***

ВАСИЛИЙ  ПРОХОРОВ

I

РУСАЛКИ

Ермолай Кашин ехал, задумавшись, вдоль ржаного поля.
Лошадь брела неторопливо по мягкой пыли дороги, парили над лесом ястреба, неслышно колыхалась нива, тишина нарушалась только негромким стуком колёс.
Вдруг лошадь вроде споткнулась, дёрнула головой. Ермолай, очнувшись, заругался:
- Н-но, чёрт, снулая!
Но глянув вперёд, замер с открытым ртом. Шагах в тридцати впереди, среди ржаных волн, он увидел голую девку – мелькали среди колосьев смуглые голые плечи, чёрные волосы закрывали лицо. Она как бы плыла, раздвигая стебли руками, мелькнула ещё несколько раз и исчезла.
- С нами крестная сила! – пробормотал, опомнившись, Ермолай и со всех сил стеганул лошадь вожжами.
Телега затарахтела, подпрыгивая и вздымая клубы пыли, а он всё стегал и стегал лошадь вожжами.
Вечером, сидя на завалинке среди ребят, рассказывал:
- Вот ей-бо, русалка бегить ко мне через поле, руками машет, Ну думаю, теперь меня защекотит…
Парни хохотали:
- Во, дядя Ермолай, ты у нас ещё хоть куда! Што это твоя  Катеринка обижается? Иль, может, в трактире лишку хватил?
- Не, я только чай, больше ни-ни.

Васька Прохоров насчёт русалок имел своё мнение. И на следующий день эту свою догадку решил проверить. Часа в два пополудни пошёл он хлебному клину и устроился на взгорке у края поля, улегшись среди густых зарослей пижмы и полыни.
Было жарко, пахло разогретой землёй, травами. Подрёмывалось. Чтобы не заснуть, Васька таращил глаза – перед его носом по травинке ползла божья коровка. Жучок лез вверх, травинка гнулась, он соскальзывал и опять упорно лез вверх.
Вдруг неясный шелест заставил Ваську поднять голову. Он глянул в поле и обмер – почти прямо на него в густых волнах ржи  бежали «русалки». Первой бежала смуглая, стройная Парашка.
Завитки чёрных волос падали прямо на лоб и шею, руки откинуты назад, грудью бросается на зелёную волну и вид такой бесшабашный, такой отчаянный, будто только вот вырвалась на свободу. А за нею-то,  за нею зеленоглазая любовь его – Дунька, полногрудая, вся
бело-розовая, как облако на заре. Медная грива волос вспыхивает на солнце, полные белые руки обнимают, ловят ржаные волны, а на лице её такое счастье, такое вдохновение, что и узнать её невозможно.
Третьей была Манька Лужешкова – маленькая, худенькая, невзрачный подросток. Она бежала, как выпущенный на волю жеребёнок, высоко вскидывая тонкие ноги, вся окутанная волной светлых длинных волос. Колосья били её по лицу и она, защищаясь, выставила вперёд ладошки и всё пришепетовала:
- Мамушки, мамушки, да куда вы так бегите?
Васька, завороженный увиденным, не крикнул, не засвистел, как собирался, а вплотную прижался к земле за кустиками пижмы и картуз на глаза надвинул. А когда снова глянул в поле, то никого не увидел. И поле и дорога были пустынны. Всё также тихо катились сине-зелёные волны цветущей ржи.
Он было подумал, что ему привиделось, но сердце ещё гулко билось и холодок бежал по спине. А вскоре от бочагов послышался женский смех и визг и Васька понял – «русалки» купаются. Он встал, отряхнулся, надел картуз и, покусывая травинку, неспеша пошёл в деревню. Ни уличать, ни ловить «русалок» ему не хотелось.

I I

МЕЖДУ  ВОЙНАМИ

В 1922  году закончилась эта, казавшаяся бесконечной, военная страда, и Василий Прохоров, провоевав почти два года, вернулся в свою деревню.
А в деревне тишина и разор, с войны мужиков и половина не вернулась. Многие, из оставшихся в живых, жили в городе, а то и вовсе в далёких от этих мест краях. Попробовал и Василий перекочевать в город.
Однажды его земляк и однофамилец Савелий Прохоров позвал на фабрику:
- Приходи, Василь. Я тебе помогу на первых порах. Сперва-то я тоже там на побегушках был, а теперь – подмастерье, дяде Мише помогаю. У нас ведь как работают: вроде бы долго – по двенадцать часов, но не торопясь. Теперь ведь послабление вышло. Знаешь, подоконники у нас шириной аршина по два. Ткачихи там керосинки себе поставили – чай кипятить. При мастере – дяде Мише – ни-ни. А как уйдёт они и чаёвничают. А чтобы не застал, мальчишку выставляют. Сперва я упреждал: как увижу мастер идёт, я в зало. Голос-то не слышен, так я руками покажу вот этак (он подкрутил под носом мнимые усы), они сразу к станкам. Ну и работают себе спокойно и мастер доволен.
И Василий пошёл с ним на фабрику. Когда вошли в ткацкий цех, Василия поразил грохот станков, духота и, как показалось опасная работа. Вот ткачиха лезет в чрево станка, что-то там делает и снова возникает грохот металла, и опять ползёт лента ткани.
Он не слышал, что говорит Савелий, и с облегчением вышел на улицу. Сел на лавочку, ожидая Савку, и с удовольствием глядел на синее небо.
«Какая ясная жизнь в деревне», - Думал он. «Вот возьмёшь весной пригоршню земли, сожмёшь в руке, понюхаешь её и всё понятно: вот эта земля ещё влажна, ей ещё полежать, дойти нужно, а вот эта уже готова. Влаги немного, но как раз. Она уже живая и пахнет созревшим плодородным чревом, готовым принять зерно и родить новый урожай. Нет, этот грохочущий город не для него».
Поблагодарив Савелия за хлопоты, он вернулся обратно в деревню.  Надо было с чего-то начинать жизнь. Мать ещё была жива, но уже не работница. Лежала на печи и тихонько вздыхала. Даже и Василию как будто не обрадовалась, всё равно уже ей было кто и как тут будет жить. Знала, что скоро ей идти в иной путь, а здешние мытарства и заботы уже не для неё, слава Богу.
Одному в хозяйстве делать нечего, даже в таком пустом как у него. «Надо жениться наверно», -  подумал Василий..
Доня, зеленоглазая русалка, мечта его, давно вышла замуж и куда-то уехала. Он даже не узнавал куда – всё равно теперь.
Весной он женился на девке из соседней деревни. Было она худой, молчаливой и работящей. И началась обычная крестьянская жизнь, с работой от зари до зари и до седьмого пота. А если и выдавались свободные дни, обычно в праздники, когда никто не работал, то Василий не любил их.
Подросшая молодёжь собиралась на гулянку, играла гармонь, пели частушки – вспоминалась недавняя ещё совсем молодость. Этого Василий не любил, чего зря бередить душу. С Аксиньей он не разговаривал, а о чём с ней говорить. Всё, что нужно по совместной работе, понятно и так, без слов. На какие-то другие, тем более ласковые слова, язык не поворачивался.
Василий считал, что сделал Аксинью счастливой – замуж взял девку. Уже почти  смирившуюся с долей старой девы, на тридцатом году, такую лядащую, невидную. А теперь она живёт в своём дому, хоть и стареньком, да своём, хозяйка.
Матрёна едва дожила до женитьбы сына и умерла. Никто Аксинье не мешает. Чего же ей ещё? Наверно, Аксинья и сама так считала. Оставаясь одна дома, она, прибрав горницу, оглядываясь довольно, улыбаясь и даже тихонечко под нос песенку мурлыкала, чего при Василии никогда не делала.
Зря он её не обежал, не бил, да и водкой не баловался. Но жили они молча. Каждый думал о своём. Правда, Василию и дела не было, о чём думает Аксинья. Справляет работу и ладно.

Через год родилась у них дочь, крестили Марией. Василий отнёсся как-то равнодушно – не огорчился, хоть ждал сына, но и не обрадовался. В доме стало не то что веселее, но как-то суетливее. Многие заботы отвлекали от домашних дел.
Начинались колхозы. Деревня их маленькая, от других отдалённая, и колхоз тут был свой. Никаких особых страстей не разгоралось и выстрелов не было. Избрали Василия председателем. Домой приходил только затемно, иногда без ужина ложился спать.
Аксинья жила всё также молча, но располнела, стала улыбчивей. За Марией рос маленький Васятка. Любо, не любо, а жизнь-то шла.

В 1936 году родилась у них ещё дочь. Василий сам записал её в сельсовете Евдокией. Не то чтобы он уж так свою любовь хранил, нет, а всё же какая-то мечта оставалась в душе и хотел видеть её воплощённой в живом человеке. Саму Дуньку он и не вспоминал. А если и представлялась она ему, то русалкой во ржи, а никак не реальной девкой, с которой гуляли на сходе. Но дочь всё же назвал в её честь.
Аксинье не понравилось это, но, как всегда смолчала. Ей многие бабы завидовали и она берегла семью. Хоть никто и не знал, как подчас она горько плакала в огороде, как страстно ждала – нет, не ласки даже, - а просто участливого взгляда. Но молча жил Василий, хоть и относился ровно, спокойно. Ах, лучше бы побил что ли, чтоб, поревев всласть, можно потом было помириться! А то ведь и плакать приходится украдкой – не с чего бы!
Последнюю дочку – Дунечку – Василий любил больше всех и всё глядел, глядел ей в глазки. Похожа она была на отца: чернобровая, сероглазая, с пышными тёмными волосами, с тёмной родинкой на розовой щёчке – красивый, милый ребёнок. Тёзку свою ничем не напоминала, но всё равно всю свою любовь, всю нерастраченную ласку отдавал Василий маленькой Дунечке.
Жили они по деревенским меркам хорошо. Избу недавно построили новую, в хозяйстве была своя скотина. Да и колхоз их хоть и маленький, но дружный был, получше иных больших. Василий хозяйствовал умело. Скудные лесные подзолы давали мало зерновых. Но, несмотря на жёсткий регламент сверху – что, где да когда сеять – Василий ухитрялся делать всё без явных нарушений приказов, но и не во вред хозяйству. Коров завёл породистых, ферма была хорошая. Всю силу, всю душу отдавал Василий работе. И успехи были – хвалили его, а в хозяйстве уважали.

I I I

СНОВА  ВОЙНА

Война началась неожиданно, хоть давно про неё говорили. Но грянула, как гром с ясного неба. И вот уже запричитали, завыли в деревне бабы. Заливалась гармошка, сумашедше кричали частушки, а потом голосили вслед пылившим телегам, уносившим мужей, сыновей, отцов.
Василий почернел и с каждым днём мрачнел всё больше – на глазах рушилось с таким трудом поднятое хозяйство, вся его жизнь.
Война забирала всё новых и новых работников, и где-то там они вершили свой нелёгкий ратный труд. А здесь пустели одинокие поля, пустели избы, горько замолчали оставшиеся люди.
Жестокой морозной зимой 1941 – 1942 гг. совсем сжалась, поникла деревенька в страхе перед грядущем – немцы были под Москвой.
Нелёгкой пришла весна 1942 года. С трудом справляли обычную деревенскую работу. Как бы там ни было, хоть и похоронки приходили, хоть и хозяйство в разор пришло (забрали лошадей и зерно почти всё), но всё же, всё же в деревне жилось легче. Было голодно, но не было голода, который свирепствовал в городах. В городах жилось тяжелее – без продуктов, без дров и с тем же неизбывным горем.
Но велико терпение русского народа, даже к войне приспосабливаться стали. Обычные печи  сменили времянками,  завели «коптилки» и «моргасики» вместо ламп. Стали торговать. Торговля была больше меновой. Деньги ничего не стоили. И. как всегда, расцвела спекуляция, воровство. Приспосабливались кто как мог. Сумеешь приспособиться – выживешь, нет – умрёшь. Выбор был жёсткий.
Весь незанятый городской люд толпился с утра на базаре – меняли, покупали, крутились. Евдокия стала шить детские вещи. Из старого легче можно что-то выкроить, да и покупали лучше. Себе откажешь, а ребёнку возьмёшь, все уже пообносились.
В этот раз она продавала детское платьице из цветного красного сатина (из Маниного перешила)  и детскую телогреечку. Времени было много, а она ещё ничего не продала. Замерзли ноги в стёганных тряпичных сапогах, подташнивало от голода. Она стояла поникшая и печальная, уже безучастная к окружающей толчее.
Вдруг кто-то протянул руку, взял платьице. Она, не поднимая головы и крепко удерживая платье, быстро проговорила:
- Хорошее платье, новое совсем. Берите, пожалуйста.
Покупатель выпустил платье и взял её за плечи. Она с испугом вскинула глаза. На неё пристально смотрел мужчина: из-под сдвинутой на затылок шапки бились на ветру чёрные, примороженные сединой волосы, на тёмном заветренном лице светились детской голубизны глаза и смотрели на неё пристально и грустно.
Что-то дрогнуло в Дуниной душе. Узнавая и не узнавая, опустив руки с платьем, спросила тихо:
- Василь, это ты?
-Я, кто ж ещё? Ты-то что тут, как попала сюда?
Она горестно махнула рукой:
- Да разве всё расскажешь! Жили в деревне хорошо, да дом наш с участком на шестьдесят метров на колхозную землю зашёл. Говорят, хутор – выселять надо. Вот и выселили. Теперь в городе. Дом как калека стоит – без сеней, без сарая. Продали всё до нитки, едва весной переехали, а тут война.
Василь мрачно усмехнулся:
- Ну, поди там урожай у колхоза…
- Да какой там урожай! Три яблони как спилили, так пни теперь и торчат. Всё бурьяном заросло.
- А хозяин-то твой где? На фронте?
- Нет, ещё пока его год не берут, записали в ополчение, но болеет сильно. Голодуем мы, Вася, - добавила она почти шепотом. – Сынишку жалко. Растёт, есть всё время хочет. Вот одна кручусь как могу.
Василий видел её осунувшееся, бледное лицо и взгляд зелёных глаз, не таинственный русалочий, а усталый и померкший. И горе, злоба, отчаяние сдавили ему грудь. Нарочито по-деловому взял платье и телогреечку:
- Ну,  вот, кстати, давно хотел ребятам обновы купить. Я богатый – их у меня трое! – улыбнулся он. – Сколько просишь?
Ещё не веря удаче  и смущаясь, она тихо ответила:
- Сто двадцать прошу.
И торопливо добавила: - У меня ещё есть двадцать рублей. Если успею, тогда буханку хлеба куплю.
- Ну, вот и сговорились. Он полез в карман, быстро вынул четыре красных тридцатки, вложил ей в руку и сжал её кулак:
- Послушай, Донь. И повторил, как бы вслушиваясь в звон её имени:
- Послушай, Донь, постой здесь, не уходи. Я счас, я скоро вернусь. И, протискиваясь сквозь толпу, оглянувшись ещё раз, крикнул:
- Не уходи, я счас!
Евдокия смотрела ему вслед, крепко сжимая в кулаке деньги, и сердце её билось тревожно и радостно.
Василия не было долго. Она уже хотела уходить, совсем замёрзла, да и хотелось скорее купить хлеба. Но вот он вынырнул из толпы весёлый, улыбающийся, махая ей рукой. Она тоже улыбнулась и кивнула ему.
Он подошёл и протянул ей круглую ковригу душистого деревенского хлеба. Она, не веря, что это ей, смотрела на него и всё улыбалась, но как-то жалко и беспомощно.
- На, Доня, это тебе, наш  деревенский. У нас есть, ты не думай, -  быстро говорил он. – Это Матрёна Суслова сыну своему прислала, а он не пришёл. Да бери, чего ты? – торопливо говорил он, вкладывая хлеб ей в руки.
Она, всё ещё улыбалась, смотрела на него, сжимая хлеб, а по щекам её бежали слёзы.
- Эх, ты! Разве русалки плачут? – шепнул он ей в ухо, обняв за плечи и прижав её голову к груди.
Дуня на мгновение замерла, прижавшись к нему, и быстро отстранилась:
- Спасибо, Василь, век не забуду. Нечем мне тебя одарить. Пока жива – помнить буду.
- Эх, да что там, - махнул он рукой. – Вся жизнь вперекос пошла и войне края нет. Мы в деревне как-то крутимся, а тут вона как…
Он повёл рукой вокруг.
- Да ты хотела ещё хлеба купить, - спохватился он.
- Нет, теперь уж эти деньги на дрова поберегу. Холод тоже одолевает, в чулане пол выломали уже.
- Вот что , Донь, - подумав сказал Василий, - приходи на базар в среду, вон к коновязам, - манул он рукой в сторону сенного ряда. – Колька Солдатенков привезёт продавать дрова, на трёх санях. Ты приходи и возьми дрова на санях с пегой лошадью. Я этот возок сам приготовлю. Не забудь только – в среду и не поздно. Он часов в девять уже тут будет. Поняла?
Она согласно кивнула.
- Ну, вот и хорошо.
Он говорил возбуждённо, быстро, как-то нервно усмехаясь:
- Да, дела… И не ждал, не гадал тебя так встретить!
И всё смотрел, смотрел на неё пристально. Евдокии хотелось уже уйти. До потемнения в глазах мутило от голода, хотелось вот сейчас, сию минуту, грызть и жевать душистую хлебную корочку. Но было неудобно так уйти. Она молчала, а он продолжал:
- А войне и конца не видать. Наверно и мне скоро идти. Мало было одной войны, теперь ещё полишее. Жалко всё, - его дрогнул, - работали, себя не жалели. Вроде уже обжились и – накося – всё псу под хвост. Да теперь, что ж делать-то. Как все, так и мы.
Он поглядел на неё и добавил тихо:
- Прощай, Донюшка, может уже и не свидимся.
Он наклонился и, обняв её, трекратно поцеловал.
- Прощай. Иди.
Она молча ему поклонилась и быстро пошла через поредевшую толпу к выходу с базара. А он глядел на её тоненькую фигурку, пока она не скрылась в толпе, надвинул на глаза шапку и пошёл к коновязи.
Из деревенских оставалась одна Матрёна. Она ждала его:
- Ну, что ты так долго, где ходишь? Хлеб-то продал?
- Продал, на вот деньги.
Он сунул ей приготовленные деньги и отвязал лошадь.
- Поехали.
Его лошадь привычно бежала за Матрёниными санями, а он лежал на своих санях, глядел на тёмные, пушистые ели по сторонам, на первые звёзды, заблиставшие на потемневшем небе, а видел волны цветущей ржи и сказочных русалок. А потом видел тоненькую, усталую женщину и слёзы на её щеках и думал: «Почему это он не мог, не сумел так устроить жизнь, чтобы жить с единственно нужной ему женщиной, чтобы беречь её и защищать. И каким бы он был сильным и счастливым рядом с ней!»

В деревню приехали уже затемно. Василий не спешил в избу, долго возился во дворе, распрягал, поил лошадь. Зашёл в дом, когда дети уже спали.
Аксинья ждала, собрала ужин. Он достал покупки:
- Вот Васе телогреечку, Донечке платье. Погляди.
Аксинья сдержанно похвалила.
- А деньги за дрова где?
- Деньги завтра принесу, одолжил Сидору.
- Нашёл кому одолжить! Он, поди, их пропил уже.
- Не твоё дело меня учить! Могу и сам пропить, коль захочу. Привыкла деньгами шевелить, всё мало. Обойдёсся!
Зло хлопнул дверью и вышел во двор.

В марте сорок третьего Василия призвали в армию. Он собирался даже с чувством некоторого облегчения – ну, наконец-то и он как все пойдёт на войну и не будет чувствовать даже спиной немы упрёков своих односельчан. Простился по-хорошему с женой, расцеловал детей и отправился в город.
После формирования, часть, в которую попал Прохоров, была отправлена под Орёл…Здесь начались ожесточённые бои.
Василий бежал за танком. Впереди, правее, - ещё солдаты. Бежать было тяжело, пот заливал глаза, сердце билось в горле, но он боялся отстать.
Они спускались в пологую с этой стороны лощинку. Танк, приседая и переваливаясь, переполз речушку и, резко ускоряя бег, пошёл вверх по склону. Там, на косогоре, горела деревня, сине-багровые клубы дыма закрывали и небо, и землю. Грохали разрывы, слышались беспорядочные частые выстрелы и отдалённые крики, слившиеся в одно протяжное «а-а-а».
В глаза Василию всё лезли какие-то ненужные сейчас вещи, мешая сосредоточиться на главном. Вот, справа, в кустах стоит подбитая пушечка, задрав ствол почти вертикально в небо. То ли харкнуть хочет последним снарядом в эту сине-багровую муть, то ли завыть от горя и одиночества. Там, где танки переползли речушку, она, собственно, исчезла – были только бугрящиеся ошмётки грязи. А вот левее, среди кустиков, мелькнули лужицы воды и Василий ощутил снова неимоверную жажду, пересушившую горло.
«Вот бы напиться сейчас, - мелькнула мысль. И он невольно побежал ещё быстрее, забирая чуть влево к лужицам.
Вдруг на той стороне, за этими кустами вздыбился столб земли и сильно грохнуло. Через мгновенье его что-то резко толкнуло в левый бок и он как бы налетев на невидимое препятствие, стал падать, опрокидываясь на спину, больше на левый бок, неловко подогнув ноги и придавив левую руку. Каска отлетела в сторону и щека его торкнулась в сухую, шершавую и прохладную землю.
Что-то тяжёлое давило на грудь. Он хотел повернуться или приподняться, но боль, жгучая, режущая, ослепила его, и мрак накрыл с головой.
Через какое-то время (через какое он уже не понимал) он ощутил свет на лице и открыл глаза. В овражке темнело. Но там, куда ушёл бой, с запада, распалась завеса клубившейся тьмы и солнце на закате осветило обезображенное поле и блеснуло сюда – на склон овражка добрым, тёплым лучом.
«Что со мной? Где я» - мучительно пытался он понять и вспомнил как бежал за танком и как тугой удар бросил его на землю. Он попробовал поднять руку: правая была откинута в сторону. И он ухватился пальцами за траву, попробовал шевельнуть левой и не смог – боль снова ошеломила его. Стараясь больше не шевелиться, он посмотрел вправо.
Недалеко, в низком кустарнике, стояла всё та же подбитая пушечка, такая маленькая и беззащитная. Согнутая фигурка солдата лежала с ней рядом. Пахло окалиной, гарью, но в низинку спустилась тишина.
«Людей рядом нет», - понял Василий. Прямо над его лицом, по тонкому тровяному стебельку, ползла божья коровка. Жучок срывался, переворачивался на другую сторону травинки и упрямо полз вверх. И вот выпустил тонкие крылышки и взлетел.
Василий посмотрел за ним вверх, в небо: там медленно плыли белые облачка, подсвеченные последними лучами заходящего солнца. И в какое-то мгновение показалось ему, что это не облака в зеленоватом закатном небе, а русаки бегут в волнах цветущей ржи. И он, едва разжимая спекшиеся губы, беззвучно позвал:
- Доня! Днюшка!
Кого солдат звал в свой последний час – зеленоглазую несбывшуюся любовь свою или маленькую девочку, дочку, доверчиво прижавшуюся к его плечу…Может быть в этом имени в этот момент была вся жизнь его, такая трудная и радостная, и так быстро прошумевшая.
Над полем, надо всем, что было на нём, опустилась ночь.


 


Рецензии