Особая

                1               

Я иду на рынок. На улице брызжет мелкий редкий дождик, который бывает только в начале осени, когда еще стоят теплые, по-летнему теплые дни. А я оставила свой милый салатного цвета зонтик, который мне подарила Леркин дома, потому что с рынка обязательно пойду груженная сумками в обеих руках, и будет просто неудобно еще и держать зонт. В голове играет какая-то красивая классическая музыка – что-то между Бахом и Вагнером, если между такими величинами возможно что-то среднее. Недавно я была в нашей консерватории, где наш не слишком знаменитый оркестр играл Бетховена и почему-то Чайковского. Для меня так и осталось тайной, что общего они нашли в музыке этих композиторов – прямого, но чистого и подчас легкого Бетховена, и огромного, величественного Чайковского. Вот если бы они играли Баха и Вагнера, хотя бы для поиска этого самого среднего – где их музыка переплетается,  соприкасается одна с другой, творческий поиск этого переплетенья – вот  это был бы восхитительный концерт  - апофеоз творчества оркестрантов и дирижера! Но, была чистая печаль - я едва не уснула на Бетховене и едва не захлебнулась восторгом на Чайковском. Сейчас же в моей голове играла другая музыка: некоторый хаос созвучий: здесь скрипка, рояль, арфы, трубы – странный оркестр играет странную музыку. Я узнаю эту музыку – это, конечно, «Белая осень» Нильса Воннера – знаменитого голландского композитора, который жил, должно быть в 15 веке, и очень любил рыбу. У него были красивые, волнистые седые волосы – я думаю, все композиторы либо лысые, либо седые; небольшой животик – дань уважения высокому положению в обществе и возрасту, и тонкие нежные пальцы. Композиторы слышат и творят кончиками пальцев. Еще у него нет морщин, есть молодая жена, дочь и сын, он хороший семьянин, добрый отец  и я его только что выдумала. Надо будет купить в магазине книгу-биографию маэстро Нильса Воннера под названием «Музыка-вечность», и с упоением ее прочесть. Правда купить эту книгу можно будет лишь в придуманном магазине, и там же прочитать, но у меня хорошая фантазия, и я умею играть на скрипке. Наверное, это два моих самых больших достоинств – так говорит Леркин, моя сестра, и мне хочется ей верить. И вот волшебная музыка маэстро Нильса Воннера, по-осеннему тревожная, с нотками увядающей природы и капель неизбежного дождя – это скрипка, ведь больше ничего не будет – только зима. Скрипка – это начала конца  в любом оркестре, самый неудобный и, пожалуй, самый важный инструмент. Так говорил мой педагог в музыкальной школе. Предвкушение зимы  в этой музыке, это уже рояль, поэтому должно быть и «белая осень», а не какая-то другая, какое-то светлое, но напоминание, что впереди еще грязная серая осень(конечно, трубы, никак иначе) тоже проскакивает в  переливах нот. Музыка ко мне.
И вот я иду на рынок под брызгающим неприятным дождем, с музыкой в голове, и смотрю на проходящих мимо людей, которые тоже не рады такой погоде, и которым тоже куда-то надо попасть. Я смотрю на них,  а думаю о Максиме, будто он один из них или даже он - каждый из них. Вернее, каждый из этих людей в чем-то Максим, как, наверное, и я – это в чем-то он, и каждый из тех, кто идет мне на встречу – в чем-то он. В сутулом молодящимся мужчине, что переходит через дорогу, я вижу цвет кожи Максима - чуть смуглый; в крепком молодом человеке, который нырнул под арку, во дворы, я вижу его куртку – черную обычную с множеством карманов; в молодой, даже юной девушке, что зашла в модный магазин одежды, я вижу мягкий и нежный блеск его почти черных глаз; еще в одном мужчине в деловом костюме я вижу его решительную скованность – такое странное сочетание. Мне всегда кажется, что он непрерывно борется со скованностью, проявляя эту, порой резкую и нервную, решительность, причем это проявляется во всем, даже в постели, хотя мы с ним пока не оказывались в одной постели, но я уверена, что и там почувствую то же самое. Я вижу его во всех, и все – он. Наверное, это называется «влюбленность» или как-то так – мне, романтичной и витающей в облаках девушке было не до чувств, и даже не до мыслей о чувствах, и в школе, и после школы, на первом плане музыка, только музыка, всегда музыка. Поэтому я и не знаю, как назвать это мое состояние, но не хочется прибегать к слову «любовь», потому что я боюсь, что это не она, вернее, я как раз боюсь, что это она и есть, потому что для меня «любовь» - это что-то заоблачное, что существует только в мексиканских сериалах и каких-то книгах, и если я вдруг ее испытаю, то будет очень жаль, потому что я знаю, хотя бы на примере Лерки, что она, эта «любовь», будет куда меньше моих о ней представлений. Это как в сексе  с моим первым парнем. Я так много слышала о сексе и оргазме на тот момент от подружек и Леркина, да и было мне уже девятнадцать лет, поэтому  приободренная, настроенная на «море удовольствия и несоразмерный не с чем кайф», как говорила одна моя подружка, я осталась на ночь у парня. В итоге я проплакала всю ночь в душе, потому что не было ни удовольствия, ни кайфа, только кровь, боль и его хриплое сопение надо мной. Я боюсь, что с любовью будет так же, поэтому считаю, что это «влюбленность» - просто так легче.
 Лера знает о нем.  Она говорит мне, чтобы я прекратила думать о нем и сосредоточилась на работе. Она считает меня глупой. Все старшие сестры считают своих младших сестер глупыми. Я на нее не обижаюсь, потому что  у нее муж, дочь,  ипотека и больная свекровь, а у меня маленькая квартира, музыка, тоска, длинные волосы и еще Максим.
 Я иду на рынок мимо магазинов, банков, аптек, салонов красоты, мимо целого мира сияющих витрин. Это красиво и ярко. Это удивительно.  Но мне надо на рынок – купить красной икры и кабачков. А еще, быть может, вина. Но я не думаю об этом, я вспоминаю Максима. Он как-то сказал мне, что я – особая, не особенная, а именно «особая». Это было на мосту. В тот вечер он заехал за мной ко мне на работу на своей машине, в марках я не разбираюсь, но выглядит она, как акула – синяя, наглая и кричащая, тоже должно быть, часть его борьбы со скованностью перед миром. Он отвез нас на набережную, где мы долго гуляли, болтали обо всем, кормили уток хлебом и голубей семечками, сидели в кафе,  пили какие-то безвкусные коктейли, а потом я захотела подняться на мост. Или он захотел – уже не помню, кто-то из нас захотел,  а я была не против прогулки по мосту. Помню, когда мы поднялись на мост, я подумала, что в сущности Максим – это очень даже неплохо, что он может даже жениться на мне, и, конечно, я соглашусь, потому что надо когда-то попробовать выйти замуж – может быть, это выйдет лучше моего первого секса. А еще Максим добрый, хороший, нежный и так красиво говорит – тоже причина выйти замуж, хотя и не настолько серьезная, как первая. Там, на мосту, он не сделал мне предложения, но, когда я остановилась около парапета и вытянувшись вперед, посмотрела на темную воду реки, он обнял меня за плечи, нежно и бережно, как обнимают только влюбленные. Он поцеловал меня в шею, и этот всего-навсего один быстрый мягкий поцелуй был лучше, чем весь мой первый секс – странная привычка сравнивать все в моей жизни с ним, от которой я никак не могу избавиться. Моя универсальная шкала оценки событий сверху вниз:
-музыка;
-отлично;
-хорошо;
-нормально;
-ну как-то так;
-плохо;
-куда уж хуже;
-мой первый секс.
И поцелуй Максима в шею по этой шкале был чуть выше, чем «хорошо», что тоже неплохо. Он поцеловал меня и тихо таинственно пошептал мне в самое ухо: «ты - особая». Я спросила его тогда, что это значит, но вместо ответа он только повторил: «Ева, ты особая».  И вот я иду на рынок под брызжущим дождем, смотрю на витрины и людей, и меня одолевает пространная, будто отдаленная грусть, я думаю, а вдруг я и правда какая-то особая? От этой мысли мне становится тревожно, потому что я так и не знаю, что это значит.


                2   
               
 
Вечером, когда я наконец-то дошла до моей маленькой уютной квартирки  на первом этаже многоэтажки(Лера называет ее «убежище», мне же больше нравится «норка») с двумя большими пакетам с продуктами для себя и для родителей(маме эти маленькие лимонные леденцы-монпансье, папе коньяк – его любимый, армянский), ко мне пришла сестра. Иногда Леркин заходит ко мне, как сама говорит: «синтезировать твое кричащее одиночество в спокойное и тихое семейное счастье».  Тогда мы пьем сухое белое шабли или розовое игристое вино, и разговариваем обо всем на свете: о курсах доллара и евро, о носках под кроватью, почему-то всегда мужских и непременно белых, об объемах двигателей тойот и хендаев, о жизни лебедей в осенний период и много еще о чем.
 В этот раз она не принесла вина, зато с порога заявила мне, что хочет моего скорейшего расставания с Максимом, пока наши отношения не зашли слишком далеко, и что он мне совсем не пара. Я не злюсь на нее. Лера – моя старшая сестра, она, конечно, хочет как лучше. Но это «лучше» - слишком бесконечное и слишком абстрактное для меня понятие, ибо всегда можно что-то сделать еще лучше, но сделать более хорошо, чем просто хорошо – нет, потому что даже очень хорошо – это уже «лучше». Вот если бы она хотела, чтобы мне было хорошо – это да, но она хочет, как лучше, да еще исходя из своего понимания этого «лучшего», что приводит к печальным последствиям. Помню в детстве, она сильно подралась с одним мальчиком, который назвал меня идиоткой и дурой. Мне было все равно, что там говорит какой-то жалкий мальчишка, я даже не заметила этих его ругательств, зато их услышала Леркин, она яростно набросилась на него и завязалась драка. Потом их разняли взрослые, и она еще больше недели ходила с опухшим носом, синим глазом и хорошей ссадиной на лбу. Она хотела, как лучше мне, а в итоге сделала только хуже себе, а мне итак было хорошо, и лучше от этой драки мне не стало. Лера тогда долго злилась на меня, будто я была виновата в этой их драке. А мне было просто все равно. Глупая старшая сестренка. Все младшие сестры считают своих старших сестер глупыми.
Она сидит передо мной на диване, поджав ноги под себя – ее любимая поза, и говорит мне что Максим – это не тот, кто мне нужен. Я спрашиваю ее, что, может быть она перепутала и Максим – это тот, кто не нужен ей, и получаю ответ, что он никому не нужен и его надо бросить. Я улыбаюсь и молчу. Моя глупая старшая сестренка. Я почему-то представила, как она яростно дерется с Максимом за меня, и он разбивает ей нос, ставит фингал под глазом и оставляет ссадину на лбу, и, наконец, проигрывает ей в драке, падает без сознания от хорошего апперкота, ведь Лера – КМС по самбо, она – боец. После драки она злится на меня и говорит, что хотела, как лучше. Милый, глупый Леркин, ты самая лучшая сестра на свете – говорю я ей, улыбаясь, и она лезет ко мне обниматься – делает вид, что расчувствовалась или правда поддалась эмоциям. А, может быть, любой человек, если ему сказать, что он самый лучший на свете сразу полезет обниматься? Такое вполне возможно.
 После ее ухода я, наконец, раскладываю покупки по местам, продукты по холодильнику, а потом готовлюсь ко сну. Все это время я думаю про Максима. За что все-таки Лера его так хочет избить, ведь, я, например, не хочу бить ее мужа, хотя Игорь мне тоже не очень-то нравится? Лера – боец. Сестра боец, конечно, хорошо, но лишь до того, как она выходит замуж и рожает ребенка. Это все: и замужество, и тем более ребенок, делают ее жесткой, но еще и ранимой. А ранимый боец – уже не боец, его списывают с ринга, потому что всем понятно – он не сможет больше побеждать, как раньше. Я люблю Леркина, но перед тем, как уснуть, перед самым сном, ко мне  в голову приходит мысль, некий образ – простой, не нуждающийся в толковании или оправдании его появления: уж лучше бы она избила Максима, чем стала ранимой, чем эти муж и  ребенок. Плохая и понятная мысль в голове глупой младшей сестры на границе сна.

                3
               
Я не сумасшедшая, как иногда думаю. То есть я думаю, что я не сумасшедшая, как иногда думаю, и просыпаясь утром, я не ныряю в белое море потолка, размышляя о грядущем дне, выныривая где-то совершенно в другом месте, а первым делом радуюсь новому дню. Потом, конечно, немного ныряю, но это в качестве зарядки для мозга, потому как музыка еще не началась, для этого надо встряхнуться, активировать фантазию. О Максиме вспоминаю сразу, как мои ноги прикасаются к мягкой шерсти розовых тапочек, что он мне однажды подарил. На губах появляется улыбка, но потом я вспоминаю о Леркине, и моя улыбка заканчивается тяжелым глубоким вздохом. Все это напоминает мне спектакль, пьесу в двух действиях и пяти актах на сцене какого-нибудь провинциального ТЮЗа, где меня играет выпускница местного института культуры, до этой ее по-настоящему звездной роли, гениально игравшая малыша из постановки «малыш и Карлсон» и колобка из одноименной сказки. Она старается, играет, возможно, как чувствует, но не как написано в сценарии, и уж совсем не как хотел бы режиссер. И все это какая-то абсурдная остросоциальная пьеса: и сон, который опять мне приснился ночью, и в котором у меня нет родителей и Леркина, и даже своей квартиры нет, вместо  нее какой-то съемный угол, но есть Максим, хотя бы он, и розовые тапочки, будто они значат большем, чем просто удобная обувь для квартиры, и плохие мысли о Леркине(уже вне сна) и даже 50 грамм коньяка, которые  я наливаю в утренний кофе – просто только так и можно пить этот дешевый отвратительный кофе, что покупаю. И эта моя игра, хотя бы, потому что этот дешевый кофе я покупаю, как раз, чтобы иметь возможность оправданно добавлять в него коньяк, все это – игра, какая-то утопическая пьеса про одинокую девушку, бесконечно скорбящую по ранимой сестре и ее семейным ценностям. И все это – безвкусная провинциальная пьеса, и есть часть меня, приходится  признавать с тоской этот факт, делая новую запись в мой дневник – просто надо что-то записывать, чтобы приводить в порядок мысли и желательно, чувства, роняя одинокую слезу на букву «с» в слове «Максим» , чтобы эта записать хоть чем-то отличалась от предыдущей, и делая кокетливую завитушку на ножке последней «м», будто это как-то сгладит все углы и даст какую-то надежду на спасительную запись в следующий день.
Я еще не допью кофе с коньяком, и не пророню ту самую слезу над «с», как телефон жалобно зазвонит, прося не брать трубку – все равно возьму, но попробовать поставить жалобную мелодию звонка стоило. Он поздоровается, и в его мягком баритоне промелькнет нотка какой-то неестественной иронии, будто он говорит, и он знает об этом, что-то само собой разумеющееся, как, например: «алкогольный коньяк» или «черный кофе». Он пригласил меня в ресторан, и уже в самом этом факте свершившегося намерения было что-то противоестественное, гадкое, что раньше он не приглашал меня  в такие места – было, заходили, но то по пути, без приглашения, по какому-то ясному простому взаимному желанию. Сейчас же это его приглашение было уже чем-то большим, запланированная рокировка, чтобы срубить короля и соблазнить королеву. Но я согласилась не потому, что хочу быть частью его игры, а потому что соскучилась по его глазам, рукам, по его таким милым, порой резким, решительным попыткам победить свою скованность и нерешительность. Это его игра тоже имеет свои цели, и кто знает, может быть, Леркин права, но это взаимовыгодное сотрудничество зрителя с актером необходимо мне сейчас, как глоток воды в жаркий день. И я не против быть единственным зрителем его пьесы, его актерской игры и сидеть в первом ряду, не сводя с него глаз, и, понимая, что это игра, все равно обманываться, веря, что это – жизнь. Да, я жуткий человек.
Я говорю, что я согласна и вешаю трубку, как только слышу, что он заедет за мной сразу после работы. Да я, жуткий человек, что соглашаюсь, что пойду с ним в ресторан, а потом позволю себя соблазнить в его, наверняка, строгой и холодной холостятской квартирке. Конечно, можно было отказаться и никуда не ходить, но что за удовольствие сидеть одной на первом ряду в пустом театре перед пустой сценой?

                4
               
Он влечет меня за собой. Мы вышли из ресторана. Что-то говорит. Я не помню Леркина, не поехала к родителям, не знаю, как вернуться домой, и как правильно держать смычок. В ресторане мы ели какую-то не особо вкусную рыбу, он улыбался, рассказывал о своей работе с толикой смущения, будто не знал, интересно ли мне это и о чем вообще нужно говорить. Милый глупый Максим.  Или это про Леркина? Теперь идем по набережной, дует прохладный ветер, меня знобит – я надела легкое синее платье и тонкую курточку сверху. Я думаю о море и о Максиме. О нем больше, и это  я не про море. Максим накидывает мне на плечи  свою куртку, и этот жест делает меня печальной – этот жест стирает какую-то грань, будто его рука, протянутая мне – зрителю со сцены. Но я не заканчивала провинциальных институтов культуры, не блистала в роли «Карлсона» и «Колобка», и я не хочу заходить к нему на сцену – иначе, нас, зрителей, совсем не останется и играть будет не для кого. А игра ради игры – это бой, это уже Леркино(вспомнила), это благородная миссия старшей сестры – утопическая мораль младшей. 
 Он говорит. Максим думает, что я его слушаю, слышу и это важно для меня, но теперь уже нет, теперь мне хочется вернуться в гардероб, забрать свою куртку и выйти из театра, оставив его одного на сцене – пусть сам дальше ищет своего зрителя или прыгнет с моста. Совсем стемнело, он все же хороший, я нервничаю, вдруг опять слышу музыку Нильса Воррена, который так страдал от несчастной любви и прыгнул с моста, покончив с собой, хотя мог написать еще так много прекрасной музыки и «зеленую зиму» и «красную весну» и «синее лето».  Он был, должно быть, хорошим человеком этот Нильс Воррен.
Мы поднялись на мост, когда уже стемнело, дальше – голуби, луна, фонари, вода блестит в их блеске, причудливая играя этими огоньками по небольшим волнам реки. Мне становится почти страшно, ибо я знаю его эту пьесу, эту часть, знаю, что будет, и в первый раз в жизни я мысленно соглашаюсь с Леркиным, хотя и понимаю, что ничего уже не изменить. Мы остановились почти на середине моста, и я, облокотившись на парапет, посмотрела на идущий по реке теплоход, а этот, выжимающий, выдирающий с корнем из меня чувства актер, игрок, обнял меня за плечи, да, как это могут делать только влюбленные и поцеловал в шею. Я чувствую его влажные губы, я хочу это слышать, но он медлит, луна напряженно светит, его дыхание будто замедленно, губы у моего уха, серебряный свет на воде, теплоход. Меня бросает в холодный пот, ведь если он этого не скажет, я так и останусь собой – зритель в первом ряду, бесполый в невидимой толпе зрителей, у его протянутой ко мне руки, и будут дальше долгие овации, поклоны, цветы. Он медлит, будто так и надо, будто вбивая в меня тот сон, где нет моих родителей, Леркина и моей маленькой квартиры, где нет ничего, кроме этой его игры на сцене, где даже меня и то почти нет. Но он-то закончил какой-нибудь МХАТ, он-то известный московский актер, на спектакль которого цены в пять раза выше, чем на спектакли местного  театра. И Леркин, ее разговоры про таблетки убивают меня, и я хочу сбежать сейчас, забиться в мой съемный угол, и чтобы не было родителей, Леркина и даже Максима, даже этой его игры. Пусть будет только Нильс Воррен свободно летящий с моста ради предавшей его меня, оставшийся в пыли времен с одним произведением «белая осень» и тем неоконченным. Нет, я не могу, не сейчас… не в тот сон… или не в этот… Леркин…
Тихое, мягкое, до боли успокаивающее «ты особая» вдруг касается моих ушей, мой ласковый поцелуй в костяшку его указательного пальца, и неожиданное облегчение, будто так и должно быть. Мне сейчас почти хорошо, даже когда он немного отошел, чтобы покурить, зная, что я не переношу табачный дым. Мне почти хорошо – уже никому не надо драться за меня и лететь с моста, сна нет, есть только эта свобода, и сцена, на которой мы  с ним вдвоем, а в зрительном зале – Леркин, родители, другие люди, полный зал и я играю на скрипке. Конечно, я играю не «белую осень», а Бетховена перед Чайковским, и все заворожено слушают.
И мне так хорошо! Моя шкала! Музыка! Мне так хорошо! Но Леркин хочет, чтобы было, как лучше, и это все  разрушает. Раздается звонок, печальный звонок, специально чтобы не брать трубку, но я уже протянула руку в карман куртки, нашла телефон, и  ответила на вызов. В трубке я слышу ее голос. Уже неважно, что она говорит, теперь уже все равно. Она опять хотела, как лучше. Вдруг я слышу красивую тонкую игру скрипки, я почти сразу понимаю, что это я играю на скрипке тонкую нежную мелодию - мой последний выход на сцену. Теперь я знаю, зачем приняла его предложение, зачем дала свою руку и позволила вытянуть себя на его театральный погост – мне предстоит закончить его пьесу, его большой спектакль. Одно мгновение на сцене.  А в следующий момент один рывок, быстро и резко, чтобы он не успел поймать – он не успел, хоть и проворно рванулся ко мне. Кто-то должен  прыгнуть с моста, пускай лучше это будет никому не известная женщина, чем великий композитор Нильс Воррен. Неожиданный финал одной пьесы. Да я знаю, Леркин, ты хотела, как лучше, но ты ошиблась в одном, ты не знала, не могла знать – это была его куртка.


Рецензии