Чужой Город

          Роман "Чужой Город" был издан по решению Оргкомитета Национальной премии "Писатель года" в лауреатской серии (2019, М., ISBN 978-5-4477-3004-8) и представлен перед всероссийской аудиторией на торжественной церемонии вручения премий в 2019 г. в Доме Правительства Москвы.

      Роман Олега Ларионова «Чужой Город» - жестокая реальность конца прошлого и начала нового века, реальность, возведенная до символа. Прекрасный и идиллический, вобравший обаяние и силу всех громадных городов Земли, однажды Город превращается для героя в монстра, отнимающего самых близких ему людей. С горечью когда-то восторженный юноша видит, как страна и многие, очень многие, одурманенные долларом, забыв о величии, но и хрупкости жизни, следуют по дороге, ведущей в западню.
        Издательство  «Русь», Вологда, 2008 г. ISBN 978-5-87822-298-3



        «The Alien City» is a novel telling a story of cruel reality of the last and the new century, the reality which became even a symbol. The City is beautiful and idyllic, it took charm and strength of all large cities of the Earth -  one day  the hero sees this City as a monster, taking his closest people away.  Enthusiastic before, the young man sees with bitterness the country and many people stupefied with a Dollar, having forgotten about the greatness, but also the fragility of life, walk down the road which leads to a trap…

        «The Alien City». Raleigh, North Carolina, Lulu Press, USA, 2013.
          ISBN 978-1-300-67579-2


   О г л а в л е н и е

Отзывы о творчестве
Закулисье чужого города (вместо предисловия)



   Чужой Город
     роман


Пролог

Книга первая
СЕМНАДЦАТИЛЕТНИЙ

Глава первая. Полет малиновки
Глава вторая. Бабье лето
Глава третья.  Что-то было не так
Глава четвертая.  Иллюзия теней
Глава пятая. Беги куда-нибудь

Книга вторая
ПОИСК ЦВЕТА

Глава первая. Встреча у монастыря
Глава вторая. Мир Вадима
Глава третья.  Река
Глава четвертая.  Первые дни удач
Глава пятая.  Ревность
Глава шестая. Очередное знакомство
Глава седьмая.  Пожар
Глава восьмая.  Идиллия за краем юности
Глава девятая. Как рыба в воде
Глава десятая.  Расставание
Глава одиннадцатая.  «Волк» и «зайцы»
Глава двенадцатая.  Трещина
Глава тринадцатая.  Тернии и звезды Глотова
Глава четырнадцатая. Вадим хотел что-то сказать
Глава пятнадцатая.  Осколок Млечного Пути





        ОТЗЫВЫ О ТВОРЧЕСТВЕ

        Василий БЕЛОВ, один из крупнейших русских писателей ХХ века:

        «Писателя Олега Ларионова из Вологды знаю много лет. Это талантливый автор со своим взглядом на мир. С удовольствием рекомендую его для участия в международной культурной программе для авторов литературных произведений по линии ЮНЕСКО. Думаю, О. Ларионов вынесет из этого мероприятия много полезного в плане творчества».
        (Рекомендация в ЮНЕСКО, 15.04.2003 г.)

          «Прошедший недавно областной семинар молодых литераторов порадовал вологжан появлением новых имен, еще не известных широкой общественности… Среди них выделяются такие прозаики, как Олег Ларионов и Александр Драчев. Молодость в литературе, как и везде, предоставляет человеку свои преимущества и свои опасности. Преимуществ не так уж и много, а вот опасностям, как говорится, несть числа…»
      (Из статьи В. Белова. Вологодская областная газета «Красный Север»,        16.12.1979 г., №288).



        Александр МОСИЕНКО, заслуженный работник культуры Российской Федерации:

        «Проза писателя Олега Ларионова, в отличие от многих широко разрекламированных легковесных опусов, всегда оставляет пищу для глубоких размышлений о жизни и человеке. Ее герои до боли знакомы читателю. Им сочувствуешь, им сопереживаешь. И судьбы их неотрывны от эпохи в ее великих взлетах и позорных падениях. Рассказам, повестям, миниатюрам О. Ларионова присущи твердая детализация, динамика и «голая» правда искушенного наблюдателя, далеко не чуждая философских отступлений и пристального внимания к тайнам человеческой души…»



        Валерий СТРАХОВ, народный художник России, член-корр Российской академии художеств:

        «На одном дыхании прочел действительно остросюжетную повесть Олега Ларионова «Дембельский аккорд» . Она интересна вниманием к внутренней сущности человека. Здесь высвечена личность, ведущая противоборство с агрессивным окружением – что так характерно для замкнутых мужских коллективов с их негласной социальной иерархией, конфликтами и борьбой за лидерство. Это глубочайшее размышление о природе человека, его стадности и его индивидуализме, об истоках его слабости и его духовной силы…»



        Николай ЖУРАВЛЕВ, писатель, рецензент Северо-Западного книжного издательства, г. Архангельск:

        «По прочтении рукописи О. Ларионова (повесть «Пепел», рассказы) у меня создалось впечатление, что мы имеем дело с незаурядным дарованием. Олег Ларионов – поэт по самой сути мировидения. Все рассказы его (или этюды, как он их называет) тому подтверждение. Да и повесть «Пепел» высвечивает эту грань романтической души автора… Банальный, вроде бы, случай обрел здесь сюжетный разворот. Вернее, сюжетом стал психологический анализ любовной интриги. Верность тона, убедительность мотивировок придали значительность расхожему факту. И этот факт стал фактом искусства».



        Наталия БАТУРИНА, зам. директора Череповецкого музейного объединения, Вологодская область:

        «Олег Иванович Ларионов - автор многих прозаических произведений…, в которых сочетаются высокое художественное мастерство и публицистический пафос, лиризм и гражданственность. В Череповецком музейном объединении имеется личный фонд Ларионовых (отец О.И. Ларионова Иван Михайлович, в молодости кадровый офицер внешней разведки, свободно владевший японским и английским языками, в последние годы жизни – преподаватель Вологодского технического университета, тоже был писателем); в фонде представлены фотографии, письма, рукописи художественных произведений, книги. К сожалению, в Череповце произведения писателя-земляка мало известны. Поэтому мы рады каждой новой публикации О.И. Ларионова, которая будет содействовать популяризации творчества этого талантливого писателя.



           ЗАКУЛИСЬЕ ЧУЖОГО ГОРОДА
             (Вместо предисловия)

     Роман Олега Ларионова «Чужой Город» – не романтическая фантастика, как может показаться по первым страницам пролога, – но жестокая реальность конца прошлого и начала нового века, реальность, возведенная до символа. Автор в разговоре со мной обронил как-то: «Образ Города собирательный. Это не Москва, не Питер, не Нью-Йорк. Это символ, хотя в нем есть нечто от всех этих мегаполисов, даже узнаваемое...».
А еще гигантский город – своего рода психоделический контур, по которому последовательно проходит двойной излом: камерный и социальный. Сначала в мироощущении семнадцатилетнего, заблудившегося в поисках вечных истин, смысла жизни, друзей, любви, самого себя, наконец. И потом, когда герой взрослеет – в величайшей трагедии, разрушении могучего государства, развале Союза. Вот тогда и Город, и страна становятся для многих чужими.
Манера письма в романе существенно отличается от повестей и рассказов О. Ларионова. На мой взгляд, автор избрал здесь единственно верную для подобного замысла лиро-эпическую форму повествования. Не случайно поэтому части романа именуются «книгами».
Ось романного повествования держится на судьбах главных героев: Игоря Белоризцева, его любимой –  реставратора старинных икон Ларисы, их старшего друга Широкова, и их антипода, дельца от искусства, занимающего высокое положение в обществе (даже депутатом избран) – Глотова, олицетворяющего весь преступный мир, которому раз плюнуть –  убрать любого, кто посмеет не подчиниться ему или не будет заодно в его аферах.
Прекрасный человек – Вадим Широков. Настоящий друг, мудрый, смелый. Но он бессилен в противостоянии с Глотовым… А сколько захватывающих страниц в романе о любви Ларисы и Игоря, созданных друг для друга, так и не ставших счастливыми, потому что щупальца Глотова достали и Ларису, имевшую дело с редкими и очень дорогими иконами…
Многие страницы романа посвящены искусству, живописи. Но это только так кажется. Ткань романа – взволнованный рассказ о нас в этом безумном мире. «С августа девяносто первого миром всецело правит капитал. Отнюдь не доброта. Отнюдь не любовь. Не правда. И не справедливость… Задача наших ненавистников – искусство разрушить, вкус уничтожить… Тогда и страну легче будет добивать».
И тревожно звучит признание Игоря Ларисе в одной из заключительных глав: «Кажется, Лор, только сейчас до меня стало доходить, какую опасность несут большие деньги, если они принадлежат мерзавцам. Даже праведники нанимаются к ним за гроши и исполняют кощунство, не ведая того...».
После многих разочарований, свалившихся на Игоря, становится понятным, почему Великий Город, так привлекавший героя и ему подобных, Город, представлявшийся для него идеальным, в конце романа превращается в монстра, навеки отнимающего самых близких людей. А там, где должны править творчество и идея, бал правят дельцы от искусства и хищники. Мир переворачивается, но герой не сломлен, хотя ему невыносимо тяжело смотреть на то, как спровоцированная врагами России крошечная часть ее расстреливает Дом Советов, и как приземистый свиноподобный человечек протягивает палачу-танкисту толстую пачку денег (сюжет картины художника Широкова, немедленно снятой с выставки).
Не призрак ли денег-долларов одурманивает миллионы людей в столицах мира, чтоб у многих из них отнять потом последнее, вместо того, чтобы дать им работу, бесплатные места в учебных заведениях и клиниках, а главное – глубоко осознанную веру в Справедливость и силу своей страны? Не они ли лишают миллионы достойной человека жизни?
Своим творчеством Олег Ларионов ставит эти и многие другие, зачастую «не модные» ныне у парадных фасадов вопросы, и дай Бог ему новых успехов на этом благородном пути.

                Александр МОСИЕНКО, заслуженный работник культуры
           Российской Федерации, член Союза писателей и Союза журналистов России





                Олег ЛАРИОНОВ

                ЧУЖОЙ  ГОРОД




                ПРОЛОГ

     Июльским вечером юноша настежь распахнул окно и увидел, как тает пунцовый свет заходящего солнца, странно волнующий и зыбкий. В капризе меняющегося марева, грустном, рыдающем, пропадал день. Уже просвечивали звезды, и в блеске их, казалось, мелькнула память о чьей-то невольной, едва заметной улыбке, похожей на любовь…
      Времени почти не оставалось. Он даже не успел закрыть створку окна, тихо скрипнувшую и прошептавшую что-то, почувствовать, как дуновения легкого ветерка доносят в комнату струи умиротворяющего тепла. Юноша на ходу подхватил походную сумку, бросил слова прощания родителям и сломя голову побежал.
Меняющиеся огни, спешащие люди, весь теперешний отстраненный гул (а есть ли он, не снится ли?..), похожий на эхо иной, неслыханной жизни, предчувствие которой обрушилось, словно ошалевший теплый ливень – зачем вы, откуда, кто вас выдумал?.. Тот, бегущий, не знал этого. И, в отличие от посвященных, с этого часа он словно бы вступил на краткую, яркую полосу. Жизнь его только что взорвалась, как спичка. Он почти ничего не успел осознать, лишь бредил некой фантастической далью сквозь прекрасный, встревоженно-нервный кристалл.
Бегущий человек порой оступался, потому что его тело слишком устремлялось вперед, а ноги, несмотря на горячую энергию молодости, отставали в движении. Он терял равновесие, но благодаря какому-то чуду, какому-то необъяснимому свойству, рождающемуся в живом существе в минуту невероятной опасности, ему удавалось устоять; он едва не сбивал прохожих; завидевшие его вовремя уходили в сторону. Что сделаешь, если бежит сумасшедший или влюбленный в целый мир! 
      Но он не был сумасшедшим. Он просто опаздывал на поезд, на который втайне поначалу хотел опоздать…
Зеленый сигнал, пустая платформа, трогающийся локомотив… Еще несколько отчаянных прыжков, он медленно опережает состав, хоть тот набирает скорость. Поручни, вагон! Исчезают пронзительно-знакомые силуэты, исчезает высвеченный голубыми огнями дым, феерический дым ночи, исчезают сами огни, меркнет и исчезает, наконец, их фосфорически- призрачный отблеск вдали на горизонте – все, что неожиданно приблизилось, став таким дорогим и таким потерянным в этом нежно-ностальгическом сумраке…
     И уже вклинивается в ночь скорый поезд, словно стремится удержать оставшиеся дни июля, догнать их, утерянные. Колеса стремительно летящего поезда то отбивают виртуозную дробь, то грохот их замирает, переходя в ледяной гул: состав словно приподнимается над рельсами, и все звенящие звуки, вспышки разных цветов и форм тоже обращаются в безудержный общий поток. Таким же яростным потоком волнообразно бежит попавший в луч прожектора провод электромагистрали. Леса, селения, мосты, озера, луга, вознесшиеся в небо шпили колоколен проносятся и пропадают.
     Юноше не спится, хоть путь еще не близок. Он стоит у окна, в которое ветер из ночи бросает охапками теплый воздух. Скорее!
Он торопил поезд. Каждая напрасно истекшая минута казалась ему преступлением. Ведь он еще ничего не сделал, не совершил, не добился. Скорее!
Поезд уносил его в неведомую страну, что лежала за догорающим печальным закатом. Упрямо, трагически-высоко смотрящее сквозь ночь, неисчезающее зарево его чудилось ему входом в землю обетованную, светоотзвуком где-то ликовавшей музыки ее. Скорее!
     В краю том бушевала иная жизнь, которой почти не бывает, какая может присниться лишь забывшему о том, что и детству приходит конец…
Судьба бросает человека далеко от родного дома и еще дальше –  от самого себя. Ему суждено пройти множеством дорог, прежде чем он добудет ничтожную крупицу истины, которой не вправе научить никто. Он терпит лишения и горе, страх и сомнения терзают его, он бессмысленно и дико сжигает чудовищную часть времени, отпущенного на жизнь. Он ищет, он бежит, он вечно заблуждается, скитаясь по ложным тропам, определяемым рядом случайностей. И так часто, яростно пробиваясь в чащобе опыта, не замечает, что от долгожданного цветущего дома его остались одни развалины. Ему суждено утратить, чтоб обрести, отречься, чтобы принять, надеть на себя сотню чужих масок, чтобы оставить только одну, и – все же вернуться. Вернуться куда-нибудь наконец.
     Но человек не знал всего этого, ибо он был слишком молод и, как всему человечеству когда-то, ему все пришлось открывать заново. Повисший в невесомости ранней юности, он заплутал в собственном сердце, и через нагрянувшие сомнение и растерянность лишь одно виделось ему – тот загадочный гигантский Город, влекущий и магический, полный воспаривших в небо зданий из стекла и камня, нескончаемых широких проспектов, по которым несется множество автомобилей, тот город, где ждет нечто головокружительное и чудесное. Его воспаленное воображение оторвалось от мелочности текущего, способного поработить или низвергнуть самые высокие взлеты духа; в нем светился один обворожительный образ главного – Город. Он жил им, словно влюбившийся в чарующую красоту незнакомки, и, как у всякого влюбленного, вся суета отступила от него, словно ее не было.
И вонзался в ночь поезд… Он несся вперед с неумолимой скоростью, стук его колес будто бы доносился из глубоких недр земли. Он рвался ввысь из таинственной подземной бездны минувшего, из океана молчаливых поколений; где-то в огромных переплетающихся, нескончаемых тоннелях бежала по рельсам эта трепещущая струя, стремящаяся вырваться на поверхность.
      Он мчался без остановок – мимо полустанков прошлого, по стальному полотну прошлого, словно неутомимо искал выход, затерянный, ничтожно маленький, в одиноком отчаянии заплутавшего в Зазеркалье странника, мечтающего очнуться на благоуханной земле. И, как маяк, нераскаянный блеск заката все светил и светил в ночи сквозь паутину лесов и холмов, сквозь разбросанные тут и там сиротливые обиталища человека.
     Упрямо мчался скорый поезд – мимо образов никогда не виденного, удивительных, реальных, явившихся из ледяной темницы минувших веков. Он мчался мимо отживших народов, ушедших цивилизаций, мимо колоссальных культур земли, от которых оставался лишь пепел наивных легенд. Будто прожито все, будто некая память поколений во всей своей мощи через тысячелетия пробудилась, молчаливая…
И впереди был лишь Город, в нем были друзья, любовь, слава, в нем легко открывались врата дворцов, в нем сбывались все желания; то был духовный Эдем, где жили одни поэты, философы и романтики. И молодой не отравленный ум, цепкие не обманутые чувства, еще незрелая, но зрячая память рисовали его великое, бессмертное лицо.
     Стремился поезд… Он уходил туда, где сквозь мириады отзвучавших голосов, видений и слов промелькнет искра их несомненно таящегося предназначения. Он уходил в Город, где ничто не утрачено…




                Книга первая
                СЕМНАДЦАТИЛЕТНИЙ

                Est dolendi modus, non est timendi.
                Есть предел печали, но нет его у тревоги (лат.).

                Плиний Младший




                Глава первая
                ПОЛЕТ МАЛИНОВКИ


     За изломом стены елового леса Город родился внезапно, словно Летучий Голландец. Огромные белые дома океанскими айсбергами плыли в предутренней синеве. Поезд чуть сбавил свой бег. Проносились площади и проспекты, полные непривычного, оглушающего простора. Радужные струи фонтанов в причудливых соотношениях взмывали ввысь, создавая эффект хрустальных ваз.  Падавшая вода весело продолжала свой бег в гранитных лестничных акведуках. Внутри искрящейся симфонии мельчайших капель высилась исполинская статуя прекрасной женщины, простирающей руки к еще не поднявшемуся солнцу. То была языческая богиня любви и плодородия. Ее холодный каменный взгляд скользил поверх строгой геометрии высотных массивов, разбавленных приземленными полосками пятиэтажек, по дымчатым садам, куполам соборов…
     Наконец, обтекаемый, словно лайнер, рельсовый экспресс выплеснул пассажиров на сонный асфальт вокзала. Здесь была уже иная архитектура, из неведомых прошлых столетий. Затонувшие в призрачном сумраке глыбы старинных зданий облагораживались   башенками, портиками, поясами аркатур; головы химер, грифонов, сирен украшали аттики, возвышающиеся над карнизами; геркулесы изнемогали под тяжестью балконов… Молчаливые античные персонажи, торжественная классика форм вселяли то чувство, что охватывает маленьких детей, когда им кажется, что сейчас сбудется сказка.
     Потом эскалаторы метро погружали застывшие статуи людей в глубокий подземный мир Аида – но, к удивлению, он не оказывался таковым: напротив, простор, свет люстр и мозаичные панно свидетельствовали о взлете человеческого духа… Вы пересекали город по его скрытым во чреве земли коридорам с быстротой парящего в небе планера, оказываясь на другом краю мегаполиса.
 Солнце уже всходило, и стены далеких зданий отливали неуловимой голубизной. Длинный штрих телебашни, словно бритвой, рассек с краю прозрачный небесный ситец. Казалось, звучал многолюдный, но далекий гул.
 Сон пригородов был растревожен стуком стремительной электрички. Состав, как призрак, унесся прочь, внезапно оставив немногочисленных пассажиров в тиши затерянной среди леса станции. Она потонула в пустынном недомолвии, провалилась в колдовскую неподвижность на краю моря, дремлющего, отдающего прохладой. Пунцовая дымка в загадочном молчании голубых сосен заволокла вершины стройных, далеко прорвавшихся в небо немногочисленных высотных башен. Самая высокая в их ансамбле была цилиндром из голубого стекла в белом одеянии из колец-террас. Тот самый Дворец Юности, бывший конечной целью нашего путешественника.
     Беломраморный пол в просторном фойе перемежался напольными картинами и орнаментами из многоцветной смальты по мотивам далеких экзотических стран. Одна из стен представляла собою сплошной аквариум. Нелепо раскрашенные яркие создания за его витриной вяло шевелили жабрами и оглушенно глазели на свет. Ленивые пестрые попугайчики со взъерошенными хохолками с зябкостью оглядывали из своего вольера потревоживших их своим приходом незваных пришельцев. Потолок скрывали размашистые ветви кокосовых пальм, а стен не было видно из-за зарослей агав и кактусов.  Нежданный осколок экваториальной   флоры и фауны! И запах – чего-то строгого и трогающего, запах не проснувшегося ожидания. А вот и ключи от номера.
Юноша постучал в дверь. Никто не ответил. Он бесшумно отворил ее. Уютная комната, умиротворяющий блеск полировки. На кровати, слегка отбросив одеяло, спит молодой человек. Приезжий тронул его за плечо. Тот пошевелил правым усом, открыл глаза.
     – Ба, старина, а я ждал тебя еще вчера!
     Они долго трясли друг другу руки.
     – Зарегистрировал путевку?
     – Конечно.
     Тот, приезжий, месяц назад окончил школу, и ему недавно исполнилось семнадцать. Звали его Игорь Белоризцев. Друг его, Денис Лихотин, был постарше на четыре года.
     Познакомились они в прошлом году, на одном из поэтических вечеров, которые были тогда вовсе не редкостью в их родном городе Серебряные Родники. Там, конечно, просматривалось невооруженным взглядом засилье «самодельных» бардов, щеголявших словесной бессмыслицей, слегка припудренным громом гитарных аккордов и имитацией сорванных грубоватых голосов а-ля Владимир Высоцкий. А Денис Лихотин вышел почти вызывающе, без «нужного» инструмента, тем более на ухо ему медведь наступил.  Но что особенно шокировало косившую под народ богему, не в истертых джинсах, в то время носивших отпечаток и непритязательности, и щегольства одновременно, а в безукоризненном костюме-тройке, с дурацкими, в толстой оправе, очками, да еще с чиновничьим галстуком вместо терпимой в этих кругах бабочки. Однако простота и человечность его четверостиший, кажется, сразили многих. А главное, в них были чувства и мысли, ясные, как божий день. Дениса подняли на «бис».
     Как понял Игорь много позже, Денис оказался совсем не прост. И стихи его были вовсе не однозначны: то беззащитны и искренны, то наполнены мрачной мистикой и символизмом. Однако тогда он держался исключительно легко и неподдельно – успех окрылил, и это в Денисе подкупало. Они как– то сразу сошлись, после первого же разговора.
     Денис считал, что в их возрасте разница в четыре года куда более значительна, чем хотя бы у немного более зрелых людей. Однако этот барьер, главным образом, в восприятии окружающего, им особо не докучал, потому что оставалось другое, нечто более сильное и важное.
Игорь был светловолос, достаточно высок –  под метр девяносто, строен, но не худощав. Денис коренастый, с копной кудрявых русых волос, серыми усиками, за которыми особо не следил, и расстаться с которыми никак не мог (он сбрил их лишь однажды – в армии, по приказу, закрыв глаза и чуть не заплакав от горя, проклиная армию, дедовщину и сержантов).
     Денис уже окончил первый курс университета, без проблем взял в профкоме бесплатную путевку в молодежный пансионат, а на имя однокурсника, избалованного столичного повесы, – еще одну. Ее-то он и передал по дружбе Игорю, намереваясь приобщить к вольной студенческой жизни и заразить соблазнами Города, неведомыми для скромного юного провинциала.

     В девять часов утра они прошли в большой, светлый и высокий зал, тянущийся длинной анфиладой, и погрузились в мягкие, обитые кожей кресла, за столик, тонированный под красное дерево. За окном голубели сосны, лежали громадные гранитные валуны и седели волны морского залива, изъеденного фьордами. На море было так много островков, что вдали они сливались в один, и закрывали почти полностью линию горизонта. На одном из островков стояла средневековая крепость с уходящими прямо в море стенами и многогранной башней.
     Зал был слишком объемен, и потому присутствие людей в нем почти не ощущалось. К ним сразу подошла официантка, везя тележку с несколькими полками– этажами, на которых располагались разные блюда.
     – Что, глаза разбегаются? – рассмеялся Денис. Глазам было от чего разбежаться: антрекоты, стейк из семги, осетровый балык с лимоном, мраморная говядина, солянка с шампиньонами…
     – Да, при таком изысканном, а главное, бесплатном ассортименте придется нам, брат Игорь, стать сибаритами. Привыкай! А я для начала возьму ростбиф.
Пока приятели чревоугодничали, Денис уже нашел общий язык со столичным семейством, сидящим за столиком по соседству. Еще через стол от них Игорь увидел удивительно красивую девушку, с классическим греческим профилем, прямой осанкой, длинными платиновыми волосами, спадавшими по малиновой кофточке… О, она тоже спокойно и невозмутимо посмотрела на него!
     После завтрака   понежились немного на кроватях, а потом, надев кеды и олимпийки, затрусили на разминку по лесным дорожкам. Из-за густых еловых веток выглядывали сказочные резные терема. Вконец измотанные игрой в футбол в команде «старичков», каковыми им казались молодые мужчины, направились во дворец спорта. Зал с небольшим бассейном и фигурными фонтанчиками оказался полон юных красавиц. Одни высокие, с узкими талиями и прекрасно развитыми плечами, с длинными элегантными ногами, скорые и прыгучие; другие коренастые, с плотными и сильными мышцами, но при том по-женски легкими и ловкими движениями крадущейся пумы; третьи –  с почти соприкасающимися друг с другом красивой и отнюдь не излишней полноты бедрами, с изящно суженными голенями, томительные, жеманные – идеал индусского представления о красоте.  Лица их были смуглые, мраморно-белые, румяные, бледные…
     – Что, и здесь глаза разбегаются? Ты мне это брось! – шутливо погрозил пальцем Игорю Денис и чуть не захохотал. – А еще не хотел ехать. Какие девочки, а?
     Игорь смутился. Они подготовили место для прыжков в высоту и принялись за дело. Игорь с пятой попытки, наконец, взял высоту немного меньше своего роста, и это было совсем неплохо. К обеду решив, что на сегодня хватит, вытянули в ресторане стаканов по пять минералки – «Ессентуков» с сиропом и льдом – и отправились в номер. Денис рухнул в качалку, закинув ногу на ногу, и открыл томик переводов Уолта Уитмена, а Игорь долго еще обливался под теплым душем.
 В душевой было белоснежно, просторно. Ничто не давило. Крупный кафель с неброским рисунком снежинок, такой же льдисто-голубоватый мозаичный пол, блеск никелировки ручек и кранов, ослепительно-белая, словно исчезающая, теряющаяся в общей дымчатой белизне, треугольной конфигурации ванна;  дверь с медной ручкой в виде русалки, и зеркала, зеркала, зеркала; стеклянная полка, на которой лежали желтые позолоченные часы, стояла прозрачная бутыль с лазоревым  шампунем, бритвенный прибор, салатный одеколон – все эти цвета играли, как брильянты, многократно отражаясь повсюду в этой общей неопределенной белизне. Какое блаженство было находиться здесь, не зависеть ни от чего, плескаться под теплым душем, расслабляющим своими бодрящими струями! Игорь долго обтирался махровым полотенцем, потом растянулся на постели и смотрел, как яркое солнце обливало лучами интерьер.  Странен был его свет: все, освещаемое им, в то же время как будто не переставало лежать в глубоком потаенном полумраке. Чистые, удивительно ровной и мягкой окраски стены и тихая, ускользающая музыка… Он приехал сюда всего полдня назад, а казалось, что жил здесь всегда. Здесь, в аристократическом просторе пансионата, и в этой уютной, модно отделанной и, вместе с тем, без лишних изысков, комнате все же чувствовалось подспудное приобщающее людское движение. Будто не было прошлого совсем, будто мир только сегодня родился.
      – Приятно, как ты полагаешь, у гения обнаружить твою собственную мысль, – воскликнул Денис, не отрываясь от сборника. – Это меня вдохновляет. Сегодня же берусь за новую поэму.
     Потом Денис отложил сборник и от легкого безделья принялся рассказывать о своих прежних веселых приключениях в духе «Сатирикона», которым в свое время покровительствовали Эрот, Бахус и прочие древние греки. Игорь слушал с интересом: все было для него незнакомым и новым.
     А после ужина они отправились в другой корпус – потанцевать. В танцзале веселились все – от семнадцати до семидесяти, и потому здесь как-то разом в одном неповторимом сочетании соприкоснулось сразу несколько обычно несовместимых эпох, которые отнюдь не противоречили друг другу, а гармонично слились, пропитанные единым общечеловеческим духом, захватывающим все возрасты, и между разными людьми, таким образом, рухнули все преграды. Звучали вперемешку и современный рок, и добрый дедуся фокстрот, и любимые мамины вальсы с фортепианным соло, и всегда и всеми радостно встречаемые полузадиристые задорные песенки. Бородачи-музыканты, тоже разных лет, дули в свои трубы, как и тридцать лет назад, но зато задавали такую скорость и виртуозно-зажигательный ритм, что им бы позавидовали современные электрошалопаи. Маленький, плюгавый и толстенький старикашка весело и неутомимо выкидывал ноги рядом с девушкой, годящейся ему во внучки, на полголовы выше его. Еще две девчушки в брюках экстравагантно и ритуалообразно прыгали, ритмично и одновременно повертываясь друг к другу спинами, являя ошеломляющие па неведомого футуристического танца; материя их брюк была груба и изношена, а лица молоды и энергичны.
     После танцев сияющий Денис поманил Игоря к себе:
      – Я отправляюсь в небольшое плавание, – и указал глазами на расчесывающуюся перед зеркалом девушку.
     –  Надолго?
     –  Что за дурацкие вопросы, маэстро! Это уж как получится.
     – Я тоже пройдусь перед сном, – Игорь покрутил на цепочке брелок с ключами от номера и быстро вышел на улицу. Свежий тёплый ветер обдал его. Он быстро углублялся по тропинке средь высокого леса. Весёлые молодые компании, парочки оставались позади. Если бы ему предложили сейчас исполнить любое его желание, то он бы ничего другого и не пожелал – вот такого уединения, располагающего к размышлениям.
     В хризолитовом волшебстве огромных сосен, объятых умиротворённостью, назревало что-то непостижимое и неизменное и... кажется, сквозь них смотрело на него недвижимое и вечное девичье лицо, по которому ничего невозможно было угадать, кроме красоты. Оно почему-то очень напоминало лицо таинственной платиновой девчонки в малиновой кофточке, которую за сегодняшний день он уже два раза встретил в ресторане. А потом она пропала… Девичье лицо словно бы шло из времен, спокойное и неподвластное течению бытия – цветок вечной молодости, проросший сквозь погребения космической пыли, сквозь погибшие миры, о существовании которых никто и никогда не узнает. Странно, думал он, человек – лишь миг, и в этот краткий миг успевает постигнуть то, на что природа потратила миллиарды лет… И почему-то он снова начинал думать о девушке с платиновыми волосами, и о краткости человеческой жизни, о том, что можно умереть, так никогда и не поняв ее, не добившись ничего, что, наверное, в жизни его уже что-то упущено без возврата… Неразрешимые и тревожные мысли о будущем вновь вырвались наружу – так уже случалось этим летом, стоило лишь очутиться одному.
 Заплутав в их безвыходном лабиринте, Игорь направился домой и уселся в одном из зальчиков перед большим телеэкраном, на котором мелькали бессмысленные цветные тени.
      Но его одиночество продолжалось недолго. Через час возвратился Денис, и они пошли в номер, где их ждал вечерний крепкий чай с мятой.
     – Ну как твои успехи? –  поинтересовался Игорь.
     – Всё замечательно. Очень милая девушка. Из Города, заметь. Дура, правда. Но это ничего. Думаю, что ещё с ней встречусь. Ну, а ты что такой кислый? Почему ни с кем не познакомился?
     – Да мне никто не понравился, чтобы знакомиться, – солгал Игорь. – Не люблю я эти случайные якшания и болтовню!
Денис удивлённо посмотрел на него и расхохотался.
      – Ну ты даёшь! Внимательней смотреть надо было. Вот послушай лучше что-нибудь из Элиота. По памяти. Это больше соответствует сегодняшнему вечеру, – и он принялся медленно читать.
     – Какой-то странный, неровный поэт, – сказал Игорь. – И на поэта совсем не похож… Но знаешь, его слова меня задели. Сейчас видел, как люди смотрят какие-то глупости по телевизору. Они чем-то напоминали мотыльков, случайно занесенных ветром на берег моря. Они даже не осознают, что их бесследно смоет волна времени… Зачем мы живём? Если я не буду знать этого, мне не сдвинуть себя с места.  Ну зачем горят вон те фонари!..
     – Чтобы светить.
      – Зачем?
      – Наверное, для того, чтоб люди не потеряли дорогу, не заблудились и не погибли.
      – А почему бы им не погибнуть, если они вообще неизвестно для чего живут!
      – Зачем искать то, чего нет, Игорь? Люди –  вспышки. Они зажигаются, чтобы вспыхнуть, породить новые и кануть в Лету.
     – Но это же непереносимо, это страшно!..  Скажи тогда, чем   отличается человечество от колонии бактерий? Ничем! Только тем, что тешит себя вечной иллюзией, вроде сегодняшних глупостей по телевизору. Вся жизнь – иллюзия какой-то необходимости.  Ничто!
     – Знаешь, Игорь, есть вопросы, которые разрешает только наш возраст. Мы становимся рациональнее. Нет, мы не тупеем. Просто мы не задираем голову высоко вверх и не смотрим туда, куда – мы в том уже давно убедились –  смотреть нет никакого смысла. Мы смотрим перед собой. И действуем так, как нам подсказывает здравый смысл.
      – Но ведь эти вопросы не перестают существовать!
      – Наверное... Знаешь, когда я был ребёнком, меня вот так же мучил вопрос, что такое «я». Ведь мог же быть такой же точно человек, как я, но не я! Почему так получилось, что «я» возникло именно во мне и именно теперь? Как это «я» донеслось из дебрей веков, чтоб воплотиться теперь во мне? Мало кто поверит, но вопрос этот доводил меня до исступления; я, ребёнок, ночами не спал, всё думал об этом. И ничего так и не понял. Лишь забыл об этом. А когда повзрослел, вопрос тот оказался для меня уже решённым, как и для всех взрослых людей. Меня он попросту не волновал. Но я спрашивал себя, смог бы я ответить на него тому маленькому?  Может быть, я стал бы рассказывать об инстинкте жизни, о форме самоидентификации. Но маленькому ничего бы не объяснил. Да и сам бы запутался, в конце концов.
     – А я тоже думал об этом в детстве. У нас с тобой много совпадений, Денис! И знаешь, почему в детстве думаешь об этом? Наверное, потому, что не можешь взглянуть на себя со стороны.
      – Наверное. Твои мысли, конечно, другое, но и они пройдут. На все эти вещи ты посмотришь потом иначе. Спокойнее просто.
     – А я не хочу смотреть на них иначе!
     – Время покажет. Давай-ка лучше прошвырнемся перед сном по зданию. Что-то совсем не хочется спать.

     Они бродили по непривычно пустынным и просторным коридорам дворца. Здесь каждый этаж имел свой цвет. Весь первый этаж был розовым: розовые ковры, розовые стулья, большой розовый диван, тянущийся полукругом вокруг розового полированного стола, импозантные кресла с высокими спинками, в которых можно было утонуть. На втором этаже всё было зелёным, на третьем – голубым и так далее. Блестел лаком паркет, окна повсюду прикрывали жалюзи цвета спокойного моря, по беломраморным лестницам тянулись дорожки, коридоры незаметно переходили в залы, где были свои потаенные уголки, отгороженные стенками, сплетенными из декоративной проволоки в виде узоров и даже целых сцен; вдоль этих стенок вились ползучие растения, а рядом росли пальмы. Остановились в одном таком уголке, и в зеркале, отражающем гигантское окно, Игорь увидел лежащий внизу, позади, вечерний пансионат, светящийся маяками огней, и своё лицо. Было тихо и полусумрачно. Слабо тлели приятные голубоватые лампы, встроенные в потолок и слитые с ним своей поверхностью, они ласкали лакированный паркет в заманчивой глубине холлов.
     Потом они поднялись выше и уселись в кресла на лестничной площадке в самом верху семнадцатиэтажного цилиндра. За окном сияли за тёмной зеленью верхушек сосен голубые огни. Был первый час ночи. Этажом ниже слышался девичий шепот и сдержанный смех. Раз, когда смех стал слишком громок, кто-то произнёс:
     – Тсссс...
     Денис и Игорь тут же подхватили дружно:
      – Тссссс!
      – Тссссс!! –  повторили внизу ешё громче, дав знать, что   позывные приняты. В ответ Денис то как бы удалявшимся, то приближающимся приглушенным тоном стал декламировать стихи:

     Ах, ночь, черноокая девица,
     Открой свой надзвездный чертог,
     Из ковшика Малой Медведицы
      Дай сделать студеный глоток,
     Чтоб сердце о вечности вспомнило
     И сбросило бремя оков,
     Чтоб каждую жилку наполнила
     Змеиная мудрость веков... 

     – О, голос с неба! – донеслось снизу рассеивающееся в просторе пролётов восклицание. –  Кто ты? Всевидящий?
     – Я дух. Вечное счастье и вечный ужас заключены во мне.
     – Если так, не можешь ли взять в руки будущее и дать его нам?         
     – Могу. Дарую вам грядущее.

     В ночной таинственной тиши
     Внимай движению души.
     Ей виден сквозь завесу лет
     Грядущего волшебный свет.
      Пророческий туманный сон
     Приблизит под хрустальный звон
     Златые, трепетные дни.
      Внимай! Любуйся! Не спугни!

     – Пожалуйста, больше чувства! –  незамедлительно послышалось снизу.
     – Чувства кончились. Их нет, как нет зимой фиалки. Одни эмоции остались. Но и их метет в пустыню мгла.
     –  А с кем говорят духи? –  в свою очередь поинтересовался Игорь.
      –  Мы –  ночные феи.
      – Феи околдованы лунатизмом... Вам не спится, а кто не спит, тот ищет что-то…
     – А может, он говорит правду! – по-наивному очень серьёзно сказали внизу между собой, словно и в самом деле поверили в существование нисшедших на землю оракулов, и уже повысив голос, обратились наверх:
      – А что мы ищем?
     –  Вы ищете Звезду Радости и Тайну.
«Феи», две девушки, поднялись по лестнице, и, увидев друзей, одна из них сказала:
      – Вот мы и разоблачили «духов»!
     И они собрались уже, видимо, к себе в номер, но Денис предложил дамам сесть в два свободных кресла, что стояли рядом.
      – Нам, духам, так пустынно и одиноко в нашем потустороннем царстве, иногда хочется с кем-нибудь поговорить, –  сказал Игорь.
     – И у нас, фей, в нашей сказочной стране не слишком людно. Даже судьбу некому предсказать, – вторила ему девушка с пепельными волосами. –  Принимаем ваше предложение.
      – А чьи стихи вы читали? –  спросила другая, изящная, статная и не очень высокая. Она была, без сомнения, весьма смазливенькая: большие голубые глаза, кудри пышных волос, чёрных, почти как вороново крыло, смуглое личико, полные алые губки. Необычайное сочетание ясных, как день, голубых славянских глаз и темных волос было сногсшибательным: в этих колодцах плескалась открытая, немного озорная, и неиспорченная душа, а завитушки яркого обрамления лишь подчеркивали это.
     Денис даже стушевался слегка от неожиданности.
     – Свои, –  наконец ответил он. –  Что, не верится, нужны доказательства? Буду сейчас с вами стихами разговаривать.

     Я –  ночной бессонный дух.
     Проторчал я здесь до двух.
      Лишь пробило два часа,
     Слышу ваши голоса.
      И награда мне за бденье –
      Фей прекрасных лицезренье.
     Фея тьмы и фея света,
     Та –  светла, а та –  темна.
     Может быть, мне снится это?
     Может, я схожу с ума?..

      – Вот здорово! Настоящий поэт-импровизатор! –  восхитилась пепельная девушка. Она тоже была «ничего», как потом пришли к выводу «духи», только на фоне своей яркой подруги не сразу бросалась в глаза: вытянутый, тонкий, одухотворённый овал лица, прямой нос, большие, пронзительно-тёмные глаза, тонкие и холодные, своевольные, как определил ещё много позже Денис, губы, хрупкие плечи. Голос её был чуть-чуть низковат, и в нём чувствовались властность и уверенность. В лице её по самой его структуре присутствовало выражение какого-то младенчества, которое не исчезает с годами и обычно очень молодит; вообще, невозможно было представить её себе в зрелом возрасте. Звали её Викой. Имя прелестной «южанки», как друзья ее сразу окрестили меж собой, было Лариса.
      – Скажите, ваши стихи публиковались где-нибудь? –  спросила Лариса.
     – Конечно. Последний раз это было пять лет назад.
     – Уже так давно! И где же?
     – В школьной стенгазете! – с ироничной гордостью ответил Денис. Игорь рассмеялся. Но девушки оставались серьёзны, лишь Вика улыбнулась уголком рта.
     – Вам обязательно нужно где-то печататься, – сказала она. – Вы так классно сочиняете на лету…
     – Меня это не волнует. Я пишу для собственной души. И иногда для друзей.
     Вика возражала. Денис заметил, что она просто не осведомлена в сём неблагодарном вопросе, и что поэт – это человек, который добровольно принял на себя роль боксёрской груши. Потом беседа побежала в ином русле и кончилась тем, что «духи» и «феи» решили завтра проехаться на лодке до средневекового замка на острове.
      о Денис утром же оставил Игоря: он внезапно вспомнил, что ему нужно в Город утрясти кое-какие университетские дела. Так что Игорь один был предоставлен обществу прелестных фей.               

     После завтрака легко одетая босая компания шла по песчаному берегу в сторону лодочной станции. Постояльцы пансионата отпускали острые шутки, хохотали безудержно, особенно в этом преуспели Лариса с Викой. Они болтали больше своих подруг, и всех разжигали, заодно подтрунивая над Игорем.  Южанка (заявившая, что она гордый потомок древних скифов) похвасталась, что владеет карате и справится с кем угодно.
     – Но не со мной ведь, конечно! –  усомнился Игорь. –  Весовые категории у нас слишком разные.
     – Па-асмотрим! – и она вдруг локтем толкнула его, подставив одновременно ножку. Игорь пошатнулся, но устоял, и это Ларисе не понравилось, очень её раззадорило. Он рассмеялся и вновь пошёл дальше в окружении девушек. Но смеялся Игорь недолго: вскоре он стремглав, как в заправском боевике, бултыхнулся во всей одежде в море: Лариса воспользовалась тем, что он отвлёкся, и применила приёмчик.
     – Нечестно! – заорал Игорь и помчался за Ларисой. Едва он поймал её за руку, его опять кто-то толкнул, и поднялась невообразимая кутерьма с визгом и хохотом. Проходившие мимо мужчины посмотрели на них с сожалением и недоверием, как на сумасшедших, и, втянув головы в плечи, поторопились удалиться.
        Наконец, Игорь взял за руки обеих вчерашних фей. Они вырвались вперёд из толпы и первые заняли самую подходящую лодку. Игорь налёг на вёсла, а когда они были уже далеко от берега, замедлил темп. Кое-где высились над водой большие гранитные валуны, и лишь чайки сидели на них. Море было мелким, прозрачным и спокойным. Было удивительно, хрустально тихо и светло от солнца. Лодка медленно шла к Замковому острову. На скалистом и крутом острове нашлось только одно место, где можно было пристать. Кое-где стены полуразрушенной средневековой крепости поднимались прямо из вод.
     Ларису так и тянуло созорничать, и когда они изнемогли от весёлой игры, начатой ещё на берегу, рухнули все трое на песок.
     – Девушки, как вы думаете, в чём смысл жизни? –  вдруг спросил Игорь. Вика, только что весело поддерживающая фривольный трёп, впервые перестала улыбаться, призадумалась и сказала:
     – В любопытстве.
     – В любопытстве? Но это лишь эмоция, дым.  Как она может быть смыслом? А если наперёд знаешь, что будет?
      – Ты разочарован в чем-то?  –  предположила Лариса.
     – Да нет. Просто хотел узнать ваше мнение на этот счет.
      – Чего ты знаешь, чего ты наперёд знаешь, мальчик! – засмеялась Вика и щёлкнула Игоря по носу.
     – А мне вообще кажется, никакого смысла в жизни нет, – ответил Игорь. –  Есть только маленький, у каждого свой. Вот у тебя – в любопытстве.
     На этом философическая дискуссия окончилась, но беседа не прервалась. Игорь болтал с Викой не без удовольствия: она была весьма недурно начитана, а у Игоря давно назрел какой-то свежий круг непочатых и самых разных вопросов, идей и предположений, так что в огонь их перепалок и разговоров не нужно было подливать масло. Правда, наполовину разговоры эти были не лишены разных пикантностей и кокетства, на которые Вика так и норовила соскользнуть, и получалось это у неё хитроумно и естественно. Зачастую она деликатно затуманивала смысл разных острых вещиц, которые намеренно провоцировала, и выглядело это забавно и смешно.
Лариса не вмешивалась в их разговоры, когда они кое-где касались серьёзного, но тонкие Викины фривольности не прочь была развить.
     – Дорогой, ты ведь маленький еще, ничего ты в этом не понимаешь! Ах, ты не маленький? Да будет тебе, крошка! – посмеивалась Вика над Игорем, словно мамаша над трёхлетним ребёнком.
     – Я ровесница твоему другу. Это значит, что тебя я старше в два раза!
Они заговорили о Фрейде, которого Игорь не читал. Он спросил её, нет ли у этого автора мыслей об отношении естественного отбора к темпераменту. Вика опять увильнула от ответа (которого у неё и не было), чтобы слово «темперамент» полностью свести к одной только эротике и ничему более. Викина снисходительность Игоря не очень задевала, в основном смешила. При желании он метко отвечал ей тем, что сажал в лужу в предметах, к которым у неё отсутствовало чутьё. Эта завуалированная словесная игра-поединок продолжалось у них всё утро, то возобновляясь, то затухая. Ларису их перепалка с подвохами не очень занимала, ей явно наскучило на Замковом острове, и она сказала, что ей хочется обратно, и они вновь сели в лодку. Итак, целый день Игорь беззаботно провёл, наслаждаясь знойной южной красотой и перлами европейского остроумия.
      Девчонки оказались студентками городского университета. Лариса училась на художественно-графическом, а Вика (полное ее имя было не Виктория, а Вероника) – на факультете театрального искусства. Родовые корни Ларисы тянулись с «югов», о чем свидетельствовала ее запоминающаяся фамилия Гетманова, а Вика Веселова приехала из глухой сибирской деревни.
     Вечером они встретились на танцах. Гордая дочь скифов предстала в черной мини-юбочке, миниатюрных красных сапожках на высоком каблучке, черной обтягивающей блузке, а вьющиеся длинные локоны чудно обрамляли ее бесподобное личико. Статуэтка, вырезанная искусным мастером, да и только. Однако Игорь не трепетал: он проявлял прохладу к женщинам небольшого роста, даже если они были красавицы. Ему, конечно, не могло не льстить непринужденное внимание Ларисы, и он ей подыгрывал. А сам думал о высокой платиновой блондинке в малиновой кофточке. Кстати, он ее сегодня не видел в ресторане, и вдруг испугался, что она объявится здесь, в танцзале, застанет его с девицами, с которыми он уже был накоротке, и тогда все пути для знакомства уж точно будут отрезаны. Он все же пригласил Ларису, та приняла это как должное, охотно согласившись, а на следующий танец сама взяла Игоря за руку и потащила ближе к центру. Она поправила ему причёску, бросив на него оценивающий взгляд, и весь вечер они держались вместе. Впрочем, Вика тоже не скучала: её то и дело приглашали потанцевать.
     У фей намечалась на следующий день спланированная в путёвке поездка в один пограничный городок в ста километрах отсюда, славящийся крепостными сооружениями и интернациональной архитектурой (потому что он в разные эпохи переходил от одного государства к другому). Они позвали Игоря с собой. Но тот сказал, что при всем своём желании не может поехать, так как ждёт Дениса.
     – Ну тогда через пару-тройку деньков обязательно увидимся! – крикнула южанка и исчезла за дверью своего номера.

     Денис вернулся скоро, довольный обустройством в новом, более комфортабельном общежитии. Но пребывали они на месте недолго. Их вновь потянуло в Город. Город манил, звал, как магический кристалл, как страна чуда и любви, неприступный город, безбрежный город-океан.
      И вот уже такси неслось по нескончаемым широченным проспектам, маневрируя, юля, не сбавляя скорости среди размежевывавшихся и втягивавшихся друг в друга потоков, среди сотен крылатых, лёгких автомобилей, грузовиков, трамваев и троллейбусов, тягачей, тракторов и самосвалов. Молодой интеллигентный парень, напоминающий студента, в модных вельветовых штанах, клетчатом пиджаке, в очках, управлял автомобилем в сложных струях перекрещивающихся потоков легко и чётко. Иногда, казалось, малейшая оплошность – и такси свалится с набережной или его разнесёт в пыль встречный транспортёр крупных бетонных блоков, но машина всегда легко, словно по заданной программе, выходила из положения, казалось бы, грозившего аварией, и всё менялось и менялось, негде было задержаться глазу. Лишь щёлкала рукоять переключения скоростей.

     А потом метро, вы поднимались наверх, и на противоположном эскалаторе перед вами проплывали судьбы людей. На одних лицах была написана болезненная самоуглублённость или угрюмость, другие были открыты и веселы; вы видели друзей, что, с жаром размахивая руками, решали свои проблемы – вы чувствовали, что они друзья, что увлечены чем-то важным, своим, что-то подсказывало вам это; вы видели влюблённых (о том говорили их радостные глаза); как правило, парень стоял спиной к направлению движения эскалатора, и лица их были напротив друг друга. Вы видели студентов, рабочих, школьников, военных, и среди многообразия человеческих устремлений, мелькавших на экране вашего внутреннего взора, ваш мозг ухватывал нечто единое и единственно общее для всех этих бессчётных душ, населявших Город, то, что сближало с ними – некую всеобщую целеустремленность. И сознание этого единения было самым ёмким приобретением дня. 
Дружные беспрерывные вереницы и стаи оголтело несущихся машин… Быстрота, скорость, стремительность… Широкие полноводные реки людей, неусыпно сыплющаяся новизна впечатлений…В Городе клокотал гигантский пульс, заставлявший будоражить мысли и выбрасывать их яркими протуберанцами, он не давал ни минуты жить праздно и спокойно!

     Порой целые области в Городе занимали несокрушимые массивы канувших в Лету веков. В архитектуре, выразительных скульптурах полководцев и мифических героев, потемневших от времени и потому по жуткому отрешённых и значительных, просвечивал грозный и колоссальный дух прошлого, совсем иного, чем теперешняя эпоха, страшного в величии, неразрешимого, молчаливого, как убитый гений. В ночное время, когда в свою власть входили огни, он не застывал, и в домах, растянутых на целые улицы, переходящих один в другой, в полузаброшенных, казалось, дворах многоэтажных старинных зданий было нечто устоявшееся, значительное, не поддающееся никакому сомнению, как всё великое искусство прошедшего века. О Город, титаническое создание поколений и времён!..
      Но если вы уставали от этой разбросанности и многоликости и вам вдруг хотелось вырваться из неё, сделать это было довольно просто: стоило лишь зайти с другом к вашим отдалённым знакомым, подняться в один из этих громоздких небоскрёбов, и вы оказывались в какой-нибудь небольшой квартирке, где среди типичной электронной техники и ковров со знакомыми рисунками вы находили вещи неожиданные, молчаливо живописующие  склонности  хозяев – какие-нибудь африканские маски, малазийскую керамику или коллекцию русских икон. И вы с увлечением всматривались, изучали тихий камерный мир, отгороженный от внешнего шума и движения.
     А потом снова Город, крутящиеся брызги реклам, сотрясающая суета... Но, может быть, вы соскучились по другим эпохам, полным варварства и жестокой борьбы за существование, или эрам ещё более древним?.. Очутиться там не так сложно. Город предоставит вам эту возможность, у него есть своя великая машина времени. Вон в том геометрически запутанном комплексе сокрыта вся его история. Это исторический музей. В первом просторнейшем павильоне (у него даже, кажется, нет стен) перед вами расстилается панорама местности, на которой сейчас зиждется Город – такой, какой она была несколько десятков тысяч лет тому назад. Перед вами лишь дно моря, сплошь покрытое застылыми серыми ракушками и окаменелостями вымерших животных.  Вы вглядываетесь в них, словно стараясь уложить в мозгу некую сложную параллель между двумя несовместимыми мирами. Лишь холодные, серовато-призрачные волны моря плещутся у ваших ног пусто и безжизненно, и редкие одинокие моллюски уныло ползут по голому дну…  И вдруг какая-то одинокая тревога вселяется в вас: уж не приснилось ли то, что над вами, откуда вы только что спустились?..
     Но вы идёте дальше, в следующий зал, и перед вами оживают доисторические поселения, бескрайне-далёкие прообразы теперешнего города, и бусы древних модниц наталкивают вас на странную мысль о том, что Сущность, может быть, и не изменялась, но обрела лишь иное, отдаленное сотней нюансов, качество, и загадочная тоска увлекает вас, как будто вы читаете книгу о чужой, полной тайн и приключений, жизни, словно завидуя тому прошлому, в котором вы никогда не были и в котором, наверное, утеряли что-то невосполнимое, что уж и не поймёте, и не отыщете потом.
      Но вот перед вами следующий павильон, где мужики рубят верфь, и парусные корабли летят по бушующему морю. Вырастают первые здания, дряхлеют и рушатся, и растут другие, ещё более мощные, и голоса императоров звучат как живые, не как безразличное мракобесие минувшего, а грозно и властно, так что леденеют стены и содрогаются чугунные и мраморные статуи. И то, о чём доносились обрывки фраз из учебников, вдруг встаёт зримо и неумолимо, как удар меча или пушечный выстрел. И это –  Город, всё тот же Город. А потом появляются предки теперешних автомобилей, схожие с каретами и бричками – смешное, но уже безудержное наступление техники.
     озднее вы попадаете в иные страны, в древний Рим и Карфаген, Византию и дебри германских варваров –  куда только пожелаете. Вас несёт по лабиринту эпох, они создаются людьми и рушатся в пыль, культуры достигают невиданного апогея и гибнут –  всё то, что вобрал в себя Город. Не зря на его улицах высятся сфинксы, эти человекольвы с крыльями орлов, которым по пять тысяч лет!
Вы уже захлёбываетесь от избытка и нагромождения впечатлений и информации, что тысячами лавин несётся со всех сторон, вы уже забыли, что давно просто так переходите из зала в зал, автоматически, не обращая внимания на их содержание, и если вообще смотрите куда-нибудь, так, кажется, на чьи-то стройные дамские ножки – конечно же, случайно!  Вы почти бежите по залам среди черноволосых индианок, по-детски крошечных японцев, рослых американцев, немцев – жёлтых, чёрных, смуглых, красных, шоколадных, белых, а конца нет, это только ещё начало!
Не пропутешествовав и трети пути по времени, вы выбираетесь отсюда измождённые и пресыщенные до предела, но странное в своей реальности чувство овладевает вами: ведь вы очутились не в его величестве Городе, а лишь в одном из нескончаемых залов полыхающей, неумолимо несущейся Истории, сметающей и возрождающей, матери и убийце, творце и варваре.
     Но вот и вечер, и с вами ваш надёжный друг, – это уже не бег истории, это уже рука настоящего. Вы ужинаете в доброй компании, разглядывая с высоты вечерний город. Дом стар и просторен, а вы молоды и ждёте, безоглядно ждёте опять нового, вольного – о, это необъяснимое, самое светлое и самое необъяснимое чувство будущего, прелестного в своей неопределённости!..

     Летели дни со всем безрассудством и жаром молодости. Спортивные тренировки, на которые так когда-то уповали Денис и Игорь, они окончательно забросили. Наскучили вскоре кегельбан, бильярд и зал игровых автоматов. Более предпочтительным оказался вихрь поездок и непредвиденных приключений. Лишь в ресторане они позволяли себе быть неторопливыми и неспешно смаковать вперемешку и текущие, и «высокие» темы.
      Светловолосая высокая девушка, однажды пропав куда-то, вновь стала регулярно появляться за соседним столиком в обществе случайных отдыхающих явно не ее круга и возраста. Ее внешний вид несколько изменился. На смену облегающим бриджам пришла кожаная юбочка с кружевной оборкой, открывшая спортивные изящные ноги, а малиновой кофточке – полупрозрачный батник с кокетливыми завязочками на коротких рукавах, вновь подчеркнувший ее статную и крепкую фигуру. Игорь постоянно украдкой ее разглядывал. Эта юная леди поглощала все его помыслы. Иногда ему казалось, что она тоже не без любопытства смотрит в их сторону. Он даже спросил Лихотина, оправданы ли его предположения. Тот воспользовался услугами зеркал в зале, и подтвердил, что да. На губах Дениса заиграла усмешка.
     – Теперь я понял, почему ты меня слушать перестал. Брось, твоя Лариса нисколько не хуже.
     – Почему «моя»!
      – Да знаешь, честно говоря, если б такая девчонка, как Лариса, проявила ко мне благосклонность, я бы пошел за ней не задумываясь. Вы с Ларисой очень друг другу подходите. А ты ничего не ценишь.
     – Не нужно меня сватать к Лоре. И я не собираюсь сниматься с ней в кино.
     – У тебя весьма специфический вкус. Эта мадам – целая каланча.
     – Для тебя – да.
     – Я от мужиков слышал, отдыхает тут какая-то импортная то ли фотомодель, то ли супермодель –  хрен их, империалистов, разберет. Мне кажется, она из этих.  Смотри на вещи реально!..
     Игорь Дениса не хотел слушать.
     – По-моему, она очень эмоциональная девушка, – заоблачно предположил Игорь.
     – С чего взял? – спросил Денис.
     Игорь начал длинно объяснять, что, на его взгляд, у людей холодного логоса черты лица строги и непробиваемы, правильны и надменны, как архитектура классицизма, а у чувствительных натур красота особенно утонченна. Что лицу ее свойственен некоторый оттенок аристократизма, сочетающегося с внешним спокойствием и отсутствием обычной женской слащавости, что твердая и едва уловимая философская усмешка проскальзывает по ее устам, что она сама возвышенность и невинность… Его пламенный словесный поток опять перебил Денис со свойственными ему лаконизмом и безаппеляционностью.
     – А по-моему, она обычная дура.
Игоря аж оторопь взяла.
     - Все красивые – дуры, – с шутовской миной уточнил Денис. – Тем более если они гренадерского роста. Сроду не видел умных баб!
Игорь не на шутку рассердился, не заметив легкой испытующей иронии, спутницы безделья и ненавязчивой праздности. И потому из него опять полился неуправляемый словесный поток: мол, красота – духовность, и физически гармоничное лицо без мысли отдаёт чем-то преходящим. Человек мыслящий не увидит в отсутствии мысли красоту!
     – Да познакомься, в конце концов, с ней поближе, и все твои мифы улетучатся, –  посоветовал, как кажется, с каким-то скабрезным намеком, на свою голову, конечно, Денис, потому что пылкий спич о платонической любви в ответ был ему гарантирован.
      – Сдаюсь, сдаюсь! – махнул рукой Лихотин, как на безнадежно больного.

     Наконец, ушёл и Денис, ушли и все соседи неизвестной девушки. Вот так уже который день они оставались вдвоём в нескольких шагах друг от друга, отпивая мелкими глотками кофе, сок или лимонад, и, пытаясь скрыть это, разглядывали друг друга. Когда Игорь поднимался из-за стола, девушка вскоре делала то же самое. И с нетерпением Игорь ждал каждый раз обед или ужин, и вопреки традиции стал ходить на предобеденный чай и на полдник. Эта девушка, совсем юная, как и он, странно его волновала. Видя её, он совсем забыл про Ларису. Он удивлялся логике своих чувств: ведь Лариса –  бесспорная красавица, озорная, простая девчонка (один мужчина в намеренном эпатаже схватился за голову при виде её и произнёс: «Не девчонка –  принцесса!»). Ему даже приятны её вздорность и легкомыслие, и сама она приятна, но душа к ней пустовата. Нет, при других обстоятельствах, возможно, она бы и уколола его сердце, но теперь она была для него не более, чем прекрасная фарфоровая фигурка купальщицы, какие женщины любят размещать на трельяжах или за стеклом книжных полок.
     Ирония Лихотина насчет любовных коллизий Игоря заводила, но ненадолго: он не придавал ей особого значения.
     Мысли же о незнакомке, к которой его тянуло сильно и необъяснимо, преследовали   повсюду. Все вокруг было пронизано ею!
     Густые светлые, почти белые кудри обрамляли ее лицо, замечательное каждой своей девически нежной, ярко и тонко выраженной чертой. Она напоминала ему одну из прекрасных ковбойских красоток, из-за которых сражались парни в книгах Купера и Майн Рида; стеллажи с ними он сметал в детстве, проводя время в беспробудных мечтах о чужеземных краях и своих подвигах, предусматривая все издержки до мельчайших деталей; он грезил тогда о встречах с этими амазонками, созданными фантазией романтиков, и в памяти до сих пор оставался их сияющий, по-детски воспринятый образ.
     Он не ведал ни о малейшей грани ее характера, но облик ее заслонял все, она ему казалась верхом совершенства в женщине. Видя её, он особенно ощущал свою молодость, энергию, силу... Ее присутствие переносило его в иной мир, более интересный и неведомый, полный чудесного обновления, восторженности и странной неугасимой тревоги…
     Что такое красота, размышлял он, глядя на нее. Вряд ли кто определит ее когда-нибудь, разложив по полочкам: она живет по законам, которые сама же для себя и создает! Что это –  гармония, симметрия? Или завершенность?.. Но гармонию мы видим и в хаотичном нагромождении скал… А возможно, она диктуется нашим собственным устройством, соотношением каких-нибудь там импульсов в нейронах человеческого мозга. Значит, она механистична. Какой ужас!.. Нет, все же красота хороша тем, что еще более это наша догадка, предположение, мечта. Она желанна, да и только. И хрупка. То, что издали прекрасно, при приближении как бы удаляется от нас. И нет абсолютной красоты, как нет похожих людей. Она у каждого своя. Может быть, это к лучшему?..
      Так он думал, страдая по своей незнакомке. Иногда странные мысли приходили к нему: жизнь ускользающе быстра, а ведь и она когда-нибудь умрет, и воплощенная красота растворится в небытии среди бесконечности веков. И никто никогда не узнает, что была она, и был он. И тогда Игорь начинал думать, что люди порой даже не подозревают, как важен для них каждый незначительный шаг, ведь он никогда не повторится! И если бы они осознали хоть раз когда-нибудь до конца всю уникальность и неповторимость жизни, то шли бы навстречу друг другу просто и искренне.
    Но сделать шаг навстречу к ней он не мог. Что-то мешало, останавливало. Он по-прежнему рассматривал ее на расстоянии в зале ресторана, почему-то вообразив, что и она его тоже любит, и что они созданы друг для друга самой матерью-природой. Романтические бредни, усвоенные из книг и собственного воображения, роились в душе беспрестанно. Чего он только не навоображал! Денис уж и смеяться над ним перестал. Лишь сказал однажды:
      – Любовь всегда лжет, иногда изрядно: ты наделяешь человека тем, чего у него и в помине нет. А красота… Ее создает лишь любовь. А когда любовь уходит, уходит и красота. Замкнутый круг, маэстро. А еще я думаю, в нас есть тревога, и мы почему-то привыкли связывать ее с конкретным объектом. Но весь фокус в том, что тревога существует сама по себе.

     Однажды он решил продемонстрировать Игорю, что завязать знакомство с любой девушкой и увлечь ее – проще пареной репы. Поспорив всего лишь на бутылку шампанского, Денис и в самом деле преуспел на сей счёт. На вечере он назначил шести девушкам свидание в вестибюле у пилонов перед выходом. Наблюдение за реакцией каждой из них доставляло Денису истинное удовольствие. К тому же сознание, что он даёт урок лучшему другу, придавало ему энтузиазма. Он пытался быть нестереотипным. Одной говорил, что уже пятый день мечтает о ней. Другой признавался, что она совершенно не похожа на остальных. Третьей объяснял, что не может найти нужную рифму (этот аргумент был не универсален, некоторые смотрели на него, как на шизофреника). Впрочем, речи заканчивались одним предложением – встретиться у пилонов. Кого-то из девушек его признания изумляли, кого-то заставляли улыбаться и цвести. Другие принимали их как вполне нормальное явление, третьи и четвертые посылали его подальше… Но почти никто не отказывался! В последний момент, уже не удосуживаясь что-либо объяснять, Денис схватил ещё одну девушку за руку и… Тут он услышал чей-то злой и ехидный голос. Парень оказался ростом с Игоря, только раза в полтора пошире. Было ясно, что сейчас Денис получит по физиономии, причем, очень больно. Шампанское явно накрывалось. Но Денис не привык падать лицом в грязь.
– Я жду вас внизу! – вдруг высокопарно бросил он, словно держал в руках коробку с пистолетами для дуэли.
     Пока он спускался вниз, ему предстояло решить довольно трудный вопрос: за кого же ему предстоит «собирать кости». Наверное, за самую последнюю девицу, она показалась ему наиболее стоящей наградой турнира. А пять остальных девушек, между тем, уже нетерпеливо толпились у выхода.
     Денис подошёл к девушкам, подмигнул, взял под руку ту милашку, за которую поэта и ловеласа, по всем расчётам, собирались разобрать на части, и, к великому изумлению остальных, пожелал им приятных снов. Лишь одна из девушек поняла ситуацию быстрее остальных, закрыла лицо руками и расхохоталась от души.
     …Вернулся Денис поздно и очень весёлый. Все закончилось хорошо. Оказывается, новоявленный Илья Муромец ошибся в своих предположениях, ведь окончательный выбор Дениса пал не на ту, на которую претендовал богатырь. И в знак примирения последний, конечно же, с дамой, пригласил несостоявшегося соперника на пару бутылок дешевого, но совсем неплохого молдавского портвейна.
Шампанское весьма пригодилось утром: им герой-любовник поправлял больную голову.

     А беззаботные дни летели в стремительной круговерти. Друзей тянул к себе Город, куда они ездили каждый раз на электричке, великий Город, чудо исхода второго тысячелетия от Рождества Христова. Приобретая всё новых и новых знакомых, они неслись по его лабиринтам, стараясь ничего не упустить. А вечерами аттракционы, студенческие компании, шумное веселье, разговоры, смех, изысканная лёгкость в обращении, словно век были закадычными приятелями, между прочим анекдоты об университетской братии, поцелуи, обилие книжных оборотов в речи, лёгкая экстравагантность во всём, узкие джинсы, сапожки на платформе и волосы до плеч, ищущий взаимности хохот, подхватывающий каждую остроумную шутку, просторные, далеко тянущиеся мраморные залы в международном Дворце Юности. Вот они идут по его нескончаемым анфиладам и коридорам. Вот где-то слышится производимая звукосинтезатором музыка… Что-то будоражит в ней – наверное, несовместимое на первый взгляд сочетание однообразного ритма, повторяющегося рисунка мелодии и богатой гармонии. Сквозь призрачную желтую занавесь за стеклянной дверью синхронно вращаются силуэты женских фигур – студия джаз-танца. А вот уже где-то рядом звучит монолог из «Короля Лира», в полукруглом вращающемся кресле сидит режиссер: идет репетиция.
      – Придёт время, и все это станет нашим, весь мир будет у наших ног! – орёт Денис, а они идут всё дальше и дальше – теперь по крытому тропическому парку, который производит полный эффект настоящего: журчит ручей, шумит ветерок, в озерке плавают красные рыбы, тянут свои кривые стрелы агавы, шелестят финики и цветут кактусы. Потом дискотека, цветовые эффекты, бар, развязная разноязычная молодёжь, коктейли, игровые автоматы.
     Они собирались зайти на дискотеку, но их остановила висящая на двери табличка на русском: «Дискотека закрыта на мероприятие».
     – Damn it all! – из озорства выругался Игорь (он окончил школу с углубленным изучением английского и вполне хорошо владел этим языком).  Вдруг услышал позади себя почти «родное»:
     – Do you speak English?
     Обернулся и замер: из холла выплыла та фантастическая девушка, встречи с которой он тщетно искал. Она вновь тонула в искрящемся сумраке дансинга, влитая в тёмно-синие джинсы и тёмную блузу, лишь белые волосы её блестели, отражая многоцветье вращающихся огней.
      Больше он не помнил ни слова из тех, что она произнесла. Он помнил их смысл, словно она говорила по-русски. Он слышал её чистый, неторопливый голос, так ясно доносивший всё до его сознания на этом совсем чужом языке, который он, оказывается, так хорошо понимал, что будто его и не существовало вовсе, и импульсы ее мысли прямо проникали ему в сознание! Девушка спросила, почему никого не пускают на дискотеку. Он перевёл ей табличку. И вдруг не выдержал, вспоминая зазубренные фразы из пособия по английскому, пришедшиеся так кстати:               
     – Думаю... Нужно признаться… Я заметил тебя с первого же дня, как приехал сюда. Ты мне очень понравилась. Ты – мой идеал.
      – Спасибо за откровенность. Не привыкла слышать такие приятные вещи. Когда вернусь и буду вспоминать то счастливое время, что провела здесь, я вспомню этот наш разговор... Россия… Советский Союз такая великая и прекрасная страна! А какой город, удивительный город я увидела здесь!..
      – Я хочу, чтоб мы... Может быть, мы встретимся вечером?
      – Увы, я улетаю вечером.
      – Куда?
      – Домой.
     – В Англию?
     – Нет, в Соединённые Штаты. Так жаль!..

     Они молча шли рядом по залу, потом она направилась к лифту, к себе, и с наполовину грустной улыбкой помахала ему рукой...
Растерянный, он побрёл куда-то меж столиков, забыв об исчезнувшем Денисе. И вдруг он увидел ту сцену словно из невообразимого далека: красивая иностранка и он, запросто разговаривающий с ней на ее родном языке, до сей поры казавшемся искусственным, выдуманным, который он изучал годы и который порой набивал оскомину. И вот, награда. «Russia, the Soviet Union, is so grand and beautiful land»! Россия, Советский Союз – такая великая и прекрасная страна! И не какая-то там училка по английскому это произнесла, а самая что ни на есть американка, да еще та, о которой он, кажется, и мечтал всегда. Мнилось, когда-то и где-то он уже видел похожий эпизод… Может быть, он приснился ему в перерывах между самой бестолковой зубрёжкой, в тех классах со спёртым воздухом? Как и радужный образ «малиновки» с платиновыми волосами?.. И вот он сбылся, словно помог обрести смысл прошедших лет!  Он сбылся – и тут же был утрачен, будто всего лишь пригрезился... «Вот так годы мы ждём одну минуту, тратя жизнь на ничего не значащие мелочи, проходим мимо единственного и неповторимого», – подумалось Игорю в горькой досаде и грусти. (Он чуть ли не с детства привык делать драматичные выводы из роя мгновений происходящего, и в зрелом возрасте эта черта могла сделать из него если не мудреца, то, по крайней мере, философа. Однако в робкой своей юности он выглядел не более, чем наивным юнцом. Спасало лишь то, что он свои обобщения в основном хранил при себе).

      А в пансионате, в его насыщенной и беззаботной жизни, уже обнаружились кое-какие перемены. Кто-то уехал домой, и теперь в ресторане пустовало много мест. Но простор, увы, не приносил особой радости, напротив. За столом было уже не так оживлённо, разговоры не несли той свежести ожидания, которая всегда возникает в отношениях между малознакомыми людьми, которым ещё предстоит сойтись поближе.
       – Что, «флай»  твоя малиновая незнакомка? – спросил  Денис со слегка наигранным,  но всё же искренним сочувствием.
     – Has flyed , – поправил Игорь. – И, вспомнив куплет веселенькой, беззаботной и немного грустной песенки на английском, которую часто «крутил» дома на пластинке, вздохнул:

        Fly, robin, fly,
        Fly, fly into the sky…

   И смотри, нет, ты смотри, как здорово она сказала: не «great country», как нас «англичанка» учила, а «grand  land»!

     Вскоре приехали Вика и Лариса, и их трапезы в обществе Игоря и Дениса по старой памяти, в правилах ранее принятой игры, по-прежнему сопровождались светскими беседами, аристократическими утончёнными перепалками и такими же изысканными застольными ухаживаниями, которые были скорее обязательными пунктами этикета, и вряд ли чем-то другим.
     – Скучно! – жаловалась Лариса. –  На обед уже ходишь как на праздник: поговорить, поглазеть, посплетничать.
     В Город они по-прежнему наведывались, но теперь уже не в музеи и картинные галереи: изящная южанка лишила Игоря всех этих благих намерений, её пришлось сопровождать по универмагам, кондитерским, галантереям и парфюмериям, что же касается единственного магазина, в котором он действительно хотел побывать – книжного – то у них на него попросту не хватило времени. Если бы не решительный характер Ларисы, ее незакомплексованность, вряд ли эта игра в дружбу между мальчиком и девочкой с его стороны могла продолжаться долго. Но Лариса, видно, про себя решила, что Игорь – ее парень, и никаких сомнений в том для южанки с той минуты не существовало. Она была уверена в себе на сто процентов.
Игорь вдруг заметил, что между ними как-то сами собою устанавливаются непривычные ему короткие отношения. В мужских компаниях Лариса неизменно вызывала благоговейный восторг и пристальное к себе внимание благодаря своей красоте и неуемной общительности. Однако, как бы Лариса ни отвлекалась своими шутками и бесхитростной болтовней, подкупающей своей непосредственностью и даже какой-то неуправляемостью, она подчеркнуто держалась Игоря – особенно когда мужички были не против подсесть поближе и приударить за ней. Тогда она красноречивым и коротким жестом, как будто Игорь и впрямь был ее очень старинным «другом», предлагала помочь ей надеть пальто, убивая тем самым двух зайцев.
     – Ну что, – лукаво говорила Вика, раскладывая карты, в то время как Игорь с Денисом в ожидании вечерних развлечений сидели за карточным столиком в комнате у девушек, небрежно развалившись в креслах, а Лариса старательно красилась перед зеркалом и потому не могла их слышать. – У вас, судя по картам, намечается любовь к чёрной даме, а у неё – к вам.
     Карты стали в последнее время её привычным вечерним аксессуаром, впрочем, так же, как и танцы со старичками. У нее внезапно объявился в Голубом зале постоянный и неутомимый партнёр лет семидесяти, который старательно бросал Вику в танго, кружил в вальсе, водил в фокстроте и   тустепе. Вскоре она склонила к сему классическому ретро и других знакомых девушек, и танцевать со старичками стало у них модой последних дней. Лариса, правда, не приняла её новшеств.
Лоре не нравилось, что во время её отсутствия появились какие-то девицы, которые запросто заговаривали с Игорем и могли пригласить его на танец. Её сердило то, что он как бы этим приравнивает её к остальным. Тут произошёл непредвиденный случай, который Игоря приятно ошеломил и даже озадачил. Как– то в разгар таких милых его бесед в весёлом кружке из посторонних дам Лариса вдруг решительно прошла через весь зал, схватила Игоря за руку и потащила к выходу. Тут им вслед бросилась толпа крепко разогретых молодцов, которые вообще ничего не поняли, но которых непременно тянуло с кем-нибудь подраться.
     – Какое ваше дело! Это мой друг и моё дело! Убирайтесь отсюда! – и всех сдуло от её грозного тона. Игорю вдруг стало стыдно за тот лёгкий разлад, который у них произошёл. За такую красотку любой бы разбился вдребезги, и он тоже, в другое время и при других обстоятельствах, думал Игорь, а он заставляет её только «психовать». А все из-за той светловолосой американки, несомненно, бывшей его идеалом, так некстати унесшейся на другой континент. Из-за нее он больше не хотел ни о ком думать…
     Вот ведь странно, когда он Ларису встретил тогда ночью, ему думалось, она никогда и не взглянет на него: ведь, что ни говори, она была несомненная красавица, наверняка знающая себе цену. Дружеские отношения с ней казались маловероятными.  Он даже заранее «мстил» ей тем, что намеренно не задерживал на ней свой взгляд и не пробовал ухаживать. И вот… они уже друзья. Так неожиданно и непривычно. Но его мечты разбиты о заокеанскую блондинку, и присутствие для многих желанной Ларисы вовсе не возносит его на вершины гордости…

     Но вот однажды Игорь и Денис проснулись и вдруг поняли, что этот утренний лазоревый сон кончился: в тот день истекал срок путёвки.
Они бродили по пустынным светлым коридорам дворца. Откуда-то с магнитофона доносилась бодрящая ритмичная музыка, подхватывавшая эту всюду бушевавшую, молодую, полную сил и надежд жизнь, и не было прощания, каждый развеялся тут, надышался свежим воздухом и теперь спешил продолжить свои привычные и не терпящие отсрочки дела, а жизнь кипела и обещала ещё столько всего...
     – Что ж, посидим на дорогу, – сказал Денис, запаковывая чемодан. Молчали. Игорю грезилось, как из сумрачных теней холла, бродивших по бамбуковым стенам, выплывает загадочная американка. Где она сейчас, на другом конце планеты, в неведомой, чужой стране? Ну почему она оказалась американкой, а не русской, будь хоть она с Дальнего Востока!.. Почему!..
      А может быть, так лучше? Как бесконечно несчастен и вечно наказан тот, у кого негде бродить в прошлом, у кого всё там исчерпано до предела! А нужно, чтобы в прошлом всегда была тайна, чтобы что-то не хватало в нем, и с грустью тянуло туда иногда, в младенческую его чистоту и надежду…
     – Ну как, всё собрали? – наконец, спросил бодрый Денис.
     – Всё... Только кажется, Денис, оставили мы здесь что-то…
     – Кусочек нашей жизни оставили мы здесь, старина. Вот и все.


                Глава вторая
                БАБЬЕ ЛЕТО

     Вернувшись домой, он ощутил тоску по той жизни, с которой недавно соприкоснулся и где впервые почувствовал себя по-настоящему взрослым. Его потянуло обратно, в Город, на первый взгляд, почти беспричинно… Об учебе Игорь думал меньше всего. Но был только один способ очутиться там вновь – поступить в университет. Его выбор пал на филологический факультет, ведь там учился его друг.
– Редакции лучших газет и журналов – их двери откроются перед тобой, –  убеждал Денис. – А публика у нас – настоящая богема, прекрасные ребята, не какие-то скучные технари! Главное – напиши на отлично сочинение, и не делай ошибок. Я знаю, ты можешь!
Оставшиеся дни июля Игорь зубрил то, что и так хорошо знал. Иногда на полную мощность включал зажигательную песенку, написанную на слова средневековых вагантов, и она его подбадривала:

Во французской стороне
На чужой планете
Предстоит учиться мне
В университете.
До чего ж тоскую я –
Не сказать словами!
Плачьте ж, милые друзья,
Горькими слезами!..

Песенка стала гимном тех светлых и бренных дней…
В университет он поступил, вызвав добрую зависть школьных друзей, собиравшихся в армию. Когда в общежитии он встретил Ларису, то неожиданно для себя обрадовался ей, как будто на него повеяло чем-то тёплым, и недавние сомнения растаяли. Она тоже обрадовалась ему.
– Заходи ко мне в гости! – сказала просто. – А ты отличником будешь у нас.
– С чего взяла?
– Так.
Вскоре студентам всех факультетов суждено было отправиться на месяц в колхозы, кому куда – рабочей силы там год от года не прибывало. Исключение составил лишь Денис: он по договоренности с деканатом поехал на сельскую стройку. Там от бывшего стройбатовца было больше проку, как он заявил.

Лето ещё теплилось в трогательной безмолвной благодати. Мраморный город был подернут ее далекой радужной пеленой. Он выступал откуда-то из фантастического времени, из тёмной от бездонья синевы, над этим миром тревог, сущий неизменно, вне зависимости от того, что приходило и уходило, возвращалось и исчезало, и стоял – монумент, миф, мудрец – далеко и бесстрастно. И никто не хотел прощаться с летом, с невесомым золотом его лучей; в них словно звучала мечта о чём-то редком и дорогом, и хрупком настолько, что любая случайность вроде плохой погоды могла обратить его в прах.
Опустел дебаркадер. Маленькие белые чайки порхали над волнами. Насыщенный ароматом прошедшего зноя воздух, теперь сдобренный влагой широкой реки, кружил и дурманил, как запах женских волос. За размытой далью, за высокими порталами угадывались голубеющие силуэты лесов. Туда уходил теплоход, взбудораживая пласты воды, пока не рассеялся в смутных очертаниях. На теплоходе плыли студенты, и жизнь здесь бурлила бесшабашно и весело. А город лунатически смотрел каменными глазами в воду и таял...
Игорь стоял на корме; сюда доносились гам, приступы давящегося смеха, голос гитары. Для него всё это было внове, и предстоящее казалось ему замечательным, интересным. Многие из тех, что окружали его, были его старше на три-четыре года, и потому он как бы вдруг очутился в своём недалёком будущем.

За сутки теплоход проделал нужный путь, и теперь бревенчатое правление колхоза было оккупировано приезжими. Бойкая хохотушка в белых брючках, расклешенных по тогдашней моде, – это была Лариса –  вручила Игорю обломанное древко флага:
–  Не прочь сразиться в бильярд? Начинай! А вот щас я... Ура!
 Раза два Игорь неуклюже задел Ларису концом «кия». Появившийся, наконец, бригадир спросил:
– Кто желает в Жаворонково? Туда семь человек нужны. Остальные остаются у нас в селе.
Лариса выскочила вперёд:
– Чур, мы с Веселовой. Вик, где ты? И ещё мальчик с нами.
Ведь ты с нами, Игоряшка? – смягчила она голос.
– Почему с вами? Быстрая какая. А может, он хочет с нами! – сказал кто-то.
–  Конечно, вместе! – кивнул он Лоре. Так он оказался в этой небольшой шумной компании единственным парнем.
Грузовик нёсся по грунтовой дороге, схваченной блестящей желтизной. Вдоль дороги тянулись небольшие озерки. Их мельчайшая рябь, подобно множеству стай белоснежных лебедей, порхала на поднимающемся солнце, прорвавшемся сквозь лоскуты одряхлевших отступающих туч. Молодой-молодой, свежий и прекрасный хвойный край только ещё вздыхал перед пробуждением, испаряя небесный запах неопределённых безмятежных желаний. «Движение, движение, и только оно! – захлёбываясь, шуршали колёса. – Так пусть же меняется всё, пусть уходит, а новое ждёт». Тесно обступая путь, высились огромные гранитные валуны и за ними – высоченный лес, рассечённый сумрачными в глубине лощинами, мощно поросшими лозняком. А вдали удивительно спокойно растекалась ширь поднебесья, мудрая, добрая и чистая, как затерянный в лесу родник.
– Он ведь нас вытряхнет! – Вика крепко сжала край борта. – А на чём мы сидим? Ящики!
– Не мешает их исследовать, – вмешалась Лора. – Тэк, бинтики, вата... Прихватим пару штук, – она отодрала доску следующего ящика. – Смотрите, паспорта лошадей! «Кобыла Звёздка, высота в холке сто пятьдесят два, порода или направление –  упрямая, обхват груди...» Вик, а Вик, а какой у тебя обхват груди?
– Лор, не пошли.
– Я не пошлю. Совпадают все приметы! Она ведь упрямая, да, девчонки? И не маленькая, совсем как лошадь. Вик, у тебя есть отличная возможность бежать за границу под чужим именем. «Жеребец Буянчик… Связей, порочащих его, не имел», – добавила она фразу из известного многосерийного фильма о Штирлице. –  Это Игорь Белоризцев… Люблю подурачиться! А ведь вывезу штуку, и стыдно не бывает. Что ж! Паспорт лошади –  вещь полезная. Вышлем его анонимно декану, если нас плохо содержать будут.
В небе послышался рокот мотора: это в одном направлении с ними как раз над дорогой летел кукурузник.
– Ну гони же, Толик, гони! – стукнула Лариса по кабине. – Обгоним его!
Но воздушный тихоход всё же взял верх. Лариса погрозила ему вслед кулачком:
– Решил нам форс показать. Каракатица, этажерка!

Жаворонково было деревенькой из пяти дворов, утонувших в густой зелени и отстоящих друг от друга на немалое расстояние. Напротив неё, по другую сторону дороги, текла река, запруженная плотиной. Сосны вплотную подходили к воде. Крайний дом, где им предстояло жить, был двухквартирным, одним торцом обращённым к колодцу с журавлём, другим – к самой опушке, на которой они и остановились.
– Начнем осмотр апартаментов, – Вика Веселова толкнула сразу отворившуюся дверь. Жилище оказалось безлюдным и пустым. За просторной, сплошь застекленной верандой, в углу которой были разбросаны грязные фуфайки и мешки, следовал коридор, слева от которого располагалась кладовая и кухня, справа – большая светлая горница, а прямо – средних размеров комната, единственным достоянием которой был неуклюжий обшарпанный шифоньер. Сюда и стащили поклажу.
 Девушки уселись на фуфайки.
– Ну, Игорь, приготовься к атаке: теперь мы будем заботиться о тебе лучше родной мамочки, –  предупредила Вика. – Держи сигаретку. Как – не куришь? Напрасно! В жизни так мало удовольствий… Вот вернусь из колхоза и влюблюсь в Слуцкого. Ему борода и усы идут.
– А Денису Лихотину не идут.
– Лихотин –  аккуратный парень, всегда брюки выглажены.
– А Слуцкий что попадёт под руку, то и надевает. Зато после каникул всегда прилизанный приезжает.
– И ещё Денис «Фиалкой» душится. Слышишь запах одеколона, Лихотина ещё не видно, а знаешь уже, что он где-то поблизости.
– Он и не душится совсем. Это просто туалетное мыло с устойчивым запахом.
– Да, земляничное.
– Бросьте, от него вермутом несёт, а не «Фиалкой».
– Ладно, девоньки, хорош про мужиков. Ой, уютно как у нас! Останемся здесь навсегда. Знаете, нам надо будет завести блат с шоферами. Кто нас по магазинам возить будет и на танцы?..
Лариса, которую единодушно избрали профессиональной поварихой, ушла на кухню. Девушки щебетали, осматривая комнату, время бежало незаметно. Вечером из правления колхоза привезли на уазике обещанное: матрасы, простыни, красные байковые одеяла, подушки, посуду, и ещё короб с мясом, небольшой, герметически закрывающийся бидон молока, жирный деревенский творог в кастрюле.
– Ох, придётся телёнка по кускам таскать! Зовите Гетманову. Я так не могу даже смотреть на кровь! – передёрнула плечами Вика.
Подоспевшая Лариса вынула из короба рёбра, и они показались ей тяжеловатыми.
– Игорёк, ну-ка разорвём их! – она упёрлась в крыльцо с такой силой, что Игорь едва удержал равновесие. Минуты две они мучили несчастный кусок, пока, наконец, оба не полетели на землю.
Вика захохотала, побежала в комнату, упала на ворох постельного белья.
– Девочки, видели бы вы, как Лариса с Игорем мясо делили – будто
два волка голодных!
Комната приняла вскоре обитаемый вид. Значительная часть пола покрылась матрасами и одеялами, аккуратно уложенными; вешалки прогнулись под невероятным количеством платьев, юбок, курток, пальто.
В один из деревянных ящиков из-под овощей рядами поставили книги, другой заменил витрину парфюмерного салона: на нём стояло зеркало, баночки и флакончики с духами, лосьонами, пастами для лица, пудрами, помадами, освежающими кожу эссенциями, румянами, бриолинами, эфирными маслами и лаками, лежали щеточки для ресниц, гребни и прочие неотъемлемые принадлежности женского туалета.
Игоря девушки категорически отказались далеко отпускать от себя, и он поселился у них в комнате. Его лишь отгородили – шкафом.
 Лариса Гетманова, отыскав в кладовой топор, теперь на поляне возле поленницы рубила дрова для приготовления жаркого. Игорь предложил помощь.
– Не надо, сама хочу.
Чурбан не поддавался.
– Ах ты, дрянь такая! – приговаривала она. – Против мм-меня, да? П-против меня? Знай Гетманову!
В завершение всё же раздался желанный треск.
А вскоре в доме запахло жарким. В горнице на длинном ящике высилась сковородища с румяной картошкой, посыпанной мелко нарезанным луком и укропом, гора из печенья, пряников и галет, банки с повидлом, вареньем и корнишонами, объёмистый, ещё шипящий чайник, стаканы, чашки, ложки, тарелки...
– Леди, эй, и джентльмены тоже, кушать подано, – послышался певучий голос Ларисы. –  Идите жрать, пожалуйста!
–  Ну что, старухи, начинаем кутёж?
– Почему, собственно, старухи, Вик?
– Сами по себе мы молодые, но стервы-то старые. Вот что имела я в виду.
Вокруг ящика с ужином расположились кто как. Лариса, стоя на коленях, энергично раскладывала салат по тарелкам.
 – Помните, как всей группе липовые медсправки сочиняли, когда я старостой была? Достали печать банно-прачечного треста – она на медпунктовскую походила, и шлёпали так, чтобы буквы сливались. А какой-то дурак отчётливо её поставил. Как следствие – неприятный разговор в деканате. Я плечами только пожала. Сошло с рук. И вообще, я жила по принципу: собака лает, ветер дует.
 – Да, последовательный принцип.
 – А разве отсутствие всяких принципов не есть самый хороший принцип? Люди лишь прикрываются высокими идеалами.
 – Браво, Лариса! Жить без комплексов надо, вот что, – кивает одна из сокурсниц.
 –  Мы с Гетмановой так и живем, –  соглашается Вика. – Зато слухи про нас такие пускают, скажу я вам…
– Да-да! – подхватывает Лариса. – Как– то одна чувиха зашла ко мне со знакомым парнем, прежде такого про меня наговорив, так что уж я и за девка такая, получается. Дескать, я карате знаю и хамка. Я сижу, шелохнуться боюсь, чтоб его не испугать, а он чуть не дрожит со страху и заикаться стал. Н-ну не могу!
Лариса захохотала, закрыв лицо руками, и повалилась на спину. Рассказывая, она вся углублялась в предмет, без остатка отдаваясь ему. Она так и пылала вся, обнажая ряд ярко-белых жемчужин, и экспрессивное смуглое лицо её одновременно выражало и остроумие, и самозабвенное легкомыслие. Она была абсолютно уверена в неоспоримости своего покоряющего влияния. Её голубые, живые, удивительно подвижные глаза сверкали неиссякаемой энергией весёлости, которая неизбежно передавалась каждому, даже самому угрюмому человеку, что бы она ни сморозила. И даже наоборот: чем несуразнее была шутка, тем большее расположение Лариса вызывала к себе. В её беспрестанно меняющейся мимике и непосредственно– естественных девчоночьих жестах будто бы присутствовал неугомонный, презирающий горечь живчик. Игорь подумал, что кличка «Живчик» гораздо больше отражает ее внутреннюю суть, чем импровизированное прозвище «Южанка», как они называли ее с Денисом в пансионате.

Лариса оставалась верна себе. Она была того типа девушка, которая, если и захочет объясниться в любви, то непременно сделает это на публике, во всеуслышание, с полушутливо-полусерьёзным видом. Она спокойно могла начать «крутить» с кем-то, как это Игорь уже понял в пансионате, и так же легко «изменить», и всё это получалось у неё совершенно непроизвольно.
Вика слушала Ларису, широко раскрыв глаза, очевидно, ярко представляя себе то, о чём она говорила.
 – А как девчонки, вам практика в пионерлагере? Вот я…
– Подожди, Лариса, сейчас поленья на кухне подложу в печь, а потом продолжишь, – попросила Вика.
 – Ну так вот, ребят держали, как в концлагере: то нельзя, другое нельзя. А я им всё разрешала. В конце смены всучили в подарках какие-то засохшие конфеты – так я такой скандал учинила!.. Пришлось им выдать свежие. –  Увидев, как одна из девушек распечатывает карточную колоду, Лариса, продолжила: – Кстати, в карты мне не везёт... Надоело дурой быть, и в карты, и так. Есть же люди умные! За что же я-то такая чокнутая?
 – Вот за это и люблю тебя, Лорка, – сказала Вика. – А вообще я баб терпеть не могу. Все они мелкие, мещанки. Жадные. С мужчинами всегда легче разговаривать. А вот тебя люблю, – в противоположность Гетмановой Вика проговаривала фразы спокойно и размеренно, с расстановкой и лёгкой бархатистой хрипотцой в голосе. В разного рода анекдотической девчоночьей болтовне у неё сквозило внешнее влияние её подруги Лорочки, но в разговорах серьёзных она была независима от неё и в необходимых случаях всегда твёрдо брала над ней власть, а та без особых препирательств, разве что с небольшими капризами, а чаще всего с видимой охотой ей подчинялась. Ларисе нравились проявления негласного покровительства Вики, тем более что Вика Веселова всегда значительно серьёзнее неё относилась к чему бы то ни было. В противовес подруге Вика редко распространялась о себе и, несмотря на словоохотливость, молчать умела, на происходящее реагировала без лишней экспрессии, так что человек не очень наблюдательный мог бы попросту пройти мимо истинных ее помыслов.
Тут постучали.
– Кто там?.. Наверное, шофера ухаживать за нами пришли. Чем их развлекать будем?
 –  Просите их сюда, в наш скромный сельский офис, – говорит Лариса. – Игоряшка, а ты открой ротик, – она поддела на вилку розоватое мясо консервированного тунца.
– До-обро пожаловать, мальчики! Правильно, что приняли разумное решение посетить именно наш коллектив, – театрально ухмыльнулась Лора, завидев робко толкущихся в дверях местных парней. – А к тем девкам, что в посёлке обосновались, не ходите: там у одной брови на затылке.
– Товарищ шофер самосвала, пересядь, ты мне ноги отдавишь, –  попросила Вика скромнягу Анатолия.
– Постой-ка, товарищ шофер самосвала! –  озорничала Лариса, всех моря со смеху. – У тебя, кажется, кальсоны из-под брюк торчат. Точно, – определила она, отогнув штанину бедняги Толика, лицо которого покрылось красными пятнами. –  Фи-и, как нехорошо! – Ей понравилось последнее выражение, и она повторила, жеманничая: – Фи-и!.. Как же ты, Вика, гулять с ним пойдёшь? Снимай кальсоны, а то Вику с тобой не пустим.
– Пусть сначала сойдёт с моей ноги! – возмутилась Вика, сидевшая на матрасе.
– Не все обитатели местных краев способны понять твои высокие речения с полуслова, – Лариса плутовски высунула язык, упиваясь своей беззастенчивостью и бестактностью, вполне осознаваемыми, которые Игорь хотел безоговорочно прощать ей, потому что видел, что она не спускает с него глаз и наблюдает за тем, как он смеётся, и, кажется, единственно ради него проказничает снова и снова. В её обнажённых алых дёснах, в полных губах и растрепавшихся чёрных волосах присутствовало выражение здоровой молодости. Она нередко пересыпала речь вульгарными оборотами с такой затаённой ужимкой очаровательной скромницы, что они принимали в её устах изящную невинность.
– Толя, отдавил ноги!! Может, тебе по физиономии стукнуть?
– Почему сразу по физиономии, Вероника? У него же лицо.

      Эх, да выражало то лицо
      То, чем садятся на крыльцо.

Мальчики сникли, Толик втянул голову в плечи. Таким девочкам пальца в рот не клади! Впрочем, грустили они недолго. Толика заставили везти всю новую бригаду на грузовике в клуб.
Лариса быстро принарядилась к танцам.
– Я физкультурный костюм напялю! – заявила она, что и не замедлила исполнить. – Это вам не пансионат под Городом, нечего выпендриваться!

Спускалась синяя ночь. Её делала такой холодная и мягкая луна, плескавшаяся в обрывках облаков и обрамлённая тёмно-шафрановым ореолом. Лес же полностью был погружен в пучину тьмы. Загудел грузовик, брошенный на кромку дороги. Послышались весёлые голоса и дружные раскаты смеха. Игорь помог девчонкам забраться в кузов.
В посёлке сквозь темень и теплый воздух пробивались вибрирующие шлепки электрогитар. Вика, Лариса и Игорь прыгали с небольшой возвышенности. Остальные немного отстали. Навстречу попались двое военных. Вика с Ларисой разом переглянулись и, расставив руки, как будто собираясь ловить их, завизжали:
– Ура, мужики! Мужики!
Офицеры совсем не по-армейски оробели, отодвинулись в сторону и ускорили шаг.
– «Без женщин жить нельзя на свете, нет!» – пели Лариса и Вика, подскакивая, как мартышки.
– Тише! –  предостерегла Лариса. – Здесь женщины. Вон идут. При женщинах надо вести себя пристойнее… А ведь мы не дуры, – добавила она всерьёз, посмотрев на молчаливо недоумевающего Игоря. – Это мы так, шалим. На волю вырвались, понимаешь?..
– Понимаю, – усмехнулся Игорь.
Клуб был приземистым, просторным зданием, походившим на американское ковбойское кабаре эпохи великого освоения Запада. Завсегдатаи, в подавляющем большинстве от семнадцати до двадцати пяти лет, делились на две равные части: на «туземцев» и приезжих, а последние, в свою очередь, –  на рабочих-сезонников и студентов. Тому, кто не желал томиться от безделья, здесь можно было найти: топорной работы бильярд посреди небольшого помещения, пляски в кинозальчике, где потрёпанные ряды стульев обычно сдвигали в самый тыл, взгромождая друг на друга; и, наконец, встречи с разного рода знакомыми шалопаями. А в общем, вся эта потёртость и аляповатость создавали небрежный, свойский уют, в котором были и домашняя близость, и нечто авантюристическое.
Пока покупали билеты на всех в продымлённом коридоре, Лариса с вынужденной покорностью и вкрадчивостью готовящейся к прыжку кошечки прошлась, медленно переступая с пятки на носок, и озадаченно остановилась, давая дорогу рослой молодой завклубом с рыжими волосами и следовавшему за ней дюжему офицеру. Не успела за ними закрыться тяжёлая с засовом дверь, как Лариса уже незаметно юркнула вслед.
– Так что же вам сыграть, дорогая? – спросил офицер. Рыжеволосая с кокетливой, растягивающей удовольствие улыбкой открыла крышку рояля, не смотря на неё, и вдруг вздрогнула от решительных звуков турецкого марша. Полуобернулась: Лариса, шустрая, как белка, уже сидела на винтовом стуле и стучала по клавишам. Завклубом, полная бессловесного возмущения, оторопело уставилась на Ларису, и у неё даже приоткрылся рот. Лариса встала, сделала реверанс под самым её носом и вполне вежливо сказав «экскьюз ми», быстро удалилась с гордым видом ученика, доказавшего теорему.
А в клубе становилось оживлённее, хотя посетители пока ещё несмело тёрлись по углам. На сцене какой-то десятиклассник что-то выколупывал из струн, но не очень удачно. Зато вскоре из-за кулис вылез, как он сам себя называл, первый парень на деревне, руководитель ансамбля, любимец публики Кукушкин, почему-то не очень устойчиво державшийся на ногах. Он откинул голову назад, бравурно приподняв брови, задумчиво и как бы не всё до конца понимая, осмотрел зал, будто только что вылупился из яйца и, фиглярски показав ладошку кому-то в толпе («счас сделаем!»), с привычным смаком подхватил гриф… Грянуло что-то русское удалое. Из присутствующих никто не сдвинулся с места.
– Будем основательно валять дурачка! – Лариса повлекла своих на середину. Всё-всё, что только можно было, она оборачивала в смех. После вольных и весьма рьяных физкультурных упражнений, которые здешней публике, наверное, не так часто доводилось видеть, особенно в каратистском исполнении Ларисы, которая была здесь бесспорной зажигалкой-заводилой, Гетманова предложила:
– Игорёк, не хочешь поиграть на рояле? Сейчас устрою!
Она отворила уже упоминавшуюся тяжёлую дверь и спросила у заведующей, уже одной, без офицера, разрешения на игру. Та, очень хорошо помня бесцеремонное сверх всяких норм отношение к ней, отомстила отказом.
– У, рыжая! Не терплю, когда так красятся! – кудахтала Лариса уже в коридоре. –  Сейчас проучу её. – Она надела засов на петлю и просунула в неё палку.
– Попробуй теперь, выйди! А играть всё равно будем!
Мужик, стоявший неподалёку, выразил в этом сомнение.
– Ничего не выйдет? А ну, спорим на бутылку! Что, струсил? Струсил, да?

Уже поздно ночью, пока девчонки, укладываясь спать, загадывали желания вроде «на новом месте приснись жених невесте», а Лариса вообще заявила, что пора выключать свет, так как «дышать светло», Игорь вышел один на крыльцо. Было очень темно и безмолвно вокруг. Лишь ярко сияли сентябрьские звёзды и блестел Млечный Путь.
Очень плотная мягкая темнота недвижно висела в расслабляющей теплыни сентября. Едва-едва различалась полоса леса. Пахло той особенной ночной прелью, которая, как настойка из колдовских зелий, медленно проникает в кровь и странно приподнимает вас, освежает и возбуждает горячее нетерпение перед новым. А ещё пахло тем чудесным, что никак не могло не случиться в такую пору.
Он побрёл по лужайке, наслаждаясь этой лесной тишиной ночи, слегка угадываемым по каким-то безотчётным признакам присутствием близкой воды в озерке. Странное, тёплое умиротворение царило в его душе, словно он ушёл от самого себя, словно он не брёл, а парил, и раскрепощённая фантазия в скудных, скрытых мраком силуэтах дарила ему трепещущие краски жизни.
Что за озорница эта Лариса! Здесь, «на природе», он увидел ее несколько иной, чем тогда, в размеренной жизни пансионата. И он прекрасно понимает: она совсем не та, какое впечатление производит. Она ведь на самом деле лучше всех своих нелепых дурацких выходок, и грубит она так непосредственно и только ради того, чтоб веселить других. Она смеётся над жизнью, она всем своим видом показывает, что не такая уж это значительная штука, чтоб воспринимать её чересчур близко к сердцу. Ему так это нравится в ней...

Прошла неделя, полная несложной, хоть часто и утомительной работы, вечерних костров, поездок на грузовике и прочих невинных приключений. Ещё одна ночь миновала тихим мигом, сжавшим в себе несколько часов. Наутро в комнате пахло слегка застоявшимся воздухом и духами. Спокойное, почти неслышное дыхание было прервано возгласом Вики:
– Так что, идём на работу?
– Да суббо-ота же!
– Решено, не идём!
– А что, завтрак готов, Лариса?
– Хм, давно уже.
Игорь прыгнул в техасы, подтянулся ремнём, заправил постель и вышел из-за своего шкафа.
– Я воды принесу.
– Умница.
Лариса, весело проследив за тем, как за ним захлопнулась дверь, протянула:
– Ла-апушка такая! До чего он мне нравится! Вот смотришь на него и... смотреть хочется. Хороший маЛчик, – она нарочито произносила твёрдый «Л» в этом слове. Игорь слышал эту её фразу, так как в коридоре у него развязался шнурок, и он слегка задержался, завязывая его. Как молодой козёл, одуревший от радости, он в несколько прыжков очутился у колодца, зачерпнул воды, и, возвратившись, готов был обнять Ларису, крикнуть ей, что она тоже ему очень нравится и... растерялся на миг. Но Лариса вдруг вскочила с ящика, подбежала к нему:
– Ой, Игорёк, что это с тобой? У тебя же глаз совсем подпух, это от простуды! Как сильно! Ложись, ведь голова, наверное, кружится. А я говорю, кружится, и не спорь!
Игорю пришлось повиноваться. Лариса внимательно изучала вблизи его лицо, оперевшись на локти, осторожно дула на вспухшее веко и смазывала его какой-то мазью на ватке.
– Ой, жалко как мне его, до чего мне Игоряшку жалко! – захныкала Лариса. Тут кто-то включил приёмник, кто-то начал раскладывать картишки, и Ларисины хныканья стало не слышно.   
– Кому погадать? – предложили. – Лариса, что тебя ждёт? Дорожка домой, разговор с казённым королём, ошибки и потери...
– Вот что, – оборвала сонная Вика, кутаясь в одеяло. – Погадай-ка лучше мне, сбудется моё желание или нет?
– Так... Да, сбудется твоё желание.
– Ну, тогда я выйду туда на минутку.
– Хи-хи!
– Только ты, Игорь, отвернись, пожалуйста, пока я одеваюсь.
– Оглянись, оглянись! – созорничала Лариса.
– А что ты, Лариса, сегодня во сне стонала?
– Снилось, наверное, что с Игорем целуется...
– Это от нервов, –  не обращая внимания на пикантное предположение подружки, объяснила Лариса. – Я псих страшный. Ещё в прошлом году в колхозе с чувихами дралась: они свёклой бросались, сначала в шутку, а потом уже больно. Когда по башке угодили, я не выдержала. За них потом этакие жлобы заступались, знаете, натуральные жлобы!
– А что, бывают какие-нибудь другие жлобы?
– Да. Элемента-арные, – произнесла Лариса одно из любимых Викиных слов, передразнивая её интонацию. – Да... А лет двенадцати била стёкла любовнице отца. Я раньше всё больше с парнями водилась, с ними интереснее было. Училась хорошо, а всегда бедокурила. Чуть что случится в классе – сразу на Гетманову шишки. Но с уроков никогда не убегала из принципа. Все уйдут, а я одна остаюсь. Учителя удивлялись: ведь такая отъявленная хулиганка... Парней же всегда с парты выживала... Что-то пыльно у нас. Подмету-ка я пол.
– Ой-ой, какая дурная примета! – замахала руками вернувшаяся «оттуда» Вика. – Не обметай мусор вокруг меня. Если женихов отобьёшь, к тебе приду с претензиями.
После уничтожения дымящегося, обильно сдобренного маслом пюре с томатной подливой и большущими кусками нежного телячьего мяса, искусно приготовленного новоявленной пригожей поварихой, пополнение Жаворонкова оделось поприличнее и отправилось в село. Скрежетали под ногами мелкие камешки. Выступавший из листвы мираж старинной колокольни зыблился в благоухающей, очень-очень тёплой, почти жаркой белизне неба. По ту сторону речной долины на пойменных лугах плыли чёрные пятна пасущихся коров. Игорь и Лариса опять, не сговариваясь, идут вдвоём в сторонке от всех. Лариса щебечет бесконечно.
– Ой, как посмотрю на этот берег, мост, так сердце и сжимается…
– А что?
– Они напоминают мне наше Запорожье, днепровские притоки. Как бы хотелось туда хоть на минутку! А отец после развода с матерью уехал на Сахалин. Я его десять лет не видела. Шальной был, весь в меня. Деньги, правда, регулярно высылает. А деньги от папаши для меня дурные. Сразу просаживаем их со своей комнатой в общаге. А вообще, деньги хранить не люблю. Спускаю в один момент. Но торгуюсь за каждую копеечку, не от жадности, а ради азарта...
Они совсем оторвались от остальных и теперь шли вдвоём по незнакомым улочкам, рассматривая свеженькие простенькие афиши, заскакивали во все магазины подряд, где Лариса советовалась с Игорем относительно покупки разных тряпочек и вещичек; стояли на мосту, следя за движением воды, болтали беззаботно. Возможно, они бездумно чувствовали превосходство своей молодости над застоявшейся здесь жизнью, которую с усмешкой могли взбудоражить, перешагнуть и устремиться дальше. Свобода, беззаботная свобода этих дней гасила в памяти все былые смятения и, ласково расслабляя, стихийно несла куда-то, и было всё равно куда, лишь бы не оставаться на месте и ещё вот так быть вдвоём везде и всегда... Такая заурядная перспектива посёлка была покрыта сейчас для Игоря флёром какого-то чистого, нового рождения, и, возможно, это происходило оттого, что ему нравилось идти рядом с Ларисой, ощущая волнующую и, кажется, взаимную привязанность.

И вот снова настало время работать. Выдалось удивительное вёдро. Широкое, бесшумно волновавшееся поле льна, пересыпанное редкими головками васильков и ромашек, жёлтыми цветами лапчатки и бархатистыми пуговками дикой рябинки, чуть дышало земляничными бодрящими испарениями и омывало протянувшуюся вдаль неровную гряду кудрявых изумрудных холмов. Над единственным облаком-гигантом, как над светящимся, почти прозрачным айсбергом, овеянным перламутровые блеском, плыл самолёт, такой крошечный в безмерности окружающего, что он почти не продвигался вперёд. Навстречу возрождающемуся дню, курлыкая, летели косяком журавли. Их встречали бледные пока, но обильные лучи солнца, которых, будто недолговечный, нестойкий эфир, рассеивал ветер по непреодолимому для взора необъятью земли обетованной. Девушки прекратили работать и долго смотрели вслед уносящимся птицам.
– Какое небо! Небо какое! –  вырвалось у кого-то.
Они продолжали обдёргивать с края поля высокий синецветный лён, который обычно не захватывался комбайном.
– Ах, вы бессовестная, Вероника Николаевна! – говорят девушки. – Почему у вас ширина полосы вытеребленного льна меньше четырёх метров?
– Вы глубоко заблуждаетесь. Раз, два... ширина шесть шагов.
– Значит, у вас шаг меньше.
– Как меньше? Вас сильно надули, где справка? И вообще… – Вика бухнулась в траву. Солнечная неподвижная тишь сентября пронизывала голубизну, далёкую-далёкую, как воспоминание о детстве. Под ней расстилалась нежная зелень лугов чудесной Аркадии, невинной, нетронутой, полной цветов и совсем лёгких, не приторных, как в июле, запахов земляники, парного молока, малинового отвара и мёда.
Выпуская клубы чёрного дыма, делая странные зигзаги, к полю приближался коренастый небольшой грузовичок. Оказалось, за рулём сидела Лариса. Она соскочила с подножки, кому-то из девушек пообещав «наставить засосов», что и попыталась сделать, кого-то настукала вицей по задницам, уселась на Вику верхом, дёрнула за нос сидевшего в кабине молодого шофёра, закручивавшего усы, снова прыгнула в машину и едва сумела остановить её у самого частокола.
– Ой, ха-ха-ха! – только и слышалось повсюду. – Всегда так, дечки. Мухи дохнут, а Лора явится – мёртвого из гроба поднимет! Вот вертопрашка!
–  Пришла к вам, чтоб одной там с тоски не удавиться. Нет, как хотите, девочки, не могу я одна, завтра вместе с вами на работу пойду.
Она принялась отыскивать во льне щавель и бросать его в кепку Игоря –  на ужин. Тот помогал Ларисе.
– Двое во льну, двое во льну, какой колоритный этюдик! – дразнилась Вика.
– Э, дяденька, – спросила Лариса развязно-кокетливым тоном у проходившего мимо бригадира, который был всего-то на несколько лет постарше её. –  Почему опять комбайнеры пьянствуют, а?
– Жить стали лучше. И ничего тут не поделаешь с ними.
– Да с тобой в первую очередь ничего не сделать-то! А у нас простои из-за вас! Я ведь, кажется, предупреждала, что я аферистка. Смотри, правление переверну!
Бригадир лишь ухмыльнулся. Взглянув на озорное, красивое лицо Ларисы, такие «дяденьки», как правило, всегда начинали глупо таять и цвести. Игорь это заметил, и это его вдруг неожиданно задело. Ведь он тоже всегда невольно улыбался ей.
Перерыв всё тянулся и тянулся. Часам к пяти вечера на чистом небе возникли розовые змейки и штрихи, словно небрежные мазки неведомой кисти. Нежная желтизна горизонта переливалась и дрожала, готовая испариться. Редко-редко бряцал колоколец заплутавшей коровы, и отзвук его ещё долго метался в воздухе одиноким скитальцем, не находя успокоительного прибежища.
Ужин Лариса, как всегда, приготовила отменный. Она посматривала на подруг и расспрашивала их о завтрашних рабочих планах.
– Клади ещё лапши. Игорёк. Ведь не наелся, наверно. Какая же это пища для мужчины-производителя, одна воздушность!
Он рассмеялся, что понравилось Ларисе, и она часто стала повторять последние слова.
– Лариса, в жизни не ел ничего вкуснее! Это не комплимент, правда!
– Ой, дечки… – растерялась Лариса, что так на неё было не похоже. – Я ведь зазнаюсь вся!
Она принялась звонко болтать про зубрильщиков, которых ухлопали в психиатричку, про своего самого умного и самого пригожего на свете младшего братишку.
– Как-то захотелось мне до ужаса домой. Строчу матери письмо: «Высылай телеграмму: больна, срочно выезжай». Прихожу в деканат, показываю. Не заверена, говорят, телеграмма, не отпустим. И до того мне обидно стало, девчонки, до того обидно, что все мои хлопоты напрасны, что домой не поеду – слезы сами закапали. «Ой, что ты, что ты, поезжай! Сколько тебе там надо – неделю, две?» – спохватилась декан.
Все рассмеялись. Рассказывала Лариса всегда артистично, с прирожденным комизмом, так что порой было неизвестно, над чем смеются – то ли над самим рассказом, то ли над тем, как она его подает.
– У нас девочка одна училась, трёхэтажные маты ставила. Я уж на что закаленная –  меня и то в сторону шарахало. А теперь она директор школы в престижном районе. Наверное, факультатив по ненормативной лексике ведёт. А живёт одна, с кошкой. Кошка у нее и то по кличке Шлюха.
Игорь слушал с полуулыбкой. И с удивлением отметил, что успел соскучиться по её неиссякаемым легкомысленным россказням. Веселая, бесшабашная девчонка: в разговорах ее, поступках сквозила непосредственность натуры, требовавшей немедленного выхода чувств, прирождённая страсть шалить.
Всё здесь, в этом тёплом краю, было беззаботно, бездумно, как никогда, и жить было легко и славно. Вот так плывёшь иногда в прозрачной морской воде, а кругом солнце, и не хочется больше ничего…

Как-то Игорь с Ларисой задержались вдвоём за чаем. Они ворковали с полчаса. Тёплый луч упал через окно на кухонный столик, отдался румянцем в стали ложек, в стекле мирно потикивающего будильника. Старый серый кот с тонким сопением подрёмывал в углу.
Игорь наколол дров, полистал на поляне потрёпанный томик стихов. На душе было ровно и спокойно от чувства, что где-то здесь живут люди, к которым он успел по-странному привязаться, а они, наверное, к нему.
 В особенной, трогательной приветливости затишья было очень тепло, и по стене дома вьющимися прозрачными тенями поднимались струи нагретого воздуха, плавные, насыщенные пряностью уходящего бабьего лета, дивная, робкая акварель которого замерла в неведении, словно в последний раз перед тем, как упадёт на неё первая капля дождя, и потекут они с листа мутными коричневатыми потоками, сливаясь с ручьями и реками и пропадая в их неостывшей, но уже зябкой у дна воде, детище спрятанных в земле родников. А ветерок расчёсывал кудри берёз и нырял в гущи сон-трав. И будто он, Игорь, был тем самым ветром, он парил в вышине, не хотел ничего, и лишь слабая удовлетворённая усталость касалась всех пор его тела. И думалось ему, что всему приходит конец, и их пребыванию здесь. Он вслушивался в милый голос Ларисы, вслушивался, и недопонимал чего-то ни в ней, ни в себе, словно родной её смех звучал не сейчас, а из каких-то манящих и неведомых глубин памяти, пытающихся охватить то, что он любил когда-то в своих простодушных фантазиях, любил беспечно и просто, а теперь, в расставании, в нём обрывалась та чистота восприятия, которую так не хотелось отдавать, и которая, наверное, не возвратится больше никогда.          
Лариса, длинноволосая, в лёгком коротком платьице, босиком, на лужайке около крыльца мыла посуду, вытирала её расшитым узорами полотенцем, перекинутым через плечо и складывала на лавку. Она была такая красивая среди этого живописного и славного заката лета, такая притихшая, мягкая и неторопливая в движениях, как ранняя осень, как хозяйка прощальных прелестей природы.
– Побудь со мной, не уходи... Ну останься. Пожалуйста... – тихо-тихо и растерянно попросила Лариса, совсем несвойственно себе. Их лица были совсем рядом. Глаза у Ларисы почему-то стали грустные. Совсем непонятно, как это произошло. Он почувствовал её мягкие, сладкие губы. Поцелуй пах яблоками и ещё чем-то безгранично, безумно свободным и радостным. Они поцеловались, будто давно этого ждали, в каком-то необдуманном и жадном порыве потянулись друг к другу. Он ни с кем ещё не целовался...
– Милый мой, – произнесла она тихо, совсем расслабленная…
 Тут вдруг выскочила из-за дома Вика, совсем некстати.
– Айда за грибами! – предложила она. Вика была увлечена сборами, и потому ничего не заметила. Открыла кладовку и вытащила оттуда пару корзинок. Игорь спросил что-то у Ларисы, хотя в том не было особой необходимости. Она отвечала всё так же растерянно и негромко, совсем не поднимая на него глаз, стараясь скрыть в своём голосе то, что почему-то теперь мешало после этого долгого поцелуя говорить с ним обыденно. Она изменилась, была не похожа на себя. И он вдруг понял, что не тот. Казалось, что-то случилось – странное, тревожащее и нежное… Они словно неожиданно для себя шагнули за черту, о которой ничего не знали еще минуту назад…

Переплыв через густую перезрелую рожь – так она была высока – они вступили в лес, распластанный в низине, и глухой зев его жадно заглотил их в сырую утробу. Яркость и неожиданность красок пропали в одно мгновение. Здесь торжествовали цвета иного мира, обескровленные, искажённые и придавленные чем-то свинцовым, забитым, как гниль извлечённого из земли старого гроба, и на всём лежала отметина чего-то громадного, сражённого и остывающего.
Эта дремучая чащоба походила на труп космического чудовища с оскаленной клыкастой пастью, сведённой болью предсмертных судорог, повергнутого, но всё ещё содрогающего от немого страха перед его телом, которое было тронуто той стекленеющей пеленой, после образования которой спустя некоторое время неизбежно начинается разложение. Громадные ели высились ведьмами с когтистыми пальцами, острыми крючковатыми носами и дыбом вставшими от ужаса волосами. Давно погребёнными пластами покоилась толщь хвои и листьев. Вряд ли доводилось кому-нибудь из них бывать в столь омертвелых и вместе с тем романтически-мрачных дебрях.
Игорь обнаружил за собой, что держится в основном всегда с Викой и Ларисой. Вика нравилась ему своим здравомыслием и рассудительностью, а Лариса... Лариса давно уже вся нравилась.
Он с увлечением собирал боровички, Лариса отыскивала во мху шляпки и, радуясь, подбегала к нему каждый раз спросить, какой это гриб, а какой это, и можно ли их есть, и как приготовлять (он похвастался уроками у своего деда, заядлого грибника). И ему всё сильнее казалось, что от доисторического леса, волновавшего неразверзнутыми недрами, плодами необузданной воли стихийного творчества, веет идиллией старых русских сказок с их удалыми молодцами, Еленами Прекрасными, Серыми Волками и Кощеями Бессмертными.
Потом они попали в малинник с кустами выше человеческого роста, увешанными крупными, но редко встречавшимися тёмно-красными ягодами. Собирая их, Игорь не удержался на массивной коряге и свалился вниз, в бурелом. Лариса попыталась вызволить его из беды и упала сама, прямо к нему в объятия. Но вот вскоре северные джунгли расступились у подножия великолепного крутого холма с гребнем из сосен.
Они с трудом взобрались наверх, увязая в клочковатом пышном лишайнике. На вершине холма восставала над купавами деревьев заброшенная церковь. Как чудо-замок, как девушка в белом стояла она на пригорке, нежданно выступавшая из бесконечных лесов. Минуя запустение древнего кладбища, разглядывая по пути обвалившиеся своды, стёршиеся росписи и надписи на старославянском языке, они зашли в церковь, поднялись на верх колокольни. Через грубые узорчатые решётки, через сквозные ниши в толстых стенах было видно буйство тёплых трав, далеко и широко простирались луга, леса, река, затишье безмятежного спокойного неба, в котором ещё высоко стояло яркое и маленькое солнце. И ниоткуда и непонятно как взявшееся здесь это суровое и прекрасное творение рук человеческих словно отчерчивало красоту окружающего. Они прошли в другой конец церкви, выглянули в окно и... Игорь схватил Ларису за запястье:
– Смотри!
Внизу, под нежной бирюзой неба, где вездесущее и всепроникающее солнце снизывало невидимые кольца лучей, простиралась необъятная равнина; по ней, то опускаясь, то поднимаясь, тянулся бархат полей, вдали же, у горизонта, она превращалась в зеркальный магический голубоватый блеск, безукоризненно гладкий, удивительный, над которым невесомыми клубами, выплывающими прямо откуда-то из воздуха, стлался туман, бестелесный, как дыхание. Ба, да это же озеро!..
Вечером шли домой, Лариса и Игорь позади всех. Лариса по обыкновению болтала, и он любовался её алыми вкусными губами. Дома Игорь бухнулся в постель и заснул. День, проведённый на полях, и лесная прогулка всё же давали о себе знать.
Времени, видимо, утекло изрядно, что он определил по дремотному оцепенению, медленно обволакивавшему его, которое было не совсем приятно, но которое не хотелось сбрасывать.
– Игорь, не сходишь за молоком?
Он сразу очнулся, будто и не спал. Взял ведро и отправился на ферму.
На западе, в тёмно-синих сумерках, постепенно переходивших у горизонта в краску, которую имеет на солнце болотная вода, блестела фосфорическое бело-розоватое облако. Он любил эту дорогу, стелющуюся средь расплывшихся в увядшем свете стогов, пригожего ивняка на заливных лугах, маленьких овражков и картофельных гряд… Было прохладно, но он знал, что на ферме за разговорами с доярками, тароватыми, не лишёнными любопытства, простыми и заботливыми женщинами, он успеет согреться, и, когда наполнят ведро пенистым молоком, возвращаться будет уже совсем тепло. Так всё и произошло.
Дородные пятнистые коровы лежали в стойле на брюхе, лениво шаркая челюстями из стороны в сторону, гудела маслосбивалка. В тетрадке для отметок поставил свой росчерк и увидел в предыдущей строке автограф Ларисы. «Красивый» – заключил. И поймал себя: «Почему красивый? Обыкновенный».
Не удержался от соблазна отхлебнуть тёплого парного молока, остающегося на губах. И ведро после принятия чудотворного напитка стало невесомым. «Прекрасная уютная жизнь! И ничего больше не нужно! И хоть ото льна в глазах рябит, но он – такая мелочь!»

Сегодня обедали прямо в поле – Лариса принесла туда корзину с едой. Тарелки были пусты, но никто не поднимался с мест, будто молчаливо ждали чего-то друг от друга. Не хотелось покидать круг полюбившихся лиц, на которые смотришь, словно впервые, не хотелось расставаться со своей молодой общиной. Хотелось думать, что незабвенные минуты продлятся и по ним можно будет не только вздыхать с ущемлённым сладостным сожалением. Все радости из разных времён жизни переплелись в один смешной, приветливый ком, такой ошеломляюще-пьянящий, как свежий запах сосновой хвои в пыльном прокопчённом городе.
А интересно вчера вечер прошёл... За эти быстротечные дни что-то незримо переменилось в каждом. А они вроде бы исчезали так пустенько. Никто не задумывался ни о чём. Просто жить по-настоящему свободным среди лесов и озёр было весело, легко и так замечательно в прекрасной молодой общине. Жизнь здесь текла прямой дорогой, пропадающей в далёкой белизне горизонта; дорогой, по которой медленно идёшь в каком-то туманном заворожении и рад, как дитя, каждой рытвинке в пещерке, что попадается на пути, куда можно забраться из интереса, по-наивному серьёзного; а рядом так же идут другие, смеются и шутят, и никому нет дела, где и как кончается этот путь, потому что они вместе и им ничего больше не надо.

В ангельски чистом небе не было ни единой грязной полоски, было только крошечное, ослепительно-белое солнце. Шлейф от почти невидимого серебряного штришка реактивного самолёта быстро рассасывался и пропадал. Море высокой зрелой пшеницы едва колыхалось. Придорожные колосья клонили роскошные коронки.
...Где, в какой стране времени была заброшена эта даль?..
Из транзистора, лежащего на траве, словно шелест листвы, шевелящей непокорённое холодом пространство сентября, слышались гитарные струны и слова песни известного в то время барда.
Они не говорили ни о чём. И будто не было вокруг никогда ни тревог, ни желаний, ни бед в этой небесной Аркадии, на самом краю юности... Безымянное небо, колыхание листочков и былинок – вечный трепет природы, проникновенный и взывающий к себе, и это солнце, и пшеница без края, они были долго, так долго, что почти всегда, они затаили в себе память отошедших душ, необъяснимую загадку новизны повторений.
Странное предчувствие чего-то потерянного, про что он совершенно забыл, что опустил, не заметив, и ценил так низко, что даже никогда не сумел взвесить, поглощённый утомительным продвижением среди больших и маленьких сомнений, в которых пропадали, быть может, лучшие частицы жизни, будто небрежно расплёсканные по дороге и утраченные навек, –  безропотно теплившееся предчувствие пронеслось ноющим стоном в самых недрах души, и ему почему-то захотелось плакать, но он давно уже разучился...
Это было веяние будущего и миг прощания с познанным, которое встряхнуло душу, подняло её, и осталось в ней навсегда не остывающей теплотой бабьего лета.
То, что происходило в нём, – только то важно и то истинно. Люди, встреченные им, – тоже он. И еще, наверное, важно то, каков он в тех, кого любит. Это самое важное – каков ты в тех, кого любишь. Надо быть среди людей, чтобы понять это...

А утром резко похолодало и в воздухе закружили снежинки. Ветер уносил листья с берёзовой рощи. Лес исчезал позади – там, где довелось жить с теми, кто стал близким и почти родным.


Глава третья
ЧТО-ТО БЫЛО НЕ ТАК…

До занятий оставалось ещё несколько свободных дней. Первый попавшийся в руки учебник захлопнулся сам собою: так быстро отвыкаешь от книг!.. Все кажется, что сказка будет продолжаться бесконечно. Но сказки больше нет! Сколько уже раз Игорь мерил шагами пустую комнату нового общежития, пахнущего свежими красками и цементом. Главная его достопримечательность – большущая, во всю стену, карта мира с огромным красным пятном Советского Союза. Силуэт величайшего государства за всю историю цивилизаций чем-то напоминает могучего буйвола, идущего на таран…
Как хотелось ему найти Ларису! Словно ребёнок, он представлял себя рядом с ней, то, как они будут вместе проводить счастливые вечера. Иногда казалось, он больше ни в чём не нуждался, кроме этого.
  Дважды он заходил в корпус, где жила Лариса. Но не заставал ее. Город необъятен, как планета, а университет – тоже целый город. У Ларисы другой факультет, совсем другие интересы, и, как всегда, море учебы. Зачем он ее искал, бог его знает. Любовь?.. Да нет. Конечно, она его волновала, и он даже привязался к ней. И все же не настолько, чтоб только о ней и думать. Здесь было что-то иное.
Насыщенные событиями дни июля и сентября, который он про себя называл звездным, подхватили, растормошили от полудремотности и посеяли в голову необъяснимый микроб брожения. Новые друзья, какое-то внутреннее единение с вчера еще незнакомыми людьми обрушилось, как шквал, как ливень, обещавший впереди что-то славное и замечательное. Днем колхозный лен, походы за грибами, вечером костры, парное пенистое молоко, темно-синие сумерки и Млечный Путь… Как не хотелось расставаться тогда с неунывающей молодой общиной!.. Но потом эти дни внезапно оборвались и унеслись прочь…
Казалось бы, с точки зрения философа, в тот теплый звездный сентябрь, затерянный среди лесов и озер, не случилось ровным счетом ничего. Но Игорь знал: тогда произошло что-то очень важное. Он понял до неправдоподобия простую вещь: дни должны уходить вот так, без сожаления и грусти, с предчувствием скорого, не наступившего еще утра.
И ныне, вернувшись в Город, дождливым осенним вечером, в пахнущих свежим кирпичом стенах, он почувствовал: ничего подобного никогда не будет! Не было больше окрыляющей свободы, радости собственного дыхания, не было открытости людей – все оставалось в теплом и хрупком краю бабьего лета. Куда и делась та юная коммуна? Ее прежние обитатели вдруг отгородились друг от друга, как улитки углубились в свои раковины, утонули в скучных до тошноты делах. Какая-то холодная, нескончаемая стена появилась рядом. И ему захотелось бежать, бежать безоглядно… Но куда?
Деятельное нетерпение повлекло его в центр Города. Погода выдалась великолепная. Но Город, который еще недавно вызывал восхищение и восторг, был не тот. И он был не тот, что совсем недавно. Он проник в робкий тайник человеческих отношений и чувств, и это изменило его. Он не знал, как это повлияет на будущее, что теперь следует ожидать от него и как к нему относиться.
Нет, все это совсем не значило, что нужно возвращаться в неспешную сельскую жизнь: в ту жизнь все равно никогда уже не вернуться. Наверное, так цветет сирень, потом падают листья, и заносит их снег. Наверное, так любовники отлюбят друг друга, но не клянут утраченного времени, хотя и не ждут больше встреч…

Университетское общежитие, где живут студенты, прелюбопытное, оно стоит на возвышенности и нависает над кварталом, словно громадная скала. В Городе оно известно под кличкой Пентагон, так как составлено из нескольких многоэтажных, соединяющихся между собою корпусов, которые образовали в основании не сомкнувшийся пятиугольник. Из-за неровности местности грани-корпуса идут кривым каскадом, каждая из них ниже предыдущей. Корпуса соединяются между собой арочными переходами. Планировка помещений в них чаще всего гостиничного типа, лабиринтообразная, и потому здесь легко заплутать. Искать нужный номер наугад означает то же самое, что искать в городе дом, не помня названия улицы, на которой он стоит.
 Днём тихо, лишь к вечеру нарастает шум, особенно в том корпусе, где размещается их факультет. Система расположения комнат там коридорная, и поэтому здесь кажется люднее: отовсюду слышно, когда кто-то идет по коридору на кухню, на лестничную площадку или к лифту. И потому здесь, несмотря на некоторую допотопность внутренней проектировки, всегда ощущается какая-то близость между людьми, пусть и поверхностная.
Проходы между корпусами чаще всего заперты на ключ, или около них за столиками дежурят суровые вахтеры. Но народ всегда в случае необходимости находит предлог, чтобы пройти к знакомым. А иногда эти двери оказываются случайно открытыми и словно бы хотят рассказать о неповторимости и непознанности человеческих судеб… По субботам и воскресеньям здесь иногда импровизированно возникают танцульки, раскрепощающие от недельных забот и неизменно привлекающие первокурсников.
Игорь редко встречал Ларису, она жила в отдаленном корпусе Пентагона. Он давно поймал себя на том, что ему ее не хватает. Игорь заразился от нее какой-то лёгкостью, безмятежной насмешкой над жизнью, и готов был принять эти её принципы. У него вышибло из головы все его прежние непоколебимые идеалы, он преклонялся перед её духом наслаждения, который казался ему верхом философского взгляда на мир, перед скороспелостью её легко скользящих суждений, способности выводить которые он почти начинал завидовать. Оброненные ею фразы позволяли проникать в ранее не подозреваемое им в человеческой натуре, они давали обильную пищу для размышления. Он разделял всё в ней целиком и терзался своим незнанием того, что она сейчас делает, что думает – всё это было загадкой, мучительно требовавшей разрешения. И куда бы он ни смотрел, он чувствовал с ознобом летящего в пропасть, что начинает смотреть её глазами и не желает вырваться из их плена. Всюду, хотел он того или нет, лежало её прикосновение. И с азартом он предполагал каждый раз, как бы она оценила замеченное им. Он терзался тем, что никак не мог понять её до конца, ту двойственность, которую она питала к нему, за которой скрывалась какая-то не дающая покоя мысль – и при том никогда не возникало у него сомнения в обманчивости этого взбалмошного чувства, которое он не осмеливался даже про себя назвать любовью. Её честность и искренность даже в том, в чём она сама не успела ещё разобраться, тоже взбалмошные, доходящие до хитроумненькой развязности и фривольности, её действия, руководимые самым первым побуждением, были недоступным ему, чудесным открытием. Его угнетало то, что она порой считала его совсем не приспособленным к жизни мальчиком, и это было тем более обидно, что он сам же против своей воли подавал к тому повод, обнаруживая свою наивность в том, что, по её меркам, было стыдно не знать.
 Ей был двадцать один год, и эта, с его точки зрения, заметная разница в возрасте всё больше ранила его самолюбие подозрением в том, что она его ни во что не ставит, лишь так, играется, ищущая мимолётного удовольствия, заневестившаяся, видавшая виды девица, наверное, знающая толк в путанице эротических коллизий. И теперь она вдруг стала недоступной в этом городе из каменных стен, он с горечью сознавал это, и вместе с тем такой недостающей ему, такой соблазнительной, зрелой, здоровой, близкой, как переспелый, налившийся бордовым, готовым прыснуть соком абрикос.
Вероятно, он в отличие от Ларисы предпочитал жить воображаемым – и в силу слишком незрелого возраста, и в силу характера. А та была другой. Ей не терпелось всё самой непосредственно обнюхать, испробовать, ощупать. У неё порой не было тормозов, и мелочность ее начинала ему претить. Но это не меняло ничего – будь хоть она трижды мелочной!
Он бродил один по городу и замечал, как жухнет, коченеет асфальт, меркнут отблески превратившегося в горящую, отливающую луну, солнца, завлаченного льдистой мглой, и холодные чугунные ограды индевеют и поглощаются седой-седой думой. Каждый час отбивал колокол соборной колокольни, а между тем казалось, что между чередой боя лежало не пятнадцать минут, а несколько кратких стуков сердца, и каждый раз он съёживался: «Неужели ещё один час, час молодости без неё, без друзей, без цели в жизни?» Он и поступил-то в университет из-за них – из-за своих новых друзей – и внезапно их лишился! И теперь месяц за месяцем посещает семинары и лекции, убивая дни на выслушивание дребедени.
 То, что ему разъясняют, он и так знает. Он все это давно прошел в школе.  «Человек ходит по земле благодаря тому, что двигает ногами» – примерно так выглядит эта учеба. Мысленно он сравнивал себя с художником, которого, вместо того, чтоб учить композиции и цвету, запихали в какую-то дурацкую келью, где несколько лет будут вдалбливать то, как устроена кисточка и каким химическим составом обладают краски. Ему возражали: если что-то не нравится, то всегда найдется достаточно аргументов, чтобы это отрицать. Они, конечно, правы. А он художник в душе, и пусть в кисточках, или, как в его случае, суффиксах, ковыряется кто-то другой.
  А Лариса, верно, веселилась среди подруг и друзей, жизнерадостная, бойкая, и совсем не вспоминала про него, ведь у неё, в её настоящем, столько приятелей и знакомых, что ей некогда и незачем жить минувшим. И одна эта картина приносила ему муки.
Иногда она, как полагал Игорь, питала к нему прохладцу. Но рассказывала так же спокойно о других близких ей людях, с такой же прохладцей, и это утешало. А обворожить она умела многих и очень быстро –  общительная, красивая. Итак, любая случайная небрежность к нему с её стороны, о которой она даже никогда не задумывалась, ущемляла его. Зато когда Лариса становилась к нему благосклоннее, это затмевало и ненависть к ничего не дающей ему учёбе, и растерянность перед будущим.
Он всегда непроизвольно наблюдал за ней и только за ней, каждая мелочь была интересна ему в Ларисе, и потому он не считался с мнениями и слухами, о ней ходящими. Да, он порывался искать её всюду, но первые встречи с ней в городе лишь разбередили прежние раны.
Потом Лариса надолго пропала. Он совсем изнывал без неё. Однажды в перерыве между занятиями кто-то тронул его за локоть. Обернулся – Лариса в своей мини-юбочке с широким поясом и в сапожках. Несколько секунд они стояли молча, его глаза радостно бегали по её лицу.
– Ой, как я тебя давно не видела! – воскликнула она. – Слышала о тебе много лестных отзывов. Интересно, что из тебя получится?..
 Лариса улыбалась, она горела, звонкая речь её лилась свободно и легко, мимика её играла, она в миг развеяла его задумчивость. У неё было удивительное природное обаяние, и он чувствовал к ужасу, изумлению и стыду, что, внимая ее щебету, летит в фантастическую пропасть, где мелькают поразительно захватывающие картины, и так быстро, что ни одну из них он не может разглядеть.
– О, да! – спохватилась она, будто забыла что-то чрезвычайно важное. Достала из кармана свёрнутую бумажку, протянула Игорю.
– Раскрой её!    
Игорь стал развёртывать, и вдруг бумажка зашевелилась, будто в ней сидело какое-нибудь насекомое или лягушка. Лариса залилась своим милым, живым смехом. Это оказалась резинка, закрученная на продетую в пуговку спичку. Наконец, она перестала смеяться и сказала мягко и серьёзно:
– Знаешь, отчего я шляюсь, прогуливаю? А потому, что не могу больше так. Всё мне надоело, всё! Лучше бы болеть какой-нибудь болезнью. Там хоть знаешь отчего. А тут… Тоска! Понимаешь – тоска! Помнишь, как было хорошо в сентябре?.. Я хочу туда. Но это никогда не повторится. А, ничего ты не понимаешь…
 Что-то вроде облегчения, принесшего конец угрюмым, не могущим отыскать ответ сомнениям, вселилось в него. Значит, Лариса тоже страдает... Значит, не он один... И ей далеко не весело среди множества её друзей, которыми она хвалилась…
Он невольно схватил ее за руку, поцеловал куда-то в щечку и хотел сказать, что они должны быть вместе… но все слова ушли.  А она даже не ответила или не успела ответить на этот скомканный, дурацкий поцелуй. Лариса поправила ему воротничок рубашки, застегнула пиджак.
– Тебе так лучше. О, уже звонок!.. – Лариса взмахнула ручками, словно бабочка крыльями, – ну, будь! – вспорхнула и улетела.

И совсем непривычные, словно навязанные кем-то посторонним мысли охватили и никак не отпускали его. Что там торопиться выразить себя в жизни, что каждый должен сделать на земле, оправдывая своё возникновение – кажется, так написано в высоких романах прошлого, которые теперь никому не нужны! Лишь бы быть с теми, кого любишь, и кто любит тебя. Да лучше с ней растратит он молодые годы без оглядки и всякого сожаления, а не на эту схоластическую дребедень, наречённую многообещающим словом «филология», на будущее, которое утонуло в утреннем тумане! И так думает тот, кто еще летом страдал по «малиновке», кто разглядывал ноги «породистых» девчонок, как блестящие колеса красивых мотоциклов, выставленных на обозрение в одном из залов Дворца Юности, кто высокомерно утверждал Денису, что Лариса небольшого роста и несерьезная, а такие ему не нужны... Он до сих пор рос в родительском парнике, жалкое, великовозрастное растение, на миг вырвался на волю, а потом попал в мир, где потянулись беспросветно-невзрачные дни, где что-то было не так…
Безмятежный сентябрьский мираж и Лариса, его фея, – они мнились ему постоянством, символом и законом жизни! Но время показало ему, что выдуманное им постоянство –  радужная дымка после дождя. Всё изменчиво: и времена года, и день, и ночь... Внезапно он лишился непосредственной близости друзей, общности с ними, а Лариса уходила все дальше и дальше от него – и куда, и что с этим делать, он не знал.
 Он ждал, когда же кончится эта блажь (которую он вовсе так тогда не называл), сознавая гибельность всех своих эмоций, заточенных на глухую, осточертевшую планету собственного «я». Да, это был проблеск, когда он выбрался на волю и понял вдруг, что все свои школьные годы варился в собственном соку, и ему страстно захотелось продолжать дышать свежим ветром людской близости, по которой изголодался. Но все пути к тому оборвались. О, эта разрекламированная приятелями многообещающая жизнь в Городе оказалась совсем не такой, какую он ожидал! В ней не было той безоглядной свободы, той радости, той открытости людей – всё оставалось в тёплом и хрупком краю бабьего лета.
Иногда по вечерам они философствуют с Деней Лихотиным. Лихотин отслужил в армии, и порой относится к Белоризцеву снисходительно, хоть и старается не показывать этого. Но, в общем, Игорю его почему-то жаль. Потому, наверное, что, несмотря на весь свой напускной героизм и шумность, репутацию балагура, трепача и гуляки-поэта, Денис несчастен. По крайней мере, ему так кажется. Лихотин мухи не обидит, пишет стихи – так, для себя. Он, наверное, тоже толком не знает, что ему нужно. Но в отличие от Игоря Белоризцева ему на все плевать. Он уже привык. Раз в три недели он уезжает к родителям в деревню и возвращается в общагу с салом и солеными грибами. Весь этаж (в основном мужики-старшекурсники) складывается и по выходным пьет горькую и ходит на бровях. В понедельник утром все смолкает, мужики, как мыши, забираются в учебки и шелестят страницами пособий.
Народ в университете разный. Юные интеллектуальные снобы филфака любят в перерывах собираться в прокуренном туалете и тогда начинается:
– Какова ваша общественная позиция? Как вы относитесь к комсомолу? А к социалистическому реализму? Плохо пахнет то, что всегда хорошо пахнет. А вот Сартр, Камю… Как, вы не читаете по-французски?! Кошмар. Что же вы тогда разглагольствовали в своем докладе об экзистенции? Не знать подлинников!.. Каково влияние кубизма на Аполлинера? Откуда взялся авангардизм? Разве примитивизм – не крайняя его степень? А вот фовизм, кто его изобрел –  вы этого тоже не знаете? О чем же с вами тогда говорить! Езжайте осваивать БАМ.
Модернизм, конструктивизм, экспрессионизм, дадаизм, сюрреализм, пуризм… Они щелкают свои «измы», словно орехи, пыжась, как петухи перед боем. Вон тот рыжий очкарик еще вчера потакал Игорю, а сейчас, желая выглядеть не хуже своих бравых приятелей, сыплет ему на голову разную заковыристую шелуху. Он почему-то обиделся на Игоря за то, что его доклад поместили в стенгазете. Они все ругают, отрицают, отвергают, и друг друга в том числе, разыгрывая хитроумный нигилистический концерт. Кажется, они соревнуются, у кого красивее прозвучит анафема всему сущему. Конечно же, каждый из этих милых снобов считает, что он очень талантлив. И не просто, а в высшей форме, то есть гениален. Остальные же кругом дураки и быдло. Потому что не знают, где у Шпенглера логика, а где литературные изящества. Впрочем, Белоризцев тоже не прочь позубоскалить с ними, хотя и полагает, что нет ничего глупее, чем игра в «измы», которых ты поднахватался из учебников. Но Лихотин относится к своим младшим товарищам спокойно. Он утверждает, что в семнадцать лет тоже был гением, а сейчас простой советский человек. Простыми советскими людьми будут и они, убеждает Лихотин. Убеждает настолько спокойно, что обескураживает небольшую факультетскую шайку любителей поострить. Игорь однако в глубине души себя к ней не причисляет, просто борется с нею ее же методами. Сокровенным делится только с Лихотиным. С другими ребятками слишком искренним быть нельзя: осмеют или извратят так, что живого места не останется от истины.

В университете его ежедневно заваливали потоки информации – казалось бы, скучать некогда. Но, несмотря на это, Игорь чувствовал сильный духовный голод, потому что новые знания не несли ни ярких красок, ни значительных истин окружающего мира, а только один чёрно-белый цвет подробностей, которые его нисколько не трогали. Он все более начинал чувствовать себя посаженным на привязь или помещенным в клетку.
В отдалённом крыле здания в одной из аудиторий Игорь услышал голоса. Репетировали песню об опустевших деревьях, об утерянном рае лета. Заглянул туда. В аудитории были знакомые девушки.
Они заметили его и попросили сыграть что-нибудь на пианино. Он не отказался. Он видел их проникшуюся задумчивость, и они, трогая его локти, обнимая за плечи, заманчиво заглядывая в глаза, упрашивали его ещё и ещё играть что-нибудь, и он играл. Некоторые из них были миловидны, многие были приятны ему и нравились, но ни в одной из них ничто не соприкасалось, не проникало в его обросшие мхом апатии застарелые мысли, застывшие и оборванные, как неразрешённый аккорд.
Вышел на улицу, и глаза искупались в солнечной воде, и тревожно вглядывался он в даль неба, в даль далёких-далёких дней, утерянных и невосполнимых, куда так хотелось, так хотелось попасть вновь. И в общежитии услышал всё ту же ставшую тогда популярной песню об увядшем лете, кажется, намеревающуюся преследовать его повсюду...

С утра была лекция по старославянскому. Лектор, расхаживая взад и вперед по подиуму, громогласно рассуждал о новых аспектах в изучении этого мертвого языка, расчерчивал на доске многочисленные схемы склонений и родов. Смысл его слов постепенно удалялся в туман, и Игорю виделась Лариса, красивая и весёлая, в какой-то необыкновенной обстановке, на каком-то необитаемом тропическом острове, и он с нею... Он уже давно перестал записывать лекцию и весь был поглощен мечтаниями. Неужели еще кому-то нужна эта иезуитская мертвечина, когда вокруг столько всего!..
Громкий и непонятный смех спустил Игоря на землю. Впрочем, смех этот, как видно, был непонятен не ему одному. Вдоволь насмеявшись, лектор произнёс, наконец:
– Вот смотрю я на вас, какие у вас грустные лица. У одних невыразимая печаль написана на лице, у других тихий ужас, – он изобразил это глуповатое выражение страха, действительно всех рассмешившее на минуту. – У третьих –  полнейшее равнодушие: «Не надо мне это, ну и чёрт с ним!». У четвёртых –  прямо-таки тоска. Нет, товарищи, –  продолжал он, – старославянский язык – это необходимейший и полезнейший предмет для всех истинных филологов, и мы должны усвоить его на зубок...
Молодец мужик, с юмором, подумал Игорь. И, едва дождавшись конца занятия, твёрдо решил…  не ходить на следующий семинар. Негоже держать на привязи вдохновенный и сладкий полёт души. Будь что будет!
В университетском коридоре Игорь встречает Дениса. Тот идёт с таким сиятельным видом, будто своим присутствием оказывает этому учебному заведению огромную честь. И ведь не подумаешь, что за последнее время пропустил уйму семинаров и приобрел массу «хвостов». Выражение его лица так и говорит: «Я – поэт Денис Лихотин!» А шёл он из большой – амфитеатром – аудитории, с только что окончившегося группового собрания. Во время собрания, пока кто-то выступал со вступительным докладом, Лихотин чинил ботинок, без зазрения совести положив его перед собой на столешницу, протянутую дугой от стены до стены. Он сидел на камчатке, поэтому на его наглость никто не обратил внимание. (Кстати, иногда Денис проделывал там вещи и похлеще. После переклички, проводимой старостой, благополучно ложился на скамью спать, подложив под голову портфель, – благо, из-за барьера было не видно).
– Ба! – орёт Денис, завидев Игоря, с которым не встречался со вчерашнего дня. Они бросаются навстречу друг другу, кружатся в объятиях и чуть не падают, давясь от преувеличенно-шутливых возгласов. Случившиеся рядом со смехом, радостно наблюдают за этой сценкой.
– Старик! – всё так же преувеличенно, чтобы слышали присутствующие, орёт Денис. –  Групповое собрание открыло мне широкие перспективы. Мне доктора наук дают!
– Да ну? – в тон ему кричит Игорь, чувствуя какой-то подвох. – В каком смысле?
– Прикрепляют ко мне нашу докторессу-языковедку. (Ни для кого не было секретом, что Лихотин никогда не занимался русским языком). – Будет теперь лично проверять мои успехи, – поясняет Денис. – Да, и ещё две новости. Одна, как водится, плохая, зато вторая хорошая. Меня лишили стипендии. Но в знак компенсации в Высшую партийную школу приглашают… – Денис выдержал торжественную паузу. – Дворником, – добавляет он скромнее и на полтона тише. – Стану теперь «Мальборо» курить, а не «Беломор-кэнэл».
– Эй, мальчики! – крикнула спешащая куда-то знакомая студентка. – Не собираетесь на лекцию?
– Что за лекция?
–  Положительный герой в современной литературе о молодёжи.
– А зачем мне? – уничижительно усмехается Денис. – Я и так знаю, кто самый положительный герой.
– И кто же?
– Лошадь. Смотри, сколько у нее достоинств: морально устойчива, не пьёт, не курит, не изменяет. Трудолюбива, производственница хорошая, крамольных мыслей не имеет. К тому же у нее есть одно явное преимущество на фоне остальных героев дня: она никогда не дает обещания работать к празднику ещё лучше. Спрашивается, для чего же ради этого дожидаться праздника?
– Сам ты лошадь! Тоже мне, гений непризнанный.
– А непризнанных гениев не бывает.
– Как это?..
– Сам признаешь себя гением – ну так, значит, признанный!..
– Ой, не лихни, Лихотин…
Глагол «лихнить» или «лихотничать», образованный, как не трудно догадаться, от фамилии Дениса, успевшего прославиться своими нестандартными выходками, стал перлом факультетского студенческого фольклора, и означал «пудрить мозги» или «дурачиться». Он настолько распространился в этой среде, что первокурсники, используя его, даже не предполагали, откуда он происходит.
– Пошли-ка, приятель, лучше сегодня вечером в цирк, – предлагает Игорю отец Дионисий (его и так в шутку называли). – Я купил два билета, хотел с Викой Веселовой пойти, а она послала меня подальше.
Тот охотно соглашается, хотя к цирку относится без особого восторга. И напрасно, так как выясняется, что до сих пор судил о цирке по тем случайным халтурным труппам, которые любят приезжать в провинцию. То, что увидел Игорь, превзошло все его ожидания.
В водной феерии принимали участие больше двадцати девушек, и все они были красавицы, словно отлитые скульптором-идеалистом, все золотоволосые, удивительно похожие друг на друга, в каждую из них можно было влюбиться без памяти с первого взгляда! Невероятные чудеса, что творил фокусник, сверхъестественные полеты гимнастов (дух захватывало только от того, что они выделывали!), дикий гул степей, которые приносили с собою неистовые всадники, – всё это слилось, обратилось в волшебство средь моря скуки, заставило ожить и поверить в нечто небывалое, что, может быть, и свершится когда-нибудь, во что неистово верилось в детстве, и ещё более неистово – теперь, в юности. Идеальная страна грации и тела, духа и красоты! Значит, она всё-таки существует!..

А вечером друзья неслись на автобусе, и Игорь вновь почувствовал этот призывно влекущий дух Города, который всегда его волновал, – в мельчайших деталях, в неприступности и бессмертии. Непоколебимый бастион цивилизации! Да, думает Игорь, в таких городах творить великие дела...
Когда автобус останавливается в их районе, Денис заходит в магазин.
– Болгарское сухонькое нам не помешает. Надо же отметить поход в цирк. Да ты, Игорь, не суетись: угощаю. И потом, деньги у меня всегда есть, только ты об этом не сболтни декану или старосте. Меня жалеют насчет лишения стипендии, и я их, разумеется, не разочаровываю. Мама у меня из лучших доярок в колхозе, да и папа не последний человек. Деньги всегда вышлют. А про жратву и не говорю, везти лень из дома.
– Салют, девочки! – здоровается Денис на вахте, завидев в качестве дежурной свою старосту. – Как дела?
– Почему опять не ходил на лекцию? Для поэтов у нас нет исключений! И вообще, какая причина   всегдашних твоих опозданий?
– Вечная спешка.
–  А ты хоть думал, как к этому относится группа?
– Всегда правильно.
– Тебя не переговоришь!
 Раздается телефонный звонок. Денис снимает трубку, и заслышав, что требуют именно старосту, отвечает:
– Крематорий. Ах, вы ошиблись? Ничего.
– Ну и придурок же ты, Денис!
– Поэтическая муза требует разрядки.
– Вали отсюда!
– Слушаюсь, девочки.
Придя в комнату, друзья взялись за приготовление ужина. Не тут-то было! В комнату ворвался Слуцкий, с которым Игорь не был до сих пор знаком, но о котором знал из разговоров девчонок на сельхозработах. Слуцкий, кучерявый крепыш, бросил на пол коробку из-под обуви, на дне которой лежали монеты, и затараторил, судя по всему, давно заученное:
– Товарищи и господа! Объявляется кампания по борьбе с тараканами. Эти паразиты нас замучили. Десять копеек с человека на химические препараты. Не дадим тараканам сожрать нас живьем! Бой тараканам! Всего десять копеек!
– Слуцкий, на сей раз твой номер не пройдет, утюжь им головы первокурсников! – заорал шутливо Лихотин.
– Ну вот, как всегда, придет поручик Лихотин и все испортит! – с нескрываемой досадой проговорил Слуцкий.
– Игорь, запомни, –  торжественно продолжил Лихотин, – никогда не поддавайся на провокацию: таким образом этот человек собирает своей компании деньги на бутылку. Кстати, – обратился он уже к Слуцкому, – ты ведь на днях продал целую партию курток – и так мелочиться!
– Лихотин, не путай две вещи: капитал и карманные деньги. Мой капитал давно в дело пущен, а я, как всегда, без денег. – И, видимо, решив досадить строптивому сокурснику, Слуцкий кивнул Игорю. – Лихотин предлагает мне материал для реферата, тему которого он наверняка где-то украл, и требует сводить его за это в кабак. Но для меня все эти рефераты мелковаты. Меня давно уже привлекают более фундаментальные вещи.  Материя, она все определяет, –  туманно заметил он. – Кстати, Лихотин, как у тебя дела? Мне кажется, не далек тот момент, когда тебя попрут из университета. Жаль, ведь такой «человечище»!
– Жаль, а злорадствуешь! Любишь чужие неудачи! Конкурентов не переносишь! – ковырнул его Лихотин легко, почти ради собственного наслаждения. Слуцкого его замечание, казалось, вовсе не тронуло. Он лишь коварно ухмыльнулся, приняв ответ, как должное.
 У Игоря сложилось впечатление, что им обоим доставляло привычное удовольствие уличать друг друга в темных движениях души. После этой перепалки Слуцкому ничего не оставалось, как ретироваться. Денис тут же закрыл дверь на задвижку, и, сменив тон театральной игры, вдруг крепко выругался в адрес своего недавнего оппонента.
Лихотин протянул другу небольшой семейный фотоальбом, а сам занялся откупориванием «Монастырской избы».
 Перед Игорем проплывали люди, может, живые, может, умершие, от которых для него остались лишь нечеткие оттиски на пожелтевшей бумаге. Он задержал свое внимание на двух любительских карточках, размещенных рядом. На одной – шестнадцатилетний мальчишка. Взгляд его, мечтательный, открытый, каким он может быть только в самом начале жизни, устремлен куда-то вдаль. На другом снимке, сделанном на шесть или семь лет позже, глаза Дениса хоть и смотрели на вас, но были чуть опущены, будто не хотели выдавать испытанного; улыбка же – скрыто-насмешливая, квадратная какая-то; черты –  окрепшие, но лишенные прежней неповторимой первозданности.
Денис не заметил, что Игорь размышляет над чем-то, и спросил неожиданно, словно продолжая когда-то начатую тему:
– У вас хоть было что-нибудь с ней? – он имел в виду Ларису.
– Да ты что!
Игорь рассказал, что в колхозе его импровизированной комнатой служил уголок, отгороженный узким шифоньером на ножках, кроватями – матрасы, положенные прямо на пол. «Кровать» Ларисы располагалась по другую сторону шифоньера. Когда гасили свет, они украдкой протягивали под шифоньером руки друг другу, и нежно сжимая их, засыпали…
Денис искренне, до слез, расхохотался.
– Ты извини меня, –  наконец, остановился он, – не обижайся. Вот спроси наших ребяток – так ведь все они супермены в отношении женщин. А я-то знаю, что девяносто процентов из них врут. Конек самоутверждения у них такой. Но я-то их насквозь вижу, поэтому они мне особо ничего и не заливают – боятся, что перед всеми выведу на чистую воду! У меня, конечно, женщины были, а вот Вику завлечь в сети никак не могу. Понравилась она мне, да толку от этого мало пока… Дело, конечно, твое, но кажется мне, что у Ларисы или был кто-то, или еще есть кто-то, с кем она не может пока расстаться, в общем, здесь темная история (Денис подумал про себя: «И я даже знаю этого кого-то», но промолчал, чтобы больше не огорчать Игоря). Твоя невеста еще ходит в начальную школу, так что не спеши, старина! У тебя два или полтора года армии впереди. Поверь горькому опыту: такой срок тебя никто ждать не будет. Так что перестань по ней сохнуть.
– Да я и не сохну, Денис, честно. Меня другое больше убивает – рутина.
– Это есть, согласен. Народ зубрит то, что никогда ему в жизни не понадобится. И ничего другого не видит. Да, честно говоря, многие и не способны видеть…
– Меня когда-то учили, что в разговоре с иностранцами может возникнуть непреодолимый психологический барьер, даже если ты отлично знаешь язык. Так вот с иностранцами-то его как раз и не было, а с нашими зубрильщиками – да.
– Тоже верно. Что-то, может быть, и изменится когда-нибудь в учебных программах.  Только не в нашей с тобой жизни, Игорь. Так что бери пример с меня, приспосабливайся. «Хвосты» подчищу, и диплом у меня будет, пусть и не «красный». Зато гораздо меньшей кровью, а главное, пока народ старославянские падежи долбил да латынь, я в библиотеке кучу редких книг перечитал, какие им и не снились.
Игорь сознался, что ему уже приходили мысли бросить университет, да родителей жалко: они на него надеются.
– Не торопись. Дурное дело не хитрое. Поживи, оклемайся, еще все изменится.

Только теперь за долгие дни Игорь почувствовал, как обкрадывали его вечные недомолвки, отсутствие тех, с кем он имел бы общие взгляды. И вот теперь он распрямился и ощутил себя самим собой, а не одной из бездушных деталей какого-то большого нелепого устройства.
С самого детства он имел друзей старше себя, они были ему более интересны, чем сверстники. И начало студенчества не стало исключением. Кто бы еще, кроме Дениса, привел сейчас все его тревожные мысли в равновесие!
 Вот только с прекрасным полом все наоборот. Для Ларисы он наполовину ребенок, и это его ущемляет в душе. Она легко заводит знакомства, у нее масса поклонников, а кто он для нее – неведомо. Вообще женская психология остается для него во многом тайной за семью печатями. Будь он хоть немного старше, не стал бы терзаться такими вещами. Но увы, существует нечто, что нельзя перешагнуть, не пройдя определенный путь.
Вся его жизнь фальшивая, ненастоящая, думает он, оставшись один.  Он поступил не туда, куда хотел (а куда он хотел?..), делал не то, что следовало (а что следовало?..), его волновала девушка, которая была очень далека от него. Так где же тогда настоящее? Может, его и не бывает вообще!..    
Единственное, что он ощутил во все эти безотрадные месяцы –   неумолимое прикосновение идущего времени, безвозвратный бег юности всё дальше и дальше. Бабье лето больше не повторится – это открылось ему в один прекрасный миг со всей очевидностью.
Вероятно, его духовные скитания были теми путями, идя по которым человек остаётся безмерно одиноким и покинутым, потому что в их коварных и неразрешимых переплетениях нет места даже для двоих. И эти пути человечеству приходится открывать каждый раз заново – каждой своей клеточкой молчаливые миллиарды раз…
В раздумьях он не заметил, как очутился в противоположном крыле общежитского корпуса. Всего лишь несколько часов назад гудел тут разношерстный молодёжный улей, а сейчас наступила сумеречная голубая тишина. За окном вдали виден мост, перекинутый через большую реку, по которому текут световые потоки движущихся автомобилей. Громадный город живёт и там, и здесь, но не слышно его шума – и он начинает выглядеть фантастическим и почти несбыточным, как и это мистическое чувство случайности всех граней мирской юдоли… И уже другие, глубинные течения жизни открываются тебе, ты слышишь их гул, неуловимый среди неугомонного дня, снующей молодёжи... Иной смысл угадывается за отзвучавшей суетой, и окружающее предстаёт в нездешнем, необычном озарении...
 Мы даже не подозреваем о том, думал он, какую громадную роль играет в нашей жизни простой случай – так же, как и в азартной игре. Мы не задумываемся об этом и говорим: «Жизнь подчинена разуму». Наверное, мы заблуждаемся. А взаимная любовь – одна из форм такого случая?..
Когда он вернулся в комнату, Денис еще что-то читал. Игорь тоже лег на кровать и глядел в потолок до тех пор, пока не заснул.

Незаметно наступила зима, а за ней и последний декабрьский день. Прохожие несли ёлки, сетки с диковинными напитками, стояла непривычная тишина, никто никуда не спешил, да и машин было не так много. Какой-то парень в полушубке, бросая лишний пятачок в автобусную кассу-автомат, которую заклинило, с бодринкой говорил друзьям: «Ради праздничка можно пять копеек и переплатить».  Удивительным был этот последний день года и начала последнего и пока неведомого десятилетия двадцатого века… Было тихо, тепло, несуетно. Будто наступала весна. И люди так изменились, притихли и подобрели...
А в Пентагоне, хоть он и опустел наполовину, так как многие успели разъехаться по домам, ночная жизнь еще только закипала. Ради такого праздника здесь открываются все двери, вахтеры разом куда-то улетучиваются, и наступает полная студенческая вольница. Сразу после двенадцати все выбегают по старинной традиции в коридор, обнимаются, целуются с незнакомцами и незнакомками, хватаются за руки и бегут вереницей на этаж ниже, потом на следующий за ним нижний этаж, пока не спускаются до первого, где в зале установлена ёлка и намечался бал. За окном бесшумно падает снег, на улицах уже почти никого. И в душе каждого живет затаенное ожидание феерии, какое способно родиться лишь на пороге юности…


Глава четвертая
ИЛЛЮЗИЯ ТЕНЕЙ
(Записная книжка семнадцатилетнего)

                –  Тихо, –  сказал я душе. – Жди, не надеясь,
                Ибо надеемся мы не на то, что будет; жди без любви,
                Ибо не то, что следует, любим мы; есть еще вера,
                Но вера, любовь и надежда всегда в ожидании.
                Жди без мысли, ибо ты не созрел для мысли...
Т.С.Элиот. «Ист–Кокер».


* * *
Иногда мне кажется, что меня все предали. Но это только так кажется, потому что, в сущности, меня никто не предавал.


Истина смеется

Я вновь убивал драгоценные дни на заучивание ненужного мне хлама. Они утекали безвозвратно и пусто. Я делал не то, что хотел, я не принадлежал себе, душа моя была изгнана вон, но во мне жила надежда, что все это кончится. И вот, наконец, я сдал этот проклятый последний экзамен, на котором экзаменатор зачем-то прощупывал меня до костей, а я зачем-то отвечал ему. Он делал вид, что интересуется моими знаниями, а я – что хочу их показать ему. Для чего-то он поставил мне положительную оценку, а я радовался, что наконец-то сдал.
В вестибюле университетской библиотеки наткнулся на Ларису. Она стояла в пальто у столика вместе с коренастым невысоким парнем. Какое-то время они обсуждали что-то. Потом парень извлёк из баула книги и направился в абонемент, очевидно, сдать их, а Лариса осталась его дожидаться. При этом он полуобернулся, и я сразу узнал в нем Слуцкого.
– Вот это и есть тот самый Слуцкий, –  вместо приветствия сказала она.
Помимо воли внимание мое обострилось до предела, и я чувствовал, как она только что говорила: со Слуцким – смягченно-застенчиво, как говорят с любовниками, а со мной – снисходяще-поучительно, словно добрая заботливая мамаша.
– Тот самый, кого вы в колхозе по всем падежам склоняли? – уточнил я, стараясь уколоть ее небрежным насмешливым тоном, и мой ответ слегка задел Ларису. – Мы уже знакомы, – тут же холодно проинформировал я.
Я заметил, когда она мне говорила о Слуцком, голос ее переставал быть безучастным, она с любопытством заглянула мне в глаза, будто искала взаимности своему восхищению этим хвалёным типом. Едва заметные изменения в её глазах, поведении (а я достаточно изучил её, чтобы, сопоставляя, обнаруживать их) интуитивно, разом открыли, что она потеряна окончательно, что её не достать. А мои попытки задеть ее выглядели жалкими и беспомощными.
Вскоре появился Слуцкий, уже без книг, влез в «болонью», которую не сдавал в гардероб, а положил на столик рядом с Ларисой, и они направились к выходу. Чужая, сосем взрослая женщина…

Суета, зубрежка, экзамены, мечты выбраться из душевного ада – все это бесполезно, как втоптанная в грязь и никому теперь не нужная мелкая монета! Вот так убью лучшие годы, лишь сожалея и вопрошая себя.
– Уезжаю. Надоело – Город, все, все! – бросил я встречным знакомым, и рушился этот город, и качался под ногами, как сорвавшаяся с якоря баржа в шторм. Я рвался умчаться отсюда. Время с этого дня не стало принадлежать кому– то, стоящему надо мной, но оно по-прежнему не принадлежало и мне. Я решил растратить несколько дней ради пустого удовольствия, как всегда это делала Лорочка, пытаясь раствориться в разбросанности и кутерьме.
В общежитии хваленый Слуцкий, коренастый, в потертых хлопчатобумажных штанах, зашел к нам в комнату и принялся гарцевать.
– Да, Слуцкий и К° умеет делать деньги, –  небрежно покачиваясь и делая еще более небрежные свободные жесты, разглагольствовал он, медленно кривляясь и расхаживая по комнате, фигуряя из стороны в сторону при этом своими выпирающими из потертых, в обтяжку, штанов упругими бедрами. – За месяц ему необходимо заколотить тыщонку, чтоб полгода потом нигде не работать, и Слуцкий сделает это!
– Как, ты не пил французский коньяк и не закусывал устрицами? – как заведенный, уверенно и нагло допрашивал Слуцкий Лихотина. – Что ты учишь? Структура пионерской организации? Вот этих люблю. Из этих что угодно. Но лично у тебя от них остался пережиток, Лихотин. Ты неправильно относишься к женщинам. Ты их боишься. Когда-нибудь я привезу тебе из Заполярья двух отборных … Ты не устоишь перед ними, Лихотин! Я за это ручаюсь. Они обработают тебя до беспамятства. Да, а что касается французского коньяка, то меня угощал им один капитан дальнего плаванья. Захожу к нему в каюту, а там на стеллажах Ги де Мопассан, Лорка, Гонкуры, Гарди... Черт возьми, интересуется человек, интересуется! – повторил он со вкусом. – Обычно ведь все капитаны кретины, а тут... Ну что ж! – Слуцкий, пристукнув, поставил «Золотую осень» на томик какого-то поэтического гения, лежащий на столе.   
– Куда ставишь! – шутливо вскрикнул Лихотин.
– Не ори! Нет еще таких великих стихов, которые хоть сколько-нибудь стоили бы бутылки хорошего вина.
Потом я встретился с Ларисой. У меня был отвратительный настрой, и в его свете мне виделось все. Мне кажется, я потерял к ней интерес после того, как увидел со Слуцким. Впрочем, у нее красивые ноги и лицо тоже. Да и сама она похожа на Слуцкого, такая же любительница мимолетных наслаждений... Вот, думал теперь я, спала завеса романтики и экзальтации, и все стоит на своих местах. Кто есть Лорочка? Пустушка, и все тут. M;dchen f;r alle , – думал я назло себе. Кто есть Слуцкий? Бог его знает. Мне кажется, он неплохой человек, в чем-то ограниченный эгоистично-расчетливым авантюризмом. Кто есть Лихотин – часто заносчивый с недругами поэт, причем прирожденный. «Я не поэт, но я скажу стихами», –  между прочим так он говорит иногда о себе, цитируя расхожую строку. Нет, он не прибедняется. Просто не желает привлекать к себе внимание, как всякий человек с обнаженной совестью.
Кто есть я? Я есть никто. Я испробовал все «линии» вплоть до того, что с досады и горечи начал сочинять что-то вроде философского трактата. Но все это в равной мере казалось мне ничтожным, а главное – никчемным.
Я больше не жалел о напрасно потраченных часах. Они стали для меня, как куча легко добытых денег, которые я могу раскидывать на что угодно.
Общежитие постепенно замирало. Я стоял у раскрытого окна, опершись о подоконник. Наверное, при упорстве и желании я мог бы прославиться. Но зачем? Ведь этим я ничего бы не изменил. Нет, ничего. Будут миллионы, которые с успехом заменят меня. Ни в чем нет ценности… Когда-то я жалел прошлое. Нет, скорее мне было жаль свое представление о нем, полное причастности к жизни, которое теперь, не знаю почему, переродилось во что-то кошмарное. Оно лишь ощущение, зависящее от меня; его нравственная неповторимость в физически повторенных ситуациях лучшее тому доказательство.
Что могли изменить во мне самые лучшие в мире поэмы, самые близкие друзья? Никто даже не понять бы меня не смог так, как бы я не смог не понять себя. Вечное и неизбежное одиночество заточенности в себе! Всё, весь мир был только в себе. Стихи гениев оставались чужими, а у меня были свои, идеальные стихи, собственно, сущность моего мозга, свободная от ненужной одежды слов…
И, натолкнувшись на эту мысль, я вспомнил слова Слуцкого о том, что ни одни великие стихи не стоят бутылки хорошего вина. Конечно же, он понимал свое изречение с обычным житейским свинством, совершенно противоположно тому, что видел за этой репликой я.
Кто бы знал, сколько я исстрадался, чтоб в конце концов зайти в тупик этой мысли, а итог был один – короткая фраза, с такой легкостью высказанная этим треплом!.. Не было разницы, кем родиться: счастливым или несчастным, подлецом или праведником, животным материалистом или обреченным на самую большую муку ада – обостренность сознания.


***
Нет, никогда не нужно оставаться на месте. Одно неотвязное чувство всегда заменится другим, если оно достаточно сильно. Нужно только отыскать его.
Я заглянул в Серебряные Родники, старинный городок детства, повидался с родителями. Потом сразу направился в стройотряд, в который успел предварительно записаться. Возможность вырваться куда угодно из отдающих бурсой стен, жажда новых впечатлений окрыляла. Конечно, вероятно, где– то глубоко на уровне подкорки в этом решении крылась надежда окунуться в незамысловатую романтику из недавнего звездного сентября.  Увы, на сей раз все оказалось по-другому, и я как нельзя нагляднее ощутил, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку.  Меня окружали новые лица, между нами складывались какие-то взаимоотношения… Строили мы ферму на селе, жили в пустовавшей на время каникул школе. Работа была не из легких. Но я нисколько не пожалел о проведенных здесь полутора месяцах. К тому же немалым бонусом в итоге стал весьма солидный расчет, полученный сразу же и давший возможность почувствовать себя увереннее. Тем более это были мои, а не родительские деньги!
А потом я собрался наведаться в деревню, где минуло столько школьных каникул, где жили родные и друзья детства, где не был вот уже сколько лет. То была целая страна, и такая бесценная возможность понять кое-что в себе представилась мне.


В стране предков

Два дня я ходил так. Кругом было пусто-пусто. Только сосны, безмолвное цветение бескрайних пряных трав и небо. Теперь в душе было бесстрастно и тихо, как и в брошенной дедовской деревне, где остались доживать девяностолетние старики. И часы уходили без всякого сожаления, возникшие, будто подаренные, из ничего, и растворявшиеся в скоротечном запустении.
Дед мой остаток своей жизни после многотрудных и тяжелых лет тоже бродил здесь, собирая грибы. Все, что он имел, – это лес. Он ничто не знал так хорошо, как его, он был чуток к нему, как к нежному живому организму.
Приторно медовые запахи обдавали меня; в их изнуряющем зное скрывалась тоскливая привычность. Вперед вламывалась просека ярко-алой рекой иван-чая вперемешку со светло-зелеными молодыми елочками. В глубине зарослей огромная широкая перина мха покрывала вздувшиеся могучие вены леса – расползшиеся по поверхности корни деревьев. Иногда мелкая, рассыпавшаяся пылью, белесая глина выходила на поверхность.
Я пытался постичь разгадку слепого, одеревенелого беззвучия, меня окружающего, мне все более и более почему-то казалось, что оно не вечно, и из древних седин чащи непременно должно что-то выплыть... И только успел я так подумать, как где-то высоко в вершинах в отдалении медленно– медленно прополз приглушенный стенающий скрип, будто привидение отворило калитку дома, в котором давным-давно все умерли, и всё неожиданно разом оборвалось и умолкло.
И вот из-за деревьев, вылинявших и заплесневелых, как-то незаметно сливаясь с ними, показались, объятые все тем же гнетущим заиндивелым застоем, истлевшие силуэты. Я присмотрелся. И невольно остановился. Губы мои едва заметно дрогнули. Я подумал: «Дед так же, как я, бродил в здешних местах, тоже размышлял о жизни; теперь он – там…»
То, что увидел я, были кресты, деревенское кладбище в глубине леса.
Я зашел слишком далеко и возвращался, застигнутый тем кратким отрезком летней ночи, когда устанавливается непроницаемая темень. Огромный кровавый лик луны смотрел на меня, расстилая мертвенно-багровые, местами сизоватые отблески по длинной, потонувшей в сумраке долине. И позади, из черных недр чащи, слышался чуть шелестящий многоголосый ропот, едва различимый.
***

У бабушки не было ни телевизора, ни радиоприемника. Так она жила по старой привычке своего поколения, в молодости которого сии диковинки отсутствовали – они попросту еще не были изобретены, а впоследствии, с их появлением, здесь, в сельской глубинке, к ним относились не более, как к роскоши, «баловству»; да и труды от зари до зари без каких-либо средств механизации к поклонению перлам прогресса не располагали. Зато покойный дед выписывал «Известия» и «Труд». И еще на комоде у него стояло полное собрание сочинений Сталина с корешками из темно-коричневого дерматина. Тома были с закладками, читанные. Запомнилось, как на какие-то мои ребяческие сомнения он с искренней верой убеждал: «Раз написано в газете – значит, это правда!» Но после его смерти газет не стало. И меня, дитя информократии постиндустриального общества, такой вакуум, такой внезапный провал в тишину поначалу страшно удручал. Мне постоянно не хватало чего-то.
И тогда постепенно волей-неволей я стал прислушиваться к взывающим к радости голосам птиц, непривычным, чудны;м звукам леса, – и с ними внезапно уловил свои собственные мысли, поразившись их ясности и ненавязанности. Нет, такого рода тишина – великая вещь, она позволяет внять голосу твоей души!

Я устал бродить один. И первые встречи развеяли меня. Многих бывших моих друзей детства я нашел совсем взрослыми людьми, а тех, кого запомнил молодыми и свежими – уже заметно постаревшими. Еще меня тревожно озадачил плотный осинник, стоявший теперь там, где раньше расстилались широкие поля; там, где, казалось, еще вчера любили мы бегать и играть в футбол. Не тянется теперь с вечерних пастбищ вдоль непролазной в дожди проселочной дороги по прозванию «лесовуха» тучное коровье стадо, не раздается зычное мычание, не взвоет отяжелевшая, завязшая в жиже буренка: никто не держит больше скотину. Не расскажет свои байки нанятый на сезон всей деревней пришлый пастух-бобыль, постой и нехитрую пищу которому по очереди дают жители. И не развернет дед тальянку, поутру озорно прохаживаясь по дворам и собирая народ на праздник.
В моей памяти была жива прежняя картина здешней жизни, и теперь, против ожидания, я нашел всё, решительно всё вдруг разом переменившимся. Только небо и старая обомшелая тайга оставались такими же. Но я не удивился. Будто, еще оставаясь там, в прошлом, посмел заглянуть в будущее.


Сквозь забвение

Я узнал, что вчера в деревню приехал мой двоюродный дядя – Шурик, как я его звал когда-то. Странный, ни с чем не сравнимый трепет объял меня. Я даже слегка растерялся. Что-то самое светлое всколыхнулось в душе. Ведь я все время мечтал встретиться с ним, как мечтают встретиться со своим детством. Сколько же я не видел его? Почти полтора десятка лет... Мы расстались, когда мне было около… четырех лет. В том моем понятии Шурик оставался человеком удивительным, и оттого, может быть, что все мое представление о той поре, неугасимой полоске самого раннего детства, – то представление неразрывно было связано с ним. Тогдашнее состояние веры в сказочное иногда всплывет теперь передо мной. И порой мне хочется зажать уши, закрыть глаза и убежать, убежать туда. И сейчас, казалось, меня отделял от этой мечты один легкий шаг.
Бабушка проводила меня по тропинке.
– Вот смотри, – сказала она. – Он и есть.
Навстречу шел высокого роста молодой человек в фатовски загнутых сапожищах-броднях, по пояс обнаженный, широкоплечий, с волосатой грудью, мускулистыми руками, с вьющимися черными волосами и симпатичными усами, броскими выразительными чертами лица. Как только он услышал, что это я, его прекрасные черты изумленно сдвинулись, он широко расставил руки, захватил меня в свои объятья, тискал, и так повел, не выпуская из рук. Познакомил меня со своей женой, с которой мы сразу же сделались друзьями, и не переставал ухмыляться.
– Давно ли маленьким был! – и он мотнул головой и рассмеялся вдруг, будто в самом деле над чем-то очень нелепым и курьезным. Усадил меня рядом с собой, как ребенка, закурил длинные дамские папиросы с «воздушным фильтром»: «один метр курим, два бросаем», как он выразился. Я спросил, сколько же ему лет.
– К тридцатнику тянет. Напрашивался, понимаешь ли, в мяч поиграть к девчонкам, твоим ровесницам, так прогнали. Старый, мол. Помнишь всех еще вот такими, а тут смотришь, тебе девица улыбается, в джинсовом костюме, плечами только пожмешь.
Он произнес слово «костюм» с таким столичным смаком, что чувствовалось, что это действительно «ка-астюм». Шурик был неунывающий славный малый, остряк и весельчак. Он говорил насмешливо, даже небрежно, развязно, но не по отношению к собеседнику, а к предмету разговора. Поразительно, но рассуждали мы с ним по самым разным вопросам и делились своим так, как старые закадычные друзья. Будто не полтора десятка лет назад виделись в последний раз, когда я был, по мнению взрослых, почти несмышленышем, а две недели. Но я ведь и в ту пору считал двоюродного дядьку своим другом, вот в чем дело!
 Теперь я стал понимать, почему он совершенно до конца не забылся за эти годы, хотя во многом все расплылось, как осенний пейзаж за стеклом, по которому струятся обильные слезы ливня, а то вовсе стерлось навсегда. Я внимательно вслушивался в его речь, в его здоровые жизненные ухмылки, пристально и осторожно вглядывался, даже как будто приглядывался к его лицу так, словно припоминал очень давний случай, и странно знакомое и неясное тенью шевельнулось во мне. Да, это так похоже на него... И если что– то плохо припоминается, то именно так и должно быть в нем. Да, точно же, это он, его фигура! Сквозь замутненное и, кажется, приятное пятно черты его выплывали, проявлялись, рождаясь заново. Словно бы в реальность претворялось стершееся воспоминание, которое влекло за собой след сопоставления двух восприятий – непосредственно-зрительного, почти младенческого, и осмысленного, до которого я неожиданным броском подтянулся из утерянного края, застывшего в обрывках незрелых впечатлений.
И еще не переставало поражать меня, что самое главное оставалось таким же –  мое отношение к нему: я невольно смотрел на Шурика, как тогда, как маленький на взрослого, я так же ждал от него чего-то удивительного, неведомого мне. Даже в той дали чувства, видно, были верны и не обманули меня.
Сегодня мы находились в той самой комнате, по полу которой я ползал когда-то, ничего не смысля. Два лба: один подросший, другой уже серьезно возмужавший. Шурик удивительно понимал меня. Он стал рассказывать о том, как познакомился случайно в поезде с будущей женой, об их длинном «эпистолярном романе с философскими дискуссиями о любви», потом очень артистично передал мне несколько историй из флотской службы и из своих странствий по свету.
Вскоре пришли еще несколько наших родственников. Они потащили нас с Шуриком за стол. Шурик выделялся своей веселой оригинальностью. Не совсем обязательные и не очень стоящие оглашения вещи он выносил на всеобщее обозрение с таким снисхождением и ухмылкой, что получалось, вроде бы как и не он виноват в их выявлении, что он тут ни при чем, так уж, поневоле, только ради своих сотрапезников, на которых и падала вся с легкостью снимающаяся с Шурика тень. Это было довольно забавно… Другой мой дядя, постарше, удачно поддел резвившегося со своими остротами и шутками Шурика, но тот, совсем не смущаясь, опять оборачивал все в смех. Вообще для подобных выпадов он был непробиваем, оставаясь все тем же пересмешником.
Родственники довольно обстоятельно обсуждали мою конституцию, нос, глаза, выясняя мою наследственность, и вся эта родственная атмосфера и трепотня приятно трогали меня.
Двое моих дядей проводили меня до дому («А то бабка словом наповал убьет за то, что засиделся», –  пошутил Шурик).
И вот я стоял один на крыльце, полный самых радостных чувств. Наконец, тоскливое тремоло цветущего, но мертвого мира отступило, и логически последовательные, давно ожидаемые аккорды настоящего продвинулись живой и мыслящей чередой. Я вкушал уединенный запах июльской ночи. Вокруг была тишина... Вдруг сквозь бедлам прошедших дрязг выплыло очищенное и независимое видение: когда-то очень давно я стоял на этом самом месте, вот здесь же, такой же ночью. Непостижимое раздвоение это проникло сейчас в душу. Я был одновременно и младенцем, и взрослым, и не знал, кем же из них был больше. И разделял их миг, какой-то миг! В то же время как далеко отстояло все по ту, невозвратную сторону мига теперешнего!..
Я сожалел о том, о чем невозможно сожалеть.


Будущее

Жизнь наша обращена в прошлое, так же как в непостижимо далекое прошлое устремлен наш взор, направленный во Вселенную. Даже когда мы думаем о самом лучшем и самом осуществимом будущем, мы думаем о прошлом, о прекрасном прошлом, и не отдаем в том себе отчета.


Свет звезд

Ночью я вышел на крыльцо и долго смотрел на звезды, рассыпанные во тьме над волнующими силуэтами соснового леса, и понял: я любил их за то, что видел в них постоянство, которого всегда желал, того вечного счастливого постоянства... и при этом однообразие так терзало меня.


Воспоминание

Мне припомнился жидкий мрак ночи диковинной и теперь уже очень далекой, южной, пропитанный таинственным и гибельным ароматом магнолий, тот мягкий обволакивающий мрак, что сокрыл величавость эвкалиптов и секвойя-дендронов, густую сеть туй и необъятную разбросанность гигантских травянистых растений и пальм; двое влюбленных жарко и нежно целовались на скамейке в объятиях друг друга, и не могли проститься – надолго, может быть, навсегда?.. «Не уезжай, милый», – таял в благоуханной теплыни слабый голос, а кругом высились ослепительные провалы звезд и простиралась недоступная глубина субтропиков. И видел я себя – трехлетнего, спрятавшегося за громадный ствол дерева, растерянного и оробевшего, с каким-то страхом, затаив дыхание, наблюдавшего за чужой непонятной тайной, непонятной, как все в том только еще открывшемся мире. Что-то смутное и незатухающее встревожило разум того крохи, словно он старался вглядеться в приветливый южный мрак, но никак не мог разглядеть, что же было там…
Дальнее видение из почти не моей жизни, которое никогда не возникало раньше, которое было, казалось, навечно забыто, оно воскресло через четырнадцать моих единственных минувших лет…


Представлявшееся мне счастьем

Все сладкие и давние картины из разных для меня эпох плыли и плыли, будто жили во всех измерениях одновременно, будто одинаково значили для меня. Я иногда остро начинал думать о прошлом, о его великом магическом зеркале. Школа, перемены с побасенками балагуров, создание «секретных организаций» из друзей-первоклассников, первый звонок к ней по телефону – к ней, лик которой уже стерся совсем; работа в старших классах на стройке: бревна, кирпичи, лопаты, шутки и всегда солнце в небе; поездки – неведомые (может, приснившиеся?) пейзажи; а то вдруг одинокая, залитая светом комната, и я посреди нее – крошечный трехлетний ребенок, всеми покинутый, растерянно вглядывающийся в летнее небо и чуть не плача, до боли старающийся понять, что там, за ним, где они, большие люди, так непостижимо далекие; и тут же коридоры общаги, и опять я, уже другой – здоровенный малый, балагурящий с красотками, которые смеются, поддразнивают меня и убегают; неожиданные радостные встречи, признания – та жизнь, когда-то казавшаяся идеальной. И я спрашивал себя, хотел бы я задержаться в прошлом? Никогда. Все в нем недосказано, и до сих пор вот так ждешь чего-то, будто впереди совсем непохожее, а ведь и тогда точно так же ждал. И проникаешься нежным, совсем не горьким чувством жалости, напрасной жалости к нему.
И вот тогда я начинал робко понимать, что человеческое счастье не в отдаленных грандиозных надеждах на лучшее, не в муках борьбы, сулящей призрачное признание, не в преодолении холода ради кратких дней оттепели, но оно в каждом добром кусочке нашей жизни, маленькой и неприметной радости общения, в случайно оброненном слове, в отсутствии панического страха ожидания, пускай все это смертно и умрет с каждым из нас.


Сверстники

Как-то присоединился к компашке молодежи. Спел им под гитару пару песенок и, видимо, завоевал популярность: с тех пор они неизменно звали меня на вечерние посиделки на лужайке возле бабушкиной избы. Встретил я здесь робкую некогда девочку, которая в детстве была влюблена в меня. Слегка погрубевшим голосом (хотя таковым он казался мне только из-за невольного сопоставления) она произносила вычитанные где-то афоризмы и плела фривольные анекдотики. Ей тоже семнадцать, она носит голубые, загнутые до колен джинсики, славно подпевает, может мило высунуть язык, если неудачно подаст мяч, или же передразнить собственные движения. Ее миленького личика не коснулась тень сомнения или забот, оно не осквернено мыслью о бытие, а потому о смерти, оно чисто, и ему не знакомо смятение и раскаяние.
– А, вот он где! – сквозь пелену завороженной и призрачной грезы, глубинное дыхание ее далеких арф, донесся до меня звонкий и такой пронзительно живой голос в чудесном и отдаленном океане нематериальности.
«А, вот он где!» – слабым эхом повторило сознание неожиданный и прекрасный напев.
Она расспрашивает меня о разных пустячках и даже не подозревает, что это оттого, что ее тянет ко мне по-прежнему. В ее ясных глазах нет печальной, потому, порочной мысли, той мысли, которая вечно сидит во мне, вечно преследует и заставляет терзаться: «Зачем все это?» Как бы хотелось избавиться от наваждений и стать вот таким же... Увы, мне чуждо отсутствие сомнений и страха. А жаль.

Я рассказывал приятелям детства о своих мелких приключениях и неожиданно для себя прочно стал душой компании на все эти дни. Они были совсем наивные дети, хотя почти ровесники мне.
А долгий летний день уже перешагнул преддверие ночи, и широкая зеленая мгла леса окаймилась меланхолической нежно-алой полоской во весь горизонт. Из-за тумана, стлавшегося по земле, можно было подумать, что образовалось какое-то новое озеро, затопившее деревья, вершины которых мшистыми островами возвышались над гладью его… Невообразимо длинным казался тот день. Будто он начался еще неделю назад. Что не мешало времени незримо ускользать. У кого-то уже глаза начинали слипаться от усталости, но расходиться не хотелось. Все будто ждали что-то друг от друга. И в том крылась некая неосознанная неразрешенность, знак вечных несоответствий человеческой жизни.
…Мы медленно шли с ней по аллее из реликтовых сосен с искривленными стволами и мощными ветвями, скрывающими бирюзу неба. Кто она, можно было лишь догадываться, так как я не видел ее лица. Волокнистая хвоя испускала несказанно свежий, чудесно бодрящий кровь запах бора. И когда мираж растаял, мы посмотрели друг на друга, и, будто давно того ждали, замерли в поцелуе, невесомом, безобидном. Нет, такое надо пережить!..
Пробудившись, я долго еще не мог прийти в себя, не желая расставаться с первозданностью пригрезившихся образов. В комнате никого не было. Бабушка, верно, ушла в лес. Скрипнула дверь. На пороге стоял дядька Шурик.
– Какой сон видел!.. – сказал я вместо приветствия.
– Эротический? – не в бровь, а в глаз предположил Шурик.
– Почти, –  усмехнулся я.
– Сегодня с опушки к дому лиса приходила.
– Какая? – насторожился я, почему-то решив, что речь идет о женщине с такой кличкой или фамилией.
– Обыкновенная, рыжая… А ты что, про румяную соседку подумал? Уже во сне тебе снится? Девчонка интересная, она заглядывается на тебя явно. Я бы на твоем месте занялся ею непременно…
– У меня есть девушка. Она красивее…
– Ну-ну. Что ж ты тогда не с ней?
Дядьке я ничего не ответил. Когда же очень скоро, теперь наяву встретил я свою подружку, с притупленной стыдливостью и вместе с тем кокетливо заглядывавшую мне в глаза, то вдруг понял, что тайна, детская вера, ожидание чуда – лишь ощущения, их продолжения в жизни не бывает. То лишь удел сна и сна. Зачем красть у себя упоение хитро устроенным дивным обманом? Лучше оставаться одному, решил, как всегда, я. Пусть возлелеянное воображением сердца остается нетронутым...
Каждое утро здесь вносило свое самобытное начало в твою жизнь, и ты как будто рождался заново. Так бывает всегда, когда ты свободен и поступаешь по законам совести по отношению к самому себе... И с каждым днем оставалось все меньше и меньше страха бесследно исчезнуть с земли.
Но теперь меня больше не тянуло в общество, я насытился им. И вновь возникла потребность уйти в себя. Пустое веселье наскучило мне. Это было до нас, это будет после нас. И в этом ничего нет... Наплыв живой общительности прошел для меня, чтобы потом воскреснуть когда-нибудь. В былые годы я вообще ни с кем не общался и иногда хочу думать, что был в чем-то прав.


И снова уезжаю

Возникло чувство, что живу я много-много лет, и сельское уединение начинало казаться пройденным этапом. Я не стал неволить себя. Почти никого не предупредив, уезжал. Но меня вышли провожать почти все здешние друзья. Я был неразговорчив с ними, понимал, что поступаю бестактно, однако взбалмошная прихоть вырваться из объятий недавнего минувшего слишком завладела мной. Ни с кем по-настоящему не простившись, я бодро взобрался по ступенькам в синий вагон. Рыженькая воздыхательница растерянно смотрела мне вслед, не понимая причин такой перемены, бросила мне на счастье воздушный поцелуй…
 И я вдруг посмел усомниться в реальности ушедших дней. В памяти оставалось впечатление бликов цветной иллюзии, пронесшейся перед внутренним взором. За окном неизменными оставались лишь циклопические сосны, глядящие в вечность, отстраненные от того, что творилось у подножья их могучих корневищ, далекие потомки властителей Карбона, сгинувшего в головокружительной преисподней миллионолетий…
А еще, за многими поразительными переменами, что я встретил, почти кричавшими о быстроте и сиюминутности жизни, впервые вороватой тенью крался подсознательный, обостренный страх смерти, столь не ведомый умчавшемуся беспечному детству. Страх тот сквозил в заросших огородах приветливых стариков, которые больше не спросят, как там поживают в Серебряных Родниках мама и папа, называя их уменьшительными именами, словно детей; он прятался за деревянными крестами лесного погоста, откуда никогда не вернется трудяга дед; он слышался в задорных голосах друзей, в мгновение ока из мелких сорванцов превратившихся во взрослых людей; он проглядывал сквозь стену закрывавших солнце деревьев, вымахавших там, где еще вчера тянулись покосы. Он был в наивных подсчетах: тебе семнадцать, пролетевших мгновеньем; еще два таких мгновенья – и ты ни на что не годный старик, которому остается одно – отправляться на кладбище. А ты еще ничего не успел сделать и даже понять!..
В городе, в бесконечных толпах чужих, безразличных тебе людей, течение жизни превращается в метафизическую абстракцию, и мысли такие вряд ли скоро придут. Но в родовых гнездах, которыми усеяна матушка-Русь, всё на виду. Здесь все приходятся друг другу если не родственниками, то свояками. Здесь девушки заглядываются на тебя совсем не так, как в вертепе мегаполисов, и на лицах их можно читать повесть, где вместо слов –бесхитростные движения души; глаза их – порталы телепатического общения; в тепле случайно соприкоснувшихся рук чувствуешь толчки собственного сердца... Не нужно идти в архив, изучая родословную: ее прочтешь на табличках скромных погребений, утонувших в недрах необъятной тайги. Здесь люди относятся друг к другу по-иному, чем в городах – в их словах есть забота, симпатия, сострадание…
 И потому, обостренно ощутив хрустальную хрупкость и мимолетность некогда незыблемого мира, я вновь остро почувствовал скупую затхлость пронафталиненных коридоров недавнего Храма науки, как виделось, мне вовсе ненужного; вкусил приближающееся одиночество университетских стен, подернутых дряхлением, одеревенелость иссохшего воздуха, чуждость людей, играющих в искусственную игру, которая, как Левиафан, пожирает молодость…

Всегда, когда я уезжаю откуда-нибудь, льет дождь. Говорят, к счастью. Но это слезы... Чего я достиг? Ровным счетом ничего.
Вагон был пуст. Университетская общага, место добровольного заключения, стала для меня вдруг светлым желанием. Внезапно яркая вспышка промелькнула перед глазами. Мне представилось: раскрывается дверь, ко мне подбегает Лариса. «Миленький, ты? – звенит ее участливый смех. – Ой, какие у тебя без меня волосы длинные отросли! Они не идут тебе. Они тебя вульгаризируют». У меня отлегло от сердца. Я даже оглянулся по сторонам, словно ища ее. Но не было ничего, кроме тусклых вагонных окон. Где она сейчас?..
Бесконечно, бесконечно лил дождь, мелкой пылью разбиваясь о перроны проносящихся полустанков. Как неумолимая стрела, выпущенная из лука с нещадно натянутой тетивой, состав стремительно пронзал водянистую белесую хмарь русского безбрежья. Боже мой, и теперь все это представлялось мне давным-давно, века назад – нет, не века (они слишком несоизмеримы для человека), десятилетия назад – прошедшим, как старый посредственный фильм, который вызывает темное тусклое ощущение, когда понимаешь, что актеров уже нет в живых.
Чтобы избавиться от леденящего гула навязчивых мыслей, я открыл книжку очерков. Автор писал: «Когда пытаешься заглянуть на несколько лет вперед, они кажутся очень далеко отстоящими, почти несбыточными…» Я изумился. Так мне могло казаться разве еще ребенком. Но теперь от старости меня отделял миг настолько краткий, что стало не по себе. А мне было семнадцать. Уже или еще – не знаю.
Я вышел в тамбур. Нет, это было невыносимо. Зачем я уехал из деревни? Как мне захотелось прыгнуть с поезда и вернуться назад! Но как глупы, мелочны, беспричинны все эти метания! Рука потянулась в карман стройотрядовки. Там лежал «взрослый» подарок дядьки Шурика –  нераспечатанная еще пачка крепких западногерманских сигарет. Они помогут мне немного взбодриться. И еще я буду сильнее, если стану относиться к неусыпной тоске ничего не нашедшего и ничего не потерявшего человека, как к физиологической болезни, но не как к следствию общей тенденции моей бестолковой жизни, каковым она в действительности является.


Утро

Город, как прежде, встретил ослепительным блеском и шумом. Хотя я прожил здесь около года, многое еще остается для меня «черным ящиком». Мне нужно кое– что узнать, и я занимаю очередь в справочное бюро. Выслушав меня, девушка, на которой парик, румяна и искусственные ресницы, механическим тоном выдает краткий набор сведений. Она уже все сказала, но я секунду стою в растерянности. Когда она отвечала, то смотрела мне прямо в глаза, при этом не видя меня, словно они у нее были неживые, стеклянные. Испытать такой пристальный и при этом слепой взгляд не очень-то приятно. Закралось подозрение, не электронный ли это автоответчик-гуманоид...
 Да, дверь в Город по-прежнему еще закрыта для меня.
До общежития я добирался с одним знакомым юношей, Костиком. Мы залезли в «икарус», и урбанизированное скопище стало жадно засасывать автобус в свое клокочущее жерло, и неизвестно было, где конец его, а где начало. Почти сразу я определил, что попытка запомнить улицы тщетна. Дома, похожие друг на друга, мелькали непрерывными вереницами. Не задерживаясь на остановках, автобус резко дергался и летел вперед. Вдали сквозь серо-белую, все поглощающую мглу, угадывались исполинские штрихи каких-то конструкций, похожих то ли на мосты, то ли на краны. Нет, я не переставал ощущать, как всегда, собственную заброшенность и ненужность, только сейчас неизмеримо острее. Ноги уже не держали меня, а автобус все так же стремительно мчался, падал, падал куда-то вниз, и иногда тяжело поднимался. Холодные стены зданий, мертвенный темный глянец окон – все сменяется одно другим, одно другим… Атмосфера мимолетностей, суматошный мир тысячи зеркал, и каждое из них повторяет изображение другого, чуть-чуть меняя и искажая по-своему.
Дабы скоротать путь, попробовал обменяться с Костиком мнениями на темы мне близкие. И пожалел об этом. С ним совершенно невозможно поговорить о чем-то отвлеченном, он понятия не имеет, что такое искусство, философия или вообще жизнь человеческая. Механизм сих вещей для него не существует. При этом он высокомерен, даже надменен, потому что блестяще осведомлен, когда и как употребляется герундий в речениях англосаксов или отрицательная форма будущего продолженного времени в прошедшем. Он фигуряет цитатами из школьного учебника, над которыми меня так и тянет поиздеваться, до того они осточертели своей правильностью. Да, в прокрустовом ложе установок он поднатаскан как следует, не хуже цирковой собаки, исполняющей заученный номер… Он знает все, но он не знает ничего, все для него умозрение. При этом он никогда уже не будет иметь понятия о том, что самая великая, самая абстрактная идея прежде всего пережита мыслителем психологически, и будет понята только тогда, когда воспримется прежде всего через психику, а потом уже через интеллект.


 «Соблюдайте тишину!»

Растворив двойные двери, я зашел в библиотеку с многообещающими фондами, так как она называлась именем одного из наркомов революции. Пахнуло сырой затхлостью. Пол был плитчатый, но выгравированные узоры совсем стерлись. На стене висела табличка: «Соблюдайте тишину!» Наверх вела лестница с низкими чугунными, дореволюционной формы перилами. Я прошел еще через несколько дверей, и в затемненном коридорчике с очень низким потолком первое, что меня встретило, было: «Соблюдайте тишину!» Наконец, в маленьком зальчике с обглоданными столами и заскорузлыми корешками томов я наткнулся на костлявую седую старушонку, до невероятности иссушенную, как мумия, с костями вместо рук, из которых сквозь плотно обтягивающую их кожу выпирали черные жгуты вен (я невольно отвел взгляд).
– Комсомолец? ФИО? Образование? Год рождения?
Может, ее еще интересует приблизительный год смерти?..
Я не стал читать то, что нужно было одолеть этим летом по программе. Открыл лишь томик одного средневекового философа… Полистал и остановился – на том месте, где тот скептически относился к истинности истины и упорно хотел обнаружить разницу между истинным и истиной. Я отложил книгу. Меня мало тревожила истинность истины. Одно лишь слепо мучило: истинно ли наше пребывание? Не простая ли это игра, игра в карты, где страсти, интерес, эмоции – искусственный суррогат, который изобрел кто-то, стоящий над нами, чтоб создать иллюзию важного дела и убить наше время?..


Водомерка в стакане с водой

 Кто я? Песчинка, комочек органического вещества, заброшенного в океан пространства-времени, комочек, который через долю секунды сгинет, будто он никогда не пребывал в своем организованном трепещущем состоянии.
Что – жизнь? Она могла быть в той же мере, в какой могла не быть. Зачем я брошен судьбой именно в конец двадцатого столетия, когда мог бы родиться две тысячи лет назад, две тысячи лет спустя, или, в конце концов, вообще не родиться?.. Вряд ли время как эпоха имеет особое значение, ведь сущность человеческая остается прежней. Просто раньше человек был вооружен дубиной, а сейчас – ядерной бомбой, но его инстинкты, вожделения, и, самое плачевное, его дикость, жадность и желание жить лишь сегодняшним днем не изменились.
Что – время? Оно – как река, движется беспрерывно, и оно бесследно смывает всё, целые пласты жизни и миллионы открытий и миров, и мы течем в потоке изменчивости и исчезновения! Мы незаметно для себя утрачиваем достигнутые рубежи, картины реальности и обольщений, родные души, не успев познать новое, и даже не задумываемся об этом, живя в замкнутом пространстве, как будто оно вечно. Время, истинный диктатор, властно над всем и вся – но есть ли нечто, столь же властное над ним?..
Неужели вся моя жизнь случайность и происходящее могло быть совсем другим, а то, что существует сейчас, я мог бы не ведать вовсе, совсем бы другие люди искали встреч со мной...
Видели вы водомерку? Ее случайно зачерпнули ведром из бьющего родниками пруда, а из ведра – стаканом. Стакан чист и светел, может быть, с ее точки зрения, даже божественен, и водомерка не утонет в нем на поверхности воды, потому что так повелела природа. Но ее движения бессмысленны, и, взглянув на нее, в мгновение ока вы успеваете увидеть всю безысходность ее пожизненного заточения. Неужели и в нашем существовании нет какой-то высшей истины? И как с этим жить?..


Паутина и манекены

Я сидел в комнате общаги. Из окна были видны ресторан и бар, что причудливо соединялись с многоэтажным корпусом гостиницы. За окнами ресторана полыхал красный свет, глубокий, почти бордовый. От витрины же бара исходило потусторонне-зеленое сияние, и там переливались огоньки. Все цвета были какими-то призрачно-неестественными. Странное, совсем не тревожное и слабое, как привкус разбавленного нектара, чувство, что это был не я, охватило меня. Среди этой обстановки, в которой перебывали многие, в этом громадном, кричащем роскошью городе, мне вдруг показалось, что никогда меня здесь не было, не я это был, вот что призрачно думалось мне... Но где же был я – тот, который я, а не один из безымянных и безликих миллионов? Где же я?.. Может, там, у себя дома...
Я ступаю по чужой жизни, и она, как паутина, затягивает все дальше и дальше, и к сторонности ее уже привыкает вкус. Один ложный поступок, сделанный когда-то, неизменно влечет за собой другой, и геометрическая их прогрессия, вернее, регрессия, нарастает. Когда же я вернусь? И куда?..

Я брел по широкому бульвару вечернего города и смотрел на манекены в шикарных витринах. Умопомрачительно изящные красавицы со стеклянной пустотелостью глаз, могучие супермены застыли в пластичности органического материала. Их было много – манекены, манекены, манекены... В общаге я поговорил с соседом, который попался, наконец-то, мне на глаза, о прогнозе погоды на завтра, а потом я смотрел в окно, сквозь которое ничего не было видно, позабыв про его существование, как и он – про мое...


Выход

Однажды днем забрел от скуки в кинотеатр. Известный французский актер полфильма ходил с унитазом на ноге и еще полфильма гонялся за бандитами. Его убивали, но никак не могли укокошить. Наконец, он поймал бандитов, завел свой счет в банке, но... В зале было очень душно, и досматривать ленту я не стал. Ринулся туда, где заманчиво светилось слово из зеленых букв: «Выход», – туда, где колыхались черные шторы от потока свежего воздуха.
Если б жизнь была вот таким кинозалом, из духоты которого можно выйти в любое время!..
До занятий остается еще пара недель. Впереди – лишь зубреж и схоластика. И так будет несколько лет. Ворохи конспектов с ненужными знаниями. Все то, что претит мне, вызывает отторжение почти на генетическом уровне. И в конечном-то счете – зачем?.. Для диплома? («Как без диплома в наше время!» – кажется, это самый серьезный аргумент, который приводят многие).  Несколько лет бездуховности. Не слишком ли высокая цена за то, что «так принято»? За то, что нужно быть «не хуже всех»? И, в конце концов, из меня сделают «специалиста» вроде Костика, идеал человека в этом городе. Ибо безукоризненная специализация не позволяет распыляться… А творчество – оно никому здесь не нужно, потому что лишь осложняет жизненный стандарт. (Я всегда был уверен, что тупость односторонняя и усердна в мелочах – и именно в следствие последнего свойства она зачастую господствует над умом, поставленным в равные с ней условия).
Несколько лет моя жизнь, способности, время будут гибнуть, как дешевый мусор, как кипы исписанных бумаг, до которых уже никому нет дела! Но кто меня тянул сюда, зачем! Только убеждение, что каждый имеет свое конкретное предназначение, раз изволил появиться на свет?  А что дальше, после диплома?! Такая же скучная, никому не нужная жизнь?.. Впрочем, выход– то на свежий воздух, он есть. Ведь вышел же я из кинозала. Другое дело – что там, за ним, что дальше? Но никто мне этого не подскажет. Может быть, я трижды пожалею. А может быть, обрету такое, что всегда буду считать и удачей, и судьбой?! 
Одно я, кажется, понял наверняка: не нужно бояться. У меня еще две недели до начала занятий, две недели до прихода чиновно-ученых дам из отпусков. За это время мне нужно принять решение. И если я приму его по первому варианту, то по-человечески расстанусь со своими друзьями и уеду в свои Серебряные Родники.
Мысль была хорошей. Но отныне она зависла надо мной дамокловым мечом на фоне непрекращающегося и тревожного тремоло, которое, казалось, звучало повсюду.


Прошлое непостижимо

Тот щемящий фрагмент моей жизни почти канул в забвение, угас, исчез... А был ли? Но иногда снова расцветало утро, похожее на утро тех дней, когда просыпаешься под звуки музыки в этой вроде бы чужой, но уютной и уже привычной комнате под Городом на берегу морского залива, где все опрятно и чисто, и комфортабельно. Посмотришь в окно, где оживает среди сосен, мнящихся гигантскими гиацинтами, утренний мир, и сердце заполнится прекрасным и счастливым чувством с привкусом детского нетерпения, когда знаешь, что опять встретишься со своими знакомыми, опять пойдешь в шикарный холл на завтрак, где столько людей и та светловолосая красавица, так напоминающая героинь давным-давно читанного Майн-Рида, и опять будет шумное веселье и поездки в Город.
То было время смутных прозрений ранней юности, овеянных ожиданием прекрасных легенд Купера, и страшного сомнения в существовании всего, и томящей жажды отыскать, и отчаяния, и раскаяния, и падения, и боли за гибнущие дни, и нежной, как пунцовый свет заката над морем, мечты о райском атолле…  Но иногда вдруг казалось, что за цветными тенями минувшего, как за цветной полупрозрачной занавесью, за теми живыми людьми, таилось что-то непомерно трагическое и молчаливое…
О, эта извечная обреченность безвозвратности и непостижимости прошлого! Оно меняло свои созвучия по мере того, как я удалялся от него, но оно было ускользающим, мифическим, как нейтрино, существующим, но не имеющим массы, произвольной и ущербной иллюзией, что зовется памятью человеческой души…

Вечер в позднее лето

Август выдался на редкость жарким. После полудня я обычно скитался по городским окраинам и ближайшим окрестностям на спортивном велосипеде, взятом в прокате, то ли размышляя о чем-то, то ли вовсе не размышляя. Раз ближе к вечеру я очутился совсем далеко. Раздевшись, вошел в очень теплую и потому почти неосязаемую, ватную воду реки. Плыл среди ивовых зарослей, осторожно раздвигая ветки. Казалось, это не вода, а легкий теплый эфир, влекущий в экстатическом сонном заворожении туда, где исполняются все желания. Я жил в самой природе, и телом, и всей кожей соприкасаясь с нею. А вдали проблескивал багровый шар, лижущий своими отсветами чуть рыжеватую смуглую глубину неба, и я еще раз без острой потерянности убеждался в быстротечности земного живого бытия, пускай существующего вечно и независимо, но которому все же суждено умереть вместе со мной…Только одиночество могло надвигать такие думы.
А потом я медленно ехал по длинной, всей в зелени, прямой и широкой улице, выходившей прямо на запад, где в ее конце, за призраком многоэтажек, плавился все тот же огромный багровый шар, заливавший и ослеплявший всю улицу, на несколько минут превращая ее в огненный поток. В красном небесном океане метнулась тонкая белая полоска самолета. Я видел такую же полоску в детстве, кажется, очень-очень давно, почти невообразимо давно. Она вызвала во мне тот далекий грустный зов детской поры. И я стал вдруг совсем беспомощен, как дитя. Меня плавно омывали огненные струи, и я ни в чем не мог найти опоры себе. Но вдруг я услышал музыку с танцплощадки и... очнулся. Я был рад, что перенесся оттуда. И был бодр, будто собирался жить еще десять миллионов лет.
Вскоре похолодало, и я больше не вылезал из общаги. Здесь дни хоронили друг друга в сером ненастье оторванности от мира, и никто не знал о моем существовании. Я целиком ушел на первых порах в книги, но в конце концов они слились в одну безысходную массу, невероятно унылую и безжизненную, лишенную совершенно подкрепления извне, и потому пустую и ненужную. И чем искуснее, неожиданно-колоритнее, ярче и тоньше были перипетии, тем сильнее напоминали они о висящей в воздухе гильотине безмолвия.


Следы катастрофы

Наконец, я вспомнил, что здесь есть человек, который меня поймет и поможет мне. Это был один художник, звали его Вадим Широков. Познакомили меня с ним когда-то мимоходом, но во время коротких и незначащих встреч я увидел в нем большую душу. Художник жил далеко, на одной из окраин, в заброшенном двухэтажном деревянном доме, который служил ему и жилищем, и мастерской. Как я забыл о его существовании!

На мой звонок никто не отвечал. Тогда я звякнул в дверь соседям. Те сообщили, что Вадим уехал на строительство памятника и появится не раньше, чем месяца через три. Показалось, что меня жестоко бросили... Странно... Но в многомиллионном городе, в котором я прожил целый год, у меня не осталось ни одной родной души.
Шалунья Лариса, непоседа Денис, ироничная Вика, край озер, вечные авантюры в молодежном центре на взморье, колхоз, «яростный стройотряд»… Как будто ничего этого не было. Но ведь было же! О, эти вечные похороны всего того, что стало близким!
Кварталы в той части города, где жил художник, были заброшенные, дряхлые. Им никогда не снился блеск станций метро и оживление проспектов. Наверное, их собирались в скором времени сносить, и теперь они покорно ожидали свою участь. Но в основном здесь хаотически тянулись один за другим какие-то предприятия, предназначенность которых была не ясна стороннему наблюдателю. Повсюду высились громады загадочных сооружений, башни со сложной системой труб, гигантские корпуса без единого окошка. Далее ваш взор упирался в металлические конструкции, каждая величиной с многоэтажный дом, нагроможденные друг на друга в полном беспорядке; помятые скелеты грузовых вагонов, сваленные, словно игрушки. И все это громоздилось тут в первобытном хаосе, словно обломки некой космической катастрофы, останки всемогущей цивилизации, над которыми царила величественная, полная необъятности тишина… Если бы не далекий низкий гул. Неотступный и мерный, он доносился глубоко из-под земли, мнилось, издаваемый могучими двигателями. Но здесь, наверху, не было ни одного человека. А между тем механизмы трудились четко и быстро: бегали по рельсам платформы, в гигантских воронках бурлило рыжее месиво, вагоны загружались сыпучим веществом, текущим из раструбов. Заведенные когда-то неведомой силой, эти корпуса, казалось, работали на что-то мертвое и бездушное. Словно это было некое Производство, далекое от людей и их нужд, существующее для себя самого ради какой-то непостижимой и враждебной человеку глобальной цели. Это была жуткая мысль, и я поспешил уехать отсюда как можно скорее.


Откровения с телефонной трубкой

 «Если вам одиноко, вас постигло горе или несчастье, пользуйтесь услугами заочной службы доверия…»
Из любопытства набираю номер.
– Вам не кажется, что человечество погубит излишний рационализм? – спрашиваю кого-то.
– Странный вопрос. Нам нужно, прежде всего знать, что случилось, – отвечает приятный женский голос.
– А вот то и случилось: цивилизация зачеркнула человека.
– Ответьте сначала, что вас-то, собственно, так взволновало. Может быть, у вас горе? – вкрадчиво продолжал голос, претендующий на приватность.
– Но я вам уже сказал. Это и есть мое горе. Кровное горе! Государство использует индивида в сугубо отведенных для него рамках. Разве существует теперь творчество! Группа ученых годами работает над какой-нибудь там «кнопкой альфа», не представляя целостной задачи. Да и сам человеческий мозг стремится все рационализировать, всему отвести определенные ячейки – так удобнее – и вырабатывает понятия, условности, установки, догмы. Они всегда под рукой – и человек превращается в робота. Но ведь действительность-то гораздо богаче, она не способна уместиться в отведенные дня нее полочки… Все поставлено на конвейер. Человек живет по диктату общества, которое требует от него реализации далеко не самых высоких его возможностей. Самые высокие – затоптаны. Мыслящие люди не нужны, они мешают конвейеру и портят стандартный потребительский вкус.
Посмотрите, в первобытном обществе человек ясно и целиком видел одну задачу – выживание. И потому, наверное, он был счастлив. А кто мы – лишь винтики, которые не понимают, для чего существуют, с какой целью или для кого крутятся?..
Скажете ли вы мне, как израсходовать свою жизнь по назначению и зачем? Своя жизнь вообще мне кажется чужой и совсем необязательной. Зачем она нужна, кому! Это совсем ненужное заведение. И еще скажите, ценят ли в вашем городе люди друг друга, видят ли в другом человека? Мне кажется, они давно потеряли себя. Мне кажется, человек до тех пор сознает других, пока он сознает себя. Лишь до тех пор он не будет видеть в другом только средство для достижения своих меркантильных целей.
– Подождите... Сколько вам лет, род занятий, ближайшее окружение?
– Какое это имеет значение! Мне семнадцать лет, и род моих занятий – никакой. А окружение – ваш город.
– Почему «ваш»? Вы не местный?.. Прошу вас точно отвечать на мои вопросы.
– Город во мне убивает все святое, –  продолжал я, не обращая внимание на собеседницу в трубке. – Когда я жил в деревне – почти совершенно один, в лесу! –  я не был в таком одиночестве!
– Тогда вам можно посоветовать вернуться туда, вы отдохнете, обретете покой, взглянете трезво и... в конце концов, займитесь спортом! В здоровом теле здоровый дух.
– Но я не могу вернуться туда...
– Почему же?
– Как вам объяснить... Это для меня пройденный этап. Я знаю, что не встречу там ничего нового ни в себе, ни в других.
– Вы найдете со временем нужную интересную работу, обретете круг единомышленников, и будете счастливы.
– Клетку? Спросите, кто до конца доволен своей работой. Вы очень редко встретите такого человека. А человек, который стал роботом, не может быть счастлив.
– Вы максималист. Эта черта свойственна ранней юности. Но вы глубоко заблуждаетесь. У вас нет опыта и поэтому вы судите о вещах опрометчиво и поверхностно. В вашем возрасте люди склонны преувеличивать свои чувства…
– Тот, что есть, вполне достаточен...
– Целиком полагаться на чувства абсурдно. Современный ритм требует логики и скорости принятия решений.
– А знаете, что... Мне сама идея вашей службы кажется нелепой. Вы хотите заменить священника, но церкви-то нет…
В трубке что-то щелкнуло, как будто переключили запись, диктор говорил что-то совсем не относящееся к делу в течение нескольких секунд. Потом раздались три длинных гудка, и механический голос отрапортовал: «Отпущенное вам время истекло. Беседа прекращается. Благодарим за доверие».


Одиночество в абстракции

Казалось бы, пора, наконец, подойти к чему-то конечному и подвести какие-то итоги. Но подводить по-прежнему нечего. Сейчас оглядываюсь назад, на минувший год, и вижу, что все было не так, как я для себя выдумал. Да, я невольно думаю о друзьях, о Ларисе, обо всем том, что еще предстоит в этом городе, и мне на какое-то время становится легче.
Но независимо от меня параллельно звучит мысль, надвинутая внезапной оторванностью от времени, века и места – мысль абстрактности моего существования, случайности всех этих дрязг, и от этой страшной тоски спасения уже нет ни в чем.
Нет! Это не одиночество, а нечто совсем иное. Одиночество обычно существует в одной плоскости, в пространстве осязаемого мира. И потому я нарочито населял свое одиночество конкретными образами: так было легче и проще. Я делал вид, что сражен одиночеством. Но это не так! В действительности я сражен другим. Про себя я называю это абстрактным одиночеством или одиночеством в абстракции. В нем нет страха, ведь даже страх – потенциальная надежда. Его нельзя назвать отчаянием, потому что и отчаяние – форма самозащиты. В нем нет чувства утраченной родины, потому что такого понятия, как родина, на здешнем участке бытия не существует. В нем нет лика твоего времени на спринтерской дистанции жизни. Но оно вовсе не смертельно, потому что отвергает и жизнь, и смерть.
Наверное, оно настигает тех, кто слишком отвлеченно мыслит. И холодом обдаст тебя, когда ты хоть раз заглянешь в глаза этого вселенского демона. И так как взгляд его непереносим, ты поспешишь обмануть себя и спрятаться за конкретное одиночество своей жизни, из которого существует много наших земных выходов…

Наверное, лишь немногие поверят в то, что я здесь написал. Но это –  чистая правда.


Город, который я не узна;ю

И вот впереди еще один день, в котором я один на один с Городом. Машины мчат по необъятному, как эстуарий безбрежной реки, проспекту во все шестнадцать рядов. Они несутся здесь совсем по-другому, не как в миллионниках и тем паче в менее населенных городах. Они похожи на металлические шарики, которыми выстрелили из гулливерского дробовика, они синхронно маневрируют, будто ими правит программа, заданная электронно-вычислительной машиной. Одинаково взмывают вверх на виадук, с одинаковым визгом и лихим креном делают крутой поворот, не сбавляя газ (что в провинции кажется пьяным безумием), одинаково вкапываются на перекрестках и одинаково рвут с места, мгновенно набирая недопустимо высокую скорость. Лица, неоновые огни, афиши, магазины, универсамы, сквозь стекло их, словно в аквариумах, снующие беспрерывно по лестницам и залам люди… Здесь не остановишься, не задумаешься, здесь едва успеваешь следить за сигналами, здесь всё, как пружина, безупречно закручено до отказа, и ничто не способно остановить ее работу. Сломается одно, этого никто не заметит – так бесчисленно остальное. Умрет человек, тысяча, сто тысяч человек – их тоже никто не заметит. Ничто не нарушит этого заведенного кем-то движения.
А я сижу на скамье в сквере, усталый – хоть на миг скрыться от шума! – и ничего мне не надо от этого города, мне никогда не догнать его миллионные толпы и всего того, что накопило и придумало это людское поселение за века. Мне не успеть постигнуть и миллиардной доли того, что порождено им, ибо я узник камеры, из которой мне все равно никогда не выскочить, и вместе с которой я исчезну. Но главное я все же должен постигнуть когда-нибудь, наконец, будь оно выражено лишь в нескольких фразах или словах. А может быть, это главное станет моим самым большим заблуждением…

Будь что будет

Мощные башни университета не рисуются мне более долгожданными вратами в вожделенный рай, сладкоголосые сирены не приворожат меня своими чарующими песнопениями. Пусть они обратятся в скалы. Сжигаю я свои корабли.
Долгий разговор в деканате. Отчисляюсь. Да, совершенно неожиданное, и, скорее всего, опрометчивое намерение с моей стороны. Ведь я, оказывается, подавал такие надежды… Не говоря уж о том, что на ровном месте порчу сейчас статистику в городском отделе народного образования. Ну а если неудача, разочарование в принятом выборе? Что ж, я могу рассчитывать на поддержку руководства (за что я, конечно же, весьма благодарен в душе). В этом случае меня могут даже восстановить в альма-матер, более того, что уже совсем фантастично, предоставить индивидуальный график работы. Я растроган, разумеется, но одно знаю твердо: решение мое окончательное, восстанавливаться не стану. Будь что будет.

Чужой

Наконец, друзья вернулись, и общежитие ожило. Но встреча с Денисом получилась совсем не такой, какой я ее воображал.
– Ну куда ты теперь! – разочарованно произнес лишь Денис и раздраженно махнул рукой. Он уже был в курсе относительно моего дурацкого, с его точки зрения, поступка.
Самое странное, я зачем-то принялся произносить длинный монолог про импрессионизм в живописи, неестественно обильно увитый деепричастными и причастными оборотами, вводными и подчиненными предложениями. Я совсем разучился говорить нормально наедине со своими книгами и мыслями, к тому же давно ни перед кем не выговаривался. И остановился.
– Слушай, это не слишком скучно?
– Даже интересно, – лаконично изрек Денис, по-моему, из одной только вежливости. – Продолжай.
Но продолжать я не стал. И тогда он заговорил про свои житейские неурядицы, про учебу, которая меня давно уже интересовать не могла. Он был неестественно неприветлив, разгорячен и раздражителен. Я делал вид, что слушаю его. Я не мог сосредоточиться…
Задержусь здесь еще на пару деньков. Очень хочу проститься с Ларисой, вот только дождусь ее. Ведь было что-то искреннее между нами, о чем, наверное, мы будем помнить всю жизнь, что бы ни случилось потом. Не зря она сказала как-то: «Так хочу встретить тебя лет через десять и узнать, что с тобой стало…»  Я прощусь с ней – и уеду отсюда навсегда.
Утром я стоял перед зеркалом, собираясь кой по каким своим делам, которые предстояло завершить, и заметил в краю его, что лежащий на кровати Денис перевернулся на другой бок. Не знаю, признаться, отчего, но у меня возникло тяжелое и очень неприятное подозрение, что он лишь притворяется спящим. Он не хотел больше со мной разговаривать? Или я стал слишком мнительным? Конечно, теперь я для него лишь случайный прохожий, мелькнула горькая мысль. Я здесь больше не свой. Впрочем… ни друга моего в настоящем нет, ни меня, все это лишь жалкое прошлое, которое никогда уже не догнать, и не я стою перед зеркалом, а кто-то другой.
До меня доносились бодрые голоса, дурашливые крики за дверью, музыка... Все не мое. Здесь кипела своя сложившаяся жизнь. Но я был уже вне ее. Я оставался чужим. Не знаю, завидовал ли я им .

               
                Глава пятая
БЕГИ КУДА-НИБУДЬ

Любимые университетские праздники, например, намечавшееся посвящение в студенты, в общежитии всегда проходят шумно, с размахом. Не говоря ни слова, Игорь Белоризцев хлопнул Лихотина по плечу (у них почему-то повелось так приветствовать друг друга вместе рукопожатия), чем ответил ему и он, после чего Игорь сразу выставил на стол причитающиеся с него продукты и спиртное. Впрочем, два набитых до отказа широченных портфеля и несколько пластиковых сумок, что стояли на полу у одной из кроватей, говорили о том, что вечер удастся на славу. Зашли несколько теперешних первокурсников.
– Ладно, пора начинать уход в трансценденцию, – сказал Игорь, не церемонясь и ни на кого не обращая внимания.
– Нет бы сказал просто: «Давай вмажем!» – раздраженно поправил Лихотин. – Не терплю латынь, тем паче если можно сказать по-русски.
Они шутливо попререкались, потом заполнили стаканы. Наконец, кто-то из первокурсников настойчиво стал предлагать Лихотину почитать стихи.
– Какая уж тут поэзия, – со слегка наигранным равнодушием сказал Лихотин, прежде чем ответить, как следует прожевав корку свежего ржаного хлеба, который любил больше любых деликатесов. –

                Когда я буду умирать,
                А умирать, наверно, буду,
Ты загляни мне под кровать
И сдай порожнюю посуду.

Послушайте вон лучше Белоризцева. Он любит поговорить о высоких материях.
В отличие от Лихотина тот налег на бутербродик с печенью трески, и ничего не ответил. Лихотин поглядел на него сквозь очки и отломил еще одну корку ржаного хлеба. Потом откупорил очередную бутылку. Игорь уже достаточно выпил, но не чувствовал себя опьяневшим. Какая-то мрачная мысль сковала мозг, надежно оградив его от сторонних посягательств. У первокурсников очень скоро развязались языки, а кто-то уже упал под стол. Лихотин отсутствующе уставился в пустой стакан. Белоризцев жевал жилистый кусок говядины и не издал ни звука. Какая-то стена напряженности выросла между ними, как между двумя электротелами, которые, оттолкнувшись, неминуемо по закону физики должны вновь устремиться навстречу друг другу.
Ни слова никому не сказав, Игорь ушел в другой номер, к девчонкам, которые не прочь сделать вид, что приняли твою игру в любовь. Встретили его почти восторженно, и в руки всучили гитару. Он пел им песню «Есть только миг между прошлым и будущим...», в то время, как появилась вдруг Лариса. Ее приняли здесь, как старую знакомую. Она была тихая – несвойственно своему темпераменту. Игорь ее такой почти никогда и не видел. Он хотел сказать ей что-то… но не стал. Он и забыл, что остался в Городе, наверное, только ради нее. Вернее, не хотел вспоминать об этом.
Видимо, Игорь очень хорошо пел, потому что пел от души. Вся надрывная, изможденная цыганская тоска, до той поры сдерживаемая, враз вырвалась наружу. Песня кончилась, и он с усмешкой поднял на Ларису глаза, желая показать, что смеется над излишностью своего пыла, ожидая обнаружить в ее реакции то же самое. Но все, кто слушал его, и она особенно, были тронуто-серьезны. Она пристально посмотрела на Игоря. Удивительно, но взгляд у нее был задумчиво-глубокий, грустный. Сказала только негромко:
– Какой ты... разный, Игорь. А глаза у тебя сегодня… не родные какие-то. По ним сразу видно: ты что-то знаешь. Ты многое знаешь!.. Но мне тебя не понять, наверное, никогда.
– Да ничего я не знаю, –  сказал он так тихо, словно прошелестела листва.
– Ты заходи к нам почаще! – закричали вместо аплодисментов. И жгучее, неожиданно радостное, неутоленное чувство объемности мира, навеянное пытливой открытостью новых приятелей, откровением Ларисы, ее молодым, красивым лицом, окрылило его, вознесло куда-то ввысь.
Он хотел сказать ей еще что-то, но девчонки повскакивали из-за стола, потащили его на танцы в зал, и он Ларису потерял.
Этажом ниже он встретил Лихотина. Ему захотелось остановить его, рассказать обо всем, что пережил в эти одинокие месяцы лета и осени... Он знал, выход из замкнутого круга всех его сомнений и терзаний о том, как жить дальше, где-то совсем рядом, он искал его, и почему-то поверил, что сейчас возможно все. Но Денис не захотел и слушать его, и это покоробило. Настроение Игоря тут же изменилось.
– Ты презираешь меня за то, что универ бросил, что прожигаю жизнь без всякой цели, что бежать мне некуда... Так знай, вы мне тоже не нужны!
– Ты глупость говоришь! У меня самого все наперекосяк, понимаешь?!.
Игорь быстро зашагал прочь, еще сам не зная, куда. Он понял, что больше никогда ни о чем не попросит Дениса. Он сам не знал, что произошло с ним за последнее время. Он становился строг в отношениях со своими знакомыми, и не терпел никаких компромиссов. «Или все, или ничего», – говорил он себе, и его знакомые и друзья таяли, как дым. Он рвал с ними с какой-то варварской легкостью обреченного, почти назло самому себе.
Навстречу попалась сиятельная, сногсшибательно раскрашенная Вика Веселова. Она обрадовалась и позвала Игоря к себе. Он нашел отдушину в разговоре с ней. Вика налила ему в бокал очень приятной на цвет желтовато– лимонной жидкости, он выпил залпом, и глаза покрылись такой же приятной желтоватой пленкой-туманом. Это был коктейль из разведенного спирта, сухого вина и еще ликера с кофе. Очень скоро Игорь стал распространяться о Шопенгауэре, затем по совершенно непостижимой логике перебросился на Руссо, а далее принялся излагать собственные взгляды насчет земного прозябания.
– Да знаете ли вы, – орал он, – знаете ли вы, что такое человечество?! Примитив, жалкая бактериальная колония, которая зачем-то напялила на себя маску высокоразвитой цивилизации! А что такое жизнь? Глубокий темный колодец, в который тебя бросили, словно водомерку, вот и барахтаешься там, пока не утопнешь со всей своей философией. Только одни способны видеть свой нелепый удел с высоты вечности, другие же нет, и довольны им, как свиньи. Мораль, этика, эстетика, все эти атрибуты принадлежности к роду человеческому, к «обществу» – какой-то идиотский маскарад, прикрытие обреченности колодца. Нет, уж раз ограничены тупиком, так долой все маски, будем откровенными, скинем искусственные путы, хватит с нас естественных, будем вести себя по первому побуждению, нам терять нечего! Разве не безразлично, начнется ли хаос сам по себе, или же мы сами начнем творить его?
– Да вы не волнуйтесь, – продолжал он, – мы ничем не отличаемся от дикаря и от человека, который будет через десять тысяч лет. Что есть главное – познание вечных истин. К этой мудрости может прийти и дикарь, и представитель суперцивилизации. Общий уровень человеческого мышления вряд ли эволюционирует, разве что поднимутся отдельные его чисто механические способности, так что...
Белоризцев продолжал еще что-то орать, доказывая, приводя факты, призывая всех к всеобщему бардаку, бессмысленному эмоциональному экстазу, к этакому чувственному пиру во время духовной чумы... Сначала парни и девушки, находившиеся в комнате, улыбались изредка, потом очень скоро сделались серьезны, и один за другим стали постепенно расходиться.
Оставшись один, он выпил остатки коктейля. Собственно, для него уже не составляло к тому времени большой разницы, что пить – чай или коктейль, потому что он ее просто-напросто не улавливал.
Спустился вниз, в танцевальный зал, переполненный публикой. Безоглядная молодость прыгала под слова песенки, полтысячелетия назад сочиненной вагантами, той самой, его любимой.
Игорь пребывал среди вечной молодости, ибо только она может быть так спокойно весела, существуя вне зависимости от смены поколений, и он лишь зашел на мгновенье в ее зал, и «вешние денечки», которые «никогда не вернутся», как об этом пелось уже в другой песне, возвращались вновь и вновь для новых.
Игорь пересек танцзал, раздвинул плотные черные шторы (они здесь на случай кинопоказов), прошел через короткий коридор на второй этаж, и оказался в кафе. Что ему нравилось в «Пентагоне», так это многообразие, масштабы, возможность уйти из одного зала в другой.
– Что ты здесь делаешь один? – услышал Игорь, кажется, знакомый голос. Оглянулся – Слуцкий.
– То же, что и ты
– Я хочу тебе помочь, – вежливо произнес Слуцкий. – И ты не спрашиваешь, почему? Потому что я тебе симпатизирую. Я помогаю только тем, кому симпатизирую. При этом рассчитывая на взаимность, естественно.
–  Как? – воспрянул Игорь.
– Держись меня – и у тебя все будет, понимаешь? Будут друзья – настоящие друзья, деловые люди, которые все могут, у которых власть и деньги, а не словесный понос. Это не твои поэты-графоманы, – добавил он со скрытым презрением и явным намеком на Лихотина. – Девиц будет море, шикарных девиц высшего класса, что знают толк в жизни, не чета твоим колхозным любовям, которые ты поэтизируешь.
– И что я должен буду делать? – Белоризцев сделал вид, что принимает его игру.
– О, слова не мальчика, но мужа! Об этом поговорим позже. А сейчас ведь праздник, и мы просто немного расслабимся. Кстати, как у тебя с финансами? – на всякий случай спросил Слуцкий.
– Полный карман, – пока Игорь рылся в бумажнике, Слуцкий успел разглядеть в его руках увесистый юбилейный рубль с изображением вождя мирового пролетариата.
– Дай на время!
– Ради бога. А зачем тебе?
– Я из него десять сделаю.
– Каким образом?
– Продам иностранцу.
 Слуцкий пошел за стойку делать заказ. Игорь кое-что знал про него, но прикидывался непосвященным. Слуцкий был валютчик, валютный спекулянт. Тогда за это дело можно было легко схлопотать серьезный тюремный срок. Но видимо, или игра стоила свеч, или это занятие было у Слуцкого в крови, или здесь было что-то иное. Конечно, те совсем неплохие деньги, что Игорь заработал честным трудом в летнем стройотряде, Слуцкий мог заиметь за два дня. Но дело в том, что все, кого он втягивал в орбиту своих мутных дел, рано или поздно плохо кончали, и в лучшем случае это завершалось отчислением из университета. Лишь сам Слуцкий оставался непотопляемым, словно авианосец. Поэтому те, кто не гнушался анализа, полагали, что Слуцкий – профессиональный провокатор. Он вербовал в свой криминальный бизнес простаков, а потом «сдавал» их в Комитет госбезопасности в качестве разоблаченных и тем самым укреплял свой послужной список. Лихотин Белоризцева еще год назад предупредил: «Держи с ним ухо востро, это темная лошадка!»
Пока Слуцкий задержался у стойки бара, Игорь рассматривал посетителей. За дальним столиком заметил знакомую, внушительную по объему даму. Раскрасневшаяся, она сидела недвижно и надменно. Это показалось ему довольно смешным, ибо она всегда была слишком легкомысленной особой. Потом какой-то ухарь пригласил ее на танец. Они стали крутиться на одном месте медленно и нестройно, и хрипы музыки тут уж были явно ни при чем. Ухарь рассказывал ей, наверное, какую-нибудь идиотскую историю, а в его глазах горела голодная похоть. Дама степенно, с весьма серьезным видом кивала, будто выслушивала лекцию о политической ситуации в Латинской Америке, откидывала назад могучий бюст, демонстративно всплескивала ладонями, не снимая при этом рук с его плеч, как с завоеванной собственности. Эта сцена, полная какой-то бездарной сексуальности, показалась Игорю совершенно убогой и уродливой, как если б толстая дурнушка, возомнившая себя красавицей, вздумала публично демонстрировать свои телеса. И Игорь подумал: «Хорошо, что она не может увидеть себя со стороны и ощутить себя такой, какой ощутил ее я! Иначе бы она сгорела от позора».

Потом он прислушался к обрывку чьего-то разговора. Он не мог видеть этих людей, да и повернуться в их сторону было неэтично, но разговор привлек его внимание.
– ...имеет ли из двадцати человек молодежи хотя бы один цели и убеждения? Век автоматики и нравственный застой – парадокс? Человечество стремится обогнать время, чтоб избежать коллапса, но... Отсутствие конечного итога? Да. Человек поживет, побесится, женится, нарожает детей –  и пошло. Это естественно. А самоубийство противоестественно. Мы подвержены коду природы, надо выполнять его...
 «Коллапс! – подумал Игорь, словно вступая в дискуссию с невидимыми оппонентами. – Да человечество вымрет раньше, чем он наступит!..»
Ему вспомнился случай из далекого дошкольного детства. В то время он предавался самым неуемным фантазиям, в голове его роились мысли о странах, которые он открывал и где становился добрым королем, он мечтал о космических полетах в иные галактики (а отец доступно объяснил ему, что это такое), о небывалых инженерных сооружениях, которые он воздвигал. Мечтания приносили ему больше удовольствия, чем игра в песочнице. Однажды он вообразил, что можно изобрести вездеход, который мог бы идти сквозь землю, буравить ее в любых направлениях, словно раскаленный гвоздь в масле. Целыми днями он бродил, скрупулезно разрабатывая в голове все его узлы, насколько это позволяли детские понятия. Постепенно этот план позабылся, но через пару лет, когда Игорь бегло научился читать, ему попалась в руки научно-фантастическая книжка, в которой описывалась такая же машина, что сначала его удивило, а потом очень обрадовало: значит, он не одинок и кто-то уже думал о возможности постройки такого снаряда!
 А вот сейчас, много лет спустя, здесь, в университетском кафе, услышав из уст незнакомца некое подобие своей собственной давней догадки о жизни, он отнюдь не порадовался. Сначала это даже было похоже на ревность, обманутую и высмеянную. Уж лучше бы незнакомец выдал что-нибудь другое, более обнадеживающее. Увы, видно, каждое наше движение и мысль уже кем– то повторены, думал Игорь, и ты – лишь один из бессчетного множества бумажных листков, на которые матрица-жизнь ставит одну и ту же печать. Что остается? Искать информацию. В ней спасение, в ней выход и хотя бы надежда на открытие.

Появился Слуцкий с какими-то флегматичными и смурными девками и кучей бокалов на подносе. Девки периодически, покачивая бедрами, вскакивали с мест, уплывая куда-то сквозь туман из сухого льда, распространяемого в качестве спецэффекта со сцены, потом снова садились рядом и опять исчезали куда-то.
– Что такие мрачные? – удивился Слуцкий, и бросил каждому в бокал по таблетке, которые быстро растворились. «Может, и в самом деле, выпить это, чтоб ни о чем не думать?» – подумал Игорь.
Между тем веселье в кафухе достигло апогея. Музыканты из рок-ансамбля «Белые стены» выдавали одну композицию за другой, и каждая накаляла чрево реторты, испытуемым веществом которой была человеческая масса. Волны света, звука и испарений сухого льда врывались друг в друга и распадались, как диковинная химическая реакция. Рокеры были знатоками своего дела. Соло-гитарист плавно гнулся, извивался, даже курился, словно джинн из Аладдиновой лампы; певец в такт сгибал колени и верещал, тщась донести мученические страсти; второй голос, широко расставив ноги, не сходя с места бросал свой корпус вправо и влево, а когда один и тот же ритмический оборот взвинчивал до предела, он попеременно закидывал ноги с развевающимися клешами в эксцентрических па и время от времени издавал столбенящие вопли инквизиторской жертвы, вызывая гогот восторженного недоумения; ударник, настоящий классик, парень с бульдожьей физиономией, которую трудно было разглядеть за обильно спадавшими на нее волосами с висков и низкого лба вертящейся и трясущейся в разных направлениях головы, лупил по установкам с такой скоростью, что палок не было видно. Периодически, когда все инструменты замолкали, он продолжал колотить, извлекая из своих незамысловатых устройств небывалые фиоритуры, обволакивающие зал свистящим, стрекочущим, дробленым хохотом тарелок и передергивающихся в истерике маракасов, обнажая скелет всепокоряющего рока – его величество ритм. Ничего другого и не требовалось.
В зале прыгали до потолка, вздымая руки вверх, орали что-то бредовое, выплескивая свою необузданность; даже у тех, кто сидел на стульях, тряслись ноги и пристукивали каблуки.
Игорю захотелось услышать какое-нибудь нормальное слово, и он спросил у рядом сидевшей девушки:
 – Вам здесь нравится?
 – Чево?.. – она выпустила ему в лицо глоток густого сигаретного дыма. В неистовстве продолжали мелькать цветные огни. Куда же запропастился Слуцкий!
– Вы не видели здесь?.. – попытался было спросить Белоризцев и услышал бессмысленное «А?..»
 «Нет, они не пьяны... Теперь они лишь не скрывают свое истинное нутро. Они всегда такие. Они все – сумасшедшие!» – незаметно подкралась кошмарная мысль.
Наконец, появившийся Слуцкий на вопрос, где он пропадал, ничего не ответил, лишь сунул Белоризцеву под нос очередной бокал. Он стал что-то рассказывать, и Игорь вдруг спохватился, что почти ничего не понимает из его россказней, и испугался внезапной необъяснимой деградации. Потом у него мелькнула какая-то идея, показавшаяся чрезвычайно важной, но она тут же ускользнула, и он не мог восстановить ни кусочка ее. Очертания, которые уже ясно различали глаза, стали вдруг плавать и испаряться, духота ощущаться совсем перестала. Игорь встал из-за стола и направился к выходу.
Тоннель – а это был именно тоннель – оказался невообразимо длинным, с серыми сырыми и неровными стенами, и выход из него, невообразимо далекий, светился точкой. Что-то тускло тревожило его. Он ускорил шаги и вдруг понял, что страшится обернуться. В то же время его страстно тянуло туда, назад, в бездну, хотя он догадывался: там что-то ужасное! Но он не выдержал этого пристального холода за спиной и резко обернулся. Перед ним лежала бесконечная каменистая пустыня, окутанная серой мглой. Игорь присмотрелся и заметил, что поверхность пустыни была испещрена неразборчивыми письменами. Это были имена его друзей. Игорь брал в руки начертанные строки, похожие на бумажные змейки, и они медленно рассыпались струящейся пылью. И он тоже стал прирастать к этим камням, превращаясь в истлевшие буквы. И тогда Игорь рванулся и побежал…
Бредовая завеса неожиданно поползла прочь. Не было никакого тоннеля. Игорь сидел все за тем же столиком. Это Слуцкий, его таблетки, подумал он. Кажется, он даже радовался чему-то. Нет, не радовался, он только знал, что радуется. Потому что все эмоции отпали разом, уступив место удивительно беспощадной рассудочности. Если бы ему сейчас предложили застрелиться, он бы сделал это легко, выстрелил бы в себя только из того беспричинного любопытства, с каким маленькие дети берут кошку за хвост. Смерть казалась каким-то развлекательным аттракционом, как будто умирать можно каждый день, хотя он очень ясно отдавал себе отчет, что умрет один раз и больше не воскреснет.
Игорь вышел из кафе – теперь уже, кажется, по-настоящему. Ночь еще только начиналась, и нужно было скоротать ее.
В темноте одной из лестничных клеток разглядел двух о чем-то мирно беседующих девочек. Одна из них держала гитару.
– Разрешите-ка, – попросил Игорь, усевшись рядом с ними на нижнюю часть оконного проема, и едва тронул грустные струны. И подумал отчего-то с сожалением: «А гитары везде одинаково настроены».
– Девочки, не найдется ли у вас теплого чая и пожрать что-нибудь?
Они повели его к себе в номер. Девочки были первокурсницами, совсем детьми. Между ними брезжила пропасть. Внезапно (он даже уловил момент) Игорь вырвался из преисподней сильного дурмана, в котором пребывал вечность, а в действительности не более двадцати-тридцати минут. Он ни о чем не думал. За черным зеркалом окна с высоты здания простирался безбрежный черный океан, в котором редкими маяками сверкали маленькие точки огней. Они и Игорь сидели в сумраке помещения, где угадывались стол, беспорядочно уставленный посудой и едой, стулья, кровати.
– Темно как... Занавески сменить надо бы. – Одна из девочек подошла к окну.
– И поздно... Видели бы нас с тобой наши мамы...
Примерно так изредка рассуждали они между собой. Он же совсем не пытался разговаривать с ними. Ему вспомнился недавний приятный сон: он бродил среди безвестных переходов, встречался со множеством знакомых и незнакомых людей, постигая радость встреч, и всюду присутствовала влекущая таинственность и непринужденная мимоходность случавшегося. Но теперь было иначе... Теперь было пустынно и прохладно. Запах духов, чая, в первый раз слышимые голоса, удаленный тихий звон чайной ложки о края стакана – отблески чужой, загадочной жизни, в которую была закрыта дверь еще минуту назад, которую он мог никогда не узнать, – все это когда-то приворожило бы его раскрытием того сокровенного, что есть в каждой судьбе и что никогда не лежит на поверхности. Но сейчас все то же старинное чувство, что все это уже было, что все это так непрочно и привычно, слабым поветрием бриза овевало его. Тени... Мерцающие, потусторонние, тонущие бесследно в небытии отгоревших эмоций и остывших трагедий, принадлежащих призракам, бродили они по стенам, потолку, хотя снаружи не было видимого движущегося источника света. Погибшие привидения, белесые, исчезающие, испепеленные, блуждали они по комнате молчаливо... Девочек не было, не было комнаты, не было его, Игоря... Но были тени, тени, и он растворялся в их мраке, не ощущая ни желаний, ни страстей, ни надежд, ни себя самого. Ему было все равно, где это происходило, и происходило ли вообще, и что будет после, и что было до того...
Они говорили, что им завтра рано вставать, намекая, что ему пора уходить, но не осмеливались поступить с ним невежливо, просто потребовав выйти. А он будто не слышал их скрытых просьб и сидел уже долгое время. Нет, он не проверял их терпение. Он их просто не замечал. На минуту представилось утро завтрашнего дня, пустынное, одинокое, в котором некуда идти и не с кем обмолвиться добрым словом. Утро, когда предстоит уезжать, утро полное горьких сожалений и растерянной тревоги за пусто и жадно уходящее время, за невозможность его остановить. И если физически он валился от усталости, то все его существо протестовало против нее. Страшно было уснуть вот так, ничего не добившись, ничего не решив, ничего не поняв…
Кажется, постепенно он пришел в себя. Никакого разговора с Ларисой не получилось. А так хотелось с ней поговорить…
– Спасибо, девочки, за чай, – поблагодарил Игорь. – Извините, если что не так.
Он шел вниз, через коридоры и переходы. Ни души. Только горел тусклый свет встроенных в потолок ламп. Прошлое, обитель уюта, любви?..  Вряд ли. Но он искал в нем свое прибежище... Он шел вниз…Вот и комната Ларисы, где она жила с подругами. Дверь в нее оказалась чуть-чуть приоткрыта. Окно было зашторено. Пока глаза привыкали к темноте, Игорь услышал суетливые шевеления.
– Ты хоть знаешь, который час! Чего тебе здесь нужно? – услышал Игорь голос Слуцкого. Тот обнимался с Ларисой. Правда, на них была одежда, и они сидели. Игорь просто опешил, потому что ничего подобного и вообразить себе не мог. В первую долю секунды он хотел развернуться и уйти.
Но Слуцкий, видно, решил слегка поерничать:
– Чего тут ищешь? Вчерашний день?
В следующую долю секунды внезапная неуправляемая ярость все затмила в глазах Белоризцева.
Он стащил Слуцкого с кровати за грудки – валютчик оказался достаточно увесистым куском мяса – и сбил его с ног ударом в челюсть. Лариса неистово завизжала. Слуцкий, пошатываясь, поднялся с пола и попробовал боксировать. Ему это плохо удавалось, потому что Белоризцев был выше и держал его на расстоянии. Правда, он раскровенил Белоризцеву губу. Тут уж искатель философских истин выдал ему по полной программе. Слуцкий распластался на столе, у которого сразу подломились ножки. Начала биться посуда, со стены сорвалась полка с книгами.
– Идиоты, придурки! – надрывалась Лариса. В углу на соседней кровати спросонья вылезла из-под одеяла Ларисина сокурсница и была не прочь присоединиться к этой отнюдь не поэтической версии плача Ярославны. Оставив недвижимое тело Слуцкого среди обломков мебели и посуды, Игорь зашагал вон из «Пентагона», в ночную темень.
Игорь шел очень быстро, ничего не замечая, не смотря по сторонам. Странно, но в нахлынувшем отчаянии крылось чувство облегчения, словно он теперь знал наверняка, что теперь-то с этим городом его точно никто и ничто не связывает, что у него не осталось в нем ничего, кроме памятных, но немых и мертвых стен, ничто не удерживало его более здесь…
Последнее, что он запомнил в ту ночь, был мерзкий визг резко тормозящего автомобиля и глухой хлопок. Больше он ничего не чувствовал. Сознание было вычеркнуто так быстро, будто его никогда не существовало.

* * *
Когда он очнулся, то ощутил лишь одно – боль. Он постарался с силой вдавить себя в жесткую белую кушетку, словно пытаясь уйти от этой черной, надвигающейся лавы, но ничто не помогло. Мысль, что ему никуда не уйти, со всесокрушающей силой ударила плашмя, оглушила всей очевидностью неотвратности, сбросила куда-то с большой высоты... Он не знал, что с ним произошло, лишь догадывался – что-то страшное, и догадка эта слепой перепуганной птицей заметалась в изнемогающем, оглушенном мозгу. Никогда не испытывал он такой чудовищно разраставшейся боли. Он еще пытался что-то думать сквозь слепящий мрак. Так, наверное, всегда кажется, думал он, прошедшая боль всегда выглядит слабее настоящей, хоть это зачастую и не так. Может быть, потому, что у человека нет такой ярко-образной памяти на боль, как зрительная… Так думал он, чтобы хоть что-нибудь думать, чтобы не быть один на один с тягостью подступающих мучений.
И вдруг настал перелом, катастрофически быстрый. Боль разрослась до невероятных размеров и опрокинула его. Остатки последних сил исчезали, как мелкий белесый песок, струящийся сквозь пальцы. И тогда, как последнюю аксиому, ослепившую губительно-яркой вспышкой, он предельно ясно увидел: это смерть. Смерть подступала с медленным и непереносимым упорством.
Ему пригрезилось солнце, желтый маленький дом детства на берегу реки и поляна за двором; он, маленький мальчик, бежал среди высоких трав. Тот мальчик, никогда не взрослеющий, в далекой своей стране... Видение рассеялось, и в памяти возник облик Ларисы, не нынешней, а той – из сказки на берегу моря, а потом из сентябрьской идиллии. Она смеялась, счастливая и безмятежная, в гуще поклонников – уже в другом краю, в том краю, в который он никогда не попадет, в котором никогда не сможет взять ее за руку, улыбнуться ей, уехать вместе в Волшебный Город. Кто-нибудь другой уедет теперь с ней, не он, потому что его уже почти нет! Да, он ее, наверное, любил, только понял это поздно. Он никогда не сможет втиснуться в эту кипящую жизнь, так глупо и легко выброшенный из нее...
И она уже не принадлежала ему, она смеялась, и была в другом мире, куда нет возврата. Он вспомнил великую, чуткую, как нервное волокно, паутину жизни, которую хотел постигнуть, и вдруг осознал, что ничего не сумел совершить, доказать, найти. Он уходит ни с чем, безо всего, так же легко уходит в вечность, как и вышел из нее на миг... И уже где-то далеко-далеко были – она, и Город, и мать, и отец, и друзья... Они стояли за какой-то неосознаваемой чертой и не видели его, не могли видеть... А он их видел, но не мог крикнуть им, протянуть руку: он больше ничего уже не мог сделать, хоть вся неистовая жажда жизни толкала его к ним. И это сознание бессилья и потрясающая простота смерти обожгли. Ослепшая птица, беспомощно и напрасно метавшаяся в мозгу, отчаянно крикнула, но ее обессилевший, пронзающий душу голос, не был слышен никому.
Игорь стиснул зубы. Ему казалось, он прошептал слово «нет», но так лишь казалось... Словно в бреду донесся обрывок чьей-то тихой, неосторожной фразы, скупо сообщавшей о тяжком, касавшемся его здоровья, прогнозе... Еще какая-то последняя, мнилось, очень важная мысль забрезжила, но она оборвалась и исчезла, как робкая завеса тумана над прохладной утренней водой.



















































Книга вторая
ПОИСК ЦВЕТА


Memento.
Помни (лат.).





































Глава первая
ВСТРЕЧА У МОНАСТЫРЯ

Ледянисто-скупой, высокий удар колокола померк в непроснувшемся свете утра. Казалось, подобно медиуму, приоткрыл он окно в незримое. Но в гаснущем звоне меди не отзывался глас прошлого. Сонмы маленьких и больших событий, тянущиеся обрывочными цепями из неразборчивых глубин лет, испаряются, как тяжёлые ночные сны. Их нет, как будто не было. Тихо… Впереди только будущее, неосязаемое, зыбкое, как гладь этой озёрной воды, и свобода, радостная и могущественная, матерь всего истинного и праведного, что может быть на земле.
Здесь, вдали от Города, среди лесов на уединенном и живописном берегу озера, стоял монастырь, которому было более шестисот лет. Он был давним местом паломничества туристов, верующих, художников, музыкантов и просто праздных и любопытных.
Молодой человек поставил спортивный мотоцикл на обочине старинной аллеи. О том, что это художник, говорили этюдник и мольберт, закрепленные на боковом багажнике. В этот ранний час здесь не было почти никого, и потому, прежде чем подготовить мольберт, не стесненный чьим-то непрошенным сторонним взглядом, он задумался и побрел по аллее. Давно и далеко позади утонул в последних пригородах белый оскал высотных домов. Здесь, в преддверии летнего утра, в тишине, словно какой-то могучий и необычайный источник пробил в душе несокрушимую массу льда.
Он видел, как синь и таинственно многоцветен в предутрии этот мир, как много в нём звуков и запахов, которые он, казалось, утратил в последнее время возможность различать. Словно слепой, очнулся он от своего временного недуга. Нет, не врождённого! Он увидел мир таким, каким видел его с рождения – не хаосом бесцветного хлама, в котором потеряно сердце. Он почувствовал, что оно оставалось в нём.
Однажды он задумался, что из его жизни был вырван какой-то кусок тепла длиной в годы, что нет логического моста между юношескими искренностью и свежестью – и теперешними всезнанием, как ему казалось, искушённостью и привычностью к самым противоречивым событиям и вещам. И теперь это тепло возвращалось к нему.

Монастырь был старым надежным прибежищем художника. Сюда приезжал он в минуты и радости, и смятения. Он вновь видел древние стены, многоярусные нескончаемые аркады из килевидных арок, крытые террасы, сводчатые потолки, разломленные паутиной трещин, подпертые в особо опасных местах длинными толстыми брёвнами. Да, время тронуло монастырь. Контрфорсы отошли от нависающих стен, а сами стены были тут и там расколоты зигзагами расселин. Но камень стоял, и готов был простоять ещё столько же. Художник брёл дальше и дальше, будто вслушивался в духовную музыку, напоминавшую токкату и фугу Баха ре минор, где тревожные звуки высоких октав замирают, оборванные, словно трагическим напоминанием, грандиозно-мрачным тембром органных басов...
Крыши монастырских башен были крыты чёрной, с красным отливом, медью, глубоко сияющей на солнце, контрастирующей с небесной синевой, а шпили их украшали флюгера то в виде крылатого ангела, трубящего в рог, то медведя, то солнца или просто длинных узких флажков. Одиноко рос вековой вяз, с одной стороны скованный оборонительной стеной, а с другой – примыкающей к ней трапезной палатой. И там, в пустынности лугов, переходов и обширных задворков, где не было ни души, лежали в запустении кренённые, ушедшие в землю тяжёлые плиты могил, мраморные и гранитные, с уже стёршимися надписями, изредка встречались постаменты из белого и чёрного мрамора, выше человеческого роста, украшенные узорами, искусными навершиями и серафимами. И ему подумалось, какое печальное несоответствие есть в этом –  изысканно украшать обители смерти.
Но солнечно, безбрежно было по-прежнему. И рядом, в необъятную, безоглядную высь уносились главы церквей и собора, а купы разросшихся в вышине деревьев берегли вас от солнца.
Жизнь текла здесь неспешно, тихо, шел даже дымок из труб над бывшими кельями и посадами, как будто по-прежнему, как и сотни лет назад, здесь жили служители веры, земледельцы и воители. Молодой археолог аккуратно щёточками очищал скелет, глубоко под землёй захороненный в своеобразный каменный саркофаг, копирующий очертания головы и тела. Скелет был маленький. Несколько человек наблюдало за работой юноши. А день начинался ясный, тихий и такой уходяще-тёплый…
Народ постепенно прибывал. Появилась группа реставраторов. Молодой художник остановился перед мольбертом убеленного сединами живописца. На холсте был изображён вид с холма на часть монастырских стен и расположенный за ними собор. Работа была филигранной, скрупулезной и в этом смысле мастерской. Такими любят украшать свои гостиные довольные жизнью нувориши и чиновники. Но она была холодна, как фотография. В ней не было вековой мечты поколений о красоте, в ней не было ни человеческой силы духа, ни смятения, в ней не звучала вера, в ней начисто отсутствовал внутренний свет. Мироощущение этого седого человека, наверное, мало что понявшего за свою жизнь, было плоским, лежащим на поверхности, вне глубины вещей. Он чувствовал цвета, оставаясь при этом слепцом. Нет, художник совсем не так сделает свои работы. И сегодня не будет браться за кисть, он это твердо решил. А когда возьмет ее в тишине, то будет опираться не на натуру, а на строй своих мыслей и памяти. Ибо мало увидеть – надо понять.
 Приподнятый этим решением, он побрёл дальше вдоль суровых и могучих, лишенных украшений монастырских стен, у подножия которых плескалась прохладная синяя вода озера.
Он сел на траву в тени старой размашистой березы неподалеку от того места, где, по преданию, располагалась пещера старца, основателя монастыря. Отсюда хорошо просматривалась аллея, ведущая к монастырским воротам. В самом конце аллеи он увидел раскладывавшую мольберт молодую женщину, брюнетку в спортивной одежде, с гармоничной, точеной фигуркой. Он лишь мог догадываться о чертах ее лица: женщина находилась достаточно далеко. Но она ему напомнила одну его знакомую, которую не видел много лет.
Невольно он вспомнил то время. Имя художника было Игорь Белоризцев, и с тех пор, как он чудом вырвался из мира теней, прошло семь лет. С точки зрения зрелого человека, это, в сущности, совсем немного. Но для него эти годы означали целую жизнь.

Когда он, в конце концов, очнулся тогда, в больнице, его посетило ощущение человека, мучившегося всю ночь кошмарными снами, содержание которых было теперь начисто утрачено. Он лишь понял, что каким-то чудесным образом тупой каток смерти прошел мимо него. Лежа на жестком операционном столе, он видел глубокое-глубокое утреннее небо, яркое поднимающееся солнце, кроны деревьев, тронутые осенним плачем, и впервые улыбнулся. На соседнем столе в нескольких шагах от него лежала девушка; то, что это была девушка, он понял по ее молодой руке (лицо ее было закрыто). Внутренности ее были ярко-красные, и мысль о том, что сейчас, вероятно, что-то похожее станет и с ним, не испугала, все это казалось естественным, потому что было спасением, дорогой в это глубокое живое небо. Тихие реплики врачей, склонившихся над ним, их спокойствие и несуетность сделали спокойным и его. Ему закрыли лицо, но сквозь ткань он мог видеть окружающее и силуэты врачей.
– Сейчас будем делать укольчики, не волнуйся, – сказал хирург, и они долго колдовали над ним. Доктор продолжил уже тише, обращаясь к сестре. – Подсчитано, что если исключить из жизни человека токсические воздействия – не только никотин и алкоголь, – то человек может в среднем жить сто пятьдесят лет.
«Интересно, – подумал Игорь. Вообще-то, он это давно отлично знал, но сейчас ему почему-то казалось, что узнает об этом впервые, и он думал уже с бодростью: – Мне всего-то только-только восемнадцать, а я помирать собрался!..»
Но вдруг адская боль пронзила его. Как будто по рукоять в живот всадили кинжал. Игорь рванулся, что было сил, но его сдержали тугие ремни, и он закричал, но вместо крика вырвался слабый стон.
– Придется потерпеть, – тихо сказал врач. И вновь пронзила его неимоверная боль, будто его крутили на вертеле, и он лежал в полной своей немощи перед адом. Незнакомые люди, лиц которых он не видел, молодые медсестры ласково, нежно называли его по имени, так, как только называли его разве что в раннем детстве родители, крошечного, беспомощного.
– Парень молодой, здоровый, выдержит! – бодро сказал доктор. Игорь слабо улыбнулся, больше он ничего не мог... С него сняли повязку, перенесли на носилки и покатили по коридору. И он почувствовал себя в полной власти окружающего. И еще он ощутил беспредельную благодарность к этим незнакомым людям, что спасали его, какой не испытывал еще ни к кому.
– Спасибо, – прошептал он слабо.
– Пожалуйста, – с жизненной силой рассмеялась сестра.
Сосед по палате спрашивал у него что-то о самочувствии, и он отвечал, что все хорошо, все хорошо... Потом он растворился в забытьи.
Игорь очнулся от иссушающей жажды и страшного голода (он два дня не пил и ничего не ел). Жажда усиливалась, становясь нестерпимой. Но ему еще долгое время нельзя было ни есть, ни пить. И боль, уже однажды испытанная и неистовая, снова разрывала внутренности.

Его навестил Денис. Лихотина пустили лишь потому, что у Игоря Белоризцева никого не было в этом городе из близких. Денису сообщили, что положение Игоря крайне тяжелое, и последствия могут быть худшими. Конечно, он не должен подавать вида, и ему следует говорить, что Игоря ждет скорое выздоровление.
К приходу Дениса Игорь остался равнодушен. Ему было удивительно все равно. У него отсутствовали эмоции. Память о ярких мгновениях жизни оказалась утраченной. Ничего не оставалось, кроме боли, жажды и голода. А прошлое, если и было, оставалось отныне прошлым другого человека, который его нисколько не интересовал.
И снова на мгновенье он увидел их – Ларису, мать, отца, друзей – виденье импульсом пронеслось из необъятных бездн вселенной, по ту сторону видимой метагалактики, из мира, абсолютно похожего на наш, но мира зеркального, чужого, который не трогал его нисколько, словно холодное отражение. Впрочем, все его близкие стали какими-то абстрактными, едва даже мыслимыми. Его как будто околдовала нездоровым безразличием Снежная королева из читанной в детстве сказки.
Если бы ему сказали: «Потерпи и не пей, если напьешься – умрешь», то он немедленно напился бы, хоть отчетливо помнил спустя, что в его неимоверно сузившемся сознании с клокочущей силой звучала все же одна мысль – выжить. Он считал адские минуты тех нескольких часов, что оставались еще до двенадцати ночи –  время, когда ему принесут пить.
И вот ему поставили на тумбочку обыкновенный стакан с водой, разрешив сделать только несколько глотков. Он не удержался, выпил все почти единым залпом… И тогда еще яснее почувствовал, что страшно голоден. Но голод почти сразу был вытеснен дикой болью, отозвавшейся кроваво-темным светом в глазах. В полубреду ему виделись хищники, рвавшие его на куски. Сознание пробовало найти выход, и ему казалось, что он бежит в поисках убежища. В конце концов, он якобы находил его, но и на дне холодной темной пещеры не было спасения, потому там, извиваясь, кишели многометровые кольчатые черви, похожие на медянок…  И он снова бежал, словно по раскаленной сковороде, ненавидя свой бег, сжигаемый жаром и духотой, ясно понимая, что ему никуда не уйти.
– Сестра!! – крикнул он. Она подошла к нему, включив свет.
– Мне не помогает укол!!
И тут, отчаявшийся, он увидел глаза чужой молодой женщины. В них было болезненное сострадание к человеку, помочь которому она бессильна, сочувствие и любовь – да, любовь, какую не так часто встретишь и в глазах близких. Так что, когда она произнесла тихо и почти обреченно: «Ничем не могу помочь», ему показалось, что боль отошла.
Наутро ночной ужас прошел, и весь день он пролежал в тяжелом нездоровом сне. Вновь мучила жажда. Любое движение доставляло отчаянную боль, а нужно было всего лишь дотянуться до чашки, стоящей на тумбочке. Единственной терпимой позой была та, в которой он находился (он лежал на спине), но неподвижность замучила, так что ему доставляло наслаждение хоть на миг повернуться на бок, хотя это тут же вызывало неимоверное страдание. Игорь представлял теперь собою лишь одно раздавленное сознание, которое не может распорядиться и малейшей частицей тела. А всего лишь несколько дней назад он несся по этому городу, полный сил, надежд и каких-то отчаянных планов...
И потом еще были боли и муки, и рассказы пациентов – он лежал в палате тяжелобольных – об одноместных «усыпальницах» в конце этажа. Вчера из их палаты туда отправили желтого полубезумного старика. Никто не говорил, да и не знал о том, какая у него болезнь. Но ясно было одно: из тех одноместок не возвращаются. На место старика тут же поступил другой человек.
Для него не кончился ад, он лишь притупился, силы покидали его. И однажды его тоже отправили туда, в одиночку.
Он смутно помнил, как проходили те дни. Просыпался от шума в коридоре после бессонной ночи, и видел одно – нежное-нежное голубое небо за окном, которое не говорило ему ничего. Его умывал странный старикашка-санитар, который очень был похож на старуху – узкоплечий, маленький, с женским голосом. Потом его кормили, подбадривали, и он уходил в забытье. А когда просыпался, вновь видел это небо в звенящей тиши палаты, уже чуть поблекшее, не столь молодое, и думал только: «Небо... Это небо...» Единственная мысль, которая назрела у него в сознании за все это время, была той, что, если бы не совсем чужие люди, которые так заботились о нем, которые сочувствовали ему, он бы уже давно умер.
Но настал день, когда он вот так же очнулся от тягостного ночного сна и увидел все то же чистое-чистое голубое небо. И еще увидел белую полоску, пересекшую его. И уже голые ветви деревьев и краешек солнца. О, как же далеко было все это! В какой безвременной дали!.. Исчезновенной!.. Как в детстве... да это и было детство.
И когда дверь в палату оказалась случайно открытой, он увидел знакомое лицо соседской девочки из своих ребяческих лет. Захотелось подняться, выйти в коридор и спросить, она ли это... Словно позабыл совсем, что та –  давно повзрослела. И странно пробудившиеся мысли после ночей и дней пустоты и небытия нежным приливом охватили, взволновали душу. Новый мир рождался для него, но в нем по-прежнему не было прошлого: все его близкие пропали, ушла его милая крошка Лариса, как легкое, милое видение; и куда она ушла, где исчезла, растворилась, как солнечный свет, – все это было не важно. Потому что отныне не существовало ничего могущественнее и бесконечнее того, что он понял: жизнь возвратилась к нему. Жизнь, словно музыка, словно большая белая птица с длинными и равно распростертыми крылами парила в отрешенной и нездешней высоте.
Он по-прежнему не мог еще подняться. И когда попытался всего лишь сесть на кровати, претерпел громадные муки. Голова закружилась, он ощутил слабость и повалился на матрас. Еще бы, ведь температура была тридцать пять и пять. И он по-прежнему не мог читать: строчки скакали перед глазами. Но главное – Игорь плохо понимал прочитанное. Оно не укладывалось в голове, казалось сложным, ненужным, хотя это были всего лишь простенькие фельетончики из журнала. Но все же он пытался встать!..
Днем к нему зашел доктор, прощупал пульс, сказал радостно:
– Ну, парень, в рубашке родился!
Вскоре из одиночки для обреченных его перевели в ту палату, где он лежал в самом начале. Его радостно встретили старые пациенты. К вечеру в помещение пришли наводить порядок молоденькие симпатичные медсестры, и он разговорился с ними, шутил; они улыбались – видно было, Игорь с этим веселым трепом пришелся им по душе.
Через три дня он встретил своих сестричек в коридоре, по которому уже ковылял, подмигнул: «Орлята учатся летать!» И полночи болтал с ними о том о сем. Вот тогда они и рассказали ему о том, что с ним произошло. На него наехала машина, водитель был пьян и скрылся, но его потом нашли. Пооткровенничали, как все боялись за него, что у него было так мало шансов выжить. А теперь, все будет хорошо, он будет бегать и прыгать, как прежде.
Потом он вспомнил про Ларису. Наверное, она страдает за него. А впрочем, думалось ему, эта затянувшаяся разлука поможет ему забыть о ней... И все же он начинал думать про нее – и это было вторым странным чудом его новой жизни после того, как он почувствовал небо, его проникновенный цвет.
И вот однажды ему принесли целлофановый мешок, полный больших красных яблок, и записку. В ней было робко написано: «Игоречек, выйди ко мне, пожалуйста, если можешь». Тяжело опираясь о перила, но все-таки довольно резво он заковылял по лестнице вниз – туда, где обычно встречались больные со своими близкими. И увидел Ларису. В черном плащике стояла она, опершись о стену, и лицо у нее было озабоченное. Заметив его, она заулыбалась с едва сдерживаемым восхищением, взяла его за руку.
– Сколько в тебе жизненности, силы! – сказала. – Нет, такого не убьешь! Дурак ты дурак! Как хорошо, что все обошлось!..
И прильнула к нему, растроганная. Какая она была очаровательная, изящная, стройненькая...
Он поцеловал ее нежно, опираясь правой рукой о перила; это был долгий поцелуй, и она не убирала губ, так они стояли в поцелуе, и он ясно ощутил во всем ее загадочном существе необъяснимый самозабвенный трепет.
***
В тот день он уезжал домой и в последний раз бродил по уже заснеженному Городу. Было воскресенье, по тротуарам неспешно прогуливалась молодежь, модно одетая, задорная; жеманные девушки в длиннополых приталенных шубках, галантно поддерживающие их парни. Потом по улице размашисто прошествовала рота молодых солдат в нескладных шинелях.
– Рррррряз, ррррряз! – командовал лейтенант. – Шире шаг! Военный, сменил ногу!
И, забегая вперед, говорил что-то отрывисто и кратко сержантам. Рота прогремела, как оловянный табун, и на тротуарах снова можно было видеть неторопливых барышень и их кавалеров. В воздухе пахло Новым годом и весельем. Витрины были украшены игрушками, фольгой, полиэтиленовыми снежинками, Дедами Морозами и Снегурками, за окнами светились елки.
«Счастливого Нового года! – желали разноцветные плакаты и афиши. – Вас ждут радость и веселье!»
«ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ!!!
Только у нас, в волшебном дворце нашего чудесного города вы попадете в неведомый лабиринт, в страну кривых зеркал и фей, а кому повезет, тот встретит там свою любовь, свое счастье, воплощение мечты! Да, вы непременно встретите их! Наш великий, прекрасный город откроет перед вами все двери ваших желаний, вас ждет ночь чудес, спешите взять свой билет...»
Уходил тот последний день в Городе... Еще немного, и его умчит отсюда скорый поезд. Он встретит Новый год дома. А через три месяца его ждут нерастоптанные еще солдатские сапоги и два года – семьсот пятьдесят пять дней в суровом Заполярье, которые ничего не оставят от прежнего.
Все будет. А сейчас в последний раз он направился почему-то к зданию университета, башни которого так манили когда-то.
Сложной архитектурой формы, оно представляло собою ансамбль, тянущийся вдоль улиц на сотни метров. Каждая из девяти граней-сторон рвалась в небо на десятки этажей. Университет, украшенный скульптурами и барельефами, сливался с прилегающими садами и парками. Здание было обнесено величественно-торжественной чугунной оградой, прутья которой, полные узоров, сами собою являли произведение искусства; монументальные лестницы причудливых конфигураций вели к его подъездам, и только лишь для того, чтобы взглянуть на двери их и на высоко расположенные окна первого этажа, приходилось задирать голову. Оплот предполагаемого величия духа из мрамора и стекла, гордо и резко обособленное от остального мира государство было полно бесчисленных колоннад и арок, его башни таяли в небе.
Долго он шел вдоль ограды. В тот ночной час здесь не было почти никого. Впереди маячили огни. Вокруг университета тянулись пустынные, отвоеванные им площади. Даже с минуту смотреть на вершины здания было утомительно; оно было так необъятно, что казалось, раздавило прилегающие робкие берега Города. Игорь смотрел на множество его еще кое-где светящихся окон, мелькающие за ними изредка силуэты, и вдруг ему показалось, что все, что он пережил, все то, что увидел и узнал, люди, которых встретил и с которыми прожил здесь, в Городе, – все это не то, что могло бы быть; что могло бы быть что-то иное. Но что?.. То, о чем он никогда не узнает. Вход туда навеки закрыт для него.
Он уходил, и ему не захотелось оборачиваться.
Да, потом было два года армии. И еще пять лет жизни прошло незаметно и быстро. Именно в армии он по-настоящему открыл в себе талант художника, и состояние пережитой им клинической смерти было здесь ни при чем – рисовать он умел с детства. Способность спасла его от многих превратностей службы, которые одолевали большинство, ведь в армии у командиров с фантазией художник в цене.
 Вскоре после армии, вспомнив о художнике Вадиме Широкове, которого считал своим духовным учителем, он вернулся в Город, да так здесь и остался. Почти все его друзья разъехались по бывшему Советскому Союзу: ведь они были гражданами именно этой страны, давшей им бесплатное образование и счастливые и безмятежные годы молодости.  А он начал свою жизнь с чистого листа.
***

Белоризцев добрел до конца аллеи и остановился за спиной у художницы-брюнетки. Она так увлеченно работала карандашом, что не обращала на него внимания. Она немного изменилась, стала поплотнее, бедра округлились, но эта крепость особо подчеркнула ее красоту. Удивительно, это была Лариса Гетманова! Пережив изумление, он наблюдал за ее работой.
– У вас слишком доминируют ворота, – сказал Игорь.
– Пожалуй, вы правы. – Лариса не отрывалась от рисунка.
– Чей-то заказ? – полюбопытствовал Игорь.
– Нет, для себя рисую, – ответила Лариса.
– Это наиболее верный путь. Только размышляя о себе, можно чего-то добиться в жизни.
– Спешите сделать комплимент красивой женщине? – усмехнулась Лариса.
– Вовсе нет, хотя вы достойны комплимента. Это помогает в работе с учениками?
– Я давно не работаю в школе.
– Что же так?
– Разве не знаете, в кого эта чертова перестройка превратила учителей? Не хочу быть нищей и попрошайкой.
– В университете вы мыслили себя только педагогом.
Лариса впервые растерянно глянула на собеседника, встала, карандаш выпал из ее рук.
– Игорь, Белоризцев, ты?!.
Он ничего не сказал. Лишь повинуясь какому-то странному порыву, привлек ее за талию и поцеловал некрепким поцелуем. Так они стояли достаточно долгое время. «Поразительно, – подумал он, – чужая красивая женщина, которую я словно не знаю, стоит и целуется со мной».
– Ты замужем? – спросил Игорь, продолжая держать ее за талию.
– Теперь нет, – ответила она. И отстранила его руку. – Целует, а потом спрашивает, замужем ли! – В ее словах проглядывали смущение и смятение.
Возникла пауза.
Потом оба много говорили, много рассказывали обо всём подряд. Казалось, им не наговориться, беседа лилась легко и свободно, как у очень хороших давних друзей. Но за нею всё же оставалась какая-то недоговорённость. Какая-то внезапная прозрачная стена отгородила их, стена, которой, раньше никогда не было. Будучи внешне искренними, они словно бы умалчивали что-то более важное и, зная это, одновременно приняли правила игры. Они притворялись друзьями, но, наверное, они были более, чем друзья. Но оба решили забыть об этом. И почувствовав фальшь, Белоризцев вдруг замолчал охлажденно. Что ж, они отобедают в местном кафе, он запишет её адрес, даст слово заглядывать иногда на огонек, и они разойдутся до новой случайной встречи…
Его молчание печальной тенью легло на ее лицо.
– Вот ты, говоришь, уже давно в Городе, – тихо произнесла она. – И совсем не пытался разыскать меня? – В ее голосе прозвучала тревожная растерянность.
– Столько лет прошло. Ясно было, что ты замужем. Бередить прошлое?..
– И ты не вспоминал меня? – она задумалась в какой-то ей одной понятной грусти.
 Он не выдержал, сжал ее руку.
 – Конечно, вспоминал. Я ничего не забываю.
 Лариса невольно прильнула к нему, и он почти услышал звон рушащейся и невидимой стеклянной стены.
– Ты знаешь, – защебетала Лариса, – никто из наших не разбогател. Вика подалась в актрисы, но театр у нее на родине закрыли, казино сделали, и она работает уборщицей. Лихотин – зав отделом в областной газете у вас в Серебряных Родниках, да ты, наверное, знаешь. Разбогател только Слуцкий.
– Не за ним ли уж ты была замужем?
– Нет. Отстань, ничего у меня с ним не было.
«Врешь», –  подумал Игорь, но продолжал хранить молчание.
– Так вот, Слуцкий… Ему дали восемь лет за спекуляцию валютой. Но отсидел он года два: выпустили, ведь все изменилось, перепродавать стало правилом хорошего тона. Сейчас живет в Израиле, богатый человек, и про нас он забыл давно… Муж мой был предприниматель. Но его убили два года назад. Мелкие и средние предприниматели, кто всего своими руками добивается, сейчас долго не живут… А ты? Женат?
– Нет.
– Зато женщин, наверное, море было. Ты у нас парень видный.
– Живешь где, Лор?
– Своя квартира. Но это все, что у меня есть. Да еще железяка, – она показала на запыленный, болотного цвета фольксваген-универсал, прикорнувший носом у замшелых стволов.
– Неплохая «железяка»! – засмеялся Игорь. – Моя поскромнее будет. – И он указал на свой ярко-оранжевый мотоцикл.
– Как с работой?
–Перебиваюсь случайными заработками. Но пойми главное: я художник.
– Все-таки стал им. Я помню… –  не договорила Лариса, задумавшись.
– Нет, не стал. Я им и был всегда. Сама знаешь: с этим рождаются, с этим умирают…
– Хочешь иметь постоянную работу? На подхвате, конечно, и денег немного. Зато творческая атмосфера, понимающие тебя люди, свободный график…
– И где?..
– Реставрационная мастерская. Ах, да, ведь ты не знаешь… Поработала в школе, закончила училище реставрации, сейчас колдую над старыми иконами и над всякой всячиной… Там, конечно, есть кандидат, но одно мое слово… Мужики меня слушаются беспрекословно.
– Почти согласен. Хотя это совсем не то, о чем я мечтал бы. Когда увидимся?
– Послезавтра. Идет? – она протянула ему визитку.
Ее взгляд был открыт. В ее глазах не было лжи. И ему показалось, какой-то камень упал с его души.

Глава вторая
МИР ВАДИМА

Вадим Широков жил в старом деревянном доме в два этажа с круглой покосившейся башенкой на крыше, стёкла которой, за их отсутствием, в основном заменяла фанера. Это обветшалое строение, кренившееся от вековой усталости в разные стороны, бросили на произвол судьбы его последние безвестные хозяева, потому что оно было безнадёжно разбито, и ветер в холодные и тёмные осенние вечера наводнял пустую его утробу глухими стенаниями. Дом этот тихо догнивал среди таких же однообразных, отслуживших свой срок, потонувших в летаргическом запустении кварталов. Первый этаж был заколочен, а весь второй – несколько комнат – принадлежал теперь Широкову, служа ему и жилищем, и мастерской.
Вы толкали перед собой калитку, преграждающую путь туда, где на первый же взгляд ничто не могло привлечь и порадовать глаз, скорее, наоборот, заставляло поспешно оставить это унылое место. Калитка неохотно, со скрипом поддавалась, и тогда вы оказывались у входной двери, окованной ржавым железом, с засовами непривычных очертаний. Когда-то выполненная на ней искусная резьба стерлась и разрушилась. Вы брались за позеленевшую медь ручки, украшенной головой огнедышащего дракона, оскалившего зубы, и высоко вверху видели зияющее пятно темноты. Поднимаетесь на ощупь по крутой, почти отвесной узкой лестнице с маленькими ступеньками, так что нога умещается на них только наполовину. Пока вы продвигаетесь, глаза постепенно привыкают и могут уже различить грубые подробности интерьера. Еще одна высокая и тяжелая дверь так же нехотя подчиняется вам, и вы уже окунаетесь в недвижный и запустелый дух сей обители, продолжая идти по большим и длинным, как коридоры, комнатам, захламлённым безжизненными останками того, что когда-то имело своё строгое предназначение и исправно кому-то служило: вы идете мимо растрескавшихся печей, которые никто не топил, мимо ворохов одежды, которую никто не надевал, мимо прялок, берестяных туесков, самоваров и другой утвари, которую давно не использовали. Кое-где, по странной игре упрямой природы, бледные сорняки прорвались здесь у засаленных, почти непроницаемых окон. Ступая по давно утратившему цвет полу, местами вздыбившемуся или провалившемуся, вы продолжаете движение, минуя череду дощатых столов, на которых громоздятся покоробленные корыта с замешанной глиной, рухлядь отслуживших свой век стульев, диванов и сундуков, и оказываетесь в просторной комнате, собственно, самой мастерской, достопримечательностями которой были: ведро, полное использованных тюбиков, на табуретке большая палитра в форме неровно обрезанного овала, самодельный стол на единственной ноге из грубо и неровно обтёсанных досок (одним краем он был приколочен к стене, на нём были разбросаны незавершённые зарисовки, а над ним висела иллюстрация из журнала – автопортрет Ван-Гога). Далее следовали овальные своды окон, обветшалые, очень древние кресла и повсюду картины, развешанные на стенах. К одной из стен были прибиты днищами ящики от старого комода, на них стояло множество банок с перепачканными этикетками, полуразбитые кувшины с кистями всех мастей, на полу валялись листы жести, кое-где с обозначенными контурами начатой чеканки, ножницы, инструмент... Однако во всей этой более чем прозаической, хотя и не совсем обычной обстановке, явно недостаточно освещаемой скудным светом немногих лампочек, ощущалось присутствие благородного и сильного демона.
Когда Игорь несколько лет спустя вернулся в Город, поднялся в это обиталище и заглянул в раскрытую мастерскую, Вадим, сколачивавший подрамник, встал и воодушевленно обнял его за плечи, словно старинного и лучшего своего друга. А ведь они были совсем мало знакомы, виделись несколько раз мельком. Есть такой род дружбы, которая возникает мгновенно с брошенного невзначай слова, с неприметного жеста, за которыми каждый с интуитивной и безошибочной точностью угадывает родной микрокосм.
Вадим был подтянутый здоровяк: косая сажень в плечах, огромные ладони и природные, как у культуриста, бицепсы. Потому издали, несмотря на высокий рост, благодаря атлетической фигуре он выглядел довольно приземистым. Вадим опирался на клюшку – у него был протез на левой ноге. Это не помешало ему как-то в одиночку раскидать троих распоясавшихся хулиганов. Вадиму было порядочно за сорок, но лицо оставалось юношеским, хотя никто бы, пожалуй, не назвал его юношей; есть такие удивительные лица, юность которых никогда не проходит. Когда он смеялся, прямое, доброе, серьёзное лицо его становилось наивным, и глаза горели совсем мальчишеским, озорным огнём, и губы его по-мальчишески вздрагивали. Он много шутил, и это всегда очаровывало незнакомца, потому что все, что он говорил, вызывало доброе и доверчивое чувство. Волосы его также были по-мальчишески вихрасты и растрёпаны. Смеялся он с озорными приступами, совсем по-детски, когда стесняешься своего порыва, но не можешь сдержаться. Рассказывал что-нибудь всегда увлеченно, взахлёб, и иногда растерянно заикался при этом.
Домой к Вадиму часто заходили люди из здешней округи, которые не имели никакого отношения к искусству, просто так, поговорить, поделиться своим. Вадим сразу располагал к себе посетителей какой-то своей задушевностью и простотой, своими доброжелательностью и деликатностью. Его мягкая манера общаться обладала одной поразительной чертой. Он как-то по-видимому неосознанно давал почувствовать всю банальность и пошлость различных принятых формальностей человеческого общения, всевозможных «приветов» и церемониальных прощаний, он заменял все это чем-нибудь живым и непосредственным, так что формальности пропадали сами собой, и впечатление от встречи оставалось самое приятное.
Визит Игоря не был для Широкова неожиданностью. Они переписывались, и однажды Вадим сообщил, что с удовольствием постарается передать секреты своего мастерства. Что же касается жилья, то проблем здесь не будет: в его большом, хоть и полуразвалившемся доме, места хватит. Да и Широкову с женой будет веселее. Так Игорь Белоризцев вновь в своей жизни вернулся из Серебряных Родников в Город.
Игорь разглядывал картины, что висели на стенах мастерской. За исключением портретов, во всех них было что-то фантастичное, или же чрезвычайно возвышенное, невесомое. Роковой трагизм в землистых глазах стариков, их одинаково опущенные уголки ртов чем-то напоминали аскетизм святых в древнерусской иконописи… Нежно-розовые тона, в которых была написана девушка, стремящаяся сорвать белый цветок и не замечающая позади себя драконообразное существо, хищно на неё глядящее... Тревога, с поразительной силой переданная в глазах женщины на портрете… Сократовский лоб Поэта на барельефе, его заострённый нос, словно знамение близкой смерти и в то же время презрение её... Или молчаливые лики бородатых мудрецов на фоне разверзнутых скал... Перистое облако в ночном звездном небе – дух, мечущийся во внеисторической пустыне космоса… Всё это захватило Игоря, унесло в иной, живущий в нем самом, ещё не раскрытый край.
В противоположных по настроению работах Широкова всегда было что-то неосязаемо общее. Удивляли разные портреты его жены Елены. На одних она была красива, на других обычна, без «изюминки»; вот здесь устала, а тут цвела. И что поражало, она была похожа на любой свой, порой совершенно противоречащий соседнему, образ. Характер, настроение, чрезвычайная психологическая глубина... Вы сами убеждались, что она являлась одновременно и той, и другой – какую вы еще не распознали, но которую зоркий взгляд художника сумел отобразить в цвете и линиях. Другие женские лица чем-то отдаленно напоминали Елену; видимо, этот тип был его идеалом.
Примечательно, когда Игорь впервые увидел Елену, у него возникло чувство, что он с ней давно, очень давно знаком. Виной тому был как раз один из ее портретов, ранее подсмотренный, через который открылась в этой женщине такая душа, будто он всю жизнь знал ее – благодаря точно и тонко подмеченному выражению глаз, переданному на холсте, когда человек очнулся от чего-то дорогого-желанного и вновь собирается погрузиться в свои заботы…
Игорь надолго остановился перед одной картиной. С нее смотрел старик со спадавшими прядями белых, тронутых отсветами пламени, волос. В отрешенной от всего земного, одному ему понятной мудрости фанатично колдовал он над неким дьявольским камнем, яркий, совершенно осязаемый свет которого, чудилось, исходил из бездонного провала. А за спиной искушённого безумца стояли невинные обнаженные девы. Казалось, они ждали что-то от него, и на лицах их была написана печаль, будто он владел их судьбами... И седины старца, и молодая обнажённая плоть девушек были тронуты исходившими изнутри камня огнём. Только три краски боролись здесь друг с другом: сумрачная – потаённо-синяя, красная и белая; они переходили друг в друга и исчезали одна в другой... Но стоило шелохнуться, изменить чуть-чуть угол зрения – и мудрый старик превращался в коварного, остроносого хищника, раскинувшего свои когти, а тела девушек-агнцев за его спиной плавились, гнулись, бренные, приснившиеся, и только в колдовском камне сияли постоянство и вечность. Лишь глаза той, что стояла рядом с ним, осеняло предчувствие страшной догадки.
С наступлением зыбких, пепельных сумерек (по словам Вадима, его работы было лучше воспринимать именно в них) фосфорические отблески уличных фонарей достигали дальних углов мастерской, и по мрачному лицу старика начинали блуждать фиолетовые тени, словно колыхался огонь божественного адаманта.
Но как не похожи на эти романтические видения педантичные бюсты, стоящие на полу вдоль стены! О чудо: они хранили в себе ту же зовущую, проникновенную думу художника, и в их педантизме и отрешении она умудрялась жить по-новому: всё та же тревожная дума, присутствующая повсюду!
Игорь был заворожён. Он спросил название столь поразившей его картины.
– К ее написанию меня подвиг эпизод из «Жития протопопа Аввакума». Помнишь сюжет? Ему исповедовалась прекрасная, но блудная дева, к которой он воспылал внезапной страстью; тогда священник поднес руку к огню свечей и держал ее так, пока не укротил свою плоть.  Но когда я начал писать, фантазия унесла меня очень далеко, и утверждать теперь, что картина написана по мотивам «Жития», было бы не совсем верно. Со мной это часто случается. Вот поэтому я почти никогда не даю название картинам, полагаюсь на собственные ассоциации зрителя. А если бы дал их некоторым, то никогда бы им не бывать в самом плохом выставочном зале… Ну раз так, – сказал он мягко, подошел к картине, которая была написана на листе самого обычного, жёсткого картона, снял её и подписал на обратной стороне: «Игорю Белоризцеву, единомышленнику и другу, от души, – Широков». Игорь растерялся от такого неожиданного дара. Потом Вадим протянул Игорю толстую стопу бумаг. Среди них были отзывы с выставок, его работы, изданные в журналах, несколько дипломов с международных и всесоюзных конкурсов.
– Достижения есть, – сказал Вадим, – но я за успехом не гонюсь, даже в Союз художников не так давно приняли. Союз закрепощал, а я всегда хотел работать свободно. Конечно, насоздавал себе лишних трудностей этим, издаться или попасть на выставку мне было очень трудно, но иначе не мог. Даже лучшие мои работы до сих пор много лет закрыты от глаз, вот и эта, по житию, тоже. Администраторы боятся, как бы чего не вышло. И при Советах боялись, и при демократах боятся. Ну да удел у нас, художников, такой... Что ж, залью сейчас остаток формы гипсом и на сегодня хватит, чайку с тобой попьем.
Они прошли по узким коридорам в другую комнату, заставленную чеканкой, мешками с гипсом, формами барельефов. Было странно, неестественно даже, что в душной, грязной и низкой комнатёнке этот человек, весь извоженный в грязи, грубо размешивающий в мятом ведре гипсовый раствор, похожий на чернорабочего – художник высокого класса, и что те бессмысленные ляпки гипса, перемешанные со старыми холстами и разбросанные на фанере в три квадратных метра, вскоре станут формой для прекрасного барельефа. Смахивая белую пыль с лица, он говорил:
– Ну, теперь разделаюсь со скульптурами, и у меня будет возможность год работать творчески. Я так жаден до работы теперь!
Игорь спросил, не мешает ли он ему.
– Что ты, нет! Такой труд не требует особого вдохновения.
– Вадик, а многие ли художники рисуют по памяти? – Игорь давно обращался к Широкову, как к ровеснику. Было немыслимо, дико даже обращаться к нему на «вы», хоть он был намного старше Игоря.
– Не многие, к сожалению. Боятся показаться неточными, и ради внешней достоверности нередко жертвуют мыслью. По мне – не тот путь. У меня хорошая художественная память, а человеческая память зачастую глубже натуры.
Игорь осмелился, наконец, показать Вадиму кое-что из новых своих работ.
– Ну-ка, ну-ка, – с готовностью произнёс Вадим, – умоюсь только. Широков вытерся насухо, переоделся. Он долго рассматривал рисунки и акварели Белоризцева, возвращаясь к ранее просмотренным.
– Игорь, у тебя дар божий, лишний раз убедился! – сказал он неожиданно. – Без сомнения. Но тебе предстоит ещё большая работа. Есть много художников, которые пишут технически совершенно, но духовно стоят на низком уровне. Таких художников, пожалуй, большинство. У тебя наоборот – духовный уровень высок, а пишешь ты зачастую грубо и неряшливо. Я понимаю тебя, понимаю, тебе не хочется работать над деталью, тебе лишь бы главное поскорее выразить. Но пойми, деталь порой настолько важна, что это главное только через неё показать и можно, и если работа над нею слаба, то и весь труд напрасен. Признайся, ленился при обработке?
– Внимания не обращал.
– Что ж, обработка – дело наживное, но кропотливое. На него большая часть времени уходит, учти. Вот если твоя техника достигнет такого же уровня, как твои мысль и наблюдательность, – а я в этом нисколько не сомневаюсь, потому что по твоим работам видно, на что ты способен, – тогда из тебя получится блестящий художник. Но ты и сейчас художник, и должен быть им. Ну спасибо тебе, за то, что ты есть! Никто меня так не радовал давно, – и Вадим протянул ему в твёрдом рукопожатии свою большую руку.
– Это пока слишком громкое звание для меня, – робко проговорил Игорь.
– Нет, зря так. Конечно, об этом не надо кричать на каждом перекрёстке. Но критерий здесь один. Скажи, ты чувствуешь сам, что ты художник? 3начит, ты – художник, пусть хоть весь свет твердит тебе обратное. Тебе, парень, выставляться нужно, вот что, а не в стол работать. Скоро у нас городская выставка самодеятельных открывается, тебе надо обязательно на глаза попасться. Доработки доработками, но и результаты нужны. А то доживешь, как я, до моих седин, и будешь всё где-нибудь на окраине ходить. Я тебя поучу немножко. Можешь доверять, всё-таки преподаватель «Мухинки» , пусть и бывший!
Вечером пришли друзья Вадима. Они расселись за маленьким покосившимся столом. На них были обращены лики апостолов и взоры химер, выходящей из морской пены Афродиты и разбушевавшегося Посейдона. Ни один сторонний шорох не доносился в эту затерянную мастерскую. Но еще незримый обитатель находился здесь, он глядел на них в каждом образе со стен, проглядывал сквозь хаотичное убранство этой неровной, словно треснувшей и надломившейся пополам комнаты. Добрый и могучий херувим распростёр здесь свои крылья, и они неосознанно ощутили власть его обаяния...
Художник молчал. Но много говорили его друзья за их скромным пиршеством. Хоть была уже глубокая ночь, никто этого не замечал. Время не имело здесь обычных границ. Друзья Широкова боготворили его талант и восхищались им. Но вот встал художник, поднял ладонь, будто прося слова, и произнёс:
– Нет! Талант – не заслуга! – Он принялся красочно и образно говорить о таланте. Внутреннему взору Игоря рисовалось море в штиль, дремлющее, но затаившее могущество, и обильные реки, веками питающие его…
– Талант идёт из поколений, это не безделушка для вздохов, – продолжал Вадим. – Он – мука, долг перед отошедшими поколениями, которые эту силу пронесли, и которая пробудилась в тебе. Долг не утратить её. На талантливого лишь возложено больше задач и ответа за то, что ему дано, лишь тем он отличается от других…
И ещё много говорили его друзья о теориях образования мироздания, о геологических эпохах и эволюции, но художник вставлял что-то простое и мудрое, отчего вдруг всё, что они говорили, становилось незначительным, почти микроскопическим. И Игорь был озадачен, потому ли в его сознании так веско и просто умещается великая гармония вселенной, что он художник, или оттого он художник, что так умеет умещать её в себе…
Друзья недоумевали, почему в некоторых сериях его творений столько карикатурности.
– У зла много оружия, – сказал, не торопясь, Вадим. – И когда добро идёт в бой, оно облачается в непроницаемый панцирь из иронии и сарказма…
Тут вошла жена Широкова. Елена поставила на стол небольшой самовар, пожурила мужа за то, что он совершенно безалаберный и никогда не запирает дом в наш нахальный век, навключает обычно во всех комнатах свет, хоть и сидит в одной. После этого она удалилась.
И вновь много говорили его друзья, и речь как-то коснулась Игоря. Они заметили, что Игорь слишком молод, чтобы посягать на обобщения, а посему ему нужно подальше отложить свои рабочие инструменты и накапливать жизненный опыт. Но Вадим тут же с жаром вступился за Игоря:
– Нет! Вы не правы! – и обратив лицо уже к нему, Игорю, продолжил: – Юность – неповторимое и сильное время. Сейчас, уже зрелым человеком, рассматриваю то, что рисовал в юности, и у меня мороз по коже проходит: какая свежесть, первичность, чистота впечатления! Какая жажда по жизни, какая смелость! Какие идеи терзали меня тогда, а я, помню, одёргивал сам же себя: на что посягаешь, юнец, подожди! И что же? Ждал, а те идеи больше не возникали, потому что погряз в мелочах, восприятие притупилось. Мастерства, конечно, у меня больше сейчас, но где та хватка, та цепкость – увы, их не вернешь! И потому я говорю тебе, друг: пиши, пиши больше, когда не хочется даже жить! – он говорил, увлекшись, а рука его бессознательно рисовала шариковой ручкой прямо на скатерти фигуры, профили лиц и вовсе неясные очертания. Потом Вадим открыл блокнот и показал друзьям несколько эскизов.
– Мы говорили о доброте, – начал он. – Но и она бывает разной. Например, я не могу переносить своего двоюродного брата больше получаса. А он очень добрый человек. Если доброта досталась глупцу, нет зла хуже. Когда я жил у него, он никогда не давал засиживаться мне долее полуночи, лишая меня возможности рисовать. Так он заботился – причём, заметьте, совершенно искренне – о моём здоровье, не умея понять того, что самое гадкое и непереносимое для художника – лишить его творчества. Или взять мою тетку –  совсем иной тип доброты. Она никогда не жалеет денег, но прежде, чем отдать их, столько наговорит о своих трудах, с какими она их добывала, что хочется сгрести их в одну кучу и кинуть ей обратно. Всё это я попытался показать вот здесь, в этих лицах...
– А как ты считаешь, Вадим, –  спросил его кто-то из друзей, –  сольётся человечество в единую нацию?
– Не должно этого произойти, по-моему. Ведь каждая нация – масса красок. Человечество разнолико, в том его сила. В противном случае оно утратит свою неповторимость...
Гости стали расходиться почти под утро, чтобы потом вновь, и, возможно, скоро, прийти сюда: двери дома Вадима всегда были для них хлебосольно распахнуты.

Глава третья
РЕКА

«Фольксваген» был брошен у необитаемого хутора, в трех верстах от дедовской деревеньки Белоризцевых Комари;хи. На безлюдном песчаном берегу очень широкой реки с темными лесными водами горел костер. В чистоте раннего лета всходило солнце.
– Боже мой, как же не хватало мне этих восходов, как давно я их не видела! – воскликнула Лариса. – Это и впрямь самое лучшее место на земле!
В реку впадал небольшой холодный приток под забавным названием Петушок, где Игорь установил перемет. Сейчас он пошел его проверить. Улов оказался удачным – Игорь возвращался с лещом и парой плотвичек, продетых жабрами на вичку. Он впервые после ранних отроческих лет занимался рыбалкой – бездумно, увлеченно…
Только сейчас они ощутили в себе первобытный голод, и работа закипела. Игорь разделывал улов, Лариса тем временем начистила картошки. Они вместе, копаясь в своих кулинарных познаниях, решали, что же ещё подкинуть в уху: мелко нарезанный лук, перец горошком, еще лавровый лист, да-да! Можно и укроп. Какое наслаждение было в этом – своими руками готовить себе завтрак из только что пойманной добычи, предвкушая её сытность, и потом смотреть, как она варится в котелке, как полыхает бесцветный на солнце огонь костра! А какой изумительный запах разлетается вокруг, он благоухал, как аромат медового поля!
Они искупались в теплой речной воде, освежились, разложили походный столик, поставили на него котелок, большую банку с самодельным квасом, и набросились на уху. Нежное свежее мясо речных обитателей таяло во рту. Пожалуй, никто из них не ел ничего вкуснее. А среди зелёного праздника природы, омытого ласковым теплом, мягко алели, радуя их, тут и там растущие высокие цветы иван-чая. И что-то с доверием открывалось навстречу ясной человеческой жизни.
– Знаешь, Лариса, я никогда не говорил тебе этих слов… А когда увидел тебя спустя все это время, лишь понял, что только одно могу сказать: что люблю тебя.
Она на несколько секунд словно бы стала безвольной какой-то, будто ей хотелось заплакать.
– Спасибо, что сказал это. А я думала, я думала, ты всё забыл. Если бы ушёл тогда, у монастыря, мне бы стало очень грустно. Знаешь, я испугалась. Я вдруг почувствовала, какой ты близкий... Ты всё знаешь, всё видишь. Значит, ты чувствовал, что всё начнётся сначала! А ты так был со мной холоден последнее время тогда, в университете. Казалось, тебя занимало что-то гораздо более важное, ты меня перестал замечать. Меня это оттолкнуло. А мне ведь тоже нужна была поддержка… Ой, нет, это я во всём виновата, надо мне было удержать тебя тогда!.. Но как ты изменился, Игорь! Характер у тебя изменился сильно. Ты земной стал, чуткий.
– Трудно сказать, что со мной тогда происходило. Я словно назло себе старался все делать, наперекор здравому смыслу. Плохо – так пусть же будет еще хуже! Такой, наверное, принцип был у меня. Я всему миру перестал доверять. У меня не было опыта, и то, с чем я сталкивался, казалось мне единственным. Но теперь я увидел жизнь с разных сторон.
– Игорёк, – говорила Лариса, смягчённо слушавшая его слова. – Почему мне так всегда спокойно с тобой? Никого больше не встречала такого, как ты.
– Психологическая совместимость у нас с тобой, наверное. Викин любимый термин. Как-то она живет теперь?..
– Нет, это не «совместимость». Это выше, гораздо выше!
 Они целовались.
– Игорёк, можешь не верить, но ни с кем я так больше не целовалась, как ты уехал.
– Странно, Лариса: у меня такое чувство, что мы расстались с тобой на каникулы, всего лишь на наши прежние университетские каникулы, а сейчас встретились, а завтра нам в универ, и мы будем вместе.
– Игорёк, я помню, ты сказал как-то, тогда ещё, что мы выдумали друг друга. Зачем ты так сказал, это неправда! Нас всегда друг к другу тянет, прямо как магнитом. И ничего поделать нельзя с этим. Наваждение...
– А характер у меня не изменился, Лариса. Тогда я в тумане жил, в сумбуре, в отчаянии. Теперь я больше стал ценить жизнь, потому что она одна. Сейчас вот вспоминаю, сколько близких мне людей, единомышленников прошло в то время, многие искали моей взаимности, а я никого не замечал, не ценил, прошел мимо, надеясь на что-то иное, а сейчас вижу: вот тогда и было настоящее!..
Он еще хотел добавить, что закалён реальностью и смотрит на неё трезво и без трепета, но остановился, подумав, что Лариса превратно истолкует его слова.
– …Глаза у тебя какие, все такие же, – с лукавинкой сказала Лариса, нежно гладя его по щеке и внимательно разглядывая, прижимаясь губами к подбородку и страстно дыша. – Ты не обидишься, если я скажу… Я не знаю, как сказать по-другому, не могу подобрать слово… Глаза у тебя пьянящие. Я прямо голову теряю с тобой…
И она вновь вспомнила, как он пришел когда-то за ней в читальный зал библиотеки, подкрался сзади, тронул за плечо, и – что-то у нее ёкнуло в сердце.
– Так странно и трогательно, что ты решил стать художником… Хотя что такое художник в наше время! Декоратор. Верстальщик. Что еще?.. В классическом понимании художник обществу не нужен. Возрождение не повторится. Незавидная участь… Везет единицам.
– Если бы я осознал себя художником раньше, я бы кое-чего, наверное, уже достиг, – он словно бы не воспринимал реалистичности ее слов.
– Пожалуй, да, – смягчилась Лариса. Она не хотела разочаровывать Игоря в чем-то и тем более причинять ему боль. Просто он снова появился средь серости ее будней, и внезапно Лариса поняла, что это ее человек – серьезный, сдержанный, большой. – Не расстраивайся, какие наши годы! Не ты последний. Например, Ван Гог сделал первый рисунок, когда ему было тридцать, да и то случайно: он слишком обозлился на ростовщицу и в отместку стал рисовать на нее карикатуру... Но ты молодец. Мне очень нравится твой стиль, очень! А Широков тебя многому научит, он два лучших художественных вуза страны закончил, сам преподавал, доцент. Умница. Нет, гений: за ночь шедевры создаёт…
Она попросила рассказать его, как он жил эти годы.
– Не так интересно, как тебе может показаться.
– А в армии?..
– Наивные женщины! Там нет никакой романтики.
– И все же я хочу все о тебе знать, в подробностях, ведь ты мой теперь, мой…
И она принялась его завороженно слушать, словно он рассказывал детективную историю.
– Скупнемся, – предложил он. Плыли долго.
– Пора возвращаться, – сказала Лариса. Река и впрямь была огромна. Становилось ясно, что кажущееся доступным расстояние до противоположного берега – лишь обман зрения: по мере продвижения красивая зеленая полоска земли впереди, крыши башенок, выглядывавшие из сосен, лишь более и более удалялись, искажаясь, словно фата-моргана.
– Знаешь, мне очень хочется узнать, что на том берегу. В моем раннем детстве там был один лишь лес, да начинали строить, кажется, что-то.
– Ты сумасшедший! Туда не доплывешь – километр, наверное, целый.
– Не забывай, я спортсмен, пусть и бывший. Держаться умею. Тем более вода обалденно теплая. Ты возвращайся, а я – вперед. Не рассердишься?..
– Что с тобой поделаешь! Я хоть займусь шашлыком: зря мы что ли брали баранину.
 Повернув обратно, она сбавила темп, а он, напротив, ускорил. У костра Ларисе оставалось лишь смотреть на Белоризцева в бинокль.
У Игоря появилось такое ощущение, что он никогда не доплывет: земля почти не приближалась. Он явно недооценил эти водные просторы. Игорь перестал вглядываться в нее. Только греб, переворачиваясь то на живот, то на спину, менял стили, и иногда, раскинув ноги и руки, отдыхал на поверхности.
Наконец, желтая полоса песка оказалась совсем близко, и ноги ощутили долгожданное дно. Место оказалось удивительным, райским. Если там, где они остановились с Ларисой, лес был смешанным, а спуск – не слишком пологим и глинистым, то здесь над идеально ровной полоской пляжа красовались великолепные сосновые боры. Он побрел вверх по единственной песчаной дороге, усыпанной старой хвоей. За очередным ее зигзагом показались двух-трехэтажные корпуса из силикатного кирпича, кинотеатр, игровая баскетбольная площадка, небольшой стадион, беседки, деревянные фигурки гномов. На миг ему стало неловко: как-то здесь посмотрят на чужака, на котором из одежды были одни лишь плавки да водонепроницаемые часы на руке! Но никто не появлялся. Нигде не было ни единого человечка. И только сейчас он обратил внимание на то, что деревянные балюстрады балконов почернели от времени и давно не обновлялись краской, беседки подгнили, окна первых этажей тут и там были заколочены или зияли бесстекольной пустотой. Лишь холод безжизненности исходил от одиноких стен. Странное и немного тревожное возникло ощущение – находиться одному там, где когда-то текла шумная жизнь многих сотен людей. Что это было – база отдыха, санаторий? Турцентр? Что здесь произошло, почему все это оказалось заброшенным и никому не нужным? Тут крылась некая загадка, не дававшая покоя.
Игорь шел дальше, осторожно ступая босыми ступнями по опавшим пруткам. Увиденное за полусломанным забором удивило его не меньше. На нескольких небольших холмах возвышались каменные дворцы в романском стиле – явно вписанные в ландшафт, с узкими проемами окон, подчеркивающими толщину стен, с галереями и богатой лепниной фризов. От романики «отбился» лишь одноэтажный охотничий дом, немного тяжеловатый и нарочито приземистый, блистающий новенькими цилиндрованными бревнами, мореными для придания вида старины, и искусной художественной резьбой, украшавшей это оригинальное строение всюду, где только возможно. У одного особняка экскаватор копал котлован под бассейн, слышались стук молотков и жужжание электроинструмента. Кое-где на оборудованных площадках расположились несколько сверхдорогих автомобилей. Дорогу, выложенную фигурным кирпичом, по которой они сюда проехали, перекрывали высокие ворота сложной индивидуальной ковки, и у небольшого контрольного пункта ходила охрана. Здесь явно вили себе тихие гнездышки обладатели в одночасье свалившихся на голову состояний, которые сколачивались в то время до смешного просто: попарившись голодранцем в баньке с каким-нибудь партийным боссом, недавним борцом за социальную справедливость, наутро можно было проснуться владельцем завода или комбината, и захомутать на свое потребство тысячи людей. От пригородных «деревень», заселенных хозяевами новой жизни, это место выгодно отличали большие земельные наделы, не оставляющие ощущения скученности. В дачных же поселках старого типа плотность застройки столь высока, что любые изыски архитектурного дизайна сводятся на нет, и поселения эти производят общее впечатление какофонии.
 Игорь понял, что томящаяся от безделья и усердствующая перед патронами охрана явно может им заинтересоваться, хотя бы для доказательства собственной бдительности, и потому повернул назад. Путь его вновь лежал через брошенный, предназначавшийся когда-то для народа, городок. Неожиданно он увидел неподалеку пожилого мужчину. Он неспешным прогулочным шагом двигался к реке. На сторожа он почему-то не походил. Игорь поздоровался с ним по обыкновению, как принято на селе.
– Откуда, мил человек, будешь? – поинтересовался мужчина, ведь не оттуда же, –  уверенно решил он, указывая на богатую застройку.
– Я с того берега.
– Я так и понял. На лодке? Или моторка у тебя?
– Да нет. Вплавь. Спортом занимаюсь.
– Впла-авь?! – недоверчиво переспросил мужчина. – Да тут же полкилометра, если не больше. –  И добавил. –  Да оно и лучше, что безо всего. А то у особо настырных охрана лодки-то портит: частная территория, в том числе и пляж.
– А вот пляж нельзя по закону в собственность брать, –  возразил Игорь.
– «По закону». Разве не знаешь, как сейчас: где деньги, там и закон.
– Сам-то вы местный?
– Да, родился здесь, в деревне неподалеку. Боимся теперь, как бы нас не посгоняли.
Игорь задал пожилому мужчине долгожданный вопрос – о брошенном городке.
– Лагерь был здесь пионерский много лет. Детишек каждый сезон помногу отдыхало. А потом, сам знаешь, – цены на путевки вздули, а зарплаты у людей нищенские. Кто ж поедет!.. А государство плюнуло на все. Да и государства-то того нет… Но ты не думай: место это давно куплено кем-то из этих. Сломают все да виллу построят. А может, чего другое придумают…
На том их пути с мужчиной разошлись. Нужно торопиться: наверное, он слишком здесь задержался, что подумает Лариса, нехорошо как-то перед ней… Игорь спешно плюхнулся в темную воду. Он еще не доплыл и до середины, как поднялся ветер, погнал высокие волны. Чтобы не захлебываться, Игорю приходилось высоко держать голову (кролем он плыть устал). Мышцы спины и шеи изнемогали от нагрузки. А тут еще налетела стая оводья. Злостные насекомые умудрялись жалить в макушку сквозь сырые волосы, и одной рукой ему все время приходилось отмахиваться от них. Это надоедало, он погружался под воду, а вынырнув, налетал на волну, бьющую в открытые глаза, лезущую в рот… В общем, обратный путь оказался не столь приятен. Лишь ближе к берегу волна стихла, а стая оводья отвязалась. Последнюю треть водной артерии он преодолевал кролем без выноса рук, а под конец экзотическим «дельфином».
Приплыв, Игорь так и лежал некоторое время на животе в мягкой глине, не желая вставать. От костра приятно тянуло шашлычным дымком.
– Ну, ты пропал! Я заволновалась уже! – воскликнула Лариса. – Чего хоть там делал – нету и нету?
– За меня не волнуйся – я, как рыба, воды не боюсь. Даже если судорога схватит, не утону, держаться знаю, как.
Он поведал ей о том, свидетелем чему стал. Лариса слушала его задумчиво.
– Еще знаешь, что, там много водорослей, и я видел плывущую прямо в воде змею. Она держала голову выше поверхности, и поначалу я даже принял ее за какую-то диковинную рыбу.
– Змея –  показатель экологической чистоты, – заметила Лариса. – Она не будет жить рядом с цивилизацией. А еще символ мудрости. Ты продрог?..
 Они обнялись, упали в траву, и, хотя костер давно потух, им было жарко…
Она часто дышала, и крылышки ее ноздрей жадно разлетались. Было видно, как по упругому и крепкому нагому телу ее, словно под воздействием электричества, пробежала волна конвульсивной дрожи; она вздохнула с истомой, остыла, потом засмеялась, словно над своей слабостью, довольно, почти самозабвенно:
– Наверное, нас потеряли твои родственники: целый день здесь!
– Пожалуй, ты права. Надо вернуться пораньше, хотя бы из приличия.
Игорь сел за руль.
– Поосторожнее: привык гонять на своем дурацком байке, – засмеялась Лариса, снова целуя его.
Благородному немецкому «коню» много раз пришлось «спотыкаться» днищем о неровности рассыпчатой белой глины. Если бы не отсутствие дождей, им на этой хваленой европейской машине отсюда было бы не выбраться.
– Никогда так не наслаждалась! – вдруг вырвалось у Ларисы испытующее и вместе с тем притупленно-стыдливое признание, и умеренно жаркий ветер сквозь распахнутые окна автомобиля развевал ее длинные, пахнущие блаженством темные волосы.

В Комари;хе было весело. Сразу бросилась в глаза бабушкина лужайка, превратившаяся в парковку для автомобилей, словно старавшихся переплюнуть самих себя по изыскам дизайна и «лошадям». На выходные в деревню обычно съезжались из близлежащего города, после недельного дышания промышленным чадом, ее уроженцы – некогда веснушчатые пацаны, а ныне отцы семейств, с женами и детьми. Они плясали на полянке под водочку и непритязательные звуки магнитофона. Лариса накинула на купальник полупрозрачное испанское парэо: стояла теплынь, и стесняться было некого.
– П-первый раз вижу тебя с женой, – сознался Игорю слегка приуставший от «столичной» приятель детства. – И вы давно женаты?
Лариса с Игорем с усмешкой переглянулись.
– Не очень, – ответила Лариса.
– А дети где? – упорствовал приятель.
– Дети будут немного попозже, – все так же смеясь, отвечала Лариса.
– Приедут, что ли?.. – не унимался приятель.
– Конечно, и мы тоже будем всегда сюда приезжать…
– Привет, племяш! – кричит свалившийся как снег на голову, дядька Шурик. И, по-молодежному вскинув руки вверх, они хлопают друг друга ладонь в ладонь, обнимаются по-братски. – Твоя?.. – на ходу кивает дядька в сторону Ларисы. И, получив утвердительный ответ, любезно знакомится: –  Александр Сергеевич. Не Пушкин. Белоризцевы мы. А вы чьих будете?
– Очень приятно, Александр Сергеич. А мы как-то сами по себе. Лариса Леонидовна я, – она первая охотно протягивает Шурику руку. – А вообще с Запорожья я родом.
– Эх, красава! Так бы и ущипнул, если б не Игорь да не моя бедная жена!.. – тут же хулиганит басовитый и здоровенный дядька, по-свойски мотнув головой в сторону Ларисы. И, заметив промелькнувшее ее смущение, добавляет: – Да не прогневайся, боярыня, мы ж родственники теперь.
Шурику озоровать можно, он такой по натуре, его не перевоспитать.
Конечно, как у не последнего работника далекого горно-металлургического комбината, перед молодым, и полным сил дядькой открывались ныне диковинные пляжи Испании и Греции, Шри-Ланки и Египта, но он предпочитал проводить отпуск на родине, среди обворожительных, западающих в душу боров и озер Вологодчины, где коротала свой век старушка-мать, где в начале двадцатого столетия построил усадьбу на берегу славной Суды король поэтов Игорь Северянин.
Поболтали племянник с дядей и об отвлеченном.
– Ну вот, раньше ты был ударником соцтруда, – слегка поиронизировал Игорь. – А нынче батрачишь на яхты олигарха и помогаешь ему содержать гарем элитных проституток.
 Шурик обиделся тогда немного на него, но ненадолго.  Все-таки металлурги считались элитой рабочего класса, и их доходы оставались для многих недосягаемыми.
Игорю вспомнился очень давний эпизод из детства, когда родители были немногим старше его. Приехали сюда летом отец да мать, и дед с отцом весь вечер беседовал, называя сына по имени-отчеству. Говорили о политике, об экономике, и деду, пытливому на ум, но с четырьмя классами царской церковно-приходской школы, сии предметы были в диковинку.  А мама задает свекру каверзный вопрос:
– Что же вы одного сына по имени-отчеству величаете, а других просто по именам зовете, как безродных каких? Или разные они для вас?
Дед ухмыляется, ничего не отвечает, и Игорю почему-то по-детски стало жалко его – как вот мама-то, всегда резкая на язычок, так смирного и добродушного дедку срезала. А отец не без юмора выручает дедку:
– Ну, во-первых, я очень редкий гость, можно меня и по отчеству называть. А во-вторых, я самый умный, кроме меня никто ведь из братьев МГУ не закончил!..
Игорь тогда своим незрелым детским умом воспринял серьезно и буквально весь тот разговор, сочувствовал и дедке, и дядькам, которых («конечно же, невольно») обидел дед, выделяя среди них отца. И лишь повзрослев, понял: в старину и дети к родителям, и наоборот так обращались. Дед был лишь продуктом своей эпохи на ее переходном этапе. Примерно таком же, когда нынешние «реформаторы» явочно вообще стараются отменить отчества, особенно в прессе, топча русские традиции и мимикрируя под любезный им Запад. Для родителей же Игоря в разговоре том больше было курьеза и ничего основательного.

Они кружились в танцах и веселились. С этими простыми людьми Игоря связывало столько близкого когда-то и дорогого, и он словно бы снова окунулся в забытый и тихий мир детства. Он увидел, что все они, слава богу, живы, что есть, видно, здесь что-то постоянное и нетронутое, что невозможно разрушить, что бы ни случилось; что миллионы нитей тянутся от самых корней его существа к другим людям, которых, может быть, он даже забыл и про которых никогда не думал и не вспоминал их, но невозможно их отторгнуть от себя, ибо всё, что было между ними когда-то, незримо стало им самим. Стук вагонных колёс, неведомый летний лес, сотни тревожащих запахов далекого детства, рождающих ту мысль, что жизнь бесконечна и безмятежна, как добрый солнечный океан – все это вырастает из памяти, рождается, как откровение, доверчивое откровение детства, и край за краешком то время возвращается к нему, и он готов сделать первый шаг, чтобы самому вернуться туда.
…До глубокой ночи звучали весёлые песни, и, обнявшись, вне себя от всеобщего восторга, они неслись по кругу, забыв обо всём на свете. А наутро они расстались с этим чудесным сном. И в старом доме стало тихо, буднично, просто – как всегда. Но они не торопились уезжать отсюда.
Бабушка уже давно поднялась и хлопочет у русской печи. Ей девяносто два. В последнее время она стала забываться, путаться во времени. Порой ей кажется, что еще не кончилась война. «3апрягай, – говорит, – лошадь, поехали домой». А дом тот, который она имеет в виду – далеко отсюда – фашисты в сорок втором сожгли. И лошадей здесь полвека как не бывало… Но сегодня ей лучше, она набивает сумку Игоря какими-то «гостинчиками».
 Взгляд Игоря упал на такие знакомые с детства овальные портреты юноши и девушки на стене. На них до сих пор по черной, выцветшей уже, траурной ленте. Это его дядя и тетя, которых он никогда не видел. Они сожжены в том страшном пепелище войны. Он смотрел на другие желтые фотографии и вспоминал историю рода, рассказанную в детстве давно покойным дедом. При царе предок его деда Кузьма, долгожитель, из крепостных, которого они называли дядькой, четверть века был в солдатах, принимал участие в последней русско-турецкой войне, и потому у него не было дома, жены и детей. В семьдесят пять лет он ослеп, а умер ста одного года, упав во сне с печи.
В Первую мировую, а потом Гражданскую дед Игоря был ещё молод и потому не воевал. Зато старший его брат сгинул в той мясорубке. В Великую Отечественную погибли еще двое братьев деда, а самого его Бог миловал.
– Когда в девках была, приснился мне Христос, – рассказывает бабушка. – Оросил он меня святой водой, веничком побрызгал. Все гадала, что это значило… Не знаю. Чего ж он теперь-то смерти мне не дает, ведь и не вижу нынче ничего…
– Да будет вам, бабушка! – задорно сказала Лариса. Она всегда умела подбодрить.
– Милая, так ты жена Игорю-то, да?.. – у неё был ясный, чистый взгляд. И она ласково улыбалась.
– Жена, жена, – отвечает Лариса весело и уверенно.
– Слава богу, спокойно хоть помирать буду.
Игорь стоял, вобрав голову в плечи, чтоб не стукнуться о потолок старинной избушки, и тоже улыбался. И когда они уходили, пусто было на душе от почему-то неотвратного чувства, что бабушку он больше никогда не увидит. Так же, как не увидит всего того родного и милого в детстве, что оставлено здесь, промелькнуло в весёлой быстробегущей череде летних каникул. Но энергично шагавшая чуть впереди Лариса, ее длинные черные волосы, которые разбрасывал ветер, ее классический профиль красавицы заставили забыть о грустном.
– Знаешь, – сказала она задумчиво, – я как будто увидела историю страны. Вот они, эти старики, молодежь, бросившая деревню, фотографии на стене – и все можно понять без книг и лекций… И вот еще что: я обязательно хочу приехать сюда следующим летом.
Она больше не доверила ему машину, заметив, что Игорь слишком лихачит. Он смотрел на пробегающие за окном памятные места, и в душе его до сих пор звучала отчаянная песня, крутившаяся вчера на магнитофоне. Дорога была долгая.
– Ладно, – сдалась Лариса. – Я подремлю. Садись за руль, и не вздумай гнать больше ста сорока!
(Сама она держала ровно сто двадцать).
Когда подъезжали к Городу, Лариса открыла глаза.
– Ну все, кыш, кыш! – сказала она, почувствовав себя, наконец, истинной хозяйкой болотной «железяки». – Это тебе не по прямой ехать. У тебя нет практики, движение сумасшедшее.
Игорь протестовал, но тщетно.
– Пересаживаемся. Завтра трудный день. Столько часов за рулем! Передохнуть нужно как следует. Едем ко мне, Игорек.
– Постой, надо предупредить Широковых, я им обещал вернуться вчера. Тем более это по пути.
– У тебя много барахла в той трущобе?
– А что?
– Забирай его сразу, – Лариса таинственно улыбалась.
Поднявшись по скрипучим ступенькам деревянного дома, они наткнулись на Вадима.
– Так вот с кем ты пропадал, конспиратор! Давным-давно не видел тебя, Лорочка. Чайку?..
– Нет, мы очень устали и торопимся.
– Так отдыхайте у нас, сколько вздумается.
– Спасибо, но… В общем, Игорь перебирается ко мне.
– Ну вы, блин, ребята, даете! – по-детски хихикнул Вадим. – Уж замуж невтерпеж? На свадьбу хоть позовете?
– Придется. Свидетелем, – усмехнулась Лариса. – Ведь ты уже третий человек, который нас женит в последние два дня.

Ее квартира была двухкомнатной, но крупногабаритной, со вкусом обставленной очень дорогой, новой мебелью. Рано утром Лариса ушла на работу.
С высоты двадцать четвертого этажа ему виделся белокаменный Город в белизне начинавшегося дня, и казалось, что это не отдельный его район из нескончаемо тянущихся высотных домов, копирующих повороты и зигзаги улиц и проспектов, а один огромный замок в стиле модерн, со стенами и возвышающимися над ними башнями, изрешеченными бессчётными россыпями окон. Внизу плывёт трёхпалубный каменный корабль – музыкальная школа, – окружённый островами дисгармоничных геометрических тел и причудливыми айсбергами абстрактных скульптур. Здесь, с этой высоты, в незнакомой квартире, жизнь представляется независимой и прохладной, похожей на глоток прозрачного, охлажденного сухого вина.
Ему было свободно и легко. Он достал из этюдника ватман и карандаш, и принялся искать в памяти ее черты. Не удавалось передать в ее глазах запомнившуюся ему прелестную, таинственную поволоку. И вот, наконец, он схватил то, неуловимое, всколыхнувшее его…
Потом нарисовал ее другой – на ее лице был написан экстаз. На следующем рисунке она выглядела безмятежной. На полу валялось уже несколько разных набросков… Он мог бы и продолжать, но вспомнил другое.
По-прежнему из его сердца не выходили красные цветы иван-чая, что выросли прямо в иссеченном камне стены Кирилло-Белозерского монастыря. На экране воспламенившегося воображения он увидел их прожилки, их цепкие корни, их хрупкие несдающиеся стебли, тянущиеся вверх, – все то, что, быть может, было совсем слабо выражено в действительности, если не выражено совсем, но что было необходимо, что должно быть в них. И заряд чувства заставил всколыхнуться мысль: то не просто трава, а символ неиссякаемости жизни, и он должен об этом сказать на своем внезапно обретенном языке, сказать так, чтобы ни у кого не оставалось сомнения в том, что он познал.
Эта была та знакомая ему одержимость, когда он впервые понял, что все суета сует, кроме творчества. Всё пережитое, казалось, забытое навеки, вдруг неожиданно и ярко возникало на горизонте его видения и, просясь на бумагу, переносилось в иную, концентрированную форму бытия, воплощённого в линиях и многоголосии цветов. Он писал в основном по памяти, ибо с самого начала ему стало ясно, что то, что он стремится выразить, невозможно увидеть. Это возможно только пережить, только выстрадать, переходя каждый раз незнакомый рубеж в самом себе, каждый раз совершая маленькое открытие. Как можно скопировать откуда-то запах или шорох? Но Игорь знает, их можно передать, хоть это кажется невероятным. Для этого не всегда нужна натура. Нужно одинокое осмысление.
Он выбросил рисунки, в которых было одно лишь внешнее сходство. Главное – другое. То, что мы никогда не поймем до конца. То, к чему слепо тянемся всю жизнь, а оно исчезает, маячит где-то впереди, рассасывающееся в свете огней; мы гонимся за ним в бешеной погоне, срываясь на поворотах и разбиваясь в кровь, смертельно отчаиваемся, но поднимаемся, полные невосполнимых утрат, несёмся с крутых спусков и ползём в гору, настигаем, наконец, а оно меняет свое обличье и, смеясь, ускользает; оно похоже чем– то на кокетливую ослепительную женщину, снова и снова убегавшую и манящую, исчезавшую и внезапно являвшуюся, обретённую и утерянную, существующую, но неосязаемую, простую, но непостижимую. Поймём ли мы когда-нибудь это?..
С тех пор он писал всё – грустные блики солнца, полный безмятежных надежд взгляд юноши, стремительный бег поезда, трепет неведомого края, шелест листвы... Никогда еще его жизнь не была так насыщенна, так изнемождающе-вдохновенна. Он забыл обо всём, недавние помыслы и планы были слишком мелки, чтобы думать о них. Весь груз души, казалось, напрочь похороненный, до сих пор ненужный, никчёмный, рвался наружу в страсти узника к свободе.
 Как дальнее эхо, отозвался случай из раннего детства, затерявшийся в какой-то магической стране, но более осязаемый, чем само настоящее, ибо тому, что поразило нас в детстве, словно звуку собственных шагов, суждено сопутствовать нам всю жизнь.
Яркий солнечный день, они брели с отцом по лугу, полному трав, ромашек и васильков. Игорю было тогда четыре года, не больше. Отец сказал ему, что есть люди, которые всю свою жизнь ведут дневник, фиксируя то, что они познали и почувствовали, и таким образом, ни одно мгновенье у них не улетучивается бесследно. Это прозвучало для него открытием.
– А ты вел дневник? – в ожидании спросил он отца. – Или делал рисунки?
– Нет, – ответил тот. Ответ был ужасен. «Отец такой большой человек, он столько прожил и ничего не записал. Вся его жизнь зря прошла!» – подумал Игорь в ужасе. Нет, он будет жить иначе, ничто из увиденного им в жизни не пропадёт понапрасну, думалось ему. Ребёнок, он дал себе в тот день слово, что так и будет. С тех пор он от случая к случаю что-нибудь записывал. У него накопились ворохи бумаг, многие из которых потом пропали. Бывало, что он оставлял свою привычку надолго. А когда решил стать художником, тот эпизод воскрес по-новому. Да, теперь ни одна крупица осознанного не умрёт, она будет жить в рисунках, через которые он сможет выявить её и удержать.

Он совсем забыл, что проголодался, и день клонится к вечеру. Раздался звонок. Открывать, не открывать – он колебался. Ведь они с Ларисой ни о чем не успели договориться. Игорь все же отпер дверь. Он ощутил влажный поцелуй ее полных губ. Лариса заметно «подросла» в изящных туфельках на высоких каблуках.
– Я успела соскучиться… Какое счастье – прийти домой, и знать, что тебя ждет родной тебе человек! Я так долго была одна…
Рисунки, валявшиеся на полу, вызвали у нее восторг, иногда она закрывала лицо в стыдливом театральном жесте.
– И когда ты успел все это подглядеть?..
– Завтра у меня тоже начинается рабочая неделя, – сообщил Игорь. – Лепим кое-что у Вадима, неплохой заказ. Просто он великодушный работодатель, и дал мне лишний день передохнуть…
Сняв юбку, она бродила по квартире в черных, стройнивших колготках, усталая, ища что-то – еще вчера, казалось, почти недосягаемая женщина. Это выглядело странным, очень странным. Слишком приближенным, слишком далеким…


Глава четвертая
ПЕРВЫЕ ДНИ УДАЧ

Сегодня Игорь в числе прочих друзей и приятелей помогал Широкову с формами для изготовления будущих бетонных барельефов. Работа была трудоемкая и требовала гораздо более физических, нежели умственных усилий, и они старательно заполняли этот пробел бесконечными шутками и россказнями. Вадим веселил всех своими солеными анекдотами и историями. Помощники его с преувеличенной резвостью бегали за водой, заваливали из бумажных мешков алебастр в ванные, торопясь, чтобы тот не успел застыть, бросали его шлепками – так он лучше схватывался – в форму; брызги летели в лицо, они грубо острили, ругались шутя. Разговоры, как водится у молодых мужиков, не обремененных печалями, то и дело переходили на женщин.
– Вообще, иметь жену дело хорошее, но она должна быть круглой дурой, –  наставлял Вадим молодежь с серьезным видом.
– Почему?..
– Сами подумайте: ну как можно заниматься этим с нормальным человеком!
Парни гоготали. Когда основная работа была выполнена и оставались лишь мелкие доводки, они ушли.
– Вот так несколько дней полепил с ними, таким бесшабашным стал, один ветер в голове. Гоп-компания! – рассмеялся Вадим. Потом они вдвоем с Игорем продолжили уже подходившую к завершению работу. Широков вспоминал вслух свои студенческие годы:
– Преподаватели с простейших натюрмортов поучали нас премудростям письма: как следует вести линию, как не вести. Уже тогда я задавал вопрос: «А если я так вижу, так представляю?..» А результат дидактики был один –многие ошаблонились, потеряли самобытность, стали ремесленниками. А ведь интереснейшие работы были, такие надежды! – воскликнул Вадим. – Лучше бы нигде не учить их. Человеческая личность развивается не только по законам общества, но и по своим собственным. И те, кто дает поучения – а их нередко дают те, чей творческий полет ограничен, – они-то как раз и полагают, что знают личность художника лучше него самого!.. Я всегда бежал от обыденности в молодости, чего бы мне это ни стоило, – признался Вадим. – Ненавидел будничность, спокойствие, лживую устроенность... Шел на самые рьяные авантюры, и они оборачивались для меня в редких случаях не плачевно. Под Севастополем – я там в худучилище поступал –  целый месяц жил прямо на помидорном поле, так как денег не было. Питался помидорами, лишь хлеб покупал. Там и спал. Днем изучал литературу по искусствоведению на том же поле…
Они решили немного передохнуть, умылись. Вадим извлек одну из своих папок.
– Взгляни на рисунки тушью, – учил Белоризцева Вадим. – Я к тому нашему разговору о важности обработки. Где тема не особо глубока – легкий юмор, к примеру, – подчеркивание объема, тени, подробности ни к чему. Более того, они даже будут излишне загромождать сюжет, затемнять его. А вот здесь, видишь, – с рисунка смотрел на них похожий на питекантропа обыватель, моющий посуду, – я сделал главное, но в итоге вышла лишь сомнительная карикатура. Обработка же подчеркнула бы его плотоядие, его мерзкую осязаемость.
Игорь обратил внимание на случайно вывалившуюся из стопки акварель. На ней был изображен во всех своих прелестях распустивший хвост напыщенный павлин. Чертам его, так сказать, «лица» было придано выражение крайней тупости и самодовольства. Вместо перьев на лбу у него красовалось знакомое красное пятно, а физиономия очень напоминала Горбачева. Внизу была сделана надпись карандашом: «Семейство Иудистых, вид – Павлин Меченый».
– Неплохо схватил сущность! – подметил Игорь.
– Я бы выразился точнее – суЧность, – усмехнулся Широков.
– Вот что, – кажется, Вадима что-то осенило. Он накрыл скатерть, поставил на столик старинный самовар, чайный сервиз. Установил холст, достал палитру.
– Вставай к мольберту.
– Ну Вадим…
– Не артачься. С тебя натюрморт. Ну и что, что тебя учили этому в художественной школе. Мало учили!
Вадим куда-то ушел надолго, а вернувшись, заметил:
– Пишешь или раскрашиваешь? – большим пальцем он смазал отображение тени.
– Не так. По новой!
Он говорил всегда доброжелательно, мягко. Широков был прирожденный педагог, и Игорь на него никогда не обижался.
– Ну вот, – наконец, похвалил он. – Определил тональность!
Вадим заварил чай в любимом своем большом чайнике из глины. Как раз, когда они пили его, рассуждая о синкретическом искусстве будущего, в котором все его виды сольются воедино, пришла из магазина жена Широкова Елена, принеся пирожки в целлофановом пакетике, и, услышав их разговор, вмешалась:
– Если искусство стоящее, ему не нужны вспомогательные подставки в виде другого.
– Но это не подставки, – возразил Игорь. – Это объемность, многогранность...
– Действительно, милочка, – поддержал Вадим. – Ведь человек постигает жизнь всеми органами чувств… Ну, Игорь, дорогой мой, вижу я, ум у тебя жадный, хваткий. Тебя надо за волосы и мордой в грязь, чтоб радость жизни почувствовал. И тогда будет из тебя художник. Кабинетные суждения тебя не разовьют.
– Сказанул тоже! – упрекнула жена, несколько смутившись за мужа. –Хоть бы выражения подбирал перед гостями.
– Мы люди свои, ни к чему нам «выражения», – засмеялся Игорь.
***
Прежнее затворничество не легло прахом: две работы Игоря, наконец, попали на зональную выставку молодых.
Он зашел в магазинчик при Союзе художников, чтобы купить по демократичным ценам холсты и краски. На втором этаже ему пришлось пройти мимо собравшихся художников. Он с ними робко поздоровался. Среди них Игорь сразу узнал всероссийски известного портретиста, которого раньше видел только на экранах телевизоров – узнал по тонко схваченным чертам запомнившегося автопортрета, висевшего в картинной галерее. Приземистый, очень плотный, с небольшой бородкой, он что-то громко обсуждал среди своих коллег. Сделав заказ, Игорь попытался незаметно проскользнуть, и когда уже спустился до первого этажа, вдруг услышал густой бас, доносящийся сверху:
– Так это кто? Игорь Белоризцев?
Игорь остановился, взглянул вверх.
  – Ну-ка, ну-ка, иди сюда, дорогой! – говорил Орляков, почему-то похожий на этакого добродушного русского медведя. – Дай-ка я тебя разгляжу. Сколько тебе лет?
–  Двадцать четыре года.
– И такие работы!.. Широков приходит в фонд – а я ему доверяю больше, чем себе – и говорит, сам дух еле переводит: «Художник появился молодой, порой блистательнейшие находки у него встречаются». Ну, – Орляков по-медвежьи обнял его. – А, черт! Ты только смотри мне, не зазнайся! Пошли с нами! – он неуклюже схватил его за руку и потащил за собой вниз, на улицу. Там стоял улыбающийся Широков. Подъехало такси, водитель открыл дверцу.
– Полезай вот сюда, на задние! – скомандовал Орляков Игорю.
– А зачем? Куда мы поедем?
– Не спрашивай! Там узнаешь… Счастлив я, счастлив... Э, черт! – он снова обнял Игоря.
– А вон тот еще счастливее! – по-детски рассмеялся Вадим, показав из окна на бегущего по улице щенка.
– Ну, этот человек, этот Вадька, он такой – все перевернет... Черт возьми, двадцать с небольшим лет – и такие работы, а!
Автомобиль остановился на улице, знаменитой своими ресторанами и гастрономами. Орляков шепнул что-то шоферу, сунул ему деньги, покровительственно хлопнул по плечу: ступай, мол.
– Да я в двадцать лет дрался да голубей воровал, – продолжал шуметь Орляков, – а тут человек серьезно работает! А! Ну, береги себя теперь. Запомни, художник сам себя беречь должен, за него это никто не сделает. А вот в могилу сойти помогут. Так что – держись! Когда слышал о тебе похвалы, я все же и не предполагал, что ты действительно их достоин. Конечно, когда показывают отдельные рисунки, да еще неизвестного автора, всегда смотрят на него с предубеждением, и все у него, хочется, чтоб смешным казалось. Но когда просмотришь целый цикл – тогда да...
Появился шофер, который мелко семенил, потому что ему трудно было нести две объемные полиэтиленовые сумки, битком набитые яствами, а под мышками у него торчали несколько бутылок с пивом и вином. Все это было выгружено на заднее сиденье. Машина вновь полетела по улицам и завернула во двор одного двухэтажного дома. Вот они и в большой комнате, стол накрывают молодые женщины.
– Орляков приехал! – слышится радостное из коридора.
– Ну, дорогой, – знаменитый портретист все обнимает Игоря, – теперь ты от нас никуда не денешься…
Откуда-то набилась полная комната народу, пришли две журналистки из областной газеты. Орляков казнил ревность своей жены, одаривал комплиментами журналисток – чувствовалось, так, из игривого добродушного флирта, потом брякнул вдруг им все-таки с артистичной назидательностью:
– Но я вас мудрее, конечно, не спорьте!
– А что это за мальчик? – небрежно поинтересовалась одна из газетчиц.
– Чтоб впредь я такого тона больше не слышал! – закипел Орляков. – Какой это тебе мальчик, это надежда наша! К мальчику вы скоро придете интервью брать! Вот что, Игорь, ты учись! Ребят поддерживать надо в этом возрасте. Мы, старшее поколение, не поддержим – кто наше дело продолжит?
– А я делаю много эскизов, – объяснил Игорь. – Потом приходит в голову дельная мысль, сюжет – и тут эскизы просто находка!
– Молодец. А вот я по другому методу работаю. Ничего, у каждого свои секреты. Вот еще тебе небольшой совет. На выставках, особенно мелких, часто работы пропадают в неизвестном направлении. Кончилась выставка – сразу их забирай!
Тут все снова загалдели, заговорили о своем, насущном, послышались тосты, смех, молодые женщины наперебой угощали Игоря закуской. Здесь собрались «свои люди». И Игорь уже, как старому другу, рассказывал доброму и вместе с тем заводному Орлякову обо всем: как учился, как пришел к мысли писать, как писал...
– Ну вот, теперь я чувствую, – говорил разошедшийся Орляков, по-прежнему обнимая Игоря, – этому человеку ничто не страшно, дойдет он до цели! Критики не бойся. Знаю, тяжело, особенно в начале пути. Преодолей, зубы сожми! Несправедливая критика – всегда завуалированная форма похвалы. Надышаться тебе надо нашей атмосферой, надышаться – и к себе, в келью... А ведь лучше нас не найдешь, не найдеш-шь! – с ребяческой искрой заметил он. – Вот Вадька у нас рисовальщик изумительный, живописец прекрасный. Реалист, талантище! Наш человек, хотя и не без модернистских заносов. Только вот всю жизнь проскромничал – это плохо. Кричать надо о себе!
Потом принесли пару крупных, запеченных в духовке куриц на большущем противне. Все примерялись, с чего бы начать. Но Орляков сразу учредил:
– Птицу же едят руками! Чего думаем, вперед!
И все, дружно засучив рукава и уже никого не стесняясь, принялись за угощение.
– Эй, Игорь, лучше жуй и еще бери! – кричал Орляков, и Игорь уже по-доброму смеялся над этим рубахой-дядей, которому, наверное, в глубине души и самому непременно хотелось выглядеть именно таким перед незнакомцами. К замашкам Орлякова хотелось снисходить, как к забавам мудрого ребенка.
Журналистки заговорили про загадочный «Черный квадрат» Малевича. Орляков поморщился. Потом неожиданно спросил:
– Как вы думаете, что правит миром?
– Доброта и любовь, –  сказала молодая женщина.
– Юные и наивные... Впрочем, в мое время так оно и было, наверное. Но я вас разочарую немного. Сейчас, с августа девяносто первого, миром всецело правит капитал. Отнюдь не доброта. Отнюдь не любовь. Не правда. И не справедливость. Капитал ведет войну, чтобы оседлать наш голубой шарик. И в войне той все средства хороши, в том числе искусство. Задача наших ненавистников – искусство разрушить, вкус уничтожить. Тогда и страну добивать легче будет. Картинам гениальных пейзажистов – Левитана, Саврасова – на аукционе определяют цену в сто пятьдесят тысяч долларов. А потом выставляют «Черный квадрат» с ценой в миллион. Расчет на несведущую массу: «Ага, раз такая цена, значит, там что-то есть». И вы в своих газетах туда же: «Загадка!» Да нет здесь ничего, кроме злого умысла и подлой коммерции!.. Вас дурачат, приучают к уродству, безмыслию, пошлости. И деньги здесь – техническая вещь, с помощью которой взламывают школы, извращают истину, поганят умы. Вы их интересуете отнюдь не как объект любви, но как предмет, из которого можно или нельзя извлечь прибыль. Вот и все.
– Вспомните древние наскальные рисунки, – вступил в разговор Широков. – Собственно, и рисунков-то там нет, больше символа. С него начиналось искусство, а пришло сквозь многовековой опыт к образу. А разный сброд его разрушает. И, кстати, они добились своего, раз мы об этом говорим. Но образ вечен, искусства без него нет.
Позже Игорь с Вадимом вышли во двор, сели на скамеечку. Майский свежий воздух безумно пах счастьем и бодрил кровь, как не бодрит лучшее вино.
– Ах, кустики, кустики! – воскликнул Вадим. – Им бы в лес, душно им на газоне… Все пиши, Игорь, потом найдешь себя. Констебл писал только небо. Представляешь, ложился на траву и подолгу смотрел в него, – Вадима тоже переполняли чувства, и мысли набегали одна на другую.
– Я тоже люблю небо, – сказал Игорь.
– И еще, Игорь. Работай сейчас, не теряй времени, никого не слушай! Помни: линия – музыка. Пробуй все жанры. Не забывай, что настоящая графика должна быть живописна, да-да! Работай!.. Хорошо, что ты приглянулся Орлякову. Признанная величина. И при том честный русский мужик.

В тот солнечный, очень теплый день, Игорь зашел к Ларисе на работу, в мастерскую. Он был весь в нежданных впечатлениях, ему так хотелось поделиться ими с ней. Этот титулованный портретист, оказывается, такой весельчак и совсем простой, замечательный человек!
В залитом солнцем помещении она склонилась над большой храмовой иконой. Лариса улыбнулась ему сразу, и он улыбнулся, и так они улыбались молча с полминуты.
Он рассматривал обстановку мастерской. На стеллажах, словно книги в библиотеке, стояло множество икон. На краю широкого стола – странный, почти хирургический инструмент, порой явно самодельный (а где его купишь!)
Заметив его задумчивость, приняв ее за скепсис, она почти ревниво опередила:
– Это тебе не лубок!.. Мастер предполагает, что сама икона излучает свет, а не свет падает на нее. Знаешь, я горжусь, что работаю здесь. Русская икона – явление совершенно уникальное. Потому весь Запад так гоняется сейчас за ней: у них нет и не могло быть ничего подобного! В иконе – тысячелетняя вера русского человека, который создавал империю добра. А Запад такой империи не создал.
– Никто тебе не говорит, что икона лубок. Просто я сейчас подумал, что, наверное, смог бы быть иконописцем. Но не реставратором икон. Я не выношу чужих канонов, предписаний. А искусство реставратора – совсем иной вид творчества. Скорее, это ремесло…
– Оскорбляешь, коллега!.. – произнесла Лариса весело: на самом деле в ее словах не прозвучало обиды.
Он смотрел в зарешеченное окно, выходившее во двор. Там стояли какие-то сараи, была большая лужа, в которой плескалась собака-боксер – некое дежа вю, нечто словно бы знакомое с самого босоногого малолетства, так неправдоподобно щедро залитое солнцем. Нет, все это приснилось ему когда-то в очень-очень хорошем старом сне!.. Казалось, всегда будет смотреть он на те овеянные золотом дни из какой-то непостижимой дали будущего, как он смотрел сейчас на свое самое раннее детство...
– Игорек, – говорит Лариса, – я так рада за тебя!..

Да, фортуна впервые улыбнулась ему тогда. Несмотря на сильный первоначальный скепсис, Белоризцев был встречен весьма приветливо со стороны профессиональных городских художников. Порой ему даже совестно становилось: казалось, что похвалы относятся к кому-то другому, что он не заслужил их. И это было вполне объяснимо: многие вещи, за которые он слышал комплименты, успели откипеть в душе, и уже другое тревожило его – то, что не имело еще формы и судьба чего была еще не известна и не определена. Думая об этом, он видел, как был неправ, утверждая, что со временем написанные вещи кажутся наивными, потому что теряется интерес к идее. Нет, к идее интерес не теряется, но лишь к ее проявлениям.
Что ж, ему в чем-то уже было даже безразлично робко приближавшееся преддверие триумфа, его запах, которым был пронизан весь воздух, ведь его творческая жажда утолена в главном – людях и открытых истинах! Не приближающийся успех был отныне главным – он перешагнул через него, словно через собственную голову, ибо теперь удача или крах не смогли бы что-либо радикально изменить.
А ведь еще несколько месяцев назад победа или поражение так много значили для него! Если бы его разбили тогда, это стало бы гибелью. Но теперь труд его и жизнь, с ним связанная, были осознаны как неминуемое. Теперь он стоял на ином рубеже. Путь его был намечен. Неторопливый, часто неблагодарный – но намечен.
– В тебе есть большая духовная потенция, – сказал ему как-то Широков. – Ты еще недостаточно созрел, чтобы родить ее для общества, но ты доказал наличие этой потенции. Вот что я боялся сказать тебе, но теперь вижу, ты поймешь меня.
Конечно, попадались те, кто считал его выскочкой; кто-то недолюбливал, кто-то банально завидовал, пробуя принизить, а лучше всего, умолчать любую информацию о нем. Неизбежные вещи, шероховатую длань которых ему пришлось ощутить. Но у него появились новые друзья, и их доброте он верил больше, чем массе холодных ученых слов. Да, в его работах многое было максималистично, а потому зачастую сомнительно. Его работы не были обыденными или однозначными – в том скрывались и его слабость, и его сила.
Лариса заметила ему однажды:
– Не сокрушайся перед тем, что ты считаешь откровенностью по отношению к себе. Откровенность – еще не правда. Если я скажу мужчине, что он некрасив, мое утверждение коснется лишь внешнего, а значит, здесь будет лишь пол правды, а может быть, одна десятая правды.
А еще те дни свершений и промахов нередко задавали вопросы, ответы на которые приходили лишь годы спустя.

Глава пятая
РЕВНОСТЬ

Белоризцев снова выглянул в окно: Лариса стояла недалеко от подъезда с каким-то мужчиной вот уже минут пятнадцать, видимо, обсуждая что-то. Именно с ним он ее видел несколько дней назад, неподалеку от реставрационной мастерской, расположенной в старой церкви со снесенным еще в начале двадцатого века куполом – там, где работала Лариса.
Когда она пришла, он попробовал ее ни о чем не спрашивать, но очень скоро понял, что для него это невыполнимая задача.
– С кем ты говорила у подъезда?
– Все-то ты заметишь… Так, со знакомым.
– И какого черта именно с этим знакомым ты все время обсуждаешь?!.
– Я что – крепостная и не могу ни с кем общаться?
– Это не похоже на простое общение.
– Знаешь, я не хочу с тобой поднимать этот вопрос.
– Но тебе придется! Так о чем же вы говорите столь подолгу?
Она стала холодна. Ей не понравился тон Игоря, и потому она некоторое время молчала.
– Я бы могла сказать, что обсуждала проблемы пробного раскрытия поступившей на реставрацию иконы. Или – что у нее спилен номер, и я решаю, заявлять ли об этом в соответствующие органы. Но я не буду тебе врать. Этот человек давно за мной ухаживал. Он просто друг. Да, он неравнодушен ко мне. Сейчас у него тяжелая полоса в жизни. У него не остается никаких надежд. Пойми, если я его оттолкну вдруг, вот так, сразу, если он меня, как друга, потеряет – ему будет очень плохо. Нет, не могу причинить ему боль. Чуткий, добрый человек. Он не интересен мне, как мужчина, но мне его жаль… Игорь, все равно ты у меня перед глазами стоишь повсюду. Счищаю в мастерской с «доски»  старую краску, а вижу –  тебя… И совесть меня мучает, что его обманываю, давая надежду, но просто так зачеркнуть его… не могу. Это будет слишком жестоко. Не знаю, что и делать. Он потом сам поймет. Пусть время все исправит…
– Значит, он друг. Так кто же тогда я?!. – он почувствовал, что вскипает от ярости, он себя не узнавал. Лариса попробовала его поцеловать, но Игорь отстранился.
– Ну Игорь… Ведь я люблю только тебя! Пусть я что-то не то делала в жизни, пусть вся жизнь – ошибка, одно то хорошо, что тебя узнала.
– Откровенность твоя, конечно, трогательна… Я вот сейчас все брошу, распла;чусь, и вместе с тобой пойду жалеть этого твоего режиссера или каскадера, а ты будешь копаться в своих чувствах и метаться между двумя мужиками.
Она не могла не ощутить колючую иронию его слов.

– Трепло ты! – отрезала Лариса раздраженно. – Ты весь такой ехидный и злой, или притворяешься?
– Ты меня еще не знаешь. Да и я тебя, видимо, совсем не знал…
– Наверное, мы так же далеки друг от друга, как поэзия от прозы, Игорек…
– У вас дилетантские представления, наивная женщина. Настоящая проза – тоже поэзия.
– Боже мой, насмешил меня своей колоссальной проницательностью!.. Что касается «наивной женщины»… В наивности – моя сила. Она выше разума. Я копаюсь в себе, чтобы понять людей, а ты копаешься в людях, чтобы понять себя. Для тебя весь мир лишь в тебе, лишь через тебя.
– Все это твое словоблудие, а истины тут нет. Я еще надеялся разбить стеклянную штору между нами. Но теперь в том нет необходимости. Разные мы, слишком разные. И дурачить тебе меня не удастся. Сестру вашу я перевидал, – он говорил, подчеркнуто небрежно крутя ее длинные ухоженные локоны черных волос, а на душе у него заскребло.
– Нет! Не ври! – вдруг вытянулась она, выгнула спину, как кошка, которую согнали с любимого стула, – забавное какое-то у нее было раздражение. Очевидно, ее очень задели слова Игоря. – Слишком мы с тобой похожие, в этом-то все и дело, –  сказала она. – Дурачить. Сам ты себя дурачишь!
– Нет, – оборвал он категорично. –  Я совсем другой человек. Я привык вглядываться, а ты только видишь. То, что лежит на поверхности. И еще – мне окончательно стало ясно: нельзя совместить противоположности – любовь и взаимопонимание, красоту и чистоту!
– Чистоту, хм... Хорошая женщина, как и хорошая книга, всегда немного потрепана, – на одухотворенном, смуглом личике ее вспыхнула утонченная улыбка.
– Потрепаны только детективы и разные дешевые истории. А классику не каждый возьмет в руки.
– Да может, я актерка! Может, все, что тебе говорю – ложь; может, я выудить из тебя хочу, что мне надо, а ты всерьез воспринимаешь. И заводишься... Знаешь, что мне сейчас хочется?.. – В тоне у Ларисы появилось дружеское тепло, но Игорь этого не заметил.
– Что? Чтоб я ушел?..
– И это отчасти, потому что ты накаляешь обстановку.
– Да ради бога! – ответил он резко, чувствуя себя, словно на раскаленных углях.
– Ой, ты, наверное, меня не так понял! Я имела в виду – уйти в другую комнату, –  приговорческий тон исчез. – А хотела я, чтоб ты обнял меня… Ангел! – зазвенел ее голос. – Я тоже могла бы закатить тебе сцену ревности. Я нашла тебе работу. Сколько раз говорила тебе об этом, а ты только однажды изволил появиться у меня в реставрации! Пропадаешь у Широкова. Ни трудовой, ничего.
– Вадим учитель с большой буквы…
– К нему полгорода ходит, девки молодые табунами, откуда я знаю, что вы там делаете!..
Ему ничего не оставалось, как расхохотаться столь неожиданному повороту.
– Ну хочешь, я брошу его мастерскую… ради тебя. Скажи одно слово…
– Я замечала так часто, – с едва уловимой досадой произнесла она, – что даже самые сильные люди со мной всегда в тряпок превращались, безвольных тряпок. Готовы были пойти на любое унижение. Сделать самый идиотский поступок. Или вообще на себя переставали быть похожими. И самые умные теряли свой ум. Мне это нравилось. Иногда скучно становилось. Но забавляло. И так всегда было – без исключений.
Он молчал, чувствуя всю прелесть убийственной и жесткой правды ее слов, и вновь не смел сопротивляться. Нет, он не хотел быть как те самые «все». Зачем она это говорит?
– Где ты был раньше! –  сказала она с внезапной горечью. – Ты не вспоминал обо мне много лет! Я слишком много вывернула в своей душе для других людей. Моя жизнь была не такой простой, как может показаться. Теперь нужно время, чтоб все устоялось, – она говорила жестко, подчеркивая своим тоном, что он не имеет права судить ее.

В дверь позвонили. На пороге стоял Вадим Широков, опираясь на клюшку. В левой руке он держал букет цветов и сетку с бутылкой коньяка. Цветы он протянул Ларисе.
– Вот видишь, какие у тебя друзья – с цветами приходят. А ты когда в последний раз подарил мне цветы?
– Пришел посмотреть, как вы живете. Не дурно, скажу, живете – я такого не ожидал.
– Ну и молодец, что пришел. Разрядишь хоть атмосферу. А то наша лодка стала натыкаться на подводные рифы, – сказал Игорь воодушевленно.
– Не знаю, разряжу ли. Неприятности у меня. Кто-то пытался поджечь мой дом.
– Как это случилось?
– С задворков, когда никого не было, кто-то, видимо, облил бензином часть стены и поджег. Но три дня шли дожди, доски не просохли как следует, и обгорели лишь снаружи.
– Кто же это мог быть?
– Сам ломаю голову. У меня нет явных врагов или недоброжелателей, сам знаешь. По крайней мере, таких, кто решился бы на такой шаг. Да и ради чего! Но человек знал, что нас нет дома, он перебрался через забор с приличной пластмассовой канистрой горючего – мы нашли ее несгоревшие остатки. Это не простое хулиганство. Вот в чем фокус.
– Тебе давно нужно было завести собаку!
– Да, Вадим, моя подруга кинолог, – подхватила Лариса, – она поможет.
– Наверное, придется. Никогда не думал, что доживу до такого времени, когда придется ставить решетки, заводить собак, вешать колючую проволоку на забор. А посмотри на Город! Эти решетки теперь кругом, даже на полупустынных детских садах… Нам скоро ехать с тобой, Игорь, в поселок барельеф устанавливать на обелиске, а жена одна оставаться боится…
– Я побуду с ней, не переживай, Вадим, – обещала Лариса. – Подруг притащу, песни будем под гитару орать – никто не сунется!
– Компанейская ты, Лариса. Спасибо тебе!..  А мы, Игорь, закончим с тобой обелиск – появятся у нас деньги и на краски, и на кисточки. Займемся творческой работой. Денег всех не заработаешь, а душу свою и время на этих халтурах губишь.
Вадим стал рассказывать о днях, проведенных в поселке, где он с помощниками возводил основание будущего обелиска, о котором шла речь.
– Остановились мы у одного хозяина. С виду добрячок, а собаку свою не кормил. У него расчет такой: овца приносит пользу – значит, овцам по кусочку хлеба, а собака животина бесполезная, так и кормить не надо. Была у этого «добрячка» еще корова. Оводы ее пожирали безбожно, всю сплошь облепили, вымя черным стало от оводья, а хозяин еще и пинал ее. Сидел я как-то на скамейке, а корова подходит ко мне и большими своими глазами ко мне в лицо заглянула. И глаза у нее тоскливые такие, и из них слезы текут. Тогда я взял веник и стал оводов сгонять, по вымени осторожно стегал. У нее ведь хвост один, что она может!.. Говорил ему, поставь сетку в хлев – а ему лень. Хоть бы с точки зрения продуктивности подумал: она бы больше молока давать стала… Так я задержался, сам сетку смастерил…
– Про зональную выставку не забыл, Вадим? – спросила Лариса, явно желая перевести разговор в оптимистическое русло, заранее уверенная, что участие Широкова, как всегда, подтверждено. Но Вадим почему– то молчал. Он лишь усмехнулся, как улыбаются странной детской шалости – иначе Вадим не умел: он не был ни острословом, ни злым на язык критиком. Он становился каким-то беззащитным перед незаслуженным оскорблением, перед чужим равнодушием или подлостью.
– Меня вообще не допустили. И все из-за той работы – «Октябрь девяносто третьего». Помните – танкист на фоне горящего Дома Советов, а рядом приземистый свиноподобный человечек, очень узнаваемый, кстати, протягивает ему в своей жирной лапе пачку американских денег…
– На самом деле танкисту давали в свежеотпечатанных отечественных рублях, – посочувствовал Вадиму Игорь.
– Знаю. Это я так, чтоб подчеркнуть, кто их хозяин.
– У нас ведь цензуру, кажется, отменили, – удивилась Лариса.
– Цензура сейчас в головах холуев и лизоблюдов новой власти – а это во сто крат хуже… А вообще, трудные времена будут у вас, ребята, – грустно сказал вдруг Вадим. –Ты, Игорь, конечно, радуешься, есть удачи, и я рад за тебя искренне. Наверное, и в Союз художников примут. Но Союз этот нынче мало что значит, и почти ничего не дает. Ваше поколение искало себя, верило… Да вот беда: то, к чему стремилось, теперь никому не нужно. Страна исчезла, и время ее исчезло. Вы шли, а дорога под ногами оборвалась. Многим приходится лишь банально выживать. Несчастное поколение! Я, по крайней мере, бесплатно получил мастерскую и жилье –пусть и такое, но свое! Всегда были стабильные заказы, поездки, выставки – на их организацию никто не требовал денег…  Но главное не в этом. Понимаете, я ощущал себя гражданином великой и справедливой страны. Я знал, что общество пользуется результатами моего труда, но также был уверен, что оно выслушает советы по своему устройству. И потому я смело заглядывал в будущее. Я чувствовал себя частью общества, свою сопричастность его движению вперед… Но теперь пришли другие «герои». Они никогда не приблизятся к подошвам ног Гагарина или Шостаковича… Нет, как видите, и сейчас я сыт, обут. Не перегружен работой, если сам того не пожелаю. «Что еще надо!» –  говорят тебе они. Но это –  прозябание раба. Вот что мне дали взамен: возможность существовать и за это не спрашивать, что они делают с Россией, со всеми нами. Они купили всех мало-мальски влиятельных людей, дали им откровенные взятки в виде сумасшедших дивидендов, чтобы их руками держать нас за быдло…
Я еще выкарабкиваюсь за счет старых наработанных связей. А смотрю на своих, более молодых братцев-художников – таксуют на разбитых тачках или метут дворы. Востребованными оказались единицы. Вы простите меня, ребята, что-то мне сегодня не по себе. Не буду удручать вас разговорами. Вы молоды – это главное. И у вас есть дистанция для разгона…
Когда прощались, Лариса предложила:
– Подкину тебя, Вадим, на машине – она под окнами стоит. Куда тебе в метро после-то коньячка! Так в другое «метро» загрести могут. Видишь, как хорошо иногда не предаваться возлияниям!
Он согласился.
– А ты, Игорь, теперь не ездишь?
– Лариса не разрешает.
– Лариса! – передразнила она. – Он за нос меня водил, разъезжал по городу, а я недавно заметила, что в правах у него только категория «А» стоит. Они забрались в Ларисину машину. Путь до широковского дома занял не более минут двадцати: было уже поздно, и дороги пустовали. На тыльной его стороне и впрямь почти до самых окон второго этажа шли следы неудавшегося поджога. Заодно Белоризцев осмотрел сарай Вадима, стоявший на участке поодаль и служивший гаражом для спортивного мотоцикла Игоря. Там все было в порядке.

Вернувшись, они легли на двуспальную кровать – умопомрачительную буржуйскую роскошь в виде гигантского лотоса. Лариса протянула Игорю большое красное яблоко. Где-то приглушенно слышалась песня: «Листья желтые над городом кружатся…»
– Такая старая и прекрасная песня, –  произнесла Лариса. – Только у меня она долгое время вызывала жуткие ассоциации…
Она поведала о том, как с первого раза в универ не поступила, и направилась искать работу на химзаводе.
– Подхожу к мастеру – он злющий чего-то был. Отшил сразу: никто, мол, не требуется. Но когда меня разглядел, растаял. «Ладно, – говорит, – устрою тебя при условии, что станешь моей любовницей». – «Идёт», –  засмеялась я, приняв его слова, конечно, за шутку. Меня определили вскоре в общежитие, и стала я работать в самом грязном цехе. Как-то подходит ко мне мастер и говорит: – «А как же обещанное?» – «Что обещанное?» – не поняла я. – «Стать моей любовницей». Конечно, я отмахнулась от него тут же, и наши отношения с той поры стала напряжённо-прохладными… Э, – Лариса внимательно посмотрела на Игоря, жующего яблоко. – Опять ведь ревновать будешь ко всему подряд…
– Продолжай, не буду.
– В общежитии по субботам творилось что-то ужасное. Я от своих знакомых не отстранялась, бывала в их компаниях, и вскоре пронёсся слух, что девка я свойская, взбалмошная, да ещё и курю. Я в то время курила немного – с тоски. Как скверно на душе, так за сигарету. Потом за другую. Сейчас бросила давно, а тогда сигареты были для меня средством спасения.
Из нашей комнаты в одну из суббот все девицы разошлись по кавалерам, я осталась одна, заперлась. И вот часов в одиннадцать вечера раздался грохот: кто-то узнал, что я здесь одна, и ко мне стали ломиться какие-то пьяные. Дверь дергалась, я припёрла её парой стульев, села на них, и держала её вот так всю ночь. А снаружи с кассетника гремели «Желтые листья». И сейчас, как услышу эту песню – прекрасную песню! – так мне дурно становится…
Вообще я очень скоро поняла, что мужчинам страшно нравлюсь. Девицы не любили меня за то, что отбиваю у них кавалеров. Вернее, кавалеры в моем присутствии переставали обращать внимание на своих дам и глядели на меня во все глаза, болтовню мою слушали. И потому девицы стали распускать про меня слухи и приписывать мне то, о чём я никакого представления не   имела.
А как-то раз в цехе, в дежурке, один маньяк набросился на меня, стал целовать, срывать одежду. Не знаю, как вывернулась, схватила чугунную форму и ударила его по голове.  Он упал, потерял сознание. Я растерялась, закричала. Сбежались девчонки. – «Помогите, что-то надо делать!» – ору. А они постояли и разошлись все, так ничего и не сказав. Представляешь, молча разошлись и оставили меня один на один с этим «трупом»!.. Я ведь думала, что он труп!
Потом в цехе произошёл со мной несчастный случай: на мне халат загорелся. Еле меня потушили. Мастер, который любовницей мне предлагал стать, за голову схватился, как узнал, что мне нет ещё восемнадцати: ему бы это дело с рук не сошло, стань о нем известно. И с тех пор каждый раз, как я приходила на смену, закрывал меня в дежурке, приносил яблок, пряников и говорил: – «Спи! За тебя поработают!» И вот так какое-то время получала я зарплату за своё безделье…
Жил у нас в общаге цыган – красавец, но подлец страшный. Все девки от него без ума были. Он путался с ними без зазрения совести, но была у него постоянная более-менее, соседка моя. Мы разругались с ней как-то. Она пожаловалась своему цыгану, чтоб тот меня вздул. А он вместо того, чтоб вздуть, не один месяц ходил за мной по пятам, как паж. Ух, и взбесило же ее это!  Она и на цыгана была зла, что тот крутит романы со всеми подряд, пробовала его бросить. Пригласит кого-нибудь к себе из новых парней – я шучу, подсмеиваюсь, друзья её переключаются на меня, а я уйду в последний момент. Как она меня возненавидела, что они только на меня и смотрят!
 И вот нашла способ мне отомстить: распустила слух, будто я шлюха и быстро в общежитии устроилась благодаря любовным делам с мастером. Моё поведение даже в связи с этим решили разобрать на комсомольском собрании; сейчас вспоминать смешно, как когда-то комсомол нравственностью занимался. Тут-то я и бросилась к мастеру – просить помощи. Дура дурой была, а знала, что надо делать. Он написал заявление, что все это провокация и клевета. Потом пошёл к главному инженеру, к коменданту общежития. Мой «разбор» прикрыли и наказали, наоборот, тех, кто его поднял.
Но этим дело не кончилось. Как-то я спускалась по лестнице, и в меня сверху полетела трёхлитровая банка с водой –  это та стерва поджидала меня. У меня случилось сотрясение мозга, и меня отправили в больницу. Вернулась из больницы, – не знаю, как жить дальше буду с ней рядом, чувствую – не уживусь. И вот как-то подошёл ко мне цыган и подаёт мне кастет, тяжёлый, с шипами, и говорит: «Ударь её!» И знаешь, я подстерегла её и вмазала ей от души по лицу! Она упала, у неё кровь ручьём полилась. Я пошла, да ещё на вахте, помню, с усмешкой сказала: «Там вызовите скорую помощь, у девочки обморок, кажется, случился».
Несколько дней я её не видела; куда она подевалась, не знаю.
– Суровая ты, однако, Лариса, по тебе и не подумаешь! – удивился Игорь. –  Ведь с виду-то интеллигентная дама, хоть и болтушка.
– Ладно, Ига, не ерничай. Жизнь заставит – не такой станешь. Бедная моя мама, хорошо, что она не знала, как мне тут без нее жилось…
– Ну а что было потом?
– А потом ты знаешь. Забыла про всех своих прежних подружек, и вечерами только над книгами и сидела – снова к экзаменам в университет готовилась. И поступила…

Он слушал ее, вспоминая недавнюю с ней перепалку… В конце концов, никто не виноват в том, что он отсутствовал в Городе столько времени, и у каждого из них была своя жизнь. Что был какой-то человек, обречь на отчаяние которого она не могла. Увы – нужно принимать то, что есть, или не принимать. Другого не дано. Очевидно только, что он, Игорь, давно и глубоко задел ее душу, и она ни за что не захочет отпустить его.



Глава шестая
ОЧЕРЕДНОЕ ЗНАКОМСТВО

Вадим Широков провожал группу приятелей-друзей до остановки. Подъехал автобус. Из него вышел выше средней упитанности мужчина в пальто, шляпе и с портфелем в руке. Но главной его особенностью была, конечно же, громадная и растрепанная, как у Карабаса-Барабаса, борода. Поздоровался с Вадимом. Безродная неказистая дворяняжка, увязавшаяся за Вадимом и приветливо вилявшая хвостом, вдруг остановилась, ее шерсть встала дыбом, зубы ощерились, и она сдержанно, но злобно зарычала на незнакомца. Тот не реагировал, но собака продолжала урчать. Вадим представил ему своих, в том числе и Игоря, охарактеризовав его, как подающего надежды.
– Да? – озадаченно спросил мужчина. – Все хочу узнать, Вадик, откуда ты берешь такую публику? Вот что... Вы не торопитесь? Тогда я приглашаю всю вашу компанию сейчас к себе домой – и тебя, Широков. В случае чего можете и остаться у меня до завтра.
По дороге мужчина представился:
– Зовут меня Петр Пантелеевич Глотов, в художественном мире меня все знают. Я профессиональный коллекционер и художник. Ну, об уровне вы сейчас можете сами судить, покажу вам некоторые свои вещи.
Глотов жил в старинном доме с очень высокими потолками. Его пятикомнатная квартира была громадной, с просторнейшими прихожей, столовой и коридорами. Она почти целиком была заставлена в стиле ретро под восемнадцатый век, причем вся мебель была подлинная, и к тому же в отличном состоянии: громоздкий стол на массивных ножках в виде львиных лап, крытый зеленым сукном; со множеством украшений, очень высокий дубовый сервант с объемно вырезанными на нем сценами охоты; кресла, немецкий клавесин с подсвечниками, много хрусталя, серебряных ваз, статуй и статуэток, литья, керамики. На стенах помпезные портреты вельмож, отдающие выморочностью, на окнах ситцевые голубые занавески с затейливым кружевом. Так была обставлена гостиная.
Другая комната, поменьше, представляла собою некоторое подобие оружейной палаты – все стены были увешены старинным оружием: булавами, копьями, трезубцами, кривыми саблями, шашками, мечами, шпагами, аркебузами, рыцарскими доспехами, украшенными гравировкой и эмалированной филигранью. Здесь были аркебузы, мушкеты, ружья с диковинными прикладами, карабины, винтовки, кинжалы, кортики, арбалеты; кроме того, военные регалии, парадная конная упряжь, даже лук, наручники и знамена. На большом узорчатом ларе стояли пулемет, небольшая пушка с кучкой ядер, муляжи осколочных гранат. Висели несколько больших и маленьких икон в позолоченных окладах. Кроме всего прочего, там стояла кровать с килевидными спинками, крытая бархатным покрывалом, и несколько помпезных стульев.
 Следующая комната являлась, судя по всему, мастерской. Наполовину она была заставлена сложенными в ряд картинами очень больших размеров, порой от пола почти до самого потолка. Там же стоял антикварный сервант. В коридорах и столовой –  множество антресолей, заваленных ветхими томами в кожаных переплетах. В большой ванной комнате вместо привычной ванны –  бассейнчик, выложенный крупной бирюзовой плиткой.
– Это редкость! – заметил Игорь, остановившись перед одной иконой.  – Явное влияние Дионисия. Вот только жест у Марии изменен на более привычное для типа Одигитрии положение правой руки. Письмо тонкое, но заметно любование художественным приемом. Это все зачеркивает. А вообще, штука редкая.
– Да, штука редкая, – согласился Петр Пантелеевич. – Я гляжу, вы неплохо разбираетесь в иконописи. Откуда?
– Много читал, наблюдал, да и по роду работы много общаюсь с реставраторами.
– Он икону напишет под любую эпоху, не отличишь, – вступил в разговор Широков.
– А отреставрировать можете?
– Я не специалист. А когда это делает не специалист, особенно с ценными экземплярами, это преступление.
– Я не предложу вам раритеты и известных мастеров. Так, ширпотреб прошлого.
– Наверное, я бы и мог. Но у моей подруги – а она профи – это получилось бы лучше. Вы прекрасно должны понимать, что художник и реставратор – совершенно разные, и порой несовместимые творческие натуры…

Все это явно заинтересовало Петра Пантелеевича, но, казалось, он словно бы стеснялся Широкова и не стал продолжать при нем начатую тему. Затем пригласил всех в мастерскую на просмотр работ. Вдвоем с Игорем, которого он взял себе в помощники, они переставляли картины после каждого подробного комментария Петра Пантелеевича. Большая их часть посвящалась теме татаро-монгольского нашествия, написаны они были в темных тонах и изобиловали жестокими кровавыми сценами.
– Как вы заметили, – говорил Петр Пантелеевич, – я работаю на контрасте. Наша публика не привыкла к таким вольностям. Но в смысле внешнего эффекта это лепет по сравнению с Западом, с его привычной экстравагантностью. На одних полотнах жестокость, на других унижение. Это мое обоснование жестокости. Без унижения не было бы и жестокости. Вот видите, я использую линии, которых в действительности нет. Так, мне кажется, выразительнее.
Надо сказать, Петр Пантелеевич был ярко выраженного холерического темперамента, говорил очень громко, запальчиво, почти без пауз, подогревая себя своей собственной речью.
– Вот недавно была персональная выставка. Все меня хвалили, но я искал глазами потенциального критика. Критика необходима: она дает творческий рост. Нашел, наконец, в толпе человека, на лице у него сарказм написан. Я ему так и сказал: «Вот, гляжу, у вас на лице сарказм написан, поделитесь своими впечатлениями». Тот высказал удивление, что существуют такие картины. А потом добавил: «Кстати, они мне нравятся».
Да, среди вас нет очень впечатлительных людей? Были случаи, под воздействием моих картин некоторым девушкам плохо становилось, в обморок даже падали. Таково эмоциональное влияние.
– Вообще, слава – дело хорошее, – говорил Глотов, когда все продолжили просмотр. – Но нынешняя, во времена телерекламы, – ненастоящая, потому что покупается за обычные спонсорские деньги. Дилеры, продюсеры, маклеры? Какая пакость! Вот так болван дает цыганке рубль, чтоб услышать от нее похвалу: «Ты мой дорогой, ты мой золотой!» Чем больше дашь, тем больше похвал услышишь. Что поделаешь, тем живет нынешний бизнес от искусства.
У Игоря сложилось свое впечатление о картинах Глотова, но оно забылось, потонуло в горячей речи Петра Пантелеевича, в его изложенных им принципах и взглядах, прямота которых пришлась Игорю по душе. Да и сама обстановка его квартиры была чрезвычайно необычной, романтичной. Петр Пантелеевич выглядел в ней каким-то прекрасным и мрачным мыслителем, слегка отверженным, но не сдавшимся – так все это рисовалось Игорю. Он даже обиделся на Вадима, что тот раньше никогда не упоминал о Глотове и не познакомил его с ним, хотя он, оказывается, совсем недалеко жил.
По истечении часов двух Глотов довольно категорично заявил, что экскурсия окончена, и все разошлись. Задержался лишь Игорь. В «оружейке» Игорь не удержался от соблазна, примерил рыцарские доспехи, снял со стены саблю, рассекая ею воздух. Доспехи оказались малы.
В картинах Глотова было немало натурализма, как решил Игорь, и немного позднее он для себя более конкретизировал его натурализм, как смакование жестокости, а не показ ее, как утверждал сам Петр Пантелеевич; это молчаливое заключение Игоря совпадало с мнением и некоторых других художников, однако на все это Белоризцев закрывал глаза. Самому Глотову он об этом из деликатности не говорил. Что ж, у каждого творческого человека есть какие– то слабости, недостатки, невозможно преуспеть во всем; даже гений, выигрывая в одном, может проигрывать в другом. Главное, он обрел нового надежного друга, с которым так приятно делиться своими кровными размышлениями, друга опытного, умного, смелого.
 С этой поры Игорь стал частым и желанным гостем у Петра Пантелеевича. Встречал он его радушно. Они много говорили, в основном Петр Пантелеевич. Игорь даже постепенно привык к его повышенной разговорчивости и манере прерывать собеседника, не дослушав его.
 Этот человек, как искренне полагал Белоризцев, научил его тому, что ему недоставало: гомерически смеяться над условностями, презирать косные «порядки», смелее и даже отчаяннее быть в своих разумных чувствах, слушать их, а не голос общественной рутины. Он даже как-то признался Петру Пантелеевичу:
– Когда я от вас ухожу, так словно в пустоту проваливаюсь.
– Ну спасибо, – сказал Глотов и крепко пожал ему руку.
Во многих вопросах они с Глотовым расходились: например, Глотов начисто отвергал пейзаж, как таковой, и пейзажистов, разумеется.
– Пейзаж – это любовь к родине, – протестовал Белоризцев, но Петр Пантелеевич пропускал его слова мимо ушей.
Игоря забавляли некоторые штрихи поведения Глотова, на которых лежал отпечаток его неуравновешенности и сугубой самостоятельности.
Белоризцев из дружеских побуждений, и потому совершенно безвозмездно, с помощью Ларисы подреставрировал Петру Пантелеевичу по его просьбе пару иконок девятнадцатого века. Тот был в восторге, заявив, что отныне его скромная келья открыта для Игоря в любое время дня и ночи. (Глотов утверждал, что обширная коллекция икон у него находится в другом месте, «на вилле», как он называл свой загородный дом, туда он их и отвозит).
Лариса, с которой Игорь однажды пришел к Глотову в гости, ему чрезвычайно понравилась. Он почти влюбился в нее, был к ней очень внимателен, услужлив, и каждый раз выставлял во все последующие визиты экваториальные фрукты, о существовании которых они даже не догадывались, мартини, токай. Когда Игорь появлялся один и по обыкновению делился своими соображениями по поводу глотовских новаций, фрукты и вина исчезали, что лишний раз, по мнению Игоря, подтверждало, как Петр Пантелеевич благоговеет перед Ларисой, к вящей его гордости.
В то время Петр Пантелеевич работал над картиной по мотивам стихов Игоря Северянина и назвал ее сначала «Ананасы в шампанском»; позже от Северянина вовсе отказался и переименовал ее в «Конвульсию страсти», а затем просто в «Зависть». Сейчас станет понятной такая спешная эволюция: вначале на полотне изображалась лежащая на траве девушка, затем появился хватающий ее в жарких объятьях офицер царской армии с приспущенными штанами, а позднее появились несколько кустов на заднем плане и выглядывающее из-за них лицо другой девицы, тайком глядящей на пикантное действо. Картина была, конечно, не доработана и вульгарна. Белоризцева смешили дико выпученные офицерские глаза, которые выкатывались из глубоких глазниц и в которых не было ничего общего с выражением каких-либо человеческих чувств. Приезжая каждый раз, Игорь с любопытством обнаруживал все новые «поиски», как говаривал сам Петр Пантелеевич. Изображение подобных страстей было милой привязанностью Глотова, он немало разработал подобных сюжетцев.
Однажды Игорь застал своего друга за работой над «Завистью», в то время как весь пол его мастерской сплошь был заложен страницами из различных иллюстрированных журналов; на листках было одно – человеческие ладони, поданные в самых разнообразных положениях, просто фотографии, фотографии скульптур, копии с картин западных и русских художников. Руки были тоже самые разные: растопыренные, сжимающие, хватающие, безжизненно висящие.
– Никак не могу найти то, что мне надо, – сказал Глотов вместо приветствия. – Вот эту руку нашел, –  он указал на осьминогообразную ладонь офицера, сжимающего талию девушки. – Чувствуешь, какая выразительность?.. А ту никак не могу! Берешь один цвет, вокруг него накручиваешь остальные. Никогда не делаю повторений. Конечно, я мог бы использовать то, что уже найдено в других моих картинах. Но любой ремесленник выше такого художника. Надо искать.
Игорь смутился, потому что заметил, что эта самая осьминогообразная рука, о которой Петр Пантелеевич говорил, как о большом своем достижении, свидетельствующем о выразительности его методы, была полностью с небольшими изменениями скопирована с работы известного художника, репродукция которой в числе прочих валялась на полу. Игорь пожал плечами:
– Я считаю, творчество заключается в том, чтобы из жизни черпать личностно пережитый материал, а...
– Но ты ничего не понял, а говоришь, – прервал его нервно Петр Пантелеевич. –  Подумаешь, что я кое-что взял из этих картинок! Зачем мне изобретать каждый раз велосипед? Основная-то идея моя! Я отыщу в них то, что мне нужно, потом использую. В жизни вот таких пальцев нет, но я считаю, что так выразительнее. Вот как лягут складки платья у девчонки, откуда я знаю. Реальность всегда богаче любой изощренной выдумки. Вот я и смотрю фотографии. Провожу белую линию, отталкиваюсь от нее, начинаю фантазировать.
Он принялся рыться в листках.
– Я бы эту руку так подал, – сказал Игорь, взял бумагу и принялся быстро набрасывать. Петр Пантелеевич хотел отмахнуться, но увлекся и воодушевился:
– А что, мысль! Я так и сделаю. Надеюсь, ты мне позволишь? Спасибо.

В ближайшее время в жизнь Петра Пантелеевича вклинилась масса забот. Он решил расширить строительство своего большого кирпичного дома-мастерской, которое было законсервировано еще до распада Советского Союза (тогда у Глотова довести дело до конца «не хватило пороху», к тому же он прекрасно понял, что своим собственным трудом или честным заработком эту затею осуществить невозможно). Недостроенный дом располагался в живописнейшем загородном районе рядом с рекой. Прилегающий заброшенный фундамент с возведенными местами стенами, напоминающими античные развалины, захватывал еще пару сотен квадратных метров, и, вне всякого сомнения, свидетельствовал о грандиозных планах дальнейшего строительства. Район был почти сельский, с остатками какого-то не до конца еще придушенного младореформаторами колхоза. Рядом с фундаментом стоял добротный сарай размером с хорошую деревенскую избу, со двором и печкой-столбянкой. В нем хранился весь инструмент, стройматериалы; там же была складирована неплохая мебель, две поленницы дров. При желании здесь можно было жить.
Петр Пантелеевич все чаще стал сюда ездить, прихватывал приятелей, которых любил слегка поэксплуатировать за небольшое угощение и всегдашнее свое обещание широко распахивать перед ними двери «виллы», когда она будет, наконец, возведена. Вот и сегодня он ненавязчиво пригласил Игоря, Ларису и еще несколько знакомцев «на природу». Но прежде, чем туда направиться, он сказал, что нужно сходить к его жене за продуктами.
Здесь необходимо сообщить одну любопытную, почти странную деталь: жена Петра Пантелеевича, с которой он вовсе был не разведен и поддерживал отношения, жила от него отдельно неподалеку в замызганной двухкомнатной «хрущобе» вместе с его престарелой матерью. Петр Пантелеевич утверждал, что жена его не переносит запаха красок и потому не может жить с ним в его апартаментах. Что касается единственной его дочери, то она училась в другом городе в каком-то промышленном институте, и весьма, по слухам, скверно.
Супруга Петра Пантелеевича была крайне далека от пристрастий мужа и боялась ему перечить в чем бы то ни было. В крошечной прихожей, рассчитанной только на то, чтобы открылась входная дверь, она передала ему тяжелые и весьма вместительные хозяйственные сумки, в которых были в кастрюльках горячие еще кисель, суп, баранина с картофельным пюре, пироги, легкое вино и прочее, после чего компания двинулась в метро, чтобы доехать до последней станции этой ветки.
На «вилле» их встретил беспредельно преданный Глотову Лешка Заболотов, невзрачный молчаливый человечек лет тридцати пяти, бывший плотник мастерских городского Союза художников, охотно поменявший свое малоприбыльное занятие на услужение Глотову. Во-первых, он здесь, в этом подобии жилья, худо-бедно имел какую-то крышу над головой, во-вторых – еду, которую исправно доставлял Глотов, в-третьих – совсем необременительную работу в качестве сторожа и малоквалифицированного строителя, работу, которую его работодатель особо строго из-за малой оплаты и не спрашивал. По-видимому, выполнял Заболотов еще кое-какие поручения своего патрона, но какие – о том можно было только догадываться из-за необщительного характера Лехи.
Молодежь полюбовалась красотой местности, после чего Петр Пантелеевич объяснил первоначальную задачу: нужно было перекидать изрядную кучу массивного, еще царской штамповки кирпича, добытого из развалин старых бараков, наверх, на второй этаж, уже перекрытый плитами. Лариса, как женщина, освобождалась от наряда.
Однако ей наскучило загорать, купаться, рвать цветы и бродить по лугам, и она присоединилась к мужчинам. На склоне дня они направились обратно. По городским масштабам «вилла» отстояла от дома Глотова совсем рядом – километрах в пяти напрямую, и мысленная эта прямая линия как раз проходила за пределами уже окраины Города и шла по безлюдным полям. Сюда можно было, конечно, добраться в объезд на любом транспорте, но они предпочли прогулку по сельским окрестностям. По дороге много смеялись: Петр Пантелеевич беспрестанно шутил, в чем был мастак. Глотов попытался выведать у Игоря наедине, что тот питает к Ларисе.
– Нравится мне ужасно, готов в омут с ней броситься. Но иногда она кажется мне ветреной и неосновательной, и это мне претит в ней. Еще она чересчур… общительна…
– Ревнуешь?..
– Наверное.
– Ничего, многие мои друзья тоже часто выражали недовольство своими подругами, даже пренебрежение, снисходительным тоном выдавали самые интимные подробности, словно те шлюхи какие, а потом бац – и женились.

В квартире у Глотова они плотно поужинали, а потом решили передохнуть, расположившись на патриархальном диване в «оружейке». Петр Пантелеевич включил по видику фривольный фильмик. Сквозь шторы пробивался робкий свет. В теле оставалось приятное утомление после основательной работы; от сытной еды, от смеха да беспрестанных шуток болели животы. Они пофилософствовали, потом замолкли. Усталость все же брала свое.
Игорь обнял Ларису, она положила голову ему не грудь. Он шепнул ей на ухо, что слишком привязался к ней, что не представляет, как расстаться с ней даже не на долго.
– Повтори, –  произнесла она игриво и лукаво. Он повторил.
– Это все кажется, – засмеялась она.
– Тогда вся жизнь кажется!
 – О чем вы? – спросил Петр Пантелеевич.
– Да так, у нас тут свои разговоры.
– Простите тогда, –  деликатно сказал Глотов. Но Игорь не выдержал:
– Вот Лора говорит, что чувства кажутся.
– Нет, – сказал Глотов. – Они реальны, всегда реальны. А вообще из вас, Лор, получилась бы, наверное, замечательная актриса. У вас такая экспрессивная, явно артистическая натура и умудренный взгляд, между прочим, мудрее, чем у Игоря.
– Правда? – ожила Лариса. – Вы и не представляете, как мне нужны такие слова... Спасибо.

Лариса приподняла голову, озорно огляделась – не смотрит ли на них вздремнувший Глотов, крепко– крепко обняла Игоря за шею, поцеловала в ухо и прошептала:
– Я же люблю тебя, дурачок, а ты ничего не понимаешь...


Глава седьмая
           ПОЖАР

Весть о пожаре в доме Широкова быстро обошла творческие круги Города. Когда Игорю кто-то сообщил об этом, он отмахнулся: у вас, мол, устаревшая информация, да, был поджог, но неудачный, а сейчас Вадим завел собаку, так что охрана обеспечена. «Устаревшая информация не у нас, а у тебя, – последовал ответ. – Дома теперь нет». Игорь почти не поверил в услышанное, и потому, освободившись от текущих дел, тотчас поехал к Вадиму.
 Едва он вышел из автобуса, его обдало характерным запахом сырой гари. На месте двухэтажки громоздилась куча черных, кое-где еще дымящихся бревен. Стоявший поодаль сарай, в котором хранился мотоцикл Игоря, оказался цел, хотя та сторона, что находилась ближе к дому, обгорела от высокой температуры; но, по-видимому, строение обильно поливали водой, что его и спасло от уничтожения. На задворках пепелища кто-то копошился, хотя, казалось, в этом не имелось более никакого смысла. На лице Вадима, черном от сажи, было выражение раздавленности, и Игоря удивило то, как он еще держится, стараясь скрыть свое отчаяние.
– Когда это случилось? – спросил Игорь.
– Вчера. Меня и Елены не было дома. Кто-то все точно предусмотрел.
– А собака?
(Пес Широкова, которого тот еще недавно взял по совету друзей шестимесячным щенком и выкормил до взрослого состояния, был громадным красавцем).
Вадим странно замолчал, сжал подбородок, губы его нервно дрогнули. Потом кивнул бессильно куда-то в сторону.
 Обгоревший труп Мухтара лежал в кустах. Лохматой красивой шерсти на нем и в помине не было, одна, как уголь, кожа, местами прогоревшая до костей.
– То ли отравили предварительно, то ли убили – сейчас не разберешь…
Вид мертвого пса оставлял горький осадок. Простой злоумышленник или пакостник не станет связываться со свирепой сторожевой собакой. Значит, здесь был чей– то злой и далеко идущий расчет. Грозная и преданная собака оказалась самым беззащитным звеном в этой печальной истории.
Все картины Широкова, созданные им за много лет, были уничтожены полностью. Об этом было даже страшно спросить, и Игорь не спрашивал. Сейчас Широков пытался еще извлечь из-под обломков уцелевшие формы барельефов, но многие оказались расколоты, и он в отчаянии махнул рукой.
– Мотоцикл срочно забирай, теперь его утащат мародеры.
– Да бог с ним, мотоциклом, перегоню на автостоянку. Ты-то как теперь, чем тебе помочь?..
– Не знаю. Не знаю…
Белоризцеву вдруг стало стыдно, что он так долго не бывал у Вадима, увлекшись дружбой с Глотовым. Помнится, Вадим как-то предупреждал его: «Глотову не доверяй». И Игорь списывал его слова на простую ревность.
Вадим и в самом деле остался ни с чем. Какие-то его работы находились разрозненно у разных знакомых в качестве ранее преподнесенных им подарков, да несколько штук было закуплено картинной галереей и парой музеев. Ничтожная часть того, что создано за творческую жизнь! Остальное он еще совсем недавно хотел систематизировать, изготовить слайды и копии. И теперь этого остального, то есть основного, более не существовало. Кроме того, ему теперь просто было негде жить и работать. Он лишился всего, кроме собственной жизни, а если учесть, что большая часть жизни ушла на создание погибших ныне картин, то выходило, что части жизни он лишился тоже…
Широков по натуре был человеком добрым, людей к себе располагал, помог многим, и друзья в беде его не оставили. По сарказму судьбы – почему по сарказму, о том речь будет ниже, – ему разрешили жить с женой на птичьих правах в мастерских Союза художников, в комнатке три на четыре метра, где ютился недавно Лешка Заболотов. При этом Вадиму поставили условием работать плотником, конечно, за очень смешные деньги. Чтобы не остаться без крова и средств, Вадиму не оставалось ничего другого, как согласиться. Всем миром семью Широковых потихоньку снабдили самым необходимым скарбом: простенькой посудой, стареньким бельем.
Первое время Широков обивал пороги страховой кампании, да тщетно. Ему сообщили, что факт поджога преступником в судебном порядке не установлен, а вот факт умышленного поджога страхователем, то есть им, Вадимом, с целью получения страховки не исключается. Поэтому страховой выплаты Широкову не видать.
– Вы в своем уме?! – кричал Вадим. – Художнику уничтожить все свои картины, имущество, дом, убить собаку, чтобы надеяться на вашу эфемерную страховку?! Да мне предлагали за дом сумму в несколько раз больше вашей страховки, и я отказался! На свою голову!..
Увы, то был глас вопиющего в пустыне. Агентам было глубоко плевать на этику или человеческое горе. Главная их задача состояла в том, чтобы ни копейки не заплатить человеку, который делал им регулярные взносы в течение более чем двадцати лет. И они нашли прекрасное юридическое обоснование, которое в переводе с юридического на русский означало подлость и свинство. Но у госпожи Фемиды, как известно, завязаны глаза, и таких понятий для нее не существует.
Походы к следователю тоже ничего не дали. Вадиму сразу объяснили, что умышленные поджоги почти безнадежны в перспективе раскрытия. Самое лучше было бы, если бы он совсем забрал заявление: «висяки» никому не нужны. Конечно, если что-то всплывет, его оповестят… То есть от Широкова открыто и почти вежливо отвязались.
 Причина же, по которой был совершен поджог, вскрылась очень скоро. Дело в том, что лакомый кусочек – земля, на которой стоял дом, – была не приватизирована, являясь муниципальной собственностью, о чем хорошо знал злоумышленник. Широков ринулся в муниципалитет, заявив свои права на выкуп земли, а ему объяснили, что прав у него никаких теперь нет, и с чего он взял, что земля будет приватизироваться! Так ему сказали, но логика свидетельствовала об обратном. Оставалось ждать, чем это кончится, чтобы хоть каким-то образом выйти на преступников. Возможно, кто-то из чиновников устроит тайный липовый аукцион – и землица перейдет нужному человечку?.. Впрочем, опытные люди остудили надежды Вадима, сказав, что прежде чем дойти до адресата, собственность на участок пройдет через цепочку подставных лиц. А возможно, организатор просто нагреет руки на перепродаже земли, сам при этом находясь глубоко за кулисами, действуя чужими руками.
Ничего подобного, разумеется, ни при каких обстоятельствах не могло бы произойти при Советах. А Широков, как и большинство, жил по инерции старыми незыблемыми представлениями о социальном устройстве и человеке, словно бы даже не подозревая, что мир не на шутку изменился, изменился совсем не по-киношному, а повсамделишному; что пока он писал свои картины, размышляя об эстетических идеалах, духовности и нравственности, незаметно выросло целое поколение хищников, даже не знающих смысла этих слов, но хорошо разбирающихся в юридических зацепах и «цивилизованных» способах ограбить или обмануть. Что кое-кто из тех, кто имел доселе вполне благообразную маску, для виду сохранив ее и поныне, в новых обстоятельствах стал совсем другим.
Впрочем, многие продолжали жить, словно во сне, полагая, что происходящее – лишь какая-то игра. Что вернувшееся в оборот из крепостных времен слово «господин», например, просто модное старое обращение, от которого веет вольностью и молодцеватостью, и которое не подразумевает на деле, что ты в таком случае никто иной, как холоп...
После всех этих печальных перипетий Широков неизбежно увлекся старым русским занятием, превратившемся в болезнь, ныне не возбраняемую: стал помногу пить. А так как денег у него было мало, пил он разную дешевую гадость и откровенную отраву. Картины он больше не писал. Стругал багеты, клеил рамы для других художников, которые были гораздо менее талантливы, чем он, и пил. Жена Елена скандалила, грозилась уйти. Да идти ей было некуда. Их общее бытие умещалось на нескольких не принадлежащих им квадратных метрах.
Вот и сейчас Игорь застал друга за бутылкой суррогатного портвейна. Широков налил ему полный стакан, но Белоризцев отказался.
– А я выпью! – отрезал Вадим и проглотил содержимое одним махом, закусив куском зачерствелого черного хлеба.
– Может, тебе помочь чем-нибудь, Вадим? – этот вопрос, кажется, он задавал ему уже множество раз.
– Бог мне поможет. Не жалей меня, Игорь, не люблю. Голова, руки есть – авось, выберусь как-нибудь отсюда сам. Ты думаешь, в жизни есть какая-то ценность?.. И держусь я за нее?.. Сколько я потерял прекрасных людей –  вереницы, вереницы их! Ты знаешь, сестричка моя родненькая, Анечка, в двадцать лет погибла. Кому, как не ей, жить нужно было! Но ее нет, а я живу!..
Его слова поразили еще почти юного Белоризцева: он вообразить себе не мог, как можно «не держаться за жизнь». Она ему представлялась высшим и неоспоримым достоянием, хранить которое нужно вопреки всему. Да, ему бывало трудно, особенно в армии, но и там он говорил себе: «Крепись, все пройдет, ведь впереди – целая жизнь!» Глубинный смысл сказанного Широковым, несмотря на кажущуюся тривиальность, для Игоря оставался недоступен и темен, как путь, лежащий через мутные воды речного брода.
– Слушал я как-то одного чиновника, – сказал Вадим. – Он демонстрировал себя умным и, как теперь они сами себя называют за кулисами, по своей дикости, «продвинутым». Так вот, говорил он, что в провинциальных городах вокруг Москвы безработица, люди влачат полунищенское существование, и потому туда нужно переводить производство: ведь провинциалы согласятся работать на метрополию, каковой стала столица, почти задарма, за миску супа. Вот, мол, вам и удешевление продукции для нас, москвичей.
Если б это торгаш какой сказал, или импортный шакал, вроде Сороса, так бог с ними. Но сказал это крупный чиновник из правительства… Нет, нынешняя Россия – не моя страна! Моя страна – Советский Союз, а не эта сданная предателями территория…
Стоял я вчера у фитнесс-центра, человечка одного ждал, – продолжал Вадим. – Подъезжают на роскошных иномарках две девицы – видно, содержанки «новых русских», все в золоте, украшениях, и давай хвастаться друг перед другом: одна – кожей в салоне своей машины, другая –кондиционером, потом на шмотье, жратву перешли – и так полчаса. Тошно мне стало. Нам рассказывают: меценаты, мол, поддерживать искусство будут, строить картинные галереи, издавать книги, продвигать науку и заботиться об образовании детей. Они, что ли?.. Сказки все это для блаженных и не пуганных идиотов! Они книг не читают, картины не смотрят, им даже для себя детей рожать лень. Приоритет у них – собственное пищеварение. Ему посвящена теперь вся жизнь, приблудное искусство – все, все вокруг, как будто ничего иного никогда не существовало!.. Вот я прожил в Городе почти всю жизнь, и всегда считал его своим. А сейчас скажу тебе: чужой мне этот город! Я не знаю, чей он теперь. Мой мир – не здесь!.. За этими шикарными фасадами из России душу выколотили. Извини, я перестаю быть оптимистом. Давай лучше выпьем.
– Нет, ты не думай, я делаю кое-что, – продолжал он свой грустный монолог. – Сейчас делаю эскизы лучших работ, которые сгорели. Может статься, восстановлю их когда-нибудь…
Игорь перебирал стопку карандашных набросков Вадима. Как они были далеки от тех картин, что безвозвратно погибли в огне! Какие-то сделаны наспех, в каких-то нет и грамма мастерства, а по некоторым просто заметно, что их писал нетрезвый человек. Конечно, Белоризцев ничего не сказал своему другу. Теперь он был всего лишь несчастный бомж, и насмешка его оставалась грустной и горькой.
Широков в который раз отмерил полстакана вина.
– Хочешь вписаться в нынешнюю элиту? – спросил с иронией. – Нет, для этого вовсе не нужно хвалить власть: брежневское время прошло. Напротив, многим из них сейчас лучше оставаться в тени. Безопаснее. Все, что от тебя требуется, – говорить полуправду, а когда надо – молчать. Молчать про распродажу Родины, про множащуюся нищету. И тогда тебе, возможно, повесят на грудь какую-нибудь вшивенькую демократическую медальку, или даже помогут материально – не слишком большой, но приемлемой суммой, в качестве подкупа, чтобы ты продолжал молчать дальше…


Глава восьмая
ИДИЛЛИЯ ЗА КРАЕМ ЮНОСТИ

На какой-то вселенский, широко разрекламированный фестиваль бардов Белоризцев идти не хотел. Думал, дешевые «самодельные» вирши под бесславное отсутствие каких-либо голосовых данных. Идти пришлось – из-за Ларисы.
– Пойми, – говорила она на ходу, – я неделями, месяцами сижу в мастерской, один на один с «досками», как монахиня в келье. Я скоро с ума сойду от одиночества. Пойми, я совсем другой человек, я человек полета, а не заточения!.. Ведь ты меня немножко помнишь по прошлой жизни, а?..
В просторном вестибюле дворца Игорь задержался у импровизированного книжного развала – и вдруг увидел Ларису в обществе мужчин: она хохотала, те что-то громко обсуждали в восторге – будоражить мужское воображение она умела весьма легко… Игорь делал вид, что и дальше читает заголовки лежащих перед ним книг, но ржавчина вновь проникла в противоречивые чувства...
– Да где же ты! – кричала уже Лариса и тащила его за рукав знакомиться с мужиками, общаться с которыми он не испытывал ни малейшего желания. Белоризцев не был публичным человеком и не слишком легко шел на контакт. Но Лариса была в своем репертуаре, и, представив публике Игоря, как «талантище», переключилась на гостей, которых она давно не видела, перечисляя города, из которых они приехали и уроженцами которых были: Москва, Питер, Ярославль, Новосибирск… Кто-то был поэт, кто-то – певец, кто-то – музыкант. С кем-то она пела раньше в одном ансамбле, с кем-то в студенческие годы выступала в театральной труппе. Игорь совсем и забыл, что она была настолько разносторонней.
Ее распахнутая открытость взорвалась разжатой пружиной. Тонкие черты лица с далеким налетом восточной красоты, которая не вязалась с большими славянскими глазами, уже самой своей необычностью привлекали внимание. И красота ее словно бы была этакой золоченой рамой, в которой блистал ее необузданный характер. Судя по разговорам, у них был какой-то свой, известный им ранее мирок, и Игоря задевало, что ее знакомые считают Ларису своей в доску. Молчаливый и серьезный, он сразу выпал из поля их внимания; его приводил в равновесие лишь тот факт, что Лариса – его женщина, он все время ощущает ее тепло, а их внутренние магнитные поля или биоволны, если таковые только существуют, давно переплелись друг с другом, а эти парни, кажется, даже не догадываются об этом.
– Так будешь сегодня петь, ты стоишь в программе? – спрашивали ее.
– Не стою. Но если захочу – то буду.
Они обсуждали какие-то прежние свои выступления, сыпались музыкальные термины – гости в спешке делились друг с другом впечатлениями. Лариса то и дело хватала Игоря за руку, интимно прижимаясь щекой к его щеке, и он почти перестал ревновать.
Вопреки ожиданиям, выступления Белоризцева приятно удивили. Здесь, в безвестном зале, где, кажется, не было установлено ни единой кинокамеры, горел истинный огонь искусства, нисколько не уступающий раскрученному телевизионному «звездопаду», и зачастую превосходящий его.
Лариса размашисто прошла по коридору, через который выходил на сцену конферансье зачитывать имена участников следующего выступления, дождалась его, спросила:
– Ну, так объя;вите меня?
– Уговорили. Что вы будете петь?
– Я передумала. Прочту одно стихотворение.
– Очень бы не советовал. Лучше спеть. Скоро уже конец вечера, публика устала, достаточно заторможена…
– Вот увидите, я ее влет растормошу.

Конферансье, все перепутав, представил ее, как поэтессу, но Лариса мигом исправила ошибку:
– Увы, это, к сожалению, не так, уважаемый ведущий. Да, я поэтесса – но только в душе. В жизни я реставратор древних русских икон. А еще я очень люблю нашу русскую поэзию, которая, как и икона, всегда рядом с Богом!..
Зал ей зааплодировал, кто-то крикнул:
– Умничка, Лора!
Игорь, увидев ее на сцене в этом большом зале, полном народу, почему-то заволновался – больше, чем за себя. И еще подумал, что зря она вышла, не к месту, кажется…
А она вдруг встрепенулась – на ней были черные, в обтяжку, брюки и белоснежная ажурная кофточка, – руки взметнулись вверх, и словно бы белое пламя свечи заколыхалось на ветру.
Она читала пророческие «Видения на холме» Рубцова. В ее голосе были и пафос, и страсть, и трагичность.

Россия, Русь! Храни себя, храни!
Смотри, опять в леса твои и долы
Со всех сторон нагрянули они,
 Иных времен татары и монголы.
Они несут на флагах черный крест,
Они крестами небо закрестили,
И не леса мне видятся окрест,
А лес крестов
                в окрестностях
                России.

Она бросилась к краю сцены, припала на колено, замолчала. Потом медленно отняла ладони от лица и, светлея, стала читать дальше – ведь стихотворение заканчивалось другим, теперь уже спокойным и радужным «видением»:

...И надо мной –
                бессмертных звезд Руси,
Спокойных звезд безбрежное мерцанье…


Игорь пребывал в растроганной растерянности. Он не ожидал от нее такого. Как же она талантлива, многостороння, как он ее всегда недооценивал! Художница, певица, актриса, душа общества, красавица – откуда в ней столько всего, столько разных и ярких творческих генов? А он-то силен, пожалуй, лишь только в одном, а так заносился перед ней!..
Вечер закончился, слушатели спускались в вестибюль по широкой лестнице с помпезными перилами.
Он увидел ее, сказал лишь:
– Потрясающе!
– Спасибо! – произнесла она, целуя в губы, не обращая внимания ни на кого. И вдруг добавила с откровением:
 – Игорь, я только для тебя поднялась на сцену и прочла эти стихи… А сейчас идем, нас ждет грандиозный банкет, у них всегда шикарные банкеты после таких вот тусовок.
Белоризцев слышал, как конферансье приглашал в ресторан на уже оплаченный ужин представителей «высшего света: кое-каких парадных чиновников от искусства, известных в городе музыкантов.
– Но нас ведь туда никто не звал… И потом, кто я среди них такой?
Лариса искренне и не на шутку возмутилась.
– Брось. Нас примут и глазом не моргнут.
– Не могу я так. Незваный гость хуже татарина.
– Слушай, Игорь! Да ты большинства этой «элиты» гребаной выше на голову, ты должен идти вперед, широко распахивая перед собой двери – но-га-ми!.. Впрочем, я как раз очень уважаю тебя за то, что ты не такой. Идем, со мной не пропадешь… а пропадешь, так со мной!
В ресторане и в самом деле все оказалось «на уровне». Ларису хорошо знали в этих кругах, тут и там слышались «приветы». С незнакомой богемой у нее тут же установился непринужденный контакт, и у большого и круглого шведского стола около Ларисы сгруппировалась кучка новоявленных приятелей. После первых тостов добродушный полноватый дядька-бард, приехавший из провинции, зашел в соседний зал, где проводилась свадьба. Тамошний тамада, по предварительной договоренности с ним, объявил, что для молодоженов новоявленный менестрель преподнесет сейчас подарок в виде почти что премьеры песни (почти – потому что песня только что прозвучала на вечере). Не успел Игорь сообразить, где дядька возьмет музыкальное сопровождение никому не известной песенки, как тот вытащил из кармана маленький компьютерный диск, заткнул им «рот» аппаратуры караоке, стоявшей на подиуме, взял микрофон, и зазвучал совсем не плохой, блатноватый шлягер на стихи все того же Рубцова:

Стукнул по карману – не звенит,
Стукнул по другому – не слыхать…
В коммунизма призрачный зенит
Полетели мысли отдыхать.

Бард слегка схулиганил, чередуя этот, в свое время запрещенный советской цензурой припев, с пресным книжным вариантом. Правда сейчас, в новой неоднозначной реальности, когда половина народа окунулась в неведомую при Советах нищету, слова эти неожиданным образом обрели прямо противоположный, ностальгический, как надежда на лучшее, смысл.
– По-моему, враз, после пары стопарей, у меня получилось лучше, чем на премьере, – признался дядька, вернувшись к богеме.
 А потом они уже пели все вместе, плотно окружив круглый стол, и Лариса с энтузиазмом дирижировала публикой. Никакой аристократией больше не пахло, прежнюю спесь с некоторых чиновных «шишек» от искусства как ветром сдуло.
Возвращались поздно ночью.
– Кажется, я набралась, –  призналась Лариса. – Разве перед мохито устоишь! Ты пойми меня, Игорь, мне нужны эти люди, эти песни, эта атмосфера, этот шум, чтобы потом в тишине спокойно зарабатывать хлеб насущный…

Впереди было еще два долгих выходных, и утром у нее возникло желание порисовать. Все– таки она была художница до мозга костей, и ему нравилось позировать ей, наблюдая при этом за ее взглядом –  пристальным, углубленным в него.
– Ты расположись вот так... А теперь так. Расслабься немножко… Нет, сядь на стул, – говорила она. – Я просто хочу посмотреть на тебя со всех сторон, мне нужно схватить движение. О, замри! – Она начинала пристально, с каким– то любованием смотреть на него. – Вот так красиво, –  Лариса небрежно бросала линии на альбомном листе, но не показывала его Игорю. Вдруг бросилась к нему, звонкая, как колокольчик, разглядывая его руки (на Игоре была футболка-безрукавка).
– Сильные у тебя руки, –  говорила самоупоенно, словно для нее ничего другого уже не могло существовать на свете, – красивые, вот этот изгиб, напряжение...  – В порыве она льнула личиком к его плечу и тут же, словно устыдившись, убегала на место, хватала карандаш. – Сиди! – говорила строго и начинала быстро рисовать. – Не смущай меня и не отвлекай разговорами!
Он позировал ей молча, и невольно начинал думать о начале их юности. Радужная сентябрьская иллюзия – и средь нее Лариса, фея бабьего лета… Как они обнялись тогда, неопытные, смущенные. Тот образ ее – простой русской девчонки, стоявшей у крылечка на опушке леса, некогда мнился неким постоянством – символом и законом жизни. Как он жаждал его и как в него верил!.. Но время показало, что выдуманное им постоянство – дымка после дождя. Все изменчиво: и времена года, и день, и ночь. Однажды образ прежней Ларисы из чистого, невинного бабьего лета, из одного лишь дня его, зовущего к себе до опустошающей тоски, исчез, он понял, навсегда.
 В теперешнем восприятии облик ее был заполнен неожиданной и радостной чувственностью, пробудившейся внезапно. Как нынешнее его отношение к ней было не похоже на то восторженное и идеальное благоговение семнадцатилетнего, в котором было больше фантазии, чем чего-то жизненного! Он повзрослел… И вместе с тем грустил о той Ларисе, которая уже не вернется никогда.
Нет, она не стала обычнее или некрасивее. Он просто вдруг увидел ее всю, в ее женской, человеческой беззащитности и слабости, в ее, если хотите, несовершенстве. Он вдруг увидел то, что раньше не замечал, и мысли о чем у него не могло даже быть, и это сломало барьер непонимания, сделало ее ближе.
Он увидел в ней доброе отражение простого мира. И после первых же встреч через многолетнюю разлуку вновь почувствовал к ней необычайное расположение. Но это еще не бросило его тогда к Ларисе окончательно. Ему снова думалось тогда, что Лариса порхает по жизни, как бабочка, ей неведомы ее заповеди, она, наверное, ничего не может предугадать. Конечно, думая так, он был слишком высокомерен к ней! Но странно: очень скоро эта озорная и возмужавшая красотка изменила его. Само отчаяние стало для него смешным. И друзья заметили изменения в нем: он был весел, общителен, много шутил и неизбежно вселял радость в них.
Все было с ней легко. Он даже перестал сильно ревновать ее, хотя повод нашелся бы всегда. Все прощалось ей само собою, потому что она была сама взбалмошная непосредственность, порой почти не ведающая о том, что с ней происходит, – таких людей невозможно винить ни в чем. За что бы она ни взялась, она была полна искренности и страстности. Игорь и тянулся к ней, и не верил, и –  поразительно –  все это было без малейшей тени мрачных чувств.

Портрет у нее получался плохо.
– У тебя слишком правильные черты лица, – оправдывалась Лариса. – Будь ты Квазимодо каким – легче бы «зацепиться»… А вот не был бы такой симпатичный, так мне бы дела не было до того, что ты у нас тала-ант! – сказала она, дразнясь, высунула язык, больно ущипнула его за нос.
– Ладно, – Лариса скомкала лист. – Потом сделаю…
Игорь взял в руки гитару, перебирал ее струны, и Лариса тихонько пела.  Голос ее был чист, ясен, как будто в мире никогда не было ничего пасмурного.  Она прижалась к нему:
– Ах, все спутал ты, все спокойствие жизни!
– К черту спокойствие! – орал он, и лишь страстные, долгие поцелуи прервали его слова. – Жизнь прекрасна! Избавляемся от ненужных вещей и уезжаем куда-нибудь на край света – может быть, нас ждет удивительная, неожиданная судьба!..
И он видел, как его слова неподдельно зажигали ее, как воспламенял ее этот откуда-то нахлынувший его авантюризм, и они подхлестывали друг друга этой неистовой жаждой жить!
– Ну да, – согласилась она, – конечно, жизнь прекрасна! – и ее совершеннейшее личико преобразила тонкая улыбка.
– Ах, какой странный, умный, интересный ты человек! – звенел ее жизнерадостный голос (она часто щебетала без умолку). – Я с тобой на все готова. Но мы же не друзья с тобой, нет. Кто мы, ах… нелепость, ветер!..
Она заметила в его глазах тень задумчивости, и вдруг бросилась к нему, звонкая:
– Ой, дура, не хотела я тебя обидеть, прости, миленький!
И не знала она, что он никогда не обижался на нее – все в ней любил. На многие вещи, что могли тронуть или ранить его, она не обращала никакого внимания, и такое отношение передавалось и ему, вот почему так легко становилось ему с ней. Со временем он стал ревновать ее меньше, и даже не знал, отчего. Ее кокетство с другими порою лишь веселило. Может быть, оттого, что это было всего лишь кокетство и врожденная страсть поиграть.
У них никогда не заходило речи о прошлых увлечениях друг друга, это было не нужно: наверное, в душе каждый из них считал друг друга первым. Все же с совсем непосредственным, беспечным любопытством она спросила однажды, любил ли он кого-нибудь по-настоящему, и он ответил: нет. И Лариса поверила, ведь привязанность всегда немного тщеславна.
 Она пробудила в нем радость жизни, упоение ею, как праздником, могучую силу дороги и воли, страстную, как любовь, и непреодолимую, как творчество. Нет, думалось ему, он никогда не сможет забыть ее, сколько бы времени ни прошло, и что бы ни случилось потом, будет вспоминать о ней с радостью, без печали, потому что она первая пришла из его Города, в который он стремился так, огромного солнечного города, которого он еще никогда не видел, но в который всегда верил –  в его славу, дыхание и полноту, за которым приехал сейчас, и дорогу куда так искал всегда!..
Время вдвоем исчезало, и не время, а жизнь текла легко и безмерно, как в раннем детстве. Они болтали, казалось, о пустяках, о самых простецких вещах, но никогда не могли бы сказать, что часы прошли впустую. То наивный ребенок, то мудрый ребенок –  все эти черты существовали одновременно в ее облике, в ее бездонных голубых глазах, милом овальчике личика, в высоком лбе с зачесанными назад чернявыми волосами, в ее тонкой улыбке, обнажавшей ровные ослепительные зубки. И вдруг это же лицо становилось лицом взрослой, элегантной, немного уставшей женщины, многое успевшей повидать!
– Не верится, что ты ко мне привязался… – вдруг призналась она серьезно. – И что; ты во мне нашел?..
 Ее слова Игоря удивили, ошеломили. Его собственная мысль, но только о ней! Она – та самая, неприступная, порой надменная гордячка, знающая себе цену, и мизинца которой нельзя было завоевать, вызывавшая в нем когда-то столько мучений, – она говорит ему это непривычно стихшим голоском.
– Я то же самое о тебе думал, Лариса!
– Ну зачем ты такой хороший? – на этот раз произнесла она шаловливо-плаксиво, нарочито по-детски.
– Притворяешься?..
– Нет. Откуда ты свалился на меня?.. – продолжала понарошку хныкать и хныкать Лариса, и они нежно покрывали лица друг друга поцелуями.
– Знаешь, тогда, давно, я почему-то сразу не разглядела тебя. Видела  – и не замечала... А потом голову мне снесло. Хочешь, отдам тебе мою любимую фотокарточку, будешь ее всегда с собой носить?..
– Не люблю фотографий. Память сердца дороже.
– Не хочешь – не надо! – уже довольно обиженно сказала она.
Снова они целовались, и он ловил на себе ее странный, почти отсутствующий взгляд, который вызывал дрожь.
– Больше не могу без тебя, хочу утонуть в тебе! – говорила она, томно слабея, и глаза ее меркли в поволоке…

В тот субботний вечер они ушли в картинную галерею, где была выставка художников севера. Бродили по пустынным залам-анфиладам, подолгу останавливались у каждой картины, обсуждая ее. Она рассказывала ему о своем понимании взаимосвязи цветов, об авторском их поиске, о манерах художников; обижалась, когда он не обращал внимания на натюрморты, к которым был равнодушен. Возвращаясь домой, купили невзрачных отечественных яблок, которые так любила Лариса, и гору фиников и бананов.
– Ты как художник силен тем, что у тебя есть бурная идея, если она даже не просматривается с первого взгляда, – заметила Лариса. – И откуда ты все это берешь? Мне композиционно ни одной картины не придумать. С модели только могу рисовать.  Не прибедняйся, ты, наверное, очень много изучал искусство.
– При чем здесь изучение искусства? Сама жизнь диктует идеи, она сплошь из них состоит.
– А вот скажи, Игорь, только честно: ты уверен в себе, в том, что твои труды не напрасны, что успеха добьешься? Настоящего успеха, понимаешь? Популярности, славы?..
– А разве они нужны?.. И разве они критерий?
– Наверное.
– Да, раньше был уверен наверняка… Потому что много не знал и не предвидел. Был наивным. Я абсолютно уверен, что не потерплю поражения перед собой. Но если потерплю поражение перед обществом, в том будет не только моя вина, но и вина общества. Поверь, я только тебе это сказал и никому больше не скажу. У нас ведь есть расхожее мнение: бездари, мол, привыкли сваливать свои неудачи на кого угодно, только не на себя. Увы, здесь есть доля лжи. Ты без меня знаешь многих даровитых людей, которых нынешнее общество просто вычеркнуло из жизни. Не каждый из них способен стать рекламным агентом, промоутером, продюсером и дешевым шоуменом. До развала Союза мы и не думали об этом. А теперь сие – альфа и омега успеха. То государство было в ответе за нас. А теперь его нет.
– Ты молодец, что веришь в свои силы. А во мне всего понемногу… Иногда кажется, ничего нет и ничего не надо. Ни-че-го! Только бы ты был рядом. Завидую целеустремленным людям вроде тебя.
– Целеустремленность хуже каторги. Порой сам не рад ей, как болезни.
– И все равно это прекрасно. А мне дальше реставрации не шагнуть. И не знаю, почему, но, когда начинаю выступать перед маститыми бородачами, они все меня внимательно так слушают, глаза закатывают, бороды чешут, головами кивают: «Да-да, как вы тонко подметили, как вы точно обобщили». А ведь чушь несу-то, чушь… И что во мне такое?
– Обаятельная ты, Лариса, чертовски. Вот и все. Чародейка! – И Игорь от души расхохотался ее непосредственности и манере передразнивать неведомых ему интеллектуалов.
Все эти месяцы, что они вновь были вместе, они больше не говорили о любви ни слова. Они просто не могли покинуть друг друга.


Глава девятая
КАК РЫБА В ВОДЕ

В то лето после долгого перерыва работы на «вилле» Глотова возобновились. Но велись они в стиле советского дачника: хозяин, то есть Глотов, сам выступал в роли архитектора, прораба, снабженца, а если нужно, то, разумеется, рабочего. Удивительно скоро, всего через несколько месяцев, метод строительства глотовской виллы разительно изменился. Ну а сейчас, пока ничто не предвещало бурных перемен в финансовых делах Петра Пантелеевича, в этих субботниках и воскресниках, когда собирались глотовские друзья-приятели немного поработать, немного попить, пожарить шашлыков и похохотать, присутствовал даже отголосок былого советского коллективизма, нерасчетливости и товарищества. Игорь весь июль потратил на помощь Глотову. Тот, конечно, в долгу не остался, но скорее, символически…
Сегодня самосвал засыпал несколько тонн цемента в специально сооруженный для этого сарайчик. Воду таскали ведрами из реки и заливали в ванны и жбаны. С кирпичом были затруднения, зато цемент был почти дармовым, потому что ворованным (деньги шли только на мелкие взятки), и возникшую проблему с камнем Глотов решил следующим способом: в сколоченную на земле опалубку заливали раствор с заполнителем из шлака и речной гальки. Застывшие блоки длиной в два и высотой в метр позже поднимали автокраном наверх. Подготовка раствора, как и все работы, велась вручную, и требовала больших усилий. При передвижении получившихся монолитов некоторое преимущество давали лебедки, шарниры и леса, самолично придуманные Петром Пантелеевичем.
– Мои познания в домостроении находятся на стадии каменного века, но ничего, я постепенно приобретаю опыт, – говаривал он.
К концу лета была возведена часть стен второго этажа, и теперь для их перекрытия заказали шестнадцатитонный кран. Не теряя времени, Петр Пантелеевич успел где-то соблазнить «за пару пузырей» колхозного тракториста, и теперь машина трудолюбиво взрывала щитом все неровности вокруг здания. Приятели же Глотова продолжали трудиться. Прорехи в стенах в спешке закладывали обломками блоков. Игорь с новыми однокашниками едва успевал замешивать раствор. Профессионалы бы тут за голову схватились. Впрочем, все небрежности компенсировались лишь одним – излишним запасом прочности и объема используемых материалов. Стены были толстые, под стать монастырским.
Вот подошел и кран. Командуя крановщику, Заболотов был сам не свой, он отстаивал каждый сантиметр точности, с ловкостью мартышки перебирался по металлической лестнице с верха, куда должны были лечь плиты, на пол, чтобы лучше рассмотреть направление укладки. Его можно было понять: Глотов по завершении строительства обещал ему навечно передать зальчик площадью метров в пятьдесят. Игорю Глотов таких обещаний не стал давать, справедливо рассудив, что его подруга не только красавица, но еще имеет шикарную квартиру, то есть почти богачка, и вообще Белоризцев баловень судьбы, еще не понявший, как ему в жизни везет. Впрочем, и сам Игорь сразу отказался от каких-либо серьезных вознаграждений, так как не считал свой труд слишком значительным.
– Мы ведь должны помогать друг другу в трудную минуту, – сказал Игорь. – Зачем же за эту помощь расплачиваться? Когда-нибудь будут у меня сложности –  и вы мне тоже поможете, я в этом не сомневаюсь.
Наконец, необходимая часть плит была уложена. Глотов стал расплачиваться с крановщиком. К сидящим на брошенной доске Белоризцеву и Заболотову, одетым в рваные, перепачканные в цементе широкие штаны и куртки подошел какой-то человек на костылях, спросил, кто хозяин строящегося дома, кем они приходятся ему. Заболотов сказал, что хозяин художник, и вдруг решил пошутить: заявил, что они приходятся ему сыновьями. Очевидно, такая близость была ему приятна. Человек на костылях удивился, сколько же здесь труда потрачено, какой же большой размах строительства. Появился и Глотов, частично слышавший разговор.
– Да, я художник, – подтвердил Глотов.
–  Какой? –  спросил человек.
– Самый лучший в городе.
– У вас, наверное, много средств?
– Нет, один энтузиазм.
– Но разве человек без копейки возьмется за такое дело? Разве вы плохо живете? Судя по размаху, этого никак не скажешь.
– В деле главное – уверенность и дружба, а не деньги. Есть уверенность – будет все, в том числе деньги. И что значит «разве плохо живете»? Я, например, всю жизнь жил в долг. А здесь хорошего мало. Вам, пролетариям, не понять.
– Вообще-то я не пролетарий…
– Да мне какая разница: у вас на лице написано, что пролетарий.
– Разве это плохо?
– Для вас – нет, а для меня – да. Мы работаем с удовольствием и интересом, мы живем насыщенно, общаемся с творческими людьми. Поэтому нам на жизнь грех жаловаться. Мы работаем для себя, понимаете. Нам важен процесс и отчасти результат. Думаете, я не мог писать бы пейзажики, как многие наши «заслуженные» делают? Все это мелко. Это уровень поршневых самолетов, а я в космос собираюсь и стартовую площадку себе готовлю.
– Мне кажется, человек, который чего-то достиг, не говорит так о себе. Вот поэт один, Саади, кажется, сказал, что имеющий в кармане мускус не кричит об этом на улицах. Запах мускуса говорит за него.
– А меня не интересует, что вам кажется. Нечего мне полудурков восточных цитировать, у нас своих полно.
На этом беседа оборвалась, так как Глотов тут же оскорбленно отошел в сторону, а вскоре строители направились домой.
Едва Заболотов и Белоризцев успели после стройки вымыться на квартире у Глотова, как в дверь раздался звонок. На площадке стояла солидная делегация – несколько бородачей, две девушки.
– О, заходите, заходите! – Глотов щедро распростер свои объятия. – Знакомьтесь – художники из Сибири, а это мои друзья – Игорь, Леша. Проходите, что ж, начнем с легкого знакомства с моим творчеством, – Петр Пантелеевич, кажется, совсем не стеснялся своего толстовского рубища, в котором писал обычно. –  Итак, как вы заметили, я работаю на контрасте. Наша публика не привыкла к таким вольностям. Но в смысле внешнего эффекта это лепет по сравнению с западом, с его привычной экстравагантностью. На одних полотнах жестокость, на других унижение...
И далее Петр Пантелеевич принялся говорить о линиях, которые он использует и которых нет в действительности, о своей предпоследней персональной выставке, о том, как он искал глазами критика, о славе, о цыганке, о впечатлительных людях, падавших в обморок, и еще о том, о чем он не забывал упомянуть каждый раз – с разными оттенками, уклоном, и последовательностью в зависимости от ситуации и «уровня» аудитории. Например:
– Вот возьмем нашего многоуважаемого заслуженного художника Владимира Николаевича Коробова. Сам по себе он ноль, но у него весьма могучая пробивная сила. Он считает так: была бы должность, а заслуги найдутся. Новая жена его – дура конченая –  так навострилась работать под него, что я ему посоветовал ставить на ее картинах свою подпись, что он и делает. Кстати, он ее в сумасшедший дом собирался устроить, чтоб квартира ему досталась... Если бы Владимиру Николаевичу предложили на заказ написать вот эту картину, – Глотов сделал жест в сторону своего масштабного полотна, на котором была изображена кровавая схватка с татаро-монголами и одновременно демонстрировалась сцена группового изнасилования, –  то вот сюда бы в качестве натурщика он поставил бывшего секретаря Союза художников, – Глотов указал на одного из насильников, изображенного в неприличной позе с тщательно выписанными порнографическими деталями, – вот сюда – свою жену, – он добрался до насилуемой женщины, – а если бы ему нужно было рубаху нарисовать красной, а не зеленой, то Владимир Николаевич побежал бы в магазин покупать красную, так как без натуры ему никак нельзя.
Послышался гул: смеялись, кто-то непосредственно, от души, кто-то весьма скептически, с ехидцей. Кстати, что касается объекта юмора – самого Владимира Николаевич Коробова, то тот слыл лучшим другом Петра Пантелеевича.
Над Коробовым Глотов очень любил подтрунивать. Однажды к тому в мастерскую пришли студентки художественного училища, которых Владимир Николаевич пригласил к себе с обоюдной пользой: прочесть лекцию, поделиться с ними опытом, а девушки должны были немного ему попозировать. Он старательно, по-отечески, рассадил девушек по местам, а Глотов, пользуясь тем, что его друг из-за своего возраста изрядно глуховат (поэтому он и был его другом), говорил девушкам: «Вот сейчас Владимир Николаевич будет просить вас обнажиться, так вы не делайте этого, пожалуйста, он еще вас не то попросит потом, не так ли, Владимир Николаевич?» Бедный Владимир Николаевич, не подозревавший такого свинства, мило девушкам улыбался и вежливо кивал: «Да, да». Девушки готовы были хлопнуться в обморок. Ведь это же был почетный гражданин, академик, доцент, и т.д.
 Сам Петр Пантелеевич вел себя по отношению к Владимиру Николаевичу весьма уважительно. Правда, когда кто-нибудь спрашивал Петра Пантелеевича его мнение о Владимире Николаевиче, разумеется, за глаза, его ответ отличался лаконизмом и был неизменен: «Как художник он дерьмо, зато барыга капитальный, я таких еще не видел. Его на антикварчике не проведешь. С меня три шкуры содрал, пока я сам не понял, что есть что». И если Глотов был в настроении, он продолжал эту тему, пространно распинаясь и посмеиваясь над тем, как Владимир Николаевич рисует свои картины, судорожно ища натуру. А завершал свою «поэму» Глотов подробностями из прошлой интимной жизни бедняги. Владимир Николаевич в силу своей глухоты и доверчивости всего этого и вообразить себе не мог и всегда отзывался о Глотове, как о человеке из ряда вон. В этом он не ошибался. Глотов и в самом деле был человеком из ряда вон.
Принимая делегацию сибиряков, Глотов вел себя, как обычно, то есть широким и энергичным шагом расхаживал по мастерской, громоподобно распространяясь о своих впечатлениях, касающихся недавнего вернисажа. И, как всегда, вне зависимости от того, сколько людей находилось в студии и как бы говорливы они ни были, стоило Петру Пантелеевичу на минуту замолчать, как в помещении устанавливалась непривычная тишина. Соперничать в говорливости с Петром Пантелеевичем был мартышкин труд. Даже если находились конкуренты (которых Петр Пантелеевич на дух не переносил и стремился всячески уничтожить), он их затыкал единственным своим аргументом: «Если у вас какие-то свои разговоры, выйдите, пожалуйста, в соседний зал и обсуждайте там все, что вам нужно». Точно так же Петр Пантелеевич терпеть не мог, когда кто-то во время его разговора даже тихо пробовал переброситься друг с другом парой реплик. В этом случае он делал многозначительную паузу, сопровождаемую напряженнейшим своим взглядом, и говорил: «Ну что ж, предоставляем вам слово. Вы ведь этого хотели. У нас все обсуждается вслух». Таким образом, безотносительно от того, какой бы большой срок вы ни находились в какой-нибудь интересной компании, если там присутствовал Петр Пантелеевич, вы уходили из нее, так толком не узнав даже, кого и как зовут, ибо все были обязаны слушать только Петра Пантелеевича, какую бы гениальную, по его разумению, чушь он ни нес. Вот поэтому встретить одного и того же человека в доме у самого Петра Пантелеевича выпадало не часто. Впрочем, сегодняшним сибирякам это по-любому не грозило.
Совершенно непринужденно, якобы к слову пришлось, он просил извинения у публики в том, что принимает ее «в таких условиях», в «тесной» стодвадцатиметровой квартире, что в следующий раз он непременно встретит ее как следует, а именно, на вилле с высотой потолков в пять метров, с большим крытым бассейном и каминным залом; вилле, которая сейчас еще не достроена. В доказательство он тут же доставил пачку фотографий, где был запечатлен этот самый грандиозный чертог на различных стадиях возведения, причем на фото были зафиксированы помогающие строить его детище влиятельные друзья – он тут же вскользь, опять-таки вроде бы между прочим, называл, кто они такие: вот известный тележурналист, вот актер, а вот спортсмен.
Далее, как водится, Петр Пантелеевич приступил к основной части беседы, посвященной своим персональным выставкам и сюжетам собственных картин. Сущность сводилась к тому, что его творчество – оригинальнейшее на современной стадии развития искусства (если публика была попроще, он намекал, что и Эрмитаж перед ним блекнет). Петр Пантелеевич с удовольствием уничтожал мифы о классиках, сравнивая себя с ними, из каковых сопоставлений следовало, что он ушел далеко вперед. Для этой цели на стене специально было закреплено несколько литографий с картин Репина и Васнецова, которые Петр Пантелеевич детально разносил в пух и прах.
– Вот «Три богатыря» Васнецова. Он тридцать лет писал картину. Спрашивается, что тут можно так долго делать? Работа его слабая. У него нет исторических соответствий, да и телосложением мужики эти никак не похожи на богатырей. А вот у меня... –  и тут следовал долгий монолог, завершающийся торжественным апофеозом самого себя.
– Между прочим, мое творчество близко простому народу. Вот один рабочий, который ни разу в картинной галерее не бывал, осмотрев мои произведения, решил, что много потерял, изволил пополнить свой умственный багаж и в дальнейшем стал посещать это культурное место. Каково же было его разочарование: он убедился, что в картинных галереях вещей моего уровня не бывает… Так что мы работаем на будущее, да.
     Петр Пантелеевич при этом почему-то опустил одну деталь: этим самым «представителем масс», «рабочим», был присутствующий сейчас при разговорах бывший плотник, а ныне люмпен Леха Заболотов, который недавно временно пристроился на домостроительный комбинат сторожем исключительно для того, чтобы воровать для Петра Пантелеевича цемент, а качественную продукцию вроде блоков и плит вывозить под видом брака.
– А что, и впрямь, хотя немного эксцентрично, но оригинально, – высказался кто-то из гостей, послышались еще похожие реплики.
Петр Пантелеевич, как должное, вкусил сей благоуханный елей, во многом идущий из вежливости, и тут случилось неслыханное: он признался, правда, несколько театрально, в собственной заурядности.
– Вот выслушал ваши отзывы, друзья… Можете не сомневаться, до сих пор я считал себя самым лучшим оратором, а теперь понял, что я на самом последнем месте.
После этакого трюка с впадением в скромность, Петр Пантелеевич разрядил обстановку замечанием относительно размеров интимных частей тела у одного персонажа («Мы с Владимиром Николаевичем спорили об этом»). Предложил желающим перекурить в оружейке, как бы между прочим, включил «видак» с крутой немецкой непристойностью, да подсунул публике пачку высококлассно изданных итальянских и американских порножурналов. Да, аудиторией Петр Пантелеевич владел, и раскрепостил ее настолько, что все забыли о перекуре. Многие, конечно, из приличия делали вид, что на экран не смотрят. Но вот на журналы набросились: в них была некая полуциничная эстетика, некий стервозный шарм и прозрачная завуалированность. Смотрели их все вместе – и женщины, и мужчины, а одна девица, которой не хватало роста, даже на цыпочки привстала. Когда почти вся пачка была изучена, один из творческих мужей заявил:
– Не буду смотреть эту дрянь скучную! – и ушел.
В «оружейке» обработанную клубничкой публику Петр Пантелеевич рассадил на кресла и стулья, и с не меньшим рвением, с каким он только что вещал о достоинствах своих трудов, начал говорить о недоразвитости отечественной культуры, которая заключается в том, что порнография у нас не в почете. Беседа здесь побежала живее, так как касалась недавно изученного, а именно: журналов. При этом Глотов тщательно процитировал статью Уголовного кодекса, определяющую, что можно считать похабщиной.
В принципе, так было всегда: любые свои историко-искусствоведческие экскурсы Петр Пантелеевич заканчивал сексуальной темой. То был его конек, которому он никогда не изменял. На слова Белоризцева о том, что бо;льшая часть просмотренного не что иное, как исчадия больного воображения полового психопата, которые оскорбляют все живое, Глотов отвечал, что он, Игорь, продукт отсталого и косного общества, так что пусть уж помолчит. Даже апофегму откуда-то выкопал: «Добра не смыслишь, так худа не делай».
При прощании, которое выливалось по обыкновению в шумную церемонию с остротами и пикировками, победитель в которых был заранее определен, Глотов подвел Игоря к одному из художников:
 – Запомни этого уважаемого художника, Игорь! Честный, порядочный, умный человек.
Когда «честный и умный», наконец, удалился, Петр Пантелеевич не преминул уточнить:
  – Подонок. А если прямо сказать, просто мерзавец. Четыре раза женат, у последней жены его бешенство матки... но он мне нужен сейчас, очень даже нужен.
И Петр Пантелеевич пошел набирать воду в бассейнчик, расположенный в большой ванной комнате, не обращая внимания на растерявшегося Игоря. Внезапно он зашелся от смеха:               
– А знаешь, как я на международную выставку-то попал? Начался конкурс, кому быть, кому не быть. Эти ротозеи сдуру всех стоящих ребят позарубали. Конкурентов нет, чувствую, мой момент настал! О!! – он потер руки. –  Пришлось, правда, «Серафима Саровского» кой-кому пожаловать, чтоб все гладко прошло, ну да дело стоящее. Не жмусь я, вот что.
Петр Пантелеевич на сей раз себя не переоценивал: не сказать, что он был расточителен, но он действительно никогда не «жался», когда видел хотя бы минимальный свой интерес. Даже с лихвой порой вкладывал в тех, от кого нельзя было ожидать быстрой отдачи. Но это никогда не была бескорыстная помощь.
– А вообще, ребята, – вдруг пожаловался он, – я человек восприимчивый, ранимый. Тяжелы мне эти художественные советы, творческие разборы, критика ничтожеств, не умеющих творить, но считающих, что они способны судить…
Тут вновь раздался звонок. На сей раз на пороге стояли три молоденькие девчонки лет восемнадцати-двадцати.
– О! О!! – Петр Пантелеевич долго ничего не мог сказать от восторга. –Это студентки худучилища, я их пригласил перенимать опыт. Проходите, проходите! – он тут же стал целовать ручки. – А это у тебя что такое, – сказал, поднял юбку, – колготки? Негигиенично-с, надо в трусиках – и лучше всего в стрингах – ходить. Очень эстетично. И потом, минимальное, в чем я соглашусь, чтоб мне позировали, конечно же, стринги. Мы и их, конечно же, уберем несколько позже…
Шуточки в том же роде продолжались. Глотов, успев затащить Заболотова на кухню, бросил:
  – Леша, бегом заставляй стол в оружейке, тащи вино! О том, что я работаю на контрасте и что наша публика не привыкла к вольностям, сам скажешь, я подустал.
Примечательно, что подобные просьбы Глотов предъявлял только Заболотову и никогда Белоризцеву. Заболотов бросился исполнять приказание. Глотов же опять возымел пристрастие к колготкам и задрал у ошеломленной девчонки юбку выше дозволительного. Она хотела было возмутиться, но Глотов, не давая ни секунды опомниться, упредил:
– Вот что, художников и врачей не стесняются! Какие ножки, а! Я их увековечу в бессмертных произведениях, – на его устах зазмеилась медоточивая улыбочка. Девочки и впрямь решили, что их будут увековечивать, и уже не слишком смущались подобными выходками. Весело суетящийся Петр Пантелеевич вдруг наткнулся в прихожей на собирающегося уходить Игоря.
– А ты куда? Брось, сейчас самое то! Да ты что, ну-ну! Неужели ты не понимаешь направленности моего мышления? Все это для меня рабочая обстановка. Меня интересует не конечный результат, а процесс общения, психология лица, чтобы воплотить...
– Петр Пантелеевич, – от души усмехнулся Игорь. – Что вы оправдываетесь – хорошие девчонки, так что… направленность вашего мышления мне ясна. Извините, я пойду, меня Лариса ждет.
– Ну вот, какой он у нас правильный! – Глотов мягко улыбнулся. – Что ж, очень жаль. Ты нам компанию разбиваешь: куда я дену третью девку, мешать всем нам будет! К тебе бы любая приклеилась, утащил бы ее по дружбе на улицу, навесил бы лапши на уши, и бросил, коль ты у нас такой святоша… Ну ладно, ладно. Заходи, всегда жду.


Глава десятая
РАССТАВАНИЕ

 Игорь отпер дверь. В квартире было шумно: у Ларисы гостили ее подруги. Та что-то увлеченно рассказывала им, Игорь присоединился к общим разговорам. Присутствие Ларисы расковывало его, ему не хотелось обсуждать никаких серьезных тем, его тянуло на остроты. Вскоре подруги стали расходиться, направились в прихожую. На какую-то минуту Лариса и Игорь остались одни, взглянули друг на друга… На лице Ларисы были написаны и радость, и одновременно какое-то плутовство. И, не мешкая ни секунды, не дожидаясь, когда уйдут подруги, переполненные одним желанием, они впились друг другу в губы. Ему запомнилась непосредственность и даже комичность этой сцены. Есть простые эпизоды человеческой жизни, внешне совсем незначительные, но они порой врезаются в память на десятилетия…
– А ну, посмотри мне в глаза, поверни лицо к свету! – ревниво потребовала Лариса, пристально смотря на него. – От тебя чужими поцелуями пахнет! Где ты был сейчас, с кем целовался?
Когда все разошлись, она показала ему несколько своих последних работ, выполненных пастелью. На одной из них была изображена девушка, очень похожая на Ларису, а рядом старуха; обе они стояли перед алтарем. Вещь пришлась по душе Игорю, но он сделал несколько замечаний. Лариса попыталась выхватить рисунок из его рук, чтобы порвать его, Игорь едва удержал ее.
– Знаешь, – сказала Лариса, обиженно отойдя к окну, – твой гротеск мне совсем не нравится. Вообще, у тебя много спорного.
– Но я не брошусь, как ты, и не буду кромсать свои работы.
– Значит, я не очень дорожу своими! – отрезала она.
– Ну, маленькая, я так не хочу ругаться с тобой!
Она молчала и смотрела в окно. Потом вдруг произнесла тихо:
– Вон видишь две звезды рядом, Игорь – одна поярче, другая побледнее?..
– Скорее всего, они обе яркие, – задумчиво произнес Игорь. – Но очень далеки друг от друга, оттого и светятся по-разному. Для нас, землян, они попали в одну плоскость зрения, и мы обманулись, полагая, что они находятся рядом…
– Тебе скучно со мной? – спросила Лариса огорченно, растерянно. – Почему ты сказал тогда, что мы не друзья с тобой, а любовники? Мне так хочется быть другом тебе…
– Никогда не думал, что ты будешь придавать значение мимолетно брошенным словам. Мы просто беспробудно пьяны с тобой, Лариса, и только вдвоем способны терпеть и понять друг друга. А пьяных окружающие воспринимают отрицательно…
– Не хочу очнуться от тебя, Игорь! Все не могу закончить твой портрет. Тогда была немного взвинченная, и портрет стал получаться не таким, как надо. Будет хорошее настроение, и нарисую тебя похожим, красивым…
Внезапно он почему-то почувствовал к ней полную нежности жалость. Как она любит его, за что!.. Как она предана ему. Нет, он не имеет права быть с ней небрежным или высокомерным, как это случалось порой. Можно ли прощать себе такое? Она же энергичная, смелая – и такая беззащитная, наивная иногда, словно ребенок. Это он вынесет и нападки, и несправедливость. Более того, любой удар в конечном итоге сделает его сильнее. Так ему казалось тогда, в расцвете неокрепших молодых лет… Но Лариса... При всей внешней взрывной силе ее темперамента, ее категоричности, она такой робкий, ясный цветок, так его легко растоптать!.. И тревога за нее сжимает его сердце…
– А будь что будет у нас с тобой! Раз мы не можем уйти друг от друга, раз мы нужны друг другу! – говорила она. – Ну расскажи мне, кого ты раньше любил, и не ври, как в тот раз, будто нет, – она шутливо взяла его за воротник рубашки.
 Ее настроение было смешным, забавным, и вместе с тем трогательным. Он рассказывал ей о своих давно прошедших, но искренних чувствах, о неудачах, и Лариса говорила в сердцах:
– Значит, она дура была. Не разглядеть тебя!..
Потом призналась, что завидует далекой незнакомке в том, что он ее тоже любил.
– А все-таки балованный ты, – сокрушалась она немного театрально. –Потому и самоуверенный с женщинами, я сразу заметила тогда – когда ты повзрослел, и мы встретились снова…
– Разве у тебя не было увлечений, мужчин? Мужа, в конце концов? И сейчас ты кого угодно можешь поманить пальцем, было бы желание…
– Было, было… Но как будто бы в чужой жизни. В чужом городе. В другом времени… – Знаешь, – она теребила рукав его рубашки, – привязываюсь к тебе все больше и больше. И почему я на тебя сразу внимание не обратила? – Игорь слышал от нее это восклицание уже в который раз, но она как будто не помнила о нем. И ему подумалось: отношение Ларисы к нему заполнено духовностью и платоничностью –  гораздо в большей степени, чем у него к ней.
Может быть, то психология всех женщин? Или избранных? Или касается только их взаимоотношений?.. Ведь он нередко воспринимал ее с неким снисхождением, а то и просто как забавную изящную игрушку.
– Игорек, ты для меня магнит какой-то. Я поняла это еще очень давно, когда мы были студентами. Ты сильный человек, вот что меня сразу захватило в тебе, а я слабая.
– А ты не выдумала это все для себя, Лариса?
– Нет! Ты мягкий – и сильный. В тебе есть какая-то целеустремленность: все, что ты видишь, что делаешь, концентрируется в тебе угодном направлении. Ты сам создаешь жизнь, конструируешь ее, а не растекаешься по ней, как я. Нет во мне этого. Стоит тебе в глаза посмотреть. Взгляд у тебя немного рассеянный –  кажется, ты видишь сразу множество вещей. Мне у тебя глаза нравятся, люблю смотреть в них. Люблю в тебе эту волю…
– А я – твою энергию...
Игорь подумал тогда: наверное, таков смысл взаимного тяготения, вечная борьба с собой, вечный самообман… Очевидно, людей и тянет друг к другу, потому что они видят в другом то, что не находят в себе.
   – Игорь, – сказала она опять, – у меня характер такой стал... В нем черты людей, которые мне нравятся. Во мне множество людей, понимаешь? Вот и от тебя останется во мне частица –  это уже навсегда. А вообще… Не хотела бы я тебя любить, если бы ты меня не любил. Ох уж и помотал бы ты мне нервы!..

Вскоре Ларисе предстояло отправиться в командировку на месяц или даже полтора в соседнюю область с небольшой группой специалистов – реставрировать фрески в некогда заброшенной, а теперь вновь открывающейся церкви. Он очень не хотел отпускать ее. И, может быть, поэтому у него появилось тяжелое чувство, словно это было прощание навсегда. А может быть, еще потому, что видел сон про себя и нее, хотя не верил снам и не придавал им никакого значения.
Сны Игорю снились в основном цветные, но этот был черно-белым. Ему снилась огромная река – похожая на ту, на которой были с Ларисой когда-то. На ней волны, но они почти недвижны, словно в очень замедленной съемке. Они вместе плывут вперед, противоположный берег еще очень далеко. Вдруг он понимает, что Ларисы нет рядом. Кто-то вскрикивает. Но ему не обернуться: не дают волны, они захлестывают. Наконец, он переплывает эту огромную реку, и изможденный, вступает на землю. Но Ларисы нигде нет. Никого рядом! И того берега, с которого они ушли, тоже нет. Лишь темная дымка вдали… Тревожный, тяжелый сон. Он лишь повторяет в каком-то ином ключе эпизод из жизни –  тогда, на реке. Только вот на душе кошки скребут.
Наверное, это ревность, думал он. Еще совсем недавно она была далека от него, ее окружали незнакомые ему люди, подруги, друзья, поклонники, и, наверное, не только. И она прекрасно знала цену себе! Она еще не была его женщиной, она смотрела на него несколько изучающе и даже немного свысока. Она всегда была готова его оттолкнуть – он это чувствовал инстинктивно. Но для него к тому времени жизнь без нее потеряла всякий смысл.
И лишь потом произошло что-то удивительное и нежданное. Она стала ручной, даже слишком, ее как будто подменили. Она ему доверилась окончательно, и, наверное, больше не могла думать о ком-то другом. Он видел, как она к нему потянулась, и уже спокойно становилось у него за нее на сердце. Он приходил к выводу о том, что законы любви столь же непоколебимы, как и законы мироздания. Какое-то наваждение охватило их обоих. Он никогда и не предполагал, что люди до такой степени могут быть едины в мыслях и чувствах. И еще у него появилась странная уверенность, что она всегда думает о нем, как и он о ней. Яркий, ослепивший все свет вспыхнул между ними, и чем ближе становились они друг другу, тем ярче он светил. Лариса изменила на какое-то время весь ход текущей жизни, которая вместе с тем стала проста и естественна. Он еще и не предполагал, что вся прелесть их привязанности состояла как раз в непознанности, незнании многого из того, что могло быть впереди.
Она спрашивала, не хотел ли он уйти в сказку хоть на день, хоть на ночь. Он отвечал, что сказка скучна, потому что в ней все игрушечно. Она горячо протестовала: «Я иногда думаю, что то, что между нами, –  и есть сказка…». И он сдавался.
Да, все это было так. Но сейчас, когда она должна была покинуть его, пусть и временно, он словно бы перелистнул назад несколько страниц этой волшебной книги – и снова почувствовал ревность, холод, неустроенность.
 Игорь пошел провожать ее на вокзал. Чемодан Ларисы он уже отнес в купе, и теперь они стояли последние минуты на перроне. И в те последние минуты прощания небывалая опустошенность охватила его, такая сильная, что словно бы отбросила его от Ларисы, и он замолчал, а она все говорила и говорила. И вдруг тоже замолчала.
– Я не хочу тебя отпускать, – наконец, сказал он тяжело и сокрушенно.
– Не говори, не говори так! – вдруг зазвенел ее голосок. – Еще слово – и я не выдержу, останусь!
Вдруг она прижалась к нему в порыве и расплакалась. Порыв быстро прошел у нее. Больше они ни о чем не говорили, лишь прижались друг к другу, сжимая руки. До отправления осталась минута, и Лариса поднялась в вагон, подошла к окну. Она чертила что-то пальцем на не протертом стекле, он присмотрелся и угадал в буквах, которые ему пришлось читать наоборот, слово «милый». Он рассмеялся. Они разговаривали одними улыбками, и так стало ему светло и радостно – как всегда было с нею, что казалось, расстаются они только на день. И впервые в жизни он не сожалел ни о чем.

Шло время. Лишенное ее, оно было заполнено одной пустотой. И уже такими нелепыми, дикими выглядели недавние мысли об одиночестве, как единственной обители художника, и Игорь, казалось, не доживет до момента, когда вернется Лариса, – ради этого дня он готов бросить все самое заветное и вожделенное.
Но все же одиночество очищало, помогало сконцентрироваться, и он погрузился в трудную для души работу. Цикл живописных полотен «Город» был сделан относительно давно. В нем он хотел выразить то, как изменился за последние годы этот оплот цивилизации и сам человек. Но не хватало центрального, связующего полотна. Бессчетные дни были затрачены, и потом оказывалось – понапрасну, потому что задуманное не получалось. Картину он начал задолго до отъезда Ларисы. Лариса хвалила его, но ее похвалы начинали вызывать лишь раздражение. Он понимал, что не может показать главного. Великий град предков, овеянный славой и гением, превращенный в бездушного монстра. Скользкий, хитроватый дух перемен в красивой обертке с пошлым, зыбким нутром.
В который уже раз он безжалостно соскабливал краски, потом и вовсе сменил формат холста, ища образ Города – и не находил его. Иногда это был Город нарядный и белый, иногда мрачный и нависающий – в подчеркнутой опустошенности стандартных домов и безмерной чистоте неба над ними. То была невидимая борьба с самим собой. Поиск, в который раз вызывавший горькую и досадную мысль, что он идет по ложному пути, из которого не видится выхода. Может быть, он что-то переоценил в самом себе? Может быть, он не создан для таких обобщений? А может, и искусство больше никому не нужно – есть фотография, Интернет, и народ интересует лишь одно – деньги. Ведь немало их ради денег даже Родину продавали, многократно и с удовольствием «рыночников» – все последние годы распада страны молчаливо свидетельствовали об этом. А он бьется и ищет мифический образ Города, никому не нужный… Впрочем, блажен ни в чем не знающий сомнений!
Радовало лишь одно: в этих поисках он уже перешагнул сам себя, двигаясь по дорогам, о существовании которых многие и не подозревали. Он волновался над тем, что от других было скрыто. И то был некий прогресс, который нельзя было утратить всуе.

Он частенько заезжал к Широкову, но эти визиты оставляли тяжелый осадок на его сердце. Вадим не имел отныне ни холстов, ни красок, ни кисточек. С женой он чаще ругался, то были какие-то совершенно пустые, вздорные перепалки, и представить было уже нельзя их прежнюю романтическую дружбу там, в старом, но большом и уютном доме, который погиб. Широков, как всегда, много пил, обычный свой фальшивый портвейн, на самом деле бывший не чем иным, как подозрительным разбавленным спиртом, смешанным с красителем. Но он никогда не напивался. Кто его не знал, тот и не заметил бы, что художник был всегда немного навеселе. Пустые бутылки он из гордости не сдавал, хотя всегда нуждался в деньгах, но и не выбрасывал, а снабжал ими тех, кто жил еще хуже него, копавшихся в мусорных контейнерах и собиравших в городской пыли алюминиевые банки из-под пива.
– Ты думаешь, в помойках одни деклассированные элементы роются, опустившиеся люди? – спросил Вадим. – Э, нет! Преподаватель один все время к нам на задворки заглядывает, я его давно знаю. Пенсии только на квартплату хватает. А кушать хочется каждый день. Такой позор еще три года назад в страшном сне бы не приснился. Не для него позор, – подчеркнул Вадим. –Знаешь, одному рад только, –  вдруг горько усмехнулся он. – Что старики мои умерли в полной уверенности, что живут в великой стране, и им не пришлось, как собакам, лазать по помойкам. Помнишь, что рыжий с жирным сказали? Ну, вымрет миллионов тридцать. Ничего страшного: они не вписались в рыночную экономику…
В памяти Белоризцева всплыли последние месяцы девяносто первого года перед окончательной и планомерной ликвидацией страны. В железнодорожном отстойнике в Серебряных Родниках тогда подолгу скапливалась масса рефрижераторов и обычных вагонов с отечественными продуктами, которые впоследствии солдаты-срочники тайно, по ночам перегружали на высокопроходимые военные грузовики; колонны машин свозили съестные припасы на мусорный полигон, где их сжигали и давили бульдозерами. Там были даже не блоки – целые ящики с сигаретами, спичками, мешки с солью, что числилось в особом дефиците. Провинциальный городок едва справлялся с такой «переработкой». Бездомные и лишившиеся работы попытались растаскивать «манну небесную», с изумлением обнаружив, что продукты были совершенно свежими, а консервы – не просроченными, с большим еще запасом срока хранения. И тогда по периметру была выставлена вооруженная охрана, отбившая у голытьбы всякую охоту на дармовщинку. Между тем полки магазинов пустовали, а когда туда «выбрасывали» что-то, образовывались несусветные очереди, в которых люди кляли Советскую власть и «дармоедские» республики, от которых, конечно же, нужно было немедленно избавляться.  И, говорят, так было по всей стране, в том числе и в Городе. А потом появились дешевые, доступные каждому «ножки Буша», напичканные хлором и гормонами, другая американская отрава, вызывающая необратимые генные мутации и рак. Но в начале «лихих девяностых» об этом никто не знал и тем более не говорил. Засим новое либеральное правительство отрапортовало о спасении народа от коммунистического голодомора и поклялось в любви к заклятым заокеанским благодетелям. Тайный режиссер по имени дьявол с триумфом и ликованием завершил первый акт своего инфернального действа.

– Есть у тебя подвижки со страховкой? – спросил Игорь Вадима.
– Нет, потому что не доказан факт поджога злоумышленником. Доказывать это никто не будет. Да и сам я художник, а не любительница частного сыска. Художником родился, мыслю, как художник, им и умру.
– Никого не вспомнил из тех, кто приходил к тебе с предложениями продать дом?
– Ну, был плотник наш Заболотов, так он тише воды ниже травы.
– Леха? Заболотов? А ты знаешь, что он работает сейчас на Глотова, на «вилле» его живет? Сам Леха гол как сокол, да и бомж в придачу. Чьи же деньги он тебе тогда предлагал?
– Да, верно. У Лехи, как у латыша… это точно. Значит, он работает на Глотова, – задумался Широков. Он отмерил себе ровно полстакана «бормотушки», и, зная, что Белоризцев откажется, все равно предложил ему.
– Все, больше мне сегодня нельзя, – сказал Вадим, резко отставив бутылку в сторону. Потом закурил. Начатая тема коробила Широкова, и они больше ее не возобновляли.
Белоризцев с горечью смотрел на друга, а мысли его продолжали скользить не по такому уж далекому прошлому.
Когда Союз распался, в первое время как будто бы никто ничего не заметил. Изменения произошли лишь в головах былых, самых рьяных поклонников Горбачева, которые наконец-то прозрели и стали считать его ничтожеством, предателем и «обыкновенным чмом». Да, все вокруг постепенно и достаточно быстро деградировало. Появилась масса безработных, кланы бандитов и тусовки грабителей в законе, прожигающих жизнь в масштабах, не снившихся объевшемуся, погрязшему в разврате, видавшему виды Западу. А потом настало зловещее и хмурое начало октября девяносто третьего. Белоризцев жил тогда в Серебряных Родниках, шел по центру города. В это время танки в Москве расстреливали народовластие. Бредя по проспекту, он не выдерживал и иногда заходил в открытые двери магазинов – тех, что торговали бытовой техникой. Там молча стояли люди, никто ничего не покупал. И посетители, и продавцы с тревогой и сочувствием к осаждаемым вглядывались в экраны многочисленных телевизоров, работавших одновременно. Они были на стороне тех, кого сейчас безнаказанно убивали в Доме Советов – это было видно по полным горечи лицам случайных зрителей. И молча смотрели они, как давно задумавшая иудово дело пятая колонна сытой метрополии стирает, как грязь, будущее страны и уничтожает народ, решая и их судьбу –  маленьких людей, забредших в провинциальный магазинчик, которых забыли о чем-либо спросить.
Позже оппозиционные газеты писали о нанятых высшим руководством снайперах из Моссада и ЦРУ, стрелявших в людей по разную сторону баррикад, чтобы стравить тех и других, как определено классическими сценариями госпереворотов, о тысячах неопознанных трупов, которые спешно сжигали в крематориях и топили в реке. Но газеты те были вскоре закрыты. А телевидение все последующие дни показывало победителей, их лица, приторно– слащавые от лжи, за которой банально скрывались сребреники христопродавцев… Они источали жидкий, липкий, как деготь, почти физически ощущаемый мрак. И мрак тот сеял в душе растерянность пред необъятностью бесовства и продажности, спустившихся над обломками России…

В углу невзрачной комнатушки прямо на полу был разостлан ватман: Вадим взял где-то заказ на проект по благоустройству парка; рядом лежал аэрограф для распыления туши.
– Я обычно никогда не пользуюсь такими приборами. Кисточка роднее. Штуку эту приятель у меня оставил. Вот, решил попробовать. Так убого я теперь живу, Игорь… Ну а ты, пишешь?.. Правильно. Художник должен писать. Вот, посмотри, – он показал на репродукцию, на которой почти схематично были изображены линии тела женщины, закрывающей лицо руками. –  Здесь стыдливость ее показана. Минимум художественных средств. А теперь глянь на фотографии девиц из журнала мод – и рисовать не надо! Творчество –  отбор главного, отброс деталей. И Дионисий знал это, хоть тогда фотографии не существовало. А какие у них пустые, хищные глаза! Это не женщины, а звереныши. Пусть внешне эти манекены отличны –  но от них веет таким отсутствием духа, что это зачеркивает все их достоинства.
– Правильно, не женщины. Манекенщицы, – сказала недавно подошедшая жена Вадима. – Между прочим, очень изящные, так что ты зря…
– Да помолчи! – вдруг взорвался Вадим. – Раз не понимаешь, о чем даже говорят. Хочешь, я тебе манекен нарисую лучше этих? Не хочешь? Конечно, ведь мой рисунок не отпечатают на глянцевой бумаге и не поместят в модном журнале, – он порвал журнал и выбросил в урну. – Знаю, ты всегда хотела роскоши, хрусталя. А вот эта скромная штучка из бересты, – он покрутил в руке стоящую на столе солонку, – в тысячу раз лучше, потому что здесь – душа! Тебе от меня славы надо было дешевой, а я ее никогда не хотел! Значит, непутевый у тебя муж!
– О боже мой, все это я уже слышала тысячу раз! Журнал испортил чужой. Не можешь сказать ничего нового! – Елена надела туфли и куда-то ушла из этой единственной комнатенки.
– Таинство должно быть во всем, – словно оправдываясь за срыв, продолжил Вадим. – Глотову натурщицы так ляжки раскинут, эдак... Посмотришь его картины – женщины противны становятся! Видел у него, кстати, эпидиаскоп? Зачем он ему, не задумывался? Он карандаш в руках держать не умеет. Сделает цветной снимок, пропустит через луч эпидиаскопа, проецирует на холст и сводит. Причем, если линия идет под углом в тридцать градусов, он «творчески» решает проблему – чертит под углом в тридцать пять. Наитие тут и не снилось. Беспомощность и убогий расчет.
Ну да бог с ним, с Глотовым. О себе подумай. Вылезай из подполья. Не повторяй моих ошибок. В нашем деле нужны связи… Даже не связи, нет, это звучит как-то пошло, а хорошие дружеские отношения. Один пропадешь. Мы в юности все это превратно понимаем. Я тоже таким был, никогда чужой поддержкой не пользовался из-за ложной гордыни какой-то. Разве здесь бы я теперь оказался!.. Ведь мы выбираем друзей не по расчету. А можно даже сказать, и по расчету – хорошему расчету: нам становится близок тот, кто может обогатить нас духовно. Такая дружеская поддержка нужна художнику. И запомни: за кого ты и можешь держаться на этой земле – так за меня и за Ларису. Я за тебя, как за художника, горой встану: лучший судья – всегда художник, а не критик. А Лариса – преданный тебе человек, твой человек. Береги ее. Кстати, вы внешне очень подходите друг другу. Обязательно напишу вас вместе! Дружи с честными людьми, Игорь, и избегай нечестивцев.
 – Грустишь без Ларисы? – спросил Широков. – Понимаю. Поверь ее сердцу, Игорь. Это светлый человек. Она любит тебя опрометчиво, она ринулась в эту жизнь без оглядки. Она тебе крепостью будет, в огонь и воду за тебя пойдет. Слишком мало в человеческой жизни отмерено счастья. Надо ценить таких людей. Береги эту любовь – вот тебе моя заповедь.
Слушая Вадима, Игорь начинал думать о своем, о бренном. Он давно уже ощущал неприветливую длань безденежья, а тут еще нужно было расплачиваться по остаткам кредита, на которые была куплена квартира Ларисы. Но все попытки уговорить Вадима взяться за установки монументов заканчивались отказом. Конечно, на то были объективные причины: без мастерской невозможно заниматься отливкой форм, а напрашиваться куда-то и к кому-то означало лишь бремя дополнительных расходов и обязательств. И все же главное было даже не в этом. Игорь ощутил какое-то внезапное безразличие друга к окружающему, к себе самому. Казалось, отныне он не ставил перед собой никаких целей, даже примитивно материальных, довольствуясь крохами, которые уготовила ему судьба. Он не хотел ни о чем думать, потому что, вероятно, то, о чем он думал, неизбежно заводило его в тупик. Тупики были повсюду – холодные бетонные стены лабиринта невозможно было пробить ничем. Отныне он мог находиться только в той микроскопической социальной ячейке, которую ему сейчас из милости и по счастью отвели, и которая позволяла поддерживать существование лишь на уровне простой физиологии.
Вадим был сломан, хоть и не подавал виду. Игорь уже пробовал самостоятельно искать заказчиков, разрабатывать проекты скульптурных композиций, но вскоре понял, что без огромного опыта Вадима, его профессиональной хватки он мало чего добьется. Вот и в теперешний визит разговор о «халтурах» закончился ничем, и Игорь решил, что больше никогда не будет его поднимать, если Вадим сам не примет решение.
– Знаешь, оказывается, не все так плохо, – почти равнодушно проговорил Вадим. – В краеведческом музее, в одном районном городке, нашлись мои картины. Хорошие картины. Я их официально не передавал, поэтому по закону они мои. Нашлись и покупатели, очень богатые. Нет, не ценители искусства. Просто капиталы вкладывают. Вот договор, на, прочти. «Автор, выступающий в качестве продавца, полностью теряет права на отчуждаемые работы, лишается доступа к ним и права воспроизводства и повтора данных произведений». Как тебе? А куда мне деваться, положение мое малозавидное. Они это знают, вот и пользуются. Хамский, недружественный договор. Я, конечно, сказал: «Вы еще глаза выколите мне, чтоб я больше так не писал!» Ну да мои слова – эмоции, возмущение к договору не пришьешь. А деньги, очень неплохие, обещали вскоре выплатить. Месяца через два. Жду. Так что, может быть, я еще и выберусь отсюда, и все начну сначала. Если сил хватит.
Прощаясь и подавая Белоризцеву руку, Вадим повторил мягко:
 – Берегите с Ларисой друг друга. Кроме любви ничего нет в этом мире, ради чего стоило бы жить!

В ту ночь во всех деталях и подробностях, словно записанный на видеоленте, странный сон про реку во второй раз приснился ему. Это было похоже на какое-то наваждение или почти параноидальное преследование. Игорю захотелось проснуться, но ничего не получалось. Вот он переплывает реку, оборачивается и видит туманный берег позади… Здесь однажды записанная в мозгу навязчивая нейролента должна была оборваться.
 Но на сей раз сон почему-то не оборвался: он вгляделся в дымку пристальнее обычного и увидел лес, идущий сужающимся к берегу клином. Внезапно он понял, что это вовсе не лес, потому что деревья, из которых он состоял, как ему показалось вначале, на самом деле были не деревьями, а – людьми. Застывшими, словно на фотографии. И, скорее всего, не живыми... Впереди, в верхушке клина, у самой воды, две фигуры, одна заметно крупнее, другая меньше. Позади них еще несколько человек, и чем далее расширялся клин, их становилось все больше и больше. Их было уже так много, что они сливались у горизонта в одну черную массу.
 На всех странные длиннополые одежды. Те, двое, стоящие у самой воды, печальны, их головы склонены. Они кажутся ему удивительно знакомыми! Встревоженный так, что у него и во сне часто забилось сердце, он попытался рассмотреть их лица, подошел поближе… Но лики их оказались скрыты черными капюшонами, словно некто всевидящий не хотел открывать правду. Тогда он приблизился к одной из этих скорбных фигур, даже сквозь спадавшие до земли одежды напоминающей совершенные классические формы, изваянные гениальным Праксителем, попробовал отогнуть капюшон – и… Все пропало.
Белоризцев проснулся хмурый, расклеенный. Было уже позднее утро, впереди ждали долгие выходные. Он ощущал холод.
Не позавтракав, не выпив даже чашки чая, подошел к мольберту. И поймал себя на том, что берется за кисть без всякого энтузиазма, наперекор себе – потому что бездействие было еще хуже и порождало саднящие сомнения. Подумал с внутренней горькой усмешкой: жил бы, как большинство, не мчался бы неведомо куда, не мечтал бы о заоблачных высотах. И тут же отметал эту мысль: скучно, невыносимо скучно, почти бессмысленно.
«Хоть бы она поскорее приехала!», – подумал он, зашел на кухню. Там стояла клетка с открытой дверцей, Ася мирно дремала на палочке из фруктового дерева. Ася был бархатисто-зеленый ожереловый попугай, Ларисино приобретение, совсем ручная, очень доверчивая и любопытная птичка. Птичка немного приоткрыла глазки, отдаленно напоминающие своими веками глаза ящерки, узнав хозяина, выбралась из клетки, и, цепляясь клювом за рубашку, вскарабкалась Игорю на плечо. Ася была весьма смышленым существом с повадками, как бы странно это ни звучало, домашней собачки. Подобно собачонке она могла подолгу вожделенно наблюдать, как хозяин ест бутерброд. В конце концов, не выдержав такого соблазна, птичка совершала пируэт со своего наблюдательного пункта, каковым обычно служила крыша клетки, бесцеремонно приземлялась на руку Игоря, чтобы с аппетитом разделить трапезу. Так как Асе была дарована свобода, как собачка, она всюду следовала за Игорем, шумно порхая по квартире крыльями, норовя сесть на плечо или прямо на голову. В знак любви, сидя на плече, она подолгу увлеченно вычесывала каждый волосок хозяина (или хозяйки) и что-то пыталась искать в ушах. Она понимала свою кличку и звонко на нее отзывалась. Понимала Ася и тон голоса, и если Игорь ее ругал за то, что она грызет потолочный плинтус, сидя на карнизе шторы, она немедленно улетала к себе в клетку. Когда он уходил, дверь на кухне приходилось закрывать, чтобы у Аси не появилось желания попутешествовать по квартире и что-нибудь испортить по врожденной привычке, как у большинства птиц, грызть и долбить. А на кухне такой возможности не было – та была отделана пластиком от стен до потолка. Часто, чувствуя, что Игорь надолго уйдет куда-нибудь, птичка бросалась ему вдогонку, вцеплялась в рубашку. Ей было очень скучно одной.

Раньше Игорь журил как-то Ларису: «Нет ничего абсурднее того, как вольную птицу держать в четырех стенах. Никогда бы не завел птиц – жаль их. Но если покупать – так надо было покупать пару птичек».
И вот теперь он проводил долгие вечера в разговорах с Асей. Уже месяц прошел, а Лариса не возвращалась. Сегодня был какой-то праздник, привязанный к выходным.
– Ну что, выпьем, Ася, – Игорь откупорил бутылку красного сухого вина и протянул Асе чайную ложку. Ася сделала пару глоточков, но больше не стала. Сидя на краешке большой тарелки с яблоками, она стала зевать, широко открывая банановидный клюв, но хозяина старалась слушать, то и дело поглядывая на него, с любопытством повертывая головку то влево, то вправо.
– Что, Ася, – вещал хозяин, – скучно одной? И мне скучно. Ничего, мы тебе мужика еще купим в магазине, вот приедет Лариса… Мы, может быть, даже дальние родственники с тобой. Ведь птицы и люди произошли от динозавров… Смотри, и веса-то в тебе нет, один пух, и мозгов-то, наверное, один грамм – а ведь что-то там соображаешь… Не знаю, почему я тебя так люблю, птица. Наверное, потому, что в тебе есть мечта о свободе. И у тебя есть крылья…
Слыша ровный голос хозяина, птичка начинала что-то нежно курлыкать в ответ, словно соглашаясь со всем.
Раздался телефонный звонок. Он услышал далекий голос Ларисы.
– Игорь... Мальчик мой... – лишь повторяла она и замолкала. – Мне так скучно здесь без тебя, ничто не радует.
И он представил себе ее сейчас, сидящую на междугородней телефонной станции, в глубине российской провинции, в кожаном плащике, с расплескавшимися волосами; ее печальные голубые глаза под высоким лбом, украшенном завитушками черных локонов, что-то трагически-прекрасное во всем ее существе, и вспоминал себя, солдата, просиживающего недолгие часы увольнения в отделении связи далекого холодного полустанка, лишь бы услышать на несколько минут голоса родных. Как много надежд светило тогда! И как многое легло прахом...
– Игорек, еще две недели, работа немного затягивается. Одно радует: у нас будет много денег, мы решим все накатившиеся проблемы… А что ты сейчас делаешь?
– Пью с Асей «Медвежью кровь» и думаю о тебе…
– С какой еще Асей?!
– С твоим попугаем.
Она расхохоталась:
– У меня аж внутри все оборвалось! Дурачок. Я тоже думаю о тебе.
Игорь повесил трубку, и подошел к мольберту. Наметилось! Сегодня, кажется, наметилось. Словно тяжелая бетонная плита сдвинулась с места. Прорезалась мелодия. Теперь все пойдет, как он хотел.

* * *
А потом, спустя несколько дней, как-то в перерыве между работой он вышел из здания мастерской на улицу, глядел в скуке на дорогу, и вдруг увидел вдали фигуру Ларисы. Ну да, это была она, торопливо шла в своей отороченной мехом длиннополой дубленке. Лариса приехала на несколько дней раньше. Он почти побежал к ней… Бросились навстречу друг другу, не обращая внимания на проходивших мимо людей. Он не отпускал ее руку, они были полны пьяной радости, ветер щедро швырял охапками в его лицо кудри ее волос...

Рождество было очень тихим. Они встречали его втроем – самые близкие люди в это огромном Городе – Игорь, Лариса, Вадим. Да, Вадим был один: Елена ушла от него. Нашла престарелую тетку с квартирой и перебралась к ней, а с Вадимом развелась. Переживал ли он – трудно было сказать. О Елене он не сказал ни одного плохого слова за весь вечер. Ему было уютно здесь, как и всем им.
– Знаете, я так счастлива! – говорила Лариса. – Наконец-то чувствую, что сделала что-то значительное в своей жизни. Такая церковь, такие фрески… И чувство неповторимое, что это восстановили мы, своими руками, душу вложили, наизнанку вывернули, и теперь сюда придут верующие, и очнется Россия из оцепенения…
– Да, – подхватил Вадим, – сейчас назревает в народе великое, как в классической литературе девятнадцатого века. Я верю: оно вызреет и дойдет, несмотря на всю грязь, пошлость и засилье временщиков. Я имею в виду не выставки – туда как раз очень часто пролезает или потребительская дешевка, или самое традиционное, почти шаблонное, во всяком случае, не вызывающее сомнений и противоречивых мнений. Я имею в виду мастерские художников. Вот там действительно попадаются оригинальнейшие, тончайшие вещи. И не беда, что они пока закрыты от зрителя. Еще придет их час! Придет!..
Широков заглянул в спальню, в дни отсутствия Ларисы служившую Игорю мастерской, остановился у центральной картины «Город». Крик гигантских домов и безмерная чистота неба в ребристом пухе орошенных закатом ностальгических облаков.
– А почему молчал? – он подумал и неожиданно пожал ему руку. –Помню, что было в самом начале. Не хотел тебя охлаждать, не говорил всю правду: порыв художника нужно беречь. А теперь вижу – ты многое сам понял. С такой работой не стыдно выйти на широкую публику. Есть живопись, глубина, есть чувство и осмысление. Ты мой ученик, и я сейчас рад, как за себя.
Искренне счастливый, Вадим выглянул в окно, помолчал.
– Какой чистый, пушистый снег, какие славные полутени… А знаете, какой самый главный цвет в этом мире? Белый. Цвет чистоты и начала. Он сопровождает человека всю жизнь. Вот человек рождается – и его принимает белая простыня. Невеста одевается во все белое. И минуют зимы, унося за собою белый снег наших радостей и печалей. Наконец, белый саван принимает ушедшего навсегда… Чистый, белый снег… – задумчиво повторил Вадим, а мысли его были где-то далеко-далеко.
Тихо колыхалось пламя свечей-башенок, плавился воск. Казалось, так спокойно и безмятежно будет всегда.


Глава одиннадцатая
«ВОЛК» и «ЗАЙЦЫ»

Глотов оказался в низкой избенке, уселся на сразу заскрипевший ветхий стул, положив свою мясистую руку на такой же ветхий, попорченный червем столик.
– Как живете, бабушка? – с известной своей заботливостью в голосе спросил он.
– Как живем? Смерти ждем, – слабо ответила старушка.
– Ну, это плохо, нельзя так, бабушка! Есть кто у вас – дочь, сын?
– Никого, милой, одна я. Как перст, одна. Дети далеко, старших братьев в войну похоронила.
– Смерти ждать рано, нельзя так жить, бабушка. А чтоб вам веселее было, возьмите-ка от меня осьмушечку чая. Берите, берите! Сам я перебьюсь, мужик здоровый. Топограф я, не знаете, что такое? Хожу по деревням, карты составляю. Работа у меня такая, – уверенно говорил Глотов, а глаза его неподвижно замерли на Одигитрии, висящей в углу. Большие, скорбные, полные бескрайней печали глаза на прекрасном, отмеченном знаком вечности и скорби молодом лике. А оклад! Каждая складочка одежды была вычеканена на нем с тончайшей скрупулезностью. Казалось, Божия Матерь живая. Икона была что надо: в позолоченной оправе, и письмо удивительное.
– А может, вам ситчику отрез надо на платье? – Глотов полез в рюкзак. – Жене вот вез, ну да мы люди городские, найдем еще. А вам помочь надо.
Старушка совсем растрогалась:
– Да что ты, родимый, не могу я взять это... Куда мне, старухе! Спасибо тебе, добрый человек. Благослови тебя, Господь.
– Берите, берите, бабушка! Не возьмете, так я сам оставлю у вас, – говорил Глотов, не спуская глаз с редкой иконы.
– Ох, что делается! Спасибо на добром слове. Давай хоть самовар заварю, испей чайку со мной, родимый. Больше ничего у меня нет, рада бы угостить...
 – А мне ничего не надо, бабушка. Только вот, хотел я вас спросить... Продайте-ка мне святую Богоматерь, я вам заплачу, хорошо заплачу!
– Спаси Господи, батюшка, что ты говоришь! Грех это тяжкий. Богородица не продается... – старушка еще хотела что-то сказать, но Глотов договорить ей не дал.
– Да знаете, бабушка, жена у меня в городе...– Глотов крутил глазами по потолку, подыскивая подходящее «деревенское» слово. –  Хворает, вот. Давно хворает, сохнет. Врачи не помогают, калечат только. Хорошие люди сказали, одно есть спасенье – во святой Богоматери.
– Вон что! – сочувственно кивала головой старушка. – Икона эта еще от бабки досталась. Все наследство, которое мне матушка моя передала. А теперь одна я, умру скоро... – Старушка прошла в угол, долго и бережно снимала икону, гладила ее. – Пусть Пресвятая Богородица в руки к доброму человеку попадет, память обо мне останется. Возьми ее, добрый человек. Ничего мне не надо. И ситец свой возьми, – старушка села на стул в углу, сгорбилась вся, и словно исчезла, стала маленькая, тихая, почти невидимая... И вдруг словно бы помолодела.
Глотов взял икону, засунул ее за пазуху, бросил старушке прощание и почти побежал по деревенской улочке. Душа его ликовала, ему хотелось смеяться.
 Теперь ему предстояло по намеченным планам попасть в соседнее село, изучить содержимое местной церкви. Глотов успел вовремя: там шла служба. Он снял шапку, зашел внутрь. Пахну;ло ароматным, вязким духом фимиама, его как раз воскуривали в кадилах. Народу в церкви было довольно много, и в основном все старушки. Петр Пантелеевич пребывал в некоторой растерянности: кланяться и креститься вместе со всеми ему что-то не хотелось, в то же время стоять аршин проглотившим, словно делая вызов, тоже было неловко. Все же он предпочел последнее. Стоящих икон было немного. Петр Пантелеевич отмечал про себя: вот «Годовая Минея», вот «Спас нерукотворный», а вот «Сошествие во ад» –  ценная, должно быть, штука. За это «Сошествие» и самому во ад сойти не грешно.
Глотов заметил на себе любопытные взгляды, ретировался ближе к выходу. Вечерня подошла к концу, народ стал расходиться. Петр Пантелеевич сошел с паперти, закурил папироску. Курил он мало, штуки по две в день. Эта привычка сохранилась у него еще со спецбольницы. Завидев его, возвращающийся со службы священник вдруг остановился.
– Вы не здешний? – спросил он. Глотов кивнул:
– Да, турист я.
– И, между прочим, вы ни разу не бывали в церкви.
– С чего вы взяли?
– Вы стояли слева. Даже любой новичок знает, что мужчины в церкви становятся с правой стороны.
– Предположим, вы угадали. Так, праздный интерес привел меня сюда. Позвольте теперь мне сделать ответное предположение. Вот вы человек молодой, вам и сорока, наверное, нет. Что же вас обратило в лоно церкви в наше-то время, когда сюда одни темные бабки ходят. Убеждение? Страдание? Я слышал, у вас всех фантастические оклады...
– Да, в советское время оклады были значительные. А сейчас в десять раз ниже, чем у самого низшего чиновника из госструктур. Вы не торопитесь? Тогда я приглашу вас к себе на чашку чая, ибо на вопрос ваш не на улице отвечать... А вот ведь вы даже не знаете, – продолжал по дороге священнослужитель, – что только что побывали в десятом веке: церковный обряд с тех пор не претерпел изменений.
– Ну а поститесь вы как, тоже всамделишне? – продолжал вопрошать Глотов. – Вас никто не контролирует?
– Вы, наверное, даже задуматься не можете, насколько абсурден ваш вопрос. Мы так привыкли, что нас кто-то должен контролировать! А совесть? Заметьте, у нас больничных нет, у нас одно лишь честное слово.
– Так неприятны, наверное, все же эти ваши божьи голодовки?
– Почему же? Пища, как и вино: чем больше ешь, тем больше хочется. А оказывается, ничего страшного нет в том, чтобы ограничиться малым количеством.
– Скажите, вы коренной сельский житель?
– Нет, сам я из Города. Оставил его пятнадцать лет назад.
– Что же так? Что вас толкнуло? Добровольно лишить себя культурной жизни – ради чего?
– Культурная жизнь, хм... Да, живя в Городе, я был в центре ее, сам Город я изучил вдоль и поперек. Я научился сравнивать, что есть что, научился давать адекватную оценку художественному уровню выставок, концертов, спектаклей, фильмов, умел оценивать профессиональный уровень музыкантов. Но все это было информационное знание. Годы жизни в Городе не дали мне духовного взросления, глубокого внутреннего обогащения, которое может дать эмоциональный контакт с другим человеком, общение с природой, с мудрой книгой. Видите ли, Город незаметно пожирает личность, делает ее такой, как все, и это не зависит от силы вашего собственного сопротивления. Это процесс неизбежный и непреодолимый, потому, хотели вы того или нет, вы остаетесь одной из многих миллионов его шестеренок и вынуждены жить по законам, которые он вам навязывает.
За этим мимолетным разговором они оказались в доме. Все стены в нем от пола до потолка были заставлены книгами. Кроме книг всемирно известных литераторов и философов, изданий по музыке и искусству, там встречались редчайшие собрания сочинений, принадлежащие отцам церкви, видным религиозным теоретикам и мыслителям: Иоанну Златоусту, Павлу Флоренскому, Николаю Бердяеву, Ренану, Владимиру Лосскому, Григорию Богослову, Василию Великому, Игнатию Брянчанинову, Иоанну Лествичнику; кроме того, на нескольких стеллажах располагалось многотомное издание «Богословские труды», «Журнал Московской Патриархии» и атеистический журнал «Наука и религия», за несколько лет тот и другой.
Жена священника, а по-церковному – иерея, постелила на стол белоснежную скатерть, принесла самоварчик, фарфоровые чашки на блюдечках, вазу с клубничным вареньем.
– Э, батенька, –  начал иерей, сев в кресло, так и не снимая ризы, –  нельзя одним разом отвергать то, что коренилось в сознании народном тысячелетиями. Паскаль сказал: тот пройдет к истине, кто лишь коснется крайностей, но не увязнет в них. Вот, приобрел книгу «Цель жизни – жизнь». Из советской серии «Библиотека атеиста», кстати.
– Название, соответствующее истине, – заметил Глотов.
– Чьей истине? Вашей? Ваших друзей? – иерей пристально, не мигая, смотрел на Глотова. – Идея, прямо противоположная той, что Достоевский утверждал.
– Какую же идею он утверждал? – я что-то не припомню...
– Как?! Цель жизни – вечная жизнь! А иначе – все позволено. Так? Живем только раз. Вот и получается: встал человек утром, выглянул из квартиры, как из дзота, и смотрит, где бы что хапнуть – деньжат, положение, власть над людьми, которых можно долго и безнаказанно грабить под сению государства, как бессловесный скот. Или банально красть, что плохо лежит: я один раз живу! Какой там полет духа! Большинство прозябает в конкретном мире бытового уюта, окружает себя вещами, содержит себя, кормит. Деятельность человеческая этим и ограничивается. А сейчас она вдобавок у большинства унизительно скатилась на самовыживание. По крайней мере, в этом, якобы новом обществе. Что еще?.. Телевидение – гарант массового оболванивания? Такой идеал и укореняется в сознании обывателя. Те, кто мыслит другим, – редки, как маяки. Видели когда-нибудь фрески Дионисия? Взгляд его святых в душу обращен. Чтоб так писать, надо отвергнуть все бренное, презреть то, что каждодневно человек желает себе. Сластолюбец никогда такой высоты не достигнет! Чтоб дойти до нее, надо жить напряженнейшей жизнью духа, чтоб от изнеможения падать – тогда что-нибудь откроется. Вору, сластолюбцу, тем паче предателю – чужда высота! Здесь уж нужно выбирать: или – или.
– Вот видите, – иерей показал в окно, в которое как раз была видна витрина магазинчика «Вино-водка», дверь которого периодически хлопала. – Вот он – храм для поклонения. Родились мы, дети эпохи, и кажется нам, что так всегда было, что мужик только сюда и ходил. Нет! Он в церковь ходил. Для нас, конечно, церковь – мура, религиозный туман, опиум для народа и так далее. Все это нам внушили, и религию мы отвергли. А ведь сами-то ничего не знаем о ней. Мы, как биологический вид, видим и осознаем только ничтожную часть сущего, – иерей сдвинул вместе ладони, оставив лишь небольшой просвет между ними. – А нам кажется, что это и есть все, что есть. Мы видим, с нашей точки зрения, настоящее –  но не способны понять и его, ибо не чувствуем его связи с невидимым. Но мы-то мним, что все знаем и чувствуем! А как же та часть, что находится за пределами воспринимаемого нами сейчас?.. А следовало прочесть Евангелие хотя бы, чтобы кое-что переосмыслить. Где там читать какие-то религиозные басни! Отмахнулись и знать не хотим. Таковы наши представления. А между тем, осмелюсь я сказать, почти каждый человек – верующий.
Глотов слегка выпятил нижнюю губу, отрицательно замотал головой.
– Погодите! – остановил священник. – Даже тот, кто говорит, что он ярый атеист – верующий! Задумайтесь, покопайтесь в себе без свидетелей. В каждом живет вера. Не та, наивная, в боженьку на облачке. Вы не задумывались, почему в период грандиозных бедствий – войн, голода, так обострялось религиозное сознание? Потому что взывать более не к кому. Живет человек, Бога отрицает и ругает, – Глотов заметил, что эти последние слова священнослужитель произнес тихо, с какой-то суеверной оглядкой, – а случись с ним несчастье, ноги у него оторвет или парализует совсем – и он мысленно начинает обращаться к какой-то высшей силе, не осознаваемой, как божество, к какой– то высшей справедливости: за что же его так, где же выход, ведь должен же он быть! Так что и атеист порой –  бессознательный верующий. Ну, не знаю, ответил ли я немного на ваш вопрос.
– В чем-то да, – кивнул Глотов. – А Достоевский, Достоевский... Да, был такой неврастеник. Вот Валентин Пикуль – это действительно стоящий писатель, мой любимый, – Глотов принялся цитировать отрывок из романа, где говорилось о том, что Иван Грозный был секс-маньяк, и что, когда он проезжал по улицам, то приказывал женщинам становиться в окнах, обнажая «срамные места».
 Священнослужитель прозрачно посмотрел на Глотова и поспешил распрощаться с ним.

Два этих небольших эпизода из биографии Петра Пантелеевича Глотова произошли гораздо раньше описываемых событий, несколько лет назад. С тех пор он давно уже самостоятельно не занимался сбором антиквариата у населения, предпочитая отправлять на это других. Никому из них он не доверял, и на всякий случай каждого держал на коротком поводке «железного» компромата. Следует сказать только, что икону, которую Глотов выманил у старушки, он через месяц продал одному коллекционеру, да так удачно, что часть денег тут же пустил в оборот – для скупки и перепродажи других икон, а на остальную часть безбедно жил целых четыре года. Какова же была злоба Глотова, когда он узнал, что по каталогам икона оценивается почти в два раза дороже!
Петр Пантелеевич обладал удивительным даром убеждения, действовавшим почти неизменно. Все, необходимое ему, он преподносил в «нужном» свете. Именно эта сила привлекала к нему многих, искренне ему верящих.
«Шушера» – а только так именовал Глотов своих компаньонов – со временем совсем обнаглела, многие антикварные вещи стала похищать открыто, и потому из осторожности Петр Пантелеевич, по крайней мере, внешне, вынужден был от нее отойти. Но только внешне. Он по-прежнему как бы между делом делал «наколки», то есть сообщал, где что плохо лежит. Похищенное все равно перекочевывало к нему – таков был негласный уговор, впрочем, весьма жесткий.
Банда работала по одной схеме. Вот и церковь, в которой накануне был Глотов и где познакомился с иереем, ограбили так же, правда, год спустя: информацию тот до поры до времени законсервировал, чтоб стереть у местного населения память о своей примечательной физиономии.
Парни приехали в поселок на полуразбитой «шестерке» со сменными фальшивыми номерами, оставив машину неподалеку. Церковный замок открыли заранее подобранным и апробированным ключом. Теперь багажник и заднее сиденье машины были забиты чемоданами с краденым – иконами, гайтанами, подсвечниками, напрестольными крестами, старыми церковными книгами в серебряных окладах и с застежками.
А как-то одну старушку убили – не нарочно, просто она проснулась не вовремя, когда к ней зашли. Петр Пантелеевич долго возмущался, но более всего его в этой истории возмутило то, что все бабкины иконы двадцатого века не представляли никакой ценности и вместе взятые едва ли оценивались в сотню долларов. «Стоило убивать из-за этого человека!» – кипел он в беседе со знакомым следователем в перерыве между заседаниями суда.
– С грабежом все ясно, – говорил следователь, – отняли – и все. Тут, по крайней мере, ясно. А вот как жители добровольно со своими иконами расставались, какой же такой магией их брали – вот для меня загадка, и не праздная. Нужно хорошо представлять себе, что такое есть икона для старого религиозного человека. Это порой последнее, что у него осталось. Она – это икона не для нас с вами, расписанная доска, пусть и произведение искусства. Она служила средством единения людей, приобщения к Богу, к совести. У одной старушки на моей памяти икона была, передавалась из поколения в поколение с тринадцатого века – фантастика! Икону самые близкие люди, уходя из жизни, завещали. Иконой молодых благословили. Икона –  память многих поколений. Расстаться с иконой для такого человека порой более, чем расстаться с самой жизнью. Мне здесь специалисты историко-художественной экспертизы заметили очень тонко: самые лучшие теперешние иконописные вещи не сравнишь со старыми подлинниками. В них не лучится вера в Бога, что сошла с кисти старого мастера. Как же это можно отдать просто так! Вот что никак не могу я взять в толк.
Глотов тоже пожимал плечами. Но лично он догадывался, как старушки отдавали реликвии.
После суда Глотов поехал домой и у подъезда столкнулся с Широковым.
– Что, Широков, все бьешься головой о стену, тридцатый год пишешь картину, которая никому не нужна? – поязвил Петр Пантелеевич. Когда у него было хорошее настроение, он испытывал несказанное внутреннее удовольствие, отпуская унизительные и тонкие, как ему казалось, пакости в адрес коллег.
– Не нужна шваль, вроде тебя, – Широков с ним церемониться не собирался, хотя раньше ни разу не говорил с Глотовым в подобных тонах.
Глотов не на шутку оскорбился. И что он такое сказал? Милые вещи, а Широков ему грубит! Но Широков был мужик шибко дюжий, да еще не в духе, наверняка с похмелья, это не экзальтированная дамочка, с которой можно затеять невинную словесную перепалку. Вмиг в нокаут отправит! Хорошо, что ничего не знает о его делах, – вообще бы убил!.. Поэтому Глотов на рожон не полез и приготовился к диалогу.
– И все же, Широков, все вы лукавите и лжете: вы хотите, однозначно хотите извлечь из своего искусства капитал. Ан нет, не удается. Да и задешево бы хотели, да и так не берут. Вот и придумываете оправдание – судьбу одиноких и непризнанных.
– Принципы и убеждения не продаются, Глотов, – сказал Вадим. –Художник думает о правде, а не о том, как ее продать. Миллионы оплеванных русских людей сделали главное совершенно безвозмездно – и ты живешь благодаря им. Их подвиг не был товаром. Ты думаешь, новый мир твой? Да, твой. Но не вечный, как опухоль.
– Знаешь, Широков, я бы на твоем месте вообще не писал, – Глотов прекрасно знал, какими словами можно уязвить творческого человека.
– А на твоем месте я бы не жил.
Глотов не стал продолжать, чувствуя, что Вадим не уступит, и пошел прочь. Однако он был неприятно уколот – открытый конфликт с обычно добродушным Широковым совсем не входил в его планы. Хотя и выжал он из Широкова все, что мог, – но Вадим даже не подозревал этого…

Белоризцев, вскоре появившийся на квартире у Глотова, застал его за следующим занятием: он царапал иголкой «Искушение диавола». На вопрос, где он достал икону, последовал ответ: «Знакомые подарили». О том, что он был в суде и о самом суде над «антикварами» Глотов не обмолвился ни одним словом. Петр Пантелеевич был большой психолог и сразу понял, что Игорь не годится ему в компаньоны по части такого рискованного бизнеса, его разве что можно иногда использовать «втемную». Потому он никогда и намеком не выдавал Белоризцеву никаких сведений о своих делах, а тот о них даже не догадывался.
 Игорь заметил, что этот метод распознания достоинств иконы не годится.
– Не велика ценность, – вразумил Глотов. – Между прочим, – зевнул Глотов благодушно, – в жизни своей я много добра людям делал, совершенно безвозмездно, людям средним, от которых и толку-то никакого. От тюрьмы многих спас, женил и так далее. Эх, скучно что-то! Не хотелось бы, чтоб вечер в такой скуке прошел. Что бы придумать?.. А не рвануть ли нам в ресторан?
– Никакого настроения туда идти нет. Я вообще не люблю рестораны.
– Ты это мне брось. Я угощаю, тем более немного перед тобой в долгу за работу на вилле, так что потрудись уж составить мне компанию. И еще... Сейчас я Леше Заболотову позвоню, давно его не было, тоже приглашу.
Заболотов явился вскоре по звонку в каком-то инертном настроении и по обыкновению развалился в старинном ореховом кресле на кривых ножках, которое тут же затрещало.
– Сколько раз говорить, Леша! – окрикнул Глотов. – В этом кресле нельзя опираться спиной, оно развалится! – и окинул Лешу злым стеклянным взглядом. Потом тут же, убрав его, смягчился и спросил вдруг Заболотова хитро:
– Как ты думаешь, Леша, Белоризцев способен на преступление или на какой-нибудь темный поступок?
– Нет, не способен, – тут же ответил Заболотов, кинув на Глотова удивленный взгляд.
– И я вот так думаю, – совершенно мягко и таинственно согласился Глотов.
– К чему это вы? – спросил Игорь.
– Так.
Вскоре автобус-«гармошка» швырнул их в длинные ущелья улиц и остановился в районе, богатом развлекательными заведениями. Но приехали они слишком рано, и Петр Пантелеевич подал идею переждать у своего друга Владимира Николаевича Коробова, мастерская которого стояла неподалеку. Там, по обыкновению, было много народу, на этот раз в основном литераторы, журналисты – только что прошло открытие очередной бессчетной выставки признанного в Городе мэтра. Владимир Николаевич, старенький уже, но всегда бодрый, пригласил их к общему столу, однако Глотов громогласно объявил:
– У нас другие планы, мы тут в сторонке пока постоим.
Да, присаживаться Петр Пантелеевич не собирался. Он свысока, словно на колонию вредоносных микроскопических организмов, воззрился на публику. Заболотов приблизился на интимное расстояние к своему шефу и стал шептать ему о том, что неплохо бы поскорее слинять в ресторан, с кем-нибудь там познакомиться и пригласить затем на квартиру. Как он на это смотрит?.. Глотов задумался, казалось, и не слушая вовсе, но вдруг в глазах его мелькнуло что– то бесовское, и он, чтобы все слышали, громогласно объявил, так что обернулись все сидящие за столом к ним спиной:
– Так обратись к обществу! Вот тут Алексей предлагает коллективный секс организовать, но стесняется сказать. Зачем это скрывать? Может, желающие найдутся!
В какое-то мгновенье Заболотов покраснел, как рак, он не знал, куда ему провалиться, но потом, совладав с собой, толкнул Глотова в плечо:
– Иди ты к черту, брехло!
– Ну вот, – благодушно заметил Глотов, – краснеет, как девушка.
После этого они вышли в коридор перекурить. Вскоре в коридор последовала и часть гостей, кто-то включил яркий люминесцентный свет.
– Выключите! – сказал Глотов приказным тоном, который не предполагал ничего иного, как повиновения. Свет не выключили. Глотов рассвирепел.
Делая вид, что обращается только к Заболотову и Белоризцеву, громко и агрессивно Петр Пантелеевич произнес:
– Уровень интеллекта наших записных литераторов не позволяет ничего иного, как говорить о том, кто где напечатался, на каком публичном заборе его имя начерякали.
Услышав столь воинственный выпад, один из журналистов, смутившись, проговорил робко, явно не готовясь к отпору:
– У нас своя область, у вас – своя. Как вы можете судить?
– А вот как... – Глотов решительным широким шагом прошел по коридору несколько метров, их разделявших. – Давайте побеседуем. Американцы говорят: «Если у нас есть по яблоку, и мы обменяемся ими, то у нас останется по яблоку. Если у нас с вами есть по идее, и мы с вами ими обменяемся, то у нас будет уже по две идеи». А чем мы будем с вами обмениваться?
– Ну, вы предъявляете слишком высокие требования к обычному общению...
– Я ему вызов делаю, а он мне даже ничего вразумительного ответить не может! –  уничижительно усмехнулся Глотов и ретировался на старое место.
Затем перекур кончился, все последовали в мастерскую за стол. Направился туда и Глотов, за ним Белоризцев, который был смущен поведением Петра Пантелеевича. Он был убежден: того задел ажиотаж вокруг Владимира Николаевича, приветственные речи, льстивые тосты, пресса, тележурналисты – ведь в центре внимания привык всегда быть только он, Глотов, и никто другой. Тут же на него не обращали никакого внимания. И Глотов, как всегда, во всеуслышание, констатировал:
– Владимир Николаевич, мы явно не вписываемся в эту компанию, у нас свои планы. Так что мы сейчас уйдем. Я предупредил вас, чтоб вы отрицательно не восприняли наш уход. Мы позже зайдем, когда никого не будет.
Белоризцев, который многих присутствующих знал, попрощался со всеми за руку и последовал за Глотовым и Заболотовым. С ним простились тепло, словно и не приняв во внимание его знакомство с Глотовым, которое, между тем, было для всех новостью.
– Какая муха вас укусила? – спросил Игорь Петра Пантелеевича по дороге.
– А я так очень доволен. Пойми, я потому так себя с ними веду, потому что они для меня ноли. Их общество для меня не интересно, зависеть от них я не могу. Я стратег, а они тактики районного масштаба. И еще: я говорю рискованные вещи, вызывающе иногда себя веду и тем самым провоцирую людей на откровенность. Это мой способ получить нужную мне информацию. А твоя деликатность – твой огромный минус. Нечего церемониться! Мир нужен только зайцу. Медведю или волку мир не нужен. Потому что у них сила. А сила – уже талант, если даже ничего другого нет. Вот я добрый человек, но доброта обязана быть суровой. Если по доброте своей, как врач, я буду смотреть, как гангрена на ноге распространяется все дальше, и, жалеючи пациента, не стану принимать никаких мер, то я жестокий врач. Ногу надо ампутировать! Теперь ты меня немного понимаешь? И еще. Моя задача – отобрать своих, верных мне людей. Птицы одного оперения собираются вместе. Утки не соберутся с орлами в одну стаю и не полетят с ними на охоту. Вот поэтому мы сейчас вместе. А на шушеру мне нечего время тратить, чтоб они хихикали за углом.
 Вот сейчас перед уходом газетчик один сказал мне, что он с коллегами хочет посмотреть мои картины, а я ответил: «Ваш менталитет вне моих интересов. Экскурсии не будет». Этот газетчик Митя, взятый сам по себе, может быть, и неплохой парень. Но он для меня все равно, что бессмысленно тарахтящий трактор. А если мне потребуется заказная статья – дам денег, и Митя под диктовку напишет все, что мне надо – можешь не сомневаться. И забудет любые обиды. Просто кампания в прессе мне пока не нужна.
После такого пространного посвящения в «стратегию» они оказались в ресторане.
– Ну давайте, давайте, бодрее, – сказал Глотов Игорю. – Я ведь не камни вас ворочать заставляю – лирически провести вечерок!
Они уселись за стол. Подошла официантка. Глотов протянул Белоризцеву меню.
– Заказывай по своему усмотрению.
Вскоре было подано горячее и вино. Глотов тут же сгреб все три блюда с горячим в один угол, так что они чуть не свалились на пол, и заорал на официантку:
– Где вы воспитывались! Люди из дальнего зарубежья приехали, я им нашу российскую культуру пришел показать. Холодное сначала подают!
– Петр Пантелеевич, это моя беда, я забыл заказать, – заступился Игорь.
– А тебя не спрашивают! Она должна знать и подсказать. Позвать сюда администратора! Вот из-за соседнего стола до нас донеслось, что у вас говяжий язык есть на закуску, салат из осетра. Вы обязаны перечислить, а не меню нам совать! И что за вино?! Нам такая дрянь не нужна! Принести сюда водки! – громыхал он, кипятясь на весь ресторан. – Хорошей, самой дорогой водки –«Абсолют» или, на худой конец, «Смирнова», а не дерьмо!
Администратор, которая выслушала гневное выступление Петра Пантелеевича, прочла официантке нотацию и удалилась. Вскоре официантка принесла все в необходимой очередности, и на лице ее были написаны досада и печаль.
– Что это такое? – ликующе возмутился Глотов. –  Я пришел отдохнуть, мне должны создать хорошее настроение, а у работников сферы обслуживания такая мина на лице. Почему вы не улыбаетесь? Улыбайтесь! Вам за это платят! –  и, когда она ушла, расхохотался.
Администратор, однако, вскоре сказала, что пристроит к ним еще одного посетителя, так как в зале напряженка с местами. Не против ли они?
– Подсадных ментов нам не надо! – загремел Глотов. – У нас занято, мы ждем человека.
– Я им покажу! – продолжал горячиться Глотов. – Дешевки мусорские и ворье здесь работает! Стукача хотела мне подсунуть, как фраеру ношеному, сволочь! Ничего, я тебе, подстилка красноперая, приготовлю сюрпризик при расчете! – потирал он руки, демонически хохоча, словно уже предвкушая свой «сюрпризик». – Забудете навек, как Глотова пасти. Ты, Леша, потребуешь счет, а я им еще тот концертик закачу, без работы обе останутся. Придется кэгэбэшникам новых сук нанимать!
– Да ладно тебе, Пантелеич, уж больно мнительный ты стал, – разговорился с «Абсолюта» доселе молчаливый Заболотов.
– Заткнись, Леша! Почалишься несколько годков в тюрьме специального типа, вот тогда и станешь мне рассказывать, как Родину любят.
– Сдался ты им, гэбистам-то. Они целую страну прос..., и глазом не моргнули.
– Недалекий ты, Леша, человек! Гэбисты купленные сами все это и устроили, вместе с комуняками ряжеными. Себе драгоценным чтоб «коммунизм» организовать. А такие, как я, – хлеб для них в любые времена. При Советах звездочки за меня получали, а сейчас взятки дерут. Ненавижу их всех!! Мразь недобитая! Ну а то, что страну эти проститутки развалили – хоть одно хорошее дело сделали. Большевики дышать таким, как я, не давали!.. А при этих можно – только не забывай отстегивать!
Администратор, которой случилось проходить мимо по каким-то своим делам, и которая явно более не испытывала никаких намерений хоть как-то пересекаться с бешеным «дядечкой», была все-таки вновь зло осажена Глотовым:
– И не вздумай подсадить к нам легавого!..
Начались танцы. Петр Пантелеевич опрокидывал стопку за стопкой, не выявляя никаких признаков опьянения. Его приятели старались воздерживаться.
– Ну что вы за компаньоны! – шумел Глотов.
Внезапно Петру Пантелеевичу понравилась одна девушка «тургеневского типа», сидящая в дальнем конце ресторана. Он «напускал» на нее Заболотова, чтобы тот пригласил ее к ним за столик (все-таки Алексей был намного моложе своего патрона, поэтому мог представлять собой некоторого рода наживку). Но слишком флегматичный, словно резина, Заболотов, повиновался неохотно, он упорно, по своему усмотрению, «хватал пролетарок», как выразился Петр Пантелеевич. В конце концов Леша снизошел, и девушка очутилась у них за столом. Глотов был в восторге. Пока девушка еще направлялась к ним, Глотов поднялся, сопровождая ее взглядом, саркастически-восторженно улыбаясь и демонстративно хлопая ей в ладоши. Увидев грандиозную, как у Карабаса-Барабаса, глотовскую бороду, торчащую в разные стороны, и послушав пару его острот, «тургеневская девушка» скользнула и исчезла в неизвестном направлении.
Обещанного Петром Пантелеевичем «сюрпризика», правда, не вышло, так как Глотов в конце концов сильно накачался, обмяк, внезапно подобрел и бросил официантке из полураспечатанной толстой пачки пару крупных купюр, не потребовав счета, будучи не в состоянии проговорить что-либо членораздельное.


Глава двенадцатая
ТРЕЩИНА

Игоря долгое время в Глотове привлекал некий вызов, как ему представлялось, мещанскому домострою. Все глотовские «забавы» и отклонения тонули для него в этом общем впечатлении. Он был в восторге от его всегдашней позы дуэлянта и проникся к нему слепым доверием. Помогал Белоризцев ему много и с удовольствием, без всякого корыстного расчета. Глотов встречал его, по обыкновению, очень радушно, и глотовская внимательность долгое время казалась Игорю искренним знаком настоящей дружбы. Реставрацию икон глотовской коллекции (ему очень часто приходилось подключать к этому Ларису) Игорь не считал чем-то слишком для себя обременительным. Тем более Глотов не так уж плохо рассчитывался.
Однако настал однажды момент, который насторожил Игоря. Петр Пантелеевич, словно почувствовав, что полностью расположил к себе Белоризцева, внезапно перешел к другой тактике: он уже, что называется, с ножом к горлу приставал, чтобы тот реставрировал для него все больше и больше икон. Он перестал считаться с его временем и желаниями, любое недоумение Белоризцева по этому поводу он обрывал резкой фразой вроде: «У меня сейчас завал, понимаешь, у меня встреча в Берлине с коллекционерами, ты мне должен помогать, мы ведь друзья».
Сам Глотов не всегда хорошо разбирался в художественных достоинствах древнего иконописного искусства и поэтому однажды попросил посидеть Игоря у него с часок на квартире, так как ему должны были принести примечательную, по его словам, икону, которую сам Глотов оценить не решался.
– В иконе все символично, каждый жест, как в индийском танце, – заметил Глотов, коротая время. – Икона – то же ремесло: в ней личности автора нет. Свободы художник лишен.
– Вот уж не согласен с вами, Петр Пантелеевич, – возразил Игорь. – Свобода иконописца и состоит как раз в освобождении от мирских страстей. Он ведь пишет, по его мнению, высшую реальность – Бога. В иконе личностное недоступно поверхностному взгляду. Оно в красках, композиции. Какой-то философ сказал: чтобы быть счастливым, надо окончательно изгнать из наших мыслей понятие «я». Святой образ направляет верующего на путь преображения. Это уже позднее, когда убежденность у иконописцев в этом исчезла, и сами иконы превратились в ремесло.
Икона, которую принес ожидаемый визитер, оказалась весьма обыденной, и Глотов решил ее обменять на старую книгу.
– Не меняйтесь, икона не стоит даже этой книги, – сказал Игорь Глотову в то время как гость закрылся в туалете.
– Вот он сейчас выйдет, и эту же фразу ты повторишь при нем.
Игорю ничего не оставалось, как повиноваться.

– Брось, с хорошими людьми я не мелочусь! – заявил Глотов, и, к изумлению Игоря, тоном своим и жестом демонстративно отмахнулся от него, как от ничтожества (правда, это была игра).  Когда, наконец, они остались одни, Петр Пантелеевич пояснил:
– Мыслить нужно на много ходов вперед, а я, слава богу, в отличие от большинства, это делать умею. Он, кстати, не коллекционер, а мой бывший компаньон по строительству виллы. Я вначале прирезал у него себе, не совсем законно, малость землицы, а потом и вовсе бортанул из числа совладельцев. А теперь пусть знает, что я человек добрый, и ничего против меня не замышляет. Врагов не грешно убирать любыми способами, в том числе и подкупом. Талантливые враги – роскошь опасная.
После этого объяснения он с Белоризцевым попрощался. Впоследствии Глотов по-прежнему просил, почти требовал реставрировать для него иконы. Переключаясь на творчество, спрашивал совета относительно сюжетного или цветового решения в своих картинах.  Игорь делился с ним соображениями, и Глотов тут же их использовал.
Как-то раз Белоризцев заниматься реставрацией наотрез отказался. Просто наступил какой-то предел. Петр Пантелеевич поперхнулся, вопреки обыкновению надолго замолчал, заходил взад-вперед, заломив руки за спиной, и при этом Игорь уловил в его взгляде какой-то колючий, мстительный и злобный огонь, весьма далекий от недавнего дружества.
– Хорошо, – сказал, наконец, Глотов. – В принципе, ты мне больше не нужен. Но в одном деле мне надо помочь – в последний раз. У меня есть одна серьезная вещь, и здесь потребуется высокопрофессиональный реставратор. Пусть Лариса зайдет ко мне.
Так совпало, что почти сразу после этого напряженного разговора дела Глотова резко пошли в гору. Многие люди этой смутной эпохи старались замаскировать свой успех, кто-то, наоборот, кичился им, однако, в любом случае, он всегда неизбежно проявлялся по вдруг взявшимся, как бы из ниоткуда, очень дорогим автомобилям и каменным особнякам, стоявшим в престижном историческом центре Города, где и реставраторам-то что-то делать всегда запрещали.
Часть глотовской «виллы», которую дружеская ему компания строила целое лето и начало осени, всего лишь за пару дней разобрали краном, а остатки сломали бульдозером, словно бы вычеркнув целый пласт жизни, который оказался теперь никому не нужным. Сейчас здесь аккуратно действовала бригада рабочих из специализированной стройорганизации, в одинаковых и чистеньких комбинезонах голубого цвета. На вес золота нанятые профессионалы трудились четко и слаженно, без излишних телодвижений и суеты. Стены глотовского строения росли с поразительной быстротой, обращаясь в башни, соединенные галереями, а корпуса будущей цитадели представляли собою разные досужие каскады и переплетения из обычных параллелепипедов, обращавшие на себя взор своим необычным сочетанием. Грузовики с дорогим облицовочным кирпичом подходили как по расписанию, и привезенный материал тут же шел в дело.
Петра Пантелеевича к тому времени выбрали председателем городского Союза художников. Это была до смешного низкооплачиваемая должность, и свою зарплату Петр Пантелеевич официально передал пятерке самых лучших студентов университета. Трудно сказать, что от этого выиграла пятерка вундеркиндов, зато акция была широко разрекламирована во всех средствах массовой информации. Много писали и говорили о душевной доброте интересного художника, который сам, не имея постоянного дохода, заботится о цвете нации, отдавая последнее.
Вскоре «истинный новый меценат», как его теперь окрестили, баллотировался, благодаря доброму совету, в депутаты городской думы. По списку – что представляло собою самый легкий путь попадания во власть, так как не предполагало конкуренции и особых усердий на встречах с избирателями. В чудесном том манускрипте кроме не отягощенных совестью чиновников, «братков» и толстосумов числилось много известных людей, таких, как спортсмены, например, не перегруженных другим качеством –  интеллектом, зато «ужасно» обожаемых молодежью.
Вояж на политический Олимп мегаполиса оказался удачным: Петр Пантелеевич стал обладателем для многих вожделенного кресла.
Кабинеты Петр Пантелеевич презирал всегда, и едва мелькал в Думе больше двух раз в месяц. Но при этом ни одной думской сессии не обходилось без его скандала. «Понимаете, уважаемый Петр Пантелеевич, – говорил ему какой-нибудь представитель мэрии, – этот вопрос давно отработан, всеми изучен, остались лишь формальности, не вызывающие сомнения… Но простите, по крайней мере, вы хотя бы изучили его хоть немного, в рабочем порядке. Прочли бы пояснительную записку – там ведь все разжевано… – у него чуть не вырвалось «для дураков», но «политкорректный» стряпчий вовремя прикусил язык и продолжил: –  Да, там все досконально разжевано. И тогда все недоразумения были бы сняты…»
Столоначальник не понимал, что Петру Пантелеевичу и нужны как раз именно эти «недоразумения». Другой бы на месте «истинного мецената» со стыда сгорел, уличенный в собственной лености и некомпетентности, но только не Петр Пантелеевич. Тому все эти выпады в свой адрес были, что бальзам на душу. Он словно того всю жизнь и ждал.  Потому что был всегда… прав!
И поэтому Петр Пантелеевич сразу стал желанным другом журналистов. Те от души издевались над всевозможными «левыми», приписывая им злодеяния всех времен и народов, но такого колоритного «оппозиционера», как Глотов, привечали всегда: своими выходками он повышал тиражность желтой прессы.
Белоризцев появился еще пару раз у Петра Пантелеевича в гостях. Но эти визиты оставили в нем ощущение потерянности. Старший приятель недвусмысленно дал понять, что после отказа постоянно облагораживать его коллекцию, Игорь ему теперь и в самом деле не нужен. Каждый раз у Глотова дома обнаруживалась какая-нибудь дорогая новинка: то компьютер, которые в то время были в большую диковинку, то домашний кинотеатр и управляемые с пульта жалюзи. Глотов демонстрировал приобретения, рассказывая об их технических особенностях… А Игорь ловил себя на мысли, что они ему не интересны, вызывают непонятное неприятие, и ему хотелось скорее уйти.
Внезапный финансовый и карьерный триумф Глотова на фоне нарастания некой трещины в их отношениях с Белоризцевым не вызвал поначалу в душе Игоря каких-либо особенных чувств. Здесь не было уязвленного честолюбия и тем более зависти – они были ему незнакомы. Хотя порой он замечал подобные вещи, невольно проскальзывающие в малозаметных деталях, даже у тех, к кому испытывал дружеское расположение. Чужое продвижение слишком болезненно задевало амбиции иных творческих людей.
Белоризцев был другим. Даже в сферах, которые психологи называют уровнем притязания личности, он лишь трезво оценивал моменты, ставшие причиной успеха избранников судьбы, и спокойно относился к ним, как к тому, чему следует у них поучиться – если это не противоречило его собственным принципам, конечно. При этом он был уверен, что сам обладает чем-то особенным, тем, что делает его не похожим ни на кого, и рано или поздно окружающие отметят и его достижения. Не случайно Лариса сказала ему как– то:
– В тебе нет зависти. Это свойство сильных людей.
Зато в нем в избытке было другое – обостренное чувство справедливости. И если Белоризцев замечал, что кто-то неправеден, это вызывало сначала отторжение, а потом злость. Он становился непримиримым несмотря ни на что, вопреки собственным кровным интересам. Он не умел и не собирался притворяться. Другой бы на его месте пожалел, что охладил приятельские отношения с Глотовым, легко бы их восстановил. Тем более, в связи с новым социальным статусом, к своей коллекции икон, и всему, что с нею было связано, Глотов стал заметно более равнодушен. Но Белоризцев был начисто лишен чувства карьерной перспективы, хотя прекрасно понимал, что его поведение может сильно ему повредить. Проще говоря, однажды он ощутил холодное недоверие к Глотову. И это чувство было столь же сильно, как и прежнее его расположение к нему. И в свете этого ощущения никакой успех Глотова не представлял уже никакой ценности. Таков был Белоризцев.

На заре своей политической карьеры Петр Пантелеевич выступил в гордуме с довольно необычным предложением: придать статус закона безвозмездному возвращению в Германию перемещенных во время войны художественных ценностей. Для поддержки «снизу» ему требовались заключения общественных организаций. Посему он устроил собрание в Союзе художников, которым отныне руководил.
– Господа художники! – гремел Глотов, прекрасно зная, что такое обращение многим не нравится.
– Почему «господа»? – послышался хрипловатый баритон.
– А кто же?.. Один фамильный замок норвежскому барону оформляет, другой из Эмиратов не вылезает, «мерседесы» покупаете, «вольвы» разные – так кто же вы?.. Господа, однозначно господа!
– И много ли таких у нас! – возразили Глотову, но он только самого себя слушал и потому продолжал:
 – Так вот, господа художники...  Кто еще не поставил подпись под проектом? – Он имел в виду проект лелеемого им закона. – Перечень картин из нашей областной галереи дан – уверяю вас, мы нисколько не обеднеем. Зато представьте, какое моральное превосходство мы покажем немцам!
 Э, господа художники, я вижу, самосознания у вас нисколько нет. Зато вы ежемесячно не гнушаетесь получать бюджетные пособия. Что ж, неподписанты на пособие могут не рассчитывать.
Угроза подействовала, и остатки сопротивленцев потянулись к столу, за которым восседал Глотов.
– Прекрасно! – потер руки Глотов. – Осталось обработать еще одну общественную организацию – и мы передаем наши требования в департамент культуры, а затем на заседание областной думы.
– Петр Пантелеевич, –  раздалось с галерки, – чего ж вы так о немцах-то печетесь? Они-то нам вернули награбленное, отстроили разрушенное? Воскресили убитых? Что, у нас своих проблем нет?
– Повторяю. Чтобы идти вперед, мы должны избавиться от нашего рабского советского прошлого и вступать в будущее с чистой совестью. Тогда и свои проблемы решатся. Не хлебом единым!..
Ручные местные газетки не преминули оценить инициативу Глотова и запестрели заголовками вроде: «Жест великодушия»… Одного  однако никто не понимал, ни из друзей Глотова, ни тем более из врагов – зачем ему все это нужно.

Несмотря на придуманную журналистами «оппозиционность» Глотова и постоянные выпады его в сторону властей, он в последнее время из политиков всегда и повсюду хвалил одного только мэра. Причина была до тривиальности простой: тот отвалил Глотову хороший куш на проведение персональной выставки и издание художественного альманаха. Да и в других делах помогал. Конечно, по городу давно и не без оснований ходили слухи, что мэр жулик, казнокрад и взяточник. Только ленивый не знал, что в кабинет к тому с утра до вечера сновали разные личности, которые, словно инкассаторы в банке, целыми кейсами вносили и выносили наличные деньги. Двух замов уж посадили за приписки при строительстве виадука (то немногое, за что удалось ухватиться следствию), но сам мэр оставался непотопляемым. Более того, на деньги неизвестной фирмы он даже стал издавать сумасшедшим тиражом газету, в которой рептильные щелкоперы вели рубрику «Дневник градоначальника». Так оно все и было… Только управлял Городом не просто мэр, а несколько полувраждующих друг с другом кланов. И эти жернова терлись меж собой, перемалывая ничего не значащую человеческую пыль.

***

Лариса пришла к Глотову вскоре после приезда: Игорь передал его просьбу.
– Красавица ты моя! – воскликнул Глотов, снял шубку, а потом припал на колено, расстегивая замки красных сапожек с узкими задранными вверх носками под средневековую моду, и Лариса поняла, что иконы стоят сейчас далеко не на первом месте.
– Игорь говорил, ты мохито любишь. – На передвижном стеклянном столике на колесиках стояла пузатая бутыль с коктейлем.
– Вы с ума сошли, Петр Пантелеевич! Это же дорого…
– Ты дороже, золотце!  Ах, да, вот иконка…
Лариса внимательно покрутила в руках «дощечку».
– Семнадцатый век. Редкая вещь. К тому же краденная из какого-то серьезного музея, – она показала ярко крашенным длинным ноготком на тщательно стертый номер на обратной стороне. – Вы как будто это не понимаете, Петр Пантелеевич! Статья УК. Вы должны заявить об этом в милицию, а икону сдать государству.
– В милицию? – усмехнулся Глотов. – А может быть, они сами коллекционируют такие штуки. Да и государство нынче не в моде. На милицейскую-то зарплату жить плохо. Я знаю кое-кого из этих…  «товарищей»… Ну ладно, ладно! – он выхватил икону из ее рук и собрался куда-то уносить, но вдруг остановился.
– Лорочка… А может быть, я ее тебе подарить собрался.
– И как мне это прикажете понимать, Петр Пантелеевич? Как провокацию?
– Ну вот…–  икону он все-таки куда-то унес, а когда вернулся, налил в бокал мохито. – Лорочка, оставайся сегодня у меня. – Он ее вдруг крепко приобнял.
– Ты чего, сбрендил, Глотов? – она решительно перешла с ним на «ты», резко отстранив.
– Да, сбрендил! Из-за тебя. Ты заноза в моем сердце – давно уже. Красивая ты…
– Я без тебя давно знаю, что красивая, – с мягким, казалось даже, привычным высокомерием проговорила Лариса. – Ты мне никакой Америки не открыл.
– Так остаешься?..
– Да неудобно как-то, Петр Пантелеевич, – решила поиграть Лариса.
– Неудобно только штаны через голову надевать, – он не заметил ее игры.
– Ну и что ты мне можешь предложить, Глотов?..
– Будешь моей любовницей – все окажется у твоих ног, –  возможности, квартира, вилла. Про средства молчу – само собой разумеется. У меня много участков земли в самых лучших районах Города, почти в центре. 
– Странно, – усмехнулась Лариса. – Года еще два назад ты был почти такой же, как все. И откуда у тебя взялась земля?..
– Головой работать надо, и иногда проявлять решительность. У нас много всяких ничтожеств, которые землю так занимали. Я Город просто от них избавляю по мере сил.
– И ты считаешь себя правым?..
– Бесспорно. Выживает сильнейший. Кстати, это государственная политика, а государство всегда право.
– Даже если им управляют мошенники, которые придумывают законы под себя?
– Ну, ты, милочка, замахнулась! Из таких прекрасных уст – и такие нехорошие слова!
– А ты, наверное, думал, я пустышка, Глотов?
– Ничего не думал, – изобразив галантного кавалера, он стал снимать с нее шарфик.
Глотов преобразился.
– Знаешь, Лора, вы, женщины, слишком конкретно и потому убого мыслите. Возможно, это атавизм вашего совковского бытия. Средства? Честно говоря, даже как-то оскорбительно слышать, когда мне про них намекают. Дело в том, что средства меня с некоторого дня моей жизни больше не интересуют. Да, ты можешь жить и не работать до конца дней. За тебя будут работать эти бараны и говнюки. Понимаешь, человек – тварь слишком примитивная, и его всегда можно упрячь в нужную телегу. Но… скучно, очень скучно! Дело в другом. В том, что при помощи финансовых средств ты можешь управлять людьми, их помыслами, телодвижениями целого общества. А то и одним махом вычеркнуть их из жизни. Вот истинный кайф!.. Они, эти серые, и даже что-то мнящие о себе уроды, считают, что им кто-то чего-то должен. А я говорю: «Вы без меня и дышать-то не должны. Я теперь ваш благодетель». А ты: средства…
Он выложил на стол красивый кожаный кейс и спросил:
– Как думаешь, что в нем?.. Открой!
Лариса щелкнула золотистыми защелками. Кейс был вперемешку набит пачками долларов и рублей.
– Это моя зарплата, – с ироничной скромностью и вместе с тем испытующе произнес Глотов.
– Так мало? Да еще деревянные деньги тут. Фи… – полное равнодушие Ларисы пошатнуло победный настрой Петра Пантелеевича.
– Нет, Глотов. У меня есть любимый человек, и любовники мне не нужны.
– Хорошо, – Петр Пантелеевич нервно заходил по комнате – он всегда нервно ходил, заломив руки за спиной, когда волновался. – Я согласен! Согласен!
– С чем согласен?
– Ах, да.  Раз у тебя такие претензии… Ты станешь моей женой. Именно такая женщина мне нужна.
– Ну, все! Игра окончена. Я ухожу, – она отставила в сторону недопитый хрустальный бокал с волшебным напитком.
– Лора, – Глотов вновь театрально припал на колено, – я все понял. Ты будешь моей женой… Знал, что ты спросишь... я разведусь сразу же! Твоя жизнь изменится очень скоро. Ты больше не будешь заниматься повседневным рутинным трудом.
– Хорошо бы, – сказала Лариса. – Но я не буду счастлива с тобой, Глотов. Не скажу, что ты не интересный человек… но ты слишком далек от моего Игоря.
– Так и знал! Лорочка, ты же умная женщина. А Игорь, Игорь… Хороший парень, но он ведь голодранец, харизмы нет у него! – Петер Пантелеевич вновь нервно заходил по залу. – Метр девяносто, ну и что? Таких до хрена! У меня сейчас заказ на портреты баскетболисток, есть и хорошо сложенные. Правда, симпотных среди них только две на всю команду. А пять штук по двести сантиметров, почти с боксера-тяжеловеса этого, как его… Длинные бабы с длинными ногами. Вот и все.
– Они, наверное, ужасные лошади, – искренне испугалась Лариса. – Глотов, зачем вы мне это все несете?..
– Важен имидж. Вот ты чуть выше среднего для женщины роста, а характер, красота… – Петр Пантелеевич закатил глаза. – Забудь его, забудь! Игорь – бессребреник. Он загрузит тебя своими проблемами, а что будет потом? С ним ты никогда не выберешься из этой опостылевшей рутины. Ты осложнишь свою жизнь, вот и все. А жизнь одна, другой нет! Возможности, слава, внимание общества… У тебя все будет. Со мной.
– Глотов, я даже никогда не думала, что с вами можно спать. Вы слишком далеки от моего идеала, – она снова перешла с ним на «вы».
– Нашла голытьбу, голоштанника, паупера!..
– Вот его не троньте! – взорвалась Лариса. – Я люблю его! Игорь – мой человек. А вы – ней мой!
– Знаешь, Лорочка… С ним тоже однажды может что-нибудь случиться… Впрочем, как и с каждым из нас.
– Что?! Что ты сказал? – она почти задохнулась.
Глотов, несвойственно своему темпераменту, промолчал. Он внезапно остыл, холодно помог надеть ей сапожки, но провожать не пошел.
– У меня будет только одна просьба к тебе, Лариса, –  сухо сказал он. – О нашем разговоре Белоризцеву – ни слова.
– Разумеется. Было бы очень глупо с моей стороны, тем более он очень ревнив. Так что можете не беспокоиться, Петр Пантелеевич: все останется между нами.
Когда дверь за Ларисой закрылась, Глотов налил в тяжелый хрустальный стакан грамм сто пятьдесят водки и выпил. Потом вышел на улицу. В киоске купил несколько пирожков на закуску: он собирался заехать к знакомым, отвести душу, и выпить еще. Сзади него очутился милиционер.
– Отойдемте в сторонку, – предложил страж закона, принюхавшись. Он вытащил рацию и, кажется, собрался вызывать наряд.
– Вы что задумали? – удивился Глотов.
– От вас пахнет, мужчина, – холодно и уверенно глядя Глотову в глаза, сказал милиционер. – Вас нужно забрать в вытрезвитель.
– Я что – за рулем?! – взбесился Глотов.
– Все равно нарушаете.
Глотов хотел сказать: «От тебя г…м пахнет, но это ведь не повод для задержания», но сообразил, что в его положении этого делать ни в коем случае нельзя.
– Может, договоримся, сержант? – Глотов начал рыться в карманах, вытащил деньги. – Триста рублей устроит?..
– Триста возьмут с вас в вытрезвителе. Пятьсот, – сказал сержант, не мигая оловянными глазами.
– Это грабеж. Ладно… – согласился Глотов.
– Постой! – оборвал милиционер. – Сейчас вы медленно залезете в карман, скомкаете в ладони пятисотку и потом пожмете мне руку, как будто прощаетесь, –  инструктировал блюститель порядка. – И улыбайтесь, улыбайтесь побольше!
– В моей бороде улыбки не видно, – сдержанно проинформировал Глотов. Но сделал все, как требовалось, передав в рукопожатии нужную купюру. Удалившись на приличное расстояние, он не удержался и ругнулся вслух:
–  «Улыбайтесь!» Вот тварь! Что за продажные времена!
И подумал: «Следующим моим законом будет упразднение этой гребаной вытрезвительной службы, состоящей из одних подонков».
– Проклятье, одно невезение сегодня! На Колыму, расстрелять! – снова громогласно заорал Глотов, чем распугал мирно беседующих на скамейке старушек.
***

– От тебя когда-нибудь баба уходила?.. – спросил Петр Пантелеевич, вызвав немалое удивление старого приятеля Владимира Николаевича Коробова, двухуровневые апартаменты которого в элитном жилом комплексе, бесплатно выданные еще Советской властью, он посетил в тот вечер. Хотя это был не просто риторический, но даже абсурдный, дурацкий вопрос, ибо биография заслуженного художника во всех ее профессиональных, светских и обывательских подробностях была размножена и пережевана в самых разных изданиях от академических до бульварных. Владимир Николаевич был личностью уникальной. Его уважали номенклатурные коммунисты эпохи застоя, по указаниям которых он изображал в духе социалистического реализма чадящие череповецкие домны. Не менее уважали его новые буржуа и сросшиеся с ними чиновники-казнокрады, портреты которых Коробов по заказу писал в период «рыночной экономики». Престарелый и много повидавший Владимир Николаевич по натуре был человек безвредный, бесконфликтный, с властью не спорил, тем и объяснялось его удивительное публичное долголетие художника.
– Что, жена ушла?!. – обычным глуховатым своим баритоном обеспокоился Владимир Николаевич. –  Да ты, кажется, и так живешь с ней порознь… Доигрался, что ли? Ты ведь у нас большой охотник юные-то невинные души женского пола соблазнять, Петенька…
Глотов глянул на дежурный коробовский «натюрморт» –  затрапезную скатерку, застилающую хлипкий обеденный столик, вазочку из бересты, где валялись два засохших пряника, да стеклянный чайник с давно спитой заваркой. Будучи хорошо осведомленным о скуповатости приятеля, Глотов забрался в пакет и дополнил сие воплощение аскетизма и самоотречения теплыми еще пирожками, консервами и бутылкой водки.
– Да нет… Хорошая сочная телка, которая была почти моей. Хотя я с ней и не жил, но дело не в этом.
– Петя, в нашем ли возрасте заниматься подобными переживаниями! И при твоих капиталах! Да любую свистни…
– Понимаешь, я смотреть на нее спокойно не могу. Она не любая, и других мне не надо. Но мое материальное положение ее, как видно, не интересует.
– Ой ли! И от кого я все это слышу, Петенька? Девушки нынче на многое способны. Будут денежки, будет и любовь…
– Ладно, – Петр Пантелеевич, кажется, передумал больше обсуждать предмет, внутренне устыдившись чего-то.
– А что касается меня, –  сказал Коробов, – так я всегда сам первый уходил от них.
– Хорош бахвалиться, Николаич, – остановил Петр Пантелеевич, и переключился на другую тему: –  Один свой человечек из органов шепнул, что телефон у меня на прослушку поставили, поэтому ты поосторожнее. Хотя лично я никогда телефону не доверял. Из-за икон, хотя здесь я по закону чист, как ангел, меня не ухватить. Так представляешь, телефона им мало показалось. Каким-то образом узнали, что я телевизор в ремонт сдаю – так в телевизор «жучка» умудрились сунуть! Представляешь? И кому – мне, депутату гордумы. Хорошо, есть свои люди, сообщили, в тот же день и удалили «жучка»-то.


Глава тринадцатая
ТЕРНИИ И ЗВЕЗДЫ ГЛОТОВА

 Петр Пантелеевич никогда бы не мог вообразить, что однажды его жизнь может стать качественно иной, порождая неведомые до сих пор запросы и привычки. Полная мытарств история строительства его «виллы» – в советское время и сейчас – была живым воплощением контрастов его бытия. Раньше он, как бульдозер, почти все «пробивал» сам, и то был нелегкий труд. Теперь же, найдя способы и хитрые обходные пути, о которых большинство не догадывалось, он завладел финансами, и отныне тот нелегкий труд стало возможным поручать другим, причем, специалистам, справлявшимся с поставленными задачами гораздо лучше и быстрее его. А к ломовой работе привлечь тех, кто оказался не у дел –  поставленных в безвыходное положение и потому готовых продавать себя совсем за крохи. Такое положение этого пласта общества лишь играло ему на руку.

Беззаботное и тихое воскресное утро началось в уже отделанной и обставленной столовой на вилле Глотова. Заболотов только что затащил со двора «раскочегаренный» русский самовар, клейменный множеством медалей – не слишком старый, конца девятнадцатого века. У Петра Пантелеевича было лирическое настроение, и он поделился с Заболотовым воспоминаниями о своем бурном прошлом конца советской эпохи.
– В то время, Леша, было много дурных законов. Например, в городской черте индивидуальное строительство вообще было запрещено. Но и тогда, и сейчас бюрократия это такая система, которую можно обходить на каждом шагу, нужно лишь найти способ подмазки… Причем так, чтобы и себе не навредить. Не зря у меня Уголовный кодекс – настольная книга. Мой путеводитель в житейском море. Опасно? Ничего опасного! Опасность есть во всем. Ты родился – это уже опасно.
Такие сентенции на Заболотова всегда действовали вдохновляюще и даже завораживающе. Он мечтал хоть немногим походить на шефа. Как собеседник, Заболотов весьма устраивал Глотова – соображал Леха туго и способен был в основном лишь на односложные реплики. А поговорить и пофантазировать Глотов был большой любитель. Он мог делать это на протяжении нескольких часов, причем без всякой остановки. Темы его бесед варьировались в зависимости от публики. Сегодня он поделился с Заболотовым своей мечтой установить скрытые камеры на вилле в гостевых комнатах, куда друзья-приятели любезно приглашались со своими подругами. По мысли Глотова, после введения такого новшества можно было беспрепятственно наблюдать за интимной жизнью ничего не подозревающих постояльцев и даже записывать ее на всякий случай, в том числе и с целью компромата. Кстати, он признался, что на его квартире такая оптика давно уже установлена.
 Другой его мечтой был скрытый бассейн с подвохом (он должен был полностью закрываться сверху раздвижным покрытием). Как только бассейн будет построен под полом гостиной, Глотов непременно пригласит туда юную труппу дискобалета из городского Дома культуры. Во время исполнения танца нажатие кнопки по замыслу неутомимого Петра Пантелеевича должно было раскрыть створки бассейна, служившие полом, и девицы должны были неожиданно попадать в воду. Конечно, он тут же бы предложил им раздеться и посушиться у камина, поругивая «гадов» строителей, из-за которых девочки промочились, и пощупывая девочек за задики.
Вообще, Петр Пантелеевич был большой охотник до подобных розыгрышей. Однажды он взял из своей коллекции наручники и пристегнул ими одного своего приятеля к батарее, объявив ему, что ключ от наручников у него куда-то запропастился. Потом другому своему приятелю посоветовал позабавиться этими же наручниками с любовницей во время эротических игр в соседней комнате. Совету тот последовал, прикрепил себя наручниками к партнерше. Однако ему вскоре пришлось до смерти перепугаться, так как наручники защелкивались без ключа, а предложенный ключ оказался фальшивым и совершенно не подходил. Подошедший Петр Пантелеевич, заставший их совершенно голыми, объявил, что ничем помочь не может, чуть кишки не надорвал со смеху, и ушел по делам часа на два. Можно себе представить состояние бедного приятеля, если учесть, что на квартиру Петра Пантелеевича вполне могла зайти его, приятеля, жена, которая давно разыскивала неверного супруга… Да, в голове Петра Пантелеевича роилась масса подобных затей.
Одной из них было его «выдающееся» изобретение по введению гостей, желательно, недружественно к нему настроенных, в состояние стресса. Заключалось оно в следующем. Петр Пантелеевич приглашал на квартиру какого-нибудь своего потенциального оппонента, которому следовало «промыть мозги». Снимал со стены пистолет, якобы заряжал его, наставлял дуло на соперника и провозглашал, что намерен его убить, что терять ему нечего, после чего нажимал на курок. Следовал щелчок. Петр Пантелеевич напускал на себя удивленный вид, и, не давая прийти в себя жертве своих «психологических опытов», объявлял, что, видимо, отсырел порох и вышла осечка; но ничего, он вставит на этот раз хороший патрон, что и делал (правда, патрон был холостой). Оглушительный хлопок должен был, по мысли Петра Пантелеевича, наградить подопытного инфарктом или, по меньшей мере, обмороком, ибо у того уже не могло оставаться никаких сомнений в том, что Петр Пантелеевич не шутил. То же самое испытание хорошо шло, по его мнению, с муляжами гранат. Неплохой эффект давал размах отточенной, как бритва, шашкой, которая в последний момент отклонялась от противника и врезалась в дверной косяк, чуть не перерубая его.
 По словам Глотова, он устраивал подобные эксперименты, убивая сразу двух зайцев: во-первых, ставил супостата на место, и во-вторых, самое главное, – художественно изучал мимику человеческого лица в экстренной ситуации, чтобы потом использовать увиденное в своих произведениях, которые поставят его в один ряд с гениальными творцами всех времен и народов.
Кроме сочинений на исторические темы (такая литература ему требовалась для изобретения сюжетов) Петр Пантелеевич очень любил перечитывать уголовный кодекс – истинную свою Библию, а также книги по криминалистике, в то время почти засекреченные.
– Чтобы наслаждаться свободным плаванием, нужно отлично знать, где лежат подводные рифы, – говаривал он. Такое пристрастие, очевидно, легко объяснялось тем, что сам Петр Пантелеевич провел несколько лет в тюрьме специального типа. Это особая история, и о ней несколько впереди. Годы, проведенные там, по-видимому, отложили неизгладимый отпечаток на его мышление, потому что любимыми поговорками Глотова стали: «Был бы человек, а статья найдется» и «Чистосердечное признание – прямая дорога в тюрьму».
Надо сказать, еще с юности слабости окружающих Глотов всегда умел обратить себе на пользу. К примеру, Петр Пантелеевич раньше всех сослуживцев уволился со срочной службы в армии, причем последние полгода он вообще ничего не делал. Удалось это ему так. Узнав, что ротный сплавил часть полученного леса «налево», Глотов зашел к нему в кабинет и объявил, что, если ему, рядовому Петру Глотову, не будут созданы соответствующие условия, о проступке станет известно командиру дивизии. Ротный взбеленился, разумеется, но деться было некуда. Пришлось создать комфорт. Военачальник едва дождался приказа об увольнении срочников в запас, чтобы поскорее «выкинуть эту сволочь на дембель». На целых три месяца раньше против обычного (тогда любили затягивать с увольнением).
Тернистый, но смелый жизненный путь Глотова начался еще в советские времена с летней геологической экспедиции, куда Петр Пантелеевич решил отправиться за «длинным рублем», – тогда ему было немногим за тридцать. Маршрут проходил по самым глухим районам. Останавливались в заброшенных деревнях. Как-то раз один рабочий принес с собой замечательную безделушку – старинную резную работу по дереву на библейский сюжет, которую обнаружил в необитаемом доме. Глотов не обратил бы на это особого внимания, если бы не узнал потом, что некий городской коллекционер выпросил у рабочего тот предметец за полторы сотни советских рублей, как известно, бывших по курсу заметно выше доллара. Таких безделушек они встречали множество в забытых богом поселениях, почти оторванных от внешнего мира, и изобретательская мысль Глотова напряженно заработала. Из следующей экспедиции он привез рюкзак и два чемодана таких вот экспонатов. Среди них были иконы разных размеров, медное литье, золотые и серебряные украшения, старинные книги и журналы. Одну из этих вещиц он тут же «толкнул» знакомому за сумму своего ежемесячного геологического заработка. Глотов вошел в азарт: четыреста полновесных рублей за бутылку спирта (именно на нее обменял Глотов у местных «Деисусный чин»)! Икона у знакомого, правда, вскоре куда– то исчезла. Много позже Глотов узнал, что тот ее перепродал некоему столичному эстету за три тысячи семьсот рублей, то есть почти по цене легкового автомобиля. Но прежде, чем он это узнал, ему еще неоднократно пришлось терпеть столь наглое надувательство со стороны многоопытных ценителей искусства. Однако мастерство Глотова росло, расширялись связи с миром коллекционеров и художников. Именно тогда он взялся за кисть.
 Квартира его была переполнена каталогами художественных ценностей, а в отдаленные деревеньки Глотов стал периодически наведываться помимо геологических экспедиций. Вот теперь Глотов «накалывался» все меньше и меньше и сам «нагревал» ценителей. Вылазки его всегда были плодотворны: язык работал неимоверно убеждающе, проявлялась большая «гуманность» к аборигенам, им давались добрые советы, делались незамысловатые подарки. Таковой была метода Петра Пантелеевича, втираться в доверие он был мастак. Главное – не спугнуть простосердечных обитателей безбрежной русской провинции. Эту идею Глотов быстро взял на вооружение. В иных случаях, когда у него просили деньги, он никогда не давал больше трешника, хоть и знал, что вещь бесценна. Просто делал вид, что отказывается брать. Это тоже был ход конем –  скрыть свой интерес и выбить у деревенского жителя всякую мысль о том, что деревяшки хоть сколько-нибудь стоят и кому-либо нужны.
Однако не всегда всё можно было купить или обменять, далеко не все местные шли на это. Но выход оставался: в своих исследованиях Петр Пантелеевич обнаружил, что зимой в деревнях пустует множество домов, куда их владельцы возвращаются только весной и летом. Такие избы также представляли несомненный интерес, стоило лишь аккуратно снять замок, потом вернув его на место, или найти лаз на чердак. Но Петр Пантелеевич не ставил в стратегические планы свое постоянное занятие подобными исследованиями.
Будучи блестящим организатором, получив неплохой личный опыт, заимев надежную и грамотную клиентуру, Глотов впоследствии решил отстраниться от непосредственной добычи антиквариата. Роль респектабельного ценителя и коллекционера выглядела гораздо более безопасной и привлекательной с любых точек зрения. Он сколотил две группы молодых крепких ребят, с ветром и авантюризмом в голове, которые отныне работали на него.
В его коллекцию стекались редкие подсвечники, серебряные и медные колокольцы и колокольчики, инкрустированные шкатулки, старинные керосиновые лампы с затейливыми абажурами, иконки, образки, плакетки, крестики, распятия, книги в серебряных оправах, статуэтки, часики, монеты, старинное оружие, медная чеканка с финифтью, северная чернь, кружева, сундуки... Иногда среди этого потока попадались уникальные и удивительные находки.
Дома Глотов держал лишь ничтожную часть добычи, причем, самую дешевую, которая, как и положено у честного человека, была зарегистрирована в областном краеведческом музее, которому Петр Пантелеевич усердно содействовал, по крайней мере, внешне. Ну а действительно уникальные экземпляры он хранил в разных тайниках.
Коллекционеры, подобные Глотову, обычно никогда не расстаются со своим занятием – для них это сама жизнь. Глотов же, когда по-настоящему разбогател, к собирательству несколько охладел, расставшись даже с некоторыми из тех предметов, что украшали его обширное и импозантное жилище. Многих удивлял такой поворот. Но все дело в том, что Глотов никогда не был настоящим коллекционером: он не имел исторического или художественного образования и оставался равнодушен к той информации, которую могла нести в себе та или иная вещь. Подобная информация могла его интересовать лишь с точки зрения возможной наживы. Предметы искусства не являлись для него таковыми, и представляли собою лишь удобное средство приумножения капитала без излишних на то усилий. С таким же рвением и успехом он позднее занялся аферами с земельными участками в престижных районах Города, тем более такой бизнес был куда более эффективным. Глотов не был эмоционально привязчив или сентиментален, он не испытывал сожалений по поводу того, что тот или иной подлинник из его коллекции перекочевал в чужие руки, и дальнейшая судьба раритетов Глотова почти не волновала. Кроме того, по своему складу Петр Пантелеевич не принадлежал к категории чистых накопителей – в общем-то, не плохое человеческое свойство. С возрастом он иногда стал задумываться о том, что материальные ценности не заберешь «туда», то есть в мир, где ничего нет, ибо путь человека конечен, и потому они, по его разумению, должны работать сейчас, а не потом и для кого-то. И он решительно и без сомнений обращал вещи в сиюминутные возможности или способы решения своих проблем.
Обширные контакты с коллекционерами, среди которых было много художников, когда-то натолкнули Глотова на мысль, что он сам может стать художником. Задатки были, хотя раньше он творчеством никогда не занимался. Пришлось учиться, начиная с нуля. Потом знакомые заметили, что рука Глотова не лишена оригинальности… Вот тогда Глотов и отпустил знаменитую бородищу, так как кто-то подсказал, что она скроет аляповатость нижней части его лица.
 Мысль завоевать славу художника овладела им довольно скоро. С нужной тематикой, правда, никак не получалось: почему-то и в начале творческого пути, и в продолжении оного в избранных сюжетах он отдавал предпочтение, как уже говорилось, массовым сценам насилия, глумления и издевательств. И историческая канва вроде нашествия монголо-татар скорее была поводом, или, лучше сказать, прикрытием истинных мотивов его творческих потуг. Он даже никогда не заботился об исторических соответствиях, допуская массу ляпов. Просто любил изображать насилие и искренне считал, что любого человека можно без особого труда сломать, подавить и заставить работать на себя. Например, лишить куска хлеба, отрезать резервные пути отступления, а потом явиться в облике благодетеля, предлагая издевательские крохи. То было его кредо.
Срезался Петр Пантелеевич по молодости – смешно сказать – не на ворованных иконах или каких-то замысловатых криминальных операциях, а на сущей ерунде: все на тех же извечных своих «психологических опытах», описанных выше. Ему как раз потребовалось отобразить ужас на лице персонажа в последней своей картине, над которой работал. Не откладывая дело в долгий ящик, Петр Пантелеевич наставил дуло заряженного пистолета на одного своего знакомого, в последний момент отклонив его и выстрелив. Знакомый плюнул ему в «рожу» и ушел, и на этом бы все и кончилось, если бы не коварная пуля. Оказывается, она насквозь прошила стенку и разбила что-то у соседей. Те немедля пожаловались в милицию. Над недосягаемой личностью Петеньки, как его называла вконец запуганная родным сыном мама, «нависла» двести восемнадцатая статья Уголовного кодекса, предусматривающая ответственность за хранение огнестрельного оружия, но, что особенно печально, без хорошего адвоката ему вполне могли вменить и покушение на убийство. Петенька забегал. Садиться ему не хотелось. Бывалые люди подсказали: хорошо бы прикинуться душевнобольным. Выгода двойная: с одной стороны, с него будет снята ответственность за преступления, он пройдет лишь курс лечения, возможно даже, на группу сядет и будет пенсию получать; с другой стороны, есть статья, согласно которой имущество душевнобольных не подлежит конфискации. Это на всякий случай, если его начнут раскручивать с иконами.
Будучи пока на свободе, Петенька с головой засел за книги по психопатологии, проводил львиную часть времени с друзьями-специалистами, с доверенными и подкупленными врачами из психбольницы, консультируясь у них относительно поведения шизофреников. Набравшись нужной информации, он смело начал входить в роль – а способности к тому были. Но дело с диагностикой затягивалось, он нервничал, вел себя вызывающе, всем угрожал. В конце концов, его перевели в спецбольницу, где содержались преступники.
Вот уж где он насмотрелся и на настоящих дегенератов, и на изощренных симулянтов! Любопытные были времена, но уж очень тоскливые. Неволя – она и в Африке неволя. Правда, Глотов тут же занял место лидера, и скрашивал однообразие дней веселыми издевательствами над обычными душевнобольными: заставлял их орать разными птичьими голосами, хрюкать, мычать, становил их на четвереньки …
В спецбольнице он «скорешился» со «своими», из «непростых» – за огромные взятки избежавшими тюрьмы и длительных сроков. Эти люди впоследствии, «во времена большой политики», оказали ему неоценимую помощь. Статус душевнобольного не помешал выступать в роль подозреваемого в других скандальцах – следователи наведывались к Глотову насчет иконок и левого золотишка регулярно. Кончилось это тем, что малоценную часть коллекции, которую он умышленно для отвода глаз держал дома и которую именовал «барахлом», у Глотова все-таки конфисковали.
 В конце концов, он был признан социально опасной личностью и получил желанное: ему поставили диагноз вялотекущей шизофрении, дали вторую группу инвалидности, соответствующую пенсию и … отстали.
 Выйдя на свободу, Глотов с удовольствием обнаружил, что достаточно богат, да к тому же имеет статус инвалида, то есть может не работать (тогда государство не поощряло тунеядство и интересовалось теми, кто хорошо жил, но не работал).
– Не зря страдал! – зубоскалил Петр Пантелеевич (он почти никогда не скрывал своих похождений). – Только в нашей медицине есть такая лазейка. На Западе диагноза «вялотекущая шизофрения» не существует, эти люди признаются умственно здоровыми. Дураки, идиоты, простофили, на них свет держится, что мне и надо!
Вот тогда, немного отдохнув, и взялся Петр Пантелеевич за свою виллу, ставшую притчей во языцех. Захотелось построить дом с мастерской, садом, форелью в прудах, парком, обнесенным чугунной витиеватой оградой, крытым бассейном, залом для приема гостей, и т.п. Туговато было с получением разрешительных документов – в то время это было серьезным препятствием. Тут уж Петр Пантелеевич в ход пустил все свои ухищрения и талант. Регулярно поил в лучших ресторанах главного архитектора города, подарив тому по доброте душевной антикварное колечко, «обкручивал» чиновников помельче, не забывая разглагольствовать о величии своего художественного гения, и, в конце концов, получил один из самых лучших на окраине города участков: на берегу реки, рядом с великолепным ансамблем древнего монастыря –  случай беспрецедентный! Поставили, правда, небольшие условия: дом должен строиться строго по проекту, в двух уровнях. А так как собственных сил могло не хватить, то предусматривался компаньон. Последний нашелся сразу – директор бетонного завода, человек деятельный и почти всемогущий.
Сделал хозяйственник немало. И тогда Глотова одолела жадность. Не хотел делиться с каким-то сухарем-директором этакой роскошью. Однажды вечерком заглянул он в гости к своему благодетелю, выложил на стол пухленькое «дело», полное бумаг, справок, квитков, аккуратно подшитых, которые он методически собирал, пользуясь доверительными соседскими отношениями, и которые неопровержимо доказывали, что директор бессовестно обманывает государство: первый сорт выдает за брак, а то и открыто ворует стройматериалы целыми «камазами».
– Так вот, – заявил Петр Пантелеевич, – вы подписываете документ, заверенный у нотариуса, что отторгаете полностью в мою пользу часть принадлежащего вам участка и все, что на нем построено. Взамен я отдаю вот эту папочку – заметьте, подлинных документов, которые стоят нескольких лет тюрьмы, – ну, и для успокоения некоторую денежную компенсацию. Выбирайте.
 Директор готов был лопнуть от ярости. Такого хода он представить себе не мог, у него голова шла кругом. Слишком он Глотову доверился. Но делать было нечего. Петр Пантелеевич предусмотрел все, хватка у него была железная. Директор сдался, подписал документ, взял папочку, собственноручно сжег ее, и сгоряча обменял квартиру на аналогичную в другом конце мегаполиса, лишь бы, упаси Бог, не встречаться больше с Глотовым никогда.
Слишком доверчивый директор стал первой жертвой, «кинутой» Глотовым в его строительной эпопее советского периода. А Петр Пантелеевич между тем приступил в гордом одиночестве к продолжению строительства, распространяя по всему городу слухи о том, что директор оказался подонком, так как бросил его, Петра Пантелеевича, на произвол судьбы в самый ответственный и трудный момент его жизни. Однако в одиночестве дела пошли далеко не столь гладко, как могло ранее казаться Петру Пантелеевичу. Исчезла директорская хватка, директорские возможности. Покупать стройматериалы за их подлинную цену оказалось потрясающе разорительным, тем более во всей этой кухне Петр Пантелеевич ничего не смыслил. И тогда он понял, что совершил горькую ошибку, что «разоблачить» директора нужно было гораздо позднее. Но, увы, поезд ушел. Глотову пришлось искать нового денежного компаньона.
Им оказался молодой подполковник инженерных войск, попросту стройбатовец, собиравшийся вскоре уволиться в запас и потому осесть понадежнее. Денег у того было мало по сравнению с капиталом Глотова, зато он обладал дармовыми и почти неисчерпаемыми запасами бессловесной и бесправной рабочей силы. Теперь первый этаж перекрывали молодые люди в поношенных и вылинявших «хэбэ» цвета детской неожиданности. Они провкалывали там месяца четыре или даже пять, и тут отношения Глотова с подполковником тоже начали портиться. Глотов заявил ему, что такой компаньон его не устраивает, так как тянет резину. Предложил взять деньги за доставленный цемент, пока дают, и сматываться с «виллы» в двадцать четыре часа. Подполковник возражал, но Петр Пантелеевич загрохотал, затопал ногами, заявил, что он все равно сживет его со свету, не сейчас, так послезавтра, и всенепременно расскажет в военной прокуратуре о злостной эксплуатации доблестных советских воинов.
Стройбатовец подумал-подумал, махнул рукой, выторговал у Глотова лишнюю тысячу и убрался восвояси. Потом были партнеры помельче. Все они вносили посильную лепту в строительство виллы, но заканчивали свою стезю одинаково – их Глотов беспощадно вышвыривал, словно щенков.
Слухами земля полнится, и новых участников долевого строительства больше не находилось. Стоило лишь произнести фамилию Глотов, и вопросы как бы отпадали сами собою. Связываться с ним никто не хотел. Строительство виллы было законсервировано. Почти три года гулял в отстроенных кирпичных коробках ветер, брошенные плиты сплошь заросли бурьяном.
Неизвестно, сколько бы еще тянулось строительство, но тут, на счастье Глотова, Советская власть рухнула, страну развалили, и появилась возможность не стесняться в средствах. Новые времена открыли перед ним невероятные перспективы. Если раньше он мог сбывать краденый антиквариат в девяносто девяти процентах случаев только на внутреннем рынке, то нынче денежный Запад распростер перед ним безбрежные объятия. Да и внутренний рынок изрядно изменился, ибо явил неведомую доселе касту нуворишей, готовых платить в тысячу раз больше обыкновенного советского человека. Глотов с содроганием вспоминал те времена, когда сам совершал набеги на церкви и вручную мешал раствор на строительстве виллы. Такими темпами ее не достроить бы и до конца жизни. Теперь же стоило помахать жиденькой пачкой «деревянных» – и к нему выстраивалась очередь безработных, выброшенных с растащенного завода. И с этого Эвереста возможностей то, что раньше было невероятным, становилось предельно простым. То, что когда– то приходилось присваивать, прилагая невероятные физические усилия и тратя драгоценные нервы, нынче стало возможным умыкнуть виртуально и респектабельно.
– Мое время пришло! – с гордостью говорил Глотов и стучал себя в грудь. Теперь обязательным пунктиком в его выступлениях была ремарка о том, что он жертва политических репрессий, диссидент и мученик психбольницы, где его держали, как борца с Советской властью. О том, что именно эта власть подарила ему бесплатное образование, розовое счастливое детство с бесплатными пионерскими лагерями, квартиру с символической оплатой коммунальных услуг, отсутствие ежедневных дум о хлебе насущном – то есть ту жизнь, которая нынче все более и более становилась уделом избранных, Глотов вспоминать не любил.
Конечно, сам Глотов прекрасно знал, что его разглагольствования – чистое вранье, но он так заврался и вошел в образ, что порой начинал сомневаться: а может, и впрямь он бывший политзаключенный?.. Его ораторские изыски попали в средства массовой информации, и кто-то из влиятельных и сердобольных лиц предложил Петру Пантелеевичу назначить независимую врачебную комиссию и снять липовую шизофрению. Однако – nota bene – Петр Пантелеевич наотрез отказался! Он давно понял преимущества своего статуса в разных ветвях бизнеса, когда порой приходилось балансировать на лезвии бритвы. Уж лучше немного подлечиться, чем сесть – сразу и надолго! Статус давал неоспоримые преимущества в отношениях с конкурентами. Чуть что – все с него, как с гуся вода. Что же касается общественного мнения, то Петр Пантелеевич плевать на него хотел и нисколько им не терзался. Общественное мнение – химера, а условия жизни и финансовые средства – реальность, так вполне здраво рассуждал Глотов. А лучшим тому доказательством стало избрание его депутатом городской думы.
Иногда, уже в узком кругу доверенных лиц, Глотов ехидно и злорадно посмеивался:
– Только в этой идиотской стране официально признанный сумасшедший может быть депутатом. Да что мы, регионалы! Даже президенту Конституция не возбраняет быть сумасшедшим, алконавтом или дегенератом. Или агентом чужой разведки. Или масоном. Или членом «Комитета трехсот». Я вот что думаю: не покататься ли мне перед мэрией на танке и не популять ли по ней, а? Или, на худой конец, помочиться у входа к сильным мира сего, как это Борис Николаич любливал в туманном Альбионе?  Кому-то можно, а мне, что – нельзя? Нехорошо-с!
Журналисты из мэрской газеты с удовольствием хихикали над глотовским ерничаньем.
 – Смотрите у меня, эта шутка не для печати! – на всякий случай одернул Глотов. – Лично я многим обязан феномену Бориса Николаевича Ельцина. Он, при всей своей дури, для меня, как мать родная. А мать не выбирают. Запомните это, молодежь!

Река, монастырь, туристы, загородный дом выдающегося художника и оригинала, который непременно станет центром интеллектуальной жизни Города и превратится во что-то вроде Пенат, – разве это не сказка! Так думал глотовский приятель Заболотов, которому Петр Пантелеевич пообещал на вилле собственный угол. В воображении Лехи неустанно мелькали красочные миражи: гувернантки в мини-юбочках, всегда услужливые, со стройными ножками и скромной, но при том многообещающей улыбкой; толпы «маститых», кивающих бородами при виде непревзойденных полотен, шикарные легковые автомобили во дворе; канал, прорытый с виллы и ведущий прямо в реку, по которому можно отправляться в большое плавание на собственной яхте (этим каналом особенно и соблазнял Заболотова Петр Пантелеевич). Он не раз со знанием дела и присущей ему самоуверенностью говорил о том, как наймет экскаватор с широким ковшом, и как машина будет этот канал рыть; как потом они будут плыть на яхте под палящими лучами июльского солнца, любуясь смуглыми точеными телами завлеченных в сети неопытных дев, и тем, как ветер треплет их длинные русалочьи волосы, спадающие на вожделенные, играющие в искрах брызг, полные ягодицы, не прикрытые ничем; как будут пить с ними токай и шампанское, утопая во влажных поцелуях их сладостных губ…
Заболотов сразу проникся к шефу глубокой симпатией и преданностью. В нем его привлекало все: его лобовая манера, как казалось Лехе, сразу выкладывать собеседнику правду-матку, его резкость, его достопримечательная способность подавлять кого угодно и затыкать кому угодно рот, его весьма оригинальный юмор и, наконец, деловая хватка профессионального бизнесмена. Коробило его в Петре Пантелеевиче только одно –  его избыточная сексуальность. То есть не то чтобы сама сексуальность коробила –  Заболотов был не прочь поржать над тем, как дамочки обалдевают от сверхдозволительного поведения Петра Пантелеевича – нет, смущало его другое, то, что Пантелеич тратит на этих самых дамочек слишком много времени и денег. «Главное – дела, все остальное потом!» – был лозунг Заболотова. И еще: «Я так с баб сам всегда выматываю все, что возможно. Мое правило. Еще чего, буду я на них тратиться, пошли они к дьяволу!» Особенно, конечно же, Лешу деньги мучили. «Черт его знает, – ругался порой Заболотов не без сыновней тревоги. – Партия золотишка по дешевке горит, только выкладывай монету да забирай, а он какую-то шваль, пролетарок в кабак ведет и стихи им читает. (Словцо «пролетарки» Заболотов заимствовал из лексикона самого Петра Пантелеевича). У мамаши питается, свои гро;ши жмет, а «доску» нормальную черт знает кому за так отдаст. Кретин!.. Да нет, не кретин, блль, – по инерции произнес он начальные буквы непечатного междометия, – ума у него побольше, чем у нас всех вместе взятых. С причудами он, не разберешь его сразу».
 Петр Пантелеевич тоже по-разному высказывался насчет своего друга –и порой не слишком лестно: «До того мелок, что мне стыдно стало. (Nota bene: Петру Пантелеевичу стыдно стало!) Ну да что, ограниченный человек, ему простить надо». Но высказывание это до ушей Заболотова не дошло, и он по-прежнему бросался исполнять волю и приказы шефа с преданностью собаки, чего бы это ни касалось –  требования принести из кухни в «залу» бокалы под вино для дам-с, разносолы и прочее, подмести пол, совершить на отдаленную деревеньку набег за «изделиями», или ограбить с подельниками не охраняемую церквушку, затерянную в «медвежьем углу».
 Лариса Гетманова как-то поделилась в кругу друзей:
– Знаете, что сказал о Леше Пантелеич? «Он предан мне, как раб». Если бы мне такую сомнительную похвалу сделали, я бы сквозь землю провалилась! Он и в самом деле, словно раб. Мальчик на побегушках. Смотреть смешно и жалко.
Остается добавить, что Заболотова Глотов в конце концов тоже «кинул». Он напрочь позабыл об обещанном зальчике в пятьдесят квадратов, утверждая, что даже не припоминает, что об этом когда-либо заходила речь. Естественно, Леша повозмущался, даже разошелся не на шутку. Глотов, однако, знал своего душевного кореша гораздо лучше, чем тот себя сам. Поэтому Лешу Петр Пантелеевич на удивление терпеливо и спокойно выслушал. Почти с отеческой заботой и педагогической мудростью пожурил за излишние замашки, за несоразмерный аппетит… Но и пряником не обделил, деньжат кое-каких подкинул. Пошумел Алексей, да, справедливо решив, что деваться ему все равно некуда, махнул рукой на «чертова склеротика», по-прежнему оставшись у него в услужении.


Глава четырнадцатая
ВАДИМ ХОТЕЛ ЧТО-ТО СКАЗАТЬ…

С того момента, когда Белоризцев «дерзнул» отказаться от изготовления новых икон и от реставрации старых, показав тем самым, по мнению Петра Пантелеевича, недружественность и своеволие, быстро назревающий раскол в их отношениях лишь продолжал углубляться. Петр Пантелеевич стал более прохладен, и держался с Белоризцевым на некотором расстоянии. И это было, в общем-то, обоюдно.
Дальнейший окончательный разрыв был усугублен еще одним эпизодом, вскоре дошедшим до Глотова. По чистому стечению обстоятельств Игорь оказался дома у одного незнакомого ему ранее собирателя старины, у которого обнаружил подозрительную коллекцию икон. В который уже раз он вертел в руках «Деисусный чин», «Усекновение главы Иоанна Предтечи», «Преображенье»… И ничего не понимал. Да это его, Белоризцева, письмо, его работы, заказанные Глотовым именно как новодел для недавно выстроенной церкви, как он Белоризцева убеждал, где у Глотова якобы знакомый батюшка. Но теперь на вид им было лет триста. Потрескавшаяся, потемневшая древесина, отставшие выцветшие краски, засаленная от вековой грязи и лампадной копоти тыльная сторона… Может быть, ему мерещится? Но нет же, нет! Это его работы.
– И за сколько вы их приобрели?
– За сумму весьма приличную. Такая старина дешево не стоит. Да и письмо великолепное, мастер талантливый.
– Как они к вам попали?
– Знакомый продал.
– Кто?
– Не могу сказать.
– Тогда я вам скажу, кто. Глотов Петр Пантелеевич. И при этом крупно вас надул. Понимаете, это совсем новые вещи. Просто с ними сотворили что-то невероятное. Видимо, какие-то новейшие технологии. А вы купились.
– С чего вы взяли, вы что – эксперт?
– В данном случае более, чем эксперт, потому что я писал эти иконы.
Несколько позднее Игорь узнал суть такого метода старения. Собственно, и технологией-то его нельзя было назвать, и был он прост, как все гениальное: икону сначала ненадолго помещали в русскую печь, а сразу потом – в холодильник. И так по несколько раз, после чего ее оставляли в теплом месте. После такой процедуры предмет подвергался разрушению, на которое в естественных условиях потребовались бы сотни лет.
Коллекционер отказывался верить.
– И вы что, хотите сказать, что не состояли с Глотовым в сговоре? –возмутился он, когда до него стало потихоньку доходить, что Белоризцев говорит правду.
– Понимаете, Глотов и меня обманывал. Когда я ему реставрировал кое-что, он говорил, что иконы пойдут только для его коллекции. Когда писал новые – что отдаст их в храм. Конечно, он мне платил, но, как теперь я понимаю, сущие гроши. А я развесил уши. Я помогал ему скорее дружески, да и работа была для меня интересна. Лишь потом стал подозревать, что здесь что-то не так, особенно когда из его коллекции пропала одна икона, другая… А теперь мои подозрения лишь полностью подтвердились. Как говорят американцы, он меня «использовал», хотя это нерусское и какое-то гадкое выражение...
Белоризцев наткнулся на взгляд коллекционера – злой, недоверчивый. Впрочем, это было объяснимо. И он поспешил уйти.

Через несколько дней после этого случая, подходя вечером к подъезду своего дома, Белоризцев наткнулся на трех бритоголовых молодцев. Из-за отсутствия волос затылки их казались непропорционально маленькими, а подбородки увесистыми. Они явно кого-то поджидали. Инстинктивно почувствовав опасность, Белоризцев ускорил шаг. Он не ошибся: молодчики столь же быстро последовали за ним. Впервые в жизни он ощутил себя жертвой, на которую идет целенаправленная охота, как на простую дичь – зайца или кабана. Это было крайне неприятное ощущение, вызывавшее впоследствии лишь бессильное возмущение. Много позднее анализируя его, он стал размышлять о том, что и звери, на которых охотится человек, возможно, испытывают нечто подобное… Не зря он так всегда с детства недолюбливал охотников.
Бритоголовые набросились на Белоризцева, нанося побои, быстро свалили на асфальт, стали зверски пинать. Он лишь сжал голову руками, стараясь защитить виски, лицо, затылок…
«Скинхедов» кто-то вспугнул, и они быстро ушли. Их не привлекли открыто висевший на поясе Белоризцева дорогой сотовый телефон, который не составляло труда сорвать, содержимое кармана куртки, где лежал бумажник.
Дома, стирая кровь с лица Игоря влажным платком, снимая разорванную рубашку, Лариса произнесла вдруг с ужасом:
– Это он. Он. И Вадима поджег тоже он.
Игорь отделался довольно легко: впоследствии выяснилось, что у него было сломано ребро. От ударов сильно болели фаланги пальцев, которыми он закрывал голову. Да, его высокий рост впервые в жизни сыграл принципиальную роль. Будь он помельче, полегче, его без труда растоптали бы. Или непоправимо искалечили. А еще недавно Игорю наивно казалось, что физические данные в человеческом обществе нужны только для спорта.
Белоризцеву вспомнились события полугодовой давности. Тогда к Глотову, как к депутату, попала на прием пожилая бездетная пара. Петр Пантелеевич уже стал звездой почти всех городских телеканалов, о нем рассказывали, как о коллекционере, хранителе культуры, и ничего не было удивительного в том, что люди стремились встретиться именно с ним. Старики обратились к нему с просьбой, чтобы он после их смерти в принадлежащей им квартире на Зосимовской организовал музей поэта Николая Рубцова, так как лирик часто здесь бывал в гостях, а пара всю жизнь собирала связанные с ним реликвии; их накопилось предостаточно. Речь шла о четырехкомнатных апартаментах в сталинской трехэтажке. Глотов помнил то здание рядом с политехом, но не поленился лично осмотреть его еще раз. Дом впечатлял. Надо сказать, классический монументализм той эпохи и по сей день доминировал над невзврачной шаблонностью современности.
Так вот, Глотов каким-то странным образом убедил супругов оформить завещание не на государственные структуры, даже не на себя самого, как они сами предлагали, безгранично ему доверяя, а на некий частный фонд, владельцем которого числился Заболотов.
 Пара та вскоре скончалась. Бесхитростные, простые люди старого мира…   
Сейчас Игорь напомнил Ларисе про тот эпизод.
– Я как-то зашел в ту квартиру. Заболотов там уже неделю проживал, рылся в вещах, отбирал нужное. Он был взвинченным, психованным каким-то. И пил – причем, запойно, что с ним никогда не случалось. Чувствовалось, что-то его гнетет серьезное. Я его и спрашиваю: «Что же Пантелеич квартиру-то не на себя оформил?» А он мне странно так отвечает: «Он личность шибко известная. Мало ли, подумают что? Вот и подсунул меня...» Ясно, трезвый бы он мне ничего не сказал вообще. А тут на седьмой день пития невменяемым уже сделался.  А у соседей я случайно узнаю, что при вскрытии у обоих стариков в крови обнаружили неизвестный яд. Я уж не знаю, как это дело замяли. И было ли оно вообще – дело-то. У этих бедных людей из родни никого, кого бы взволновала их судьба. А я не придал всему этому особого значения.
Ну а дальше ты знаешь. Музея там никакого не организовали. Что ценное было, Глотов с Лешей растащили, остальное на помойку выкинули. Заболотов квартиру сразу выгодно продал, а сам так у Глотова и обретается на вилле до сих пор. Так что понятно, кому денежки пошли...
– Ты вообще не придавал ничему значения, Игорь. У Глотова в последнее время не одна квартира появилась. И всюду какие-то темные истории с их прежними хозяевами. Я тебе не раз уже намекала, чтобы с Глотовым поосторжнее был. Да ты слушать не хотел, отмахивался.
– Да, Лариса, мне многое про него чего говорили, а я все не верил. Думал, недолюбливают Глотова, вот и наговаривают, преувеличивают… Но сейчас у меня словно пелена спала. Случайные прежде камешки вырисовывают одну определенную мозаику. Надо пойти в следственные органы и рассказать все про тот несостоявшийся музей.
– Игорь, прошу тебя, дай слово, что не сделаешь этого! – взмолилась Лариса. – Тем более это бесполезно и глупо. Я боюсь. Ты не понимаешь еще до конца, какие это страшные люди – Глотов, Заболотов, шайки, с которыми они дела свои крутят. Пантелеич только снаружи человек искусства и «слуга народа». Маска у него такая. На самом деле он волк, лютый волк. У него кругом связи, деньги. И его никто не тронет. А тебя тронут… Уже тронули. Мало тебе?..


Вскоре Игорь Белоризцев резко ощутил какую-то дружную молчаливую изоляцию в той среде «людей искусства», в которой не очень часто, но все же вращался, и которая не могла знать его хорошо, как человека, а потому способна была легко принять на веру любое предубеждение или ложь. Слухи разбегались методично и быстро. Он не без интереса узнавал, что продавал Глотову подделки, что представляет собой редкое сочетание бездаря и фанатика, что совершенно бесперспективен, как художник, что все его прежние картины написаны кем-то другим, скорее всего Вадимом Широковым, который «слишком долго нянчился с этой провинцией».
Дошло и до Ларисы. «Надо же, природа никогда не бывает полностью щедра, –  кто-то пытался искренне сочувствовать ему. – Такая внешность и...» – «А в чем дело?» – недоумевал Белоризцев. И «узнавал», что Лора наркоманка, бывшая проститутка, которую он еле вытащил из публичного дома, а теперь вот молится на нее…
Можно было терпеть весь этот бред, но потом без объяснения причин давно одобренные всеми мыслимыми инстанциями его работы сняли с областной выставки, уже набранную в типографии статью о нем с цветными репродукциями картин выбросили из престижного восьмисотстраничного справочника, его имя перестало где бы то ни было упоминаться. Поначалу он наивно пытался разобраться в происходящем – и натыкался на фальшивые улыбки, лицемерные отговорки, формальные приветствия, за которыми стоял чужой, подлый заказ. Злая всесильная рука мстила ему планомерно, беспощадно и… легко.
И тогда Белоризцев стал понимать, что истинных друзей у него совсем немного, их имена можно сосчитать по пальцам одной ладони. Пока дела шли в гору, все приветствовали его. Но был брошен деготь лжи, и почему-то многие предпочли усомниться в нем и предпочесть именно ложь, а не правду. Лишь те, кто знал его, до конца были на его стороне. Увы, близкие люди были не всемогущи…
 Он направился в здание Союза художников к Вадиму Широкову, настоящему своему другу, у которого, увы, так долго не был. Ему была неприятна давка в общественном транспорте, ему хотелось немного поразмышлять, и потому Игорь пошел пешком по большому проспекту.
Громады стен, возведенные тысячами рук безвестных трудяг, закрывают свет солнца. Безликие толпы идут попутно и навстречу ему. Они не замечают его, а он – их. Может быть, кто-то ждет здесь свой час и свою судьбу? А может быть, он просто приговоренный, потому что ему не проломить ни стены эти, ни толпы. Узник, сорвавшийся с небоскреба. И секунды его падения в замедленной съемке кем-то интерпретированы, как жизнь?..
Дверь в комнатушку Вадима оказалась запертой. Игорь решил подождать. Он присел на верхней лестничной площадке и уставился в небольшое окно. Он уже долго ждал. Потом увидел, как к парадному подъезду подкатывает черная громадина «хаммер» с темными стеклами и ослепительно сияющими дисками. Из-за руля вылез Глотов – в сером костюме с широкими брюками, безукоризненно отглаженными, лакированных ботинках. Он взял специальную круглую щетку и стал бережно смахивать пыль со стекла и капота. В его аккуратных, выверенных движениях присутствовали строгость, деловитость, полная уверенность в себе, даже некое чувство самоуважения. Его четкие жесты словно бы говорили: «Я все делаю правильно, и потому я столь велик, успешен и почитаем». Отойдя немного в сторону, Глотов оценивающе присмотрелся к престижному джипу. Видимо, он купил его совсем недавно и еще не успел натешиться. Игорь вспомнил, что много раз прежде видел Глотова у этого парадного подъезда. Менялись лишь машины, причем, очень часто, по две-три в год. Сначала был серебряный «классический» «жигуль», а потом пошла бессчетная череда иномарок – красная «вольво», бежевая «ауди», темно-синий «форд» и так далее. Даже костюмы Глотов менял реже. К ним он был более равнодушен. Сейчас все эти машины промелькнули в памяти Белоризцева, создав странное ощущение, что Глотов в своей жизни только их заменой и занимается.
Потом Игорь вскоре увидел, как Глотов вернулся, неся в руках средних размеров картину в обычном подрамнике. Полотно было наспех закрыто газетами и завязано бечевкой – очевидно, лишь для того, чтобы случайные взгляды не определили, что именно он выносил. Открыв дверь джипа, аккуратно поставил ее на задние сиденья, залез на водительское место. Тяжелая машина мягко, красиво развернулась и мгновенно унеслась. «Неужели это он?» – подумал Игорь. Нет, такого не может быть. Респектабельный с виду человек. Да, эксцентрик, если можно так сказать. Нигде не упускающий своей выгоды. Внешне горячий, но удивительно холодный, когда речь идет «о делах». Все так. Но «заказать» человека?.. Причем, серьезно. Он закрывал голову, и его пинали со всей силы. А если бы не защита ладонями – пинок в висок ногой, обутой в ботинок, вполне мог означать смерть. Впрочем, и бритоголовых, и заказчика такие детали явно не интересовали. Белоризцев был для них обыкновенной дичью, или даже просто комком грязи. Насекомым, ползущим по тротуару. Нет, не может быть. Ведь Петр Пантелеевич не идиот, не акула. Ведь что-то было в их отношениях достойное. Нет, это не он. Все это не укладывалось в сознании. Или Игорь слишком хорошо думает о людях? Наверное, Белоризцев и в самом деле не от мира сего, как когда-то, на заре юности, сказала Лариса, впоследствии никогда не повторявшая почему-то такую мысль.
Белоризцев спустился ниже и на всякий случай дернул дверь каморки Вадима, хотя это было бесполезно, ведь он не упускал ее из виду. По коридору шел Орляков. Он был чем-то озабочен. Сухо поздоровавшись, лишь слегка замедлив шаг, Орляков сообщил, что Вадим у следователя, все хочет найти правду насчет поджога, так что его лучше не ждать. Весельчак Орляков!.. Наверное, и он верит во всю эту гнусь, которую про Белоризцева распространяют. Почему же тогда он не остановился, не поинтересовался, как всегда, как творческие дела?..
Игорь возвращался домой – тоже пешком, и печаль его была глубока и простодушна, как в детстве, еще не ведающем истинных потрясений. Город… Десятки этажей. Какое-то время спустя их, возможно, будут сотни. Зачем? – вдруг пришла в голову на первый взгляд странная мысль. На этих этажах нельзя выращивать хлеб – пшеницу и рожь, нельзя растить картошку, пасти скот, который даст молоко и мясо. На этажах этих можно лишь перераспределять то, что создали другие, часто в тяжких и недостойных человека условиях.
Этажи, этажи… Та страна первой полетела в космос, а эта сделала свой народ чужим на его же земле, подло розданной русофобам. И теперь кучка негодяев, граждан мира, присваивает себе его труд и определяет, как ему жить. «Но ведь так будет лучше». Хитроумный телеведущий со странной короткой фамилией, неплохо говорящий на языке вымирающих туземцев, «русский» друг ненавистника России Бжезинского, докажет вам, что все было сделано исключительно правильно. Вообще, вам могут вкрадчиво растолковать все, что угодно, если за это хорошо и постоянно платить.
Вы убываете по миллиону в год – а разве так уж это страшно, как внушает вам гнусная оппозиция? Зачем вам, русским, много народа, ведь вы будете друг другу мешать! Значит, вы станете беднее. Вы что, желаете уравниловки советской эпохи? Снова хотите в проклятую совдепию? Чтобы качать нефть, нужно всего-то пятнадцать миллионов человек. Зато все вы будете в шоколаде. Разве это плохо?.. Да и столько земли вам ни к чему. Правильно, что отпустили Прибалтику. Ведь теперь это пятьдесят первый штат «исключительной расы» и свалившийся с неба полигон для вашего усмирения. Молодцы!
И, кажется, вы уже готовы убаюкаться под колыбельные песни ваших заклятых доброжелателей и «друзей». Поймите, большинство из вас не может самостоятельно мыслить, и вы должны довериться высочайшим интеллектуалам, вашим хозяевам. Вам же намекнул престарелый благообразный господин из телеящика, хитрый шоумен, маразматический пердун и двойной перевертыш, дурачащий тех и других, перехитривший самого себя. Не так ли?..

– Ладно, успокойся, –  сказала Лариса дома Игорю. – Мы не одни. Глотов – еще не все. Несмотря на его власть.
– Кажется, Лор, только сейчас до меня стало доходить, какую опасность для общества несут большие деньги, если они принадлежат мерзавцам. Даже праведники нанимаются к ним за гроши и исполняют кощунство, не ведая того…
– Хм, –  усмехнулась Лариса. – Нас не спросили о таком порядке вещей. Мы вынуждены жить там, где сейчас находимся. Нужно забыть об этом человеке, об его окружении… И идти дальше.
– Когда из тебя хотят сделать отбивную котлету, это с трудом уходит из памяти, Лор. Невольно начинаешь смотреть на людей совсем по-другому.
Впереди был целый вечер. Читать не хотелось, телевизор смотреть было противно, думать о творчестве тем более. Игорь был выбит из колеи. Он обнаружил, что часами мог ничего не делать. Помнится, когда-то в далеком детстве он задумался о том, что каждый час жизни должен быть использован целенаправленно, рационально. Он даже решил, что распланирует всю свою жизни на десятилетия вперед… С каким смыслом, и ради чего, хотел бы он теперь спросить того молодого самоуверенного человека.
– Вот я художник, Лор. Ты – реставратор…
– Я с большим удовольствием бы учила детей в художественной школе. Или даже в простой – рисованию. Так обстоятельства сложились, знаешь. Ну, что ты хотел сказать?..
– Нужно ли это кому-то, вот что? Мир стал совсем другим. Он даже сам себя не может осознать.
– Поздно уже. Пора спать. Утро вечера мудренее.

Ближе к полудню следующего дня Белоризцев снова направился в мастерские Союза художников. Ему нужен был Вадим. Слишком долго он его не видел, слишком долго не говорил с ним. Он хотел слышать его спокойную, рассудительную речь.
 Белоризцев свернул во двор – так было удобнее. Почему-то он нечасто заходил сюда с парадного входа. В коридоре стояла редкая толпа знакомых. Он скупо поздоровается с ними – и только. И пройдет мимо. Если и они поверили всей этой глотовской лаже, если они слепцы – так плевал он на них! Ни с кем он не собирается объясняться, никому ничего доказывать. Пусть думают, что хотят!..
 Он для приличия кивнул, уверенно направившись к двери широковской каморки.
– Ты куда? – остановил вдруг откуда-то взявшийся Орляков.
– Куда – к Вадиму!
– Вадим умер.
– Что вы несете! – взорвался Белоризцев, чувствуя какой-то подвох. Он посмотрел на своих знакомых. Их лица были сумрачны.
– Когда это случилось?
– Вчера вечером.
Вечером, когда он слонялся без дела по квартире, его друг умирал… Вот так.
– Где он сейчас? – спросил Игорь, и даже сам ощутил в своем голосе надежду, как будто и впрямь можно было надеяться на какое-то чудо.
– Он – там, –  кивнул Орляков на каморку. – Скоро придет машина, его отвезут.
– Можно, я посмотрю? – зачем-то спросил Белоризцев. Ему никто не ответил. Скрипнула дверь. Он отогнул простыню с тела, лежавшего на единственной кровати. Ну да, это был Вадим, и на лице его застыла беспечная улыбка. Смерть еще не успела изменить его. Лишь удивительным казалось, что больше он не встанет и ничего не скажет.
– Как это случилось, как?! – спросил Белоризцев, совершенно подавленный.
– Был у него вчера какой-то забулдыга, – сухо сказал Орляков. – Поил его. А сам не пил, вот что подозрительно. Кое-кто заметил это. Забулдыга ушел, а с Вадимом плохо стало. Знаешь, что Вадим мне сказал? «Если не умру сегодня, найдите завтра Игоря, очень мне с ним поговорить надо. Очень». Вызвали скорую, да напрасно. Когда она приехала, он уже умер – около полуночи.
– Елене сказали?
– Нужен он ей! Никто не знает, где ее искать.
Игорь вспомнил, что и впрямь после развода никто не интересовался, по какому адресу жила бывшая жена Вадима…

Народу на похоронах Широкова собралось на удивление много. Лариса запомнила эту свежую кладбищенскую тишину и за желтыми, не опавшими еще листьями, далекое, необыкновенно ясное, нежно-синее осеннее небо, где жила отныне душа Вадима, словно она перешла в иное, пятое, после времени, измерение, совесть мира; она была во внезапно хлынувших слезах дождя, освобожденных от грязи и неправедности земных дорог; она была в светящем сквозь них солнце, и в этих стоящих здесь людях; в небе, ведающем единственную правду... То была жизнь иная... Лариса ясно почувствовала вечное присутствие души в трепетном, отстраненном небе, спокойно простиравшемся над символами мгновенности и беззащитности бытия, и перестала безудержно рыдать.
Игорь вздрогнул от звука падавших вниз комков земли – потому что до сих пор смерть Вадима казалась какой-то ненастоящей. Но те предельно красноречивые звуки зачеркнули этот мираж сознания. Когда смолкли речи и все было кончено, его поразил едва слышный хруст, почти шелест песка под ногами молчаливо уходивших в тишине людей: казалось, в том было нечто сюрреалистическое.
– Вадим жил по совести и был человеком совести, – сказал Орляков, когда они приехали в здание Союза художников, чтобы помянуть Широкова. –В том все дело. Он каждому помогал чем-нибудь, совершенно бескорыстно, даже когда и самому просто не на что было жить. Таких людей все меньше сейчас…
– В общем, –  прервал Глотов, – мементо мори! Так, кажется, говорили древние.
Белоризцев ощутил в его словах какой-то зловещий подтекст, вспомнив забулдыгу с бутылкой, из которой сам он не пил.
– Они еще по-другому говорили: помни о жизни, – возразил Белоризцев.
После двух или трех поминальных стопок Глотов опять заговорил в дальнем краю длиннющего стола, где сидел рядом с Заболотовым.
– Вот она, русская натура: всегда нужно устраивать этакий реквием да балаган на полную катушку и пускать пьяные слезы. Ну, умер человек, так и умер, – говорил Глотов. – Нечего трубить об этом на каждом углу. А нашим –был бы повод нажраться бесплатно. Вон, по обычаю некоторых народов, когда человек умирает, все пляшут и песни поют: дескать, отмучился человек, слава Богу! И наоборот, когда рождается, они грустят: еще один человек на страдания обречен.
– А по обычаю каннибалов принято кушать друг друга, Петр Пантелеевич, –  заметил Белоризцев. –  Но мы-то не людоеды. Мы-то пока еще русские. Славяне.
– Славяне? – Глотов злобно на него зыркнул. – А что ты знаешь о славянах! –  И он начал пространно говорить о расселении славян и великом переселении народов. Выдав всю эту никому не нужную и неизвестно зачем высказанную информацию, он внезапно сорвался и почти возопил: – Ты еще придаешь сам себе какое-то значение? Таких, как вы-то, полно: придумают себе выдающуюся судьбу, а у самих ни ума, ни таланта, ни воли. И занимаются всю жизнь тем, что ищут виноватого.
Игорь не отреагировал, потому что был слишком подавлен. А Глотов, ухмыляясь, начал известную свою повесть о том, как он продвигался по служебной лестнице, как «обламывал рога» людям искусства. В конце концов он пожаловался на слабость своей нервной системы.
– Я заметил, люди вашего типа очень часто любят жаловаться на свою скромность и слабость характера, – сказал Орляков.
 Мужики, по старой традиции, успели изрядно поддать, их не смущало, что разговоры несколько отвлеклись от печального события. К тому же здесь в основном собралась своя богемная и околобогемная братия, никаких чиновников: Широков не числился в поминальниках парадных кураторов нынешнего искусства. Более того, в разгар перестройки и провозглашенного свободомыслия за «неправильные» взгляды его по-тихому рекомендовали нигде «не светить», и потому Широков в качестве художника никогда не существовал для любителей либеральных ценностей, буржуазной демократии и сохранности собственной шкуры.
Неожиданно снова «встрял» Орляков:
– Расскажи-ка нам, Глотов, зачем ты так заботился о возвращении перемещенных в годы войны ценностей обратно в Германию? Почему мы подписывались под твоими декларациями – знаем. Потому что мы доверчивые простаки.
– Орляков, ты, видимо, совсем не читаешь газет…
– Читать мы умеем, и все это вранье выучили наизусть. А расскажи нам все-таки, что же произошло на самом деле, для чего ты так рьяно об этом пекся? Сколько себе взял?
– Меня не интересуют твои умозаключения. Засунь их себе в задницу. И мне плевать, что ты «заслуженный». Сидишь в моем доме, за моим столом и пьешь мою водку, которую я вам купил на поминки. Так кто же из нас заслуженный? – Глотов хлопнул рюмку. – Пошли, Заболотов! Неблагодарные свиньи.
– Ну-ка, чего он мелет – «в моем доме»? – послышалось из-за стола уже полупьяное, когда Глотов ушел.
– Да-да, я не ошибся, –  подтвердил Орляков. – Наш великолепный дом, в котором мы сидим, Петр Пантелеевич каким-то образом сумел приватизировать, причем, уверяю вас, за сущее копье, так что он совершеннейше прав.
Послышался гул возмущения.
– Ну а картины-то, картины немецкие – тут что?..
– Понимаете, мужики, по немецким законам лицо, содействующее возвращению в Германию культурных ценностей, конфискованных во время войны, получает до семидесяти процентов от их стоимости. Вот вам вся его любовь к искусству и торжеству справедливости.
– Так где ж ты был раньше, чего молчал?!
– В том-то и дело, что недавно узнал. И сделано так, что комар носа не подточит. Коммерческая тайна. А обращаешься в органы – как услышат фамилию Глотов, и разговаривать не хотят: известный лидер, как можете… На том все и кончается. Так что здесь он опять прав. Выходит, и впрямь – он «заслуженный», а не я… Додумался Глотов до этой золотой жилы не сам. Люди гора-аздо выше его таким бизнесом под шумок давно занимаются. А Глотову за старые заслуги один продажный юристик на нужный лаз указал.
Братия повозмущалась вволю…
– Чего удивляетесь? Полстраны давно натовцам, да бандеровским недобиткам раздарено, а они про картинки сокрушаются! Погодите, скоро и вас-то живьем в рабство продадут…
Разговор снова перекинулся на Глотова.
– Вы смотрите, – сказал один из художников, – не созидатель, а обычный вор. Надменный и кичливый.
 – Что, все также кучу иллюстрированных журналов выписывает?..
– К чему ему столько?..
– Использует находки других художников, манеру, сюжеты… Чистый плагиат! Чужие достижения выдает за свои. Шарит по чужим душам и мастерит мозаику из краденого.
– Так ведь ложь получается-то. Искусство – там, где есть правда большого сердца! Помните его стиль: со смаком рисует задницы, неприлично расставляет ноги, асимметричные лица пишет, судорожно цепляющиеся руки – да он посмеяться над людьми хочет, унизить их… В этом есть что-то отвратительное: ненависть к человеку и глумление над ним. Что ни говори, в искусстве подлец виден сразу – не скроешь, чем дышишь.
– А помните, как в отсутствие Глотова Вадькину выставку утвердили? Глотов приехал из командировки, когда уже залы оформляли. Ходит по галерее красный, словно выпил хорошо. Единственное, что мог сделать – стал запихивать ногой Вадькины картины за оставленный после ремонта лист фанеры. Думал, не заметят. А Вадим заметил, кулак ему поднес. А кулачище у него ух и тяжелый был – Глотов сразу струхнул…
В который уже раз помянули Вадима. Потом кто– то негромко сказал:
– Поздно только, мужики, вы прозревать начали…
А наутро все осталось по-прежнему. Просто кто-то пошел тихо опохмеляться.

 Белоризцев отворил дверь каморки в надежде отыскать работы Вадима. Но их оставалось очень мало. Какие-то неизвестные люди уже хозяйничали в комнате, они деловито и бодро решали, что выкинуть сейчас на свалку, что оставить, каким будет будущий интерьер; такие хлопоты им явно были по душе, они перекидывались бодрыми репликами и шутили.
 «Вот и все, что осталось от человека», – подумал Игорь с горечью, сжимая небольшую папку рисунков.
Он зашел к патологоанатому, к следователю прокуратуры. Да, явное отравление метиловым спиртом. Ну и что. Таких смертей полно. Очень много алкоголиков кончают именно таким образом. Хватанул первое, что попалось под руку. Вот и все. Сам виноват. Никто и слушать не хотел о чем-то ином. Так что едва начатое уголовное дело будет закрыто. Он был для них обычным пьянчугой, на которого жалко полминуты времени. «Туда таким и дорога», – говорило выражение их глаз. И в их полнейшем равнодушии прочитывалась лишь та скрытая, особого рода отчужденная радость, которой не делятся ни с кем – что это произошло не с ними. Словно это никогда с ними не случится.
Он бродил по переулкам и думал о том, что есть вещи, где никогда не будет ему прощения, вещи, для которых нет оправданий. Почему он оставил друга в те последние месяцы, почему так редко бывал у него? Почему, почему… Ничего не вернешь.
Шли дни. Игорь думал, теперь неминуемо что-то должно произойти, такое, что потрясет землю, ведь умер его друг, художник, ведь земля лишилась своего зоркого ока... Но дни шли, и ничего не менялось. Ровным счетом ничего. Никакого грома не последовало. Все текло своим чередом, каждый занимался своим рутинным делом. Мало кто чувствовал безысходную остроту этой смерти, которая, казалось, коснулась его одного! Все было слишком заурядным –  словно конец загородной прогулки…
 В тот день ему довелось встретить много знакомых людей, с которыми часто приходилось сталкиваться раньше – и по работе, и по праздности житейской, – и он чувствовал, как они далеки от того, что происходило сейчас в его душе. И больнее всего было услышать от них слова формального соболезнования, за которыми почти ничего не стояло. Кто-то даже заметил, что эта столь излишняя для «непосредственной жизни» восприимчивость заставляет его видеть трагедию там, где другие усматривают лишь обыденный ход вещей...
 И потому он молчал, не делясь ни с кем происшедшим. Он не хотел встреч с ними, боясь прикоснуться к отчужденности. И он бродил по когда-то памятным местам, где происходило то, о чем знает он один. Несколько лет назад он стоял рядом с гранитным сфинксом и, помнится, юный, дал себе клятву тогда не сгинуть просто так; он уверял себя, что совершит нечто великое, для чего рожден, он хорошо помнил то нетерпимое горение и уверенность, тот младенческий и почти мистический страх –  не растерять все лучшее в себе… Прошли годы, и вдруг он спросил себя, а тот ли человек стоял сейчас у гранитного сфинкса? Здесь, посреди гигантского города, у бесконечных стен, среди видимости в действительности никому не нужных дел, в неразрешимой путанице миллионов незнакомых судеб, в приговоре предвидений и благоуханном ничтожестве текущего? Он был оглушен тем, что мало кто заметил все богатство натуры его покойного друга. Мимо Художника прошли, как проходят мимо отработанного хлама. Он не слишком шумно жил – ведь дух творит в тишине. И незаметно ушел. Свободный бродяга и философ, роль которого непонятна большинству. Одинокий марафонец, бег которого прервался...

Как-то дома Игорь вышел на балкон. Пронзительно знакомый пейзаж, седое солнце... И вдруг он увидел Вадима. Он шел по направлению к его подъезду, как всегда, не торопясь, чуть ссутуленный… Что-то взорвалось внутри, захотелось выбежать на улицу, броситься ему навстречу, схватить его, закричать, какая же коварная ошибка произошла...
– Вадим! – не выдержал он. Прохожий остался равнодушен к крику. Это был, конечно же, не Вадим. Лишь человек, издали очень похожий на него.
 Игорь вернулся в комнату, и долго смотрел на картину, подаренную ему Широковым в первые их встречи. Старец, изображенный на ней, наверное, был великим мудрецом, отрекшимся ото всего земного, и такой безгранично одинокий во всем внезапном прозрении своем... Потом он стал медленно перебирать рисунки друга. Те, что были выполнены в реалистической манере, вновь удивляли тонкостью передачи мысли, которая проявлялась через какой-то безотчетный, неуловимый, на первый и очень пристальный взгляд, прием. Вы еще не успевали определить ее, но она уже постепенно подспудно проникала в вас, откладываясь роем впечатлений, ассоциативных образов, размышлений. Вот, к примеру, его рисунок, на котором показаны рабочие, ожидающие кассира, который должен выдать им зарплату. То ли в согбенности их фигур, то ли в безвольности, а может быть, унылой покорности в чертах или еще бог знает в чем был передан момент унижения – унижения труда.
К нему тихо подошла Лариса, тронула за плечо.
– Знаешь, Лор, какое-то удивительное чувство: смотришь его картины, и кажется, Вадим где-то здесь, у нас в гостях, а если не здесь, то в своем старом деревянном доме – именно там! Более того, почти точно можно сказать, что он делает сейчас – пишет картину, месит гипс, строгает из чурки безделушку... Странное чувство его присутствия.
– Да, – грустно вздохнула она, – никто из нас никогда не думал, что Вадим может умереть. Так же, как никогда не думали, какими бережными должны мы быть друг к другу… Игорь, если кто-то спросит, никогда не говори, что он отравился поддельным алкоголем, не давай повода для лживых пересудов. Ни к чему. У него остановилось сердце – вот и все. Тем более что это так.
– Конечно.
 – А может, прав ты…
– В чем прав?
– В том, что душа его живет. В том, что он где-то в другом мире пишет сейчас свои картины и замешивает гипс… Ведь ты же стоял однажды между смертью и жизнью: тот ужасный случай после праздника в университетской общаге. Говорят, душа тогда летит по какому-то тоннелю…
Игорь помолчал, не желая разубеждать ее ни в чем. Но потом все-таки произнес твердо:
– Нет там ничего, понимаешь? Нет никакого тоннеля. Враки все это. Все, что тебе кажется – кажется живому. А там нет ничего – даже темноты. Просто нужно помнить о жизни, чтобы она была не в тягость, чтобы в ней были красота и цель… Потому что другого вместо нее не дано ничего. Нужно ценить жизнь, каждое ее мгновенье. Все, что я понял тогда.
– Мы должны уехать отсюда, Игорь. Хоть ненадолго. Здесь очень холодно. Льют дожди. И дни какие-то… то серые, то черные. Уедем на юг, где солнце, хоть недельки на две! Здесь меня знобит. Не знаю почему – мне очень страшно. Пусть душа забудет все это.


Глава пятнадцатая
ОСКОЛОК МЛЕЧНОГО ПУТИ

Пересекши центр европейской России, поезд мчался на юг. Раньше его бег лежал через Украину – так было короче. Но теперь, когда вопреки воле народов, по подлому умыслу чуждых им правителей, страна оказалась разделенной, поезд шел зигзагами, пока не вламывался в коридор, соединяющий с Кавказом. На географическом атласе он выглядел каким-то недоразумением. По крайней мере, для них, родившихся в Союзе, привыкших к карте, где огромная страна всей своей массой охватывала южное море. Теперь же России, как бедной родственнице, выделялся какой-то искусственный проезд, пусть и широкий – по крайней мере, именно таким он воспринимался. Впрочем, не хотелось думать о грустном. Игорь старался не смотреть на эти новые карты с анклавами и марионеточными псевдогосударствами, отринутыми от страны силами зла и разрушения, и не хотел думать о том, зачем их в таком изобилии печатают и продают.
Хоть долог путь, а поездка в вагоне надоедает, с любимой все нипочем. Напротив, Лариса, как всегда, легко находит общие интересы с попутчиками, они лакомятся по дороге фруктами, в изобилии продаваемыми на полустанках, с интересом вглядываются в некогда знакомые, а теперь полузабытые города, выходя приветствовать их даже ночью. И те, как старые друзья, встречают тепло и участливо, в тихой своей торжественности и новизне. Лариса и Игорь возвращаются в лето, в тепло юных и более ранних лет, и поезд мчит их в неповторимую, нежную страну первозданных чувств и зыбких приятных воспоминаний. Все же бег поезда не заменит ничто: ни теснота автомобиля, ни стремительный перенос авиалайнера, ни размеренный ход корабля. Есть в нем что-то от самой жизни – клокочущее, земное, понятное. Бег его неизменен и почти вечен, в стуке его колес угадывается биение горячих сердец… Есть в нем особая прелесть: происходящее за окном меняется – а ты в комфорте сидишь за столиком, словно у себя дома. Ты видишь дожди, но они не причиняют тебе неудобств; гром гроз далек, и ты убегаешь от них; причудливые облака, напоминающие сказочных драконов, не могут угнаться за тобой.
Утром встречают горы. Их вздыбленные белые пласты – памятник титанической силе, создавшей их миллионы лет назад. А вот и ярко-синее море – кажется, состав сейчас окунется в его волны, так близко он подходит к воде. Их станция – Лазаревское. Поезд стоит здесь лишь пару минут, как бы успеть выгрузиться с многочисленными вещами!.. На перроне уже окликнул молодой доброжелательный мужчина – с ним они предварительно созвонились. Он частник, занимающийся турбизнесом.
– Лариса, Игорь, это, надеюсь, вы? – узнает он их по прежнему словесному описанию. Как приятно услышать свои имена здесь, в далеком южном краю! Мужчина несет в руках их самые тяжелые вещи, укладывает в багажник сияющей «Волги». Машина несется по узким переполненным улочкам. Игорь был здесь целую жизнь назад, в раннем детстве, и теперь скромный поселок превратился в маленький Рио. Какая неожиданная перемена, какая теплая встреча!..
Они в комфортной двухместной комнате, здесь есть небольшая ванна и душ. Виктор берет совсем недорого по сравнению с раскинувшимися повсюду гостиницами. Он скромный владелец небольшого трехэтажного особняка, выстроенного на ссуды в течение многих лет, и он ценит своих клиентов. Дом расположен на горе, он окольцован террасой, и отсюда простирается волнующий вид на море, особенно в закате, на близлежащие горы и крыши упавших вниз причудливых замков. Ниже первого этажа – большая открытая столовая все с тем же неизменным видом на бескрайнюю морскую бирюзу. Здесь чаще всего вечерами они встречаются с праздными обитателями чудесного особняка. Виктор угощает всех для начала самодельным виноградным вином, потом собственноручно в маленьком дворике среди виноградных лоз готовит шашлык, и каждый стремится прикоснуться к этому таинству и его местным секретам. Потом пение под караоке – и все они отныне почти братья и сестры. Приезжие из Норильска, края вечной мерзлоты и полярной ночи, давно не видевшие моря и солнца, прилетевшие «на материк», да еще сразу на юг, ошеломлены. Впрочем, в восторге и остальные. Названия разных российских городов, откуда они съехались, словно бы превратились сейчас в названия привычных улиц, а великая страна уместилась на вершине, под которой простирается волшебный лазурный берег…
 Дни рая позволяют забыть минувшие тревоги, жизнь предстает иной, томной и безмятежной. Молодые скромные женщины вдруг преображаются и начинают мечтать здесь о любви, они беззастенчиво вглядываются на пляже в обнаженные мужские тела, они почти подсознательно ищут взаимности, совсем невзирая на то, что ты «занят»; а мужчины гонятся за приключениями среди горных ущелий и рискованных водных переправ на стремительных реках. За все время в городке им встретился лишь один блюститель правопорядка, что свидетельствовало о том, что в этом Эдеме царят мир и покой.
– Хачапури, чурчхела, пахлава! – выкрикивают торговцы названия горских деликатесов, разгуливая с подносами по «полудикому» пляжу, и лица их светятся счастьем, когда кто– то делает покупку. Здесь можно полихачить над волнами на стремительном водном мотоцикле, потрястись на «банане» – огромной надувной лодке, подняться в небо на параплане, чтобы потом спуститься с небес и плюхнуться в морскую пену в километре от берега. Слышится музыка, безмятежная, протяжная. Фрэнк Синатра поет песню «I lovе You baby» – «Я люблю тебя, крошка». Его уверенный и сильный голос, идущий из глубин души, спокойно плывет над водой.
Ближе к обеду они уходят в кафе пополдничать, или сразу направляются домой: когда солнце в зените, не позагораешь. Хотя и домой идти не всегда хочется: дом высоко на горе, и до него много сотен высеченных в скале ступенек. Днем терраса пустая, в столовой почти никого. А после полудня они сбегают вниз. Там ждет прозрачная, как кристалл, очень теплая вода, мягкое солнце.
Дня два штормило, и они проводили время в аквапарке, летая с захватывающих дух водных горок, мчась на резиновых кругах в изогнутых трубах-туннелях, где захватывало дух, и где то и дело раздавался девичий визг. Бассейны, ресторан на воде, где расплачиваешься касанием пластмассового браслета со встроенным электронным чипом, ковровое, почти бархатное покрытие под ногами.
Ближе к вечеру жизнь в курортном городке, кажется, только начинается, она удивительна и непривычна. Десятки веселых заведений, расположенных на набережной, услужливо и маняще распахивают свои двери, продолжая райскую феерию вечного лета. Народу полно, как не бывает и днем… Иногда в примыкающих улочках рядом с богатыми особняками все же соседствуют старенькие мазанки, но фасады их – одна сплошная витрина с ракушками, брелками, медальонами, разными безделушками и мумифицированными обитателями моря. Все здесь подчинено одному – бесконечному празднику и раскрепощению, и фантазия вдохновителей индустрии развлечений безгранична, потому что лишь раз в году на местное население проливается столь обильный золотой дождь. Это видно даже по деньгам. На севере купюры покрупнее не столь помяты, и от них попахивает типографской краской. Здесь же любые деньги засалены и почти протерты до дыр, столь быстро совершают они свой оборот.
 Торговец шаурмой приплясывает и виртуозно играет ножами, чтобы привлечь зевак, а значит, потенциальных покупателей. По набережной ходят верблюды, зебры и обезьянки, а мишка на поводке совсем не новость. Артисты в костюмах пузатых динозавров, дракончиков и скелетов то и дело назойливо предлагают сфотографироваться. Несуразные монстрики выскакивают из-за кустов. В неспешно катающемся по улицам нарядном, расцвеченном яркими огнями грузовике ритмично танцуют тонкие изящные девушки, похожие на заводные манекены. Бурю эмоций у дам вызывает в одном из многочисленных кафе молодой человек в черных кожаных штанах и такой же расстегнутой безрукавке. Под крутящимся зелено-красным кольцом у самого потолка при исполнении своего ритуального «жестокого» танца он то и дело подходит к сидящим за столиками женщинам, обнимает их красиво и бесцеремонно, резко хватает за руки. В конце концов он скидывает с себя черную тужурку и брюки и под визг распаленных поклонниц покидает подиум в одних стрингах, демонстрируя атлетическую фигуру… Те, кто не смог попасть в заведение, восторженно наблюдают за ним сквозь ажурную фигурную решетку, отделяющую площадку кафе от набережной. Впрочем, не отстает и прекрасный пол –  девицы совершают полуакробатические па, играя круглыми спортивными бедрами, и под занавес беззастенчиво оголяют грудь.
Здесь африканки услужливо соорудят вам прическу из тысячи косичек. Умельцы сделают любую татуировку – временную и постоянную, на любой вкус. На татуировки на икрах, лодыжках, бедрах и плечах было прямо-таки поветрие – молодые глупые модницы вовсю щеголяли ими на пляже.
В один из дней они с удивлением обнаруживают, что не нужно ехать за тридевять земель, и в нескольких шагах от дома идет тропинка в ущелье, где можно наткнуться на дольмены – загадочные постройки каменного века; где есть диковинные водопады с отшлифованными за миллионы лет пластами горных пород –  так увлекательно спускаться и карабкаться по их уступам!
Потом их ждет поездка по ночному морю. Дельфины, странники неведомых подводных царств, сопровождая братьев своих – людей, выныривают из морских глубин. Корабль ударяется о возрастающие волны, словно о жесткую резину, и они сбивают его с пути, но он продолжает упрямо двигаться вперед. Это не автомобиль, не легкомоторный самолет, путь его медлителен и долог, и почти перестает ощущаться на бескрайнем морском просторе.
Только сейчас, когда берег так далеко, а внизу морская черная бездна, начинаешь ощущать крошечность и хрупкость мира, и позволяешь себе небольшую роскошь – роскошь слегка погрустить, как в далеком детстве, когда тебе и так хорошо, погрустить, не зная, почему. Смог бы он доплыть до берега вот сейчас, придись ему выпрыгнуть с корабля, – почему-то приходит Игорю в голову шальная мысль. Наверное, смог бы, ведь вода теплая. Но он был бы ужасно изнурен, ведь плыть пришлось, быть может, половину суток.
Люди восхищались удалявшимися огнями, но почему-то никто не восхищался звездами, которых было великое множество. В раскрытую в ночи дверь каюты был виден обрывок Млечного Пути, висевший, как лоскут светящегося одеяла. И мнилось уже, что они не на корабле, а в космосе, и летят навстречу неведомым скоплениям бесчисленных и неправдоподобно далеких солнц Галактики.
Какой-то подвыпивший мужчина, сидевший напротив, обнял незнакомую женщину.
  – Я не нуждаюсь в ласке, –  ответила та, но не отстранила его, и так они плыли под шум волн.
– Ты хочешь домой? – спросил Игорь Ларису. Счастливая, она мечтательно улыбнулась, и отрицательно покачала головой. А потом сказала:
– Здесь мой дом, – и указала рукой то ли на море, то ли на обрывок Млечного Пути, торжествующе парящий над запахом стихии.               
Отдыхающие постепенно покидали край нескончаемого лета. Пустел гостеприимный дом на горе. Настало время уезжать и Игорю с Ларисой.
– Ну почему все хорошие люди когда-нибудь уезжают? – спросила маленькая дочка хозяина.
  – Такой комплимент нам! – засмеялась Лариса. – Спасибо, –  и протянула девочке шоколадку.
***
Дома нагрянули старые заботы, мнилось, исчезнувшие насовсем. Нет, оказалось, они вовсе не уходили. Они витали в холодном воздухе, ими, как прозрачным смогом, был окутан многоэтажный дом, в котором они жили. Северный климат не позволял расслабляться, и помыслы были только о деле. И на пороге стояла глубокая осень.

Было уже десять вечера, Лариса не приходила. Он устал звонить. Телефон молчал. Почему она не отвечает?! Сначала его обуяла дикая, инстинктивная ревность, готовая сметать и крушить. Он так и не научился ей доверять. Может быть, кто-нибудь из этих художников или реставраторов, которые так и вьются вокруг нее, пригласил ее на ужин? А она всегда была слишком общительна. И мужики, сломя голову, воспринимали это ее качество как некий аванс… Ее легкомыслие не искоренишь. Может быть, она ведет двойную жизнь? У нее есть для того все предпосылки. Смазливая, молодая, бойкая. Она всегда кокетничает – это не с проста!.. Человеческая природа –видно, ее не изменишь.
     Он приходил в бешенство, потом остывал… Но она бы позвонила, должна позвонить! Не могла она так поступить. Что-то все-таки здесь не так. Он связался со знакомыми. Никто ничего не знал. Белоризцев стал грунтовать холст, но вскоре бросил это занятие – даже такая работа валилась из рук.
Но нервы его опять были на пределе. Он открыл бар, выпил стопку водки, оставшейся с Лориного дня рожденья. Нет, не у всех красивых женщин стервозность в крови. А у нее, наверное, есть. Почему же она так с ним? Наверное, не надо было говорить с ней о прошлом. Не всегда нужно говорить правду. Иногда лучше ее не знать…
Он не поверит ни одному ее оправданию. Наверное, она охладела к нему. Уже почти час ночи. Была одинока, да, снова влюбилась в него после стольких лет разлуки… А сейчас у нее все прошло. Или даже появился кто-то другой. Она получит пощечину, это точно! Он не будет унижаться. Роль вторичной тряпки – не его роль. Хоть бы позвонила, соврала что-нибудь... Пусть бы соврала, и то бы было легче. Да, он начал замечать, она стала к нему холодней. Так хоть бы соблюла приличия! Что он сделал ей плохого? И снова эта пугающая боль в сердце. Не со стопки же!.. Два часа ночи.
Он включил телевизор. Показали реставрационную мастерскую. Вот совпадение, словно мысли материальны! Но сюжет уже заканчивался, и начался другой. Может быть, какое-то мероприятие. Но она сказала бы. Конечно.
Потом раздался звонок в дверь. Он не стал смотреть в глазок, яростно схватил ручку – и опешил. На пороге стояли два молодых подтянутых мужика. Закоренелая уже привычка заставила его выйти на площадку, не пускать мужиков в квартиру.
– Белоризцев, Игорь Иванович?
Вот как, оказывается, звучит полное его имя. Давно его так никто не звал. Разве что на призыве в армию. Это обращение не предвещало ничего хорошего.
– Кто вы такие? – спросил он, не ответив. Они показали документы сотрудников органов внутренних дел.
– Что вы делаете в квартире Ларисы Леонидовны?
– Постойте… Как это что? Я здесь живу!
– А на каком основании, она ведь не замужем?
– Слушайте, вы влезаете в мою квартиру среди ночи и задаете гнусные вопросы! Какого черта?
Мужики не страдали тактом. Выяснив, что официально он Ларисе Леонидовне никто, они объявили ему, что отныне он подозреваемый, так как из мастерской похищена очень дорогая икона, находившаяся на реставрации. Ну а с Ларисой Леонидовной случились неприятности: на нее было совершено покушение.
Он не сразу понял, что они сказали. Часто многие слова играют какую-то скрытую от поверхностного мышления роль и призваны затуманить суть происходящего. Он надеялся, что здесь какая-то игра слов, либо эти грубые нахальные мужики вообще ничего не знают.
– Что с ней?! – заорал Игорь, и, почувствовав, что возникшая пауза для него непереносима, схватил того, что стоял поближе, за грудки и тряхнул о стену.
– Э,э, – полегче, молодой человек. – Лариса Леонидовна сейчас в больнице, в специализированном подразделении интенсивной терапии. Уход там серьезный.
– Где?! Подвезите меня!
– Вас все равно к ней не пустят.
Белоризцев рванулся было выбежать во двор, но вспомнил, что на машине, которой они пользовались по очереди, Лариса сегодня уехала на работу, и автомобиль остался, видимо, у реставрационной мастерской. Он вызвал такси.
В палату Белоризцева, как и следовало ожидать, действительно не пустили. Он просидел всю ночь в приемном покое не смыкая глаз, и лишь к рассвету прикорнул на стуле. Игорь получил лишь стандартный ответ о стабильно тяжелом состоянии. И – никаких прогнозов.

Ночи оставались для Белоризцева бессонными, заснуть он никак не мог, забывался лишь под утро, измученный. Он проклинал место ее работы, которое приносило одни несчастья. Но сокрушаться было уже поздно. Все случилось из-за той самой иконы, поступившей на реставрацию из Исторического музея совсем недавно. «Воскрешение Лазаря» в золотом окладе, украшенном яхонтами и изумрудами. С лампадой. Шестнадцатый век. Приблизительная стоимость – четыреста тысяч долларов. И об этом почти никто не знал. Почти…
«Думай, Игорь, думай!» – говорил он себе.
 Исторический музей передал икону, приняв все меры предосторожности. Там искушенные и проверенные профессионалы. Вот икс – кто знал, как узнал? Теперь игрек – на входе в мастерскую целая система защиты. Карта с цифровым чипом и повышенной секретности механический замок; на второй двери электронный кодовый замок совместно с обычным. И, наконец, тревожная кнопка. Когда реставратор удаляется, здание полностью переходит под охрану правоохранителей. Карта перекодируется ежемесячно. Если Лора случайно оставила карту на виду, и кто-то сумел сосканировать ее специальным устройством, что совсем уж маловероятно, то как быть с остальным?.. Но даже если предположить, что были сделаны слепки с ключей и узнан код, на проникновение все равно потребовалось бы время, и Лариса успела бы нажать на тревожную кнопку. Но она не нажала ее…
 Нет, все обстояло намного проще. Она открыла дверь тому, кого хорошо знала! Но этих людей можно по пальцам пересчитать. Заболотов, за которым стоит тень Глотова, сам Глотов, Орляков, ну, может быть, еще кто-то… И все!
 «Икона и человеческая жизнь. А именно на последнюю они покушались из-за той крашеной доски. Чтоб этой фанерой с брюликами хвасталась в своей вонючей частной коллекции какая-нибудь зажравшаяся олигархическая мразь!» Еще недавно, пусть и произнесенные про себя, слова про икону могли прозвучать для него не иначе, как святотатство и кощунство. Но теперь Игорь не думал об этом. Он думал о Ларисе.
Белоризцев снова приехал в район, заброшенный на край света, где располагались многочисленные корпуса городской больницы. Вдали от магистралей и трасс – застывшая в тишине река, с широкими просторами необитаемых пространств на другом берегу; множество деревьев, почти потерявших желто-красную листву, в безлюдных аллеях прилегающих парков; случайно падающие редкие капли дождя.
 Внезапно акварель почти погибшей осени вдруг преобразилась в лучах солнца, принесшего нежданное тепло, обратилась в волшебный и незваный островок бабьего лета, сияющего над бесконечно опустевшим временем. Огромным, опустевшим без нее временем, в котором не стучало сердце и не слышались голоса птиц…
На этот раз ему разрешили войти в палату. Он сел подле ее кровати. Лицо ее было бледным. Лариса открыла блеклые, провалившиеся глаза, обрамленные синими кругами, и слабо, приветливо улыбнулась. Игорь воспрянул духом.
– Красивый парень… Ты ко мне?.. А ты кто?..
Игорю сделалось жутко от безразличия ее тона, что-то провалилось внутри…
– Лариса, это я, Игорь! Ты не узнаешь меня?..
– Игорь, – произнесла она совершенно равнодушно. – Тебя зовут Игорь? – вероятно, она стала что-то отдаленно припоминать. – Я тебя любила, да?.. –В чертах лица ее, искаженных болью, мелькнула мучительная догадка.
Он кивнул. Кажется, его беззвучный ответ удовлетворил ее.
– А почему я любила тебя?..
– Не знаю… Наверное, любят просто так.
– Просто так? Разве так бывает?..
– Бывает.
– И ты меня не обманываешь?
– Нет.
– Это очень странно… Скажи тогда, Игорь, как я здесь оказалась? Где я?
– С тобой произошел несчастный случай… В общем… Ты в больнице. Скоро тебя вылечат, и все будет хорошо.
Она замолчала и погрузилась в дрему. Он сидел подле нее, держа ее руку в своей.
Потом, очнувшись, она задала те же самые вопросы – один за другим и в том же порядке. Она вновь и вновь забывала, кто он такой. Так повторялось несколько раз. Игорь был на грани отчаяния. «Она сошла с ума», – эта мысль жгла нестерпимой пыткой. Можно было вообразить себе что угодно, но только не это. Для нее больше не существует прошлого, а Игорь – чужой ей человек…
Игорь приходил к ней не по одному разу в день, но его больше не пускали. Лишь сообщали о состоянии здоровья Ларисы. Оно не улучшалось.
Белоризцев направился в Исторический музей, в зал русской иконы, поговорил со смотрителями. При себе у него было несколько фотографий. На одной – они с Заболотовым таскают кирпичи на глотовской вилле. Знакомая смотрительница долго всматривалась в снимок. Да, недавно какой-то невзрачненький посетитель интересовался, почему пустует место «Воскрешения Лазаря», и она сказала, что икона на реставрации. Да, есть сходные черты, но утверждать, что именно тот человек ее спрашивал, она не может.
А если тот? Что, если Заболотов, никогда не увлекавшийся ни живописью, ни иконописью?.. Но, в конце концов, мало в глотовской шайке отморозков, которые не видят ничего, кроме денег?..
***

Белоризцев стоял в просторнейшем, футуристическом фойе нового многоэтажного особняка, где располагалась городская дума. Его стены пахли холодом, слабым раствором химикатов и безразличием – так пахнут пачки свежеотпечатанных банкнот. Когда они расщепляются на листочки, проходя через миллионы рук, впитывая трупную затхлость прилавков, где за гроши ломятся измотанные жизнью пожилые и молодые женщины, когда их отнимают у ребенка и болезного старика, когда на самом дне они перекочевывают из трясущихся пальцев наркомана в сюртук шулера – их запах преображается. От них несет враждебностью, горем, по;том и ненавистью. Но этим, нетронутым пока, стерильным пачкам незнакомы такие свойства. Их виртуально перекладывают люди в белых перчатках, сидящие вот здесь, в своих чистеньких буржуазных кабинетах, никогда не забывающие отложить их как можно больше для себя, и как можно меньше дать их другим, считаемым ими за скот, и их не интересует, в какой смрад обратятся купюры потом.  Да, очень скоро они станут электронными, неуловимыми, и у них не будет никакого запаха…
Попасть туда, наверх, было не просто. Начальник милицейского поста указал на бюро пропусков, что напротив: сначала нужно зарегистрироваться у них, а потом можно пройти через охрану. Что ж, пришлось предъявить паспорт. Дежурная набрала Глотова. Игорю хорошо был слышен весь их разговор.
– Белоризцев? Ни в коем случае не выписывайте пропуск! Скажите, что меня нет. А впредь внесите его в черный список – он не должен здесь появляться никогда. Этот человек психически ненормальный.
– Петр Пантелеевич в настоящее время… – произнесла дежурная.
– Я все понял, – Белоризцев стоял, раздумывая. Вот лейтенант позевывает, вот поднимается, что-то читая в бумажке на столе, вот совсем удаляется с поста в комнату отдыха. «Вертушка» расположена параллельно полу и довольно низко. Белоризцев быстрыми шагами приближается к ней, перемахивает через нее и бежит наверх… Длинный, длинный коридор, покрытый красной дорожкой. Нужный кабинет. В «предбаннике», как и положено, секретарша, на экране монитора раскладывающая пасьянсик. А вот и он, голубчик: белая рубашка и розовый галстучек, великолепный серый пиджак повешен на спинку импозантного офисного кресла, на стене портрет президента, рядом аппарат по разливу бутилированной минеральной воды с заряженной прозрачной канистрой…
– Что ты сделал с ней, подонок?! – Белоризцев чуть не сорвал голос.
– Охрана! Где охрана? – завизжал Петр Пантелеевич, который уже начал приподниматься, но не успел выпрямиться до конца, так как от удара в челюсть опрокинулся и улетел вместе с креслом к стене. Да, разговор не получался… Впрочем, его и быть не могло. Глотов все-таки предпринял попытки, не совсем удачные, подняться на ноги и, очевидно, отразить нападение. В это время следом друг за другом в кабинет ворвались двое милиционеров – уже знакомый зазевавшийся лейтенант и еще, очевидно, удачно обнаружившийся в комнате отдыха сержант. Белоризцев выхватил из кармана баллончик со слезоточивым газом, который зачем-то взял с собой на всякий случай, без задней мысли, и всадил струю в Глотова. По инерции Игорь развернулся, не разжимая клапана – тут уж досталось слегка и блюстителям порядка, они зачихали и закашляли.
Ему быстро заломили за спину руки, и на запястьях защелкнулись наручники.
– Под арест его!! Ты слышал, лейтенант?! – заходился в бешенстве Глотов, мучаясь от газа, с силой растирая глаза. – Если его не посадишь, то я тебя самого засажу! С теплого места вылетишь! Ты понял?!.
– Еще за все ответишь, Глотов! – крикнул ему напоследок Белоризцев.
***

Листьев на тротуарах подведомственной территории почти не оставалось. Последнюю партию больших черных пакетов с ними загрузили в самосвал. Потом пошли проливные ледяные дожди вперемешку со снегом. Работы не было, арестанты коротали время, расположившись на металлических койках. Кто-то резался в шашки, кто-то безудержно предавался Морфею. Вот только Игоря и еще одного «кореша» милицейское начальство упорно, изо дня в день, выгоняло в самый разгар ливней бессмысленно водить метлами по асфальту, по которому бежали наперегонки мутные потоки воды, дожидаясь, пока они не промокнут и не продрогнут насквозь. Конечно, неспроста. Кто-то из небеспристрастных «доброжелателей» надоумил. Игорь лишь усмехался: это вшивое «испытание» и в подметки не годилось его двухгодичной армейской закалке! Да, не очень разворотливая карательная система на сей раз сработала молниеносно: буквально на следующий день после происшествия суд определил ему административный арест сроком на пятнадцать суток.
– Я диву даюсь, как ты легко отделался! – качал головой «кореш», побывавший не в одной дурацкой переделке. – Судя по тому, что ты рассказывал о Глотове… Просто везунчик. Да тебе бы не один год могли впаять, было бы желание. Ментов ведь «перцем» опрыскал!
– Значит, у Глотова что-то пошло не так…
Разумеется, порыв его был несусветно глупым, мальчишеским. Игорь ничего не добился, лишь насторожил Глотова, дав ему лишний шанс перестраховаться, а себе подпортил жизнь и репутацию. Но самое главное – он остался без возможности видеть Ларису или хотя бы знать что-либо про нее. Как она там? Лучше ей? Хуже?.. И друзей у него больше не осталось. Широкова не вернешь…
Здесь, в двенадцатиместной камере спецприемника, «личного времени» до вечерней вермишели с чашкой сладкого чая, а потом до десятичасового отбоя, было, хоть отбавляй. Но Игорь не читал потасканные журналы, что были свалены в углу. Глядя в цементный потолок, Белоризцев думал, просто думал. О том, что там, где раньше были барьеры, теперь их нет. Темные силы ломали их шутя, словно играя в компьютерную игру. Они потихоньку опутывали человека подлым липким клубком лжи, и однажды человек попадал под их полный контроль. И с содроганием Игорь сознавал, что целые пласты общества работают отныне только на разрушение…
У него не выходила из головы та встреча с Ларисой в больнице. Безучастие, отстраненность человека, который его отныне не знает. Не знает ни свою жизнь, ни своего прошлого. Нет, это невозможно себе представить! Его сердце тонуло в марсианской пустыне – той, куда очень скоро первые отчаянные переселенцы собираются перелететь с билетом в один конец, имея смутные представления о воинственном соседе Земли. И однажды колонисты наверняка осознают, что эта планета с разреженной атмосферой глубоко чужда им и знобка, здесь не растут цветы и не плывут облака, здесь не родятся дети, и им невыносимо захочется обратно на Землю, в ее райские кущи и людные города. Но, увы, таковой останется избранная ими миссия – навеки сгинуть во враждебной юдоли. И когда они поймут, что нет ракеты, способной преодолеть в обратном направлении пятьдесят пять миллионов мертвенных километров, вселенский мрак одиночества охватит их земные с рождения души. Но будет поздно… Он, Игорь, тоже превращался в одного из этих будущих марсиан. 

Наконец, двери «учреждения» распахнулись перед Белоризцевым на выход, и его встретила свобода. Он сразу поехал автобусом в больницу.
– Только на пару минут, – предупредила сестра.
Лицо Ларисы было серьезным.
– Здравствуй, Игорек!
У него от радости по-шальному забилось сердце, ему не хватало воздуха: она впервые узнала его!.. Ее разум прояснился. Значит, беда не вечна!.. А он уже и не смел мечтать об этом дне!..
– Наклонись ко мне, пожалуйста.
Ей трудно было дышать и говорить. Она слабо тронула пальцами его волосы, нежно разглаживая их, и жертвенно, с какой-то бесконечной, затухающей любовью смотрела ему в глаза. Лицо ее выглядело осунувшимся, некогда пухлые щеки провалились, обнажив остроту скул. Их губы соприкоснулись.
– Помни меня… Помни все. Обещай… Игорь, родной мой, если бы…
– Ну-ну, говори, милая!..
 – Если бы кто-то сказал мне раньше… как страшно умирать… я бы ни разу в жизни не улыбнулась…
– Лорочка, не говори так… Мы скоро будем вместе!..
– Все, все! –  послышалось позади. – Уходите.

В один из погожих ясных дней он вот также зашел в вестибюль больницы.
– Вы кто – муж? – спросила сестра. – Подождите немного, – она куда-то удалилась.
В душе его затеплилась надежда. Вдруг Ларису выписывают?
Вернувшись, она протянула ему большой пластиковый пакет.
– Вот, возьмите. Это ее вещи.
Белоризцев ничего не понимал. Зачем ему Лорины вещи – эти чашка, ложка, платьице?..
– А где Лариса?
– Вам разве ничего не сообщили?.. Извините. Примите мои самые глубокие соболезнования. Она скончалась. Два часа назад. Тело уже перевезли вниз, в подвал.
– Нет! Этого не может быть… – пакет выпал из рук. – Вы ошиблись! – закричал Белоризцев, и словно на одинокую больничную стену, покрытую невзрачной краской, наткнулся на тусклый, ничего не выражающий взгляд сестры. Что-то внутри оборвалось и стремительно понеслось по почти отвесному склону в страшную, нескончаемую пропасть, на дно каменного ущелья, где не было видно ничего, кроме абсолютной тьмы. Сознание его напряглось до предела, до нездоровой горячности, до провидческого прояснения, а потом почти отключилось. Единственное, что он, к своему ужасу, понял: это правда.
***
Вытянутое лицо, длинные черные волосы… Что-то в нем изменилось, оно стало другим. Оставалось одно – классическая красота холодной статуи из белого мрамора.
  Он многое хотел сказать, но не смог, потому что голос его дрогнул. Он лишь тихо сказал «прощай».
Ее мать, обезумевшая от горя, сжала в ладонях ее сложенные на груди руки, и вдруг вскрикнула:
– Чувствуете – ее руки теплеют, теплеют, как только я прикоснусь, Ларуся не умерла, нет!.. Они теплые!.. – обращалась она к присутствующим с какой-то слепой, исступленной верой, словно ища в трагически опущенных взглядах подтверждение своих слов. – Ларуся не могла оставить меня, не могла!..
Она продолжала еще что-то шептать и говорила «нет».
Близкие целовали ее мертвые губы в последний раз. Он ее не поцеловал. Вероятно, это могло выглядеть странным. Но она стала чужой, как лежащий позади Город. Это была не Лариса! Она больше не существовала. Ее тело сейчас закопают, и сверху появятся обмерзшие грубые куски земли, перемешанной с глиной. Ее нет. И это невозможно понять. Мир прошлых образов и теней, которые обитают лишь в его сознании, покуда он жив. Вот и все…
Была ли ты? Об этом знают лишь немногие. Но и они уйдут. Человек наивно полагает, что сознание мира заключено в нем. Он надеется на иные миры… А есть ли они? Вполне возможно. Однако это – не имеет более никакого значения. Ведь тебя нет, хотя ты могла бы жить очень долго.
 Кто-то очень скоро забудет о том, что ты умерла. Тем, кто тебя не знал, тем более все равно. И молчаливый Город не вздрогнет от факта твоей смерти, потому что в нем ежедневно умирают сотни людей. Потому что Город – лишенный души ледяной механизм. И ему, как и большинству, тоже все равно.
 Лишь чья-то одинокая жизнь будет жестоко надорвана, беспощадно смята и лишена всякого смысла. Но никто и никогда не заметит этого со стороны…
…Единственное, что осталось неизменным, – яркие темные волосы Ларисы. И цвет живых ее локонов, которые он недавно трогал, почему-то вызвал в нем страшное ощущение, что хоронят его самого –  в этот забытый всеми клочок земли… Инстинкт молодости говорил ему о том, что нужно жить несмотря ни на что. Нельзя умирать. Нельзя! Лариса, зачем же так? Что я буду делать без тебя?
Прощай – не наше слово, ты не любила его. Помнишь, ты говорила об этом. И вот теперь ты ушла. Тебе было всего лишь двадцать восемь.
Старики молвят: когда однажды проходит молодость, мы начинаем понимать пределы жизни в ее физиологических проявлениях – неровных ударах сердца, усталости и апатии. Ты никогда не узнаешь об этом, ты была счастлива, полагая, что жизнь неизменна.
Прощай.
Я знаю, думал Игорь, наш прекрасный мир, помню нашу студенческую идиллию. Как ты думаешь, Лариса, нужна ли наша любовь кому-то? Когда-то сгоряча я сказал тебе, что это всего лишь индивидуальная иллюзия. Нет! Самое страшное, что произошло в моей жизни, – то, что я потерял тебя. Где ты, Лор?.. Где. Скажи мне!.. Но тебя нет. Когда-нибудь появится другая женщина, но ты никогда не сможешь ревновать меня к ней. Как странно…  Да, я освободился от прошлого. Но будущее отныне не имеет значения.
 Нужно просто знать, что мы с тобой еще увидимся... Увы, и это лишь формула, которая должна облегчить страдание. Тебя я больше не увижу никогда. Сознание мое будет бороться с тем, что тебя нет. Я буду жить без тебя.

У него возникло ощущение бездны, на краю которой стоял. Бездна была и позади – он ее не мог видеть, но об ее присутствии напоминала жесткая стужа, обдавшая все его существо. Он потерял нечто огромное –  большее, чем жизнь. То, без чего жизнь стала не нужна.

«Если б не перестройка, работала бы спокойно учительницей до конца дней… все нехватка денег…», – звучали тихо чьи-то слова, словно шелест потревоженной ветром листвы. – «Она детей любила, и не нужна была ей никакая реставрация. Нужда все». – «И Широкова бы никто не поджег, и не спился бы человек…» – «Да не перестройка это никакая была, называйте вещи своими именами, а диверсия, оккупация…» –  «Прекратите, вам тут не митинг! Потише, имейте совесть: у людей горе, а вы балаган разводите…» – «Да, такая замечательная, интересная женщина…» – обрывки тихих слов и фраз, казалось, доносились откуда-то издалека, как будто сквозь пелену.
***

Подавленность и даже безропотное смирение, в каковых Игорь пребывал, спустя какое-то время взорвались гневом и яростью. Теперь он знал, что сделает все, чтобы вывести на чистую воду негодяев. Отныне то был смысл его жизни. Нет, больше он не будет тем профаном, который перепрыгивал «вертушку» в городской думе!
Мозг работал обостренно и четко, днем и ночью, цепляя друг за друга забытые детали. Вспомнились предостережения и рассказы, которым он раньше не придавал значения: всю деятельность Глотова с коллекционированием, шастаньем по деревням, а позже вхождением во власть сопровождают странные исчезновения людей и нераскрытые преступления. Тюремная школа не прошла для него даром, заполнив сердце жестокостью и ненавистью, а разум – приобретенным искусством не оставлять следов. И новая эпоха открыла для него широкие перспективы. Вадим, Лариса...  Все это звенья одной цепи. Нет, эти приспособившиеся ничего не делать и хапать бюрократы не отвертятся!

На девятый день Игорь вновь направился на кладбище. Лишь четыре последних месяца года разделяли трагические для Вадима и Ларисы дни. Но и за это короткое время кладбище заметно разрослось – даже несмотря на то, что христианское погребение стало роскошью, и подавляющее большинство прахов сжигалось в крематориях.
Ни одного человека не было кругом. Лишь заснеженное пространство. Снег Вадима Широкова. Снег, цвет которого – белый. Что это – цвет смерти? Жизни? Конца? Начала? Этого не сказал Вадим. Не сказала Лариса.
Чья-то рука легла ему на плечо, и он вздрогнул от неожиданности. В не первой свежести полушубке, меховой шапке с козырьком, позади него стоял Орляков.
– Вот и я пришел сюда помянуть Лорочку и Вадима, – проговорил он, забыв поздороваться. – Знаешь, Игорь, скажу тебе одну вещь. Ты не должен отчаиваться. У тебя есть отец, мама, родной дом. Да, ты, наверное, почти забыл про них, живя в Городе, но они были всегда. Маму я твою не знаю, а отец приезжал, помнишь, я с ним познакомился, много говорили о разном. Он мудрый, серьезный человек. И главное, тебя любит, направляет по нужному пути, который в твои годы еще трудно определить. Ты еще не видишь этого, но твои родители –  мощный прозрачный волнолом, которого ты не замечаешь, но который сдерживает удары этого мира, самые жестокие, и не позволяет обрушить их на тебя. Они принимают на себя первый удар – а ты почти не догадываешься об этом. Ты всегда можешь вернуться домой. Тебе кажется, что это естественно, ты не придаешь этому значения. И дай Бог как можно дольше не узнать, что может быть как-то иначе. А когда человек лишается всех, как я, он словно бы утрачивает иммунитет. Он становится уязвимым, а главное – суть жизни размывается перед ним в неопределенное мутное пятно… Много мы потеряли народа, много. И продолжаем терять – цветущих, молодых. Вот мой отец погиб на войне…
– Но сейчас-то не война! – воскликнул Белоризцев.
Орляков помолчал сочувственно, а потом произнес тихо:
– Война, сынок. Только другая – война с невидимками. Да, многие из нас теперь никому не нужны. Многих просто вышвырнули на свалку. Поэтому художник должен беречь себя и жить долго – чтобы пережить эту муть и напомнить правду тем, кто ее забыл или не хотел знать. И поэтому –  береги себя! Ведь так не может продолжаться вечно. Я не знаю, сколько придется ждать. Может быть, слишком, слишком долго. Никто не знает. Я не доживу до этих времен, а ты – должен! Как-то ты рассказал мне свой странный сон про реку, где увидел людей, похожих на Вадима и Ларису. Так вот – ты должен переплыть реку! И помнить о том, что им – не дали…
Белоризцев слушал, но почти не воспринимал его слов. Сейчас они казались ему слишком отдаленными от реальности, его почти уничтоженной реальности.
  – Успех? – продолжал Орляков. – У меня он был. И даже есть – сейчас все больше по инерции. Но он – заслуга иной цивилизации. Той, которую эти мерзавцы прокляли. Иначе и меня легко оболгали, и оплевали бы. А так – вроде как неудобно. Как можно плевать на «истинного русского патриота»? Не модно-с! С моей-то известностью. Вот и терпят барыги эти и прихвостни их: с улыбкой для общего пользования и – дулей в кармане. Запомни: для бомонда этого из миллиардеров и мэров продажных – хороший художник – мертвый художник. Ведь к славе мертвеца всегда можно бесплатно примазаться… Поэтому – живи дольше.
Откуда-то издалека донесся пронзительный, почти отчаянный, приглушенный расстоянием крик птицы, словно зовущей о помощи. «От летящей птицы остается лишь голос…» Где же он слышал эту фразу? Кажется, ее написал какой-то древний мудрец. Может быть, на папирусе. На глиняной табличке? Или неведомые знаки, которые он использовал, выбиты на камне ?..
 Солнечные блики короткого зимнего дня быстро угасали на ослепительном снежном полотне. Прощайте, Лариса, Вадим… Что бы вы сказали мне теперь?.. Вы не узнаете, что произошло. Для вас не случилось ничего. Просто однажды оборвалась ваша жизнь. Вы – камень, вода, угасший огонь. Теперь мне придется решать и за себя, и за вас. За вас – какая оговорка, наивная оговорка живущего!.. Ведь вам не нужны решения. Отныне они нужны только мне.
Наверное, Орляков говорил еще что-то заслуживающее внимания. Несмотря на внешнюю простоватость и даже бесшабашность, он был очень весомый в обществе человек, даже слишком, когда-то вознесшийся на недосягаемую для Игоря и Ларисы высоту признания и славы. И то, что он вдруг стал настолько откровенен с Белоризцевым, стало неожиданностью.  Но речь его в теперешнем восприятии Игоря более не была расцвечена ни единой краской эмоций. Их не осталось. Его путь был разрушен и перечеркнут. Белый, холодный снег падал кругом. И мороз завис постоянно-неизменный, колючий, не отпускающий, в полном безветрии. Один-одинешенек стоял он посреди ледяной пустыни. Никто не мог протянуть ему руки. Лишь где-то в памяти звучало генетически въевшееся в подсознание, беспредельно минорное, внешне тусклое, почти невзрачное органное повествование Баха, несущее думу и скорбь. И оно вызывало ощущение присутствия высшей силы, не дающей ему оступиться и сгинуть во тьме.
– Впрочем, – сказал вдруг Орляков, – разрешаю забыть все, о чем я сказал. Знай только: мы должны держаться друг друга. До встречи. – Он твердо сжал его ладонь и медленно пошел прочь.
Казалось, душа его состояла из морского песка, и ее неотвратно размывали и уносили в потерянную безбрежность тяжелые волны прибоя. Кто вернет вас?!. Наше прошлое, которое ушло с вами?.. Кто вернет голоса промчавшихся птиц?.. Да, его, Игоря, всегда будут окружать люди, иногда даже в чем-то похожие на вас. Но это не утешит: они будут другими – совсем не теми людьми. Они никогда не узнают того, что пережил он. Не поймут до конца. И никогда не заменят тех, кого он потерял.
Возможно нечто, воспринимаемое как Время, имеет иную конфигурацию и мощь. По физической теории «кротовых нор», оно может вернуться. Но об этом знают лишь теоретики. А земное время простых людей продолжает молча отсчитывать свои часы. Здесь оно –  единственная ценность, которую за все сокровища мира нельзя обратить вспять.

Он вспомнил осколок великого Млечного Пути – тогда, на корабле, в тепле и ветре, темени и соленой пыли, в ударах волн и предчувствии воображаемых огней далекого пирса, которые все никак не хотели появляться за вновь и вновь открывавшимися силуэтами мрачных гор, во внезапно взволновавшемся Черном – Русском море. Мгновения счастья над пропастью… В любом случае, тебя – нет. Лишь свет, призрачный, как замутненная слеза, свет невероятно далеких небесных тел, нареченных древними, наивными романтиками Млечным Путем.
И все же – ты где-то. Показалось, совсем рядом. Ты что-то хотела сказать. Ты протянула руку… но промолчала. Твой взгляд был грустен (ведь ты не предполагала, что все так случится), и в нем была дума – дума о нас. И во взгляде твоем было тепло. Ты всегда будешь беречь меня в этом мире. А я больше ничего не смогу сделать для тебя. Ты – есть! Вопреки всему! По крайней мере, во мне – это точно.
Он больше не мог размышлять об этом. Лишь понял, что юность его скоро пройдет, или, скорее всего, уже прошла.
Наконец, Игорь обернулся. Орлякова не было видно. Несмотря на сильный мороз и терявшееся в сумраке прояснение, снова посыпал снег, успевший замести острые края одиноких следов. И, внимательно посмотрев на часы, подаренные отцом, Игорь быстрым шагом двинулся в сторону блестящего огнями Города.


Рецензии
Здравствуйте, Олег. Прочитал Ваш роман. Сильнейшее впечатление! Душа входила в резонанс с событиями Ваших героев не единожды. В нем так много всего - и страна, и эпоха, и любовь, и предательство. По - видимому такие вот маленькие гитлеры, как Ваш герой Глотов существуют на самом деле, вся их жизнь - битва за пирог... Очень грустно за главных героев, они получают у Вас свою Голгофу. Писать можно очень много. Я хочу поздравить Вас со столь успешным произведением. С уважением, Ю.И.

Юрий Иванников   01.04.2019 21:55     Заявить о нарушении
Юрий, большое спасибо за добрые слова! Рад, что Вы так восприняли мой роман - "Чужой Город". Я все-таки над ним много думал, и многое пришлось пережить, прежде чем написать его... Удачи Вам!

Олег Ларионов   04.04.2019 01:05   Заявить о нарушении