Страшный лагерь

                Страшный лагерь
    (по мотивам рассказов моего дяди)
                С низким поклоном перед памятью героических
                женщин города Могилёва, спасших в лютую
                зиму 1941-1942 года тысячи советских
                военнопленных.


В конце июля я очутился на могилёвском аэродроме, превращённом немцами в лагерь для военнопленных. Аэродром  представлял собой голое поле с асфальтированной взлётной полосой. Жили мы под открытым небом. Пока не было дождей, и продолжалось лето – можно было терпеть. Всё ждали, что вот-вот нас отправят в Германию или на какие-нибудь работы, но день проходил за днём, неделя за неделей, а немцы и не думали нас никуда отправлять. Слишком много у них было пленных, все не нужны. И стали они нас просто вымаривать голодом. Кормили то через день, то раз в три дня. И рацион становился всё скуднее. Чаще всего суп привозили - воду с какими-то кусочками или листиками. Листики, предположительно, были капустными, а кусочки – толи брюквенными, толи турнепсовыми – так я и не понял.
Вскоре нашёл себе новых друзей. Один был украинец. Звали его Разуменком Владимиром. Другой грузин – Нодарий Баканидзе. Славные были ребята. Верные.
К осени мы сильно отощали. Лежим как-то в начале сентября, прижавшись друг к другу, и снится мне, будто приехал я к родителям в Паульское. А хочется мне на Волгу, искупаться, как в детстве, да всё что-то держит. А потом вижу уже себя в Марксштадте на пляже. И вот она – моя красавица Волга – блики солнечные трепещут, и внутри у меня всё трепещет от ожидания. Разбежался я и – плюх в воду. Радость несказанная. И таким я себя во сне счастливым почувствовал. Будто помню: что-то нехорошее со мной было, а сейчас всё прошло, всё как прежде. Я никогда уж не видел таких счастливых снов. Да только вдруг мне показалось, что вода чересчур холодна. «Что такое, - думаю, - лето ведь, всегда в эту пору вода тёплая». И шум какой-то. Проснулся – и ах: всё на месте: и лагерь проклятый, и фрицы на вышках, и псины их брешут, да ещё с небес холодный дождь хлещет. Промаялись, протряслись до утра. Перед рассветом небо очистилось. Солнце взошло, утро свежее, а от нас пар идёт.
-Заморозят нас фашисты проклятые, сказал Разуменко, - что будет, как морозы настанут?
И стали мы землянки рыть. Рыли кто чем. Разуменко нашёл острый штырь – им землю долбили, а выбрасывали из ямы руками. Медленно, конечно, работа подвигалась, но мы уже знали, что строить нам на зиму бараки немцы не собираются. И то хорошо, что они нашим земляным работам не препятствовали. Откопали мы себе за неделю что-то вроде большой норы. Хозяйственный Разуменко травы нарвал и насушил – выстелили мы себе там три логова. Только как же иногда страшно бывало. Проснёшься ночью – тьма кромешная, будто уже в могиле лежишь. Особенно Нодар страдал. Наверное,  у него клаустрофобия была. Спал больше днём, а ночью, пока тепло было, на поверхности земли сидел. Однажды пришёл Разуменко утром и пихает себе в сено гимнастёрку, потом ещё одну мне подаёт:
-На, - говорит, - она на два размера больше, можно под неё ещё три штуки надеть.
Я говорю: «Ты где, Вовка, взял?» А он: «Да тут сегодня двое наших померли, так я их раздел. Им всё равно, как в могиле лежать, а нам без зимней одежды как зимовать? Перемёрзнем».
И жутко, и противно мне было с мертвяка одежду брать, а понял сразу – прав Разуменко. И в первый раз всею своею шкурой почувствовал, какой ужас нам предстоит.
В тот день немцы опять ничего не привезли поесть. Но вечером Разуменко отвёл нас подальше, чтобы никто не видел, и говорит:
-Жрать небось хотите? Эх, кацапы бестолковые, сдохнете вы без меня с голоду, - и подаёт каждому по куску чёрного хлеба и варёной картофелине в мундире. Картошки большие, с тоненькой свежей кожицей – только что копанные. Ох, вкусно!
Долго мы пытали Разуменку, где он взял, долго он отделывался своим обычным ворчанием, что мы бестолковые и пропадём без него – такого хозяйственного, но потом рассказал, что прибегали сегодня к ограде местные мальчишки. С одним он познакомился и попросил: «Скажи мамке, пусть чего-нибудь поесть передаст». Ну вот, мальчонка и принёс, через ограду перебросил. Обещал и завтра чего-нибудь принести.
Утром стали мы мальчонку своего поджидать и недалеко от ограды прохаживаться, с той стороны, где виднелась городская окраина. И вскоре показалось оттуда человек десять женщин. И у каждой в руках по узелочку. Направились прямо к ограде. Наперерез им немец с автоматом. Стали они ему что-то объяснять, указывая на узелки, а потом без долгих разговоров, подались мимо него и бросили свои узелочки через колючую проволоку. А тут уж не только мы – десятки пленных собрались. Как голодные волки на добычу, набросились на эти свёртки и, вырывая друг у друга, давясь, в минуту всё съели. А я, дорогие мои, обо всём на свете забыл и, вместо того, чтобы и себе что-нибудь урвать, смотрел на этих женщин. А они как заплачут:
-Родненькие вы наши, до чего ж они вас довели. Подождите, мы вам ещё принесём, мы к вам каждый день теперь будем приходить.
И ничего на свете не видал я прекрасней этих заплаканных лиц. Велели бы мне заплатить всею своею кровью за каждую  из этих святых слезинок – заплатил бы, не задумываясь – хоть тогда, хоть сейчас.
Вывел меня из очарованного состояния Разуменко. Сунул в руку картофелину:
-Ну, чего рот раскрыл? Эх, кацап бестолковый! Пропадёшь ты без меня – помяни моё слово.
-Какой же я, Вовка, кацап, я немец.
-А, что немец, что кацап – всё одно – бестолковый.
Через несколько часов уже не десять, а целая толпа женщин подошла к лагерю. Кучка серых немецких солдат попробовала заступить им дорогу – куда там! Территория лагеря огромная, длина ограды километрами измерялась. Где ж десятку немцев всё перекрыть. Прорвались женщины и перебросили нам свои узелки.
С этого дня жизнь наша переменилась. Утром встаём – и к ограде. Рыщем вдоль неё в надежде на поживу – ну вот точно, как звери в зоопарке. И хоть женщины наши вовсю старались, и, почитай, всё женское население Могилёва к лагерю ходило, и не случалось такой минуты, чтобы не было никого у ограды, да только нас-то было больше десятка тысяч, а может несколько десятков – никто точно не считал. Не могли они – наши милые, родные – всех накормить.
Среди приходивших к лагерю стал я выделять одну девушку и болеть за неё. Отчаянная была. Маленькая такая, кругленькая. Лицо пухленькое, милое. Ничего не боялась. И имя я её знал. Слышал, как подруги кричали ей:
-Нинушка, сумасшедшая, на ограду не налети – там ток! – А ударение в её имени почему-то на втором слоге делали.
Ну а я про себя звал её Нинушкой – с ударением на первом слоге. Помню, немцы с собаками вышли встречать наших женщин. И вот Нинушка прямо на немца с овчаркой. Пёс бесится, норовит её схватить. Похолодело у меня внутри. Но человеческое в немце было – удержал пса. А Нинушка, почти на ограду кидаясь, бросила свой свёрточек, и я его поймал. Кричу:
-Спасибо, Нина! – и она так мне улыбнулась – ох, как она улыбнулась! Ради одной этой улыбки стоило жизнь прожить и всё перетерпеть. Одно жалко – никто мне после неё так не улыбался.
Да, а в свёрточке оказалось полбулки хлеба и конфетка. Признаюсь вам, хотел я конфетку утаить и сам съесть, не из-за жадности, а потому что – от неё, но стыдно мне тут же стало. Поделил с товарищами.
Немцам эти беспорядки вокруг лагеря скоро надоели. Женщин бить почитали они грязной работой и привезли для неё откуда-то полицаев. Время было – середина октября. Холодно, дождь, небо, затянутое тучами. Но голод, друзья мои, это штука невозможной силы. И под дождь, и под ветер, и под пули погонит.
С рассвета трясущиеся, в одних сопревших гимнастёрках, мы уже сгрудились у ограды. А с той стороны полицаи сытые, в тёплых шинелях, в руках палки. И видно, как злоба их, сволочей, распирает. Человеческая речь до нас не доходит – одно грязнословие ветер разносит. Мат на мате. И кинулись они на наших женщин, едва те показались, злее немецких псов.
Не могу я описать, как же они их били… И Нинушку. Свалил её один гад – приземистый такой, толстомордый – и ногами в грудь, в лицо… Далеко было, а и слух, и зрение до того во мне обострились – всё видел и всё слышал. Глаза её – полные боли – как сейчас вижу. А звука из груди ни одного на вырвалось. Жутко и тяжко было мне на это смотреть. А полицаи продукты-то у женщин вырывали и в грязь втаптывали, чтобы нам не достались. Ну вот, остались мы этим утром не евши. Голод такой, что, кажется, ни о чём, кроме еды, и думать невозможно. Но человеческое во мне так всколыхнулось – об одной Нинушке думаю. Такой обет я тогда дал, не знаю кому, Богу или ещё кому, потому что не верил я тогда в Бога: согласен и завтра ничего не есть, только б её увидеть, только б узнать, что живая. А она уже после обеда пришла. Увидел её – неописуемая тяжесть с души свалилась. На этот раз спасительницы наши были осторожнее – полицаев близко не подпускали. Те к ним – они бежать. Растянулась цепь полицаева, тогда и стали женщины сквозь неё прорываться. Повезёт – бросит нам свой узелок, а полицай проворнее окажется – изобьет зверски, да уничтожит то, что принесла: по лужам рассыплет, в землю втопчет. А ведь и Нинушка прорвалась и опять прямо на меня выбежала и мне точно в руки свой узелок бросила. Увидал я её разбитые губки – заплакал, а в сердце такой жаркий огонь любви разгорелся к этой девочке. Долго я им потом жил. И уж в самый последний и окончательный раз понял, что победим в этой войне мы.
А в свёртке была целая булка хлеба и пять картошин. Прижал я свёрток к груди и побежал, охраняемый Вовкой Разуменко, к нашей норе, где лежал в жестокой простуде Нодар Баканидзе. А за нами целая стая солдатиков увязалась. Один с безумным взглядом, со скатавшимся войлоком волосами, упал на колени, прямо мне под ноги: «Братцы! Хлебушка… Хлебушка… Ради Бога! Пять дней не ел!» Толкнул его Разуменко. Повалился он навзничь и завыл. Как мне жалко стало его – нет, не его, а Человека в нём. Кинул я ему картофелину и понёсся со всех ног, юркнул в свою нору и приготовился отбиваться, если станут меня преследовать. Не стали. Пришёл вскоре Разуменко:
-Зачем ты этому сумасшедшему картошину отдал? Нам эта картошина может лишний день жизни! – ну и понёс. – Пойми, Андрей, сейчас идёт борьба за жизнь. Кто уступит, тот умрёт. Почему должен выжить тот сумасшедший, а не я?
Ах как трудно мне было эту философию принять! Да и не принял я её до конца, не вырвал я ни у кого из глотки куска. Своего старался не уступить, а из глоток не рвал….
Ну а потом пришла зима, и стали мы умирать как мухи. Господи, сколько же тогда нашего брата русского солдата умерло! Уже в ноябре пошли двадцатиградусные морозы. После такой морозной ночи целыми норами околевали. Становилась нора для её обитателей могилой. Никто их оттуда и не вытаскивал. Заносил её снег и всё. Тех же, кто на поверхности умирал, стаскивали в кучу в углу лагеря, и каждое утро приезжал за ними грузовик. Рыгая чадом, въезжал в ворота, и вместе с ним входил на территорию лагеря отряд немецких автоматчиков. Ругательствами, пинками и прикладами сгоняли они живых, чтобы грузили мёртвых.
-Эй, русские! Ну-ка, марш-марш! Грузите своих братьев. Вперёд, вперёд! Не ленитесь! Живей работайте, свиньи! Волки в лесу уже заждались, им тоже что-то жрать надо!
В основном от холода умирали. А правильнее: полуживых от голода нас добивал холод. Правда, вскоре стали нас в лес вывозить – дрова заготавливать. Стали мы вокруг костров греться. Да ведь не хватало на всю ночь, и в нору свою не возьмёшь огонь – угоришь от чада.
Вот когда поблагодарили мы Разуменку – по пять одёжек он каждому натаскал с умерших, хоть лохмотья, но лучше, чем одна гимнастёрка.
Ну вот, Нодар наш так и не поправился. Умер он перед седьмым ноября. Остались мы с Вовкой вдвоём.
Женщины – спасительницы наши – пытались нам и тёплую одежду принести. Только ведь каждый их приход был для них мукой. Полицаи избивали их нещадно. Немцы на это смотрели и гоготали от удовольствия – каждый день им был бесплатный спектакль. А иногда врежут из пулемёта поверх толпы. Закричат женщины от ужаса, кинутся ничком в снег – ох, какая радость немцам, животы надрывали.
-Эй, Петер, - кричат с вышки, - ну-ка дай той старой ведьме в морду! Справа, справа одна бежит. Догоняй! Бей её прикладом по башке! Го-го-го-го!
Вряд ли полицаи понимали их, но лезли из шкуры, чтоб господ потешить. Истово свою чечевичную похлёбку отрабатывали.
А больше всего моей Нинушке доставалось. Как зима настала, стала она приходить в светло-сером пальтишке и синем шерстяном платке. Я её издалека узнавал. Вижу, что и она меня как-то выделяла. Всегда норовила туда прорваться, где я был. И вот однажды полицай, которого немцы звали Петер, ударил её сзади прикладом по голове со всего размаха. Как она вскрикнула, и рухнула ничком в снег. Одна пожилая женщина закричала страшно: «Нинушка! Бабы! Нинушку убили!» Подбежали бабы, заголосили. Не знаю, сколько времени лежала Нинушка. Я был в отчаянии. Наконец, женщины подняли её и повели. Её маленькие ножки подгибались, но я видел, что она шла сама. Она жива.
Шёл декабрь, а мы с Вовкой были ещё живы. Ночью не спали. Во всём теле ни теплинки. Лежали, прижавшись друг к другу. На руки подышишь – да только и дыхание в тебе холодное, и дрожать сил нету. А утром надо было ещё и вылезть из норы. Если случалась метель, заносило вход так, что приходилось как кротам прокапываться сквозь снег. Как я выжил – не знаю. Непонятно мне.
А гора трупов в углу лагеря всё росла. Людей умирало больше, чем немцы успевали вывезти. Если б всё это через сердце пропускать, можно было б с ума сойти, но спасало какое-то отупение. Будто не мы и не с нами происходит. Раз немцы вошли в лагерь вывезти мёртвых. Я не успел отбежать подальше и попал в команду грузчиков. Вдруг, вижу, кидается на колени перед их офицером человек. Странный и страшный был человек. Волосы на голове седые, длинные и редкие, сквозь них струпья на черепе проглядывают, борода жуткая, как у лешего, и взгляд такой, что не приведи Бог во сне увидеть. Не закричал, а захрипел: «Герр официр, герр официр! Выпустите меня отсюда! Я хочу служить великой Германии! Чем хотите послужу! Выпустите-е!». «Что он хочет?» - спросил немец у переводчика, морщась от брезгливости. «Он хочет служить великой Германии», - ответил тот. «Какой мерзкий тип», - сказал офицер и, отведя назад ногу, ударил человека сапогом в лицо. Раздался чавкающий звук. Человек упал навзничь, ударившись затылком о наст, и умер почти мгновенно. И всё время, пока мы таскали мёртвых, он лежал с открытыми глазами возле тропинки, по которой мы таскались со своим грузом, а под конец переводчик сказал, указывая на него: «Ну, грузите заодно уж и этого!». Я подошёл, чтобы поднять его со своим напарником и вздрогнул. Я узнал убитого. Это был лейтенант, принесший нам весть о войне.
Прошло ещё несколько страшных дней. Нинушка не приходила. Время представлялось мне кусками жути, перемешанными так, что непонятно было, какой кусок за каким следовал. Поэтому не знаю, когда это случилось – должно быть за несколько дней до нового года. Полицаи, как обычно, занимались избиением пришедших кормить нас женщин. Немцы гоготали с особым остервенением. Я отупел настолько, что даже слёзы избитых женщин не трогали моего сердца. Хотелось только схватить кусок и унести в своё логово, съесть его там и согреться. Но схватить кусок не удавалось. Полицаи дрались зверски, и только несколько женщин перебросили узелки через ограду, жестоко поплатившись за это. Но несколько молодых девчат прокрались с другой стороны лагеря, мы всей толпой ринулись туда… И фрицы с вышки полоснули не поверх голов, как прежде, а прямо по тем девчатам и убили двоих. Да, убили на наших глазах наших спасительниц.
Так ведь назавтра опять наши женщины пришли! Знали, что не просто бьют, а убивают – и всё равно пришли. И Нинушка с ними. Увидел её – вспыхнул во мне снова огонёк жизни над затухающими углями. Какая всё же сила в женщине! Ведь не прикасаясь, может и убить, и воскресить! Какая красота в ней была, в Нинушке этой, какая сила жизни! Всё, что было на свете святого, живого и прекрасного – всё в ней сосредоточилось. Будто затем она мне являлась, чтобы сказать: я есть, значит и ты должен жить.
После Нового года – кто знает, что там у немцев произошло – но перестали они препятствовать женщинам еду нам приносить. Может, сказала какая умная немецкая голова: что же вы делаете, пленные достояние рейха, а вы обходитесь нерачительно. Даже стали сами дрова привозить. Но поздно уже было. Осталось нас к тому времени может десятая, может двадцатая часть от того числа пленных, что в июле сюда заперли. Так ведь и после того сколько умерло! Всё равно ведь под открытым небом жили, на морозе, всё равно мы были голодные как волки. Но выжили мы с Вовкой Разуменко. В апреле отправили в Германию первую группу пленных. Не знаю, повезло мне или нет, но я оказался в этой группе. А Разуменко в неё не попал. Попрощались мы с ним у нашей завалившейся от вешних вод норы и больше уже никогда не увиделись. Пробовал я его после войны искать, на радио писал, на станцию «Маяк», да напрасно.


Рецензии
Мой отец тоже в плену побывал у немцев. В Конотопском лагере для офицеров. Хлебнул по полной - попал в плен тяжело раненый. Но выжил. Ели всё - траву, кору деревьев, кошачьи трупы, подошвы сапог и ремне, прошкварив на костре. Но отец избегал подробностей. Замолкал надолго. Мне стоило немалых трудов его разговорить. И приговаривал: война - не мать родна...

Валерий Могильницкий   21.05.2019 18:45     Заявить о нарушении
Здравствуйте, Валерий! Спасибо за отзыв. Мой дядя стал рассказывать в преклонном возрасте, до этого молчал. Я не мог поверить, что можно выжить зимой в земляных норах. Впрочем, ведь их и не много выжило.
С уважением Александр.

Александр Венгеровский   23.05.2019 15:17   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.