C 22:00 до 01:00 на сайте ведутся технические работы, все тексты доступны для чтения, новые публикации временно не осуществляются

Батюшков в любви и ненависти

          Батюшков в любви и ненависти

            И роковое душ слиянье и поединок роковой...:


       Поэтические натуры переносят неудачи в любви гораздо тяжелее, нежели люди обычные. Тому немало примеров. Это связано, прежде всего, с тем, что в такие моменты, когда сердце поэта раскрывается для сильного, всепобеждающего чувства, эмоции бьют через край. А мечты! Мечты наполняют всё существо, мечты зовут в заоблачные дали, туда, где, кажется и находится то, что люди назвали раем. Рай отношений с возлюбленной, с той, без которой уже и жизнь не жизнь.
       Стихотворные строки складываются сами собой. И что это строки! В них восторг…. Достаточно вспомнить классическое, неповторимое Пушкинское «Я помню чудно мгновенье…». Или восхитительное Алексея Толстого «Средь шумного бала, случайно…».
      Ну как не вспомнить Тютчева…

Любовь, любовь – гласит преданье –
Союз души с душой родной –
Их соединенье, сочетанье,
И роковое их слиянье.
И... поединок роковой...:

      Вот этот «поединок роковой» оказывается ближе других поэтических строк поэтов-лириков к любовной поэзии Константина Николаевича Батюшкова (1787-1855).
        В 1817 или 1818 году поэт написал душераздирающее стихотворение, которое отразило его душевное и физическое состояние.

Изнемогает жизнь в груди моей остылой;
Конец борению; увы, всему конец!
Киприда и Эрот, мучители сердец!
Услышьте голос мой последний и унылый.
Я вяну и ещё мучения терплю:
      Полмёртвый, но сгораю.
Я вяну, но ещё так пламенно люблю
   И без надежды умираю!
   Так, жертву обхватив кругом,
На алтаре огонь бледнеет, умирает
   И, вспыхнув ярче пред концом,
      На пепле погасает.

       И как точно показано, сутью его жизни стали фразы: «вяну, но… пламенно люблю» и «без надежды умираю».
       Правда, прожил после этого стихотворения поэт ещё долго. Он умер – 7 июля 1855 не от основного своего заболевания, а от тифа. Но какая это была жизнь… Уже и не жизнь вовсе….
    Недаром Александр Сергеевич Пушкин, навестив Батюшкова, чей поэтический дар почитал, с состраданием отозвался о состоянии поэта и написал душераздирающие строки…

Не дай мне Бог сойти с ума.
Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был не рад:

Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в тёмный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грёз.

И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
В пустые небеса;
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса.

Да вот беда: сойди с ума,
И страшен будешь как чума,
Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку как зверька
Дразнить тебя придут.

А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров –
А крик товарищей моих
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.

      Судьба не баловала поэта счастливыми любовными отношениями с представительницами прекрасного пола. Суровой оказалась жизнь. И редко можно встретить в его творчестве стихи, в которых бы присутствовали радостные нотками. Конечно, представителю философской лирики, коим считали Батюшкова литературоведы, и не могут быть свойственны весёлые, беззаботные стихи. И всё, отчего так много грусти, так много безысходности?
       Разгадку этой тайны нужно искать в биографии поэта, в его жизни. Казалось бы, родословная обычна для русского дворянина. Старинный род, в котором семьи имели не как ныне, максимум двух-трёх детей. Константин Николаевич Батюшков был пятым ребёнком и первым сыном. В роду было немало знаменитостей. Правда в официальной биографии упоминается, что на отца поэта, вероятнее всего, повлияла весьма неприятная история, происшедшая с его дядей, Ильёй Андреевичем Батюшковым, и отразившаяся дедушке поэта, Льве Андреевиче.
       Эта история заслуживает того, чтобы на ней остановиться, поскольку она имеет некоторое отношение к тому, что произошло с поэтом не только в плане его физического здоровья, но и здоровья духовного. В годы, к которым относится приведённое в начале очерк стихотворение, поэт вольно или невольно – скорее всё-таки, невольно, а в силу поразившей его жестокой душевной болезни, стал клеветником замечательного русского военачальника, героя Отечественной войны 1812 года, Николая Николаевича Раевского. Того Раевского, подвиг которого под Салтановкой в июле 1812 года, вызвал восхищение многих выдающихся русских людей, а в их числе и Александра Сергеевича Пушкина. Того Раевского, который был «в Смоленске щит – в Париже меч России». Того Раевского, про которого Наполеон сказал, что этот генерал сделан из материала, из которого делаются маршалы. Того Раевского, именем которого названа героическая артиллерийская батарея на Курганной высоте Бородинского поля. Того Раевского, который на предложение императора пожаловать ему графский или даже княжеский титул, ответил: «Титулов мне не надо. Я – Раевский!»
      И вот именно Батюшков, увы, как выясняется теперь, на радость нынешних ниспровергателей русской славы и поборников людоедской директивы СНБ США, известной, как директива Аллена Даллеса, первым бросил камень в непревзойдённый подвиг Николая Николаевича Раевского и славных его сыновей Александра и Николая. Но об этом несколько дальше.
       А пока надо сказать, что извиняет поэта лишь то, что выдумал он будто никакого подвига не было, не по злому умысла, а потому что лютая его душевная болезнь сопровождалась галлюцинациями. Что только не виделось ему в период приступов.
       Обратим внимание на строки из Пушкинского стихотворения… «Я пел бы в пламенном бреду, Я забывался бы в чаду…»
        Да, образно говоря, петь в бреду, может не только поэт. Вот здесь впору с этой точки зрения рассмотреть наследственность поэта Константина Батюшкова…
       Известно, что душевные заболевания, подобные таким, что было у Константина Батюшкова, чаще всего наследственные, причём проявляться они могли на протяжении многих поколений. К примеру, в деле ободном из заговоров против Императрицы Екатерины II в первые годы её правления, фигурирует дядя отца поэта, Илья Андреевич Батюшков. В деле брат его отца Илья Андреевич Батюшков прославился очень своеобразно: в 1769 году он стал одним из главных участников несостоявшегося "заговора" против императрицы Екатерины II. В некоторых материалах следствия указывалось, что отставной корнет Илья Андреевич Батюшков был «в уме повреждённым». Да собственно до то, что он затеял, вряд ли мог додуматься человек в здравом уме.
       Покинув службу, что вполне дозволялось неумным указом Петра III о вольности дворянству, «отставной корнет Илья Батюшков» поселился в небольшой своей усадьбе Тахани Устюжно-Железопольского уезда на Вологодчине по соседству с подпоручиком Ипполитом Александровичем Опочининым, состоявшем адъютантом у своего родного отца генерал-майора А.В. Опочинина.
       И вот отставной корнет стал изо дня в день убеждать Опочинина, что он вовсе не сын своего отца, а отдан был ему на воспитание, чтобы скрыть грех Императрицы Елизаветы Петровны, что на самом деле молодой Опочинин является сыном Елизаветы Петровны от английского короля. А страшную эту тайну сообщила корнету Батюшкову его бабка перед самой своей смертью.
        Как уж в такое можно было поверить, сказать трудно. Только ведь Опочинин поверил. Мало того, стал о том рассказывать в Калуге, где находился по делам службы.
        Уж кто бы более «в повреждённом уме» рассказчик или слушатель, сказать трудно, только летом 1769 года Опочинин заявил лекарю 2-го Нарвского батальона Алексею Лебедеву:
       – Пропадает наша Россия, да и пропадёт, потому что Екатерина хочет государство та разделить на три части Орловым.
     Ну, прямо времена удельных княжеств настают! Разумеется, лекарь не поверил бредням, но на заметку взял, потому что Опочинин болтать крамолу не прекращал и далее.
       А тот болтал и болтал, и трудно уже было сказать, со слов ли отставного корнета, или из своих выдумок. Ротмистру Толстому заявил, что Императрица собирается сделать Григория Орлова Астраханским князем.
        Глупости, нет ли, но лекарь предпочёл сообщить о них по команде, почувствовав, что иначе и сам в сообщники угодить может, слушая бред этот.
       А у Ильи Батюшков, у которого явно повреждение ума прогрессировало, в своём селе Тухани Устюжно-Железопольского уезда, едва туда приезжал в гости сосед его Опочинин, сообщал всё новые и новые ужасы, которые ожидали Россию.
        Интересно, что в деле о заговоре фигурируют конкретные имена и фамилии тех, в присутствии кого эти разговоры велись. Тут и племянник Батюшкова унтер-офицер лейб-гвардии Измайловского полка Николай Львович, (в будущем отец поэта) и отставной майор Иван Фёдорович Патрикеев:
        Все они слушали крамольные речи о коварных делах Государыни. Тут уж не одними фантазиями повреждённого умом человека пахло. Как расценить россказни о том, что Государыня, «слюбясь с Орловым, отняла престол у Петра III», а потом повелела убить его в Ораниенбауме. Почему то не в Ропше. Клеветники, выдумавшие, что сверженный император был убит по приказу Екатерины II, обычно называют Ропшу. Ну и о планах далее по убийству, якобы, великого князя Павла. И конечно во всех этих выдумках, речь шла о том, что Императрица собирается выйти замуж за Орлова. При этом упоминалось о сыне и дочери Екатерины и Орлова. Кто-то умно воспользовался «повреждением умом» Батюшкова. Ну а в том, что повреждение это действительно было, видно из рассказов Батюшкова. Правда, современный читатель может удивиться, мол, ну и что здесь такого? Ныне по телеку и не такие невероятные бредни услышать можно и о великом нашем прошлом и о трудно, боевом настоящем. Что ж, все авторы бредней умом повреждены? Скорее, совесть повреждена у них – расскажут всё, что только угодно – лишь бы деньги платили.
        Кто-то явно поставлял сведения Батюшкову. Иначе, откуда бы ему знать, сидя в глухой деревушке, что отставлен от великого князя любимый его учитель Семён Андреевич Порошин. И действительно, Порошин в феврале 1766 года был отправлен в отставку, но сделано это было стараниями воспитателя Никиты Панина. Место Порошина занял князь Иван Сергеевич Барятинский, который в 1767 года женился на принцессе Екатерине Петровне Гольштейн-Бек. Учителем же после того только числился.
       Известно было отставному корнету даже то, что и женитьба Никиты Ивановича Панина расстроилась, потому что помешала смерть невесты. Так ведь действительно невеста воспитателя великого князя графиня Анна Петровна Шереметева умерла от оспы в мае 1768 года.
         Конечно, от болтовни до заговора дистанция огромного масштаба. Но ведь и болтовня болтовне рознь. Императрице доложили, что отставной корнет Батюшков находятся явно «в повреждении ума», но ведь зачастую он говорит такое, что никак ему не может быть ведомо.
         Первым арестовали поручика Опочинина. Он на допросе в Тайной экспедиции сразу же показал, что сообщил ему, кто он и чьим сыном является, отставной корнет Батюшков, бывший его сослуживец, а ныне помещик на Вологодчине. Сообщил также, что Батюшков возглавляет заговор. Заговорщики, якобы, планируют в конце года напасть на Зимний дворец, «перестрелять и переколоть» окружение Императрицы, а её сбросить престола, чтобы возвести на него законного наследника Павла Петровича.
        Итак, признанный «вошедшим во умоисступление от пьянства», Илья Батюшков, сошёл со сцены. Но и его племянник, будущий отец поэта Константина Батюшкова Николай Львович Батюшков, хоть и было ему всего пятнадцать лет от роду, не избежал наказания за то, что слушал «злодейственные слова», как именовался в документах бред сумасшедшего. Записанный, по обычаям ещё елизаветинского времени в лейб-гвардии Измайловский полк, он «проходил» службу на «домашнем коште». Но после дела о заговоре был немедленно изгнан из гвардии.
        Биографы полагают, что на отца поэта наложило отпечаток это наказание, которое он полагал незаслуженным, чем и вызвана его общепризнанная неуравновешенность в поведении. Так или не так, но всё же отметим и этот момент в характере отца поэта. Во всяком случае, в роду Константина Батюшкова по отцовской линии, пусть и не столь явно, как по линии материнской, но наблюдались признаки душевной болезни.
      
      Ну а со стороны матери, и ещё печальнее… У Александры Григорьевны Батюшковой, урождённой Бердяевой, болезнь проявилась, когда Константину исполнилось 6 лет. Она умерла в 1795 году, а вскоре стало известно, что болезнь поразила и старшую сестру будущего поэта, Александру (1785-1841), третью по старшинству дочь Батюшковых.
       Но у самого Константина, как казалось поначалу, со здоровьем всё было нормально. После смерти матери он был отдан в 1797 году в частный пансион, где серьёзно занимался русской словесностью, а, освоив французский язык, сделал перевод похвального слова митрополита Платона по случаю коронации Александра I. Перевод вышел отдельной брошюрой. Изучил он в пансионе также итальянский и немецкий языки.
       Многие болезни, а особенно душевные, провоцируются обычно какими-то жизненными потрясениями.
       Что же за потрясения были в жизни Батюшкова?
       В 1805 году началась литературная деятельность. Из-под пера поэта вышли и были опубликованы «Послание к стихам моим», эпиграммы «Послание к Хлое», «К Филисе». Но в 1807 году поэт записался в народное ополчения, где был назначен сотенным начальником милиционного батальона и прибыл на театр военных действий русско-прусско-французской войны 1806-1807 годов.
       В битве при Гейльсберге 29 мая 1807 года Батюшков был серьёзно ранен, причём в своих воспоминаниях дипломат и религиозный писатель Александр Скарлатович Стурдза (1791-1854) писал, что поэта «вынесли полумертвого из груды убитых и раненых товарищей». Для излечения направили в Ригу. В официальных документах была отмечена «отменная храбрость» губернского секретаря Батюшкова.
        Сам Батюшков об этом времени в прошении на имя Императора писал:
       «Всемилостивейший Государь!
       Осмеливаюсь просить Ваше Императорское Величество обратить милостивое внимание на просьбу, которую повергаю к священным стопам Вашим.
       Употребив себя с молодых моих лет на службу Вам и Отечеству, желаю посвятить и остаток жизни деятельности, достойной гражданина. В 1805 году я поступил в штатскую службу секретарем при попечителе Московского учебного округа, тайном советнике Муравьеве. В 1806 году, в чине губернского секретаря, перешел я в батальон санкт-петербургских стрелков, под начальством полковника Веревкина находился в двух частных сражениях под Гутштатом и в генеральном под Гейльсбергом, где ранен тяжело в ногу пулею навылет. В том же году всемилостивейше переведён в лейб-гвардии егерский полк и с батальоном оного, в 1808 и 1809 годах, был в Финляндии в двух сражениях при Иденсальми и в Аландской экспедиции. По окончании кампании болезнь заставила меня взять отставку…»
        Что касается ранения, то он в июне 1807 года сообщал о нём поэту Н.И. Гнедичу из Риги, где находился на излечении:
      «Любезный друг! Я жив. Каким образом – Богу известно. Ранен тяжело в ногу навылет пулею в верхнюю часть ляжки и в зад. Рана глубиною в 2 четверти, но не опасна, ибо кость, как говорят, не тронута, а как? – опять не знаю...»
       Батюшков просил оставить его в службе после расформировании ополчения. Часть ополчения, хорошо проявившая себе боях, была переформирована в Лейб-гвардии Егерский полк. Батюшков добился назначения в полк прапорщиком.
       Болезнь, хлопоты за материнское наследство, другие неурядицы, неизбежные в жизни, видимо, дали толчок для наследственной болезни, первые проявления которой обнаружились в 1808 году.
       Впечатлительный по натуре, он вдруг почувствовал, что всё чаще у него происходят галлюцинации, которые начинают тревожить его всё более.          
       Батюшков делился с Гнедичем своими тревогами: «если я проживу еще лет десять, то, наверное, сойду с ума».
       Человеком Батюшков был незаурядным. А.С. Стурдза вспоминал о нём:
      «Кроткая, миловидная наружность Батюшкова согласовалась с неподражаемым благозвучием его стихов, с приятностию его плавной и умной прозы. Он был моложав, часто застенчив, сладкоречив; в мягком голосе и в живой, но кроткой беседе его слышался как бы тихий отголосок внутреннего пения. Однако под приятною оболочкою таилась ретивая, пылкая душа, снедаемая честолюбием».
      Но только ли жизненные неурядицы и тяжёлое ранение выбели из колеи?
      
                «И вздохи страстные, и сила милых слов»

      Потрясла поэта несчастная любовь, которая, возможно, несчастной стала в силу его неординарного характера.
      Во время двухмесячного лечения в Риге он влюбился в дочь местного купца Мюгеля, Эмилию; продолжения роман не имел и подробности его неизвестны, но остались лишь два стихотворения Батюшкова – «Выздоровление» и «Воспоминания 1807 года», которые проливают свет на страдания поэта, которые вполне могли привести к потрясениям его чрезвычайно впечатлительной натуры.
       В стихотворении «Выздоровление» он прямо говорит о своих страданиях:

Как ландыш под серпом убийственным жнеца
Склоняет голову и вянет,
Так я в болезни ждал безвременно конца
И думал: парки час настанет.

Уж очи покрывал Эреба мрак густой,
Уж сердце медленнее билось:
Я вянул, исчезал, и жизни молодой,
Казалось, солнце закатилось.

Но ты приближилась, о жизнь души моей,
И алых уст твоих дыханье,
И слёзы пламенем сверкающих очей,
И поцелуев сочетанье,

И вздохи страстные, и сила милых слов
Меня из области печали –
От Орковых полей, от Леты берегов –
Для сладострастия призвали.

Ты снова жизнь даёшь; она твой дар благой,
Тобой дышать до гроба стану.
Мне сладок будет час и муки роковой:
Я от любви теперь увяну.

        Видный исследователь истории русской литературы, действительный член Петербургской Академии наук Леонид Николаевич Майков (1839-1900) в книге «Батюшков, его жизнь и сочинения» рассказал:
       «Пребывание в Риге получило в жизни Константина Николаевича важное значение. Живя в «мирном семействе» Мюгеля, он сблизился с его прекрасною дочерью и горячо полюбил её. Любовь эта совпала с днями его выздоровления:

Ты, Геба юная, лилейною рукой
Сосуд мне подала: «Пей здравье и любовь!»
Тогда, казалося, сама природа вновь
Со мною воскресала
И новой зеленью венчала
Долины, холмы и леса.
Я помню утро то, как слабою рукою,
Склонясь на костыли, поддержанный тобою,
Я в первый раз узрел цветы и древеса...
Какое счастие с весной воскреснуть ясной!
(В глазах любви ещё прелестнее весна.)
Я, восхищен природой красной,
Сказал Эмилии: «Ты видишь, как она,
Расторгнув зимний мраз, с весною оживает,
С ручьем шумит в лугах и с розой расцветает;
Что б было без весны?.. Подобно так и я
На утре дней моих увял бы без тебя!»
Тут, грудь кропя горячими слезами,
Соединив уста с устами,
Всю чашу радостей мы выпили до дна1.

       «Итак, любовь поэта была встречена взаимностью, – читаем далее у Л.Н. Майкова: – Он насладился первыми порывами чувства; оно освежило ему душу, но не принесло полного счастья. Самые условия, в которых возникла эта любовь, делали почти неосуществимым брак его с девицею Мюгель: будущность юноши ничем не была обеспечена, средства ограничены; притом же он мог сомневаться в согласии своих родных на брак, который вполне оторвал бы его от семейной среды. Тем не менее, увлечённый своим чувством, он медлил покидать Ригу. Он ещё был там 12 июля…. Как бы то ни было, но в исходе июля, когда Батюшков, оплакиваемый семейством Мюгель, должен был решиться оставить, наконец, Ригу, он отправился… прямо в деревню, где ожидали его отец и сестры…»   

       О Риге Батюшков не раз ещё вспоминал в своём творчестве, причём, воспоминания касались его неудачной любви…

Обетованный край, где ветреный Амур
Прелестным личиком любезный пол дарует,
Под дымкой на груди лилеи образует,
Какими б и у нас гордилась красота,
Вливает томный огнь и в очи, и в уста,
А в сердце юное – любви прямое чувство!
Счастливые места, где нравиться искусство
Не нужно для мужей,
Сидящих с трубками вкруг угольных огней
За сыром выписным, за Гамбургским журналом,
Меж тем как жёны их, смеясь под опахалом,
 «Люблю, люблю тебя!» пришельцу говорят
И руку жмут коварными перстами.

      Но это было позже, когда боль от вынужденного разрыва с любимой прошла. Ведь случались позднее и другие увлечения.
       Л.Н. Майков рассказал в книге:
       «Уезжая из Риги, Батюшков мечтал провести «несколько месяцев в гостеприимной тени отеческого крова»… с сердцем, полным любовью, он отправился в Даниловское, вероятно имея намерение возбудить вопрос о женитьбе. Но вместо радостей в родной семье встретил его ряд неожиданных огорчений. Поступление его в военную службу без отцовского согласия едва ли было одобрено Николаем Львовичем; насчёт молодого человека были пущены в ход какие-то клеветы или сплетни, вероятно с целью поссорить его с родными. Но главное, Николай Львович, несмотря на свой зрелый возраст, задумал жениться вторично: в 1807 году состоялся его второй брак. Это семейное событие послужило поводом к заметному охлаждению между отцом и его детьми от первого брака: с тех пор Константин Николаевич стал реже видаться с Николаем Львовичем, а незамужние дочери, Александра и Варвара, оставили родительский дом и переселились в имение, которое досталось им, вместе с братом, от матери, в сельцо Хантоново. Словом, в семействе Батюшковых произошли несогласия, которые отозвались неблагоприятно и на материальном благосостоянии его членов. При таких обстоятельствах пребывание в деревне утрачивало для Константина Николаевича всякую привлекательность, и он уехал оттуда, унося с собою одни тяжёлые впечатления. После светлой, беззаботной юности судьба сразу подготовила ему несколько ударов; удовлетворение потребности его сердца превратилось в неосуществимую мечту, и нерасцветшая любовь затаилась в его душе как тяжёлое горе».

                «Если… проживу ещё десять лет, то сойду с ума!»

        Несмотря на неудовольствие отца, поэт остался в службе. Чем было вызвано это неудовольствием? Обидой ли за собственную отставку, или, может, всё-таки опасениями за состояние здоровья? Уж кому как не отцу было видно, что наследственность матери даёт о себе знать.
        Л.Н. Майков отметил, что опасения за здоровье не были случайными. И, конечно же, не могло не повлиять на эти обстоятельства то, что ладно бы уж безответная, а то ведь взаимная любовь не имела никаких перспектив. 
        В указанной выше книге читаем:
        «По возвращении Константина Николаевича в Петербург его постигла тяжкая болезнь, и в то время, когда молодой поэт, по его словам всеми оставленный, приближался к смерти, он имел счастье привлечь к себе заботливость со стороны человека, который до сих пор не входил в интересы его частной жизни: Оленин взял его на своё попечение; вечно занятой, он целые вечера просиживал у постели больного и предупреждал его желания… В этот тяжелый год скорбей душевных и телесных общество Оленина и его гостеприимной семьи вообще составляло лучшую и, может быть, единственную отраду для Константина Николаевича».
       Конечно, доброе отношение друзей, «душевного» общества Олениных, способствовало тому, что болезнь отступила. Л.Н. Майков писал о наступлении выздоровления. Вряд ли. Скорее это была ремиссия. Ведь известно из биографических данных, что уже в 1807 году у Батюшкова нарастали галлюцинации, что виделось ему, порою, всякое, ужасное, что выбивало надолго из колеи.
      Тем не менее, улучшение состояния, считалось выздоровлением, да и сам Батюшков стремился убедить окружающих в своём хорошем самочувствии, чтобы остаться в службе военной.
      А тут грянула русско-шведская война 1808-1809 годов.
      Был направлен на театр военных действий и «батальон гвардейских егерей, где Батюшков состоял в должности адъютанта». Командовал батальоном полковник Андрей Петрович Турчанинов.
       А после войны – прилив вдохновения, но вдохновения, как считает Батюшков, мало. Нужна учёба:
       «Хочу учиться и делаю исполинские успехи, – пишет он Гнедичу. – Стихи свои переправил так, что самому любо. Вроде бы эти стихи – в  самом деле упражнения на готовые темы, заимствованные у древних – Эпикура и Горация: «Живи незаметно», «Выбирай золотую середину»:

Пускай, кто честолюбьем болен,
Бросает с Марсом огнь и гром,
Но я – безвестностью доволен
И счастлив в уголку простом.
Как гость, весельем пресыщенный,
Роскошный покидает пир,
Так я, любовью упоенный,
Покину равнодушно мир!
               
      Потеря любимого дяди и сестры накладывает отпечаток на Батюшкова. Он отправляется в деревню, где жили его сёстры Александра и Варвара. Господский дом их был, по его словам, «и ветх, и дурен, и опасен». Ну и, конечно, сад, птичий двор, словом всё обычное сельское хозяйство встретило поэта и несколько отвлекло от суетных мирских забот.
      Батюшковы к тому времени уже сильно обеднели. Л.Н. Майков отметил, что «именье закладывалось и перезакладывалось; порою приходилось продавать землю по клочкам». Батюшков не был способен хозяйствовать и писал о себе Гнедичу,  применяя, как отметил Л.Н. Майков, к себе слова Мирабо: «Если б я строил мельницы, пивоварни, продавал, обманывал... то верно б прослыл честным и притом деятельным человеком»
         Л.Н. Майков рассказал в книге о сельской жизни поэта:
         «Именье Батюшковых находилось в глухой стороне. Их уездный город был в то время не лучше иного села, а до ближайшего губернского считалось более ста верст; да Батюшков и не любил Вологды, и называл её болотом; притом же сношения с нею были не часты, и такие обиходные предметы, как, например, турецкий табак и почтовую бумагу, приходилось выписывать из Петербурга. Соседей у владельцев Хантонова было немного, а те, какие были, отличались уже слишком провинциальным отпечатком…    
       Воспитанный в столице, где он вращался в самой образованной среде, наш поэт никак не умел примириться с деревенскою обстановкой и скоро соскучился в сельском уединении. С наступлением осени жизнь в деревне стала казаться ему чем-то вроде одиночного заключения; уже в сентябре 1809 года он начинает в письмах к Гнедичу жаловаться на овладевающее им уныние. «Если б ты знал, – пишет он своему другу, – что здесь время за вещь, что крылья его свинцовые, что убить его нечего… Если б ты знал, как мне скучно! Я теперь-то чувствую, что дарованию нужно побуждение и одобрение; беда, если самолюбие заснет, а у меня вздремало. Я становлюсь в тягость себе и ни к чему не способен».
       Наверное, и Пушкину в своё время в Михайловском было не так уж и веселее. Но у него была великая сказочница-няня Арина Родионовна, да ещё рядом весёлое Тригорское. Ну а затем и «крепостная любовь». Но главное, не было предрасположенности к болезни, которая сидела в засаде – и тут как тут проявлялась, когда Батюшкова одолевали «припадки умственной апатии», которые, по словам Майкова, он объяснял в себе «ранними несчастиями и опытностью».
       Л.Н. Майков делится далее философскими размышлениями:
       «Двадцатидвухлетний молодой человек обладал, конечно, лишь скудным запасом жизненного опыта, да и самые несчастия его были не из числа тех непоправимых житейских неудач, которые способны убить всякую энергию личности…. Дело проще объясняется раздражительною впечатлительностью нашего поэта. Как бы оттенок каприза слышится в новых жалобах его в одном из ноябрьских писем: «Право, жить скучно; ничто не утешает. Время летит то скоро, то тихо; зла более, нежели добра; глупости более, нежели ума; да что и в уме?.. В доме у меня так тихо; собака дремлет у ног моих, глядя на огонь в печке; сестра в других комнатах перечитывает, я думаю, старые письма... Я сто раз брал книгу, и книга падала из рук. Мне не грустно, не скучно, а чувствую что-то необыкновенное, какую-то душевную пустоту...». Но даже если бы мы хотели счесть эти слова выражением одного малодушия, мы не вправе отказать в сочувствии тому, кто их написал: они вылились из-под пера его с полною искренностью минутного настроения, и им предшествует горькое восклицание, получившее роковой смысл в устах поэта: «Если я проживу ещё десять лет, то сойду с ума!»
       Не слишком скрасил жизнь и короткий роман с крепостной девушкой, Домной. О нём практически ничего не известно, да и не завершился он такими последствиями, как крепостной роман Пушкина.
 
         Описывает Л.Н. Майков и неявные приступы душевной болезни, которые поэт, конечно, стремился объяснять как-то иначе. Он не сдавался, он боролся:
         «До каких сильных потрясений доводила Батюшкова в деревенском одиночестве его почти болезненная впечатлительность, свидетельствует следующий его рассказ в одном из писем к Гнедичу: «Недавно я читал Державина: «Описание Потёмкинского праздника». Тишина, безмолвие ночи, сильное устремление мыслей, поражённое воображение, все это произвело чудесное действие. Я вдруг увидел пред собою людей, толпу людей, свечки, апельсины, бриллианты, царицу, Потёмкина, рыб и Бог знает чего не увидел: так был поражён мною прочитанным. Вне себя побежал к сестре... «Что с тобой?»... «Оно, они!»... «Перекрестись, голубчик!» Тут-то я насилу опомнился...».
       Но этот же характерный рассказ свидетельствует и о том, что при всей тоске, которую испытывал Батюшков вдали от людей своего петербургского круга, он и в деревенской глуши не утрачивал нисколько тех интересов, которыми жил в столице. В том же письме он рассказывал далее: «Это описание сильно врезалось в мою память! Какие стихи! Прочитай, прочитай, Бога ради, со вниманием: ничем никогда я так поражен не был!»
        Далее Майков отметил:
        «Оторванный от литературного мира, Батюшков и в деревне продолжал жить почти исключительно жизнью этого мира: все тогдашние письма его к Гнедичу наполнены вопросами о литературных новостях и собственными его замечаниями по этому предмету. Но что ещё важнее и чего, быть может, наш поэт не хотел признавать в периоды уныния, – удаление от рассеяний столицы, от суеты и мелких дрязг литературных кружков подействовало благотворно на его развитие и творчество. В своём одиночестве Батюшков, несмотря даже на посещавшие его болести, отдался умственному труду с большим постоянством, чем было доселе; не в чужом поощрении, а в самом себе нашёл он теперь силу и охоту трудиться, и это внутреннее возбуждение не замедлило оказать свое живительное действие на его дарование: образ мыслей его приобретает заметную определённость, а творческая способность зреет почти до полноты своих сил…».

               «Ни дружбы, ни любви, ни песней муз прелестных…»

       В конце 1812 года, в Петербурге, куда поэт приехал, узнав, что адъютант генералу Бахметеву более не требуется по причине тяжёлого ранения, он, побывав в гостях у Алексея Николаевича Оленина, известного историка, археолога и художника, и влюбился девицу Анну Фёдоровну Фурман (1791–1850), которая воспитывалась в Оленинской семье.
        Казалось бы, он встретил ответное чувство, отношения развивались и поэт сделал предложение, но потом вдруг отказался от брака.
         Екатерина Фёдоровна Муравьёва, мать будущего декабриста, на глазах которой протекал роман, была крайне удивлена этим отказом, и Батюшков объяснил ей: «Не иметь отвращения и любить – большая разница. Кто любит, тот горд». Просто он узнал, что  Анна Фурман согласилась стать его женой и
готова была идти замуж не по взаимному чувству, а потому что её хотели выдать за него Оленины, благоволившие к нему.

      Свадьба не состоялась. Не было взаимности, а была лишь покорность чужой воле. Батюшков это понял.
      Свои сомнения он объяснил единственный раз, годом позже, в письме к Е. Ф. Муравьевой:
       «...Важнейшее препятствие в том, что я не должен жертвовать тем, что мне всего дороже. Я не стою её, не могу сделать её счастливою с моим характером и с маленьким состоянием. Это – такая истина, которую ни вы, ни что на свете не победит, конечно. Все обстоятельства против меня. Я должен покориться без роптания воле святой бога, которая меня испытует. Не любить я не в силах. ...Я желал бы видеть или знать, что она в Петербурге, с добрыми людьми и близко вас. Простите мне мою суетную горесть… Право, очень грустно! Жить без надежды еще можно, но видеть кругом себя одни слезы, видеть, что все милое и драгоценное сердцу страдает, это – жестокое мучение, которое и вы испытывали: вы любили!».
      В это же время и эти же мысли Батюшков выражает и в стихах:

Что в жизни без тебя?
Что в ней без упованья,
Без дружбы, без любви – без идолов моих?..
И муза, сетуя, без них,
Светильник гасит дарованья.

       Стихотворения рождались одно за другим…
«Воспоминания. Отрывок»
(…)
Я чувствую, мой дар в Поэзии погас,
И Муза пламенник небесный потушила;
Печальна опытность открыла
Пустыню новую для глаз.
Туда влечёт меня осиротелый Гений,
В поля бесплодные, в непроходимы сени.
Где счастья нет следов,
Ни тайных радостей, неизъяснимых снов,
Любимцам Фебовым от юности известных,
Ни дружбы, ни любви, ни песней Муз прелестных,
Которые всегда душевну скорбь мою,
Как лотос, силою волшебной врачевали.
Нет, нет! себя не узнаю
Под новым бременем печали!
Как странник, брошенный на брег из ярых волн,
Встаёт и с ужасом разбитый видит чёлн,
Рукою трепетной он мраки вопрошает,
Ногой скользит над пропастями он,
И ветер буйный развевает
Молений глас его, рыдания и стон... –
На крае гибели так я зову в спасенье
Тебя, последняя надежда, утешенье!
Тебя, последний сердца друг!
Средь бурей жизни и недуг
Хранитель ангел мой, оставленный мне Богом!..
Твой образ я таил в душе моей залогом
Всего прекрасного... и благости Творца.
Я с именем твоим летел под знамя брани
Искать иль славы, иль конца.
В минуты страшные чистейши сердца дани
Тебе я приносил на Марсовых полях:
И в мире, и в войне, во всех земных краях
Твой образ следовал с любовию за мною;
С печальным странником он неразлучен стал.
Как часто в тишине, весь занятый тобою,
В лесах, где Жувизи гордится над рекою,
И Сейна по цветам льёт сребренный кристал
Как часто средь толпы и шумной и беспечной,
В столице роскоши, среди прелестных жён,
Я пенье забывал волшебное Сирен
И о тебе одной мечтал в тоске сердечной.
Я имя милое твердил
В прохладных рощах Альбиона
И эхо называть прекрасную учил
В цветущих пажитях Ричмона.
Места прелестные и в дикости своей,
О, камни Швеции, пустыни Скандинавов,
Обитель древняя и доблести и нравов!
Ты слышала обет и глас любви моей,
Ты часто странника задумчивость питала,
Когда румяная денница отражала
И дальные скалы гранитных берегов,
И села пахарей, и кущи рыбаков
Сквозь тонки, утренни туманы
На зеркальных водах пустынной Троллетаны

       В письме к Муравьевой, Батюшков заявил:
     «Для чего я буду искать теперь чинов, которых я не уважаю, и денег, которые меня не сделают счастливым? А искать чины и деньги для жены, которую любишь? Начать жить под одною кровлею в нищете, без надежды?.. Нет, не соглашусь на это, и согласился бы, если б я только на себе основал мои наслаждения! Жертвовать собою позволено, жертвовать другими могут одни злые сердца. Оставим это на произвол судьбы».
      Батюшкову осталось только мечтать. В который уже раз ничего не было, кроме мечты!

Друг милый, ангел мой! сокроемся туда,
Где волны кроткие Тавриду омывают
И Фебовы лучи с любовью озаряют
Им Древней Греции священные места.
Мы там, отверженные роком,
 Равны несчастием, любовию равны,
 Под небом сладостным полуденной страны
 Забудем слезы лить о жребии жестоком...
               
                В соперниках с Гнедичем

      Да и жизненные неурядицы нахлынули – Батюшкову никак не удавалось перевестись в гвардию, в столицу. После возвращения из Заграничного похода, он не удержался адъютантов у Николая Николаевича Раевского и был назначен к вернувшемуся в строй генералу Бахметеву. Штаб же находился в захолустном Каменце-Подольском.
       Но какова же судьба вот уже второй его несчастной любви?
       В 1814 или 1815 году отец Анны Фурман, который жил в Дерпте, вызвал к себе старшую дочь, которой решил поручить, как старшей сестре, воспитание сына и дочери от своего второго брака.
      Тут произошла ещё одна печальная, трогательная и неуклюжая история, о которой поведал в своих воспоминаниях сын Анны:
      Анне ехать не хотелось, но, увы, воля родительская – закон. И тогда Оленины нашли выход. Об этом впоследствии поведал в воспоминаниях сын Анны Фурман:
       «Вызов этот был неожиданным ударом для матушки моей, привязавшейся всей душою к Елизавете Марковне. А.Н. Оленин сказал ей, что она может не ехать в Дерпт, если согласится выйти замуж за человека, давно уже просящего руки её, что он не решился до сих пор говорить ей о нём, будучи заранее уверен в отказе её, но что теперь обязан ей объявить, что претендент этот – Николай Иванович Гнедич. Этого матушка никак не ожидала: она привыкла смотреть на Гнедича (уже далеко немолодого человека) с почтением, уважая его ум и сердце; наконец, с признательностью за влияние его на развитие её способностей, ибо почти ежедневно беседовала с ним и слушала наставления его, – одним словом, она любила его, как ученицы привязываются к своим наставникам. Но тут же появилось несчастное чувство сожаления, и она просила А.Н. дать ей несколько дней для размышления. Кончилось тем, что она, конечно, другими глазами смотря на Гнедича, стала замечать в нём недостатки, например, не имевшую дотоле для неё никакого значения наружность... В это время как-то за обедом дочь Олениных Анна Алексеевна (дочь Олениных, в будущем, любовь Пушкина – Н.Ш.), тогда ещё ребёнок, вдруг, ко всеобщему удивлению, смотря на Гнедича, с сожалением вскрикнула: «Бедный Николай Иванович, ведь он кривенький!»
      Елизавета Марковна, сделав дочери выговор, спросила её: кто мог ей это сказать? Малютка промолчала, но вместо неё отвечал только что взятый из деревни и стоявший за стулом казачок: «Кто сказал? Вестимо, барышня (т.е. моя матушка) при мне говорили сегодня утром, что они (Гнедич) кривые; да и вправду они одноглазые».
       Матушка моя с отчаянием вырвалась из объятий дорогого ей семейства, которое привыкла считать своим, и уехала в Дерпт».
       Той малюткой была будущая прелестная Оленина, которой посвящал стихи Александр Сергеевич Пушкин и к которой даже сватался…
       Вспомним Пушкинский ответ на стихи князя Петра Андреевича Вяземского…
      Итак «Её глаза» (в ответ на стихи князя Вяземского)

Она мила – скажу меж нами –
Придворных витязей гроза,  («Твоя Россети егоза».)
И можно с южными звездами
Сравнить, особенно стихами,
Её черкесские глаза.
Она владеет ими смело,
Они горят огня живей;
Но, сам признайся, то ли дело
Глаза Олениной моей!
Какой задумчивый в них гений,
И сколько детской простоты,
И сколько томных выражений,
И сколько неги и мечты!..
Потупит их с улыбкой Леля –
В них скромных граций торжество;
Поднимет – ангел Рафаэля
Так созерцает божество.

       Батюшков очень сильно переживал разрыв с возлюбленной, который, собственно, по его же мнению был неминуем, ибо предрешён отсутствием у неё чувств к нему.
      Он писал Петру Андреевичу Вяземскому:
      «...Мои несчастия ощутительны, и когда-нибудь я тебе расскажу всё, что терпел и терплю. Сердце мое было оскорблено в его нежнейших пристрастиях… Что же касается гнева моего на стихи, то гнев этот справедлив совершенно. Я буду повторять: к чему ведут дарования? Дают ли они уважение в обществе нашем? На что заблуждаться? Мы должны искать его уважения, ибо делай что хочешь, а людей уважать надобно. Кто презирает их, тот себя презирает…»
        В отношениях с Гнедичем произошло охлаждение. Хотя Батюшков как будто бы сам отказался от женитьбы, но некоторые биографы полагают, что после возвращения из заграничного похода он всё же собирался повидать Анну Фурман.
    
       С 1807 года Батюшкова периодически мучили галлюцинации, видения, порой, бывали страшными. А тут ещё ссора с отцом. Смерть отца… всё накатывалось с новой и новой силой.
      Батюшков продолжал лечиться, даже ездил в Италию. Затем снова вернулся в службу, но болезнь, если и не мучила постоянно, то, поскольку носила наследственный характер, не отпускала. В 1821 году он отправился на воды в Германию. Уже там узнал, что П.А. Плетнёв поместил в журнале «Сын отечества» элегию под названием: «Б...ов из Рима». В нём он описал судьбу не названного поэта, утратившего в Италии связь с Отечеством, с родными и близкими и друзьями, что убило его творчество.

Напрасно – ветреный поэт –
Я вас покинул, други,
Забыв утехи юных лет
И милые досуги!
Напрасно из страны отцов
Летел мечтой крылатой
В отчизну пламенных певцов
Петрарки и Торквато!
Веселья и любви певец,
Я позабыл забавы;
Я снял свой миртовый венец
И дни влачу без славы.
(…)
А вы, о, милые друзья,
Простите ли поэта?
Он видит чуждые поля
И бродит без привета.
Как петь ему в стране чужой?

      Приведённые выше строки показывают, что Пётр Александрович Плетнёв, популярный в ту пору литератор и критик, не слишком жаловал Батюшкова.
       А состояние поэта из-за переживаний резко ухудшилось. Он постоянно говорил, что его преследуют враги. Очередное сильное обострение болезни произошло весной 1822 года. Он отправился на Кавказ, на воды, затем в Симферополь, но нигде не было успокоения. В Крыму он сделал несколько попыток самоубийства. Словом, искал и не находил себе места, пока на деньги, пожалованные Императором Александром I, не был отправлен в 1824 году в частное психиатрическое заведение Зонненштайн в Саксонии, где провёл четыре года, но никакого толка от лечения не было.
       Его привезли в Россию и поселили в Москве, где «острые припадки почти прекратились, и безумие его приняло тихое, спокойное течение».
        Ещё в 1815 году Батюшков, чувствуя неотвратимой наступление болезни, он признался Василию Андреевичу Жуковскому:
       «С рождения я имел на душе чёрное пятно, которое росло с летами, и чуть было не зачернило всю душу. Бог и рассудок спасли. Надолго ли – не знаю!»

                «Пел… в пламенном бреду»

       Но мы упустили боевые дела Батюшкова. Ведь в 1812 году он вновь стал рваться на службу воинскую, хотя у него уже развилась болезнь. Взяли не сразу. Лишь 29 марта он был зачислен в чине штаб-капитана в Рыльский пехотный полк адъютантом генерала Алексея Николаевича Бахметева. Пока шли оформления, пока он собирался в армию, французы уже ступили на русскую землю. Не успел Батюшков и к началу Бородинского сражения. А когда прибыл к армии, узнал, что Бахметьев тяжело ранен – оторвало ядром правую ногу. За подвиг при Бородине Бахметев получил звание генерал-лейтенанта и золотую шпагу с алмазами и надписью «За храбрость». Батюшков же остался не у дел. Неудача в службе – неудача в личной жизни. Удар за ударом. С большим трудом удалось добиться назначения адъютантом к Николаю Николаевичу Раевскому. Но в действующую армию Батюшков выехал лишь в конце июля 1813 года, где вступил в должность адъютанта, которую исполнял вплоть до завершения Заграничного похода.
       Он попал в адъютанты к прославленному генералу, подвигами которого восхищалась вся Россия.
       И вот тут произошла загадка из загадок…
       Батюшков, который в кампании 1807 года получил тяжёлое ранение, который участвовал в войне со шведами, принять участи в боевых действиях Священной памяти Двенадцатого года не смог. По болезни не смог. Это никем не опровергается. Душевная болезнь, которая свела в могилу его мать, которая крепко держала за горло сестру Александру, которая заставила чудить дядю отца, а отца верить в те чудеса глупейшие, теперь добралась и до него.
        В 1815 году «тяжёлое нервное расстройство» сломило его, и он выбыл из строя на несколько месяцев. Всё усугубилось несчастной любовью и конфликтом с отцом, который свёл отца в могилу. Батюшков ударился в мистику, заявлял, что «гроб – его жилище на век». А в 1817 взялся на написание книги «Опытов», и тут вдруг привиделось ему – иначе и не скажешь – что не было никакого подвига Раевского под Салтановкой, что не водил Николай Николаевич своих сыновей в атаку, чтобы вдохновить сим подвигом солдат, что в момент этого тяжелейшего боя дети Раевского грибы и ягоды близ плотины под Салтановкой собирали, причём столь близко, что Николеньке пуля штанишки порвала.
        Впрочем, надо, конечно, обо всём рассказать по порядку, потому что больно уже ныне либерасты всех мастей, отыскав в «Опытах» этот странный рассказ, стали поднимать его на щит, сразу приняв за истину в последней инстанции.
         Те, кто вслед за Батюшковым опровергают подвиг Раевского под Салтановкой, ссылаются на книгу поэта «Опыты в стихах и прозе», над которой он работал в 1817 году, в разгар постоянных сильных обострений душевной болезни. Эта книга была переиздана в серии «Литературные памятники», в 1989 году. Так вот там как раз Батюшков и сообщил, будто бы Николай Николаевич Раевский признался, что никакого подвига не было. Что всё это выдумки. Вот так взял и разоткровенничался с офицером, который не прошёл с ним ни трудных вёрст отступления от границы к Смоленску, через Салтановку, ни Бородинской битвы. С какой стати генерал всё это рассказал штабс-капитану?
      Верные слуги Аллена Даллеса нашли этот бред сумасшедшего и дружно бросились в атаку на того, кто был «в Смоленске щит – в Париже меч России».
       И тут же были отметены восторженные отзывы о подвиге многих достойных современников. Мол, они-то откуда могут знать, а тут адъютант! Он был рядом! Рядом он был, да только год спустя. К тому же он был глубоко больным человеком. Как же можно принимать во внимание и ставить даже выше мнения командующего армией Багратиона, странные рассказы душевнобольного человека.
        Поздновато спустя год рассказывать адъютанту о том, что ни в какую атаку сыновей не водил, в надежде, что тот всё это опишет, дабы успокоить родных и близких.
       Батюшков сообщил, между прочим, что младший Николенька в это время вообще собирал ягоды в лесу.
       Ну, представьте себе картину, дорогие читатели. Идёт жестокий бой. Решается судьба отвлекающего манёвра, а, следовательно, судьба корпуса и армии.
       Раевский прекрасно понимает, что если не удастся опрокинуть французов под Салтановкой, по простой и ясной логике сражения враг немедленно нанесёт контрудар, пока наступающие не успели закрепиться на захваченных рубежах.
        И вот Раевский перед тем как возглавить атаку, говорит своему одиннадцатилетнему сыну Николеньке:
        – Мы тут сейчас повоюем немного, а ты пока сходи в лес, ягодки пособирай.
       Как вам такая сцена?
       Тем более в той атаке под Салтановкой на карту ставилось всё. Если бы Даву отбил её, он бы немедленно бросил весь свой корпус на Раевского, и тогда вряд ли можно было сдержать натиск двенадцатикратно превосходящего неприятеля. И что было бы с мирно собирающим в лесу ягодки сыном Раевского?
      Впрочем, у нас давно уже стало так – военное дело знают все доподлинно, лучше, чем специалисты. Все стратеги. Вот только редко кто знает, что, к примеру, взвод или рота в контрнаступление не переходят и даже контрудар не наносят, а контратакуют, что крупными соединениями командуют не военно-начальники, а военачальники, что командующие начинаются не с батареи (недавно по телеку назвали офицера заместителем командующего батарей), а с армии.
     Недаром Карл фон Клаузевиц говорил:
     «Военное дело просто и вполне доступно здравому уму человека. Но воевать сложно».
       Ну а что касается подвига Раевского под Салтановкой, то здесь применимы такие его слова:
       «Часто представляется чрезвычайно отважным такой поступок, который, в конечном счёте, является единственным путём к спасению и, следовательно, поступком наиболее осмотрительным».
       Так что если, исключив эмоции, рассмотреть решение генерала Раевского под Салтановкой, то получается, что это его необыкновенное по силе и мужеству решение, явилось «наиболее осмотрительным». Именно оно вдохновило солдат на дерзкую атаку, заставившую маршала Даву отказаться от немедленного контрудара, который мог стать гибельным не только для корпуса, но и для всей армии, находившейся на переправе и потому не готовой к бою.
       Ну и завершая эти размышления, хочу напомнить, что против заявления поэта замечательного, но безнадёжно больного душевно человека можно поставить высказывания подлинных героев Священной памяти Двенадцатого года.
               
    «С двумя отроками-сынами, впереди колонн своих…»
       
          Денис Васильевич Давыдов, в тот момент ещё адъютант Багратиона, писал о подвиге:
      «Раевский… следуемый двумя отроками-сынами, впереди колонн своих ударил в штыки на Салтановской плотине сквозь смертоносный огонь неприятеля… После сего дела я своими глазами видел всю грудь и правую ногу Раевского… почерневшими от картечных контузий. Он о том не говорил никому, и знала о том одна малая часть из тех, кои пользовались его особою благосклонностию».
         Сергей Николаевич Глинка посвятил Раевскому такие поэтические строки:

Великодушный русский воин,
Всеобщих ты похвал достоин…
Вещал: «Сынов не пожалеем,
Готов я вместе с ними лечь,
Чтоб злобу лишь врагов пресечь!
Мы Россы! Умирать умеем».

      Василий Андреевич Жуковский в своей оде «Певец во стане Русских воинов» был предельно точен в описании подвигов героев Двенадцатого года. Точен и здесь:

 Раевский, слава наших дней,
Хвала! перед рядами
Он первый грудь против мечей
С отважными сынами….

      Измышления Батюшкова отыскали и цитируют. А ведь есть и письмо Николая Николаевича Раевского к Софье Алексеевне, датированное 15 июля 1812 года:
       «Александр сделался известен всей армии, он далеко пойдёт... Николай. находившийся в самом сильном огне лишь шутил. Его штанишки прострелены пулей. Я отправляю его к вам. Этот мальчик не будет заурядностью».
        Дело под Салтановкой было 11-12 июля. Значит, Раевский написал письмо жене по горячим следам.
       Главнокомандующий 2-й Западной армией генерал от инфантерии князь П.И. Багратион отметил подвиг Смоленского полка в донесении:
       «Полк сей, отвечая всегдашней его славе, шёл с неустрашимостью, единым россиянам свойственною, без выстрела, с примкнутыми штыками, несмотря на сильный неприятельский огонь, и, увидев под крутизною у плотины сильную колонну неприятельскую, с быстротой, молнии подобною, бросился на оную.
      Цепь стрелков егерских, видя генерал-лейтенанта Раевского, идущего вперёд, единым движением совокуплялись с предводительствоемою им колонною и, усилив оную, способствовали мгновенно уничтожить неприятельскую, двухкратно получившую сильные сикурсы».
      Итак, мы видели, что в письме к своей жене Николай Николаевич Раевский не побоялся сказать правду о той жестокой и кровопролитной атаке, в которую он повёл полк вместе со своими сыновьями.
     Но вот что удивительно. Прицепившись к недоказанному фактику, многие шелкопёры бросились опровергать подвиг, который живёт уже в веках и является вдохновляющим примером не только для тех, кто уже надел погоны, но и для детей, для школьников, о чём скажу ниже.
    А ведь эти нападки звенья одной цепи по исполнению вожделенной заокеанской воли. В начале девяностых море клеветы вылили на подвиги знаменитые – подвиги Александра Матросова и Зои Космодемьянской. А сколько подвигов, не менее знаменитых, вообще не допущено до читателей. Взять хотя бы подвиг Можайского десанта, который вошёл даже в учебник Бундесвера, как способ десантирования с самолёта на предельно малой скорости и предельно малой высоте без парашюта, правда, при наличии снежного покрова. А у нас соратники ниспровергателей подвига Раевского говорят – не было.
      Ну а подвиг 28 героев панфиловцев. Сколько навыдумали, чтобы ниспровергнуть.
       Но ничего не вышло у заокеанских человекообразных особей. Герои шестой роты псковских десантников дали ответ и Аллену Даллесу и его прихлебателям.
      По этому поводу я написал…

Их было двадцать восемь под самою Москвой,
А в сорок первом осень была суровой, злой.
Под гусеницы пала пожухлая трава,
Со скрежетом металла война к Москве рвалась.
И небо под крестами, и горизонт в крестах,
И крупповскою сталью прикрыт был лютый враг.
Их было двадцать восемь, а танков пятьдесят.
А если тебя спросят: «А ты сумеешь так?»

Они остановили тевтонскою свинью.
На их святой могиле взгляни на жизнь свою,
Спроси себя построже: "Когда часы пробьют,
За Родину ты сможешь жизнь положить в бою?"
Ведь в ту лихую осень лицом к лицу с врагом
Сгорели двадцать восемь сердец в огне святом,
И враг не в силах пламя то погасить вовек,
Оно для нас как Знамя, как Русской Славы свет.

И не смывают годы Панфиловский запал.
В сердцах десантной роты огонь тот запылал,
Когда с несметной силой, с поганою ордой
В жестокий бой вступили так, словно под Москвой,
Сыны Святой России в беретах голубых,
Те витязи Святые – ровесники твои.
Встречая смерть словами: «За Русь, за ВДВ!»
За всю Россию дали Панфиловцам ответ!

       Ну а теперь хочется привести слова нашего замечательного историка Иван Егорович Забелин, русского археолога и историка, автор многих замечательных книг:
      «Всем известно, что древние, в особенности греки и римляне, умели воспитывать героев…
       Это умение заключалось лишь в том, что они умели изображать в своей истории лучших передовых своих деятелей, не только в исторической, но и поэтической правде. Они умели ценить заслуги героев, умели отличать золотую правду и истину этих заслуг от житейской лжи и грязи, в которой каждый человек необходимо проживает и всегда больше или меньше ею марается. Они умели отличать в этих заслугах не только реальную, и, так сказать, полезную их сущность, но и сущность идеальную. То есть историческую идею исполненного дела и подвига, что необходимо, и возвышало характер героя до степени идеала.   
       Наше русское возделывание истории находится от древних совсем на другом, на противоположном конце. Как известно, мы очень усердно только отрицаем и обличаем нашу историю и о каких-либо характерах и идеалах не смеем и помышлять. Идеального в своей истории мы не допускаем. Какие были у нас идеалы, а тем более герои! Вся наша история есть тёмное царство невежества, варварства, суесвятства, рабства и так дальше. Лицемерить нечего: так думает большинство образованных Русских людей. Ясное дело, что такая история воспитывать героев не может, что на юношеские идеалы она должна действовать угнетательно. Самое лучшее как юноша может поступить с такою историею, – это совсем не знать, существует ли она. Большинство так и поступает. Но не за это ли самое большинство русской образованности несёт, может быть, очень справедливый укор, что оно не  имеет почвы под собою, что не чувствует в себе своего исторического национального сознания, а потому и умственно и нравственно носится попутными ветрами во всякую сторону.
       Действительно, твёрдою опорою и непоколебимою почвою для национального сознания и самопознания всегда служит национальная история… Не обижена Богом в этом отношении и русская история. Есть или должны находиться и в ней общечеловеческие идеи и идеалы, светлые и высоконравственные герои и строители жизни, нам только надо хорошо помнить правдивое замечание античных писателей, что та или другая слава и знаменитость народа или человека в истории зависит вовсе не от их славных или бесславных дел, вовсе не от существа исторических подвигов, а в полной мере зависит от искусства и умения и даже намерения писателей изображать в славе или унижать народные дела, как и деяния исторических личностей».

       В 1986 году, в канун 175-летнего юбилея мой сын Дмитрий пошёл во второй класс. Мне довелось уже помогать классу в подготовке к школьному параду, посвящённому 23 февраля. А тут задумал попробовать подготовить постановку на сцене, посвящённую годовщины Отечественной войны 1812 года.
        Учительница Нина Семёновна, директор, завуч, военрук – все поддержали.
       Пришлось и родителям потрудиться на славу, потому что форму одежды мы, как умели, готовили сами. Но когда на родительском собрании поинтересовался, не проклинают ли меня за такие вводные, которые решить не так просто, все в один голос заявили, что целиком и полностью готовы поддержать подобные начинания.
      И вот второклассники стали разучивать роли, которые мы вместе и набросали, используя историю Отечественной войны. И выбран был для постановки именно подвиг под Салтановкой. Ну и, конечно, совет в Филях. Бородинское сражение, конечно, на сцене актового зала школы никак не покажешь.
      А начали мы с миссии генерала Балашова в ставке Наполеона. Выбрали девочку совсем маленького расточка, привязали к ней всякую всячину, чтобы напоминала пузатого коротышку Наполеона и поставили на небольшую подставочку, закамуфлированную под барабан. Ну а роль генерала Балашова исполнял самый крупный ученик класса – высокий, плотно сбитый. Министр внутренних дел России Балашов был ведь на самом деле высоким и статным генералом.
      И какова сцена получилась. «Балашов» басом говорит о мире, а «Наполеон» задаёт вопрос, какой дорогой короче дойти до Москвы? Ну и получает знаковый ответ Балашова:
       – В Москву, как и в Рим, ведут разные пути. Карл двенадцатый шёл через Полтаву.
       Раевского играл мой сын, и я два дня потратил, чтобы сделать ему из картона кивер с султаном, ну и конечно эполеты.
      Всё отрепетировали неплохо. Детьми Раевского назначили самых миниатюрных девочек. Все были с игрушечными шпагами, и сын с удовольствием восклицал: ««Вперед, ребята! Я и дети мои укажем вам путь!»
       Потом сын, рассказывая о делах класса, называл всех по ролям: «Наполеон пятёрку получил», «Балашов заболел» и так далее.
       Казалось бы игрушки. Но какое они оказали влияние на совсем ещё маленьких школьников. Они хорошо запомнили эту небольшую часть военной истории. Я и потом, вплоть до поступления сына в Тверское суворовское военное училища, частенько проводил беседы по истории.
         Но потом «комуняк», как презрительно именовали членов КПСС ельциноиды, сменили «демоняки» – думаю справедливое противопоставление – и в классах стали звать друг друга не Раевскими, Балашовыми или Багратионами, а Крузами, Иуиденами, Клерками и прочим иноземным барахлом.

                «Зачем он шёл долиной чудных слёз….»

        Не будем слишком строгими к Батюшкову. Если ему ещё во время пребывания в деревне после излечения от ран, когда болезнь не достигла ещё катастрофических размеров, были видения после чтения книги о Потёмкинском празднике, то в 1817-1818-м они уже стали делом обычным. Болезнь ещё не мешала создавать стихи, порою душераздирающие, но точно описывать события он уже не был в состоянии.
       Конечно, болезнь усугубляли и неудачи в любви. Ныне столько пишут о необходимости близких отношений между мужчиной и женщиной, о необходимости, в том числе и для здоровья. Не будем останавливаться на этом – интернет забит самыми различными статистическими данными. Ну а для человека, страдающего душевным недугом, для человека, воспринимающего дефицит таких отношений не только на физиологическом, но и на нравственном уровне, всё оборачивается большими бедами.
      Нам неведомо, как решали в ту пору подобные вопросы холостяки. Вернее, конечно, есть на то указания, но насколько они верны, могли знать только люди, жившие в ту пору. А вот что касается Батюшкова, есть некоторые факты, на которые нельзя не обратить внимания.
        Известно, что Пушкин в 1832 году писал княгине Вере Фёдоровне Вяземской о том, что душевно больному Батюшкова врачи для излечения рекомендовали физическое общение с женщиной.
В частности, он сообщил:
         «Сейчас от Хитровой. Она как нельзя более тронута состоянием Батюшкова и предлагает ему себя, чтобы испробовать последнее средство, с самоотверженностью истинно удивительной».
       То есть Пушкин рассказал Елизавете Михайловне Хитрово, урождённой Кутузовой (дочери Михаила Илларионовича), о состоянии Батюшкова, которому сделана такая рекомендация по причине полного отсутствия физической близости с женщинами.
      Что ж, тут всё объяснимо. Если даже в более или менее нормальном состоянии, когда окружающие не могли заметить явных признаков болезни, он не пользовался особым внимание со стороны прекрасного пола, то что говорить о том периоде, когда он оказался в ужасном состоянии.
       О его отношениях с женщинами вообще материалов очень и очень мало, да и те, которые встречаются, противоречивы.
       Елена Григорьевна Пушкина в своих воспоминаниях о Батюшкове оставила такой его портрет:
       «Батюшков был небольшого роста; у него были высокие плечи, впалая грудь, русые волосы, вьющиеся от природы, голубые глаза и томный взор. Оттенок меланхолии во всех чертах его лица соответствовал его бледности и мягкости его голоса, и это придавало всей его физиономии какое-то неуловимое выражение. Он обладал поэтическим воображением; ещё более поэзии было в его душе. Он был энтузиаст всего прекрасного. Все добродетели казались ему достижимыми. Дружба была его кумиром, бескорыстие и честность – отличительными чертами его характера. Когда он говорил, черты лица его и движения оживлялись, вдохновение светилось в его глазах. Свободная, изящная и чистая речь придавала большую прелесть его беседе. Увлекаясь своим воображением, он часто развивал софизмы, и если не всегда успевал убедить, то всё же не возбуждал раздражения в собеседнике, потому что глубоко прочувствованное увлечение всегда извинительно само по себе и располагает к снисхождению. Я любила его беседу и ещё более любила его молчание. Сколько раз находила я удовольствие в том, чтоб угадывать и мимолетную мысль его, и чувство, наполнявшее его душу в то время, когда он казался погруженным в мечтания. Редко ошибалась я в этих случаях. Тайное сочувствие открывало моему сердцу все то, что происходило в его душе».
       Значит, Батюшков всё-таки мог нравиться женщинам? Но отчего же так и не нашёл семейного счастья, отчего та и остался одиноким?
        Ведь были же знакомства, были же встречи. Вот любопытный факт, о котором упомянул в комментариях своей книге «Батюшков, его жизнь и сочинения» видный исследователь истории русской литературы, действительный член Петербургской Академии наук, Леонид Николаевич Майков (1839-1900).
       17 мая 1823 года Батюшков писал К.А. Леоненковой:
       «Я был не всегда слеп и не всегда глух. По крайней мере, позволено мне угадывать то, что вы для меня делали. Примите за то мою признательность. С того дня, когда я полмертвый пришёл проститься с вами на Кавказе, я остался вам верен, верен посреди страданий. Меня уже нет на свете. Желаю, чтобы память моя была вам не равнодушною. Я вас любил. Будьте счастливы, но не забывайте никогда Константина Батюшкова».
        В письме речь о любви, о встрече на Кавказе. Но, в примечаниях Л.Н. Майков указал: «К.А. Леоненкова – лицо нам неизвестное. На Кавказе Батюшков никогда не был». 
        Правда, что в 1822 году разрешение на поездку на Кавказские минеральные воды ему было дано.

      Батюшков болел долго, и большую часть времени болезнь крепко держала его в своих путах. Но бывали периоды, когда он словно приходил в себя, писал стихи и даже письма друзьям, причём поражающие обнажённым откровением, как, к примеру, письмо к князю Петру Андреевичу Вяземскому, в котором были такие строки:
       «Что писать мне и что говорить о стихах моих? Я похож на человека, который не дошёл до цели, а нёс на голове сосуд, чем-то наполненный. Поди узнай теперь, что в нём было?».

      После смерти Батюшкова открылось одно прежде неизвестное стихотворение, которое поэт начертал мелом на аспидно-черном сланце:

Ты знаешь, что изрёк,
Прощаясь с жизнею, седой Мельхиседек?
Рабом родился человек,
Рабом в могилу ляжет.
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шёл долиной чудных слёз.
Страдал, рыдал, терпел, исчез.

        Иные литературоведы считали стихотворение загадочным, а иные полагают, что всему виной болезнь. Тем более поэт даже перепутал персонажи – бессмертного, согласно библии, царя-священника Мельхиседека с сыном Давида, царя в Иерусалиме, Экклезиастом.

Я просыпаюсь, чтоб заснуть,
И сплю, чтоб вечно просыпаться

       В официальной биографии говорится, что в 1823 году болезнь Майкова прогрессировала. У него часто возникала мания преследования. Он неожиданно, не объяснив причин, сжёг всё свою библиотеку, которую до того бережно собирал. В тот же году он трижды пытался то застрелиться, то бритвой перерезать себе горло. Даже написал предсмертное письмо Таврическому губернатору. Ну что ж, в письме к Леоненковой он пошёл дальше, заявив: «Меня уже нет на свете».
       Когда сочувствовавший ему князь Пётр Андреевич Вяземский, узнав об ухудшении здоровья Батюшкова, о попытках самоубийства, решил ехать за ним в Симферополь, А.И. Тургенев написал ему: «Батюшков отчасти с ума сошёл в Неаполе страхом либерализма, а о тебе думает он, яко сумасшедший, верно не лучше».
       Вяземский ответил письмом, датированным 9 апреля 1823 года:
       «Известие твое о Батюшкове меня сокрушает... Мы все рождены под каким-то бедственным созвездием. Не только общественное благо, но и частное не даётся нам. Чёрт знает, как живем, к чему живём! На плахе какой-то роковой необходимости приносим на жертву друзей своих, себя, бытие наше. Бедный Батюшков, один в Симферополе, в трактире, брошенный на съедение мрачным мечтам расстроенного воображения – есть событие, достойное русского быта и нашего времени».
        Но даже родственнику Батюшкова не удалось увезти его, и только чуть ли не силой, в сопровождении врача поэта вывезли в Петербург и поселили в доме Е.Ф. Муравьёвой.
       На лето его вывозят на дачу, но лечиться он отказывается наотрез. Вместо этого направляет прошение Императору с просьбой разрешить постричься в монастырь, причём выбирает самые отдалённые монастыри – либо Белоозерский либо Соловецкий.
        Но вместо этого его отправляют лечиться в Саксонию, в знаменитую в ту пору психиатрическую больницу. Там его навещали во время зарубежных поездок Василий Андреевич Тургенев и Е.Г. Пушкина. Пушкина в то время жила в Саксонии. Старшая сестра Батюшкова Александра Николаевна поселилась поблизости от больницы.
      Однако врачи вскоре выносят неутешительный диагноз. Болезнь неизлечима.
       Батюшков вернулся в Россию с радостью. Больница удручала. Родственники поселили его в специальном снятом домике в Грузинах, где соорудили даже эолову арфу.
       Но в тридцатые годы состояние ухудшается, Батюшков представляет себя богом, причём даёт себе имя Константин – в обрывочных мыслях, очевидно путается и Бог и Константин Великий. То вдруг он начинает требовать, чтобы Императора Александра I казнили, хотя на престоле давно уже Николай Павлович. А тут ещё обостряется душевная болезнь у старшей сестры Александры.
       Когда Пушкин приехал навестить Батюшкова, тот не узнал его.
       Василий Андреевич Жуковский принял живейшее участие в судьбе больного поэта. Когда стало невозможно держать его на государственной службе, выхлопотал пенсию, когда уже стало ясно, что больному необходимы уединение и покой обеспечил отправку его на родину, в Вологду, в семью племянника, Г.А. Гревенса, где он и оставался до самой смерти.


Рецензии