02 4. Таруса. Белла Ахмадулина

Белла Ахатовна Ахмадулина родилась 10 апреля 1937 года в Москве. Её отец — Ахат Валеевич Ахмадулин (1902—1979), татарин по национальности, комсомольский и партийный работник, в годы Великой Отечественной войны гвардии майор, заместитель по политчасти командира 31-го отдельного зенитно-артиллерийского дивизиона, в дальнейшем крупный ответственный работник Государственного таможенного комитета СССР (начальник управления кадров, заместитель председателя). Мать Надежда Макаровна Лазарева работала переводчицей в органах госбезопасности и была по матери племянницей революционера Александра Стопани.
Белла начала писать стихи ещё в школьные годы, свою манеру, по оценке литературоведа Д. Быкова, «нащупала лет в пятнадцать». Первым её поэтический дар отметил П. Антокольский.
В 1957 году подверглась критике в «Комсомольской правде». Окончила Литературный институт в 1960 году. Исключалась из института за отказ поддержать травлю Бориса Пастернака (официально — за несданный экзамен по марксизму-ленинизму), потом была восстановлена.
В 1959 году, в возрасте 22 лет, Ахмадулина написала одно из своих известнейших стихотворений «По улице моей который год…». В 1975 композитор Микаэл Таривердиев положил эти стихи на музыку, и романс в исполнении Аллы Пугачёвой прозвучал в фильме Э. Рязанова «Ирония судьбы, или С лёгким паром!».
В 1960 году она написала стихотворение «Прощание» («А напоследок я скажу»). В 1984 году на музыку его положил Андрей Петров, и романс прозвучал в фильме Эльдара Рязанова «Жестокий романс».
В 1964 году снялась в роли журналистки в фильме Василия Шукшина «Живёт такой парень». Лента получила «Золотого льва» на кинофестивале в Венеции. В 1970 году Ахмадулина появилась на экранах (вернее, она за экраном читает своё стихотворение) в фильме «Спорт, спорт, спорт».
Первый сборник стихотворений, «Струна», появился в 1962 году. Далее последовали поэтические сборники «Озноб» (1968), «Уроки музыки» (1970), «Стихи» (1975), «Метель» (1977), «Свеча» (1977), «Тайна» (1983), «Сад» (Государственная премия СССР, 1989).
В 1970-х годах поэтесса посетила Грузию, с тех пор эта земля заняла в её творчестве заметное место. Ахмадулина переводила Н. Бараташвили, Г. Табидзе, И. Абашидзе и других грузинских авторов.
В 1979 году Ахмадулина участвовала в создании неподцензурного литературного альманаха «МетрОполь». Ахмадулина не раз высказывалась в поддержку советских диссидентов — Андрея Сахарова, Льва Копелева, Георгия Владимова, Владимира Войновича. Её заявления в их защиту публиковались в «Нью-Йорк Таймс», неоднократно передавались по «Радио Свобода» и «Голосу Америки».
Участвовала во многих мировых поэтических фестивалях, в том числе в Международном празднике поэзии в Куала-Лумпуре (1988).
В 1993 году подписала «Письмо сорока двух» (хотя это она в последствие не подтверждала). В 2001 году подписала письмо в защиту телеканала НТВ.
Перу Ахмадулиной принадлежат воспоминания о поэтах-современниках, а также эссе о А. С. Пушкине и М. Ю. Лермонтове.
В последние годы Белла Ахмадулина тяжело болела, практически ничего не видела и передвигалась на ощупь.
Белла Ахмадулина скончалась вечером 29 ноября 2010 года в машине скорой помощи, на 74-м году жизни.
Прощание с Беллой Ахмадулиной состоялось 3 декабря 2010 года в Центральном Доме литераторов в Москве. В этот же день она была похоронена на Новодевичьем кладбище.
Ахмадулина была замужем за Евгением Евтушенко, Юрием Нагибиным, Эльдаром Кулиевым и Борисом Мессерером. Две дочери.
В последние годы Белла Ахмадулина жила в Переделкино с мужем.

Я ограничусь стихами из художественно-поэтического альбома «Таруса», который был выпущен в 2005 году Ахмадулиной и Мессерером. Всё-таки, мы находимся сейчас в Тарусе.
Где-то написано, что Ахмадулина бывала в Тарусе 12 лет. Но по стихам получается гораздо меньше – года три-четыре.
В одном интервью Ахмадулина сказала, что она приехала в Тарусу в 1981 году. (Видимо, после того, как её взгрели за «МетрОполь»). Но о Цветаевой она писала до того. И, судя по всему, приезжала в Тарусу и раньше. Может быть, поэтому она и говорит, что бывала здесь 12 лет?

Получилось так, что я прочитал не только стихи, помещённые в альбоме (42), но все стихи (69), написанные в Тарусе и посвящённые ей. Сначала  расскажу о тех, которые мне понравились, или правильнее, тех, против которых у меня нет возражений (16). Здесь, конечно, попадаются некоторые «корявости», но это не смертельно.

О жизни Марины Цветаевой
Как знать, вдруг – мало, а не много:
невхожести в уют, в приют
такой, что даже и острога
столь бесприютным не дают;

мгновения: завидев Блока,
гордыней скул порозоветь,
как больно смотрит он, как блекло,
огромную приемля весть
из детской ручки;
ручки этой,
в страданье о которой спишь,
безумием твоим одетой
в рассеянные грёзы спиц;

расчета: властью никакою
немыслимо пресечь твою
гортань и можно лишь рукою
твоею, —
мало, говорю,
всего, чтоб заплатить за чудный
снег, осыпавший дом Трёхпрудный,
и пруд, и труд коньков нетрудный,
а гений глаза изумрудный
всё знал и всё имел в виду.

Две барышни, слетев из детской
светёлки, шли на мост Кузнецкий
с копейкой удалой купецкой:
Сочельник, нужно наконец-то
для ёлки приобресть звезду.

Влекла их толчея людская,
пред строгим Пушкиным сникая,
от Елисеева таская
кульки и свёртки, вся Тверская —
в мигании, во мгле, в огне.

Всё время важно и вельможно
шел снег, себя даря и множа.
Сережа, поздно же, темно же!
Раз так пройти, а дальше – можно
стать прахом неизвестно где.

Все началось далекою порой,
в младенчестве, в его начальном классе,
с игры в многозначительную роль: -
быть Мусею, любимой меньше Аси.

Бегом, в Тарусе, босиком, в росе,
без промаха - непоправимо мимо,
чтоб стать любимой менее, чем все,
чем все, что в этом мире не любимо.

Да и за что любить ее, кому?
Полюбит ли мышиный сброд умишек
то чудище, несущее во тьму
всеведенья уродливый излишек?

И тот изящный звездочет искусств
и счетовод безумств витиеватых
не зря не любит излученье уст,
пока еще ни в чем не виноватых.

Мила ль ему незваная звезда,
чей голосок, нечаянно, могучий,
его освобождает от труда
старательно содеянных созвучий?

В приют ее - меж грязью и меж льдом!
Но в граде чернокаменном, голодном,
что делать с этим неуместным лбом?
Где быть ему, как не на месте лобном?

Добывшая двугорбием ума
тоску и непомерность превосходства,
она насквозь минует терема
всемирного бездомья и сиротства.

Любая милосердная сестра
жестокосердно примирится с горем,
с избытком рокового мастерства -
во что бы то ни стало быть изгоем.

Ты перед ней не виноват, Берлин!
Ты гнал ее, как принято, как надо,
но мрак твоих обоев и белил
еще не ад, а лишь предместье ада.

Не обессудь, божественный Париж,
с надменностью ты целовал ей руки,
он все же был лишь захолустьем крыш,
провинцией ее державной муки.

Тягаться ль вам, селения беды,
с непревзойденным бедствием столицы,
где рыщет Марс над плесенью воды,
тревожа тень кавалерист - девицы?
Затмивший золотые города,
чернеет двор последнего страданья,
где так она нища и голодна,
как в высшем средоточье мирозданья.

Хвала и предпочтение молвы
Елабуге, пред прочею землею.
Кунсткамерное чудо головы
изловлено и схвачено петлею.

Всего-то было горло и рука,
в пути меж ними станет звук строкою,
все тот же труд меж горлом и рукою,
и смертный час - не больше, чем строка.

Но ждать так долго! Отгибая прядь,
поглядывать зрачком - красна ль рябина,
и целый август вытерпеть? О, впрямь
ты - сильное чудовище, Марина.
1977–1979
Неплохо о жизни Цветаевой.

Уроки музыки
Люблю, Марина, что тебя, как всех,
что, как меня, —
озябшею гортанью
не говорю: тебя — как свет! как снег! —
усильем шеи, будто лед глотаю,
стараюсь вымолвить: тебя, как всех,
учили музыке. (О крах ученья!
Как если бы, под бо;гов плач и смех,
свече внушали правила свеченья.)

Не ладили две равных темноты:
рояль и ты — два соверше;нных круга,
в тоске взаимной глухонемоты
терпя иноязычие друг друга.

Два мрачных исподлобья сведены
в неразрешимой и враждебной встрече:
рояль и ты — две сильных тишины,
два слабых горла музыки и речи.

Но твоего сиротства перевес
решает дело. Что рояль? Он узник
безгласности, покуда в до-диез
мизинец свой не окунёт союзник.

А ты — одна. Тебе — подмоги нет.
И музыке трудна твоя наука —
не утруждая ранящий предмет,
открыть в себе кровотеченье звука.

Марина, до! До — детства, до — судьбы,
до — ре, до — речи, до — всего, что после,
равно, как вместе мы склоняли лбы
в той общедетской предрояльной позе,
как ты, как ты, вцепившись в табурет, —
о, карусель и Ге;дике ненужность! —
раскручивать сорвавшую берет,
свистящую вкруг головы окружность.

Марина, это всё — для красоты
придумано, в расчёте на удачу
раз накричаться: я — как ты, как ты!
И с радостью бы крикнула, да — плачу.
(1963)
Это тоже неплохо, но уже с проекцией на свою жизнь, что Ахмадулина делает практически всегда.

Ладыжино
Я этих мест не видела давно.
Душа во сне глядит в чужие краи
на тех, моих, кого люблю, кого
у этих мест и у меня – украли.

Душе во сне в Баварию глядеть
досуга нет – но и вчера глядела.
Я думала, когда проснулась здесь:
душе не внове будет, взмыв из тела.

Так вот на что я променяла вас,
друзья души, обобранной разбоем.
К вам солнце шло. Мой день вчерашний гас.
Вы – за Окой, вон там, за темным бором.

И ваши слёзы видели в ночи
меня в Тарусе, что одно и то же.
Нашли меня и долго прочь не шли.
Чем сон нежней, тем пробужденье строже.

Вот новый день, который вам пошлю —
оповестить о сердца разрываньи,
когда иду по снегу и по льду
сквозь бор и бездну между мной и вами.

Так я вхожу в Ладыжино. Просты
черты красы и бедствия родного.
О, тетя Маня, смилуйся, прости
меня за всё, за слово и не-слово.

Прогорк твой лик, твой малый дом убог.
Моих друзей и у тебя отняли.
Всё слышу: «Не печалься, голубок».
Да мо;чи в сердце меньше, чем печали.

Окно во снег, икона, стол, скамья.
Ад глаз моих за рукавом я прячу.
«Ах, андел мой, желанная моя,
не плачь, не сетуй».
Сетую и плачу.
27 февраля 1981Таруса
Это первые стихи после приезда в 81 году.

Вослед 27-му дню февраля
День пред весной, мне жаль моей зимы,
чей гений знал, где жизнь мою припрятать.
Не предрекай теплыни, не звени,
ты мне грустна сегодня, птичья радость.

Мне жаль снегов, мне жаль себя в снегах,
Оки во льду и полыньи отверстой,
и радости, что дело не в стихах,
а в нежности к пространству безответной.

Ах, нет, не так, не с тем же спорить мне,
кто звал и знал ответа благосклонность.
День-Божество, повремени в окне,
что до меня – я от тебя не скроюсь.

В седьмом часу не остается дня.
Красно-синё окошко ледяное.
День-Божество, вот я, войди в меня,
лишь я – твое прибежище ночное.

Воскресни же – ты воскрешен уже.
Велик и леп, восстань великолепным.
Я повторю и воздымлю в уме
твой первый свет в моём окошке левом.

Вновь грозно-нежен разворот небес
в знак бедствий всех и вместе благоденствий.
День хочет быть – день скоро будет – есть
солнце-морозный, всё точь-в-точь: чудесный.

Грядущее грядет из близи. Что ж,
зато я знаю выраженье сосен,
когда восходит то, чего ты ждешь,
и сердце еле ожиданье сносит.

Всё распростерто перед ним, всё – ниц.
Ему не в труд, свет разметав по крышам,
пронзить цветка прозрачный организм,
который люди Ванькой-мокрым кличут.

Да, о растенье. Возлюбив его,
с утра смеюсь: кто, Ваня милый, вы-то?
Сердечком влажным это существо
в меня всмотрелось и ко мне привыкло.

Мы с ним вдвоём в обители моей
насквозь провидим ясную погоду.
День пред весной всё шире, всё вольней.
Внизу мне скажут: дело к ледоходу.

Лёд, не ходи! Хоть и весна почти,
земля прочна и глубока остуда.
Мне жаль того, поверх воды, пути
в Поленово, наискосок отсюда.

Я выхожу. Морозно и тепло.
Мне говорят, что дело к ледоходу.
Грущу и рада: утром с крыш текло —
я от воды отламываю воду.

Иду в Пачёво, в деревушку. Во-он
она дымит: добра и пусторука.
К ней влажен глаз, и слух в нее влюблен.
Под горку, в горку, роща и – Таруса.

Я б шла туда, куда глаза вели,
когда б не Ты, кого весна тревожит.
Всё Ты да Ты, всё шалости Твои:
там, впереди, – художник и треножник.

Я не хочу свиданье их спугнуть.
И кто я им, воссоздавая втуне
их поз взаимность, синий санный путь,
себя – пятно, мелькнувшее в этюде?

Им оставляю блеск и синеву.
Цвет никакой не скуден и не тесен.
А я? Каким я день мой назову?
Мне сказано уже, что он – чудесен.

Грядами леса спорят об Оке
отвесный берег с этим вот, пологим.
Те двое грациозных вдалеке
всё заняты круженьем многоногим.

День пред весной, снега мой след сотрут.
Ты дважды жил и не узнал об этом.
В окне моём Юпитер и Сатурн
сейчас в соседях. Говорят, что – к бедам.
28 февраля 1981Таруса
Это тоже неплохо, первые впечатления.

Игры и шалости
Мне кажется, со мной играет кто-то.
Мне кажется, я догадалась – кто,
когда опять усмешливо и тонко
мороз и солнце глянули в окно.

Что мы добавим к солнцу и морозу?
Не то, не то! Не блеск, не лёд над ним.
Я жду! Отдай обещанную розу!
И роза дня летит к ногам моим.

Во всём ловлю таинственные знаки,
то след примечу, то заслышу речь.
А вот и лошадь запрягают в санки.
Коль ты велел – как можно не запречь?

Верней – коня. Он масти дня и снега.
Не всё ль равно! Ты знаешь сам, когда:
в чудесный день! – для усиленья бега
ту, что впрягли, ты обратил в коня.

Влетаем в синеву и полыханье.
Перед лицом – мах мощной седины.
Но где же ты, что вот – твое дыханье?
В какой союз мы тайный сведены?

Как ты учил – так и темнеет зелень.
Как ты жалел – так и поют в избе.
Весь этот день, твоим родным издельем,
хоть отдан мне, – принадлежит Тебе.

А ночью – под угрюмо-голубою,
под собственной твоей полулуной —
как я глупа, что плачу над тобою,
настолько сущим, чтоб шалить со мной.
1 марта 1981Таруса
А это о любви.

Радость в Тарусе
Я позабыла, что всё это есть.
Что с небосводом? Зачем он зарделся?
Как я могла позабыть средь злодейств
то, что еще упаслось от злодейства?

Но я не верила, что упаслось
хоть что-нибудь. Всё, я думала, – втуне.
Много ли всех проливателей слёз,
всех, не повинных в корысти и в дури?

Время смертей и смертельных разлук
хоть не прошло, а уму повредило.
Я позабыла, что сосны растут.
Вид позабыла всего, что родимо.

Горестен вид этих маленьких сёл,
рощ изведенных, церквей убиенных.
И, для науки изъятых из школ,
множества бродят подростков военных.

Вспомнила: это восход, и встаю,
алчно сочувствуя прибыли света.
Первыми сосны воспримут зарю,
далее всем нам обещано это.

Трём обольщеньям за каждым окном
радуюсь я, словно радостный кто-то.
Только мгновенье меж мной и Окой,
валенки и соучастье откоса.

Маша приходит: «Как, андел, спалось?»
Ангел мой Маша, так крепко, так сладко!
«Кутайся, андел мой, нынче мороз».
Ангел мой Маша, как славно, как ладно!

«В Паршино, любушка, волк забегал,
то-то корова стенала, томилась».
Любушка Маша, зачем он пугал
Паршина милого сирость и смирность?

Вот выхожу, на конюшню бегу.
Я ль незнакомец, что болен и мрачен?
Конь, что белеет на белом снегу,
добр и сластёна, зовут его: Мальчик.

Мальчик, вот сахар, но как ты любим!
Глаз твой, отверсто-дрожащий и трудный,
я бы могла перепутать с моим,
если б не глаз – знаменитый и чудный.

В конюхах – тот, чьей безмолвной судьбой
держится общий невыцветший гений.
Как я, главенствуя в роли второй,
главных забыла героев трагедий?

То есть я помнила, помня: нас нет,
если истока нам нет и прироста.
Заново знаю: лицо – это свет,
способ души изъявлять благородство.

Семьдесят два ему года. Вестей
добрых он мало услышал на свете.
А поглядит на коня, на детей —
я погляжу, словно кони и дети.

Где мы берем добродетель и стать?
Нам это – не по судьбе, не по чину.
Если не сгинуть совсем, то – устать
всё не сберемся, хоть имем причину.

Март между тем припекает мой лоб.
В марте ли лбу предаваться заботе?
«Что же, поедешь со мною, милок?»
Я-то поеду! А вы-то возьмете?

Вот и поехали. Дня и коня,
дня и души белизна и нарядность.
Федор Данилович! Радость моя!
Лишь засмеется: «Ну что, моя радость?»

Слева и справа: краса и краса.
Дым-сирота над деревнею вьется.
Склад неимущества – храм без креста.
Знаю я, знаю, как это зовется.

Ночью, при сильном стеченье светил,
долго смотрю на леса, на равнину.
Господи! Снова меня Ты простил.
Стало быть – можно? Я – лампу придвину.
1–2 марта 1981Таруса
Самые первые впечатления – самые яркие и стихи получаются неплохие.

Ревность пространства.
Борису Мессереру
Объятье – вот занятье и досуг.
В семь дней иссякла маленькая вечность.
Изгиб дороги – и разъятье рук.
Какая глушь вокруг, какая млечность.

Здесь поворот – но здесь не разглядеть
от Паршина к Тарусе поворота.
Стоит в глазах и простоит весь день
все-белизны сплошная поволока.

Даль – в белых нетях, близь – не глубока,
она – белка;, а не зрачка виденье.
Что за Окою – тайна, и Ока —
лишь знание о ней иль заблужденье.

Вплотную к зренью поднесен простор,
нет, привнесен, нет, втиснут вглубь, под веки,
и там стеснен, как непомерный сон,
смелее яви преуспевший в цвете.

Вход в этот цвет лишь ощупи отверст.
Не рыщу я сокрытого порога.
Какого рода белое окрест,
если оно белее, чем природа?

В открытье – грех заглядывать уму,
пусть ум поможет продвигаться телу
и встречный стопор взору моему
зовет, как все его зовут: метелью.

Сужает круг всё сущее кругом.
Белеют вместе цельность и подробность.
Во впадине под ангельским крылом
вот так бело и так темно, должно быть.

Там упасают выпуклость чела
от разноцветья и непостоянства.
У грешного чела и ремесла
нет сводника лютее, чем пространство.

Оно – влюбленный соглядатай мой.
Вот мучит белизною самодельной,
но и прощает этой белизной
вину моей отлучки семидневной.

Уж если ты себя творишь само,
скажи: в чём смысл? в чём тайное веленье?
Таруса где? где Паршино-село?
Но, скрытное, молчит стихотворенье.
9—11 марта 1981Таруса
На ту же тему и тоже неплохо.

Препирательства и примирения
Вниз, к Оке, упадая сквозь лес,
первоцвет упасая от следа.
Этот, в дрожь повергающий, блеск
мной воспет и добыт из-под снега.

– Я вернулась, Ока! – Ну, так что ж, —
отвечало Оки выраженье. —
Этот блеск, повергающий в дрожь,
не твое, а мое достиженье.

– Но не я ли сподвижник твоих
льда недвижного и ледохода?
– Ты не ведаешь, что говоришь.
Ты жива и еще не природа.

– Я всю зиму хранила тебя,
словно берег твой третий и тайный.
– Я не знаю тебя. Я текла
самовластно, прохожий случайный.

– Я лишь третьего дня над Курой
без твоих тосковала излучин.
– Кто теплынью отчизны второй
обольщен – пусть уходит, он скучен.

Зачерпнула воды, напилась
не любезной и скаредной влаги.
Разделяли Оки неприязнь
раболепные лес и овраги.

Чтоб простили меня – сколько лет
мне осталось? Кукушка умолкла.
О, как мало, овраги и лес!
Как печально, как ярко, как мокро!

Всё, что я воспевала зимой,
лишь весну ныне любит, весну лишь.
Благоденствуй, воспетое мной!
Ты воспомнишь меня и возлюбишь.

Возымевшей в бессонном зрачке
заводь мглы, где выводится слово,
без меня будет мало Оке
услаждать полусон рыболова.

– Оглянись! – донеслось. – Оглянись!
Там ручей упирался в запруду.
Я подумала: цвет медуниц
не забыть описать. Не забуду.

Пред лицом моим солнце зашло.
Справа – Серпухов, слева – Алексин.
– Оглянись! – донеслось. – Ни за что. —
Трижды розово небо над лесом.

Слив двоюродно-близких цветов:
от лилового неотделимы
фиолетовость детских стихов
на полях с отпечатком малины.

Такова ж медуница для глаз,
только синее – гуще и ниже.
Чей-то голос, в который уж раз:
– Оглянись! – умолял. – Оглянись же!

Оглянулась. Закрыла глаза.
Этот блеск, повергающий в ужас
обожанья, я знаю, Ока.
Как ты любишь меня, как ревнуешь!

– О, прости! – я просила Оку.
Я опять поднималась на сцену.
Поклонюсь – и писать не могу,
поглядеть на бумагу не смею.

Неопрятен и славен удел
ведать хладом, внушаемым залу.
Голос мой обольщает людей.
Это грех или долг – я не знаю.

Это страх так отважно поёт,
обманув стадион бледнолицый.
Горла алого рваный проём
был ли издали схож с медуницей?

Я лишь здесь совершенно не лгу.
Хоть за это пошли мне прощенья.
Здесь впервые мой след на снегу
я увидела без отвращенья.

«Это кто-то хороший стоял», —
я подумала и засмеялась.
Я-то знала, как путник устал,
как ему этой ночью писалось.

Я жалею февраль мой и март.
Сердце как-то задумчиво бьется.
Куковал многократный обман:
время есть! всё еще обойдется!

Что сулят мне меж мной и Окой
препирательства и примиренья —
от строки я узнаю другой,
не из этого стихотворенья.
16, 18–19 мая 1981 Таруса
Это она была в Грузии,  где-то выступала, а теперь вернулась в Тарусу.
Ну, что ж, это можно прннять.

Черемуха
Когда влюбленный ум был мартом очарован,
сказала: досижу, чтоб ночи отслужить,
до утренней зари, и дольше – до черемух,
подумав: досижу, коль Бог пошлет дожить.

Сказала – от любви к немыслимости срока,
нюх в имени цветка не узнавал цветка.
При мартовской луне чернела одиноко —
как вехи сквозь метель – простертая строка.

Стих обещал, а Бог позволил – до черемух
дожить и досидеть: перед лицом моим
сияет бледный куст, так уязвим и робок,
как будто не любим, а мучим и гоним.

Быть может, он и впрямь терзаем обожаньем.
Он не повинен в том, что мной предрешено.
Так бедное дитя отцовским обещаньем
помолвлено уже, еще не рождено.

Покуда, тяжко пав на южные ограды,
вакхически цвела и нежилась сирень,
Арагву променять на мрачные овраги
я в этот раз рвалась: о, только бы скорей!

Избранница стиха, соперница Тифлиса,
сейчас из лепестков, а некогда из букв!
О, только бы застать в кулисах бенефиса
пред выходом на свет ее младой испуг.

Нет, здесь еще свежо, еще не могут вётлы
потупленных ветвей изъять из полых вод.
Но вопрошал мой страх: что с нею? не цветет ли?
Сказали: не цветет, но расцветет вот-вот.

Не упустить ее пред-первое движенье —
туда, где спуск к Оке становится полог.
Она не расцвела! – ее предположенье
наутро расцвести я забрала в полон.

Вчера. Немного тьмы. И вот уже: сегодня.
Слабеют узелки стесненных лепестков —
и маленького рта желает знать зевота:
где свеже-влажный корм, который им иском.

Очнулась и дрожит. Над ней лицо и лампа.
Ей стыдно расцветать во всю красу и стать.
Цветок, как нагота разбуженного глаза,
не может разглядеть: зачем не дали спать.

Стих, мученик любви, прими ее немилость!
Что раболепство ей твоих-моих чернил!
О, эта не из тех, чья верная взаимность
объятья отворит и скуку причинит.

Так ночь, и день, и ночь склоняюсь перед нею.
Но в чём далекий смысл той мартовской строки?
Что с бедной головой? Что с головой моею?
В ней, словно мотыльки, пестреют пустяки.

Там, где рабочий пульс под выпуклое темя
гнал надобную кровь и управлялся сам,
там впадина теперь, чтоб не стеснять растенья,
беспамятный овраг и обморочный сад.

До утренней зари… не помню… до чего-то,
к чему не перенесть влеченья и тоски,
чей паутинный клей… чья липкая дремота
висит между висков, где вязнут мотыльки…

Забытая строка во времени повисла.
Пал первый лепесток, и грустно, что – к теплу.
Всегда мне скушен был выискиватель смысла,
и угодить ему я не могу: я сплю.
17 мая 1981 Таруса
Это природа в ней.

В стихотворении
«Зачем он ходит? Я люблю одна»
есть хорошая строка
«смеюсь над тем, как безутешно плачу.»
1—2, 8 апреля 1983Таруса

Пашка
Пять лет. Изнежен. Столько же запуган.
Конфетами отравлен. Одинок.
То зацелуют, то задвинут в угол.
Побьют. Потом всплакнут: прости, сынок.

Учён вину. Пьют: мамка, мамкин Дядя
и бабкин Дядя – Жоржик-истопник.
– А это что? – спросил, на книгу глядя.
Был очарован: он не видел книг.

Впадает бабка то в болезнь, то в лихость.
Она, пожалуй, крепче прочих пьет.
В Калуге мы, но вскрикивает Липецк
из недр ее, коль песню запоет.

Играть здесь не с кем. Разве лишь со мною.
Кромешность пряток. Лампа ждет меня.
Но что мне делать? Слушай: «Буря мглою…»
Теперь садись. Пиши: эМ – А – эМ – А.

Зачем всё это? Правильно ли? Надо ль?
И так над Пашкой – небо, буря, мгла.
Но как доверчив Пашка, как понятлив.
Как грустно пишет он: эМ – А – эМ – А.

Так мы сидим вдвоём на белом свете.
Я – с черной тайной сердца и ума.
О, для стихов покинутые дети!
Нет мо;чи прочитать: эМ – А – эМ – А.

Так утекают дни, с небес роняя
разнообразье еженощных лун.
Диковинная речь, ему родная,
пленяет и меняет Пашкин ум.

Меня повсюду Пашка ждет и рыщет.
И кличет Белкой, хоть ни разу он
не виделся с моею тёзкой рыжей:
здесь род ее прилежно истреблен.

Как, впрочем, все собаки. Добрый Пашка
не раз оплакал лютую их смерть.
Вообще, наш люд настроен рукопашно,
хоть и живет смиренных далей средь.

Вчера: писала. Лишь заслышав: Белка! —
я резво, как одноименный зверь,
своей проворной подлости робея,
со стула – прыг и спряталась за дверь.

Значенье пряток сразу же постигший,
я этот взгляд воспомню в крайний час.
В щель поместился старший и простивший,
скорбь всех детей вобравший, Пашкин глаз.

Пустился Пашка в горький путь обратный.
Вослед ему всё воинство ушло.
Шли: ямб, хорей, анапест, амфибрахий
и с ними дактиль. Что там есть еще?
23 апреля (и ночью) 1983Таруса
Это тоже неплохо о мальчике. До этого таких стихов не было.

Цветений очерёдность
Я помню, как с небес день тридцать первый марта,
весь розовый, сошел. Но, чтобы не соврать,
добавлю: в нём была глубокая помарка —
то мраком исходил ладыжинский овраг.

Вдруг синий-синий цвет, как если бы поэта
счастливые слова оврагу удались,
явился и сказал, что медуница эта
пришла в обгон не столь проворных медуниц.

Я долго на нее смотрела с обожаньем.
Кто милому цветку хвалы не воздавал
за то, что синий цвет им трижды обнажаем:
он совершенно синь, но он лилов и ал.

Что медунице люб соблазн зари ненастной
над Паршином, когда в нём завтра ждут дождя,
заметил и словарь, назвав ее «неясной»:
окрест, а не на нас глядит ее душа.

Конечно, прежде всех мать-мачеха явилась.
И вот уже прострел, забрав себе права
глагола своего, не промахнулся – вырос
для цели забытья, ведь это – сон-трава.

А далее пошло: пролесники, пролески,
и ветреницы хлад, и поцелуйный яд —
всех ветрениц земных за то, что так прелестны,
отравленные ей, уста благословят.

Так провожала я цветений очерёдность,
но знала: главный хмель покуда не почат.
Два года я ждала Ладыжинских черемух.
Ужель опять вдохну их сумасходный чад?

На этот раз весна испытывать терпенья
не стала – все долги с разбегу раздала,
и раньше, чем всегда: тридцатого апреля —
черемуха по всей округе расцвела.

То с нею в дом бегу, то к ней бегу из дома —
и разум поврежден движеньем круговым.
Уже неделя ей. Но – дрёма, но – истома,
и я не объяснюсь с растеньем роковым.

Зачем мне так грустны черемухи наитья?
Дыхание ее под утро я приму
за вкрадчивый привет от важного событья,
с чьим именем играть возбранено перу.
5–8 мая 1983Таруса
Это можно принять как восхищение весенними цветами.

«Быть по сему: оставьте мне…»
Быть по сему: оставьте мне
закат вот этот за-калужский,
и этот лютик золотушный,
и этот город захолустный
пучины схлынувшей на дне.

Нам преподносит известняк,
придавший местности осанки,
стихии внятные останки,
и как бы у ее изнанки
мы все нечаянно в гостях.

В блеск перламутровых корост
тысячелетия рядились,
и жабры жадные трудились,
и обитала нелюдимость
вот здесь, где площадь и киоск.

Не потому ли на Оке
иные бытия расценки,
что все мы сведущи в рецепте:
как, коротая век в райцентре,
быть с вечностью накоротке.

Мы одиноки меж людьми.
Надменно наше захуданье.
Вы – в этом времени, мы – дале.
Мы утонули в мирозданье
давно, до Ноевой ладьи.
14 мая 1983Таруса
Это, можно сказать, хорошо.

Скончание черемухи – 2
Еще и обещанья не давала,
что расцветет, была дотла черна,
еще стояла у ее оврага
разлившейся Оки величина.

А я уже о будущем скучала
как о былом и говорила так:
на этот раз черемухи скончанья
я не снесу, ладыжинский овраг.

Я не снесу, я боле не умею
сносить разлуку и глядеть вослед,
ссылая в бесконечную аллею
всего, что есть, любимый силуэт.

Она пришла – и сразу затворилось
объятье обоюдной западни.
Перемешалась выдохов взаимность,
их общий чад перенасытил дни.

Пятнадцать дней черемухову игу.
Мешает лбу расширенный зрачок.
И, если вдруг из комнаты я выйду,
потупится, кто этот взор прочтет.

Дремотою круженья и качанья
не усыпить докучливой строки:
я не снесу черемухи скончанья —
и довода: тогда свое стерпи.

Я и терплю. Черемухи настоем
питаем пульс отверстого виска.
Она – мой бред. Но мы друг друга сто;им:
и я – бредовый вымысел цветка.

Само решит творительное зелье,
какую волю навязать уму.
Но если он – безвольное изделье
насильных чар, – так больно почему?

Я не снесу черемухи скончанья, —
еще твержу, но и его снесла.
Сколь многих я пережила случайно.
Нет, знаю я: так говорить нельзя.
16—17 мая 1983Таруса
Тоже можно смириться

«Дорога на Паршино, дале – к Тарусе…»
Дорога на Паршино, дале – к Тарусе,
но я возвращаюсь вспять ветра и звёзд.
Движенье мое прижилось в этом русле
длиною – туда и обратно – в шесть вёрст.

Шесть множим на столько, что ровно несметность
получим. И этот туманный итог
вернём очертаньям, составившим местность
в канун ее паводков и поволок.

Мой ход непрерывен, я – словно теченье,
чей долг – подневольно влачиться вперед.
Небес близлежащих ночное значенье
мою протяженность питает и пьет.

Я – свойство дороги, черта и подробность.
Зачем сочинитель ее жития
всё гонит и гонит мой робкий прообраз
в сюжет, что прочней и пространней, чем я?

Близ Паршина и поворота к Тарусе
откуда мне знать, сколько минуло лет?
Текущее вверх, в изначальное устье,
всё странствие длится, а странника – нет.
4—5 марта 1984Таруса
Это уже перед отъездом из Тарусы.

Шум тишины
Преодолима с Паршином разлука
мечтой ума и соучастьем ног.
Для ловли необщительного звука
искомого – я там держу силок.

Мне следовало в комнате остаться —
и в ней есть для добычи западня.
Но рознь была занятием пространства,
и мысль об этом увлекла меня.

Я шла туда, где разворот простора
наивелик. И вот он был каков:
замкнув меня, как сжатие острога,
сцепились интересы сквозняков.

Заокский воин поднял меч весенний.
Ответный норд призвал на помощь ост.
Вдобавок задувало из вселенной.
(Ужасней прочих этот ветер звёзд.)

Не пропадать же в схватке исполинов!
Я – из людей, и отпустите прочь.
Но мелкий сброд незримых, неповинных
в делах ее – не занимает ночь.

С избытком мне хватало недознанья.
Я просто шла, чтобы услышать звук,
я не бросалась в прорубь мирозданья,
да зданье ли – весь этот бред вокруг?

Ни шевельнуться, ни дохнуть – нет мо;чи,
Кто рядом был? Чьи мне слова слышны?
– Шум тишины – вот содержанье ночи…
Шум тишины… – и вновь: шум тишины…

И только-то? За этим ли трофеем
я шла в разлад и разнобой весны,
в разъятый ад, проведанный Орфеем?
Как нежно он сказал: шум тишины…

Шум тишины стоял в открытом поле.
На воздух – воздух шел, и тьма на тьму.
Четыре сильных кругосветных воли
делили ночь по праву своему.

Я в дом вернулась. Ахнули соседи:
– Где были вы? Что там, где были вы?
– Шум тишины главенствует на свете.
Близ Паршина была. Там спать легли.

Бессмыслица, нескладица, мне – долго
любить тебя. Но веки тяжелы.
Шум тишины… сон подступает… только
шум тишины… шум только тишины…
6—7 марта 1984Таруса
Шум тишины – это хорошо.

«Люблю ночные промедленья…»
Люблю ночные промедленья
за озорство и благодать:
совсем не знать стихотворенья,
какое утром буду знать.

Где сиро обитают строки,
которым завтра улыбнусь,
когда на паршинской дороге
себе прочту их наизусть?

Лишь рассветет – опять забрезжу
в пустых полях зимы-весны.
К тому, как я бубню и брежу,
привыкли дважды три версты.

Внутри, на полпути мотива,
я встречу, как заведено,
мой столб, воспетый столь ретиво,
что и ему, и мне смешно.

В Пачёво ль милое задвинусь
иль столб миную напрямик,
мне сладостно ловить взаимность
всего, что вижу в этот миг.

Коль похвалю себя – дорога
довольна тоже, ей видней,
в чём смысл, еще до слов, до срока:
ведь всё это на ней, о ней.

Коль вдруг запинкою терзаюсь,
ее подарок мне готов:
всё сбудется! Незримый заяц
всё ж есть в конце своих следов.

Дорога пролегла в природе
мудрей, чем проложили вы:
всё то, при чьем была восходе,
заходит вдоль ее канвы.

Небес запретною загадкой
сопровождаем этот путь.
И Сириус быстрозакатный
не может никуда свернуть.

Я в ней – строка, она – страница.
И мой, и надо мною ход —
всё это к Паршину стремится,
потом за Паршино зайдет.

И даже если оплошаю,
она простит, в ней гнева нет.
В ночи хожу и вопрошаю,
а утром приношу ответ.

Рассудит алое-иссиня,
зачем я озирала тьму:
то ль плохо небо я спросила,
то ль мне ответ не по уму.

Быть может, выпадет мне милость:
равнины прояснится вид
и всё, чему в ночи молилась,
усталый лоб благословит.
В ночь на 8 марта 1984Таруса
Это последнее тарусское стихотворение. Чувствуется, что она устала, и нужны новые впечатления и новые места.

Если Вы обратили внимание, то между 19 мая 1981 и 1 апреля 1983 года – провал. Это не значит, что Ахмадулина не писала в это время стихов. Просто она писала всякую чушь. Самым «плодотворным» был период в 81 году после первого приезда в Тарусу. Тогда она писала каждый день длинные стихи в течение нескольких месяцев.
Я, конечно, всё это здесь приводить не буду. Ограничусь отдельными, наиболее «яркими» примерами (19). Причём, не буду вставлять стихотворения целиком – только первые строки и мой комментарий.

«Молчали той, зато хвалима эта». 1977–1979
- Это из тех стихов, к которым требуется пояснение. Я не признаю стихи, к которым требуется пояснение. А также фильмы, перед просмотром которых нужно послушать выступление режиссёра, картины, про которые надо знать, что художник хотел на них изобразить, и музыку такого же рода.

«Тем летним снимком на крыльце чужом». «Двенадцать часов. День июля десятый» 1976.
- Местами – набор слов.

 «Дни марта меж собою не в родстве». 12—13–14 марта 1981Таруса.
- Опять сумбур больного человека.

«Что опыт? Вздор! Нет опыта любви». «Что там с луною – видит лишь стена». «У пред-весны с весною столько распрей:» 26–27 марта 1981Таруса.
- Это всё не Таруса, а её психопатия в Тарусе.

«Три дня тебе, красавица моя!» (это о черёмухе) 19—20 мая 1981Таруса.
- Чушь и бред.

«Пока черемухи влиянье» 20-е дни мая 1981Таруса.
- Длинно и нудно.

«Уж август в половине. По откосам». 15–25 августа 1981Таруса. «Пять дней назад, бесформенной луны» 8—9 февраля 1982Таруса
- Тоже набор слов.

«Упорствуешь. Не хочешь быть. Прощай» Февраль 1982 Таруса.
- Всё думаешь, когда же она закончит?

«Всё в лес хожу. Заел меня репей». Май 1981 – 6 марта 1982 Таруса.
- О чём это я? Да, ни о чём.

«Пришелец День, не стой на розовом холме!» Февраль – март 1982 Таруса.
- Как говорится, «взгляд и нечто».

«Кривая Нинка: нет зубов, нет глаза». «Гребенников здесь жил. Он был богач и плут». Февраль – март 1982 Таруса.
- Тоже муть.

«Воздух августа: плавность услад и услуг». 1982 Таруса.
- Фигня тоже.

«В апреля неделю худую, вторую». Апрель 1983Таруса.
- Ну, и что?

«Как много у маленькой музыки этой». 3 мая 1983Таруса.
- Стала писать короче. Но тоже мутновато.

Ну, чтобы не заканчивать на минорной ноте, я воспроизведу два самых знаменитых и лучших стихотворения Ахмадулиной.

По улице моей который год
звучат шаги - мои друзья уходят.
Друзей моих медлительный уход
той темноте за окнами угоден.

[выпущено в английском переводе и в песне]
«Запущены моих друзей дела,
нет в их домах ни музыки, ни пенья,
и лишь, как прежде, девочки Дега
голубенькие оправляют перья.

Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх
вас, беззащитных, среди этой ночи.
К предательству таинственная страсть,
друзья мои, туманит ваши очи».

О одиночество, как твой характер крут!
Посверкивая циркулем железным,
как холодно ты замыкаешь круг,
не внемля увереньям бесполезным.

[выпущено в песне]
Так призови меня и награди!
Твой баловень, обласканный тобою,
утешусь, прислонясь к твоей груди,
умоюсь твоей стужей голубою.

Дай стать на цыпочки в твоем лесу,
на том конце замедленного жеста
найти листву, и поднести к лицу,
и ощутить сиротство, как блаженство.

Даруй мне тишь твоих библиотек,
твоих концертов строгие мотивы,
и - мудрая - я позабуду тех,
кто умерли или доселе живы.

И я познаю мудрость и печаль,
свой тайный смысл доверят мне предметы.
Природа, прислонясь к моим плечам,
объявит свои детские секреты.

И вот тогда - из слез, из темноты,
из бедного невежества былого
друзей моих прекрасные черты
появятся и растворятся снова.

1959

ПРОЩАНИЕ
А напоследок я скажу:
прощай, любить не обязуйся.
С ума схожу. Иль восхожу
к высокой степени безумства.

Как ты любил? Ты пригубил
погибели. Не в этом дело.
Как ты любил? Ты погубил,
но погубил так неумело.

Жестокость промаха... О, нет
тебе прощенья. Живо тело,
и бродит, видит белый свет,
но тело мое опустело.

Работу малую висок
еще вершит. Но пали руки,
и стайкою, наискосок,
уходят запахи и звуки.

1960

Всё!

Если Вас, неизвестный читатель,  заинтересовало это произведение, то, пожалуйста, напишите пару слов atumanov46@mail.ru


Рецензии