школьников. Это называлось «обсуждением и подготовкой к мероприятию». В один прекрасный день нам велели подойти к шести, прихватив физкультурную форму. «Вечер» в школе всегда начинается ранее назначенного. Он начинается с атмосферы лёгкого сумбура, суеты устроителей, волнений «ответственных», выявления несогласованностей, мелких недоразумений, вроде неявки кого-то ожидаемого. А тут ещё позвали мамаш из родительского актива, которые отвечали за соревнования по «домашней работе в помощь семье». По-моему, они давно наметили победителей, распределили награды и поощрения. Вот мы собрались. Позвали в спортзал. Там оказались мы и «бешники», «училки» и родительницы – судьи, школьные активисты и проч. Посадили нас в рядок. Вела «соревнования» наша учительница физкультуры. Надо сказать, что мы перед этим, конечно, сговорились, выставили самых спортивных ребят под командованием Славы Майорова. Мы рассчитывали, если заставят вести мяч и забрасывать в кольцо, Славка легко наберёт нам очков! Да и в других ожидаемых штучках он не уступит. «Физкультурница» прекрасно знала спортивные и физические возможности обоих классов. Вот она объявляет первый конкурс: Залезть по канату!!! Мы похолодели, никто у нас на уроках физкультуры не забирался до верху, даже «развитые» мальчишки. Поднимались они максимум на два – три подтяга, раскачивались и спрыгивали. Да и не ставила сама «физкультурница» никогда такой задачи. Объясняла только, что надо руками подтягиваться, а ногами делать замок, оборачивая канат одной ногой вокруг стопы другой. Это была теория. «От восьмого «А» вызывается…» Все подумали, конечно, кто ни будь сильный и ловкий. В тишине, словно гром: «Доброхотов!!!» Не знаю, за что она хотела наказать класс, может быть за самонадеянность? А, может быть, хотела создать фору для «бешников»? Всем присутствующим стало ясно, что физкультурница специально приготовила нам провал. Не чувствуя тела, я встаю со скамеечки, медленно иду на непослушных ногах к канату. В зале – гробовая тишина. Чувствую сострадательные взгляды наших и насмешливые «бешников». Знаю, сзади с иронией посматривает Мурашка. Ещё секунда и опозорюсь! Все присутствующие уверены в моём фиаско. Мне же нужно, хоть миг, продержаться на канате. Хватаюсь руками повыше, один раз подтянуться меня хватит. Подтягиваюсь и ногами встаю на узел. Теперь надо, повиснув, положить канат на стопу правой ноги и нажать левой и держать. Удаётся! Выпрямляю тело и оказываюсь сантиметров на пятнадцать выше, чем был! Не разжимая рук, продвигаю их выше по канату, стискиваю, подтягиваюсь, не выпускаю канат меж ступней, снова накладываю левую ногу на стопу правой, а канат между ними. (Делал так, совершенно не задумываясь, у меня левая нога сильней и ловчей правой). Выпрямляюсь, руки скользят вверх. Я стою напряжённый на канате. Подо мной уже метр каната до узла! Слышу шумок в зале, но не вижу никого, смотрю в стенку. (Канат висел в углу. Я стал залезать лицом к стене). Делаю ещё тройку движений, вижу, что я уже на середине стены! Слышу, физкультурница командует: Хватит! Достаточно! – Ну, нет! Загнали меня, хотели опозорить при всех! Не-ет! Продолжаю методично повторять получившиеся движения. Вижу приближающийся потолок, крюк, на котором зацеплена металлическая петля, вделанная в канат. «Слезай, слезай!» – Шумят мне ребята и училки. Успокаиваюсь только, когда вижу: от темени до потолка остались полметра. Начинаю так же методично спускаться, только «шаги» вниз по толстому, кручёному жгуту делаются длиннее. В голове мелькнуло, что надо бы заскользить вниз на сжатых кистях, как делают ловкие киногерои. Тут же понял, что обожгу руки, продолжал спускаться «шагом». Словом, под бурные крики, аплодисменты устало соскочил с нижнего узла. Не чувствуя, ног занял своё место в строю. И далее отрешённо наблюдал другие «номера». Знал, что меня больше не вызовут. Наши везде побеждали «бешников». Закончилась спортивная часть. В приподнятом настроении брожу по школе, среди озабоченно снующих участников. «Доброхотов, помогай!» – зовёт кто-то, не Журка ли, нет – Людмила Григорьевна: «Иди скорее в пионерскую! Там конкурс «помощь семье», слушай, сделай, что ни будь за класс!» Вот ещё – думаю – я же ничего не умею «по дому». Но, после «героического поступка» мне не страшно, а забавно. Иду. В «пионерской» на столе, на одеяле разложены брючки, уже влажные и тёплые. Стоит электрический утюг, присутствует полная родительница. Оказывается, надо продемонстрировать своё умение гладить брюки. Бедные брючки до меня парило несколько человек. Это дело я умею, хоть и не люблю. Хватаю утюжок, настилаю влажную тряпочку, и с прижимом пропариваю «стрелки». Родительница, видя мою ловкость, скорее отбирает утюжок. Всё, всё, достаточно! Очень хорошо, отлично! Душа моя поёт. Дважды отличился в один вечер. Конечно, лазание по канату не сравнимо с глажением брючек. Главное, принёс классу баллы, не подкачал! А ещё важнее, ОНА видела мой неожиданный успех. Может быть оценит? Станет благосклонней? Может быть, не будет назло мне хохотать и делать глазки старшим парням? В классе о вечере и моём «спортивном триумфе» вскоре забыли.
Насчёт спорта вот ещё. Самой спортивной девицей в нашем классе, да и во всей школе оказалась, конечно, Мурашка. Она никогда, ничем специально не занималась. В те годы, вообще, не было культа спортивных секций или специальных «школ». Т.е. секции были, но они подразумевали спортивное развлечение трудящихся, а не профессиональную подготовку. Они были просты и бесплатны. Систематически и упорно спортом занимались только отдельные «чудаки». На детей, занимавшихся спортом по инициативе родителей или тренеров, смотрели, как на несчастных, «замученных» маленьких рабов, которых глупые, тупые, тщеславные взрослые злонамеренно лишают «счастливого детства»! По крайней мере, так считал обыватель – «простой советский человек». Вдобавок, семья Мурашовых скорее подходила под категорию малообеспеченных. Мурашка никогда не имела собственного хорошего спортивного инвентаря и спортивных костюмов. Она азартно носилась по спортзалу, в каких ни будь самодельных трусиках, непрезентабельных маечках, не мешавших всем любоваться её ладненькой налитой фигуркой. Она лучше всех, с ходу проделывала заданные упражнения, не боялась снарядов, была ловка и сильна как мальчишка. Единственная, кто перекатывался на руках и делал сальто вперёд, хотя физкультурница этого и не требовала. В смысле видов спорта, занималась она «чем придётся» и «что было под руками». Приладили в зале баскетбольные кольца, появились мячи, и Мурашка стала первой баскетболисткой. Повесили волейбольную сетку, и народ стал восхищаться её подачами. Появился запас лыж с ботинками, Мурашка помчалась по лыжне. Были бы теннисные ракетки и сетка, нет сомнения – она бы стала чемпионкой города! В Заполярье лыжи, естественно, самый популярный вид. У Мурашки прорезался лыжный талант. Она пробегала дистанции быстрее всех, смело каталась с сопок, могла ходить долго, не уставая и не замерзая. Зиму любила. Физкультурница стала выставлять её на все соревнования «за школу», «за город», а то и «на область». Вершиной Мурашовского лыжного успеха в мои мурманские годы стал отбор её в Российскую юниорскую команду на «Праздник Севера» (?), возможно, на какие-то иные соревнования подобного ранга, проводившиеся в Мурманске. Мурашку изъяли из школы и семьи, поселили на две недели, «на сборы» в новую гостиницу, построенную на ул. Профсоюзов, прямо в торце Пушкинской. Гостиницу так бесхитростно и назвали: «Спорт». Потом она хвалилась девчонкам, как их «кормили на убой», заставляли тренироваться и спать, последнего им совершенно не хотелось. Строго следили, что бы не убегали домой. На соревнованиях, в окружении профессионально подготовленных лыжниц настоящих спортивных школ, Мурашка не блеснула, но добросовестно отработала «доверенную честь», была, по терминологии велогонщиков, «в пелотоне», т.е. в общем зачёте не на плохом месте! Для меня же её лыжные успехи отдавали горечью осознания безуспешности собственных попыток преодоления непреодолимого. Но, в итоге, зиму и снег я полюбил. Молодым человеком стал сносно кататься, только не на скорость, не выдерживал физической нагрузки.
Ейск.
Окончание восьмого класса. Весной 1959 года мы перешли в девятый класс. Кажется, повезло и никаких экзаменов мы не сдавали. Ещё в мае я случайно узнал, возможно, от Игорёхи, что в школе набирается группа ребят для поездки «на море», в лагерь труда и отдыха, под Ейском. Тогда в стране развивалось движение комсомольцев – целинников. Молодые романтики по идейным соображениям, по направлению обкомов, райкомов и горкомов ВЛКСМ, ехали, в основном, в Казахстан осваивать просторы непаханых степей, официально именуемыми «целинными и залежными землями». Государство давало им «подъемные», сельхозтехнику, спецодежду, создавало минимальные, полувоенные, спартанские условия жизни, славу первопроходцев. Требовало только одного – хлеба! При экстенсивном производстве зерна, разработанные в европейской части СССР поля уже не обеспечивали население. Забегая вперёд, надо признать, что «окультуривание» казахских степей современными методами сельхозобработки стало очень рискованным делом. В первые годы освоения они дали много пшеницы. Её даже не смогли вывезти всю, погнила на токах. Но затем степные почвы, лишённые привычного травяного покрова, высохли и «запылили». Пылевые бури были таковы, что засыпало щитовые домики по крыши. Обнажался неплодородный грунт, степь превращалась в пустыню! С большим трудом, большим напряжением интеллекта (Терентий Мальцев) были разработаны щадящие методы обработки степной почвы (дискование). Целина начала регулярно давать дополнительное зерно. Небольшая часть комсомольцев – первопроходцев закрепилась, завела семьи, связала судьбы с сельским хозяйством, настроила посёлков. Большинство, разочаровавшись в непрезентабельности трудовых подвигов и прохладном отношении руководства, через год, два, уехали домой. Но в 1959 году молодёжное движение только набирало силу. Это было «взрослое» движение. А в Мурманске в подражание ему создавалось «малое». (Может быть, так было по всей стране?) Старших школьников на один сезон, на лето, по договорённости с колхозами Ростовской области отправляли на сельхозработы. Учитывая тёплый климат, географическую близость Азовского моря, такую ссылку обозначили, как отдых! Небольшие группы из разных школ в целом набирали более сотни человек. Под присмотром преподавателей, пионервожатых, комсомольских руководителей они должны были трудиться и отдыхать в сельской местности приазовья. Группу из нашей школы возглавила Нина Арсентьевна Зотикова! Вначале она набрала – сагитировала несколько человек из восьмого класса, почему-то взор руководства не пал на нас. Старшеклассники категорически отказались. Я никогда не бывал в лагерях. Может быть, это элементарное незнание жизни, пробуждавшееся желание самостоятельности, комсомольская ортодоксальность закипели в моей голове? Желание новизны? Словом, я объявил родителям, что хочу поехать на лето в трудовой лагерь! Родители поразились, стали отговаривать. То ли я так упёрся, то ли они сами решили, что мне нужно немного вкусить трудностей, но вскоре согласились. Только поставили условие: пробыть не полный срок, а только полсрока, один месяц. Мама сама переговорила с Зотиковой, объяснила, что я должен вторую половину лета побывать у родственников. Это оказалось возможным! Сам, того не ожидая, я оказался единственном в классе «целинником»! То, что ехал на полсрока, не умаляло в глазах одноклассников моих претензий на «трудовой подвиг». Хотя я по привычке молчал, весть об этом быстро распространилась по классу. Ребята с удивлением спрашивали, героизм не вязался с моей субтильной фигурой и аутичной личностью. Недельки через две настала очередь удивляться мне! Полкласса, включая: Витю Проничкина, Вовку Захарьина, двоечников вроде Сверчкова, Кирикова, девочек, избалованных курортами: Светку Гехман, Журку, Ирку Васькину, и трудолюбивых вроде Гали Коротковой и Тани Качуриной, а также наших штатных красавиц, «записались» в лагерь! Причём собрались на полный двухмесячный срок. Сам, того не ведая, я выступил «застрельщиком» «патриотического движения» нашего класса! Мы все организационно подчинились властной, непререкаемой, «вредной» Нине Арсентьевне. Характер не вязался с её юношеской фигурой. Она – старая дева, вся школа это знала. Я оказался «застрельщиком», хотя в душе тревожно сомневался, выдержу ли обычный физический труд. Полкласса ехало по моему примеру, посчитав, это дело лёгкой прогулкой. (Раз я согласился!) В школе нам расписали: будем жить недалеко от моря, нас будут возить на машинах купаться.
Вот в назначенный день мы с походными вещичками, заготовленными наматрасниками, прекрасным настроением, в сопровождении волнующихся родителей, собираемся на вокзале. К какому-то южному поезду подцеплены два плацкартных вагона с табличками: «Мурманск – Ейск». Радостный гвалт. Зотикова успокаивает родителей, рассаживает нас. Каждой группке от каждой школы выделены свои места. В нашей группе ещё несколько крупных восьмиклассников и кто-то из «бешников», кажется, девочки. Девчонки занимают купе ближе к серединке. Мальчишек отселяют в хвост. Мы с Витей захватываем две полки на последней стенке у туалета. Решаем, что это даже удобней, не надо маятся в ожидании. Витина Мама просит уступить ему нижнюю. Конечно, я привык к поездам, на второй я – хозяин, а на первую все насядутся. Полный вагон юнцов и девиц! Смех и визг. Строгие голоса сопровождающих. Приключения начались! Родители со слезами на глазах улыбаются, чувствуют, нам уютно и беспечно. Какой там труд!!! Поезд трогается. Девочки первыми приходят в себя, начинают домовито устраиваться, раскладываться, распределяться парочками, троечками. Зотикова прохаживается по вагону, разыскивает и запоминает, кто – где. Охолаживает разошедшихся гогочущих парней. Выясняется, что в вагоне есть и «нормальные» пассажиры, они тоже едут до Ейска, но их совсем мало. Они поварчивают на наш шум и сумбур. Ничего, терпите! Близится вечер. Все достают еду. Огромное количество! Родители постарались! Начинаются взаимные угощения, чаепития. Затем песнопения! Мы воодушевлены, болтаем, не даём спать «нормальным» пассажирам. Они жалуются «Нине». Она наводит порядок. Долго не засыпаем. У каждого, оказывается, есть свои жизненные наблюдения и концепции, которые необходимо довести. Выяснилось, что все мы ужасно умудрённые. За нами ещё целый вагон таких же. Но опытная «Нина» запрещает шастать в другой вагон. И вот так путешествуем трое суток. После Москвы нас подцепляют ещё пару раз к другим пассажирским поездам. Часто бывают долгие стоянки. Нам позволяют выскакивать на тёплые, травянистые откосы. Окна уже открыты нараспашку, тёплый степной ветер бьёт волной. Радостное ожидание неведомого. В пути мальчишки сбились в кучки, не как в классе, появились бесшабашные лидеры. Вовка Сверчков постоянно заводит «жуткие» песни эпатажного содержания, группа «хулиганов» подхватывает. Песни должны приводить в содрогание девичьи купе и «Нину». (По сравнению с теперешним зековским шансоном, льющимся из автомагнитол, просто – «В лесу родилась ёлочка»!) В ответ нас стали часто приглашать в девичьи купе «на собрания». Плотно усаживаемся на полках, человек по шесть. Девочки в лёгких домашних платьицах и сарафанчиках, совсем не те, что в школе. Восемь лет они были запечатаны для нас в футлярчики – формы. Оказывается, они совершенно «не такие»! Стесняемся их теплых тел. Я стараюсь угнездиться на уголочке полки, как на велосипедном сиденье. Ноги «красиво» выставляю в проход. На лице угрюмо – безразличное выражение (так думаю). (Подобную мину строят манекенщики – демонстраторы модной одежды на подиуме). Мне досадно, что нет «Мурашки», и действительно, грустно. А всё же, уютно, хорошо! Вот уже с одной стороны поезда потянулась полоса мутновато – белёсой воды. Лиман, лиман! – Кричат в вагоне. Скоро Ейск! Вот клумбы, садочки, малоэтажные белёные домики. Всё в цветах. Приехали. Дружно выгружаем вещички. Нас ожидают грузовички ГАЗ 51. Рассаживаемся, пылим в степь. Быстро вечереет. Грунтовая дорога сереет среди цепи посадок. Мальчишки показывают друг другу что-то. Деловито кричат сквозь шум мотора. Вот наше село. Одноэтажные домики с садочками. Чистый Энгельс. В серёдке, как небоскрёб, возвышается двухэтажное зданьице школы. Перед ним широкий пыльный двор с каменной выгребной уборной в самом конце, но напротив центрального входа! Школка небольшая, слегка П-образная. За входом небольшой зальчик – фойе, по периферии классы. В классах посередине сколочены нары, так, что можно спать в два ряда, головами друг к другу. Девочек поселяют на втором этаже, мальчишек – на первом. «Нина» – с девочками. В каждом спальном классе – ребята из одной школы. Сопровождающие педагоги озабочены двумя проблемами: не допустить драк мальчишек разных школ, не позволить мальчишкам пробираться к девочкам. Нам сразу строго запретили ходить на второй этаж. В вестибюле – гора душистой соломы. Нам дают команду срочно набить соломой наматрасники. Папа учил набивать, как можно больше, так как сено постепенно уплотнится. В Мурманских инструктажах фигурировало сено, потому что его много на севере, а в степи сена нет, зато избыток соломы. (Эти два «продукта» имеют разные спальные свойства). Стараемся с Витей, набиваем, так что наматрасники становятся цилиндрическими. Ничего! Выбираем себе местечки рядом, лицом в окна. Чемоданы – под нары. Заваливаемся на свои цилиндры. Они проминаются, нельзя сказать: «мягкие», выпирают углы смятых жгутов, покалывает, всё хрустит. Но тело уже устало, оно нашло место упокоения и не желает подниматься. Дивно пахнет хлебом. Нас поднимает железная «Нина», вперёд, в столовую! Ужинать! Оказалось, вокруг школы хороводом располагались аккуратные домки сельского центра, в том числе и столовая. Все сразу там не помещались. Группы стали водить по очереди. Посреди комнатки метров на пятнадцать стоял длинный стол. Вдоль его мы и рассаживались, сразу начали садиться мальчишки напротив девчонок. Мне выпало напротив Журки. Так весь срок я и портил ей аппетит дикими шутками. Кормили всегда одним и тем же: тушёными овощами в разных вариантах, преобладали кабачки. Конечно, хотелось и мясца, но втянулись. После обеда на второй день мы с Витей не выдержали, пошли в сельмаг, он был в этом же хороводе, увидели на полке банку тушёнки, купили, открыли и тут же на лавочке съели. Были очень довольны. Правда, такая трапеза произошла только один раз. В остальные дни мы являлись на обед настолько уставшими, что недоедали и столовское и заваливались на полати. Умывались мы во дворе сбоку, из открытых кранов, устроенных над широким жестяным жёлобом. Умывальных места было два, у одного группировались девочки, у другого мы. Личные вещички были у всех одинаковыми. Только некоторые девочки форсили болгарской зубной пастой «Поморин». Мы старались деликатно не приближаться к умывавшимся девочкам и не подглядывать, хотя так и тянуло. Там мы обнаружили, как милы наши девочки, «бешницы» не шли с ними, ни в какое сравнение! Спартанские условия всем нравились! Никто не ворчал, считалось, так надо для возмужания! Когда мы с Витей обследовали ближние окрестности, обнаружили запущенную спортплощадку, на ней турник из труб. Мы решили ходить сюда, подтягиваться. Я, например, мог подтянуться только два раза, максимум, изогнувшись, рывочками – три. Витя, чуть больше. Мы решили: будем развиваться. Правда, когда стали работать и смертельно уставать, о «Развитии» забыли напрочь!
В первый же вечер мы совершили глупость. Оказывается, при проезде на грузовике ребята рассмотрели в боковых зарослях тучи желтых абрикосов, по-местному, жерделей. Как только все вечерние дела были переделаны, группка наших рванула за село, в темноте пробралась в посадки, выставив дозор, набрала кучу жерделей. Приволокли на стоянку, хвастаясь, тайком слопали. А утром выяснилось, что жердели никто не охраняет, это не сад, а лесопосадки. Жердели, практически дикие. Если хочешь есть, ешь, сколько влезет, пока не пронесёт. Над «грабителями» посмеялись, и они долго вспоминали этот несуразный набег.
Но, вот настаёт рабочий день. Мы немного волнуемся. Всю нашу группу (т.е. класс) во главе с «Ниной» грузовичок везёт на поле собирать горох. Я представлял, мы будем небрежно срывать гороховые стручки с высоких растений. Попутно, есть его. Работёнка предвиделась не тяжёлая. Оказалось, нежный зелёный горошек для консервов собрали в начале лета. Сейчас нужно было «до собрать» оставшийся, перезревший, который после подсушки будет продаваться в овощных магазинах, из которого варят суп и делают «концентраты». Вообще-то, его убирают комбайнами. Но сейчас комбайн сломался. (Мы вспомнили, что по дороге проехали мимо серо-голубой громады «Сталинец-3» на железных колёсах, которая должна была цепляться к трактору, сама она перемещаться и что-либо совершать не могла). Нас ссадили на пыльной границе лесопосадки и полюшка. Совсем – Энгельс, мелькнуло в голове. По широченному полю от края до края тянулись рядки низеньких ростков, изредка покрытых стручками. Рвать отдельные стручки не удобно, долго, тратится много сил. Проще, встав на рядок (пропустив его между ног) обеими руками вырывать растения целиком, бросая их в мешок. И так в согнутом положении, непрерывно выдирая сухие пыльные переплетённые шнуры растений, надо пройти метров пятьсот, ну, триста! Добредя до края, можно свалиться в слабую тень лесопосадки, чуток посидеть и снова устремиться в обратную сторону по другому рядку. Эту технологию рассказала бригадирка. Она же небрежно определила объем работы – на всём поле надо управиться за неделю. Выйдет раньше – очень хорошо! Мы встали шеренгой на краю, выбрали себе рядки, бодро взялись. Быстро почувствовали боль в спинах, кистях. Пальцы почернели, ободрались. Я очень опасался отстать от других, драл горох из закаменевшей землицы с остервенением. Вспотел, покрылся серой коркой. Но, постепенно, по сантиметру, по сантиметру, начал отставать от девочек. Девочки тоже двигались не вместе, а парочками, троечками. Некоторые девчонки стеснялись задирать попки и перемещались на корточках, и всё равно опережали. Вскоре на поле определились две шеренги: девчачья впереди, мальчишечья отстала. Вскоре и Витя, шедший рядом начал неуклонно отрываться от меня. Когда я добрался до противоположного конца, все уже отдохнули и ринулись по новым рядкам в обратном направлении. Словом, я был всё время догоняющим! Мучительно ожидал упрёков и насмешек. Не было! На другой день бригадирка словно сжалилась, облегчила задачу, велела оставлять вырванные спутанные комки гороховых лиан на рядках. Их подберёт комбайн. Первые дни мы «умучивались» так, что плохо ели за обедом, после него валились на нары. Постепенно втянулись, переносили утренние труды, как должное. Появились силы на вечернее романтическое времяпровождение.
А по вечерам начались ТАНЦЫ! В школе на втором этаже существовал «радиоузел». По вечерам местные парни распахивали его окно, выставляли динамики, «крутили музыку» с пластинок, возможно и с магнитофона, потому что музыка иногда лилась «нон стоп». Хотя, в те годы магнитофоны были чрезвычайной редкостью. Преобладали «стационарные» ящики килограмм на двадцать пять. Думаю, в сельской школке такого ящика не было! Всё трудовое население школки высыпало на мощеную плиткой паперть перед входом. Наши девочки появлялись вымытые и причёсанные, в вечерних нарядах!!! Оживлённые. Таинственные. Словно не тащились только что в перевёрнутом виде через знойную марь. Кстати, вечерний наряд представлял собой или сарафанчик в оборочках, или сверх шикарную юбочку – абажур, и конечно, сверх открытый верх. Местные ребята стремились познакомиться с «городскими» девицами, продемонстрировать удаль. «Нина» и другие воспитательницы опасались стычек. Инструктировали девочек не уходить с местными и поодиночке. Среди девчонок оказались «бывалые», умевшие сами управлять ситуацией. Оказалось немного парочек, которые дружили и в школе, и стремились уединиться вечером без свидетелей. Так среди «бешников» выявилась такая парочка, красивая и милая, вызывавшая восхищение сверстников. Имена я их забыл, а в лицо помню и сейчас. Они и в лагерь поехали вместе, что бы им не мешали. Об их отношениях знал весь класс. «Нина» смирилась, что они всюду являлись «за ручку». Однако по вечерам постоянно справлялась, куда они делись, пыталась посылать мальчишек на их розыски. Посыльные всячески скрывали разыскиваемых. Мальчишки быстро усвоили правила поведения на чужой территории. Вне танцев мы бродили в сумерках шеренгами по селу, горланя доморощенный шансон. Хитом сезона оказался: «Я иду по Уругваю! / Ночь, хоть выколи глаза! / Слышны крики попугая, / Обезьяны голоса!» и т.д. Хит номер два: «Лишь только вечер в Стамбуле наступает, / Все турки пьяные по лавочкам лежат! / Али – Баба сосиски там рубает / и напевает (далее не помню). Основной хук в припеве: «Али – Баба! Ты посмотри, какая женщина! / Она танцует, флиртует и поет!» Далее – неприличный домысел певцов. Видимо, мы основательно запугали местных подростков. А может быть, они все разъехались на лето? Словом, при мне никаких стычек и драк не случилось. Девчонки взрослели быстрее нас, за кавалеров нас не держали. Каждая по-своему, демонстрировала себя «чужим»! Мы с досадой обнаружили, что Журка с Васькой и кое-кто из «бешниц» отлучались на запретные местные танцы у клуба! Там паслись совершенно взрослые и нетрезвые парни, поэтому всем приезжим мурманцам было категорически запрещено туда «шастать»! Нашим парням там тоже было не на кого глазеть. Не «колбаситься» же перед простоватыми колхозницами – переростками! Для девчонок оказалось это легче. «Скромные» девочки, побоявшиеся «взрослых» танцев, возревновали к Журкиному «бешенному успеху» и «заложили» её нам, но не «Нине»! В итоге, мы стали гордиться Журкой ещё больше, не уронила мурманскую честь! Правда, кокетство и «флирт» наших девиц привлекли местных переростков на школьные танцы. Но они паслись в стороне, поглядывая из темноты. Не обученные стильным танцам, опасались потерпеть фиаско.
С работой и танцами мы подзабыли, что ехали-то «на море»! Поэтому пришли в огромное воодушевление, когда нам объявили, что повезут купаться. Вначале, нас по-простому, в кузове привычного грузовичка привезли на лиман. Он был ближе. Вода оказалась почти горячей, белёсой. Мелко. Отлогий берег весь состоит из ракушечника: на твёрдом ракушечнике – барханы ракушечника-песка. Ничего курортного. Но нам так хотелось воды, расслабленности, простого безделья, что все остались весьма довольны. Через недельку, а мы уже покончили с горохом, убирали то кабачки, то патиссоны, нас отвезли в собственно Ейск, на многокилометровую пляжную косу. С одной стороны мутное зеркало лимана, с другой зелёно-голубой накат настоящих морских волн! «Нина» присматривала, что б не перетонули. Наплавались, належались, Несмотря на «Нинину» неусыпную строгость, поиграли в неизбежные брызгалки, утоплялки, визжалки, побрасалки. Перекусили в пляжном кафе обычным советским закусоном – сосисками с макаронами. Помню, взял окрошку, был в восторге, квасной вкус остро напомнил энгельсское детство. Девочки раскомандовались, чувствовали себя хозяйками непутёвых юнцов. Пошли осматривать городок. Почти Энгельс, только почище, пореспектабельнее в центре. Курорт всё же! Прогуливаясь по тихой приморской улице – бульвару, упёрлись в скверик с большой круглой клумбой. Она обращала внимание обилием роскошных, ухоженных роз. Беспечно щебеча, обошли. Взоры упёрлись в небольшой полированный гранит. Скромная надпись: Здесь похоронены столько-то (около сотни) детей – инвалидов Ейского интерната, расстрелянных гитлеровцами в …(дата). Задумались. Не клумба, а братская могила! Не бойцов, беспомощных детей! Они не могли оказывать сопротивления! Их убили просто «из принципа», не нужны! Гуляли уже с другим чувством: Хорошо же нам! За мои полсрока в лагере были только эти два выезда на море.
Чем ближе к концу, тем раскованнее мы становились. Постоянный положительно – поступальный трудовой напор притомил. Захотелось баловства, дурашливости, розыгрышей. Я тоже начал «безобразничать». Один эпизод оказался рискованным. Мы убирали патиссоны. Это круглые блюдцеобразные толстенькие овощи с шарообразными наплывчиками по окружности. Маленькие, маринованные, они напоминают по вкусу хорошие огурчики. Чем меньше патиссончик, тем он ценнее для пищевой промышленности. Крупнее чайного блюдца – идёт на корм скоту. Растут патиссоны мощными зарослями с колючими трубчатыми стволиками, здоровенными колючими резными листами. Напоминают заросли добротных лопухов. Нас направляли всегда убирать по уже убранному. Вот и хорошие патиссоны уже давно собрали, отправили на консервный завод. Мы собирали переростков размером от тарелки до крышки хорошей кастрюли. Находить и рвать их было не сложно. Складывали в кучи. Мы понимали, что стараемся не для людей, а для скота. Круглые зелёные тарелки так и просились для игры. Уж очень напоминали спортивные диски. И мы начали украдкой метать эти диски друг в друга. Начали с небольших, диск больно хлопал по спине сотоварища. Он оборачивался в гневе, пытался выяснить, кто бросил. Все, опустив головы, деловито ковырялись в зелёном море. Тогда он, выждав паузу, запускал свой патиссон и делал вид погружённого в труды. Меня эта глупая и небезопасная игра особенно вдохновила. Девочки с «Ниной», как всегда, перемещались впереди мальчишек. Я метнул отличный диск вперёд, не прицеливаясь. Диск приземлился на спину «Нины»! Она вскрикнула от неожиданности, крутанулась для выяснения удачливого метателя. Я присел в заросли с головой, ещё, когда определил траекторию полёта. А, заслышав педагогический голос, не стал разгибаться. «Нина» продекларировала, что «так можно и голову разбить», но допытываться «кто это» не стала. Конечно, больше патиссонами я не кидался. Думаю, она определила, чья рука. Но не сочла нужным срамить меня и наказывать.
Играю роль мрачного влюблённого. Когда, почти весь класс «записался в лагерь», сердце ёкнуло – очень захотелось видеть среди «добровольцев» и милую «Мурашку». Быть с ней рядом целый месяц, вне классных стен, проявить себя, обратить на себя внимание, казалось высшей наградой! Но, увы, Мурашка в лагерь не захотела, поехала с семьёй на Украину. Возможно, она была опытнее, трезво представляла себе предстоящий «труд и отдых». Словом, я постоянно скучал по ней, действительно грустил, можно думать – тосковал! Уже на месте я мысленно дал себе слово «оставаться верным», не принимать участия в юношеских развлечениях сверстников. Первые вечера уходил в цветник за школой, перед правлением, сидел в раздуминах на скамейке среди огромных роз (с блюдце!), слушая долетавшую музыку и галдёж сотоварищей. Там меня и обнаружили ребята, которые шеренгами отправились на поиски. Они отдали должное причине моей меланхолии, полюбовались красивым местом и увлекли с собой. Теперь на прогулках я оставался загадочно недоступным. Что в известной мере поддерживало девичий интерес, а мне доставляло тщеславное удовлетворение. Серьёзно же, желание видеть Люду, говорить с ней, быть возле неё, постоянно ныло в груди, не проходило, разливалось всё далее и более.
Незаметно пролетел месяц. «Нина» напомнила мне и ребятам, что я завершил свой «трудовой семестр». Я обрадовался, но старался не подавать виду. Чувствовал бестактность, предательство, по отношении к остающимся. Ребята не укоряли, наоборот, дружески поздравляли, похлопывали. Моя досрочная «демобилизация» означала, что и их «сроки» перевалили за половину. По своему пионерлагерному опыту они знали, что деньки теперь покатятся гораздо быстрее! Вот «Нина» скомандовала мне: «Назавтра собраться!» Чего собираться-то, набить грязными шмотками вещмешок? Самостоятельность моя выразилась в том что, оставшись с утра почти один, (народ разъехался на работу) я вымыл голову и «верх» под уличным водопроводом едва тёпленькой водицей, хозяйственным мылом. За время трудов волосы дико отрасли, висели грязными косицами, которые не брала расчёска. После мытья просох на солнышке. О чудо! Голова покрылась пышной шапкой чистых стильных «патл». Вот «Нина» кликнула меня, (она передала бразды правления кому-то на два дня) проверила, всё ли взял, паспорт и деньги. Возможно, деньги хранились у неё, не помню, нам в деревне они не были нужны. Мы на колхозной или рейсовой попутке добрались до Ейска. Прошли на тихую степную окраину. Маленький домик – ракушечник с глинкой. За домиком – садик, на задах – уборная. Идти в неё надо было по узенькой тропке, стараясь не наступить на грядки. В домике жила семья «Нининой» сестры с неугомонным пятилетним мальчишкой, (который сразу ко мне привязался). Нам надлежало переночевать, а на другой день мне уехать в Саратов. Путь в Саратов мог проходить двумя маршрутами, оба с пересадками. Более короткий и наезженный – через Ростов-на-Дону. Более дальний, но спокойный – через станцию Тихорецкую. Взрослые, т.е. Нина и семья её сестры, опасались отпускать меня одного через криминальный, хулиганский Ростов. Там свободно меня могли обокрасть, поколотить, а то и вообще можно было «пропасть». Куплен был билет до Саратова, через Тихорецкую. На другой день, пополудни, мы с «Ниной» добрались до вокзала, разыскали нужный поезд, и я уже втащил чемоданчик и рюкзак с пакетом еды в вагон, на нужное место. Помню, досталась верхняя полка. Вдруг, увидел в окне кучку своих ребят! Витя, Светка, Галя, Журка с Васькой, ещё, кто-то из «парней-хулиганов». Они отпросились и приехали проводить меня! Я совершенно растерялся, смутился. Выходить из вагона было уже поздно. Окна, конечно, были раскрыты нараспашку. Ребята улыбались, кричали напутствия, махали. Поезд поплыл в одну сторону, ребята с «Ниной» в другую. Я виновато махал: уезжаю, а им ползать по знойным просторам!
«Нина» попросила проводниц опекать меня, высадить в Тихорецкой, не дать «проспать». Проводницы успокоили её, но после проверки билетов обо мне забыли. И, слава богу! Вагон полупустой. Я валялся на своей полке, меланхолически уставясь в окно. Тихорецкая должна была быть на другой полдень. Супротив вагонного туалета висело расписание, которое меня озадачило, в нём значились две Тихорецких: один и два. Стоянка обозначена и там, и там. Я решил не забивать голову, а выйти там, где выйдет большинство пассажиров, и ещё знал, что под цифрой один подразумевается главная станция. На другое утро стал беспокойно поглядывать в окно. Останавливались на каждом полустанке, поезд был пассажирским. Соседи знали, куда еду, успокаивали: рано, рано! Они вышли раньше. Я остался один в купе. Наконец, в вагоне произнесли: следующая – Тихорецкая! Подкатили к полустанку, никак не напоминавшему узловую станцию. От проводниц услышал: стоять будем полчаса. Многие вышли, вагон совершенно опустел. Проводницы тоже поисчезали. Я засомневался, выходить или не выходить! Пытался с подножки рассмотреть неказистое вокзальное строеньице, (вагон был последним). Посоветоваться было не с кем. Прошло минут двадцать. Вдруг, изнутри толкнуло: Что же сижу? Ведь, если проскочу, потом, как возвращаться?! Быстро нахлобучил ботинки, пиджачок, схватил чемоданчик, вещмешок, спрыгнул на низкую платформу. Побрёл к вокзальчику. На вывеске написано просто: «Тихорецкая», без каких-либо номеров. Будь, что будет! Зашёл в вокзал, пусто, окошечки касс. Подошёл к окошечку, протянул свой билет. Кассирша не удивилась, закомпостировала на проходящий поезд, на Сталинград. Поезд шёл следом, часа через три. Я обрадовался, Сталинград – это у Саратова! Это – почти дома! Действительно, вскоре я беззаботно летел через Манычские, Сальские, Цимлянские степи к Волге! Если б знал тогда, как сейчас, историю Руси, не валялся бы на полке! Это – земли древней Русколани, ещё до объединения со славянами! Через сутки прибыл в Сталинград. Прямо с поезда – в кассу. Тут же закомпостировал на астраханский до Саратова, который должен проходить через два часа. Итак, у меня всё в порядке, билет в кармане, два часа в запасе! Что, если посмотреть город и Волгу? Подошёл к камере хранения, сдал чемодан с рюкзаком, сунул в карман брюк квитанцию, номерок, ещё зачем-то пошарил по карманам, то ли мелочь искал, то ли скомканный платок. Решил не садиться в транспорт, ещё уедешь, а к поезду не успеешь! Решил пройтись пешком, знал, что прямо перпендикулярно от вокзала проспект идёт к Волге. Полностью разрушенный Сталинград после войны выстроили заново. Прямые современные улицы, под прямым углом. Здания – советский ампир. К Волге – помпезная лестница с пропилеями. Я «взял ноги в руки» и понёсся под лёгкий уклон к Волге. Верчу головой, посматриваю на часы. Нет, не успею до Волги, надо возвращаться. Припустил обратно, примчался на вокзал, к камере хранения минут за пятнадцать до отхода поезда. Шарю по карманам, нет номерка, всё перебрал, нет! Чувствую, предстоит объяснение. Обращаюсь умоляюще к кладовщику, потерял, мол, номерок. Он не орёт, спрашивает, усмехаясь, твой чемодан? И выставляет мой чемодан. «Мой!» Что же ты, растяпа, тут же у окошка номерок выронил, тебе кричали, а ты убежал. Я промямлил извинения, подхватил вещи, бросился в вагон. Там успокоился, теперь уж до Саратова доеду, точно. Ещё день, и вот уже мелькают знакомые синие холмы, мелькнул вдали второй жилучасток, вот и Вокзал в псевдорусском стиле, под карнизом чёткая вывеска «Саратов». Вперёд, на трамвай, вперёд, на переправу, вперёд, на Петровскую! Ура!!! Я дома! Бабуля, Мама, Лялька, Папа, все тискают, осматривают, кормят, расспрашивают. Рассказываю только хорошее, его оказывается много. Мама побежала на почту, дала телеграмму Зотиковой: Коля доехал благополучно. Так закончилась моя вылазка в «целинники». Вторую половину лета догуливал обычным энгельсским способом. Совесть помучивала: Ребятам в лагере, наверное, не так вольно.
К девятому классу я стал как-то уставать от учёбы. Стал рассеяннее. Ленился записывать задание в дневник. Подходит конец урока, учитель командует: запишите задание, параграф такой-то, номера задач такие-то. Все молча записывают, а я то ли не могу, то ли не хочу, думаю: а, ладно! Кажется, что урок это будет ещё так не скоро, успею! Что бы записать задание вперёд, надо, элементарно, иметь расписание уроков вперёд. Я же, как заколдованный, не имел душевных сил записать расписание уроков на неделю вперёд. Что со мной творилось? Когда Людмила Григорьевна собирала дневники на проверку, у меня оказывалась вся неделя пустая. Она ставила красными чернилами вопросы, потом стала писать гневные надписи. Мне было досадно, но заставить себя, принудить себя к привычному ритму учёбы не мог никак. Всё чаще, начиная делать уроки, обнаруживал, что задание отсутствует. Одевался, топал к Вите Проничкину, стесняясь, спрашивал, что задано. Витька к этому времени уже давно всё сделал и погружался в интересные делишки. Он сначала удивлялся, что я не знаю простых вещей. Потом, даже слегка сердился. На уроках я сидел полусонный. Казалось, всё, что слушаю такое понятное. Нечего и напрягаться. Однако через короткое время забывал пояснения нового материала. Особенно туго пошла у меня математика. Не мог запомнить, казалось простой алгоритм действий. «Не узнавал» знакомых, пройденных уравнений. Совершенно не знал, что с ними делать, в то время как класс дружно скрипел перьями. Даже троечники примеряли наобум известные им способы. И через долгое время находили подходящее решение. А я – нет! Помню, писали какую-то контрольную, я в полном неведении переписывал, переставлял на бумаге цифры и значки. Не решил ни одного номера. Единственный в классе получил двойку! О чём позже со значительностью провозгласила худая пришлая математичка. Сидел раздавленный под изумлёнными взглядами одноклассников.
Математичек в моей школьной жизни было три. Фамилий не помню, всех трёх. Дольше всех с нашим классом работала очень полная, ширококостая, как медведь, Анна Васильевна. Она почему-то опекала классы «А», а наших друзей-соперников «Б» обучала худая и смешная высоченная Баба-Яга в круглых очках, которая очень сутулилась, постоянно держала руки в карманах несменяемой вязаной кофты, от чего они вытянулись до размеров мешков, ещё и слегка грассировала при объяснении. Когда учительницы заболевали, они замещали друг друга. Поэтому нас поучила и Баба-Яга (кстати, добрая и безвредная). А «Бешников» иногда учила и наша Анна Васильевна. Но всё же, Анна Васильевна любила больше нас, «бешников» считала слабее. А Баба-Яга любила «бешников» и отстаивала их математическую талантливость. (Вспомнил, фамилия Бабы-Яги – Слуцкая!) В средних классах (пятом – шестом – седьмом) я легко схватывал объяснения Анны Васильевны, решал задачи и примеры на «пять» и «четыре». Анна Васильевна держала меня за сильного ученика, сетовала только на мою медлительность. Уроки она вела властно, назидательно, не терпела нарушителей. Может быть, если бы мы постоянно оставались в её строгих руках, никакого сбоя у меня бы не случилось. Но к старшим классам Анна Васильевна ушла в декрет! Вот диво! Мы были уверены, что она просто очень полная. Беременности мы не рассмотрели, даже девочки! Её полнота была, простите, как-то в ширину, а не вперёд, как у всех нормальных беременных. Она и в классные двери въезжала боком, а сидя, занимала два стула! После выхода на работу, она стала преподавать в младших классах, у нас не появлялась. В школе появилась молоденькая математичка, стройная, симпатичная, беленькая, только что из института. Ей поручили классное руководство у «бешников», поэтому она очень старалась выучивать их, с нами занималась как-то поверхностно. Во всяком случае, мы не напрягались на её уроках. Глупые, нас это очень устраивало, мы считали её милой, не слушались. Вскоре, с новенькой математичкой произошла неприятность. Это был девятый класс. Ожидалась «городская» контрольная по математике, наверное, за полугодие, а, может быть «годовая». Задание было уже прислано из «Гороно» в конверте. Лежало до назначенного дня, когда на урок должны были явиться «инспекторы», учителя из других школ, чтобы присутствовать на контрольной. «Инспекторы» должны были следить, чтобы учащиеся не списывали, а учителя не подсказывали! Новенькая математичка, как и все другие, сунула нос в «запечатанный» конверт. Она переживала за «своих», опасалась, что не справятся. Увидела там сложные уравнения, в которых её подопечные плавали. И не долго думая, за день до контрольной, тайком «прорешала» в классе эти уравнения, разъяснив «бешникам» все хитрые каверзы. «Бешники» хорошо справились с контрольной и тут же «заложили» учительницу! (Кто-то из «принципиальных» отличников). Разразился педагогический скандал на общегородском уровне! Бедную математичку затюкали старые математички и Гороновское руководство. Помню, она пробегала по коридорам, закрывая опухшее от слёз лицо руками. Старшеклассники, особенно девицы, шептались, что ей запрещено даже подходить к классам. Многие злорадствовали, «бешницы» рыдали. Их заставили переписать контрольную в других вариантах. Оценки, конечно, сильно съехали. Из школы виновницу уволили, вернее, перевели куда-то на периферию «под гласный надзор полиции». В школе появилась ещё одна новая, но уже немолодая математичка. Видимо, её в определённой мере заставили работать у нас. Душа её явно была к нам не расположена. Она просто «тянула лямку», спокойно объясняла алгебраические ходы всё новых и новых уравнений, но не стремилась закрепить их в наших несовершенных мозгах. Она считала: раз рассказала на уроке, в эту минуту все поняли, значит должны знать всегда! Увы! Даже математически одарённым Светке Гехман, Журке, нужно было «пожевать» новый материал, несколько раз повторить алгоритм рассуждений. А уж троечникам! В девятом и начале десятого я стал математически тупеть. После двойки за контрольную в девятом, видимо, математичка посоветовала Маме «дополнительно позаниматься» со мной. Она знала Маму по другим школам. Сама, кстати, даже не пыталась уделить мне побольше педагогического внимания. Мама, по её или чьей-то другой наводке, узнала адрес какого-то старого педагога – математика, занимавшегося репетиторством. Конечно, это был позор. Вот стал я ходить на улицу Челюскинцев, в захламлённую квартирку к старому еврею. Он довольно безразличным тоном спрашивал, чего я не понимаю. Я терялся, не мог выделить главного. Я ничего не понимал! Тогда он просто спрашивал задание на завтра. При мне быстро решал уравнения, показывая: «вот так, вот так», «ну понятно?» «Понятно» – обречённо отвечал я, знал, выйду от него и всё забуду! Словом, сходил я так раз пять, неловко оставляя каждый раз, по двадцать пять рублей. Потом надоело, да и родители решили, что я «достаточно позанимался дополнительно». Стал больше напрягаться, спрашивал у Вити, у Светки, как-то понемногу стал выбираться из трясины полной безнадёги. Появились «тройки», «четвёрки». Сам же понял, что не создан для математики и внутренне невзлюбил её. Отсутствие математики в мединституте определило мою судьбу. Класс тихо переживал за меня, привыкли видеть во мне «умненького», отличника. Ребята давно прознали о наших отношениях с Людой, были уверены, что мой провал происходит от «несчастной любви». На самоуверенную, независимую Мурашку посматривали с укоризной.
В девятом классе у нас появился «новенький». Здоровенный, нескладный парень, с мужскими: лицом и голосом, даже с порослью на щеках, старше нас года на два, а то и на три. Зачем его посадили в школу, не понимал никто, наверное, и сам он. Учёба его совершенно не интересовала, он просто «отбывал номер». Видимо, родителям надо было, чтобы он «высидел» два последних класса и получил документ о среднем образовании. Его и учителя перестали спрашивать. Бесполезно, только трата времени. Первый месяц он торчал один на задней парте моего, крайнего к двери, ряда. На уроках ему надоедало. Среди объяснения мог громким шёпотом, что ни будь спрашивать у соседей, что ни будь им показывать. В основном, он меланхолично чертил карандашом вычурные буквицы, рожицы, сердца, кинжалы, молнии и прочую дребедень. Иногда рисовал и перерисовывал одну и ту же картинку: из-за выпуклого горизонта веером вставали небоскрёбы, прямо на зрителя надвигалась дорога, а по дороге шла нелепая фигурка, напоминавшая стилизованную фигурку Чарли Чаплина. Наверное, картинка перепевала понравившуюся ему афишу. Классная жизнь его тоже не интересовала, он не стремился к лидерству, держался скованным увальнем, обретался всегда на периферии мальчишеского роя. Девочки его за кавалера не держали, производил впечатление маловоспитанного, «странненького» Только Мурашка начала с ним кокетничать, ей всегда нравились «сильные мужики». Она с деланным интересом рассматривала его картинки, строила глазки, посылала улыбочки. Вскоре педагогам надоело его поведение. Своим вальяжным пренебрежением он мешал вести уроки, а выгнать его, видимо, было нельзя. Тогда они его пересадили с последней парты на вторую, ко мне! Женя Скурихин, так его звали, флегматично влез в парту, по хозяйски сдвинул меня от стены к центру, и стал вполне доброжелательно отвлекать меня от занятий. Он никогда не готовил уроков, поэтому постоянно, что ни будь, спрашивал, смотрел в моих тетрадках, словом изображал заинтересованность учёбой. В то же время не стремился, хоть что ни будь запомнить! Разговаривал медленно, слегка косноязычно, или отрывистыми полуфразами, так, что надо было приучиться понимать его. Ко мне относился терпимо, но на уроках отвлекал. Совершенно не чувствовал ситуации, не знал, где надо помолчать. Сидел обычно вполоборота, ноги не вписывались в проёмы парты, и с простодушным любопытством посматривал, что поделывала, сидевшая прямо за мною Мурашка. Итак, в школе Женя Скурихин ничем не блистал. Читатель может спросить: зачем вообще о нём упоминаю? Однажды мы случайно увидели Женю… на сцене Облдрамтеатра! Он выходил в группе молодых людей в «массовке». На заднем плане они увлечённо шумели между собой, жестикулировали, изображали современных молодых людей, куда-то отправлявшихся, оттенявших комсомольские переживания главных героев. Вот, те – на! Наш Скурихин играет в театре, в настоящем! В классе недолго обсуждали эту тему. Не вписался Евгений Скурихин в коллектив. В десятом Женя уже не появился.
Девятый класс. Много рисую, оформляю. Три богатыря маслом. В первые весенние месяцы я случайно забрёл в приоткрытую дверь кабинета электротехники, он же мой четвёртый класс. Поразился. На верстаках спиной к торцевому окну стоял огромный подрамник, метра два на полтора, затянутый загрунтованной простынёй. На белом фоне тёмным мелком(?) были прорисованы известные всем «Три богатыря» Васнецова. Фон за их спинами был уже закрашен, закрашена буро фиолетовая землица с серебристо зелёной полынкой под копытами лошадок. Большая цветная фотография – разворот из какого-то журнала вроде «Огонька» приколота кнопками по верхнему краю подрамника. В кабинете стоял густой незнакомый запах масла, краски. На верстаках сбоку лежали продавленные тюбики, замасленные тряпки и настоящая большая палитра, пёстро перемазанная красками, кучка прямых длинных измазанных кистей. Эта картина свидетельствовала о том, что происходит творческий процесс, создания художественного произведения. В кабинете возился кто-то из младшеклассников, чуть ли не Пятовский. Он деловито мазал кисточкой уже прорисованную землю. Странно, такое событие как-то прошло мимо меня. То ли он, то ли потом мне прояснили, что ЕВА по договору с директором создаёт для школы большую картину. В мастерских трудовики сделали подрамник, натянули полотно (не настоящую холстину, а обычную простыню, от чего после грунтовки полотно немного провисло). Ева через эпидиаскоп навёл на полотно открытку с «Тремя богатырями», обрисовал фигуры. Затем он сколотил бригаду энтузиастов из ребятишек средних классов, считавшимися художниками. Они под его руководством стали вчерне закрашивать свободные поля фона: небо, лесные дали, земляной бугор. Кто проявил умение, допускались к раскрашиванию частей фигур, где попроще. Затем ЕВА сам прорисовывал детали, уточнял контуры, поправлял колорит. Всё это делалось после уроков. Мне очень захотелось попробовать порисовать настоящим «маслом». Слово «писать» наполнялось колдовским смыслом. На другой день, после уроков я робко сунулся в кабинет электротехники. Ева был там. Увидев меня, позвал, показал широким жестом, слегка иронично, коллективную работу. (Для него это была халтурка, вроде дополнительного приработка). Я осторожно интересовался, что и как делается. Он сразу предложил попробовать. Показал, как разбавлять маслом краски, смешивать на палитре, накладывать или тонким слоёчком, что бы просвечивала нижняя краска, – лессировка, или плотным мазком, что бы исправить дефект фона, прорисовать чёткий контур. Я потихоньку начал. Думал мазать фон, как все. Но ЕВА сразу отвёл мне фигуру Алёши Поповича, сначала малиновый кафтан, сапоги, колени, рыжие кудри по румяным щекам. Много дней я ходил в нашу мастерскую, пользовался полным доверием Евы. Остальные «художники» быстро забросили эту затею, а я всё больше приковывался. Волновал запах масла и пинена. Завораживали художественные причендалы: лакированный, деревянный ящичек этюдника с медными оковками, стальной пружинистый мастерок мастихина, прикалывающиеся на пружинах – зажимках пузатенькие маслёнки – непроливашки. С этого момента остро захотелось заиметь такие же художественные вещицы. Казалось, уже само владение ими перенесёт меня в волшебную сферу искусства. Я смогу писать не хуже, а возможно, лучше. Желание иметь этюдник так стойко зафиксировалось в сознании, что, несмотря на постоянное отсутствие денег, на втором курсе института я приобрёл этюдник, только отдаться рисованию не смог, учёба вытягивала все душевные и физические силы. Ева рассказывал о рефлексах света, прямо на картине, показывал, как цветом добиться глубины, сделать матово или блестяще, смысл направления мазка, как показать воздух. Я узнал, что в живописи не бывает чёрного цвета. Запоминал ренессансные названия красок: Сиена, Умбра, Крон, Кадмий, Травяная зелень, Хром, Ультрамарин, Ламповая копоть, варианты Охры: светлая, тёмная (почти коричневая), золотистая, красная, Белила цинковые и Белила свинцовые и т.д. У меня появилась любимая краска: Крап-Лак фиолетовый. Выяснилось, мало точно изобразить предмет, надо показать его фактуру, т.е. материал, из которого сделан предмет. Под Евеной кистью копья, мечи, шлемы, латы стали настоящими, железными, сталь демонстрировала агрессивную остроту. А одежда стала тряпочной и кожаной, сапоги сафьяновыми, лошади шерстистыми, гривы спутанными, лук на коленях Алёши Поповича напружинился. Фигуры приосанились. Глаза заблестели, стали всматриваться в даль. Ева долго искал, как выделить траву на переднем плане, что бы она не лежала схематическими пятнами. Я вспомнил, что дома валялась коробка из-под конфет с ясно прорисованной картинкой Серого Волка, нёсшего Алёнушку. Сказал робко Еве. «Неси!» Принёс. И, хотя рисунок не оказался таким детализированным, но, как-то сориентировал Еву, коробка пригодилась. Кстати, тогда я узнал, что передний план работы надо делать ярче, сочнее и рыхлее, тогда он «оторвётся» от фона и создаст перспективу. Фактически мы вдвоём заканчивали картину. Ева без лести хвалил меня. Я фактически один сделал всю фигуру Алёши Поповича, даже лицо. (И лошадку, конечно). Я думал, что «моё» лицо – только подмалёвок, Ева сам пройдётся кистью, «наведёт резкость». Но он посмотрел, сказал нет, не надо! Так лучше, подходит под всю фигуру! Картину повесили на стене рекреации у дверей первого класса, в котором через лето стала учиться моя Ляля. Приятели и педагоги отметили меня, но восторгались не долго. Сама копия была уж чересчур ходульной. Такие копии, начиная с Шишкинских медведей, наполняли многие учреждения. Наша была только выполнена мастеровитей, смотрелась приятней. Дефект основы – слабая ткань привёл к выпячиванию середины пузырём. Поэтому повисела она только лет пять.
Вообще, в восьмом, девятом и десятом классах в устоявшийся классный коллектив постоянно подбавлялись «новенькие». Тогда, как-то упростилась процедура переходов учащихся в «понравившиеся» школы. Особенно после попыток введения в школьный курс профессионального обучения. (Очередное Хрущевское новшество: школы должны были готовить учащихся по определённым профессиям, подобно Ремесленным Училищам «до того» и ПТУ «после того»). До этого учащиеся «закрепощались» за определённым учебным заведением, переход был возможен только в ограниченных особых случаях (например, при грубых конфликтах ученика или родителей с педколлективом, или при перемене места жительства). Теперь же стали учитываться совершенно субъективные желания. Например, родители считали, что учителя к их чаду плохо относятся, «занижают оценки», или, что в другом коллективе он лучше «проявится». Так у нас появлялись: Коля Грабовский – крупный туповатый флегматик, Толя Дорошенко – приятный, симпатичный переросток с украинскими усиками, совершенно незаметный в учёбе, который поразил нас с Витей спокойной констатацией своих связей с женщинами. Мне нравился Борис Ч. (не помню точно фамилию, что-то вроде, «Червинский»). Он подробно и занятно пересказывал содержание «Одесских рассказов» Бабеля, которые я прочёл гораздо, гораздо позднее. Но от Бори я запомнил чудаковатое имечко – «Беня Крик».
Не помню, когда у нас дома появился телевизор, позднее, чем у других. Зато мы перешагнули рубеж обязательного КВНа. Современный читатель, возможно, не знает, что КВН – это аббревиатура первого советского массового телевизионного аппарата. У него был настолько маленький выпуклый экранчик, что изображение было величиной с почтовую открытку! Поэтому, для рассматривания его впереди ставилась большая линза из двух выпуклых стёкол, между которыми наливалась дистиллированная вода. Картинка чуть увеличивалась, зато геометрически искажалась. Всё равно, счастливчики впивались в экран, восторгались чудом техники, доставлявшим кино и новости в квартиру. Каждый телевизор имел индивидуальную антенну, поэтому, проходя по улице, можно было по «Буквам Т» на крышах верно определять, сколько телевизоров в доме. Вначале, восторг вызывало наличие трёх, пяти антенн. Но к шестидесятому году на крышах некоторых домов (где жило начальство) теснился уже целый лес Т – образных палок. Обыватели ходили по вечерам к соседям «на телевизор». Мои приятели проторили дорожку к Захарченко, прямо над нашей квартирой, заходили без стеснения, пробормотав для приличия: «Можно?» Захарченки разрешали. У них был большой «Темп» или «Рубин» с экраном в тетрадный лист. Изображение не дрыгалось. Я тоже, после Игорёхиных уговоров, зашёл в квартиру, постоял в дверях. Живое «кино» телепередачи понравилось, но я «был воспитан» и понял, что торчать в чужой комнате, даже с согласия горделивых хозяев, неприлично. Когда Мама с Папой, наконец, решились на покупку телевизора, они пропали из продажи. Т.е. желающих стало уже так много, что начали записываться в очередь и, волнуясь, ждали «привоза». По средствам мы могли купить «большой», но Папа остановился на среднем «Рекорде» Ленинградского производства. Очередь быстро подошла. В квартиру притащили большущую коробку, извлекли кубический лакированный фанерованный аппарат с серевшим спереди выпуклым заоваленным экраном. Папе не хотелось устраивать на крыше антенну, он рассчитывал на уже появившиеся комнатные антенны в виде телескопически выдвигавшихся и разводимых «усов». Коробку тоже не выбросили. Помню, я, обуянный шалостью, скрючившись, спрятался в коробку и закрылся створками. Мама и Лялька долго не понимали, куда делся, пока я торжествующе не завопил. С комнатной антенной «Рекорд» работал похуже, но нас интересовало не качество, а сам факт трансляции. Вдобавок, конструкция была несовершенна, собран он был «тяп-ляп», нуждался в постоянной ручной регулировке. Постоянно нарушалась частота кадров и «картинка» начинала бежать сверху – вниз. Чуть пересилишь поворот ручки – «картинка» бежит снизу – вверх. Но больше раздражало нарушение частоты строк, «картинка» передёргивалась горизонтальными полосами разной толщины, линиями «тире». Словом, работал телевизор крайне неустойчиво, поэтому мы в нём не увидели ни одного фильма или передачи полностью. Мама нервничала, особенно, когда заглядывали Неверовы «посмотреть». Она подползала к телевизору на коленках и яростно крутила настройку частоты, пытаясь создать непрерывность восприятия «картинки». Поминутно переставляли и двигали усами антенны, пытаясь «поймать сигнал». Мы думали, так должны работать все телевизоры. Никакого «телесервиса» ещё не существовало. Мы получали сигнал только от Мурманской телестудии, построенной на сопке «Варничной», над южной частью города. Интересно, что оборудование студии богатый Мурманск сумел перехватить у Саратова(!), которому не хватило средств, и свою телетрансляцию он организовал на два года позже. Естественно, работал всего один канал, несколько часов в день, по вечерам. Ретрансляторов в стране было ещё мало. Все периферийные студии творили самостоятельно. В Мурманске тоже. Конечно, Мурманские передачи подражали московским, были наивны, сильно идеологизированы, перманентно рассказывали «об успехах». Всё равно, радовали телезрителей. Однажды «в телевизор» попала наша Мама. Её попросили участвовать в самодельном научно – популярном выпуске для учащихся. Мама что-то увлекательно рассказывала о достижениях химии, показывала простые, демонстративные опыты. У неё что-то само закипало, загоралось, взрывалось. Одним из любимых учениками опытов было «выползание змеи из вулкана». На тарелку насыпался горкой песок, в углубление верхушки засыпались какие-то химические смеси. Всё это поджигалось. Из «горы» сыпались искры и сам собою вылезал, извиваясь, толстый жгут пепла, напоминавший змею. Радостно нам было видеть нашу Маму в телевизоре, всем хвалились. Многие знакомые и одноклассники тоже видели!
Лето 1960 года. Теплынь. В это лето я впервые побывал в «многодневном» «туристическом путешествии» по Волге, по незнакомым местам, в незнакомой обстановке, с незнакомыми людьми. А дело вышло так. За нашей заневестившейся Майкой начал упорно ухаживать заводской молодой человек по имени Слава, по фамилии Паскушков. Как они познакомились, я не знаю. Во всяком случае, не одноклассники. Возможно, играли в волейбол за одно «общество». А вот отцы их работали на Авиационном заводе «Комбайн» давно, вероятно, шапочно были знакомы. Майка у нас видная, хоть и невысокая. И жутко боевая. По Бабулиной терминологии – «жингаля». Многие парни обращали на неё внимание. Но, счастье улыбнулось Славке. И вот, ухаживания завершились «сговором», т.е. молодые люди решили познакомить родителей и поставить вопрос о свадьбе. Родители были вроде согласны, хотя Славе ещё предстояло служить в Армии. Обстановку знакомства решили вынести на природу. И отдых, и родителям жениха предоставлялась возможность блеснуть достатком по особой, Саратовской шкале ценностей. На Волге, прежде всего, уважают и почитают Рыбаков! Паскушковы, как настоящие волгари, много лет практиковали выезды на собственной огромной деревянной моторной лодке на дальние острова, на несколько дней, а то и на весь отпуск. У них была накоплена куча необходимого инвентаря для комфортной жизни на необитаемом острове неопределённое время. (Конечно, по меркам и представлениям тех лет). Они рыбачили почти профессионально, рыбу солили, коптили, угощали родственников и знакомых. Гордились этим и хвастались, где только можно. Рыбоохраны не боялись. Да в те годы эта организация и не свирепствовала. А на дальние острова и в путаницу Волжских проток, вообще, не совалась. Словом, Дядя Ваня с Тётей Валей приехали в Энгельс и сильно озадачили нас намечавшимся мероприятием. Бабуля «пыталась образумить», но дело видимо, перешло в необратимое. Прошкины просили нас поехать тоже, уговаривали, как это «хорошо», «здорово», «совсем безопасно». Наверное, им не хотелось оставаться в таком щекотливом положении в меньшинстве. Со стороны Паскушковых, кроме непосредственных родителей, должны были участвовать ещё семья или две, то ли двоюродных братьев, то ли племянников. В общем, их набиралось человек двенадцать. А Прошкиных, вместе с Майкой и Венкой, только четверо. После раздумий и сомнений было решено добавить нас с Папой. Мама, кажется, не поехала, побоялась спартанских туристических условий. Я не представлял, как мы все насядемся в лодку. Прошкины заверили, что лодка свободно выдерживает двадцать человек и ещё груз продуктов, причендалов и рыбацких снастей. В те годы субботы были рабочими. Поэтому выехать можно было только после обеда. А вернуться надо было к утру понедельника. Папа собрал весь свой лучший рыбацкий инвентарь, нашу палатку, где планировалось спать четверым: Дяде Ване, Венке, мне и Папе. Мы взяли скромный запас крупы, хлеба, простых консервов, огурцов, помидоров, чаю с сахаром. Подумав, захватили бутылку водки. Не уверен, поехали ли мы к назначенному времени в Саратов, на набережную, или дожидались «туристов» на Энгельсском берегу? Наверное, в Саратов, потому что помнится, забравшись в здоровенную «гулянку», перезнакомившись с новыми родственниками, мы ещё подплывали к другому участку строившейся набережной, подбирали родственников. Затем мужики гуртом отправились в новый гастроном за водкой и колбасой. Принесли мешок! Вспоминается, что мы плыли в паре с другой лодкой, часть «Паскушковских» находилась в своей «посудине». С самого начала путешествие заворожило меня. Тяжелая, десятиметровая широченная ладья грузно просела. Сидя на бортовых лавках, можно было опустить руку за спину и полоскать ладонь в тёплой стремнине. Но конструкция этих испытанных волжских чёлнов была такова, что нос высоко возвышался над набегавшей волной, окованный форштевень безжалостно разрезал расступавшуюся пучину. Даже боковая волна пасовала перед широкодонной шлюпкой. Нас практически не качало даже на «стрежне», во владениях пароходов и барж. Ехали не быстро. Стационарный лодочный мотор торкал в заднем отсеке. Что бы не перегрелся, верхние створки были распахнуты. Из обрезка трубы в правом борту, как положено, пульсируя, била вниз горячая струя. Слава, который с независимым лицом вёл лодку, сидя на самой последней треугольной банке кормы, постоянно деловито лазил рукой в моторный отсек, что-то щупал, не глядя, передвигал рычажки. Форсил перед Майкой и новыми родственничками. (А в отсеке всё вращалось и тряслось). Вскоре Майка перебралась к нему на корму. И они угнездились на кормовой банке вдвоём, укрылись поданным плащом, лениво покручивали баранку руля, не обращая на «взрослых» никакого внимания. Бак лодки был покрыт палубой, переборка с дверцами образовывала каютку – «рундук» впереди, заполненную вещами и едой. Только саратовская излучина отдалилась, (а мы плыли вверх, по направлению к Чардыму) было предложено перекусить. Выставили в середину нечто вроде стола, тут же заполнили его набранной едой. Конечно, начались тосты за знакомство и за будущую счастливую жизнь. Меня же совершенно покорила самодельно засоленная, провяленная рыба. Не какая ни будь тщедушная воболка, а куски толстой, жирной, мягкой, неизвестной мне рыбищи. (Возможно, сомятина, или жерех, или крупный судак). В жизни такой не едал. Неужели, такая водится в Волге?! Угощали щучьей икрой. Под разговоры и тосты Саратов скрылся за кормой. Потянулись песчаные отмели. Изредка виднелись палатки, лодчонки. Рядом в воде под солнышком торчали рыбачки с удочками и донками. Паскушковы определяли знакомых, громко орали приветствия. Один дядька ответил, наклонился и поднял из-под ног за жабры… метрового осетра! Первый и последний раз в жизни я увидел на Волге только что пойманного осетра. У Паскушковых видение вызвало совсем другие соображения. Мы немедленно пристали к другому концу этой отмели, достали частую сеточку, ведро. Слава и молодой парень начали забродить этим бредешком на мелководье. В ловлю включился и Венка. Тёплая прозрачная вода кипела от косяков мелкой рыбёшки. Мы с Папой не переставали молча поражаться чужим рыбацким удачам. За четыре-пять забродов ведро полностью заполнилось рыбёшками. Их было больше, чем влитой воды! «Что бы не сдохли». Рыбёшки, оказывается, были нужны в качестве насадки на крючки перемётов и донок. «Бывалые» называли их «баклёшкой». День был на удивление хорош. Солнца хватало всегда, но сегодня не было ветра и волны. Это сильно облегчило задачу перегруженной «гулянке». Часа через три «торканья», миновав «Генеральское», «Гавённый остров», мы приблизились к многочисленным узким тихим протокам, в страну низких заросших островов, островков и шхер. Бывалые мужики, махнув руками направо, определили далеко за островами, на основном степном берегу город Маркс. Я поражался, как легко и точно они ориентировались в совершенно одинаковых тихих протоках. Махнув рукой вперёд, провозглашали: За мысом будет мачта (или бакен, или сухой тополь, или камни), влево уходим в проток, а там, через пяток минут вправо в «Прорву»! И так и получалось, как с важностью говорил старший Борис Паскушков! Подвыпившие молодые (не Слава, он лишь чуть пригубил за компанию) подавали голос: Не-е, пойдём в «Собачью дыру», там говорят, ща судак на перемёты идёт! Иногда попадались лодки навстречу. И почти все были знакомы. Тогда ход сбавляли и орали, где, чего, как ловится. Ответы влияли на окончательный маршрут. Но тут возвысил голос Славка. Ему хотелось, что бы Майка отдыхала и купалась на хорошем песчаном берегу. Он решительно отверг рыбные, но беспляжные комариные места и повёл лодку в известный ему райский уголок. Часа через четыре пути мы пристали в тихой излучине мелколесного острова с шикарным сыпучим тёплым долгим пляжиком, отгороженным другими островами так, что невозможно было определить, где «коренная», где «берег». Кроме нас, на километры – ни души! Начали разгружаться. Опытные рыбачки нашли плоское местечко повыше, расставили палатки. С нашей было четыре, но и их не хватало для посемейного расселения. Поступили, как давно сложилось, одну назначили «мужской», одну «женской». Мы с Венкой, дядей Ваней и Папой – в своей. В четвертой поселилась молодая семья с дитём. Разложили костерок, вновь начался обильный перекусон, но выпили меньше, были озабочены постановкой перемётов. Славка нарубил длинных ивовых стволиков с отходящими сучьями, сучья заострил, стволики связал по три-четыре проволокой внизу и вверху, а в середину вставил подобранные по дороге булыжники. Получились… якоря! Да ещё какие! Разлапистые, тяжёлые! Вдоль пляжика растянули шнуры с отходившими полутораметровыми толстыми лесками, оснащенными гигантским тройными крючками. На крючки за спинки насадили бедных живых «баклёшек». Концы шнуров привязали к самодельным якорям. Одни якоря бросили в воду недалеко от стоянки, но так, чтобы шнур утонул. Другие свободные концы завезли на лодке поперёк протоки и утопили почти у противоположного берега. На берегах колышками, веточками обозначили траверз утопленных перемётов. Всего забросили снасти три. Утапливали и секретили не из-за боязни рыбинспекторов, а из-за опасения других лихих Рыбачков. Оказывается на Волге водились нахалы. Если их больше и они сильнее, то, обнаружив чужой перемёт, они якорьками-кошками, не стесняясь, цепляли его и уволакивали, потом снимали чужой улов. Так же перемёт могла подцепить случайно проплывавшая чужая лодка. Поэтому, как мужики не пили вечером, спали вполглаза – вполуха. Заслышав стук моторчика, встряхивали головы, вслушивались: Сюда? Не сюда? Папа настроил свои донки, насадил червяков. (Мы взяли с собой из Энгельса. На песчаных островах червяки не водятся). Решил с вечера забросить донки поглубже, авось утром снимется рыбка. Нам же с Венкой было не до рыбалки. Мы, конечно, накупались «до посинения». Належались в сыпучем песочке, какого никогда не было под Энгельсом. Сумеречный берег, тихое «плюкание» тёплой волны, звон взявшихся ниоткуда комариков, неугасимый костёр, невыразимый запах травы, воды, озона и дымка, полный вечерний штиль, глубокая бирюза неба над синью леса и синь неба над головой. Вечером вода делалась светлее берегов. Золотое солнышко незаметно укатилось за нашими спинами. (Пляжик был развёрнут к востоку). Праздничная суета «взрослых» улеглась. Многие забрались в палатки дрыхнуть. А мы не могли оторваться от кострового тепла и озарения. Как можно спать в таком неповторимом раю! Комарьё заставило всё же искать убежища. Мы, отмахиваясь, спешно совершили на ночь необходимую процедуру, под поругивание взрослых забрались в палатку (напустили комаров), закутались в захваченные одеяла и… …О блаженство! Разомлевшее тело потеряло вес, веки распустились, голова наполнилась неведомыми приятными звуками: равномерно «плюкала» в песок волна. Казалось, она хлопает у наших ног. Далеко, у другого берега однообразно вскрикивала какая-то птица. По земле доносился неясный говор из других палаток. Хр-р-р, хр-р-р! Ур-р-р! Квур-р-р! – запели лягушки, которых днем и близко не было. Словом, стало так хорошо, что и спать расхотелось. Вот бы жить так всё лето, всю жизнь! Под переговоры Дяди Вани с Папой о завтрашней рыбалке незаметно уснули. Утром проснулись от прямого солнышка, потягиваясь, выползли на прохладный песок. Оказывается, мужики уже давно поднялись. Паскушковы уехали далеко блеснить или ещё, как-то, ловить. Кажется, были разговоры и про сеть. Перемёты были уже проверены. Немного рыбы (по их мнению) было снято, а перемёты вновь поставлены. Крупные рыбины толкались в притопленном садке, крепко завязанном за корягу. Мы посмотрели: да, таких, мы не ловили! Женщины лениво похаживали, никак не решаясь начать их чистить. Решили подождать, когда привезут ещё, что бы наварить ухи и нажарить. После лёгкого завтрака Папа, постеснявшийся ехать с мужиками, захватил удочки и наживку и пошёл по берегу искать рыбацкой удачи. Мы с Венкой балбесничали целый день. Майка со Славкой удалились за мыски, что бы не быть в прямой видимости, и там амурничали, недовольно отворачиваясь, если мы бестактно вторгались на их территорию. Когда рыбачки вернулись «пустые» (По их мнению. А они привезли, среди улова, между прочим, узенькую архаичной формы полуметровую стерлядку! Вся компания с изумлением рассматривала её. Дядя Боря же хвастливо замечал, что он лавливал и не таких.), принялись между собой ругать природу. Славка воспользовался лодкой, усадил Майку, как королеву, и они уплыли «покататься». Вернулись к неудовольствию родителей через час. (А родитель собирался показать «старикам» известные ему рыбные местечки, похвастаться). Несмотря на ворчание отца, Слава собрал всех молодых и нас с Венкой и повёз показать известные только ему замечательные Волжские уголки. Действительно, мы скользили на малой скорости по абсолютно стеклянным голубым нешироким рукавам, обрамлённым ивняком, ракитами, росшими прямо из воды, (просто «мангровые леса»!), огибали гладкие песчаные мысики, светлые косы, по которым хотелось бегать. В одном месте сбросили на воду секцию слани со дна лодки, привязали её верёвкой, потащили за собой. Слань глиссировала, мотаясь по сторонам. Конечно, Венка тут же на спор залез на неё и храбро болтался в кильватере, изображая водные лыжи. (Но на коленках). День пролетел, несмотря на обильную уху, жарёху, допитие остатков водки, купания и вылазок в разные концы островка, как счастливый миг. Часов в шесть начали собираться назад. Небрежно побросали рухлядь в «гулянку». Папа аккуратно сложил наши вещи. Нас планировали высадить на Энгельсском берегу, а остальная оравушка должна была проплыть в Саратов, к Комсомольскому взвозу, высадиться у коммунальной квартиры Паскушковых в двухэтажной развалюхе позапрошлого века на крутом волжском спуске. Потом Дядя Боря или Славка, должны были поставить лодку на базу. Назад поплыли не так бодро, приустали. По течению гулянка шла веселее. Смеркалось, покачивало. Вдруг на полпути мотор: «чих-чих-чих» и встал! Дядя Боря Паскушков громко нецензурно поразился. Сломаться он не мог! Через минуту причина выяснилась. Кончился бензин! Эх, тогда припомнились все отлучки и катания на лодке днём!!! В гостевом режиме топливо расходовалось без меры. Что же делать? Грести на такой здоровенной посудине, всё равно, что ладошкой толкать пароход. Лодка беспомощно дрейфовала по самой середине реки. Хорошо, что стихло. Чуть нежно покачивало. Замолк постоянный треск мотора и все почувствовали блаженную тишину. Нам-то с Папой и Венкой забавно, спешить не надо. А мужикам утром в понедельник на работу! Тогда было строго. Все начали переругиваться, упрекать молодёжь в бездумной трате топлива. Завращали головами в надежде увидеть знакомые лодки. Как назло, мы «проваландали», тронулись назад поздновато. Все заводские, видимо, уже сплавились к Саратову. Вот сидим мы в кручине посреди Волги. На тебе, хорошенькое «знакомство»! Потемнело и посвежело, начало чуть мелко накрапывать. «Взрослые» укрылись клеёнками, тряпками, плащами. Открыли дверцы носового рундука, растолкали вещички, чего-то постелили и уложили нас с Венкой и ещё кого-то в эту каютку головами вперёд. Мы почти целиком влезли, ноги немного торчали наружу. Всё равно хорошо! Тепло, уютно, покачивает, как в «зыбке». В ухо плещет волна. По «потолку» покрапывает дождик. Забавно, приятно, не страшно. Наоборот: Вот так приключение! Нарочно такого не придумаешь! Но вот по Волге затарахтело. Плывёт припозднившаяся лодчонка. Эх, все вскочили, завопили, замахали. В темноте то, всё равно, не видно. Зажгли фонарик, спички. В лодке нас заметили, подплыли. Старик-лодочник плыл до Генеральского. Мужики стали просить одолжить, продать бензина. Нет, у самого мало! После уговоров и взываний к совести согласился взять нас на буксир до своего берега. И вот, поругавшись и успокоившись, наши родственники привалились друг к другу и задремали. Две длинные тени неторопливо скользили по серебряной средине тёмной совершенно пустой протоки. На наше счастье Генеральское отгорожено от коренной Волги длинным нескончаемым островом. Пароходы туда не заплывают. Рейсовые «Омики» ходят только днём. Поэтому мы могли спать, не опасаясь никаких столкновений. Ночью, в Генеральском по подсказке лодочника у кого-то купили ведро бензина, отдали две бутылки водки(?) Я точно не слышал, уснул. Проснулся, когда ожил наш мотор, затарахтел. Гулянка качнулась вперёд и резво начала таранить грудью волну. Народ повеселел. Женщины начали ругать мужчин, упрекать их в пьянстве и безрассудстве. Мужики начали поругивать Славку в растранжиривании бензина. Слава отбивался: сами сожгли весь бензин на незапланированной, бездумной, бесплодной, глупой рыбалке. Успокоились при виде впереди справа Саратовских огней. Скоро слева начался Энгельс. Лодка в рассветном тумане подплыла к набережной. Мы выскочили на камни, нам выбросили наши мешки. Вежливо попрощались. Как добрались на Петровскую, не помню. Наверное, я спал на ходу. Было утро понедельника. Зато, впечатление от этого путешествия, чувство счастливой беспечности, волшебного праздника несуразности не покидало много-много дней. Лишь небольшой осадок оставили у меня подчеркнутая грубость общения и псевдопролетарских манер Дяди Бори, излишняя простецкость его визгливой супруги. Даже Слава немного этого стеснялся, хотя сам мог при случае «отрезать», «не взирая на лица». Прошкиных не смущал этот тип личностных реакций, он был свойственен всему саратовскому рабочему сословию.
Десятый класс. Мы с Лялей «вместе пошли в школу». Я в десятый, она в первый! Классные комнаты располагались рядышком, на первом этаже, справа от входа. Двери выходили в одну рекреацию! Между нашими дверьми находились только ещё две: дверь в кабинет директора (чаще закрытая) и дверь в женский туалет (чаще раскрытая). На переменах я осторожно заглядывал в Лялькин класс. Малышки пищали, малыши прекращали свой бег, дружно смотрели на нас. Лялечка была рада и горда. Все видели, какой у неё старший брат. Педагоги умилялись. Я чувствовал себя обязанным присматривать за сестрёнкой. Кажется, водил её посмотреть свой «взрослый» класс. Она получала большую порцию похвал и комплиментов, была счастлива. Правда, скоро прижилась в своём классе и совершенно не нуждалась в моей опеке. Домой она уходила самостоятельно. Они заканчивали после четырёх уроков, а мы, как правило, шести, да ещё норовили нас оставить для каких-нибудь проработок или общественных воодушевлялок.
В десятом я снял школьную форму. Из старой вырос. Новую покупать на один год родители не хотели. Обрядили в чёрный двубортный костюм. Пиджак по плечам был «правильным», а в длину – великоват. Наверное, рост не мой. А может быть, фасон такой? Отличался от модных тогда кургузых «спортивных» пиджачков букле. Словом, сидел на манер сюртука. Мне это нравилось. И фигура смотрелась солиднее. Напрашивалось обращение: «молодой человек». Стал носить галстуки, причём появились «пристрастия»: маленький узелок, тонкая ткань (ацетатный шёлк) с нарисованной косой полоской. От Венки получил в подарок галстук–шнур, затягивавшийся тиснёной алюминиевой пряжечкой. Кончики шнура обжаты такими же алюминиевыми морковками. Считался писком моды. У меня он не прижился. Кстати, в конце пятидесятых, в шестидесятые, алюминий очень широко применялся для производства ширпотреба, гораздо обильнее, чем сейчас. Был дёшев, легко обрабатывался, резался, штамповался и мог анодироваться в красивые цвета. Чаще всего использовался «золотой». Все галантерейные отделы магазинов были завалены «золотой» алюминиевой бижутерией, цепочками, браслетиками, перстеньками, дамскими настольными безделушками, а хозяйственные – кастрюльками, сковородками, мисками, кружками, ведёрками и пр. (Тем, что сейчас представлено легированной сталью). А уж алюминиевые ложки и вилки, наверное, явятся для будущих археологов «фишкой» моей эпохи! Отделка салонов общественного транспорта, кухонной мебели, прилавков и просто стенных панелей алюминиевыми профилёчками считалась вершиной современного дизайна. Архитекторы дерзали и снаружи облицовывать фасады алюминием. У художников пошла мода на алюминиевые чеканки. Словом, наступал «Алюминиевый век»!
В начале третьей четверти класс потрясла трагедия, произошедшая в семье Наташи Журавлёвой, нашей «Журки». У неё застрелился отец. Приходим, как-то утром, в класс, Журки нет. Заболела? Замечаем: педагоги необычно ошарашенные, девочки начали перешёптываться. От Васьки вдруг узнаём. Потрясены, молчим, лица вытянулись. Подробности передавались так, словно при трагедии присутствовали зрители. Оказывается, Журкины родители давно рассорились, разошлись, но не развелись. Отец её был военным, не знаю звания и рода войск. Вроде бы не моряк, обычный сухопутный. Он пытался вернуться в семью, но мать была категорически против. Вот он позвонил домой из части, с дежурства. После резкого разговора спросил жену: «Ну, ты что, хочешь, что бы я застрелился?» Она с подчёркнутым безразличием ответила: «Стреляйся, мне всё равно!» В трубке грохнуло!!! Стук, «пи – пи – пи»… Это я не придумал, так живописали девочки со слов женщин, знавших семью. Конечно, в части разразился скандал. Офицеры, большинство жён, оказались не на стороне матери. Журки долго не было в классе. Её отправили к родственникам в Ленинград. Мы думали, на время похорон и всяческой печальной суеты. Она отсутствовала месяц или более. Вернулась молчаливая, подурневшая, не активная, уже не «душа компании». В учёбе быстро нагнала класс, хотя все учителя «послабляли». О произошедшем никто, никогда не говорил. В семье были ещё две старших сестры. После гибели отца, между сёстрами и матерью «кошка пробежала». У Наташи появилось стойкое желание уехать из дома и из Мурманска, жить самостоятельно. В общем, она осталась лидером класса, но уже не «заводилой». Формально исполняла обязанности секретаря школьной комсомольской организации.
В десятом, на день рождения мне подарили магнитофон. Я действительно очень желал его, можно сказать, «был охвачен». С магнитофонами мы ознакомились ещё года за два, «до того». Тогда эксплуатировались большие тяжелые «стационарные» ящики с широкой плёнкой, которая моталась на высокой скорости (кажется, 15 сантиметров в секунду) на две здоровенные «сковородки». Кстати, широкая плёнка и большая скорость гарантировали хорошее качество записываемого звука. «Стационарные» магнитофоны использовались в студиях, радиоузлах, но не дома. Такой «стационар» пылился без дела в маленькой школьной радиобудке. Заводили его крайне редко. Практически никто из педагогов не умел им управлять. Только отдельные любознательные старшеклассники могли включать его для озвучивания передач школьного радио. Ещё не было культа магнитных записей, «взять музыку» было не откуда. Сама плёнка была в диком дефиците, её не покупали в магазинах, а занимали по знакомству или попросту воровали на государственных студиях. Школьный завхоз давно махнул рукой на неработающий агрегат. Не этот ли «ящик», будучи списанным, перекочевал в руки деловитого Мишки Яковлева. Во всяком случае, у Мишки оказался подобный «сундук». Он, увлёкшись звукозаписью, возил двадцатикилограммовый сундук в кинотеатры на саночках, с разрешения администрации записывал фонограммы во время фильмов. Чем потом жутко гордился. А в школьной радиобудке появился другой магнитофон, уже гораздо меньший, внешне более напоминавший современный «чемоданчик». Меня приводило в восторг его дополнительное устройство: кроме катушек, вращался ещё обычный диск с адаптером для долгоиграющих пластинок! Можно было ставить пластинки и тут же переписывать их звучание на плёнку! Можно было прослушивать плёнку и пластинки вперемешку. И главное, такой магнитофончик мог быть уже вполне персональным. С созерцания магнитофончика из-за спин оживлённых старшеклассников, споривших по поводу приоритета «протягивания рук» к заветным тумблерам, у меня и зародилось страстное желание заиметь такой же и наслаждаться эксплуатацией электронного совершенства. Желание не пропадало, а усиливалось. Я представлял себе, что записываю голоса родных, интересных людей, модную и редкую музыку. Демонстрирую приятелям, что ни будь неведомое, захватывающее. Словом, фантазировал, совершенно забыв о своей инертности, пассивности, робости. Мне казалось, магнитофон введёт меня в новый необычный мир, в котором будет «всё не так». Родители восприняли скептически моё желание. С их точки зрения магнитофон не представлял никакой практической ценности. Напрасная трата денег, игрушка. Я же заходил в «Электросбыт», единственный в Мурманске теле-радио-электро магазин. Зачарованно разглядывал на полках единственный «репортёрский» магнитофон, оформленный в виде спортивной сумки с широким ремнём через плечо, хотя Витя и знающие ребята не советовали его приобретать. У него были маленькие катушечки, другие не вставлялись. И он записывал узкий диапазон звука. По существу это был диктофон, только величиной с добрый портфель. Другие марки магнитофонов появлялись очень редко. Надо было высматривать и выжидать. Наконец, дождались «привоза», кто-то сообщил. Бросились в магазин. На полке стоял аккуратный светлозелёный чемоданчик, с широким трапецевидным «ртом» репродукторов на передней стенке, «золочёными» замками, ножками и элегантной крепкой ручкой. «Яуза–5». Под верхней крышкой – две средних размеров кассеты. Плёнка протягивалась через длинную щель в пластмассовом выступе и не было нужды запоминать ход её закрутки между роликов. К магнитофону придавался элегантный микрофон в виде белой мыльницы, шнуры со штеккерами и запасная кассета. Всё это пряталось во встроенный рундучок. Словом, агрегат сразу понравился, оказался воплощением мечты. А я оказался его владельцем. Аппарат работал на двух скоростях. Экономную, медленную я решил не включать, звук должен быть идеальным. Дома по инструкции разбирались с включением и записью. Волновался, боялся неловкостью, что ни будь сломать, сжечь и проч. Мы были воспитаны на ненадёжности электротехники! Записывал обрывки речи родных, потом демонстрировал. Гости шумели, восхищались. Тётя Лида «выступала» перед микрофоном. Источником музыки для записи служил только наш приёмник «Нева». Причём, записывать можно было «по научному», соединив штекерами «выход» приёмника и «вход» магнитофона. Но я опасался перепутать «вход и выход», и «что ни будь сжечь». Поэтому, записывал просто с микрофона, держал его в метре перед динамиком приёмника. Помню, записывал «лёгкую музыку» во время передач «Для тех, кто в море», выпуская многочисленные обращения и поздравления. Приданная с магнитофоном плёнка быстро закончилась, стирал. Купить другую катушку было невозможно. Поэтому, фантазии о «коллекционировании» звука быстро прошли. Все приятели полюбовались моей «Яузой», потрогали тумблеры, кнопки. Но никому, я её не давал. Помню, после «последнего звонка» мы сидели по домам, тщетно заставляя себя «готовиться к экзаменам». Стало тепло, балконная дверь была распакована. Прямо из-за письменного стола я увидел Витю, шагавшего с Пушкинской к нашему дому. Раскрыл двери, выставился на наш ложный балкончик и закричал ему. Витька замахал руками. Он шёл ко мне, не сумев заставить себя заниматься. Так мы стали баловаться магнитофоном. Сначала я продемонстрировал все свои тщедушные записи. Потом, стали записывать свои вопли, хохот и прочую ерунду. Стали имитировать радиопередачи: Я с украинским акцентом, что-то возглашал про молодых бойцов. Под дурашливые команды маршировали, топая от души: «Ать, два! Ать, два!» «Железяку на пузяку станови!» Гремели, стучали по ходу воображаемого действия. Потом, хохотали на всю квартиру, прослушивая эту чудовищную самодеятельность. Так мы готовились к экзаменам.
Витя в десятом начал «увлекаться классической музыкой». Наверное, с подачи своей интеллигентной мамы. Дома у него появились долгоиграющие пластинки. Помню, ему нравилась первая симфония Калинникова В.С. Мы договорились записать кое-что популярное. Я притащил магнитофон. Он соединил его штекерами с радиолой (модная «Латвия»). Поставили «Итальянское Каприччио» П.И. Чайковского. Звук, действительно, прекрасный. Музыка захватывала меня. Вместо фрагментов записал всё произведение. На большой скорости плёнки, как раз, уложилась полная запасная катушка. Так я остался без чистой плёнки. Дома многократно прослушивал «каприччио», чем чаще, тем приятнее уху и душе. Сами собой запоминались темы, вариации, мог мысленно представить себе звучание разных частей.
Витя, по части взросления, наверное, опережал меня. Он серьёзнее, основательнее занимался положенными юношескими увлечениями. Например, фотографией. Разбирался в системах фотоаппаратов, искал и приобрёл «зеркалку», «Зенит–Е», объяснял мне её преимущества. Делал хорошие снимки. Сам проявлял, печатал, даже глянцевал (что среди ребят считалось признаком профессионализма). Он очень аккуратно обращался с аппаратом. Когда брал с собой «на природу» постоянно вытирал, охранял от ударов, сырости и чужого любопытства. Меня Папа почему-то не учил фотоделу, хотя сам снимал достаточно. Иногда, только, если он сам был в кадре, мне доверялось «нажать кнопку».
Полёт Юрия Гагарина. 12 апреля был обычный весенний день, мы отучились уже урока два, расслабленно сидели в классе на перемене. Вдруг забегает нелюбимая наша историчка, Мария Степановна, патетически орёт: «Наши в космосе!» «Трое!!!» «Майоров, Гагарин и ещё какой-то, кажется, Алексеев, не запомнила!» «Только что передали!» Мы бежим к школьным репродукторам, действительно непрерывно передают Левитановским голосом. Мы слушаем с конца на начало, не можем сообразить до конца. Уточняем, что человек – космонавт один – майор, Юрий Алексеевич Гагарин. Слетал вокруг земли и уже благополучно приземлился! Но от поправки наш восторг не уменьшается. Какие тут занятия! Мы невольно прыгаем, повторяем друг другу. Как скоро полетел человек! Первый спутник был вот-вот… Первое живое существо – великомученица собачка «Лайка», во втором спутнике! Третий – из одних приборов. Немного попускали ещё, и, вот «нате вам!» – наш советский простой человек!!! Америкашки глубоко провалились! Кажется, и педагоги отменили занятия. Так как все ученики высыпали на улицу. На улице прохожие или радуются, или недоверчиво переспрашивают. И фамилия, какая хорошая, и зовут, как просто, как любого третьего! (Тогда первое место занимали «Вовки», второе – «Витьки», третье – «Юрки»). А я изумлялся и гордился, что он приземлился, не где ни будь, а у Саратова, а точнее, у Энгельса!!! Газеты долго пестрели крупными снимками, восторженными репортажами. Гагарину дали оклиматься с месяц и начали его возить напоказ «по заграницам». Испытание «медными трубами». Правда, вскоре, в августе 1961 года полетел второй космонавт, представительный Герман Титов. И пробыл он в космосе целые сутки, но он был уже «следующим». Мы читали в газетах про Гагарина всё, что можно, хотя писали, конечно, мало (давлела привычка к секретности). Мне почему-то жалко было, что он приземлился отдельно от корабля. Вот бы, если бы он сел в корабле, вот тогда бы было совсем по настоящему, как полагается в научно-фантастических повествованиях. Позже, осенью 1961 года, купил в Энгельсе только, что вышедшую его автобиографическую книжку «Дорога к звёздам» (конечно, писать помогали журналисты). Бабуля, давно ничего не читавшая, с любопытством рассматривала фотографии. А потом начала внимательно читать! За дня три прочла всю, вздохнула, сказала: «Да-а!» Ещё позже узнал, что он правильно сделал, что катапультировался, остался цел.
«Праздник Севера».
«Праздник Севера» – специфический Мурманский праздник. Отмечают его в середине марта, когда период «полярных зорь» сменяется появлением на волнистом горизонте краешка настоящего солнышка! Серая плотная крышка небесной кастрюльки чуть приоткрывается на востоке. Бледно жёлтый край солнечного фонарика, не яркий, на него можно спокойно смотреть обоими глазами, посылает лимонные лучики, окрашивает слабые сумерки уходящей зимы золотистыми пятнами. Снегу ещё полно, ветры завывают, сырость ползёт, но настроение северянина взвивается ввысь! Он ПЕРЕЖИЛ зиму! В советские годы «Праздник Севера» становился единственным официальным праздником, вызывавшим неофициальную радость! «Начальство» чувствовало это (сами – люди) и старалось провести положенный спортивный фестиваль, как можно человечней. К шестидесятым, кроме обязательных лыжных соревнований, которые из местных стали общесоюзными, приросли народные гуляния, катания детей по городу на оленьих нартах, развлекательные соревнования, вроде буксировки лыжников за оленями, уличное «питьё чая» с блинами (за спиной которого, спряталось питьё горячительного) в компании разгорячённых «ряженых», уличные концерты самодеятельности в стиле русского «кантри». Пытались организовать и пробежки собачьих упряжек. Не получилось. Ненцы (Саамы, Лопари) не Чукчи! Ездят только на олешках. На Планерном поле давно размещалась «Лыжная база» в виде невзрачного рубленого домика. К «шестидесятым» она расстроилась, дополнилась деревянными павильончиками в русском стиле, просто крепкими сарайчиками для хранения инвентаря, раздевалками и даже уличными туалетами(!) Уже после моего отъезда построили «гостиницу» для лыжников, для нетребовательных постояльцев – туристов на два – три денька. Для праздничных гонок прокладывали удобную, размеченную, витиеватую лыжню, с пологими подъёмами – «тягунами», крутыми спусками, где плохой спортсмен обязательно свалится. Её заботливо охраняли от «диких» лыжников, особенно мальчишек, разбивавших красивые снежные валики по краям точно накатанных гладких канавок лыжни, воровавших флажки разметки и украшавших белоснежное покрывало полукружьями золотистых «вышивок». На местах старта и финиша выставлялось бесчисленное количество цветных флагов. Как легко они преображали местность! Дикий ледяной край, где, взаправду, замерзали люди, вдруг делался домашним, даже тёплым, совсем не страшным. Как можно заблудиться и погибнуть, если на ветру бьется флаг, значит люди – совсем рядом! Вот оно – жильё! Совсем недалеко. Пропадала привычная агорофобия, возникавшая у любого городского жителя, попавшего в тундру.
Так вот, сговорились мы с Витей встретиться на Празднике. Кажется, мы заявились на лыжах, в соответствующих костюмах. В пристартовой толкотне увидели Каму. Он разыскивал «своих», т.е. из второй школы. Не нашёл, пристал к нашей компании. Самое главное, в руках у него была «мечта романтиков и туристов нашего века», «мечта поэта», самая настоящая миниатюрная кинокамера! Кама с важностью пояснял устройство доверенной ему школьной киноигрушки, «Пентаки». Постоянно вскидывал её и прицеливался в визир. С хрустом заводил пружину. Нажимал на спуск. Камера тихо, приятно стрекотала. Кама, как настоящий репортёр, замирал, прижав её к глазу, и, винтообразно изгибаясь, медленно панорамировал. Потом, озабоченно смотрел на рисочки, сколько осталось плёнки. (На мой взгляд, плёнка у него давно закончилась, но Валера не унимался!) Мы теснились в самой гуще, всё время увеличивающейся, толпы. А у Камы было задание, естественно, снять лыжников, и лучше, известных! Он полез напролом к месту старта. А нам, кстати, оставил симпатичный, заграничный кожаный футлярчик от камеры с ремешком и вытесненной надписью: «Pentakon», с «не нашими» фирменными знаками. Футляр полностью повторял форму камеры. Я навесил его на шею и забавлялся, прикладывая к глазу, словно снимая происходящее. Так мы с Витей дурачились. У Вити-то на груди висел настоящий «Зенит–Е». Плёнки было мало, и он старался снять только лучшие моменты. В общем, Кама и Витя снимали по настоящему, а я играл футлярчиком, слегка им завидуя. В толпе, то и дело, попадались знакомые. Все орали друг другу, кидались друг на друга, словно не виделись вечность! Кучками ходили подростки, высматривая девчонок. Не пристают ли «чужие» к «их» девочкам! И, что ещё хуже, не кокетничают ли их девочки с «чужими»! И первое, и второе, вопреки страданиям «Отелл», имело место безмерное. Праздничная атмосфера не позволяла развернуться ревнивым страстям. Всё улаживалось без мордобития, само собой. Мы тоже вертели головами в надежде обнаружить своих девочек. Должны же они быть! Не может быть, что бы в таком месте, в такой день, раз в году, и их не было!!! Мы знали точно: они сговаривались «пойти». Толпа распределялась по окраинным буграм, что бы «лучше было видно». Где-то по сторонам мелькнули лица Шипки и красавиц. И вдруг, мы наталкиваемся на раскрасневшуюся Галю Короткову. Она подтверждает: «Девчонки – тут! Попадались! Светка замёрзла, уже ушла!» Галя в обычном пальто, больших чёрных валенках. Совершенно не спортивная, а домашняя и озорная. Их семья недавно переехала из комнатки в рубленном доме на Пушкинской в отдельную (!) двухкомнатную «хрущёвскую» квартирку «на окраине», т.е. не то ул. Полярных Зорь, не то ……. В общем, на задах Проспекта и вблизи «Планерного поля». Поэтому Галя и заявилась на спортивный праздник в таком домашнем виде. Мы обрадовались, начали толкаться, рассказывать наперебой: кто, что успел посмотреть, хвалиться репортёрскими способностями Камы. Галка по-деревенски взвизгивала от наших приставаний, отшлёпывалась, что доставляло непередаваемую радость. Сама-то она толкалась-то изо всех сил, так что лыжи слетали. Наконец, провалилась в глубокий сугроб, зачерпнула валенками снегу, обозвала нас дураками и уселась на бугре вытрясать снег из голенища. Такой и «запечатлел» её Витя. Сердитую, с выбившимися из-под мужской шапки волосами, одной босой ногой и перевёрнутым валенком в руках. За её спиной – широкая долина, заполненная лыжниками и праздным народом. Это – лучший его снимок с «Праздника Севера» хранился у меня, кажется, жив до сих пор.
Как девочки ухаживали за нами. Когда наши одноклассницы подросли и переросли нас, они первыми почувствовали тягу к «светским развлечениям». Видимо, в их поле зрения ещё не попали достойные взрослые юноши. Поэтому они были вынуждены обратить «иное внимание» на своих одомашненных мальчишек. Так, кажется в девятом, мы с Витей, Вовка Захарьин и кто-то ещё неожиданно получили приглашение, «просто прийти в гости» к «Ваське», родители которой, куда-то отбыли. Мы то привыкли собираться гуртом на «мальчишеские» дни рождения» или ещё как-либо мотивировано. Почувствовали лёгкое замешательство: как себя вести, что делать? А вдруг, надо танцевать, а вдруг, пить вино! И вообще, что говорить? В то же время затеплилось тщеславие, ведь выбрали именно нас. А кроме него, томный, подспудный интерес близости женского начала. Да и выбор учитывал давно сложившиеся симпатии. Мы собрались принаряженные в назначенный срок, пришли в незнакомую, шикарную (по тем временам) квартиру. И, и… сконфузились, примолкли, неловко сидели на диване, не в силах поддержать разыгрываемую нашими девочками «непринуждённую беседу». Девочки скоро переключились друг на друга, а мы, увы, не смогли оправдать надежд на галантное ухаживание. Куда девалась наша классная непринуждённость? Наши шуточки и смелые жесты? Словом, вечер не удался, и больше нас не приглашали. А в классе вскоре пошли сплетенки про знакомства Васьки и Журки с «чужими» старшими юношами, и, возможно, «мореходцами».
Более живыми и непринуждёнными предстали мы позже у Галки Коротковой. Мы, «некоторые», были приглашены, вскоре после того замечательного Праздника Севера, «посмотреть новую квартиру». Даже, кажется, намечалась «складчина». Квартирка оказалась весёлой, солнечной, казалась просторной (из-за отсутствия мебели). И главное, места общего пользования всегда под рукой, и никаких соседей! Можно было безоглядно шуметь и резвиться. Нас было гораздо больше, т.е. симпатизировавшие друг другу были разбавлены нейтральными весельчаками и «простыми парнями» вроде Славки Майорова. Застолье и наш «утренник» удались! Было непринуждённо, не хотелось уходить. Мурашка присутствовала и задавала игривый настрой нашим преобразившимся девочкам. Они хлопотали на кухне, хохотали за столом. Мы, мальчишки, совершенно «расковались», несли чушь, неумело ухаживали. Танцевать, кажется, не рискнули. Всем было жалко заканчивать веселье и выставляться из квартиры, ввиду вернувшихся родителей.
Ещё один раз, наверное, в десятом мы по инициативе девочек поехали на лыжный пикник в лесистую местность, в район «Апатитов». Нас было не более десятка. Заводилы: Мурашка со Славкой Майоровым, но с ними в активе Журка и Васька. Мы с Витей слегка сомневались, всё-таки далеко, мы – не спортсмены. Но случилось хорошее, погожее, предвесеннее воскресение. «Знающие» Славка и Мурашка, погрузили нас в электричку, довезли до нужной станции и привели в настоящий сосняк. Я, насмотревшись на мурманскую тундру, не верил своим глазам. Мы весело катались. Разожгли костерок, что-то подогревали, кипятили чай в котелке. Витя взял фотоаппарат, снимал наш бивуак. У меня должна сохраниться фотография, где мы сидим на лапнике вокруг костерка. Лирический настрой охватил всю компанию, на снегу было тепло и уютно. У меня появилась красивая возможность «проявиться» перед девочками вообще и перед Мурашкой в частности. Но, увы, увы… чего-то не хватило. Лишь пассивно томился в стороне. Да, Дон Жуан ещё не созрел!
Впервые «вкусил успех у женщин» случайно на Дне Рождения у Светы Гехман. Была ранняя весна 1961 года. Десятый класс. Не семнадцать ли ей стукнуло? Наш мальчишеский кружок и девчачий «актив» класса были торжественно приглашены домой. Перед каждым встала проблема, что подарить. В средствах мы были очень и очень стеснены. Кажется, мне были выделены пять рублей (пятьдесят «старыми»). В голову ничего не приходило, да и идти уже было пора. Увидел на прилавке бутылку «Советского шампанского». Ровно пять рублей. А почему бы и нет? Не выгонят же! Прихожу с шампанским в незнакомую квартиру. Наши уже в сборе, шумят. (Удивительно, Светка жила в соседнем доме, но за всё время учёбы я попал к ней впервые!) Увидели – дикий восторг!!! Взрослые устроители не предполагали, что их чада должны угощаться спиртным. Я оказался самым лучшим дарителем, и, вообще, лучшим человеком! Естественно, открывать шампанское никто не умел, поэтому хлопок оказался неожиданным, а добрый стакан шипучки расплескался по столу. Но нам и не нужно было само вино. Визги, клики, полная свобода! Мы взрослые! Ура!!! Девочки с обожанием сверкали очами: Ай, да Колька, вот это парень!
Последний звонок с Лялей на руках. Мы долго его ждали, так осточертело, считали дни. Вместе с тем росла тревога: а что дальше? Неужели ВСЁ! Всё кончится? Помню, подошёл день. Выстроились в рекреации второго этажа. Объявляют: А сейчас для оканчивающих десятый класс прозвучит последний звонок, который доверено дать ученице первого класса… Выводят мою Лялю, дают ей в руки старый бронзовый колоколище с красным бантиком. По мысли организаторов она должна, звоня, обойти строй двух классов по периметру. Лялька, медленно идет, звонит, видит меня. Радостная бежит ко мне, останавливается напротив и во всю звонит мне этим колоколищем! Все смеются. Я беру её на руки и, под брякание раритета, индифферентно проношу перед строем одноклассников и «бешников». Все радуются, довольны, навсегда окончился «каторжный» труд хождения в школу. Педагоги со слезой. Выпуск – это этап педагогической жизни, шажок к педагогической старости. «Последний звонок» увенчался походом в фотографию. Кто подал идею, не запомнил. Но все ребята сразу за неё ухватились. Тогда сфотографироваться было не дорого. Сбросились рубликами. Кажется, на мне уже топорно сидел срочно сшитый костюм из дорогого синего бостона. Да, на последнем звонке мы обменялись с первоклашками заранее заготовленными подарками. Я приготовил два «художественных» комплекта из альбомчиков, цветных карандашей, акварелек с кисточками. Выбрал сам, получше. Взамен получил жестяной музыкальный барабанчик, при вращении ручки игравший: «Николай, давай покурим! Николай, давай покурим! Ни-ко-ЛА-юшка! Ни-ко-ЛА-юшка!» Барабанчик навесили на шею. Весь день я им наигрывал. Фотографии всей компании, человек в десять должны сохраниться. Надо поискать дома. Кроме этого, Витя фотографировал своим шикарным «Зенитом-Е» во дворе школы нас группками. Девочки в школьной форме, белых фартучках, в последний раз. Парни, кто, в чём. Из форм уже выросли. Некоторые снимки сохранились. Я везде неловкий, угрюмый, с длинными патлами скобкой.
Трудная сдача экзаменов за 10 класс. Раздают (или приобрёл родительский комитет?) брошюрки билетов для сдачи чуть ли не с начала четвёртой четверти. Одна брошюрка по всем предметам? Или по каждому – своя? Забыл. Наверное, второе. Помню, сострил, подписал после слова «Билеты» «в баню»… Маме не понравилось. Из педагогических наставлений и школьных баек знаю, что надо начинать, как можно раньше, методично «готовиться», т.е. читать вопросы и отвечать на них. Причём, не рационально выучивать сразу полностью, какой ни будь один билет. (Все ученики, всех времён и народов, при подготовке к экзаменам первым выучивают билет номер один! Нередко, на этом и заканчивая подготовку.) Вопросы в нём составлены из разных разделов. Надо, скажем, учить по порядку все первые вопросы, которые отвечают развитию тем предмета. Потом, вторые, пытаться уловить алгоритм их расположения, т.к. составители старались разбросать их вразбивку. Можно просто «зубрить» параграфы по учебнику, отмечая галочками вопросы в билетах на выученные темы. Это проще, но дольше. Вдобавок, надо решать задачи разной сложности по математике, физике, химии. Учить правила правописания и синтаксиса, а главное, читать те произведения, по которым возможно придётся «творить» сочинение. Словом, за месяц – полтора надо эффективно пройти полный школьный курс повторно! Это – теория. Наяву же совершенно не хочется что-либо учить. Всё обрыдло, осточертело. Голова не варит. Придвигаешь учебник, нет сил, раскрыть его на нужном месте. Если раскроешь, нет сил, читать. Начинаешь читать, нет сил, запомнить хоть крохи! Не можешь определить, что знакомо, а что надо напомнить себе. «Позубрив» короткий кусочек, например, из физики, через час не помнишь не только содержание, но и вообще, «о чём речь». А у меня совершенно пропала способность запоминать формулы! Даже простейшие, состоявшие из трёх буковок – индексов, не мог запомнить их расположение, что, на что умноженное или делённое. При решении задач, мучительно пытался представить их перед глазами, не мог! Был вынужден подглядывать в учебник. С ужасом думал, как быть на экзамене?
Как готовиться к сочинению, не представлял совсем. Более всего озадачивала необходимость насыщать текст цитатами не память! Не только не переврать цитату, но ещё и правильно расставить запятые! Что запоминается лучше всего в качестве цитат? – Стихотворные строфы. Но синтаксис поэтических перлов всегда такой вычурный! Попробуйте грамотно по памяти записать «лесенку» Маяковского! Бедный Владимир Владимирович! Он хорош был для нас по двум соображениям: Как показательного советского поэта, его чаще всего «вставляли» в программы экзаменационных сочинений. Т.е., подготовившись «по Маяковскому», можно было с высокой вероятностью «попасть в кон». И его силлабические строфы – слоганы, «речовки» больше всего соответствовали подростковому образу мышления, нравились мальчишкам. А рассудительность Л.Н. Толстого, например, больше устраивала девочек. Ещё девочкам лучше удавались показательно – патриотические темы, например, по «Молодой Гвардии». Помню, Мама наставляла меня: пиши короткими предложениями, пиши проще! Я же знал свой дефект – медлительность и неуверенность в формулировке мыслей, очень опасался «не уложиться», написать мало. Мысленно дал себе задание: сначала написать черновик и только уж потом, спокойно и внимательно переписать начисто, избегая красивых, но орфографически опасных, слов. Вот мы собрались утром у своего бывшего девятого класса, тихие, взволнованные. Тем не знаем, поэтому, «зубрить», что-то наспех – бесполезно. Рассаживаемся по одному за парту. К концу десятого нас осталось мало, мы все вместились в большой класс. Вот на доске торжественно записывают темы. Торжественно читают вслух. Минут пять-десять никто не пишет, все перебирают в голове жидкий литературный багаж, определяют, на что способны. Везение: среди четырёх тем обозначено что-то из лиры В.В. Маяковского. Я понимаю, что буду меньше мучаться, если возьмусь за освещение творчества «Набатного колокола революции». Есть ещё какая-то свободная тема, сформулированная так, что только выпускник литфака отважится на её раскрытие. Пишу долго, кропотливо, всё отведённое время, перепроверяю. Особое внимание вставкам – цитатам. Вспоминаю рисунок строк, проставляю запятые, восклицательные знаки. Главное, вспомнить цитату, любую строфу. Объяснить своими словами, вставить в текст, что бы была к месту, – дело второе. Кричащий максимализм его поэзии легко вкладывается в любое место, может быть истолкован, и как патетика, и как сатира, и как романтика, и как прагматичный реализм. Владимир Владимирович не догадывался, как он универсален. Что бы волосы не лезли в глаза, принёс на экзамены домашнюю тюбетейку. Привычно надел, Анна Григорьевна улыбнулась. Вышел в туалет. Родительницы, ответственные за кормление, дают бутерброд и стаканчик ситро. Вот чудеса! В коридоре мается чужая учительница, следит, что бы не подсказывали, не подсматривали «шпоры». Возможно, у девчонок в туалете тоже, кто ни будь, дежурит. Закончил одним из последних. «Тугодум». Получил 5/4. Пять за раскрытие темы, четыре за орфографию. Доволен, «отстрелялся». Тогда и не мог даже близко представить себе, что под конец жизни обреку себя на писание вечного «школьного сочинения»!
Математика: Алгебра и Геометрия. Как писал алгебру, не помню, написал на четыре. Геометрию неожиданно сдал на пять, благодаря странному совпадению. Я, конечно, готовился, вяло повторял теоремы, плохо запоминая доказательства, медленно мог сам вспомнить, додуматься. Но сразу, «навскидку» соображал туго. Уже на экзамене, когда мы толпились в рекреации, волновались, с ужасом ожидая приглашения очередной тройки «испытуемых». В пустой класс, где сидела комиссия, заводили по трое. Они по очереди тащили билеты, садились за передние парты каждого ряда, готовились. Потом выходили к доске, чертили и доказывали теоремы, отвечали на вопросы. «Отстрелявшийся» вылетал в коридор, с облегчением или грустью делился полученной отметкой и должен был, по возможности подробно, поведать взволнованным ожидавшим о номере билета, задании и правильном решении. Хотя считалось, что «отработанный» билет уже не попадётся. Поэтому все присутствовавшие начинали зубрить оставшиеся. Передо мною выскочила торжествующая Светка Гехман, получившая, конечно, «отлично». Она не могла успокоиться, продолжала громко, чётко рассказывать о задании, «на пальцах» демонстрировать доказательство доставшейся теоремы. Я, погружённый в тревожный субступор, молча слушал сбоку её безапелляционные рассуждения. Вот вызывают меня в очередной тройке. Как заводной, подхожу к столу. Лежит рядок чистых билетиков, чуть дальше ещё один. Какой выбрать? Чувствую, мне всё равно! Беру тот, что подальше. Сажусь, начинаю готовиться, вчитываюсь. Что такое? Все три вопроса, только что я услышал в коридоре! Мне достался Светкин билет! Его не выбросили из кучки, видимо, что бы не уменьшать возможности выбора. Я и сам мог бы догадаться о решениях, но Светкино объяснение заметно прояснило мозги. Спокойно набрасываю решения на бумажке, выхожу к доске, делаю чертежи, записываю буквами условие, решение. Когда «предоставляют слово», медленно, но уверенно решаю и доказываю. Даже изумил математичку! Делать нечего, ставят «пять». Вышел. Легко, приятно. Все сразу по лицу поняли, что «пятёрка». Подхожу к неугомонной Светке. «Доброхотов, что?! Что у тебя было?» – «Твой билет!» – «Ты Чё?!» – «Вот!!!» развожу руками. Все в один голос: «Во-о-о!!! Это – ДА-А!!» Но никто не посчитал это везением, просто – совпадением. Были уверены, что я знал и сам «на пять». Не посчитали Светкины пояснения решающей подсказкой. Сам то я прекрасно понимал благотворную роль её «выступления», был ей внутренне благодарен.
Экзамен по физике тоже прошёл с «изюминками». Во-первых, «инспектором» на экзамен в нашу школу был назначен Папа. Я узнал об этом за день. Не боялся, но стало стыдно подводить его. Понял, должен «вылезти из кожи», но сдать блестяще. Готовился тоже, довольно сумбурно, уверяясь, чем ближе к концу, тем хуже знаю и понимаю! «Навскидку» мог только сразу определить, «из какой оперы», т.е. из какого раздела вопрос, что, примерно, надо говорить. Формулы слились в голове в сплошной «суп» из латинских буковок и цифр. Успокаивал себя: я же не хуже других, в году же понимал! Может быть, пойму и на экзамене? Сдавали мы в кабинете физики. Заводили малыми партиями, по пять – шесть человек. Что бы пока готовятся и отвечают, другие не «мариновались» и не подслушивали правильные ответы. Позади экзаменуемых, за последним столом, томилась комиссия, среди них – Папа. Перед ними, спинами к ним, «потели» ученики, выбравшие билеты и второй бумажкой – задачи для решения. Задачи, как правило, не совпадали по теме с билетами. У самой доски похаживал «БФ», следил за порядком, что бы школяры не перешёптывались. Он же с «чужим» физиком выслушивали ответы. У доски готовились по два. Мы с Витей Проничкиным зашли вместе и были вызваны брать билеты друг за другом. Взяли мы билетики, задачки, сели за передние столы готовиться. Витя уверенно, раньше меня вышел к доске, начал рисовать мелом схемы, рядом в столбик записал условие задачи и отложил бумажку с задачей подальше на стол. Я с облегчением понял, что знаю вопрос, подбадриваемый «БФом», пошел к доске. Папа в это время тихо вышел из кабинета. Видимо, педагоги решили, что его присутствие будет меня психологически давить. Или сам он не хотел показать свою заинтересованность. Я отложил обе бумажки: билет и задачу на длинный стол около Витиных. Начал чертить и записывать на доске данные для объяснения по вопросу. Потом потянулся за бумажкой с задачей, вчитался в текст и начал быстренько записывать условие в столбик на доске. При этом Витя уже «докладывал» вопросы и решение задачи. Я не слушал, т.к. быстро сообразил задачу сам. Она оказалась лёгкой, я старался быстрее записать, пока «осенило». За столом дремавшей комиссии послышался шумок, движение, я не обратил внимания. С чувством лёгкости бойко начал отвечать по вопросу. Физики с улыбкой слушали, кивали. «Хорошо, хватит, хватит!» Ну, поясни решение задачи. Я воодушевлённый, что не провалился, быстро показал формулы, ход решения. Вижу, экзаменаторы улыбаются: «Хорошо, хорошо!» «То есть, отлично! Иди». На прощание спрашивают: «А ты, какую задачу вытащил?» «Вот, указываю на бумажку и вижу, что моя бумажка лежит на столе, а в руке у меня Витина! Он положил рядом, и пока мы курсировали вдоль длинной доски, разрисовывая мелом, я схватил Витину. Эх! Вот так конфуз!!! Стою ошарашенный. «Да иди, иди!» «Молодец! Всё правильно решил!» С облегчением выхожу, говорю Витьке. Он сам этого не заметил. Так мы оба были увлечены, что не слушали друг друга и не видели, кто, что решает на одной и той же доске!
Экзамен по химии прошёл с триумфом. Сказалась Мамина забота о прочности моих знаний. Можно сказать, на экзамене по химии я отдыхал! Получил «отлично», с чем безоговорочно были согласны не только экзаменаторы, но и одноклассники. А они лучше педагогов знают, кто, чего стоит. Понимают: когда – везение, а когда – «на самом деле».
Что-то не припомню, сдавали ли ещё, какие ни будь предметы? Дальше – только воспоминания о грустном прощальном «выпускном». Сразу после сдачи всех экзаменов многие, кроме расстроенных, стихийно отправились гулять по городу. Просто ходили «шалтай–болтай» безо всякого маршрута, хохотали, придурялись, сбрасывали с себя напряжение экзаменационных недель. Я совершенно импульсивно вытащил на улицу все математические учебники, задачники. При полном изумлении ребят стал с чувством отрывать корки, драть страницы в клочья и распихивать по уличным мусорным урнам! Шёл по проспекту и бросал в каждую урну клок. Это был мой стихийный протест, моя месть ненавистной математике! Никогда, никогда больше она мне не пригодиться, наши пути с ней не пересекутся! Витька был озадачен, он то считал математику неотъемлемой частью жизни.
Дата выпускного вечера была назначена, собраны небольшие деньги. Родители начали покупать чадам дефицитные костюмы. Девочкам – шить платья на один день (как свадебные). Вечер должен был проходить в школьном спортзале, других мест просто не было. Хотелось украсить его. Мальчишки со слов предшественников осторожно заговорили о черёмухе. В суровом мурманском краю существовали природные «отдушины», где вырастала не тундровая флора. Таким ближайшим местечком была долинка меж сопками, начинавшаяся от небольшого выступа в Кольский залив, называвшегося «Абрам–мыс», прямо напротив городского центра. В тёплые лета в долинке густо зеленел кустарник и небольшие кривые деревца черёмухи. При особо хорошей погоде она даже цвела! Вот и в этот раз стали распространяться слухи о цветущей черёмухе. Возник соблазн нарвать букетов и уставить веточками столы в спортзале. При этом существовала значительная возможность быть задержанными милицией, просто бдительными гражданами, хулиганами. Наконец, быть оштрафованными, даже побитыми. На «Абрам–мыс» регулярно ходили грязные портовые буксиры, называвшиеся пассажирскими катерами. Переплыть и вернуться было несложно, но опасно по вышеупомянутым причинам. Случилось так, что высказавшие эту идею, Витька Кириков, Вовка Захарьин, Вовка Сверчков оказались «заняты». Девочкам, поддержавшим идею, было и вовсе «не до того». Крайними оказались мы с Витей. Я был на Абрам–мысе всего-то раз в жизни, Витя чуть больше. Но нам казалось, что только стоит подняться в горку над редкими построечками, и мы окажемся в лесу. (Так было видно с мурманской стороны, по крайней мере, из нашего окна). Букетики мы себе представляли небольшими, так, несколько веточек. За такие не оштрафуют, успокаивали себя. Мы долго раскачивались. Наконец, в самый день «выпускного», назначенного на 7 часов вечера, утречком (часов в десять) мы с Витей, одетые по-походному, но я в новеньких светлокоричневых туфлях – лодочках, пришли в порт. Как ни странно, легко переплыли залив. (Ходили слухи, что «не всех пускают»). Весело промаршировали по мосткам, мимо хилых двухэтажных домишек. Бодро влезли прямо по сухому склону на откос тянувшейся вдоль залива разбитой дороги. Крутим головами. Кусты вовсе не густые, черёмухи не видать совсем. Стали бродить вдоль дороги туда – сюда. Нет, ничего нет! Через полчаса мы уже смирились с пустотой этой затеи и решили возвращаться. Домой только поспеем, а ещё переодеться, причесаться и пр. Перешли на всякий случай через дорогу, внедрились в редкую опушку. Ой! В глубине за зеленью – белые облачка! Кинулись туда, я провалился новенькой туфлей в скрытую лужу. Вода захлюпала. Эх, ну и что же! Вот живая черёмуха, немного, но не зря же ездили! У меня был тупой складной «перочинный» ножичек. Стали пилить ветки. Долго, проще просто ломать. Через несколько минут в руках у каждого – по пучочку благоухающих веточек. Эх, маловато! Лезем по камням, прыгаем через ручейки, под новенькими туфлями проминается водянистый мох. Вот ещё облачко впереди. Вперёд! Совесть шумит внутри: хватит, хватит! Вы же уничтожаете живую природу! Но нас ждут восторженные одноклассники. «Выпускной» бывает единственный раз в жизни, один праздник на всю жизнь! Мы остановились, когда у каждого накопился объемистый пук, трудно держать. Витя смотрит на часы. Пора! Скоро должен быть катер обратно. А что, если задержат! Радость на лицах, тревога в душах. Несёмся вниз по береговым тропинкам к мосткам. Обнимаем облака черёмухи, только бы не уронить, не растерять! На катере пассажиры молча смотрели на нас, видимо поняли, для чего. Сбегаем по сходням, мчимся по улицам. Все оборачивались. Никто не срамил. На «Пяти углах» Витя отдаёт мне своё облако, извиняющее просит донести до школы. Я способен на всё. Лечу почти на ощупь, едва вижу асфальт тротуара. Взлетаю по «Воровского», вот угол «Перовской», двести метров до школы. В шесть часов вечера вбегаю в вестибюль. Всеобщее: О-О-О-ОЙ!!! Я гордо печатаю шаг прямо в спортзал, отпускаю занемевшие в объятьях руки. Белоснежная, сильно сладко-горько-томно пахнущая гора возносится на столах, черёмуховый снег сыплется на пол. Некоторые девочки уже тут, помогают родительницам, мечутся нарядные учительницы. Восторг и ликование! Мне некогда рассказывать. Быстро домой, благо, через дорогу. Дома, возбуждённый, сбрасываю одежду, одновременно рассказываю Маме об удачном походе. Быстро в ванную, умываюсь, причёсываюсь. Надеваю приготовленную белую рубашку, новенький, но такой неудачный синий бостоновый костюм. На новые узорчатые носочки натягиваю сырые «жёлтые туфли» (снаружи я их протёр). Маме, конечно, не сказал, что провалился в воду. И, как назначено, в семь, с чувством выполненного долга, в последний раз, как учащийся, переступаю порог школы. Наши почти в сборе. Толкотня и обязательные «несостыковки». Ну, какая же торжественная часть обходится без них? Витя здесь, наш подвиг замечен! Девочки и взрослые хвалят, мальчишки интересуются, похлопывают, одобряют. Входим в зал. Черёмуха необычайно преобразила его, нежная белизна кистей и свежая зелень листвы на столах, даже веточки на стенах, у дверей. Волнующий аромат лета и новой жизни! Линии столов, стульев. Музыка. Народищу!.. Описывать само торжество не буду, легко догадаться и так. Отмечу, что мы слегка угощались шампанским, но действительно, чуть-чуть, для обозначения. Вначале, конечно, речи, раздача аттестатов, неизбежные слёзы. Девочки наши преобразились в цветки, скромно обращённые вниз. Тогда молодёжная мода подразумевала сильно расклешенный низ, подбитый несколькими накрахмаленными нижними юбками. Эти светлые абажурчики у большинства девочек были ещё присобраны у подола. Так, что некоторые напоминали розанчики, а некоторые – тюльпанчики. Талии затянуты. Верх сильно декольтирован. Всё пышное и светлое, как балетные пачки. У Журки, слева, у самого края подола – розовая розочка, как бы случайно упавшая. Конечно, всем хотелось её поднять. Мурашка – гипюр чуть попроще, но сидело безупречно, как на балерине. Фигурка, есть фигурка. Ни золота, ни серебра, на наших девочках ещё не было. Макияж исчерпывался лёгким подкрашиванием губ. Счастливые мордашки не нуждались в боевой раскраске. Косички исчезли навсегда. Буря локонов, волн, водопадов разливалась по плечам. Наш Пан Спортсмен, Слава Майоров, в новом двубортном костюме с «выделкой в полосочку», стройный и представительный, как молодой лорд! Просто, украшение бала! (И это – «закоренелый двоечник»?) Мальчишки и девчонки быстро перемешались и распались на парочки «по интересам». Часам к одиннадцати взрослые притомились и «испарились» (вместе с нашими аттестатами). К двенадцати ночи мы, истомлённые танцами, оглушённые музыкой, просто вывалили на улицу. Было тепло. Или мы не чувствовали прохлады? Белая ночь, светло, фонари погашены. Слабый ветерок предоставлял возможность заботливо набрасывать на девочек парадные пиджачки. Мы брели шеренгами по Пушкинской, по Перовской, по Проспекту. Кстати, там бродили выпускники других школ. Взрослые всё время опасались стычек между подвыпившими юнцами. Заранее советовали «не соваться» на чужие территории. Сколько помню, стычек не было, как-то расходились. Щебет, «глупый» смех, девичьи вскрики, ржание парней. Провожание тех, кто жил дальше. И до сих пор в ушах томный звук саксафона – модная тогда танцевальная пьеса «Маленький цветок» в ритме медленного фокстрота: «Фааа – ва-Ваа! Фа – ва-ВА! Па – ва-ВА!...» Разошлись по домам часа в три – четыре. (Не так давно я услышал мой любимый «Маленький цветок» со словами, по-французски, оказывается это – песенка!) Всё! Школа осталась в прошлом.
ALEA JACTA EST.
Пожалуй, на «выпускном» ещё мало, кто твёрдо знал свою дальнейшую судьбу. Приблизительно говорили: «буду поступать… пойду работать туда-то…» Журка с Васькой мотали головами: «Только в Ленинград, только в Ленинград!» Лишь редкие одноклассники совершенно определённо объявляли о своём будущем, как о деле решённом. Так, «не делавший уроков» Вовка Захарьин спокойно заявил: «Только в мореходку!» (И сразу же поступил). А Витька Кириков и Вовка Сверчков – «Конечно, на СРЗ!» Я понимал, путь в технические вузы мне заказан. В художественные – мне рассоветовал ещё ЕВА. Учителем становиться я не собирался, насмотрелся на родителей. Как альтернатива, в голове стал проявляться киношный образ врача. Этакий интеллигент в белом халате, умный, обаятельный, всеми любимый и уважаемый. И, кажется, никакой математики и тяжёлого физического труда. А не рискнуть ли? Не попробовать ли? Вспомнил приходившую ко мне при болезнях добрую, милую педиатриню по фамилии Шапиро. Весь околоток её знал и хвалил. Словом, незадолго до «выпускного», я почти определился и на расспросы ребят, да и взрослых мог с облегчением отвечать: «В медицинский». Родители подивились, Папа слегка поворчал. Врачей в нашем роду не было, не считая, фельдшерицы Тёти Лиды. Но потом родители почувствовали, что мой выбор соответствует складу и образу мышления, не возражали.
И вот, всё что можно, окончено и закончено! Конец июня 1961 года. Уезжаю в Энгельс, чувствую, из Мурманска – навсегда! Уезжал один, на неделю раньше родителей, которых цепко держала школа. В чемоданчик сложил потрёпанные учебники по русскому и литературе, физики, химии и, «просто сам для себя», (не догадывался, что понадобятся) все учебники английского. Взял с собой увесистый сундучок «Яузы-5». Хотя родители отговаривали, очень тяжёлый. (Они оказались правы. Я с надрывом, с передышками тащил его по переходам метро при переезде на «Павелецкий»). На Мурманском перроне провожали Мама и Папа. Гляжу в окно, вдруг рядом появляются Витя, Кама, Мурашка, Адик Смирнов, ещё ребята, кажется, Игорёха. За спиной Мурашки маячит Мишка Яковлев. Кричат, машут, прощаются. Откуда узнали про отъезд? Мишка Яковлев гордо демонстрирует металлический рубль. В массовый оборот они ещё не поступили. Окно поплыло направо, на юг. Ребята – налево, на север. С большинством уже не увижусь, никогда!
«По умолчанию» был избран Саратовский мединститут. Во время попытки поступления можно жить у Бабули. Место своё, родное. «Дома и стены помогают!» В Саратове – куча родственников. Если повезёт, окажусь не в чужом краю. Я даже не представлял чётко, какие предметы сдавать. Ну, сочинение, это понятно. Физика и химия – услышал от кого-то, да и сам догадался. А про иностранный язык даже не подумал! Зачем врачу иностранный язык? Случайно, «для себя» захватил учебники по английскому. И не знал, что надо его сдавать! Не знал и особенностей набора студентов в 1961 году: решение ректората, с подачи партийных органов, (идея Н.С. Хрущёва), дать 80% мест фельдшерам, пожелавшим стать врачами. Школьникам предоставлялось только 20% мест. Родители и я относились к процессу поступления «по книжному», т.е. верили в правоту отбора, презирали слухи о блате, взятках, предвзятости экзаменаторов. Слышал, что спортивных ребят с разрядами берут, чуть ли ни без экзаменов. Ещё слышал, что мальчиков в «мед» и «пед» институтах ценят выше девочек. О том, что могут «отсеять» по национальному признаку, по политическим мотивам, по происхождению, не догадывался. Я был советским юношей!
Несмотря на давнюю знакомость саратовской топографии, на территории института не был никогда. Только в детстве посматривал в троллейбусное окошко на призывы Прошкиных или других родных, горделиво показывавших пальцами при проезде по проспекту Ленина на серевшие ампирные корпуса. Родственники успевали торжественно прочитывать в картушах, под пышными карнизами каменную надпись: «Iнстiтутъ Эксперiментальной Медiцiны». Надо сказать, Саратовский медицинский институт – не «социалистическая «скороспелка» советских времён. Он был построен с 1909 по 1913 год в качестве четвёртого по счету Университета в Российской империи (после Московского, Петербургского и Казанского). И правильно назывался: «Саратовский Императорский Николаевский Университет». Тогда в Саратовском Университете был единственный факультет – медицинский. Отсюда и надпись. 10 июня 1909 года Самодержцем был подписан Закон об его учреждении, а 6 декабря 1909 года состоялось торжественное открытие, пока ещё в помпезном здании псевдорусского стиля, недалеко от музея Боголюбова. Первым ректором был назначен известный Российский медик, профессор, В.И. Разумовский. В 1914 году состоялся первый выпуск врачей. В 1913 году три новых корпуса, выстроенных талантливым немецким архитектором Мюфке К.Л. (Карл Людвиг?), в содружестве с русским Шишко Л.П., по образцу каких-то немецких клиник, (Гамбургских?) занимали большой квартал – прямоугольник, ограниченный по длинным сторонам Московской и Большой Казачьей улицами, а по коротким сторонам: Астраханской и Университетской. Этот квартал (примерно, полкилометра на триста метров) к моему поступлению был уплотнён ещё тремя помпезными корпусами советской застройки и массой лабораторных сарайчиков, гаражиков, ангарчиков. Так, что университетский садик внутри квартала с центральным, всегда сухим, фонтаном к моему поступлению бодро вымирал. К настоящему времени учёной администрации удалось втиснуть в территорию ещё три современных корпуса! Правда, уничтожив «бидонвиль» сараеобразных лабораторий и спортплощадки. В начале третьего тысячелетия, пользуясь относительным экономическим благополучием страны, Саратовское (а может быть, общероссийское) руководство сумело красиво реставрировать старинные корпуса, подогнать под их величественный облик «советские» и «демократические», так что Университетский Городок Саратова теперь не уступит любому «европейцу». Садик исчез навсегда, зато появились совершенно энглизированные аккуратные скверики. Кстати, прямо через проспект Ленина (бывшую и вновь назначенную «улицу Московскую») простирается точно такой же по площади, симметричный, прямоугольный квартал, образованный теми же: Астраханской, Университетской, а с тыла «Цыганской» улицами. На старинных картах Саратова это были два пустыря – близнеца для военных забав казачьих частей. В 1909 году один из них был отдан под Университет, а другой под казармы и конюшни. В советское время там было отстроено Высшее Военное Училище, часто менявшее профиль. К шестидесятым оно стало Училищем Внутренних Войск. Оба этих симметричных квартала разорвали старинную Железнодорожную улицу. Её основной южный рукав до сих пор упирается в вычурную ампирную башенку медицинского ректората, а коротенький северный – в глухую стену Военного Училища. На северном отрезке до сих пор стоит разваливающийся дом с «древней» квартирой Глинских. Южный отрезок дальним концом упирается в квартал «Первой Советской больницы». Талантливый немец К.Л. Мюфке успел до революции построить два или три шикарных медицинских корпуса на пустыре за саратовским вокзалом. Это место стали называть «Третьей Советской больницей». В советское время добавляли и добавляли новые стандартные корпуса, так, что этот больничный городок сейчас самый большой в Саратове. «Мюфкинские» здания всё равно выделяются и внешне, и внутренне среди бетонно–стеклянных муравейников. Злые языки язвят, что все его постройки – плагиат с известных немецких клиник 19 века. Всё равно, они украшают город и являются его опознавательными знаками.
Но я отвлёкся. Лето, жара. О хождениях на Волгу пришлось забыть. Тревожно и малопродуктивно готовился. Скучно повторял школьный курс физики и химии. «Навязло на зубах». Судорожно бессистемно повторял английский. Тут родители не могли ничего подсказать. Пытался запомнить английскую грамматику. Что учить по литературе? Какие темы будут? Всё осточертело! Записался под залог в Энгельсскую библиотеку, набрал школьных хрестоматий, всё равно, усвоить этот роскошный пир изящной словесности невозможно. В оформлении документов совершенно не соображал. Об этом хлопотала Мама. По её наставлениям фотографировался, заполнял какие-то анкеты. Мама повела меня в старую поликлинику на Петровской. Какая-то знакомая, дальняя родственница быстренько заполнила мне медицинскую форму (№ 56 ?) подписями врачей. Помню, обрадовалась. Видела она меня раньше маленьким, естественно, стала докучать тривиальными вопросами «за жизнь», а я оказался не очень учтив в беседе. Мама потом выговорила.
Конечно, энгельсские приятели сразу выяснили мой статус абитуриента. Отнеслись с уважением и лёгкой завистью. Звали на Волгу, но не настойчиво, понимали важность момента! Больше их заинтересовал магнитофон, но отсутствие модных записей разочаровало. Магнитофон олицетворял проникновение в мир Рок-энд-ролла и Буги–Вуги! Гриша послушал, попереключал и сделал вывод, что «маг» «немного тянет», т.е. медленнее протягивает плёнку, отчего звук «детонирует» – слегка завывает. Вот так, так! А я и не слышал, считал: всё прекрасно! Всё равно, они явно завидовали моей электронной игрушке.
Несмотря на необычайную сиюминутную озабоченность, начал ностальгически вспоминать Мурманск. Вернее, образ сурового родного города, отодвинутый на самый задний план, в глубокое закулисье сознания, самовольно всплывал в вечерних задрёмываниях, наполнял грустью невозвратимого. Представлял, как бы реагировали приятели мои, «заводной» Игорёха, на мои новые обстоятельства. Конечно, всё больше и дольше думалось об оставшейся «Мурашке». Решился написать ей осторожное «нейтральное» письмо. Через неделю получил ответ! Короткий, доброжелательный, с лёгким флёром симпатии. Тут же накатал второе, более подробное и откровенное письмецо. «Взрослые» скоро заметили мою лирическую почту. (Что бы письмо не перехватили, приходилось выскакивать и проверять почтовый ящик несколько раз в день!) Проявили ревность и недовольство. Мама выговорила! Она, как любая родительница, считала лирические отношения злостной помехой образовательному и профессиональному росту сына. Я начал прятать письма (Что при моей высочайшей рассеянности и несобранности было сверхглупо!), а писать их уходил тайком в город, «погулять». Писал на лавочках в Энгельсских сквериках. Правда, ближе к экзаменам актуальность переписки спала. Да и сама Люда перестала отвечать, видимо, ей стало не до светских посланий.
Вот наступил день экзаменов. Идём с Мамой на первый экзамен, сочинение. Встали рано, плотно позавтракали, переплыли Волгу, добрались до Университетского городка. Пока перед входом в Павловскую аудиторию толпятся «абики», не пускают даже в вестибюль, чувствую необходимость посещения туалета. Вспоминаем, что на перекрёстке Астраханской и Ленина существует такое уличное заведение. Несёмся туда. Среди тополей белеет каменная домушка. С экзаменационным листом врываюсь в первую дверь, пусто, знакомая обстановка. Куда деть лист? Аккуратно укладываю его на высокий каменный подоконник. Быстренько вылетаю, бежим с Мамой в Университетский квартал, к дверям аудитории. Начали запускать. Надо предъявлять «экзаменационный лист», а у меня нет его в руках! Смотрим друг на друга, куда делся лист? Потеряли!!! К счастью, замешательство не затянулось. Какая-то девушка, быстро идёт от Астраханской, взволнованно выкрикивает мою фамилию! Она обнаружила его в туалете! Даже посмеяться не могли, в таком были напряжении. (Я умудрился заскочить ещё и в женский туалет!) С облегчением и благодарностью вцепляюсь в лист, прохожу в аудиторию. Усталая Мама осталась во дворике, тихо уехала в Энгельс. Первый раз попал в «настоящую» аудиторию амфитеатром. Посадили на третьем ряду. Снизу видны колени, шпаргалок не достанешь! (Я ими и не пользовался никогда). Сверху–сзади посматривают члены комиссии, все бумаги на узких полках столиков видны, «как на ладони». Разложил листочки, для черновика и чистовика. На доске – темы. Мелькнула фамилия Маяковского. Что мудрить? Конечно, по Маяковскому! Для юноши нет темы ближе, прозрачнее. Про других авторов, просто, не помню ничего. А тут, всё, что знаю, выложу, а изложить, применительно к теме, постараюсь! Пишу долго. Все шесть часов. Куда спешить, это же «последний шанс», надо использовать до конца! Напрягаю память, вставляю все цитаты, какие помню, потом рассуждения подгоняю под тему. Не помню даже, выходил ли за эти шесть часов из аудитории? Дней через пять поехал узнавать результаты. Получил четыре. Вздох облегчения про себя – я не хуже других. Экзамен по химии сдавал легче, получил пять. Помню, он проходил во «Третьем Корпусе», в залах Кафедры неорганической химии, на первом этаже. На мне была Папина светлая льняная рубашка с нашитыми «беечками» «под народ». (Папа приехал в ней в пятидесятые, стеснялся её не современности и не носил. Мне подошла. Нацепил её на экзамен, другой светлой не нашлось). Только после сообразил, что в этой рубашке, «золотых» очках, с длинными волосами, видимо, очень напоминал киношного «разночинца». Помню, экзаменаторша улыбнулась после ответа, сказала второй про меня комплимент насчёт «самородка». Родители, кажется, уже уехали в Мурманск. Экзамен по физике волновал больше. Опасался: подведёт память на формулы. Сдавали на третьем этаже «Четвёртого Корпуса», в тесненьких лабораториях Кафедры физики. Народу – толпа! В те времена я из-за непослушных волос постоянно носил тюбетейки. Приехал в лучшей, квадратной, зелёной, расшитой «огурцами». Перед заходом на экзамен всё же снял, сунул в глубину между базами сдвоенных колонн. Потом, выйдя, не нашёл. Очень удивился. Думал, абитуриенты чужого не берут. Они же – интеллигенты! Не помню, о чем билет, но последний вопрос не по билету: Вы идёте с полными ведрами воды, они раскачиваются, вода плещется. Что делать? Я понял, что разговор о резонансе, колебания вёдер попали в резонанс. Как его прекратить? Додумался только отлить воды из одного ведра. Надо было сказать, сменю темп ходьбы. Педагог всё равно поставил пять. Перед последним экзаменом, английским, у меня оценки: 4; 5; 5. чувствую, могу поступить. Английский – самое слабое звено. Волнуюсь. Перед экзаменом томимся во дворике «судебки». Из тёмного, сурового экзаменационного подъезда тревожно пахнет формалином. «Абики» – абитуриенты группируются по начавшимся знакомствам, с некоторыми – родители. Между группочек порхает модненькая самоуверенная девица. Она постоянно бормочет по-английски, наводя тоску на простодушных. Повторяя заученный текст, громко произносит с иностранной интонацией и «кашей во рту»: «Ёурий Алэксэевич Хахарин». Ну, разве можно конкурировать с такой? Выпускница специализированной «английской» школы. Экзамен сдаём в «патанатомии», среди жутких банок с препаратами. Но мы их не замечаем. Что-то читаю, перевожу, рассказываю. Педагогиня мягко улыбается, слегка поправляет. Под конец отпускает, спрашиваю: «Ай эм фри?» Я свободен? (Надо было начать с глагола: «Эм ай фри?») Педагогиня думала, спрашиваю: у меня три? Нет, нет четыре! Итак, получаю за четыре экзамена 18 баллов. Приезжаю в Саратов в назначенный срок. Прихожу к щиту в институтском дворе у входа в четвёртый корпус. Толпа абитуриентов волнуется. К спискам не протолкнуться. Задние выкрикивают фамилии. Передние ищут. Как правило, не находят. Ужас и смятение одних, триумф других. Тоже не нахожу фамилии, на душе тягостно, пусто. Бойкая девица переспрашивает, говорит: Есть, есть! Показывает пальцем. С изумлением и горделивостью вижу себя зачисленным на первый курс лечебного факультета. Стрелка переведена. Жизнь моя переменилась, побежала по незнакомой ветке. Телеграммой сообщил родителям, что я – студент! Но прежде, те же бойкие девицы показали объявление: все поступившие должны собраться там-то, тогда-то, для отбытия на трудовой семестр. Уклонившиеся не будут допущены до учёбы! Конечно, поеду, куда пошлют! Девушек послали в колхоз на уборку, в Краснокутский район. Юношей на стройку в Балаково. Бабуля в восторге. Она не сомневалась, что любимый внук, Колюшка, поступит.
Стоит тёплый сентябрь. Наивно собираюсь на первую в жизни стройку без тёплой одежды, на ноги надеваю Дяди Ванины парусиновые туфли. В первых числах сентября 1961 года, ранним утром, с приготовленной Бабулей котомочкой (папин рыбацкий вещмешок с бельишком, рубашками, носками) еду в Саратов, прихожу во двор института. В воротах, выходящих на улицу «20 лет ВЛКСМ» нас сажают в кузов грузовика. Везут с незнакомыми однокурсниками в порт. Молчим, серьёзны, почти все незнакомы. (Я сразу приметил Колю Захарова, симпатичного атлета с усиками, похожего на кавказца, сидевшего спиной к кабинке, смотревшего назад, нам в лица, в то время как мы все смотрели вперёд, в светлое будущее!). Кое-кто перебрасывался короткими, «мужскими» фразами. В порту нас перекликают, заводят на пароход, в третий класс, т.е. на кормовую палубу. Рассаживаемся, где придётся, в трюм идти неохота. Настроение приподнятое. Романтика первопроходцев и покорителей. Мне радостно и страшновато: только бы не отстать от других в работе, не опозориться. Вокруг меня мускулистые парни. Тревожно: справлюсь ли на стройке? Пароход, не спеша, ползёт вверх по Волге до городка Балаково на Энгельсской стороне. Волга тихая, слегка «плюкает» мелкая волна. Прохладно. Часа через три проплываем Вольск. Слева, под синими береговыми холмами дымят седыми клубами цементные заводы. О «Вольске» я слышал. Имею представление, как о неком разудалом романтичном цыганистом месте. «На Вольской открывается пивная…» Но индустриальные дымы над ровными палочками труб разочаровывают. В Балакове нас высаживают. Пристань далеко от города, в мелколесных кущах. Пароход даёт три гудка и уплывает вверх. Ждём «представителя». Его нет. Как и наш сопровождающий, он военный с Военной кафедры института. Ведут в палаточный лагерь недалеко от берега. Делается холодно. Некстати начинает накрапывать дождь. В лагере никто не встречает. Указаний, куда заселяться нет. В нашей толпе начинаются протесты и поругивания. Законопослушные высказываются подождать, «сейчас придёт, покажет, куда селиться». Трое самых нетерпеливых решительно подходят к пустой хлопающей на ветру палатке. Я, поняв, что замерзаю, робко присоединяюсь к ним. Заселяемся. Знакомимся. Нас четверо: Анатолий Дубицкий, Эдик Ситин с педфака, Саша Полозов и я. До нас тут уже жили, вероятно, девочки. Мы обнаруживаем следы явно женского содержания. Мы рады своему дому, а «законопослушные» шлёпают куда-то под дождём по чавкающей глине. Подтягиваем палатку, выправляем центральный кол, устанавливаем кровати, валимся на пружинные матрасы, готовые спать не раздеваясь. К нам заглядывает назначенный староста, из фельдшеров, командует идти за бельем и матрасами. Дождь кончился. Бодро бежим в домик – каптёрку, получаем вещички, приносим, раскладываем. Мы счастливы! Кажется, в тот же вечер мы успели в столовку. Лежим, скупо рассказывая о себе, предполагаем, какая предстоит нам работа. Утром пасмурно, но без дождя. На душе тревожно – радостно. Умываемся, чистим зубы в уличных походных умывальниках. Бежим на завтрак в столовку. Нас кормят всех одинаково и бесплатно. Потом за кормёжку высчитают из заработанного. Стараюсь делать «всё, как все». Главное: не отстать от всех, не показать свою слабость. Староста собирает на полянке на инструктаж. Выясняет, кто что умеет. Большинство не умеет ничего, их зачисляют в землекопы. Я в группе человек в пятнадцать. Большинство – «старые» фельдшера, «матёрые мужики». Несколько человек – хилые бывшие десятиклассники. Нам дают конкретное задание: на окраине городка в степи строится химкомбинат, который будет производить новую замечательную ткань «болонья». Итальянское оборудование комбината монтируют настоящие итальянские рабочие и техники. Для них срочно выстроен микрорайончик «хрущёвских» пятиэтажек. (Тогда это было величайшая, современнейшая роскошь и комфорт!) От «хрущёвок» по степи пролегла глубокая канава под канализацию, вырытая экскаватором. В одном месте канава прерывалась. Тут её пересекала линия водопровода. Где проходит водопроводная труба, инженеры забыли. Все планы страдали неточностями. Поэтому, на глазок был оставлен участок метров пятьдесят. Что бы экскаватор не порвал трубу, участок решили вырыть вручную, силами студентиков. Вот нам выдали новенькие лопаты, робы со штанами. Вбили колышки – разметку, разъяснили «старикам» сколько будут платить за кубометр, и как надо подсчитывать число кубометров, и вперед! Мы начали ревностно копать. Я с ужасом думал, что тут же набью мозоли и не смогу копать. Но дали рукавицы. Приноровился. Конечно, вскоре заболела спина и брюшной пресс (неужели он у меня был?), руки в суставах. Доработали до обеда, вернулись в столовку в лагерь, после обеда – назад в степь, в прорисовавшуюся канаву. День за днем мы привыкали к своему землекопству. Хотя тело и болело, но копание не представлялось уже непреодолимым. Мы уже углубились по плечи, а водопроводная труба не проявлялась. Недельки через две мы уже бросали землю «с двумя перекидами» с четырёхметровой глубины, а трубы как не было, так и не было. Я стоял на первом «перекиде». Крепкие ребята бросали мне землю снизу на уступ. Я бросал её на второй уступ, а со второго уступа парень выбрасывал наружу. По вечерам мы лежали в палатке, обсуждали «текучку». Ругали холодную дождливую погоду, ждали конца «трудового семестра». Я относился к работе, как к неизбежной данности, которую надо перетерпеть. Ребята были настроены «взрослее», обсуждали возможные заработки, охотно меняли профиль работы на более денежный, но более тяжёлый. Сначала они все трое попали в бригаду «изолировщиков» – обкладывали трубы шлаковатой, скручивали проволокой. Расценки были высокими, но не стоили вреда, наносимого шлаковатой. Бурые стеклянные микроиглы сыпались от любого прикосновения, пылью взвивались в воздух, втягивались в ноздри. Ребята искололи все руки, на коже появилось раздражение, начали кашлять. А Саша Полозов просто заболел, попал в больницу. (С обострением хронического пиелонефрита). Толя Дубицкий и Эдик Ситин быстро смекнули, и согласились на предложение прораба работать с отбойными молотками. Конечно, они были сильными парнями. Я бы просто не поднял молотка, а не то, чтобы налегать на него и трястись всю смену. Толька рассказывал, что их посылают проламывать бетон, под трубы, т.к. строители забыли сделать дырки в фундаменте. Вечерами они похвалялись своей большей свободой, не были привязаны к бригаде. Их даже упрашивали! Бригадиры переманивали их на свои участки. Везде надо было ломать что-нибудь неправильно построенное. Они заработали гораздо больше нас. Но мы-то работали не за деньги, а за идею! Институтский руководитель, который должен был встречать нас в лагере, наконец, объявился. Он оказался военным, преподавателем с военной кафедры. И, увы, оказался несколько бестолковым «салдафоном». Нашим бытом не интересовался, но старался соблюсти внешний марафет. Поэтому тут же дал задание старостам выпустить стенгазету! Староста начал ломать голову, искать среди нас человека с художественными способностями. Считалось, что это – самое главное для стенной печати. Оказывается, в лагере был «культорганизатор» и «красный уголок»! Каким-то образом, ребята указали на меня. Меня освободили от копки на день или два, выдали лист с напечатанным заголовком, не то «Боевой листок», не то «Молния», на подобие теперешних «Санбюллетеней». Дали акварельных красок и цветных карандашей. Что писать? Никто не знал. Я понял, что необходимо, что-то призывное, радостное на тему нашего труда и успехов. Разрисовал «заставки» и «подвал» стандартными элементами стройки, знамёнами, лопатами, солнечными лучами. Кажется, внизу изобразил Волгу. Статью написала и дала в листочках какая-то дама. На оставшейся правой колонке я изобразил Тольку и Эдика с отбойными молотками. Напрягся и выдал четверостишие: «Дубицкий, Ситин, Вы – пример наш!/ Вы на работу горячи!/ На мирной стройке комсомола/ Наш молоток – стучи, стучи! Стучи, стучи, стучи!» Листок вывесили около умывальника. Он произвёл хорошее впечатление. А Толька и Эдик радовались и зауважали меня. Военизированный руководитель покрутился в лагере с неделю и исчез. На житейски опытных фельдшеров он произвёл тягостное впечатление, потому что не мог разобраться ни в одной мелкой проблеме, не мог пойти к начальству стройки и постоять за студентиков. А нас элементарно обсчитывали и эксплуатировали. На моё счастье, я этого не замечал, не знал, всё воспринимал, как данность и гражданскую необходимость. Ведь я трудился «на благо Родины», а за это денег не требуют!!! Позже наш военный руководитель оказался психически нездоровым и уволился. Недели через две от прибытия зарядили дожди. Полотняные туфли мои не просыхали, не просохли бы и кожаные, как у всех мальчишек. Вдруг, в один прекрасный день, после работы меня вызывают из палатки. Выхожу. Стоит улыбающийся Дядя Ваня: «Здравствуй Колька!» Передает мне мешочек гостинцев от Бабули и, вот те на, – новенькие керзовые сапоги с мягкими портянками! Мне в самую пору! Никогда в жизни я не получал более своевременного подарка. Мы быстро, бодро поговорили. Дядя Ваня торопился на пристань, в обратный путь. Я передал благодарность и что «всё у меня хорошо!» Тут же при Дяде Ване надел сапоги, попрыгал. Сидят великолепно, не жмут, уютные. Ноги в сухом тепле сразу согрелись. Я почувствовал себя геройски, способным на подвиг. Вся бригада на другой день, завидев мои сапоги, восхитилась их практичностью. У некоторых были резиновые, но ноги в них делались сырыми. При копке резина легко просекалась лопатами и железяками, так что толку от них было мало. А моя грубая кирза отталкивала любую воду, защищала ногу от прямого удара лезвия лопаты, не прогибалась от сыпавшихся комьев глины. Портянки не снимались сами собой, как это происходило с носками. Многие, имевшие родительские деньги, ринулись в Балаковские магазинчики и купили себе тоже это чудо русской сапожной мысли.
В редкие воскресения (всего-то четыре) мы «отдыхали», т.е. просто ничего не делали. Подстирывали бельишко, ходили в городскую баню, валялись на кроватях. Однажды выдался тёплый тихий солнечный осенний денёк. Ребята уговорили меня пойти на Волгу, посмотреть, где будут строить гидростанцию. Тогда было официально объявлено о строительстве Саратовской (Балаковской) ГЭС и начинались изыскательские работы. Недалеко от нашего лагеря волжский берег оказался изрыт земснарядами. Желтели намытые горы песка, голубели мелкие «атоллы». Парни полезли в Волгу «искупаться последний разок». Я не рискнул, понимал, что простужусь. Зато забрался на намытый террикон, полежал на разогретом песке, глядя с высоты на заволжские дали. Ушло, ушло беспечное тёплое детство! Живу теперь одним днём. Только бы вытерпеть!
Надо сказать, я старательно отправлял бодрые письма родителям и Бабуле. Ответил мне Венка. Видно, узнал адрес лагеря через тётю Валю. Он в это время поступил в Оренбургское Лётное Училище и находился в приподнято-тревожно-взбудораженном состоянии. Письма его были показательно оптимистичными. Авиамечта его начинала сбываться. Он действительно был счастлив. Подбадривал меня, задавал всякие правильные комсомольские вопросы. Наверное, чувствовал в моих «отписках» скепсис, неуверенность, опасения конфуза. Одно даже «упадническое» письмо вернул назад! Я понял, что нельзя выдавать своего отчаяния. К четвёртой неделе мы все очень устали, замёрзли, затосковали.
Наконец, мы выкопали свою канаву, обнаружили водопроводную трубу. «Шесть метров с двумя перекидами!» Подошёл срок окончания трудового семестра, надвинулся октябрь. Нас быстренько рассчитали. Из заработанной суммы высчитали питание в столовой. Я получил на руки четыре рубля! Помчались на пристань. Кроме проходящих пароходов, от Балаковской пристани ходили до Саратова «Ракеты» на подводных крыльях. Билет стоил ровно четыре рубля! Я без колебаний купил билет на всю «зарплату», сел впервые в жизни на чудо советской судостроительной техники, и понёсся домой. Помню, Саша Полозов тоже выложил четыре рубля, ему хотелось скорее покинуть этот негостеприимный берег.
Бабуля обрадовалась, увидев меня живым. Определила мне место в светлой спаленке. Отправившись на другой день в институт, я прочёл в вестибюле Павловской аудитории списки и предписание первокурсникам, что делать, что взять, где собраться. Кажется, получил зачётку, студенческий билет, книги. Разложил взятый в институтской библиотеке первый набор учебников первокурсника. Заволновался, хотелось иметь полку для книг, маленький столик весь заваливался, вдобавок, я уже набрал себе «умных» брошюрок, которые казалось необходимо изучить и запомнить. Я стал остро чувствовать слабость своего общеобразовательного багажа! Появилась тревога: все умные, смогу ли я быть с ними на равных? Решил сбить полочку для книг из досок. Отправился в сарай, но ни одной крепенькой и равной не нашёл. Видя мою досаду, Бабуля предложила сходить на базар, там существовал балаганчик с вывеской «мебель». В ближайшее воскресение я отправился туда, рассчитывая на топорное изделие, кухонного типа. В полумраке сарая увидел строгий полированный ящичек с раздвижными стёклами румынского производства! Не раздумывая, купил, принёс на Петровскую, залюбовался. Эта замечательная, действительно прекрасная полка, служила мне, нашей семье, в самых разных условиях. Была с нами всегда. Служит и сейчас! На ней стоят самые любимые книги по искусству! Ей уже почти полвека! Она падала. Разбилось одно стекло. Расклеивалась. Склеил. И вот висит, и будет висеть много лет!
Ещё я озаботился подысканием настоящего, студенческого сумца для тетрадок и учебников. Портфель, как школьная принадлежность, был сразу категорически забракован. Из прошлых наблюдений помнил: Бабулины техникумные квартирантки носили малюсенькие фибровые чемоданчики с верхними скруглёнными углами, в просторечии именуемые «балетками». Решил, что для студента это подходит, тем более разглядел у кого-то из поступивших фельдшеров эту старомодную принадлежность. В энгельсском «книжном» на площади приобрёл «балетку» и сразу убедился, что заложить в неё практически ничего нельзя. Тетрадки влезали, а книжки – нет. (Медицинские учебники почему-то предпочитали издавать нестандартно огромных размеров). А если попытаться всунуть свёрточек с завтраком, «балетка» не застёгивалась или норовила не к месту расстегнуться. Поездив с ней раза три, понял, что промахнулся. У большинства студентов (у всех парней, точно) в моде были папки! Чем больше по площади и тоньше, тем моднее! Большинство папок – дермантиновые, а то и вообще, из линолеума. У богатеньких пижонов – кожаные с выдвигавшимися кожаными ручечками. Снова в воскресенье пошёл в энгельсский «книжный», высмотрел папку, больше обычных, оклеенную искусственной кожей, издалека – как настоящей. Купил, Бабуля немного посетовала. Зато в неё влезали даже крупные учебники! Ручек не было, носить папку предполагалось под мышкой. Мне это показалось изящным и современным. Глупый! Года четыре я обрывал себе руки, тяжеленной, скользкой, неудобной папищей. Постоянно болели локтевые сгибы. Позже с помощью Майки Прошкиной вшил в торцы папищи дешёвый брючный ремень и таскал её на ремне, опередив на десятилетия моду на спортивные сумки. Только в 1966 году, находясь на военных сборах в Тоцких лагерях, купил в военторговском магазине черный кожаный чехословацкий портфель, который служил мне и в институте, и в Костромской деревне, и в психиатрическом Подмосковье много лет.
Наконец-то, желанная учёба потекла без сбоев! Стал ежедневно ездить от Бабули в институт. Что бы поспеть к девяти на лекции и занятия, надо было встать не позднее шести. Бабуля поднималась в пять, стряпала мне нехитрый завтрак. Нарезала ломтей варёной колбасы с хлебом. (В конце 1961 года в СССР был завал колбасы. Н.С. Хрущёв реализовал соображение о том, что частное владение скотом не нужно. Колхозы и совхозы полностью обеспечат население мясо–молочной продукцией! Личный скот было предписано отправить на мясокомбинаты!) Я мчался на переправу. Сонным плыл на речном трамвайчике. От РУЖДа на троллейбусе до Астраханской. А в университетском городке – или в «Павловскую», или в «Анатомическую», или в аудиторию «Третьего корпуса». К своему удивлению узнал, что среди дня надо ещё бежать по Улице Двадцатилетия ВЛКСМ до Оперного. Там, за спиной трибуны на площади, в здании дореволюционного банка расположена кафедра Научного Коммунизма и Марксистской философии. Там же скромно подвизалась кафедра Организации Здравоохранения, но до занятий на ней нам было ещё далеко. Сам не знал, мест нахождения кафедр, клиник, в саратовской топографии «плавал», поэтому должен был зорко следить за намерениями одногруппников и бегать, «куда они, туда и я». Я плохо запоминал расписание. Жизненно необходимо было постоянно спрашивать: «что, зачем, и во сколько». «Хочешь, не хочешь», спрашивать надо было у девочек, потому что они были дисциплинированны, а парней опьянила видимость студенческой свободы: «Можно на лекции и не ходить!» И они первое время жили, как в Сорбонне. Конечно, при первых же зачётах ледяной душ требовательности лекторов остудил романтические головы. Парни осознали практическую ценность пребывания в аудиториях, хотя бы в дремотном состоянии. Судьба определила меня в четвёртую группу. Красиво сказано! Группы определяет не судьба, а деканат! (Повторяюсь, у нас по составу был особый курс. Волюнтаристическим партийным решением он был почти целиком отдан средним медработникам, фельдшерам со стажем, для возможности выйти во врачи. Абитуриентов – школьников было искусственно пропущено только двадцать процентов.) Почти все «школьники» были собраны в две группы, но и там их разбавили «пожилыми». В целом, молодёжь сгрудилась во вторую и четвёртую группы. Гога Барковский учился во второй. Я в четвёртой. А Толе Дубицкому выпала шестая, там, в основном, были «переростки». Толя жаловался, поговорить не с кем. Все разговоры были узко практическими или посвящены поискам «пивка». Фельдшерам было не интересно учиться. Общеобразовательные дисциплины они считали ненужной ерундой, в клинических дисциплинах иногда разбирались лучше врачей. А «общекультурные» ценности, от которых у нас кружилась голова, для них не значили ничего. Главной же моей заботой стало «не отстать от других», особенно тревожило назначение некоторых занятий и встреч на вечернее время. Например, физкультуры. В таких случаях я никак не поспевал вернуться в Энгельс. Старался не думать, как буду выкручиваться зимой, а особенно, поздней осенью, когда пароходики уже не ходят, а лёд для пешеходов и авто ещё не наморозится. С Венкиных слов знал, что в Саратов можно ездить на рабочем поезде. Может быть, даже существовали электрички? Нет, пожалуй, нет! В 1961 году электричек не было вообще. Самое печальное, что путь на поезде занимал не менее пяти часов! Пользоваться ежедневно таким транспортом было невозможно. Оказывается, такие мысли посещали не только мою голову. Бабуля ничего не говорила, но видела прекрасно мои «мотания», понимала, что долго так не протянется. Наверное, она написала Дяде Саше и Тёте Вале. Может быть, им написала Мама? Возможно, они посоветовались за моей спиной. И вот к концу октября, в воскресенье, за мной вдруг приехал Дядя Саша. Легко, благожелательно собрали мои вещички, учебники, выданные кости, и мы переехали в Саратов, в Вилковскую квартирку. Приняли меня радушно. Маленькая комнатка Вилковых наполнилась до отказа, со мной стало пять человек. Из них, двое были самыми беспокойными, мои двоюродные братья: Мишка и Вовка. Шести и четырёх лет. Спальное место было определено на раскладушке, посреди комнаты, в проходе между кроватями. Меня это совершенно не заботило, спал крепко, только среди ночи донимали клопы. В те времена клопы были общим бедствием всего советского быта. То ли не существовало средств борьбы, хотя пресловутым дустом ДДТ мазали всё, что можно? То ли клоповная пандемия, была отпущена природой? Много позже я узнал, что колебания числа живого в природе, как колебания глобального климата, совсем не зависят от воли человека.
Со мной переехал магнитофон. Но заниматься им было некогда. Зато, Дяде Саше очень понравилось записывать свой голос. Тогда только входила мода обучения наукам со слуха. Психологи и педагоги доказывали, что, если начитать текст учебника своим голосом на плёнку, то потом, просто прослушивая, можно легко усваивать очень сложные знания! Особенно, иностранные языки. Вот Дядя Саша воодушевлённо начитывал объёмистые железнодорожные инструкции на специально купленные маленькие катушечки, на медленной скорости. Пока я был на занятиях, многократно прослушивал их и находил, что усвоил их гораздо лучше! Думаю, он их выучивал уже в процессе записи. Но ему импонировала «современность» способа. Он, ведь был нерасцветшим романтиком и фантазёром. Меня только беспокоило необузданное любопытство веселившихся Мишки и Вовки, которые хватали руками кассеты, стопорили пальцами их вращение, беспорядочно нажимали кнопки, роняли микрофон и пр. и пр. Поэтому вечером, когда они возвращались из садика, мы старались «Яузу» не открывать. Зато мы слушали пластинки на вилковском проигрывателе! Дядя Саша, оказывается, тоже был зачарован классической музыкой. Но запас пластинок имел небольшой: набор записей Ф.Шаляпина и полную оперу «Травиата». И то и другое приводило его в восхищение. Он охотно обсуждал со мной своё любимое. Прослушивал несколько раз мою пластинку с первым концертом П.И. Чайковского и магнитофонную запись «Итальянского каприччио». Охотно и не без критики читал мои брошюрки по искусству и музыке.
Словом, я хорошо обосновался у Вилковых. В институт было близко. Тётя Тамара кормила завтраками, обедами и ужинами. У них, благодаря железнодорожной работе, появлялись невиданные продукты, например, засохшая чёрная паюсная икра, привозимая, контрабандой из Астрахани. Помню, её можно было отламывать кусками от большого чёрного «булыжника» и жевать с хлебом. А то, осенью железнодорожники привозили по служебной возможности из Камышина тонны арбузов и за дёшево раздавали «своим». Тётя Тамара гордилась возможностью покупать дешёвое молоко, привозимое с каких-то дальних станций. Молоко было горьким, но я пил. Тётя Тамара объясняла горечь тем, что коровы кормились полынью. Думаю, поэтому оно и было дешёвым, никто не покупал. Иногда, я кушал, за компанию с одногруппниками, во время «перебежек», в столовых. Тогда не без гордости сообщал об этом Тёте Тамаре, хотелось быть самостоятельным. В моём понимании настоящий студент должен был жить по-спартански, питаться в дешёвых столовых, увлекаться книгами, искусством, музыкой, истово учиться. Мама присылала Дяде Саше деньги на моё прокормление, я тактично не спрашивал. Обходился стипендией, кажется, двадцать один рубль. Иногда Тётя Тамара спрашивала: «Колюшка, тебе денег не надо?» Я гордо мотал головой: «Нет, не надо!» Действительно, я не тратил лишнего. Конечно, в Вилковской комнатушке вечером невозможно было заниматься, хотя я пытался с серьёзным видом читать учебник. В голову ничего не лезло. Развесёлые Мишка с Вовкой играли и резвились или ссорились. Что бы предупредить конфликты, родителям приходилось покупать игрушки парно: одинаковые тому и другому. Расхолаживало и то, что домашних заданий, т.е. «уроков», как в школе, не задавалось. Предполагалось, что студент запоминает всё на лекциях и занятиях сразу. На занятиях ассистент не спрашивал прошлое «задание», а если и спрашивал во время свободной беседы, оценок не ставил. Бывших школьников это очень расхолаживало! С ужасом я осознавал, что «ни черта не помню» (Папино выражение) из того, что говорилось неделю назад. Так же выяснилось, что я не умею и не успеваю записывать лекции. Я писал не дословно (просто бы не успел), а пытался кратко тезисом отразить мысль лектора. Получалась ерунда. Вроде бы всё понятно и бесхитростно. Даже забавно слушать о том, что и так знаешь или можешь догадаться. А через день, да что там день! В конце лекции не помнишь, о чём говорилось вначале. Поражался, как девушки, не все тоже, могли записывать дословно речь лектора! Два часа! Они могли потом, не спеша, просматривать тетради и ещё подписывать друг у друга пропущенные места. Сначала мне это показалось «напрасным трудом». Чуть позже, слушая их восторженные реплики по ходу повествования ассистентки, с завистью осознал ценность их кропотливого «сизифова» труда. Лучше всех записывали лекции рыженькая Надя Блувштейн и восточнощёкая Дина Завьялова, кажется, неплохо писали Нина Карпова и Наташа Соколова, Таня Момот. У Нади и Дины после лекции всегда сверяли тексты Нина Оленина и Оля Чеботарёва, «взрослые» девушки: Лиана Маковская, Люся Лачинова, Нина Козырь, Валя Потапова. А у Карповой и Соколовой проверялись мальчишки: Коля Захаров, Гера Кудин. Сашка Полозов обычно всегда спорил и указывал, что он «лучше знает». Староста, Борис Москалёв сидел отдельно, но тоже совал нос в наши лекции. Кажется, больше всего он черпал из лекционных записей Тани Момот. Группа разбилась на маленькие подгруппки по характерам, возрастам, выделились «местные». Хотя дружили все, жили бесконфликтно. На занятиях сразу определились «сообразительные», они могли делать лабораторные работы «прямо с листа», т.е. читая методичку. Другим надо было несколько раз пояснить алгоритм работы, они подсматривали, что делают «сообразительные» и копировали их действия. Определились и «туповатые», у которых не получалось и с подсказкой. Им приходилось по нескольку раз начинать, переделывать, им не хватало времени, с ними мучались преподаватели. Иногда «умненьким» приходилось незаметно проделать лабораторную работу за огорчённых неудачников. Я имею в виду, в основном, химию и физику. Помню, у меня самого почему-то не выходила на физике сборка «мостика Уистона». То ли я просто был уставшим, внимание рассредоточилось. Помню, никак не мог собрать схему, чётко прорисованную в методичке, путался в проводах, не мог подобрать реостаты. Надо было не просто собрать цепь, а и измерить: то ли сопротивление, то ли вольтаж. Ассистент заметил мою беспомощность, решил, что я из «тупых», сделал резкое замечание, насмешливо пообещал пересдачу зачёта. Настроение совсем угасло, всё валилось из рук. Хорошо, Эля Логинова заметила моё фиаско (она делала совсем другую работу), несколько раз подсказала последовательность, хотя ассистент – хохол напряженно следил, что бы мы не переговаривались, не помогали друг другу. Собрал я этот несчастный «мостик».
По окончании десятого класса Мама подарила мне долгоиграющую пластинку. Тогда их не называли «Дисками». Что её привлекло саму, не знаю. Она, как и Папа, «не разбиралась» в классической музыке. На пластинке был записан Первый Концерт для фортепиано с оркестром Петра Ильича Чайковского в исполнении Вана Клиберна. Весной 1958 года триумфально прошёл Первый Международный Конкурс пианистов и скрипачей имени П.И. Чайковского в Москве. По разделу фортепиано победил молодой, симпатичный американец. Потом злые языки уверяли, что победу ему разрешил присудить чуть ли не сам Хрущёв. Нам очень хотелось выйти на международный уровень, продемонстрировать свою непредвзятость, объективность. Ван Клиберн в детстве учился музыке у русской учительницы, что неоднократно подчёркивалось. В общем, он покорил советских обаянием и скромностью. Его сразу приняли «за своего». Девушки влюбились в длинного, худощавого, густо кудрявого, с мальчишеским лицом, янки. Он идеально соответствовал образу «юного дарования». Пластинка содержалась в целлофановой обёртке, в цветном конверте с рисунком крыши Зимнего дворца и Невского горизонта. Мама подписала её ясным учительским подчерком мне на память. Она стала первой в моей фонотеке. После поступления в институт, с началом самостоятельной студенческой жизни, у меня проявилась необъяснимая тяга к музыке. Помимо того, что в нашей студенческой среде оказалось престижным быть музыкально грамотным, я почувствовал внутреннее желание музыки, мне стало радостно и интересно слышать её. Особенно, если узнавал знакомые мелодии. Слова «темы» ещё не знал. Смог на несколько тактов вперёд мысленно предсказать рисунок нотного звучания. Мог представить себе в голове кусочки знакомых, понравившихся «мелодий». Узнать и запомнить названий музыкальных пьес даже ещё не пытался. «Большая», симфоническая музыка ещё воспринималась неорганизованным шумом. С десятого класса запомнились фрагменты, вызывавшего томление, «Вальса–фантазии» М. Глинки. Мог поднапрягшись, воспроизвести их «внутренним слухом». Потом к ним прибавились кусочки «Цыганских напевов» Сарасате, обрывки инструментальных пьес Брамса, Листа, «Меланхолического вальса», «Размышления», «Славянского танца» Дворжака, «Струнной серенады» П.И. Чайковского, которую легко путал с «Маленькой ночной серенадой» В.А. Моцарта, но зачаровывался в любом случае, словом, мелодии бывших на слуху популярных произведений, постоянно звучавших по радио. А тут ещё Гога и Толька с видом знатоков толкуют, Надя с Диной таинственно шепчутся. Новые приятели и знакомые важно собираются в концерты. Мне остро захотелось проникнуть в ещё не познанную страну гармоничных звуков. На первый в своей жизни концерт классической музыки я согласился пойти за компанию. Все наши пошли в филармонию на концерт Виктора Пикайзена, скрипка. Инициаторами были Дина и Надя. Я проник в колонный храм музыки. Предвкушение величия культуры. Не без удивления отметил, что концерт проходил при свете. В антракте публика плотными колоннами гуляла по кругу в фойе, против часовой стрелки. Никто не «гулял» в пустой серединке. Трудно было определить момент, когда надо хлопать. Говорили тихо и важно. Музыка понравилась. Пришлось сосредоточенно напрячься, что бы в переливах звука уловить мелодические линии. В сумерках вечера, на выходе, знатоки значительно переговаривались о достоинствах услышанного. Да, надо было срочно догонять удалявшийся поезд! Второй пластинкой в моей коллекции и первой, приобретённой самостоятельно, стала запись пьес Э. Грига в переложении для фортепиано в исполнении Татьяны Николаевой. Помню, я с лёгким страшком стоял у прилавка «пластиночного» магазина на улице Горького, угол Яблочкова. Продавщица поинтересовалась, что мне нужно. Я долго рассматривал список имевшихся произведений, опасался продемонстрировать своё незнание. Наконец, решил, что фамилия Григ мне чуть-чуть знакома, уловил знакомое слово, «Сольвейг» и показал продавщице. Слушал потом у Прошкиных и у Дяди Саши. Своего проигрывателя ещё не было. Пока жил у Бабули, по вечерам вместо учебников листал Дяди Сашин «Словарь иностранных слов», выписывал попадавшиеся музыкальные термины, что бы не попасть впросак в предлекционных «светских» разговорах. Стал покупать во время «пробегов» с кафедры на кафедру, на книжных развалах брошюрки просветительского содержания, вроде, «Что ты ищешь в искусстве» Варшавского, «Музыка, как искусство» Белзы (отца), и пр, и пр, и т.п. Всё прочитывал, хотя не всё понимал, ещё меньше запоминал. На лекциях Толька и Гога просматривали мои брошюрки. Мне импонировал «культурный флёр» саратовских старожилов. Саратов консерваторский город. Оперный театр с дореволюционным прошлым. Это создавало ауру исключительности, причастности к чему-то вечному, непререкаемому. «На призыв томления стра-а-астный/ о, друг мой прекра-а-асный/ выйди наа балкон!» В Бабулиной же спаленке, по вечерам стал запоем читать брошюрки по стихосложению, поражаться популярному литературному анализу популярных лирических стихов. Школьные уроки литературы не оставили в душе ничего воодушевляющего. Стихов я на память совсем не знал, да и желания знать раньше не испытывал. А тут вдруг стал складывать строчки, перекладывая, переставляя, подбирая слова. И они складывались! Голова наполнилась эпигонскими двустишиями. Но сочинил то их я сам! Весело и забавно. Вот чудеса! Попробовал подражать Маяковскому. Показалось, получилось «похоже». На лекциях показывал приятелям. Получил одобрение. (Между прочим, занятия, бессонница, дальние переезды начали сказываться. Помню, при плаваниях через Волгу стою, расслабленный, на палубе переполненного «Омика», слушаю монотонное рычание подводного дизельного выхлопа. И в его неукротимом рёве чудятся мне хоровые распевы «народных песен», постоянно звучавших по радио. Позже узнал, это – «функциональные иллюзии», признак психической астении.) Словом, о медицине не думалось совсем.
А, между прочим, практическая медицина наступала на пятки. Нам объявили, что мы будем дежурить в больницах санитарами. Дежурства оказались глупейшими и не нужными. Мы маялись в больничных коридорах терапевтического корпуса «Первой Советской», мешая спать пациентам, и мечтая вздремнуть самим. Помню, послали меня к кислородному баллону наполнить кислородом пустую «подушку», а я не осилил открыть руками вентиль! Долго мучался, боясь опозориться. Кажется, Вовка Спирин пытался помочь. Не смогли. Потом выяснилось, что медсёстры пользуются для этой цели самодельным ключом. Нам и не сказали, думали сами догадаемся! Да, пропустил важное. Для работы в клиниках, да и в анатомичке, необходим был главный атрибут медика – белый халат! Когда объявили об обязательности «халатного образа учёбы», Бабуля посоветовала ехать к главной вилковской швее, Тёте Вале. Прошкины живо откликнулись. За два дня Тётя Валя сшила мне два халата по росту и размеру. А я был худеньким и узкоплечим. По моей просьбе прострочила на нагрудном кармане вертикальный «пенальчик» для авторучки. (Потом все завидовали). Так же скроила по голове две шапочки с завязками. Майка притащила с работы латексные чешские перчатки (женского размера). В аптечном магазине на Чернышевской я купил два пинцета: анатомический и хирургический с зубчиками. Словом, когда я в анатомичке, затянутый в халат, шапочку и перчатки, извлёк пинцет и начал опасливо трогать демонстрационный труп, согруппники решили, что я – будущее «светило». Правда, охалатились все очень быстро, но мои были, как у девочек, «индпошива»!
Для всех начинающих медиков или «сочувствующих медицине» вершиной сопричастности к лекарскому искусству грезится изучение анатомии и пребывание в анатомичке! Мы не были исключением. В первые деньки своего студенчества я с лёгким страшком в душе и отрешённым лицом, проходил среди притихавших одногруппников, по широкому, светлому «дореволюционному» коридору на кафедру нормальной анатомии. Ещё только вступая из вестибюля на три ступеньки к дверям коридора, чувствовали тревожный запах формалина. А, войдя в коридор, старались не смотреть на витрины с костяшками и зашторенные шкафы с полурассыпавшимися «естественными мумиями», выкопанными из каких-то песков и навечно торчавшими у входа в храм анатомической науки в качестве почётного караула. Чем дальше по коридору, тем гуще запах. Смятение студентиков нарастало. Медленный подъем на второй этаж. Параллельно взору тянутся застеклённые портреты прославленных мировых и институтских Потрошителей. И вот мы на кафедральной площадке второго этажа. Сердце невольно колотится, а движения замедляются. С площадки в обе стороны высокие двери с витиеватыми бронзовыми ручками в два светлых ампирных анатомических зала, уставленных двумя рядами просторных железных оцинкованных столов с углублениями по середине и дырками для стока неприятных жидкостей. Посередине площадки такая же величественная дверь в собственно кафедральный коридор. Представляю, какие там хранятся жуткие сувенирчики. Да, Мюфке постарался! В центре левого зала (если смотреть с лестницы) возвышается большая стеклянная витрина – шкаф с подвешенным на здоровенном штативе, мастерски отпрепарированным коричневым трупом. Раскинув ощипанные руки и растопырив такие же ноги, он словно финиширует. Много десятков лет он радостно приветствует «новеньких», посвящяемых в медицину. Он приглашает полюбоваться свисающими канатиками нервов, сосудов, разобщённых мышц и сухожилий. Вскинув ободранную голову с вскрытыми глазницами, скалится зачищенными от плоти челюстями, словно ласково приглашает: «Смелее, смелее, ребята! И вы научитесь так славно обрабатывать тела человеческие!» Внутри витрины, рядом с трупом, историческое фото: трудолюбивая умница, ассистентка по фамилии Кошкина препарирует останки представленного гражданина. Фото начала тридцатых годов. На нескольких столах разложены ещё не тронутые и поэтому не такие оптимистичные трупики. (Но все наформалиненные). Першит в горле и немного щиплет глаза. Нашу группу повёл молоденький, очень симпатичный ассистент с реденькими усиками. Девочки между собой называли его «Геночкой». Да, немного ошибся! Группу разделили пополам, человек по одиннадцать – двенадцать. Я с Вовкой Спириным и «старыми» оказались в половинке, ведомой молоденькой ассистенткой (фамилию забыл) «немного беременной». А Надя со знакомыми девушками у «Геночки». Его очень хвалили за терпение и самоотдачу в преподавании. А наша педагогиня, рассказав и показав, старалась поскорее уйти из зала. (Говорили, что дышать формалином при беременности вредно). У нас появился свой стол и свой труп. Мы старались не выдавать растерянности. Бодро внимали, послушно трогали, что надо, «смотрели в рот» милой, слегка грассировавшей, ассистентке. От занятия к занятию привыкали к обстановке, предмету. Появилась бравада. Особенно она исходила от «старых» фельдшеров. Бравада выражалась в нарочито небрежном обращении с выданными нам костями. (Под лестницей расположен вход в таинственный подвал с каменными ваннами, где в формалине плавал запас трупов. Подвал постоянно заперт. Туда допускались только особо посвящённые. Перед экзаменами некоторые студенты любой ценой старались попасть туда, тайно осмотреть «экзаменационный труп». Даже подкупали ругачую служительницу небольшими взятками. Думаю, об этом знало руководство кафедры, но не мешало служительнице «подрабатывать». Буквально, после третьего занятия, каждому из нас под расписку выдали набор человеческих косточек для тщательного запоминания: первый и второй позвонки и один поясничный, ребро, лопатку, тибию, височную пирамидку). Эпатажно настроенные студентики старались ненароком выставить косточки, где ни будь в общественном месте, например в трамвае. Радовались реакции публики. На лекциях по анатомии, которые озвучивались в приводящей в трепет, старомодной, полуциркульной аудитории, я пытался записывать за профессором и обнаружил, что записывать нечего. Вся лекция – перечисление костей и органов, которые надо видеть. Сулькус идёт туда, лямина идёт сюда, туберозитас располагается тут. Чистая не запоминаемая схоластика. Зато над лектором по карнизу тянется выпуклая латинская надпись: HIC LOKUS EST UBI MORS GAUDED SOCURERE VITAE (по-русски: «Это место, где смерть торжествует, помогая жизни»). Приятели тоже ничего не записывают. От безделья и напряга к концу лекций мы задрёмываем. На каждом занятии обнаруживал, что все чего-то знают, я не знаю ничего. Учебник так же скучен и не запоминаем. По чьей-то наводке, в букинистическом на ул. Горького(?) приобрёл первый том Атласа Синельникова (кости и мышцы). Дорого. «Старики» считали такие книги ненужными. Но я легко жертвовал средствами ради туманного медицинского будущего. И это ж «навсегда»! Мне мнилась домашняя библиотека из лоснящихся загадочных томов. Через год купил второй том. Издания оказались разными, но по содержанию последовательно дополняли друг друга. Родственники любили посматривать «страшные» картинки.
Надо сказать из всех преподавателей анатомии, наибольшим успехом и уважением пользовалась доцент кафедры, невысокая, полноватая женщина с простым лицом, по фамилии Бурдей. Группы, с которыми она занималась, были в восхищении от её профессиональной целеустремлённости, хотя она была строга, не прощала лени. А профессора не запомнил совсем, высокий осторожный старикан в очках, избегавший студиозусов. Профессор носил фамилию Бик.
Вторым по значению символом принадлежности к медицинской когорте после анатомии явилось… (догадайтесь!) изучение латинского языка! Латынь, со средневековья – мерило медицинской учёности! Цельсус и Парацельсус, Галенус и Эскулапус … Мы с лёгким волнением пришли на кафедру иностранных языков, на занятия по латыни. Конечно, все знали, что этот лингвистический раритет абсолютно не нужен современному советскому врачу. Писать рецепты по латыни можно, и совершенно не зная языка! Достаточно вызубрить три-четыре полагающиеся аббревиатуры: (DTD) Detur Tales Dozes – «Дай таких доз!», или (MFP) Miscea Fiat Pulvis – «Смешай, пусть будет порошок!», или (DS) Da Signa – «Дай, обозначь!», наконец, впереди должно стоять всем известное: (Rp) Recipe – «Предписано!». Вот и всё. Вот и вся медицинская латынь. Конечно, изредка можно с умным видом произносить: «Exitus letalis!», «Memento mori!», «Pro et contra», «Dum spiro spero!», «Morbus хроникус», наконец: «In vino veritas!» или «O sancta simplicitas!». Но для такого позёрства совершенно не нужно знание склонений, падежей, правильных и неправильных глаголов, всего того, что нам спешно, за два семестра, пытались вбить в распухшие головы. Латинские названия частей тела, симптомов, болезней, лекарств медик познаёт на совсем иных кафедрах и только в именительном падеже. Тем не менее, моё самолюбие защекотала возможность выделиться знанием древнего языка. Вот бы я читал редчайшие латинские книжицы! Фантазия привела меня в маленький «книжный» на углу Горького и Советской площади, на первом этаже домика, в котором на втором этаже проживала с дочерьми Бабулина сестра, Тётя Таня Жирова. Этот магазинчик славился литературой на иностранных языках. С робостью спросил вначале латинско-русский словарь. Он оказался в наличии, и не очень дорого. Потом спросил, какую ни будь книжку на латыни. Книжка тоже нашлась. И не что ни будь, а «Записки Цезаря о Римско-Галльской войне»! Конечно, изучать латинский, даже в усечённом, кафедральном варианте нам было некогда и незачем. Дома я с трудом прочёл и понял первое предложение «Записок». Больше не читал, но хранил как святое, как символ академического знания. Жива эта книжица и сейчас! А вот словарь у нас заняли через семь лет в Николо – Берёзовце и не потрудились вернуть. В общем, с напрягом мы сдали зачёты по латыни, экзамена, кажется, не было, и сосредоточились на единственном оставшемся «иностранном» – английском.
Его вела уже другая преподавательница, ворчливая, но добрая старушенция, Юлия Михайловна, приходившая в ужас от нашего произношения, беспамятности и бестолковости. Её энглизированная душа оттаивала только при ответах трёх девушек: Нины Карповой, Эли Логиновой и умненькой, воспитанной, абсолютно правильной, Нади Блувштейн. В тупиковых ситуациях Юлия взывала: «Блювштейн!», и тупики распахивались. Однако частенько старушенция делалась не в духе. Особенно она невзлюбила «старых» фельдшеров, знавших английский не более китайского. Занудливо приставала к столбеневшим от одного её взгляда Нине Козырь, Люсе Лачиновой и Лиде Кузюткиной. А наши парни вызывали у неё искреннее разочарование! Гера Кудин ещё старательно повторял подсказанное Надей, другие, как Виталик Сочнев, не могли повторить и подсказки. Я старался, но, отдавая все силы незнакомым предметам, на английском быстро выдохся. Тоже стал бледно лопотать и всё более надеяться на подсказки.
Старался регулярно писать родителям, чувствовал обязанность взрослого сына, «покинувшего отчий дом». А открытки к праздникам сделались обрядовой необходимостью. Писал и Людмиле, стараясь не хвастаться, а повествовать, передавать необыкновенные особенности студенческой жизни. К тому времени она поступила в медучилище, находившееся в Мончегорске. Отвечала мне скуповато, весело, с лёгким вызовом. «Постепенно, письма стали приходить реже». Шаблонная фраза, но содержание соответствует. Воспоминание о влюблённости той поры притупилось, но Людкино лицо ещё появлялось перед взором во время вечерних раздумий. Тогда жалила досада и ревность. Понимал, что её внимания уж не привлеку, как раньше. Да и выбор у неё был не в мою пользу. «Взрослый» работяга, Мишка Яковлев, не собирался проигрывать. Все свои силы, средства и обаяние он бросил к Людкиным ногам. Его мужская уверенность давно покорила строптивую «гранкокет». Переписка вяло прекратилась к концу первого семестра.
Большой проблемой вызвездилась физкультура. Общие занятия было трудно посещать из-за их позднего расписания. Саратовцам то ничего, можно добраться домой. А мне в Энгельс, никак. Когда начал жить у Дяди Саши, это, как будто, разрешилось. Однако скоренько убедился, что «общие занятия» непосильны для меня физической нагрузкой: например, беготнёй по стадиону, кроссами, гимнастическими снарядами, командными играми. Я погрустнел, ожидая «неудов», а главное, неизбежного позора. Однажды в болтовне перед лекцией услышал, что набираются желающие в спортсекции. «Агитатор», упомянул, что они освобождаются от «обычной» физкультуры. Это показалось заманчивым. Так же показалось престижным заниматься каким-то редким и «чистым» видом спорта. Упомянули секцию фехтования. Представил себя с блестящей рапирой в руках в «рыцарской» позе, в белом колете, с сетчатой маской под мышкой. Да, это – то, что надо! И я записался в секцию фехтования. Тренером и капитаном команды оказался пятикурсник по фамилии Зеньков. Он хоть и держался начальственно, все равно был доступнее и проще, чем «физкультурники» – преподаватели. Позднее, у нас с Зеньковым оказались общие знакомые. В секцию записался и Гога Барковский. И даже длинный, ворчливый «старик-фельдшер» Коломиец, тоже с явной целью избежать физкультуры. Словом набралась «команда» абсолютных дилетантов, не утруждавших себя разминками и упражнениями. Зато, дико «стучавших» эспадронами (саблями), шпагами и рапирами. У меня тяжелые шпаги просто вываливались из рук. Поэтому, мне было отдано «женское» оружие. С трудом выучил четыре движения и стойку «врастопырку». На настоящий выпад с выбрасыванием правой ноги и посадкой на полушпагат сил не хватало. Но, всё равно, нравилось. У Гоги тоже не очень-то получалось. Хотя он хвастал девушкам своей группы. А перед лекциями мы обязательно обменивались «колющими ударами» указательных пальцев, «ставили защиты». Словом, в глазах однокурсников представали увлечёнными спортсменами. Занимались мы в «малом» спортзальчике в подвале третьего корпуса, прямо под кафедрами химии. В нем сбоку ещё располагался небольшой буфетик, работавший только днём. Раздевалка не запиралась, входную дверь тоже часто оставляли открытой. Во время наших фехтований иногда заглядывали уличные мальчишки, показывали на нас пальцами, смеялись. Вскоре, я, одеваясь после занятий, обнаружил пропажу часов! Посетовал, понял, надо бы запирать раздевалку, или вообще не брать ценного. Но горевал не столько от пропажи, а от досады, что народ наш никак не проникается интеллигентным пониманием общечеловеческой нравственности.
В начале шестидесятых с особой силой комм. идеологи пытались воспитать «человека коммунистического будущего». Усиленно создавались иллюзии близкого коммунизма. Теперешние читатели могут не поверить, что в столовых хлеб и мелочи вплоть до чая были бесплатными. В общественном транспорте были упразднены кондукторы. Каждый пассажир должен был сознательно бросить положенную плату за проезд в кассу (в трамвае три, а в троллейбусе четыре копейки) и сам оторвать себе полагающийся билетик. Это называлось «коммунистическим воспитанием». Несмотря на безденежье, мы так и поступали, даже занимали с отдачей друг у друга «трюканы». Мне действительно больно было замечать, как некоторые «несознательные граждане» просто отрывают билетик, не внося платы, или задерживают для себя передаваемые в толпе медяки. В те годы цены на товары были везде одинаковыми. Точнее, вся территория Союза условно была разделена на три зоны, в которых цены незначительно менялись: на Севере и в Сибири – подороже, в Центральных областях – средне, на Юге – дешевле. На многих потребительских товарах уже на фабриках была проставлена цена. Если на расческе стояло: 11 копеек, то в любой точке Советского Союза: и в Прибалтике, и в Якутии, она стоила 11 копеек! Население настолько привыкло к этой незыблемой стабильности, что считало её «завоеванием социализма». Никто не задумывался о действительной стоимости товаров. Никто понятия не имел о рентабельности. Цены колебались только на рынке. Торговцев, игравших на колебаниях цен, не любили народ и власти, обзывали спекулянтами, судили. Цены тихонько росли и в магазинах. Но партийно-политическое руководство прилагало титанические усилия для сохранения мифических цен на продукты. А если это было невозможно, товары выпускались чуть видоизменёнными. Менялся артикул, менялись и цены. Дешёвые же продукты просто периодически исчезали из продажи. Очереди и талоны стали обязательными атрибутами народного потребления. Словом, истинные поборники социализма были людьми непрактичными. Я, вообще, оказался исключительно непрактичным малым. Очки терял и ломал «со страшной силой». Очки покупал тонкие, «интеллигентные». Грубая сетчатая фехтовальная маска была велика, и чтобы не ёрзала по лицу, приходилось её сплющивать с боков. Тогда она задевала углы очков. При ударе шпагой в маску, очки – хруп! А уж как я терял перчатки, авторучки! Терял бы и деньги, но, к счастью, на первом курсе у меня почти не водилось карманных денег.
Первую стипендию мы получили только в ноябре, двадцать два рубля. Обед в столовке обходился копеек в шестьдесят. Пирожки на улице – пять, семь копеек. Проезд в троллейбусе – четыре копейки. Брошюрки из серии «В помощь слушателям народных университетов культуры» – от девяти до двадцати, двадцати пяти копеек. На ум приходило известное сравнение с М.В. Ломоносовым, прибывшим на учёбу с тремя рублями. Студенческую бедность испытывали не только «школьники». Я с удивлением слышал иронические разговорчики стариков-фельдшеров о посещении столовок с бесплатными: чаем и хлебом с горчицей, стремлении подработать ночными дежурствами в больницах и даже ночными выгрузками вагонов. А уж покупки книжек ими просто осуждались. Из общей массы фельдшеров – ворчунов выделялся только староста курса, Володя Ерофеев. Высокий, подтянутый, спокойный, с лёгкой иронической улыбкой. Всегда отвечавший по существу, благожелательно, никогда не встревавший в конфликты и «разборки», хотя конфликтовавшие старались каждый перетянуть его на свою сторону. Помню, он выходил для объявлений перед лекциями к аудиторным столам, оборачивался к шумевшей аудитории, облокачивался спиной к столу, напоминая Грегори Пека. Поднимал спокойное красивое лицо. Терпеливо дожидался тишины, или резко, но вежливо обрывал возню самых верхних и дальних. Громко, ясно произносил сакральные истины. Не из военных ли он был? По месту жительства он оказался из Аркадакского района. Правда, об этом мы узнали только на четвёртом курсе, когда поехали туда на практику.
К учёбе Тётя Валя помогла мне сшить по моему выбору двое брюк: неопределённо-зеленоватые и ярко синие. Мне остро захотелось выделиться. Тогда на молодых людях всё носилось чёрным или серым. Я выбрал в Энгельсском угловом магазине в конце ул. Горького ткань «по вкусу», а она подсказала ателье на Комбайне, где сшили точно по мне за три дня. (Невольное смещение памяти. Зелёные брюки с «нефтяными» переливами были сшиты уже на втором курсе.) Сама же Тётя Валя сшила мне на первом курсе узенькие синие штанишки, по моей фантазии сделала внизу разрезы по обоим швам! Они заменили брюки бостонового костюма, халтурно исполненные портными для «выпускного» ещё в Мурманске. Однокурсники рассматривали, считалось модно – «расклешенные».
В группе из парней у меня образовался только один приятель, Вовка Спирин, «из крестьян» отдалённого Перелюбского района, спортсмен, поэт, турист, фотограф, актёр и общественник, словом, увлекавшийся всеми молодёжными «фишками» шестидесятых. Остальные «мужики» распределились на собственно «Саратовских» и «стариков». Вовка также тяготел к некоторым группкам «фельдшеров», «спортсменов», поэтому не постоянно бегал с кафедры на кафедру в нашем табунчике. Зачастую, я один скакал внутри женского коллектива по «Ленинской» или «Двадцатилетия ВЛКСМ», с остановками у дверей столовок, где на вынос продавались горячие пирожки сомнительного содержания. Девушки обращались со мной по-матерински. Больше опекала и подсказывала «взрослая» Оля Чеботарёва. Которая, сама ориентировалась на «умненьких»: Надю Блувштейн и Дину Завьялову. В эту компашку скоро добавилась отбившаяся от Карповой и Соколовой, Нина Оленина. Поскольку эта четвёрка целиком резво бежала по улицам, то и на занятия или лекции она усаживалась так же компактно. Таким образом, вскоре у меня образовалось законное место между девицами или, для приличия, – сбоку от них. Чаще всего мы соседствовали с огненноволосой скромницей Надей. (С детства был воспитан на ироническом отношении к рыжим!) Разговаривали мало, вежливо и «умно». В мнениях сходились. Надя была воспитана, интеллигентна, ранима, имела романтические представления о медицинской профессии. Чувство «общественного» у неё преобладало. Мы с ней были одинаково ортодоксальны. До революции из нас бы получились интеллигенты – разночинцы. В революцию – комсомольцы – добровольцы. А в текущие шестидесятые оставалось быть бескорыстными трудягами «на благо Родины». В группе негласно решили, что мы подходим друг другу. Усаживали вместе. Я невольно прослушивал девичьи разговоры с обязательным «обсуждением» разных пикантных обстоятельств. Соседство с Надей давало возможность гораздо лучше знать материал лекций. Поэтому я перестал пытаться записывать их (и стало лучше запоминаться). Всегда можно было подчитать у Нади.
Группу возглавлял назначенный деканатом староста, бывший моряк-подводник, великан, Борис Москалёв. «Простой парень», «Браток», но достаточно «идейный», старавшийся оправдать свои отеческие функции. Говорил со значительностью, скупо, но выразительно жестикулируя огромными лапищами. Воодушевлял нас на разные общественные «выходы», боролся с пропусками лекций и занятий, переговаривал с кафедральным руководством в случаях мелких несовпадений. Приносил в группу вести о курсовых «начинаниях» или поборах. Его общеобразовательный ценз был пониже «школьников», поэтому он был вынужден не очень-то задаваться и частенько расспрашивал нас по ходу занятий. Прощал подтрунивание над его украинизированным говором и комиссарскими замашками. Как должное воспринимал девичью игривость и кокетство. Узнав, что я мурманский, относился, как к «земеле». Сам-то служил на Северном Флоте, на АПЛ. Я поддакивал при его флотских воспоминаниях, старался не попасть впросак в терминологии подводника. Он решил, что службу знаю. Боря сразу «положил глаз» на крупную, степенную, черноокую красавицу, Таню Момот. Крутился возле неё, переспрашивал, совал нос в её лекции. Исподволь демонстрировал физическую силу, мужскую решимость. Таня воспринимала это как должное, но положительных сигналов не подавала. Зато ёрничала и постоянно «подначивала» Борьку умная, сообразительная Эля Логинова. Худощавая, подвижная, резковатая, внешне неяркая, «девушка из села», Эльза олицетворяла собой настоящего «выходца из народа» в юбке. Она приехала издалека, домой уезжала не часто и, видимо, жила очень экономно. Обреталась на каких-то окраинных дешёвых квартирах. Скромно одевалась. Зато она всегда отлично знала материал, очень быстро запоминала новое, легко соображала вперёд – «схватывала». У неё всегда переспрашивали, просили растолковать. Больше к ней обращались: Гера Кудин, Виталька Сочнев, Коля Захаров, Саша Полозов. Вероятно, им импонировала её «пролетарская прямота», пояснения без экивоков, по существу. Эля не стремилась выглядеть лучше, чем была. Нахальства не прощала, могла поставить на место любого наглеца. Иногда даже переигрывала в подчёркнутой «простоте». «Брякнув» при мне, что ни будь «на грани фола», искоса посматривала за моей реакцией. Заметив недоумение, мягко «отрабатывала назад». Я почувствовал её расположение, но «народный тип» не отвечал моим модернистским лирическим фантазиям. А изыска Эле явно не хватало.
В свой первый семестр мы совершали «дубляж» школьной программы в виде физики, мало отличавшейся от школьного курса, химии неорганической и органической. Химию читал профессор, внешне напоминавший мне Резерфорда. Запомнилось, что он не жалел реактивов при лекционных демонстрациях. В школе учительница манипулировала растворами в пробирочках. А тут перед аудиторией сливались и переливались полулитровые цилиндры! Хотя студенты от этого лучше не запоминали. Биология читалась в Павловской аудитории. Профессор биологии был статен, манерен, «научен». Помню, много критиковал клеточную теорию Рудольфа Вирхова. Организм – государство клеток. Фельдшеров–«стариков» эти лекции не интересовали. Лекторы чувствовали отсутствие внимания, невольно раздражались. «Школьникам» же физика, химия, биология, были достаточно знакомы. Они тоже не напрягались. Поэтому лекторы постоянно делали замечания аудитории, сердились, прозрачно намекали на будущие трудности при сдаче экзаменов. В целом, общие дисциплины первого курса были призваны расширить биокругозор медика, на его клиническую подготовку они практически не влияли.
Такие же отношения сложилось и с общественными дисциплинами. Не припомню, в каком порядке мы изучали Историю КПСС, Политэкономию, Марксистско-Ленинскую философию. С философией понятно, вначале шёл «Диамат» (Диалектический Материализм). А в первом семестре мы начали знакомиться с разными философскими школами, начиная с античности и, разумеется, критиковать их обязательные недостатки. Наверное, История КПСС шла параллельно с философией. Сокурсников подавляла партийная фразеология, они с трудом и неохотой блеяли на занятиях, лекций не записывали совсем. У меня положительно сказалась прививка, сделанная школьной Марьстепановной. Без желания, но заметно легче других переносил и воспроизводил обязательные «партпредания». Философия же заинтересовала. Сам пытался разобраться в хитросплетениях логических домыслов разных идеалистических школ. Но они в моей голове сплетались ещё сильнее. «Разница» «их» мировоззрений совершенно испарялась. Всё становилось «едино-буржуазно». Главный посыл оставался незыблемым: всё Марксистское оказывалось правильным, всё другое – обязательно ошибочным! Это правило усвоили даже троечники. Абсолютно, ничего не понимая, не помня ни крохи из лекционных «навалов», они на зачётах на разные лады критиковали «немарксистские подходы» и зарабатывали «уды». Общественные кафедры имели одно преимущество: располагались в центре города, работали до вечера. Подразумевалось, что студент может зайти на кафедру во внеурочное время, пройти в теплую классную комнату, получить по зачётке литературу и плодотворно подготовиться к занятиям. Причём нужная литература была заранее расписана по темам. Дежурившая ассистентка или библиотекарша сама определяла, что на данный момент нужно бездумному студенту. Выдавала. А ты мог листать, делая вид, что изучаешь, даже изображать конспектирование. Я, набродившись по городу, заходил на кафедру, просто посидеть в тепле, передохнуть, воспользоваться комфортным туалетом, заодно попытаться усвоить схоластические выверты философских жонглёров, которых требовалось раскритиковать. Мне нравились: тишина, сосредоточенность, благожелательность дежурных, возможность отдыхать, рассеянно почитывая. (Оказалось, «отдыхать, рассеянно почитывая», буду любить всю жизнь!) За столами сидели серьёзные девушки из других групп. Они готовились по настоящему. Кивали мне, вежливо улыбались. «Наши» залетали кучками раза два, от силы, когда было необходимо приготовить конспект для зачёта. Оля Чеботарёва, не стеснявшаяся выглядеть простушкой, спрашивала и переспрашивала, поражалась общеизвестным вещам. Занесла в категорию «умных», хотя я не блистал в ответах на занятиях. Группа так же отметила мою склонность к теоретическим рассуждениям и «выставляла вперёд» при опросах. А у меня с того времени сложился пиетет к философии. Стал покупать «ненужные» книжки, словари, монографии политдеятелей. Наверное, у меня единственного были собственные учебники Диамата, Истмата, Марксистской Этики, Политэкономии, Философский словарь, полузапретный, «примитивный» Афанасьев, и ещё бог знает что! Правда, они не сильно подрывали мой бюджет. Все книжки «политиздата» продавались по намного заниженным ценам! Зато издавались высоким качеством, выглядели солидно, приятно. Мне казалось, они несут вечные истины, всегда пригодятся. Они возвеличивали меня в собственных глазах.
Новогодний конфуз. Подошёл Новый, 1962, Год. Чувство праздника было не особенно острым. Учёба и предстоящие первые институтские экзамены затмевали святочную дату. В школе к Новому году ученик завершает четверть, полугодие, раскрепощается. Душа его поёт. Вдобавок, школьник въезжает в долгие каникулы, грехи и заботы вылетают из буйной головушки. Студент перед праздником, наоборот, озабочен, мечется в поисках конспектов, срочно ликвидирует «хвосты», добивается зачётов, без которых не может быть допущен к сессии. Конечно, перед первой сессией «такое» меня не беспокоило. Но мы уже знали даты экзаменов. Тревога трепетала в глубине юных организмов, хотя мы старались отогнать её, не показывать. Наконец, гордость за удачное поступление требовала «шикануть», отметить первый студенческий Новый Год. На отдых отпускалось дня два. Многие разъехались по области. Саратовские и «дальние» остались и кучковались по интересам на квартирах, где принимали гостей. Я получил предложение «в гости». Группа девушек, с которой я свыкся, собиралась на Новогоднее застолье у Нади Блувштейн. Шумным организатором выступала не скромница Надя, а вездесущая Ольга Чеботарёва. Вот незадолго до праздника меня отозвали и пригласили «приходить». Я рассеянно согласился. Ольга растолковала, где живёт Надежда. Даже условно нарисовала на последней странице какой-то тетради трамвайный путь, перейти на противоположную сторону, сразу же окажешься перед большим домом с центральной подворотней-аркой. Надо войти в неё, повернуть направо, войти в крайний подъезд и подняться на самую верхнюю площадку. Ольга многократно повторила, что я должен сесть на углу Астраханской и Кутякова на «тройку», которая идёт до «шестой дачной», доехать до «второй дачной». «Обязательно приходи! Будем ждать!» – многозначительно намекала Ольга. Я молча кивал, казалось, всё запомнил. Записать поленился. Эх! Самонадеянный балда! Через два дня мне казалось, помню правильно, уточнять было неловко. Рассеянный «Жак Паганель»! Подошло 31 декабря. Чуть волнуясь, начал собираться, кажется, к семи вечера. Надел лучший бостоновый пиджак, к нему синие брючки с разрезами. Рубашка, галстук, как положено. Стал припоминать, куда ехать. Помню трамвай. Идёт до шестой дачной, а там найду! Эх, позорище!!! Надя до сих пор не знает, узнает, когда прочтёт. Уселся в приятных раздуминах в трамвай. Еду. Долго еду! Выхожу на шестой дачной. Ничего похожего, о чём рассказывала Ольга, не наблюдается! Какие-то деревенские дали. Очень далеко небольшие каменные домики. Шикарного проспекта нет, как нет. А уж тем более, большого дома с центральной подворотней. Походил кругом, надеясь на чудеса. Их не случилось. Огорчился, но так и не понял, что приехал не туда. Думаю, эх, Ольга! Наговорила. Рассказчику всегда понятен его рассказ, он только удивляется, как это слушатели не понимают. Слова: «Вторая Дачная» начисто вылетели из головы!!! Потемнело. Ходить и спрашивать толку нет. С тяжёлым сердцем дождался трамвая, пресловутой «тройки», сел, поехал назад. Поздно добрался до Дяди Саши. Хорошо, что не расспрашивали. Было стыдно и горько. Так вляпаться! Какой дурак!!! И всё от лени. Записал бы просто адрес! Без всяких сказок про трамвай и «дом с аркой». И просто, нормально, приехал, как обычные люди. Так у меня Нового, 1962, Года и не случилось. (У Нади тоже).
В первый же день занятий девушки подступили: Почему не был? Отмалчивался: «Не смог!» Надя сидела грустная, обиженная, смотрела в сторону. Чувствовал себя преступником. Не мог же признаться, что элементарно забыл, куда ехать. Говорливая Ольга выложила, что Надя ждала меня весь вечер. Чувствовал всеобщий упрёк. Вот стыдище на всю жизнь! Как-то потом, понемногу, мы примирились. Много лет прошло. Но всю жизнь мне было стыдно признаться в таком нелепом пассаже. Вот теперь только сообщаю о нём Наде и потомкам.
Экзамены за первый семестр не запомнились, потому, что преобладали зачёты. Солидные дисциплины были рассчитаны на несколько семестров. Наверное, мы расстались с «ненужными» физикой и общей химией. (Зато впереди возвышалась скала «нужной» биохимии, а за нею таинственной «физколлоидной химии»). Некоторые зачёты можно было получить «автоматом», т.е. преподаватели поощряли студентов, активных на занятиях, верно отвечавших при коллективных обсуждениях. Таких, было немного, им завидовали. Расчетливые девушки, откуда-то знавшие про этот фокус, старались обратить на себя внимание, первыми «выскакивали» при собеседованиях, ловили каждое слово ассистентки, старались высказаться, пусть не впопад. У меня с активностью была «напряжёнка», не потому, что не знал, а сомневался, тушевался, поздно соображал. Поэтому, сдавал, «как все». «Автоматы» получали: Дина Завьялова, Эльза Логинова, Надя Блувштейн, возможно, Нина Карпова, Тома Филиппова. Лез в «автоматчики» тихий, замкнутый эгоцентрик, Володя Топорков. Вовка Спирин выскакивал «впереди паровоза» в силу темперамента. Из него «пёрло». В общем, первую сессию группа преодолела легко, без потерь. Наступили настоящие каникулы. Первые студенческие каникулы в моей жизни. И, чувствовалось, сам я стал уж не тем. Обращение: «Молодой человек» не стесняло, пристало, изменило, вывело из ребячества.
I N C L U S U M.
П Р И Л О Ж Е Н И Я
ВОСПОМИНАНИЯ МАМЫ, ЗАПИСАННЫЕ ПО МОЕЙ ПРОСЬБЕ В 2002 ГОДУ.
ДЕТСТВО. АТКАРСК.
Родилась я на станции Увек Саратовской области. Но Увек я совсем не помню, т.к. когда мне исполнился один год, семья уехала в Аткарск. Теперь Увек – посёлок Саратова. И я считаюсь родившейся в Саратове. Так в новых метриках записано.
Аткарск я помню очень хорошо. Там прожила десять лет, закончила четыре класса. Детство было самым обычным, как у людей среднего достатка. Аткарск я очень любила. Любила нашу улицу Московскую, дом номер один, всю зелёную окрестность, «вал», который отгораживал наш уголок от железной дороги. С девчонками мы часто говаривали: «Пойдёмте гулять на вал!» С высотки вала смотрели на железную дорогу, поезда, вокзал с перроном, если его в это время не загораживали составы. Наш дом на Московской имел именную табличку: «Дом Вилкова Андрея Семёновича». А на других домах таких табличек, почему-то, не было. И я в душе всё время гордилась тем, что наш дом подписан, вот он какой хороший! Так что, очевидно, инстинкт собственника в человеке заложен с рожденья. (Думаю, табличка с именем на доме означала, что он застрахован. Такие таблички я встречал на купеческих особнячках в Саратове, ржавые, закрашенные, заляпанные штукатуркой, но рельефом выдававших буковки. Это – на случай пожара. Прим. Автора.) Дом имел сени с чуланом, кухню с русской печкой, «зал» и две спальни: для родителей и детей. Печка – голландка выходила стенами в обе спальни, а топилась из «зала». В зале стоял длинный стол (так мне казалось), за столом три мягких стула (опять – предмет моей гордости, ведь у подружек моих этого не было). Остальные стулья – «венские». Комод с зеркалом «сердечком», две фарфоровые статуэтки – цветочницы: Пастушок и Пастушка. Вместо цветов у нас там лежали пуговки и всякая мелочь. На комоде возвышалась керосиновая лампа, но не обычная, а большая, с «выкрутасами» и красивым стеклянным абажуром в виде большого цветка–колокольчика, тюльпана. Ещё на комоде возвышалась большая фарфоровая «чайная» чашка.
Перед выходившими на улицу окнами – много комнатных цветов: фикусы, филодендроны, чайная роза, олеандры и т.д. Некоторые цветы Валя на Новый Год наряжала, как ёлку. «Зало» было светлым: три окна на улицу, два окна во двор. В спальне родителей – одно окно на улицу, в детской – одно окно в проулочек между домами. Кухня большая. На русской печке я часто лежала и читала. Зимой на печке никто не спал, т.к. она быстро остывала. Кухня была холодной. Во дворе сначала не было ничего посажено. Потом, Папа с Шурой и Васей рассадили вишни, барбарис. И в последние годы Папа посадил яблони. Они стали приносить первые плоды, как тут нам пришлось уехать из Аткарска. Дом, двор и сад-огород – всё мне очень нравилось. Вот это и есть понятие «Родина». Я их и сейчас часто вижу во сне.
Когда заговорили о вынужденном отъезде из Аткарска, я не могла себе представить, как буду жить без этого дома, сада, даже без этой «голландки», у которой любила греться зимними вечерами. Я очень любила свою семью: Маму, Папу, братьев Шуру и Васю и сестру Валю. Хотя, с Валей мы часто ссорились. Мне казалось, что Мама у нас очень красивая, большая, представительная и добрая. Это было в действительности так, не просто детские представления. Папа был идеалом! Правда, не всегда. Я не любила, когда Папа приходил «выпивши». К счастью, это случалось редко. Ещё дошкольницей, с тех пор как себя помню, я ходила на угол улицы встречать Папу с работы. Как только он показывался, я бежала с расставленными руками навстречу. И Папа тоже начинал бежать ко мне, подхватывал, поднимал меня. При этом он обязательно припевал, что-нибудь совершенно непонятное, но складное. Запомнила: «Ой, Тошка, ни Артошка, ни Аграйка, ни Маргайка!» И тому подобные припевки. Вынимал из кармана конфетку и подавал мне. Без конфеток детям Папа никогда не приходил. Если не находилось по конфетке, то значит было по абрикосу или что-либо ещё сладкое.
Старший брат Шура, с тех пор, как себя помню, учился в техникуме, в Саратове. Дома у нас бывал только на каникулах зимних и летних, да иногда приезжал на день-два во время учёбы. Шуру я боготворила. Вряд ли у кого есть такой красивый, высокий, умный и добрый брат – думала я. Когда приезжал Шура, у нас наступал целый праздник, во всяком случае, у меня. Шура привозил мне из Саратова обязательно цветные карандаши, а из деликатесов – жареную миногу. Ничего вкуснее, чем жареная минога, я не едала. Сейчас не все знают про такую рыбу. Иногда Мама в письме к Шуре просила привезти что-нибудь, чего не было в Аткарске. Однажды попросила привезти мне галошки на ботиночки. Шура привёз. Как я была рада! Я вышла на запорошенное снегом крыльцо, дело было ранней весной, и специально ходила, оставляя следы новеньких галош в виде ровных рубчиков. Исходила всё крыльцо, все ступеньки и очень жалела, что больше не на чем оставить следики от новых галош. Во дворе следы уже не оставлялись, видимо, стояли лужицы.
Летом Шура ходил с нами в лес. Лес в Аткарске, для меня, – целая поэма! Об этом надо специально рассказывать. Лес начинался, казалось мне недалеко, в конце нашей улицы. Там были полянки, усеянные красной земляникой, протекала речка «Медведица». В ней Вася ловил рыбёшку – маленьких пескарей. Осенью Вася приносил из леса грибы, но мало и редко. Была в лесу красивая ёлочная поляна. На Троицу взрослые дети вместе с Папой нарывали мешок или два травы. Приносили в дом и устилали все полы. Интересно, забавно было ходить по траве, вдыхать запах свежести. Из лесу приносили траву и для скотины: коровам, свиньям.
Шура по окончании учёбы в техникуме, уехал на практику или на работу, я плохо знала, в Барнаул. Писал оттуда. Однажды получили письмо, из которого выпала фотография: Шура стоит в меховой дохе с корзиночкой в руках. Мама заплакала: «Похоже, наш Шурка женился!» Прочитали письмо, так и есть! Это событие он прокомментировал так: «Говорят, что человек может сделать три глупости. Первая – родиться, вторая – жениться, третья – умереть. Вот я сделал вторую глупость!» Что Шура сделал глупость – это точно. Жена, Мария, вместе с Шурой вскоре появилась у нас в Аткарске. Родилась девочка, Ольга. Шуре нужно было идти на действительную службу в Армию. Тогда служили три года. За время Шуриной службы произошли печальные события. Мария, не ужившись со свекровью, уехала с ребёнком к себе домой, в Сибирь, кажется, в Кемерово. Мы переехали в Покровск. Шура служил сначала в Саратове, потом, на Дальнем Востоке. Демобилизовался уже в Энгельс. Его жена, Мария, ещё до его возвращения, приехала в Энгельс, уже без девочки. Умерла девочка, не уберегла её Мария. Некоторое время она жила у нас на Петровской, работала в лётном городке чертёжницей. Вела себя не хорошо, это было видно даже мне – девчонке. Когда Шура вернулся из Армии, они разошлись. Спустя год, или побольше, Шура женился на Тамаре Соколовой. Они вместе работали в Энгельсе.
Второй мой брат, Вася, был внешне не похож на Шуру. Он обладал неброской внешностью, но был очень добрым. Любил животных, природу. Был поэтом. В нашей семье похожими на лицо были Валя с Шурой, а я – с Васей. Так как я была самой младшей, все меня звали только «Таичка». А Вася называл: «Таюрка – мазурка». Всегда, бывало поделится со мной чем-нибудь вкусным, особенно, когда наступили голодные годы. Сам не съест, а мне принесёт кусок хлеба, лепёшки. Это уже, когда Мама всё серебро и почти всё золото сдала в «торгсин» и привезла мешок пшена. Оставила только две золотых брошки: мне и Вале. Васе ученье давалось не так легко, как Шуре. Помню, что в пятом классе Вася остался на второй год. Помню, сидит он за столом, учит физику. Я была, наверное, в первом классе, а может быть, совсем не училась. Вася говорит: «Таюрка, ты слушай, как я буду рассказывать». Я отвечаю: «Вася, так я, все равно, в этом ничего не понимаю». А он говорит: «Всё равно, слушай!» Начинает читать по книжке. Раза два прочтёт, а потом рассказывает. Когда он останавливался, забывал, я ему подсказывала. – «А говоришь, что не понимаешь. Видишь, раньше меня запомнила!»
Вася был выдумщик, фантазёр и поэт. Свои стихи он записывал в тетрадь. Каждое стихотворение было «оформлено» красивым заголовком, завитушками, виньетками, нарисованными цветными карандашами. Почерк у него был хороший. Папа и Мама удивлялись, говорили: «Ты, Вася, пошли в газету, напечатают!» Мы выписывали газету «Гудок». Вася посылал в газету «Пионерская правда» и, кажется, в «Гудок» свои стихи. Но их не напечатали, и ответа не было. Он расстроился, но потом решил писать только для себя. Мама долго хранила тетрадь со стихами, и уже в Энгельсе, после трагической гибели Васи, хранила. Но потом, видимо, когда началась перестройка дома на Петровской 83, тетрадь затерялась. Стихи посвящались временам года, например, «Зима», «Весна», «Лето», «Осень». Одно называлось «Футбол». В нём Вася описал игру мальчишек на улице. Последние строчки там были: «Шум и крик и чуть не драка – вот игра в футбол!» Вот это стихотворение он послал в детскую газету. Пришёл ответ, что Вася не верно представляет себе спортивную игру. Одно стихотворение было необычайно большим. Помню первую строфу: «К нам однажды из деревни / Приезжала Папина мать. / Как живёт её сыночек, / Кой о чём узнать.» Дальше описывалось, что старушка с плохим зрением начала молиться на портрет Ленина, который висел в углу. Внучок сказал бабушке, что это – не икона, а портрет Ленина. Возник разговор о боге. И в этой дискуссии победил внук, прочитав бабусе целую лекцию на антирелигиозную тему! Такое современное было стихотворение. К нам действительно приезжала бабушка, Папина мама, из деревни Студёновки Сердобского уезда. Она побыла у нас всего несколько дней. Была как-то далека от нас, не ласкала и почти не говорила со своими внуками. А мне так хотелось приласкаться к бабушке. (Мы жили без бабушек.) Конечно, никакого такого разговора у ней с Васей не было. Это уже – плод его творческой фантазии. Вася хотел и меня приобщить к стихосложению. Как-то вечером, зимой, когда сидели за длинным столом при свете большой лампы и занимались, кто – чем: кто читал, кто писал, кто вязал, Вася сказал: «Таюрка, давай с тобой на какую-нибудь тему писать стихотворение. Ты – отдельно, я – отдельно. А потом друг другу прочитаем». Вот сели мы за стол, Вася дал мне бумагу и карандаш. Сам взял и начал писать. «Пиши на тему «Весна!» Я думала, думала, да так ничего и не выжала из себя, ни строчки. А Вася написал стих. «Я не умею!» – пожаловалась я. Вася огорчился.
Был в Васиной жизни такой эпизод. Он с мальчишками смастерил самодельное ружьё. Никто об этом в семье не знал. Мальчишки зашли к нам в огород и пальнули из этого ружья. Пуля пролетела мимо уха какого-то дяденьки, который шёл по направлению к валу, отделявшему железную дорогу от соседней улицы. Дяденька, не будь дурак, определил, откуда стреляли, и пришёл к нам домой. Васька спрятался, но его нашли. И Мама очень испуганная и возмущённая на глазах у Васи разрубила топором самодельное ружьё. Больше он ружей не делал.
О Васиной доброте. Когда он ел что-нибудь вкусное, за обедом или за ужином, он говаривал: «Эх, если бы это свинье «Машке» дать, как бы она была рада!» Потом, недоев, тихонько вставал и шёл с недоедками в сарай, угощать свинью «Машку». Мама ворчала: «Выдумщик!» Однажды Папа принёс всем по конфетке, на обёртке была нарисована бабочка. Мы с Васей стояли в зале и подбрасывали каждый свою конфетку, приговаривая: «Бабочка прилетела!» Потом Вася вышел. Я съела свою конфетку. И такой она мне показалась вкусной, что невольно съела и Васину. Вася пришёл, спросил: «А где моя конфетка?» Я ответила: «Бабочка улетела!» Вася недоумевал, спрашивал Маму, не брала ли она его конфетку. Я так и не призналась, мне было стыдно. Но сказать, что я съела, я не могла. Боялась чего-то. По-моему, Вася догадался. Не ругал, не упрекал. А я до сих пор помню, и сердце заливает горечь стыда. Надо сказать, что я была ещё маленькой, не училась, лет пяти. Но это, конечно, не оправдывает поступка.
Вася был подвержен действию лунного света. Однажды в лунную ночь он стал ползать на четвереньках под столом. Мама спросила: «Васенька, ты чего?» Он ответил: «Грибы ищу». Так было два раза, насколько я помню. О том, как Вася рос в младенчестве, Мама часто рассказывала родственникам или хорошим знакомым. Я эти рассказы помню: «Когда Васе было два года, он заболел. Он и раньше часто болел. Но теперь эта болезнь была какой-то странной. Ребёнок не хотел есть, был вял, таял на глазах. Доктора не могли определить, что это за болезнь, и ничем не помогали. Тогда добрые люди посоветовали мне идти с ребёнком к монашке, славившейся хорошей целительницей. Я пошла с Васей. Монашка читала над ним какие-то молитвы, брызгала святой водой и велела приходить ещё два раза. (Чтоб получилось всего три прихода.) Ещё я сходила с ним на заре (такое условие) к ней. И опять монашка читала, что-то нашёптывала, на прощание сказала: «иди, теперь будет жить твой ребёнок». Я пошла домой с Васей на руках. Город только начал оживать, люди просыпались, открывали магазины, хлебные лавки. На углу возле булочной Вася меня остановил и попросил булку! Я купила булку, дала Васе. Он с жадностью начал есть. Пока дошли до дому, всю булку съел. С этого дня пошёл на поправку. К нему вернулся аппетит, ребёнок стал живым, жизнерадостным, словом, «поправился».
После окончания семи классов Вася учился в ФЗУ. Потом, когда мы переезжали в Покровск, Вася ездил на паровозе, вначале – кочегаром, затем – помощником машиниста. На работе о нём очень хорошо отзывались, называли умным, талантливым, трудолюбивым, были уверены, что он обязательно станет машинистом. Профессия машиниста, по-моему, была Васиной «голубой мечтой». Всё перечеркнула нелепая, преждевременная, жестокая гибель Васи. Он погиб от ножа хулигана в Покровском железнодорожном клубе. Как выяснилось потом на суде, вовсе не ему предназначался удар, его спутали в темноте. Гибель Васи настолько потрясла всю семью, что это трудно описать. Папа с тех пор начал болеть. Болезнь быстро переросла в неизлечимую, и он погиб от рака.
Валя. Моя сестрёнка Валя была и остаётся такой – рукодельница. Она вечно что-нибудь вязала: шапки, береты. Мама, бывало, скажет: «Ну, кому нужны эти твои шапки, учи-ка лучше уроки!» К ней приходили подружки. Они о чём-то шушукались, смеялись. А мне так хотелось быть с ними. Но меня в компанию не брали. Я на шесть лет моложе. Я прошусь: «Валя, возьми меня с собой!» Так интересно пойти с сестрой к кому-нибудь из её подружек! Но Валя не брала, или брала очень редко. Чаще – к Варвариным, соседям напротив. Однажды Валя собралась куда-то. Я начала канючить: «Возьми меня с собой!» Мама за меня заступилась: «Возьми её, почему не хочешь?» Валя подумала и говорит: «Хорошо, я тебя возьму, жди меня здесь!» А разговор происходил во дворе. И Валя вернулась за чем-то в дом. Я стою во дворе. Жду. Нет и нет Вали. Да что же она так долго не выходит? Бегу в дом. А в доме Вали нет. Её и след простыл! Она вылезла из окна спальни и через проулочек ушла. Тут я дала рёву.
А однажды Валя придумала вот что. Папа и Мама пошли на ярмарку. Стоял тёплый майский день. А Валя мне и говорит: «Таичка, давай залезем в эту яму (яма, в которой рыли глину или песок) во дворе и будем кричать: «Караул!» Не успели ещё Папа с Мамой дойти до конца нашего забора, как услышали наш вопль: «Караул!» Они вбежали во двор с испуганными лицами и увидели нас в яме. Спрашивают: «Что такое? Что случилось? Почему вы кричите?» А Валя в ответ: «Это мы пошутили». Воздав должное за эту шутку, Мама с Папой снова пошли на ярмарку. Кстати, о ярмарке. Она мне очень нравилась. Толкучка праздничная, китайские игрушки: мячи на резиночке и резиновые пищалки. Надуешь её, а потом потихоньку спускаешь воздух. Пищалка кричит: «Ути, ути, ути!» Даже детская карусель устраивалась.
Помню, как Валя с подружками обсуждали книгу Л.Толстого «Анна Каренина». В школе проходили Толстого. Мама была возмущена до глубины души. «Как это вы, девчонки, смеете читать «Анну Каренину»! Это – безобразие! Не смейте этого делать! Что это школа выдумывает?!»
Валя была красивой девочкой. Я всегда завидовала, что у неё носик прямой, а у меня вон какой курносый. Но зато все говорили, что «у Таички волосы очень густые, а у Вали – редкие. Это была мне небольшая компенсация.
Валя тоже начала учиться в ФЗУ, но, когда мы переехали в Покровск, ушла оттуда и поступила снова в школу, в которой училась я, в девятый класс. Школу не закончила, поступила в Авиа-техникум, затем – в экономический институт. Замуж вышла, учась в авиационном техникуме. Родилась Майечка. Экономический пришлось бросить.
Теперь немного о себе. В детстве я частенько плакала, была чувствительна к разным обидам. «Ранима очень» – так это называется. Но характер все находили хорошим. Была отходчива. Стоит Маме прижать меня к себе, приласкать, все обиды забывались. Не злопамятна. Добра. Когда болела (довольно часто), просила Маму посидеть около меня. А ей ведь некогда: дом, хозяйство, семья. Но она всё-таки посидит. И, чтобы меня отвлечь, нарисует на бумаге мне домик, садик, человечка. Я очень любила эти рисунки! Ещё любила утром прибежать к Маме с Папой в спальню, лечь к ним в кровать. Просила: «Папа, расскажи, как мы поедем в Покровск к тёте Гане!» Папа рассказывал, как сядем в вагон поезда, как поезд поедет, как приедем в Саратов, потом на пароходе поплывём в Покровск, как нас будут встречать и т.д. В то время в Покровске жило много родни: тётя Ганя, тётя Стеня, тётя Нота, дядя Боря, дядя Вася с семьями. Это всё Мамины сёстры и братья. Мы ездили в гости. Я слушала Папин рассказ и радовалась. Готова была слушать это каждый день! Я не любила спать днём. А иногда меня всё-таки укладывали. И вот, когда просыпалась и видела, что светит солнце, что семья что-то делает во дворе, весело разговаривают, я начинала горько-горько плакать. Все изумлялись, почему? Отчего такие слёзы? Без всякой причины? А всё очень просто! Пока я спала, было столько интересного, а я не видела. Столько времени ушло зря, на сон! «Как же они этого не понимают?» – думала я и заливалась слезами. Я считала просто предательством укладывать меня в постель днём. Рано научилась читать. Вероятно, потому что старшие дети учились, а я наблюдала. В пять лет уже бегло читала. Когда приезжали родные в гости, им говорили, что я умею читать, то они не верили. «Будет болтать-то! Это она не читает, а запомнила наизусть детские книжки». А дядя Гаврюша даже пошёл на эксперимент. Мы сидели на крылечке, дядя Гаврюша принёс из комнаты газету «Гудок» и дал мне, нарочно перевернув её вверх ногами. Говорит: «Вот эту статейку можешь прочесть?» Я отвечаю: «Могу». Беру газету, переворачиваю, как положено, и читаю. Ну, тогда поверили. Семья наша была не шибко читающей. Книг было мало, и были они случайными. Сначала я читала Русские сказки. Очень нравились. Потом – В.Гюго «Собор Парижской Богоматери», появившуюся у нас неизвестно как. Прочитала «Последний из Удеге». Затем увидала толстую книжку Ф.Гладкова, решила, что это, наверное, не интересно. Прочла один лист, второй, третий, да так увлеклась! Оказалось – очень интересно. Но самый большой восторг в моей душе вызвала книжка А.Гайдара «Школа». Помню, весна или начало лета, я – во дворе около вишенки расстилаю какую-нибудь подстилку, ложусь и читаю «Школу». Папа прочитывал весь «Гудок», а больше ничего не читал. Маме и вовсе было некогда! Один раз Папа кричит Маме: «Лёль, Лёль, поди сюда! Здесь какое-то интересное стихотворение в газете. Слушай!» И прочитал из газеты стихотворение Маяковского «Прозаседавшиеся». Это была первая публикация. Он читал и смеялся, ещё и ещё раз. Тогда же из «Гудка» мы узнали о статье Сталина «Головокружение от успехов». Эта газета открывала нам мир. Надеялись, что Сталин сделает всё для хорошего житья. Но надежды не оправдались. С каждым годом было хуже и хуже с питанием. Наступал голод. Мама сдала золото и серебро в ТОРГСИН, что бы выжить. Появились голодные, истощённые люди. Воры забирались в сараи за скотиной, в погреба за продовольствием. Очень страшно подействовала на меня сцена расправы с одним из таких воров у соседа, в угловом домике (этот дом смотрел фасадом на другую улицу). Хозяин поймал вора. Как он его бил! Как кричал этот вор! Жутко было слушать! На хозяина никакие уговоры не действовали. Что было дальше, не помню. Остался жив тот бедный человек, или нет, не знаю. К нам тоже забрался, не то умирающий с голоду, не то вор. Это был немец. Мама его обнаружила, когда утром, на рассвете пошла к корове. А корову на ночь заводили в сени, в чулан. Мама утром смотрит, а из под коровы ноги торчат человечьи. Оказалось, забрался немец (по акценту узнали) с вечера в чулан и спал вместе с коровой, спасался от холода, боялся умереть на улице, а может быть, молока напился. Мама с Папой о чём-то говорили с ним, а утром отпустили с миром на все четыре стороны. А однажды летом, Папа с ребятами спал на улице, во дворе, а Мама – в спальне. Было жарко. Окно на улицу оставили открытым. Вот Мама просыпается от небольшого позвякивания, видит из спальни, что около комода в зале сидит на корточках чёрный мужик и с комода разную мелочь: скрепочки, шпилечки и прочее в мешок бросает. Не успел ещё в ящики залезть. Мама как закричит: «Андрюша!» и в чём была бегом мимо мужика через сени во двор. Папа прибежал, все проснулись, а мужика и след простыл. Он выпрыгнул в окно снова на улицу и был таков! Мама рассказывала, что через несколько дней она как-то стояла у калитки. Мимо идёт какой-то незнакомый мужик, большой, чёрный. Посмотрел на неё и говорит: «Здравствуй, красавица!»
В 1928 году я пошла в школу. Не хватало месяца до шести лет. Приняли, поскольку я читала, писала, считала. Училась хорошо. Тогда высшей оценкой было «очень хорошо». По всем предметам все четыре года в Аткарске у меня стояло «о.х.». Школу любила, училась охотно, хотя первое время, в первом классе от шума ребят, беготни в коридорах во время перемен болела голова. Даже отпускали с уроков.
Городок Аткарск очень нравился, особенно, центр. Он казался таким уютным. В городском парке всегда благоухал цветник. Мы ходили с девчонками домой после школы мимо этого цветника. Как-то зимой шли из школы подружки: Лёля Пискунова, Зина Ялунина и я. Около здания клуба (какого, сейчас сказать не могу) увидели, как дядька носит в помещение дрова, сваленные на улице. Дяденька говорит: «Девочки, помогите перенести дрова в клуб, а то будет холодно, и наш театр не сможет играть пьесу». Мы стали таскать дрова в клуб. А самая бойкая из нас, Лёля Пискунова, говорит: «А вы нас пустите на постановку?» –«Пустим, пустим, приходите вечером!» Мы пришли. Билетёрша не хотела нас пускать без билетов, но мы сказали, что днём таскали дрова в клуб, и нас пустили. Я впервые побывала в театре. Давали «Наталку–Полтавку». Оперетту. С широко раскрытыми глазами и, вероятно, ртом я смотрела и слушала. Ничего лучшего раньше я не видела и не слышала. Мы были в восторге! На сцене и пели, и говорили, и плясали! Так в девять или десять лет я познакомилась с жанром оперетты. В четвёртом классе мы стали пионерами. Нескольким девочкам доверили вести октябрятские «звёздочки». В том числе и мне. Мы оставляли малышей после уроков и пытались что-нибудь с ними организовать. Но ничего у меня не получалось. «Плохой я организатор» – думала я с досадой. Сама же училась легко. Единственное, что долго не получалось, – деление больших чисел «столбиком». Помню, даже плакала дома. Шура мне помогал. Он почему-то в это время оказался дома. Папа и Мама нас, детей, никогда не били, не наказывали. Только могли выговорить, «прочесть мораль». Мама строго следила, чтобы мы не связывались с «бурлаками и галахами». Мне запрещалось водиться с одной девочкой на нашей улице. Говорили, что у них семья «нехорошая», и сама она – «нехорошая». На нашей улице была ещё семья Ивановых. У них была Лидочка, девочка моложе меня года на два. Она – хорошая подружка. Как-то на мой день рождения она подарила мне чашечку с блюдечком, зелёные в белый горошек. Очень мне этот подарок нравился. Блюдечко разбилось, а чашечка до сих пор стоит в серванте. Но скоро наступило разочарование. К Ивановым приехали родственники, сёстры мамы Лидочки. Лидочка зимой однажды позвала меня к себе домой, поиграть. (Было холодно, плохая погода.) Я пришла, а Лидина тётка бесцеремонно выпроводила меня вон, мотивируя тем, что такая большая (я была рослой) девочка не может быть подругой Лидочки, что она непременно научит Лидочку чему-нибудь плохому! Не слушая возражений Лидиной Мамы о том, что я – хорошая, эта тётка прогнала меня: «Иди домой!» Вскоре семья Ивановых уехала из Аткарска в деревню Барановку. Лучшей школьной подругой стала Лёля Пискунова. Она, уже, будучи учительницей, (подумать только, а в детстве я занималась с ней, как с отстающей, учила читать!) приезжала в Энгельс к Бабуле, рассказывала, что живёт в Саратове, замужем, муж – учитель. И оставила свой адрес. К великому сожалению, адрес я потеряла. В памяти ещё одна прекрасная девчонка, Лида Чехолдина. Она появилась у нас в третьем или четвёртом классе. Семья откуда-то переехала. Семья из «бывших», интеллигентная. Девочка очень талантливая, начитанная, весёлая, смешливая. Она немедленно сделалась нашей подругой. Возвращаясь из школы, мы: Лёля Пискунова, Лида Чехолдина и я некоторое время шли вместе. Первая приходила домой Лида, они жили в центре. А мы брели дальше. Иногда Лида звала нас зайти. Мы заходили и с удивлением рассматривали внутреннее убранство дома. В последствие отец Лиды, Чехолдин, стал заведующим РайОНО. Двоюродная сестра Лиды, кажется, Соня, вечно конфликтовала с Лидой. Они ругались, кажется, дрались. Судьба Лиды трагична. Она заболела дизентерией и умерла. Мы всей школой хоронили Лиду. Очень было жаль её. Огромное горе свалилось на семью. Как только они выдержали такое! Больше всех плакала её двоюродная сестра, Соня Перова.
Хочу описать такое явление – «гости». Мама и Папа дружили с Ольгой Григорьевной и Петром Савельевичем и ещё одной – двумя семьями, тоже железнодорожниками. Они ходили друг к другу в гости. Когда гости приходили к нам, то накрывали длинный разложенный стол в зале. А мы, дети, должны были сидеть, или в своей спальне, или, чаще, – на кухне, на печке, чтоб не замёрзнуть. Гости пили и ели, и пели о том, как бродяга бежал с Сахалина, о том, как заключённый через решётку глядел на орла вольного, и другие, подобные. Протяжный заунывный мотив вдруг резко обрывался, и взрывообразно взметалась весёлая, залихватская какая-нибудь припевка, вроде: «Зять на тёще капусту возил, молоду жену в пристёжке водил!» Вначале это было забавно слушать, потом начинала болеть голова. Я с печки начинала канючить: «Мам, Мам!...» Приходила Мама: «Чего тебе?» Я с плачем спрашивала: «Когда же они уйдут?» – «Скоро, скоро… потерпи ещё!» Бывало, едва дождёшься, когда уйдут гости.
Был у нас ещё брат Андрей. Это Папин сын от первого брака. Мама вышла замуж за вдовца. Андрея в детстве я почти не помню. Что запомнилось: прямой, как у Папы, нос, кепка на голове клетчатая (тогда очень модная), блондин. Учился, кажется, в ФЗУ. Однажды пришла женщина и заявила, что её дочь подала в суд на Андрея, «присудить платить алименты на ребёнка»! Андрей, не дожидаясь суда, ушёл из дома. Скрылся навсегда! Попытки Папы найти его ни к чему не привели. Суд присудил платить алименты нашему Папе! Так как виновника нет, плати отец» Такое было решение. И Папа долго платил. Уже после переезда нашей семьи в Покровск, ещё несколько лет Папа выплачивал алименты за своего сына. Андрей объявился нам, когда уже стал старым дедом. Больным астмой, но всё ещё бодрящимся таким «выпивохой». Он со своими взрослыми, семейными сыновьями отыскал в Саратове Шуру. Потом все они приехали к нам в Энгельс, на Петровскую 83. Оказывается он жил в Серпухове. Так мы встретились со своим братом, с которым не виделись лет тридцать или сорок. Теперь, в старости, Андрею очень захотелось поддерживать с нами связь, он присылал письма, поздравления с праздниками, Маме – посылки. Шура был у него в гостях, в Серпухове. После смерти Андрея эта связь оборвалась.
Из Аткарского периода жизни помнится ещё, как неосторожно можно родителям «ранить» ребёнка. Однажды я играла в спальне со своей куклой «Ирой». Пришёл с работы Папа «навеселе». Они в кухне стали с Мамой спорить и ругаться. Во время ругачки я услышала слово «развод». Родители тихо и утвердительно повторили его ещё раз. Мне стало не по себе, меня как бы убили! Я думала о себе несчастной, что потеряла семью. Мама с Папой, наверное, через десять минут позабыли о «разводе». А я несколько дней ходила сама не своя. Было очень горько и тяжело. Жизнь потеряла свой смысл. Это продолжалось до тех пор, пока я не убедилась, что родители давно помирились и, ни о каком разводе не думают.
Пасха. Самые яркие и приятные воспоминания об этом празднике! Мне – лет пять. Погода солнечная, тёплая. Накануне, за несколько дней до неё, Мама шьёт мне новое платье. Красное, в узкую белую полосочку. Ситец. Тогда достать материю было очень сложно. Как Мама говорила: «Мануфактуры в продаже не было». Платье новое, яркое, красивое, по моему мнению, готово! Скорее бы надеть его! Ночь накануне Пасхи, по-моему, Мама совсем не спала, стряпала на кухне. Когда мы просыпались, на столе уже стояли большие цилиндрические куличи, творожная пасха, в вазе – крашенные яйца, лежали разные пироги! Когда только Мама успевала всё это сделать? Тогда, это, примерно, год двадцать седьмой, двадцать восьмой, голода ещё не было. Утро солнечное. Я надеваю новое платье, выхожу за ворота. Так хочется, что бы меня кто-нибудь увидел. Вот приходит соседка, хвалит моё новое платье. Я довольна! Вдруг замечаю, что в конце улицы показался поп. В длинной рясе, с крестом на шее, с крестом и кадилом в руках. А с ним ещё какой-то мужик. Я опрометью бегу домой, предупреждаю Маму, а сама забиваюсь в самый дальний угол спальни. Я почему-то не любила попа. Вскоре слышу, как поп просит разрешения войти. Мама его впускает, он что-то говорит, поёт, дымит кадилом, освящает наши явства, кропит святой водой. Мама даёт ему яиц, что-то ещё. Мужик с ним дары пасхальные забирает. Уходят дальше. Я вылезаю из спальни. Тут начинается праздничный завтрак. Все садятся за стол, пробуют куличи, пасху. Мама пекла очень вкусные, и пироги, и куличи. Настолько сдобные и сытные, много никак не съешь! Да и не хочется долго сидеть за столом. Надо бежать на улицу! Как-то Мама рассказывала: если подносишь попу вазу с крашеными яйцами, он выбирает два-три самых крупных. Так однажды он взял самое крупное, красивое яйцо, а оно было не настоящим, а деревянное и покрашенное. Маме эту игрушку было очень жаль. Поп ошибся.
Школьные воспоминания. Почерк у меня был не ахти, какой красивый. Но, видимо, я писала грамотнее других, особенно, при переписывании текста. Я была предельно внимательной. Вероятно поэтому, меня в четвёртом классе иногда снимали с уроков, усаживали в учительской писать стенгазету. При этом выдавали тексты, записанные учительской рукой. Я разбирала их прекрасно, списывала текст на большой, разлинованный лист «ватмана», где были ещё рисунки. Время от времени ко мне подходила какая-нибудь учительница, смотрела, одобряла, говорила, что я – молодец! Таким образом, я писала подряд урока два. Так «выходила» школьная стенная газета. Кроме меня для этой цели привлекались девочки из нашего класса: Тимофеева Рая и Дегтярёва Валя. Но они почему-то часто капризничали, не хотели идти писать. А я всегда соглашалась. Мне это было не трудно и даже интересно. В том же четвёртом классе у нас был один ученик – форменный «оторвяга». Не слушал учительницу, всем мешал, вертелся, плохо учился. Кажется, по фамилии, Перфильев. И вот уже весной Евгения Павловна, наша учительница посадила его со мной, видимо, с целью его исправления. Исправляться «оторвяга» и не думал, снова всем мешал, а больше всего – мне. Он не давал мне спокойно слушать урок. Толкал в бок, хватал тетрадь, что-то тихо говорил, что бы слышала только я. Потом решил, видимо, поиздеваться надо мной, так я думала. Он тихонько придвинулся и стал, полузакрыв рот рукой, говорить: «Я люблю тебя!» Повторял несколько раз. Я очень испугалась и сделала вид, что ничего не слышала. А сама в уме судорожно решала: «Что же мне делать? Сказать учительнице? Стыдно – а класс? Вдруг ребята услышат?!» Выручила Евгения Павловна. Она снова отсадила «оторвягу» на последнюю парту. Я вздохнула свободно. Потом я ещё подумала: «Наверное, Перфильеву понравилось моё новое платье». А новое платье мне сшила Мария – Шурина жена. Сам Шура в это время служил в Армии. Мария жила некоторое время в Аткарске с нами. Она, видимо, перешила своё, которое ей стало мало. Коричневый шёлк с золотистыми разводами. Я очень удивилась, когда узнала, что она шьёт на меня. Платье несказанно понравилось. До него никаких шелков у меня не было. Вообще я была одета плохо: х/б синее форменное платье и для тепла тоже х/б вязаный безрукавный джемпер. Так весь год. Родители не виноваты. Такое было время. И тут я надела в школу новое платье! Благо, было уже тепло. А вскоре и учебный год кончился.
Почему мы уехали из Аткарска в Покровск? На железнодорожном транспорте всегда виноваты во всех грехах два человека: весовщик и стрелочник. Папа служил весовщиком. Случилась кража из вагона на станции. Всех подозреваемых посадили, в том числе и Папу. Шло следствие. Папа до суда просидел два месяца. Суд его оправдал. Невиновен! Но дни, проведённые в тюрьме, наложили тяжкий отпечаток на Папу. Помню, как, будучи уже дома он плакал, рассказывая, как тяжело было находиться среди уголовников. Мама его утешала. Я пыталась, было, приласкаться, утешить Папу, но он не принял ласку и как-то стыдливо избегал нас, детей. После этого случая он ни за что не захотел продолжать работать в Аткарске. И мы перевелись в Покровск. Чтобы уехать, надо было продать дом. Жизнь в стране была такой трудной, что мало находилось охотников покупать дома. Денег у людей не было. На наше объявление о продаже долго никто не откликался. Наконец, пришёл один человек и предложил обмен: мы ему – дом, а он нам – корову. А корова у нас уже была. Зачем нам ещё одну корову? Но делать нечего. Согласились. Папа на железной дороге взял товарный вагон, перегородкой из палки разделил его на две части. В одну мы загнали двух коров, в другую – поместили домашние вещи, и разместились все мы. Так и поехали. Естественно ехали не со скоростью пассажирского поезда. Наш вагон подолгу стоял на каждой станции. А то и ночевали в вагоне на этой же станции. Наша поездка от Аткарска до Саратова, которая занимает обычно около двух часов, продолжалась несколько дней. Наконец, прибыли в Саратов. Здесь наш вагон затолкали на паром. Переехали Волгу и очутились в Покровске на железнодорожной станции. Недалеко стоял дом Яровых: Ноты, моей тётки, и её мужа, Николая. В этом доме мы и поселились. Была предварительная договорённость. Сами Яровые в это время жили на Украине. Был конец августа – начало сентября. Но ещё тепло. В школах начались занятия. Мама повела меня в школу, в пятый класс. По дороге она разговорилась с мальчиком – учеником, который тоже шёл в школу. Мама похвасталась, что её девочка – отличница, будет учиться в пятом классе. Оказалось, что мальчик тоже будет учиться в пятом классе. Меня поместили как раз туда же. Как сейчас помню его – Коля Косолапов. Проучилась я в этой школе всего один год. Мы продали одну корову, купили у государства дом на Петровской улице, реквизированный у кулака за неуплату налогов. Переехали. В шестой класс я пошла уже в другую школу, школу номер два, имени А.С. Пушкина! Появились подруги. С Валей Драгуновой мы учились в одном классе. (А жили напротив, наискосок. Прим. Д.Н.) Кроме неё, на нашей улице жили подруги: Эрика Альбрандт, немка и Муся Окрасова, наша соседка. Вот чего мне жаль: при продаже коровы мы отдали в придачу граммафон. Выпросил покупатель. А я любила этот граммафон с красивой трубой. Пластинок было немного, разных. Запомнилась «Ария князя Елецкого» и ещё одна полька. Город переименовали в Энгельс. Началась жизнь в Энгельсе на Петровской №83 (раньше – №77).
ОТРОЧЕСТВО. ЮНОСТЬ.
В новой школе училась, как и раньше, хорошо. От учителей – только похвала. Правда, один раз учитель биологии, мужчина, грубо меня отругал. За что, и сама не знаю. Я сидела и слушала объяснение, но при этом смотрела в окно. Учитель поднял меня, задал какие-то вопросы, и получив не очень вразумительный ответ по новому материалу, громко, грубо отругал меня. С задних парт даже раздались голоса: «Она же хорошо учится!» Учитель этого не знал, он только что появился в школе. С горькой обидой в душе села я на место. Вскоре, на уроках появилась совсем другая учительница биологии, женщина. У меня были только пятёрки. Школьные дни шли спокойно, как обычно. А в семье произошло несчастье. Когда я училась в седьмом классе, похоронили моего брата, очень дорогого и любимого Васю. После этого начал часто болеть Папа. Желудок. Ездил в санаторий, лечился, лежал в больнице. Ничего не помогало. Предложили операцию, после которой Маме объяснили, что помочь нельзя – рак. Папа умер, когда я училась в девятом классе. К этому времени Валя уже была замужем за Иваном Прошкиным. Жили они пока у нас. Ваня работал в Энгельсском аэроклубе. В материальном отношении семья жила плохо. У меня часто не было приличной обуви. Помню, когда надо было зарегистрироваться в школе перед первым сентября в шестой класс, я с девчонками с нашей улицы ходила в школу босиком, т.к. лосёвые тапки совсем разорвались. Страшно стеснялась, не знала, как скрыть ноги. При Папе ещё как-то сводили концы с концами, а после его смерти стало совсем худо. Совершенно отлично помню, как Мама жарила картошку на… воде! А время от времени посылала меня в магазин, что бы купить сахару… 200 грамм!
В это время Шура с Тамарой уехали искать лучшую жизнь и остановились в Таганроге. Стали там работать. Валя с Ваней переехали в Саратов. Ваня стал работать на заводе «Комбайн». У них появилась маленькая грудная Майечка. Денег и у Вилковых, и у Прошкиных на свои семьи не хватало. Валя не работала – «сидела с ребёнком». Так, что помощи нам с Мамой ждать было не откуда. На меня Мама получала маленькую пенсию «за умершего отца». И всё-таки Шура находил возможность, присылал нам из Таганрога деньги, рублей по семьдесят. А Валя старалась помочь мне одеждой, мелочами. Я с девчонками: Мусей Окрасовой, Валей Драгуновой и Эрикой Альдбрандт часто ходила в «Садик». Так обычно называли наш парк около кинотеатра «Ударник», в театральном переулке, по старому – «на «Брешке». Видимо, вход был бесплатным. А уж в Летний кинотеатр – за плату. И танцплощадка – за плату. По возможности, смотрела с девчонками фильмы. Мама выкраивала мне на кино. Но однажды шёл какой-то совершенно сногсшибательный фильм, которого все давно ждали по афишам. То ли «Огни большого города» с Чаплиным, то ли – наш, советский. Тогда советские фильмы были очень хорошими. Все девчонки с улицы собрались идти. А у меня не было двадцати копеек. Я так упрашивала Маму дать мне 20 копеек! Я так канючила! Но Мама сказала: «Нет, не дам!» Маму можно понять, утром нужно было что-то купить поесть… А мне стало так горько! Так горько, как будто бы и жизнь кончилась! До сих пор помню. С одеждой летней стало налаживаться. Давали летнюю материю в обмен на куриные яйца! А Мама как раз начала разводить кур. Брала цыплят из инкубатора, выращивала. Таким образом, выменяла на платья мне и Вале. В последствие куры нам здорово помогли. Появились деньги от продажи яиц. Коров мы тогда уже не держали. Они были проданы при покупке дома. Время шло. В восьмой класс были отобраны только хорошо успевавшие ученики, которые должны были закончить десятилетку. Я попала в их число. Появились новые подруги. Валя Драгунова отсеялась ещё в седьмом классе, осталась на второй год, т.к. не успевала по русскому и литературе. Теперь у меня стали подруги: Мила Антонова и Лёля Юзова. В хороших отношениях я была с другими девчонками. Например, с Галей Берёзкиной, Надей Боженко, Наташей Дьяченко, Галей Горст.
Мама стала сдавать светлую спальню квартирантам. Так появился в доме квартирант, Юрий Розанов, который считал себя поэтом, писал стихи в местную газету, подписывался псевдонимом «Владимир Кремлёвский». Он приехал из Москвы, работал фининспектором в Энгельсе. В это же время Мама пустила на квартиру двух учеников: сестру с братом. Они учились в средней школе, классом моложе. Они занимали тёмную спальню. Так что к этому времени у нас дома стало очень весело. Оля и Петя постоянно бранились между собой. Мать Петра была мачехой для Ольги. Брат с сестрой постоянно выясняли отношения: кто больше съел, кто, как учится, кого дома будут ругать и т.п. Юрий Розанов подшучивал над ними, лез к Ольге обниматься в шутку, а она пронзительно кричала на весь дом: «Отойди, Юрко, поганый!» Мила Антонова и, иногда, Ольга Юзова заходили ко мне за чем-нибудь. Тут и произошло знакомство с Юрием. Ольга Юзова была к нему совершенно безразлична. А Милке Антоновой Юрка безумно нравился, и она находила причины бывать у нас почти все вечера и выходные дни. Внешность Юрия была привлекательна: высокий, стройный, с копной волос на голове, а главное, умел шутить и с девчонками кокетничать. Организовал игру «Флирт». Досконально не помню, в чём она заключалась. На карточках были написаны вопросы, на других – ответы. Всё это было не под номерами, а под названиями цветов: «фиалка», «роза», и так далее. Как-то выходило, что играющие задавали друг другу вопросы и получали ответы, которые могли быть хорошими, а могли – и обидными. Ничего особенного в этой игре не было. Мне она казалась пошленькой и пустенькой. И играла я только из-за того, что пришла Милка, и её теперь не оттянуть от нас до ночи. Мне, наоборот, хотелось проводить свободное время не так, а со школьными друзьями. Тогда определились три мальчика, которым нравилось гулять по улицам с нами, т.е. Милкой, Ольгой и мной. Это – Женька Котельников, Сашка Рябоконь (в последствие погиб на войне) и Валька Цитцер (немец, Вильгельм, был выслан из Энгельса с родителями в 1941 году). Никто ни за кем, конкретно, не ухаживал. Просто слонялись по улицам, ходили на Волгу, в кино, в «Садик» и т.п. В последствие Женька стал ухаживать за Ольгой Юзовой. Как-то я в своём дневнике написала, что мне не очень нравится времяпровождение с Юркой. Зашифровала. Но как-то Милка и Юрка нашли дневник и «расшифровали». Мне стало очень неудобно. Я считала свою внешность «плохой». Не так, чтоб уж безобразной, но некрасивой из-за носа. Поэтому всякие подшучивания по моему адресу воспринимала болезненно. Мама купила мне меховую коричневую шапочку, а на пальто (осеннее, без воротника) – «лису» из кролика. Но крашеного, как лиса. Когда я всё это надела, вышел Юрка из своей комнаты и пропел: «Шапочка из шоколада, Воротник – из бурых лис. Ну, а если, кто увидит, лучше сразу покорись!» Я ещё больше стала не любить Юрку. Судьба Юрия Розанова: вызвал старую знакомую из Ленинграда, звали Нина, хотел жениться. Когда она приехала, посмотрела на бедность Юрия, отругала его и уехала. Тогда он начал ухаживать за немкой, как нам казалось, старой девой, Амалией. В последствии женился. Думаю, хорошо сделал. Она была умной и богатой. Из Энгельса уехали. Судьба Оли Рыбальченко: после средней школы поступила в медучилище, стала хорошей медсестрой. А в школе училась слабо. Вышла замуж. Навещала Маму после войны. Один раз была у нас на Петровской, когда я с мужем приезжала из Мурманска в отпуск. Пётр погиб на войне.
Почему Мама пускала квартирантов? Первое и самое главное, считаю, – материальная поддержка. Второе, считала Мама, двух учеников пустила, что бы меня отвлечь от занятий! В седьмом и восьмом классах я была очень худой, прозрачной, безжизненно бледной. Мама испугалась, водила меня по врачам, думала: «Уж не туберкулёз ли?» Врачи нашли меня абсолютно здоровой: «Просто, такой рост!» Тогда Мама решила взять в дом Олю и Петю. Они искали квартиру. Ещё один момент. Валя и Ваня Прошкины жили в Саратове. Майечку, кажется, отдали в ясли(?) Это помню плохо. Помню только, что в очередную поездку к ним в Саратов меня сильно поразил её болезненный вид. Она выглядела бледным, худым, вялым, безразличным ко всему ребёнком. Я рассказала об этом Маме. Мама срочно взяла Майечку к себе. У нас в Энгельсе в доме было холодно. Мама сшила Майечке стёганые валеночки, тепло одела её. И стали мы её развлекать. Петька Рыбальченко по всякому поднимал Майку, делал с ней «физкультуру», бегал, ловил, смешил. Майке года два тогда было. Преобразился наш ребёнок. Ожил. Стал весёлой, румяной девочкой. Хотя в доме было холодно. Дров не хватало, да не в дровах дело. Всё тепло выдувало в щели. Между тем жизнь и учёба в школе шли своим чередом. Училась я, вроде бы, прилежно. Наша компания девчонок и мальчишек по-прежнему ходила на Волгу, в кино, летом – в парк. Я хорошо знала математику в пределах школьной программы, т.к. учительница была очень требовательной. До сих пор я ей благодарна. Нравилась химия, но больше всех предметов я любила литературу. Учителя литературы, Валентина Анатольевича Григорьева, мы просто обожали. Все его слова, все объяснения, всё принималось на веру, как должное. Дисциплина на его уроках была идеальной. Он был не просто умён, он был остроумен! И всех отвлекавшихся от урока умел поставить на место одним, каким-нибудь остроумным замечанием, после которого шалуну становилось неловко перед классом. На что был у нас болтун и зубоскал Женька Хорольский, но и он боялся замечаний Григорьева. В девятом, десятом классах мы стали задумываться, куда пойдём учиться дальше. Прошёл Новогодний бал-маскарад в десятом классе, запомнившийся всем. Учебный год покатил на убывание. Лёлька Юзова сначала хотела пойти в Медицинский, потом – в Химико-технологический, в Казань. Мои желания изменялись в таком же порядке. Хотелось быть в институте со своими. Но всё же решила пойти на литературный факультет в пединститут. Конечно, ни в какую Казань бы меня Мама не отпустила бы. Денег нет. А тут Саратов рядом. Прошли экзамены на аттестат зрелости. Я вместе с Галей Берёзкиной и Наташей Дьяченко подали документы на литфак в пединститут. Готовились к экзаменам у родных Гали в Саратове. Тогда моста не было, и каждый день на пароходике из Энгельса в Саратов не наездишься. Устные экзамены: литература устно, история, иностранный язык, сдали, вроде бы, хорошо, на «4 и 5». А сочинения мы с Галей обе написали на «три». Итак, по конкурсу на литфак не прошли! Убитые горем стояли мы в канцелярии. Подошёл мужчина, назвался представителем Энгельсского немецкого пединститута. В этом институте существовало русское отделение, где на литфаке был недобор! Он сговорил нас, выдал нам «зачисление» на литфак, а документы из Саратовского пединститута обещал взять сам. Итак, я стала студенткой литературного факультета Энгельсского пединститута. Мама была рада! А я – нет! Хотелось учиться в Саратове. Ближе к первому сентября Галю Берёзкину отец – полковник сумел перевести снова в Саратовский институт. Я подумала: «А я чем хуже?» Пошла в Энгельсский институт, забрала свои документы и прилетела в Саратов. Наивная девочка! Конечно, на литфак меня не взяли. Предложили: «Хотите, идите на естественный факультет». Что мне оставалось делать? Пошла. Сбылась мечта учиться в Саратове, жить не дома, в общежитии. Хоть не том факультете, ну и что! Между прочим, с начала войны Энгельсский пединститут слили с Саратовским. Итак, я поступила в институт в 1939 году. Слухи о войне витали в воздухе. Во время учёбы в мирном 1939-1940 учебном году жила у тёти Гани, на привокзальной улице, «за линией». У тёти Гани был свой домик. Шура, её сын, окончивший к тому времени Учительский институт, (два года обучения) работал в Марксе. Так что тётя Ганя была одна, кроме меня ещё пускала квартирантов. Жили: девушка и какой-то командировочный. Тётя Ганя заботилась обо мне, кормила обедом. Но жить у неё мне было скучно, далеко от своих девчат-студенток. Не приходилось общаться. Я прожила у тёти Гани, наверное, с полгода, а потом перешла в общежитие на улице Цыганской, ныне Кутякова, в то самое здание, что стоит напротив дома семьи Глинских. Наша комната номер шесть располагалась на первом этаже. Жили: Ася Волгина, Дуся Храмова, Аня Бахарева, Клава Калинина и я. К нам заходили саратовские студентки: Лида Клещёва, Тамара Капчинская, Лида Липатова. У нас всегда было весело. Вместе ездили в институт и обратно. Не занимались. Заниматься начали только перед сессией. На нашем курсе было всего два-три мальчика. Когда началась война, остался один, Вася Королёв, да и его вскоре взяли в армию. Он погиб. У меня сохранились фотографии девчат из комнаты номер шесть. На одной, между двух девочек, Вася Королёв. Домой, в Энгельс, я ездила только по воскресениям. Уезжала в субботу вечером, возвращалась в воскресенье вечером. Зимой 1940 года меня сагитировали посещать спортивную секцию. Главный агитатор – Лида Клещёва. Занимались в спортзале, а когда выпал снег, на лыжах, на Волге. Выдали спортивный костюм, хлопчатобумажный, совершенно не греющий. Своего, что бы под одеть под него, ничего не было. Жили мы с Мамой по-прежнему материально плохо. Примерно в феврале наша спортсекция под руководством преподавателя Скребкова решила совершить лыжный поход в село Михайловку. Это от Саратова – километров тридцать. По глупости и под влиянием агитации я тоже стала участницей похода. Шёл густой снег, разыгралась небольшая метель. Когда до села оставалось уже несколько километров, даже виднелись огоньки, я выбилась из сил. Меня подхватили с обеих сторон преподаватель и Лида Клещёва. Так тащили до села. То есть я шла на лыжах, но, если бы меня не вели под руки, то упала бы и замёрзла. Ночевали в селе. Вповалку на голом полу в школе. Заснуть не пришлось. Был страшный шум, хохот, перекрикивания, возня. По-моему ничего не ели. Почему, не знаю. Видно, для нас ничего не приготовили. Утром – подъем. Пошли обратно. Я стала спускаться с горки и сломала лыжу. Вернулись. Кроме меня, ещё одна девочка не поехала на лыжах. В середине дня нас взяли конные сани, которые направлялись с ездоком – колхозником в Саратов. Мы сидели в санях на сене в лыжных хлопчатобумажных костюмах. Мороз был градусов двадцать. Мороз и Солнце. На наше счастье колхозник через некоторое время сообразил, что привезёт в Саратов мёрзлые трупы. Он снял меховой тулуп, а сам остался в полушубке, а нас накрыл тулупом. Добрались мы до Саратова, до той части заводского района, где жила Валя. Я слезла, взяла свои лыжи и добрела до Вали. Уже в ночь я заболела. Утром вызвали участкового врача. У меня развилась страшная ангина, высоченная температура. Неделю я лежала у Вали. Вот так я сходила в лыжный поход!
Наступил новый, 1941 год. Зима, как зима. Учёба, поездки и походы через Волгу домой на воскресенье. Тогда по ледяному санному пути через Волгу ходили автобусы, но не всегда удавалось сесть. Поэтому мы с Галиной Берёзкиной частенько шагали через Волгу пешком. В целом набиралось километров семь пути. Так, по крайней мере, говорили взрослые, кто понимает. Прошла зима, весна. Уже сдали предметы из весенней сессии. Июнь. Воскресенье. Я поехала не домой, а к Вале. Вдруг, в середине дня, часов в двенадцать, по радио – важное сообщение. Все затаились. Слушаем. Голос диктора: «Без объявления войны… германские войска вторглись на территорию Советского Союза,… бомбили города… и т.д.» Война. В понедельник пошла в институт, а там – столпотворение. Студенты забирают документы, разъезжаются по домам. Многим учиться стало невозможно. Объявления: «Стипендии все отменяются». «Вводится плата за обучение». «Общежития номер такой-то и такой-то освобождаются от студентов в связи с переводом зданий под госпитали». Приехала домой в Энгельс. С Мамой решили, что учёбу бросать не буду. Как-нибудь перебьёмся! Вскоре Мама пошла работать в госпиталь, расположившийся в школе номер одиннадцать, недалеко от дома. Работала на кухне. Её заметили, сделали помощником повара. Хоть она-то была сыта. Я, как и прежде, приезжала по выходным и находила отложенный Мамой для меня кусочек хлеба, а на нём кусочек масла сливочного, грамм двадцать пять. Хорошо! Отдыхать летом нам, студентам, не дали. Война ведь. Послали работать в совхоз, «Конезавод №81», недалеко от Камышина. Когда ехали туда на поезде, проезжали Балашов, затем делали пересадку. Так что я не запомнила направления. В вагоне – человек двадцать девчат, певучих, смеявшихся, не смотря ни на что. Хоть и голодно, всё равно – весело. Молодость. Когда подъезжали к какой-то станции, услышали странный звук, похожий на вопль или вой. Что это? Подъехали, остановились, увидели. Провожают на войну новобранцев. На перроне парни, их родители, близкие. Все родители и вся родня кричат, вопят, плачут, совершенно дикими голосами! Так, что у тех, кто видит и слышит, волосы дыбом встают и мурашки по коже бегают! Жуткая картина. Новобранцев посадили в наш поезд. Поезд отошёл, а крик был слышен ещё минут пятнадцать. Нам стал понятен этот прощальный вопль, ведь большинство парней не вернётся!
Совхоз, вернее, «Конезавод №81» – очень красивая местность. Бывшая помещичья усадьба с заросшим одичавшим огромным парком. Такие виды, пейзажи! Пруд, правда, подзапущенный, с топкими, тинистыми берегами. Поля, луга с сеяными травами. Только чуть скошено. Запах сена. А какое небо! Нигде раньше и нигде позднее я не видела такого неба! Синее-синее, безоблачное. Встретили нас хорошо. Устроили в бывшем клубе. Мы и спали на мешках, набитых сеном, занимая всю сцену клуба и ещё специально устроенные полати – подмостки. В нашу обязанность входило копнить сено, т.е. сгребать его в копны. Сразу же провели с нами «разъяснительную работу», призвали очень добросовестно трудиться в военное время. Мы, как патриотически-настроенные студенты, высказали желание трудиться не только днём, но и ночью, дабы убрать сено по хорошей погоде до дождей. Нам разрешили. В первую рабочую ночь мы почувствовали, что силёнки как-то не хватает, и как-то спать хочется. Проверявший нас «обмерщик», приехавший на поле, обнаружил, что почти вся бригада спит под копнами, кто, где. А кто не спит, тот едва шевелится. Над нами посмеялись и ночную работу отменили. Уставали мы сильно. Бывало ляжешь вечером на свой матрац, закроешь глаза, а перед глазами – сено, сено, сено… Но попривыкнув, стали бойчее, и сразу после работы нам спать не хотелось. Пели, рассказывали байки, смеялись, а потом познакомились с местными мальчишками и попросили их исполнить для нас частушки. Что мальчишки по вечерам и пели. Кормили нас хорошо, но однообразно. Преобладала мясная лапша. Очень вкусный хлеб выпекала одна бабушка на весь совхоз. Привезут, бывало, в поле обед, сидишь на сене с миской, в которой лапша с мясом. А в эту лапшу ещё кузнечиков полно напрыгает. Весь аппетит пропадает. В войну возник такой непременный настрой: «необходимо быть бдительным, т.к. враг нередко засылает в тыл десанты, засылает шпионов, диверсантов и т.д.» Под влиянием этой волны бдительности мы как-то задержали «шпиона». Правда, «шпион» оказался директором совхоза! Раньше мы его не видели, он был в отъезде. Тоже было смеху! Случился в совхозе такой эпизод, который мне никогда не забыть. Это – катание на лошадях. Лида Клещёва (почти всех дел организатор) договорилась с местными конюхами, что дадут нам поездить верхом. «Как же, девочки, были мы на конезаводе и на конях не поездили?!» Выделили нам коней, сказали: «Самые смирные!» Мы, девчонок десять, пришли на лужок, где кони паслись. Стали на них садиться. Помогал нам мужчина – конюх. Я не хотела ехать, боялась. Но меня уговорили. Подсадили на лошадь. И только я влезла, как лошадь побежала. Сначала не очень сильно, но вскоре – стремительно, кажется, галопом. Я болталась на лошади из стороны в сторону, как мешок. Держаться было не за что, едва удерживала равновесие. Думала: «Вот сейчас упаду и разобьюсь!» Кажется, хваталась за гриву, пыталась всеми силами удержаться. А лошадь всё неслась, как угорелая. Наконец, показались ворота усадьбы. Лошадь свернула в ворота и уже легонько добежала до конюшни, встала. Меня бледную, трясущуюся сняли с лошади. Конюх говорит: «Мы уж думали сейчас «скорую помощь» вызывать!» Надо сказать, что все остальные девчонки доскакали на своих лошадях нормально. Что это было? То ли лошадь очень горячая, то ли я неумелая? До сих пор не понимаю. Ну, конечно, никакого «катания» на лошадях для меня не было.
В конце августа, (или в начале?) мы поехали домой. Деньги, что мы заработали «на сене», все ушли на оплату питания. Осталось немного. На них мы купили в совхозе мёду. Мёд только что собрали. Очень душистый. Наливать его было не во что, так мы скупили в местном магазине все фарфоровые чайники и какие-то бидончики. Я, например, привезла Маме чайник мёду. До станции Камышин нас довезли на грузовике. Стали мы ждать поезда. Пришлось даже заночевать на станции. Здесь, на этой станции мы услышали по громкоговорителю, висевшему на столбе, речь Сталина. Меня она очень поразила. Чем? Голос Сталина был тих, как-то нерешителен и даже, какой-то дрожащий, трясущийся. Сталин называл народ «братьями», «сёстрами». Вспоминал заслуги Александра Невского и Дмитрия Донского. Призывал, также как они, сопротивляться и бороться с захватчиками. И, конечно, пообещал, что «враг будет разбит, победа будет за нами». Речь была для нас необычной, может быть, даже – душевной. Для Сталина это было ново. Все привыкли, что вождь твёрд и решителен, всегда прав и не сомневается ни в чём. Сейчас было совсем не так. Такое осталось впечатление. В Саратов мы приехали погожим летним днём. Я на пароходике приехала к Маме в Энгельс. Соскучилась. Мама меня удивила новостью: Прошкины: Ваня, Валя, Майечка и грудной ещё младенец Вена должны вместе с частью завода (самолётостроение) ехать в Тбилиси. Мама сказала, что они хотят взять меня с собой, т.к. Вале будет очень трудно с двумя маленькими детьми. А как же институт? «Возьмёшь документы» – ответила Мама – «а в Тбилиси подашь и будешь учиться там». Как страшно не хотелось мне этого! Но Мамины и Валины уговоры победили. Я забрала документы. И мы с большим количеством заводского народа отправились на пароходе от Саратова до Астрахани. А от Астрахани должны были по морю плыть до Баку. Поездка в каюте на пароходе была довольно приятной. Почти на каждой остановке Ваня выбегал, покупал и приносил арбузы. Всю дорогу мы ели арбузы. Злоключения начались в Астрахани. Оказалось, что нас не очень-то ждут. Что за «договорённость» была в масштабе страны? Неизвестно. После недельного или двухнедельного сидения в Астрахани, в квартире какого-то татарина (спали на полу), мы снова купили билеты на скорый поезд в Саратов и поехали домой. Я и раньше объявила Вале: «Дай мне мой чемодан, я с вами дальше не поеду!» Через некоторое время Валя мне сказала: «Подожди, поедем в Саратов вместе!» Так прибыли домой. Была уже осень. Весь наш институтский курс отправили рыть окопы. Естественно, я в этот набор не попала. Проплавала на пароходе. Как узнала потом, рытьё окопов стало очень, очень тяжёлым делом. Холод, слякоть, снег, сырость, тяжёлая работа. Многие заболели. Я снова подала документы в институт и продолжала учиться в своей группе. В Энгельсе за это время произошли изменения – выселили всех немцев. Если женщина – немка была замужем за русским, то семья не выселялась. А если – наоборот, русская женщина была замужем за немцем, то выселялись. На Петровской улице почти все дома вокруг нас опустели. Вскоре туда заселили эвакуированных из Белоруссии, с Украины, из Смоленска, Воронежа и др. В доме у Мамы тоже жили эвакуированные квартиранты. Зима 1941 – 42 годов пришла очень холодной. Топить в доме почти-то было нечем, перебивались кое-как. Маму сосватал один мужик, Новиков, у которого умерла жена. Жил он в Зелёном переулке, совсем рядом с нашей Петровской. У него в доме было двое дочерей. Одна – подросток, другая – уже взрослая девушка. Уговорил Новиков Маму переехать к нему. Мама переехала. Мне приходилось, когда я приезжала на воскресенье из института, идти не домой на Петровскую, а в этот Новиковский дом на Зелёной. Там было тепло, топили углём голландку. Там я обедала, а потом уезжала. Моё пальто совсем разорвалось и не грело. Мне дали какое-то старенькое новиковское пальто. Оно только сверху имело приличный вид, а внутренняя подкладка тоже вся была драной. Я ходила в нём. Я не любила этот дом и просила Маму вернуться снова к себе. Вскоре так и произошло. Мама не нашла общего языка с дочерьми Новикова. Они были хорошими язвами! Мама вернулась на Петровскую, чему я была очень рада. Так закончилось Мамино замужество.
Осенью и зимой 1941-1942 года студенты жили на частных квартирах. Нас, шестерых девочек, поселили в маленький домик на ул. Чернышевского. Половину платы за квартиру вносили студенты, половину – институт. Из шестерых трое: Клава Небого, Клава Тихонова, Лена Колотилова, были студентками стоматологического училища. Остальные трое: Аня Бахарева, Ольга Юзова и я – студентками пединститута. Ольга к тому времени уехала из Казанского химико-технологического института и поступила на математический факультет нашего пединститута. Жили мы в двух крохотных комнатках. Первая тройка – в одной комнате, вторая – в другой. В нашей комнате не хватало места, что бы поставить три кровати. Поэтому мы с Ольгой спали на одной. Получали по карточкам в день 400 граммов хлеба. Обедали в студенческой столовой по талонам один раз в день тягучей от муки баландой, которая казалась очень вкусной. Я была постоянно голодной. Домой ездила только по воскресеньям. Дома съедала кусочек хлеба с маслом, принесённый Мамой, и что-нибудь вроде лапши. Девчонки, жившие со мной, питались лучше, т.к. им привозили из дома продукты. Я очень им завидовала, особенно, по вечерам. На ночь очень хотелось поесть. Я доедала свои 400 грамм хлеба, запивая кипячёной водой из самовара. Никакой заварки, никакого сахара у меня не было. Так жили, так учились. Ещё умудрялись веселиться, смеяться, слушать патефонные пластинки. Один раз в неделю в институте продавали студентам и преподавателям пончики. Штук по пять пончиков. День выдачи пончиков был счастливым днём! Буфетчица ласково всех называла «красавицами»: «Возьми красавица свои пончики!», или что-нибудь в этом духе. Ну, конечно, мы сразу эти пончики и уничтожали. А некоторые преподаватели ели их прямо на практических занятиях. Преподавательница немецкого языка, Слуцкая, прятала пончики в рукав мехового манто, украдкой доставала оттуда и ела. Рукав её коричневого облезлого манто был вечно засален. В аудиториях было холодно, иногда сидели в пальто. Любопытный факт из нашей студенческой жизни. Кто-то из наших студенток – квартиранток познакомился с курсантами военного училища и пригласил их на вечер в наш домишко. Хозяйка дома, Прасковья, в эту ночь должна была дежурить в институте (работала вахтёршей). Она ни в коем случае не разрешала нам «приводить» к себе парней – ухажёров. А в этот вечер её не было. Пришли три курсанта. Все сидели и слушали их байки. Мы, девчонки, хохотали от души над их анекдотами. Конечно, никаких угощений не было и быть не могло. Нечем угощать. Просто посидели вечер, посмеялись. Курсанты собрались уходить, попрощались, вышли. На утро возвращается Прасковья и спрашивает: «Кто это у вас был?» Делать нечего, сознались! Потом спрашиваем: «Как вы узнали, что были парни?» «Очень просто – отвечает Прасковья – они сами сказали!» При выходе со двора на белом снегу возле дома оставили три своих «росписи».
Брата Шуру взяли в Армию с первых дней войны из Таганрога. Однажды зимой в институтскую аудиторию вошла уборщица: «Вилкову спрашивает какой-то военный!» Я выбежала на крыльцо. У входа на тротуаре стоял Шура, худой, длинный, всё на нём обвисло, в чине рядового. С ним был ещё друг. Я была очень рада. Вот что рассказал Шура. Его и ещё одного красноармейца откомандировали из части на учёбу в военное химическое училище, кажется, в Ташкент. Не помню на сколько месяцев. По дороге Шура с другом вышли в Саратове м приехали в Энгельс к Маме повидаться. Представляю, как была рада Мама. Кажется, даже ночевали. Затем им срочно надо было ехать дальше. Говорили очень мало, т.к. они торопились на вокзал. С этого момента я не видела Шуру до 1948 года. То, что он был послан учиться на химика, спасло ему жизнь. Как потом рассказывал Шура, ему ещё предлагали учиться на лётчика. Он письменно посоветовался с Мамой и отказался. Слава богу, за отказ ничего не было. Жена Шуры, Тамара, из Таганрога приехала в Саратов, добиралась она целый месяц. Так ездили в войну, вся железная дорога была забита военными грузами. У Тамары в Саратове жила мать, ещё работала. Тамара тоже поступила на работу в управление Рязано-Уральской железной дороги. (Так тогда называлась Приволжская ж.д.) Это трудоустройство стало удачным. Жила Тамара вместе со своей Мамой.
Время обучения в пединституте в связи с войной сократили на один год. Вместо положенных четырёх учились только три. Увеличили количество занятий в день. Так же, очень быстро сменяя друг друга, следовали один за одним зачёты и экзамены. Себя я помню такой худой, измождённой, трясущейся перед дверью принимающего экзамены профессора. Кроме того, почему-то почти у всех студентов появилась болезнь – понос. Вероятно, от голодовки. Всё-таки все предметы сдавали. Я сдавала неплохо – «5», «4». Вот только исторический материализм и ещё что-то политическое не могла освоить. Поставили мне из жалости тройку. Кончилась зима, приближался выпуск. В институте начали забирать в Армию всех поголовно мальчиков. Срочно выпустили литфак и забрали в Армию всех девочек, в связисты. Наш факультет в июле сдал экзамены, послали начальство в Москву за разрешением выдать дипломы. Разрешили. Выдали. О намеченных местах работы в школах – замолчали. У меня была намечена деревня Вязовка Саратовского района. В конце июля всех вызвали в военкомат. Там без обиняков объяснили: «Вы, девочки, комсомолки, патриотки?» – Получив утвердительный ответ, закончили – «Значит, пойдёте защищать Родину, как добровольцы!» Стали проходить комиссию. Все здоровы. Старшей по группе выдали предписание – выехать первого августа 1942 года. Направлялись мы на «Курсы переподготовки начсостава запаса Военно – Морского флота» в Москву.
Отъезд. Дома меня собирали в дорогу Мама и Валя. Без всяких слёз, охов, вздохов. Но мне было немножко жутко в душе. Не на отдых, ведь, еду! Война, всё-таки! Всякое может случиться. Сборы коротки. Всё обмундирование выдадут на месте. А кушать особенно-то и нечего собирать. Мама принесла мне из госпиталя, где работала на кухне, много косточек от абрикосов после компота, ну и, вероятно, кусочек хлеба с маслом. Утром 1 августа 1942 года пошли на пароход в Энгельсе. Мама провожала меня только до парохода. А Валя намеревалась проводить на вокзале. Когда подошёл к Энгельсской пристани пароход-переправа, все ринулись по мосткам, и я, попрощавшись с Мамой, пошла. Но, когда вступила на пароходную палубу и оглянулась на Маму, оставшуюся на берегу, я вдруг жутко заплакала. Мне стало так страшно, что, возможно, я больше не увижу Маму! Валя меня утешала. В Саратове на перроне вокзала встретила своих девчат. Нам выдали каждой сухой паёк для дороги. В нём что-то было мало всего. Как помню, этот сухой паёк я съела за два дня, а все оставшиеся дни в вагоне только грызла абрикосовые косточки. Ведь ехали мы до Москвы ни много, ни мало, целую неделю. Вот такие были в войну поездки! Ехали мы в товарном вагоне. И вот, наконец, Москва! Нам предстояло до места назначения отправиться на метро. Метро я, да и все девочки, увидели впервые. Было очень интересно, красота станций восхищала. Не обошлось и без курьёзов. Наша Клава Пахомова, почти самая маленькая среди нас, везла с собой огромный чемодан. Когда мы спускались на эскалаторе, она поставила его на ступеньки. Чемодан не удержался и с грохотом покатился. Вот не очень помню, что было, кроме хохота. Кажется, остановили эскалатор. Мы добрались до места, (видимо, до штаба). Нас разместили в школе. Говорят, в этой школе училась Зоя Космодемьянская. Сначала, правда, не в самой школе, а в палатках рядом со школой. В столовой нас накормили. Надо сказать, что здесь, на курсах мы начали отъедаться и поправляться. Еда была хорошая и обильная. Мы сначала съедали всё, а потом стали понемногу недоедать поданное. Организационный период на курсах как-то затянулся. Вначале не знали, что с нами делать. Водили строем, обязывали петь. «Пока не споёте, не пойдёте спать!» Собирали мы вокруг палаток мусор, подбирали бумажки, чистили в школе уборную и были очень недовольны. Высказывали командирам претензии, что вот, мол, имеем высшее образование, а вы нас заставляете бумажки подбирать. Конечно, чихали они, командиры, на наше образование. И правы были. Кроме всего, мы ходили в наряд дежурить по кухне. Это было приятно, хоть там работы много и ночь не спать, но зато хорошо поешь! Ходили с песнями строем по Москве. К тому времени, к нам, Саратовским студенткам, присоединились, приехавшие с аналогичных институтов и факультетов, куйбышевки, сталинградки, москвички. Москва была суровой, затемнённой, вся в дирижаблях на небе. Девушки в солдатской форме тянули по улицам эти дирижабли. О форме. Нас одели в матросскую форму: синяя юбка, синяя блуза с матросским воротником – гюйсом. И вместо бескозырки – берет тёмно-синий со звёздочкой. Конечно, ботинки. Сфотографировались в форме, послали фото по своим домам. Я была не то в пятом взводе, не то в пятой роте. Точно не помню. Помню только, что «в пятой». И мужской окрик командира: «Пятая рота, не тяни ногу!» Бесконечные: «Не тяни ногу!» Наконец, нам пообещали скоро отправить в Подмосковье, в лес, в посёлок «Строитель» по Ярославской железной дороге. И там начнут учить «по-настоящему»: заниматься химией (дегазация и т.п.), учить стрелять, ползать, шагать строевым шагом, учить устав и проч.
И вот, мы на курсах в «Строителе». Лес красивый, на поляне – дощатые казармы. Внутри двухэтажные железные койки, стол и стул для дневального. Ни в коем случае это помещение «казармой» называть нельзя! Это – «кубрик». Ведь, мы – в военно-морском флоте. На поляне, метрах в пятидесяти от кубрика умывальник. По утрам бегать туда умываться холодно. Всё-таки, осень. Сентябрь, октябрь. Утренняя зарядка, бег, тоже не очень приятно. Потом – завтрак и занятия. Наш командир – молодой парень в армейской форме. Ещё два-три мужчины, армейские. Видимо, работники камбуза (столовой). И всё. Все остальные – девушки-курсанты. Назначал дневальных девушек командир по очереди. В обязанности дневального входило убрать кубрик, пока все на занятиях. Пол, окна протереть и находиться всегда в кубрике. Если приехал кто-нибудь из начальства, надо отрапортовать. Если в это время мы, личный состав находились здесь же, то дневальный командовал: «Встать, смирно!» и т.д. Вот однажды ночью приехало начальство из Москвы. Мы спим. Дневальная сидит за столом. Входит начальство. Дневальная кричит не своим голосом: «Встать! Смирно!» Девчонки вылезают из-под одеял, встают, ничего не понимая. Ну, конечно, начальство говорит: «Отставить!» «Ложитесь, мол, и спите». Потом смеялись над дневальной. Оказалось, что ночью поднимать личный состав не надо. Начальником наших курсов был капитан второго ранга, Стражмейстер. Это его фамилия. Имя не помню. Такой солидный, даже толстый и очень строгий. Я тоже однажды попалась на заметку этому начальнику. Утро. Мы идём с умывания. Я замешкалась. Воды в кранах не было. Едва умылась, собирая воду по капельке. И вот плетусь позади всех. А навстречу Стражмейстер со свитой, приехали из Москвы. Что ж, думаю делать. Ведь не сумею поприветствовать, как положено по уставу. Дай, думаю, отверну в сторону. И отвернувшись, пошла вбок. Стражмейстер кричит: «Товарищ краснофлотец!» Делать нечего, подошла. «Почему не приветствуете?» Отвечаю: «Я вас не заметила». Глупее этого ответа ничего нельзя придумать. А в это время, когда мы разговариваем, на окне, на подоконнике стоит дневальная Катька Раменская и кричит: «Ага, Тайка, попалась!» Стражмейстер вскидывает голову на окно: «За подначку – доложить командиру роты!» А мне тоже: «Доложить командиру роты!» Вот мы обе с Катькой пошли докладывать командиру, этому молодому парню, который с нами занимался и был нашим начальником. Это означало, что мы обе получим наряды вне очереди. Но командир нас простил и нарядов не дал.
Довольно долго нас учили ходить строевым шагом. Всё никак не нравилось начальству, как мы ходим. Надо было выставлять совершенно прямые ноги, что б ни сколько не были согнуты в коленях. Поскольку мы должны были стать лейтенантами, то нас учили командовать. Объясняли: «Предположим, ты ведёшь строй. Строю необходимо пройти мимо начальника. Как ты должна скомандовать, что бы строй повернул к начальнику и «ел» его глазами?» «Ты должна скомандовать: Смирно! Равнение налево! Или – направо, в зависимости от того, с какой стороны стоит начальник. При этом строй должен перейти на строевой шаг, прижать руки по швам, повернуть голову налево или направо». Затем, выбиралась одна, какая-нибудь курсантка, начинала командовать. Конечно, никак не обходилось без курьёзов. Однажды выбрал командир Клаву Пахомову, сам встал на место начальника – «Ну, веди строй. Я буду начальник. Веди мимо меня!» Клавка вела, вела, потом, когда строй почти поравнялся с воображаемым начальником, крикнула: «Смирно! Равнение направо!» И весь строй отвернулся от начальника, т.к. он стоял слева. Снова было много смеха. Учили нас и ползать по-пластунски. Оказывается, это очень тяжело. Хорошо, что не стали заострять на этом внимание. Так же учили стрелять. Но уж очень мало. Я, например, выстрелила всего два раза. Куда попала, не знаю. Оружие, кажется, было – ППШ, «пистолет-пулемёт Шпагина».
Осень стояла сухая, хорошая. В лесу было красиво. Занятия проходили на свежем воздухе. Читалась и химия. Боевые отравляющие вещества. Так не хотелось думать о войне! Но она давала о себе знать. Сводки информбюро слушали с большим вниманием. Готовились выпустить нас и разослать на флоты и флотилии. Наступил торжественный день. Нам присвоили звание «техник-лейтенант», выдали обмундирование: юбка и китель тёмно-синего цвета. Китель с нашивками, со светлыми пуговицами с якорями. Чёрная шинель тоже с нашивками и со светлыми пуговицами. Присвоение звания проходило торжественно. Поставили скамейки и перед ними стол, вроде, как в «раковине». Из Москвы приехало начальство, звучали напутствия и т.п. Нас очень тщательно готовили к тому, как войти в штаб за назначением. Как правильно войти, как повернуться, как поприветствовать, как отрапортовать и пр. Нас так запугали этим «входом», что мы больше думали не о самом назначении, а о том «как войти». Девчонки начали делиться на партии. Одни хотели ехать на Дальний Восток, другие в Волжскую флотилию, третьи – на Север, в Мурманск. Были такие, которые хотели попасть военпредами на химические заводы. Я помню, как вошла, всё вроде бы сделала правильно, но кровь отлила от лица, была совершенно бледная. Когда меня спросили: «Куда бы вы хотели поехать служить?» я назвала Северный флот. До Дальнего Востока очень далеко, а тут вроде бы не так далеко. Волжскую флотилию назвать не решилась, её никому не давали. И правильно делали. Настроение у девушек было праздничным. Все переоделись в форму лейтенантов. Многие подгоняли её по фигуре, перешивали пуговицы. На Северный флот поехало семь человек: Ася Волгина (староста группы), Дуся Храмова, Клава Пахомова, Аня Манышева, Тая Вилкова, Надя Мухина (москвичка), Катя Кургузкина (москвичка). Таким образом пять человек из Саратова и два человека из Москвы. Большинство выбрало Дальний Восток, двух или трёх москвичек, бывших уже в возрасте, направили военпредами.
Дорога на Мурманск была интересной. На сей раз ехали не в товарном, а в пассажирском вагоне, куда набилось столько народу, что скамеек для спанья не хватало. Помню, меня закинули на третью полку, где обычно лежат чемоданы. Так я и спала на третьей полке. Ехали через станцию «Обозёрскую». Так кружили, что бы не быть разбомбленными. Октябрьскую железную дорогу тогда немцы сильно бомбили. Ехали чуть больше недели. Снова сухого пайка мне не хватило. Когда подъехали к Обозёрской, предстояла пересадка, нам в комендатуре организовали обед. Выдали жареную треску. О, боже, какая она была аппетитная на вид! А когда попробовали – голая соль! Поджарили солёную, а не свежую. Но, так как очень хотелось есть, я её всё таки съела. Это было первое знакомство с треской. Под бомбёжку мы всё-таки попали. Это случилось под Кандалакшей. Вдруг послышались взрывы, то – справа, то – слева, под окнами вагона. Поезд как-то маневрировал, то уходил вперёд, то подавался назад. Довольно страшно было. Бомбили два раза. Ещё, где-то совсем близко от Мурманска. Обошлось. Не совсем хорошо помню, заставляли ли нас выходить из вагонов или нет. Кажется, нет! Уже на подходе к Мурманску, кажется, на станции «Оленья», в вагон подсели английские моряки. Они немедленно начали разговоры с нами. Мы, саратовские девушки, учили немецкий язык и ничего не знали по-английски. Так что молчали, прикусив язык. А москвички, Надя Мухина и Катя Кургузкина, стали понемногу с моряками – офицерами разговаривать, т.к. малость знали по-английски. На вопрос офицеров, кто мы по профессии, заданный по-английски, Надя Мухина отвечала, вернее, хотела ответить, что мы – учительницы. Но спутала английское слово «учительница» со словом «картина». Вышло так, что она про себя сказала: «Я – картинка». На что англичане бурно прореагировали. Они заулыбались, восклицая: «О, да, да, ты – картинка!» Чем окончательно смутили Надю. Она даже покраснела. Надо сказать, Надя Мухина была красивой девушкой. У неё было очень привлекательное лицо и пышные волосы. В такой компании мы и доехали до Мурманска. В Мурманске на вокзале нас встречал представитель химотдела Тыла Северного Флота, капитан Пересыпкин (как звали, забыла). В совершенно кромешной тьме он повёл нас по деревянным мосткам (вместо тротуаров) по проспекту Сталина к дому номер двадцать пять, где впоследствии нас разместили в гостиничном отделении на пятом этаже. А пока Пересыпкин оставил нас ночевать в своей квартире, в этом же доме. Пока шли, хоть и темно было, рассмотрели справа и слева по улице разрушенные бомбами многоэтажные дома. А от одноэтажных торчали только печные трубы. Начиналась наша жизнь и служба в Заполярье. Было это седьмого или восьмого ноября 1942 года.
МЕСТО СЛУЖБЫ – СЕВЕРНЫЙ ФЛОТ.
Итак, мы, семь девушек, техник-лейтенантов, прибыли к месту службы, в Мурманск. Нас встретил представитель химотдела Тыла Северного Флота, капитан третьего ранга ( в Армии это – майор) Николай Пересыпкин. Добродушный дядечка повёл нас в кромешной темноте от вокзала по деревянным мосткам проспекта Сталина к дому номер двадцать пять, единственному уцелевшему на проспекте после бомбёжек. Когда глаза привыкли к темноте, мы стали различать по обеим сторонам улицы разрушенные многоэтажные дома и в глубине дворов и на некоторых участках улицы торчащие печные трубы – остатки одноэтажных деревянных домов и бараков. Потом уже, днём, мы увидели необыкновенную разруху – всё, что осталось от Мурманска после грандиознейшего пожара, вызванного бомбёжкой немцами летом 1942 года. Как потом, в мирное время, подсчитали исследователи, ни одному городу Советского Союза не досталось столько бомб. Капитан третьего ранга Пересыпкин оставил нас ночевать в своей квартире, а сам ушёл к приятелю. На другой день нас поселили в гостиничном отделении двадцать пятого дома, на пятом этаже. В комнатах было тепло, уютно. В кранах – холодная и горячая вода! На постелях – свежее бельё. Наконец-то мы хорошо отдохнули. Последующие один-два дня были организационными. Мы побывали в учреждении, называвшимся «Тыл Северного Флота», в «Химическом отделе». Нам выдали пропуска, какие-то документы для офицерской столовой, даже дополнительный паёк: 1 кг сливочного масла, 2 пачки печенья, банки 3-4 консервов «копчёная треска в масле» и плитка шоколада вместо папирос! Прикомандировали нас временно к химлаборатории, которая находилась в посёлке Роста. Это – северная часть Мурманска, подальше от центра, к заливу. А Тыл Северного Флота находился в самом центре, недалеко от «Пяти углов», в уцелевшем от бомбёжки одном крыле здания. Что бы попасть на работу в лабораторию, мы вставали в шесть часов утра, шли на «рабочий поезд», который привозил нас в Росту. Там ещё немного бежали пешком, сначала заходили в офицерскую столовую, завтракали и затем шли в лабораторию. Заведовал лабораторией лейтенант Щукин (имя забыла). Первое время он не знал, что с нами делать. Чем занять. Давал какие-нибудь разовые задания. Так помню, мне велел взять навеску хлеба и определить, сколько в ней содержится процентов жидкости, воды. Затем в лаборатории появились приборы, определяющие состав воздуха. Точнее, сколько в воздухе содержится процентов углекислого газа. Они были нужны для определения состава воздуха на подводных лодках, в кубриках кораблей. Заведующий стал нас учить работать с этими приборами, брать замеры воздуха, подвергать их анализу с помощью жидких химических реактивов. Требовались: внимание, аккуратность, точность. На подводных лодках стали внедрять новейшее изобретение – прибор для очистки воздуха, сокращённо, РУКТ. РУКТы помещали в кубриках подлодок, когда там находился весь личный состав. Надо было через каждые 5-10 минут брать пробы воздуха и подвергать анализу. Мы, девчонки, техник-лейтенанты и являлись лаборантами – анализаторами. Так однажды, нас взяли для этой работы в подлодку «Щуку», которая стояла у пирса. Всё было чрезвычайно интересно. Нам показали внутреннее устройство лодки от кубриков до камбуза и кают-компании. Дали посмотреть в перископ. Матросы были очень сдержаны, (дисциплина!) учтивы. Никаких намёков, никаких насмешек! Тем более – офицеры. Затем нам сказали, что мы погружаемся, выходим в открытое море. Нас было пять девушек. Установили мы свои приборы и стали по очереди через каждые пять минут на них работать. Рядом на двухъярусных койках лежали, сидели и иногда тихо разговаривали матросы. В промежутке между работой один матрос заговорил со мной. Спросил имя, фамилию, сказал о себе. Коля Белов, из крестьян, застенчивый светлорусый парень, не очень высокий, коренастый. Долго беседовать некогда. Так прошла ночь, вероятно, сутки. Эксперимент шёл к концу. Нас накормили в кают-компании. Особенно хорош был компот. Затем снова предложили: «Хотите посмотреть в перископ?» – «Конечно, хотим!» Ну, думаем, сейчас увидим бескрайний океан. Пришлось разочароваться. Посмотрев в перископ, увидели всё тот же пирс, у которого стояли. Оказывается фраза: «Выходим в открытое море!» была шуткой. А Коля Белов посылал мне письма в Мурманск, на которые я не отвечала. Естественно. А однажды даже приезжал ко мне из Полярного. Я едва нашла причину поскорее уйти. Через некоторое время узнали, что подлодка, на которой мы практиковали, погибла! Потопили немцы. Бедный парень, сколько их погибло! Вернусь к лаборатории. Спустя какое-то время меня стало удивлять поведение нашей Клавы Пахомовой. Удивление это заключалось в том, что она старалась под разными причинами старалась зайти в кабинет заведующего и порыться в бумагах на его столе. К этому она привлекала себе в помощь Асю Волгину. Естественно, они заходили в кабинет, когда заведующий оттуда выходил, но не запирал кабинет. Как они потом проговорились, старались читать письма заведующего. Однажды он застал их в кабинете. Тогда девчонки притворились и нашли отговорки: мол, Клаве стало плохо, и Ася её сопроводила полежать на диване. Только много времени спустя, я стала догадываться и предполагать об истинной причине такого поведения Клавы. Видимо, у неё было задание от «органов» следить и докладывать, если надо, обо всех работниках лаборатории. Клавка – девчонка хорошая, я думаю, ничего плохого ни о ком не говорила. Однако, на следующий год это коснулось и меня, хотя косвенно. Я переписывалась с Ольгой Юзовой – подружкой со школьных лет. И вот как-то Ася и Клава мне сказали, что Ольгу Юзову посадили в тюрьму на десять лет. Я была поражена, спросила: откуда они это знают? Девчонки мне что-то наплели, что кто-то, где-то, когда-то им сказал. Конечно, их объяснению я не поверила. Но письма от Ольги перестали приходить. Я, естественно, перестала писать. Хорошо, что мои письма не содержали ничего, компрометирующего меня. Иначе мне бы не поздоровилось. Ведь каждое письмо проверялось, ставился на конверте штамп: «Проверено цензурой». А Ольга Юзова действительно отсидела десять лет. Что-то брякнула о Сталине, когда немец был в Сталинграде. Её знакомый, с которым она ходила в Энгельсе на танцы, её и посадил!
Снова возвращаюсь к службе в лаборатории. Бомбёжки возобновились. Когда мы были в Росте, то бегали в тамошнее бомбоубежище, а когда в городе, то – в подвал двадцать пятого дома. Если же воздушная тревога заставала нас на улице, на пути от рабочего поезда к своему дому, то мы бежали, никуда не заходя. Просто бежали по проспекту. Было страшно. Били зенитки, по небу ползали лучи прожектора, где-то взрывались бомбы, летели осколки, звенели стёкла, сыпалась штукатурка со стен и т.п. Редкие прохожие, кто не успел спрятаться, тоже бежали. Штатских не было. Их, вообще, в городе не было. Моряки и армейские. Да моряки – англичане, американцы. Англичанин кричит мне: «Девушка, русский офицер, ложись!» Мы не ложились. Прижались к дому во дворе «пеобразного» дома, посыпалось на нас что-то, осколки, штукатурка. Вскоре стало потише, немцы улетели. Отбой. Добежали до бомбоубежища в скале. А там, у входа – воронка. Огромная. Хорошо, что мы во время бомбёжки не добежали! Остались бы в воронке! Когда я сидела в каком-либо бомбоубежище: в Росте или в городе, всё равно, мне было страшно. От разрывов, от грохота внутри всё сжималось. Видимо – трусиха.
В Мурманске нас осталось пять девушек. Двух из семи приехавших перевели на службу в Полярное. Москвичек: Надю Мухину и Катю Кургузкину. Мы ещё некоторое время работали в лаборатории. Изучать состав воздуха пришлось ещё раз. Четверо были взяты на корабль, а двое: Тамара Мечковская (она не с наших курсов) и я работали в какой-то землянке типа убежища в Полярном. Там мы проработали ночь. Бомбёжки почти прекратились. Очень редко какой-нибудь шальной немец залетит. Настроение было нормальным. Правда, иной раз загрустишь, хочется побывать дома. Письма от Мамы получала регулярно. И всё же иногда возникало ощущение одиночества, хотя вокруг полно народа. Примерно в середине декабря 1942 года нам дали постоянное назначение (лаборатория была временной). Двое: Ася Волгина и Аня Манышева остались работать в химотделе. Трое: Дуся Храмова, Клава Пахомова и я – Тая Вилкова, были откомандированы на склад № 41 Химического отдела Северного Флота, который располагался в «Губе Росляковой». Дуся Храмова – начальником противогазного цеха, Клава Пахомова ведала учётом по складу. Я – начальником дегазационной станции. У Дуси были вольнонаёмные работницы, женщины, человек пять или шесть. У Клавы никаких подчинённых не было. У меня личный состав из десяти-одиннадцати краснофлотцев во главе со старшиной Куренковым. Этому дядечке было лет пятьдесят. А матросы все были очень молодыми мальчишками. Лет по восемнадцать было ли? Над нами стоял заведующий, вернее, начальник склада. Вначале, им был капитан Котов, позже – Иван Грязнов. Котова однажды нашли убитым на дороге, между нашим складом и артскладом. Туда, в артсклад, наши офицеры любили ходить в кино. В заключении о смерти говорилось, что Котова сбила проезжавшая машина. В это мало кто верил. Предполагали какую-то месть. Когда мы, девчонки, приехали на склад, то в первый же вечер в разговоре услышали нелестные отзывы о начальнике. На наш вопрос: «Ну, как вы тут живёте?» один старшина (не Куренков) ответил: «Как у тигра в клетке!» Итак, Котов погиб, а злой старшина вскоре, куда-то исчез. Приехал новый начальник склада, Иван Тимофеевич Грязнов. Говорил всё на «О». На гражданке был учителем биологии. Рассудительный, добрый дядька, совершенно не имевший военной осанки. Кроме начальника склада, служили: лейтенант Шумилов – дремучая деревня, возомнившая себя пупом земли. Лейтенант Китайчик, кажется, Михаил, – небольшого роста еврей, довольно славный, добрый человек. Вскоре после нас прислали служить лейтенанта Бориса Штырёва. Врачом на складе была женщина с польской фамилией, Антонина Сабилло (отчество забыла). Никто не болел, так что делать ей было нечего. Докучала нам рассказами о бывшем своём хорошем муже. И, вообще, особа была довольно нудная. Нашими сослуживцами, но не на складе, а в химотделе были наши одногодки: лейтенанты Лёва Капустин и Толя Рязанов. А постарше нас – Толя Веденин. Но, совершенно замечательной фигурой, нашим шефом, нашим сопровождающим (когда ходили пешком за семь километров от Мурманска, в «губуРослякова»), нашим помощником, устроителем в гостинице, нашим добрым ангелом стал лейтенант, Пётр Григорьевич Бойко. Это был смешливый шатен, невысокого роста, с явно «хохляцким» акцентом. Но, что совершенно не поддаётся описанию в его внешности, это – его глаза! Большие, чёрные, с густыми ресницами. В общем, раньше я никогда не встречала таких глаз. Петру Григорьевичу из всех нас особенно нравилась Ася. Действительно привлекательная. Блондинка с голубыми глазами, бойкая, очень любившая посмеяться, маленькая. Последнее, было, пожалуй, её единственным недостатком. Бывало, идём пешком верхней дорогой из Мурманска на склад. Попутная машина бывала, ведь, не всегда. Дорога снежная. Вокруг – снега, снега. Где-то там, совсем далеко, виднеется лес. Идём и всё время смеёмся! По любому поводу. Пётр Григорьевич заливается вместе с нами. Шутки ценил, любил, когда скажешь остроумно, или просто смешно. Простой, недалёкий, но славный человек. С Асей у них наметился «роман», закончившийся печально. Через некоторое время к Петру приехала жена! (Оказалась таковая). Совершенно, деревенская баба. Начальство встало на защиту семьи, и Петра Григорьевича Бойко услали служить, куда-то подальше. Забегая вперёд, скажу: Ася, позже, году в сорок четвёртом, вышла замуж за прекрасного человека, капитана, Тихонова Александра Васильевича, с корабля.
С патефонных пластинок в то время звучала такая песенка «про глаза». Пел, кажется, Вадим Козин. Вот мы её любили напевать, имея ввиду глаза Петра Григорьевича:
Ах, я влюблён в одни глаза,
Я увлекаюсь их игрою.
Как дивно хороши они,
Но, чьи глаза, я не открою!
Когда в тени густых ресниц,
Блеснут опасными лучами,
И я готов упасть уж ниц
Перед прекрасными очами.
В душе моей растёт гроза,
Растёт, тоскуя и ликуя…
Ах, я влюблён в одни глаза,
Но, в чьи они, вам не скажу я!
Химической войны не случилось. Этим определялась жизнь и наша работа на складе. Нас поселили в землянке с двумя комнатами и прихожей. Женская и мужская комнаты были отделены перегородкой. Плита топилась из прихожей, одна стенка плиты выходила к нам, другая к мужчинам (офицерам). У матросов со старшиной была своя землянка. В землянке было тепло. Но настоящим бичом были клопы. Ночью они не давали покоя. Решили их поморить. Как же, химики, и не могут справиться с клопами! Напустили какого-то яда, законопатили землянку и оставили на ночь. Все уехали ночевать в город. На другой день, после уборки, торжествуя победу над нашим противником, постелили к ночи постели, улеглись спать. Но торжество оказалось преждевременным. Клопы набросились на нас с ещё Польшей яростью, видимо, оголодали. Тогда возникло решение строить новую землянку, тем более что старая была тесновата.
Работа моя первое время заключалась в проведении занятий с личным составом. Рассказывала им о ядах (иприт, люизит и др.) и способах дегазации. В помощь мне была маленькая книжонка. Демонстрировала противогаз и пр. Позанимавшись так неделю, я перестала собирать личный состав на занятия, т.к. не знала, что ещё делать. Начальство не возражало.
Ежедневным занятием всех «складских», и рядовых, и офицеров, было освобождение от снега штабелей склада, дорог и дорожек. Дымовые шашки, ёмкости с разными химикатами, комбинезоны, резиновые сапоги и прочее хозяйство хранились под открытым небом. Надо было всё время откапывать, т.к. с кораблей и частей приезжали представители, что бы забрать часть нашей продукции. Только противогазы находились в помещении. Существовал так называемый «противогазный цех». Там сидели вольнонаёмные женщины во главе с Дусей Храмовой и без конца тряпочками протирали противогазы. А спирт этиловый, который выдавался для протирки, естественно хранили отдельно и, естественно, использовали для других «специальных» нужд. У меня тоже было своё хозяйство: бучильная установка, представляющая собой грузовой автомобиль, на котором в хитром порядке размещалась «бучилка», т.е. бак для заражённой одежды, отделение для нагрева воды и другие элементы установки. Ни размещения всех этих частей, ни порядка их работы, я не знала. Научить меня никто, даже непосредственный начальник, сидевший в городе, в химотделе, не пытался. Думаю, по той простой причине, что сам этого не знал. Так эта машина и простояла, слава богу, всю войну. Хранились ещё деревянные будочки, которые тоже не были востребованы. Однажды на склад приехали: мой начальник, старший лейтенант Бирюков, (тот самый, который просиживал штаны в химотделе) и контролирующее лицо (звания не помню). Надо было показать, как работают наши дегазирующие установки. Показать я не могла, да и дегазировать было нечего. Бирюков начал, выпучив глаза на меня орать. А я слушала без возражений, только по лицу текли слёзы. Тихо так, непрошенные слёзы текут и текут. Приезжий офицер оказался умнее Бирюкова, он как-то сгладил обстановку и вскоре уехал. Никаких «фитилей» мне не последовало. Но Бирюкову, видимо, досталось. Этот инцидент расстроил меня не надолго. Все «складские» оказались на моей стороне! Тот, кто будет читать эти записки, возможно, подумает, какой небольшой вклад, внесли мы в дело Победы. Ничего героического не совершили. На это скажу: от нас, скромных складских работников этого и не требовалось. Мы, просто, были нужны стране, каждый на своём месте! Хорошо, что не было применено химическое оружие. В противном случае изменилась бы и наша деятельность. Быстренько сориентировалась бы и моя дегазационная станция. Возможно, и судьбы наши сложились бы по другому.
Писать воспоминания – удел стариков. Заранее прошу извинения, если покажусь нудной. Видимо, я пишу больше для себя, чем для других. Вспоминаешь прошлое, мысленно общаешься с дорогими тебе людьми.
К складу имела отношение ещё одна личность – старший лейтенант Эрзо Блатт. Умный, хитрый, тактичный и обходительный еврей. Он тоже служил в химотделе Тыла Северного Флота, но курировал противогазный цех. Ему до смерти нравилась начальница цеха, Дуся Храмова. Её он обхаживал со всех сторон. Он не скрывал, что имеет в эвакуации семью: жену, детей. Дуся помогала ему собирать посылки для семьи, отдавала свой «доппаёк». Любимым словечком Блатта, как бы ласкательным, было слово «маленькая». Отношения их закончились, как-то очень тихо, естественно. Блатт уехал по назначению в новое место. А Дуся вышла замуж за Диму Пыченко, старшего лейтенанта с того же корабля, что и Тихонов.
Я ещё ничего не сказала о лейтенанте Борисе Штырёве, который служил у нас на складе. Красавец, правильные черты лица, стройный, высокий. Его прислали немного позже, чем нас. До этого служил на корабле. Командир корабля хотел его усыновить, т.к. у Бориса не было родителей. Фамилию командир хотел дать свою – Хренов. Но Борис не захотел и остался Штырёвым. Корабль этот был повреждён немцами. Борис тонул, его спасли. Затем, чтобы Борис немного оклемался, командир устроил ему перевод в тихое место, на химсклад. С Борисом мы подружились. Он стал моим настоящим, верным другом. Именно другом, только другом. Как бы я хотела увидеть его ещё раз! В чём выражалась наша дружба? Это, просто, какое-то родство душ. Сходство взглядов. Он не кончал высших учебных заведений, но оказался довольно начитан. Любил посмеяться, особенно над рассказами Зощенко. Мы вместе хохотали. Любил природу (родом был из Архангельска). Мы в свободное время ходили в сопки за грибами, за ягодами. С ним я ничего не боялась. Когда подходила моя очередь дежурить, он «поддежуривал». Дежурное помещение на складе находилось довольно далеко от землянок, на отшибе. Помещение было разделено перегородкой. В одном отсеке сидел армейский наряд, который нёс службу по охране склада. В другом отсеке находился дежурный морской офицер с нашего склада, т.е. кто-нибудь из нас. Этому морскому офицеру выдавалось оружие – пистолет. У него был стол, стул, телефон и журнал для записей. Никаких кушеток. Спать не полагалось! Дежурство длилось сутки. За это время принимались телефонограммы из Тыла С.Ф., разные сообщения. Всё записывалось и потом передавалось вновь прибывшему дежурному. Так вот Борис сидел со мной, чтоб мне не было скучно и страшно. Развлекал меня разговорами, приносил завтрак, обед, ужин. Этого я никогда не забуду. Можно много ещё писать об этом прекрасном парне. Очень жаль, что у меня не осталось его фотографии. Была фотография, Борис подарил её мне с очень проникновенной надписью на обороте. Но пришлось порвать, когда Леонид Доброхотов увидел фото, прочитал и устроил жуткую сцену. Судьба Бори такова: уже после моего ухода со склада он вернулся на корабль. Затем, я увидела его уже в сорок седьмом году. Он приехал из Архангельска в Мурманск, в командировку. Отыскал мою школу, вызвал меня. Поговорили. Но тогда я уже была Амозова.
В моих записках события, так или иначе, будут касаться Л.Н. Доброхотова. Хочу сразу сказать: Ни в коем случае, нельзя рассматривать этого человека, как «покалечившего» мою жизнь. Наоборот! Этот человек сделал определённый период моей жизни наиболее счастливым! Я буду записывать отдельные, наиболее запомнившиеся эпизоды, события.
З Н А К О М С Т В О.
Итак, мы трое, Дуся, Клава и я, жили в «Губе Росляково», в землянке. А Аня с Асей – в Мурманске, в гостинице двадцать пятого дома, на пятом этаже. Когда мы, «складские», приезжали в Мурманск, то останавливались у Аси с Аней. Как-то Ася, придя с работы, застала нас всех у себя и сказала: «Девчонки, нас приглашают сегодня в семь часов вечера прийти в гости к группе офицеров. В этот же дом, в другой подъезд. Говорят, у них хорошие пластинки Лещенко (не современного)». Скажу сразу: побывали мы в гостях у этих офицеров, три-четыре человека, одного даже фамилию запомнила, Краузе. Нам это знакомство не понравилось. Побыв часа два, потанцевав, мы распрощались и ушли. Краузе очень хотелось оставить у себя Асю подольше. Но она неколебимо ушла вместе со всеми. Даже не могу сказать, чем нам не понравилось у этих офицеров. Было в их поведении, что-то пошленькое, неискреннее, что-то отталкивающее, в общем – противное. Мы решили: больше никогда, ни на какие приглашения не пойдём! Однако пошли по приглашению, но совсем к другим людям. Ася снова передала нам приглашение прийти в гости, сказала, что офицеры из нашего «Тыла Северного Флота», из «техотдела», очень образованные, все трое окончили в Ленинграде «Дзержинку». По отзывам знакомых – «хорошие ребята». Зовут познакомиться, послушать пластинки Рахманинова и т.п. Нас радушно встретили, шумно начали знакомиться. В комнате были двое: Толя Осташко и Миша Четвертаков. Они сказали, что хозяин комнаты сейчас выйдет из ванной, что он запоздал с работы. Дверь приоткрылась, показался как-то робко и смущённо третий. Он был в тельняшке, скорее надел китель, застегнулся, пригладил ещё раз волосы и, улыбаясь, начал знакомиться. Я стояла в другом конце комнаты. Он подошёл, внимательно посмотрел и сказал: «Вы очень похожи на мою младшую сестру Марусю». Ребята начали подшучивать: «Заметьте, что он – Лёня Доброхотов. Т.е. в фамилии – буква «т», а не «д»! Не Доброходов, а – Доброхотов! Он добра хочет!». На что Леонид, как-то смущённо снова их остановил: «Ну, хватит вам, ребята!» Затем, немного разбирались с именем. Кто-то из нас начал называть его «Лёшей». На что было сказано, что правильно – «Лёня», т.к. полное имя – «Леонид». Осташко Толя и Доброхотов Лёня жили в одной квартире рядом. Их комнаты разделяла заколоченная дверь. Четвертаков Миша пришёл, он жил в другом доме. У всех них было воинское звание: «инженер–капитан–лейтенант». Такие звания бывают только на Флоте. В Армии они были бы – «старшими лейтенантами». Наши новые знакомые оказались действительно хорошими ребятами. Интеллектуалы, весёлые остроумцы. У них было несколько замечательных пластинок Рахманинова. Они так часто их заводили, что запомнили всю музыку наизусть. Знакомство прошло легко, а беседа стала совсем непринуждённой. Стало весело. И все, трое, капитан-лейтенантов танцевали под пластинки С.В. Рахманинова, припевая что-то, знакомое только им со студенческих времён. Затем, взяли нас за руки, образовали кружок и стали прыгать хороводом! Никаких угощений, конечно, не было. Тогда, в войну, всё питание осуществлялось в столовой. В доме никаких продуктов не существовало. Но нам было по-домашнему уютно, весело, легко. «Ну вот, отвлеклись от своих землянок и снегов? Приезжайте почаще, заходите!» Мы распрощались, а в своей гостинице на пятом этаже долго ещё обсуждали этот вечер. Он понравился всем, безоговорочно. Да, вот – дополнение: Мы рассказали ребятам о наших курсах в Москве. Каково же было удивление ребят, когда они услышали фамилию начальника наших курсов: «Стражмейстер». Оказалось, Стражмейстер был преподавателем в «Дзержинке»! Было бы не честно не признать, что Леонид в этот вечер уделял много внимания именно мне. Во всяком случае, больше, чем другим! И танцевал больше со мной. После вечера я не видела Леонида дней десять.
П Е Р В Ы Й П О Ц Е Л У Й.
В школьные годы я была скромной, застенчивой девочкой. Никаких мальчиков – ухажёров у меня не было. Позже, в старших классах, мы гуляли по городу, в парке и на Волге компанией с мальчиками – одноклассниками. Но явных пар среди нас не было. Были ухаживания одного из мальчиков за одной из нас троих, но не за мной. Отношения парней ко мне всегда были ровными, дружескими. Сегодняшняя молодёжь назвала бы меня «хорошим парнем». Мои студенческие годы тоже не очень склоняли к лиризму. Только первый студенческий год оказался мирным, затем – война. Время у нас – худеньких, голодных студенточек, текло быстро, насыщенно и интересно. С колхозами, окопами, бесконечными зачётами и экзаменами (ведь время обучения сократили) мы едва успевали поворачиваться. Где уж тут было думать о мальчиках? Да их и не было. Последнего с нашего курса, Васю Королёва забрали в Армию. Кроме того, я всегда считала себя некрасивой. Хотя, как сужу теперь, это представление было неверным. Юность, свежесть, безыскусность всегда – прекрасны! И вот, поворот судьбы. Мы, девушки, техник-лейтенанты служим на Северном Флоте. Военная жизнь, и тревожная, и интересная. Но иногда, хотя не часто, бывало грустно на душе. Проходил первый месяц нашего пребывания в Мурманске. Жили в гостинице двадцать пятого дома на проспекте Сталина. А работали в химлаборатории в Росте. Помню, как-то еду я с работы в сером, пыльном вагоне рабочего поезда, посиневшая от холода и какого-то бесприютства. Грущу о Маме, о доме. И, между прочим, думаю, что мне уже девятнадцать лет, а я – такая неинтересная особа, что у меня даже друга нет. Да и кому я нужна? Девчонкам – не в счёт. Вот этот серый вагон, эти мимолётные размышления, почему-то запомнились. Время шло. Нас перевели работать на склад в Губу Рослякова. Затем произошло наше знакомство с офицерами «техотдела» Северного Флота. Офицеры нам понравились. Подкупала их вежливость, ненавязчивость, интеллигентность. Первая встреча с Л.Д., ухаживание. Всё я сначала воспринимала настороженно. Считала, никак не могу понравиться такому красивому, умному, интеллигентному офицеру. Как-то уже после первого знакомства они пригласили снова. В комнате Леонида на столе стоял патефон. Мы с Леонидом сидели возле стола на чёрной кожаной кушетке. Толя Осташко с Тоней в торце стола сидели на стульях и о чём-то разговаривали. Лилась музыка Рахманинова, очень красивая, теперь не помню произведения. Леонид правой рукой подправил что-то в патефоне, а левой обнял меня за талию. Затем наклонился к моему лицу, осторожно приблизил мою голову, прикоснулся к моим губам и поцеловал. В то же мгновение из моих глаз брызнули слёзы. Совершенно неожиданные и непрошенные слёзы текли по щекам, и я ничего не могла сделать, не могла их остановить. Леонид осторожно и нежно стирал их своими поцелуями. Наконец, я справилась с чувствами. Мы ни о чём не говорили, а просто слушали музыку. Ещё и ещё раз ставили эту пластинку. Наши кавалеры проводили нас с Тоней до дверей гостиницы. На завтра был рабочий день, вставать надо было в шесть часов утра. Как-то, много лет спустя, в поезде, я услышала разговор двух попутчиков о подобной ситуации при первом поцелуе. Незнакомцы признали всё это фантазией писателей.
К А П Е Р Н А У М.
В Мурманске, при Тыле Северного Флота существовал небольшой, как бы, ресторанчик. Он располагался или в здании штаба, в левом крыле, или в соседнем здании. Сейчас я уж не помню точно. Ресторанчик офицеры называли «Капернаум». Что это слово означает, я до сих пор не знаю. Офицерам туда давали билеты. Видимо, у интендантов существовал какой-то строгий учёт, т.к. более одного раза в год туда никому билета не давали. Наверное, существовала какая-то очерёдность. Билет был рассчитан на два лица, каждому в ресторане выдавалось сто или сто пятьдесят (точно не помню) грамм водки и какая-то закуска. Стояли несколько отдельных столиков, остальная часть зала использовалась для танцев. Музыка, конечно, танцевальная. И вот, очевидно очередь дошла до меня. Ася позвонила мне на склад, чтоб я приезжала, мне выделен билет в «Капернаум». Ну, конечно, я приехала. С дороги прилегла отдохнуть у девчонок. Ну, думаю, с кем же я пойду? Кого-то ведь надо приглашать. Вдруг, стук в дверь. Я вскочила: «Войдите!» Дверь открывается, на пороге стоит Леонид в парадной форме, блестят золотые нашивки, весь отглаженный, подтянутый, у золотого пояса сбоку – кортик. Ну, такая красота! Офицер! Раньше я таких не видала. Раньше, всё как-то в рабочей одежде встречала. В общем, как солнце вошло в комнату! Он сказал, что девчонки его известили о моём приезде и о билете. «Одевайся, минут через двадцать я зайду!» и ушёл. Я погладила юбку, форму, умылась, причесалась. Вскоре пришёл Леонид. Мы пошли в «Капернаум». Было часов шесть, семь вечера. Впрочем, на севере все сутки – вечер. На улице освещения нет – светомаскировка. Запомнилось, как поднимались на второй этаж по ярко освещённой лестнице. Уже слышна музыка. На лестничной площадке второго этажа – огромное зеркало, трюмо. Оглядываем себя в зеркало, раздеваемся, сдаём шинели и открываем дверь в собственно ресторан. Здесь нас встречают. Внимательные официанточки в белых передничках усаживают нас за столик, ставят всё положенное. Я, конечно, водку не пила, отдала своему кавалеру. Что-то поела, был какой-то напиток. Но, главное, это – сверкающее помещение, чудесная музыка (в записи), танцующие пары. Всё это меня оглушило и ослепило. По-моему, я заметно оробела, на своём стуле. Леонид и здесь оказался на высоте. Он пригласил меня на танец. Танцевал он очень хорошо. Потом, мы ещё посидели и танцевали опять. Так, танца три подряд. Затем Леонид предложил: «Пойдём домой». Когда перед зеркалом надевали шинели, звучал красивый вальс. По-моему, это был «Вальс цветов». Он до сих пор – в моих ушах. На обратном пути Леонид взял меня под руку. Идём. Вдруг, – навстречу офицер званием выше Леонида. Леонид приложил руку к козырьку в приветствии. А тот остановился и грозно говорит: «Подождите! С кем это вы под руку идёте?» «С дамой, конечно» – отвечает Леонид. «Ах, извините!» – говорит «чин». Мы идём дальше. Темень кромешная, а на душе светло!
С Л Е В А П О Б ОР Т У.
Бывает так, что совершенно рядовое событие надолго запоминается. Отдельная деталь, услышанная фраза, какая-то мимолётная встреча или что-нибудь иное, делает это событие запомнившимся на всю жизнь, хотя в самой жизни оно по содержанию ничего не значит. Так запомнился мне один поход с Леонидом в кино. Кино обычно показывали в «Клубе моряков». Это было одноэтажное деревянное здание, кажется, на улице Шмидта. Потом его снесли. В кино мы ходили редко, его редко привозили, и оно не всегда совпадало со временем моего приезда со склада. Как-то Леонид, придя с работы, (иногда ему приходилось уезжать в Полярное, или на Абрам-Мыс) сказал: «Есть два билета на картину «Цирк», собирайся». Хотя «Цирк» мы оба уже видели, но как не посмотреть ещё раз такой жизнерадостный фильм! И мы с удовольствием отправились в «Клуб моряков». Здесь я должна сделать отступление. В «химотделе» служил матрос, возможно, старшина, который часто подъезжал на химсклад с разными поручениями. То одну продукцию заберёт, то другую. Погрузит на грузовик и уезжает. Кто-то из наших девчонок сообщил мне, что этот матрос интересовался мною. Даже как-то пытался со мной заговорить. Мало сказать, что он был мне безразличен, он был мне противен! Какая-то в нём была противная неряшливость и развязность. Я рассказала об этом Леониду. Он ответил, что, вроде бы, знает этого парня, во всяком случае, видел в Т.С.Ф. не раз. И вот, мы с Леонидом входим в «зало» «Клуба моряков» и отыскиваем свои места. Вдруг Леонид довольно громко, так что было слышно окружающим, говорит мне: «Посмотри! Слева по борту!» Смотрю, этот матрос. Его место – почти рядом с нами, в одном ряду. После картины Леонид, как-то подчёркнуто элегантно вёл меня под локоть, всем своим видом показывая: «моя!» «Куда же ты со свиным рылом…! И т.п.». До сих пор, как вспомню: «Слева по борту!» – улыбаюсь.
Р А З В О Д Л Е О Н И Д А С Б Ы В Ш Е Й Ж Е Н О Й.
Это случилось в субботу вечером. Я приехала со склада. Леонида ещё не было дома. Вскоре он пришёл. Я заметила, что он чем-то взбудоражен. Леонид сразу же достал из кармана какую-то бумагу и обратился ко мне: «Посмотри!» Я взглянула и увидела заголовок: «Свидетельство о разводе». Ничего не сказала. Леонид объяснил: «Я развёлся с женой. Копию этого свидетельства уже отослал ей по почте. Представляю её выражение лица, когда она получит это». Он продолжал нервно говорить о том, что «ей так и надо», что пусть не считает меня дураком» и т.п. Здесь я должна разъяснить: у Леонида была в эвакуации жена. Родители Леонида, а именно его мать, прислала ему в Мурманск письмо, где писала, что жена Леонида ему изменяет. Что вся их (жены) семья – плохая, и сёстры – плохие и т.п. Леонид даже зачитывал мне из письма матери отдельные места. И вот, спустя некоторое время, Леонид взял развод. В то военное время это можно было сделать по желанию только одной стороны. Без всяких судов. Такие были законы. Я ничего не говорила и ничего не комментировала. Просто приняла к сведению.
К А К М Ы Ж И Л И.
Жили мы хорошо. Как-то Лёня и Толя Осташко (он жил в этой же квартире, в другой комнате) притащили фотоаппарат и огромную электролампу. Включили её, стало светло, как в солнечный день. У нас была Тоня Рюлина, наша подружка из Полярного. Решили фотографироваться на память. Кажется, с нами был Миша Четвертаков. Почти все снимки сделали шутливыми: то с бутылками (пустыми), то со стаканами, то с курительной трубкой (пустой). В действительности накрыть стол было невозможно. В магазине никаких продуктов, тем более, вина не продавалось. Мы все питались в столовой, а дома иногда появлялся доппаёк. Иногда! Поэтому все заснятые бутылки и стаканы – бутафория. Но эти снимки, особенно некоторые, были и останутся для меня значительными и дорогими! На крупном снимке – мы с Леонидом. Каким счастьем светятся мои глаза! Даже время не стёрло на фотографии выражения моего лица. Жаль только, что эти фотокарточки я немного подпортила. Они лежали на дне моего чемодана при переезде в Энгельс и подмокли от протёкшего из банки сливочного масла. Пожелтели мои фотокарточки. Леонида я в душе боготворила. Считала его гораздо интеллигентней, образованнее меня. Считала его не просто умным, а остроумным. Он гораздо больше видел в жизни, больше знал, был практичнее меня. Будучи старше меня на девять лет, он иногда, очень тактично, не задевая моего самолюбия, учил меня чему-нибудь. «Вот это надо сделать так, а вот это – лучше так». Когда ему что-то нравилось, хвалил. Иногда, по совершенно незначительным поводам. Например, за аккуратно сделанную заплатку на его рабочих брюках, или впервые сделанные мною маринованные грибы, или поджаренные по его рецепту гренки, или исполненную по его просьбе забытую песню. Обращение его всегда было ровным, спокойным. Чаще всего, ласково обращался ко мне: «Дорогунчик», «Золотунчик»! Дома говорил обычным, не громким голосом. А когда я слышала его голос, доносившийся из коридора или с лестничной площадки, казалось, я могу выделить из тысяч, миллиона, голосов. Очень низкий, очень красивый низкий голос! О чём мы говорили? Обо всём! С ним никогда не было скучно. Кроме разговоров «по текущему моменту», говорили о прошлом. Он рассказывал о себе и расспрашивал меня о школьных и студенческих годах. Спрашивал, какую музыку я больше люблю, какие оперы я слушала в Саратове, на каких балетах бывала. И надо сказать одобрял мои ответы. Говорил, что я, конечно, ещё мало слушала и видела, но, что мне повезло – я слушала и видела самое лучшее. О музыкальном слухе. Как-то Лёня пришёл с работы и рассказывает, что в «техотделе» девчонки – секретарши напевали какую-то песенку с такими словами: «Я Вас любила в этот странный вечер за Вашу нежную любовь к другой!» «Есть ли, действительно, такая песня?» спросил он. Я ответила – «Есть!» Сказала все слова и напела мелодию куплета и припева. (Слышала в студенческие годы). Леонид удивился, сказал: «Вот какая у тебя замечательная память и прекрасный музыкальный слух! А ты говорила, нет слуха». Ко всем достоинствам Леонид ещё и прекрасно рисовал. До поступления в Высшее Военно-инженерное училище имени Дзержинского в Ленинграде он года два работал учителем рисования в школе, в своём городе Старице. Всего, конечно, не опишешь. Иногда я мысленно задавала себе вопрос: «Что для меня значит Леонид?» И к своему удивлению, молча констатировала: «Леонид для меня – ВСЁ!» Это больше, чем все мои родные, это больше, чем всё человечество. Пусть исчезнет всё, лишь бы был он! Мама Леонида в письмах к нему называла его Лёнюшкой. Я как-то сказала, что своего сына тоже назову Лёнюшкой. На что Леонид ответил: «Не надо, мне не очень нравится моё имя. Назовём лучше Колюшкой!» С тех пор у нас дома был «Колюшка» или, как часто называл отец – «Колька». Хотя он ещё не родился.
П Р О П А Л П И С Т О Л Е Т.
Был такой случай. К нам «в гости» частенько заходили девчонки. Как-то пришла Дуся Храмова. Мы поболтали. Потом Дуся говорит: «Тай, давай я тебе шкаф разберу, где бельё дежит, что-то там и чистое и грязное рядом». Я отвечаю: «Леонид не разрешает перекладывать бельё на его полке. Он это делает только сам». «Ну, ничего – говорит Дуся – я всё-таки наведу здесь порядок». И начала что-то перекладывать в шкафу на полке Леонида. Ей это быстро надоело. Она ещё немного посидела и ушла. Вечером Леонид открыл шкаф, поискал и спрашивает: «Ты что-нибудь в шкафу перекладывала? Где пистолет? Он здесь лежал. Он был завёрнут в грязное бельё». Надо сказать, о существовании пистолета я знала. Леонид как-то показывал мне его. Очень маленький чёрненький пистолетик или револьверчик. Как правильно, я не знаю. «Нет – говорю – я ничего не трогала, и где пистолет, не знаю». Леонид очень разволновался, стал нервно переворачивать всё в шкафу. Резко и утвердительно говорил, что это я, куда-то дела пистолет. И знаю ли я, чем всё это может кончиться! Мне было жалко Леонида, и в то же время обидно за себя. Как же он может говорить, что я взяла? Разве можно подумать на меня? Ведь я ничего не трогала! За что он на меня раскричался? Потом я вспомнила, что приходила Дуся. Я сказала об этом. Леонид продолжал взволнованно обвинять меня: зачем я допустила Дусю до шкафа. Впервые я видела его таким. Наконец, я осмелилась заметить ему, что бы он перестал бегать по комнате и, не спеша, разобрал полочки в шкафу. Леонид полез в самый нижний ящик, где обычно лежало его грязное бельё, и извлёк оттуда пистолет, завёрнутый в грязный носовой платок. Такой маленький серенький комочек. Дуся переложила его туда вместе с грязным бельём и не заметила. Этот эпизод как-то охладил наши отношения. По крайней мере, на ближайший вечер. Но потом всё быстро забылось. Какие-то выводы для себя я сделала: первое, нельзя быть излишне доверчивой, даже с хорошей подругой, второе, оказывается, человек, которого я так боготворю, может быть несправедливым.
Несколько раз Леонида посылали в командировки в Архангельск. Когда он возвращался, звонил мне на склад: «Я приехал!» Для меня это был не звонок, а радостная, упоительная музыка. Я мчалась со склада, всё опять было хорошо. Но вот, однажды, Леонид уехал в командировку. Я точно не знала: в Архангельск или куда-то ещё. Отсутствовал он по времени в два раза дольше. Приехал совсем не такой, как прежде. Ко мне стал относиться гораздо холоднее, сдержаннее, отчуждённей. Намекал, что виделся с сёстрами жены, что они в своих рассказах полностью реабилитировали его бывшую жену, но, что он им не очень-то верит. Я подумала: а не виделся ли он и с женой. Хотя она была эвакуирована в деревню, в Татарию. И это – далеко от пункта его командировки. Но, чем чёрт не шутит, может быть, и заезжал! Мне приводил неопровержимые доводы, что рожать надо ехать в Энгельс. С его доводами трудно было не согласиться. Война. Разруха в городе. Никаких самых элементарных вещей для младенца и матери в магазинах нет. В магазинах продукты – по карточкам, изредка, какие-нибудь вещи – по талонам, неизвестно откуда взятым. На пелёнки могли пойти только наши поношенные нательные тёплые рубашки. Так, что с его доводами я согласилась, взяла в милиции пропуск на выезд, и билет на 26 февраля 1944 года.
Узнав, что я взяла билет на 26 февраля, Леонид из сурового сделался вдруг очень ласковым. Накануне вечером мы собрали чемодан. Чемодан Леонид мне отдал свой, настоящий, вместо моего, чёрного, фанерного. Вечером, когда собирались, он ещё попросил меня надеть моё платье, померить. Он хотел посмотреть на меня в штатском. Платье бежевое, в чёрный или синий горошек, сшитое хорошо в энгельсской мастерской. Я нехотя померила. Он нашёл, что хорошо выгляжу. Затем напихал в чемодан каких-то своих рубашек. «Изрежешь потом на пелёнки!» Утром я проснулась от боли в животе. Когда я начала морщиться, Леонид испугался. Некоторое время находился в растерянности. Потом боль прошла, и я спокойно сказала, что доеду, ничего особенного! Мы спокойно дошли до поезда. Усадил он меня в вагон, посидел со мной почти до отхода поезда, затем расцеловал и сказал: «Мои бодряги, до свиданья! Чтоб чувствовали себя хорошо!» Почти сразу с отходом поезда возобновились боли. «Ну, пройдёт!» – думала я – «Переболит и пройдёт!» К ночи боли-схватки стали всё чаще и чаще. Мои соседи по купе начали действовать. Нашли доктора, мужчину. Вместе с проводником перевели меня в отдельное купе, самое первое от входа в вагон. Закрыли вход в купе простынями. Снять меня с поезда было невозможно. Первая станция, где есть больница, будет только «в семь утра». Всю ночь мучалась. Конечно, кричала. Врач, мужчина, помогал советами, но не находился рядом. Только иногда заходил. В таком аду я провела ночь. Бедные пассажиры, вероятно, не спали. Наконец, утро, скоро Кемь. И вот, остановка. Врач спрашивает, могу ли я сама выйти из вагона, или дать носилки. Я ответила, что выйду сама. Меня поддерживали, и я благополучно спустилась с подножки. Здесь сразу положили на носилки. Хотели нести в машину «скорой помощи». Вдруг одна, наблюдавшая это женщина сказала: «Ни в коем случае не несите её в машину! Несите, в какое-нибудь помещение вокзала. Она сейчас родит! Я двадцать лет акушерка, я знаю!» Меня принесли в какое-то помещение. Там никого, кроме нас не было. Поставили носилки на пол. Женщина – акушерка была со мною рядом. Чем-то помогала. И появился Колюшка! Мне стало легко. Всё сделали как надо. Раскрыли чемодан, завернули сыночка в тёплые мужские рубашки. Затем, на «скорой» доставили нас в роддом. Здесь – весь положенный уход за мной и сыном. Вероятно, я сначала спала. А потом проснулась и стала плакать. Не могла успокоиться. Плачу и плачу. Время идёт, я лежу, а успокоение не приходит, Плачу и на следующий день и на третий день, и всё время. Уговаривают, говорят, что так нельзя, что молока не будет. А я всё плачу. Обидно. Никто не порадовался, ведь «Колька» же! Никто не навестит, никто не принесёт, чего-нибудь сладенького. Что делать? Я в Энгельс не доеду. Я слабая, ребёнок только что родился. Дорога в войну длинная, поезда ходят плохо. Пересадка. Что делать? Наконец, успокоилась, «сцепила зубы». Решила возвращаться в Мурманск. Попросила нянечку дать телеграмму Леониду: «Родился сын, приезжай», и адрес больницы. Хотела сначала написать: «Родился Колька», передумала. Жду ответа день, жду два. Пора меня выписывать из больницы. А ответа нет. Больница помогла купить билет. Дали сопровождающую нянечку (только до вокзала). Дали чего-то съестного на дорогу. И вот, я на вокзале с Колюшкой и с чемоданом. На вокзале совершенно неожиданно встретила знакомого офицера – врача. Он служил в части в Губе Рослякова, которая располагалась почти рядом с нашим складом. Эту военную часть называли «хозяйством Огурцова». И вот, встречаю офицера из этой части. Зовут Виктор, фамилию забыла. Он с удовольствием болтает со мной, рассказывает новости. Заговорились. Смотрю в окно вокзала, а поезд мой уже стоит. Быстро выходим. Находим мой вагон. Там висит на подножке целая гроздь военных, а проводница никого не пускает в вагон. Мы с Виктором ничего не можем сделать. Побежали к другому вагону. А там – то же самое. Что делать? Возвращаюсь к своему вагону. Становлюсь на нижнюю подножку. В одной руке чемодан, в другой – Колюшка. Дальше мне показалось, что поезд трогается. «Ну, думаю, сейчас я под колёса свалюсь вместе с ребёнком!» Такой ужас напал, что закричала, наверное, «не своим голосом». Все обернулись, висевшие на подножках испугались и расступились. Я вошла в вагон. Проводница, когда взяла мой билет, удивилась: «Да у вас же билет в этот вагон!» «Конечно, в этот вагон – ответила я – но ни вы, ни висевшие на подножках, меня не пускали». Меня сразу же устроили на хорошее место, хотя на билете значилось боковое. Колюшка начал плакать. Я его успокоила, покормила, уложила. Он спал почти до самого Мурманска. Проехали оставшийся день, проехали ночь, а утром, часов в двенадцать были в Мурманске. Вышла с Колюшкой и чемоданом. Солнце ослепительное, снег белый блестит. Полярная ночь уже кончилась. Начало весны. Ну, думаю, идти не так уж далеко, дойду. И вдруг, (опять случайность?) нас увидели знакомые офицеры. Они кого-то встречали с грузовиком. «Мы тебя подвезём, садись в кабину!» Я отнекивалась сначала. Потом уселись мы с Колюшкой в кабину и быстренько оказались около дома. Когда я уезжала, то, конечно, не взяла ключей от квартиры. Пришлось звонить. Открыли новые, незнакомые соседи. Старые съехали от-туда. Ключа от комнаты тоже нет. Соседи говорят: Леонида нет дома, он на работе. Что делать? Оставила чемодан в коридоре, около нашей двери, а сама пошла в другой подъезд, на пятый этаж, где жили наши девчонки. Надо было Колюшку покормить, перепеленать. Через некоторое время вернулась к своей квартире, подхожу, смотрю: на лестничной клетке стоит мой чемодан, а дверь заперта. Значит, выставили вон. Звоню, соседи не открывают. Вот дела! Потом смотрю, Леонид бежит бегом по лестнице: «Почему на лестнице? Кто не открывает? Почему чемодан выставили?» «Пойдём скорее домой!»
Д О М А.
Когда я возвращалась с Колюшкой из Кеми, всякое передумала. Как меня встретит Леонид? В голове разные мысли перемежались: и хорошие, и плохие. Слава богу, чёрные мысли не сбылись. И встретил нас он очень хорошо. И жизнь наша втроём была хорошей. Лёня меня обнял, расцеловал: «Ну, как Вы, мученики мои?» Колюшка спал. Леонид всматривался в его лицо, потом сказал, что сын молодец и что хорошо спит. «Не даром есть выражение: «спит как новорожденный». Давай соорудим ему кроватку из стульев!» Соорудили. Затем, уложил меня на кровать отдыхать. «Полежи, пока. Я устрою сейчас пир!» Забегал из кухни в комнату, что-то поджаривал. Собрал на стол кое-какую еду, чай. Стол у нас в комнате стоял возле кушетки. Леонид подошёл ко мне, взял меня на руки и перенёс к столу, усадил на кушетку. После пира ещё занимались с Колюшкой. Леонид не переставал восхищаться сыном. «Смотри, и ушки у него прижатые, красивые, как у тебя». Он считал, что у него уши слишком торчащие. В общем, всё у сына находил красивым.
Потекли счастливые дни. Леонид стал жизнерадостным, активным. Всё время что-то узнавал, изобретал, предлагал для сына. То предложил заклеить лейкопластырем пупочек у ребёнка, т.к., когда Колюшка плакал, пупочек надувался, видимо болел. То предлагал мне средства от грудницы (чтоб не началась). Купал Колюшку, в основном, сам. Я была подручной. Относился ко мне с нежностью. А уж в Колюшке души не чаял. Он называл Колюшку «мой бакалаврушка, черчиллюшка!» И ещё выдумывал какие-то нежные имена. Намекал, что сын вырастет очень умным. (В то время считали англичанина Черчилля необыкновенно умным.) Я шила из тёплых рубашек распашонки, резала на пелёнки всё, что могла. Девчонки часто приходили навещать, что-нибудь притаскивали. В этой обстановке я не сразу собралась написать Маме письмо. А она, бедная моя мамочка, в это время мучалась. Дело в том, что, когда я 26 февраля уехала, Леонид сразу же в этот день послал мне письмо в Энгельс. Он писал о том, как беспокоится за меня, как я доеду, и просил сразу же по приезде написать ему. Вот Мама и получила это письмо. А меня-то нет! Выходит, что человек выехал из Мурманска, а в Энгельс не приехал. Куда пропала? А я в это время была в Кеми. И вот, кто-то из Прошкиных посылает на «химотдел» Северного Флота письмо и спрашивает, где я, куда делась? Мне передали это письмо. Ну, мы, конечно, сразу послали телеграмму, что я – в Мурманске. А потом написала подробное письмо.
С Леонидом мы ходили в райисполком получить «свидетельство о рождении» Колюшки. Леонид взял из Тыла С.Ф. бумагу, в которой говорилось: «Я, инженер-капитан-лейтенант, Доброхотов Л.Н. прошу записать ребёнка на моё имя и т.п.». Штамп и печать. Потом, дома сидел и долго вырисовывал разноцветными карандашами на спец.обложечке «Свидетельства» якорь. Якорь получился красивым, жаль, что обложечка от времени порвалась.
Жили мы хорошо. И, если и были материальные затруднения, то, морально – никаких. Леонид очень любил Колюшку, как мне казалось, и меня. Однажды пришли навестить нас девчонки, а среди них – Тамара Мечковская. Она служила в химотделе Северного Флота, была ленинградкой, старше нас года на два или на три, тоже – техник-лейтенант. Говорили, что у неё была какая-то личная трагедия, и теперь она не может больше иметь детей. Она очень восхищалась нашим Колюшкой. А потом спросила: «Не отдадите ли вы его мне? Вы молодые, здоровые. У вас ещё будут дети». Я даже опешила от этих слов. Конечно, ответила, что об этом не может быть и речи. Леонид ничего не говорил, но очень пристально поглядывал на моё лицо, следил, какая же реакция на моём лице. И как-то испытующе смотрел на меня, как бы говорил в душе: «Ну вот, посмотрим, какая ты мать…» Ну, Тамара ещё немного по приставала ко мне и перестала, очевидно, увидев, что я как каменная, неприступная стена.
Колюшка хорошо развивался, подрастал, хотя частенько плакал. Леонид был склонен думать, что его беспокоит пупочек. Заклеили пупочек, но Колюшка опять таки частенько плакал. Соседка по квартире, бабка одной жилички, у которой тоже был маленький ребёнок, говорила о Колюшке: «Ревит, но дягне» Что должно было означать: «Плачет, но растёт». Бабка была коренной поморкой. Сейчас, вспоминая эти времена, думаю, что Колюшке просто не хватало питания. Я питалась весьма скромно: хлеб, доппаёк, иногда – обед в офицерской столовой.
Началась весна, которая в Мурманске почти не ощущалась. Снег, холода. Колюшка питался только грудным молоком. Никаких прикормов не было. Я, конечно, подумывала, что это очень счастливое время, когда мы вместе: Леонид, Колюшка и Я, придётся поменять на менее счастливое, но более тёплое, летнее, энгельсское время. Да и в это счастливое время произошла некая неурядица. Однажды я была дома с Колюшкой, Леонид – на работе. Прибежала ко мне Ася из своей гостиницы. В этом же доме, только в другом подъезде. Говорит: «Тая, приехал Борис Штырёв, просит тебя прийти с Колюшкой, повидаться. Он скоро уезжает по новому месту назначения». Я завернула Колюшку и пошла. Там в гостинице было человек семь девчонок и Борис. Разговариваем, Колюшку все хотят понянчить. Вдруг, звонок в дверь. Кто-то из девчонок высовывается. Слышу голос Леонида, спрашивает меня. Я говорю: «Скажи, что меня нет». Что мне взбрело в голову? Ведь я же не одна с Борькой. Но поздно. Дурная голова уже сказала. Леонид открывает дверь и видит меня с Колюшкой. Он спокойно говорит: «Мне нужен твой паспорт для получения хлебных карточек». Я, конечно, пошла домой. Леонид никаких сцен не устраивал. Но, что-то осуждающее мой поступок сказал. Как я поняла, дело было совсем не в паспорте. Паспорт лежал на полочке в шкафу, его можно было свободно найти. Дело в том, что Леонид увидел Борьку во дворе Тыла Сев.Флота. и пошёл домой, что бы убедиться, будет он встречаться со мной или нет!
Жизнь продолжалась в дружбе. А неприятная сцена получилась гораздо позже, когда Леонид увидел фотокарточку Бориса и прочёл надпись на обороте. Это фото Борис подарил в тот день. На фото было подписано: «Я любил тебя и весну. Но ты стала другая и в фигуре изменилась. А глаза… Глаза ещё больше стали. Борис». Мне пришлось в доказательство того, что кроме Леонида, мне не дорог никто, порвать эту фотокарточку. Как я жалею об этом сейчас! Леонид, конечно, в то время – любовь безмерная. А Борис – самый замечательный, верный мой друг.
Итак, жизнь продолжалась. Всё складывалось хорошо. Леонид ни в коем случае не заговаривал о моём отъезде. Как-то он спросил: думаю я летом жить здесь, в Заполярье, или нет? Я ответила, что май кончается, Колюшке исполнится три месяца, и, думаю, числа первого июня надо ехать в Энгельс. Так и сделала. Снова сборы, проводы. Леонид посоветовал: «Доедешь до Ярославля, выходи и пересаживайся на пароход!» Тогда по железной дороге из Мурманска в Москву из-за бомбёжек, разбитости дороги, ездили окружным путём. Я последовала совету Леонида и очень неплохо доехала. В Яролавле села на пароход, который шёл до Горького. Там пересадка на пароход до Саратова. В Ярославле повезло с попутчиками. В речном порту у касс я встретила семью моряка: морской офицер с женой. Они взяли мои документы и купили билеты и себе и мне. А я спокойно сидела с Колюшкой. У нас с женой офицера была двухместная каюта, оба места нижние, все удобства: кран с водой и прочее. А муж этой женщины ехал в другой каюте – одноместной. Я по настоящему отдохнула. Свежий воздух и все прелести плавания на пароходе. Колюшка был очень спокоен, видимо, так влиял свежий волжский воздух. Просто прекрасно ехали. В Горьком мне предстояла пересадка, а мои попутчики сошли. Вот уже от Горького до Саратова условия были похуже. В каюте места были одно под другим: верхнее и нижнее. У моей попутчицы было нижнее место, а я спала с Колюшкой наверху. Конечно, и лазать было не удобно, и вообще, с ребёнком на верхней полке плохо. Но попутчица мне не уступила. Ну, бог с ней. В Саратове я сошла в яркий летний солнечный день. Пошла на пристань «Саратов – Энгельс» и уже на пристани увидала дядю Борю, маминого брата. Он, конечно, узнал меня, спросил: «Это – твой?» Указал на Колюшку. Затем взял мой чемодан, проявил всяческую заботу. Сели мы на подошедший пароходик и отправились в Энгельс. В Энгельсе дядя Боря проводил меня прямо до дома. Бабуля была дома. Почему, не знаю. Она работала в госпитале, день был рабочим. Встретились хорошо. Я была счастлива. Такое солнце, зелень во дворе. Трава! Сада ещё не было. Мы у моей милой Бабули. Это ли не счастье?
Д О М А В Э Н Г Е Л Ь С Е, Н А П Е ТР О В С К ОЙ 8 3.
Пошли, прекрасные летние дни. Колюшка ползал на расстеленном одеяле, на чистом полу. Я сижу тоже на полу. Дверь во двор открыта. Только занавеска висит. Раздолье. Тётя Стеня стала приносить нам молоко. У неё была корова. Я варила жиденькую манную кашку и подкармливала Колюшку. От Леонида приходили письма и деньги, регулярно. Вскоре Леонид попросил фотокарточку с Колюшки. Я сфотографировалась с ним на базаре. Послала. До чего симпатичная и какая-то восторженная мордашка была у Колюшки на фотографии. Зато я сама какая-то худющая, некрасивая. Но всё-таки, послала фото Леониду. И получила от него восхищённый отзыв о Колюшке. Было хорошо. Но это было лето. А вот, пришли осень и зима, и ой как плохо стало нам! Холод! Дом старый, не ухетанный. Топить нечем. Буржуйка. Но, ведь, нужны дрова. Дрова все уже пожжены, всё, что можно сжечь – сгорело.
Итак, красное, весёлое, солнечное лето прошло. Наступили холода. Где брать дрова? Мамины запасы кончились. Мама работала уже в доме инвалидов. Госпиталь уехал ближе к фронту. С утра Мама уходила на работу, а я оставалась в холодном доме с Колюшкой. У Мамы, одно время, как бы на квартире жила девочка санитарка. Она меня надоумила, подсказала, где взять дрова. Около одиннадцатой школы, где раньше размещался госпиталь, стояло какое-то здание: то ли сарай, то ли ещё что-то. Это сооружение стояло как бы на столбиках. Так что между землёй и полом здания существовал зазор. Такая щель, в которую можно было пролезть на корточках. В щели хранились дрова, брёвна или не очищенные деревья. И вот, от отчаяния, я решилась пойти, вытащить, хотя бы одно брёвнышко. Я пролезла в щель, жутко было, страшно. Лёжа на пузе, я увидала брёвнышки. Взяла одно или два и вылезла вместе с ними. Это происходило ночью. Вернее, поздно вечером. Никакого освещения на улице не было. Притащила. Мы с Мамой распилили их, раскололи и тут начали топить буржуйку. Таких походов сделала несколько. Это было очень опасно. Я страшно боялась, но всё же рисковала. Тогда, ведь за горсть зерна, с поля взятого, сажали в тюрьму. А уж за воровство дров, принадлежащих госпиталю или ещё какому учреждению, что бы со мной сделали?! К счастью, всё обошлось. Потом, мы как-то вышли из положения. То ли Мама раздобыла угля, то ли ещё как, я уж забыла. Но зиму перезимовали. Иногда в морозы я ходила с Колюшкой греться к Драгуновым. У них, почему-то, всегда было тепло. Затем, помню ещё одно такое неприятное явление. У меня разболелись зубы. Это был какой-то ужас. Ни днём, ни ночью не было покоя. Да ещё Колюшка всё время тянул меня, хотя в груди уже ничего и не было, но ему, вероятно, очень хотелось есть. Так, что к декабрю, когда Колюшке исполнилось десять месяцев, я начала думать, наверное, надо отнять от груди. Тогда, он будет лучше есть коровье молоко. А то он надеялся только на моё молоко, а коровье игнорировал, не хотел есть. Я посоветовалась с Мамой и Валей. Мама сказала, что бы я кормила Колюшку до года. А Валя посоветовала отнять от груди в наступающем новом году. Колюшке будет десять месяцев. «Приезжай к нам в Саратов с Колюшкой, мы как раз будем с соседями встречать Новый Год. Я тебе помогу». Я приехала к Вале. Ночью Колюшке не давала грудь. Грудь туго перебинтовали. Колюшка плакал. Мне было безумно жалко его. Я просила Валю: «Пусть уж я Колюшку не отниму от груди, буду его кормить». Но Валя настойчиво и твёрдо сказала: «Нет! Раз уж решили, то отнимаем. Тебе же и ему потом лучше будет!» Так и сделали. На другой день или через день (не помню) Колюшка уже сам не взял грудь. Стал пить коровье молоко. Хорошо это или плохо? Но Колюшка стал спокойнее, стал поправляться округляться. Всё-таки это пошло ему на пользу. Молоко брали или у Гнутенко, у них была корова, или у тёти Стени. Тётя Стеня, а иногда её муж, дядя Митя, приносили нам сразу трёхлитровую банку молока. Ну, а Бабуля… Сначала, когда я приехала из Саратова и сообщила, что Колюшку отняли от груди, Бабуля назвала нас с Валей: «Дуры!» А потом была вынуждена констатировать, что действительно, Колюшка стал лучше, поправился, пополнел.
Леонид писал, регулярно присылал деньги. Его письма были для меня, как бальзам, как самое дорогое. Кроме того, прислала письмо его сестра, Маруся. Письмо с фотокарточкой. Потом она ещё не раз писала мне в Мурманск, когда я уже жила там с Колюшкой без Леонида и работала в школе. Почему я не сохранила эти письма. Какая дурёха! Письма всегда были интересными, написаны хорошим стилем, чувствовалось интеллигентность и добрая душа Маруси. Надо сказать, что когда мы жили в Мурманске втроём: Леонид, Колюшка и Я, то мы посылали в семью Леонида, в Старицу, письмо, извещали о рождении Колюшки. Тогда мы получили очень радушный ответ, но было с печалью сказано, что мама Леонида, к сожалению, об этом уже не узнает, она к тому времени уже умерла от воспаления лёгких. Леонид ездил хоронить её.
Запомнился ещё эпизод. Когда в Энгельсе я ходила за хлебом по карточкам или, ещё куда-нибудь, я всегда брала с собой Колюшку. И вот, надо было пойти в горисполком получить на новый месяц, вероятно, январь или февраль, хлебные карточки. В доме я тепло натопила и загасила печку. Накупала Колю, завернула его, накормила и положила спать. Решила, что после купания он долго проспит. Я за это время успею в горисполком за карточками. Закрыла двери: одна дверь вела в зало, другая – из сеней на кухню. В общем, всё сделала и ушла. Колюшка спал. В горисполкоме, как нарочно, нас задержали очень долго, хотя и народу-то было немного. И вот, я с бьющимся сердцем бегу домой. Одна мысль: «Как там Колюшка?» Прибегаю, открываю дверь из сеней на кухню, слышу Колюшкин плач! Открываю дверь в зало и вижу: голенький Колюшка стоит на пороге, ухватившись за дверь, (или на четвереньках?) и рыдает. Я хватаю его, прижимаю к себе, он сразу же замолкает, только тяжело всхлипывает. Значит, Колюшка проснулся, вылез или выпал из кроватки, (обычная детская кроватка с решёточкой) подполз к двери и плакал, звал меня. Господи, я, конечно, тоже беззвучно плачу, так мне его жалко. Сколько времени он голенький стоял около двери? Как он не простудился? Пелёнки и одеяльце он ведь с себя стряхнул. Сейчас пишу об этом и плачу.
Весна. Вероятно, апрель. Колюшка начинает ходить, радость смотреть на него. Но вот, Колюшка заболевает. Болит горлышко, весь скисает. Бегу с ним в детскую поликлинику, там делают анализ и говорят: «Дифтерия!» Сразу кладут в больницу. Отдают мне его одежду. Я иду домой и заливаюсь слезами. Мама пытается успокоить: «Все дети болеют, ничего, поправится». Но мне кажется, что «дифтерия» – это уж настолько страшно! Это, ведь не корь какая-нибудь! На другой день врач сообщает, что бы я не отчаивалась, дифтерия у Колюшки протекает в лёгкой форме. Мы с мамой дома обсуждали, что дать санитаркам, что бы хорошо смотрели за Колюшкой. Мама мне говорит: «Возьми пшено, которое я принесла, отдай санитарке. Они, ведь, поди, тоже плохо живут». Я на другой день иду к Колюшке с кульком пшена. Никак не могу уловить момент, что бы отдать мою «взятку». Кулёк в каком-то месте прорывается. На чисто-чисто вымытое крылечко больницы сыплется какое-то количество пшена. Кто-то из медиков выходит и говорит: «Что это за безобразие! Кто это пшена насыпал?» Я бледнею, не знаю, что сказать, как-то заикаясь, сую кулёк этой медичке. Она, вероятно, всё поняла. Ей меня просто жалко. Она говорит: «Ну, ничего, ничего!» Дальше рассказывает о Колюшке, вселяет надежду: «вообще, он – молодец, скоро его выпишем». Ну, скоро – не скоро, а положенные для дифтерии дни он вылежал. Итак, Колюшка выздоровел, он дома. Начинается май месяц, 1945 года. Колюшка ходит, пытается что-то говорить. Восьмого мая у нас дома была тётя Таня. Она приехала к нам немножко погостить. Ночью на улице громкий разговор, крики. Мы просыпаемся и пытаемся прислушаться, что происходит? Наконец, понимаем. На улице крики: «Кончилась война!» Включаем радио. Все люди из домов вышли. Радость! Ликование! Бабуля тоже радостная – у неё все дети живы! Тётя Таня плачет. У неё убит её сын, Леонид, Лёлька, мы его звали. Я – в противоречивых чувствах. С одной стороны – большая радость. Ведь у нас Шура на войне, значит, скоро приедет! И, вообще, это очень здорово, ведь мы ждали этой Победы четыре года! С другой стороны, думаю, как поведёт себя мой Леонид? Какова будет наша с Колюшкой судьба?
Радио вновь и вновь торжественным голосом Левитана передаёт сообщение о капитуляции Германии. Говорится о том, что завтра, девятого мая, – праздник Победы, нерабочий день! Дожили, дожили до Победы!
В один из солнечных майских дней я получаю письмо из Мурманска от Аси Волгиной. Раскрываю его, и оттуда выпадает листочек – пропуск в Мурманск для меня и сына Николая. Сначала недоумение. Почему письмо от Аси, а не от Леонида? Ведь брал-то этот пропуск он, Леонид. Никому другому бы его не выдали. Да, конечно, получал пропуск Леонид! Но, как я догадалась, он был в сомнении: посылать пропуск или нет? Видимо, у него уже была телеграмма или письмо от Калерии Сергеевны об её приезде. Немедленно выехать в Мурманск я не могла. Мы как раз перешивали мне демисезонное пальто из Маминого, совершенно не ношенного. Кстати, очень красивое пальто получилось. Надо было сшить и платье. Шура прислал из Германии материал, Колюшке – костюмчик. Не было у меня и зимнего пальто. Надо было из чёрной флотской шинели сделать какое-нибудь штатское зимнее пальто. И так далее… Примерно, через неделю или дней десять я получаю ещё одно письмо от девчонок. От этого письма я чуть не умерла! Они сообщили, что у Леонида появилась «высокая дама в чёрном пальто «клёш». Это была Калерия Сергеевна! Я плакала так, как будто кончилась жизнь вообще. Всё померкло вокруг. Отчаянье. Безысходность.
Спасла меня Мама. Вот материнское сердце! Как много оно может сделать для своего ребёнка! Терпеливо, потихоньку уводила она меня с Колюшкой то к одной своей сестре, то к другой. Больше и больше заставляла меня ходить на людях, по городу. Ведь, не будешь же идти и реветь. Так понемножку горе затухало, уменьшалось, затушёвывалось. Остался в груди какой-то давящий серый камень. Я сказала Маме, что я всё-таки поеду с Колюшкой в Мурманск. Мама ответила: «Ну, поезжай!»
И вот, все мои приготовления закончились. В середине августа (1945) я с Колюшкой поехала в Мурманск, навстречу неизвестности и, как потом оказалось, тяжёлым испытаниям.
П Е Р В Ы Й П О С Л Е В О Е Н Н Ы Й Г О Д , У Ч И Т Л Ь Н И Ц А.
С Дальнего Востока приехала в Энгельс одна из наших однокурсниц, Зоя Канаева. Побывала у матери и собиралась возвращаться во Владивосток к мужу. Вот с Зоей мы и надумали ехать вместе до Москвы. А там разъезжаемся. Мама и Валя на моё решение ехать с Колюшкой в Мурманск реагировали спокойно. Не отговаривали. Были убеждены, что надо попытаться воссоединить семью. Я по пропуску получила билет и стала собираться. Был август 1945 года. С Зоей мы договорились, что она заедет за мной на Петровскую, причём везёт свои чемоданы на тележке, и её сопровождает мама. Я кладу свой чемодан на тележку, и мы идём на «переправу», переправляемся на пароходе в Саратов, там едем на трамвае до вокзала и садимся на свой поезд. Но вышло не так. Я, Колюшка, мои родные, ждали Зою очень долго. Наконец, она «приехала». Пошли «на переправу». Оказалось, из-за мелководья «перенесена» на «Тинзин», это очень далеко. Затем, долго ждали пароходика, и когда приехали в Саратов, то даже на берегу стало ясно, что наш поезд уже ушёл! Всё-таки мы приехали на вокзал. Началась эпопея обмена билетов. Зоя быстро обменяла билет и уехала с каким-то другим поездом, который мне никак не подходил. К этому времени все порядочно устали. Колюшка тоже закапризничал. Я вдруг поняла, какое безумство я совершаю. Я не знаю, что меня ждёт в Мурманске. Еду с маленьким ребёнком, мучаю его, и сама уже измучалась. Зачем мне это всё? Буду я дома сидеть, буду растить Колюшку. Бог с ним, с Леонидом! Ну, что же делать, раз так вышло. Так я раздумывала, сидя на вокзале, пока Валя бегала за билетами. Тут подошла Валя и сказала, что надо будет переночевать на вокзале. А завтра утром уедем. «Валя – сказала я – раздумала я ехать в Мурманск! Не поеду, пойдёмте домой, я очень устала, хочу домой, не поеду в Мурманск!» «Нет – ответила Валя – если решила, собралась, то езжай, передумывать не надо!» Так мы остались ночевать на вокзале. Утром мы с Колюшкой отправились в путь. Сделала я всё-таки этот безумный шаг, пошла навстречу неизвестности.
Прожили мы с Колюшкой в Мурманске этот 1945-1946 учебный год. И каким же тяжёлым для нас оказался этот год!
Если по порядку… Приехали мы в Москву. С Казанского вокзала надо было перейти на Ленинградский. С какой-то женщиной-попутчицей наняли носильщика с тележкой. Он запросил с нас по сто рублей. Деньги вперёд. Я отдала свои, а женщина попросила отдать за неё, т.к. у неё «крупные», а разменяет, мне отдаст. Я отдала за неё. Приехали, встали в длинную «чемоданную» очередь в камеру хранения. «А вы идите, пока, устройте ребёнка в детскую комнату, за чемоданом я посмотрю» – посоветовала мне попутчица. Я ушла с Колюшкой. Устроила его в очень хорошую детскую комнату, положила на кровать отдыхать. Вернулась к очереди. Ни моего чемодана, ни попутчицы нет! Ужас охватил меня. Побелела, как смерть. Люди, сидевшие на лавочках, молча смотрели на меня. Я не знала, что делать. Наконец, один человек (забыла, мужчина или женщина) говорит: «А это не ваш чемодан?» И выдвигает из-под скамейки мой чемодан. Я обрадовалась несказанно, но долго не могла опомниться от этого потрясения. А попутчица исчезла бесследно. Долг мне сто рублей не отдала. И вот, мы ночью погрузились в мурманский поезд. Через двое суток приехали в Мурманск. Я остановилась у Аси. Мне сказали, что Леонид уехал с Калерией отдыхать в Сестрорецкий дом отдыха. Я стала искать работу. В Облоно мне предлагали много мест в глуши, в области, на побережье, где угодно, только не в городе. Погода в Мурманске стояла очень хорошая. Август был тёплым, солнечным. С Колюшкой на руках я ходила по городу, пыталась найти работу и квартиру. Я думала, если нет места учителя, то может быть возьмут в детский сад или ещё куда. Всё пусто. Так же и с квартирой. Исходила все сопки вокруг, где были частные дома-лачуги. Нет ничего. А у Аси жить было уже невозможно. У них с мужем была комнатка-пятиметровка. Стояли кровать и стол. Больше ничего не вмещалось. Даже не было места спать на полу. Это хорошо, что пока Саша был на корабле, то мы с Асей и Колюшкой умещались на кровати. Мне бы, дуре, уехать домой. А я стеснялась. Как же я приеду домой, что скажут люди? Нет, надо поработать здесь, хотя бы год. Не помню, кто дал мне совет пойти наниматься не в Облоно, а в Гороно. Так и сделала. Солнечным августовским днём одела я своё голубое в цветочек платье, собрала Колюшку, одев ему такой же костюмчик, и отправилась в Гороно на приём к заведующему, Николаю Николаевичу Введенскому. К нему было несколько посетителей. Наконец, подошла моя очередь. Мы с Колюшкой вошли в кабинет. Колюшка сразу слез с моих рук и пошёл гулять по ковру, расстеленному на полу. Николай Николаевич попросил изложить дело, по которому я пришла. В ходе беседы он живо интересовался моим материальным положением. Мне пришлось рассказать почти всё. Николай Николаевич попросил показать диплом, похвалил меня, увидев вкладыш с хорошими отметками. Пока мы беседовали, Колюшка пописал на ковёр. Я очень смутилась. Стала говорить: «Колюшка, ну что же ты не попросился?» Николай Николаевич, как-то очень тактично разрядил обстановку. Сказал, что у меня очень хороший мальчик, славный, красивый. Затем сказал, что он берёт меня на работу учительницей биологии и химии. Вызвал какого-то помощника и велел отвести меня в пустующую комнату на улице Зелёной. Так я стала учительницей семилетней школы номер пять! В комнату ко мне подселили ещё одну девушку, учительницу начальных классов семилетней школы номер четыре, Рябцеву Аню (Агнию Александровну). Колюшку устроила в ясли. Утром относила туда, а вечером забирала. Работа у меня была во вторую смену. Когда бывали пятый и шестой уроки, опаздывала забирать Колюшку. Просила сделать это Аню. Сначала она охотно помогала мне, но потом, видимо, ей это надоело, она стала дуться на меня, сердиться, отказывалась ходить за Колюшкой. Колюшка ясли невзлюбил. Бывало, я снимаю с него чулочки, (так было положено) а он мне их снова подаёт: одень! Сердце сжималось, так жалко его было. А ясли были очень неплохими. Он был там: в тепле, накормлен, на глазах у нянек. В нашей-то комнате было холодно. Кончился тёплый август, начался учебный год, настоящая Мурманская, холодная, мокрая осень. Мне пришлось согласиться оставить Колюшку в круглосуточные ясли. Забирать его только на выходной день. Это продлилось недолго, Колюшка заболел. Отчего заболел? От холода нашей комнаты, однообразного, скудного питания, от тоски по Маме в круглосуточных яслях. Вероятно, и одежда его была недостаточно тёплой (как я теперь вспоминаю). Больного ребёнка в яслях не оставляют. Я стала сидеть с ним дома. А из школы приходят, зовут к директору. Директриса уговаривает провести уроки, что бы классы не бегали, не нарушали порядок. А Колюшку пока оставить у жены завхоза, который жил при школе. И вот я заворачиваю ребёнка в одеяло поверх пальтишка, несу его к «завхозихе». У завхоза в комнате очень тепло. Жена его – женщина добрая. Там Колюшка прекрасно проводил время, пока я даю четыре-пять уроков.
Как-то так получилось, что все, посещавшие мои уроки, как-то: завуч, директор, инспектор института усовершенствования учителей и др. признавали мои уроки хорошими. Конечно, делали некоторые замечания, но, вообще, говорили: непохоже на то, что я веду уроки первый год. «Впечатление такое, что у вас уже есть учительский стаж!» Это, безусловно, поддерживало меня. Была я также довольна, что попала в женскую школу. Тогда существовало разделение на мужские и женские школы. В женских проблем с дисциплиной не было. На уроках стояла мёртвая тишина. Девочек приходилось не унимать, а наоборот – расшевеливать. Я была довольна тишиной, и сама была (как сейчас понимаю) точно тихая взрослая ученица. Даже, вроде как, чего-то стеснялась. Все инспектировавшие более всего отмечали способность доходчиво излагать материал. Так ясно и понятно объяснять, что, если ты даже законченный дурак, то всё равно, поймёшь, о чём речь.
Колюшка выздоровел. Температуры нет. Врач детской поликлиники выписал меня на работу, а его – в ясли. (Поликлиника и школа №5 были очень близко расположены от дома). Колюшке было полтора года. Когда он заболел, то перестал ходить ножками. Теперь, по выздоровлению снова стал понемножку ходить. Снова ношу его в ясли. Деньги, взятые из дома, и деньги, которые дала взаймы Ася, давно кончились. Жду зарплаты. А какая может быть зарплата, если я ещё никаких полярных надбавок не получаю, если сидела на больничном листе и только что его сдала. Действительно, первая зарплата была девяносто рублей. На базаре купить одну рыбину трески можно было только за пятьдесят рублей. По детским карточкам выдают вермишельку. Как-то дали на месяц пол литра подсолнечного масла. На мою рабочую карточку получаю 700 граммов хлеба, на Колюшку – 400. Колюшка на дух не хочет есть вермишельку и омлет из яичного порошка. Он хочет трески. Я варю треску в подсоленной воде, затем её размельчаю на тарелке с подсолнечным маслом (немного) и с луком свежим. Колюшка прекрасно ест это остренькое кушанье. Но, что я могу? Я могу на мою зарплату купить одну или полторы трески в месяц. А как дальше? Что кушать? Прошу у учительницы взаймы до получки пятьдесят рублей. Учительница, Татьяна Ивановна Шведова, вела географию в нашей школе. Она всегда давала мне взаймы. Но и этих пятидесяти рублей до получки, всё равно, не хватает. Приходится несколько дней сидеть на куске хлеба. К моей Ане Рябцевой приехала мама из деревни Вологодской области. Иногда она из муки варит «затируху». Это когда в кипящую воду сыпать муку и мешать. «Затируха» перепадала и нам с Колюшкой. Мне-то вкусно, а Колюшка её есть не хочет.
Ну, а что – Леонид? Когда начался учебный год, он вернулся из отпуска. Я пыталась через девчонок передать, что бы он пришёл к Асе поговорить со мной. Он не захотел этого. Однажды даже встретились на лестнице «нос к носу»: Леонид с Калерией и я с Колюшкой. Леонид что-то промычал. Что-то незначительное по отношению к Колюшке, вроде: «Как дела, бодряга?» Или ещё что-то такое, с чем, обычно, обращаются к чужому ребёнку. Я к своему стыду, не нашла ничего лучшего, как похвастаться тем, что Колюшка уже умел. «Расскажи, Колюшка, как собачка лает, как петушок поёт?» Коля ничего не хотел говорить. Так и пошли: Мы – вниз, они – вверх. Через несколько дней – стук в дверь нашей комнаты. «Войдите!» – говорит Аня. Входит Леонид «навеселе». Колюшка бродил по полу с недавно купленной машинкой. Я сидела на кровати. Леонид наклонился к Колюшке, стал ему что-то говорить и плакать. А я сказала испугавшемуся сыночку: «не бойся, это твой папа!» Но, Колюшка никак не хотел общаться с этим подвыпившим дядей. Леонид встал на колени, что бы лучше видеть Колюшку, опять стал что-то говорить и плакать. Я съязвила: «Это не ты плачешь, это водка в тебе плачет!» Через некоторое время он ушёл, так и не добившись расположения Колюшки.
Продолжалась работа в школе. Я твёрдо уверилась: как только получу летом отпуск, мы уедем отсюда навсегда в свой родной Энгельс. В те времена порядки были совсем другими. Например, я не имела права бросить работу в середине учебного года и уехать. Если директор скажет: «Не отпускаю!», это – закон. Значит надо работать и жить полуголодными в холодной комнате. Комната топилась изнутри, была печка с встроенной плитой. Дров не было. Вернее, их надо было где-то доставать, затем, пилить, колоть и тогда уж топить. Дом был не жилым. В коридоре, куда выходила дверь нашей комнаты, были ещё двери, ведшие в какие-то конторы. Туда утром приходили служащие, а вечером уходили. В конторах отопление тоже было печным. Уборщица топила им печки и иногда давала немножко дров. Служащие – мужчины приносили откуда-то дрова и сваливали их у крыльца. Дрова в виде не очень толстых брёвен. Нам с Анной надо было распилить пару брёвен, затем, наколоть. Пилу и топор нам одалживали. Истопить. Колюшка снова заболел. Он всю зиму болел с короткими перерывами. Тут он стал ворочаться, чесаться, бить ногами по ногам. Совершенно не давал мне спать. Мы спали на одной кровати, иначе бы замёрзли. Утром увидела у Колюшки сыпь, красную. Понесла к врачу: чесотка! Врач попросила показать мой живот и объявила: чесотка и у меня. Выписала серную мазь. Намазались пару раз, всё прошло. Мыться ходили в баню. Иногда – в ванную к Асе. Небольшой перерыв между болезнями Колюшки. И снова мой сыночек заболел. Понос. Положили в больницу нас вместе. Коле там становилось лучше прямо на глазах. Стул начал нормализоваться, вялость постепенно проходила, улучшился аппетит, ребёнок поправлялся. Мать же этого бедного ребёнка лежала в больнице голодная. Кормёжка матерей не предусмотрена, родные должны что-нибудь приносить. Кто и чего мне может принести? Анна с вологодской мамой сами едва концы с концами сводят. Ася с Сашей уехали в «Ваенгу» (Североморск). Да и не знает никто из бывших подруг, что я нахожусь с Колюшкой в больнице. И вдруг меня вызывают, говорят, ко мне какая-то женщина пришла. Выхожу, вижу: женщина мне совсем не знакомая. Но всё-таки в уме мысль: может быть, что-нибудь поесть даст? Оказалось, Леонид прислал девушку из своего отдела с поручением передать мне денег, пятьсот рублей! Как он узнал, что я в больнице? «Что же мне, эти деньги кушать?» – думаю. Больничный городок за городом. Магазинов рядом нет. Да и уйти от Колюшки нельзя. Неужели нельзя было передать не деньги, а что-нибудь съестное? Ну, всё-таки кто-то из мамаш, лежавших с детьми, вызвался мне помочь. Пошли и купили мне пачку печенья – всё, что могли найти поблизости. Мы с Колюшкой, конечно, с удовольствием её съели! Потом, мне стали давать какую-то еду в больнице. Так что молодая мама с голоду не умерла. Вскоре нас решили выписать. Стул нормальный, температура нормальная. Пусть теперь дома долечивается. Врачам наплевать, что ребёнок не бегает ножками, что он ещё вялый. Пришли мы домой. Плита только что истоплена, ещё горячая. Настелила я на плиту побольше чего-то, и уложила Колюшку спать. Пусть, думаю, прогреется, как на русской печке. Вспомнила, как в детстве было приятно лежать на горячей русской печке. Сынок прекрасно уснул, спал спокойно, крепко. Упасть не мог, я загородила его стульями. А утром… О, чудо! Встал и побежал ножками. Начал быстро поправляться, ходил, бегал хорошо.
В эту зиму в нашей с Колюшкой судьбе удар следовал за ударом. Я потеряла золотую брошку, Мамин подарок, который она сохранила даже в голодовку! Почти всё золото и серебро ушло в «Торгсин», в Аткарске в обмен на пшено и муку. А две брошки Мама сохранила для дочерей. Вале – подковку с бирюзой, мне – две ветки ландыша с бесцветными камешками. Мама говорила, что это – бриллиантики. А дело было так. В одну из болезней Колюшки я пошла с ним в детскую поликлинику, близко от нашего дома. Я оделась, а под пальто была надета кофточка шерстяная, перевязанная Валей из Леонидова свитера. Кофточка всё время расстёгивалась. И я её заколола… брошкой! Я посетила врача с Колюшкой на руках, затем, ещё колола дрова около дома, в общем, много ходила. А когда пришла, разделась, то на кофточке никакой брошки не было! Где она отстегнулась, неизвестно. У неё был слабый запор. Это меня убило. Я, конечно, побежала снова в поликлинику, смотрела по дороге, не блеснёт ли моя брошка. Я расспрашивала проходивших сотрудников конторы, что в нашем доме: не видели ли мою брошку? До сих пор, как вспоминаю об этой потере, сердце кровью обливается. Смотрела потом в магазинах, ничего нет подобного. Думала, что забуду об этом. Ведь, пережили войну! Пережила я сама много. Родные мои живы. Колюшка со мной. Ну, и бог с ней, с брошкой! Однако нет! Как интересно устроен человек. Всё, кажется, забыла, успокоилась. Всё хорошо. И вдруг, в какой-то миг всплывёт воспоминание, и – боль в сердце!
Учебный год шёл. Потихонечку совершенствовалась по работе. Учила учеников, а сама училась больше них. Училась преподавать. Приближался Новый Год. Городское начальство дало директорам школ установку: встретить Новый Год, как можно радостнее, шумнее, в духе мирного времени. Устраивать балы-маскарады, украшать школы не одной ёлкой, а, хоть целый лес ёлок поставить в школах. Надо показать всем, что празднуют встречу 1946 года дети победителей. Эти дети, однако, не всегда имели хороший обед. Квартирки и комнатки в деревянных, бревенчатых домах пропахли вонючим рыбьем жиром, на котором их матери жарили треску или даже картошку. Атмосфера в этих жилищах заставляла при входе незаметно затыкать нос платком или шарфом. Ходить по ученикам – обязанность учителей. В школе детям ещё не могли давать горячие завтраки – не было средств. Но в большую перемену давали ломтик чёрного хлеба и две чайных ложки сахарного песка, насыпаемого на чистый листочек бумажки на парте!
Итак, приближался Новый Год. В школе, кроме главной, большой ёлки поставили ещё по две-три ёлки в классах, а парты убрали. На чёрной доске наш художник, Николай Филиппович Мельников, нарисовал мелом разные сказочные картинки. При входе в школу, прямо с вестибюля начинался «парад» разных зверюшек, птичек, пингвинов, зайчиков, мишек. Это, тот же Николай Филиппович, приклеил свои картинки на бумаге. Картинки были бессловесными. Кто-то предложил под ними написать маленькие стихотворные подписи. Я эти «подписи» сочинила. Их крупно написали, стало ещё наряднее и милее. Вот такие. Под зайчиком: «Приходите звери, птицы,
Будем петь и веселиться!»
Под мишкой: «Тише, дети, к нам на бал
Сам медведь пожаловал!»
И тому подобное. Директрисе выдумка наша понравилась. В последствие я расплачивалась за это тем, что меня всегда назначали в комиссию по устройству вечеров. Вообще, новогодние утренники получились на славу. Учительница физики и математики, Людмила Александровна Бенедиктова, разучила с ребятами маленькие пьески. Всё было очень мило. За мной утвердилась «поэтическая слава», т.к. Николай Филиппович всем, кто читал стихотворные подписи под зверюшками, объявлял: «Это Таисия Андреевна сочинила!» После новогодних праздников, как-то в учительской директриса, Н.Ф. Стеклова, полушутя – полусерьёзно попросила: «напишите мне оду в стихах». Я ответила: «Попробую». Дня через два-три принесла ей «оду», чем вызвала её большой восторг. «Оду» зачитали и все учителя от души посмеялись. Привожу её здесь.
НЕОНИЛЕ ФЁДОРОВНЕ.
Простите тон шутливого посланья:
Вы ОДУ приказали написать!
Взяв Ломоносова стихи за основанье,
Я в ней на «Ты» Вас буду называть.
Хочу воспеть я в сём творенье
Всех качеств мудрых благодать:
Твой ум и должностное рвенье,
Твоё прекрасное уменье
В поводьях школу удержать!
Твой взгляд пронзает каждый камень,
Ты видишь вширь и видишь вдаль,
В сердцах у нас рождаешь пламень,
На лицах недругов – печаль!
Рукой и щедрой, и жестокой
Громи грехи учителей.
Чтоб нос не подняли высоко,
Ты их по шапке крепче бей!
Не в дружбе с музою, я одою своей,
Достичь лишь одного б желала,
Чтоб ты меня не каждый день,
А только б изредка ругала!
Итак, в школе, на работе дела мои были неплохи. Но в этот год мне предстояло ещё одно переживание. Вернее, не только мне, но и Колюшке, хотя он по причине малолетия этого не понимал. Леонид захотел отнять Колюшку у меня. Своих детей у него с Калерией не было. Несмотря на все ухищрения Калерии, не появлялись. Но прежде произошло вот что. Мне и Колюшке надоело голодать. Я решила взять законные алименты с Леонида, а не ждать каких-либо подачек. Я подала в суд заявление, и вскоре мне предстояло разбирательство. Леонида вызвали, но по первому вызову он в суд не пришёл, а прислал с кем-то «бумагу», в которой было написано, что он – отец ребёнка, Доброхотова Н.Л., заранее согласен на любое решение суда. Суд эта бумага устроила. Леонида всё-таки заставили явиться на заседание суда. И вот, мы с Леонидом сидим в пустом зале. (Кроме нас было два или три человека, ждавших своей очереди). На сцене сидят судьи и ещё кто-то. Мы с Леонидом тихо разговариваем, очень дружески. Так, что не видно, что один из нас – ответчик. Судья задала ряд необходимых вопросов, получила нужные ответы, вынесла решение: платить Леониду для воспитания ребёнка одну четвёртую часть заработка. Но перед этим Леонид просил меня: «Ты только не требуй, что бы я заплатил всё с момента рождения Коли». Я ответила: «Не собираюсь этого делать, ведь деньги от тебя регулярно получала в Энгельсе, пока жила там с Колюшкой». Так мы ещё немного поболтали и дружески расстались.
Жизнь пошла лучше. Нам с Колей не только хватало на пропитание, но и часть денег я отсылала Маме, чтоб помочь ей. А тем временем приближался отпуск. Я думала: «Вот теперь уедем домой, и больше уж никогда сюда не вернёмся!»
Вот ещё о желании забрать Колюшку. Отчаявшись родить ребёнка, супруги Доброхотовы решили взять Колюшку. Ко мне домой приходила комиссия из членов местного профкома школы «обследовать» домашние условия, в которых живёт ребёнок. Комиссия сделала вывод, что условия нормальные. Тогда, после войны, все жили в холоде. Комиссия очень лестно отозвалась о «моральном облике» матери ребёнка». Так, что отобрать у меня сына не было никакой возможности. Однако нервы мои этой «акцией» потрепали! Наступила холодная весна. Я надела демисезонное пальто, так уж надоело ходить в зимнем, переделанном из флотской шинели. И, конечно, простудилась. По ногам пошли «чирьи» – фурункулы. Чем лечила, не помню, но вылечила. В памяти осталась только сильная боль в ногах. Колюшка больше не болел. После школьных экзаменов, тогда их называли «испытаниями», предстояло ехать домой, в Энгельс. Директриса как-то подошла ко мне и стала уговаривать, что бы я вернулась на следующий учебный год снова сюда, в пятую школу. Я ответила, что подумаю. Прошли «испытания» учеников, завершился перевод в следующие классы. Бухгалтер стала начислять «отпускные». Меня поразило, что пожилая «русачка» должна была получить четыре тысячи рублей! Отразилась моя бедная жизнь, мне казалось, это – сказочное богатство! Я подумала, что, если мне приехать поработать ещё годик, то я тоже увезу отсюда много денег. Тем более что пойдут «полярные надбавки». А Колюшка? Неужели снова привезу его в этот климат, где он весь год болел? Нет, Колюшку надо оставлять в Энгельсе. Уверенности в правильности моего решения не было. Директрисе я сказала: «Возможно, я приеду». Неонила Фёдоровна ответила, что тогда не будет подавать заявку на учителя химии и биологии.
Купила я билет на поезд из Мурманска до Саратова. К этому времени моя подружка по комнате уехала с матерью к себе в Вологодскую деревню. Я собиралась, укладывала вещи. Что бы успеть на поезд, надо было приехать на вокзал часам к двенадцати дня. Вот я всё собрала и Колюшку одела, смотрю, а до отхода поезда осталось всего минут тридцать! А идти далеко. Что делать? И тащить вещи и Колюшку тяжело. Я вышла из дому, стала смотреть: нет ли автомашины – грузовика. Увидела грузовик, стоявший неподалёку. Попросила шофёра. Он согласился. Поехали мы на вокзал. Приехали. Пока я дошла до поезда, до отхода осталось пять минут! Об этом уже объявили по радио. И вот, я с Колюшкой – в вагоне. Пассажиры – попутчики очень удивились моему легкомыслию. Пришла за пять минут до отхода! Я и сама потом удивлялась. А тогда, по молодости, всё было нипочём. Ехали благополучно. Пересадка в Москве. Плохо помню подробности, только запомнилось, как плакал бедный мой Колюшка. Дело было на Павелецком вокзале. Мы приготовились на посадку. Все стояли у каких-то ворот, которые должны были открыться и выпустить людей на перрон. Я тоже стояла со своей поклажей и с Колюшкой на руках. Было жарко. Сесть было негде. Дверь долго-долго не открывали. Колюшка, видимо, утомился и начал плакать. Мне бы выйти из этой очереди и пойти с ним на воздух. Но я стояла, боялась «проразинить» посадку. И некуда было деть вещи. Наконец, нас выпустили. Мы вошли в вагон на свои места. Остаток дня и ночь – в вагоне. Трудно с едой. Колюшку нужно покормить. В этом вагоне я увидела Прокудину Женю со своей маленькой дочерью. Она меня узнала, кажется, дала что-то поесть Колюшке. Сидели, разговаривали. Ну, наконец, и Саратов! А там – пароход, Энгельс! Господи, как хорошо дома! Какой дурак уезжает так на долго из дома?! Мама нас накормила. Отдохнули. Колюшка бегает по прохладным половицам. На улице – жара! Идём на огород смотреть картошку.
Этим летом Колюшка начал хорошо говорить. Гуляем с ним по огороду, по двору. Он устанет и говорит: «Мам, дём дамай!» (Мама, пойдём домой!) Потом, когда я поехала снова работать в Мурманск, (думала, ещё один год) Бабуля писала мне, как Колюшка говорит: «Мать, сакака отать». (Мать, собакам отдать) Повторял услышанное, как-то, от Бабули. А я там работала, потихонечку плакала – скучала по Колюшке и ждала отпуска. Не думала, что придётся уезжать из Энгельса на зиму на работу в Мурманск. И ещё год, и ещё… И так пять лет.
В Энгельсе мы поговорили с Бабулей и Валей о том, что неплохо бы заработать денег. А для этого ещё год проработать в Мурманске. Но Колюшку туда не брать, там он снова будет болеть. В Мурманске оклады выше. Ещё у меня пойдут «полярные надбавки». А в Энгельсе и в Саратове учителем не устроишься. Всё занято. Если и будут предлагать места, то только глухие деревни. Мама и Валя согласились оставить Колюшку на зиму в Энгельсе. Сначала Валя взяла его к себе, в Саратов. Но там не получилось лада между тремя детьми: Майей, Веной и Колей. Вале приходилось всё время их разнимать. Ваня в это время был в командировке от завода в Германии. Тогда Бабуля взяла Колюшку к себе. Сама работала, а Колюшку возила на санках в ясли – садик довольно далеко от дома.
В Т О Р О Й П О С Л Е В О Е Н Н ЫЙ Г О Д.
Я – в Мурманске. Работаю в школе номер пять. Снова живу в комнатке с учительницей из четвёртой школы, Аней Рябцевой (Агнией Александровной) и её мамой. Осенью 1946 года в пятую школу прислали нового учителя физики, демобилизованного из Армии, Амозова Николая Владимировича. Он работал сразу в двух школах: пятой и четвёртой. Учитель, как учитель. Серьёзный. Не разговорчивый. Кабинет биолого-химический и физический в пятой школе были в одном помещении. Мне приходилось уступать ему кабинет и проводить уроки в классах. Ходил он в военной одежде. Защитная рубашка, брюки, сапоги. Возможно, поэтому больше стеснялся. Штатский костюм, ему только отдали шить. Наступило предновогоднее время. Конец декабря. Наши учительницы (много молодых, и все – незамужние) стали поговаривать, кто, где будет встречать Новый Год. Мне предложила Агнесса Самуиловна Коган, учительница немецкого языка, встречать Новый Год с ней в компании «хороших людей». Я согласилась. «Что у тебя есть, что бы принести на складчину?» «У меня ничего нет». – «Ну, масло постное у тебя есть?» – продолжает она. Масла у меня грамм 250 оказалось. Недавно получила по карточке. «Давай, неси!» И вот, я на новогодней вечеринке. Действительно, компания спокойная, молодая. Посидели, посидели, а потом кто-то предложил: «Давайте, все пойдём на танцы в «Д.К.»! Чего сидеть дома?» Одеваемся, уходим. Благо, недалеко, тут же на проспекте Сталина, там, где проспект переходит в Кольское шоссе. На танцах в «Д.К.» шумно и весело. Играет музыка, танцуют пары, горят огни на ёлке. Вдруг, передо мною вырастают два молодых человека: один – наш физик, другой – незнакомец, довольно высокий. Николай Владимирович знакомит меня со своим приятелем: «Это мой друг, Малышев Алексей Васильевич». В общем, познакомились. Мои кавалеры очень обрадовались, что встретили меня, хотя людей (и девушек) полная зала. Они уже от меня не отходят. Разговоры и, конечно, танцы. Танцевал со мной Николай Владимирович, а Алексею Васильевичу всё больше приходилось стоять и ждать, когда мы к нему вернёмся. Вечер летел, как на крыльях. Пора уходить. Николай Владимирович и Алексей Васильевич пошли меня провожать. Николай Владимирович сказал мне, что завтра он ко мне придёт. Что бы я была дома, ждала его. Действительно, первого января вечером пришёл Николай Владимирович, познакомился с жильцами комнаты и очень поразил тётю Дусю (мать Анны) своей разговорчивостью и простотой. Мы пошли гулять. Николай Владимирович рассказывал мне о своей довоенной жизни в Мурманске. Оказывается, он работал в городе учителем до войны, с 1939 года. С Н.В. мы часто ходили к Алексею Малышеву в его холостяцкую квартиру. Там готовили блины. А.В. Малышев недавно вернулся из Америки, служебная поездка на корабле, и привёз оттуда мешок белой муки. Мы ели блины, хорошо проводили время в разговорах, была какая-то музыка, кажется, патефон. С тех пор, с 31 декабря 1946 года и далее весь 1947 год Амозов Николай Владимирович ухаживал за мной. Почти ни одного дня не проходило без нашего свидания после работы, без наших прогулок. У молодых учительниц это даже вызвало зависть. А Анна с тётей Дусей и ещё одной учительницей, Галиной Ивановной Угрюмовой, поселённой в комнатке рядом с нашей, говорили: «Это тебе, Тая, бог послал такого хорошего человека, за все твои страдания». В школе директриса (в общем, неплохой человек) в разговоре с Татьяной Ивановной Шведовой, учительницей географии, наиболее близким мне среди учителей человеком, по поводу ухаживания за мной Николая Владимировича, высказалась: «Всё это, конечно, не серьёзно со стороны Амозова, ведь у неё – ребёнок». На что Шведова ответила: «Серьёзней не бывает!»
Приближалась весна. Николай Владимирович сделал мне, если так можно выразиться, признание и предложил жить вместе, переехать к нему в комнату («П-образный» дом на проспекте Сталина), хотя там, кроме него жили его родители. А по поводу отпуска он сказал: «Я весь твой, вези, куда хочешь!» Знал ли он о Колюшке? Да, конечно, знал! Я всё ему рассказала. Однажды, уже в пору наступивших экзаменов, Николай Владимирович пришёл и попросил, что бы я собрала всё необходимое и пошла к нему домой. Я тебя представлю родителям. Мы позовём Малышева, посидим за столом, выпьем и всё! Остаёшься у меня! Мать Николая Владимировича уже готовила, жарила треску, собирала на стол. Николай Владимирович сказал: «Познакомьтесь, это моя жена!» Потом было небольшое застолье. В том, 1947 году мы с Колей официально не расписались в ЗАГСе, а уехали в отпуск в Энгельс фактическими, но не официальными мужем и женой. Николай Владимирович мотивировал это довольно для меня странно: «У тебя был муж, ты его любила. Вдруг, он вернётся, и ты от меня уйдёшь к нему?» Вот так мы и уехали в Энгельс. А «расписались» официально мы уже в 1948 году в Мурманске.
О моём отношении к Н.В. Конечно, нравился. Конечно, полюбила. Хотя, чуть раньше думала, что душа моя зачерствела, что я больше никогда, никого не полюблю. Всё это не так, может человек возрождаться! Я очень ценила качества Николая Владимировича: честность, деловитость, прямолинейность, и, в то же время, – деликатность, доброту душевную. Я всегда была благодарна ему за то, что мы создали такую милую и крепкую семью, с такими прекрасными детьми. И, несмотря на то, что в жизни нам приходилось и браниться, и ссориться, я всегда знала, что он меня любит, что я люблю его. Как-то в Мурманске, весной гуляли мы с Колей по сопкам, любовались выбивавшейся из земли зелёной весенней травой, говорили о нашей будущей жизни. Я предложила: «Давай, мы с тобой никогда не будем ссориться!» Коля ответил: «Да нет, будем, конечно, ссориться. Вон, мои отец с матерью часто ссорятся». А через несколько шагов: «Но, я тебя никогда не брошу!» И добавил: «Если ты меня не бросишь». Эту фразу я слышала от него несколько раз, при разных обстоятельствах нашей жизни. А в жизни всего было много: и хорошего, и плохого. Главное – мы прошли всю жизнь рядом, не потеряли друг друга.
Летом Мы с Колей приезжали из Мурманска. В Энгельсе проходили наши каникулы. На зиму Колюшка оставался с Бабулей. Так продолжалось пять лет. Наконец, Колюшке исполнилось семь лет. Надо было поступать в школу. Мы взяли его в Мурманск. Комната в Мурманске – пятнадцать квадратных метров! А жило нас пять человек: двое стариков и нас трое. Очень тесно. Хотя в квартире – все удобства: центральное отопление, холодная и горячая вода, ванна, туалет, но всё же тяжело! Колюшке на ночь ставили раскладушку посередине комнаты. Просьба обменять комнату на большую не увенчалась успехом. Я пошла к секретарю областного комитета партии. Он, наконец, разрешил нашу проблему. Нам выделили большущую комнату, 24 квадратных метра, в новом доме номер шесть, на улице Перовской. А старики остались в своей, маленькой. Их принуждали переселиться к нам, но они упёрлись и не пошли. Закон был на стороне стариков. В 1953 году родилась Лялечка. У нас прекрасная семья. С яслями и детским садом было туго. Работать надо! Тогда не было такого, как сейчас, что можно с ребёнком сидеть до трёх лет. Пришлось нанимать, брать в дом, няню. И вот, снова нас пять человек в комнате! Хотя в большой. В нашей квартире соседи, Неверовы, занимали две комнаты. Уже после окончания Колюшкой десятилетки и его отъезда в Саратов, в институт, нам дали отдельную двухкомнатную квартиру в новом доме на улице Буркова. Несмотря на нашу многочисленность, жили мы очень дружно, хорошо. Всегда с тёплым чувством вспоминаю десять лет нашего житья в квартире номер девять, в доме номер шесть по улице Софьи Перовской! Всего не опишешь, да и не стоит! Некоторые моменты, вероятно, всё-таки, когда-нибудь опишу.
Зима 1956 года. Работаю в двенадцатой средней школе Мурманска. Перемена. Ко мне в класс бежит школьная секретарша: «Таисия Андреевна, идите, вас вызывают к телефону!» Добавляет: «Мужской голос». Сердце моё забилось. Думаю: «Неужели то, что должно было быть раньше, случится в этом году». Беру телефонную трубку: «Алло!» И тут такой знакомый низкий голос: «Я приехал». Затем, какая-то шутка или каламбур и вопрос: «Когда мы можем увидеться? Мне нужно видеть тебя и Колюшку. Можешь ли ты прийти сейчас к гостинице Дома Офицеров (на Кольском шоссе)? Я отвечаю, а голос, вероятно, дрожит. В голове бьётся мысль: «Приехал… Могу его увидеть!» Говорю, что сейчас у меня перемена, осталось свободных пять минут, а затем – ещё один урок. Леонид говорит в трубку: «О, у тебя уже ничего не осталось. Ну, тогда я жду около гостиницы, после урока». Обещаю прийти сразу после урока. И вот, иду по мостику через овраг от двенадцатой школы к Кольскому шоссе. Мне кажется, я слишком быстро иду. Волнуюсь. Сейчас увижу его. Неужели это – так? Мостик заканчивается у самого тротуара. А я уже с середины мостика различаю фигуру в чёрной флотской шинели. Высокую фигуру человека, вышагивающего по тротуару туда и обратно мимо гостиницы Дома Офицеров. Леонид тоже увидел меня, он останавливается, ждёт, пока я перехожу дорогу. Встреча. Волнение. От волнения я даже не запоминаю, что он говорит. Остаётся в памяти только его теплота, искренняя радость. Мы не виделись одиннадцать лет. Но он всё такой же. Лицо, голос, фигура, жесты – все родные. Никакими словами на бумаге этого не передать. Леонид предлагает: «Пойдём, посидим в вестибюле гостиницы, поговорим». Мы садимся на диванчик. Леонид расспрашивает, как живу, есть ли у меня ещё дети, кроме Колюшки? Я отвечаю, показываю фотографии, которые всегда лежат в моей записной книжке: фото Коли и Ляли (небольшие визитки). Он внимательно рассматривает, потом замечает по поводу Лялиной фотокарточки: «О, это властная особа!» (Там дочка с серьёзным, слегка насупленным лицом.) «Как мне увидеть сына?» Мы советуемся и приходим к выводу, что сейчас идём к школе на Перовской. И я вызову Колюшку с уроков из школы. (На самом деле я был вызван и встретился с Отцом не в этот, а на другой день. Д.Н.) Останавливаемся в скверике около Дома Культуры им. Кирова, оставляю Леонида около скамейки, иду в школу. Прошу отпустить сына с уроков. Колюшку отпускают. Выхожу с ним на улицу и спрашиваю: «Ты, вероятно, уже знаешь, что папа тебе не родной?» Он отвечает: «Да, знаю». Колюшка учится уже в шестом классе. Я говорю: «Приехал твой родной отец. Очень хочет тебя видеть. Пойдёшь ли ты?» Коля ответил: «Да!» Мы с Колюшкой заходим сначала в нашу квартиру, он надевает хорошее пальтишко, шапочку. (Пальтишко было тем же, а вот шарф мне мама купила новый, хотела, что бы я выглядел ухоженным. Д.Н.) Затем я на минутку забегаю к Марии Васильевне Овсянниковой, жившей под нами, объясняю ей ситуацию, прошу разрешения посидеть у неё, т.к. на улице очень холодно, а дома будут лишние осложнения. Она разрешает. И вот, мы с Колей подходим к скверику, где около скамейки быстро, быстро вышагивает Леонид, то ли, чтобы согреться, то ли, что бы унять волнение. Леонид быстро идёт к нам, берёт Колюшку за руку и говорит: «Ну, здравствуй! Я – твой отец! Вот, если хочешь, мой паспорт. Смотри, я – Доброхотов Леонид Николаевич, а ты – Доброхотов Николай Леонидович. Мы с тобой – «наоборот». Колюшка смотрит широко открытыми чёрными глазами и молчит, или односложно отвечает «Да» или «Нет». Его можно понять. Леонид видел Колюшку последний раз, когда тому было два годика. Колюшка в свои два или два с половиной года не запомнил Леонида. Так, что эта встреча для них, можно сказать – первая. На улице холодно. Я веду всех в дом, к Марии Васильевне. Она радушно встречает, раздевает, проводит в комнату, ставит чайник: «Попейте чайку, отогрейтесь, посидите, поговорите!» Я ещё раз отлучаюсь, оставляю Леонида и Колю, что бы сбегать в гастроном, благо, он рядом. Беру бутылку коньяка, конфеты, печенье и, кажется, копчёной колбасы. На столе чай, коньяк, закуска. Леонид, наконец, выпив рюмку коньяка, согревается. Я не пью не одной. Пьём чай. Беседа идёт тихо. Леонид спрашивает Колю, чем он интересуется, куда думает идти после школы. Не хочет ли он быть военным моряком? «Вот видишь, какие у меня золотые нашивки… Привлекает ли тебя служба в Военно-Морском Флоте? А то я могу похлопотать. В Ленинграде, в «Дзержинке» у меня есть хорошие знакомые». Колюшка отвечает, что он не хочет быть военным. Так мы сидели и беседовали, наверное, минут тридцать или сорок. В отношении меня Леонид отметил, что я в отличной форме. Я, действительно, тогда была тоненькой и одета была хорошо. Платье тёмно-бордовое шерстяное, хорошо сшитое. Так, что Леонид приговаривал: «Ну, ты молодец, молодец!» Он объяснил, что приехал в командировку с группой военных инженеров на Северный Флот, и сейчас ему нужно уезжать в Полярный, в штаб Флота. Действительно, он как-то присылал мне письмо до востребования о том, что поедет в командировку, просил возможности увидеться со мной и Колюшкой. Далее он сообщил, что скоро, возможно, на будущий год, приедет в Мурманск жить и снова будет служить на Северном Флоте в должности инженера. У него уже было звание капитана первого ранга. (В армии это – полковник). Одна ступенька до адмирала. Служба на Севере ему нужна для получения большей пенсии при выходе в отставку. В 1957 году Леонид Доброхотов переехал с женой из Севастополя в Мурманск. Жили они в посёлке Роста. Ну, а сейчас наше свидание закончилось. Колюшка побежал на улицу к ребятам, а я проводила Леонида до морского вокзала. Что было на душе, описать нельзя.
Сейчас я вернусь на много лет назад. Запомнилось. Я работаю в пятой школе биологом – химиком. Это уже второй год работы, 1947 год. Я приехала в Мурманск одна, без Колюшки, что бы «ещё годик» поработать на Севере, получить денег за отпуск и вернуться в Энгельс. Я живу с учительницей, Агнией, в небольшой холодной комнате деревянного холодного бревенчатого дома без штукатурки. В школе только что провела урок и на большой перемене пришла в учительскую. Холодно. Шерстяная кофточка почему-то совсем не греет. Встала спиной к печке. (Учительская отапливалась голландкой). Передо мной в учительской во всю длину комнаты – стол, справа от меня на стене – шкафчик для классных журналов. Почти под висячим шкафчиком – небольшой столик. За ним сидит новый учитель, Амозов Николай Владимирович. Он долго и тщательно записывает что-то в журналы. Лицо строгое, очень сосредоточенное, неразговорчив, неулыбчив. На нём армейская форма, только без погон. Тщательно начищенные сапоги. Он недавно демобилизован из Армии. Амозов совсем не замечает порхавших перед ним молоденьких незамужних учительниц: Людмилу Александровну (физика), Клавдию Михайловну (литература), Татьяну Ивановну (география). Он почти не отвечает на их замечания, восклицания и т.п. Я стою у печки и наблюдаю всю эту картину. И вдруг приходит мысль: «Хотела бы я, что бы этот строгий и на вид положительный человек стал моим мужем?» Я раздумываю и отвечаю себе: «Да, хотела бы!» И начинаю мысленно рисовать картину: это не учительская, а моя квартира. Я не стою у печки, а сижу на красивом диване. Справа от меня за столиком работает мой муж. Он очень строг и справедлив, на его сильное плечо всегда можно опереться. Он надёжен. За длинным столом сидят не учителя, а мои дети. Сколько их, я не знаю. Они все хорошие и послушные своим родителям. Звенит звонок. Я иду на урок. Это большая перемена почему-то запомнилась. Картинка, которую я мысленно нарисовала, воплотилась в жизнь, почти в идеале.
П Р И Е З Д Д О М О Й. С Ч А С Т Ь Е.
В 1947 году, во второй год работы в Мурманске в моей жизни произошли изменения. Я жила одна, без Колюшки, который был оставлен с Бабулей, как я тогда думала, «на одну зиму». Мы по-прежнему жили с Анной Рябцевой в холодной комнате деревянного дома на улице Зелёной в Мурманске. Этой зимой демобилизовался и вернулся домой к родителям Николай Владимирович Амозов. Он стал работать учителем физики в школе номер пять, там же, где работала я. Мы познакомились и, вскоре, в конце учебного года, поженились. В июле поехали вместе в отпуск к нам, в Энгельс. Предварительно я написала Маме домой, что приеду не одна, а с мужем, что бы сказала Бабуля Колюшке, что приедет Папа. И вот, билеты на поезд взяты. Сборы в дорогу, сама дорога. Всё в ней кажется радостным. За окнами вагона сначала – голые деревья и местами – снег. Затем, маленькие, только что появившиеся зелёные листочки. Под Москвой – бурная свежая зелень и цветы! Так интересно всё это наблюдать. А главное, я еду домой, домой, домой… Колёса сами выстукивали это слово. Мы приехали в Энгельс во второй половине дня. Через Волгу на пароходике. Тогда ходило только два пароходика, один назывался «Саратов», второй – «Энгельс». Путешествие из Саратова в Энгельс занимало порядочно времени. Но вот, мы уже стоим во дворе нашего старого дома. Все взволнованы. После горячих объятий и поцелуев я беру на ручки из Бабулиных рук Колюшку, никак не нагляжусь на него, показываю и говорю: «Это – Папа». Скажи: «Папа!» Николай Владимирович здоровается с Колюшкой, пытается заговорить, но тот молчит. Глаза Колюшки широко открыты, чёрные большие глаза – радостные! Но Колюшка молчит! Ни слова «папа», ни слова «мама», в тот день Колюшка не сказал. В радостной суете, застолье, суматохе проходит остаток дня. У меня мелькнула тревожная мысль: «А что, если Колюшка за зиму так отвык от меня, что не будет звать «Мамой», а отца не будет звать «Папой»? Но наступает вечер. После долгой дороги надо отдыхать. Все ложатся спать.
Раннее утро следующего дня. Ставни в доме закрыты, но через щели видно, как солнечно во дворе. Я просыпаюсь, от того что меня легко похлопывает по руке Колюшка. Он говорит: «Мам, Мам…» Затем трогает отца: «Пап, Пап…» И снова: «Мам, Мам, Папа, Пап!» Я спрашиваю: «Что сыночек, ты уже встал?» Колюшка: «Идёмте, я вам покажу!» Я встаю, мы идём через тёмные комнаты в сени, открываем дверь. О, какое яркое и ласковое солнце, какой неповторимо свежий и сладкий воздух! «Что, сыночек, ты хочешь показать?» Колюшка показывает на ванночку (или корытце) стоящее на крыльце. В ручку воткнута палка. «Я строю корабль! Здесь будет парус!» Меня заливает такая радость, такое счастье! Родной дом, прекрасное утро, солнце, и, главное – Колюшка! Когда я вспоминаю этот момент, до сих пор не нахожу слова, каким можно было бы обозначить состояние моей души тогда. Поистине редко случается такой восторг жизнью. Счастье!
В это лето не всё время мы хорошо отдыхали. Пришлось мне полежать в больнице. Перитонит. О болезни надо писать отдельно. Я лежала долго: месяц и более. Колюшка в это время играл с Папой, ходил за ним повсюду: на колонку за водой, на огород и пр. Коле пришлось вернуться в Мурманск, когда я лежала ещё в больнице. Кончался летний отпуск: надо выходить на работу. Колюшка очень переживал, когда отец уезжал. Мне потом рассказывали, как Колюшка бежал за отцом до угла, плакал, кричал: «Папа, куда ты едешь?» Я вышла из больницы в первых числах сентября. Из письма брата Шуры стало известно, что на днях он приезжает в отпуск из Германии. Я пыталась дождаться его в Энгельсе. Но вот, стал заканчиваться и мой больничный лист. Следовательно, надо выходить на работу. А Шуры всё нет. Бабуля просит ещё подождать, жду ещё три-четыре дня. Но, нет… Решаю ехать в Мурманск. Как быть? Брать с собой Колюшку? Не забыть, как он тяжело болел зимой в Мурманске. Той тяжкой зимой, когда ему было полтора – два года. Да и комнатка, где мы жили всего пятнадцать квадратных метров. А нас, пять человек, будет: родители Амозовы и нас трое. Где поставить кроватку для Колюшки? Спрашиваю Бабулю, можно ли оставить Колюшку ещё на зиму, и, конечно, получаю положительный ответ. Рассуждаю, что, если иметь семью, надо ехать к мужу. Беру билет. Уезжаю, слёзы при расставании. Об этом можно отдельно писать. Приезжаю в Мурманск. Коля, муж спрашивает, почему я ничего не писала и не отвечала на его письмо. А я писала. Оказывается, мои письма перехватывались или соседями, или родителями! Кого-то очень не устраивала наша семейная жизнь. Хотели внести раскол.
На второй день моего возвращения в Мурманск приехал к нам в Мурманск брат, Шура! Оказывается, он с неделю жил в Саратове с женой Тамарой, прежде чем появиться в Энгельсе. А когда он приехал к Бабуле, и она рассказала, что Таичка долго ждала, и только что уехала в Мурманск, он немедленно поехал за мной вдогонку! Я была очень рада его приезду, мы не виделись всю войну и три года после войны. На Шуру наша жизнь в Мурманске произвела неплохое впечатление. Он успокоился и по возвращении в Энгельс успокоил Бабулю. «Муж положительный, родители мужа благообразные, кушать есть что (очень вкусно нажарена свежая треска), работа хорошая». Шура привёз мне германские подарки: отрез, махровый халат – по голубому полю синие маки, и пр. Через три дня Шура уехал в Энгельс догуливать отпуск. Там он привёз Колюшке из магазина детский трёхколёсный велосипед, много играл с Колюшкой.
Прошла ещё одна зима, ещё один учебный год учительницы биологии и химии школы номер пять и учителя физики школ номер пять и четыре. Всю зиму мы периодически ходили к начальству и просили обменять комнату в 15 кв. метров на большую, дабы привезти ребёнка. Но хождения эти всё оказывались безуспешными. Весна. Скоро в отпуск. Вот это воспринималось как праздник!
Потянулись годы работы в Мурманске, а летних отпусков в Энгельсе. Летний отпуск в Энгельсе – как награда за зиму работы. Получить комнату побольше не удавалось. Колюшка зимой оставался у Бабули. Так тянулось пять лет. Счастливое летнее житьё у Бабули заканчивалось каждый раз тягостным отъездом.
О Т Ъ Е З Д И З Э Н Г Е Л Ь С А. Г О Р Е.
Числа двадцатого августа, каждый год, мы с мужем, Колей, отправлялись в Саратов, покупать билеты в Мурманск. Начиналась пора, когда я с тоской провожала каждый день. Ведь приближался ОТЪЕЗД! Дни таяли с удивительной быстротой. Накануне отъезда, вечером мы ходили на Волгу и купались последний раз в этом году. Обычно, 24-25 августа. А с утра начинались сборы в дорогу. Валя, Ваня, Шура, ребятишки: Вена с Майей – все принимали участие. А, если не приезжали из Саратова в Энгельс, то к поезду уж приходили обязательно. Бабуля в день отъезда просила мать «Черныша», соседку напротив, подвезти на тачке (тележке) наши два чемодана до пристани в Энгельсе. Женщина всегда за пять – десять рублей с удовольствием соглашалась. Переправлялись мы на пароходике в Саратов. С Бабулей и Колюшкой прощались обычно около пристани. Тяжёлое расставание. Когда Колюшка подрос, то иногда они с Бабулей ездили с нами в Саратов, к поезду. На перроне царило оживление. Толпа наших провожающих возбуждённо говорили. Дядя Ваня пытался бежать за пивом, иногда и убегал, и приносил пиво, которое тут же распивалось. Нам в дополнение к нашей поклаже совали арбуз, яблоки. А меня глодала одна мысль: я уезжаю от Колюшки. Сколько времени не увижу его, ужас! Целых десять месяцев! А он растёт, становится всё интереснее. Казалось, всё бы сейчас бросила: работу, мужа, Мурманск… Осталась бы с Колюшкой. Но делать этого нельзя, невозможно! Но вот, осталось пять минут до отхода поезда. Тронулись. Помахали из окна. Сил больше нет. Слёзы катятся градом. Ложусь на полку. Стыдно, что такая большая тётка, и так плачет! Лежу и рыдаю. Рыдаю часа два подряд, наверное, до Аткарска. Муж не утешает, знает, что бесполезно. Большое, тяжёлое горе навалилось на меня. Я уезжаю от Колюшки! Я плачу.
И З Р А С С К А З О В М О Е Г О П А П Ы, А М О З О В А Н. В., О В О Й Н Е.
К а к м ы в о к р у ж е н и е п о п а л и.
Было это в 1942 году. Наша часть находилась под городом Калач. Я командовал батареей пушек. Туда входило четыре пушки. Немец наступал, у него была тактика идти «клином». Сильно врезаясь остриём «клина» в наши порядки, он быстро продвигался вперёд. Допёр почти до Волги, до Сталинграда. С его пути наши отступали так поспешно, что не думали о нашей, сильно растянутой линии фронта. Ушло наше командование, ушли части, связь. Мы остались, как бы в тылу у немца. Немец далеко вперёд ушёл. Бродили мы по местности, по лесам без пушек – бросили, без связи, без приказов командования, без довольствия. На произвол судьбы брошенные. По ночам на свой риск заходили в деревни, просили поесть. Нам всегда давали поесть, накормят обязательно. Зашли близ Ворошиловграда (Луганск) в деревню, попросились переночевать. А ходили мы, надо сказать, маленькими группами по два или три человека. Но много нас таких было – сотни! Я с товарищем вдвоём попросился переночевать в хату. Хозяйка с двумя дочками сначала боялась, отговаривалась: меня немцы, как придут, убьют за это. Но потом, всё-таки пустила ночевать. Мы уже понимали, что наши сюда скоро придут, т.к. были из наших бродяг ходоки – разведчики. Они уже узнали, что наши наступают. В эту же ночь постучались в хату, где мы ночевали. Открывать или нет? Риск большой. Может быть, наши, а может быть, немцы вернулись? Открыла хозяйка. Оказались – наши. Затем ночью же пришли разведчики от наступающих частей. А утром – наши части Красной Армии. Пошли мы все, кто был в деревне и вокруг неё, к командованию. Нас тщательно расспросили, записали всё: кто мы, где отстали от наших бежавших частей и так далее. Затем, послали в другую деревню, в штаб Армии. Там нас поставили на довольствие, стали формировать из нас часть. Сами пошли наступать дальше, а мы в этой деревне ещё с неделю формировались. Станица Митякинская она называлась. Затем, взяли пушки, вооружились, были восстановлены в должности. А пушек было много брошенных. И немецких, и наших. Дали приказ о нашем наступлении, и мы снова пошли воевать. В таком «окружении» мы в итоге провели две-три недели. А ещё, когда немцы отступали из той деревни под Луганском, то много постреляли скота. Лежали убитые коровы, телята, поросята. Так что мы, скрывавшиеся в это время от немца, тихонько подходили к убитому скоту, вырезали мясо, сколько нам надо, и варили. Названия интересные у деревень. Мне запомнились: «Верхняя дубовая», «Средняя дубовая», «Нижняя дубовая». Шли они по течению реки Дубовой.
О б о п а с н о с т и н а в о й н е.
Дело было в Молдавии. Мы уже успешно продвигались вперёд. Но, война – дело сложное. Сегодня ты идёшь вперёд, а завтра, возможно, будешь пятиться назад. Так и тут. Пришлось нам отходить. Немец нас как бы заманивал. Мы за ним шли, шли, а потом немец спрятался как-то по сторонам, оставив нам проход шириной около километра. А нам надо отступать к своим. Побежали мы, а немец с двух сторон нас пулями косит. Проход был такой, вроде леска, поросший кустарником, виноградником. Мы от куста к кусту перебегаем. А пули «фьють – фьють». Дали приказ: «Рассредоточиться!» Если, где бежит группа наших людей, то туда немец и бьёт. Я бежал вдвоём с одним старшиной. Была большая возможность быть убитым. Но повезло. Добежали мы всё-таки до своих окопов. Как бросились в них, на дно окопов, никак не отдышимся. А ты спрашиваешь: «Могли ли мы воевать не рискуя?» Нет, не могли. Мы рисковали своей жизнью каждую минуту. Даже, когда, казалось бы, всё спокойно. Боя нет, мы передвигаемся по дороге села или по просёлочной. Лошади тащат пушки, мы идём рядом. Грязь месим сапогами. Каждый о своём думает. Вдруг – взрыв! На мину наскочили. Одного нашего товарища убило, лошадь ранило, она уже не может быть использована. Пришлось её выпрячь. Пошли дальше. Приходим в станицу Капитоновка, в сапоге у меня что-то хлюпает. Снимаю сапог, выливаю, оказывается кровь. Полон сапог крови. В коленку осколком попало. Отправили меня в медсанбат. Недолго там был. Поправилась нога, пошёл догонять свою часть.
Или вот: дело было уже в Австрии. Стоим на отдыхе. На австрийском кладбище устроились мы с товарищем перекусить. Красивые у них кладбища, чистенькие. Расстелили мы на каменной плите плащ-палатку, выложили съестной припас и кушаем так аппетитно, тишиной наслаждаемся. Вдруг, звук снаряда нарушил тишину, мы все скорее на землю попадали (трое нас было). Бах! Не очень далеко от нас снаряд разорвался. Ну, думаем, повезло, что не в нас угодил. Тихо стало. Полежали ещё немного, поднимаемся. Я поднялся. Друг поднялся. А третий наш друг всё лежит. «Ну! – говорим мы ему – поднимайся, пронесло!» А он всё лежит. «Вставай!» – говорим. Подошли мы к нему. Видим: из виска его тоненькая струйка крови вытекает. А он, бедолага, уже мёртв. Осколок крошечный от снаряда в висок попал, и – в голову, в мозг. Ушли мы с этого места, поняли, что устроились мы на высотке, и нас видно. Вот какой-то недобитый немец и решил испортить нам завтрак.
П е р е п р а в а.
Был приказ форсировать реку Днепр. Для этого построить плоты, установить на них пушки и переправиться на противоположный берег. Это было в районе между Днепропетровском и Запорожьем. Сапёры строили плоты из брёвен, брёвна набирали отовсюду. Спиливали телеграфные столбы, деревья и т.п. Техника переправы простая: канаты, верёвки укрепляются на берегу, а бойцы, которые уже переправились, тянут. Лошади тоже должны были встать на плоты. Но некоторые лошади были пущены переправляться вплавь. Поднимет голову животное, ржёт и плывёт. Отфыркивается, брызги фонтаном бьют. Глубоко. Доплывёт ли? Их, ведь тоже надо направлять, лошадей. Чтоб обратно не повернула. Люди как-то переправлялись, кто вплавь, кто на плоту сидит на пушке, ноги свесил. Только мы до середины реки доплыли, немец, как даст по нам артиллерийским огнём! Что тут было? Плохо было. Плоты некоторые разбиты, пушки – на дно. Люди, кто как спасается. Кому удалось спастись, вышли на берег, как курицы мокрые. Потери, конечно, большие. И пушками, и живой силой. Был октябрь, уже холодно, вода холодная. Надо было как-то согреваться и сушиться. Как я перебирался? Я не помню. Не то плыл, не то на плоту. А что весь мокрый был – это хорошо помню!
О в з я т и и Б у д а п е ш т а.
Шёл последний год войны. Бои с фашистами стали ожесточёнными, велись за каждую улицу, дом, этаж. Очень трудно было артиллеристам вести бои в условиях города. Приходилось перетаскивать пушки на руках, устраивать их в витринах магазинов, закатывать в подъезды и на первые этажи домов. Немцы вели прицельный огонь с верхних этажей зданий, не давая бойцам продвигаться вперёд. При попытке уничтожить немецких снайперов были убиты командиры взводов Овчинников и Дегтярёв. Командир батареи был ранен и отправлен в госпиталь. Молодому лейтенанту Амозову пришлось взять на себя командование батареей. Надо было выбить врага из укрытия и сохранить своих людей. Артиллеристы решили сделать баррикаду на улице. Бойцы выбрасывали из окон шкафы, столы, кровати и другую мебель. Под прикрытием баррикады подкатили пушки и ударили залпом по врагу. Верхние этажи здания напротив рухнули. Батарея смогла продвинуться дальше. Два месяца наши войска, прорываясь вперёд и неся потери, отбивали город. Наконец, штаб противника, дворец Хорти, был окружён. Над дворцом выкинули белый флаг, знак капитуляции, и по мраморным лестницам стали спускаться пленные. Будапешт был взят. После этого двадцать пятая гвардейская дивизия стала называться «Будапештской». Меня наградили медалью «За взятие Будапешта» и орденом «Отечественной войны» второй степени.
П И С Ь М О М О Е Г О О Т Ц А, Д О Б Р О Х О Т В А Н. Л.,
С О С Т А В И Т Е ЛЯ М К Н И Г И « Т Ы Л П Р А В О Г О Ф Л А Н Г А».
Дорогой Николай Павлович! (Н.П. Дубровин) Огромное спасибо от меня и семьи за память! Несомненно, что труд, который Вы взяли на себя написанием книги о военном Северном Флоте, не только – история, а послужит и хорошим руководством современникам службы на КСФ.
Позволю себе остановиться на отдельных трудных вопросах в жизни Тыла СФ, решённых оперативно, правильно. Где наши усилия сыграли не маловажную роль в усилении боеспособности флота, внесли вклад в успех Победы на Севере.
1. Вооружение гражданских судов в первые дни войны.
Добрая сотня рыболовных траулеров, десятки пароходов, буксиров и др. судов, находившихся в Мурманске, были в разное время построены всевозможными фирмами Германии, Франции, Италии, Финляндии и др. Как основной участник установки вооружения на траулерах, подтверждаю, что не было ни одного из сотни траулеров, сходного в расположении с другим. Возможность применения типовой проектной документации при установке вооружения полностью отпадала. Кстати, такую документацию до войны никто и не пытался выполнить. Её просто не было!
Намеченный по довоенному плану состав вооружения, особенно, артиллерийского, был полностью заменён в первые дни войны. Поэтому, даже заготовки по «мобилплану», оказались не пригодными и не использовались. Получилось так, что в намеченных по условиям обстрела и обзора артустановок местах (и под ними) на таких, как мы называли «разношерстных» судах, было всё, что угодно, кроме требовавшихся: наверху – обзора, а внизу – прочного крепления. По современным понятиям, решать подобную задачу с вооружением под силу лишь солидной проектной организации, в длительное время.
Очень благодарен Вам и Командованию СФ за доверие нам, молодым инженерам- кораблестроителям, которые, используя свои знания, задор, смелость, энергию, не считаясь с условиями боевой обстановки, бомбёжки заводов, руководили установкой вооружения, выполняя на месте обязанности строителей и проектировщиков одновременно. Не могу не подчеркнуть роль Члена ВС, тов. Николаева, который несколько раз в это время бывал на судоверфи. Очень быстро разрешал «недоразумения» слишком ретивых командиров и политработников, любителей «жестов на Тыл». Он всегда, при всех, подчёркивал полное к нам (и ко мне) доверие и хорошо понимал, всю трудность нашей работы.
Трудовой энтузиазм рабочих заводов, оперативная работа Тыла СФ, позволили выпускать суда после вооружения на выполнение боевых заданий не только в сроки, установленные Командованием СФ, а в значительной части – досрочно!
2. Установка гидролокационных станций (ГЛС) на кораблях «СФ».
В конце 1941 года «Тыл СФ» получил задание Командования установить на эсминцах проекта 7 и отдельных ПЛПЛ ГЛС английского производства («Аздик»). Выполнением этого задания решалась противолодочная оборона, как самих кораблей, так и конвоируемых судов. Практически эту работу на кораблях пр.7 пришлось начинать с консультантом от английской фирмы, мистером Гартманом, который, на мой взгляд, пытался сделать всё возможное, что бы, если не сорвать дело, то основательно затянуть сроки установки станций. В первый день работы, ссылаясь на многочисленные чертежи установки ГЛС на кораблях английского флота, инструкции институтов проектировщиков станций и др. документы, потребовал установить станцию, имеющую внушительные размеры, в артпогребе носового орудия. Отказавшись гарантировать её работу в случае переноса ближе в нос или в корму. С апломбом заявил, что с выводом из строя носового орудия в Англии не считаются. Нам также можно было бы не считаться с мнением мистера Гартмана, но, к сожалению, впереди погреба было такое узкое помещение, что станция, находясь в этом месте, выходила бы за ширину корпуса корабля. А в корму – невозможно – первое котельное отделение. Создалась обстановка некоего технического тупика. Буквально в считанные часы мы взяли на себя исключительно большую ответственность перед флотом. А фактически, отстранив консультанта в этом новом деле, полагаясь на свои соображения в части работы ГЛС, сделали всё возможное, конечно, не в ущерб артиллерийской мощи эсминцев. ГЛС была установлена впереди артпогреба. Корпус в этом районе был расширен постановкой специальных булей, против которых, кстати, возражал и наш «отдел связи», не обоснованно опасаясь гидродинамических помех при работе станции. Нами было сделано историческое для флота дело!
При испытании станции и далее – в боевых условиях, была зарегистрирована дальность работы ГЛС значительно превышавшая проектную. Чертежи, затем снятые с места, были ЦКБ – 17 МСП распространены на все корабли флотов. Мистер Гартман, отказавшийся с самого начала от дальнейших консультаций и сложивший ответственность за работу станции на нас, сам аккуратно посещал док, смотрел на производимые работы по установке и был «крайне удивлён» результатами испытаний.
В дальнейшем, вникая в достижения отечественной техники ГЛС, сложилось мнение, что действия союзника были ближе «от лукавого», чем действия искреннего консультанта фирмы. (Простите за выражение, но каких бы можно бы было «наломать дров» в этом деле, не проявив настойчивости и смётки!)
3. Восстановление прочности корпусов эсминцев проекта 7.
Трудно сказать, на что рассчитывало или надеялось руководство судостроительной промышленностью всячески вуалируя поднимавшийся на флотах и во флотских научных учреждениях вопрос о недостаточной прочности эсминцев проекта 7 ещё до войны. Были по этому вопросу и комиссии: Власова, Першина. Всё сводили к недостаточной поперечной жёсткости носовой оконечности ЭМЭМ, которую и увеличивали соответствующими конструкциями по чертежам МСП.
Зимой 1942 года в море, не считаясь с волнением, аккуратно выполняя противолодочные зигзаги и заданный штабом ход, ЭМ «Громкий» (командир, капитан 3 ранга, Шевердяков) оборвал носовую оконечность на длине около 30 метров, которую потом, с трудом удерживая на деформированных связях и остатках плавучести, довёл до плавдока! После сложной постановки в док и осмотра повреждения эсминца, мне пришлось у тов. Головко А.Г. составлять донесение Командованию ВМФ о случившемся и указать причину: не недостаточная жёсткость оконечности, а недостаточная общая прочность этих кораблей. С этим (и со мной) долго не соглашались известные авторитеты. Нами были составлены действенные перечни мероприятий и эскизы конструкций по восстановлению повреждённого района и увеличению прочности носовой оконечности ЭМ «Громкий». Усилиями «Тыла СФ» корабль был восстановлен. В дальнейшем, междуведомственная комиссия взяла за основу наши мероприятия по усилению носовой части корпуса. С незначительными дополнениями МСП выпустило чертежи для всех ЭМЭМ.
Мне пришлось участвовать в этой междуведомственной комиссии, но к моему голосу о том, что кормовая оконечность эсминцев также в опасности и по прочности не лучше носовой, прислушаться не захотели.
Тогда нами, «Тылом СФ», был составлен отдельный, достаточно обоснованный акт от флота с участием командира ЭМ «Гремящий», тов. Гурина, о недостаточной прочности кормовой оконечности эсминцев. Этот акт (отпечатанный на жёлтой бумаге) был разослан с препроводительной от «Тыла СФ» – Управлению кораблестроения, Институтам ВМФ и МСП (Министерству Судостроительной промышленности). Никто на это не реагировал. Позже я видел этот документ в делах учреждений ВМФ с рекомендациями бездействия. Всё же, все командиры эсминцев были неоднократно предупреждены об осторожности плавания на кораблях с таким серьёзным недостатком.
Как видно, Командование Флота, также хорошо об этом извещённое, не имело никакой возможности поставить эсминцы на длительное время к стенке заводов для коренного решения вопроса их прочности без решения ВМФ. Только трагедия с ЭМ «Сокрушительный», у которого на волнении в море оторвалась и затонула кормовая оконечность, а через некоторое время затонул и сам эсминец, потребовала постановки вопроса об «общей продольной прочности» кораблей пр.7 со всей возможной остротой и во всех инстанциях! (Расчёты прочности ЭМЭМ показали: нос – в 3 раза, корма – в 2 раза) «Тыл СФ» сделал всё возможное по предупреждению Командования ВМФ ещё в начальной стадии (с ЭМ «Громкий») о возможности тяжёлой для СФ и других флотов потерь боеспособности важнейшего соединения надводных кораблей. Крайне обидно, что этими значительными нашими усилиями, по неизвестным для меня причинам, так распорядились.
Дальнейшее следовало, к сожалению, как проклятье, положенное или должное для Тыла Флота. Не спали и не ели днями и ночами. Выкапывали из под снега в Молотовске (Северодвинске) металл с законсервированных ранее строившихся кораблей и им крепили корпуса эсминцев. Делали почти из «невозможного» «реальное» и «значительное» для боеспособности флота в удивительно короткие сроки.
Это воспоминание, Николай Павлович, об эсминцах, конечно, к содержанию Вашей Книги не имеет отношения. Но, извините за откровенность, не плохо бы «кольнуть», где это возможно, «верхи», которые не только, как им и положено, обязаны были помогать флоту, но подчас ставили нас и без того перегруженных его нуждами в исключительное положение.
4. Восстановление эсминца «Разъярённый».
В 1943 году в результате неправильного маневрирования при заходе в г. Ваенгу ЭМ «Разъярённый» (Командир, капитан 3 ранга Никольский) имел ход 18 узлов, выбросился на южную оконечность о. Сольный. Носовая оконечность эсминца от форштевня до переборки 44 шпангоута была полностью разрушена и всякая возможность ремонта отпадала. Для восстановления корабля имелась единственная возможность. Это – воспользоваться таким же участком корпуса от поднятого АСС ЭМ «Стремительный», погибшего в Полярном в начале войны от прямого попадания четырёх авиабомб. Отсутствие в Мурманске плавучих кранов необходимой грузоподъемности потребовало массу творческих инженерных усилий и изобретательности, как при доставке оконечности, так и приложению с необходимой точностью оконечности к стоявшему в плавдоке эсминцу «Разъярённый». Особо характерным при восстановлении эсминца стало то, что личный состав корабля в большом количестве был обучен специальностям для выполнения корпусных работ. Всё же, несмотря на это очень разумное мероприятие, потребовалось четыре месяца почти круглосуточного упорного труда и пять миллионов рублей затрат. Мне пришлось участвовать на всех этапах восстановления эсминца. С самого начала расследования аварии с капитаном первого ранга Шмелёвым, докладах о мероприятиях А.Г. Головко, решении всех технических вопросов восстановления. Наблюдение за производимыми работами вёл нач. дока Хусид.
С уважением, Л. Доброхотов.
C O N T E N T U M
С О Д Е Р Ж А Н И Е
P R O L O G U S
П Р Е Д И С Л О В И Е Стр. 1
P A R S P R I M A. P E D U S.
Ч А С Т Ь П Е Р В А Я. Д И Т Я. Стр. 3
P A R S S E C U N D A. P U E R.
Ч А С Т Ь В Т О Р А Я. М А Л Ь Ч И К. Стр. 93
P A R S T E R T I A. J U V E N I S.
Ч А С Т Ь Т Р Е Т Ь Я. Ю Н О Ш А. Стр. 217
I N C L U S U M.
П Р И Л О Ж Е Н И Е.
Свидетельство о публикации №217040201974