Вечная семейка

Пролог. Катавасия

У Блюма кончился кофе. Он пошёл в магазин на Фурштадтской, но там не оказалось нужного сорта. На Кирочной дорогу ему преградили кудряво-волосатые чёрнобровые ремонтники в оранжевых жилетах. Они подняли асфальт, точно ледяные торосы, по всей ширине улицы, сверкали белками чёрных глаз и всех посылали в обход чуть ли не матом. Тогда Блюм отправился в булочную на Таврической. Но и тут неудача: напротив института усовершенствования врачей улицу перебежала чёрная кошка. Блюм не был суеверен, но сегодня от чего-то повернул и направился по Парадной к Некрасова. На полдороге, напротив КПП училища связи на его пути оказалась группа курсантов, переходившая дорогу, и Блюм остановился. Здесь-то на голову ему и упал кирпич: от солнечного тепла и света в старой кладке два года назад пошёл в рост побег карельской березы. Сегодня он набрался достаточно сил, чтобы вытолкнуть кирпич...

Блюм лежал неподвижно, как мёртвый. Прохожие спешили мимо. Никто не запрещал лежать на тротуаре. Тем более, что погода выдалась на славу тёплая и ясная, хоть лежи, хоть иди.
Только один человек остановился над Блюмом. Имя человека история не сохранила. Известно только что он был высок и худ. Был он длинноволос (лохмат). На нём был долгополый кожаный плащ, на ногах массивные шнурованные башмаки. Была на голове, вроде бы, шляпа с широкими полями. Больше всего походил человек на панка. То есть шляпы, значит, не было, а был гребень. Да, так вот. Человек поднял Блюма и взвалил на плечо и понёс.
Сначала человек пошёл в сторону улицы Некрасова, будто знал, куда нужно было Блюму, будто исполнял завет. Но затем его намерения по какой-то причине изменились, и с пол-пути он повернул назад. Человек вошёл в холл института усовершенствования врачей, откуда его выгнала вахтёрша, немолодая женщина в пуховом платке.
- Неси ты свое челочучело вон! - крикнула она в лицо панку, даже не выслушав его. - Совсем сдурели, написано же русским языком «Только в заСПИРТованном виде.»
Он с утра был по счёту пятой компанией. Первая принесла чучело белки, вторая - дохлую мышь, третья - замороженную свиную почку, четвёртая - чучело бобра.
Погрустневший панк понёс свою ношу по соседству, в музей Суворова. В музеё было пусто. Там отключили свет за неуплату. В прохладной полутьме залов бодро смотрел со стен Суворов. С потолка свисали трофейные стяги. Никто не проявил интереса к человеку с ношей на плече.
Тогда панк пошёл к Таврическому саду. Перепрыгнул чрез ограду. В саду он побродил, посмотрел мини-футбольный матч среди девушек до семнадцати лет —  очень соблазнительное зрелище — и съел мороженное. Затем ещё побродил и набрёл на водоем. Бросился в воду с Блюмом на плече, увидев над Таврическим дворцом флаг. На том берегу его встретили в штыки. Охрана и разные официальные лица. И стали отталкивать от берега и веслами, и баграми, и прикладами. Выбившись из сил в неравной борьбе, лохматый панк погрёб назад. На первоначальном берегу собралась уже порядочная толпа. Решили, что спасают человека. Раздались аплодисменты. К толпе присоединились спасатели и медики. В результате  лохматый панк-спаситель оказался в милиции, а Блюм помчался на «скорой» через весь город в больницу.
Врач в приёмном покое третьей истребительной, что на Северном проспекте, констатировал черепно-мозговую травму.
- Замечательная травма. – сказал он бодро, чему способствовал погожий денёк и победа любимой футбольной команды.

I Милкина любовь

Черноволосая, с игриво косящим тёмным блудливым глазом медсестра Амалия, по прозвищу толстозадая Милка, была известна на всю больницу душевной простотой и особенной женской отзывчивостью. Ей нравились все подряд больные, поступавшие на отделение, но никто ещё не тронул её сердца по-настоящему, пока не привезли Блюма. Он произвёл на неё неизгладимое впечатление. Он был странный, и она немного боялась его. В нём её особенно отпугивало (и одновременно привлекло) имя – Максимилиан. ещё она побаивалась его умного, мрачного взгляда, какого не видала до сих пор ни у одного больного. Кроме того, в нём была загадка, недоступная её пониманию – за целую неделю он ни разу не похлопал её по знаменитому заду, в отличие от других больных, которые никогда не пропускали такой возможности, в каком бы тяжёлом состоянии не находились.
Так на Милку снизошла любовь.
С каждым днём любовь эта крепла. Скоро стало невозможно её не замечать. Но Блюм умудрялся. Обитатели платы осуждали его за черствость и жалели Милку.
- Одно слово Блюм.
- Максимилиан, тоже мне.
- Это уже совсем, никуда не годиться.
- А что вы хотите? Мы всегда от них терпели.
- Бедная Милка.
Милка при каждой возможности навещала своего мрачного суженого и одаривала его знаками внимания. Она то плавно проходила мимо, вихляя задом, то косила блудливым глазом, то недвусмысленно улыбалась, то игриво подпрыгивала или соблазнительно нагибалась. Блюм оставался равнодушен.
- Тьфу, глаза б мои не глядели.
- Вот девка, так девка.
- Огнь.
- А зад! А зад один чего стоит.
- Что зад - главное сердце. А сердце доброе, отзывчивое и прилипчивое, что ещё надо.
- Что сердце без доброго зада.
- Хороша, как есть, возлежать мне здесь вечно!
- Вах.
- Недотепа.
Как-то вечером Блюм почувствовал себя лучше. Ему смертельно надоели разговоры соседей, внимание толстозадой некрасивой медсестры и плохое питание. И он собрался бежать. Но едва он приподнялся на локте и оглянулся по сторонам, как бы ища кого-то взглядом, как рядом, будто из-под земли, появилась толстозадая Милка.
- Тут я, тут, милый мой, где ж мне ещё быть. Ты лежи, тебе напрягаться нельзя, лежи, головушка болеть будет, лежи, я всё сама сделаю... Лежи, лежи... – горячо зашептала она, наваливаясь Блюма всем весом тела, упираясь сильными руками в плечи.
Блюм не нашёл в себе сил сопротивляться, не нашёл в себе решимости сказать «нет», за что потом часто укорял себя, и на утро Милка уже называла его «мой петушок», вызывая понимающие, удовлетворенные, умильные-со-слезой улыбки больных и медперсонала. Все были искренне рады за неё. Блюм же сделался ещё мрачней. На следующий вечер Милка снова была у постели Блюма, но он притворился спящим. И на следующую ночь та же история. И на следующую... Неужели разлюбил, не успев по-настоящему полюбить?! Милка ходила потерянная, осунулась и жалобно вздыхала.

II Милкина любовь - 2

Минул месяц в таком роде. Как-то раз Милка зашла в палату и села на кровать Блюма с каким-то особенным выражением на лице, волнительным и торжественным. Глаза её опухли и покраснели от слёз. Она тихо всхлипывала и шмыгала носом. Нижняя челюсть её подрагивала, а перекошенный рот был готов сложиться в гримасу счастливой улыбки. Рука с мокрым от слёз платком как-то по-особенному лежала на животе. Внутри у Блюма всё похолодело. Он дёрнулся, точно от удара током, и произнёс дрожащим голосом:
- Так-как?
И сухо сглотнул.
- Да, - просияла Милка, - да, мой петушок. У нас будет маленький.
В истерике Блюм хотел было выразить справедливое негодование по поводу того, что, мол, неизвестно ещё у каких-таких нас. Но она уже осыпала поцелуями его руки и заливала слезами радости его больничную, в полоску пижаму.
- К-ку-р..., но-мо-мо-мо... пы-пы-пы-цып...- Только и смог вымолвить Блюм.
Он неподвижно глядел в белый больничный потолок и ничего там не видел.
- Ты не волнуйся, папА и мамА о тебе знают, они не против. Они у меня знаешь какие, у-у-у-у!

III Тревога

В последний раз с какой-то неясной надеждой оглянулся Блюм на больничные двери и стал обречённо спускаться по широкой лестнице вниз. В конце лестницы ждали его будущие тёща и тесть. Блюм спускался осторожно, борясь с желанием дать стрекоча. В лицах будущих родственников Блюму сразу почудилось что-то хищное, точно на него смотрела пара хорьков. Такое же выражение обнаружилось и у Милки, когда она встала между родителей и улыбнулась суженому. Раньше Блюм не замечал у неё этого выражения. «Ничего, - утешал себя Блюм, унимая звон в голове, который теперь появлялся у него при малейшем волнении, - в крайнем случае, выброшусь из машины на ходу. Или из окна квартиры». Блюму было тревожно.
Будущий тесть, сухопарый, крепкий старик с лысой головой в крапинку, в больших роговых очках, в форменных рубашке и брюках болотного цвета держался прямо и смотрел, не мигая, холодящим внутренности взглядом. Был он, по словам Милки, майор инженерных войск в отставке, закладывал мины и фугасы, ещё при Сомме, Ипре и Вердене. До встречи с будущим тестем Блюм считал, что про Сомму, Ипр и Верден Милка перевирает. При виде же будущего тестя он свое мнение о майоре изменил. «Этот бы мог, - пронеслось в голове Блюма, - и даже химические, с ипритом, хлором и фосгеном».
Будущая тёща, «подруга, прошу любить и жаловать, дней моих», была толстозадая баба с таким же немигающим, как у мужа, взглядом. Всю свою жизнь она посвятила майору. Хотя, по словам Милки, подавала надежды (Смольный институт, его высочество, великий кормчий, генеральный секретарь). Будущая тёща приветствовала Блюма изящным книксеном.

- Мне все же не понятно. Мы могли бы пожить у меня. У меня просторно. – в третий раз начал Блюм, трясясь рядом с будущей тёщей на заднем сиденье видавшего виды «Москвича».
- Да, отличная, прекрасная квартира. То, что надо. – в третий раз отвечала будущая тёща. – Там, Максимилиан, ремонт будут делать. А после медового месяца конечно. Где же ещё.
- А теперь у нас, у нас и только у нас. И никаких разговоров. Или ты передумал жениться. А, сынок? – Будущий тесть испытующе поглядел на Блюма в зеркало заднего вида.
Блюм смущённо отвёл взгляд.
- Нет, разумеется. Нет.

IV В тревоге

Квартира Милкиных родителей располагалась на третьем этаже («И не выброситься по-человечески»). Она была трёхкомнатная, большая, но тесная оттого, что  повсюду вдоль стен и на шкафах громоздились коробки с пустыми банками и ящики с рассадой. Весь дом был уставлен ими. Ещё она казалась меньше оттого, что все окна были задернуты плотными красными шторами, отчего в доме всё время царил тревожный полумрак.
Всё было обговорено ещё в больнице. До свадьбы оставалась неделя. Блюм не находил себе места. Милка запиралась в своей комнате, куда Блюму был открыт доступ только после заката, и он целый день бродил по дому без цели и смысла. Когда ему становилось невмоготу, Блюм скрёбся в дверь Милкиной комнаты. В ответ он слышал из-за двери жеманный голос:
- Какой проказник, ты не должен, не должен, решительно не должен видеть меня до свадьбы... Ну ладно, чмокни.
Дверь приоткрывалась, в щель протягивалась пухлая рука с короткими толстыми пальцами. Блюм, чувствуя себя идиотом, целовал руку и уходил. Иногда из-за двери доносились странные пугающие звуки, а в щель снизу пробивался яркий, зловеще-кровавый свет, точно там готовились не к свадьбе, а к шабашу.
Всю неделю Блюма мучили тревожные не локализуемые в пространстве голоса. То казалось ему, что звучат они из-за стен, то из-под его собственной черепной коробки, то он принимал их за телевизионные новости, но когда входил в гостиную, телевизор оказывался выключенным.
Навязчивые идеи посещали Блюма. Например, во время бесцельных блужданий, вдруг начинало казаться, что на голову ему вот-вот упадёт пустая банка.
Часто Блюм натыкался на майора. Обычно тот сидел у открытой двери своей комнаты в вольтеровском кресле или в кресле-качалке с газетой в руках. При появлении Блюма, он опускал газету и говорил что-нибудь.
- Вот мы тоже как-то стояли в Богемии... Так я вам доложу прямо, там рассаду не так делают, землю перемешивают 1:10 с кровью девственниц замученных на закате. Видели бы вы, как всходит. На глазах! Чтоб мне провалиться на этом месте!.. Или это в Бургундии было? Дорогуся! – звал он зычно жену. – Вы не помните?!
«Подруга дней» появлялась всегда с неожиданной стороны. Например, если Блюм слышал, что кто-то орудует на кухне, то она появлялась из гостиной, если в ванной лилась вода, то являлась она из комнаты Милки. Появлялась, брала Блюма под руку и доверительно сообщала на ухо интимные подробности о муже, о себе, а чаще о Милке, о том, как и когда та первый раз обделалась, когда у неё начались месячные и подобное.
- Мы ведь одна семья, что тут стесняться. Не правда ли? – говорила она, видя смущение Блюма.
- Вспомнил, в Бургундии! Или вот, - снова завладевал майор вниманием Блюма (тёща тут же бесшумно исчезала), - пишут, - тесть потрясал газетой, - милиционер перепутал школьницу с проституткой. А, каково! – подмигивал он Блюму. – Скажите, как такое возможно (а Блюму слышалось: «как вы насчёт школьниц, не балуетесь?»)! Нет, мы не так воспитывали курочку. Не так...
После разговора с тестем или тёщей, Блюм просыпался в кровати рядом с Милкой и терялся в тревожных догадках, приснилось ему все это или было наяву, и пытался припомнить, как он очутился в Милкиной комнате.
Несколько раз Блюм пытался бежать. Всякий раз ему что-то мешало. То он подходил к двери с ясным намерением её открыть и выйти, но, не успев взяться за ручку, вдруг забывал совершенно, зачем к ней подходил, и весь остаток дня уходил на то, чтобы это вспомнить. То, когда он стоял уже на пороге, готовясь распахнуть отпертую дверь, рядом появлялась будущая тёща и совала ему ложку на пробу: суп, клёцки, вареники, борщ..., - не пересолено ли. «Очень, очень боюсь пересолить. – сообщала она доверительно. – Он (имелся в виду майор) очень добрый и покладистый, но что касается соли – зверь, истинный зверь». Блюм пробовал и тут же отказывался от своего намерения и несколько часов смотрел на свое положение не так мрачно, как всегда. Было вкусно.

V Французский фугас

Блюм с Милкой под руку вышли из дворца бракосочетания. Заточение кончилось, начиналась новая жизнь. Вон он горой вздымается у набережной белоснежный красавец океанский лайнер, что унесёт его в далекие заморские дали вместе с молодой женой, подальше от!.. Улыбка так и просилась на лицо, и Блюм стыдливо улыбался, точно не был достоин всего этого. Он был по-настоящему счастлив, поэтому неожиданная отсрочка новой жизни лишь слегка раздосадовала его.
- Круиз погодит, - сказал тесть, в ответ на вопросительный взгляд Блюма, когда вместо того, чтобы идти на пристань, все семейство село в машину, на крыше которой громоздились ящики с рассадой, - а теперь надо рассаду посадить. Рассада-то ждать не будет, а? Как считаешь, сынок? - Тесть похлопал Блюма по плечу. – Откладывать больше нельзя. Сейчас и поедем. А через два дня в круиз. Ту-ту! Так я говорю,сынок?»

«Дача это хорошо. Дача - это здоровый физический труд и чистый воздух. Да-а-ч-а-а... И всего-то на два дня». – подбадривал себя Блюм через два часа, пряча от себя недоумение при воспоминании о том, как поспешно по приезде в садоводство Милка и тёща спустились в бетонированный подвал дома, как быстро свернулась вокруг жизнь, бившая ключом до появления старенького расхлябанного «Москвича». Хотелось спросить, почему окна окрестных домов закрылись железными ставнями, почему не слышен детский плач и лай собак, от чего воцарилась зловещая тишина? Но Блюм постеснялся, мало ли что. В руках его уже была лопата.
- Ну что ж. Не будем тянуть. - сказал тесть, беря в руки другую лопату. – Пойдём, сынок.
Блюм последовал за тестем. Они прошли мимо прошлогодних грядок. Миновали одиночный окопчик в полный профиль, заросший по краям травой, и остановились у квадрата два на один, где был снят дёрн. Только одинокий кроваво-красный цветок зловеще красовался посредине.
Тесть что-то прикинул на глаз и сказал:
- Копать будем здесь. - Он поплевал на ладони и взял лопату на изготовку. - Колодец будем копать. – сообщил он каким-то странным тоном, точно сказал первое, что пришло ему в голову.
Через час с небольшим яма имела метр в глубину  два метра. Когда разгорячённый работой, умиротворённый Блюм собирался воткнуть лопату в землю в очередной раз, тесть остановил его.
- Погоди, сынок.
Блюм застыл с поднятой лопатой. Тесть подмигнул ему, отбежал к окопчику, юркнул в него и, заткнув уши, крикнул оттуда:
- Давай!
Блюм, не задумываясь, воткнул лопату в землю. Лопата ударила в твердое, «дзынькнуло» железо о железо. Звук показался Блюму мелодичным. Он ударил снова. И ещё раз. И ещё. И бил с остервенением до тех пор, пока французский фугас времён Первой мировой войны не рванул.
…Когда уехали милиция, «скорая помощь» и саперы, странного вида волосатые личности в оранжевых жилетах, похожие одновременно на чертей, цыган и шахтёров принялись закапывать воронку. Лица их были вымазаны чёрной краской, уши и шеи густо заросли жёстким волосом. Белки их фиолетовых глаз казалось горели, а улыбки были белоснежны и наглы. На случайных прохожих они реагировали живо и невпопад кричали низкими голосами:
- Абанамат! Абанамат!
И припускали за ними вскачь.
Работали они споро, ловко, точно земля горела у них под ногами.
Бывшие тесть и теща с Милкой сидели на веранде и пили чай. Они были прямы, строги, церемонны и молчаливы... Но почему-то казалось, что они вот-вот рассмеются.
В округе поговаривали, что не чай они пьют, а закусывают шляпками мухоморов «царскую водку». Ещё эту троицу называли почему-то «чёрными риэлторами».
Какое страшное слово риэлтор!


Рецензии