Так легче
– Вы адресом не ошиблись? Здесь сказано... Санкт-Петербург, Прокофьева двадцать пять.
Чахин сначала смешался, но потом повертел головой, узнал знакомую улицу, продуктовый магазин через дорогу, перекресток с плохо откалиброванными светофорами, из-за которых здесь часто случались аварии, и с облегчением сообразил, что к чему. Выпалил самое логичное, самое привычное:
– Я писатель. Я так закрепляю права на рукописи.
Почтальон поднял бровь.
– Отправляете сами себе?
Чахин кивнул.
– Вы уверены? – почтальон перечитал реквизиты. – Здесь обратного адреса нет.
Когда на следующий день этот субтильный усатый мужичок узнал, сколь важна была его встреча с Чахиным, сколь соотечественники нуждались в его наблюдательности, добросовестности и участии, ему сделалось дурно. Он поперхнулся, закашлялся, и когда пришел в себя, спросил:
– А если бы меня там не было?
Но он заранее знал ответ, все в допросной его знали. К счастью, он все же был там и передал письмо Чахину, заставил его взглянуть на реквизиты.
Чахин осмотрел конверт и неожиданно для себя отметил, что не представляет, чей он. Он также не понимает, каким образом еще не прошедшее через почтовую систему письмо, если оно все-таки чужое, оказалось у него в руках, и почему он решил отправить его, будто собственную рукопись.
– Я его перечитаю, – сказал Чахин, засовывая письмо в задний карман. Он не помнил содержания письма, не помнил, как складывал листы, слюнявил конверт и указывал адрес отправки и назначения. – Вы же не против?
– Мне-то что, – пожал плечами почтальон. – Оно же все равно вам. Ну, по вашему адресу.
Чахин кивнул и поплелся к себе домой. Он жил на пятом этаже, в огромной четырехкомнатной квартире, забитой антикварной мебелью, роскошными коврами и старинными ветхими книгами. Квартира досталась ему от бабушки с дедом; они были видные деятели науки и скопили немалое наследство, которое Чахин, когда родственников совсем не осталось, потихоньку распродавал, чтобы сидеть дома и писать. А писал он дешевое, никудышное фэнтези, которое ни разу не приняло ни одно издательство, но в ценность которого он верил, так как страдал жуткой формой графомании. Чахин строчил эти книги годами напролет, не особо заботясь о содержании, каждую неделю рассылал отдельные главы всем редакциям страны и даже за рубеж. Ему сначала вежливо отказывали, предлагая поработать над стилем, набраться опыта, а потом, посоветовав бросить все к чертовой матери, вовсе перестали отвечать. Но Чахин не сдавался. Он искренне верил, что труды его не понимают, что все завидуют его плодовитости, скорости и фантазии, и что редакторы только и ждут, что он от отчаяния начнет выкладывать свои романы в сеть. Тогда ведь можно радостно присвоить их и заработать состояние за счет его глупости. В это он тоже верил.
Конечно, все это меркло, когда он работал. Распахивая дверь, он уже предвкушал, как сядет за компьютер, как пальцы его застучат по клавиатуре, перенося воображаемое на экран, как он нырнет в свой любимый волшебный мир и вынырнет лишь когда глаза начнет щипать. Это все, чем он занимался последние пятнадцать лет. Но когда он вошел в квартиру и включил свет в прихожей, все его планы развеялись.
Стоял кислый, гнилой запах, линолеум прилипал к ботинкам чем-то зеленым, бурым, вишневым, по углам на полу и потолке свалялись пыльные клубки, раскинулись паучьи заросли, обои отклеились по швам и теперь бесстыдно хвастались тридцатилетними газетными обрывками. Чахина затошнило. Когда он в последний раз был дома, квартира сияла чистотой и порядком. Он не понимал, как это возможно, и боялся самого страшного – воровства, подлости, злющих завистников из писательского общества, которые проникли к нему домой, испоганили фамильное гнездо и стащили коробки с рукописями. Таких коробок у него было целое множество. Когда очередная заполнялась, он запечатывал её, прятал в кладовку, а на тумбочку в гостиной ставил новую, пустую, с разинутым картонным ртом. Менялись они раз в две-три недели.
Он сунулся в кладовку, даже не успев толком испугаться – так невероятна была мысль, что он все потерял – но коробки были на месте. Он испытал такое облегчение, что вся эта разруха, вся предстоящая уборка показалась ему пустяком.
И все же он гадал: когда это успело случиться? Пока он ходил отправить письмо? За эти жалкие пятнадцать минут к нему вломились, изгадили квартиру и сбежали? Так, что ли? А может, его не было дома не пятнадцать минут, а дольше, гораздо дольше? Нет, это исключено. Чахин знал, что с самого детства страдает провалами в памяти, поэтому совершенно не удивился тому, что вдруг очнулся на улице рядом с почтальоном. Подобное случалось с ним сотни раз, но никогда еще он не путался во времени, никогда еще провалы его не были дольше получаса.
Он попытался выловить последнее воспоминание... Соседский мальчик Юра, который сидит на лестничной площадке и плачет, и которого он, Чахин, утешает и предлагает помочь ему и его маме в суде, вызывается быть свидетелем, фотографирует его синяки, синяки его мамы, а потом едет в суд, дает показания, говорит, говорит, говорит... И все говорят, все так много и бесконечно говорят, оправдываются, ругаются, и все равно ничего не получается, и отчим Юры, этот богатый жирный хряк остается на свободе несмотря на то, что бил их уже не раз, не два и не три, а десять, двадцать, тридцать раз... И Чахин едет домой и валится на кровать без сил, и думает о самом страшном и горьком случае из детства, из-за которого, по мнению невролога, у него и случаются провалы в памяти. И это все, больше он ничего не помнит. Это было вчера, и точка.
Он проходит в гостиную. Обеденный стол, лишившись одной ножки, завален на бок, стулья разломаны на мелкие части, щепки разбросаны по всей комнате: по углам, под столом, вдоль стен, на диване с изрезанной обшивкой, под окном, занавески с которого сорваны и свились змеиной чешуей. Стекла серванта разбиты, ящики выдвинуты, а сам он распотрошен и словно смотрит на всю эту гору книг, энциклопедий и позолоченных двухсотлетних изданий с ручной штриховкой, и ему жаль, что все так вышло, что наследие, которое ему поручили беречь, теперь валяется в таком разорванном, никчемном виде у него под ногами, а он ничего не может сделать.
Только коробка на тумбочке слева от серванта выглядит целой. А еще – набитой до отказа, но это Чахина радует, а не пугает. Он подходит к ней, подбирает с полу несколько выпавших писем и кладет в сверху, прижимает, будто мусор в ведре, и тут замирает. «А что», – думает он, – «если эти письма тоже чужие?». И он берет первое попавшееся письмо и разглядывает реквизиты, и видит адрес доставки – Санкт-Петербург, Прокофьева двадцать пять, и адрес отправления – Новосибирск, Тополевая тридцать один, от Ручкина Сергея, доставлено двадцатого сентября 2011 года. «Какой, к черту, Ручкин!» – вдруг истерит Чахин. – «И какой, на хрен, две тысячи одиннадцатый?!»
Он хватает коробку и вываливает все на пол. Решает, что будет читать по порядку, сортирует все письма, насчитывает восемьдесят пять конвертов, и семнадцать из них пришли не от него. Чахин раскладывает письма в ряд, выбирает самое первое, доставленное в декабре 2009 года, из Санкт-Петербурга, по адресу Прокофьева двадцать пять, от Сергея Сорокина. Он вскрывает письмо, разворачивает лист и читает, холодея от ужаса...
***
«День сегодня не заладился с самого утра. Мой заместитель, тщедушный дурачок, оборвал все телефоны. Я первый раз за два месяца не появился в офисе, а они уже все там растерялись и не знают, что делать. Хомяки долбанные. Так бы их всех поувольнять, и пусть бродят по собеседованиям. Да вот беда, наберутся ведь такие же беспомощные работнички-хомячки. Не покормишь с рук, не уберёшь за ними дерьмо, так и подохнут в своих клетках. Тьфу!
Голова с утра болит, как будто вчера не пару бутылок распили, а целый вагон спирта вылакали. И зачем я на это подписался? Я понимаю, важные контрагенты и всё такое, но почему же переговоры всегда проходят через водку и б***ей? Вторые, впрочем, были ничего так, а вот от первой голова раскалывается, как переспелый арбуз.
Бутылка шампанского немного помогает. Хотя бы руки дрожат поменьше, и свет не режет глаза. Жена, дура, всё ходит на задних лапках. Боится сказать хоть слово. И правильно боится, помнит, кто содержит её и её бестолкового сыночка. Иду по девкам – значит так надо. У нас патриархат никто еще не отменял. Ходит теперь, молчит. А ведь когда-то была красоткой. А сейчас что? Лицо обрюзгло, мина кислая, даже ростом как будто меньше стала. Поначалу гонору-то побольше было: и тарелками в меня бросалась, и сволочью называла.
Да что там, недавно взъерепенилась, как в старые добрые времена. Я даже рад был. Сняла побои, попёрлась в суд. Видимо, кто-то её науськал. Думала, пройдёт. Но куда ж она без меня? Одумалась, естественно, наговаривать не стала. Жизнь-то дороже.
Теперь-то все, перегорела, стухла. Но куда ж её денешь? Я нормальный семьянин, у меня должна быть прилежная жена и послушный ребёнок. Такие истории газетёнки любят. Ну да ладно, пусть её. Она знает, что молчание – золото. Правда иногда забывает, но это уж моя работа как хозяина дома – напоминать курице, если память отшибло. И нечего нежничать. Меня отец лупил офицерским ремнём и ничего. Вырастил-таки человека. Вот, глядишь, и из Таньки вместе с её выродком Юркой что-нибудь стоящее выйдет. Уж я постараюсь.
К двум часам немного прихожу в себя, но тут новая проблема. Пасынок припёрся из школы с фингалом. И жалуется мамке, сопляк. Пришлось ему второй поставить, чтобы не ныл. Всегда говорил ему, чтобы не спускал никому. Мужик он или тряпка, в конце концов?
От этих переживаний голова вновь начинает трещать. Кто б знал, как тяжело воспитывать Юрку. Но ничего, сил не жалею. В конце концов, доведу до ума пацана.
Жена вечером собралась с пасынком к родственничкам. Подошла, поскреблась в дверь, отпросилась. И хер бы с ними, пусть едут. Посижу в тишине немного, посмотрю ящик. Заодно вискарь допью, который начал ещё днём.
К девяти уже чувствую себя гораздо лучше. По телевизору крутится какая-то сопливая мелодрама. Сюжет никак не уловлю, но уж больно героиня хороша: ноги, грудь, лицо и неутолимое желание.
В полдесятого раздаётся звонок в дверь. Какого чёрта? Неужто мои припёрлись?
– Сейчас иду! – кричу я.
Встаю, подхожу к двери, открываю…
Сначала не могу понять, что вижу перед собой. Вроде бы какой-то мужик в чёрных джинсах и в тёплой тёмно-синей куртке, на ногах большие зимние говнодавы. Всё как обычно, пока не смотрю на его лицо. Вместо него вижу искажённую женскую личину со змеями вместо волос. Мегера, точно. А в прорезях для глаз блестят два зрачка, они вперились в меня и будто сверлят, сверлят мне голову. Какой-то псих.
Хочу сказать ему, что бал-маскарад проходит не здесь, но внезапно из кармана куртки возникает нож-бабочка. Всё происходит стремительно, но мне кажется, что всё замедлилось. Вот невероятно красивый взмах, и рукоять ножа раздваивается, приоткрывая лезвие, вот рукоять разворачивается, и всё – нож в боевой готовности.
Затем ускорение и удар. Хочу крикнуть, но не могу. Мужик вынимает нож и снова бьет. Вталкивает меня в квартиру и ногой захлопывает дверь. Почему-то он всё делает тихо и элегантно.
Падаю на пол. Пытаюсь отползти, но руки скользят по гладкой плитке. А надо мной – искажённое лицо Мегеры. Змеи на её голове словно тянутся ко мне, целятся перед броском. Чудовище подносит нож мне чуть ниже кадыка и делает мягкий надрез, который я ощущаю лишь когда нож уже сложен и спрятан в карман.
Огонь в горле довольно быстро гаснет, словно ему не хватает кислорода. Его не хватает и мне. Я делаю несколько попыток вдохнуть, но с каждым разом всё слабее. Наконец, я сдаюсь»
***
Несколько минут Чахин сидит неподвижно, переваривает прочитанное. «Сорокин», – думает он, – «тот самый Сорокин, сосед снизу, мы же только вчера судились... Или... не вчера?»
И он выскакивает из квартиры, в два прыжка оказывается на четвертом этаже, звонит в сорок шестую, вдавливает кнопку до упора, за дверью верещит, и он ждет, обливаясь потом. Вскоре слышит частые, тяжелые шаги, и совсем перед дверью они вдруг стихают, будто человек взлетел, а спустя мгновенье возвращаются – грузным ударом, ставя жирную точку, мол, я пришел, я здесь, подождите секунду.
– Кто там? – доносится тонкий голосок.
– Юр, это я! – радуется Чахин.
Дверь распахивается, и на порог ступает толстый мальчик с блестящими румяными щечками. Чахин хочет вскрикнуть, схватиться за голову, но понимает: это хамство, это некрасиво, это он виноват, что ни черта не помнит. «Но почему, почему я столь многого не помню?!» – в панике думает он.
– Мама дома? – спрашивает он Юру.
И Юра, точно беременный бегемот (так его назвал сам Чахин), скачет через всю квартиру в дальнюю комнату, зовет мать. Таня высовывается из комнаты нехотя, сонно, переваливаясь с ноги на ногу, запахивает халат и тащится к двери. Она тоже поправилась – настолько, что Чахин с трудом её узнает: лицо втрое шире, талию не видно, плечи широкие, мужские, зато на руках – перстни да кольца.
– Тебе чего? – сипло говорит она.
Чахин теряется, не знает, как реагировать. Куда делось время? Куда делась та хрупкая, изящная молодая женщина? Где её стройный поджарый мальчишка? Где был он сам, когда все вокруг менялось? Как такое возможно?
– Мне тут письмо пришло, – говорит он.
– Какое? – Таня садится на пуф и пытается положить ногу на ногу. Не выходит.
Чахин не отвечает, молчит, перебирает все возможные реплики.
– Где твой муж?
– Ты ж знаешь, – удивляется Таня.
– Знаю, но ты сама как считаешь?
Таня смотрит на Чахина в замешательстве, цокает языком, потом говорит просто:
– Ушел.
– Давно? – спрашивает он и чувствует, как волосы на руках шевелятся. Теперь Таня думает, что он идиот, это написано на её лице. – Я понимаю, это странно, но мне надо знать, как именно все было. Когда он ушел, Тань?
Она пожимает плечами.
– Два года назад.
– Знаешь почему?
– Совесть, наверное, – она нервно хрустит пальцами. – Видать, она и замучила.
– И ничего не сказал? Не оставил?
Она кривится и резко встает.
– С чего вдруг такой интерес? – сверкает глазами. – Ни разу не зашел после суда!
Чахин снова молчит. Таня успокаивается, выуживает из кармана пачку «Воуг» и закуривает.
– Не оставил он ничего, – она предлагает сигарету Чахину, тот отказывается. – Вообще испарился. Да и пошел он, – виновато смотрит себе под ноги. – Все равно б искать не стала.
– Но где он, ты думала?
Чахин видит, что Таня в недоумении.
– Думать мне, что ли, не о чем? Менты его в розыск объявили, да так и не нашли. Говорят, такие мужики либо сами с собой что-то делают, чтоб их найти не могли, либо просто сбегают – ну, к лучшей жизни. Ну или если головой тронулись, тоже вариант. А там их кто угодно прихватить может да в рабство сдать. Мало ли всякой дряни на свете.
Таня тушит сигарету в банке растворимого кофе.
– Да плевать мне на него, Лех, – говорит она беззлобно. – Я уж забыла его.
Чахин молчит.
– Че за письмо-то? – интересуется она, уже собираясь закрыть дверь.
– Не суть, – отмахивается он. – Не бери в голову.
Таня хмыкает, кивает ему на прощанье и закрывает дверь. Чахин сначала стоит на месте и пялится в стену, пытаясь увязать все детали, но ничего не получается, и тогда он медленно поднимается к себе. Отпирает квартиру, вновь морщится от запаха, проходит в разрушенную гостиную и садится над письмами. Надеется, что если прочтет еще одно, то поймет, откуда они у него, как они вообще могли быть написаны, и кто их мог написать. Его впервые посещает мысль, что кто-то все это выдумал, сочинил, как он сочиняет свои миры, и теперь желает свести его с ума, спустить в трубу его планы на жизнь, литературные амбиции, избавиться от него, как от ненавистного конкурента.
Ему вдруг жгуче хочется куда-то бежать, искать убежище, чтобы уединиться, сосредоточиться и во всем разобраться. Потому что... ну вдруг это не вымысел? Вдруг это все – правда?
Но любопытство, болезненное любопытство все равно берет верх, и он тянет руку ко второму письму, уже собирается его вскрыть, но понимает, что больше не в силах следовать порядку, конвертов слишком много, все изменилось. И чтобы скорее догнать современность, он берет одиннадцатое письмо, доставленное в июне 2010 года из Нижнего Новгорода от Сошкина Николая, чуть не рвет листок и жадно, нетерпеливо читает...
***
«Сегодня прекрасный день! Я сдал философию, естественно, на пять. Это раз. Маринка согласилась пойти сегодня со мной в кино. Предвкушаю продолжение. Это два. И я снова вернулся к тому, для чего предназначен. Это три. И кто скажет, что это не удачный день, будет посрамлён.
Последнее время мне показалось очень напряжённым. Во-первых, сессия. Хоть она и прошла как по маслу, но всё же пришлось поволноваться из-за того, что я практически не посещал ни лекции, ни семинары, а некоторые наши преподы в этом плане крайне упрямы. Эх, если бы и они подлежали дезинфекции, я бы сделал это с большим удовольствием.
Во-вторых, суд. Правда, это было больше похоже на какой-то бестолковый бал-маскарад. Истец надел маску поборника прав уже мёртвых бомжей (хотя им эти самые права уже никуда не прикрепишь), я изображал агнца божьего, а судья изображал судью (правда, у этой впечатлительной старой карги получалось плоховато). Собственно, ничего сложного: эпизод припаять мне пытались лишь один, доказательств против меня практически не было, лишь какие-то косвенные улики, и ни одного свидетеля (работаю я чисто и незаметно). Старушку-судью обольстить не составило труда. И вуаля!
Но теперь всё изменилось. Словно бы боги с Олимпа решили, что достаточно испытаний, и сжалились. Теперь я спокойно могу заняться дезинфекцией – тем, для чего рождён.
Еду на Московский вокзал. Здешние многочисленные подземные переходы – Эльдорадо для бомжей. Часто наведываться сюда не стоит, но иногда можно проредить ряды местных «насекомых». В одном из переходов вижу то, что нужно. Грязное, пахнущее мочой, антисанитарией и инфекциями оно. Лежит на газетке, храпит. Рядом – пустая бутылка. В общем, таракан, ожидающий, когда его опрыскают.
Надеваю перчатки и достаю пакет. Я готов. Вокруг никого не видно, потому что переход не пользуется особой популярностью именно из-за таких, как это «насекомое». Подхожу, задыхаясь от запаха испражнений, и натягиваю ему на голову пакет. Оно начинает дёргаться только под конец. Тараканий инстинкт выживания оно совершенно пропило. Тем легче. Жду одну минуту, снимаю пакет. Дезинфекция проведена успешно.
Уже на улице снимаю толстовку с капюшоном. В футболке не так жарко. Сажусь в трамвай, еду домой. По пути забегаю в магазин. Покупаю индейку, цветную капусту, кефир, минералку – только полезные продукты. Хочется ведь быть опрятным во всех ипостасях: и духовных, и физических.
Поднимаюсь на свой этаж, вставляю ключ в замок, отпираю дверь и…внезапно вижу перед собой её – Мегеру. Первая мысль: «Она спустилась ко мне прямо с Олимпа!»
Но это лишь маска. Одной рукой этот человек хватает меня за шиворот, второй достаёт нож из кармана. У меня из рук выпадает пакет, минералка с грохотом бьется, Мегера втягивает меня в коридор.
– Кто ты? – успеваю произнести я.
В этот момент он вгоняет в меня нож. Боль неимоверная, и я кричу. Чудовище с лицом Мегеры выдёргивает нож и замахивается снова. Я кидаюсь, практически падаю на него и перекрываю его руку. Я делаю всё это без раздумий, мною движет инстинкт. Чудовище спотыкается о маленький порожек, разделяющий прихожую и коридор, и чуть не валится с ног.
Хватаю металлический рожок для обуви и бью наотмашь по маске, но промахиваюсь и лишь рассекаю чудовищу ухо. Оно бьёт меня ногой по колену. Я слышу хруст... и вновь дикая боль. Не удержавшись, падаю. Гость встаёт. Я чувствую его злобу прямо сквозь Мегеру. Он замахивается, я пытаюсь поднять руки, но он оказывается быстрей: падает на меня всем телом и вонзает нож мне в грудь.
Я заваливаюсь на бок, ощущаю, как жизнь выходит из меня. Чудовище мечется, прячет нож в куртку, измазанную моей кровью, и рвётся к двери – все это время она была настежь.
Он паникует. Это маленькое, но утешение. Я не позволил себе умереть безропотно, как таракан. Я умираю, как человек.
Мегера сбегает. Остаёмся лишь я и моё сознание. Но и оно уходит»
***
«Не может быть» – думает Чахин, а потом все равно идет в спальню, включает компьютер, попутно удивляясь тому, сколь захламлен стол: пустые пивные бутылки, гора исписанных листов, шариковые ручки повсюду, клавиатуру залила какая-то липкая гадость, сцепив кнопки. Борясь с отвращением, он роется в сети, ищет сводки по Нижнему Новгороду, некрологи, сообщества в социальных сетях, заметки с подходящей датой... и находит статью об убийстве годовалой давности. Коротенький текст в криминальной хронике повествует: «Николай Сошкин, двадцатидвухлетний студент факультета гуманитарных наук зарезан в собственной квартире. Подозреваемых нет. Известно лишь, что двумя месяцами ранее его обвиняли в покушении на жизнь сорокапятилетней бездомной женщины»
Чахину становится действительно страшно, жизнь стягивается на горле удавкой, и ему трудно дышать. Он думает, что убийца в маске реален и играет с ним. Он и отправил письма, иначе в этом нет логики. «Но зачем он это делает?» – спрашивает себя он. – «Что хочет сказать? Хочет напугать? Проучить? Или что? Или все это – игра, и какой-то вшивый бумагомарака пользуется чужими смертями, чтобы создать такую вот историю, легенду? Чтобы в неё верилось, чтобы казалось, будто это не вымысел?»
Он замечает, что трясется, колотится крупной нездоровой дрожью. Ужас набрасывается на него хищно, вгрызается, точно голодный волк, заставляет вскочить и бежать без оглядки. Через три минуты он уже несется в своем маленьком «Фольксвагене» в сторону загородного дома. Шестьдесят километров от города, каких-то жалких шестьдесят километров, и он на месте. Этот безумец в маске никогда его не найдет, никогда не догадается, где искать. Чахин не ухаживал за дачей и не бывал там уже давно, так что единственный способ узнать о её существовании – проследить. Но он не был дураком и основательно попетлял по улицам, прежде чем съехать на трассу. И только оказался на дороге, только понял, что никто за ним не гонится, паника отпустила. Дача была его тайным местом, бункером, куда он никогда не заглядывал, но помнил о нем на случай ядерной войны. Он был уверен, что там успокоится и обязательно во всем разберется, вспомнит все, о чем забыл. А потом будут и полиция, и улики, и допросы, и бесконечная бюрократическая волокита. Но это потом, все потом. Сначала он спрячется и отдышится. Сейчас главное – собственная жизнь.
Он вваливается в дом, точно пьяный после бурной ночи, падает в кресло, вытягивает ноги. Но стоит глазам привыкнуть к полумраку, он понимает: вокруг прибрано, вокруг сухо, вокруг тепло.
Его передергивает. Когда он успел здесь побывать? Что с ним случилось за все это время? Куда он вляпался? Кому насолил? Неужели нажил себе врага, да такого, который в кошки-мышки любит играть? Который будет давить и давить на него, рассказывать о своих жертвах во всех красках, вживаться в них, передавать говор, идеи, истории жизни? Что это за жуткая чертовщина? И почему, почему сумасшедший выбрал именно его? Что в нем такого особенного? Простой, самый заурядный писателишка, ничем особым не отличается, из дома не выходит, да и наследство почти растратил. Что Мегере от него надо? Посмеяться? Позабавиться? Посмотреть, как он реагирует на письма?
«Письма!» – вдруг понимает Чахин. – «Почему я не взял их с собой?!»
Он в бешенстве вскакивает, хочет кого-то ударить, что-то сломать – не знает, откуда в нем это – но быстро унимается. До него доходит, что раз он был здесь и топил печь, значит, и Мегера могла за ним проследить. Получается, на даче так же опасно, как в городе.
«Она охотится на меня...» – думает он. – «Мегера... Эта маска со змеиными головами... Этот мужчина... А может, не мужчина?.. Может Мегера быть женщиной?.. Не знаю... В любом случае, надо бежать...»
Лишь в дверях, уже проворачивая ключ, он вспоминает о последнем письме. Он сунул его в задний карман и намеревался прочитать дома, но едва ступил на порог полумертвой квартиры, напрочь об этом забыл. Сейчас же, выуживая конверт, он и боялся его, и сгорал от любопытства. Он понимал, что это письмо, очевидно, вручили ему лично – оно не успело пройти через почту. Но не читать его он тоже не мог. Он сверил даты: Мегера отправляла письма сразу после убийств, значит, это послание совсем свежее. Но насколько свежее? Вчерашнее? Позавчерашнее? Сегодняшнее?
Что если все это неспроста? Вдруг извращенец только и ждет, что он, Чахин, заявит о чьей-то кончине? Вдруг последняя жертва все еще лежит где-то ненайденная, брошенная, окровавленная? А вдруг несчастный все еще жив, но не может оказать себе помощь? Вдруг?..
И он изучает письмо снова, силится вспомнить, он ли его запечатывал, его ли внутри рукопись... но все плывет. На конверте указан адрес доставки – его адрес. Но кто отправитель – неясно. Мистика какая-то.
Он достает листок и читает...
***
«Сегодня всё пошло не так. Совершенно всё. Таких промашек я ещё не делал. Сегодняшний эпизод может разрушить все мои планы. А сделать ещё нужно много. Очень много. До сих пор не могу прийти в себя: руки дрожат, нервы на взводе. Пишу, а перед глазами – она. Та, кого я не смог покарать.
Начиналось всё как нельзя лучше. Я следил за ней с самого утра, с её выхода из дома. Делал я это уже не первый день. Начал выслеживать её с работы неделю назад, выяснил, что живёт она на Ленина сорок два. Я не планировал ничего особо изощрённого, ведь чем сложнее план, тем больше вероятность, что тебя раскусят. Простота – залог успеха. Так, по крайней мере, я думал до сих пор. Так вот. Я следил за ней просто ради изучения её повседневной жизни, чтобы не допустить ошибки. Её я в результате и совершил.
Она работала…чёрт, она всё ещё работает в частной клинике «Светлая жизнь». За этим чудесным названием скрывается притон убийц, для которых эта самая жизнь не имеет совершенно никакой ценности. В перечне услуг на сайте этого гадюшника они спрятались за надписью «Прерывание беременности». Не «Кровожадное убийство ребёнка, который ещё даже не родился», не «Живодёрня», не «Мясокомбинат», а лишь нейтральное «Прерывание беременности». И главный убийца среди них – заведующий отделением, ведущий акушер-гинеколог, молоденькая девушка, в которую обязательно влюбишься, если не знать, что в груди у неё – чёрная бездонная дыра, в которую провалилась не одна детская душа.
Сегодня она лично провела семь операций. Семь. Семь мёртвых детей. Семь высосанных вакуумным отсосом детских душ. Я собирался остановить эту тварь. Хватит играть в бога.
Около одиннадцати вечера я вошёл в подъезд. Она жила на первом этаже в квартире номер один совершенно одна. Эта единица её словно пометила, поставила клеймо одиночества. Думаю, мужчины избегают её, чувствуют исходящий от нее запах смерти.
Я надел маску и хотел было нажать на звонок, но почему-то решил попробовать ручку двери. Дверь оказалась открытой. Я заглянул внутрь. В коридоре и на кухне было темно – значит, она в дальней комнате – очень кстати. Я пробрался внутрь и закрыл дверь. В этот момент я поверил в то, что сегодня мне всё благоволит. Хотел запереть дверь, но подумал, что при выходе это будет излишней заминкой, и отказался от этой идеи. Мудак!
Я миновал коридор, затем гостиную, почти достиг спальни, когда под ногой предательски скрипнула половица. Удача покинула меня. Я услышал, как Анна за дверью встала. То, что произошло секундой позже, сковало меня. Она всхлипнула. Эта мразь, убившая десятки и даже сотни детей, всхлипнула! Будто сидит на кровати и рыдает! Никак совесть гложет, а?
Всего на миг я растерялся, но тут же взял себя в руки. Дверь приоткрылась. Она выходила, держа в руках узкий бокал с длинной ножкой, наполненный белым вином.
Я ударил ногой по двери. Послышался звон стекла и громкий стук, когда она врезалась в косяк. Она попыталась встать, но я вновь ударил по двери. Сегодня я хотел, чтобы убийца хорошенько всё прочувствовал. Я подошёл и, намотав на кулак тёмные волосы, приподнял её голову. Разбитые губы сочились кровью, капли шлепались на пол. Кап-кап. Кап-кап. Всё выглядело как надо.
– Скольких детей ты убила, сука? – спросил я. Ответ меня не волновал, меня интересовало лишь выражение лица. Понимание в её лице.
Она попыталась что-то сказать, но раздалось бульканье. Она сплюнула кровью на пол, зуб стукнулся о паркет. Хорошо!
Она попробовала ещё раз:
– Но...но ведь это законно. Они же сами приходят. Они имеют право, – сказала она прямо моей Мегере.
Но Мегера не собиралась слушать. Я занёс нож, но внезапно что-то мелькнуло. Я отстранился, и "розочка" из разбитого бокала врезалась мне в маску. Маска слетела. Я опустил нож, но она увернулась, и сталь вонзилась в плечо. Она закричала. Так громко, что я на секунду опешил. А эта сучка воспользовалась моментом и оттолкнула меня. Я упал навзничь. Она вскочила – нож так и торчал из плеча. На секунду она замерла, разглядывая в полутьме мое лицо...
Затем – бросилась к выходу. Я замешкался всего на мгновенье, но ей этого хватило. Распахнув дверь в подъезд, она выскочила на площадку и, не переставая кричать, рванула вниз. Я бежал за ней, проклиная свою тупость. Не запер дверь, идиот! Идиот! Идиот! Идиот!
Она летела, словно в плече её не торчал сейчас мой нож-бабочка. Каких-то пятнадцать секунд – и она на воздухе. Я выскочил вслед за ней и вдруг понял, что на улице нечего и думать о том, чтобы догнать её. Слишком людно, обязательно кто-то придет ей на помощь. Это никуда не годится. Накинув капюшон, я бросил преследование и скрылся в ближайшей подворотне.
Настолько поганого результата ещё не было. Я всегда выполнял задуманное, а сегодня наперекосяк пошло всё, что только могло. Девчонка осталась жива, и это самая большая проблема. Кроме того, я потерял маску и нож. В этом не было ничего страшного (маску я уже терял, нож достать не сложно, а отпечатков я не оставил), но, вкупе с выжившим убийцей, выглядело все это скверно. Кроме того, она могла меня запомнить. Как бы то ни было, пока эта тварь дышит, моя работа не кончена. Со временем всё устаканится, она всё забудет, и я вернусь»
***
Листок был слегка смят, забрызган чем-то розоватым, будто автор поперхнулся вином – темные пятна с ярким контуром испещряли бумагу. Чахин до сих пор не представлял, каким образом на свет появились другие письма, но в том, что это послание самое что ни на есть настоящее, правдивое – не сомневался. Он отчего-то чувствовал, что найдет и клинику, и девушку-гинеколога, и город, куда ему сию минуту нужно ехать. Была в нем также и странная уверенность, что ехать совсем недалеко, и что он обязательно успеет до того, как убийца вернется завершить начатое.
Он постучался к соседу, широкоплечему мужчине с загорелым лисьим лицом. Надеялся, что тот пустит воспользоваться сетью, и он пустил. Я с ним позже встретился, он рассказывал, что на Чахине не было лица. Его сильно трясло, он просил помощи в таком волнении, в таком шоке, что не столь важно было, что именно он говорит – ему хотелось доверять. Он провел за компьютером всего несколько минут и выяснил, что клиника «Светлая жизнь» действительно существует и находится в Выборге (в сорока километрах от его дачи), что заведующую отделением зовут Сергиенко Анна, и что сегодня она не принимает.
Эти сорок километров промелькнули незаметно, их словно сложили в гармошку, спрятали, нарушив законы физики. Чахин летел по трассе, ничего не соображая. «Ленина сорок два» – только и думал он. – «Доберусь, увижу её целой, тогда и буду смотреть».
Анна и впрямь жила на первом этаже в первой квартире (специально для любителей нарушать частную жизнь, уточняю: она переехала, по этому адресу открылся салон причесок), только вот Чахина она не впустила. Она взвизгнула, увидев его в глазок, затем убежала по коридору вглубь квартиры – Чахин расслышал шаги – быстро вернулась и стала кому-то звонить.
– Он здесь, – сбивчиво, срываясь на крик, говорила она. – Он... Что?.. Подождите секунду...
Глазок перестал светиться, и Чахин понял, что его снова разглядывают.
– Не знаю, – мучилась Анна. – Может и сосед. Не помню! Лицо и лицо, темно было... Обычное лицо... Не знаю...
Она замолчала, а Чахин не двигался с места. Замер, точно ищейка, уловившая запах дичи.
– Вам что, сложно?! – вспылила вдруг она. – Жопы на первый этаж не дотащить?!
Чахин вдруг осознал, что его сейчас загребут. Ведь они должны были предположить, что убийца может вернуться, так? Это их работа. Тем более, он и раньше терял маску, значит, они уже знают, с чем имеют дело. Наверняка они приставили к Анне машину.
Чахину, хоть сердце его слегка успокоилось (он успел, теперь он всех предупредит и передаст письма следствию), самому оказаться за решеткой совершенно не хотелось. Поэтому, только Анна закончила звонок, он вышел из парадного и уже через минуту сидел в своей машине, гадал о том, что предпринять.
Он вспомнил слова Анны о его лице. Он понимал, что она ошибается – людям после пережитого ужаса кошмары мерещатся на каждом углу, – но все равно зачем-то глянул на себя в зеркало – не так, как смотрят водители, а точно женщины, когда поправляют макияж. Глянул просто чтобы убедиться, что она не права – можно подумать, он знал, как выглядит убийца... Но он, конечно, не знал и сделал это неосознанно, желая какого-то странного очищения, успокоения. Он покрутился, приподнял подбородок, затем опустил, разглядел лоб, ранние морщины, повернул голову в профиль с левой стороны, рассмотрел ухо, затем с правой стороны, и снова ухо...
Он не сразу сообразил, что видит. Точнее, в тот момент он вообще ничего не понял, успел лишь потрогать рваный, криво сросшийся блестящий шрам, идущий изнутри ушной раковины к краю, как в стекло постучал сотрудник СОБРа. Чахин завертелся: их было четверо, с автоматами, в защите. Они достали его из машины, связали и увезли.
На следующий день, пятнадцатого ноября, ко мне на лекцию уже явился следователь. Он обрисовал мне свою версию, и я, не особо раздумывая, поехал. Чахин, весь бледный, тощий, щетинистый, перепуганный, сидел в допросной комнате. Перед ним на столе лежало последнее письмо.
– Я просто хотел её предупредить, – все повторял он в тот день. – И вас тоже.
– Откуда это письмо у вас? – спрашивали мы. Но он молчал. Он не замыкался, не врал, не проявлял агрессию. Он и вправду не знал, откуда листок у него.
Мы получили все восемнадцать писем. Все об одном и том же, ровно восемнадцать. Об этом деле узнали все. Полиция разделилась на две части: одни качали головой, другие разводили руками и опускали взгляд.
Я работал с ним больше недели, пока не сложил пазл. Думаю, я бы не разобрался вовсе, если бы Чахин не был так дружелюбен, напуган и открыт. Он рассказал все, что знал – ни больше, ни меньше. Он ничего не выдумывал, не говорил то, что мы желаем услышать, и не скрывал ни одной мелочи. Все, что я делал в те дни – слушал его, потом тащился домой и думал. И, разумеется, записывал все свои догадки, поскольку знал: когда-нибудь я опишу это в книге.
– Когда мне исполнилось пять, – рассказал Чахин. – Отец начал бить нас с мамой. Он бил маму, мама кричала, падала на пол, плакала, и затем, когда на ней не оставалось живого места, он бил меня – несильно, почти не больно, ограничивался пощечинами, дергал за волосы и отвешивал подзатыльники. Но как же мне всегда было страшно...
Он отвернулся на секунду, почесал подбородок.
– Я прятался в шкаф в гостиной, когда это начиналось. Между дверцами была крохотная щель, я придвигался к ней вплотную и мог наблюдать. Так я наблюдал за мужчиной с чулком на голове, который однажды зарезал папу насмерть – прямо на диване, через полчаса после того, как он избил маму. Мне тогда было семь лет. Потом, когда убийцу поймали, я читал о нем статью. Он убивал лишь «недостойных жить» – так он сказал в интервью.
И Чахин годами хранил в голове этот образ – образ власти, справедливости и мести. Всякий раз, как он нервничал, личность Мегеры обрастала подробностями, новыми принципами, чертами характера. Он растил её, приспосабливал к большому миру, делал вместе с ней пробные вылазки, и она разглядывала все вокруг, училась маскироваться.
– К неврологу я перестал ходить довольно быстро, – вспоминал Чахин. – Я вообще не хотел его посещать, это мама настояла, её очень пугали мои провалы в памяти. Но потом она вдруг решила, что я выздоровел, да и все вокруг так решили, а я и рад был. А потом она умерла.
Но он, конечно, не выздоровел. Это Мегера научилась притворяться им.
Хуже стало внезапно, два года назад, когда он решил помочь Тане, соседке снизу.
– Я смотрел на эту семью и видел свое детство, – почти шепотом рассказывал Чахин. – Смотрел на Юрку – забитого, трясущегося Юрку – и вспоминал себя.
Когда ничего не вышло в суде, Мегера взяла Чахина в свои руки. Она сделала все четко, готовилась два месяца, следила, подслушивала, узнала об отчиме все. Она нигде не ошиблась, полиция так и не нашла тело. Но когда вернулась домой, ощутила укол подсознания – ей было стыдно. Она хотела избавиться от стресса, убедиться в том, что жертва не напрасна, и нашла единственный выход.
Как Чахин страдал от чувства несправедливости за Юру и Таню и пустил за руль Мегеру, так и Мегера, переживая из-за своего поступка, уступила место Юркиному отчиму – чтобы тот оградил его от беды, решил проблему, взял все на себя. А отчим только и мог, что сесть и написать о себе, рассказать о том, какой он плохой человек, чтобы Мегера видела, что он заслуживает смерти. И только так она могла вернуть себе тело, только так сам Чахин мог избавиться от неё и снова стать собой. Только с помощью писем он скакал между личностями, будь то отчим, дезинсектор, оставшиеся пятнадцать человек или сама Мегера. Потому что привычка исповедоваться бумаге была самой глубокой, самой давней, самой въедливой его чертой. Он был женат на бумаге, она слушала его, утешала и отпускала грехи. С её помощью он избавлялся от переживаний. Неудивительно, что он так пекся за рукописи.
– Я пишу с тех пор, как обучился грамоте, – объяснял Чахин. – Это всегда мне помогает, всегда успокаивает. Так легче.
Он был графоманом. Он одержимо боялся, что конкуренты присвоят его тексты, поэтому присылал их себе. Он выработал рефлекс: сначала писал, потом отправлял себе текст, и лишь затем, вертя в руках конверт, испытывал удовлетворение. Письма были последней частью цикла. Завершив его, бросив конверт в почтовый ящик, он всякий раз прыгал уровнем ниже.
Так он выбрался и из Мегеры. Это случилось потому, что она впервые за два года попала в кризисную ситуацию. Она не добила последнюю жертву. А личностей, которые бы взяли вину на себя, у Чахина не осталось, все прочие были отработаны и не имели никакого отношения к Анне. Поэтому Мегере пришлось расхлебывать самой. Сначала она бесилась, испоганила квартиру, переломала мебель, но потом успокоилась и написала письмо. Выплеснула эмоции, как выплескивал их Чахин сколько себя помнит, избавилась от конверта (отдала его почтальону), и ушла, оставив хозяина в покое. Перенесла его на два года в будущее и бросила, будто беспомощного полудохлого котенка.
Когда мы все выяснили, когда я наконец понял, как работает его мозг, и объяснил это ему, он побелел, буквально побелел и спросил меня, заранее зная ответ:
– А если бы я не встретил почтальона?
Это был последний наш разговор.
– Вы бы и не подумали разглядывать письмо. Просто опустили бы его в ящик, завершили цикл и очнулись. Письмо пришло бы вам по почте, вы положили бы его в коробку и никогда не стали бы вскрывать. Ведь в этом смысл.
Чахин до крови закусил губу. Глаза его заблестели.
– И что же, я...
Он сглотнул, но закончить мысль не смог.
– Вы бы продолжили убивать. Рано или поздно продолжили бы.
– Но вы же не можете быть уверены...
– Могу. Это моя работа – ставить диагнозы. Я все про вас знаю. Я – врач, вы – больной.
Я жалел его и больше всего хотел, чтобы он разобрался в себе. Надеялся, что так он сможет примириться с собой и начать лечение. Мы несколько раз проговаривали мою теорию, и всегда он спорил, всегда искал какую-нибудь лазейку, петельку, за которую дернешь, и все обвинения превратятся в кашу. Но в тот последний день он вдруг перестал искать. Будто бы понял, наконец, что он такое, и смирился.
– Мы закончили? – спросил Чахин хрипло. – Я все понял, на этот раз понял.
– Закончили, – ответил я, и его увели.
Я вернулся домой и стал составлять отчет. Я долго думал, с какого момента начать рассказ: с детства или встречи с почтальоном. Что есть конец его жуткой истории, а что начало? Что страшнее: принятие всего ужаса, что ты натворил, или сам этот ужас, что творится в неведении, непонимании, слепоте?
Да и вообще, был ли Чахин хоть когда-нибудь счастлив? Было ли время, когда он не боялся, не переживал, не плел со всеми своими версиями заговоры против целого мира, а только жил и радовался жизни? Хоть когда-то, хоть в самом детстве такое было? Жизнь ведь не сразу рушится, сначала человек хоть немного, но живет себе просто так. Может, это и есть его начало?
На следующий день я пришел узнать об этом от него... и узнал.
Теперь я думаю: может, не стоило оно того? Может, не нужно было убеждать его в том, что это он – воплощенное зло? Сидел бы себе в камере, уверенный в собственной невиновности, но был бы собой, был бы в нашем, реальном мире. Это что, плохо? А потом думаю: да, плохо. Плохо, плохо, плохо! С таким знанием лучше уж так, как сейчас.
Передо мной сидел мальчик трех-четырех лет. Счастливый мальчик в теле тридцатипятилетнего мужчины, в теле убийцы, отнявшего семнадцать жизней, и писателя, так и не ставшего писателем. Он живет так до сих пор, он ничего о себе не знает, не умеет переживать, делать выводы, он не знает, что такое стресс. Он почти не осознает себя. Спрашивает только про маму с папой, ждет наивно, что они вот-вот придут. Ждет и верит. Но они не придут, хоть мы и лжем ему об этом.
Я лгу ему об этом.
Я все еще вижусь с ним.
*Написано в соавторстве с Nonameman с сайта Fantasy-book*
Свидетельство о публикации №217041201675