В Питере идет дождь и настроение у него скверное

В Питере идет дождь, и настроение у него скверное. Все катится к черту… Пусть все катится к черту!.. Дождь всматривается в хмурые лица, в дуги бровей и черноту ресниц, в россыпь веснушек, в линии скул, пухлость и впалость щек. Черт возьми… Дождь бредет по закоулкам и загогулинам парковых аллей, Дождь шелестит по проспектам, улицам и переулкам, Дождь заходит в подворотни, выныривая во дворах-колодцах – он знает каждый дом и все выщерблины, сколы и трещины, он выучил все назубок: где сколько кошек, во сколько и почему кто-то кормит бездомных собак, когда открывают окна, выглядывают на улицу и выходят на крыши, во сколько обычно кто-то где-то ложится спать. В тридцать пятом, на Литейном – четыре кошки и два кота, пять из них домашние, а уличный огненно-рыж и смел. На Галерной, в шестнадцатом – серый одноухий бездомный пес. Около какого-то безымянного переулка по воскресеньям кто-то кормит всех обездоленных, хмурых и седовласых от пыли. Кто-то каждый четверг смотрит закаты с крыши на двадцатой Фонтанке. По пятницам на Почтамтской восемнадцать не спят до субботы, а в понедельник встают с охотой и смехом: их двое, и они часто не спят до утра. Черт возьми… Дождь силится узнать хотя бы кого-то. Хоть кто-нибудь! Но тщетно; все лица для него сливаются в единую мешанину: чем дольше он всматривается в мимопрохожего, тем мутнее становятся его черты. Черт возьми… Почему?! Увидеть бы хоть раз, хоть на мгновение взмаха колибриного крыла, хоть мимолетно: и убедиться, что это настоящее, безграничное, вечное...

В Питере идет дождь, и настроение у него было скверным. Дождь барабанит по крышам, стучится в окна, отбивает дробь на черно-серых зонтах, заглядывает в лица и хмурится, чуть-чуть беснуется: он врывается в открытые форточки, заливается за шиворот и то почти прекращается, то снова набирает силу. Наконец, ему надоело. Дождь не успевает ухватить мысль за хвост, как ветер срывает шляпу с его головы и несет на дорогу за спиной. Первая же машина сжевывает ее под своими колесами, оставляя на ней зигзаги протектора. Дождь понуро вздыхает, достает из кармана пальто еще одну шляпу и идет своей любимой дорогой. Он останавливается на мосту, название которого так и не нашел на картах и путеводителях. Да и мост ли это?.. Дождь смотрит на Итальянский, на то, как люди переходят его, как держатся за руки и держатся за перила, как фотографируются и смеются, как кто-то из них не верит, что он вот так вот запросто переходит какой-то мостик в городе, который от его дома в тысячах километров... Вот, пританцовывая, через Итальянский перешел какой-то чудак: что за музыка у него в голове? Дождь, улыбаясь, смотрит на Спас. Опершись на перила, он в который раз любуется городом. Что гнало его сюда? Что манило? И как так вышло, что сердце его похоронено под одним из питерских мостов? Дождь не знал. Он думает об этом вот уже столько лет и все не находит ответа. Да и нужен ли этот ответ? Мысли вьются виноградными лозами скорее по привычке, чем всерьез. Дождь как-то не к месту замечает, что стоит в луже и начинает вылавливать фантик. Ничего не получается, фантик все время ускользает от ботинка. Дождь опускается на корточки. Он почти дотянулся, как лимонно-желтый резиновый сапог со смехом шлепается в лужу, брызги разлетаются в разные стороны и окатывают его с колен по самую шляпу. Обладательница лимонных сапог — светлая девчурка лет пяти — стоит по щиколотку в луже и щербато улыбается, перекатываясь с носков на пятки. Ее мама подходит к ней и хочет взять девчурку за руку, но та со смехом изворачивается и убегает вперед, ровно до следующей лужи. Шлеп! И брызги разлетаются – Дождь чуточку отступил – радугой. Девчонка оборачивается, смеясь. Дождь все также сидит на корточках и смотрит на девчурку: рыжий фантик прилип к ее сапогу. Дождь вздыхает и, выпрямившись, почти поворачивает в другую сторону, как девчурка поднимает на него глаза, в которых пляшут солнечные зайцы, и улыбается.
Дождь идет за белобрысым хвостиком. Сегодня, кажется, родители посчитали ее достаточно взрослой: отправили в магазин. Дождь переходит от витрины к витрине: масло, молоко, сырок, колбаса, хлеб. Потом хвостик подходит к кассе. Кассирша премило улыбается и о чем-то щебечет. И хвостик, улыбаясь в ответ, отдает деньги, забирает сдачу и складывает все в маленький рюкзачок. Дождь встает рядом со входом. Хвостик его замечает и улыбается как все, показав, что нет переднего нижнего зуба. Нет и лимонных резиновых сапожек – их заменили маленькие красные, чуть выше щиколотки, нет и старого пальто – нечто плащеподобное и в цветочек. Дождь ей улыбается. Хвостик опускает глаза с пляшущими зайцами, и идет домой. Дождь рядом тихонько что-то насвистывает. Люди, проходящие мимо девчонки с хвостиком, слышат только ветер.
Как славно, что учиться начинают в сентябре! Дождь караулит подъезд: с минуты на минуту дверь парадной должен открыть долговязый, за ним выйдет аккуратная, словно фарфоровая женщина, а за ними и она. Ну же! Дождь кружит во дворе-колодце, не находя себе места. Где они?! На небе собираются тучи: они клубятся сизым дымом, наползают друг на друга и чернеют, точно осьминожьи чернила. Люди, что текут непрерывными потоками по тротуарам, аллеям, проспектам и улицам тревожно поглядывают на небо, кто-то недовольно причмокивает. Знатная, видать, собирается буря… Наконец, дверь распахивается, и оттуда почти кубарем вылетает она, затем долговязый. И только после того, как эти двое, смеясь, поправляют свои пиджаки и рубашки, выбегает фарфоровая женщина. Она хочет что-то сказать, что-то колкое и совсем ненужное в такой день – Дождь чувствует это кожей – но долговязый хватает ее за руку вместе с дочкой и бежит под арку. Дождь от счастья прыснул громом и как-то глупо улыбнулся. Дальше оставаться в опустевшем дворе смысла нет – она ушла, она убежала, смеясь, убежала, держа отца за руку, а в глазах непременно зайцы – и Дождь тоже уходит. Он незаметно ныряет в арки, крадется мимо ее любимого магазина со сладостями и мимо любимого магазина игрушек, он проходит мимо парка, в котором она запускала глазастого змея… Наконец, мимо школы. Он только мельком взглянул на нее, девчонку с косичками, каким-то чудом сразу найдя именно ее, не кого-нибудь другого, пусть тоже с косичками и юбке, нет, именно ее – среди всей этой серой толпы, таких, кажется, одинаковых людей… Не долговязого, ни его супругу, ни другую девчонку, нет. Именно ее. А девчонка зевает, обводя смеющимися глазами всех, кто стоит на линейке, и поднимает глаза к небу: тучи расползаются, и в прорехах то тут, то там синеет небо, по-осеннему яркое.
Он выныривает из подворотни, точно какой-то грабитель, и бежит за ней. Куда она мчится? Ей богу, он гонится за ней, как ему кажется, со скоростью света и все никак не может догнать. Куда, куда может спешить эта светловолосая бестия?! За его спиной утробно ворчит небо, сгущаются тучи и ветер гоняет по тротуарам желтые жухлые листья. Они бегут. Мимо ухают черные, еще не проснувшиеся проемы окон, малоэтажные дома и разноцветные кварталы, проваливаются за спину кружевные мосты, памятники с голубями и даже пес, который, не щадя своих лап, тоже куда-то несется. Они бегут. Дождь, не отставая, следит за белобрысыми косичками, которые, как вожжи, пляшут по ее спине. Наконец, она переходит на шаг, хрипло дышит и валится на какую-то ограду. Дождь огляделся. Как же, как же… Это ж сколько они… Сколько?! Он смотрит на девчурку, которая медленно вышагивает около ограды, нервничает и заламывает свои тонкие руки, всплескивает ими и, хрипя, все никак не может отдышаться. Что привело ее сюда? Что заставило ее вскочить с кровати субботним утром и опрометью броситься на улицу? Что э..! Дождь не верит своим глазам. Он подбегает к девчонке и тоже вцепляется в ограду, оба затаили дыхание: мимо вольеров шагает тигрица. Она какая-то сверхъестественно рыжая, очень яркая, очень обжигающе рыжая. Угольно-черные полосы волнами лежат на ней, от самого носа и до хвоста, который заканчивается ослепительно белой кисточкой. Тигрица осторожно, не пригибая головы, идет мимо урн, скамеек и голых кустов сирени. Она прислушивается к миру, который вдруг становится таким невообразимо огромным. Белейшая манишка, уходящая на живот, точно светится. А если повязать бабочку, то будет кошка официантом и непременно в черном фраке, с подносом огненно-рыжего сока… Дождь улыбается. Вдруг уши тигрицы будто вздрагивают и поворачиваются вглубь зоопарка, за ними подбирается вся тигрица. Она оскалилась – белые усы ее топорщатся в разные стороны – и чуть присела. Девчонка шепотом начинает считать. Раз. Два. Три… На «четыре» они слышат воркотание мотора, на миг их сердца замирают, на «пять» ухают и к «шесть» уже стучат тревожно и вразнобой. На «девятнадцать» они видят отражение автомобиля в сувенирной лавке. «Двадцать один» – и он останавливается, показывает подбитую фару и продолжает недовольно воркотать. Двадцать два, двадцать три, двадца-ой! Она вздрагивает и отворачивается. Дождь вздрогнул и испугался скорее за нее, чем за тигрицу. Девчонка закрывает лицо руками, зажмуривается, как-то съеживается, сразу став меньше, и все-таки подсматривает из-за заборчика своих пальцев. Дождь поворачивается к ограде. За ней все стало каким-то серым, тусклым и даже пепельным. Кроме тигрицы конечно. Она рыжеет маленькими Гималаями посреди голых клумбочек и бурого газона, грудь ее мерно вздымается и крови совсем не видно. Девчонка больше не считает. Она снова вцепилась в ограду и смотрит на тигрицу огромными глазами, кажется, забывая дышать. Машина вдруг перестала воркотать и, что-то недовольно пробормотав, заглохла. Хлопает дверь, и из-за угла выходит какой-то человек. Дождю кажется, что он молод, девчонке – что стар, но обоим он нравится. Грустный и уставший человек... Он осторожно подходит к тигрице, прислушивается и вздыхает, что-то бормочет – совсем как машина – и опускается на корточки. С нежностью гладит тигрицу. Клетку не закрыли, бестолочи. Эх, малышка...
Прошла необычайно долгая, пятая зима с их первой встречи. С той самой лужи на Невском, с фантика, что прилип к ее лимонному сапогу... Дождь с первым теплом врывается в город. Он летит над ним, жадно обнимая его заснеженные крыши, антенны и нахохлившихся голубей. Дождь жадно вбирает в себя этот промозглый воздух, эту серость, разбавленную жидким золотом куполов и шпилей, и все никак не может надышаться. Он летит, захлебываясь от радости, летит и улыбается бездумно и бессмысленно – совсем как она, выходящая из кондитерского. Девчонка оглядывается и, перебежав дорогу, вешает пакет на заборчик мостовой. Она вытаскивает еще теплую буханку, эклер и пирожное с розовым кремом. Их она ставит на парапет, а буханку начинает крошить на голубей и уток, которые слетаются на этот невиданный аттракцион щедрости. Девчонка сначала нащипывает много кусочков, а потом кучей бросает их, и они падают на головы, хвосты и тающий понемногу лед. Дождь тоже отщипывает понемногу от буханки, мякиш выкидывая птицам: он смакует еще теплую, золотисто-пшеничную корочку, чуть-чуть тянучую и все еще теплую, долгоиграющую, непревзойденно вкусную. И улыбается. Он смотрит на нее: сосредоточенная мордашка хмурится. Эклер или пирожное? Пирожное? Эклер? Он бы начал с пирожного. Или эклера? Черт возьми, пусть не будет ничего тяжелее! Девчонка откладывает пирожное: опершись на ограду, она переворачивает эклер. Тесто на донышке ровное и чуть-чуть пупырчатое, сверху на эклере белые и коричневые полосочки запотевшего шоколада. Оглядев крыши домов, окна и балконы, карнизы – на одном из них сидит трехцветная кошка и придирчиво наблюдает за ней – оглядев пешеходов, которые поднимают воротники из-за ветра и спешно проходят мимо, совсем неулыбчивые и хмурые, она осторожно пробует эклер. И тут же расплывается в довольной улыбке: в этот раз ей попался с заварным кремом, а не с маслом. Воздушный, легчайший, великолепнейший в своем роде. И дорогой. В школьной столовой она покупает булочки не с персиковым, а яблочным джемом: осторожно, тайком копит мелочь. Она считает, что это – жизненно необходимо, что это – очень, очень важно, может, даже важнее всех цифр, которыми одержимы взрослые… С эклером покончено, и она берет в руки пирожное, восхищенно на него смотрит. Крем абсолютно розовый, будто бы бархатный и пахнет какими-то ягодами. Интересно, какой он на вкус? Тесто, скорее всего, с шоколадом. А крем? Она еще раз оглядывается по сторонам и, убеждаясь, что незнакомцев в округе нет, прячет улыбку в откушенном кусочке пирожного.
Дождь ждет, облокотившись на забор. Окна ее класса выходят на памятник, что стоит перед школой. Какой-то грозный, большой и хмурый, давно умерший детина властно растопырил левую пятерню, а правую держит в кармане брюк. Он стоит на гранитной тумбе, неуклюжий и белоголовый из-за голубей. Одна из этих глупых птиц снимается с его плеча и, покружив, приземляется под кленом. Голубь начинает что-то выискивать среди гранитной крошки и, приметив круглый камешек, бессмысленно его клюет. Дождь встрепенулся: где-то в сердце желтого здания рождается трезвонящий звук, проходит по коридорам и умирает в каком-то закутке. Тут же здание становится подобно пчелиному рою: какой-то еле слышимый гул сливается с шуршанием шин, гудками автомобилей, размеренными шагами пешеходов, их разговорами, скрипами детской коляски и тормозов велосипеда. В артериях желтого здания распахиваются двери, застегиваются молнии на рюкзаках, бойкие пятки в сменной обуви с грохотом несутся по пролетам лестниц, шуршат в гардеробе куртки и липучки ботинок. Самые бойкие уже выбегают из школы. Девчонка появилась через пару минут: угловатая, с горящими от беспокойства глазами, в осеннем распахнутом пальто. Она останавливается на крыльце, прощаясь с кем-то, и будто случайно бросает едва скучающий взгляд на забор. Дождь на едва гнущихся ногах – как долго не виделись, с ума сойти – идет ей навстречу. Девчонка улыбается, качая опущенной головой. Как кажется Дождю, будто бы… чуть-чуть виновато? Он даже не успевает ничего подумать, как появляется какой-то мальчишка с двумя рюкзаками: отвратительно синим и рыжим в зеленую клетку. Они о чем-то щебечут, покидая крыльцо, сворачивают за угол. Дождь идет рядом и не может понять: что-то ворочается в глубине его существа. Но что это?.. Девчонка искоса поглядывает на него и хитро, как-то уж совсем по-лисьи улыбается. И он идет, растерянный, не слушает ни ее, ни мальчишку и думает не переставая.
Дождь находит ее на одной из дорожек парка, что вьются по побережью залива. Девчонка то мчится так, что захватывает дух, то лениво и мечтательно крутит педали, глазея по сторонам. Дубы обступают дорожку, редкие осинки и березки – тонкие, точно карандаши – проносятся мимо. В гуще зеленой листвы резвятся какие-то птицы, и воробьи со звонким чириканьем опрометью вылетают оттуда. Дождь смотрит на нее издали: синие джинсы, толстовка бурая, явно с чьего-то плеча, конский хвост и бесформенная сумка на длинной лямке. Он пробует угадать: книга, блокнот с карандашами, вода или сок и яблоко. Девчонка ловко перекидывает ногу и спрыгивает с велосипеда. Дождь нагоняет ее, улыбаясь. Вместе они сходят с тропинки и выбираются на желтый песок, который хрустит под ногами из-за ракушек и камыша. Он смотрит на нее, раскрасневшуюся, с выбившимися прядками выгоревших волос, и не может поверить, что вот он идет сейчас и видит ее, и она рядом – только руку протяни – так он по ней соскучился. Дни без нее становятся не то, чтобы совсем серыми и похожими один на другой, но какими-то глухими, тихими… скучными. И не то, чтобы она принесла со своими лимонно-желтыми сапожками какой-то особый смех, задорность или – упаси тот, кто выше крыш и ласточек – влюбленность в жизнь, но с ней все стало по-другому. Как-то… иначе. Для такого у него нету слов.
Он сидит на ее балконе и заглядывает к ней в окно. Боги! Боги всех миров и народов, боги огня, солнца, неба и туч, боги счастья, горя, любви и ненависти, боги всего существующего, вымышленного и немыслимого – она рядом. Рядом!.. И он может открыть окно, может дотронуться до нее рукой, может рассмешить ее так, что в глазах запляшут солнечные зайцы, и она засмеется. Рядом! А не в тысячах километров на другом конце земного шара. Рядом… а не в каком-то южном солнечном городе, где малоэтажные белые домики жмутся друг к другу, как озябшие воробьи-альбиносы. Рядом, в отчаянно милом, ненавистном, сером, угрюмом Питере, где солнца нет почти круглый год. В Питере! В этом странном, запутанном городе, который ему дороже всех городов вместе взятых. Боги, безжалостные, добрейшие боги! Как хорошо, что она снова дома. И пусть скоро рассеются тучи, и он уйдет, пусть. Она дома, и это самое главное. Дождь ловит последние минуты и улыбается: она сидит лицом к окну и кривляется в небольшое зеркало, которое стоит на подоконнике. Она то придирчиво рассматривает веснушки, то хмурит лоб, то вдруг, заливисто смеясь, корчит рожи. То ли себе в зеркале, то ли Дождю. Он не знает, да и ему, пожалуй, все равно: ведь главное, что она рядом. Он тихо смотрит на нее и, наверное, думает… Солнечный луч вырывается из-за облака и заливает весь дом, девчонку и ее комнату. Ах, солнцем целованная!
Дождь нагоняет ее на одной из тихих улочек, что уходят рукавами от главных проспектов и сплетаются между собой загогулинами линий на карте… Она выросла и выросла неимоверно. Как быстро!.. Он примеривается к ее размашистому, по-мальчишески еще большому шагу, смотрит на нее и все никак не может наглядеться и поверить, что это действительно она. Что те немыслимо далекие лимонно-желтые сапожки – она, что плащ в цветочек, что серый пиджак, что толстовка и отцовский свитер – это тоже она. Как так могло получиться? Ведь немыслимо быстро; и до бесконечности долго. Дождь смотрит на нее и думает, думает, думает. Как?.. Она взглянула на него мельком, улыбнулась, и тоже тихо о чем-то задумалась. Как так вышло? И почему именно она? Не кто-нибудь другой, старый, например, или рыжий, кучерявый, любящий юбки в горошек – она-то совсем перестала их носить – или, быть может, кареглазый, кто-нибудь решительный и большой? Почему не какой-нибудь мальчишка, почему не другая какая-нибудь девчонка в конце концов? Почему из многомиллионной толпы именно она? Почему… и как? Он редко изменяет серому цвету, он любит пальто с нескончаемыми шляпами в кармане и редко бывает похож на кого-то другого, кроме себя самого. А вот она… Она почти всегда разная, и куда ее только не заносит! Она была в разных концах города, она была даже в других (ненавистных ему, потому что здесь ее не было) городах, она иногда сидела на крышах или покупала билет на смотровую Исакия. Они все идут, сворачивают то тут, то там, улыбаются. Ему начинает казаться, что она зачем-то водит его кругами, но девчонка вдруг ныряет в какую-то арку. Дождь улыбается и идет следом. Вместе они выныривают во внутренний двор, оттуда проходят под еще одной аркой и оказываются в третьем дворе-колодце. Он видит вывеску, лесенку в полуподвал, маленькие окошки полукругом. И все понимает. Ну а куда ж ее еще могло так тянуть? Он улыбается ей и своей недогадливости. Она открывает дверь, маленький колокольчик дзинькает. Дождь остается на улице, а она спускается в подвальчик, и ее пальцы ласково пляшут по обтрепанным корешкам.
 Они прошмыгнули в ворота Кирова, и она засмеялась. Всемогущие боги… Девчонка перегибается через зеленые перила и корчит рожицу своему скачущему отражению. Утки лениво качаются на воде и совсем на нее не смотрят, откормленные и холеные. Солнце пляшет в бликах и пускает каких-то ошалелых зайчиков на опоры моста. Девчонка качается на перилах, всматриваясь в уток, вздыхает и заправляет выбившиеся прядки за уши. Дождь уже ждет ее на другом берегу, стоя в пятнистой тени. Девчонка зажмурилась и идет с закрытыми глазами. Она почти натыкается в фонарь, но вдруг открывает глаза и совершенно очаровательно улыбается. Дождь вздыхает – с неба сыпятся бисеринки грибного дождя – и солнце уже вызолотило каждый атом. Ей нравится, она улыбается шире, жмурится, как кот, наевшийся сметаны, и подставляет лицо под капли дождя. Они оседают плеядами на ее волосах. Последние, опоздавшие бисеринки долетают с неба и разбиваются об асфальт. Под эту беззвучную дробь они сворачивают с главной аллеи, выходят на какую-то тропку и достают орешки в ожидании белок. Но ни одной рыжей бестии не видно, только ветер шумит в листве, пока они идут по тропинке, которая вьется около кромки берега. Девчонка спускается к самой воде и, достав книгу, садится на рюкзак. Дождь оглядывается: все еще ни одной белки! Он пристраивается за ее спиной, прислонившись к дереву, сидит так немного, а потом спускается ниже и растягивается на мокрой траве, заложив руки за голову. Он так близко, что может рассмотреть каждую песчинку, которая забилась в протектор ее серых кед. Так они и были: она читает, слушая, как река лижет гранит, как где-то горланят чайки и как маленькие автомобили шуршат по мостовой, и он, отгоняющий от нее тучи с бисеринками воды, слушающий ее мысли, любующийся ей. Они просидели так до самого вечера: она успела съесть два апельсина и выпить полбутылки лимонада, а он скормил весь пакетик орешков одной единственной белке, сосчитал количество страниц, которые она прочитала – сто семнадцать – и, как ему показалось, снова был счастлив. Счастлив, даже несмотря на то, что знал: не пройдет и часа, как он снова уйдет и оставит ее одну.
Она выбежала из какой-то арки, промчалась мимо него, даже не заметив. Дождь опешил, задохнулся от ярости и обиды и побежал за ней. Она петляет в улицах, не разбирая дороги, пока не выбирается на мостовую какого-то канала. Затравленным зверем она оглядывается, никого не видит и вцепляется в заборчик. Дождь знает, что она от него в трех домах, что он ей сейчас нужен, как никогда, что надо скорее бежать к ней, спасать, говорить что-то хорошее, нужное… нежное. Но он не может сдвинуться с места. Он медлит: впервые в жизни чего-то боится, впервые в жизни ждет какого-то знака… хоть какого! Но нет, нету, вокруг вообще очень тихо. Набережная словно вымерла: оконные проемы зияют черными рамами и ни одна дверь не ухает, разевая пасть подъезда. Казалось, тишина проглотила эту набережную, как огромный кит проглотил криль. Здесь не осталось ни людей, ни кошек и ни собак, ни птиц. Здесь нет даже уличного шума. Ни-че-го. Дождь слышит немой крик. Бессильные, всемогущие боги!.. Он пробегает три дома быстрее, чем можно сказать: «Прости». Дождь налетает на нее с разбега, отдирая ее руки от ограды, и жадно обнимает, судорожно переводя дух. Он еще не отдышался, еще не понял, что сделал – обнял! – а она уже заходится надсадным плачем впервые влюбленного человека. Дождь гладит ее по голове и говорит какие-то глупые, добрые слова. Замерло время, замерло все на набережной, замерло все в городе, в стране и мире, а они дышат и живут. Он живет жадно и с ужасом, не помня себя от радости и страха, она живет комом плачущей боли, которая неверно отступает, точно отлив. Всхлипы ее становятся реже, а стук сердца ровнее. И ноги ее подкашиваются от невероятной усталости, которая вдруг навалилась на плечи. Она обмякла в его руках и только из-за них устояла. Дождь осторожно опускается с ней на асфальт, сползая по ограде. Как-то получается, что она лежит на его груди – точно котенок, дикий, недоверчивый и прирученный зверь – и почти не плачет, только всхлипывает. Дождь осторожно снимает пальто и укрывает ее, откинув голову. Завиток ограды впивается в его затылок, Дождь устало вздыхает. Что теперь будет? Он осторожно опускает голову и смотрит на нее: ресницы слиплись и слезы выели мокрые дорожи на веснушчатых щеках. Она… спит. Лицо ее, на сколько он может видеть, спокойное и тихое, уже не искаженное гримасой боли. Вот ведь чудак… Почему она не оказалась одной из тех вымирающих счастливиц, что, полюбив в первый раз, несут эту любовь через всю жизнь? Неужели для нее нельзя было найти хорошего человека? Неужели так сложно? Неужели… никого вокруг? Она заворочалась во сне и, чмокнув, затихла. Дождь осторожно поднимает руку с часами. Прошло всего лишь одиннадцать минут. Одиннадцать минут... Не лет, не декад, не веков и не тысячелетий, не каких-нибудь вечностей. Всего лишь одиннадцать минут. Он осторожно поднимает ее на руки, закутывая в свой плащ, и тихо, подворотнями, крадется к ее дому. Мимо него шелестят в китовой тишине деревья, клацают когтями по асфальту бездомные собаки, голуби курлыкают где-то под самыми крышами разноцветно-серых домов, и кошки качают своими хвостами-маятниками, сидя на заборах и капотах машин. Дождь смотрит по сторонам: ее двор тоже в китовой тишине. В китовой тишине и дом, и дома, что рядом, и детская площадка, и даже гаражи. Он смотрит на окна ее квартиры: свет не горит. Ну, хорошо. Хотя он все же предпочитает балкон: Дождь вносит девочку в ее комнату с улицы, через окно, которое податливо ему открывается. Луна осторожно, точно стесняясь, заглядывает к ним в комнатку и кутает все в серебро. Дождь стоит в нерешительности, смотрит по сторонам и упорно пытается думать. Но в голове пусто, мысли ускользают от него, точно он руками пытается ловить рыбу горной реке. Вдруг он слышит, как в замочной скважине поворачивается ключ. Что делать? Что – он кладет ее на кровать, надевая свое пальто – делать? Что делать? Дождь смотрит на нее, тихую, мирную, спящую, как она прижимает к себе бурого старого зайца с большими ушами и переворачивается на другой бок. Из прихожей слышится смех пришедших родителей, и Дождь закрывает окно со стороны улицы. На него тут же наваливается девятибалльный городской шум, и шумовая волна смывает его с карниза, унося на другой конец земного шара.
 Снизу-вверх, поворотом налево, через мертвую петлю и вниз – он смотрит на нее, веселую, растрепавшуюся, счастливую, хохочущую так, что у него захватывает дух. И смех ее звенит, утопая в зелени и гуле работающих машин. Американские горки. До этого свободное падение и детская карусель с лошадками и львами, где играет музыка как будто из той шкатулки, что стоит у нее на окне… Она выходит, шатаясь и хохоча, и Дождь ныряет в очередь: упаси тот, что создал все, и сохрани ее. Их четверо. Она, какая-то рыжеволосая и два паренька. Один из них курчавый, щуплый, с миндалевидным разрезом янтарно-шоколадных глаз. Второй не в пример старше, шире, крепче, на голову или две выше их всех – темно-русый, щетинистый в рыжизну, зеленоглазый. Что она в нем нашла? Вот курчавый достает сигарету, протягивает пачку рыжей – бледные паучьи пальцы выхватывают одну – и протягивает пачку здоровяку. Здоровяк неуклюже вытаскивает сигарету и прикуривает, с улыбкой смотря на нее. Она толкает его локтем в бок и показательно от них уходит, морща нос. Они курят и о чем-то шепчутся, переговариваясь, смотрят на нее и смеются, скорее всего над ней. Пусть! Она разворачивается и спотыкается о взгляд Дождя, который, прячась в очереди, мнет поля серой шляпы. Он вздрогнул и испугался, сердце его ухнуло вниз, до самых пяток, потом взмыло вверх, оно хочет к небу, но застревает в горле, там бьется комом и мешает дышать. Узнает? Мимо пройдет? Сделает вид, что не заметила? Мысли его гудят, наседая друг на друга: еще не успела закончится одна, как другая уже перебегает, наступив на пятки, но и эту сминают новые. Вот – миг! – и она смотрит на него и улыбается, по-домашнему тихо, нежно, ведь они — черт возьми! — как давно они не виделись!.. И она улыбается так, как девушки улыбаются редко, очень, очень редко, слишком красноречиво, и без слов. И он тоже ей улыбается, робко и застенчиво, как будто ему улыбаться впервой. Как хорошо и легко! До этого он будто был в какой-то полуподвальной комнатке, с тяжелым, спертым воздухом. А сейчас его швырнули в горы! И он дуреет от первосортности воздуха, он будто пьян! Опьянен весной и смеющимися глазами, в уголках которых начинают приплясывать солнечные зайцы. А она знала, точно знала, хитрюга, что он здесь! Знала… и совсем на него не злится. Да и за что? Не злится… с ума сойти! Милая, добрая, хорошая... – не злится, показывает ему язык и, посмеиваясь, встает в очередь за сладкой ватой. Боги, глумливые, дурные, бесшабашные! Она стоит рядом с ним и посмеивается, рядом стоит и улыбается! Как легко!.. Она забирает ком ваты на палочке и идет к своим друзьям, а Дождь опускается на скамейку под деревом. Кажется, у него щемит сердце. Может, он слишком стар? Ерунда! Господи, ерунда какая… Дождь смотрит на девчонку. Она смеется, сгибаясь в три погибели, почти плачет от хохота, остановиться не может, и ей вторят трое, тоже смеются и едва не плачут. Отдышавшись, она отрывает ленту сладкой ваты и прикладывает ее к верхней губе: точно старый усатый гном, она дико вращает глазами, что-то говорит не своим голосом и потом смеется. Рыжая тоже что-то придумала и забрала у нее ком ваты. Они с курчавым отворачиваются, отходят от них подальше, перешептываясь. А девчонка все хохочет, и щетинистый в рыжизну смотрит на нее, улыбаясь. Вдруг зеленоглазый не выдержал, наклонился к ней и звонко чмокнул в щеку, а она засмеялась громче, и двое с комом ваты обернулись. Зеленоглазый, точно нашкодивший кот, еле успел отойти от нее и спрятал руки за спину, сверля небо взглядом. А девчонка все смеется, глядя в глаза то рыжей, то курчавому.
Хочу быть счастливой – выводит она на крыле бумажного самолетика и запускает его с крыши. Он ровно и медленно летит, а потом скрывается за углом соседнего дома. Они стоят на крыше второго Гражданского и складывают самолетики. Так чудно… Дождь уже и не помнит, как они в первый раз сюда забрались. Кажется, она что-то лепетала в домофон, что-то вроде почты или забытых ключей, а когда ей открывали, она складывала шоколадку в почтовый ящик. Иногда ее узнавали и даже здоровались, спрашивали, как у нее дела. Иногда какой-нибудь любопытный хотел на нее посмотреть, и тогда Дождь прокрадывался к нему в квартиру, гремел кухонной посудой или ронял книги с полок. А она, выйдя на крышу, смеялась. Выросла… Кажется, прошло всего ничего. И вместе с тем очень много. Десятки, нет, сотни лет. Стала большая, умная, начиталась книжек и теперь не верит словам. Даже на бумаге, даже в письме, которое для нее лично зеленоглазый сочинил и написал на альбомном листе, сложил пополам трижды и упаковал в синий конверт. И подарил с конфетами. Вот ведь дурак. А она все складывает самолетики, стоя на краю крыши, и, выбрав рыжий маркер, выводит «Счастья! Счастья безграничного! Всем!» И запускает самолетик. Этот пикирует в лужу и размокает. Что ж… Она отходит от края, ложится на туристический коврик и смотрит в высокое, серое небо. Дождь любуется ей: совсем взрослая теперь, ходит одна в кино и на выставки, и даже вечерами гуляет одна, но все также боится темноты и, выключая настольную лампу, тут же закрывает глаза. Она смотрит на него и улыбается. Садясь, достает из рюкзака термос с хлебом и колбасой. Из бокового кармашка деловито вытаскивает нож и все нарезает, потом, открутив крышку термоса, делит ее пополам и разливает чай. Дождь садится к ней на коврик, облокачиваясь на старый дымоход, берет чай. Заварила как всегда, когда замышляет что-то: черный с медом и пряностями для глинтвейна. Хорош, всегда хорош, ему очень нравится такой чай. Он выуживает снизу бутерброд и ест колбасой вниз, хотя так не очень-то и удобно. Она тоже прихлебывает чай и тихо думает о чем-то, откинув голову на дымоход. Дождь смотрит на нее, чуть-чуть уставшую, не по-детски уже серьезную, взрослую. Она вдруг вскакивает – гремит железная крыша – и торопливо спускается к самому краю, складывая самолетик, обрывисто пишет «Счастье поджидает тебя за углом :)» и запускает его, тут же поднимаясь на коврик. Дождю интересно, чем вызвано буйство. Он осторожно спускается и, перегибаясь, следит за самолетиком, который, сделав пару кругов, носом разбивается о какого-то незнакомца без шапки. Парень останавливается, трет затылок и смотрит по сторонам. Наконец, обернувшись, находит самолетик и поднимает его. Расправив крыло и прочтя, улыбается, колеблется пару секунд, но срывается и бежит к перекрестку. Там пусто. Он стоит в нерешительности, но потом безудержно смеется и прячет самолетик в нагрудный карман. Дождь тоже складывает самолетик и запускает его, ничего не написав на крыле. Самолетик взмывает вверх и приземляется на соседнюю крышу. Дождь оборачивается на тихие, осторожные шаги: она подходит к нему, встает рядом, складывает последний самолетик и пишет свое заветное, как мантру «Хочу быть счастливой». Не досмотрев, куда он полетит, она собирает рюкзак и уходит.
Он снимает серую шляпу – ветер заиграл в его волосах – качает головой и идет по городу медленно, будто впервые. Он смотрит по сторонам, задирает голову вверх, кланяется маскаронам, придерживая шляпу, рассматривает занавески в окнах и потолки. Проходя мимо Биржи, он едва улыбнулся – у Посейдона на руке не хватает безымянного пальца: это чтоб не женился? когда, интересно, придумали? и кто? а у коней уж больно смешные морды. Дождь доходит до середины моста и останавливается. Он всматривается вдаль, в подъемные краны, в дома и корабли, что у горизонта кажутся совсем крошечными. Все-таки это необычный город… Удивительный, сказочный город. Почему? Неужели все из-за нее? Неужели околдовала? Свила невидимые нити из шерсти солнечных зайчиков и опутала? Привязала к себе и к городу чем-то, что покрепче стального троса и понадежнее египетских пирамид? Но он ведь любил этот город и раньше, что-то манило его сюда, и сердце, в конце концов, не ей подарено, а похоронено под одним из мостов. Но что тогда?.. Он не знает, у него в который раз нету слов. Нет ни слов, ни ее в городе. Только пустота, он и тучи, и нескончаемые реки людей и машин, которые куда-то спешат. А она в каком-то южном солнечном городе смеется и ест ананасы, фотографирует архитектуру и пишет стихи в свой красный блокнот. Она вернется скоро, через три вечные недели, и он встретит ее хмурым ноябрьским небом и шелестящим дождем.
Зима отбушевала, сдалась весне, и теперь она правит бал. Вся зелень буйствует, вырываясь из недр, хочет показать себя миру и солнцу. Почки набухают и почти тут же лопаются со звоном, освобождая нежные, зеленые листочки. А листочки эти растут и пытаются шуметь, когда мимо пробегает ветер. Как хорошо! Ветер теперь не морозный и совсем не колючий, еще прохладный, но уже ласковый как мартовский кот. Дождь ждет ее на пересечении Невского и Грибоедова, где продают кукурузу и экскурсии на катерках. Она еще только поднимается на эскалаторе… Всего пару минут, и он увидит ее. Наверное, улыбающуюся, чуточку смешную, но уже совсем взрослую, снова полюбившую юбки и платья. С ума сойти! Столько всего изменилось, сколько еще изменится… И столько всего все-таки осталось неизменным. Дождь смотрит на вечно спешащих людей, разглядывает их, зная, что все равно не запомнит. Что-то заставляет его обернуться. Ну конечно! Она выходит из метро – красивая, робкая, в голубом платьишке с белесыми ласточками – останавливается на переходе, поднимает взгляд мельком и, смущенная, разглядывая асфальт, заправляет за ухо прядь выскользнувших волос. Многоликая толпа за ее спиной волнуется и выносит ее вперед еще на красный сигнал светофора. Она поднимает голову, смотрит в глаза, губы ее растягиваются в улыбке, она почти смеется, уже бежит. Затертые до неприличия ботинки звонко бьются о мостовую, она бежит ему на встречу, счастливая, летящая, настоящая, и пробегает… мимо. Сквозь него. Как будто он – пустотелое нечто. Как будто нет его вовсе… Черт возьми, что же это?.. Он ощупывает свою грудь, сплетение ребер под кожей, а тут, справа, гулко, бессмысленно ухает сердце. Что же это? Он оборачивается, а мир предательски плывет соленым морем. Господи черт возьми… Что же это? Он видит ее, какого-то незнакомца с букетом отвратительно белых полевых ромашек. Она обнимает незнакомца, и тот ее обнимает в ответ, прижимает сильнее и утыкается лицом в шею и волосы. Господи черт возьми… У него нет сил, щеки становятся предательски мокрыми – может быть, идет дождь? – он закрывает глаза, с болью переводит дыхание. Новый, судорожный вдох, и новый, не менее судорожный выдох. Как же так, господи прости… Он все еще трет свою грудь, но пальцы чувствуют кожу, ключицы, ребра, ткань рубашки и пальто. Цел. А внутри у него, кажется, что-то разбито. Чего-то не хватает, какой-то механизм поврежден. Он открывает глаза и видит все еще плывущие в соленом море, но уже различимые силуэты людей. Он смотрит туда, где пару мгновений стояли они, но там… никого. Пустота. Дождь оборачивается, ищет ее взглядом. И не может найти.

В Питере идет дождь, и настроение у него скверное. Все катится к черту… Пусть все катится к черту!.. Дождь всматривается в хмурые лица, в дуги бровей и черноту ресниц, в россыпь веснушек, в линии скул, пухлость и впалость щек. Черт возьми… Дождь бредет по закоулкам и загогулинам парковых аллей, Дождь шелестит по проспектам, улицам, переулкам, Дождь заходит в подворотни, выныривая во дворах-колодцах – он знает каждый дом и все выщербины, сколы и трещины, он выучил все назубок: где сколько кошек, во сколько и почему кто-то кормит бездомных собак, когда открывают окна, выглядывают на улицу и выходят на крыши, во сколько обычно кто-то где-то ложится спать. В тридцать пятом, на Литейном – четыре кошки и два кота, пять из них домашние, а уличный огненно-рыж и смел. На Галерной, в шестнадцатом – серый одноухий бездомный пес. Около какого-то безымянного переулка по воскресеньям кто-то кормит всех обездоленных, хмурых и седовласых от пыли. Кто-то каждый четверг смотрит закаты с крыши на двадцатой Фонтанке. По пятницам на Почтамтской восемнадцать не спят до субботы, а в понедельник встают с охотой и смехом: их двое, и они часто не спят до утра. Черт возьми… Дождь силится узнать хотя бы кого-то. Хоть кто-нибудь! Но тщетно. Все лица для него сливаются в единую мешанину: чем дольше он всматривается в мимопрохожего, тем мутнее становятся его черты. Черт возьми… Почему?! Увидеть бы хоть раз, хоть на мгновение взмаха колибриного крыла, хоть мимолетно: и убедиться, что это настоящее, безграничное, вечное... Господи прости, хоть раз.


Рецензии
Заворожили. Прочитала вчера на одном дыхании. Очень понравился образ Дождя, я как-то так его и вижу. Спасибо!

Марион Элвик   03.04.2017 15:44     Заявить о нарушении