Н. И. Надеждин. Изображение Божией Матери

Н.И. НАДЕЖДИН

ИЗОБРАЖЕНИЕ БОЖИЕЙ  МАТЕРИ

... Мы приехали наконец в Местре, маленькое местечко, лежащее почти у слияния Бренты с Лагунами. Дождь не переставал лить ливмя: итальянское небо ничем не отличалось от финского; природа была также черна и безобразна, как везде во время ненастья.
Карета остановилась против пристани. В одно мгновенье прихлынула к ней толпа чудовищных дикарей, босоногих, полуодетых, с растрёпанными волосами, небритыми бородами, лицами, испачканными до совершенной утраты образа и подобия Божия. Точно бешеные, они закричали все вдруг, окружив нашего бедного веттурино: глаза их сверкали зверским блеском; движения были чисто разбойничьи. Это были – гондольеры!
Какое жестокое разочарование! Благодаря издетства втверженным внушениям поэтов и романистов, я привык соединять с именем «гондольеров» что-то изящно-оригинальное, фантастически-живописное; тяжкий житейский труд, весь проникнутый поэзиею; игру в вёсла под октавы Тасса и мелодии Россини. И что ж я теперь увидел!..
Дело состояло в том, что веттурино взялся нас доставить до Венеции, и потому должен был здесь на свой счёт нанять гондольера. Видя, что развяз-ка могла оттянуться надолго, и притом желая переждать, по крайней мере, ожесточение дождя, мы вышли из кареты и укрылись в возле стоявший трактир.
Прошло около четверти часа, как явился к нам веттурино. Он объявил, что гондола готова и что дождь прекратился.
- Ветер, правда, силён, - прибавил он, - да гондола о шести гребцах, и все такие лихачи! Благополучно доедете!
Мы тотчас же вышли. Толпа ещё не рассеялась и не укротилась: она продолжала волноваться и реветь. Многие всё ещё приставали к веттурино, расхваливая свои гондолы, браня ту, которую он нанял, и предлагая уступку в цене. Но большая часть обратилась к счастливцу, одержавшему над всеми верх, который уже стоял торжественно в пристани на своей гондоле, готовый к отъезду. Со всех сторон сыпались на него ругательства, или насмешки: одни делали ему всякие гримасы, другие не в шутку грозили кулаками. Шум и гам едва ли был не сильнее прежнего.
Уже носильщики взяли наши чемоданы и дорожные мешки, чтобы перенесть в гондолу. Веттурино, ублаготворённый нашей щедростью при расчёте, простился с нами, призывая на нас благословения и покровительство всех Святых. Мы подошли к пристани. Вдруг новая, нежданная сцена, разыгралась перед нами.
Откуда ни возьмись крошечная лодочка, с одним только мужчиной на корме, и еще одной женщиной при единственной паре вёсел, которые на ней находились. С быстротою стрелы, она подлетела к пристани и оттолкнула ожидавшую нас гондолу, прежде нежели кормщик и шестеро гребцов, бывшие в ней, успели оглянуться. Мужчина, управлявший лодочкой, такой же дикарь по приёмам и костюму, но с физиономией, резко отличавшейся от прочих высшей степенью физического и нравственного ожесточения, схватился крюком своего правила за одно из колец, ввинченных в каменную обшивку пристани, и закричал повелительно носильщикам:
- Сюда, сюда кладите вещи. Я везу путешественников...
Между тем оттолкнутая гондола снова придвинулась, и упорно, но бесплодно, силилась отбить дерзкую соперницу, так нагло воспользовавшуюся её расплохом. Завязалась новая суматоха, угрожавшая гораздо важнейшими следствиями. С обеих сторон уже подняты были вёсла, с тем чтоб опуститься не в волны, но на плеча и головы...
К счастию, явилось новое лицо на сцене. Это был местный полицейский чиновник, определённый именно для наблюдения за порядком при переправе путешественников через Лагуны. Толпа неохотно, но беспрекословно расступилась перед ним, ворча тихо про себя, точно как стадо лихих разозлившихся псов при виде знакомого арапника.
- Ну так, - вскричал офицер, подойдя к пристани, - я знал почти наперёд. Это ты, Джиакомо, опять буянишь и бесчинничаешь? Ты опять, вопреки закону, суёшься с своей негодной раковиной везти столько пассажиров, и еще в такую погоду? Прочь, сию минуту прочь! Или я велю схватить тебя и засадить туда, где припомянутся и твои старые грехи!
Дрожа всем телом и скрежеща зубами, хозяин крошечной лодочки медленно отцепился от пристани, и уступил поле битвы без боя. Мы сели в гондолу, которая была для нас приготовлена. Строгий блюститель закона и порядка, не возгнушавшийся, впрочем, принять от нас «малую толику» в благодарность, пожелал нам счастливого пути, махнул рукою кормщику, и гондола заиграла во все свои шесть вёсел.
Скоро выехали мы из устья Бренты на широкое раздолье Лагун, и вместо прекрасного зрелища великолепного города, плавающего среди волн, которым так жаждал я насладиться, увидели себя под навесом мрачной, непроницаемой мглы, распростёртой со всех сторон над бурно кипевшим, мутным котлом. Ветер бушевал ужасно. Гребцы бились из всех сил, ободряя друг друга неистовыми ругательствами и проклятиями против свирепствовавших стихий. Мною овладело грустное, томительное чувство. Я поспешил укрыться в маленькую каютку, устроенную на гондоле, чтобы не видеть и не слышать этого несчастного заговора природы с людьми, как будто нарочно согласившихся убить лучшие мечты моего путешествия.
Прошло несколько времени, в продолжение которого внимание моё не развлекалось ничем, кроме свиста ветра, плеска волн и шума отрывочных восклицаний, произносимых гребцами. Вдруг грубая занавесь, закрывавшая снаружи вход в каюту, распахнулась, и раздался голос кормщика, обращенный к нам:
- Madonna del mare!..
Я высунулся из каюты. Гондола стояла перед каменным столбом, возвышавшимся величаво из среды бушующих волн. На нём находилось также каменное изваяние Богоматери, древней, грубой работы, пред которым теплилась лампадка, озарявшая святый лик тусклым, дрожащим блеском.
В этом виде священного символа веры и упования, поставленного среди бурной, разрушительной стихии, было нечто особенное, красноречивое для воображения и сердца. Но меня преимущественно поразил тот благоговейный восторг, в котором увидел я гребцов и кормщика. Эти грубые, дикие натуры, внезапно укротились; на лицах, выражавших дотоле один буйный, необузданный разгул животной природы, изобразилось глубочайшее смирение, безусловная преданность и беспредельная доверенность, признаки высшего развития истинной человеческой жизни. С обнажёнными головами, они поверглись на колена пред священным изображением, и дружно-нестройным, но тем не менее трогательным хором, запели молитвенную песнь: «Ave stella maris! Радуйся звезда моря!».
Сначала я только удивился, но потом принял самое сердечное участие в этой новой сцене. Молитва кончилась, и гондола пустилась снова в борьбу с волнами и с ветром. Я опять укрылся в каюту; но мысли мои приняли совершенно другое, более отрадное направление…

*

Искусство, посвятив себя служению христианского благочестия, первое разгадало всю божественную высокость священного лица Богоматери. Ее изображения были первыми предметами, на которые обратилась живописующая кисть христианских художников. Умащенные веками и окружённые сиянием чудес иконы, приписываемые преданием Св. Евангелисту Луке, все представляют таинственный лик Матери-Девы.
Когда христианская живопись, довольствовавшаяся прежде одною символическою изобразительностью, увлеклась к высшему идеалу художественного совершенства и под светлым, прекрасным небом Италии вступила на путь бесконечного развития; она сохранила ту же самую любовь, то же благоговейное предпочтение к священному лику Приснодевы. Зарю возрождения современного искуства, во мраке средних веков, возвестили Мадонны Джиотто и Чимабуэ.
И вот наконец творческая сила кисти вступила в зенит свой. Явился Рафаэль, высказавший последнее слово искусства, которого до сих пор никто не умел повторить, тем меньше разъяснить или дополнить. Что же составляет венец творческой славы христианской живописи? Дивны знаменитые ложи Ватикана. Изумителен образ неизобразимой сцены Преображения. Но во всей полноте своего бессмертного блеска, гений Рафаэля сияет в Мадоннах - в одних только Мадоннах!
Мадонны Рафаэлевы до сих пор остаются высочайшими проявлениями христианского искусства. Рафаэль в свою преждевременную могилу унёс тайну их создания. Никто не наследовал гения великого художника. Но идея, вдохновлявшая этот гений, была общее наследие. Неисчислимы изящные формы, в которых, со времён возрождения искусства, творческая кисть воспроизводила заветный лик Богоматери. Блистательнейшие имена, украшающие историю живописи, соединены с изображениями Мадонны, наполняющими храмы и галереи Италии. И одной ли только Италии? Вся обновлённая Европа принесла свою дань божественному идеалу Матери-Девы. Ей посвящали свои чистейшие вдохновения: и огненная фантазия Веласкезов и Мурилл, и суровый гений Дюреров и Гольбейнов, и блестящее воображение Миньяров и Лебрёней.
Полная и подробная история художественных изображений Пресвятой Девы была бы в высшей степени занимательна и поучительна. Она доставила бы любопытнейшую главу общей истории искусства, и с тем вместе дала бы столько пищи благочестивому размышлению, столько наслаждения благоговейному чувству. В ней изобразилась бы чёткими, красноречными буквами, внутренняя история развития христианских идей и проявления христианской жизни, во все эпохи, у всех народов Европейского Запада.
Кто-то из современных мыслителей сделал уже весьма справедливое замечание, что Западная Европа как бы разделяется между двумя основными символами христианства: Распятием и Мадонною. Это разделение соответствует двум главным народностям, из которых составляется население Европейского Запада. Суровый гений Тевтонский, сильный более мыслию, нежели чувством, расположенный преимущественнее к высоким потрясениям, чем к впечатлениям тихо, сладостно изящным, есть по превосходству чтитель Креста. Напротив, светлое воображение народов происхождения Романского, предпочтительнее услаждается ликом Мадонны. Различие, имеющее глубокий смысл и неисчислимые во всех отношениях последствия! Ограничиваясь одним только искусством, нельзя не заметить, что там, где господствует знамение Креста, и все прочие явления художественного творчества отличаются преобладанием идеи над формой, отпечатлевают на себе предпочтительно характер высокого: там архитектура возводит колоссальные готические громады, вонзающиеся в небеса гигантскими шпицами, оставляющие земле только мрачные, таинственные святилища, из глубины которых душа, смятенная благоговейным трепетом, невольно сама рвётся выспрь, забывая всё дольнее; там и поэзия изливается преимущественно в мистических гимнах, звучащих неуловимыми тонами воздушной эоловой арфы, уносящимися и уносящими в беспредельность. Напротив, где царствует Мадонна, всё дышит кротким, мирным очарованием, запечатлено пленительною грациею, светлым, отрадным, упоительным изяществом. Возьмите Кёльнский Минстер и Миланский Домо! Сравните «Мессиаду» Клопштока и «Божественную Комедию» Данта! Здесь ещё можно видеть и черты сходства; но с какими разительно противоположными оттенками! Зато «Освобождённый Иерусалим» Тасса, или древний классический Пантеон, наброшенный на рамена Ватиканского Святилища исполинским гением Микель-Анджело!..
Нельзя также не заметить, что Италия, страна, предпочтительно из всех Романских стран, посвятившая себя Мадонне, отличается на всём пространстве Европейского Запада постоянством и обилием религиозного чувства. В неё не проникают бури и мраки, возмущающие мирный покой веры в других частях Западной Европы. Лик Божественного Младенца, покоящегося в объятиях Пресвятой Девы, точно служит для ней заветным палладиумом, обеспечивающим ей непоколебимую безмятежность младенческого доверия и девственной преданности таинственному, животворному водительству христианства.
На Востоке, к которому принадлежим мы по праву духовного рождения, искусство не приняло участия в движении Запада. Там священная живопись осталась непоколебимо верна своему древнему символическому характеру. Но благоговение к Пресвятой Деве нашло себе другие неистощимые способы достойного выражения. Вместо палитры и красок, призвано было к служению живое слово, живописное конечно не меньше, если не больше кисти.
Вслушайтесь в наши церковные песни, которых богатством и звучностью можем мы справедливо гордиться пред всем христианским миром. Их высокая, божественная поэзия, нигде не выражается с таким блеском, с такою силою, как в молитвенно-хвалебных гимнах Богоматери.
Впрочем, и священная живопись Востока дозволяет себе особенное разнообразие именно при изображении таинственного лика Пресвятой Девы. В особенности у нас, на святой, благочестивой Руси, образ Богоматери имеет множество особых форм, освящённых издревле благословением Церкви.
Невозможно исчислить всех наименований, которыми ласкающееся дитя осыпает любимую мать. Точно так же неисчислимы и те изображения, в которых Православная Церковь представляет взорам и сердцу младенчествующих во Христе образ Той, в Которой все, прибегающие с детскою любовию, обретают нежнейшую, попечительнейшую Матерь. Эти изображения, в которых, собственно говоря, переводятся на полотно восторги благочестивого чувства, так красноречиво выражающиеся в наших церковных песнях, можно назвать «лирическими». Каждое из них есть не что иное, как воплощённое в чертах и красках приветствие любви, преданности, молитвы. Сверх того нельзя не заметить, что все они отличаются характером нежного, растроганного чувства, ищущего потопить свои земные скорби и печали в лучах небесного идеала, представляемого благодатным ликом Святой Пренепорочной Девы. Это доказывают самые наименования, принятые Церковию для разных изображений Богоматери; как то: Всех Скорбящих Радость, Утоление Печалей, Взыскание Погибших, и т.п. На дне морей, раздираемых свирепыми бурями, зарождается драгоценный перл. В тайниках души, истерзанных пытками скорбей, воспитывается молитва и упование, вера и любовь, поэзия и искусство...
В наше время, искусство, поэзия, гений, вдохновение, если не на душе, то на языке у каждого, кто только имеет притязания на образованность, кто принимает или хочет казаться принимающим участие в успехах века. Странно, но тем не менее справедливо, что современное общество, единогласно обвиняемое в грубой положительности, в сухом и холодном эгоизме, в отсутствии всех чистых, бескорыстных, святых помыслов и порывов, что оно, в то же время, столь же основательно может подвергнуться укоризне в чрезмерном пристрастии и предпочтении, в привязанности безотчётной и часто безрассудной, почти фантастической, к тому, что относится прямо к сердцу, чуждо по существу своему всех расчётов и видов, имеет корень и питание непосредственно в чувстве: к творчеству, к искусству, к поэзии! В самом деле, в нынешнем мире, нет по-видимому другого увлечения, другой страсти, другого энтузиазма, кроме как к созданиям, ознаменованным печатью изящества, облитым сиянием художественного, единственного в наше время, вдохновения. Счастливый стих, поэтический аккорд, своеобразный удар резца или кисти, возбуждают всеобщий восторг!.. Оригинальное произведение искусства - будет ли то поэма или оратория, статуя или картина - составляет эпоху! Герой, пред которым всё преклоняется с благоговением, на которого отовсюду сыплются венки и рукоплескания - есть художник!
Самая строгая мораль ничего не может сказать против этого направления, рассматриваемого в своей сущности, в своих основных началах, в своём внутреннем значении. Чувство эстетическое, симпатия к прекрасному и высокому, есть одна из высших, благороднейших стихий нашей природы. Развитие её всегда более или менее знаменует торжество духовного элемента жизни человеческой. Красота есть подруга истины и добродетели. В её светлом образе, истина становится привлекательнее, добродетель любезнее.
Но всему должны быть границы; всё должно иметь свою меру. Всякое излишество есть уклонение от законного порядка; ибо нарушает гармонию, которая составляет основу бытия, есть душа жизни. В области чувства, которого характер есть беспредельность, законность выражается строгою разборчивостью относительно предметов. Расточать чувство на предметы недостойные, значит употреблять во зло его святыню. Горе, если Божественный огонь возжигается на алтаре кумиров, вылепленных из земной грязи и пыли, обольщающих только слепую, плотскую чувственность! Горе, если в лучшие минуты одушевления сердце, вместо истинной красоты, обнимает пустой, лживый, безсущный призрак!
Итак, пусть любовь к прекрасному, сочувствие к гениальным вдохновениям, страсть к искусству, горит и согревает наше холодное, равнодушное, бесчувственное время! Но разливаемая им теплота должна иметь свой источник в животворном солнце истинной красоты; не в тёмных горнилах мирской, лживой прелести! И здесь-то искусству предлежит показать всю высокость своего смысла, оправдать всю важность своего назначения. Оно должно своими созданиями направлять порывы чувства к святой, единственно достойной их, цели. Оно должно служить красоте, в тесной непосредственной связи с истиною и благом.
В религии, истина и благо достигают высшей степени своего проявления на земле, своего приближения к человечеству. Сюда следовательно должно стремиться искусство. Здесь единственно достойный храм для высоких священнодействий творящего гения.
Так действительно и было в те счастливые времена, которые остались в воспоминаниях истории с блистательным именем «золотых веков» искусства. В эти золотые веки, поэзия, музыка, зодчество, скульптура, живопись, были непрерывным славословием Божества. Древние языческие Музы, в век Эсхилов и Софоклов, Фидиасов и Праксителей, Апеллесов и Зевксисов, жили на священных высотах Олимпа. Христианское искусство, при Дантах и Тассах, при Рафаэлях и Микель Анджелах, было если не исключительно священно-служебное, то, по крайней мере, во всех своих проявлениях, глубоко религиозное.
С благородной патриотической гордостью, мы Русские можем сказать, что у нас искусство, при всей своей юности, не совратилось с пути, который один вполне его достоин. Это особенно замечательно в живописи, которой лучшие, блистательнейшие создания, освящены религиозным, благочестивым вдохновением. Кто хочет видеть торжество кисти Русской, тот должен идти в храмы, которые сами по себе составляют великолепнейшее украшение нашей северной Пальмиры, и, здесь склонясь в восторженной молитве пред святыми иконами, уносить потом признательное благоговение к могучей руке Брюлова, Шебуева, Басина и Бруни...
Конечно, могущество веры так полно, так всесильно, так живо и действенно в самом себе, что ему нет нужды ни в каких сторонних пособиях, ни в каких внешних украшениях. У нас, ещё больше, чем где-либо, молитва не требует художественных усилий кисти, чтобы изливаться со всей искренностью, со всем жаром, пред святою иконою. Сердцу, издетства напоенному благочестием, достаточно всякого символа, лишь бы он изображал точно и верно свою идею, лишь бы он был принят и освящён материнским благословением Церкви.
Даже, говоря искренно и беспристрастно: не больше ли примеров истинной веры и истинного одушевления встречается в мирных сельских храмах, или под скромной крышей бедной деревенской хижины, перед домашней киотой, наполненной простыми, бесхитростными изображениями христианской святыни? И одно ли кроткое, патриархальное чувство простого поселянина, так не притязательно? Кто из нас, как бы глубоко ни отведал от чаши современного просвещения и образованности, кто в свою очередь не испытывал сладкого умиления, преклоняясь пред заветным благословением отца или лобызая крест, повешенный рукой любящей матери?..
Благословенна сила веры, преклоняющая во прах нашу суетную гордыню пред одним могуществом нагой, не украшенной ничем мысли; разливающая тусклым блеском лампадки, теплющейся пред простым образом Святой Девы, божественный свет и небесную тишину в душах, для которых темно и тревожно при ярком пламени мирской мудрости, при потешных огнях земного соблазна!..
Но благословенно и искусство, когда оно другими, ему одному известными путями, достигает той же цели, производит те же благотворные, спасительные впечатления! В суетах и тревогах светской жизни, к несчастию, так тесно связанных с современною образованностью общества, когда-то ещё выпадут светлые минуты, доступные торжеству нагой мысли над огрубелым, развращённым, или, по крайней мере, рассеянным, безрассудно истощённым и измождённым чувством? Но вот слух проходит о лике Святой Девы, воспроизведённом кистью знаменитого художника... Толпа стекается вокруг чудного полотна: одних влечёт любопытство, других избыток праздного времени, третьих просто раболепство общественному мнению, требования приличия, каприз моды. Никто нейдёт с тем, чтобы молиться; мало даже ищущих прямого эстетического наслаждения. Вот собрались они, эти представители и представительницы века, эти львы и львицы высшего, образованного общества, с воспоминаниями о вчерашнем бале, с надеждой на сегодняшний концерт или спектакль... Минута внимания... и волшебное могущество искусства начинает действовать... Нет сил противиться. В тусклых, полусонных глазах, загорается живое, яркое пламя. Сердце расширяется, объемлется благоговейным волнением, проникается сладостным трепетом. Священный образ невольно внедряется в потрясённую душу, наполняет её собой, овладевает ею безусловно и безгранично…Новые чистейшие помыслы возникают, новые возвышеннейшие чувства воздымают грудь; и - уста невольно шепчут тайную, святую, благоуханную молитву...
Вот истинная цель, вот истинное значение и торжество искусства!..

*

Я продолжал бы долго и долго носиться мыслью в неизмеримых пространствах, открывающихся душе в минуты невольного увлечения… Но раздались голоса: «Venezia! Ессо Venezia! Venezia bella!..».
Я выскочил из каюты... Тучи разорвались... Блеснули лучи солнца... Передо мной плавала развенчанная царица Адриатики...

*

…Наконец я насладился вполне очарованиями волшебного города, который, по выражению поэта, «строили феи». Я изъездил вдоль и поперёк его широкие каналы, исходил взад и вперёд узенькие коридоры, заменяющие в нём улицы. Вся Венеция есть великолепная, дивная картина: это живое воплощение древнего мифического образа богини, рождающейся из серебренной пены моря. Но сколько и художественных «живописных картин», высокого, самобытного достоинства, сохраняется ещё в её запустевших палацах и храмах, которые в свою очередь сами собой представляют столько же чудных «картин зодчества!»...
Было время, когда Венеция имела свою блистательную школу живописи, известную в истории искусства под именем «школы Венециянской». Она произвела столько образцовых созданий, которых большая часть осталась на их родине. Здесь каждая церковь есть музеум, каждый палаццо имеет свою галерею. Но главнейшее богатство художественных сокровищ всё ещё сосредоточено в громадном, фантастическом здании «Дожеского Дворца», этой великолепной мумии, которая пережила свое державное бытие, но сохраняет ещё следы невозвратно минувшего блеска. Там самые стены дышат жизнию, разлитою могучим гением Тинторетто в колоссальных фресках. В дорогих, раззолоченных рамах, красуются дивные полотна, одушевлённые кистью Павла-Веронеза и Тициана. Какие имена! Какия создания!..
Но, признаюсь, перебирая неисчислимое богатство разнообразнейших воспоминаний, уносимых мною из Венеции, я не нахожу между ними ни одного, которого впечатления были бы могущественнее, вдохновительнее, святее, как запечатлевшийся навсегда в душе моей образ бессмертной страницы Тициана, изображающей «Вознесение Божией Матери».

Публикуется по изданию:
(Картины Русской Живописи, изданные под редакциею Н.В. Кукольника. СПб. 1846. С. 171 - 192)


Рецензии