Жизнь за царя

Энциклопедия русской жизни XVIII века
                                Сын за отца не отвечает!
        А отец за сына?

ПРОЛОГ
1.
Указом царя Петра Первого всем дворцовым крестьянам полагался небольшой клочок земли во владение, с которого в воеводскую канцелярию необходимо было ежегодно платить оброчные деньги. У дворцовых крестьян, несмотря на всю их внешнюю свободу, относительно монастырских и помещичьих, была зато как бы двойная подчиненность – с одной стороны, они числились за местными дворцовыми конторами, которые не зависели в своих действиях ни от губернских, ни от провинциальных, ни от уездных властей; с другой стороны, за ними присматривала воеводская канцелярия, куда и приносили крестьяне оброчные деньги. Наказывать дворцовых крестьян за всякие уголовные провинности могли лишь смотрители дворцовых контор, но тамошним чиновникам недосуг было наблюдать за каждым мужиком, и городские воеводы зачастую этим пользовались, самодурствуя в отношении одних и прикрывая преступления других.
Получил свой надел в 1715 году и Сергей Шамшуренков, о чем и выдали ему в воеводской Яранской канцелярии (съезжей избе) владенную выпись. Бумагу выписал канцелярист Иван Корякин. 
- С тебя, Сергей Лукьянов причитается за такой надел. Почитай, самый лучший во всей деревне.
- Не боись, Иван, за мной не залежится! – заверил канцеляриста Сергей Шамшуренков.
Разумеется, первым делом Шамшуренков зашел в деревянную Троицкую церковь с высокой каменной колокольней, построенной в шатровом стиле и возвышавшейся в те годы над остальными постройками Яранска. На той колокольне висело аж десять колоколов: весом в 121, 56, 25, 17 и 5 пудов, а также пять малых колоколов. Чтобы выдержать такой вес, стены колокольни сделали очень толстыми. Знающие люди сказывали, что в них замурован черемис–язычник, который не хотел, чтобы строили христианскую церковь, и мешал строительству. Сергей поставил свечку, несколько раз осенил себя крестом, приложился к образам и с радостным сердцем вновь вышел на улицу, пройдя мимо строившегося здания ратуши, постоял, поглазев на нее некоторое время, затем направил свои стопы в Большеполье, спускаясь вниз к реке с Романовой горы.
Но, как водится, это был праздник, в первую очередь, самого Сергея Шамшуренкова и его близких. Младший брат Леонтий по такому случаю, соорудил новый плуг и сам же, для проверки, провел первую борозду, запрягши Сергееву корову. Самогонная водка, самодельный сыр, яйца, брюква, соленые огурцы с квашеной капустой да каравай хлеба на столе – угощали всех окрестных, включая и черемисов. Вот только до Яранска Сергей не добрался – не налил стопарик Ивану Корякину. А тот, вроде бы, и не обиделся. Может, и забыл – сколько в уезде таких крестьян, как Шамшуренковы.
У Корякина уже в тот момент были другие мысли. Задумал он поставить винокуренный заводик. Для того и деньги копил, а где-то и приписками занимался, для того и заводил дружбы с воеводами городскими. Вот только одна беда – этих воевод сменяли каждые два-три года. Кабы знать, что и этого куда-то переведут, перетерпел бы Иван, переждал, дождался бы другого. А коли не переведут? Вот и приходилось тратить деньги на ту самую дружбу и благорасположение к нему воеводы.
А тут еще и царь Петр затеял денежную реформу. Пришлось привыкать к новым монетам. Да к тому же запретил и счет на старые деньги и алтыны.  Если прежде в ходу были только копейки да деньги (одна деньга стоила полкопейки), то теперь в ход пустили медные денежки, полушки, полуполушки, а из серебра – рубли, полтины, полуполтины, гривенники, пятачки, трехкопеечники, а рубль приравняли к ста копейкам. В результате деньга просто исчезла из оборота. Пришлось старые монеты сдавать в приказы, а оттуда они перевозились на Денежный двор, зато когда вернули деньги обратно в приказы, то к каждому рублю прибавили по целой гривне.
В Яранске в то время начал развиваться винный промысел. Поставили казенную винокурню. На двух городских площадях в воскресные дни устраивались многолюдные базары, где торговали продуктами сельского хозяйства, изделиями из бересты, ивы, тканями. Немало товаров Яранский уезд поставлял даже для продажи за границей, хотя городок был крохотный – в нем проживало всего-то немногим более пятисот человек, среди которых было 66 купцов и 243 мещанина.
Был у Ивана Корякина младший брат, Михайла. Он и хотел его ввести в съезжий двор вместо себя – лишние-то люди при воеводе не помешают. Но до этого пока дело не дошло – Михайле надобно сначала осилить грамоту и счет, да и каллиграфией овладеть, как следует – это не последнее дело для писца-копииста. А пока сам Иван Корякин не собирался уходить со службы. Зачем? Служивому человеку всегда проще оправдаться перед воеводою или другим каким начальником. Тем более, ежели есть в Яранске человечек, сильно обязанный Ивану Корякину, да к тому же с головой, и давнишний его дружок – также Иван, по прозвищу Голенищев. Вот его-то руками и можно жар загребать.
Семнадцатый век клонился к закату. Русские обыватели двигались все дальше на Восток, врезаясь в исконные земли волжских, уральских, сибирских, северных племен. Впрочем, искони русский люд умел ладить со всеми (воевали ведь князья с царями и царьками за свои владения). Как бы то ни было, но уже в середине шестнадцатого века, после взятия войсками Ивана Грозного  Казани и Астрахани, закончилось господство татарских ханов на Волге, что дало, с одной стороны, возможность разноплеменной «чуди» вздохнуть свободнее (не надо было больше платить ясака ханам), но, с другой стороны, вовсе и не избавило от поборов – разве что дышать стало легче, поскольку, разбавленные русскими, и разделили с ними налоговые тягости.
Таким образом, и здесь, на берегах Вятского притока, живописнейшей речки Ярани, на исконной земле черемисов (по-нынешнему – марийцев) оказались русские поселенцы. Именно в те времена, в 1584 году, на высоком яру на правом берегу Ярани и была заложена крепостица Яранск, долженствующая защитить русский люд от воинственных набегов черемисских князьков (кстати, на марийском языке «яра» означает «хорошо»; может от этого слова и произошло название реки, а затем и города?). Точнее, дело было так: вначале русские ратники перешли через реку в районе современного городского сада, где и обосновались. Однако чуть позже, послав разведчиков через широкий овраг, обнаружили на втором яру (там, где сейчас стоит Успенский собор) небольшое поселение черемисов, откуда пахло молоком и печеным хлебом, и решили перенести крепость туда. А в память о месте первой стоянки вскоре основали мужской Вознесенский монастырь. Крепость же обнесли высоким бревенчатым частоколом (двойными дубовыми стенами с внутренней земляной засыпкой), с запада она, к тому же, была окружена водой, с юга оврагом, с востока густым лесным бором, память о котором до сего дня сохранилась лишь в названии деревни Борок. Крепость была маленькой и выглядела довольно необычно – была треугольной формы, на углах – высокие треугольные башни с бойницами. Одни ворота выходили к реке, другие в сторону деревни Борок. На ночь они запирались. В центре воздвигли деревянную Успенскую церковь, рядом с ней – двор воеводы, служивший одновременно и судной съезжей избой (говоря современным языком, это была канцелярия воеводы), а также и другие служебные постройки. За пределами крепости с юга тут же прилепились посадские избы, в которых жили крестьяне и ремесленники, с запада стрелецкая слобода, которую заселял воинский гарнизон. В нескольких шагах к северо-западу построили еще одну церковь – Троицкую, возле которой расположилось кладбище. Рядом с церковью возвели высокую, в тогдашнем стиле шатровую колокольню, которая, в отличие от церкви, сохранилась до наших дней.
 В полуверсте же от южных ворот, через овраг, стоял мужской Вознесенский монастырь, имевший 32 двора крепостных крестьян, с небольшой, но весьма живописной домовой Благовещенской церковью, также сохранившейся  до наших дней, за которой было свое маленькое монастырское кладбище. Рядом, на площади торговали скотом, и называлось это место скотским рынком.
По старой русской традиции, в большинстве случаев, рядом с мужским монастырем ставили и монастырь женский – это, как инь и янь. Они (мужское и женское начала) не могут существовать один без другого. И Яранск не стал исключением. Весьма быстро, уже в самом начале семнадцатого века начал интенсивно застраиваться левый берег Ярани, где и был заложен Владимирский женский монастырь (до сих пор это место зовется Монастыркой). Через нее проходила государева дорога из Москвы в Сибирь, по которой впоследствии гнали в ссылку каторжан. Из монастыря по топкому левому берегу Ярани к городу был проложен бревенчатый настил (сейчас на этом месте сооружена дамба).
В середине семнадцатого века в Яранске размещались крупные воинские силы: двести стрельцов под командованием сотников, конный отряд служилых дворян и отряд служилых людей из черемисов и других нерусских народностей. Кроме того, здесь же находился небольшой пушечный наряд с семью пушкарями. Общее число войск составляло около 240 человек, что было больше количества всех посадских людей в Яранске, которых в самом городе и на посаде на тот момент насчитывалось всего «23 двора, а людей в них 23 человека, да у них же братьев и их детей 48 человек». Разумеется, при тогдашних переписях женское население не учитывалось вовсе. Зато скрупулезно подсчитывали и бобыльские дворы: двор Захарко Балахонец, двор Однокишко Долгополов, Петрушка Сухоруков, Илюшка Костромитин, Захарко Дыркин, Сенка Борашев, Потешка Лагунов, Сенька Балахонец…
Возможно, эта воинская сила и сподвигла русских царей на то, чтобы сделать город местом, куда ссылали попавших в опалу вельмож и царедворцев. И первыми ссыльнопоселенцами в Яранске оказались представители семьи бояр Романовых. В 1601 году царь Борис Годунов раскрыл заговор, имевший целью свергнуть его с трона, во главе которого и стояли Романовы – Иван Никитич и его брат – Василий Никитич (дядья будущего основателя царской династии Романовых Михаила). Вот именно Василия Романова и сослал Годунов в Сибирь. Но сначала Василий Никитич прибыл в Яранск, откуда, спустя шесть недель был переправлен в Пермь, а затем – за Камень (Урал) в Сибирь. Стрелецкому сотнику Ивану Некрасову было строго наказано, чтобы он сопровождал опального Василия Никитича Романова со слугой «в Яранской на житье». Годунов ему предписал, «едучи в Яранской, везти дорогою Василья бережно, чтоб он с дороги не утек и лиха никоторого над собою не учинил; и того беречи, чтоб к нему на дороге и на станах никто не приходил и не разговаривал ни о чем, и грамоты с ним никто не сослался...». Впрочем, даже полутора месяцев хватило Василию Романову, чтобы оставить по себе память на века: место, где находился пушкарский двор Никитки Власова, в котором останавливался опальный боярин, и по сей день, называют «Романовской горой»; а место на реке Ярани, бакалда или яма, находящаяся в 150-200 саженях от Благовещенской или, в простонародье, Вознесенской церкви, где по преданию купался «царский ссыльный», – «Романовской ямой».
Но это было только началом. Традицию ссылать в Яранск ставших неугодными приближенных продолжили уже сами Романовы, придя к власти. Так, в 1619 году сюда была сослана невеста царя Михаила Федоровича Романова, невинно оклеветанная боярская дочь Мария Хлопова. Не пришлось ей стать царицей, а то была бы она бабушкой Петра I (разумеется, это шутка, поскольку, возможно, и Петра тогда бы вообще не было). Да и сам Петр Великий отметил Яранск своим вниманием. После одной из побед в войне со Швецией в 1711 году он сослал в Яранск 500 пленных шведов, ландскнехтов, что в переводе означает «наемный солдат». Место, где они жили, яранский люд переименовал в Ланцы.
А в 1670 году яранчане предотвратили в своем городе восстание в поддержку Степана Разина. В самый разгар восстания Разина большой отряд повстанцев под предводительством атамана Долгополова двинулся из Козьмодемьянска на Ветлугу. Яранский воевода Матвей Корин спешно организовал работу по укреплению города и подступов к нему. В лесах по дорогам были сооружены засеки. Воевода привел к боевой готовности гарнизон, в помощь к нему вооружил посадских людей и крестьян, расставил повсюду караулы. Отряд Долгополова до Яранска не дошел, но в следующем году в самом городе были схвачены два разведчика повстанцев. Подвергнутые допросам и пыткам они выдали планы атамана поднять восстание на Вятке.
В те годы воевода (или приказной наместник) не только управлял городом и уездом, но и командовал гарнизоном, обладал судебной и административной властью, собирал подати. Через каждые два года воеводы-наместники сменялись. 
Коль уж в эту глухомань ссылали столь знатных в государстве людей, не могла она остаться незамеченной и в царских хоромах. Она и не осталась незамеченной. Приглядели себе государи российские несколько деревень да сел, и присоединили к своим личным имениям.
Как чуть выше отмечалось, к началу XVII века в западном направлении от яранской крепости возникла стрелецкая слобода, которую заселил воинский гарнизон. С юга же расположился посад, населенный ремесленниками, торговцами, городской беднотой. Отдельная часть города называлась Монастырской слободою. Она располагалась на левом берегу реки Ярани при впадении в нее речки Ламбы. С этой же стороны, по соседству с несколькими черемисскими деревнями появилась и русская деревня с вполне себе говорящим названием – Большое Поле. Вот ее-то и приписали к царской вотчине. То есть, сделали деревней дворцовой. Да и причина тому была – сия деревня Пиштанского волостного правления при реке Ламбе находилась на Московском почтовом тракте, проходившем через Козьмодемьянск. В Переписной книге Яранского уезда Казанской губернии Г.М. Юшкова за 1646 год зафиксировано «...в Еранском уезде государева оброчная деревня Болшепольская на речке Ламбе, а в ней крестьян 10 дворов, а людей в них тоже 10 человек, а детей и пасынков у них и бобылей, которые на дворах живут, 31 человек, а 1 двор бобыльский…». Там же названы и фамилии первых поселенцев – Бочкарь, Солоденник, Колесник, Кузнец, Скорнеков, Шамшурихин, Шамшуренков, Залешин. Фамилии, даваемые тогда крестьянскому люду, также были говорящими: бочкарь, кузнец, солоденник, колесник, скорняк – особой выдумки и не нужно было. Чем человек занимался, то и прозвище имел. К сожалению, довольно странным выглядит объяснение двух фамилий из этой описи – Шамшурихин и Шамшуренков. Вообще-то, шамшурой назывался холстинный чепец, или головной убор из красного сукна у лопарской женщины (именно потому и странно, что в этих краях вдруг обозначились следы лопарей). Лопари же – северное племя, которое ныне известно, как саамы. Впрочем, по другой версии, шамшура – также головной убор, но уже замужних женщин у народов Восточной Европы на твердой круглой или полукруглой основе. В любом случае, это – дамские шляпники. И вот именно один из потомков тех самых шляпников нас, в данном случае, интересует больше всего.
Речь о Леонтии Лукьяновиче Шамшуренкове, родившемся в этом самом Большом Поле под Яранском в 1687 году. В той же писцовой книге за 1646 год упоминается некий «Данилко Григорьев сын, прозвище Шамшуренков, детей у него нет, а живут с ним вместе три брата его: Садофко женат, а детей у него нет, Гришка десяти лет, Сенька осьми лет…» Позже у Данилы Григорьевича появился сын Лукьян, а у того два сына – Сергей да Леонтий, у первого, опять-таки родился сын Федор, а у второго – сын Василий. Видать, крепки были Шамшуренковы именно по мужской линии.
Шамшуренковым повезло в том смысле, что жили они в дворцовой деревне. Царь, как говорится, был далеко, а оброк не так уж и велик. Сдал его в государеву казну, и занимайся опосля, чем хошь. В помещичьих и монастырских селах и деревнях так не забалуешь – помещики да попы крепко прижимали  своих подданных – им нужно было накапливать жир, в смысле, капитал. И времени свободного практически не было. Вот и ходили дворцовые крестьяне на подработки (столярничать да плотничать) в город, благо, Яранск был вот он – в нескольких верстах. А некоторые добредали аж до самой Москвы, куда вела прямая дорога, а то и до Петербурга.
Леонтий Шамшуренков до новой столицы еще не добирался, но в Москву уже хаживал неоднократно, несмотря на молодость. И весьма успешно подрабатывал по плотницкой части: его умственные интуитивные догадки помогали ему, порою, придумывать нечто новое в, казалось бы, уже давным-давно изобретенной телеге или коляске. Вот и сейчас буквально намедни вернулся из старой столицы. И теперь помогал брату Сергею по хозяйству. А мимоходом починил и колесо колодезное – вставил новый шпон.
- Ну, Леонтей, и руки у тебя золотые, – восхищенно произнес брат. – Жаль, батюшка не дожил.
- В плотницком деле не токмо руки, но и догадка нужна, – Леонтий сам любовался на обновленное колесо, покручивая его.
- И то верно! У меня, вона, тоже руки имеются, и вроде работа всегда спорится, токмо не выходит, как у тебя.
Из избы, стоявшей на самой окраине Большепольской деревни, вышла румяная, дородная, покрытая чепцом, жена Сергея.
- Куда? – спросил, глядя на нее Сергей.
- Пойду за Феденькой на луг, – бросила жена на ходу. – Пора уже корову загонять.
Некоторое время оба брата смотрели ей во след.
- Обрюхатела снова никак, твоя Марфа? – спросил Леонтий.
- Есть малость, – хмыкнул Сергей. – Не зря же наш поп толкует: «Что есть жена? Сеть, созданная, чтобы прельщать человека и иметь над ним власть, светлым лицом вкупе с большими очами мигаючи, ногами играючи, дела убиваючи, многих из попавшихся низложи, тем же в доброте женской многие прельщаются и от того любовь яко огонь возгорается. Что есть жена? Святым обложница, покои змеиные, убежище диавола, без цвета болезнь, поднечающая сковорода, спасаемым соблазн, неизлечимая злоба, купалище бесовское». Как обнимет меня, как прижмет к себе, так никакого сладу с нею нету – давай ей и все тут.
Леонтий лишь рукой махнул.
- А чего ты машешь? Тебе тоже надобно жениться. Я, как старшой, уже и невесту тебе приглядел.
- Да ну тебя! – снова отмахнулся Леонтий. – Небось выбрал-то, котора поплоше, или из черемисок кого.
- Ну, ты, братан, за кого меня принимаешь? Варьку Кузнецову не хошь?
Леонтий даже покраснел. Неужто Сергей следил за ним? Откуда тогда знает, что Леонтий и сам уже присматривался к кузнецовой дочке?
- Ей уж, почитай, пятнадцать-то годков. Еще год и перестаркой станет. Оно в самый раз и замуж девку брать.
- Ты, что ль, и свататься ходил?
- Пока нет. Но после Ивана Купалы обязательно пойду. Коли сладим, так зимой и свадьбу сыграем. Так что ты на Купалу следи, куда она венок-то направит. Чтоб другой какой не подхватил.
В те времена на Руси девицы выходили замуж рано – в тринадцать-четырнадцать лет. А в шестнадцать уже рисковали и в девках на всю жизнь остаться.

2.
Шел 1728 год. Юный император Российской империи Петр Второй Алексеевич, внук Великого Петра, с подачи Верховного тайного совета, который возглавлял барон Андрей Иванович Остерман, направил во французский Суассон, где должно было  окончательно решить споры между венскими и ганноверскими союзниками, посольство во главе с князем Борисом Ивановичем Куракиным, российским министром при французском дворе, и графом Александром Гавриловичем  Головкиным, российским министром при берлинском дворе. Но случилось так, что князь Куракин почти сразу же после этого назначения скончался в Париже, и руководить посольством отправился один граф Головкин. Тут же барон Остерман включил в состав посольства в помощь Головкину, в качестве дворянина посольства двадцатилетнего Иоганна Эрнста Миниха, сына правителя Петербурга, генерал-аншефа и свежеиспеченного графа Бурхарда Кристофа фон Мюнниха, в России несколько переиначенного в Христофора Богдановича Миниха.
Инженер Бурхард  Миних в чине генерал-майора прибыл в Россию всего лишь за семь лет до описываемых событий по приглашению российского посла в Польше князя Долгорукова, чтобы вести инженерные дела, задуманные Петром I. И потомственный инженер Миних сразу же взял быка за рога и спустя год представил царю чертеж нового укрепления Кронштадта. Петр Алексеевич оценил чертеж по достоинству:
- Спасибо Долгорукову, он доставил мне искусного инженера и генерала.
Именно Христофор Богданович Миних устраивал судоходство по Неве, прокладывал дороги и построил Балтийский порт, а также проложил первый обходной Ладожский канал, за что Петр произвел Миниха в генерал-лейтенанты, его жена и преемница на российском престоле Екатерина I – в генерал-аншефы, наградив при этом орденом Святого Александра Невского, а внук Петр II, переехавший со всем двором в Москву, назначил правителем новой столицы, а также генерал-губернатором Ингерманландии, Карелии и Финляндии.
Разумеется, при таком отце не мог затеряться и не обделенный некоторыми дипломатическими способностями сын. Миних-младший с удовольствием воспринял весть о своем назначении в посольство с жалованьем пятьсот рублей в год и двести рублей на проезд в Берлин к графу Головкину.
Появлялась оказия  по дороге в Берлин наведаться в Лифляндию в гости к барону Иоганну-Генриху Менгдену, жениху дочери петербургского правителя и сестры новоиспеченного посла Христины Елисаветы, за которой отец обещал дать в приданое десять тысяч рублей. Был у нее перед этим вроде бы другой жених – императорский наперсник Иван Алексеевич Долгорукий, страстно влюбившийся в Христину Елисавету. Но ни его родители, ни его родственники на этот брак согласия не дали. Пришлось довольствоваться лифляндским бароном. Между прочим, партия для семейства Минихов была не так уж и плоха, если учесть родословную баронов Менгденов, пришедших на восточные берега Балтийского моря из Вестфалии. А если еще учесть и столь близкую опалу Долгоруких, то и вовсе все выглядело вполне счастливо.
Предок и тезка  Иоганна-Генриха Иоганн фон Менгден, прозванный Остгоф, почти двадцать лет в середине XV века был магистром Тевтонского ордена в Ливонии, а лифляндский ландрат Оттон фон-Менгден еще в 1653 году получил баронский титул Шведского королевства.
 Вот и Лифляндия. Пограничная губерния Российской империи. С севера – Эстляндия, также отвоеванная у шведов. С юга – герцогство Курляндское, номинально независимое ни от кого, однако же управляемое русской герцогиней Анной Ивановной, племянницей Петра Первого и теткой нынешнего императора, Петра Второго. Впрочем, опять-таки, управляемое ею номинально, фактически же там заправлял курляндский сейм с подсказки саксонских и польских правителей.
Иоганн Эрнст Миних четыре года назад покинул Лифляндию, а до этого также четыре года проучившись в рижской городовой школе, и потому с удовольствием и интересом рассматривал знакомые пейзажи, пытаясь найти здесь нечто новое, чего не замечал мальчишкой. Холмы, реки, озера да болота – всем этим издавна славилась эта земля. Да еще морем с широким и длинным песчаным побережьем. А по берегу Рижского залива на многие версты тянутся песчаные дюны, из которых наибольшая достигает почти стотридцатиметровой высоты. Миних даже остановился при виде этих красот и смотрел неотрывно, как едва заметно глазу движутся пески, и как они будто поют, завывая на ветру.
Вдали показалась Рига, древняя столица тевтонцев. Когда в 1201 году рижские ливы рядом со своими поселениями отвели епископу Альберту место для нового немецкого поселения, первоочередной задачей крестоносцев было укрепление своей территории. Этот год и следует считать началом строительства оборонительных сооружений Риги. Первоначальные земляные укрепления полудугой охватили площадь, которая ныне была бы ограничена улицами Зиргу, Розена, Краму, Даугавас, Аудею и Калею. Так как в песчаных окрестностях Риги камней было мало, но повсюду росли хвойные леса, то первые крепостные стены возводили, насыпая земляные валы, укрепляя их деревянными частоколами и выкапывая перед ними рвы. Эти сооружения были похожи на укрепления городищ и возводились они сравнительно быстро.
Впрочем, такие «стены» казались не слишком надежными даже самим обитателям немецкого поселения. Так, летописец Генрих Латвийский, повествуя о совместном нападении ливов и полоцкого князя на немцев в Икшкиле и Мартиньсале, сообщает, что «...внутри Риги царил страх, потому что город еще не был сильно отстроен». Когда же обитатели немецкого поселения захватили ближайшие окрестности — Доле, Саласпилс и Икшкиле, — город смог широко использовать доломит по берегам Даугавы, так что постепенно вместо деревянной ограды стали возводить каменные стены. В строительстве этих крепостных стен в 1207 году участвовали многие прибывшие из Германии крестоносцы, как сообщает все тот же летописец Генрих, «... радуясь церковному миру, городские стены подняли так высоко, что после этого набеги язычников были не страшны».
После отражения нападения местного племени куршей в 1210 году каменную крепостную стену незамедлительно удлинили до самой Даугавы. Эта новая стена впервые упоминается в документе от 25 июля 1211 г. — дарственной епископа Альберта, по которой домскому капитулу передавался земельный участок на берегу Даугавы возле крепостной стены. И стену городских укреплений стали строить дальше, вдоль берега Даугавы до устья Риги, затем вдоль ее берега вверх по течению до епископского подворья, которое находилось в первом немецком поселении. В результате стремительного роста города крепостную стену пришлось во второй — и последний – раз расширять, присоединив к городу бывшее предместье, в котором находились церковь Екаба, подворье русских купцов, новая Домская церковь и второй замок епископа, стену укреплений продлили до Пороховой башни; потом, пройдя вдоль нынешней улицы Трокшню до Рижского замка и повернув вдоль по берегу Даугавы, крепостная стена достигла старейшей части города.
После безуспешной борьбы тевтонцев с Ливонским орденом городу, вместо разрушенного в 1297 году орденского замка, в 1330 году во время правления магистра Монгейма, пришлось построить новый, а также снести городскую крепостную стену напротив него. Стену в этом месте город смог восстановить только в 1454 г. во времена правления магистра Тевтонского ордена Иоганна Менгдена.
Общая же протяженность крепостных стен города в XVI веке достигла 2,2 км. В крепостные стены были встроены 28 укрепленных башен. Башни располагались на расстоянии 70—120 м друг от друга. Часть башен — привратные — были построены для защиты ворот, а остальные — для защиты и опоры крепостных стен, ибо большая часть башен всегда выступала за крепостные стены. Таким образом, у находившихся в башне стрелков была возможность обстреливать врагов, уже оказавшихся у крепостных стен. Сначала строили четырехугольные башни со сравнительно тонкими стенами, а позже полукруглые и даже круглые, что было удобней для стрельбы из пушек. У этих пушечных башен стены были намного толще. Во многих привратных башнях были проезды. Так что оборонная система Риги в то время была одной из самых мощных на всем побережье Балтийского моря.
Впрочем, к началу XVIII века все эти крепостные укрепления потеряли свое оборонительное значение, ибо огнестрельное оружие вкупе с пушками не могли защитить жителей от вторжения врагов и сейчас стали просто украшением города, напоминая о прежнем его величии. Башни же ныне использовались под склады. Горожане хранили в башнях зерно, порох или другие военные припасы, а большую  часть башен бургомистр просто сдавал в наем как горожанам, так и приезжим купцам.
Иоганн-Генрих Менгден встретил Миниха по-родственному тепло, лично выехав за ворота Пороховой башни крепости, куда вела главная рижская дорога, и сопроводив к своему замку. Стояла ясная морозная погода. Снег, искрясь на солнце алмазами, поскрипывал под копытами лошадей. Белые перистые облака медленно плыли по голубому небу.
- Поздравляю тебя, Эрнст, с назначением в посольство, – обнимая и прикладываясь щекою к щеке будущего зятя, произнес Менгден.
- Спасибо, Иоганн! Однако же хорошо у тебя работают осведомители, – удивленно ответил Миних.
Менгден, снова взбираясь на своего коня, засмеялся.
- Ничего странного. Просто намедни прибыл курьер от твоего батюшки с известием о твоем прибытии и о твоем новом статусе.
Менгден развернул коня в сторону крепости, за ним тут же пристроился Миних. Свита и телохранители обоих вельмож следовали за ними на небольшом отдалении.
- Как поживает моя невеста? – поинтересовался Менгден.
- Отлично! Уже вся в предвкушении скорой свадьбы.
- А ты сам надолго в Ригу?
- Да, собственно, нет! Меня в Берлине ждет граф Головкин, а там – в путь на Суассон. Так что у меня день-два не более.
- Ну, вполне достаточно, чтобы отдохнуть.
Они уже ехали по узким, выложенным доломитовыми плитами улочкам Риги и Миних, разговаривая, успевал вертеть головой по сторонам, любуясь городскими постройками. Мимо, прижимаясь к домам, чтобы не попасть под копыта лошадей или под плеть наездников, шли по своим делам обыватели, лавочники зазывали в свои лавки, предлагая разнообразный товар. Горожанки полоскали в проруби реки белье, беря из одной корзины грязное и складывая в другую чистое. Иногда дорогу преграждало гордое и неспешное шествие гусиного семейства.
- У меня, кстати, для тебя сюрприз припасен, Эрнст, – снова заговорил Менгден.
 - Что за сюрприз, барон?
- А вот в замке и увидишь, – загадочно улыбнулся хозяин.
Сюрприз оказался из приятных. Из загородного замка в Ригу, по случаю приезда такого знатного гостя, вернулись старые бароны фон Менгдены, генерал Иоганн-Альбрехт со своим братом Магнусом-Густавом, ландмаршалом Лифляндии, последний был с дочерьми – десятилетней Анной, восьмилетней Юлианой, шестилетней Якобиной и совсем маленькой Авророй. Сам Миних присмотрит вскоре себе невесту в семействе Менгденов – ею и станет старшая из сестер фон Менгден Анна-Доротея. Старики Менгдены перед тем гостили у своих старых друзей – шведских графов Левенвольде. Кроме того, встречал Миниха и кузен Иоганна-Генриха, второй сын барона Иоганна-Альбрехта Карл-Людвиг.
Чуть более суток оставался Миних в гостеприимном замке Менгденов, обсудив все светские российские и европейские новости с отцом и сыном. Но время и новое назначение не позволяли почивать на лаврах, и Иоганн Эрнст снова отправился в путь. Рига была последним российским городом. Далее пошли курляндские земли, затем польские и, наконец, Пруссия. В Берлине молодого человека благосклонно встретил и приветил в своем доме граф Головкин, а его супруга, урожденная графиня фон Дона, окружила его поистине материнской заботой. Миниху были представлены и оба сына Головкиных, находившихся здесь же. На следующий день граф отправился на прием королю Пруссии Фридриху Вильгельму I, взяв с собою и Миниха. В тот вечер у короля был дипломатический прием для послов дружественных стран. Но, как ни странно, Головкин заметил здесь и посланника австрийского дома Габсбургов. Впрочем, увидев, что, после представления его имени, к нему направился сам король с супругой, граф взглянул на Миниха:
- Ну, сударь, пойдемте, представлю вас их величествам.
- Да меня ведь уже представляли их королевским величествам, – улыбнулся Миних.
- Вот как? – удивился Головкин.
- Я ведь имел честь присутствовать на обручении Анны Петровны с его высочеством герцогом Гольштейн-Готторпским, на которой был и король Фридрих-Вильгельм с супругой.
- Ну что же, тем лучше, сударь. Пойдемте к их величествам.
Фридрих Вильгельм I Гогенцоллерн, женатый на дочери английского короля Георга I Софии Доротее был отцом большого семейства – у этой королевской четы родилось четырнадцать детей, правда, нескольких они потеряли во младенчестве, в том числе и двух старших сыновей.
- Друг мой любезный, граф, рад вас видеть у себя, – приветствовал король русского посла.
- Взаимно, ваше величество, – поклонившись, ответил Головкин и тут же, подойдя к королеве, приложился губами к протянутой руке Софии Доротеи. – А вы сегодня особенно прелестны, ваше величество.
Королева улыбнулась. Она снова была беременна.
- Как себя чувствует ваша супруга и ваши сыновья, граф? – поинтересовалась она.
- Спасибо, ваше величество, на здоровье никто из них не жалуется. 
- Признаться, издалека я было подумал, что вы пришли с одним из своих сыновей. Однако же, вижу, что этот молодой человек не из вашей фамилии, – король, близоруко щурясь, направил лорнет в сторону Миниха. – Не так ли, господин фон Мюнних, – улыбнулся Фридрих Вильгельм.
  - Вы правы, ваше величество, – поклонился Миних.
- Позвольте вам представить дворянина нашего посольства, – вставил Головкин.
- Вот как? Прелестно! – воскликнул король. – В таком случае, поздравляю вас, юноша, с началом дипломатического поприща, и желаю вам стать достойным имени вашего замечательного родителя.
- Благодарю вас, ваше величество. Постараюсь оправдать доверие моего государя императора и не опозорить фамилию фон Мюннихов.
- Как же вы похожи с вашим батюшкой, – королева также приложила к переносице лорнет.
- Если только фигурой, ваше величество, – улыбнулся в поклоне Миних, такой же высокий и поджарый, как и его отец.
- А как себя чувствует ваша матушка? Мне говорили, она в последнее время болела? – продолжала интересоваться королева.
- Она скоропостижно  скончалась осенью прошлого  года, ваше величество.
- Соболезную, мой юный друг! У нее были похвальные качества и добродетель.
- Благодарствую, ваше величество.
- Примите и вы мои соболезнования. Кстати, а как ваш юный император, граф? – поинтересовался король.
- Его величество со всем двором находится в Москве. Готовится к коронации, назначенной на ближайшие числа.
- Я отпишу ему поздравительную депешу, – Фридрих Вильгельм дал понять, что разговор окончен, но перед тем, как повернуться, он еще раз взглянул на юное лицо Миниха, и тому показалось, что в глазах немолодого уже короля блеснули слезы.
Когда королевская чета удалилась, Миних переглянулся с Головкиным и понял, что граф также обратил внимание на королевскую печаль. Впрочем, они оба сразу поняли причину этой печали. Дело в том, что у довольно деспотичного даже по отношению к родным детям Фридриха Вильгельма не ладились отношения со старшим сыном и наследником трона Фридрихом. Тому совсем недавно исполнилось шестнадцать лет, но король уже даже стал подумывать над тем, чтобы объявить кронпринцем младшего сына Августа-Вильгельма, который более соответствовал отцовскому вкусу.
Дело в том, что первой воспитательницей будущего короля Фридриха II оказалась французская эмигрантка мадемуазель де Рокуль, которая зародила в юном принце любовь к французской литературе. На седьмом году Фридриха отдали под надзор учителя Дюгана, который еще более укрепил его расположенность ко всему французскому. Отец стремился воспитать из Фридриха воина, однако принц интересовался музыкой, философией и танцами. В результате король счел старшего сына никчемным наследником. Все это закончилось тем, что спустя два года после описываемых событий восемнадцатилетний Фридрих с помощью лейтенанта Ганса-Германа фон Катте решил бежать в Англию, к дяде-королю Георгу. Разумеется, попытка не удалась, Фридрих и Катте были заключены в крепость (Фридрих — в Кюстрине), после чего Фридрих Вильгельм выразил намерение судить обоих за дезертирство и казнить. Впрочем, кронпринцу было обещано прощение на условиях отказа от прав на престол, на что, естественно, Фридрих не согласился. Катте же судили и обезглавили. Что касается Фридриха, то, к удивлению, король столкнулся с резкой оппозицией своему намерению сначала в лице суда (который отказался судить кронпринца), а затем и Военного совета. К этому прибавилось и дипломатическое давление со стороны других европейских дворов. В конце концов, Фридрих был освобожден, но некоторое время пробыл в ссылке в том же Кюстрине, будучи назначен членом военно-судного совета Ноймаркского округа (но с правом только совещательного голоса). Заключение и ссылка продлились более двух лет (с августа 1730-го по ноябрь 1732 года), после чего Фридрих был окончательно прощен и назначен шефом пехотного полка.
 Максимум неделю отводил Головкин на пребывание в Берлине, однако обстоятельства вынудили его задержаться едва ли не на два месяца.
В Москве случилась, наконец, коронация Петра II, и граф Головкин при известии об оном получил также повеление установить радостное на сей случай празднество. Разумеется, испокон веков русские в таком случае не отказывают себе в удовольствии погулять с размахом. На торжество были приглашены в русский дом все послы иноземных государств, ну, и, разумеется, король с королевой и все принцы с принцессами. В русском доме был дан бал, затем обильный торжественный ужин, завершившийся фейерверком.
Европейские гости смогли по полной отведать русскую кухню, на которую Головкин, естественно, не поскупился. В меню значилось: квас в серебряной лощатой братине, кубок романеи, рейнского и бастры, папорок лебедин под шафрановым взваром, рябчик, искрошенный под лимоном, потрох гусиный, гусь жареный, порося жаркое, куря в калее с лимоном, куря в лапше, куря во щах «богатых», перепича крупитчатая, четь хлеба ситного, курник подсыпан яйцами, пирог с бараниной, блюдо пирогов кислых с сыром, блюдо жаворонков,  блюдо пирогов с яйцами, блюдо сырников, блюдо карасей с бараниной.
Для Миниха же этот день явился еще и личным праздником – по случаю своей коронации, государь Петр Алексеевич одарил многих своих приближенных разными наградами и титулами, а генерал-аншеф Бурхард  Миних был пожалован в графский титул с правом его наследования. Вновь испеченного графа Иоганна Эрнста Миниха поздравили все присутствующие на ужине, включая и короля прусского.
Наконец граф Александр Головкин получил свои векселя, полномочия и инструкции. В последних его отец, канцлер Гаврила Иванович настоятельно напирал на то, дабы русский посланник крайне употребил домогательство исходатайствовать титул императорский от тех держав, которые не согласны еще были придавать оного российским государям. Сверх того препоручено также особенно позаботиться об интересе герцога Гольштинского касательно возвращения шлезвигской земли. Герцог Карл Фридрих Шлезвиг-Гольштейн-Готторпский состоял в браке со старшей дочерью Петра Первого и Екатерины Первой Анной Петровной. Карл-Фридрих, женившись на Анне ровно три года назад, в мае 1725 года, надеялся на то, что с помощью русских родственников он рано или поздно вернет в лоно герцогства оттяпанный датчанами Шлезвиг.
Казалось бы, теперь-то уж ничто не мешало русскому посольству отправиться в Суассон. Однако, не тут-то было! Отправившись в конце мая во Францию, в местечке Горнбург, что близ границы с еще одним германским герцогством – Брауншвейгским, вновь пришлось остановиться – два старших сына графа Головкина, Юрий и Иван, заболели корью. Местный бургомистр, барон Мюнхгаузен, предложил всему семейству остановиться в его замке и воспользоваться услугами его личного медика, на что Головкин, разумеется, с благодарностью согласился. Нужно отметить, что Александр Гаврилович с супругой Екатериной Дона нажили двадцать пять детей, большая часть которых, правда, умерла во младенчестве. Головкины равно относились ко всем своим отпрыскам и, разумеется, даже болезнь каждого становилась для родителей настоящей трагедией. Пока лекарь вместе с супругой ухаживали за мальчиками, Головкин с Минихом и хозяином забавлялись охотой и отдыхом. А когда барон сообщил, что рядом с городком, на его даче Линден, в это время проживала семья старого герцога Брауншвейгского и  графа Антона-Ульриха Бланкенбургского. Русский посланник не смог отказать себе в удовольствии навестить старика, лично знавшего его отца, Гаврилу Ивановича, первого канцлера Российской империи, назначенного на эту должность еще Петром Великим. Антон-Ульрих передал бразды правления графством в руки своего второго сына Людвига Рудольфа, а сам переселился подальше от столичной суеты Бланкенбурга в это зеленое местечко.
Впрочем, лежащий у северных отрогов Гарца Бланкенбург уже давно формально относился к герцогству Брауншвейгскому, являясь его юго-восточной частью, и спустя три года окончательно будет присоединен к Брауншвейгу. Потому и чувствовали  здесь себя представители Брауншвейгской династии вполне себе по-домашнему.
У нас еще будет время подробнее на страницах романа познакомиться с одним из представителей богатейшей фамилии Мюнхгаузенов – ведь с XII века на родословном древе баронов собралось почти 1300 персон. По Нижней Саксонии разбросано десятка полтора замков, некогда принадлежавших или принадлежащих сегодня членам этого почтенного рода. В XVIII и XIX веках он дал восемь персон в ранге министров разных германских земель. Тут и такие яркие личности, как известный в XVI веке ландскнехт Хильмар фон Мюнхгаузен, добывший себе мечом немалые деньги на покупку или перестройку полдюжины замков. Тут и основатель Геттингенского университета Герлах Адольф фон Мюнхаузен, и ботаник и агроном Отто фон Мюнхгаузен. Есть с полдюжины писателей, а среди них – «первый поэт Третьего райха» Беррис фон Мюнхаузен, чьи стихи скандировали подростки гитлерюгенда, маршируя по улицам. Видимо, совсем неспроста в гербе Мюнхгаузенов, известном еще с XIII века, изображен монах в одеянии цистерианского ордена с посохом и мешочком в руке, а в мешочке – книга.
 Но, в данном случае, нас интересует то семейство, которое приютило в своем замке старого герцога Брауншвейгского и членов российского посольства. И не только их! В семье его двоюродного брата, полковника барона Отто фон Мюнхгаузена из Боденвердера, что на живописной реке Везер среди зеленых лесов, четыре года назад случилась трагедия – барон умер, оставив после себя восьмерых детей от двух жен. Младших мальчиков полковника и взял к себе на воспитание наш барон. В их числе оказался и Иероним Карл Фридрих, пятый из восьми детей Отто фон Мюнхгаузена. Как раз через три дня после того, как родился Иероним, мать и умерла от послеродовой горячки. И воспитывала его сестра матери, генеральская вдова фон Адеркас.  Разумеется, судьба его была предопределена – военная служба. Но пока малышу, напомним, всего лишь четыре года.
- Сергей  Христофорович, окажите мне честь отправиться вместе на дачу господина Мюнхгаузена, – назвав переиначенное с немецкого на русский лад имя Миниха, произнес Головкин.
- С превеликим удовольствием, Александр Гаврилович.
В сопровождении самого барона Мюнхгаузена русские дипломаты без приключений прибыли на дачу Линден, где их и встретила старая герцогская чета. Небольшой, но уютный двухэтажный дом утопал в зелени лип и яблонь. Стоял пьянящий аромат зелени. Высоко в небе носились ласточки со стрижами. Герцог был в охотничьем наряде и явно еще не отошел от лесной охоты – старческое, морщинистое лицо его даже розовело от возбуждения и удовольствия.
- Фриц, поздравь меня, я сегодня был в ударе – подстрелил кабана, – вместо приветствия произнес старый герцог Антон-Ульрих. И только тут заметил, что барон прибыл не один. – О, да ты привез нам гостей.
- Да, ваша светлость! – склонил голову в приветствии Мюнхгаузен.  – Посланник русского царя, граф Головкин и дворянин посольства граф фон Мюнних. Дети графа заболели корью, я приютил их у себя на время болезни.
Головкин с Минихом поклонами приветствовали герцога.
- Как мило с твоей стороны, Фриц. Однако же, я не совсем в форме, господа. Простите, я удаляюсь, чтобы переодеться.
Старый герцог Брауншвейгский, толстый, но держащийся молодцом, довольно бодро прошагал мимо хозяина и гостей в дом.
Разумеется, гости не могли уехать на голодный желудок и гецог с герцогиней пригласили русских посланников отобедать с ними. Стол был великолепен, но главным украшением, разумеется, был запеченный кабан, которого сегодня на охоте подстрелил Антон-Ульрих.
- Мне сказали, граф, что вы недавно из России? – поинтересовалась у Миниха герцогиня.
- Да, ваша светлость.
- Так расскажите нам о вашем юном государе и его прелестной сестре, граф. Сколько лет царю Петру?
- Двенадцать, ваша светлость. Совсем недавно в Москве прошла коронация его величества, и теперь Петр II полноценный государь-император.
- Каков он?
- Умен и не по годам развит, ваша светлость. Высок ростом и физически силен.
- Его величество пошел в деда своего, Петра Великого, – добавил Головкин.
- А что, князь Меншиков все еще в силе? – спросил герцог.
- Да, ваша светлость. Александр Данилович, к тому же предлагает нашему императору в невесты свою дочь, Марию.
 - Но он ведь не королевских кровей, – сказала герцогиня, переглянувшись с мужем.
- Увы, вы правы, ваша светлость, – подтвердил Головкин. – Однако же, смею вам напомнить, что и императрица Екатерина Алексеевна до замужества с царем Петром, была всего лишь простолюдинкой  Мартой Скавронской.
- Ах, как это у вас там, в России все просто, – обмахиваясь веером и откинувшись на спинку стула, произнесла герцогиня.
В это время слуги меняли уже третьи блюда и подливали вина в большие серебряные кубки.
- У русских есть даже такая поговорка – из грязи в князи, – немного разрумянившийся от выпитого вина, Эрнст Миних уже не совсем следил за своими словами.
Герцог с герцогиней засмеялись, а Александр Гаврилович Головкин склонился к самому уху Миниха.
- Я бы вас попросил, Сергей Христофорович, быть немножко осторожнее в выражениях.
- Простите, граф, – хмель тут же улетучился из головы Миниха.
- А что сестра царя Петра? – продолжала свой допрос герцогиня. – Говорят, они очень дружны?
- Да, ваша светлость, – ответил Миних. – Царевна Наталья – единственный человек во всем окружении его императорского величества Петра Второго, который может утихомирить порою не в меру вспыльчивого брата.  Ведь он и характером своим пошел в деда Петра Алексеевича.
Обед заканчивался, однако же, в самом конце произошла еще одна неожиданная встреча – навестить дедушку с бабушкой прибыли два старших внука, племянники правившего в Брауншвейге герцога Людвига Рудольфа Карл Вильгельм и Антон Ульрих. Оба были одинаково белокуры и невысоки, Карл Вильгельм, правда, был на вид более мужествен, нежели его четырнадцатилетний младший брат. Последний еще, как оказалось, и немного заикался. Зная этот свой недостаток, Антон-Ульрих не очень-то и поддерживал разговор, коротко отвечая на вопросы. Впрочем, их приезд искренне обрадовал стариков и, понимая это, Головкин с Минихом стали прощаться. Старый герцог вызвался проводить гостей вместе с бароном Мюнхгаузеном, а герцогиня с принцами осталась на лужайке в беседке. Подали лошадей, слуги помогли Антону-Ульриху сесть в седло.
- Ну, как вам мои внуки? – не без гордости спросил герцог.
- Хорошие юноши, – вполне искренне ответил Головкин, а Миних добавил:
- Мне показалось, ваша светлость, что младший очень на вас похож.
- Да, что есть, то есть. Средний мой внук (а у меня их три) вылитый я в детстве. Ежели соизволите заехать к моему сыну в Вольфенбюттен, лично в этом убедитесь, увидев там мой портрет пятидесятилетней давности. Потому и назвали малыша в мою честь.
Вся компания под вечер совершила приятную прогулку в лесу до самых ворот города Вольфенбюттеля, и около часа ночи граф Головкин с Минихом возвратились в Горнбург.
Дождавшись выздоровления сыновей, Головкин дал команду отправляться в путь. Однако, не успели добраться до вестфальского городка Гам, как корью заболела сама графиня с одной из дочерей. Пришлось и в Гаме выжидать две недели. Так, с большими и долгими остановками русское посольство добиралось до Суассона целых два месяца вместо нескольких недель. В Суассоне же Иоганн Эрнст получил от отца своего известие, что он сочетался браком с вдовствующею графинею Салтыковою. Вскоре после их брака мачеха предприняла путешествие в Мекленбург для свидания с родственниками своими, взявши с собою двух дочерей Бурхарда Миниха Софию и Луизу: первую она выдала замуж за прусского полковника Мальцена, а вторую отправила к старой госпоже герцогине в Бланкенбург, которая приняла ее к себе фрейлиной. Впрочем, спустя всего год герцогиня выдала ее замуж за обер-шталмейстера маркграфа Аншпахского барона Шаумберга.


Часть первая
ВВЕРХ…
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1.
Так уже повелось при дворе первого российского императора, что трех сестер, оставшихся сиротами после смерти царственного батюшки Ивана Алексеевича в 1796 году, старшего брата и соправителя Петра Первого, величали не иначе, как Ивановнами. И это не от пренебрежения к сиротам и не от неуважения к памяти почившего царя, нет! Наоборот, царь Петр очень бережно относился ко всей своей родне, включая и мать трех царевен Ивановен царицу Прасковью Федоровну, урожденную Салтыкову, и другую царицу, Марфу Матвеевну, урожденную Апраксину, вдову самого старшего брата, Федора Алексеевича. Он их опекал и не давал в обиду. Просто так было проще всем, и понятнее, о ком идет речь. И даже после смерти Петра Первого в ближнем к двору кругу это обращение сохранилось. Разумеется, сами сестры о том знали и не обижались.
Три сестры – это старшая Екатерина, средняя Анна, младшая Прасковья.
Жили они в подмосковном селе Измайлове вплоть до 1708 года, когда Петр перевез всю свою родню в новую столицу, названную в его честь – Санкт-Петербург. Измайлово о ту пору – тихий, зеленый уголок, настоящее прибежище старинной Руси, не затронутое петровско-европейской цивилизацией. Во второй половине XVII века здесь действовали водопровод, ирригационная система с механической подкачкой воды, стекольный, винный, льняной заводы. Возведенный на острове так называемого Круглого пруда дворец окружали каменные стены с сохранившейся до наших дней Мостовой башней, которая завершала 17-пролетный мост через речку Серебрянку. По его образцу был позднее сооружен первый каменный мост через Москву-реку у Боровицкой башни Кремля, и поныне носящий название Каменного. Продолжают существовать построенные в 1682 году архитектором Терентием Макаровым Восточные и Западные ворота. Львиные ворота в настоящее время перенесены в музей-заповедник «Коломенское». Сооружавшийся в течение 1671–1679 годов Покровский собор в сороковых годах XIX века был дополнен вплотную примкнувшими к нему корпусами военной богадельни для офицеров и низших чинов, совершенно исказившими первоначальную его структуру и композицию. Еще при жизни Ивана V, отце наших трех сестер, была построена церковь Иосафа Царевича Индийского, видевшая в своих стенах художников петровских лет Ивана и Романа Никитиных, брат которых состоял при ней священником.
Поначалу Петр оставил жить царицу Прасковью в подмосковном селе Измайлове, где она прежде жила с мужем, допустил управлять всем тамошним хозяйством, и сверх того назначил ей оклад деньгами и запасами в том размере, в каком получали другие члены царского рода. Кроме села Измайлова, царица Прасковья Федоровна владела вотчинами, находившимися в краях новгородском, псковском и нижегородском; но постоянным местом жительства ее было именно Измайлово – одно из любимых летних местопребываний царя Алексея Михайловича. Царица была набожна и проявляла это качество сообразно обычаям своего века: она окружала себя ханжами, юродствующими, калеками, гадателями и гадальщицами – подобная челядь проживала в подклетях кремлевского дворца и являлась по зову в село Измайлово. Все это скорее напоминало не двор, а  госпиталь для калек и помешанных. Из юродствующих пользовался изрядною благосклонностью царицы подьячий Тимофей Архипыч, выдававший себя за пророка. Так же царица воспитывала и своих дочерей. Впрочем, отношение у нее к дочерям было совершенно разным, как это ни покажется странным. Если старшую, Катерину, она любила всем сердцем, называла ее не иначе, как свет-Катюшкой, то к младшей, тоже Прасковье, относилась безразлично, будто и не существовало ее вовсе. А вот среднюю, Анну Ивановну, почему-то невзлюбила и с возрастом эта нелюбовь только усилилась. А после того, как, будучи уже герцогиней Курляндской,  Анна стала менять любовников в своей далекой Митаве (современной латвийской Елгаве), как наряды для балов, мать и вовсе ее прокляла.
Измайлово, однако же, и для Анны Ивановны было тем же, что Преображенское для Петра — любимым уголком детства. Сходство бросается в глаза, если вспомнить, что именно в Измайлове Анна в 1730 году организовала новый гвардейский полк — Измайловский, ставший в один строй с полками старой петровской гвардии — Преображенским и Семеновским, названными в честь «малой родины» Петра Великого. С этим подмосковным селом у Анны были связаны самые ранние и, вероятно,  как это часто бывает в жизни, — самые лучшие воспоминания безмятежного детства. Сюда после смерти царя Ивана переселилась вдовствующая царица Прасковья с тремя дочерьми. История как бы повторялась снова — точно так же в 1682 году в подмосковное село Преображенское перебралась вдова царя Алексея Михайловича, Наталья Кирилловна, с десятилетним Петром и девятилетней Натальей. Но если тогда будущее обитателей Преображенского дворца было тревожно и туманно, то для хозяев Измайловского дворца политический горизонт был чист и ясен: к семье старшего брата Петр относился вполне дружелюбно и спокойно. Дорога его реформ прошла в стороне от при-городного дворца царицы Прасковьи, до которого лишь доходили слухи о грандиозном перевороте в жизни России. Измайловский двор оставался островком старины в новой России: две с половиной сотни стольников, стряпчих, ключников, подключников, подьячих, конюхов, сторожей, истопников; женский же персонал был еще многочисленнее мужского – штат «царицыной» и «царевниных» комнат. Десятки слуг, мамок, нянек, приживалок были готовы исполнить любое желание Прасковьи и ее дочерей.
Измайлово тогда и в самом деле было райским, тихим уголком, где как бы остановилось время. Здесь в то время стоял деревянный, точнее, «брусяной с теремами» дворец. Вокруг дворца, опоясывая его неровным, но сплошным кольцом, тянулись почти двадцать прудов: Просяной, Лебедевский, Серебрянский, Пиявочный и другие. По их берегам цвели фруктовые сады – вишневые, грушевые, яблочные. В Измайлове со времен царя Алексея Михайловича было устроено опытное дворцовое хозяйство. На полях вокруг Измайлова выращивали злаки, в том числе, и из семян, привезенных из-за границы. Тут были оранжереи с тропическими растениями, цветники с заморскими «тулпанами», большой птичник и зверинец. Алексей Михайлович развел в Измайлове тутовый сад и виноградник, который даже плодоносил. Во дворце был маленький театр, и там впервые ставили пьесы, играл оркестр и, как пишет иностранный путешественник И. Корб, побывавший в Измайлове в самом конце XVII века, нежные мелодии флейт и труб «соединялись с тихим шелестом ветра, который медленно стекал с вершин деревьев». При небольшом усилии фантазии легко представить себе трех юных царе-вен, одетых в яркие платья, медленно плывущих на украшенном резьбой, увитом зеленью и цветными тканями ботике (ведь и свой знаменитый ботик — «дедушку русского флота» — Петр I нашел именно здесь, в одном из амбаров Измайлова, где он, вероятно, служил царю Алексею Михайловичу для прогулок по Измайловским прудам) и кормящих плескающихся в водах рыб. В Измайловских прудах водились щуки и стерляди с золотыми кольцами в жабрах, надетыми еще при Иване Грозном, и что эти рыбы привыкли выходить на кормежку по звуку серебряного колокольчика. Щуками «баловалась» еще царевна Софья с сестрами. Только как же прозаично, обыденно это выглядело. В Измайлове было 37 копаных прудов – все хозяйственного назначения, прежде всего для разведения рыбы. В один были запущены карпы, в другой – стерляди, в третьем – лини, потом окуни, караси, плотва. Щуки тоже разводились в отдельном пруду на хозяйственную потребу, а золотые сережки служили простой меткой – этих, ручных, не вылавливать.
Но чего нет в Измайлове, так это московской и теперь уже петербургской пышности и благолепия. Нет, не настоящий это царский дворец! Тесен и неудобен он – одноэтажный, сводчатый, с толстыми решетками на окнах. Единственное его украшение – две остроконечные башенки при въезде во двор да голландские куранты на одной из них. Все о хозяйстве, все для хозяйства. Поэтому можно точно узнать, что в 1665 году здесь разработал часовой мастер Андрей Крик «образец, как водой хлеб молотить», а часовщик Моисей Терентьев иной «молотильной образец».
Инженер Густав Декентин установил на Льняном дворе «колесную машину» для обработки льна, а по проекту дворцового аптекаря Данилы Гурцына соорудили стеклянный завод. Даже чужестранные послы признавали, что производил он стекло добротное и чистое. А ведь это первые механизмы в русском хозяйстве! Зато царские «забавы» наперечет. Немного цветов, да на перекрестках дорожек расписанные «чердачки» – беседки. Только они и отличали измайловский сад от обычного «делового», который бывал при каждом сколько-нибудь зажиточном хозяйстве. Вот и все.

2.
Анна Ивановна вообще-то была четвертой дочерью царя Ивана Алексеевича и царицы Прасковьи Федоровны, урожденной Салтыковой. Однако две старшие девочки (Мария и Феодосия) умерли во младенчестве, не прожив и года. Она родилась в Москве 28 января 1693 года и сразу же попала в обстановку весьма для нее неблагоприятную. Отец постоянно болел, а мать почему-то невзлюбила Аннушку, и она оказалась предоставленной самой себе да опеке богомольных и темных нянек и приживалок. Уже в детстве девочке сказали, что она вовсе и не царская дочь, потому что Иван Алексеевич бесплоден, а отцом ее является спальник Прасковьи Федоровны Василий Юшков. Спальником называли дворянина, который стерег сон царя или царевны, находясь в покоях рядом с опочивальней. Только два учителя были приставлены к девочке, когда она подросла – учитель немецкого и французского языков Дитрих Остерман, брат вице-канцлера барона Андрея Ивановича Остермана, и танцмейстер француз Рамбур. Из-за этого Анна Ивановна осталась полуграмотной и в дальнейшем не очень-то увлекалась науками.
Девочка была рослой – на голову выше всех, полной и не очень красивой. После скоропостижной смерти мужа, она, как уже говорилось, навещая Петербург, делила свои сердечные привязанности с разными соискателями ее любви, но в Митаве ее серьезным поклонником сначала был гоф-маршал ее двора Бестужев-Рюмин, а после его временного отзыва Петром – мелкий дворцовый чиновник курляндский немец Эрнст Иоганн Бюрен (именно с подачи Бюрена, сумевшего так нажаловаться герцогине на своего патрона и человека, который и ввел его в свиту курляндской герцогини, что Анна сама попросила царя Петра вызвать Бестужева в Петербург).
Старшая Ивановна, герцогиня Мекленбургская Екатерина, в отличие от Анны, имела тонкие черты и хороший цвет лица, черные глаза и волосы, но была низкого роста, полная и вовсе не отличалась хорошим сложением. Зато была сама весела, и любила посмеяться над другими. Не считаясь красавицей, она обращала на себя внимание общительностью и доброжелательностью.
Екатерина Ивановна вышла замуж позже средней сестры, в 1716 году, за герцога Мекленбург-Шверинского Карла Леопольда. Свадьба состоялась в Гданьске (Данциге). Между прочим, молодая жена герцога Мекленбургского по критериям XVIII века, когда замуж нередко выходили в 14–15 лет, была не так уж молода: она вышла замуж за Карла Леопольда в двадцать четыре года. Но этот брак (как и брак между Анной Ивановной и герцогом Курляндским) был вызван политическими соображениями — царь Петр хотел союза с Мекленбургом для охраны от шведов морского торгового пути. Предполагалось использовать портовые города Мекленбурга как стоянку для русского флота, а также обеспечить возможность продажи в княжестве русских товаров. Жених, которому было тогда 38 лет, собственно говоря, ждал другую невесту: он рассчитывал получить в жены более молодую Ивановну – вдовствующую курляндскую герцогиню Анну, потерявшую мужа почти сразу же после свадьбы. Но у царя Петра на сей счет было иное мнение, и он в раздражении даже пригрозил Сибирью мекленбургскому посланнику Габихсталю, который, согласно воле своего господина, настаивал на том, чтобы за герцога была выдана именно Анна. Мекленбуржцам пришлось, скрепя сердце, согласиться на кандидатуру Екатерины Ивановны, тем более что Петр сразу же после брачного контракта подписал с герцогом договор о военной и прочей помощи. Это было очень кстати для Карла Леопольда, вступившего в острое противостояние с собственным дворянством: стиль его правления был до того жестоким и беззаконным, таким непривычным для Германии, что дворяне отказывались подчиняться герцогу и жаловались на него во все имперские инстанции (Мекленбург входил в Священную Римскую империю германской нации). Он спалил замок своего родного брата, восстановил против себя все мекленбургское дворянство, так что сам император Карл VI направил против него карательный корпус. И вообще, по отзывам современников, это был человек грубый, неотесанный, деспотичный и капризный, да, ко всему прочему, страшный скряга, никогда не плативший долги. Подданные герцога были несчастнейшими во всей Германии — он тиранил их без причины, жестоко расправлялся с жалобщиками на его самоуправство. Чтобы укротить смутьянов и бунтовщиков, Карл Леопольд и решил прибегнуть к русской помощи. Петр же, как уже говорилось, тоже хотел закрепиться в Мекленбурге – важном стратегическом пункте, позволявшем иметь выход и к Балтийскому, и к Северному морям. Характер у герцога был несносный, к тому времени он уже успел развестись с двумя женами.
В 1718 году у Карла Леопольда и Екатерины Ивановны родилась дочь. Ее окрестили по лютеранскому обряду и назвали Елизаветой-Екатериной-Христиной. Разумеется, никакой любви между мужем и женой не было и в помине, и Екатерина Ивановна в письмах умоляла мать похлопотать у царя Петра, чтобы он разрешил ей вернуться в Россию. И если поначалу вдовствующая царица благодарила царя «за особую к Катюшке милость», то потом ее письма наполнились жалобами и мольбами. «Прошу у Вас, государыня, милости, – пишет она жене Петра Екатерине Алексеевне, – побей челом Царскому величеству о дочери моей Катюшке, чтобы в печалях ее не оставил… Приказывала она ко мне на словах, что и животу своему не рада…». По-видимому, много плохого пришлось вытерпеть прежде такой жизнерадостной Катюшке в доме мужа, если мать умоляла ее в письмах: «Печалью себя не убей, не погуби и души». И в самом деле, положение герцогини в Ростоке было чрезвычайно сложным. Карл Леопольд считал, что царь Петр его обманул. Висмар, отнятый у шведов союзниками Петра в годы Северной войны, ему так и не достался, а русскую армию А.И. Репнина союзники – датчане и саксонцы – туда даже не впустили, что стало причиной дипломатических трений. Словом, Петр решил отложить помощь Карлу Леопольду до завершения Северной войны.
Через четыре года, воспользовавшись приглашением царицы-матери Прасковьи погостить в России, Екатерина с маленькой дочкой уехала в Петербург и уже больше не вернулась к мужу. Формального развода не было, но супруги больше не виделись.
Но была в Екатерине и черта, которая роднила всех трех Ивановен – любовь к мужчинам и к петровским ассамблеям и маскарадам. До нас дошли упорные слухи, ходившие в тогдашнем обществе, что ее прелестями пользовался сам грозный дядюшка – государь Петр Алексеевич. Как и многие другие русские женщины, царевна особенно полюбила петровские ассамблеи и маскарады, где отплясывала с кавалерами до седьмого пота. При этом она, маленькая, краснощекая, чрезмерно полная, но живая и энергичная, каталась, как колобок, и ее смех и болтовня не умолкали весь вечер. Кстати, как-то царь Петр посоветовал племяннице меньше есть и спать, дабы больше не толстеть, Екатерина обиделась на дядюшку, но все же решила сесть на диету, которую, впрочем, долго не выдержала. Как сообщал своему королю испанский посол в Петербурге герцог де Лириа: «Герцогиня Мекленбургская – женщина с необыкновенно живым характером. В ней очень мало скромности, она ничем не затрудняется и болтает все, что ей приходит в голову. Она чрезвычайно толста и любит мужчин». По общему мнению, Екатерина, как и две другие Ивановны, умом и образованностью не отличалась. Не изменился пылкий характер Екатерины и после ее возвращения в Россию из Мекленбурга.
Младшая из сестер Ивановен неожиданно для всех раньше всех и умерла, едва прожив тридцать семь лет. Впрочем, ее неожиданная смерть в 1731 году была окутана некоторой пеленой тайны.
Детство Прасковьи, как и ее старших сестер, прошло в селе Измайлове. Как и Еакатерину с Анной, девочку также обучали грамоте и прочим наукам немцы, в те времена считавшиеся лучшими учителями и пользовавшиеся особым почетом. Однако способностей младшая племянница Петра I не проявляла. «Вечно больная и недалекая умом», — говорили о ней. Здоровьем она и вправду не славилась, к тому же и лицом она была не слишком красива, к тому же слишком худощава, что в те времена считалось слишком большим недостатком для женщины. Зато была такой же любвеобильной, как и старшие сестры.
Оставаясь долгие годы неотлучно при своей суровой матери, царевна мало-помалу привыкла к рабскому подчинению ее воле и утратила всякую самостоятельность. Когда же в 1724 году умерла ее мать, Прасковье Ивановне шел уже тридцатый год, и на нее пали все хлопоты по разделу имущества и имений царицы, а затем по управлению ими. Что-то робкое и нерешительное проявляется во всех ее действиях: для более успешного окончания разных дел она стала раздавать взятки влиятельным лицам, обращалась к князю Меншикову и к его жене с просьбами о себе и сестре Екатерине, и писала почтительные родственные письма во дворец.
Однако же, не прошло и полугода после смерти Прасковьи Федоровны, как в царской семье грянул страшный скандал, взбудораживший не только обе российские столицы, но и многие европейские. Царь Петр был в бешенстве. Пришлось даже отменить поездку в Петергоф. Тогдашний генерал-прокурор Сената Павел Ягужинский доложил императору о том, что царевна Прасковья Ивановна родила сына. А ведь это в некоторой степени еще один претендент на российский престол – к тому же мужеского пола. О том, что младшая Ивановна беременна не знал никто, но кто отец ребенка? Петр призвал к себе своего любимца и первого пажа Василия, которого  самолично трижды пытал в собственных покоях, допытываясь о том, с кем согрешила племянница. Пытал неспроста, видать Ягужинский и в самом деле что-то узнал. Василий пыток не выдержал и сознался в том, что он действительно помогал царевне Прасковье в ее интимных связях с майором гвардии, храбрым офицером, ценимым Петром Иваном Ильичем Мамоновым. Пажа Василия царь простил уже на следующий день, зато его слугу и сообщника отправил на каторгу. Но что было делать с Мамоновым?
Мамонов – человек редкой храбрости. Во время войны со шведами он – один из руководителей Военной коллегии. А еще составитель «Воинского артикула». Испанский посол отмечал в своих донесениях его недюжинный ум, характер и суровость.
Иван Ильич Дмитриев-Мамонов (такова его полная фамилия) родился в 1680 году, происходил из древнего русского рода Рюриковичей, утратившего княжеский титул. Он служил сначала стольником, а затем, при образовании гвардейских полков, был зачислен в Преображенский полк. Участвуя в войне со Швецией, он несколько раз был ранен и обратил на себя внимание Петра Алексеевича, который в 1709 году произвел его в майоры гвардии, а спустя ровно десять лет назначил в военную коллегию советником. Тогда-то под наблюдением государя Мамонов и составил «Воинский артикул» (то бишь регламент). В персидском походе отличился еще раз,  командуя гвардейским отрядом.
По недолгом размышлении, дабы замять скандал, Петр разрешил племяннице обвенчаться с Мамоновым морганатическим браком с условием, чтобы их сын никогда не претендовал на престол. Двор молча принял это и более в присутствии государя о том не говорили. Правда, брак этот останется до конца дней Прасковьи «необъявленным». Никаких упоминаний о нем не найти в генеалогических сборниках и царственных родословных книгах. Нет никаких упоминаний и об ее сыне. Остался только начатый и недописанный Андреем Матвеевым портрет – детская головка с сумрачным взглядом широко открытых темных глаз.
При возведении на престол Екатерины I Дмитриев-Мамонов был возведен в генеральский чин и отправлен в Москву для принятия мер на случай ожидавшихся народных волнений. 21 мая 1725 года, в день учреждения ордена святого Александра Невского, он получил его в числе первых девятнадцати кавалеров, а в следующем году назначен сенатором. В короткое царствование Петра II для Прасковьи Ивановны образуется особый «двор»,  и она пользуется на свое прожитье весьма значительными по тому времени субсидиями из государственной казны: так, в 1728 году на содержание ее двора отпускается из казны 12 тысяч рублей в год, а через год это содержание достигает 17 тысяч. Кроме того, ей  был пожалован в Москве дом из принадлежавших светлейшему князю Меншикову и отписанных после его опалы в казну.

3.
Яранск, утративший свое значение как крепости, и не имевший ни торгового, ни промышленного значения, возможно, ожидала бы судьба многих и многих российских городишек, разбросанных по необъятной России, которые потеряли изначальное свое предназначение и, расположенные в стороне от каких бы то ни было значимых дорог, потихоньку захиревали в рутине быта и обыденности, а потом, будучи выведенными за штат, и вовсе прекращали свое существование, превратившись, в лучшем случае, в село, в худшем – в руины, покрытые пылью. Но в конце семнадцатого столетия ему неожиданно подфартило – через город прошел коммерческий тракт от богатой слободы Кукарки к Волге на Царёвококшайск и Мариинский посад, а затем и почтовый тракт на Козьмодемьянск, а оттуда и на саму Москву. Очутившись в узле удобных путей сообщения, Яранск начал быстро расти во всех отношениях, привлекая из окрестных деревень ремесленников, кустарей и рабочих.
Леонтий Шамшуренков к тому времени перебрался с семьей в Яранск (разумеется, оставаясь приписанным к дворцовому Большеполью), поселившись на окраине у самого выезда из города. Слава же  об этом странноватом крестьянине, который земледельческому труду предпочитал любой другой ремесленный, уже гуляла не только по городу, но и по его окрестностям. Он не брезговал никакой работой, которой на оживленном тракте было достаточно: ковал лошадей, шиновал колеса повозок, исправлял экипажи и коляски. А в свободное время, вечерами, а иногда засиживаясь и до поздней ночи, давал волю своему воображению, как он сам говаривал – догадкам, подсмотренным им во время каких-то действий, и сочинял различные технические проекты.
Вот и на сей раз, подковав захромавшую было лошадь ямщика, везшего казенную почту в Козьмодемьянск, Шамшуренков едва успел передохнуть да перекусить принесенной сыном Василием брюквой с луковицей и крупным куском недавно испеченного женой Варварой хлеба,  как к нему во двор прикатили тарантас. Кучер спрыгнул с козел и махнув в сторону тарантаса рукой крикнул:
- Ну-ка, Леонтей, глянь-ко, что там с осью случилось.
Леонтий подошел к коляске и, обойдя сначала ее со всех сторон, присел на корточки, пытаясь рассмотреть ось, на которую ему указал ямщик.
- Много работы, Леонтей? – спросил тот.
- Не, думаю, часа за два управлюсь.
- А ты не торопись, дурень! Делай дело не спеша, а я пока в кабаке с мужиками покумекаю. Как сделаешь, вон, малого свово пришли за мной.
- Ладно, Лексей, иди с богом, а утром приходи.
- Вот, совсем другой разговор, – довольно ухмыльнулся ямщик и, распрягши коня, отдал поводья Василию.
- На, малой, поди, задай лошадке овса.
 Вася взял коня под уздцы и повел вглубь двора, привязал к коновязи и принес большую охапку овса. Леонтий тем временем стал разворачивать коляску.
- Батяня, можно я подмогну вам, – подоспел Василий.
- Подмогни, сынок.
Леонтий стал выбивать стержень из оси, а Василий придерживал коляску, чтобы она не очень ездила взад-вперед. Шамшуренков машинально делал свое дело, а сам в это время мыслями был в своих задумках. Хорошо изучив своего отца, двенадцатилетний Василий улыбнулся.
 - Папанька, опять чтой-то придумали?
Леонтий в ответ кивнул головой.
- Погляди-ко, Василей, кака у меня догадка есть. Вишь, вращая одну пару колес, можно двигать коляску, а поворотом второй пары давать коляске нужное направление.
- И чего? – не понял Василий.
- А того, что можно сделать так, чтобы катить коляску токмо силой одних рук, без всякой лошади.
- Без ло-ошади? – Василий недоверчиво покачал головой. – И как же это будет?
- Вот пока еще не придумал, как. Но обязательно докумекаю.
Леонтий закончил работу, вытер руки охапкой соломы, подтянул тарантас поближе к лошади, и похлопал сына по плечу.
- Пойдем в избу, Василей.
Изба Шамшуренковых ничем не отличалась от остальных курных изб того времени. Главное место в доме, разумеется, занимала большая русская печь. Недаром даже слово «изба» происходит от слова топить, истопить, истба – такое слово можно встретить у Нестора-летописца. Печь – это очаг, он дает тепло, на нем готовят еду, на печи спят. Даже сильно замерзнув зимой, крестьяне отогревались лежа на печи. Правда, был у этой печи и недостаток: топилась она по-черному, у печи не было трубы, и дым выволакивался через маленькое оконце. Потолок и стены оттого были закопченные, зато это позволяло экономить тепло. В красном углу, обращенном к юго-востоку, куда первым делом и заглядывало солнышко каждое утро, висели лампада и икона. Перекрестившись на образ, Леонтий подошел к стоявшему в этом углу столу и сел на лавку. В избе практически никакой мебели не было – в другом углу стоял сундук, где хранили вещи, да лавки с полатями вдоль стены.  На широких полатях не только хранили посуду, но и спал Василий. 
Когда вошел муж, Варвара зажгла вторую лучину, закрепила ее в светце, подставке, и тут же направилась к печи. Достала из печи горшок с овсяной кашей, поставила на стол. Другой горшок дымился, распространяя аромат свежих постных щей из квашеной капусты.
- Щи да каша – любовь наша, – закряхтел Леонтий, отламывая большой кусок черного хлеба, беря в руку деревянную ложку собственного производства и придвигая к себе лоханку с дымящимися щами.
Варвара с Василием ждали, пока Леонтий первым отведает щей, затем и они приступили к вечере. Впрочем, не успел Леонтий покончить с ужином, как в окно избы постучали. Леонтий встал, взял в руку один светец с лучиной, подошел к окну, отдернул занавеску, придвинулся поближе, но сквозь бычий пузырь, служивший вместо стекол, ничего было не видать. Леонтий открыл одну створку и спросил в темень:
- Кто здесь?
- Леонтей, послезавтрева готовься на работу в Москву, в дворцовые мастерские.
Это был писарь из дворцовой конторы. В Москве снова требовались лишние руки для разных плотницких и столярных дел.
- В Москву, так в Москву, – вздохнул Леонтий и закрыл окно.

4.
Кто бы мог подумать, что вступивший всего лишь два года назад на российский престол, юный император Петр II Алексеевич, внук Петра Великого, простудится на Крещенском параде 1730 года и скончается в ночь на 19 января в Москве в Лефортовском дворце всего пятнадцати лет от роду. Казалось бы, ему предстояло долгое царствование. Ан, нет! Судьба распорядилась иначе. К тому же, на нем оборвалась мужская ветвь династии Романовых.
6 января 1730 года, несмотря на сильный мороз, юный император появился на параде московских полков, который принимал вместе с недавно возведенным им в фельдмаршальское звание Минихом и своим наставником, канцлером Остерманом. Возвращался Петр в толпе придворных невесты, княжны Екатерины Долгоруковой, следуя во дворец за ее санями. Дома у Петра начался жар. Врачи констатировали у императора черную оспу и стали ждать кризиса, не без оснований полагая, что молодой организм справится с болезнью. Но лейб-медики ошиблись. Когда о том доложили вице-канцлеру Долгорукову, он оказался в шоке – рушились все его надежды на всевластие, как царского тестя. Да и его сын, Иван Долгоруков не мог смириться с потерей влияния при дворе, которое должно было неминуемо случиться в случае, если на императорский престол взойдет некто пока неизвестный. И молодой князь, один из ближайших приятелей Петра Алексеевича, который нередко, шутя, в забавах с тогда еще царевичем Петром, подделывал чужие почерки, в том числе, и почерк самого Петра, решился на страшный подлог – подделать почерк императора на завещании, где была бы зафиксирована последняя воля императора, которая предусматривала бы передачу власти его невесте (сестре князя Ивана Долгорукова), свадьба с которой была назначена на 19 января. Но сложность в данном случае, заключалась в том, что подпись должен был заверить духовник царя, а также доверенное лицо, которым являлся Андрей Иванович Остерман. Однако последний в течение всей болезни не отходил от постели больного, не давая Долгорукову ни единого шанса остаться наедине с императором хотя бы на несколько минут.
 В час ночи 19 января Петр пришел в себя и слабым голосом попросил:
- Заложите лошадей. Я поеду к сестре Наталии.
Но это были его последние слова. И они стали пророческими – ведь старшая на год сестра Наталья Алексеевна скончалась еще полтора года назад. Императора не стало буквально за несколько часов до назначенной свадьбы. На Ивана Долгорукого, стоявшего у дверей царской опочивальни, казалось, нашло помутнение ума. Он выхватил из ножен шпагу и, подняв ее над головой, закричал:
- Да здравствует императрица Екатерина Вторая Алексеевна!
К нему тут же, по указанию Остермана, подоспели гвардейцы, охранявшие дворец, и арестовали. Но порыву брата поддалась и Екатерина, которой только злой рок помешал стать императрицей Екатериной Второй. Прощаясь с покойным женихом, она вдруг вскочила с безумным взором и, подняв руку, на которой сверкал его именной перстень, объявила:
- Петр Алексеевич только что нарек меня императрицей.
И ее тут же арестовали, правда, посадили всего лишь под домашний арест. Чуть позднее ее  отправили в пожизненную ссылку в Сибирь, в Берёзов, и она разделила судьбу первой невесты юного императора – Марии Меншиковой.
Долгорукие просчитались. Незадолго до смерти Петра II, когда уже стало ясно, что императору не выжить, они собрали фамильный совет, на котором князь Алексей предложил принять подложное завещание умиравшего Петра, якобы передававшее верховную власть его невесте княжне Екатерине, дочери князя Алексея Владимировича. Однако его брат, фельдмаршал Василий Владимирович на это возразил:
- Неслыханное дело вы затеваете, — говорил он родственникам, — чтоб обрученной невесте быть российского престола наследницей! Кто захочет ей подданным быть? Не только посторонние, но и я, и прочие члены фамилии — никто в подданстве у нее быть не захочет. Княжна Катерина с государем не венчалась.
Князь Алексей на это лишь рукой махнул:
- А я, напротив, вполне уверен в успехе дела. Сам посуди, ведь ты, князь Василей, в Преображенском полку подполковник, а князь Иван – майор, да и в Семеновском против того спорить будет некому.
Князь Алексей Долгорукий понадеялся на помощь гвардейцев. Но оказалось, что прав был не он, а его брат Василий. В чем вскоре и смогли убедиться оба брата: когда князь Василий Владимирович Долгоруков потребовал от гвардейцев Преображенского полка присягнуть государыне и Верховному тайному совету, то они отказались это сделать. Причем, довольно твердо заявили фельдмаршалу, что если он будет настаивать, то они ему ноги переломают.
К тому же, в самом многочисленном семействе князей Долгоруких произошла нешуточная распря. В то время, когда одни Долгорукие хотели выставить особу своего рода с правом наследовать престол, другие Долгорукие были против этого и готовы были обличить плутню первых.
В момент смерти Петра II, около двух часов ночи на 19 января, во дворце было уже полное собрание правительственных персон и синодских иерархов, потому что перед тем совершалось елеосвящение над умирающим сразу тремя иерархами: Феофаном (Прокоповичем), Георгием (Дашковым) и Феофилактом (Лопатинским). Сначала член Верховного тайного совета Василий Лукич Долгорукий просил всех подождать, а потом он же от имени верховников просил всех собравшихся разойтись и вновь собраться во дворце на утро в 10 часов, и тогда уже всем членам Синода вместе с почетными членами столичного духовенства. Этим все неверховники исключались из тайного совещания, которым и начался следующий день.
Будущее России определяли восемь человек: канцлер Головкин, четыре представителя многочисленного рода Долгоруких (князья Василий Лукич, Иван Алексеевич, Василий Владимирович и Алексей Григорьевич) и двое членов не менее многочисленного рода князей Голицыных (Дмитрий и Михаил Михайловичи). Вице-канцлер Остерман уклонился от обсуждения. Вопрос был непростой — не осталось прямых потомков дома Романовых по мужской линии.
 - Милостивые государи, – начал свою речь канцлер Гаврила Иванович Головкин на правах старшего. – У нас трудная задача, не имея завещания почившего императора Петра, выбрать ему наследника на престол российский. Мужская линия оборвалась и среди наследников романовской династии. Не хотелось бы здесь упоминать о завещании Екатерины Алексеевны, которая назвала свою среднюю дочь, Елисавет, наследницей трона в случае смерти Петра Алексеевича бездетным. Мы имеем как раз тот случай, но Лизка весьма юна и, к тому же, слишком ветренна и непредсказуема.
- Добавим к тому, что Лисавет – дщерь бывшей служанки Петра Великого, не царского рода, к тому же и иноземки, – вставил старший Долгорукий, Василий Владимирович, которому Петр II два года назад присвоил чин фельдмаршала.
По завещанию Екатерины I, при которой, кстати, в феврале 1726 года и был создан Верховный тайный совет для помощи императрице в управлении государством, этому Совету предоставлялась власть, равная власти государя. И только в одном вопросе – о порядке престолонаследия – Совет не мог делать перемен. Но последний пункт завещания в ночь смерти Петра II, как раз и был оставлен верховниками без внимания.
Практически в то же время, узнав о кончине юного императора, в спальню к цесаревне Елизавете ворвался ее личный врач Арман Лесток. Увидев безмятежно спавшую дочь Петра, он стал ее будить.
- Матушка Елисавет, как можно спать в такой час?
Едва открыв еще полусонные глаза, Елизавета зевнула и сладко потянулась.
- Ах, это ты, Лесток. Ты прервал такой красивый сон.
- Какой сон, государыня моя! Ты так проспишь свое царство. Тебе следует немедленно собрать гвардию, показаться народу и ехать в Сенат, чтобы предъявить свои права на корону. Ты – дочь Петра! Тебе и править этой страной.
- Ах, Лесток, какая корона, я хочу спать.
Елизавета снова зевнула и легла, закрыв глаза. Лесток все еще не терял надежды растормошить цесаревну, но та ни в какую не желала покидать свою спальню. Отчаявшись, он махнул рукой и, расстроенный тем, что принцесса оказалась такой нерешительной и выпустила из собственных рук по своей собственной женской слабости корону Российской империи, удалился в свой дом.
И в данном случае, вероятно, более права оказалась Елизавета, а не француз Лесток. О чем можно судить по донесению другого француза, посла Французского королевства в России де Бюсси в Париж  от 3 апреля 1730 года:
«Она наслаждалась в это время деревенскою жизнию, и тем, кто хлопотал здесь в ее интересах, не удалось добиться даже того, чтоб она прибыла в Москву ради такой конъюнктуры, так как несколько нарочных, посланных к ней, не успели прибыть вовремя, то Елизавета могла возвратиться в Москву только по избрании герцогини Курляндской. Но если бы даже цесаревна и ранее находилась здесь, я не полагаю, чтобы ее присутствие могло послужить к чему-либо по следующим причинам, одинаково важным и препятствующим ей иметь полезных друзей в какой-либо из значительнейших русских фамилий; во-первых, вследствие вольности ее поведения, которое русские весьма не одобряют, несмотря на недостаток в них светского образования; во-вторых, вследствие неприятного воспоминания о царствовании Екатерины, когда гольштинцы действовали во всех отношениях с крайнею заносчивостью, что делает мысль о возвращении их столь ненавистною, что ее одной достаточно для устранения принцессы Елизаветы от трона, при всем несомненном праве ее. Отсюда видно, что цесаревна Елизавета не может никоим образом смущать новое правительство, как, по крайней мере, кажется ныне, и потому гольштинские министры, предполагавшие, как уверяют, предъявить протест против избрания герцогини Курляндской, заблагорассудили воздержаться от него».
Между тем, верховники продолжали свое совещание.
- Не забывайте, милостивые государи, что у нашего батюшки Петра Алексеевича жива еще его первая супруга, Евдокия Федоровна, – снова взял слово Головкин. – Ведь она – бабка покойного императора.
- Не трогайте святую душу инокини Елены, Гаврила Иванович, – перебил канцлера фельдмаршал Долгорукий. – К тому же, есть обручница Петра Второго, княжна Екатерина.
- Не бывать Долгоруким на престоле! – жестко произнес молчавший до сих пор князь Дмитрий Голицын.
- К тому же и прав на престол у вас нету, князь, – поддержал брата Михаил Голицын, еще не забывший, как его родственник фактически правил Россией при царевне Софье и Долгорукие были не последними, кто тогда посодействовал падению Голицыных.
- Но кто тогда, по-вашему, может еще претендовать на трон? – вставил слово и еще один из представителей Долгоруких. – Неужто вы имеете в виду герцога гольштинского, супруга Анны Петровны?
И тут снова заговорил, возвысив голос, князь Дмитрий Голицын:
- Преждевременная кончина государя Петра Второго есть истинное наказание, ниспосланное богом на русских за их грехи, за то, что они восприняли много пороков от иноземцев: за то господь лишил нас молодого государя, на которого, по всей справедливости, мы возлагали великие надежды. Ныне, господа, угасло прямое законное потомство Петра Первого, и мужская линия дома Романовых пресеклась. Есть дочери Петра Первого, рожденные до брака от Екатерины, но о них думать нечего. Завещание, оставленное Екатериною, не может иметь значения. Нам надобно подумать о новой особе на престол и о себе также.
- Покойный государь оставил завещание, – отозвался кто-то из Долгоруких, пытаясь все же настоять на своем.
- Завещание подложное! – произнес князь Дмитрий Михайлович Голицын. – Невеста покойного государя не успела еще стать его женою, и потому на нее не может переходить никакого права на престол. Император не составлял завещания, предоставляющего жене своей наследство престола, потому что и жены еще у него не было.
Князь Василий Лукич Долгорукий собрался было возражать, как вдруг фельдмаршал, князь Василий Владимирович Долгорукий резким движением остановил его и энергично произнес:
- Да, да! Это завещание подложно! Никто не вправе вступать на престол, пока еще находятся в живых особы женского пола, законные члены императорского дома.
- И здесь я полностью поддерживаю князя Василия, – ответил князь Дмитрий Голицын. – Есть прямые наследницы – царские дочери. Я говорю о законных дочерях царя Ивана Алексеевича. Я бы не затруднился без дальних рассуждений указать на старшую из них, Екатерину Ивановну, если б она уже не была женою иноземного государя – герцога Мекленбургского, а это неподходящее для нас обстоятельство. Но есть другая сестра ее – Анна Ивановна, вдовствующая герцогиня курляндская! Почему ей не быть нашей государыней? Она родилась среди нас, от русских родителей; она рода высокого и притом находится еще в таких летах, что может вступить вторично в брак и оставить после себя потомство. Нам всем известна доброта ее и прекрасные качества души. Говорят, будто у нее тяжелый характер: но столько лет она живет в Курляндии – и не слышно, чтобы там против нее возникали какие-либо неудовольствия.
Верховники даже опешили от такого поворота. Они и вовсе позабыли, что Петр Первый почти десять лет царствовал совместно со своим братом, Иваном, считавшимся, к тому же, пусть и номинально, старшим царем. А потом все выдохнули с облегчением. И в самом деле, хотя и по ветви Ивана не осталось мужских наследников, зато среди дочерей можно было выбрать кандидатуру, которая бы устроила всех членов Верховного тайного совета, ибо дочери Ивана, хотя и числились при дворе, но были далеки от всевозможных интриг и группировок.
Несмотря на то, что Екатерина Ивановна еще в 1722 году добилась у своего царственного дяди разрешения вернуться в Россию вместе со своей четырехлетней дочерью Елизаветой-Екатериной-Христиной из-за того, что Карл-Леопольд оказался слишком деспотичным и сварливым, она все еще продолжала оставаться герцогиней Мекленбургской и потому, разумеется, после восшествия своего на российский престол, ее супруг, Карл-Леопольд, автоматически становился бы императором Российской империи.
Фельдмаршал Василий Владимирович Долгорукий первый подал голос согласия.
- Князь Димитрий Михайлович! Сам бог тебе внушил такую мысль. Она исходит от чистосердечной любви твоей к отечеству и господь тебя благословит. Виват наша императрица Анна Иоанновна!
К нему присоединился и другой Долгорукий – князь Василий Лукич. Он был когда-то близок к герцогине и теперь надеялся снова сблизиться с нею:
- Виват!
Вслед за Долгорукими и другие стали изъявлять одобрение выбора на престол Анны Ивановны.
- Так, так! Нечего больше рассуждать, выбираем Анну, – в один голос зашумели верховники.
В этот момент раздался многократный и настойчивый стук в дверь. Голицын велел камер-лакею открыть. На пороге стоял вице-канцлер и также член Верховного тайного совета Андрей Иванович Остерман. Услышав крики радости, он бросился к двери, стал стучать, ему открыли, и он присоединил свой «виват» к «виватам» остальных. Однако, как показали последующие события, Остерман несколько погорячился или поторопился. Ему изменила его политическая осторожность и ссылка на свою чужеземность. Прежде, когда его приглашали совещаться о престолонаследии, он указал на свое иноземное происхождение и обещал принять все, что решит большинство русских сановников. Когда он уселся, Голицын продолжил речь, и Андрей Иванович пожалел о том, что поспешил со своим «виватом», ибо далее Голицын предложил «себе полегчить» или «воли себе прибавить» путем ограничения власти новой императрицы.
- Ваша воля, выберем, кого изволите, господа, только во всяком случае надобно себе полегчить, – тут же добавил Дмитрий Голицын.
На это никто бы из верховников не согласился, поэтому Головкин снова спросил:
- Как это полегчить? 
- А так, полегчить: воли себе прибавить! – отвечал князь Голицын. – Посудите сами, милостивые государи мои. Анна уже девятнадцать лет живет в Курляндии. Ни в Петербурге, ни в Москве у нее нет ни фаворитов, ни даже сторонников. Чем не идеальный вариант? К тому же, уповая на ее покладистый характер, мы можем, воспользовавшись ситуацией, поставить ее перед выбором: или она соглашается стать царицей, но царствовать на наших условиях, или доживать век в своей маленькой Курляндии.
- Хоть и зачнем, да не удержим того, – возразил осторожный Василий Лукич Долгорукий.
- Право, удержим, – настаивал на своем Голицын.
Канцлер Головкин обвел взглядом всех верховников, действительно ли ни у кого из них не возникло возражений против этой кандидатуры. Тогда он обратился к князю Дмитрию.
- Вы, небось, условия для императрицы уже имеете, князь?
- Будь воля ваша, только надобно, написав, послать к ее величеству пункты, которые, ежели их согласится подписать Анна, сведут ее роль к чистому представительству и восседанию на троне, а Россией править станем мы, господа Совет.
Князь Голицын почувствовал оживление верховников, они, как один, заерзали на своих стульях. И, не желая более оттягивать сей момент, Димитрий Михайлович извлек из кармана своего парчового камзола исписанный чернилами свиток бумаги, запаянный собственной сургучной печатью. Князь прокашлялся в кулак, сорвал сургуч и развернул свиток. Посмотрев на Головкина, затем Остермана, стал читать:
- Понеже по воле всемогущего бога и по общему желанию российского народа мы по преставлении всепресветлейшего державнейшего Великого государя Петра Второго, императора и самодержца Всероссийского, нашего любезнейшего Государя племянника, императорский всероссийский престол восприяли и, следуя божественному закону, правительство свое таким образом вести намерена и желаю, дабы оное в начале к прославлению божеского имени и к благополучию всего нашего государства и всех верных наших подданных служить могло. Того ради, чрез сие наикрепчайше обещаемся, что и наиглавнейшее мое попечение и старание будет не только о содержании, но и о крайнем и всевозможном распространении православной нашей веры греческого исповедания, такоже, по приятии короны российской, в супружество во всю мою жизнь не вступать и наследника, ни при себе, ни по себе никого не определять. Еще обещаемся, что понеже целость и благополучие всякого государства от благих советов состоит; того ради мы, ныне уже учрежденный Верховный тайный совет в восьми персонах, всегда содержать и без оного Верховного тайного совета согласия:
1. Ни с кем войны не всчинять.
2. Миру не заключать.
3. Верных наших подданных никакими новыми податями не отягощать.
4. В знатные чины, как в штатские, так и в военные, сухопутные и морские, выше полковничья ранга не жаловать, ниже к знатным делам никого не определять, и гвардии и прочим полкам быть под ведением Верховного тайного совета.
5. У шляхетства живота и имения и чести без суда не отымать.
6. Вотчины и деревни не жаловать.
7. В придворные чины как русских, так и иноземцев, без совету Верховного Тайного совета не производить.
8. Государственные доходы в расход не употреблять — и всех верных своих подданных в неотменной своей милости содержать. А, буде чего по сему обещанию не исполню и не додержу, то лишена буду короны российской.
- И впредь самодержавию не быть! – закончил мысль брата Михаил Голицын.
Тем временем, в соседнем зале дворца сенаторы и высшие генералы в нетерпении дожидались, какое же решение примет Верховный тайный совет, да, пока суд да дело, строили и свои планы. Было уже четыре часа утра. Бывший генерал-прокурор Сената и зять канцлера Головкина Павел Иванович Ягужинский отвел в сторону находившегося здесь еще одного князя Долгорукого, камергера Сергея Григорьевича, и заговорщически произнес, словно угадав мысли Дмитрия Голицына:
- Мне с миром не убыток! Долго ли нам терпеть, что нам головы секут? Теперь время, чтоб самодержавию не быть!
- Не мое то дело! – ответил князь Сергей Григорьевич. – Я в таковое дело не плетусь, ниже  о том думаю!
Тут в зале, где решения верховников дожидались члены Сената, Синода, генералитета и духовенства, появились все восемь членов Верховного тайного совета.
- Верховный тайный совет положил быть на престоле российском герцогине Курляндской Анне Ивановне! – торжественно, хорошо поставленным голосом произнес Дмитрий Михайлович Голицын.
Ягужинский тут же подошел к князю Василию Лукичу Долгорукому и с чувством сказал:
- Батюшки мои! Прибавьте нам как можно воли!
- Говорено уже о том было, но то не надо, – сухо ответил князь Василий Лукич, словно почувствовав притворство канцлерова зятя.
По объявлении этого решения Феофан Прокопович, как старейший член Синода, предложил немедленно отслужить молебен, не без умысла, может быть, закрепить в традиционных формулах звание избранной монархини, как «благочестивейшей самодержавнейшей». Явно подозревая в этом предложении некую ловушку, верховники отказались от молебна до получения от герцогини Курляндской ее согласия. После этого верховники в срочном порядке засели за выработку конституционных пунктов и инструкций для посланцев, чтобы те были вооружены на всякий случай нужными аргументами.
К 8 часам утра 19 января 1730 года, после своеобразной всенощной, судьба российского престола была решена, как, впрочем, и судьба Верховного тайного совета. Хотя, естественно, верховники об этом пока вовсе не догадывались. Таким образом, впервые была предпринята попытка превратить Российскую империю в конституционную монархию.

5.
В Митаве, столице Курляндии, Анна Ивановна жила во дворце, построенном специально для нее и ее нужд в 1718-1720 годах. Рядом, спустя пять лет возвели и первую в городе православную церковь в честь ее небесных покровителей Симеона и Анны, изначально деревянную, но позднее перестроенную в каменную по проекту знаменитого архитектора Рас-трелли. Именно в этот дворец 25 января 1730 года и явилось посольство от Верховного тайного совета во главе с Василием Лукичем Долгоруким. Кроме него, в посольство вошли младший брат князя Дмитрия Михайловича – Михайла Михайлович Голицын, а от генералитета – генерал-майор Леонтьев, родственник Петра Первого по линии Нарышкиных.  Послам вменялось в обязанность внушить Анне Ивановне, что в «кондициях» изложена воля всего русского дворянства. Оставшимся же в Москве верховникам следовало не допустить к герцогине Курляндской иные депутации из России, чтобы лица, не сочувствовавшие их планам «прибавить воли», не успели предупредить государыню и настроить ее против верховного тайного совета: они дали приказание оцепить всю Москву караулами и кругом ее поставить на расстоянии тридцати верст по одному унтер-офицеру с отрядом солдат, чтобы не пропускать из Москвы никого иначе, как только с паспортом, выданным из Верховного тайного совета. Всем вольнонаемным извозчикам, в продолжение нескольких дней, запрещено было подряжаться с едущими куда бы то ни было из столицы.
Верховники, правда, не учли одного немаловажного, и ставшего для них роковым факта: в Москву на, увы, так и не состоявшуюся свадьбу юного императора, съехались многочисленные дворянские делегации из разных концов страны. И когда они узнали о тайном совещании верховников, сразу раскусили их замысел. Благо, Головкин с Остерманом сочли за лучшее дистанцироваться от Долгоруких с Голицыными и подробно живописали о содержании кондиций. С церковной стороны двигателем посольства был Феофан, а с гражданской – Ягужинский, зять канцлера Головкина, обозлившийся на верховников, когда понял, что не бывать ему самому в Верховном тайном совете, и князь Алексей Михайлович Черкасский, сенатор и действительный тайный советник, бывший еще при Петре Первом губернатором Сибири. Ягужинский и отправил в Митаву к Анне своего адъютанта Сумарокова. А тот сумел, одевшись в крестьянскую одежду, еще и так изменить свою внешность, что ни одна застава, ни под Москвой, ни в Курляндии не догадалась, ни кто это, ни с какой целью он покинул Москву и прибыл в Митаву. Правда, в самой курляндской столице Сумароков расслабился, пошел в кабак, где его и признали соглядатаи верховников. Посланец Ягужинского был арестован и подвергнут пытке с целью узнать, с какой целью он прибыл сюда и кто его послал.
Впрочем, с заговорщиками заодно был и курляндский резидент Карл Густав Левенвольде, бывший камергер при дворе Петра II. Именно он, пользуясь своей дипломатической неприкосновенностью, и осуществил тайну посольства Ягужинского, Черкасского и Феофана Прокоповича, предварительно направив своего человека к старшему брату Рейнгольду Густаву Левенвольде, проживавшему в своем лифляндском поместье недалеко от Риги. Рейнгольд, на правах бывшего любовника, тут же лично отправился в Митаву и, встретился с Анной Ивановной буквально за пару дней до прибытия депутации верховников, предупредив о том, что в Петербурге есть достаточно сильная оппозиция верховникам. Предложение оппозиции звучало так: если Ее Величество пожелает возвратить себе са-модержавие, то содействие ей в этом деле будет широкое. Они смогли убедить герцогиню Курляндскую, что «кондиции», предложенные ей верховниками, не являются волеизъявлением всего народа, а лишь затейкой верховных господ. Анна была благодарна противной верховникам партии, но, будучи довольно умной, решила подыграть именно членам Верховного тайного совета. Иначе она просто не заняла бы российский трон.
Когда трое представителей верховников вошли в тронную залу, вся свита герцогини Курляндской тут же вышла вон. Вся, кроме одного – Бюрен не пожелал оставлять Анну наедине с депутацией.
- Соизвольте также покинуть залу, – приказал князь Василий Лукич фавориту.
- Я не могу оставить герцогиню ни на минуту, – упрямо ответил Бюрен.
Тогда Долгорукий, не говоря больше ни слова, взял того за плечи и просто вывел из комнаты. И только после этого князь вручил ей кондиции, она внимательно ознакомилась с ними и вечером 25 января дала свой ответ: «Тако по сему обещаю без всякого изъятия содержать». А далее приписала: «Так как во всех государствах руководствуются благими советами, то мы, пред вступлением нашим на престол, по здравом рассуждении, изобрели за потребно для пользы Российского Государства и к удовольствованию наших верных подданных, написав, какими способами мы то правление вести хощем, и подписав нашею рукою, послать в верховный тайный совет, а сами сего месяца в 29 день конечно из Митавы к Москве для вступления на престол пойдем». Удовлетворенный Долгорукий отправился в Москву, куда стала готовиться к отъезду и сама Анна, потребовав от верховников выделить ей из казны десять тысяч рублей подъемных. Сумма огромная, а деньги нужны были срочно. Выручил богатый купец, президент рижского магистрата Илья Исаев. Кроме того, следовало разыскать для Анны «сани крытые, в которых бы можно лежать». Эту миссию возложили на лифляндского губернатора генерала Петра Петровича Ласси, но тот доложил, что собрать лошадей и сто тридцать подвод для царского поезда раньше 29 января невозможно. Всего же для доставки Анны и ее свиты необходимо было по пути следования от Митавы до Москвы приготовить не менее 1 500 подвод, что превышало возможности ямской службы. «Верховники» вынуждены были сами отдавать распоряжения об устройстве дополнительных подстав, подготовке подвод за счет крестьян и «градских жителей» и назначении к ямам и подставам по унтер-офицеру и пяти рядовым из расположенных поблизости полков. Российская императрица не могла путешествовать с курьерской скоростью: ее ждали торжественные встречи с войсковыми «паратами» и молебнами. Кроме того, надо было обеспечить ей достойный ночлег — Долгоруков требовал найти в Новгороде «дом такой, чтоб в котором или очень давно жили или недавно построен, чтоб тараканов не было». Срочно надо было организовать похороны бывшего самодержца — не могла же Анна въехать во дворец, где лежало тело ее предшественника.
Герцогиня отправилась в дорогу со свитой в 63 человека, состоявшей из нескольких дам, мундшенка, повара, необходимых в пути конюхов, лакеев и солдат охраны. Кроме того, в эту поездку на царство она взяла с собой и младшего сына Бюрена Карла Эрнста (родившегося 11 октября 1728 года), хотя сам Бюрен с семейством остался в Курляндии. Это ли не лишнее свидетельство в пользу материнства Анны?
Она ехала через Ригу, Новгород и Тверь, и везде ее встречали колокольным звоном, везде ее привечали, как будущую императрицу. Сопровождавший ее князь Долгоруков относился к этому спокойно. Несколько раз Анне приходилось ночевать в собственных санях на морозе – видимо, домов без тараканов так и не нашли.
В Москве же, тем временем началось брожение дворянства, недовольного неизвестностью – ведь точный текст кондиций им так и остался неведом.
Споры были нешуточные. Вице-президент Коммерц-коллегии Генрих Фик (один из создателей коллежской системы в России) радовался:
- Ладное дело задумали верховники. Цари наши не будут иметь впредь фаворитов таких, как Меншиков и Долгорукой. А тамо, глядь, и правительство у нас станет, как в Швеции.
 На это асессор Рудаковский ему отвечал:
- В России без самодержавства быть невозможно, понеже Россия кроме единого бога и одного государя у многих под властью быть не пожелает.
Но капитан-командор Иван Козлов поддержал Фика:
- Теперича у нас прямое правление государства стало порядочное, и государыня не сможет отныне брать себе ничего, разве с позволения Верховного тайного совета; также и деревень никаких, ни денег не повинна давать никому, и не токмо того, ни последней табакерки из государевых сокровищ не может себе вовсе взять, не только отдавать кому, а что надобно ей будет, то будут давать ей с расписками. А всего лучше положено, чтоб ей при дворе своем свойственников своих не держать и других ко двору никого не брать, кроме разве кого ей позволит Верховный тайный совет.
Не видать бы Бирону своей «должности», если бы большинство дворян думало так же. Однако сам Козлов, хоть и радовался ограничению монаршего произвола, но свою подпись под проектами так и не поставил. Рисковать карьерой желали не все, как не все интересовались заморскими порядками. Даже находившиеся на русской службе иноземцы с большим сомнением отнеслись к возможности установления в России новых порядков в виде конституционной монархии. Они были искренне убеждены в том, что отказ от петровской формы правления был бы опасен для страны. Шотландец и генерал-майор русской службы Джеймс Кейт, вместо того чтобы радоваться, считал замыслы ограничения монархии «пагубными» и совершенно неуместными для России с ее «духом нации и огромной протяженностью империи». Оппозиционеры почувствовали себя оплеванными, но все же не теряли надежды уже в Москве переубедить Анну Ивановну, да и сломить сопротивление верховников своей массовостью.
- Это значит, – толковали одни из них, – что верховники станут настоящими властелинами, и вся Россия подпадет под иго временщиков.
Другие были гораздо агрессивнее:
- Нам бы собраться, напасть на них с оружием и перебить их, если не оставят своих умыслов.
Понимая, что дальше скрытничать просто невозможно, поскольку о содержании кондиций в Москве уже ходили противоречивые толки, 2 февраля верховники собрали сенат и весь на тот момент российский генералитет (три генерал-лейтенанта и шесть генерал-майоров), и документ был оглашен. Зачитав кондиции, уже подписанные Анной и, следовательно, вступившие в законную силу, князь Дмитрий Голицын тут же зачитал и письмо Анны Ивановны. А затем, не дождавшись ни от кого из собравшихся комментариев, заговорил сам:
– Видите ли, как милостива наша государыня: какового мы от нее надеялись, таковое показала она отечеству нашему благодеяние! Бог сам подвинул ее к сему писанию! Отселе счастливая и цветущая Россия будет!
Он еще некоторое время разглагольствовал на эту тему, но, поскольку никто разговор не поддержал, он остановился и спросил:
- Для чего никто ни единого слова не проговорит? Изволил бы сказать – кто что думает; хотя и нет ничего говорить, только благодарить той милостивой государыне.
Тут кто-то тихим голосом, запинаясь, произнес:
- Не ведаю! Удивительно, отчего это государыне пришло на мысль так писать.
Не ожидавший ничего подобного, князь Голицын недовольно поморщился, но тут же обратил свой взор на явного-тайного противника верховников Ягужинского.
-  Как вам кажутся кондиции?
Павел Иванович Ягужинский замялся. Тогда князь Дмитрий Михайлович попросил его пройти в другую комнату, а там фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий тут же приказал Ягужинского арестовать и посадить в тюрьму.
Оставалось выработать под новые полномочия правителя согласованную форму правления. В этом немедленно приняли самое живое участие множество дворян, съехавшихся в первопрестольную столицу на свадьбу, но угодившие на похороны неожиданно скончавшегося от оспы императора Петра II. Споры о будущей форме правления поднялись горячие. Одни хотели ограничить права престола властью парламента, как в Англии; другие – как в Швеции; третьи предлагали сделать престол избирательным, по примеру Польши; иные же, наконец, высказывали мнение, что нужно разделить всю власть между вельможами, находящимися в государстве, и образовать аристократическую республику. Споры эти были на пользу верховникам, поскольку сочинитель кондиций и остальные верховники все еще никак не могли выработать собственный план переустройства государственного правления в России.
Причем, ни один из семи поданных проектов не требовал восстановления единовластия. Различия же касались технических деталей устройства новых властных институтов и выборной системы. Проект большинства, вошедший в историю, как «Проект 364-х» – по числу подписавших, предусматривал создание «Вышнего правительства» из двадцати одной персоны. Это правительство, а также Сенат, губернаторов и президентов коллегий следовало «выбирать и баллотировать генералитету и шляхетству, ... а при баллотировании быть не меньше ста персон». Но здесь уже заерепенились верховники, поскольку, согласно этому проекту, упразднялся Верховный тайный совет в его прежнем качестве и составе: впредь при выдвижении кандидатов надлежало «более одной персоны из одной фамилии не выбирать». Кроме того, предлагалось создать также еще одно «собрание», которое бы назначало на ключевые должности в системе управления и устраняло от этого «Вышнее правительство». И верховники стали тянуть время, чтобы выработать свой проект. Развили бурную деятельность и приверженцы старой Руси, не желавшие никаких перемен. Последних возглавил архиепископ Феофан Прокопович. Агитация была рассчитана на самые разные уровни восприятия. Для слушателей попроще выпячивалось «лакомство и властолюбие» верховников, для более искушенных Феофан прибрал исторические аргументы. Ссылаясь на эпоху раздробленности, он пугал, что утверждение у власти нескольких знатных родов грозит распадом империи!
- И Россия возымет скаредное оное лице, каковое имела прежде, когда на многие княжения расторгнена была и бедствовала.
Аргументы, впрочем, возымели действие только на гвардейскую молодежь, которая и стала двигателем переворота, произведенного 25 февраля.
20 февраля Анна Ивановна в сопровождении Долгорукого вернулась в Россию, и тут же направилась в село Всесвятское, где и остановилась во дворце имеретинского царевича Арчила в ожидании, пока будет подготовлен ее торжественный въезд в Москву для совершения церемонии коронации. Там ее встретили обе сестры – Екатерина с Прасковьей. Слезы счастья от встречи перемежались с тревогой о непонятности близившихся перемен в судьбах всех трех сестер Ивановен. Туда же, во Всесвятское, немедленно прибыл почетный эскорт – батальон Преображенского полка и эскадрон кавалергардов. Анна вышла им навстречу с приветствием.
- Здорово, преображенцы! Здорово кавалергарды-молодцы! Хвалю за усердие и верность! – выкрикнула она своим басовитым голосом.
- Да здравствует императрица Анна Иоанновна! Ур-ра! – раздалось в ответ.
Анна тут же, по установленной еще Петром традиции, объявила себя полковником Преображенского полка и капитаном роты кавалергардов. Гвардейцы тут же с криками радости бросились в ноги к своей «полковнице», а кавалергарды получили из рук царицы по стакану вина. Затем она произвела Преображенского сержанта Григория Обухова в прапорщики, а трех солдат в капралы. На следующий день капитаны Александр Лукин и Дремонт Голенищев-Кутузов стали майорами, то есть вместе с третьим майором Семеном Салтыковым фактическими командирами полка. Спустя же два дня императрица пожаловала адъютанта Ивана Чеботаева через чин сразу в капитан-поручики, дабы на то другие смотря, имели ревность к службе. Это уже было нарушением кондиций, но верховники пока смотрели на это баловство герцогини Курляндской сквозь пальцы. Главное действо развернется в Москве!
Впрочем, Анна еще раз проявила свой жесткий характер, когда во Всесвятское пожаловали остальные члены Верховного тайного совета для сопровождения ее в Москву, она встретила их довольно холодно, дав почувствовать, что не боится их и не собирается перед ними заискивать. Когда же канцлер Головкин поднес ей орден св. Андрея Первозванного, Анна Ивановна сказала:
- Ах, правда, я позабыла его надеть!
Она приказала надеть на нее этот орден постороннему лицу, а не одному из членов Верховного тайного совета. Государыня этим хотела показать, что она считает за собою право носить этот знак высшего достоинства по своему рождению, а не по чьей-либо милости, так же точно, как и корону получает по рождению, а не по воле верховников.
21 февраля были похороны Петра II, а 25 февраля, в воскресенье, Анна Ивановна торжественно прибыла в Москву и остановилась в Лефортовском дворце. Впереди кортежа ехали верхом фельдмаршал Долгоруков с братом, фельдмаршал Голицын также с братом Дмитрием Михайловичем, канцлер Гаврила Иванович Головкин, князь Алексей Григорьевич Долгоруков. Около сотни лиц знатнейших фамилий во главе с князем Шаховским, кавалергарды с поручиком-сенатором Мамоновым-Дмитриевым, морганатическим мужем Прасковьи Ивановны, младшей сестры царицы. За ними следовала императорская карета с гербом дома Романовых, запряженная восьмеркой цугом. Справа от нее ехали князь Василий Лукич и генерал Леонтьев, слева – сенатор Михаил Голицын и генерал-майор граф Петр Шувалов. По всему пути от Всесвятского и по Тверской улице до Иверской часовни были расставлены восемь пехотных полков, а от Иверской на Красной площади и в кремле выстроены два гвардейских полка. Все московское духовенство, черное и белое, ожидало императрицу под сводами и возле Иверской часовни, для чего вход временно был расширен, и образ, вывешенный сбоку, несколько дней оставался снаружи, под дождем и снегом. От лица гвардии Анну приветствовал командир одного из полков, майор Иван Алексеевич Долгорукий. Тот самый, который подделал подпись императора Петра на завещании в пользу своей сестры.
25 февраля Анна отстояла службу в Успенском соборе и публично откушала во дворце. При этом дамы были в преизрядном убранстве, а кавалеры – в трауре. Тут же войска и высшие чины государства в Успенском соборе присягнули государыне во время ее коронации. Назначена была в церкви правительственная присяга, текст которой не был сообщен Синоду. Уже в церкви Феофан потребовал на просмотр заготовленную формулу. Оказалось, что новая формула была хотя и неопределенной, но приемлемой для всех. Формально начался как бы конституционный период. Василий Лукич Долгорукий поселился в комнатах смежных с апартаментами императрицы, строго следя за тем, чтобы без его разрешения к ней никому не было доступа. Разумеется, такой надзор оскорблял и раздражал Анну, и было понятно, что такое положение долго длиться не может. К тому же, невозможно было запретить императрице видеться со своими сестрами – Екатериной, герцогиней Мекленбургской, и Прасковьей, а также с женой вице-канцлера, баронессой Остерман и графиней Головкиной. Все они и составляли узкий круг ее приближенных, помогая ей всеми возможными средствами. В это время особенно проявила себя двадцатидвухлетняя графиня Салтыкова, невестка дяди императрицы Семена Салтыкова. Архиепископ Феофан Прокопович преподнес Анне Ивановне в дар часы. Но Салтыкова заранее предупредила ее, что в них она найдет целый план действий, составленный самим Феофаном. Несколько раз в день приносили императрице и маленького Карла Бюрена, которому недавно исполнилось 1 год и четыре месяца, и в его одежде ей постоянно передавали письма. Кстати, кроватка Карла Бюрена (вскоре, как и отец, ставшего Бироном) стояла в опочивальне Анны Ивановны до тех пор, пока ему не исполнилось десять лет. Впрочем, его столь счастливо начатая жизнь не удалась. Избалованный вниманием государыни, Карл Эрнст вырос бездельником. Позже он уехал во Францию, там кутил напропалую и, оказавшись без денег, подделал векселя. За это его арестовали как фальшивомонетчика и посадили в Бастилию. Оттуда-то его как одну из «жертв деспотизма» и освободил 14 июля 1789 года революционный народ.
 Но формальные победители чувствовали и просто знали, что Москва, наполнившаяся съехавшимся со всех краев в столицу дворянством, была против них в состоянии бурлящего котла. В тот же день во дворец явилась депутация дворян из 150 человек во главе с генералами Чернышевым, Юсуповым, Черкасским (всего же вокруг дворца собралось до 800 дворян). В принципе, верховники могли и не допустить депутацию до Анны, но опять дали слабину. Императрице вручили челобитную под которой стояли подписи 260 человек, но отнюдь не о восстановлении «самодержавства», на что рассчитывала государыня, подготовленная Феофаном Прокоповичем. Анна Ивановна тут же стала читать ее:
«Всевысочайшая и всемилостивейшая государыня императрица. Хотя ваше императорское величество воссели на престол России по воле высочайшего царя царей и по желанию всего народа, но вашему императорскому величеству угодно было подписать условия, предложенные Верховным советом, чем засвидетельствовали ваше благоволение к сему государству. Мы приносим вашему императорскому величеству всеподданнейшую благодарность за таковую великую милость, и не токмо мы, но и дети наши будем навсегда обязаны сохранить чистосердечную признательность и чтить имя вашего величества.
Несмотря, однако же, на это, всемилостивейшая государыня, в сказанных условиях находятся некоторые статьи, кои заставляют народ ваш опасаться бедственных на будущее время происшествий, из которых враги нашего отечества могут извлечь величайшую для себя пользу. Рассмотрев внимательно условия, мы изложили на письме мнения наши и с достодолжным почтением представили их Верховному тайному совету на рассмотрение, и просили, чтобы после сего, для блага и спокойствия всей империи, была установлена, по большинству голосов, форма правления надежная и твердая. Но, всемилостивейшая государыня, Верховный тайный совет не токмо не рассмотрел представленных от нас различных предположений, но объявил нам, что ничего нельзя сделать без соизволения вашего императорского величества.
Посему, зная врожденное милосердие вашего величества и желание удостоверить всю свою империю в своем благорасположении, мы дерзаем, с глубочайшим почтением, просить, дабы вы соизволили повелеть, чтобы представленные нами различные мнения были рассмотрены генералитетом и дворянством, назначив для сего по одному или по два человека из каждого семейства, и чтобы, по обсуждении всех статей, была установлена такая форма правления, которая изберется большинством голосов, и после сего представлена на высочайшее вашего императорского величества благоусмотрение.
Мы обещаем вашему величеству всевозможную верность и употребим все усилия для утверждения благоденствия вашего, почитая вас, как мать отечества, и хотя это прошение подписано немногими, потому что мы боимся собираться во множестве для подписания оного, однако же большая часть вашего дворянства изъявила на то свое согласие, в доказательство чего многие подписали уже вышесказанные мнения».
По существу это было требование созыва учредительного собрания. Это возмутило стоявшего рядом с императрицей князя Долгорукого.
- Кто позволил вам, князь, присвоить себе право законодателя? – грозно глянул он на Черкасского.
- Вы сами, заставив императрицу поверить, что кондиции, подписанные ею в Митаве, составлены с согласия всех чинов государства. Это неправда. Они составлены без нашего ведома и участия, – последовал решительный ответ.
Слова эти были правильно поняты и самой Анной, и верховниками. Но вспять повернуть уже ничего было нельзя. Долгорукий объявил, что аудиенция окончена, прошение принято и его рассмотрят в свое время.
 Но тут вперед выступили науськанные Феофаном гвардейцы:
- Государыня, мы верные рабы вашего величества, верно служили вашим предшественникам и готовы пожертвовать жизнью на службе вашему величеству, но мы не потерпим ваших злодеев! Повелите, и мы сложим к вашим ногам их головы!
Князь Василий Лукич стал советовать Анне Ивановне удалиться в другой покой и там на досуге обсудить шляхетскую челобитную. Но царица уже его не слушала. Получив петицию шляхетства, Анна Ивановна обратилась к верховнику Долгорукову, искренне изобразив на своем лице удивление:
- Как, разве пункты, поднесенные мне в Митаве, составлены не по желанию целого народа?
– Нет! — завопили вместо Долгорукова присутствующие.
– Так, значит, ты меня, князь Василий Лукич, обманул?
Слова императрицы прозвучали как смертный приговор членам Верховного тайного совета.
Высокая (выше всех по росту, кто в тот момент находился рядом с ней), полная, черноволосая, синеглазая, с напудренным плотным слоем пудры лицом, Анна Ивановна снисходительно улыбалась. Она понимала, что одержала победу над верховниками. А тут еще неожиданную, но весьма своевременную помощь ей оказала старшая сестра Екатерина, герцогиня Мекленбургская. Оценив ситуацию, она протянула сестре перо и чернильницу со словами:
- Нечего тут думать! Вот перо. Извольте, государыня, подписать, а там видно будет.
Анна не заставила себя долго упрашивать. Тут же взяла перо и начертала на листе с петицией дворян: «Учинить по сему». И тут же добавила:
- Сие представление дворянского собрания о будущем правлении мы желаем получить сегодня, а потому совещанию надлежит быть теперь же, в соседней зале. А дабы его не потревожили, на часах у дверей выставить дворцовую охрану. Всех впускать, но никого не выпускать.
Делать было нечего. Пришлось подчиниться. Совещание шло долго и проходило бурно. А за высокими дубовыми дверями волновались охранявшие зал гвардейцы. И кричали так, что их возгласы были слышны в огромной зале:
- Мы не позволим, чтобы диктовали законы нашей государыне! Смерть крамольникам! Да здравствует самодержавная царица! На куски разорвем тех, кто против государыни!
Потом, возвративши князю Черкасскому челобитную, Анна поручила шляхетству обсудить предмет своего прошения немедленно и в тот же день сообщить ей результат своих совещаний. В это время расходившиеся гвардейцы стали кричать:
- Мы не дозволим, чтобы государыне предписывались законы. Она должна быть такою же самодержавною, как были ее предки!
Анна Ивановна уже полностью овладела своей новой ролью и, стараясь укротить волнение, стала даже грозить, но гвардейцы не переставали волноваться, кланялись в ноги императрице и все теми же словами кричали в ее поддержку.
Анна Ивановна, оглядываясь кругом себя, произнесла:
- Я здесь не безопасна.
 Потом, обратившись к капитану Преображенского полка, она добавила:
- Повинуйтесь генералу Салтыкову, ему одному только повинуйтесь!
До сих пор начальствовал над гвардией фельдмаршал Василий Владимирович Долгорукий и назначение Салтыкова одновременно означало отрешение от должности князя Долгорукого.
Шляхетство, сообразно повелению императрицы, удалилось в другую комнату для совещания. А Анна Ивановна отправилась обедать с членами Верховного тайного совета.
Под давлением гвардейских крикунов вельможи быстро сочинили вторую челобитную, которую зачитал вслух Антиох Кантемир:
 «Всевысочайшая и всемилостивейшая государыня.
Вашему императорскому величеству благоугодно было для величайшего блага отечества подписать наше прошение, и мы не находим слов для выражения вашему величеству благодарности нашей за сей знак высочайшего ее благоволения. Обязанность наша, как верных подданных вашего императорского величества, требует от нас не оставаться неблагодарными; и посему мы являемся пред ваше величество с величайшим благоговением для изъявления нашей признательности и всенижайше просим соизволить принять самодержавие, с которым царствовали ваши предшественники, и уничтожить условия, присланные вашему величеству от Верховного совета и подписанные вами. Всеподданнейше просим ваше императорское величество соизволить вместо Верховного тайного совета и Высокого сената учредить Правительствующий сенат так, как он был учрежден Петром I, дядею вашего величества, составив его из 21 члена, и чтобы теперь и впредь убылые места в этом Правительствующем сенате, также губернаторы в губерниях и президенты в коллегиях были замещаемы людьми, избираемыми дворянством по жребию, как то было установлено Петром I. Всеподданнейше про-сим, чтобы, ваше величество, вследствие того, что подписать изволили, благоволили теперь же составить правление так, как оно должно оставаться на будущее время.
Наконец мы, всенижайшие подданные вашего императорского величества, надеемся быть счастливыми при новой форме правления и при уменьшении налогов, по врожденному вашего величества милосердию, и можем спокойно кончить жизнь свою у ног ваших.
Москва. 25 февраля 1730 года».
Верховники при чтении сего прошения стояли как пораженные громом, и никто из них не осмелился сделать ни малейшего движения.
После этих слов офицеры снова закричали:
- Не хотим, чтоб государыне предписывались законы! Она должна быть такою же самодержицею, как были все прежние государи.
Когда Анна спросила одобрения у растерянных верховников на новые условия, те лишь согласно кивнули головами. Победа Анны была полной. Она тут же потребовала принести подписанные ею кондиции и собственное письмо с согласием их выполнять. В четвертом часу пополудни статский советник Маслов вручил Анне требуемые документы. Взяв их в руки, она, не спеша, с наслаждением стала рвать их и обрывки бросать на пол. На следующий день тот же Маслов составил текст присяги на условиях абсолютной монархии, которая и была одобрена императрицей. На последнем заседании Верховного тайного совета 28 февраля правители сами составили манифест о «принятии самодержавства». 1 марта 1730 года народ вторично принес присягу императрице Анне Ивановне на условиях полного самодержавия.
Анна Ивановна все же пригласила верховников к пиршественному столу, накрытому в Грановитой палате в честь ее вступления на российский престол. Во главе стоял малый императорский трон, и, пока собравшиеся устраивались на своих местах, императрица встала и сошла к князю Василию Лукичу Долгорукову. Царица взяла князя двумя пальцами за большой нос и повела вокруг опорного столба, поддерживавшего своды Грановитой палаты. Она остановила его напротив портрета Ивана Грозного и спросила:
– Князь Василий Лукич, ты знаешь, чей это портрет?
– Знаю, государыня, царя Ивана Васильевича.
– Ну, так знай, что я, хотя и баба, но как он буду. Вы, семеро дураков, собрались водить меня за нос, да прежде-то я тебя провела…
 Так на российском троне на целое десятилетие воцарилась Анна Ивановна.
«Восстановители» самодержавия — молодые преображенцы и кавалергарды — получили в награду круглым счетом по 30 душ крепостных на каждого. Остальным же досталась Тайная канцелярия. В то время, кстати, это была скромная контора, где служили полтора десятка чиновников и один «заплечный мастер». Почти треть осужденных Тайной канцелярией принадлежала к «шляхетству» — Анна Ивановна хорошо запомнила, кто подписывал проекты в 1730 году. Цель репрессий была отучить дворянство думать о политике, и цель эта была, по видимости, достигнута. Достигнута тем более успешно, что в ход был пущен и пряник — дворянство начали наделять сословными привилегиями, и в тридцать с небольшим лет служилое сословие «государевых холопов» превратилось в «благородное российское дворянство». Да только привилегия — не право. Ни собственность, ни достоинство дворянина, так никогда и не были надежно защищены от самодержавного произвола. В тот же вечер князь Дмитрий Михайлович Голицын в кругу своих приятелей произнес пророческие слова:
- Пир был готов, но гости стали недостойны пира! Я знаю, что стану жертвою неудачи этого дела. Так и быть! Пострадаю за отечество. Я уже и по летам близок к концу жизни. Но те, которые заставляют меня плакать, будут проливать слезы долее, чем я!
Уже несколько месяцев спустя, начались настоящие расправы: в середине 1730 года князя Алексея Григорьевича Долгорукого вместе с семьей сослали в Соловки, а его сына Ивана, друга покойного императора — в Берёзов. В декабре того же года фельдмаршал Михаил Михайлович Голицын, измученный тревогами за свою судьбу, скончался от сердечного приступа. Другой фельдмаршал, Василий Владимирович Долгорукий в конце 1731 года был заточен в Шлиссельбургскую крепость, невзирая на то, что в свое время протестовал против попытки возведения на престол Екатерины Долгорукой. Почти все бывшие верховники были Анной Ивановной казнены или отправлены в ссылку, и только князь Дмитрий Голицын помилован – это ведь именно он предложил Анне занять российский трон. Впрочем, в 1736 году он был брошен в Шлиссельбургскую крепость за заступничество к репрессированному зятю, где и умер на следующий год. Его обвинили в злоупотреблениях по службе, взяточничестве и, самое главное, в «произнесении богомерзких слов». Как выяснил суд, вольнодумный князь однажды заметил, что для пользы дела стал бы слушать советы самого Сатаны. Оставался еще один Голицын – Михаил Алексеевич, никак не участвовавший во всех политических играх по причине своего отсутствия в России в начале 1730-х годов. Но Анна Ивановна приготовила и для него наказание, вполне унизительное для старинной княжеской фамилии – она сделала его своим шутом. Еще через два года началось новое следствие по делу Долгоруких, в результате которого князь Иван Алексеевич был подвергнут в Новгороде мучительной казни «через колесование», а Василию Лукичу, Сергею и Ивану Григорьевичам Долгоруким отсекли головы.
Феофан Прокопович, сыгравший столь удачную для себя роль при воцарении новой императрицы, имел все основания лично, идейно торжествовать. В стиле своего времени и своей школы он даже пустил в оборот написанную им по сему случаю высокопарную оду:
«Прочь, уступай прочь,
Печальная ночь!
Солнце восходит,
Свет возводит.
Прочь, уступай прочь,
Печальная ночь.
Коликий у нас мрак был и ужас!
Солнце-Анна воссияла,
Светлый нам день даровала...»
Впрочем, справедливости ради, нужно отметить, что была и вторая сторона церковной медали. В том же, 1730 году появилась карикатура на новую императрицу работы некоего монаха Епафродита, который изображал Анну в виде урода с огромной, заклеенной пластырями головой, крошечными ручками и ножками и указующим в пространство пальцем. Подпись под карикатурой гласила: «Одним перстом правит». На допросе карикатурист дал пояснения:
- А именно в надписи объявлено, что вся в кластырех, и то значило, что самодержавию ее не все рады.
То есть, Анну перед вступлением на престол якобы здорово побили.
Наконец, сказала свое и мать-природа: в день вступления Анны на русский престол в 1730 году москвичи были поражены зловещим кроваво-красным свечением полночного неба над городом. Это странное северное сияние народом было истолковано, как предвестник кровавого царствования. Да и в самом деле – начало царствования было ознаменовано пролитием крови Долгоруких и Голицыных, и конец его был кровавым – жертвами стали кабинет-министр Артемий Волынский, главный архитектор Петербурга Петр Еропкин и советник Андрей Хрущев, обвиненные в подготовке заговора с целью свержения Анны Ивановны.

6.
Иван Корякин раздобрел, заимел густую, но аккуратно стриженную каштанового цвета шевелюру, правда, еще с царя Петра пошло, что служилым запрещалось носить бороды. Вот и приходилось ему до сих пор ходить гололицым, хотя с радостию давно отрастил бы окладистую, с лопату, такую же каштановую бороду. Пузо было, конечно, еще сравнительно невелико, но и не чета тому, десятилетней давности. Одевался по последней тогдашней моде, дом отстроил, правда, не в самом центре посадской (торгово-промышленной) части города, но и отнюдь не на отшибе – на самом берегу реки, а рядом стояла теплая, вместительная банька и хозяйственные постройки. И все это за плотным, высоким забором из дубовых досок. Да и то сказать – положение обязывало. Ведь Иван Авксентьевич нынче был не просто Корякин, а купец Корякин, да к тому же еще и хозяин винокуренного заводика в селе Липовском, который был не чета казенному яранскому – и развивался быстрее, и работало на нем людишек поболе. Правда, все это было нажито не совсем честным и непосильным трудом, но кто теперь его за это осудит, коли в его баньке нередко парились и настоятели обеих церквей, и городской воевода, и управитель ратуши – ратман, в ведении которого были и судебные, и казначейские дела. К тому же, и сам Корякин отнюдь не торопился уходить из городской канцелярии – будучи служилым человеком, при казенных бумагах, гораздо проще и ловчее в этих бумагах совершить какой подлог, подмену, или и вовсе ее куда удалить. Разумеется, дорого стоило купцу Корякину сохранить за собой стул канцеляриста. Но ведь игра и стоила свеч! Потому и пришлось бородой пожертвовать.  А за самой винокурней ежеденно и еженощно следили глаза корякинского компаньона Ивана Меньшого Голенищева.
Корякин был доволен вчерашним днем. Приказчик Степан Костромитинов принес ему уже оформленную купчую на покупку для завода крестьян в двух деревнях – Алпаево и Тольгельдино. Он читал и перечитывал строки, держа документ дрожащими руками: «… деревню Алпаево с пашнею, с лесы и да по отказным книгам… крестьян 110 человек, земли 80 четвертей…». Впрочем, надо бы сходить проверить, как нынче работают на его винокурне, а там и гостя дорогого дожидаться – сегодня ближе к вечеру в корякинскую баньку попариться собирался сам городской воевода.
Винокурня корякинская стояла на берегу Липовки, маленькой речушки, притоке Ярани. Да и само село Липовское было невелико. Зато там, помимо собственно винокурни, где и проходил весь процесс, Корякин выстроил два барака – как раз для посессионных и выкупленных крестьян, работавших на заводе.
Начало октября в вятских краях – почитай, что начало зимы. Нередко снежный пуховик в такую пору укрывал уже матушку землю, да и морозец за уши щипал. Оно и теперь подмораживало, но не так, чтоб сильно, да и снег пока еще не выпал. Корякин надел на себя шубу соболью, да шапку-малахай и направил свои стопы на завод. Винокурение производилось с сентября по май, так что работа только началась, и было ее непочатый край. Склад пока еще ломился от закупленного у ближайших помещиков зерна.
 Едва Корякин вошел в заводские ворота, к нему тут же подбежал, загодя уведомленный и прибытии хозяина, другой приказчик – Матвей Базунов. Пока бежал, ткнул кнутом двух дроворубов, которые, как ему показалось, рубили дрова для печей не так интенсивно, как тому хотелось бы.
- Иван Авксентьевич, доброго здоровьица! Как спалось ночью?
- Да, слава богу, бессонницей пока не мучаюсь, Григорий. Где Иван Иванович? – спросил он про Голенищева.
- Так, в Казань за товаром подался.
- Тогда ты мне скажи, как новых работников устроил? Всем ли места хватило?
Они шли, не останавливаясь, разговаривая на ходу, прошли дроворубов, обошли бочкарей, выкатывавших со склада две большие дубовые бочки.
- Много ли им места нужно, Иван Авксентьевич? Кто на полатях, а кто и под полати, – хихикнул приказчик.
- Ты мне, Матвей, того, гляди не простуди тех, кто под полатями, – с виду грозно, но на самом деле вполне дружелюбно ответствовал Корякин.
Приказчик привык к такой манере разговора хозяина, и потому ответил ему в такт:
- А я их к жиганам погреться отправлю.
На сей раз Корякин позволил себе улыбнуться.
Самая сложная, пожалуй,  на винокурне работа была как раз у тех самых жиганов, то есть кочегаров, обязанных подкладывать дрова в печь и, стало быть, целые сутки стоять у огня в тесном подвале, среди нестерпимой духоты, около удушливого печного жара. Работа – каторжная, и многие здесь долго не выдерживали, заболевали, а то и того хуже – помирали.
Впрочем, на винокурне в те времена легких работ не бывало. Так, зимою, во время холодов, заводская винокуренная каторга всею тяжестью налегала на так называемых заторщиков – тех, кто занимался замесом под выгонку водки, обязанных чистить квашни, промывать в них прилипшее к стенкам этого огромного ящика тесто, когда намоченные руки знобило едким, невыносимым ознобом, когда рабочий от пребывания в пару, постепенно охлаждаемом, успевал даже закуржаветь, то есть покрыться инеем, до подобия пушистой птицы. Последствия всего этого были печальны: заторщиков сопровождали постоянная дрожь во всем теле, отсутствие аппетита и лихорадка, на которую сначала больные не обращают внимание, а оттого вгоняют ее в тело глубоко и приближают последнее к гробовой доске. Нередко последняя накрывала рабочих, опущенных в лари, где бродила брага, прежде чем выходил оттуда весь углеродный газ, накопившийся во время брожения браги; рабочие эти там задыхались, и их на другой день выносили оттуда уже мертвыми и холодными трупами. Зато в теплую погоду тяжело бывает ледоколам и ледорезам (первые мельчат льдины для охлаждения чанов с дрожжами и суслом на реке, вторые – на заводе). Постоянная сырость, всегдашняя мокрота, влажное платье приводили в результате почти к тем же болезненным припадкам, портили и ослабляли самый крепкий организм.
Наконец, вошли в собственно винокурню и Корякин, остановившись, привыкая к полутьме, хозяйским глазом охватил сразу весь цех, почти половину которого занимали огромные деревянные бражные кубы, похожие на лесные шалаши. Опытный глаз мог бы заметить щели в спаях досок, в которые улетучивался спирт, а это требовало большего количества сусла и зерна.
- Сколько ведер выкуриваешь из четверти хлеба? – поинтересовался Корякин.
- Шесть с половиной, – развел руки в стороны Базунов. – Больше не получается, Иван Авксентьевич.
- Мало! Я же говорил, что хотя бы семь ведер должно быть.
- Так у казенных вообще не более шести идет. А у нас мастер новый, пока еще не пообвыкся.
- Я же тебе, Матвей, неоднократно говорил – мне казенные не пример. У меня свое хозяйство. И я, кстати, плачу тебе поболе, нежели имеет казенный приказчик… Стой! А почему ты сказал, что мастер новый, – вдруг сообразил Корякин. – А где же Никитка?
- Так засекли, Иван Авксентьевич.
- Как засекли? За что и почему без моего ведома? – Корякин замахнулся кулаком на приказчика. – Сам мово кулака давно не пробовал?
- Прошу прощения, Иван Авксентьич, ни тебя в тот день в Яранске-то не было, ни Ивана Иваныча, вы в Свияжске бумаги справляли, а мы Никитку, почитай, с поличным поймали – воровал спирт и полугар, просверливая дыры в трубах, по которым шло вино.
- Вот она, холопья благодарность! – воскликнул Корякин, остановившись. – Я его, можно сказать, из коровьего говна вытащил… Э-эх! – Корякин зло рубанул рукой воздух и сплюнул себе под ноги.
В этот момент в цех вбежал запыхавшийся Михайла Корякин, служивший в канцелярии воеводы копиистом.
- Ванькя, братан, срочно возвращайся. Воевода к тебе направляется. Злой чегой-то.
- Как злой! Не говорил причину?
- Не! Но у него с собой какие-то бумаги. Слыхал я, про тебя чтой-то.
Иван Корякин тут же развернулся и пошагал скорым шагом вслед за братом в направлении своего дома.
- Баню приготовили? – спросил старший Корякин.
- И не сумлевайся, все сделал.
- Девок нагнал?
- Все чин-чином! Уже парятся. И стол в доме накрыт. Но что же будет, коли воевода зло осерчает, Иванко?
- Не осерчает, – хмыкнул Иван Корякин.
- Почем так думаешь?
- Михайла, сам думай! – Иван Корякин даже приостановился и ткнул младшего брата указательным пальцем в лоб. – Ежели б воевода на меня какое зло замыслил, неужто он бы ко мне в Липовское приехал? Он бы, небось, за мной послал бы.
- И то верно! – согласился Михайла.
- То-то и оно!
Братья Корякины снова двинулись вперед. А вот уже и дом купеческий показался.
Иван Корякин и в самом деле сразу определил, что воевода на него сердит – смотрел как-то искоса, длинными, холеными пальцами оглаживая свой бритый подбородок, и, даже не пожелав хозяину здоровья, сразу бросил ему хрипловатым голосом:
- Жалобы на тебя пришли, Иван Авксентьевич.
- То враги мои, видать, стараются, Димитрий Олсуфьевич, черной завистью изо рта так и брызжут, – заискивающе произнес Корякин, кланяясь стоявшему на пороге воеводе.
- Вот и пришел я  к тебе разобраться, черная ли то зависть, или же твоя вина в тех челобитных верно изложена.
- Присаживайся, Димитрий Олсуфьевич, за стол. Или же сначала в баньку?
Воевода прошел на середину горницы, сел на лавку и положил перед собой свернутые в рулон пергаменные челобитные. Корякин тут же сделал жест слуге и мужик, понимающе кивнув, исчез за дверью, чтобы через некоторое время вновь появиться с подносом, на котором пышел еще жаром запеченный поросенок. Воевода как будто бы и не обратил на это никакого внимания. Взял одну челобитную, развернул пергамен и ткнул в нее указательным пальцем левой руки.
- Вот, гляди, староста из Борока пишет: «… А сей заводчик Голенищев, под разными предлогами не платит поденных денег, а лес на дрова и строения того завода рубит в наших борокских дачах без найму от него…».
- Димитрий Олсуфьевич, побойся бога! – воскликнул Корякин. – Ты токмо сказал, что на меня жалобы, а читаешь челобитную на Ванькю Голенищева.
- А ты тогда, чего здесь делаешь, ась? Отчего не в канцелярии свою работу справляешь? – воевода не злобно, но назидательно посмотрел на купца-канцеляриста, и погрозил толстым указательным пальцем. – Ежли я тебя, собаку, из служилых не выгнал, а покрываю, то совсем не значит, что ты мне можешь в глаза струю пущать. Кто такой Ванькя Голенищев я не хуже тебя знаю, но коли его здесь нет, то и ответ тебе держать. Что скажешь на сию челобитную борокского старосты?
Воевода  приблизил свое лицо к лицу Корякина. Тот заметил явное недовольство воеводы и слегка побледнел, что, впрочем, в полутьме горницы осталось незамеченным.
- Так брешет, собака, Димитрий Олсуфьевич! – Корякин даже случайно слюной брызнул едва не на самого воеводу. – Ну, посуди сам, как бы я мог без твоего ведома в дворцовой деревне распоряжаться. Мне еще шкура дорога, чтобы в дорогу за Камень собираться. А что денег не видел, так и то верно – не со старостой же мне расплачиваться. Деньги, чин по чину, в казну дворцовой канцелярии легли.
- А коли проверю, и брехня твоя окажется? – воевода устремил взгляд на лицо купца-канцеляриста.
- Вот те крест, Димитрий Олсуфьевич, – не моргнув глазом, перекрестился Корякин. – Хошь проверяй, хошь на слово поверь.
 Купец знал, что рисковал не многим. Он уже окончательно успокоился. Дворцовая канцелярия в Яранске, как и в других городах, не подчинялась городскому голове, а потому и проверить финансовые отчеты воеводе было бы трудно.
- Допустим! – кивнул воевода. – Но что ты скажешь против челобитных помещиков – алпаевского и тольгельдинского? Оба пишут, что, на сей раз именно ты, Иван Авксентьев сын по прозвищу Корякин, хитростью опоив их, подсунул им для подписи купчие на их крепостных, тем самым ополовинив их поместья?
- Ну, сам посуди, Димитрий Олсуфьевич, как можно опоить человека хитростью? И потом, они же сами ко мне в дом пожаловали – я их что, также хитростью к себе завлек? Деньги они от меня за своих крепостных получили сполна, а ежели и считают, что оно не так, так, возможно, по пьяни и растратились излишне. Но в том не моя же вина.
- Ай, хитер ты, Иван Авксентьевич! На все случаи у тебя отговорки имеются, – воевода улыбнулся и снова погрозил купцу пальцем.
- Так в нашем купеческом деле без хитрости толку не будет, – улыбнулся в ответ и Корякин.
- Ну ладно, чего у тебя там для застолья приготовлено?
- Вот это уже и веселей разговор пошел.
- А отведай для началу первачка, Димитрий Олсуфьевич, – купец-подъячий взял в руки серебряный кувшин с мутной жидкостью и наполнил кубки, сначала воеводе, затем и себе.
Тот от удовольствия крякнул и придвинул к себе поднос с поросенком.
А потом была баня с легким паром и сисястыми упитанными девками. Банщик массажировал  белое тело воеводы березовым веничком, тот аж кряхтел от удовольствия. Когда его разморило,  за дело, по кивку Корякина, взялись девки, окружившие массивное тело воеводы. Тот от удовольствия едва духа не лишился. Когда же цапнул за ляжки стоявшую ближе всего к нему круглолицую, рыжеволосую, та лишь взвизгнула, а потом захохотала. Воевода зажал ладонями ее голову и, наклонив к себе, поцеловал в губы.
- Пойдешь ко мне? – спросил он негромко, заглядывая в ее зеленые глаза.
- Отчего же не пойти, коли позовешь, – не раздумывая, ответила та.
Наблюдавший за всем этим Иван Корякин улыбнулся и незаметно потер руки. Все было в порядке. Челобитные с жалобами на него можно было незаметно взять, да и бросить в печь, что он и приказал потом сделать брату Михайле. А пока…
- А не окунуться ли нам в Липовке, Димитрий Олсуфьевич? – предложил купец.
- И то правда, – тут же согласился воевода, – а то от пара аж дыхание застывает.
С веселыми визгами и громким хохотом вся компания, включая девок, голышом выскочила из бани и бегом помчалась к берегу речки.

7.
Россия настороженно приняла новую царицу. Ведь первое, что она сделала – призвала из Курляндии своего фаворита Бюрена. По случаю своей коронации она назначила Бюрена 28 апреля обер-камергером с рангом действительного генерала, и с этим чином, согласно поправке, специально внесенной Анной в петровскую «Табель о рангах», тот «переезжает» из четвертого сразу во второй класс, что соответствовало гражданскому чину действительного тайного советника или генерал-аншефа (по военной иерархии). Как объявлялось в соответствующем указе, новоявленный придворный «во всем так похвально поступал и такую совершенную верность к нам и нашим интересам оказал, что его особливые добрые квалитеты и достохвальные поступки и к нам оказанные многие верные, усердные и полезные службы не инако, как совершенной всемилостивейшей благодарности нашей касаться могли», хотя сами эти «достохвальные поступки» не назывались. Одновременно Анна вручила фавориту ленту ордена Святого Александра Невского, а через день – орден святого Андрея Первозванного, от которого он сначала отказался в пользу ландгофмейстера Курляндии Бракеля.
Эрнст-Иоганн фон Бюрен был вторым сыном бедного курляндского дворянина Карла фон Бирена (Бюрена) и Гедвиги-Катарины, урожденной фон дер Рааб. Он родился 12 ноября 1690 года. Кроме это сына, у Бюренов было еще два мальчика – старший Карл и младший Густав. Карл фон Бюрен был корнетом польской службы (что в условиях вассальной зависимости Курляндии от Речи Посполитой выглядит естественно). По-видимому, род Бюренов можно отнести к мелкопоместному неродовитому служилому сословию, не внесенному (по причине худородства) в списки курляндского дворянства, что и служило предметом терзаний Бирона и причиной его генеалогических комплексов. Отец постарался дать своим детям образование и, в частности, отправил Эрнста-Иоганна учиться в ближайший Кёнигсбергский университет. Но учеба у того не задалась – он больше безобразничал и кутил, чем учился. А за мошенничество в карты товарищи и вовсе его высекли. Бюрену пришлось несолоно хлебавши возвращаться в родную Курляндию. Впрочем, там ему достаточно быстро удалось устроиться управляющим к одному помещику, а вскоре Эрнст-Иоганн и вовсе подался в Петербург, где начал хлопотать о получении звания камер-юнкера при дворе супруги цесаревича Алексея Шарлотты. Но ему было отказано, вследствие чего он обиделся на Россию и затаил обиду на русских. Пришлось снова возвращаться в Митаву. Зато там, наконец, и начала восходить его счастливая звезда.
Первым его приметил еще в 1718 году обер-гофмейстер герцогини Курляндской  (и по совместительству ее первый после смерти мужа любовник, за что и была проклята собственной матерью) Петр Михайлович Бестужев-Рюмин. Поначалу толковый 28-летний курляндец стал секретарем обер-гофмейстера, а затем и самой герцогини, спустя два года – в 1720 году управляющим ее имением Вюрцау. По всей видимости, Анне Ивановне понравилось, как управлял имением Бюрен, а еще больше понравилось, как он разбирался в лошадях и учил ее конной езде в перерывах между выездами на охоту, к которой от скуки в своей Курляндии Анна Ивановна весьма пристрастилась, научившись метко стрелять. Правда, тут случилась с управляющим имением маленькая неприятность. Будучи в Кёнигсберге по какой-то частной надобности герцогини, Бюрен там взялся за старое – проводил время в кабаках и поучаствовал в уличной драке с городской стражей, в результате которой один стражник был убит. Был после этого схвачен, снова высечен и в истерзанном виде в разорванном платье, избитый и окровавленный, был отправлен в городскую тюрьму. Несколько месяцев он провел в этой тюрьме вместе с ворами и бродягами, откуда был выпущен с обязательством уплатить 700 райхсталеров штрафа (в противном случае сидеть в тюрьме ему пришлось бы три года).  Штраф, разумеется, пришлось уплатить герцогине, к всеобщему негодованию курляндцев. Как бы то ни было, через два года после этого герцогиня назначила его камер-юнкером своего двора, и взяла с собой в Петербург для участия в коронации императрицы Екатерины. В 1726 году Анна повысила Бюрена до ранга оберкамер-юнкера своего двора, что оскорбило двух ее курляндских камер-юнкеров Кайзерлинга и Фитингофа. Первый из них тут же подал в отставку. Двумя годами ранее Бестужев-Рюмин был отозван царем Петром в Петербург на неопределенное время. Лишившись своей самой главной опоры и поддержки, Анна Ивановна была на грани отчаяния, и в этот момент нашелся человек, который смог ее утешить и успокоить. Этим человеком и стал Эрнст Бюрен. Исполняя поручения герцогини Анны, а также сопровождая ее в поездках, он несколько раз бывал в России, где получил известность при им-ператорском дворе, в том числе, как знаток лошадей. Поэтому, когда Бестужев-Рюмин все же вернулся в Митаву, он сразу же обратил внимание, что Бюрен заменил его не только в качестве главного советника, но и в спальных покоях герцогини. 
- Не шляхтич и не курляндец пришел из Москвы без кафтана и чрез мой труд принят ко двору без чина, а год от году я, его любя, по его прошению производил и до сего градуса произвел, и, как видно, то он за мою великую милость делает мне тяжкие обиды и сколько мог здесь лживо меня вредил и поносил и чрез некакие слухи пришел в небытность мою в кредит, – жаловался Петр Михайлович Бестужев-Рюмин своим друзьям.
Бирон был среднего роста, но необычайно хорошо сложен, черты его лица не столь величавы, сколь привлекательны, вся его персона обворожительна. Его душе, которой нельзя отказать в величии, свойственна совершенно поразительная способность во всех событиях схватывать истину, все устраивать в своих интересах и великолепное знание всех тех приемов, которые могли бы пригодиться для его целей. Он неутомимо деятелен, расторопен в своих планах и почти всегда успешно их исполняет. Как бы велики ни были эти преимущества, их все же омрачает невыносимая гордыня при удаче и доходящая до низости депрессия в противных обстоятельствах. В общении живой и приятный, дар его речи, подчеркнутый необычной благозвучностью голоса, пленителен, каждое движение оживляет большая грация, таким образом, нельзя отрицать, что, если бы Бирон не был достоин взойти на государев трон, у него не было недостатка ни в одном из тех качеств, которые создают превосходного придворного.
Правда, дабы хотя бы для видимости скрыть  свою интимную связь с придворным, Анна заставила его в 1723 году жениться на одной из своих фрейлин – очень некрасивой, к тому же горбатой и болезненной (что, впрочем, не помешало ей прожить 85 лет), но очень богатой  Бенигне Готтлиб фон Тротта-Трейден, которая по официальной версии родила ему троих детей – двух сыновей и дочь. Отец Бенигны был категорически против этого брака, но Анна Ивановна настояла на своем – ее в Бенигне как раз и устраивал тот факт, что она совсем не была приспособлена к супружеской жизни и, забегая вперед, отмечу, до самой смерти Анны Ивановны они так и жили втроем – спальные покои Биронов всегда бывали устроены в соседних комнатах с покоями герцогини, а затем императрицы, что позволяло любвеобильному Эрнсту незамеченным в любое время ночи переходить из одной спальни в другую.
Можно с уверенностью утверждать, что фаворит, его жена и императрица Анна составляли как бы единую семью. И удивительного в этом ничего нет. История знает много таких любовных треугольников, шокировавших чинное общество, хотя внутри такой житейской геометрической фигуры давным-давно все было решено и совершенно ясно для каждой стороны. Впоследствии на допросах в 1741 году Бирон показал, что так желала сама императрица и что «хотя от Ее императорского величества, как иногда он, или его фамилия (т. е. жена и дети) и отлучались, тогда, как всем известно, изволила в тот час жаловаться, что он и фамилия его ее покидают и якобы-де она им прискучила». В этом эпизоде сказанному Бироном можно верить. Ведь, любя фаворита, не обязательно терпеть его жену и чужих детей. Для Анны семья Бирона была ее семьей.
В 1727 году Анна Ивановна назначила фон Бюрена камергером своего двора.
Разумеется, Эрнст Бюрен приехал в Россию не один – он привез с собой и своих доверенных лиц. Именно это и насторожило всех. Стали бояться засилья курляндских немцев, да и вообще иностранцев при дворе. К тому же, были возобновлены взимания недоимок. А тут еще и  в крепость заключены разные государственные преступники самых известных в России фамилий.
28 апреля 1730 года происходила сама коронация. Государственный коронационный ритуал, начертанный Великим Петром, оставался неизменным, но проявлялся в более ярком внешнем блеске – коврами, парчами, золотом, бархатом, жемчугом и бриллиантами. Торжественное шествие в Успенский собор состояло теперь из девятнадцати отделений разных придворных государственных и общественных представителей. В этой церемонии появились впервые депутации из городов Нарвы, Ревеля и Риги, ландраты эстляндские и лифляндские, а также и гетман войск малороссийских. Чувства удивления и благоговения к путям промысла по поводу этой коронации выразил Феофан Прокопович в своей речи, обращенной к государыне.
-  Радующийся дух наш, – говорил он, – видит в судьбе твоей путь божий. Кому не известны твои скорби, твое раннее сиротство, многобедственное вдовство, потеря родных, бесчестие и гонение, да еще от безбожного раба; ты была подобна горлице, на сухом дереве сидящей и плачущей; но вот ныне всякий видит и твое избавление и твое прославление; ныне Христос устроил тебе путь к высочайшей власти; многократно уязвленную исцелил, и как бы убитую воскресил и вознес тебя на превысокий императорский престол. Положись на того, коим же цари те царствуют и утвердит он нерушимо царство твое. Мы же не перестанем молиться, да та же десница, которая внезапно посадила тебя на престол, прогоняет от лица твоего видимых и невидимых врагов, и да будет империя, достояние твое, незыблемо и крепко.
Затем, уже коронованная, императрица с помощью Брюса стала раздавать коронационные золотые и серебряные медали русским сановникам и иностранным министрам. На одной стороне этих медалей значился портрет Анны Ивановны, а на другой около персоны ее величества стояли три женщины: одна с крестом, другая – с младенцем на руках, и такой же младенец стоит около нее, третья – с якорем, подает государыне скипетр и корону. Надпись гласила: богом, родом и сими. На коронационных жетонах обозначена была надпись: Благодать от Вышнего, – внутренний смысл которой совпадал со значением самого имени Анна, в переводе с еврейского означавшего «благодать». Ну и, разумеется, коронационные торжества не могли обойтись без так полюбившихся русским со времен Петра фейерверков. Торжества продолжались семь дней и сопровождались, по установившемуся обычаю, разнообразными увеселениями.
В честь коронации было много пожалований. Фельдмаршал князь Голицын получил большую деревню, пятеро были произведены в генерал-аншефы, четверо — в генерал-лейтенанты, трое в генерал-майоры. Императрица принимала иностранных министров с таким великолепием, какого не видел ни один европейский двор. В Немецком предместье на бал и ужин были приглашены иностранные министры. Вечером были зажжены фейерверки.
В последний день праздника коронации был дан бал и ужин во дворце. После аудиенций персидскому послу и всем азиатским народам, находившимся в Москве: армянам, грузинам, калмыкам, татарам, китайцам, казакам, а также московскому люду выставили двух жареных быков и два фонтана вина. В народ бросали деньги. Во дворце же Анны Ивановны бал и ужин продолжались до двух часов ночи. В зале стояло пять столов на 360 персон. Здесь были архиереи и министры, дамы и статские чины, генералитет и лейб-гвардии полков штаб- и обер-офицеры, а также и других полков штаб-офицеры. Все ели и веселились с удовольствием, было очень шумно, а ближе к вечеру одних насилу на руках снесли на улицу, а других слуги развезли по домам. Были и «особо отличившиеся». К примеру, весьма сильно отметился генерал-поручик Федор Гаврилович Чекин, и без того взбалмошный и строптивый человек, да еще и известный взяточник.
Впрочем, пока все еще сидели за столом и не очень шумели, Чекин тоже сдерживался и пил немного. Некоторые офицеры подносившие ему кубки даже обижались, что он отказывался пить за здоровье ее императорского величества.
- Подите вы прочь с вашим худым вином! – грубо ответил генерал.
Те и пожаловались распорядителю пиршества, главнокомандующему Москвы Семену Андреевичу Салтыкову. Салтыков, родственник императрицы, встал, подошел к Чекину.
- Ведаешь ли ты, сукин сын, что ты в доме ее императорского величества, а не хочешь пить и сказываешь, что будто вино худо? Ведь ты это зашел не в Вотчинную коллегию и не на Каток.
 Всем было известно, что Чекин практически переселился в Вотчинную коллегию, рядом с которой стоял кабак, который в народе называли Каток.
- А я говорю, вино худое! Уж я-то знаю толк в винах!
Было очевидно, что Чекин затевал скандал и ссору, и Салтыков счел за благо в такой день промолчать, пропустив мимо ушей генеральский выпад. Однако выстрел грянул, и просто так все закончиться в пьяной компании уже не могло. Сидевший напротив Чекина граф Григорий Петрович Чернышев закричал:
- Ты пошто не пьешь и вино перебираешь, Федор Гаврилыч? Ведаешь ли ты, что сие дом ее императорского величества?
- Вы все мне про дом толкуете, а я не желаю пить вина недостаточно тонкие.
- Прошу тебя, Григорий Петрович, в такой день, помилосердствуй, не отвечай, – обратился к Чернышеву Салтыков, и граф в самом деле сдержался.
Но Чекин уже завелся, начал ходить из одной залы в другую. Под руку ему попался герольдмейстер Квашнин-Самарин, сидевший в наугольной зале. Многие там уже встали и пили на коленках. Проходя мимо него, Чекин толкнул Квашнина да так сильно, что тот, уже и без того еле держась на ногах, упал и потерял парик. 
- Для чего ты так толкаешь? – с трудом поднимаясь, произнес герольдмейстер. – Этак генерал-поручики не делают.
- А я тебя толкнул в надежде.
- Сия надежда худа, а мне больно.
Чекин засмеялся и отошел от старика.
 Когда уже все стали разъезжаться, Чекин по-свойски вошел в покои, которые Анна Ивановна выделила Салтыкову. В тот момент Семен Андреевич был в другой комнате, зато там находился дворянин Айгустов, знакомец Чекина по Вотчинной коллегии.
- Ах, и ты здесь? – обрадовался Чекин. – Небось, жаловаться на меня пришел к главнокомандующему?
Айгустов даже ответить ничего не успел, как свалился от сильных тумаков генерала. Тут  вернулся в комнату Салтыков и, увидев лежащего на полу и плачущего Айгустова сразу все понял.
- Ты пошто, генерал, в доме ее величества так противно поступаешь и дерешься?
- А чтой-то ты, Семен Андреевич, из себя пыжишь и все ее императорским величеством прикрываешься? Ты думаешь, коли ты ейный сродственник, то уже и челобитную на тебя не напишу? Ан, и за тобой грешки водятся, сам знаешь.
- Выведите его вон из этого дома! – Салтыков позвонил в колокольчик.
Несколько слуг и адъютанты тут же появились и, взяв буяна под руки, вытолкали на крыльцо, а затем и спустили с лестницы. Чекин не смог вынести такого позора и тут же направился к генерал-прокурору князю Трубецкому с жалобой на Салтыкова.
- Князь Иван Юрьевич, а я к тебе с жалобой на мудака Салтыкова пришел.
- Ты пьян, Федор Гаврилович. Поди проспись, затем и приходи, коли вспомнишь чего.
- Нет, я не пьян! – заупрямился Чекин. – Я же говорю, что вино было худое, и меня ничуть не пробрало.
- Ты своему чину только стыд наносишь!
Князь Трубецкой не стал более ничего говорить, а лишь приказал выгнать генерал-поручика вон. 
Кстати, нужно отдать должное Анне Ивановне в том, что потеряв в юном возрасте такого же юного своего супруга, не выдержавшего месячной пьянки в честь их бракосочетания, она весьма неодобрительно относилась к пьяным увеселениям своих придворных, при этом любя всякие курьёзы, шутовства и прочие, введенные Петром, увеселения. Придворные могли оттягиваться по полной лишь два раза в год – в день рождения императрицы и в день ее восшествия на престол.

8.
Но недовольство Анной стало проявляться сразу. И совершенно неожиданно противную новой царице партию составили ее сестры – Екатерина и Прасковья.
Об этом доложил императрице Андрей Иванович Ушаков, недавно ею назначенный сенатором, один из птенцов гнезда Петрова, занимавший вплоть до упразднения Екатериной I Тайной канцелярии должность ее руководителя. Высокий, статный все еще красивый 58-летний вельможа не смог окончательно вытравить из себя тайного фискала и продолжал заниматься своим любимым делом. Спустя год, слишком беспокойный для Анны Ивановны, царица восстановит Тайную канцелярию, правда под другим названием – Канцелярия тайных розыскных дел, начальником которой она назначит Ушакова. Но пока он действовал на свой страх и риск.
- Ваше величество, прошу покорно изволить выслушать меня по делу, касаемому вас лично и вашей власти, – в почтительном  поклоне произнес Ушаков.
Зная о прежнем пристрастии сенатора, Анна тут же насторожилась. Находившийся тут же Эрнст Бюрен тоже приподнял светлые дуги бровей.
- Говори, Андрей Иванович, как на духу.
Ушаков покосился на Бюрена, но тот и не собирался уходить. Между тем Анна Ивановна ждала его речей.
- Советую вам, матушка-государыня, обратить внимание на вотчину вашу, Измайлово. Весьма подозрительные личности в последнее время часто посещают сестер вашего величества. Предполагаю, что там целая факция, грозящая перерасти в заговор.
- Вы знаете этих личностей? – задал вопрос Бюрен.
- Ежели мне будут даны на то полномочия, мне несложно будет их выяснить.
- Ты их уже получил, Андрей Иванович, – царица дала понять, что сейчас более не желает говорить на эту тему.
Ушаков поклонился и вышел из залы.
Екатерина же  старалась заманить в Измайлово побольше гостей, но ехали они туда, особенно иностранцы, неохотно: хозяйка скудно кормила, а то ненароком и вовсе забывала поставить столы. Немного помогают театральные представления. Екатерина и Прасковья сами занимаются ими, набирая исполнителей и из числа знатных, и из прислуги, сами возятся с текстами и гримом. Но и здесь сказываются всегдашние измайловские нехватки – нет специальных костюмов (у гостей приходится срочно отбирать парики!), свет горит только на сцене, и при закрытии занавеса зрители погружаются в полную темноту. А танцы? Танцевать-то негде! Приходилось использовать спальни всех обитательниц.
«Капитан Бергер, провожая меня с графом Бонде, – записывает приехавший со свитой герцога Гольштинского камер-юнкер Берхгольц, – провел нас через спальню принцессы, потому что за теснотою помещения другого выхода у них и не было. В этой комнате мы нашли принцессу Прасковью в кофте и с распущенными волосами; однако же, она, несмотря на то, встала, встретила нас, как была, и протянула нам руки для целования».
Появление Мамонова в Измайлове в какой-то степени укрепило позиции Прасковьи Ивановны, оставшейся главной распорядительницей дворца. Царевне увеличивают содержание, а Мамонову оклад. Однако Прасковья не торопится подновлять Измайлово, по-новому обставлять комнаты. Зато в измайловской летописи все чаще начинают мелькать имена недовольных. Их, по-видимому, приводила сюда неудовлетворенность политикой новой царицы. Впрочем, говорить о какой-то факции, то есть партии заговорщиков, как то предполагал Ушаков, все же не приходилось – слишком разные люди посещали сестер Ивановен, и слишком разные цели они преследовали. Со времен Петра Алексеевича в тогдашнее российское общество было внедрено доносительство. Постучать на соседа, родственника, гостя, хозяина, на совершенно незнакомого человека стало тогда обычным делом. А уж ежели доносчик произнес заветное «слово и дело», то власти просто обязаны были дать ход этому делу. Впрочем, нередки были и случаи лжесвидетельствования. Тогда уже по полной мере получал наказание именно доноситель.
Именно это имел в виду юродивый Тимофей Архипов, заявивший во всеуслышание:
- Нам, русским, не надобен хлеб – мы друг друга едим и с того сыты бываем.
Эта фраза и послужила поводом для того, чтобы донести на него, донос попал в руки Андрею Ивановичу Ушакову. А, учитывая то обстоятельство, что Тимофей Архипов был частым гостем измайловских царевен, под подозрение попали и сестры императрицы. Юродивые были слишком беспокойными людьми. Уж очень много исходило от них разоблачений и обвинений в адрес самых сильных, самых недоступных.
Архипова арестовали. Сначала просто допрашивали. Потом начали пытать. Юродивого поднимали на дыбу. Раз, два, три, четыре. Тайная канцелярия вела обычный допрос «с присутствием». Но он молчал. Палачи Тайной канцелярии слишком хорошо знали цену письменным свидетельствам. А кто мог поручиться, как обернется для них самих в будущем каждое следствие, каждое дело? Поэтому и вопросы были словно косвенные, неопределенные: «известное тебе дело», «известные обстоятельства», «известные тебе лица». Так безопасней: толкуй потом, о чем шла когда-то речь! А тут дело касалось большой группы людей, да еще и царицыных сестер.
Тем не менее, у следствия появлялись имена людей, вовлеченных в измайловскую факцию. Одновременно начинается поголовное истребление факции тайным сыском, хотя предатели много раньше сделали свое дело и начальник Тайной канцелярии и раньше располагал некоторыми именами. Апеллировать к Прасковье теперь бесполезно, называть ее имя как члена царской семьи опасно. Зато связи с ней всплывали волей-неволей на страницах протоколов тайного сыска, как всплывает чуть позже связь Екатерины Ивановны с подготавливавшимся на Смоленщине выступлением против императрицы. И это опять программа, во многом близкая программе факции.
Выслушав доклад Ушакова о продолжающемся расследовании дела и принятых мерах, Анна Ивановна решилась сама навестить сестер и велела готовить карету. 24 мая 1730 года, сопровождать ее должен был почетный эскорт во главе с генерал-аншефом  Иваном Ильичем Дмитриевым-Мамоновым. Узнав об этом, Прасковья Ивановна прижала руки к груди – у нее было дурное предчувствие. Она боялась потерять мужа, вслед за маленьким сыном. Разумеется, Мамонов не имел права отказываться от почетной обязанности. В ожидании кареты, он гарцевал на красивом тонконогом коне белой масти. Когда Анна Ивановна в сопровождении Бюрена и канцлера Андрея Ивановича Остермана, которому она недавно пожаловала титул графа, села в карету, вся процессия выехала из Кремля и направилась на восток – в Измайлово.
И вдруг, на подъезде к Измайлову падает замертво с лошади пятидесятилетний крепыш Мамонов. Паралич – утверждают официальные документы. Современники между тем сомневаются и шепотом поминают начальника Тайной канцелярии Андрея Ушакова: не приложил ли он и здесь свою страшную руку? Это горе окончательно добило младшую Ивановну (а может и не только оно?) – тридцатисемилетняя царевна умерла 8 октября 1731 года, пережив мужа всего на полтора года. На расходы по ее погребению было отпущено из казны 30 тысяч рублей. При этом все иностранные дипломаты специально извещаются о ее якобы давней и тяжелой болезни, хотя в прежние годы о нездоровье Прасковьи ничего не сообщалось. К тому же Анна Ивановна сразу после похорон торопится изъять из частных рук все портреты Прасковьи – а так поступали только в отношении прямых и опасных врагов.
Екатерина Ивановна в тот же год тяжело заболела и практически не вставала с постели, скончавшись через два года после смерти младшей сестры.
Загадочное и так любимое Анной, ее родное Измайлово спустя всего лишь несколько месяцев после случая с Мамоновым  еще раз напомнит императрице о своем коварстве. 26 декабря  она возвращалась из Измайлова в Москву вместе со свитой. В передней карете ехал только что назначенный президентом Военной коллегии генерал-фельдмаршал князь Михайло Голицын с супругой. И вдруг карета внезапно провалилась под землю. Княгиня Голицына, вовремя заметив, что песок из-под колес кареты уходит вниз, догадалась из осторожности спрыгнуть на землю, и буквально в следующий миг фельдмаршал упал в провал вместе с каретой, кучером и форейтором. Так как карета императрицы и других особ ее двора находилась на расстоянии почти в тридцать шагов, невозможно было подать необходимой помощи. Пешие лакеи императрицы только успели приблизиться, как увидели еще в провале бревна, отрывающиеся и падающие друг на друга вместе с огромными глыбами камней, нагро-можденных по бокам. Анну всю передернуло. Перекрестившись, она велела изменить путь и вернулась в Москву по псковской дороге. Что это было? Так и осталось тайной. Но, если учесть, что буквально в те же дни была раскрыта попытка покушения на Анну, то и не ей ли предназначался сей земной обвал? По ее возвращении во дворец немедленно был созван Государственный совет. Вечером несколько подозрительных лиц было арестовано, но до сих пор невозможно было открыть ничего относительно того замысла, в котором их подозревают.

ГЛАВА ВТОРАЯ
1.
После воцарения Анны Ивановны, первое время проживавшей со всем двором в Москве, в которой она родилась и долгое время жила и любила ее больше, нежели холодный и напыщенный петровский Петербург, древняя столица изменилась, оживилась. Даже Леонтий Шамшуренков, хотя и не так часто бывал здесь, но перемены заметил.
В перерывах между работами в придворных покоях и мастерских, Леонтий гулял по Москве, особенно любил нешумный и компактный кремль. Одет он был в потертое и запыленное московской пылью, но еще крепкое крестьянское одеяние – красный кафтан с глубоким запахом и длинными рукавами, в такую же красную рубашку, опоясанную широким кушаком, да в серые холщовые штаны. На ногах его были онучи – длинные узкие полоски ткани, обмотанные вокруг ног от самых колен и до лыковых лаптей. И вдруг он остановился, пораженный увиденным. Погладил бороду, почесал подбородок. Подошел к одному мастеровому, измерявшему вешкой расстояние от кузницы до глубокой ямы, вырытой на Ивановской площади кремля.
- Слушай, милок, это чегой-то здесь происходит?
Мастеровой недовольно выпрямился, глянул на холопа, смерив его с ног до головы.
- Ты разве не слыхал, холопья твоя башка, что матушка-императрица повелела наново отлить  Большой колокол для Ивановой звонницы?
- Да иди ты! Неужто и вправду?
- Ты куды шел-то? Вот и иди туды! – буркнул в ответ мастеровой и снова принялся за работу.
В 1730 году Анна Ивановна и в самом деле приказала отлить заново для колокольни Ивана Великого Успенский большой колокол Григорьева с добавлением металла и довести вес колокола до 10 тысяч пудов. В этом указе от 26 июня 1730 года говорилось: «Мы, ревнуя изволению предков наших, указали тот колокол перелить вновь с пополнением, чтобы в нем в отделке было весу 10 тысяч пуд».
История этого самого большого и тяжелого колокола в мире сколь интересна, столь и трагична. Изначально он был отлит по заказу царя Бориса Годунова еще в конце  XVI века знаменитым литейщиком Андреем Чоховым (автором не менее знаменитой царь-пушки, весом в 2400 пудов, и еще одного колокола – «Реут» для Успенской звонницы весом 1200 пудов). Весил он 2450 пудов, и чтобы раскачать его, нужно было 24 человека. Колокол установили на Ивановской площади Кремля на специальных деревянных опорах. Во время одного из пожаров он упал и разбился. Но в 1654 году царь Алексей Михайлович приказал вместо разбитого Успенского колокола отлить новый, но еще большего размера и веса. В том же году и была произведена отливка второго гиганта, которого назвали «Праздничным». Его вес составил 8 тысяч пудов (почти 130 тонн), окружность – 84 фута (25,2 м), диаметр – 18 футов (5,4 м). Для этого колокола был откован железный язык длиной 14 футов (4,2 м). Отливка была произведена известными мастерами-литейщиками Даниловыми – Данилой и его сыном Емельяном.
Вскоре после отливки колокол был поднят на деревянную звонницу у колокольни Ивана Великого, однако при первом же сильном ударе он раскололся.
На следующий год была предпринята новая попытка отлить колокол еще большего размера и веса. Двадцатилетний мастер Александр Григорьев взялся за десять месяцев перелить разбитый колокол. Для плавки металла было построено пять печей, каждая емкостью 2500 пудов металла. Плавка металла продолжалась около двух суток, в то время как на отливку колокола хватило одних суток. Через несколько дней отделили его форму. Для этого была собрана огромная деревянная конструкция, на которой находилось шестнадцать блоков. Освобождение отливки от формы, или, как говорилось тогда, «выбивка из формы», потребовало усилий более тысячи стрельцов, которые с помощью канатов, пропущенных через блоки, подняли форму. Готовый колокол оказался весом более восьми тысяч пудов, окружностью 19 метров. Железный кованый язык весил 4 тонны, а звук издаваемый при его помощи был подобен раскату грома. Для отливки колокола были использованы обломки прежнего колокола Даниловых. Поднимали эту громадину трое суток с помощью грузоподъемных механизмов (полиспастов) и шестнадцати деревянных воротов, каждый из которых приводился в действие 70-80 стрельцами.
Но в 1656 году и колокол Александра Григорьева упал и оставался лежать на земле до 1668 года. Как ни странно, эта громадина при падении не пострадала. В 1674 году иностранный путешественник Иоганн-Филипп Кильбургер, посетивший Москву, увидел этот колокол и описал его уже висящим на «деревянных подмостьях» около колокольни Ивана Великого. Спустя некоторое время колокол был снова поднят на звонницу.
В 1679 году царь Федор Алексеевич пожаловал подъемщика Иванушку Кузьмина, служившего в должности царского привратника, за подъем и за устройство к благовесту Большого Успенского колокола. Этот колокол служил до 1701 года. Поверхность его была украшена изображениями царя, царицы, патриарха Никона и херувимов.
Однако, во время пожара, 19 июня 1701 года, уничтожившего все деревянные постройки Кремля и внутренние помещения зданий, колокол снова упал и на сей раз разбился на множество осколков.
Сыну фельдмаршала Миниха, Эрнсту, жившему в Париже при дворе российского посольства, было поручено для отливки колокола отыскать искусного человека, дабы сделать план колокола купно со всеми размерениями. Миних обратился к королевскому золотых дел мастеру и члену Академии наук Жерменю, который по сей части преискуснейшим почитался механиком. Этот заказ вызвал у почтенного академика явное удивление, еще более увеличившееся после того, как он узнал определенный заранее вес колокола – 10 тысяч пудов. Он посчитал это за шутку. Однако предложение было принято, и Жермень составил необходимые проектные документы.
Отливка колокола-гиганта была произведена, однако, совсем не по французскому плану. Работы по проектированию и отливке этого колокола были в конце концов поручены колокольных дел мастеру Ивану Федорову, сыну Моторину, числившемуся на службе в Московской канцелярии артиллерии и фортификации и отливавшему пушки и колокола еще для самого Петра Великого,  потомственному московскому литейщику, отец которого, Федор, владел небольшим литейным предприятием в Москве, в Земляном городе, в Пушкарской слободе.
Тогда в Московскую артиллерийскую контору из Правительствующего Сената был прислан указ об изготовлении большого Успенского колокола. В деле об этом, начатом в августе 1730 года, говорится: «...колокол лить артиллерийского ведомства колокольному мастеру Ивану Моторину, определив к нему для вспоможения московского Арсенала пушечного мастера одного, учеников 10 человек, а для лучшего вылития того колокола над мастеровыми смотрения и к покупкам всяких к тому литью припасов и материалов определить от полевой артиллерийской команды артиллерийских офицеров двух человек». Впрочем, главным помощником Ивана Моторина был его сын Михаил, который и дотоле помогал отцу лить колокола.
Место для отливки колокола Московская канцелярия артиллерии и фортификации определила и согласовала с графом Салтыковым. Оно найдено было в кремле во внутреннем дворе между Чудовым монастырем и колокольней Ивана Великого.
Готовясь к отливке, мастер заранее обдумывал и процесс подъема колокола. Иван Моторин докладывал в артиллерийскую контору: «К подъему де оного колокола надлежит быть в покупе припасов: 4 столба сосновых длиною по 12 сажен, в отрубе по 8 вершков, ценою по 6 рублев за дерево; сто бревен еловых длиною по три сажени, в отрубе по 5 вершков, ценою по восемь рублев, четыре ворота со всем убором, кроме канат по 10 рублев за ворот, на те вороты два каната мерою по 60 сажен, весом по 50 пудов, ценою по 80 копеек за пуд; восемь блоков 40 рублев, а ежели нанять – 16 рублев; сани, на чем везти колокол, из дубового лесу 16 рублев, на подъем оного 100 рублев, и того 308 рублев; и по определению Коллегии экономии минувшего февраля 28 дня, велено к подъему того колокола на лесные и прочие припасы с наемным блоком и мастером за работу означенное число деньги 284 рубли ему выдать, и во утверждение взять у него, Моторина, сказку с подписанием взятья штрафа, что ему вышеозначенный колокол на Ивановскую колокольню поднять и утвердить как надлежит, конечно, к наступающему празднику... без всяких отговорок, а при оном подъеме и утверждении никакого повреждения тому колоколу не учинить, а ежели паче чаяния несмотрением его, Моторина, тот колокол может как повредиться, и ему, Моторину, перелить в такой же вес и поднять и утвердить как надлежит своими материями и работными людьми, не требуя от Коллегии экономии ничего».
Колокол должны были отлить по чертежам, сделанным в артиллерийской конторе. Но поскольку там не было искусных резчиков для изготовления из дерева различных изображений, украшений и надписи, то из Петербурга, из интендантской конторы пьедестального дела, были выписаны мастера Василий Кобелев, Петр Галкин, Петр Кохтев, Петр Серебряков и формовального дела мастер Петр Луковников. Первым четверым мастерам платили жалованье по шесть рублей в месяц, а Луковникову – пять.
Сначала Моторин отлил небольшую модель колокола, весом в 12 пудов. Чертежи, смета и модель колокола, а также две модели механизма подъема колокола, изготовленные лично Моториным, – один механизм с деревянной несущей конструкцией, полиспастной (подъемным механизмом) подвеской и системой воротов и ступальных колес предназначался для подъема тяжелого кожуха литейной формы и для последующего подъема отлитого колокола из литейной ямы, а другой, схожий с подъемником, которым поднимали старый Успенский колокол, – для подъема его на колокольню – в конце апреля 1732 года были отправлены на двух ямских подводах в сопровождении ефрейтора Ивана Соколова и двух солдат Коломенского полка в Петербург для утверждения. Президент Петербургской Академии наук Блюментрост, ссылаясь на приказ государственного канцлера Гаврилы Ивановича Головкина, обязал профессоров Академии Д. Бернулли, И. Лейтмана и Л. Эйлера, а также академического инструментального мастера Виньона освидетельствовать модели и представить письменный отчет. И 4 июля на заседании академической Конференции Даниил Бернулли доложил мнение экспертизы, которое оказалось отрицательным в отношении обоих механизмов для подъема колокола, но не самого колокола. Более того, потомственный математик, Бернулли несложным математическим подсчетом указал на недостаточную величину тяглового усилия, развиваемого исполнительными механизмами второго моторинского подъемного устройства, и решительно возражал против предлагавшейся смешанной системы приводных устройств (воротов и ступальных колес-топчаков), доказывая, что при равных диаметрах и неизбежной разности скоростей вращения не могло достигаться равномерное натяжение подъемных канатов. Пользуясь положением, Бернулли тут же, на заседании предложил взамен машин Моторина свою конструкцию подъемной машины. Но против его механизма сразу же стали возражать два других эксперта – Лейтман и Эйлер, уклонившиеся, таким образом, от подписания готового текста отзыва.
- Сия механизма пригодна лишь в теории, но в практике не применима, – подчеркнул Эйлер.
Подготовка, рассмотрение проекта, утверждение и его, и сметы затянулось на целых два года. И лишь в январе 1733 года началась непосредственная работа по изготовлению формы колокола и постройке печей.
Для изготовления формы колокола были сделаны по чертежам, составленным русскими мастерами, два шаблона: один из них – для внутреннего профиля, другой – для наружного.
Формовку Большого Успенского колокола производили на Ивановской площади, чуть восточнее колокольни Ивана Великого. Для этой цели была вырыта яма десятиметровой глубины, имевшая внизу диаметр больший, чем наверху, на поверхности, где ее ширина определена была также в 10 метров, боковые стороны которой укрепили дубовыми брусьями с металлическими ободьями и обложили кирпичом. На дне ямы вбили  двенадцать дубовых свай, на которые установили железную решетку для большей прочности так называемой постели (нижнего основания формы). Затем приступили к выкладке цоколя болвана, диаметр которого был больше диаметра будущего колокола. В центре этого фундамента высотой 35 см было оставлено отверстие для выхода газов.
На фундамент наложили второе кольцо из кирпича, но уже на глиняной массе. На это кольцо установили шаблон. Затем, руководствуясь шаблоном, из кирпича сделали форму болвана. Всю стопу кладки для прочности укрепили проволокой, потайными полосами и обручами.
После этого на болван слоями наложили глиняную формовочную массу. Выровненная шаблоном, она образовала нужную форму внутренней части колокола. Глиняный слой обмазки обмотали проволокой и прокололи в нескольких местах, чтобы проходили газы. После просушки глину промазали салом, чтобы создать изолирующий слой между формовочным материалом и металлом.
Затем приступили к изготовлению тела (рубашки) колокола. Для этого был установлен второй шаблон, с внешними очертаниями колокола, а на болван в несколько слоев нанесли жирную формовочную глиняную массу. Чтобы при просушке она не потрескалась, в слои рубашки по всей окружности формы закладывали льняные волокна, проволоку и бечеву. Закончив шаблонирование наружного слоя, фальшивое тело подсушили, нанесли слой особой литейной краски, еще раз выгладили шаблоном и дали просохнуть. На поверхность фальшивого тела колокола в соответствующих местах наложили восковые украшения – изображения фигур, орнамент в виде трав, надписи.
После того, как тщательно выверили правильность размещения украшений, приступили к изготовлению кожуха – верхней формы колокола.
С большим искусством на фальшивое тело колокола был нанесен первый слой глиняной массы. При этом особое внимание обращалось на заполнение всех деталей украшения. После подсушки первого слоя кожуха нанесли еще несколько слоев жидко разведенной формовочной смеси, пока не получили слой в 7 мм. После хорошей просушки нанесли более густой слой из той же формовочной смеси, который также просушили.
Чтобы форма лучше просыхала, внутри болвана развели огонь, продолжая в то же время наносить следующие слои кожуха. Между отдельными слоями, как и прежде, прокладывали мягкие волокна, чтобы предупредить растрескивание формы при просушке. Для прочности в тело кожуха вставили изогнутые железные полосы-ребра и обручи, скрепленные проволокой. В результате получился каркас, заменивший опоку (верхнее основание формы). На последний слой глиняной массы кожуха наложили более толстые ребра, верхние концы которых были загнуты в виде крючков (для подхватывания при подъеме), а нижние – подогнуты под нижнюю кромку кожуха. Поверх ребер были поставлены обручи, стянутые болтами.
А пока кожух сох, Моторин, так и не дождавшись ответа из Петербурга по поводу моделей своих подъемных устройств, соорудил по собственным чертежам один из этих механизмов – для подъема кожуха литейной формы.
В то время в московском кремле работал и любимец Петра Великого, механик Андрей Нартов, который вместе с архитектором Иваном Мордвиновым по указу императрицы занимался обследованием и обмером Филаретовой пристройки у колокольни Ивана Великого, куда и должны были поднять Большой Успенский колокол. Занимаясь своим делом, он приглядывал и за литьем. Когда же Иван Моторин стал делать подъемное устройство, Нартов практически не отходил от литейного мастера. И, понимая, что моторинский подъемник слишком слаб для такого веса, лишь головой качал.
- Чего головой машешь, Андрей Константиныч? – недовольно буркнул Моторин. - Думаешь, токмо ты силен в механизмах, а я лишь колокола да пушки лить умею?
- Не серчай, Иван Федорыч, но твоя сделанная махина поднять кожуха не может.
- Ан, может! – заупрямился Моторин.
Нартов лишь рукой махнул и, дабы совсем не обижать мастера, отошел к колокольне, но в голове его уже созревал проект устройства для подъема кожуха.
Но Моторин и в самом деле ошибся в расчетах – выполненный применительно к ранее представленной модели, подъемный механизм оказался слишком слаб. Бревна его опорной конструкции имели в диаметре всего по аршину (т.е. 71 сантиметр) и переломились под тяжестью поднимавшегося груза. По лицу мастера покатились слезы: он боялся, что кожух повредил основную форму. Но сын Михаил, бросившийся проверять и сам кожух, и отлитую форму, сначала сам выдохнул спокойно, а затем и отца успокоил. А тут и Нартов снова подоспел.
- Говорил же я тебе, что не выдержит твоя махина такой вес, – Андрей Нартов похлопал Моторина по плечу.
- Говорить всяк мастак, а ты подсоби, подмогни, – нервно ответил Моторин, скребя макушку.
- А вот и подмогну, – кивнул Нартов и вытащил из-за пазухи рубашки свернутую в рулон бумагу. – Я тут сочинил проект новой махины, профессором Лейтманом засвидетельствованный и одобренный. На-ко, глянь.
Моторин развернул бумагу, поводил пальцем по чертежу, поскреб подбородок. 
- Неужто выдержит семь тысяч пуд? – Моторин глянул на Нартова.
- И боле выдержит.
- Ну, давай. Бог в помощь!
К сентябрю сделали новый подъемник по чертежам Нартова. И, в самом деле, благодаря ему кожух удалось благополучно поднять над ямой. Когда кожух перетащили, Михаил Моторин подошел к отцу.
 - А с механизмой что делать, батяня?
- Оставь над ямой. Пригодится, когда будем поднимать сам колокол.
После того, как кожух просох, форму подняли за крюки при помощи соответствующих приспособлений, чтобы осмотреть и окончательно отделать. Кожух осмотрели, исправили отдельные места формы, покрыли ее краской и подсушили. Мастер теперь окончательно удостоверился в надлежащем качестве украшений, отпечаток которых получился с внутренней стороны кожуха.
Затем приступили к окончательной отделке болвана. Рубашку разрезали по частям и аккуратно удалили с болвана. Выложили из кирпича свод болвана и заделали его глиняной формовочной массой. В своде укрепили железную петлю для языка. Все это подсушивалось огнем, разведенным внутри болвана. После отделки формы на нее вновь установили кожух, с таким расчетом, чтобы он точно встал на прежнее место.
Московская контора артиллерии и фортификации, уполномоченная руководить этими работами, тем не менее была лишена возможности принимать самостоятельные решения. По всякому, даже не очень существенному поводу представители конторы капитаны Глебов и Рух должны были через графа Салтыкова, управлявшего Московской сенатской конторой, обращаться в Петербург, в Правительствующий Сенат. Такой порядок решения организационных и чисто технических вопросов приводил к задержке подготовительных работ. Тем не менее, Сенат, несмотря на затяжку времени с решением вопроса по литью колокола, про него не забывал, и в ноябре 1732 года потребовал отчета о проделанной работе от колокольного мастера Ивана Моторина и наблюдающего за работой инженер-капитана Андрея Руха. Те сообщили, что болван начнут делать 29 июня следующего года, он будет изготовлен через два с половиной месяца, то есть к 15 сентября, потом начнут делать кожух и сделают его в два месяца, к 15 ноября, ровно через год. Окончательно форма будет готова к литью к 13 декабря.
14 ноября приставленный к литью «для смотра и понуждения в работе» артиллерийский капитан Глебов доложил: «Сего де ноября 1-го дня (по старому стилю.- В.Ю.) означенный колокольный мастер Моторин объявляет, хотя де прежним его объявлениям и показательно, что изготовит все к литью колокола к вышеописанному предыдущему декабря 15 числу сего года, но того де исправить невозможно за множественностью тяжелою великою работою. Понеже де надлежит все делать по размеру с опасным аккуратством, и в сушении оного болвана снаружи управиться не мог затем, что продолжение было немалое в сушке болвана, так же за конечною работою за большими скобами и потайными полосами и обручами, ибо и поныне потайные полосы и болван не прирезаны и обручи не положены. И оное хотя происходит не от малолюдства кузнечных и прочих к тому надлежащих мастеровых и работных людей, которых при том перелитии с довольством имеется, но паче означенные скобы и большие полосы и обручи требовали  при сделании немало времени».
Между тем, требуя от мастеров исполнения задания, Сенат не больно-то и заботился о самих литейщиках. Иван Моторин с некоторой обидой писал в Сенат прошение: «При труде обретаюся безотлучно, а жалованья и кормовых денег и никакого вознаграждения не имею, отчего в пропитании моем претерпеваю не малую нужду и скудность...».
Последней операцией технологического процесса формовки мастер установил в специальное гнездо на верху кожуха приготовленную заранее по деревянным моделям форму ушей.
Будучи опытным мастером, Иван Моторин понимал, что теперь для дальнейшей работы главное – правильная конструкция литниковой системы. И он выбрал такую конструкцию, чтобы в форму при ее заполнении жидким металлом не попадали шлак и другие загрязнения. Для этого был устроен особый резервуар, так называемая литниковая чаша, которая при литье была наполнена металлом почти до краев. Чистый металл поступал из чаши в форму, а более легкий шлак держался на поверхности. А чтобы кожух выдержал давление расплавленного металла во время литья, все пространство между формой колокола и стенами литейной ямы засыпали землей, тщательно ее утрамбовав.

2.
Анна Ивановна понимала, что, имея рядом с собой близкого ее сердцу человека – Бирона, уже никогда не выйдет замуж, следовательно, у нее никогда уже не будет официальных детей, несмотря на то, что ей при вступлении на престол было всего лишь неполных тридцать семь лет. Значит, уже нужно было позаботиться о наследнике. Понимал это и сам Бюрен, который, стараниями Анны Ивановны,  в июне 1730 года получил, наконец, титул графа Священной Римской империи. Император Карл VI, как то и положено в таких случаях, пожаловал новоявленному графу собственный портрет, богато украшенный алмазами.  Это было признанием особой роли придворной персоны русского двора — австрийский император (он же в те годы и являлся одновременно императором Священной Римской империи германской нации) Карл VI обычно жаловал имперскими графами и светлейшими князьями тех придворных русского двора, на которых указывал российский монарх через аккредитованного при его дворе австрийского посланника. В ответ австрийский посланник граф Вратислав фон Митрович был награжден высшим российским орденом Святого Андрея Первозванного. Но и фаворит в на-градах обижен не был — 30 октября 1730 года ему пожаловали кавалерию того же ордена. Теперь его официальный титул полностью звучал так: «Его высокографское сиятельство, господин райхсграф и в Силезии вольный чиновный господин (получивший графское достоинство Священной Римской империи германской нации приобретал тем самым владения в империи, чаще всего — в Силезии) Эрнст Иоганн фон Бирон, Ее императорского величества, самодержицы всероссийской, обер-камергер и ордена Святого апостола Андрея кавалер». В его титуле не хватало еще одной фразы, и, чтобы она там появилась, Россия приложила много уси-лий. Речь идет о самой желанной цели Бирона — стать герцогом Курляндским и Семигальским.
Древний баронский род Биронов, проживавший во Франции, был возмущен такой беспардонностью фаворита русской императрицы и сделал запрос, что это за родственник объявился у них в России. Из России ответили, что Эрнст Бирон – происходит от ветви баронов Биронов, в свое время эмигрировавших из Франции в Германию. Французский Бирон ответил, что, проверив все архивы семейства Биронов, он так и не нашел никого из своих предков, кто бы эмигрировал из Франции. Впрочем, он все равно признал курляндского «родственника», понимая, что вспять уже ничего повернуть невозможно.  Зато теперь Эрнст Бирон мог претендовать на титул герцога Курляндии, остававшийся вакантным после восшествия герцогини Курляндской Анны Ивановны на российский престол. Но против того, чтобы герцогом стал бывший курляндский конюх, уже возражала вся курляндская немецкая и польская знать, включая и польского короля с саксонским курфюрстом, пусть и номинальными, но юридическими местоблюстителями курляндского трона.
Впрочем, нельзя сказать, что к Анне Ивановне никто никогда не сватался. Сватались! И Бирон у нее был далеко не первой любовью.
После смерти Петра I в 1725 году осмелел король Польши Август II, пожелавший восстановить свое влияние в Курляндии. К тому же, и Франция зашевелилась. Дело в том, что французский король Людовик XV был женат на дочери свергнутого Августом короля Польши Станислава Лещинского Марии. И сейчас обе партии объединились, ради возврата Курляндии. Довольно быстро нашли устраивающую обе партии кандидатуру – графа Морица Саксонского, незаконнорожденного сына короля Августа и красавицы Авроры фон Кёнигсмарк. Графу Морицу в то время исполнилось двадцать девять лет, и он пользовался репутацией самого блестящего и легкомысленного офицера. Ведя в Париже рассеянную жизнь, предаваясь безумной игре в карты, он, однако, сумел получить немецкий пехотный полк, находившийся на службе Франции, и по тому, как он им командовал, не трудно было предвидеть будущего полководца. Во время пребывания Анны Ивановны в Петербурге, в сентябре 1725 года, одна из ее приближенных, по поручению (разумеется, не бесплатному) саксонского посланника в России Лефорта, заговорила с ней о прекрасном кавалере, чьи галантные похождения шумели от Парижа до Варшавы. Не требовалось большого труда, чтобы возбудить воображение, жаж-давшее пищи. Мориц, предупрежденный, тоже не колебался ни минуты и, вырвавшись из объятий своей любовницы Адриенны Лекуврер, поспешно направился в Польшу. Он уже раз был женат по расчету на Виктории фон Лёбен, и, запутавшись окончательно в долгах, после громкого развода давно мечтал о богатой невесте.
В Варшаве его встретила депутация курляндского дворянства, по-видимому, уже получившего приказ от вдовствующей герцогини, и предложила ему без всяких замедлений корону. Но в Петербурге Лефорт неожиданно изменил свое намерение. Как раз в это время приближенные Екатерины I были заняты приисканием жениха для ее средней дочери Елизаветы, и изобретательного дипломата осенила мысль заменить некрасивую дочь Ивана прекрасной дочерью Петра. Он поспешил послать Морицу ее портрет, сопровождая его соблазнительными комментариями: «Хорошо сложенная, прекрасного среднего роста, круглолицая и очень хорошенькая, с искрящимися глазками, прелестным цветом лица и красивой шеей». Он клянется что, она так же, как и сестра ее, «без ума от него» и ждет его, «сгорая нетерпением» и уверял, что «желания русской женщины достаточно, чтобы взорвать город».
Очутившись, таким образом, между двумя невестами, соблазнительными каждая в своем роде, граф Мориц сначала колебался в выборе. Елизавета была привлекательнее, зато Анне принадлежала Митава. Наконец, он решил, что всего надежнее там укорениться с помощью герцогини, чем впоследствии возвращаться. И его стратегическое чутье подсказало ему, что базой задуманного предприятия должна скорее служить Варшава, нежели Петербург, и первые шаги доказали справедливость его предположения.
Это как раз полностью совпало с желанием короля Августа и совета саксонских министров, который в апреле 1725 года решил, что Морица следует назначить коадъютором старого герцога курляндского. Король же своим декретом разрешил созыв курляндского сейма, где должно было произойти это избрание.
Вначале все, казалось, шло как нельзя лучше. Один из курляндских депутатов, состоявший в то же время комиссаром при польской армии в Ливонии и, по приказу командующего войсками, поддерживавший сношения между Варшавой и Митавой, ручался за благожелательное настроение своих соотечественников. Даже сам ливонский гетман Потей, под влиянием жены, предлагал свои услуги, чтобы поддержать кандидатуру всей силой своего влияния. Жена королевского великого маршала, Биелинская, побочная сестра Морица, естественно проявила столь же большое усердие. Она уступила графу свои сервизы и даже графа д’Астеля для некоторого надзора за ними. И недостатка в деньгах не было у этого баловня судьбы. Правда, мать Морица Аврора Кёнигсмарк напрасно добивалась от короля, чтобы он выкупил три больших жемчужины, весивших каждая до двухсот гран и заложенных за семь тысяч у одного ювелира. Больше ей нечем было поделиться с сыном! Август, уже выкупавший их однажды, пообещал, но слова не сдержал. Тогда Адриенна Лекуврер продала часть своих драгоценностей и прислала сорок тысяч ливров. Жена Потея тоже позаимствовала из мужниной шкатулки, и Мориц устроился вполне прилично.
Он уже собирался в путь, когда отцом неожиданно овладели сомнения и тревога, вполне понятные при настроении умов, царившем в Варшаве. Легко себе представить, что, раз в дело вмешались дамы Потей и Биелинская, оно получило широкую огласку и вызвало всеобщее возбуждение и единодушное негодование. Итак, не удовольствовавшись тем, что породнил своих незаконных дочерей со знатнейшими фамилиями страны, Август собирался теперь оделять своих побочных сыновей благами, составлявшими народное достояние! Поднялся крик и шум. Коронный канцлер Гимбек, отказавшийся приложить печать к указу о созыве сейма, заговорил суровым языком; все саксонские министры единогласно советовали своему монарху отказаться от задуманного намерения, и 21 мая 1726 года, в день, назначенный для отъезда Морица, перед ним предстал граф фон Мантойфель, со смущенным видом давший ем понять, что король желает, чтобы сын его оставался в Варшаве.
- Это приказ? – спросил Мориц.
- Разумеется, – подтвердил Мантойфель.
- Я не желал бы ослушаться короля, но, если я не поеду, то все пропало.
Мантойфель понял, что Морица не удержать и поспешил к королю, но Август уже удалился в свою спальню и не пожелал никого видеть. А Мориц в ту же ночь в компании ливонских драгун, которых ему в качестве конвоя выделил гетман Потей, отправился в Митаву, где остановился в доме барона Бера, располагавшегося неподалеку от того места, где Анна Ивановна проводила лето. Он сумел добиться аудиенции у герцогини и своими манерами, а также красивой внешностью вполне очаровал заскучавшую было Анну Ивановну. Впрочем, граф Мориц действовал не только на любовном фронте: он создал собственную милицию, которая своими решительными действиями и воинственными манерами расположила к себе курляндское дворянство, надеявшееся, что Морицу удастся выгнать русских. И, пытаясь предвосхитить ход событий, он 1 июля написал своему приятелю графу фон Фризену: « Я вас слишком люблю, дорогой граф, чтобы не поделиться с вами всеми своими новостями. Я избран наследным герцогом Курляндским, и мне поручено управление, пока герцог Фердинанд получит уведомление от короля».
Анна Ивановна и в самом деле влюбилась в Морица, и тут же написала письмо Меншикову и Остерману, прося у обоих разрешения выйти замуж за графа. Письмо кончалось так: «И оной принц нам не противен». Что в переводе с придворного на обыденный означало: влюбилась я... Но это не могло не встревожить Петербург. Анне дали понять, что герцогиня не может выйти замуж за незаконного сына, и 16 мая 1726 года Верховный Совет отклонил кандидатуру Морица и выбрал нового кандидата на курляндский престол – Карла-Августа Гольштинского, епископа Любекского, и родственника супруга Анны Петровны, старшей дочери царя Петра. Вдобавок, сама императрица Екатерина I вдруг выдвинула и еще одну кандидатуру – светлейшего князя Меншикова.
И будто бы в подтверждение сказанному, неожиданно прокололся и сам граф Мориц. Дело в том, что Мориц поселился во дворце своей невесты, в одном из его крыльев. Ожидая благополучного исхода сватовства, пылкий кавалер не оставлял без внимания и молодых придворных красавиц. Одной из его пассий оказалась фрейлина Анны Ивановны, которую граф Саксонский среди ночи пошел провожать домой. Это случилось зимой, во дворе замка лежал глубокий снег, и Мориц понес свою любовницу на руках. Внезапно кавалер обо что-то споткнулся, поскользнулся и упал, выронив фрейлину на снег. И вдруг он услышал пронзительные женские крики. Это кричали испуганная фрейлина и еще кто-то. Оказалось, что Мориц упал, споткнувшись о спящую пьяную кухарку с черной дворцовой кухни, где готовили для конюхов, кучеров и младших слуг. Она лежала на снегу, и граф, не заметив ее в темноте, запнулся, упал и уронил на нее свою любовницу. Обе женщины, страшно испугавшись, стали пронзительно и громко кричать. Во дворце возник переполох, проснулись все его обитатели, в их числе, разумеется, и Анна Ивановна, получившая очевидное доказательство того, каков ее жених.
Понимая, что ситуация сложилась весьма для него неблагоприятно, Мориц все же проявил упорство и остался в Митаве. В его подчинении находилось уже более сотни вооруженных человек. Желая лично присутствовать на заседании курляндского сейма, в Митаву прибыл сам Меншиков. Разумеется, сейм принял сторону графа Саксонского, что ничуть не устраивало Россию. Это и дали понять курляндцам. Из Петербурга один за другим прибывали высокопоставленные курьеры во главе с Василием Лукичом Долгоруковым, еще одним из птенцов «гнезда Петрова», а обиженный Меншиков, не желая участвовать в переговорах, удалился в Ригу. Там же произошла и личная встреча двух претендентов на герцогскую корону: графа Морица и князя Меншикова. Сначала проходившая довольно бурно и с выяснением отношений, закончившимся грубым вопросом Меншикова:
- Кто ваши родители?
- А кто были ваши? – не менее грубо ответил незаконный сын польского короля.
В ночь с 11 на 12 июля 1726 года произошла так называемая «молниеносная война» между сторонниками графа Морица Саксонского и русскими войсками под командованием генерала Петра Ласси (а это по два полка пехоты и кавалерии против всего нескольких сот курляндцев и ливонцев), который предложил саксонцу удалиться, если тот не желал отправиться в места отдаленные. Морицу сообщили, что русские солдаты ночью будут штурмовать дом, где он жил. И когда солдаты проникли в сад возле дома, то увидели, как из окна спускается человек, закутанный в плащ. Они накинулись на него, рассчитывая захватить дерзкого графа, бегущего от своих врагов. Но под плащом обнаружили не Морица, а девушку, вылезавшую из окна нашего ловеласа. Сам же Мориц вместе со своими людьми принял бой и отбил вражеский приступ, но все же, понимая, что силы слишком неравны, он начал искать место, где бы можно было укрыться. Граф предпочел для начала место не столь отдаленное – озерный остров Усмайтен (который до сих пор называют Мориц холм) и попытался вступить в переговоры. Но Ласси ничего не желал слушать и окружил противника. Поняв, что шкура дороже чести, Мориц 18 августа, переодевшись в простое рыбацкое платье на обычной рыбачьей же лодке причалил к берегу в одной из ближайших гаваней. А его солдаты просто предпочли сдаться и вскоре русскими были переданы полякам на их усмотрение.
Испанскому вельможе, которого Мориц встретил уже на безопасном от Курляндии расстоянии, он горько жаловался, что русским достался его сундук со множеством амурных записок и, самое главное, с журналом любовных шашней при дворе короля, отца его. Морица печалила не потеря курляндского трона, а неизбежный скандал, который разразится, как только русские опубликуют этот «страшный» документ. Однако все обошлось.
Впрочем, вскоре граф Мориц Саксонский очутился в Петербурге. Где, наконец, познакомился с юной, стройной и красивой царевной Елизаветой Петровной, и ту также сумел в себя влюбить, в результате чего также некоторое время числился и в ее женихах. А потом, от греха подальше, уехал вон из России во Францию. И правильно сделал, поскольку именно там он снискал себе славу неплохого полководца и дослужился до звания маршала.
Кстати, были женихи и у ставшей уже царицей Анны Ивановны. Первый из них – не без курьеза. В  начале 1731 года в России объявился брат португальского короля Жуана V инфант Мануэль. Мануэль жил в то время при Венском императорском дворе, который и одобрил план своего московского посланника графа Вратислава Митровича. Прибыл инфант, конечно, чтобы посвататься к принцессе Елизавете-Екатерине-Христине, племяннице российской царицы. Свататься к принцессе начали рано, когда ей было всего одиннадцать лет (еще бы, за ней давали в приданое всю Россию!). Первым соискателем и оказался инфант Мануэль. Но горячий португальский мачо, да еще и далеко не молодого возраста так напугал юную принцессу, что она, вся в слезах бросилась в объятия матери, герцогини Мекленбургской, а затем и тетушки-царицы и в нервическом срыве закричала:
- Если ко мне еще будут приезжать такие женихи, я лучше уйду в монастырь!
Впрочем, жених оказался неразборчивым, он готов был жениться и на двадцатилетней цесаревне Елизавете Петровне, да и на самой Анне Ивановне. Императрица при этом всплакнула о своем, о вдовьем... А ее приближенные  подняли незадачливого жениха на смех и поспешно, одарив собольей шубой, выпроводили восвояси – никто в России даже представить себе не мог, чтобы у самодержицы-императрицы появился муж!
Анна Ивановна призвала к себе самых доверенных своих лиц, в круг которых входили, кроме Бирона, разумеется, вице-канцлер Андрей Иванович Остерман и генерал-поручик и генерал-адъютант Карл Густав  Левенвольде, которого Анна отблагодарила за то, что уведомил ее в свое время о затее верховников. Разумеется, не остался внакладе и младший Левенвольде – Рейнгольд, ставший обер-гофмаршалом, но тот, все же, пока пожелал остаться в своей Лифляндии.
- Ну, судари мои, что делать будем? – с места в карьер начала императрица. – Надобно подумать уже и о наследнике нашем. Кого мы имеем на сей день?
- Лисавет Петровну, кузину вашего величества, – Эрнст Бирон, на правах любовника, позволял себе в открытую пошутить над императрицей, а иногда и покрикивал на нее.
Разумеется, все правильно поняли шутку фаворита, однако же сдержались, желая услышать ответ ее величества. И Анна не заставила себя ждать.
- Я, истинно русская царица, никогда не позволю, чтобы на российском троне сидели петровские вы****ки, рожденные вне венца, да еще от простой лифляндской портомои Скавронской, – она сразу же высказала свое отношение к двоюродной сестре. – Как и сему чертушке гольштинскому, ее племяннику Петру.
При этом Анна словно бы и забыла, что в ее кабинете сейчас собрались два немца – Бирон с Остерманом, да швед Левенвольде.
- Но ведь Устав о престолонаследии, подписанный Петром… – продолжил было свое издевательство Бирон, но Анна тут же перебила его, отмахнувшись.
В 1722 году Петр Первый подписал указ, согласно которому государь имел право назначить себе в преемники любого из своих подданных.
- Устав сей нарушила уже сама Скавронская, взобравшись на царский трон. И не об чем здесь больше рассуждать. А что ты скажешь, Андрей Иванович?
Анна Ивановна обратила свой взор на самого опытного и лучшего мастера хитроумных комбинаций и политических интриг, осторожного и хитрого вице-канцлера. У Остермана уже давно созрела мысль, и он лишь ждал, когда к нему обратятся.
- Есть у меня один план, ваше императорское величество.
- Ну, так поведай нам о том.
- Граф Бирон совершенно правильно вспомнил о петровском Указе о престолонаследии, ибо ваше императорское величество вполне может его использовать в данной ситуации, – сказав это, Остерман одновременно польстил и становящимся уже всемогущим Бирону, и помог императрице узаконить статус ее будущего наследника. – Надо бы составить манифест об учинении присяги наследнику, которого ваше величество сама назначить изволите.
- Зело лепо ты кружева словесные плетешь, Андрей Иванович, а теперь, будь добр пояснить свою мысль. Ибо манифест об учинении присяги наследнику – это хорошо, но кто за ним стоять будет?
- Чтобы ваше императорское величество известное всемилостивейшее намерение во исполнение привели, мне следующее всеподданнейше представляется, – Остерман  преклонил голову перед императрицей, сделал хитроумную паузу и затем продолжил. – Наследником станет тот, кто родится от будущего брака племянницы вашего величества и ее еще неведомого мужа.
- Зело зрелая мысль, Андрей Иваныч, – после не очень продолжительной паузы произнесла Анна Ивановна. – Подготовь подробный доклад, а пока скажи, кто бы мог стать женихом моей Аннушки? И кто бы мог выполнить миссию по поиску сего малого?
- Ну, один жених-то уже есть у нас на примете, – снова принялся за свое Бирон. – Инфант португальского короля Мануэль.
У Бирона вдруг возник свой план – женить на царицыной племяннице своего старшего сына Петра, потому он ерничал в этот момент.
 - Помолчи, мой друг, – незлобиво укорила фаворита Анна. – Я-чай понимаешь, что дела серьезные ноне решаются. При сем, Аннушку следует для начала из ее лютеранской веры обратить в православие.
- Я думаю, что жениха ее высочеству Елизавете-Екатерине, – Остерман все же осмелился назвать именно лютеранское имя принцессы, – следует поискать в германских княжествах. А комбинацию сию вполне успешно может выполнить граф Карл Густав, – Остерман перевел взгляд на Левенвольде. – Ну, ежели граф не подойдет, то сию миссию мог бы исполнить брат мой Остерман Мекленбургский.
Судя по реакции Левенвольде, Остерман уже обсуждал с ним данную комбинацию, поэтому первый тут же посмотрел на императрицу. А та и не думала возражать.
- Вот и лепо! Я думаю, граф не откажется от сего предложения?
- Не откажусь, ваше величество, но… – он замолчал и посмотрел на Анну.
- Говори свои условия.
- Да, собственно, сие не условие, а просьба, ваше величество. Дело-то государственной важности и для него надобны особые полномочия.
- Ты прав, граф. Я тебя отправлю в звании полномочного министра. Никто не посмеет в Европе  тебе в чем отказать. Поедешь в Берлин и Вену.
- Матушка-государыня, надобно для этой миссии хорошую сказку придумать, – произнес Бирон.
- То верно! – согласилась императрица.
- Что там в Польше происходит, Андрей Иванович? – Бирон обратился напрямую к Остерману. – Решаются ли дела с герцогством Курляндским?
- Вот тебе и сказка, граф Карл Густав, – правильно поняла мысль фаворита императрица. – Поедешь утрясать польские дела. А что касается главного – ты там смотри, выбирай, да только ничего никому не обещай.
Когда Остерман с Левенвольде покинули императрицу, она с укоризной посмотрела на Бирона, а тот, как ни в чем не бывало, улыбался, глядя на нее. Так улыбаться этот грозный и беспринципный человек мог только тогда, когда оставался один на один с Анной. Видя его такого, Анна Ивановна не могла на него сердиться, и готова была ему все простить.
- Что это ты, Биронушка, вздумал насмехаться надо мной?
- Упаси бог, Анхен! Просто я подумал, коль уж мы с тобой не можем официально узаконить наши отношения, может быть, стоило моего Петра обвенчать с царевной.
 - Никогда этому не бывать, и ты сам знаешь, почему этот брак не примут. Так и престола лишиться можно. И не только курляндского. Русские ведь запрягают долго, да едут быстро.
Анна Ивановна поднялась с трона и уже с легкой укоризной посмотрела на своего фаворита.
- И вообще, сударь, не пора ли уже тебе из Митавы вызвать свою жену, а мою фрейлину?
- Как прикажете, ваше величество, – Бирон слегка склонился в поклоне и подал царице руку, чтобы препроводить ее в свои покои.
Покои же самого Эрнста Бирона (придворные называли его Сергей Христофорович) находились в смежной со спальней Анны комнате. Так было в Митаве, так Анна устроила в Москве, так же будет и после переезда в Петербург. Таким образом, Бирон мог спокойно, не выходя в коридор и не попадаясь на глаза спальнику (человеку, охранявшему покой царицы или царевен), заходить в спальную комнату Анны. В первый год царствования Анны Ивановны супруга Бирона, Бенигна, с двумя детьми, сыном Петром и дочерью Гедвигой-Елизаветой оставалась в Митаве. Во-первых, нельзя было оставлять Курляндию  совсем уж без присмотра – Бенигна Готтлиб фон Тротта-Трейден регулярно слала в Москву гонцов с донесениями о состоянии дел в герцогстве. Во-вторых, и сама Анна еще не совсем утвердилась на российском престоле.
Пока же никто не мешал высокопоставленным любовникам крутить амуры.
Старший брат Бирона Карл Магнус оказался в России сразу же после вступления Анны на престол в 1730 году. Он, подполковник польской армии, был, вопреки закону, принят на русскую службу в чине генерал-майора и начал быстро делать военную карьеру. Современники говорили о нем как об уродливом калеке (он участвовал в стольких драках, что лицо его было изуродовано шрамами), человеке грубом и глупом.
Другой брат Бирона, Густав, также неплохо устроился при русском императорском дворе. С подсказки своего фаворита, Анна в 1732 году объявила о помолвке Густава Бирона с младшей дочерью тогда уже практически всеми забытого генералиссимуса и такого же (как и Бирон) всесильного временщика времен первой Екатерины Александра Даниловича Меншикова Александрой Александровной, которой к тому времени исполнилось уже двадцать лет.
Отпрыски Меншикова — 17-летний сын Александр и дочь Александра — после смерти отца и старшей сестры Марии в 1729 году и воцарения Анны продолжали сидеть в берёзовской ссылке. В начале 1731 года о них неожиданно вспомнили, и весной того же года брата и сестру поспешно доставили в Москву. Прибыв в Москву, они, как были, в своих черных одеждах, сразу же поехали прямо во дворец к императрице и были ей представлены графом Левенвольде. Анна хотела понравиться детям бывшего фаворита, в петербургском дворце которого она, в свое время и сыграла свадьбу с герцогом Курляндским. Хотя впоследствии светлейший князь и не слишком благоволил к племяннице своего царя-батюшки – одно расстройство помолвки Анны с Морицем Саксонским чего стоило!  Впрочем, то дело давнее, к тому же отпрыски Меншикова в своем Берёзове страдали не меньше ее, Анны, курляндских страданий.
- Я рада, что закончились ваши мучения. И примите мои соболезнования по кончине вашего батюшки, хотя и зла я на светлейшего князя. Немало пакостей от него натерпелась. Надеюсь, вы извлекли уроки из всего, что с вами случилось?
Анна грозно глянула на брата с сестрой, те лишь покорно склонили головы. И Анна тут же переменила тон и расположение.
- Тебя, князь Александр, я жалую в поручики лейб-гвардии Преображенского полка, в котором ты и служил до своей опалы. И благодари за то графа Левенвольде, – увидев, что Меншиков порывался что-то сказать, Анна, предвосхищая это, подняла руку и затем жестом указала на стоявшего по правую руку шведа.
Князь Меншиков повернул голову в его сторону, отдал по-военному честь и произнес:
- Благодарствую, граф. Постараюсь оправдать ваше доверие.
- Да уж, постарайся, князюшка, постарайся, – ответила за Левенвольде императрица. – У тебя ведь теперь выбор прост: или Берёзов, или Преображенский полк. А тебя, княжна, – Анна переключила свое внимание на сестру, – я беру в камер-фрейлины своего двора.
Александра сделала реверанс.
- Благодарствую, ваше величество.
- А ты, граф, – обратилась Анна к Левенвольде, – дай указание выдать сим молодым людям денег из казны, вернуть им гардероб отца, экипаж, алмазные вещи и дворец покойной царицы Прасковеи.
Впрочем, Меншиковым вернули далеко не все из того, чем владел их отец.  И в этом, скорее всего, сказался холодный расчет императрицы. Ведь наследники несметных богатств могли претендовать на нажитое «непосильным трудом» их отца, хранившихся на счетах гаагских и амстердамских банков. Им была возвращена лишь часть имущества: мужская и женская одежда, постельное белье и столовая посуда медная и оловянная. Однако драгоценности Меншиковых были оставлены в императорском доме. Наиболее ценные предметы еще Петр II подарил  своей сестре Наталье Алексеевне. Серебряная посуда весом около центнера по приказу графа Остермана позднее была передана для «убора гробу царевны». На изготовление короны для коронации императора использовали бриллианты, алмазы, жемчуг и изумруды, извлеченные из пуговиц, портретов, запонок, петлиц светлейшего князя.
И в дальнейшем Анна не оставляла без внимания эту родственную парочку. Александр Александрович, получивший прекрасное образование еще при фаворе своего отца, участвовал во взятиях Очакова и Хотина и сумел дослужиться до чина генерал-аншефа. А камер-фрейлину Александру Александровну спустя год, в начале февраля 1732 года, Анна Ивановна торжественно обручила с Густавом Бироном. Обоим обрученным Анна собственноручно пожаловала драгоценные перстни. А еще через три месяца, 4 мая «с великою магнифицензиею» была сыграна свадьба Карла Магнуса и Саши Меншиковой при дворе, и учрежденный сего ради бал по высокому ее императорского величества повелению продолжался до самой ночи.
Впрочем, супружество княжны Меншиковой было недолгим. 13 сентября 1736 года она скончалась при родах вместе с новорожденным ребенком. Жена английского посланника леди Рондо оставила подробное описание церемонии похорон Александры Бирон. Особое впечатление на нее произвело поведение брата, который, казалось, готов был вытащить сестру из гроба, и супруга, который, приблизившись к гробу, упал в обморок.

3.
Елизавета-Екатерина-Христина была очень любима своей далекой бабушкой, которой не терпелось увидеть и свет-Катюшку, и внучку. К 1722 году письма царицы Прасковьи становятся отчаянными. Она, чувствуя приближение смерти, просит, умоляет, требует, чтобы дочь и внучка были возле нее. Писала царица и Петру, прося его помочь непутевому зятю, а также вернуть ей Катюшку. Наконец, в августе 1722 года Екатерина с дочерью приехали из Германии в Москву, в Измайлово. Прасковья Федоровна была очень этим довольна и сразу стала именовать девочку не иначе, как Аннушкой (впрочем, уже в письмах своих она именовала внучку только так, потому и в царском окружении дочь мекленбургской герцогини звали так же). Да и ее четырехлетняя внучка стала чаще улыбаться, сидя на коленях у бабушки-царицы.  Екатерина же снова оказалась в привычном старом доме деда, среди родных и слуг. А за окнами дворца, как и в детстве царевны, шумел полный осенних плодов измайловский сад. В 1723 году принцесса вместе с матерью переехала из Измайлова в Петербург. Здесь 13 октября 1723 года царица Прасковья Федоровна скончалась. Перед смертью она приказала подать себе зеркало и долго всматривалась в свое лицо. Похороны царицы состоялись через две недели и были по-царски торжественны и утомительны: балдахин из фиолетового бархата с вышитым на нем двуглавым орлом, изящная царская корона, желтое государственное знамя с крепом, печальный звон ко-локолов, гвардейцы, император со своей семьей, весь петербургский свет в трауре. Наконец прозвучал условный сигнал – и высокая черная колесница, запряженная шестеркой покрытых черными попонами лошадей, медленно поползла по Першпективе, как в те времена называли будущий Невский проспект. Царицу Прасковью до самой Благовещенской церкви Александро-Невского монастыря провожала вместе с матерью и теткой Прасковьей пятилетняя принцесса Мекленбургская, которую везли в карете.
Елизавета-Екатерина-Христина родилась в Ростоке 7 декабря 1718 года. Девочка росла болезненной и слабой, и здоровье внучки, ее образование, времяпрепровождение были предметами постоянных забот нежно ее полюбившей на расстоянии старой бабушки-царицы. А когда Анне исполнилось три года, Прасковья стала писать письма уже самой внучке. Они до сих пор сохраняют человеческую теплоту и трогательность, которые часто возникают в отношениях старого и малого: «Друг мой сердечный, внучка, здравствуй с батюшкой и с матушкой. Пиши ко мне о своем здоровье и про батюшкино, и про матушкино здоровье своею ручкою, да поцелуй за меня батюшку и матушку: батюшку в правый глазок, а матушку – в левый. Да посылаю тебе, свет мой, гостинцы: кафтанец теплый для того, чтоб тебе тепленько ко мне ехать… Утешай, свет мой, батюшку и матушку, чтоб они не надсаживались в своих печалях, и назови их ко мне в гости, и сама с ними приезжай, и я чаю, что с тобой увижусь, что ты у меня в уме непрестанно. Да посылаю я тебе свои глаза старые (тут рукой царицы были нарисованы два глаза. – В.Ю.), уже чуть видят свет, бабушка твоя старенькая, хочет тебя, внучку маленькую, видеть». «Внучка, свет мой, желаю я тебе, друг мой сердечный, всякого блага от всего моего сердца. Да хочется, хочется, хочется тебя, друг мой внучка, тебя мне, бабушке старой, видеть и подружиться.  Старая с малой очень дружно живут. А мне с тобой о некаких нуждах самых тайных подумать и переговорить».
Привезенная матерью девочка-принцесса сразу же попала в обстановку русского XVII столетия, постепенно терявшего, под натиском новой культуры XVIII века, свои черты. Когда Екатерина  Ивановна пригласила в Измайлово своих придворных гольштинцев, приехавших в качестве свиты вместе с ней в Россию, они были поражены царившими там порядками. Екатерина привела гольштинцев к себе в спальню, где пол был устлан красным сукном, а кровати матери и дочери стояли рядом. Гости были шокированы присутствием там какого-то полуслепого, грязного и страшно вонявшего чесноком и потом бандуриста, который пел для герцогини ее любимые и не совсем приличные песни. Но еще большее удивление вызвало то, что по комнатам измайловского дворца разгуливала босиком какая-то старая, слепая, грязная, безобразная и глупая женщина, на которой почти ничего не было, кроме рубашки. Принцесса часто заставляла плясать перед собой эту старуху и ей достаточно было сказать одно слово, чтобы та тотчас поднимала спереди и сзади свои старые вонючие лохмотья и показывала все, что у нее есть.
Подобные картины поразили гольштинцев, но для русской герцогини в них не было ничего удивительного. Екатерина Ивановна выросла в комнате своей матери, и нравы традиционного окружения русской царицы, люди, его составляющие, – шуты, дураки, убогие, приживалки – никуда не исчезли. Измайловский дворец хранил старину, несмотря на ветры петровских перемен. И девочка-принцесса оказалась в этой среде, в окружении привычных для бабушки и матери ценностей. Маленькая принцесса в коротеньком ночном капотце, сверкая голенькими ножками, часто с удовольствием играла и каталась с такой же маленькой девочкой, дочкой одной из царицыных фрейлин на разостланном прямо на полу соломенном тюфяке в спальне Прасковьи Федоровны.
По заданию императрицы Левенвольде немедленно отправился в Германию на поиски достойного жениха для юной мекленбургской принцессы. А в это время с самой принцессой на-чались волшебные перемены. Девочку забрали от матери ко двору тетки, назначили ей приличное содержание, штат придворных, а главное, начали поспешно воспитывать ее в православном духе — ведь теперь с ее именем была связана большая государственная игра. Она не производила на посторонних хорошего впечатления уже хотя бы потому, что, несмотря на юный возраст, была слишком холодной, надменной, серьезной и почти никогда не улыбавшейся девушкой. Герцогиня Екатерина Ивановна была вынуждена нередко прибегать к строгости против своей дочери, когда та была ребенком, чтобы победить в ней диковатость и заставить являться в обществе. Ее обучением занялся ученый монах Феофан Прокопович. Но тетка-императрица позаботилась не только о духовном, но и о светском воспитании племянницы. Для этих целей она избрала ей в наставницы, найденную все в том же Брауншвейге генеральскую вдову госпожу Адеркас — женщину умную и опытную, не оказавшую, однако, благотворного влияния на духовное развитие своей воспитанницы. Она родилась в Пруссии, но, перемещаясь вслед за мужем, побывала во Франции, Германии и Испании. Она была еще чрезвычайно привлекательна, хотя уже и немолода, довольно умна от природы и еще более развита, благодаря чтению. Она могла быть подходящим обществом и для принцессы, и для жены торговца и, соответственно вела себя с той и с другой. В частном обществе она никогда не оставляла придворной учтивости, а при дворе не утрачивала свободы частной беседы. У госпожи Адеркас была единственная дочь, которая всегда находилась при ней и которая унаследовала ее здравый смысл и благородство ума, но не внешность.
Анна Леопольдовна (кстати, почему не Карловна – не понятно, если иметь в виду, что ее отца, герцога Мекленбургского, звали все-таки Карл Леопольд) имела наружность приятную и даже привлекательную, ростом была выше среднего и довольно стройная. Она отличалась чрезвычайной белизной лица, которому темно-русые волосы придавали еще более блеска. Свободно говорила на нескольких иностранных языках, любимым ее занятием было чтение книг, которые для нее выписывали из-за границы. Но характером пошла в отца – была своенравна, вспыльчива и нерешительна.

4.
Из Москвы в Архангельск жарким июнем 1730 года отправился экипаж, в котором находились бригадир Ролан, незадолго перед тем назначенный Анной Ивановной архангельским военным комендантом, и приехавший в поисках лучшей жизни в Россию почти год назад по инициативе своего брата Пьера, служившего придворным медиком еще при Петре Великом, Этьен Позьё с четырнадцатилетним сыном Иеремией. Экипаж сопровождал отряд конных драгун. До Вологды по разбитым дорогам, через леса, кишевшие разного рода татями, все же добрались без особого ущерба, а там пересели на дожидавшуюся их барку и через несколько дней уже плыли вниз по Северной Двине. Плавание было спокойным и, относительно первой части путешествия, совершенно безопасным, если не считать постоянные и решительные атаки многочисленных дивизий комаров и гнуса, норовивших поживиться кровью путшественников. Бригадир Ролан постоянно заставлял сопровождавших его драгун курить и жечь дрова на барке, дымом отгоняя насекомых.
     Однако мальчишка Иеремия и здесь нашел себе кучу приключений. Изнемогая от ужасной жары и пользуясь тем, что все взрослые, пообедав, спали, решил и сам передохнуть, для чего лег на живот и стал смотреть на тихо несущую свои воды в загадочное Белое море широкую реку. Барка плыла довольно медленно, высоко в небе носились чайки, высматривая поживу, а по реке плыла целая стая диких утят. Иеремия оживился, найдя себе хоть какое-то занятие. Он решился развлечься, загнав утят на берег, а там переловить, сколько удастся. С барки это было сделать трудно, а вот на небольшой лодке, которая в качестве спасательного средства была прикреплена к борту, это было возможно. Мальчишка поднялся, осмотрелся, все по-прежнему спали. Он спустился в лодку, отвязал ее, вставил весла в уключины и погреб за утятами, предполагая затем догнать медленно плывшую барку. Однако все вышло не так, как он задумывал: увидев за собой погоню, утки ныряли в воду, а, вынырнув, плыли не к берегу, а совсем в противоположную сторону. Наконец, выбившись из сил, Иеремия вынужден был причалить к берегу, чтобы передохнуть. Но, едва присев, он заметил, что барка совсем скрылась из виду, и чувствуя, что он уже не в силах грести, а люди с барки не смогут найти его и выру-чить, поскольку на барке не было другой лодки, решил остаться на бе¬регу. Ближайшая деревня, как потом выяснилось была в двадцати пяти верстах от этого места, зато густой лес – вот он, совсем рядом.
Спустя некоторое время путешественники на барке проснулись, Этьен Позьё стал звать сына, но того нигде не было. Тут кто-то из матросов обратил внимание, что вместе с мальчишкой исчезла и лодка. Стало все понятно – Иеремеия отстал. К счастью, в это время барка проплывала мимо той самой деревни и капитан, пристави ко рту рупор, объяснил рыбачившим на реке в своих лодках мужикам, что произошло и попросил их на лодке отправиться на поиски мальчишки. Тем временем барка причалила к берегу и стала дожидаться возвращения рыбаков. Было уже за пол¬ночь, когда им удалось добраться вверх по течению к тому месту, где находился Иеремия. Услышав шум весел, он начал кричать изо всех сил, что помогло им причалить к бе¬регу в нужном месте, к величайшей радости мальца,  который каждую минуту ожидал, что его съедят медведи, во множестве водившихся в этом лесу. А еще большая радость охватила мальчишку, когда он, наконец, услышал знакомые голоса драгун. Он был в самом жалком состоянии – целых двенад¬цать часов он ничего не ел, да еще к тому же был все это время в страхе и трепете. Бедный отец был в таком горе, что не имел силы сказать сыну ни одного слова, когда его привезли.
Наконец, спустя четыре недели после начала путшествия, прибыли в Архангельск. По трапу на берег первым спустился бригадир Ролан, которого вышли встречать все офицеры архангельского гарнизона. Для коменданта Ролана был приготовлен большой деревянный дом, потому что во всем городе каменных зданий были только губернаторский дом и ма¬газины, куда складывались товары. Улицы вымощены бревнами, потому что почти весь город стоит на болоте. Ролан, разумеется, пригласил соотечественников Позьё поселиться в его доме, выделив им отдельную комнату.
- Неужели закончились наши мытарства, сынок? – вздохнул с облегчением Этьен, устраиваясь на ночлег на широкой, покрытой пуховой периной лавке.
А мытарства на их долю за последний год выпали, и в самом деле, немалые.
Многочисленное семейство Позьё – у главы семьи и его супруги, Сюзанны Буверо, было шестеро детей – жило в Женеве. Но финансовое состояние их становилось все хуже, работы не хватало, и Этьен стал писать письма своим многочисленным братьям, в которых просил совета и помощи, что делать. Старший его брат, Пьер, состоявший еще при дворе императора Петра Великого и посоветовал Этьену поискать счастье в России. И вот, оставив в Женеве жену, трех дочерей и самого младшего сына, в 1729 году вместе с двумя старшими сыновьями, Филибертом и Иеремией отправился в путь пешком с небольшим скарбом и маленькой суммой денег. Они прошли всю Швейцарию, Эльзас и Вестфалию, пока зимой не добрались до Амстердама голодные и оборванные, потиеряв все свои вещи и потратив все деньги. К счастью, в Амстердаме они повстречали своего земляка, Дютеля Бюргери, который ненадолго пригрел их, а затем снабдил средствами, чтобы трое путешественников смогли добраться морем до Гамбурга. Однако же противные, холодные ветра и постоянные шторма напугали Позьё, они не решились плыть морем. Но не хотели и злоупотреблять гостеприимством земляка. Потому снова решили добираться до Гамбурга пешком. А в Гамбург обещал выслать деньги Пьер Позьё. Однако дойдя до Эльбы, они увидели, что река замерзла и вся покрылась льдом. Это заставило их целых пять дней провести в маленькой прибрежной деревушке, где отцу, дабы расплатиться за постой, пришлось оставить все пожитки, которыми снабдил их Бюргери. Наконец, добрались до Гамбурга, но все тяготы пути и постоянное напряжение привели к тому, что Этьен тяжело заболел. На лечение пришлось потратить те деньги, которые они получили. Тогда Этьен вынужден был обратиться к другому своему брату-купцу, жившему в швейцарском Клераке, и просил его прислать им хотя бы небольшую сумму, чтобы им хватило расплатиться с долгами и продолжить путешествие в Россию. Однако у того, как назло, в это время случилось несчастье – у берегов Англии затонули три судна, груженые его товарами. Все же, брат изыскал небольшие средства, чтобы его родственники смогли рассчитаться с долгами. Пришлось снова обращаться к Бергери, который прибыл как раз в эти дни с товарами в Гамбург. И тот опять помог землякам – снарядив за свой счет маленькое судно в Петербург. Понимая, что заплатить он сможет далеко не скоро, Этьен принял решение оставить в Гамбурге старшего сына, отдав его в обучение ножовщику Дюма с тем, чтобы тот потихоньку рассчитывался с Бергери. Братья тяжело переживали разлуку – Филиберт долго смотрел вслед судну, пока оно совсем не скрылось за горизонтом, а Иеремия устремив взгляд на берег, плакал – ведь он привык все тяжести и невзгоды делить со своим любимым братом. Отцу стоило немалых усилий, чтобы успокоить сына.
Морское путешествие продолжалось шесть недель, но вот наконец и загадочный, не-знакомый Петербург, куда они прибыли в августе 1729 года без гроша в кармане. К тому же, оказалось, что Пьер Позьё вместе со всем царским двором находился не здесь, а в Москве. А это значило, что отца с сыном ждало новое путешествие. Но и в Петербурге некоторая удача сопутствовала семейству Позьё, словно бы говоря, что не все для них в этой жизни складывается так уж плохо. Этьен нашел одного француза, Дюбюиссона, содержавшего гостиницу и неплохо знавшего Пьера Позьё. Он позволил им остановиться пока в его гостинице, чтобы немного прийти в себя и успокоиться. Но спустя две недели Этьен все же решился снова отправиться в путь. Он упросил Дюбюиссона ссудить ему хоть какую-то сумму, и тот, расщедрившись, дал взаймы целых десять рублей. Но что делать дальше – ни отец, ни сын не знали ни слова по-русски? Тем не менее, каким-то образом Этьену удалось договориться с возничим, отправлявшимся в Москву с полной телегой вина. И вот, положив на телегу свои скромные пожитки, отец с сыном пошли пешком следом за извозчиком, с которым они могли объясняться только знаками. Стояла невыносимая жара. Всю дорогу они питались только хлебом и молоком, а спали под открытым небом, где их заедали многочисленные орды комаров, прилетавшие к дороге с близлежащих болот. 
Пешее путешествие из Петербурга в Москву продолжалось шесть недель. Но в Москве их ждало новое разочарование – в апреле того года страшный пожар уничтожил немецкую слободу, где, в основном, жили все иностранцы. Позьё с ужасом шагали по выгоревшему городу в поисках места, где должен был стоять дом Пьера. Но его дом, как и другие, сгорел до тла, да и сам Пьер со всем своим семейством лишь чудом успел выскочить ночью из окна. Разумеется, ничего из имущества ему спасти не удалось. Радость от встречи двух братьев после многолетней разлуки была перемешана с горечью случившегося несчастья. С большим трудом ему удалось найти свободную квартиру, а господа из императорского двора снабжали его дровами.
Полгода Этьен с Иеремией жили вместе с семьей Пьера, пока первый не встретил случайно еще одного своего знакомого – бригадира Ролана, которого некоторое время назад императрица Анна назначила комендантом в Архангельск. Посидев с приятелем за кубком доброго французского вина и выслушав рассказ о приключениях Позьё, Ролан предложил тому отправиться с ним.
- Я одинокий старик, много ль мне надо. А там у тебя будут все удобства, какие только могут быть в этом захолустье.
- Да, но как быть с Жереми?
- А ты возьми его с собой. Уж поверь мне, я знаю, что такое одиночество. А чтобы малец не был тебе в тягость, я помогу тебе определить его в военную службу – унтер-офицером в Вологодский полк. А с годами и по службе буду продвигать.
На том и порешили. Этьен был несказанно счастлив, что, наконец-то наступит конец всем их мытарствам.
Однако жизнь вновь рассудила иначе.
Пять месяцев спокойно прожили они в Архангельске. Отец с сыном Позьё помогали Ролану, кроме того, Иеремия начал втягиваться в военную службу. А самого коменданта, живого, компанейского старика полюбили в городе. Особенно иноземные негоцианты, представлявшие в Архангельске своих купцов или торговые дома, а также архангельский губернатор князь Мещерский. Последний в дружеском порыве и с русским хлебосольством ежедневно угощал коменданта и заставлял пить водку. А по утрам Ролан прикладывал к голове холодную, мокрую тряпицу, жалуясь Этьену Позьё на этот идиотский русский обычай – напиваться до смерти. А ему, старику-французу, да еще не привыкшему к возлиянию этой проклятой водки, много ли надо.
- Этак я долго не протяну, – говорил Ролан.
- Ну, так вы откажитесь пить, – посоветовал Этьен.
- Э-э, нельзя! Я же стану врагом князю. Меня начнут гнобить и со свету сживать – писать депеши в Петербург с жалобами. Ты же еще не знаешь, мон шер, обычаев этих русских дикарей. Не будешь с ними пить – тебе будет плохо. Станешь пить – тебе будет еще хуже. А тут еще и собачий мороз.
У коменданта не было выхода и он чувствовал, что его дни сочтены. И однажды Иеремия увидел, как коменданта Ролана, еле живого от обильного возлияния с князем, вынесли на руках слуги из княжеской кареты и положили в постель, с которой он уже больше не поднялся. На следующий день комендант начал харкать кровью. Позьё-старший, когда увидел его в таком состоянии, не на шутку испугался. И стал уговаривать его сделать духовное завещание в пользу своего племянника Де-Кло, драгунскаго капитана, единственного остававшегося члена его семейства.
- Я проклял Де-Кло, – сквозь хрипы, вырывавшиеся из груди, выдавил из себя Ролан, – за то, что он женился против моей воли на простой девице.
- Мсье Ролан, но это единственная возможность защитить ваше состояние, чтобы казна не завладела им по причине неявки родственников, – убеждал его Этьен.
- Пожалуй, ты прав, Позьё, – после долгой паузы, ответил Ролан. – Но я все равно не хочу все отдавать Де-Кло. Отпишу-ка я тебе с Жереми четыреста рублей. Я ведь не шибко-то и богат, как видишь. Подай-ка мне бумагу и перо.
Местный епископ заверил завещание, а Этьен написал капитану Де-Кло, стоявшему со своим полком в двухстах верстах от Архангельске, о тяжелой болезни дяди и потому просил его по возможности быстрее приехать, чтобы получить наследство.
Ролан умер спустя восемь дней после того, как слег в постель. Его смерть стала очередным страшным ударом для семейства Позьё. Они остались одни в этом захолустье с десятком крепостных слуг, с которыми не могли объясняться. Это продолжалось целых полгода, пока Де-Кло не приехал и не выручил их. В благодарность за заботу о дяде, капитан отвез их в Москву к Пьеру Позьё, который уже пришел в себя после того страшного пожара. Пьеру с большим трудом удалось добиться, чтобы Иеремию выписали из полка, куда определил его покойный бригадир.
Но тут случилось новое несчастье – во время переезда из Архангельска в Москву старший Позьё простыл на морозном ветру и заболел воспалением легких. Этьен два месяца боролся со своей болезнью, но, увы, он потерпел поражение, и в самом конце 1731 года Этьен Позьё умер. Иеремия остался сиротой на попечении дяди. Правда, незадолго до смерти Пьер успел порадовать брата тем, что написало в Петербург одному из своих приятелей, искусному гранильщику Граверо, выходцу из Парижа, и тот согласился взять Иеремию к себе в обучение на семь лет. Этьен удовлетворенно кивнул и благословил на это сына.
Иеремия обнимал мертвое тело отца и был в таком отчаянии, что дяде Пьеру с трудом удалось его оторвать от отца. Мальчика перенесли на половину дяди, жена которого стала прилагать все усилия, чтобы его успокоить. На другой день, несмотря на все предосторожности не выпускать его из комнаты, Иеремия улучил момент и вылез через окно, которое было низко от земли, и побежал в комнату, где все еще лежало тело отца. При виде его, отчаяние мальчика стало еще сильнее. Читальщик  едва смог оттащить его, но  Иеремия так кричал, что пришлось прислать людей, чтобы увести его из комнаты. После похорон отца, Иеремия оставался у дяди еще недели две, пока тот готовил сани для нового путешествия в Петербург. Наконец, пятнадцатилетний подросток один отправился в северную столицу на семилетнее обучение к гранильщику Граверо.

5.
В Черниговской губернии Козелецкого уезда, в казачьем хуторе Лемехи жил бедный реестровый казак Григорий Яковлевич Розум. Кругом бескрайняя малороссийская степь да речка Остерец. Летними ночами стрекочут сверчки, а днем благоухает аромат степных цветов, да высоких трав. Зимы здесь были студеные, ветреные – открытое место продувалось со всех сторон, а снегу выпадало мало. Зато черное зимнее бездонное небо сверкало и переливалось ночами миллионами маленьких алмазов-звезд. Хутор был немаленький и стоял на старой почтовой дороге из Киева в Чернигов как раз между станциями  Козелец и Чемер. Хутор как хутор, жили в нем казачьи семьи, как и везде по Слободской Украине аж до Сечи Запорожской. Хутор, может, и не привлек бы наше внимание, если бы именно в нем и не жила многодетная семья Розума. Розумом нарекли Григория Яковлевича соседние казаки из-за поговорки, которую тот любил повторять, пропустив чарку-другую браги:
- Гей! Що то за голова, що то за розум!
Так частенько, под парами, стуча оловянной чаркой по оструганному дощатому столу и, расправляя длинный ус, он кричал:
- Та я ж с великой охотой вси козацкие против татар и протчих неприятелей отправлял походы!.. Ох!.. – щелкает он себя по высокому и красивому лбу, кивком головы, отправляя назад свой оселедец. – Гей! Що то за голова, що то за розум!.. Но... нема хвортуны... Вишь, бидолага! Ради частых нечаемых, ово от неприятелей, ово от междуусобных разорений все знищало... А то!.. Гей, хлопцы! Що то за голова, що то за розум!..
Розум – по-украински ум. Однако же оным скорее обладала жена Григория Яковлевича, Наталия Демьяновна из соседнего села Адамовки, за то ее и уважали земляки-хуторяне. Розум же был человеком сварливым и скандальным, да и большим любителем выпить. Тем не менее, нажили Розумы шестерых детей – трех сыновей (Данилу, Алексея и Кирилла) да трех дочек (Агафью, Анну и Веру). Сыновья были статными, широкоплечими, красивыми.
И вот, то ли так на нее подействовал новый, 1731 год, то ли что другое, но случилось так, что Наталии Демьяновне приснилось, будто в ее доме светятся на потолке солнце и звезды. Пыталась сама догадаться, что бы это значило, да не смогла. Побежала к соседкам, пересказала сон им, спросила:
- Что мне нонче приснилось, бабоньки. Вхожу я будто в хату, а в ней на потолке, о чудесе! светят солнце, месяц и звезды. И чего николи не бывает – все разом. И чтобы это могло значить, бабоньки?
- А не засветил ли тебе твой Гриня эти звезды кулаком во сне? – изрекла одна.
- Да, видать, и не раз, коли разом со звездами солнце засияло с месяцем, – вторила ей другая.
И обе тут же захохотали так сладко, что аж животы под овчиными тулупами ходуном заходили.
- Э-э, дуры и есть! – махнула на них рукой Наталия Демьяновна. – Говорю же, сон такой был. Чаю, не к худу... солнышко видеть во сне? А Григорий в ту ночь как раз и заночевал у кума.
Непонятно почему, но это еще больше развеселило казачек. Розумиха смотрела на них некоторое время, затем в сердцах сплюнула на покрытую легкой коркой снега землю, да и пошла к себе во двор.
Оно, возможно, и стало бы на долгое время насмешкой над Розумихой, ежели бы спустя три дня, как раз на рождество не проехал мимо хутора да не остановился в селе Чемер государственный человек – полковник Федор Степанович Вишневский, который возвращался из Венгрии, где он покупал для императрицы Анны Ивановны токайские вина. Путь был неблизкий, усталость накопилась. Он оставил в Конотопе верховых и вьючных лошадей. Дальше, до самой Москвы, шел ямской тракт, и полковник Вишневский подрядил телегу по казенной подорожной, отправив покупку обозом за надежным бережением, а сам спешил в Петербург. В Чемере он решил малость передохнуть. Село большое, в несколько тысяч жителей. Да и само название села было говорящим – с одной стороны, как будто бы макушка головы, самое темя, а с другой – чуб, вихор, хохол, челка, оселедец. Словом, название самое казацкое. А поскольку на носу был праздник, полковник решил заглянуть в сельскую церковь. Вошел, снял шапку, осенил себя крестным знамением и вдруг услышал, как кто-то пел великолепным низким баритоном:
- Да исполнятся уста наши хваленые, яко да воспою славу твою, весь день великолепие твое…
Полковник ускорил шаг и, пройдя через притвор, вошел в центральный неф церкви. Взгляд его тут же заметил певца, стоявшего справа на клиросе. Это был красивый с деликатным лицом, черноволосый 22-летний парубок с окладистой черной бородой, высокий, широкоплечий, в сером чекмене и широких казацких шароварах, подпоясанный широким поясом. В его манере держаться было нечто неуклюжее – явный результат его воспитания и происхождения. За амвоном в это время поп осенял крестами подходивших к нему со свечками казачек. Литургию слушало не менее десятка прихожан. Чуть сбоку стоял дьячок. Полковник стоял впереди всех в парадном, золотом шитом жупане, горделиво опирался на саблю, отставлял ногу в широких, малинового бархата шароварах и наклонял чубатую голову,  слушая пение хора. Когда кончили службу, полковник не вышел с народом, но подождал и попросил к себе дьячка с клироса.
- Скажи мне, голубчик, кто сей певчий будет?
Пожилой дьячок с наполовину посеребренной головой оглянулся и, увидев рядом с собой незнакомого богато одетого пана, тут же с готовностью ответил:
- То Алешка Розум, с хутора Лемехи, ясновельможный пан. Сын реестрового казака Григория Розума. Мой воспитанник, – не без гордости добавил дьячок.
- Сын казака, а поет на клиросе? – недоверчиво посмотрел на дьячка полковник.
- О, то интересная история, ясновельможный пан. Коли желаете, расскажу.
- Раз спрашиваю, значит, желаю.
- Так пойдемте в мою хату. А по дороге я и поведаю вам историю сего парубка.
Они вышли из церкви, пошли к хате дьячка. Проходя мимо телеги с токайским вином, полковник откинул холстину, достал сулею токайского вина, серебряный сосуд с откидной крышкой и длинным горлом, которое завинчивалось пробкой. С ухмылкой показал ее дьячку. Тот в ответ радостно хихикнул, и они продолжили путь.
- Жил козацкий сын Алешка в неказистой селянской хате, пас общественное стадо, частенько гонял его до самого Чемера, познакомился с такими же хлопцами, как и сам, токмо обученными грамоте. И почувствовал, что сам тоже хочет учиться. Так и пришел ко мне. Токмо я его не одной грамоте обучил, но еще и церковному пению, и игре на бандуре. Старый Григорий Розум не одобрял привязанность своего сына к школе, ругал его за это. А однажды с похмелья так разозлился, что схватил топор и стал гоняться за Алешкой по двору. Хлопчик прыткий был – шасть за ворота, а Григорий с такой злостью запустил в него топор, что тот по самую рукоять вонзился в дубовые доски ворот. Хлопчик, не стерпев отцовских обид, сказал матери, что оставляет родную хату и переселяется к дьяку в Чемеры. Так он и оказался у меня. И знаешь, ясновельможный пане полковник, ни чуточки я о том не жалею. Хлопчик добрый, с открытой душой.
Разговор  был недолгим, одной сулеи было явно мало, хотя квашеной капусты и огурцов, копченых яиц да копченого же сала хватило бы и еще на две-три бутыли, но полковник получил нужную ему информацию, остальное он доберет в дороге (а ехать предстояло не одну неделю) от самого казака.
- А послушай, отче. Заберу-ка я у тебя твоего Алешку. Императрица Анна в свой Придворный хор певчих набирает, а у тебя такой талант в этой глуши пропадает.
- Так сначала ж надо у него самого спросить.
В этот момент хлопнула входная дверь и вскоре, согнувшись, чтобы не стукнуться о притолоку, в горницу вошел и сам Алексей Розум. Увидев в хате богатого пана, которого он приметил еще в церкви, Алексей в нерешительности остановился.
- А вот сейчас мы как раз и спросим.
Полковник внимательно с ног до головы осмотрел парубка. Под размахом густых черных бровей из-за решетки длинных, по-детски загнутых кверху ресниц притушенным огнем горели прекрасные, глубокие темные глаза. Несколько крупные черты лица казака тем не менее были не лишены приятности.
- Да такому молодцу в императорском хоре петь. Поедешь ли со мной в Москву, молодец, а?
Алексей удивленно посмотрел на дьячка, а тот утвердительно кивнул головой.
- В Москву? – недоверчиво переспросил Розум.
- Ну да! – подтвердил полковник.
- Видишь ли, Алеша, пан полковник сказал, что сама императрица набирает певчих в Придворный хор, и когда он тебя услышал, понял, что как раз твоего баритона в том хоре и не хватает.
- А не врешь? – улыбнулся Розум, посмотрев на полковника.
Тот даже распрямил плечи, пригладил усы.
- Не в том я чине, хлопец, чтобы простым казакам врать. К тому же, времени у меня не хватает. Решайся, едешь или нет.
- А поеду, – решительно произнес Розум и дьячок даже подпрыгнул на лавке от удовольствия.
- Молодец, Алешка! Може так повезет, что и саму государыню увидишь.
- Увидит, непременно увидит!
Полковник поднялся, поправил кафтан, еще раз выправил усы и, хлопнув Розума по плечу, подошел к двери.
- Собирайся, хлопец, жду тебя у телеги.
- Да что мне собираться – ноги в руки и пошел, – вслед Вишневскому крикнул Розум. – А ты, дядечку, будь ласка, скажи об том матушке моей.
- И не сумлевайся, сынок. Счастливого пути, – дьячок на прощание поцеловал наклонившегося к нему Розума в обе щеки и в лоб и перекрестил.
Ямщик подал телегу. Тройка сухих гнедых лихо помчалась вперед. Под широкой расписной дугой побрякивал колокольчик, бубенцы-глухари незвонко щелкали. Длинные оси были густо намазаны в синь ударяющим дегтем. Алексей Розум даже не задумывался о том, куда его несла судьба, полностью отдавшись в ее власть. И быстрая езда от стана до стана, и ямские избы, около которых часто стояли шинки, царёвы кружала, с зеленой елкой над крыльцом, где была истоптана земля конскими копытами и густо занавожена, и где терпко пахло жильем и постоем – все было для него внове.
 Добравшись до Москвы, где тогда все еще со всем своим двором жила Анна Ивановна, и разгрузив обоз с драгоценным вином, Вишневский не забыл и про своего неожиданного спутника.
- Пойдем, Алексей, представлю тебя самому гоф-маршалу императорского двора графу Левенвольде.
  Обер-гофмаршал граф Рейнгольд Левенвольде, впервые увидев перед собой бородатого черноволосого красавца-казака, невольно засмотрелся на него. Наконец, сухой и чопорный швед в высоком пудреном парике, бритый, в темном кафтане, задал ему несколько коротких вопросов на плохом, но все же понятном русском языке.
   - Родился когда?
   - Року тысяча семьсот дэвьятого, марта семнадцатого, пан, ваше сиятельство.
   - Грамотен?
   - Трошки учывся.
   - В церкви пел?
   - Случалось, и спивал.
   Граф Левенвольде сделал знак. Бритый лакей в шитом золотом кафтане, в белых пан-талонах, штиблетах с золотыми пуговицами неслышно подошел к графу и наклонил голову.
   - Снаряди капрала. Пусть отведет молодца в Немецкую слободу,  в постоялый дом. Скажет – принять на квартиру. От меня, мол, прислан, – повернув голову к Розуму, еще строже и суше добавил: – В Придворный хор! Для апробации! Дальше видно будет. Там вашего брата черкас от гетмана Даниила Апостола немало прислано. Полковник обучит тебя чему надо. Неотесан совсем. Ишь стоишь как, расставив ноги... Раззява!
   Алексей только глазами моргал. В голове нескладно гудело. Все казалось, стучат колеса телеги по дорожным ухабам, камням и сухим колеям!
    
6.
На самом севере России, верстах в восьмидесяти от Архангельска, первого российского морского порта, принимавшего иноземные суда, приняв воды реки Пинеги, Северная Двина круто поворачивает на север и разделяется на несколько рукавов и протоков, между которыми лежат девять больших и малых островов, тянущихся едва ли не до горизонта. Один из них – Куростров, расположенный прямо против Холмогор, на восточном берегу которого есть маленькая пристань. Тропинка от пристани выводит к дороге, уходящей в глубь  острова до его противоположного берега на восемь верст. Примерно на ее середине стоит деревня Мишанинская, что слилась потом с деревней Денисовкой, в результате чего получилось село. От ее центра в просветах между деревьев открываются широкие дали – это левобережье Северной Двины, отделенное от Курострова широкой протокой Курополкой. В центре панорамы, почти у самого берега, высится громада Спасо-Преображенского собора в Холмогорах. Чуть южнее, на втором плане, белеет здание церкви в Верхних Матигорах. Невдалеке от нее, в селе Нижние Матигоры, родилась Елена Ивановна Сивкова.
На Курострове к началу XVIII века было несколько небольших деревень, в которых жили черносошные (государственные) крестьяне. Основным занятием были морские промыслы и рыбная ловля. Жили они зажиточнее, нежели помещичьи крестьяне. Богат был их родной, северный край рыбою, зверем, лесом. И поморы слыли отважными мореходами, занимались рыбной ловлей и заготовкой рыбы, охотились на морского зверя; ходили поморы и за пушным зверем, варили соль, добывали слюду и жемчуг, гнали смолу, строили суда. Ходили они на своих судах в Белое море, в Ледовитый океан, добирались до самого Груманта (Шпицбергена). Поговаривали, что, еще задолго до викингов, посещали они на своих кочах и огромный пустынный, практически весь покрытый льдом остров, который позднее, словно в насмешку, назовут Гренландией (зеленой страной).
Перед Денисовкой – небольшой пригорок. Если смотреть отсюда, то вся деревня, как на ладони. На самой околице полным ходом идет строительство каменной церкви, должной заменить собою неоднократно горевшую деревянную. Уже были видны перспективные порталы, оконные наличники, и целый хоровод арочек-кокошников. Церковь уже четыре года строят всем миром. Жертвовали, кто сколько мог. Так, холмогорский архиепископ Варнава положил всего два рубля, а архимандрит Николаевского Корельского монастыря подписал один рубль. А вот Василий Дорофеевич Ломоносов – целых восемнадцать. Впрочем, сумма свидетельствует не столько о его богатстве, сколько об его усердии и ревности к строению, ведь до ее постройки в доме Ломоносова иногда собирались верующие местного прихода.  Позже церковь посвятят Димитрию Солунскому. С самого начала строительства кирпичную кладку вел крестьянин соседней Курейской волости Петр Кузьмич Некрасов, получивший за то 134 рубля, по одному рублю за каждую уложенную в дело тысячу кирпичей. А одну из его расписок в получении денег также подписал Михайла Ломоносов. И вообще, один из немногих в округе грамотных молодцов, Михайла Ломоносов, подсоблял не только в строительстве, но и в ведении дел. Так, под первой же подрядной записью на ее постройку значится: «7 февраля 1726 года < ...> вместо подрядчиков Алексея Аверкиева сына Старопоповых да Григория сына Иконникова по их велению Михаиле Ломоносов руку приложил». Мальцу тогда было всего пятнадцать лет от роду.
Именно здесь, в Денисовке, на Курострове, что напротив Холмогор, и родился в 1711 году будущий первый русский академик. Его отец – зажиточный крестьянин-помор, один из лучших в окрестностях Холмогор рыбаков Василий Дорофеевич Ломоносов. Отцу Ломоно-сова принадлежало одно из первых на Севере «новоманерных» судов – гукор с корабельной оснасткой, которые начали строить архангелогородцы вместо привычных лодей и кочей. Прозвал он свой галиот «Чайкою». Василий Дорофеевич на своей «Чайке» возил разные запасы казенные и частных людей от города  Архангельска в Пустозёрск, Соловецкий монастырь, Колу, Кильдин, по берегам Лапландии и на реке Мезень. Кроме того, прихватывал на свой вместительный гукор соль, муку и другие припасы для продажи на промыслах, как это вообще делали кормщики и судовладельцы.
Мать, та самая Елена Ивановна, урожденная Сивкова, была из семьи дьякона соседнего Николаевского Матигорского прихода. Усaдьбa, принaдлежaвшaя Ломоносовым, былa для тех мест небольших рaзмеров –  до тридцати метров в ширину, да чуть более восьмидесяти в длину, и еще огород в придачу.
Вaсилий Дорофеевич был человек торовaтый и неглупый, с честным и отзывчивым сердцем, обходителен с соседями и податлив к сиротам. Правда, вот грамоте не был обучен. Однaко он, несомненно, понимaл знaчение и пользу грaмоты, водил знaкомство с посaдскими и вообще охотно общaлся с людьми бывaлыми и не чуждыми некоторой обрaзовaнности. В доме он был строг и суров, дaже грозен, кaк все поморы; любил порядок и послушaние, был зaботливый и рaчительный хозяин, не чуждый новшеств и предприимчивости. Нa усaдьбе Ломоносовых был вырыт небольшой квaдрaтный пруд с искусственным стоком воды, пере-гороженным решеткой. В пруду рaзводили рыбу, а железная решетка, которaя не допускaлa, чтобы сбегaвшaя с пригоркa водa уносилa с собою рыбу. Пруд этот с рыбой был единственным во всех Холмогорах.
Зато изба Василия Дорофеевича ничем не отличалась от подобных на Курострове – большая, кряжистая домa, сложенная из тяжелых бревен, с очень мaленькими окошкaми, в которых тускло мерцaлa лиловaтaя слюдa. Все хозяйственные постройки плотно примыкaли к сaмому дому и зaводились с ним под одну крышу. Широкие и просторные сени отделяли жилье от скотного дворa и рaсположенной нaд ним повети. К сеням вело крыльцо. Из этих сеней коленчaтaя лестницa велa в другие, верхние сени, откудa был ход и нa поветь. С улицы нa поветь вел широкий бревенчaтый нaстил, взвоз, утвержденный нa столбaх. По нему можно было зaехaть с возом нa лошaди и зaтянуть нaверх розвaльни. Нa поветях хрaнили сено, хомуты, сбруи, сaни, рыболовные снaсти. В нижней чaсти домa держaли хлебные зaпaсы, сушеную рыбу. Дом Ломоносовых нa Курострове стоял нa видном месте, несколько особняком от прочих. Мимо окон пролегaлa люднaя дорогa к двум куростровским церквaм, в соседние селения.
В погожий день стоило только выйти из домa Ломоносовых нa нa высокий берег Курополки,  кaк перед глaзaми рaсстилaлaсь обширнaя и привольнaя местность. Спрaвa, зa сверкaющей мелкими искоркaми глaдью реки, зa большой розовaтой песчaной отмелью открывaлся высокий, словно высеченный из белого кaмня, холмогорский собор. Зa собором, утопaя в зелени, чуть выделялись нaдврaтнaя бaшенкa aрхиерейского домa и стaрaя звонницa.
Прямо рaсстилaлaсь низинa Нaльё-островa, перерезaннaя мелкими озерaми, болотцaми и ручейкaми, кишмя кишевшaя крикливыми уткaми, зaдорными турухтaнaми, бекaсaми, чиркaми, шилохвосткaми, водившимися здесь в невообрaзимом изобилии. Нa этом острове у Ломоносовых были свои пожни, где, перепрaвившись через Курополку нa легком кaрбaсе, косили сено.
Зa Нaльё-островом, зa тумaнной пеленой подернутых синей дымкой лесов, виднелaсь островерхaя колоколенкa Мaтигорской церкви – родины мaтери Ломоносовa. Левее, если пойти в обход куростровского холмa, скоро откроется изумрудно-зеленый влaжный Езов луг. Сюдa по весне, едвa спaдет водa, собирaлaсь нa гулянье молодежь с обеих волостей – Куростровской и Ровдогорской. Дорогa то спускaется к деревенькaм, притaившимся в рaзлогaх, то сновa зaбирaет вверх. Деревня Кочерино рaсположилaсь нa отлогом зеленом холме, который исстaри прозвaли «Низовa горa». Отсюдa хорошо виднa Курополкa и почти вся низинa Нaльё-островa. А стоит подняться еще выше, к деревне Строительской, что нa Пaхомовой горе, тaк откроются взору синие извивы Ровдогорки и Быстрокурки, сливaющиеся вдaлеке с Большой Двиной. Тaм, зa ровдинским перевозом, всего верстaх в семи от его домa, шумели колесa вaвчугских пильных мельниц и гомонилa верфь Бaжениных.
Дорогa поворaчивaет вокруг Пaлишиной горы. Не успелa скрыться остaвшaяся по прaвую руку Большaя Двинa, кaк уже виднa хмурaя речкa Богоявлёнкa, отделяющaя Куростров от Ухтостровa, поросшего густым сосновым бором. Вся низменнaя чaсть Куростровa, спускaющaяся к Богоявлёнке и тянущaяся верст нa пятнaдцaть, носит нaзвaние Юрмолa. Онa вся изрытa множеством ручейков и озерышек, служaщих им истоком. Повсюду нa "укaтистых" местaх куростровцы сеют рожь, ячмень, дaже овес и горох, что позволяет мягкий климaт придвинских островов. А нa сaмом верху Пaлишиной горы небольшaя еловaя рощицa, кaк бы венчaющaя Куростров зеленой мохнaтой шaпкой.
Село Холмогоры – древняя земля. В Уставной грамоте новгородского князя Святослава Олеговича (1137 г.) упоминается Иван-погост, который позднее под наименованием Ивановского прихода вошел в состав Холмогор – древнейшее поселение новгородцев в Двинской земле. Куростров же впервые упоминается в грамоте великого князя Василия Дмитриевича 1397 года. Уже в XVI веке он был густо населен, здесь стояло сто семьдесят девять дворов черносошных крестьян. Во второй половине XVII века их число увеличилось до двухсот двадцати. Удачное  расположение на перекрестке водных артерий привело к тому, что Холмогоры были значительным торгово-административным местом Великого Новгорода, а уже с середины XV столетия стали центром Двинской земли в составе Московии. Широкая торговля мехами, «царской рыбой» и солью давали большую прибыль. В Холмогорах появились дома иноземцев, конторы, склады товаров, была сооружена первая в Московии канатная фабрика. В те времена именно из Холмогор выходили русские суда в страны Европы, а сюда прибывали английские и голландские торговые корабли – ведь другой связи с морем у русского государства не имелось.
Центром обширной Холмогорской и Важской епархии Холмогоры стали с 1682 года. Первым владыкой был поставлен архиепископ Афанасий (Любимов), один из образованнейших людей своего времени, знавший 24 языка. Им в Холмогорах была собрана большая библиотека на немецком, греческом, латинском и других языках – в большинстве из рукописных книг по самым различным областям знаний. Преосвященный Афанасий не только собирал и обмени-вался книгами, но и сам писал их. Еще у владыки была своя астрономическая обсерватория, он вел ежедневные наблюдения за погодой, которые записывались в журнал. Был он к тому же выдающимся общественным деятелем и строителем. В его архиерейство в Холмогорах построены почти все каменные храмы, архиерейские палаты и другие подсобные сооружения, а также кафедральный Спасо-Преображенский собор с колокольней, который и поныне является одним из самых больших храмов на Русском Севере. Сам владыка был и архитектором большинства сооружений. Активный сподвижник Петра I, владыка Афанасий во все три приезда царя в Холмогоры и Архангельск с почестями встречал молодого монарха и оставлял ночевать в своих архиерейских палатах.
И только по причине мелководного рейда в XVI веке в семидесяти верстах от Холмогор, в устье Северной Двины, был основан другой морской порт – Ново-Холмогоры, впоследствии получивший название Архангельск. Поэтому сейчас, глядя от переправы на маловыразительную береговую панораму или гуляя по улицам с их однообразной поздней застройкой, трудно даже вообразить, насколько интересна и богата событиями была древняя история Холмогор.
Как и другие поморские мальчишки, Михайла Ломоносов учился у отца ремеслу, постигал вековую мудрость поморов. Первую трагедию он перенес в девятилетнем возрасте – умерла мать. Пришлось помогать отцу.  Ранней весной они с отцом отправлялись на промыслы и возвращались поздней осенью. Во время плаваний юный помор учился познавать природу, различать направление ветра, определять приближение земли, предвидеть возникновение штормов и бурь, предсказывать погоду. Вместе с отцом Ломоносов ходил как в дальние плавания – в Ледовитый океан, к Новой Земле и Шпицбергену, так и в ближние – до Соловецких островов, где стоит Соловецкий монастырь.
Но дом помора-крестьянина не мог оставаться без хозяйки и спустя год отец женился на Федоре Михайловне Усковой, дочери крестьянина соседней Ухтостровской волости. Однако со второй женой Василий Дорофеевич прожил недолго – всего три года, летом 1724 года она также умерла, успев, правда родить мужу сына Ивана. Так у Михайлы Ломоносова появился брат. Через несколько месяцев, возвратившись с промыслов, 11 октября отец женился в третий раз на вдове Ирине Семеновне, дочери крестьянинa Семенa Корельского из вотчины Антониево-Сийского монастыря Николаевской Матигорской волости. Сосвaтaли их проворно. Не стaрaя еще вдовa охотно пошлa зa сaмостоятельного и крепкого куростровцa Ломоносовa, который был нa виду у всех двинян. По дaвнему обычaю, кaк венчaют в церкви вдовцов, венцы держaли не нaд головaми, a стaвили нa плечо. Тaк венчaли и Василия Ломоносовa. Потом спрaвляли свaдьбу, нa которой пировaлa вся деревня.
Для тринадцатилетнего Ломоносова третья жена отца оказалась «злой мачехой», которая была с ним в постоянной вражде. Злую и завистливую женщину особенно ожесточала страсть пасынка к книгам.
- Ты погляди, кем твой сын растет! – говаривала мачеха отцу. – Виданное ли дело, такой детина, а словно мышь, в книжках роется. Коли не запретишь ему книжки читать, не знамо кем он у тебя вырастет. Токмо и сидит впустую за книгами.
Василий Дорофеевич, конечно, тоже хотел бы, чтобы единственный сын пошел по его стопам, но, видя упорство, с каким Михайла постигал знания, да еще имея перед глазами пример родного брата Ивана, не стал особо чинить препятствия. Благо, и сам Михайло не отказывался от выходов в море вместе с отцом. Отец его, хотя и невежественный в науках и грамоте, по натуре был человеком добрым. Но мачеха прикладывала все усилия, чтобы разгневать Василия Дорофеевича, чего иногда и добивалась.  А потому нередко Михайле приходилось искать уединенные, пустынные места, терпеть стужу и голод, зато предаваться своему любимому занятию – чтению книг.
А страсть к изучению грамоты проявилась у Михайлы довольно рано, лет с одиннадцати. Тем более, если учесть, что многие его родственники были грамотными. Родной дядя, Иван Дорофеевич, служил писцом известного на севере Антониево-Сийского монастыря, расположенного недалеко от Холмогор, а троюродные братья, с которыми Михайла жил вместе до начала 20-х годов, хорошо читали и писали. Оба они вскоре стали подьячими: один – в портовой таможне Архангельска, а другой – в одной из канцелярий Петербурга. Да и вообще грамотных людей на Курострове было немало – сосед Ломоносовых, Иван Шубный, отец будущего известного русского скульптора Федота Ивановича Шубина, хорошо знал грамоту, а местный дьяк, один из воспитанников Холмогорского архиепископского дома, Семен Никитич Сабельников, обучил мальчика писать и читать, подарив ему «Стихотворную Псалтырь» Симеона Полоцкого. Он же и рассказал мальчику, что для того, чтобы много знать и стать ученым надобно выучить язык латинский, а этому можно обучиться токмо в Москве, Киеве и Петербурге.
Юный Ломоносов быстро освоил грамоту, перечитал немало книг в архиерейской библиотеке, мог переписывать церковные книги, а в приходской церкви громким голосом читать «Жития святых», псалмы и каноны, многие наизусть, ибо и природной памятью был наделен отменно. Поэтому он считался лучшим чтецом в деревне. Прочитав то или иное житие или слово, он тут же принимался вкратце пересказывать их своими словами трапезничавшим старичкам. А еще он очень любил читать на клиросе и за амвоном и стыдил сверстников своих по учению «превосходством своим пред ними произносить читаемое к месту, расстановочно, внятно, а притом и с особою приятностию и ломкостию голоса».
Впрочем, знаний церковные книги не давали никаких, а Ломоносову хотелось познать многое – как устроена земля, почему на небе сияют звезды, откуда берутся реки… Словом, ему хотелось в книгах найти объяснения непонятных вещей. И такие книги он нашел у братьев Дудиных. Василий Дудин, взявшийся учить Михайлу, служил приказчиком на верфи в Вавчуге. Ее хозяин Никифор Баженов в свое время работал в царской токарне, лично знал Петра I. Брат Василия, Егор, был известным мореплавателем и промышленником, а другой брат, Осип – знаменитым косторезом. Братья хранили книги, купленные еще их отцом. Среди них были «Арифметика» Л. Магницкого и «Грамматика» М. Смотрицкого. Они и стали для юного Ломоносова вратами учености.
Обе книги были по тем временам весьма хороши, особенно «Арифметика» Леонтия Магницкого, которая представляла собой настоящую математическую энциклопедию. Немало воды утекло, прежде чем Дудины, которым он долгое время угождал, отдали эти книги Ломоно-сову.
И тут еще раз повезло Ломоносову – в 1730 году в Холмогоры приехал учительствовать в словесной школе при архиепископском доме воспитанник Славяно-греко-латинской академии и выпускник знаменитой Сорбонны Иван Каргопольский. Здесь с ним и познакомился любознательный помор. Можно предположить, что решение уехать учиться именно в Москву возникло у Ломоносова под его влиянием. Когда же Каргопольский увидел, каким богатством обладает Ломоносов – «Арифметикой» Леонтия Магницкого и «Грамматикой» Мелентия Смотрицкого печати 1645 года, у него даже глаза расширились. Удивленно глянув на Ломоно-сова, учитель спросил:
- Милостивый государь, да знаете ли вы, какой кладезь учености вы держите в руках? Откуда у вас эти книги?
Ломоносов вкратце рассказал об истории появления у него этих учебников и заключил:
- Как свеча я теплился перед старым идолом Дудиным. Помер, а не дал. В воду я совался ради этих книг перед наследниками Дудиными и, наконец, получил в вечное владение. То были врата учености моей, книги мои беседуют мне: «Разумей читать книги природы, живую грамоту. Подивися, как из малого семени вырастает великий дуб. Поразмысли чудное устройство тела твоего: глаз, орган тончайший хрупкого стекла, безопасно прибран в чашку костяную. И ресницами от пыли загорожен; и бровями от поту со лба защищен».
- Ну, вот что я вам скажу, сударь! Вам надобно ехать в Москву учиться. Хотя бы в Славяно-греко-латинскую академию, кою и я имел честь закончить. А дальше, коли в том будет ваше упорство, и в Европах багаж своих знаний пополните.
Михайла уже и сам задумывался над тем, как бы добраться до столицы да поучиться наукам по-настоящему. И слова учителя лишь еще больше разогрели его желание. Да только как беспаспортному крестьянину пробиться в люди? Но, если хочешь хоть чего-то добиться в жизни, нужно искать выход из любой ситуации. И Ломоносов нашел этот выход.
Он загодя начал готовиться к отъезду, а, по сути, бегству из дома. Разумеется, отцу, а тем более мачехе, девятнадцатилетний юноша не сказал ни слова. Но нужны были деньги, паспорт. И тут отец, будто почувствовал некую перемену в характере сына, решил принять свои меры. Вернувшись из очередного плавания в Колу, тут же подозвал к себе сына:
- Ну, Михайла, сговорил я в Коле одного неподлого человека взять за тебя его дочерь. Жаниться тебе пора. Да и мне лишние бабьи руки – подспорьем будут.
- Нет, батюшка, чтой-то я захворал. Негоже бы сейчас жениться, – вмиг нашелся с ответом Михайла.
- Это как так захворал? – опешил отец.
- Врет он все! – тут же подала голос мачеха. – А вся его хворь от книжек.
- А вот и не вру, – обиделся юноша. – У меня прямо внутри все как-то жжет, даже еда ино в рот не лезет.
Отец был этим несколько озадачен. Но ведь сын и в самом деле в последнее время как-то изменился. Может, и верно, хворь какая у него внутри сидит?
- Ладно! Отложим свадьбу, погодит тебя невеста, – махнул рукой отец и вышел во двор по хозяйству.
Это заставило Ломоносова ускорить свой побег. Дело в том, что зимнее время отец проводил дома практически неотлучно. И работы, как таковой, почти не было. Михайла решил рискнуть и отпроситься на зиму съездить Москву поглядеть. А тут и оказия случилась – 9 декабря 1730 года в Москву из Холмогор должен был отправиться очередной караван с замороженной рыбой. Такой случай упустить было нельзя. Перво-наперво Ломоносов отправился в холмогорскую  канцелярию, где должны были выдать паспорт, ибо без паспорта его остановят на первой же мызе. Благо, толкового и разбитного молодца хорошо знали в Холмогорах. 7 декабря он заявился к знакомому управляющему земскими делами воеводской канцелярии Милюкову.
- Милостивый государь, дозволь-ка мне получить пашпорт для отъезду в Москву с рыбным обозом. Зимой в селе делать нечего, а я, знамо дело, без работы не привык.
- А подушную подать за тебя кто заплатит, милый? Отец, али как?
- Пошто отец? Я сам заплачу, а Иван Банев поручиться может, – Ломоносов тут же вспомнил близкого своего друга.
- Ладно! Пущай придет Иван Банев, а я за то время тебе пашпорт выпишу.
Разумеется, Банев не отказал Ломоносову. Когда он поставил свою закорючку в нужном месте, подъячий протянул Михайле цидулку с сургучной печатью воеводской канцелярии за подписью холмогорского воеводы Григория Воробьева. Между прочим, этот самый Григорий Воробьев был женат на Евдокии Ломоносовой, вдове Никиты Федоровича Ломоносова, двоюродного старшего брата Михайлы Васильевича, дослужившегося в свое время до должности таможенного подъячего в Петербурге. Ломоносов пробежал глазами по строчкам:  «1730 года декабря 7 дня, отпущен Михаиле Васильев Ломоносов к Москве и к морю до сентября месяца предбудущего 731 года, а порукою в уплате за него подушных денег Иван Банев расписался». То бишь, Ломоносова отпускали до сентября следующего года – на целых девять месяцев. Лучшего и желать не надобно. Конечно, отец будет этим очень недоволен, но здесь, в Холмогорах ему, Михайле Васильеву, больше делать нечего. Его ждет большое будущее. В этом Ломоносов нисколечки не сомневался. Спрятав паспорт за пазуху, он по-клонился подъячему, затем взял его ладонь двумя своими большими ладонями.
- Благодарствую, Афанасий. За мной не залежится.
Но нужно было где-то раздобыть теплую одежду и немного денег. Тут ему на помощь пришел еще один его товарищ, сосед Иван Шубный. Он был на семь лет старше Михайлы, но возраст не мешал им дружить.
- Знаешь, Иван, я тут с рыбным обозом в Москву собрался. Хочу батюшке гостинец присмотреть.  Ты же знаешь, ему в следующем годе пятьдесят годков стукнет. То-то рад будет.
- А от меня чего ты хочешь?
- Спроси, брата свово, Фому, коли будет возможно, то не выдал ли бы он китаечное полукафтанье и взаимообразно три рубля денег.
- Подсоблю, отчего же нет, – похлопал соседа по плечу Иван Афанасьевич.
Старший Шубный, Фома – поверил Ломоносову.  Да и как не поверить, коли семьи Шубных и Ломоносовых дружили с незапамятных времен, а их дома стояли рядышком, по соседству. Потому и, не раздумывая особо, выдал Ломоносову просимое. Три рубля по тем временам – деньги немалые. Михайла рассчитал, что их должно хватить не только на дорогу, но и на первое время в Москве. А там, возможно, еще и дядя Иван Дорофеевич подсобит маленько. Положив в котомку запасы еды, деньги, дудинские книги, аккуратно уложив одолженное у Шубного полукафтанье, и спрятав все это в избе, Ломоносов девятого с раннего утра вышел из дому, проводить в путь отправлявшийся рыбный обоз. Многие холмогорцы и крестьяне из окрестных деревень и сел всякий раз  смотрели, как длинный и дружный санный караван отправляется вниз по зимнику в направлении либо Петербурга, либо Москвы. Михайла все до мелочей просчитал. Он знал скорость, с которой движется караван и рассчитывал догнать его на третий день пути. Ломоносов смотрел вслед удалявшимся саням, и сердце его учащенно билось от неизвестности будущего. Не склонный к сентиментальности, Михайла, тем не менее, почувствовал, как комок сжал его горло.
 Поздно ночью, когда отец с мачехой крепко спали, Михайла тихо поднялся со своей лавки, прислушался к тишине, боясь, чтобы никто не проснулся. Затем, надев на себя две рубашки и нагольный тулуп подался в погоню за караваном. Темная, беззвездная ночь, колючий ветер, сильный мороз. Снег скрипел под  ногами. Но Ломоносов упрямо шел вперед. Наконец, на третий день пути он заметил впереди следы санных полозьев. В семидесяти верстах от Холмогор будущий академик, а пока рвущийся к знаниям молодой человек настиг караван. Сопровождавшие караван поморы весьма были удивлены его появлению. Даже приостановили собак.
- Экой шустрый ты малой оказался, – караванный приказчик подошел к нему и осмотрел высокого, крепкого детину с ног до головы. Было видно, что Михайла страшно устал и продрог.
- Возьми меня с собой, дай Москву поглядеть! – попросил Ломоносов.
- С ума, что ли, спятил? Куды я тебя возьму? У меня собаки и так перегруженные, каждый пуд просчитан.
- Возьми, я не стану обузой! Любую работу выполню, не погнушаюсь. Ты же знаешь меня.
- Я же сказал, мне лишние нахлебники не нужны.
- А лишние руки? – Михайла снял рукавицы и протянул вперед красные от мороза ладони.
На глазах его даже слезы выступили. Сопровождающие окружили приказчика.
- Да возьми ты его, Гарасим. Это же Михайла Васильев, сын Ломоносов. Чай, знаешь ты Василья-то Дорофеева из Мишанинской.
- Знать-то я его знаю, токмо не ведаю, как об том помыслит сам Василей Дорофеев.
За Михайлу стали просить и другие. Наконец, приказчик сдался.
- Ладно, ставай к саням.
- Благодарствую тебе, Гарасим. Любой работы не погнушаюсь.
В компании и идти стало легче и веселее. Михайла занимал земляков рассказами из книг о природе вещей, о смене дней и ночей. Проехали еще почти тридцать верст. Зимник шел почти по берегу покрытого крепким, прозрачным льдом Большого Михайловского озера. Пересекли такую же промерзшую речку Сию, вытекавшую из озера. Впереди показались белокаменные стены Антониево-Сийского монастыря, расположившегося на взгорке островного полуострова.
 Михайла подошел к приказчику.
- Не серчай, Гарасим. Чуть поотстану от тебя. Тут, на монастырском подворье служит мой родной дядя, Иван Дорофеев. Надобно повидаться.
- Смотри, Михайла, дожидаться тебя не будем.
- Догоню, коли что! – кивнул Ломоносов.
Честно говоря, Михайла рассчитывал на помощь дяди, монастырского писца. Иван Дорофеевич, впрочем, не очень радушно встретил племянника. То ли отцу каким-то образом удалось сообщить брату о бегстве сына, то ли оттого, что в то время после смерти архимандрита Порфирия, монастырю все никак не подберут настоятеля, то ли просто по природе своей он был не очень приветлив. Но, как бы то ни было, в помощи Михайле он отказал. Ломоносов даже опешил от такого поворота. Что было делать? Денег оказалось не так много, как он предполагал. До Москвы явно не хватит. Что делать?  В десяти верстах отсюда находилось село Ёмцы, раскинувшееся на берегу одноименной речки. Податься разве туда? Авось удастся заложить полукафтанье Фомы Шубного. О том, что можно расстаться с книгами, у Ломоносова даже и мысли не было. Мужики подсказали, кто в их селе занимался ростовщичеством. Оценив товар, ростовщик выдал Ломоносову деньги и тот подался вдогонку за обозом.
Дальше, до самой Москвы Ломоносов никуда более не отлучался от каравана. Долгий и трудный путь продолжался целых три морозных и снежных недели. И в самом начале января 1731 года Михайла Васильевич впервые увидел стены Белокаменной. Но в Москве начались новые трудности. Один в незнакомом большом городе (в Москве тогда проживало четверть миллиона жителей), прибыв из глухой северной провинции, любой человек мог растеряться, затеряться и пропасть. От рыбаков, с ним приехавших, не мог ожидать он никакой помощи: у тех была главная забота – как можно скорее продать свою рыбу, да возвращаться назад, в свои Холмогоры. Поначалу овладела душою Михайлы скорбь, горько заплакал. Упал на колени, обратил глаза к ближней церкви и молил усердно бога, чтобы его призрил и помиловал. Сразу после этого стало спокойнее на душе. Ведь у него была великая цель. А потому он должен был все преодолеть.
Первую ночь проспал Ломоносов в обшевнях – санях, обшитых лубом, у рыбного ряда. На следующий день снова проснулся на самой заре, все его товарищи еще спали. Решил, прогуляться по окрестным местам. Вернулся, когда совсем уже рассвело. А тут и первый покупатель пожаловал – приказчик некоего лавочника. Надо было рыбы закупить для лавки его хозяина. Начали торговаться с рыбаками. Ломоносов же все это время приглядывался к приказчику. Наконец, и тот обратил на него внимание. И тут они узнали друг друга.
- Спиридон Пятухин? – воскликнул Ломоносов. – С Курострова?
- Ну да! А ты кто?
- Михайло Васильев, Ломоносов сын.
- Такоже с Курострова? Василья Дорофеича сын? – приказчик  заулыбался.
- Он самый!
Они обнялись, похлопывая друг друга по спине.
- Это ж надобно было столь верст прошагать, чтобы в Москве земляка встретить, – хмыкнул от удивления и Гарасим, обозный приказчик.
- Благодарствую тебе, Гарасим, за компанию. А мне позволь с земляком отшествовать, – попрощался с приказчиком Ломоносов, а затем и со всеми остальными рыбаками.
- Коли встретите в Холмогорах батюшку моего, Василья Дорофеева, скажите ему, мол, так и так, сын его, Михайла, в Москву подался, учиться-де хочет.
- Не поздновато ли учиться пришел? – спросил Гарасим.
- А учиться никогда не поздно!
Для начала Спиридон взял Михайлу к себе в дом и отвел для житья угол между слугами. Но очередная удача и тут не подвела холмогорского беглеца. Пятухин не только хорошо знал Москву, но и водил знaкомство с монaхaми.Через два дня после его приезда в Москву, к приказчику зашел в гости знакомый монах из Заиконоспасского монастыря.
- Вот, брате, познакомься с моим земляком, Михайлом Васильевым, по прозвищу Ломоносов. Почитай, скоро двадцать годков ему стукнет, а он решил в Москву податься, чтоб на ученого выучиться.
- Ученость – дело похвальное, и года тому не помеха, – откликнулся монах, с любопытством рассматривая далекого гостя.
- Слыхал я, что ты чин имеешь в Заиконоспасском училище, – продолжал хозяин. – Так не подсобишь ли землячку?
- Коли будет его воля, отчего ж не подсобить.
- Волен, волен, святый отче! – вступил в разговор Ломоносов. – Хотел я было в Цифирную  школу податься, что в Сухаревой башне, токмо узнал, что там не учат латыни. А мне еще  дьяк холмогорский Семен Никитин Сабельников говаривал, что все в мире науки написаны латинской речью.
- И то верно дьяк тебе сказал. Вижу, что ты молодец не простак. Приходи 15-го числа в Спасские школы, замолвлю я за тебя словечко архимандриту Герману.
Ломоносов был вне себя от радости. Как легко все пока складывалось. Но его пыл остудил хозяин дома Спиридон Лукьянов.
- Ты вот что, Михайло… Тут есть одна закавыка. Я об том не сказал монаху, но тебе поведаю. Хоша и есть у тебя пашпорт, но в нем прописано, что ты крестьянского роду. А в Спасские школы принимают токмо дворянских отпрысков да детей поповских.
- И что же делать? – опешил Ломоносов.
- Эх, паря, по душе ты мне! Хороший ты малый. Подсоблю и здесь тебе своим сказом. Ты, когда придешь к архимандриту, сразу скажи, что пашпорт в дороге утерял, но, де, поповского ты роду, из самих Холмогор. Конечно, станут проверять, но то когда еще будет. Сам знаешь, до наших с тобой родных мест, путь отселева неблизкий.
 В Заиконоспасском монастыре и находилась та самая Славяно-греко-латинская академия, о которой он впервые услышал еще в Денисовке и Холмогорах. В простонародье ее, по монастырю, называли Спасскими школами. По сути дела это было первое в России высшее учебное заведение, учрежденное в 1687 году по инициативе выдающегося педагога, просветителя и поэта Симеона Полоцкого.  Изначально в академии училось много простонародья. Даже еще в 1729 году половину учащихся составляли солдатские и крестьянские дети. Потому в первой половине XVIII века дворяне и не очень жаловали Спасские школы. Да и сам монастырь был бедным. И лишь когда в том самом 1729 году (то есть всего лишь за полтора года до появления в Москве Ломоносова) ректором академии и, одновременно, архимандритом Заиконоспасского монастыря был назначен Герман Концевич, в академию было вовсе запрещено принимать детей крестьянских и солдатских. И в этом смысле Ломоносову не повезло.
Сорокапятилетний ректор строго осмотрел будущего студента, задал несколько вопросов, спросил, где и по каким книгам обучался грамоте. И был весьма удивлен, узнав, что главными учебниками холмогорца были «Арифметика» Магницкого и «Грамматика» Смотрицкого.
- Роду какого? – спросил напоследок ректор.
- Так сын я поповский, Холмогорской волости Архангельской губернии, – наученный Лукьяновым, не моргнув глазом, ответил Ломоносов. – Пашпорт вот только я, ваше преосвященство своим небрежением в дороге утратил.
Не слишком-то и кривил душой Ломоносов, ежели учесть, что мать его была дочерью священника, да и сам он церковным служкою малолеткой почитался. Концевич долго и внимательно смотрел на Ломоносова, но тот выдержал его взгляд.
- Хорошо, ты зачислен в низший класс.
По иронии судьбы, спустя всего пять месяцев, 2 мая 1731 года в Успенском соборе Московского Кремля Герман Концевич был хиротонисан во епископа Холмогорского и Важеского, а еще полтора месяца спустя возведен в сан архиепископа с титулом Архангелогородского и Холмогорского. Концевич откроет в Холмогорах первую школу. Там же в 1735 году скончается и будет похоронен.
Так переросток Михайла Ломоносов стал учеником Славяно-греко-латинской академии, оказавшись в одном классе с 10-летними мальчишками и получая за учебу стипендию три копейки в день. На эти деньги можно было позволить себе лишь на полкопейки хлеба, да на полкопейки квасу, а остальное – на бумагу, перья и какую-то одежду. Впрочем, насмешки мальцов (смотри-де, какой болван лет в двадцать пришел латыни учиться!) были не самыми большими неприятностями для Ломоносова. Тем более, что его переводили из класса в класс гораздо быстрее, нежели остальных. Неприятности начались, когда осенью закончился срок действия паспорта, и приказом ревизора Лермантова Ломоносов был записан в бегах. Тогда же вскрылось и его крестьянское происхождение. И лишь неординарный ум и толковость помора помогли ему избежать неприятностей, и дело было замято.
Вся обстaновкa в aкaдемии нaводилa уныние и скорее отврaщaлa, чем приохочивaлa к нaукaм. От учеников требовaли не столько рaзумного, сколько дословного зaучивaния всего преподaвaемого. Учебников почти не было, учились по рукописным тетрaдкaм и зaписям лекций, которые передaвaлись из клaссa в клaсс. Ученики должны были покупaть бумaгу зa свой счет, a это было им не по кaрмaну. Вместо кaрaндaшей писaли свинцовыми пaлочкaми, которые делaли из рaсплющенной дроби. Осенью ученики aкaдемии устремлялись к московским прудaм и речкaм, где пaслись стaдa гусей, и собирaли перья, которые им потом и служили весь год. В полутемных клaссaх с низкими потолкaми было холодно и смрaдно. Нa некрaшеных длинных скaмьях обтрепaнные ученики в несклaдных длиннополых полукaфтaньях долбили лaтинские спряжения или прaвилa риторики. Учеников приучaли говорить по-лaтыни между собой, для чего прибегaли ко всяким побудительным средствaм розгам. Учеников в Спасских школах секли нещадно.
В низших классах шло обучение славянскому и латинскому языкам, арифметике, истории, географии, катехизису. По истечении четырех лет ученики свободно читали и писали по-латыни. В средних классах они продолжали учить латинский язык, чтобы через два года говорить на нем, и осваивали стихосложение, литературное сочинение, красноречие и богословие. Отдельный предмет составляла словесность. И здесь Ломоносов также выделялся среди остальных учеников. Так, однажды, будучи наказан за некий проступок, Михайла, исправляясь, в стихотворной форме изложил перевод латинской нравоучительной притчи:

СТИХИ НА ТУЕСОК
Услышали мухи
Медовые духи,
Прилетевши, сели,
В радости запели,
Егда стали ясти,
Попали в напасти;
Увязли бо ноги:
Ах! – плачут убоги,
Меду полизали,
А сами пропали.
Учитель поставил не требующую комментариев отметку: pulchre (превосходно)…
 В 1736 году он в числе двенадцати лучших учеников был направлен на дальнейшее обучение в Петербург, где 12 января был зачислен в Академию Наук. К тому моменту Ломоносов обучался уже в седьмом, философском классе академии, и ему оставался лишь последний, богословский.
***
По иронии судьбы, в тот же год, когда Михайла Ломоносов бежал из Холмогор в Москву и устроился учеником в Славяно-греко-латинскую академию, в Россию из Парижа вернулся бывший ученик этой самой академии, а теперь уже и выпускник самой Сорбонны, куда явился пешком из голландской Гааги вследствие крайней своей бедности, Василий Кириллович Тредиаковский. Причем, Ломоносов в некоторой степени повторил судьбу своего старшего (Тредиаковский родился на восемь лет раньше Ломоносова) будущего собрата по перу и Академии. Тот тоже в двадцать лет сбежал из дому, правда, в отличие от помора, с юга – из Астрахани, в Москву и поступил в Славяно-греко-латинскую академию, где также написал первые свои драмы «Язон» и «Тит Веспасианов сын», а также «Элегию на смерть Петра Великого» и «Песенку». Так же, как впоследствии и Ломоносов, Тредиаковский заскучал в Спасских школах, и, отучившись всего три года, в 1726 году подался в ту самую Гаагу. В Сорбонне он учился математическим и философским наукам, слушал богословие, принимал участие в публичных диспутах. И в Россию вернулся в 1730 году с триумфом – издал перевод популярнейшего в те годы романа Поля Тальмана «Езда в остров любви», к которому приложил собственные стихи на русском, французском языках и латыни. Успех произведению обеспечило само содержание книги, посвященное изображению чувств изящной любви, новых в то время для русских читателей. В той же книге Тредиаковский поместил предисловие, в котором впервые высказал мысль об употреблении в литературных произведениях русского, а не церковнославянского языка, как было до того времени. Спустя всего два года Тредиаковский был принят на службу в Петербургскую академию наук. А в 1735 году в Академии было организовано Российское собрание, целью которого стало совершенствование русского языка. Возглавил его Василий Тредиаковский, ставший к тому времени первым поэтом России. В своей речи на открытии занятий Российского собрания при Академии Наук Тредиаковский произнес:
- Необходимо создать новое стихосложение взамен нонешнего неправильного. И заметьте, милостивые государи, я знаю, как это сделать.
И в самом деле, спустя всего несколько месяцев он опубликовал «Новый и краткий способ к сложению российских стихов», где и обосновал принципы нового русского силлабо-тонического стихосложения.

7.
Со времени царствования своей матери, Екатерины, у Елизаветы Петровны был свой, так называемый малый двор, со своими слугами, пажами, фрейлинами. И своим хозяйством. Вот как раз последнее, пожалуй, и позволяло цесаревне отвлекаться от той безысходности, в которую она была ввергнута с занятием трона ее сестрой Анной. Елизавета должна была содержать свой двор доходами с имений, находившихся в разных местностях. Доходы были незначительны, а расходы большие по необходимости поддерживать значение высокой особы, по необходимости не отпускать с пустыми руками просителей, по необходимости являться прилично к большому двору, при котором господствовала разорительная роскошь… Впрочем, это, скорее, не развлекало, а утомляло ее. И если бы не любовь, снова неожиданно пришедшая к ней год назад…
Цесаревна Елизавета чувствовала себя вполне счастливой, настолько счастливой, что в первый и в последний раз в жизни из-под ее пера вышли стихи:
Я не в своей мочи огнь утушить,
Сердцем болею – да чем пособить,
Что всегда разлучно и без тебя скучно.
Лучше бы тя не знати,
Нежели так страдати
Всегда по тебе!
Счастливец, по ком болело сердце дочери Петра Великого – прапорщик лейб-гвардии Семеновского полка Алексей Яковлевич Шубин, статный и красивый, ласковый и веселый. Он легко завладел сердцем красавицы цесаревны, которую племянник, император Петр II, сам влюбленный в молодую и привлекательную тетку,  лишил ее первого возлюбленного, бывшего денщика царя Петра мичмана Александра Борисовича Бутурлина, которого ее мать, Екатерина I в 1725 году назначила гоф-юнкером двора Елизаветы. В ту пору Елизавете было всего шестнадцать, а Бутурлину почти в два раза больше – тридцать лет. Бутурлин сохранял хорошие отношения и с окружением грозного императора, и со сторонниками царевича Алексея, за что взошедший на престол Петр II и отблагодарил его, наградив орденом Александра Невского и пожаловав чины действительного камергера своего двора и генерал-майора. Однако же, когда Петр узнал об интимной близости Бутурлина и Елизаветы, он тут же отправил свежеиспеченного генерала сначала на Украину, в армию князя Голицына, а затем и вовсе на границу с Персией.
Но свято место пусто не бывает – Бутурлина заменил родственник цесаревны, обер-гофмейстер императорского двора Семен Кириллович Нарышкин. Одно время его даже прочили в супруги  Елизавете, а потом, из-за слухов о якобы произошедшем тайном венчании, его отослали в Париж, где он жил инкогнито под фамилией дворянина Тенкина.
Разлученная с Нарышкиным, Елизавета вскоре закрутила бурный и страстный роман с Шубиным, который еще ее матерью, Екатериной, был приставлен к ней ординарцем. Любовь была настолько искренней, что цесаревна бросила царский двор и уехала со своим любимым в окрестности Александровской слободы, в имение Шубина Курганиху, что всего в шести верстах от Слободы. Более года уже прошло с того времени, как Елизавета сюда переехала. Она приказала там себе построить два деревянных дворца на каменном фундаменте – один зимний, другой летний. Близ летнего дворца у ворот была построена церковь во имя Захария и Елисаветы, где Елизавета Петровна часто слушала богослужение. Шубин же, настоял на том, чтобы построить эти хоромы около охотного двора – большой псарни. Собаки были весьма необходимы, поскольку недалеко от сельца была роща, которую местные жители, не мудрствуя лукаво, назвали Волковойней – жившие там волки выли так, что было слышно в каждом доме Курганихи. С другой стороны, и цесаревне будет развлечение в этой глуши – ездить на травлю волков. Алексей Яковлевич был заядлым охотником.  Впрочем, сама Елизавета в компании своих придворных, все же больше любила травить зайцев и охотиться на лосей и оленей. А еще Елизавета развела в Курганихе фруктовый сад.
- Душа моя, Елисавет,
Тебя на свете лучше нет!
Алексей Шубин, как обычно, проснувшийся раньше и уже успевший сбегать на луг и нарвать большую охапку цветов, вошел в спальню. Елизавета чуть приоткрыла глаза и, скорее почувствовав свежий луговой запах, чем увидев возлюбленного, улыбнулась, одновременно сладко потягиваясь. Яркие лучи солнца с трудом пробивались сквозь плотные занавеси окна, устремляясь прямо к ложу цесаревны. Шубин подошел к кровати, свободной рукой отдернул легкое атласное одеяло и рассыпав цветы по всему ее красивому обнаженному телу.
- Вставай, душа моя! На дворе такая благодать!
Елизавета, счастливо улыбаясь, обнажая два ряда ровных белых зубов, некоторое время забавлялась цветами, беря их то по отдельности, то по нескольку сразу, поднося к лицу и упиваясь прекрасным запахом, а затем протянула к Шубину руки.
- Иди ко мне, мое счастье!
Шубин бросился на кровать, обнял ее тело, подмял под себя, стал целовать в разные места, пока не коснулся губ, и не погрузился в них глубоким поцелуем.
Елизавета Петровна вчера устала. Охота в Волковойне была на славу – затравили двух волков. Да и компания была знатная. Иван Федорович Ромодановский, Иван Иванович Бутурлин, да Алексей Васильевич Макаров – все птенцы гнезда Петрова, все ныне пребывали в опале. Да и жили по соседству. Первый – близ села Рюминского, второй у села Крутец, а Макаров имел свои угодья и вовсе рядом – в окрестностях села Жилино. И все – неподалеку от Александровской слободы. Разумеется, не обошлось и без разговоров о новой императрице и о новом фаворите – полубезродном курляндце Бироне.
- И напрасно, судари мои, верховники не вспомнили дочь Петра Великого, а  избрали Анну Ивановну. Указ о престолонаследии Петра Алексеича прежестоко был нарушен, – возмутился Шубин.
- Да вот, видите ли, нас о том не спросили, – Ромодановский зорко следил за дальними густыми зарослями кустарника – вполне возможно, что именно там и прятался от собак да охотников затравленный волк. Не зря же борзые рыли лапами землю и злобно рычали в том направлении.
- Помилуйте, государи, так ведь депутации от народа приветствовали Анну Ивановну на всем пути ее следования до Москвы из Митавы, – возразил Бутурлин.
- Народ наш давно душу свою черту продал, – вставила свое слово и цесаревна Елизавета.
Беспечная Елизавета вдалеке от царского двора даже и не подозревала, что за ней и ее приближенными постоянно следили: каждое неосторожное слово, поступки, все давало пищу языку и доносам. Доносы тогда поощрялись особо и назывались «слово и дело». За доносами следовали арест, пытка, опала, ссылка.
Принесли еще дымящийся кофей. Ее отец, царь-император Петр Алексеевич впервые познакомил своих подданных с этим заморским напитком. Сам то он его испробовал еще будучи в Голландии с Великим посольством. С тех пор многие вельможи, дабы не отстать от моды, и сами пристрастились к бодрящему напитку. Любила его и Елизавета.
 Наконец, Елизавета встала. Тут же подоспевшие служанки помогли ей одеться. Одна из девушек, окончательно затянув корсет, спросила, какое платье предпочтет сегодня цесаревна. А у той с утра оказалось игривое настроение.
- Алешенька, а где тот мундир офицера Семеновского полка? – обратилась она к Шубину.
- Нюрка, посмотри-ка в сундуке в моем кабинете.
Та самая девка тут же пошла выполнять указание и через некоторое время вернулась, неся в руках голубой мундир. Елизавета любила щеголять в узком, облегающем мундире семеновцев, шокируя окрестных женщин и возбуждая мужчин. Сразу же после того, как ее закончили причесывать, девки помогли ей надеть мундир. Покрасовавшись в нем перед зеркалом, она повернулась к Шубину и, улыбаясь, сказала:
- Пойдем, Алешенька, сегодня играть с твоими мужиками в горелки.
- Хорошо!
До игрищ еще оставалось немало времени. Завтрак, затем чтение книг, которые ей неведомо где доставал Шубин. Новые французские и немецкие романы. Елизавета Петровна в совершенстве владела этими языками, да еще и по-итальянски разумела. А ближе к вечеру, когда на лугу собралась крестьянская молодежь, Алексей повел цесаревну туда. И в самом деле, играли в горелки, старинную игру еще с языческих времен. Неженатые парни и девушки составили длинный ряд, держась за руки парами. Далеко вокруг был слышен смех и веселье. Старики лишь издали молча наблюдали за игрищами, вспоминая свою молодость.
Стоял жаркий июнь, когда солнце еще не успело сжечь траву, и она все еще пахла пряным своим запахом. Чуть поодаль, на лесной опушке, слышно кукование кукушки, словно бы отсчитывавшей чьи-то годы, а может быть и количество потерянных ею кукушат в чужих гнездах. От земли поднимался пряный аромат луговых цветов.
Когда Шубин с Елизаветой подошли, игра была в полном разгаре. Впереди ряда, метрах в двух от первой пары, причем, спиной к ней стоял водящий – тот самый горелка. Это был худощавый, но мускулистый невысокий парень с курчавой головой и едва прорезавшейся бородкой каштанового цвета. При этом игроки дружно говорили нараспев:
- Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло.
Стой подоле,
Гляди на поле,
Едут там трубачи,
Да едят калачи.
Погляди на небо:
Звезды горят,
Журавли кричат:
- Гу, гу, убегу.
- Раз, два, не воронь,
А беги, как огонь!
После этих слов одна из пар разбежалась в разные стороны. Водящий тут же бросился вдогонку за девушкой под хохот, свист и подбадривание других. Пара, бегая вокруг, пыталась снова соединиться и схватить друг друга за руки, но кудрявый в этот раз оказался шустрее и первым успел прикоснуться к девушке. Оставшийся без пары под свист остальных, почесал затылок и пошел к месту горелки. Тут и подошли цесаревна с Шубиным.
- Ну-ка, судари и сударыни, принимайте новую пару.
- Ой, барин, не боишься сгореть и остаться без пары? – с вызовом бросил горелка.
- А ты попробуй отобрать! – ответил Шубин, и под веселый смех цесаревны, держа ее за руку, прошел в конец ряда.
- Не огонь горит, не смола кипит, а горит-кипит ретиво сердце по красной девице, – заломал на затылке соломенную шляпу горелка и повернулся спиной к ряду. – Горю, горю пень! – говорил он дальше.
- Чего же  ты горишь?  – услышал он голос цесаревны, с удовольствием включившейся в игру.
- Красной девицы хочу.
- Какой?
 - Тебя, молодой!
В этот момент Елизавета с Шубиным с разных сторон побежали вдоль шеренги. Горелка не долго думал, за кем же ему гнаться – разумеется, он выбрал цесаревну. Под неодобрительный, а где-то и робкий гул и посвист играющих, он побежал за Елизаветой. Условия игры были таковы, что, ежели водящий успеет засалить одного из убегавших прежде, чем тот соединит руки со своим партнером, тогда осаленный превращался в горелку. Впрочем, бежать следовало не так уж и далеко – всего-то метров двадцать. Авось не догонит! Но молодец оказался из быстрых, а Елизавета вдруг почувствовала себя не очень хорошо, к тому же, еще и споткнулась. Она бы и упала, но в этот момент с нею вновь соединился Шубин и поддержал ее. Горелка опоздал буквально на пару секунд.
- Сгорел, малой! – выкрикнул кто-то из рядов игроков.
- Нашу сестру не так-то легко поймать! – произнесла какая-то девица.
- Вертайся назад, Аверьян! – сказал третий.
Аверьян поправил шапку и пошел на свое место водящего.
Между тем, Шубин продолжал обнимать Елизавету и смотреть на нее с некоторым удивлением.
- Алешенька, мне чего-то нехорошо так стало. Пойдем-ка в дом.
Вернувшись в свои хоромы, Елизавета призвала бабку-приживалку и рассказала ей о своем самочувствии. Ты глянула на цесаревну своим лукавым глазом и, поднеся свои выцветшие губы к самому уху Елизаветы, зашептала:
- Понесла ты, матушка, дитенок у тебя будет.
Круглое лицо Елизаветы вытянулось от удивления. Шубин перехватил ее взгляд и тоже, кажется, все понял.

8.
Пока Левенвольде разъезжал по Европе в поисках жениха для юной племянницы императрицы, сама Анна Ивановна была озадачена укреплением собственной власти, куда, в числе прочего, входила и забота о престолонаследии, и забота об укреплении армии.
Памятуя о том, что, по сути, вернули ей в руки самодержавный скипетр гвардейцы, Анна по совету графа Бурхарда Миниха занялась переустройством армии. Для чего в Москву из Петербурга был вызван сам генерал.
Генерал-фельдцейхместер Бурхард Миних был одним из немногих при дворе Анны, кто практически не уступал ей в росте. Правда, учитывая поджарость и военную выправку генерала, императрица все равно выделялась даже на его фоне своей массой. У Миниха было красивое лицо и быстрые, проницательные глаза, а во всем характере сказывалось то величие духа, которое заставляет любить и уважать этого человека. Поклонившись императрице, он устремил на нее взгляд, ожидая ее слова. У Анны сегодня было хорошее настроение, она недавно закончила завтрак с Бироном и его женой Бенигной. На ней было красивое голубое платье с красным коралловым ожерельем и два больших перстня украшали оба ее указательных пальца. Бирон присутствовал здесь же, в кабинете, но стоял несколько в стороне. Он также обменялся с Минихом довольно любезными поклонами. Эти два не самых последних человека в кабинете императрицы пока относились друг к другу уважительно.
Разогнав Верховный тайный совет, Анна по инициативе Остермана создала для управления текущими государственными делами небольшой кабинет министров, в состав которого вошли канцлер Гаврила Иванович Головкин, князь Алексей Михайлович Черкасский, самый богатый на тот момент помещик по количеству крепостных душ, тот самый, что помог Анне взойти на престол, вице-канцлер Андрей Иванович Остерман, в ведении которого находилась внешняя политика, а также главный советник по всем законодательным вопросам, графу же Миниху было доверено вести все военные дела. Разумеется, обер-камергер Эрнст Бирон, хотя и не входил официально в кабинет министров, вел все дела империи. Ни одно решение Анна не принимала, не посоветовавшись со своим фаворитом.
Миних торопился в Анненгоф, деревянный дворец, построенный по проекту знаменитого Растрелли, в который и переехала Анна в 1731 году, и в котором жила до самого отъезда из Москвы в Петербург. Не любил он большую, шумную и непонятную азиатскую Москву. То ли дело европейский Петербург с прямыми улицами и першпективами. Тем не менее, Миних решил прогуляться до Анненгофа из Лефортовского дворца пешком – идти было недолго. Но как он пожалел об этом. 
В 1731 году Растрелли возвел близ Лефортова, рядом с Головинским дворцом «преславные палаты» – Летний, новый Анненгоф, окруженный роскошными водными каналами и не уступавший «увеселительным дворцам» Европы. (Первый, также деревянный дворец Анненгоф специально для императрицы, не желавшей жить в старых запущенных дворцах Кремля, построили рядом с кремлевским Арсеналом.) Головинский парк тут же переименовали в Анненгоф – императрица приказала обустроить его наподобие Петергофского. Верхний сад назвали Анненгофской рощей. По преданию, Анна Ивановна как-то пожелала иметь здесь тени-стую рощицу для прогулок, а утром следующего дня увидела прекрасную рощу, шумевшую под ее окнами. Оказалось, придворные высадили ее за одну ночь, чтобы порадовать государыню. В регулярном парке были беседки, гроты и «сфинксы золоченые», здесь цвели розы, лилии и тюльпаны, которые покупали у жителей Немецкой слободы, а в оранжереях росли лавры, лимоны, гранаты и ананасы. Это было не просто роскошью. В древней Московии сад считался образом рая. Государевы сады должны были поражать воображение красотой, изобилием и благоуханием. В Анненгофе выращивали более сорока видов редких и дорогих растений, что символизировало статус императорской резиденции.
Едва выйдя на проезжую часть, Миних увидел нечто, что поразило его до глубины души: два ямщика с криками и свистом мчались ему навстречу, стегая бедных лошадей кнутом, будто бы наперегонки. Случайные прохожие, увидев их, мгновенно прижались к стене дома, один горожанин, однако же не успел этого сделать и вскоре оказался придавленным между двумя ямщицкими колясками. Обоа ямщика загоготали во всю глотку, да еще стегнули несчастного кнутом. Впрочем. это уже было бессмысленно – тот испустил дух. Оторвавшиеся от стен горожане быстрым шагом прошли в нужном им направлении, Миних же не смог пройти мимо и подошел к распластанному на дороге мещанину. Пощупал пульс, приложил ухо к к груди, убедился, что человек мертв.
- Эй, где здесь полицейский участок? – крикнул он в надежде, что кто-нибудь отзовется.
Но в ответ лишь раздался новый лихой посвист и звук ямщицкого кнута.
- Кто есть из городской стражи? – снова крикнул Миних и тут же в два прыжка попытался прижаться к стоявшему рядом каменному дому.
Ему удалось это, но лишь частично – захохотавший при виде очередной жертвы, ямщик слегка направил коляску в сторону Миниха и стеганул его кнутом. Генерал-фельдцейхмейстер успел в последний момент повернуться к ямщику спиной и удар пришел на тыльную часть тела, при этом Миних немного повредил руку.
И все же, крики Миниха были услышаны – к нему через пару минут подбежали два городских стражника. Увидев их, Миних выкрикнул:
- Я – генерал-фельдцейхмейстер Бурхард Миних, меня ждет ее величество государыня-императрица. Однако же я не могу оставить без внимания сие происшествие. Срочно сопроводите меня к полицейместеру. И уберите труп несчастного с дороги, – кивнул он в сторону покойника.
Увы и ах! Беспредел на российских дорогах начался еще задолго до появления автомобилей. История сохранила, если можно его так назвать, самый первый указ, касающийся правил дорожного движения: 3 января 1683 года малолетние цари Иван да Петр Алексеевичи подписали указ, запрещающий использование бичей: «Великим государям ведомо учинилось, что многие учали ездить в санях на вожжах с бичами большими и, едучи по улицам небрежно, людей побивают. То впредь с сего времени в санях на вожжах не ездить, а ездить с возницею». Указ воспрещал сопровождавшим вельмож наездникам хлестать прохожих для расчистки пути экипаж.
 Однако лишь Анна Ивановна всерьез озадачилась этой проблемой. И даже до случая с генералом Минихом. В те времена среди крепостных кучеров заве¬лось что-то вроде соревнования: кто за время поездки собьет с ног больше народу. Людей на улицах давили как мух, поэтому государыня стала за подобные выходки на¬казывать. Для начала, в Москве в 1730 году был обнародован указ императрицы Анны Ивановны: «...Людям ездить, имея лошадей взнузданных, со всякими опасениями и осторожностью...». Не помогло. Тогда императрица пригрозила наруши¬телям каторгой — это тоже не подейство¬вало. Лихачи очень быстро скрывались с места происшествия, и поймать их было просто невозможно. Наконец, по указу императрицы в 1731 году были организованы специальные разъезды из драгун и солдат для контроля за выполне¬нием изданных ранее правил.
Как ни странно, это тоже не помогло. Нарушителей ловили, кучеров секли в по¬лицейском участке, с их хозяев взима¬лись крупные штрафы. Но воспитатель¬ные меры не возымели решительно ника¬кого действия. Дворяне гордились не только своими кучерами, но и штрафами. Мол, чем штраф больше, тем ты круче.
Вот в такую переделку попал и Бурхард Миних. Когда же извещенные об этом, при-мчались в полицейский участок бледные полицеймейстер Москвы и сам губернатор Андрей Семенович Салтыков, Миних уже немного пришел в себя.
- Господа! Что здесь у вас в Москве творится? – спросил он их. – Меня ждет аудиенция у ее величества, на которую я уже опоздал по милости ваших безмозглых караульных.
- Ваше сиятельство, граф мой дорогой, мы делаем все возможное, чтобы обуздать этих мужиков, но их даже каторга не пугает, – развел руки в стороны Салтыков.
- Я вынужден об этом доложить государыне-императрице.
Анна Ивановна была возмущена этим происшествием. Она отлично понимала, что могла лишиться одного из самых близких своих приближенных. Ее новый указ от 25 июля повелевал: «А ежели кто впредь в противность Ее Императорского Величества указа дерзнет так резко и несмирно ездить и плетьми бить и санями и лошадьми давить, таким будет жестокое наказание или смертная казнь». Позднее (спустя несколько месяцев) в этот указ было внесено дополнение, устанавливающее меру взыскания: «А ежели кто впредь в противность сего указа дерзнет так резво и несмирно ездить, и люди их необыкновенно перед ними скакать и плетьми кого бить и санями и лошадьми давить, таким по состоянию вины их чинено будет жестокое наказание или смертная казнь». В дополнение устанавливалось также ограничение в скорости движения. Вы-ставили караулы из дворников — чтобы лихих ездоков «ловить и в полицию при¬водить». И опять ничего не вышло, по¬скольку голыми руками коня на скаку остановить — дело нелегкое.
Привести хулиганов в чувство удалось только императрице Елизавете Петров¬не. Она велела у всякого, кто создал на дороге ДТП, отбирать лошадей. Лошади стоили недешево и привозились из-за границы. Масла в огонь подлил генерал-полицмейстер Татищев, который к отбору лошадей добавил еще и отсылку прови¬нившихся лакеев и кучеров в рекруты.
Впрочем, то дело, по которому императрица призвала к себе Миниха, было гораздо важнее, потому и, забыв о происшествии, генерал-фельдцейхмейстер готов был к нему заранее. Но Анна начала несколько издалека.
- Христофор Антонович, – обратилась императрица к Миниху. – Хочу тебя обрадовать. Намедни я направила в Париж графу Головкину высочайший рескрипт: французский двор оставить и в звании посланника отправиться к Генеральным штатам в Гаагу, а молодого графа Миниха, твоего сына, Христофор Антоныч, оставить поверенным в делах во Франции. На сие определено ему по три тысячи рублей годового жалованья и еще по триста рублей на посылки курьеров, конвертов и прочего, и на его собственную исправку послана нами еще одна тысяча рублей.
- Благодарю Вас, ваше величество, – Миних, по-военному отдал императрице честь.
- Надеюсь, молодой граф справится со своими новыми обязанностями.
- Я в этом не сомневаюсь, ваше императорское  величество.
И в самом деле, стать, по сути, послом Российской империи в крупнейшей европейской стране в двадцать два года было большой честью, но и огромной ответственностью. Впрочем, генерал-фельдцейхмейстер не сомневался в своем сыне. К тому же, императрица и так слишком благожелательно относилась к молодому Миниху – в мае месяце 1731 года она пожаловала его званием камер-юнкера с выплатой годового жалованья вперед.
Граф Александр Гаврилович Головкин представил нового поверенного королю, которому Эрнст Миних и подал вверяющую о себе грамоту. Спустя же две недели после этого учитель и старший друг молодого Миниха граф Головкин тепло с ним простился и со всей своей многочисленной семьею отправился в Гаагу. Прощание было невыносимо тяжелым, ибо граф и графиня Головкины давно уже воспринимали Эрнста Миниха, как родного сына. Без слез, конечно же, не обошлось.
- В истинное мое беспокойство ввел прибывший давеча с докладом о состоянии петербургских строений обер-директор Канцелярии от строений Ульян Синявин. Разбои и разграбления сплошные, а между тем, граф, вы, как главнокомандующий Санкт-Петербурга, поставлены в новой столице для наведения порядку.
Императрица бросила в бочку меда немалую ложку дегтя. Миних лишь смиренно опустил голову, не имея, что возразить. Ситуация в Петербурге и в самом деле, после того, как сначала Петр II, а затем и Анна Ивановна перебрались с двором в старую добрую Москву,  оставляла желать лучшего, город постепенно приходил в упадок, а жители стали просто бежать оттуда.
- Потому, граф, повелеваю вам оной же осенью вернуть гвардию в Петербург и подготовить петербургские дворцы и город к возвращению двора. Приказываю такоже иметь смотрение, дабы как на Васильевском, так и на прочих островах до разорения домов и растаскивания строений не допускать.
- Слушаюсь, ваше величество.
- А теперь, батенька, я готова выслушать все твои пожелания.
Миних предполагал, для чего его вызвала императрица и, разумеется, заранее подготовил проект военной реформы. А задумок у него было немало.
- Дозвольте, ваше императорское величество, для исправления военного состояния подать вам несколько моих начертаний, кои в долгих раздумьях, сочинил. Господин полковник, подайте мне бумаги, – позвал Миних своего адъютанта.
Слуга-привратник тут же открыл половину высокой двустворчатой двери, и такой же подтянутый, как и его шеф, полковник тут же вошел, неся в руках несколько рулонов желтова-той бумаги.
- Прошу вас, милостивый государь, не слишком обременять ее императорское величество долгим чтением, а доложите вкратце самую суть ваших начертаний, – подал голос Бирон.
Миних, заметив одобрительный кивок императрицы, тут же перестроился.
- А суть моих реляций такова, ваше императорское величество. Считаю, что необходимо поощрить оных офицеров, кои поддержали ваше величество в нелегкую пору свары вашей с верховниками и учредить новый гвардейский полк. И буде ваше величество на то согласитесь, имел бы смелость дать ему имя…
- Измайловский! – Анна не дала договорить Миниху.
Как Петр первые гвардейские полки назвал в честь своих вотчинных сел – Преображенский и Семеновский, так и бывшая измайловская царевна не могла не назвать новый полк в честь своего любимого села.
- Именно так я и хотел предложить вашему величеству.
- И под чью же руку ты, граф, рекомендовал бы сей полк отдать?
- Считаю, что старший граф Левевольде вполне мог бы с этим справиться.
Анна тут же повернула голову к Бирону, тот не стал возражать, но тут же, как большой любитель и знаток коней, внес и свое предложение.
- А я считаю, что было бы неплохо иметь еще и Конный гвардейский полк.
- А что, граф? – Анна тут же перевела взгляд на Миниха. – Желаю бывший лейб-регимент назвать Конной гвардией, а в ранг быть против гвардии. И сама в том полку принимаю звание полковника.
- Как прикажете, ваше величество. Но при этом хотел заметить, что во славу вашего величества было бы исправить одну оплошность, которую допустил император Петр при формировании новой армии.
- Это какую же?
- Мне кажется, что надобно поощрить национальных офицеров, получающих доселе половину оклада против чужестранных того же чина. Таковое отличие производит больше зависти, нежели бодрости в первых.
- Неужто это так на самом деле? – поинтересовался Бирон.
- Истинно так, граф.
- А сколько жалованья, к примеру, получает капитан.
Миних слегка повернул голову к адъютанту и тот тут же ответил Бирону:
- Если наш брат, немецкий офицер, имеет жалованье по пятнадцать рублев, то русский токмо восемь, ваше сиятельство.
- И в самом деле, негоже, коли уж даже вы, ольденбуржец, об том печетесь, то и быть по сему, – резюмировала Анна Ивановна.
- Однако же, Ваше величество, на то потребуется немало средств, а государева казна не так уж и полна, – возразил Бирон.
- Что ты на сие ответишь, Христофор Антонович?
- Я изыщу способ отменением некоторых напрасных издержек при полках доставить из таковой сбереженной суммы для каждого класса офицеров единообразное жалование, и в сходствие сего нового учреждения национальный полковник получать станет триста рублей против прежнего.
- И что же это за способ, граф?
- От подушных денег что-либо убавить ли, другим душам переписку учинить ли, или нет, или при Адмиралтействе какое умаление производить ли, о том всем мне, яко чужестранному, который состояние государства не ведает, неизвестно…
Миних ловко придумал хитрый ход – подставить под сокращение другое ведомство, прекрасно осознавая, что сокращение средств по его ведомству нанесет армии вред. А он, по-генеральски, сделал маневр, снимающий с него всякую ответственность за это решение. К его счастью, ни Анна, ни Бирон эту военную хитрость не раскусили. По крайней мере, не стали противиться этому.
– Ну, коли так… – неуверенно произнесла Анна. – Что далее?
- Другая моя забота – о попечении будущих офицеров, для чего предлагаю завести Кадетский шляхетский корпус, дабы в нем от четырех до пяти сот молодых дворян и офицерских детей воспитывать и обучать как телесным и военным упражнениям, так и чужестранным языкам, художествам и наукам.
- Весьма своевременно! – воскликнула императрица.
- Третий мой прожект относится до учреждения двенадцати кирасирских полков на немецком основании: таковое умножение войск я считаю нужным наиболее потому, что российская конница состоит из одних токмо весьма неисправных драгунов, с которыми против тяжелой конницы совсем никакого или весьма малого успеха ожидать можно, – и тут же, предвосхищая новые вопросы о финансировании, Миних продолжил:
- Но, дабы определенная на содержание армии сумма оставалась всегда в своем штате, следует известное число драгунских полков уничтожить и сначала учредить токмо три из вышепомянутых полков. В одном из сих, ваше императорское величество, мне бы хотелось быть полковником.
Миних склонил голову и ждал ответа императрицы.
- Ну что же, вполне уместно, – кивнула та. – Вам и выполнять сии прожекты, граф.
Сказано было таким тоном, что стало ясно – аудиенция окончена. Именно так это и понял Миних. Он откланялся, и собрался было уходить. В этот момент Анна переглянулась с Бироном и тот согласно кивнул.
- Граф, задержись-ка еще ненадолго.
Миних остановился и поднял голову на царицу.
- У меня к тебе есть одна деликатная просьба. Об ней могу довериться токмо тебе.
- Я весь внимание, ваше величество.
- Слухи до нас дошли, что петровский вы****ок, Лисавет, по ночам ездит и народ к ней кричит, доказуя свою горячность. Приказываю тебе, Христофор Антонович, чтоб ты проведал, кто к ней в дом ездит, и понеже сие дело для тебя деликатно, то ты в сем деле кроме того ничего не делай, как токмо проси Лешкова, чтоб он тебе сказывал, кто к царевне ездит.
Задание, и в самом деле, было весьма деликатным, Миних чувствовал себя весьма неловко – он никогда слежкой не занимался, это, скорее была работа для начальника Тайной канцелярии Ушакова, но отказать императрице, разумеется, не мог. Возможно, Анна еще не присмотрелась, как следует, к Ушакову, служившему и Петру, и Екатерине, и второму Петру. Впрочем, самому Миниху никто не мешал обратиться к Ушакову. Андрей Иванович и посоветовал Миниху некоего урядника Щегловитова. Этот урядник и был определен в дом к Елизавете Петровне для смотрения за гостями.
- Ты должен смотреть, кто в дом к цесаревне приезжает, и репортовать об том лично мне, – наставлял урядника генерал. – Да гляди, содержи сие в тайне.
- Я то разумею, ваше сиятельство. Не сумлевайтесь, не подведу.
Между тем, пока Левенвольде  выполнял свою миссию в Европе,  а Миних занимался военной реформой, Анна Ивановна усиленно начала заниматься процессом будущего престолонаследия. Главным ее советником здесь, как и обычно, в таких же сложных случаях, выступал вице-канцлер Андрей Иванович Остерман. Именно из-под его пера и вышли все необходимые в таком случае документы. Как и просила императрица, Остерман представил ей доклад, в котором разложил по полочкам процедуры для принятия  соответствующего закона:
1) Так как ее величеству не угодно избрать себе супруга, то надлежит принцессу Анну Леопольдовну выдать за одного из иностранных принцев.
2) Ее величество изберет своим наследником одного из детей, рожденных от этого брака, не стесняясь правом первородства.
3) Империя должна присягнуть в признании наследником престола того лица, которое из-берет ее величество.
4) Благодаря этому заблаговременно устранятся все недоразумения и разрушатся интриги, которые могли бы возникнуть и затеяться в Poccии или за границею.
5) Предпочтение детей матери легко оправдывается: а) надеждою видеть на троне потомство мужской линии; б) как средство удалить принцессу Анну от мысли, что она, как старшая племянница императрицы, имеет личные права на престол; в) избежанием неудобства видеть большее почтение к принцессе, нежели к императрице, и, наконец, г) безопасностью от предприятий отца принцессы, человека заведомо беспокойного, который не упустил бы случая внушить дочери гибельные покушения на спокойствие императрицы.
6)  Подобное учреждение престолонаследия не может никому казаться странным, потому что в австрийской империи уже утверждено точно такое же.
- Однако, ваше величество, смею заметить, что еще до сговора о браке следует принцессу к православному греческой церкви исповедыванию публично приступить, – закончив чтение доклада, продолжил Остерман.
- И то будет сделано изрядно в присутствии жениха Аннушки. Пока же я готова от тебя услышать готов ли манифест об учинении присяги в верности наследнику.
- Да, ваше величество. Вот, извольте ознакомиться.
Остерман протянул императрице свиток, та взяла его, развернула и стала читать:
«Манифест об учинении присяги в верности наследнику Всероссийского престола, который от Ее императорского величества будет назначен»:
«Объявляем всем нашим верным подданным, с каким верным радением и неусыпными трудами, с самого вступления нашего на Самодержавный Всероссийский Императорский пре-стол, Мы по должности от всемогущего бога на Нас положенной, неотменное попечение и старание имеем об утверждении и вящем распространении православной нашей христианской веры греческого  исповедания, об установлении истинного правосудия на охранение обидимых, о поправлении и приведении в настоящее основательное состояние силы государственной, на защищение от неприятелей, и об учреждении довольных и добрых училищ, в которых молодые люди без собственного иждивения, не токмо в страхе божием и православном нашем законе, но и во всяких других пристойных и государству полезных  военных и гражданских науках воспи-таны и обучены могут быть; и генерально обо всем том, что к пользе и благополучному спокойному христианскому жительству всех верных наших подданных служить и любезное наше Отечество с часу на час в вящее цветущее состояние привесть может, о том не токмо всем известно, но и от начала самодержавного нашего правительства до днесь, от времени до времени в народ выходящие и публикованные манифесты, новые уставы, регламенты и учреждения, всем явно засвидетельствуют. Мы же действительное попечение имеем об изобретении и об изыскании потребных способов, дабы, как скоро общая государственная нужда  и польза допустить, подати государственные со всевозможным облегчением в лучший и надежный порядок привести. Но при всех сих наших и государству нашему полезных стараниях, мы особливой своей должности к богу, от которого самодержавное правительство государства нашего нам поручено, и ко всем верным нашим подданным быть рассуждаем, и о том мыслить и надлежащее старание иметь,  дабы сие благополучное состояние Государства нашего, не токмо на протяжении нашего правительства, но и на предбудущие веки, чрез добрые и пристойные узаконения и уставы утвердить, чтобы верные наши подданные  при каких, в божией руце состоящих, случаях, при беспечальном и благополучном своем жительстве и пребывании, при целости государства сохранены остались, и избегнули от таковых, богу и древним Государства нашего уставам противных непорядков и замешаний, каковые недавно при вступлении нашем на престол происходили и которые вселюбезное наше отечество и Государство во всеконечную погибель ввергнуть имели б, ежели б особливым божиим призрением и милосердием то отвращено не было. И хотя все верные Наши подданные, Нам, яко своей истинной и са-модержавной Государыне Императрице, в верном и непоколебимом подданстве уже присягу учинили, и по учиненному в 1722 году февраля 5 дня, и от всех чинов и верных подданных всероссийского государства торжественною присягою утвержденному о наследствии уставу, всегда в высокой воле и соизволении Правительствующих Государей всероссийского престола состоит, кого похотят по себе учинить наследником; однако же вышеобъявленных ради причин и для утверждения благополучия и целости государства Нашего и благополучного, спокойного и несомнительного жительства всех верных подданных и для пресечения всех сему благополучию противных толкований, за потребно рассудили чрез сие всемилостивейше повелеть, дабы все наши верные подданные, как духовного, так и мирского военного и гражданского чина и всякого звания вновь нам присягу учинили по приложенной при сем форме, во всем сходную с присягою, учиненную предкам Нашим, блаженнейшия памяти их Императорским величествам. И для того указали сей Наш указ и формуляр присяги, всенародно напечатав, публиковать и во все Наше Государство, для исполнения по оному разослать. А Наше Всемилостивейшее намерение есть, с призыванием всемогущего бога и при должных и прилежных к нему молитвах, такое учреждение учинить и уставить, которое не инако, как к пользе и благополучию всего Нашего Государства и всех верноподданных и к утверждению православной нашей веры служить может. Во уверение того Мы сей указ собственною Нашею Императорского величества рукою утвердили.
Клятвенное обещание.
Хотя я уже Всепресветлейшей державнейшей Великой Государыне Анне Иоанновне императрице, Самодержице Всероссийской, яко моей истинной и самодержавной государыне в верном подданстве присягу чинил, однако ж, в подтверждение всенижайшей и всеподданейшей моей верности чрез сие аз нижеименованный обещаюсь и клянусь всемогущим богом пред свя-тым его Евангелием в том, что хочу и буду с настоящими и будущими наследниками моими не токмо Ее Величеству, своей истинной Государыне, императрице Анне Иоанновне, но и по ней Ее Величества высоким наследникам, которые по изволению и самодержавной Ей от бога данной императорской властью определены  и впредь определяемы, и к восприятию самодержавного Вероссийского престола удостоены будут, верным, добрым и послушным рабом и подданным быть, и все к высокому Ее Величеству и к определяемых от нее наследников самодержавству, силе и власти принадлежащие преимущества узаконенные и впредь узакониваемые по крайнему разумению, силе и возможности  предостерегать и оборонять, и в том во всем живота своего, в потребном случае, не щадить; и при том, по крайней мере, ста-раться споспешествовать во всем неотменно, что к Ее Величества и определяемых от Ее Величества наследников верной службе и пользе государственной во всяких случаях касаться может, так как я пред богом и судом его страшным в том всегда ответ дать могу, как сущее мне господь бог душевно и телесно да поможет. В заключение же сей моей клятвы целую слова и крест спасителя моего. Аминь!»
Анна дочитала до конца, еще раз пробежалась глазами по преамбуле: эко, ловко как Андрей Иванович все продумал. И никакая Елисавет Петровна ей теперь уже не страшна: наследника выберет лично она, Анна. Наконец, подняла глаза на кабинет-министра и улыбнулась.
- Быть по сему! – произнесла она и протянула руку к перу, своевременно приготовленному Остерманом.
Расписалась и поставила дату: 17 декабря  1731 года.
И работа по печатанию присяги закипела. А чтобы до поры до времени все это сохранить в тайне, придворная типография была перемещена в дом Феофана Прокоповича, туда же заперты наборщики и форму присяги велено печатать во многих тысячах зкземпляров. Затем назначен день и час, когда высшие сановники, духовные и светские, должны были собраться во дворец. Во время выхода императрица объявила присутствующим, что она признала за благо потребовать от них и всех верных подданных присягу, которую они должны принести в соборе.
Повинуясь воле императрицы, простой народ целовал в церкви крест, дворяне и лица духовного звания в течение нескольких дней подписывали присяжные листы. На одном таком листе поставили свои подписи цесаревна Елизавета Петровна и принцесса Мекленбургская, причем, последняя впервые подписалась своим новым именем – Анна.

9.
Осведомители Ушакова и Миниха, включая и того самого урядника Щегловитова, хорошо делали свое дело. Щегловитов доносил, кто бывал у цесаревны и куда она выезжала, а чтобы следить за нею по городу, он нанимал особых извозчиков. При дворе цесаревны давно уже занимал видное место медик Лесток. Вызванный при Петре Великом в числе других, надобных по своему искусству, иноземец Лесток при Петре же был сослан в Казань по жалобе на неосторожное поведение его с дочерью одного придворного шута Лакосты, с которой медик вступил в интимную связь. По возвращении из ссылки он опять является при дворе, и по смерти Екатерины I он уже окончательно обустраивается при дворе цесаревны Елизаветы. Деятельный, веселый, говорливый, любивший и умевший со всеми сблизиться, всюду обо всем разведать, Лесток был, пожалуй, самым нужным человеком в однообразной жизни двора опальной цесаревны. Но, кроме развлечения, которое мог доставлять Лесток в скуке, кроме привычки к человеку, необходимо близкому как медику, Елизавета имела право полагаться на Лестока: когда по указанию царицы Анны Миних по иноземству предлагал Лестоку наблюдать за це-саревною и доносить обо всем, Лесток ответил резким отказом.
Иоганн Герман Лесток родился 29 апреля 1692 года в Люнебурге. Он происходил из старинного дворянского рода Шампани, перешедшего в ХVІ веке в протестантизм и из-за гонений на гугенотов  вынужденного покинуть Францию. Впрочем, отец его, владевший врачебным искусством, удачно устроился при дворе Люнебургского герцога в качестве хирурга. А что было главным тогда в искусстве хирурга – умение правильно и вовремя пустить пациенту кровь. Причем, надобность в кровопускании определялась самим хирургом, который поэтому почти ежедневно и навещал своих пациентов, справляясь об их здоровье и самочувствии. Старший Лесток поселился в городке Целле, близ Ганновера, со всей своей семьей, состоявшей, кроме него и жены, из трех сыновей: Иоганна Павла, Иоганна Германа и Людвига. Старшего отец предназначал к военной службе, и так как она требовала много денег, то все скудные излишки доходов придворного хирурга маленького владетельного герцога уходили на содержание первенца. Зато у среднего сына с детства обнаружились нрав несдержанный, любовь к блеску и приключениям. Его же сметливость, наблюдательность, живость, ясность ума и инте-рес к занятиям отца давали основание предполагать, что из мальчика выйдет хороший врач, ко-торый сможет унаследовать отцовскую практику и место. Однако молодой Лесток, обучившись хирургии у отца, стал искать больших знаний и более широкого применения их, чем это могло быть в Целле, для чего и направился в Париж, где, впрочем, уже успел устроиться и обзавестись влиятельными покровителями его старший брат.
Однако, на прародине его сразу же постигла неудача: по какому-то подозрению он был схвачен властями, посажен в тюрьму Шателе, где и просидел почти год. Его освободили лишь по ходатайству герцогини Орлеанской, а ту упросил заступиться за брата Иоганн Павел. Отбыв тюремное наказание, Герман, или, как он стал себя называть во Франции – Арман, Лесток, опять же по ходатайству старшего брата, устроился лекарем во французской армии, но здесь, находя удовольствие в той веселой и беспорядочной жизни, которую он вел в среде богатого и беспечного офицерства, страдал от хронического недостатка денег, а отчасти и от уколов самолюбия: разница в положении лекаря и офицера, по тогдашним понятиям, была очень велика, и он живо чувствовал ее на себе. Именно жажда наживы и авантюрный склад характера и привели Лестока в Россию, где, по его мнению, он и мог бы добиться всего: денег, почета, известности, дела по душе.
В 1713 году Лесток написал секретарю аптекарской канцелярии по иностранным делам просьбу о принятии его на русскую службу, заключил с ним предварительные условия и в тот же год прибыл в Санкт-Петербург. Новоприбывший врач вскоре был представлен самому царю  Петру I и сразу ему понравился: он обладал видной наружностью, даже был красив, ловок и при-ятен в обращении, умел говорить на нескольких европейских языках и изъяснялся на них красноречиво. Царь не только принял Лестока на свою службу, но даже, минуя шесть лекарей, привезенных из-за границы постельничим Салтыковым, назначил его к Высочайшему двору.
Лесток довольно быстро после прибытия в Россию стал вхож не только в дома иностранцев, но и в русские, пользуясь общим расположением за свой бодрый, жизнерадостный и легкий нрав. К нему благоволили и царь с царицей. Впрочем, Петр в минуты раздражения и гнева поколачивал и его, наравне с придворными русского происхождения. Вскоре Лесток был назначен хирургом при супруге царя Екатерине.
Но 17 апреля 1719 года с Лестоком произошел большой казус. У Петра был шут Лакоста, пожалованный царем в графы. Шут был в милости у Петра. А злые языки поговаривали, что Лесток пользовался расположением не только жены Лакосты, но и его дочерей и что именно на этой почве произошла между ними ссора. Лейб-хирург искал мира, но придворный шут прогнал его из дома и приказал слугам бить француза палками, если он покажется близ его жилища, а жену и дочерей посадил под домашний караул. Лесток попробовал искать посредников для переговоров, а чтобы смягчить гнев оскорбленного мужа и отца стал разглашать, что намерен жениться на Лакостиной дочери. Он даже советовался по этому делу с Ягужинским, который сказал ему, чтобы он написал Лакосте письмо и передал его с ним, Ягужинским. По уверениям Лестока он собирался посылать это письмо, но о содержании его хотел посоветоваться со своей будущей невестой. Придя к дому кухмистера Матиса, где она сидела под караулом, Лесток подвергся нападению сторожей, которые стали его бить и грабить. Он вынул шпагу, но не успел оборониться: его схватили и арестовали. Петр приказал его допро-сить и судить. Лесток повинился в любовной связи с Лакостиной дочерью, уверял, что хочет вступить с ней в брак, свое же поведение при аресте объяснял как самооборону. Допрашивавший Лестока Андрей Ушаков иной вины, кроме драки со слугами Лакосты, найти за ним не мог, и в июле того же 1719 года, докладывая об этом Петру, предоставил решение участи провинившегося хирурга воле государя. При докладе Ушаков прибавил, что четырехмесячное заключение и следствие очень тяжело отразилось на нравственном состоянии Лестока:
- Он в великой десперации находится, опасно, дабы не учинил какой над собой причины.
Петр все же счел Лестока виновным, и приказал провинившегося хирурга сослать в Казань, а  тамошнему губернатору велено было содержать его под крепким караулом, так как существовало подозрение, что Лесток хочет бежать. Всякая корреспонденция была ему запрещена, но в остальном ссылка была обставлена условиями для него благоприятными. На содержание его отпускалось 240 рублей в год – сумма, по тому времени, крупная, ему была разрешена врачебная практика и посещение знакомых, то есть «крепкий караул» начинался для Лестока вне пределов Казани, которую он не имел права покидать. Эта ссылка тянулась до вступления на престол Екатерины I, которая быстро вспомнила о своем любимце и вернула его ко двору, назначив лейб-хирургом и отрядив ко двору цесаревны Елизаветы. С тех пор он вместе с нею то поднимался, в смысле значения и влияния на правящие круги России, то падал. Он чувствовал себя вельможей при начале царствования Петра II, а под конец его боялся, как бы снова не попасть в ссылку. Елизавета же и все ее приближенные любили Лестока уже за то, что он во время правления Анны был двольно резок и прям, а иногда и вовсе осмеливался возражать высшим чинам аннинского правительства, в чем и убедился тот же Миних, предложивший Лестоку следить за цесаревной.   
Впрочем, в Тайной канцелярии у Ушакова и без того накопилось немало свидетельств о крамольных беседах Шубина со своими товарищами. У Ушакова, правда, и других забот хватало – как-никак шло следствие над фельдмаршалом Василием Васильевичем Долгоруковым. Миних еще и своих рапортов добавил. Анна вспылила.
- Хватит! Прикажу Шубина арестовать и отдать в руки Андрея Ивановича, уж он из него душу вытрясет. А этого дядюшкиного вы****ка в монастырь сошлю.
Бирон, сидевший рядом, поглаживал руку императрицы и улыбался. Ему была симпатична Елизавета, он бы и не прочь был за ней приударить, да боялся огласки и гнева своей царственной любовницы. Тем не менее, как можно ласковее, Бирон произнес:
- Не надо ее в монастырь, Анхен. Это будет слишком явный вызов нашим врагам. Ты же не хочешь из-за этого лишиться трона?
- Но что же делать, майн херц? Посоветуй.
- Сошли ее куда-нибудь поближе. Например, в село Покровское. Это все же не ее родное Коломенское, – рука Бирона скользила по руке все вверх и вверх, пока не достигла плеч, а потом стала спускаться вниз уже разрезу платья.
Она была сегодня одета в длинное, широкое одеяние небесноголубого цвета, а на голове повязан красный платок точно так же, как обыкновенно повязывались мещанки. Анна тяжело дышала, и было непонятно, то ли это от возбуждения, то ли от злости на двоюродную сестру. Еще некоторое время она раздумывала.
- Ну что же, ты, как всегда, прав, Биронушка. В Покровское, так в Покровское, – уже почти шепотом произнесла она и в тот же миг ее губы слились с губами фаворита.
Тайная канцелярия заработала на полную катушку. В руки генерала Ушакова по очереди попадали практически все приближенные цесаревны Елисаветы. Сначала едва не поплатился головой даже регент хора Елизаветы Иван Петров. О том позаботилась сама императрица, приказавшая Ушакову:
- Дому ее высочества благоверной государыни цесаревны Елизаветы Петровны регента певчего Ивана Петрова взять в Тайную Канцелярию, и какие в квартире его есть письма и тетради и книги скорописные и уставные — для рассмотрения забрать в Канцелярию.
Во время обыска в его доме и в самом деле изъяли загадочные и опасные бумаги: письмо о возведении на престол российской державы принцессы (имени, правда, не указывалось) и отрывок какой-то пьесы о принцессе Лавре. Оба письма для начала были препровождены на заключение Феофану Прокоповичу. Прокопович честно пытался вникнуть в суть содержания пьесы, написанной на малороссийском языке полууставом на четверти листа, о возведении на престол Российской державы, но вот кого именно, было непонятно. Несколько раз перечитывал строки: «Ни желание, ни помышление, ни бо, владеяй всеми, той возведя тя на престол Российской державы; тем сохраняема, тем управляема, тем и покрываема буди на веки...». Но так ничего не понял, а следовательно, ничего крамольного против Анны не нашел. И указал, чтобы в том во всем разбиралась Тайная канцелярия. Регента допрашивал лично начальник Тайной канцелярии.
- Знаешь ли ты, Иван Петров, что арестован по личному ее императорского величества благоверной императрицы Анны Иоанновны указу?
- Я – человек маленький, навроде тли на березовом листке, и потому странен интерес ко мне матушки-государыни, – ответил Петров, понимая, что добром этот допрос может и не закончиться.
- Расскажи без утайки, под страхом смерти обо всем, что знаешь о заговоре ее высочества цесаревны Елисавет Петровны.
- Вот вам крест святой , ваше высокопревосходительство, ей-богу, ни о каком заговоре я не слышал.
- Об какой принцессе сие письмо говорит, не скажешь ли, Иван Петров? – Ушаков тряс перед лицом музыканта листом бумаги.
Регент даже съежился под грозным взглядом страшного генерала и голос его дрожал от страха.
- В-ваше сиятельство, Христом-богом клянусь, сие всего лишь текст концерта. Хор мой его исполнял в день тезоименитства ее императорского величества. Любой наш хорист подтвердит мои слова.
Ушаков хмыкнул и внимательнее вчитался в письмена.
- Ну, допустим, – снова в упор на арестованного посмотрел генерал. – А что ты скажешь об этой цидулке? Что сие за принцесса Лавра?
Он потряс перед лицом Петрова другим листом. Регент с трудом, бегая глазами за листом бумаги, смог разглядеть, что за текст был в руках у главного палача Российской империи.
- Э-это малороссийская пиеска, в-ваше сиятельство. Писана Маврушкой Шуваловой, фрейлиной ее высочества еще два года назад. Мы репетировали ее для домашней постановки для цесаревны Елисаветы и ставили ее неоднократно в Москве, в селе Покровском и в Петербурге на Смольном дворе, а в других местах нигде не бывали. Пи-иеска неказистая, но веселая. Вы же знаете норов цесаревны. Ей бы побольше веселия.
- Боюсь, что скоро веселие ей наскучит, – хмуро произнес Ушаков и глянул на дьяка-писаря. – Отведи-ка его пока в темницу. Там решу, что с ним делать.
Писарь отложил перо в сторону, поклонился и подошел к регенту.
- Ступай, давай!
Впрочем, регент отделался легким испугом. Почти три недели он провел в подвалах Тайной канцелярии. Наконец, ответы его были признаны убедительными, а потому его отпустили на свободу. Причем, под страхом смертной казни ему запретили рассказывать кому бы то ни было о допросе. А вот  другим пришлось гораздо хуже.
Вслед за Петровым заключили в тюрьму одну из прислужниц Елизаветы, обвинив ее в том, что она дурно говорила о Бироне. Испуганная насмерть и рыдающая девушка никак не могла взять в толк, что допрашивающие ее имели в виду, какие речи о царицыном фаворите вменяли ей в вину.
- Ничего, сейчас все вспомнишь!
Палач разодрал ее платье, уложил на пол лицом в низ и смочил конец кнута в бадье с водой. Когда кожаный конец кнута, как следует, вымок, палач с величайшим наслаждением приложил его к спине служанки. Та вскричала от дикой боли. Кровавые полосы выступили через всю ее спину. Впрочем, даже такая экзекуция ничего нового к следствию о заговоре Елизаветы против императрицы не добавила.
- В монастырь ее заключить! – резюмировал начальник Тайной канцелярии, выслушав отчет о ходе следствия от следователя.
Анна Ивановна живо интересовалась ходом этого следствия, и когда Ушаков доложил ей о том, что прислужница Елизаветы оказалась крепким орешком и после наказания ее кнутом, пришлось заточить ее в монастырь. Императрица недовольно поморщилась и пробасила:
- Сечь кнутом и заключать в монастырь следует не прислужницу, а госпожу!
- Доберемся и до госпожи, ваше величество, – склонив голову, ответствовал Ушаков. – К тому еще след добавить, матушка-государыня, что мне донес подъячий Тишин, будто-де бывал он у Машкова в интендантской конторе у дел, и видел прижитых от государыни цесаревны двух детей мужеска и женска полу.
Тучи над головой Елизаветы сгущались, но она и Алексей Шубин были слишком упоены своей любовью, чтобы это заметить. Шубин к зиме отбыл к месту своей службы в Ревель, в Дерптский полк. Тем внезапнее грянул гром.
Арестовали Егора Столетова, цесаревниного камергера, которого еще Петр Первый, вместе со своим шутом Иваном Балакиревым, в свое время, наказал ссылкой из-за их причастности к авантюре Виллима Монса. 16 ноября 1724 года Монсу отрубили голову, его сестру Матрену Ивановну Балк сначала высекли кнутом, а затем отправили в ссылку, ее сыновей Павла и Петра отправили в линейные батальоны. Досталось и секретарям Монса – Балакиреву и Столетову. После телесного наказания (Балакирева высекли кнутом, Столетова – батогами) их отдали в солдаты и отправили на работы в Рогервик, первого на десять лет, второго на три года. Впрочем, вступившая на престол Екатерина Алексеевна помиловала обоих. Балакирев был отправлен рядовым в Преображенский полк, а Столетов определен ко двору Елизаветы. Ни для кого не было секретом, что Столетов терпеть не мог Анну Ивановну. Нужен был только повод, чтобы арестовать его. И повод не заставил себя ждать. После отбытия наказания Столетов быстро восстановил связи и дружеские отношения со знатными вельможами петровского времени: с княгиней Куракиной, князьями Долгорукими и Елагиным, князем Михаилом Белосельским. Следуя за двором цесаревны и живя то в Петербурге, то в Москве, Егор Столетов внимательно следил за борьбой партий. Впрочем, сам Столетов не пользовался симпатией Елизаветы, поскольку та не совсем безосновательно считала его виновным (из-за участия в авантюре Монса; кстати, поэтому Елизавета терпеть не могла и шута Балакирева) отдалением ее от императорского двора, потому и не играл в свите Елизаветы почти никакой роли. Зато опасными были его контакты с недоброжелателями Анны Ивановны. Елизавета приняла решение уволить Столетова со своего двора.
Расстроенный подобным поворотом в своей карьере, Столетов примкнул к партии фельдмаршала князя Василия Владимировича Долгорукова. А к тому как-то в один из морозных декабрьских дней 1731 года взял да и заглянул на огонек и на партию в преферанс принц Гессен-Кобургский. Партию им составили Столетов и князь Барятинский. Плотный ужин, обильное винное возлияние да удачный карточный расклад расслабили фельдмаршала. Разговор меж игроками пошел веселее, а тут и сын фельдмаршала, князь Юрий Васильевич подлил масла в огонь.
- Преображенцы с семеновцами жалуются на государыню, не для того-де мы ее на престол избирали, чтобы она над нами немцев командирами ставила, – делился впечатлениями молодой князь- капитан.
- Бабы городами не командуют! Отселева и все неприглядности нонешние, – процедил сквозь зубы фельдмаршал, беря карту.
- А не вы ли, князь, и избрали ее императорское величество на российский престол? – не без ехидства заметил Гессен-Кобургский.
- Для того мы кондиции составили, чтобы Анну в кулаке держать.
- Но эта баба обвела вас всех вокруг пальца, как кутят каких, – заметил князь Барятинский. – Да заставила всех присягу ей отдать.
- Я-то сам на присяге не был из презлобства и пьянства. Сестра же моя, Марфа, тогда при дворе цесаревны Елисаветы служила, – вступил в разговор Столетов. – Так и сказывала мне, что цесаревна-де после сей присяги сказать изволила: «Народ наш давно черту свою душу отдал».
- Цесаревну любят гвардия и народ, – заметил Юрий Долгоруков.
- Не так страшна государыня, как Бирон, – продолжал Столетов. – Хоша, по справедливости, престол надо было бы дать Елисавете, а не Анне. А еще князь Михайла Белосельский сказывал мне наедине, что, когда он был за государынею царевною Елисаветой в походе у Троицы, то та ему самолично сказывала, что-де государыня императрица дивится сама, как бог пронес без бунта во время выбора.
Разговор затянулся далеко за полночь, а уже на следующий день принц Гессен-Кобургский явился в Тайную канцелярию  и собственноручно подал донос на фельдмаршала Долгорукова и всех его гостей, последними словами поносивших богом избранную ее императорское величество и обер-гофмаршала ее двора графа Бирона. Разумеется, всех тут же арестовали и подвергли пыткам. Приговор арестованным вынесла лично императрица Анна Ивановна. Она написала генерал-фельдцейхмейстеру графу Миниху:
      «По отъезде нашем отсюда открылось здесь некоторое зломышленное намерение у капитана от гвардии нашей Юрья Долгорукого с двумя единомышленниками его такими же плутами, из которых один цесаревны Елисавет Петровны служитель, а другой гвардии прапорщик князь Барятинской, которые уже и сами в том повинились. И хотя по розыску других к ним сопричастников никаких не явилось, однако ж мы рассудили за потребное чрез сие вам повелеть, чтоб вы тотчас по получении сего отправили от себя одного доброго офицера в Ре-вель, которому повелеть по приезде своем туда тотчас взять из тамошнего гарнизона прапорщика Шубина, которой прежде сего жил при доме помянутой цесаревны, со всеми имеющимися у него письмами и другими причинными вещами и привезть его за крепким караулом и присмотром в Петербург и тамо посадя его в крепость, держать под таким крепким караулом до нашего приезда в тайне. А прочие его, Шубина, пожитки, в которых причины не находится, велеть оставить в Ревеле за печатями того посланного офицера и вице-губернаторскою, а каким образом тому офицеру во взятье и в провозе его до Петербурга, а особливо, чтоб из писем его ничего не утерялось, в том поступать надлежит, о них дать ему вам от себя инструкцию, а об отдаче его посланному вашему указ к Ревельскому вице-губернатору к вам при сем посылается. И повелеваем нашему генералу фельдцейхмейстеру графу фон Миниху учинить о том по сему Нашему указу. Анна. Декабря 22-го дня 1731 года».
Миних отправил в Ревель своего доверенного, поручика фон Трейдена, но строго-настрого приказал действовать чрезвычайно осторожно.
- У Шубина не только при дворе ее высочества, но и в полку есть много согласников. Потому и арестовать его нужно не в казармах, где это может вызвать неудовольствие и даже бунт. Сделайте так, что его якобы к себе вызвала цесаревна Елисавет, и по пути арестуйте. А вместе с ним и все его пожитки и письма, все это перешлите в Петербург. Ревельский комендант фон Дальден о том предупрежден и будет вам в подспорье, поручик.
Трейдену долго объяснять было не нужно.
- Вы обвиняетесь в заговоре против императрицы, прапорщик. У меня есть именной указ ее величества о вашем аресте и разжаловании из гвардии, – фон Трейден осадил своего коня рядом с конем Шубина.
Когда Шубин увидел вокруг себя целую роту вооруженных людей, он сразу все понял и не стал оказывать никакого сопротивления. Его под конвоем доставили в Ревель, где сразу поместили под домашний арест, а 28 декабря в сопровождении конвоя  во главе с поручиком фон Трейденом отправили в Петербург к Миниху. В обозе находились и все, описанные, личные вещи прапорщика: деревенские письма, партикулярные и полковые и пожитки: «часы золотые одни, табакерка золотая с каменьями, табакерка серебряная, запонок золотых с синими камнями две... рубашка тафтяная, одеяло тафтяное полосатое, подбитое картуком, шапка бархатная соболья с кистью серебряной, бешмет тафтяной полосатый подбит лисьим мехом, пуговицы золотом шиты, кафтан, камзол и штаны суконные, петли и пуговицы обшивные серебром, подбит серыми овчинками, камзол суконный черный простой», а также портупеи, эфесы, пряжки и два образка.
Миних посадил в Петербурге Шубина в каменный мешок, где нельзя было ни сесть, ни лечь. Да еще и строгий караул его охранял. И тут же был отправлен гонец в Москву с рапортом императрице. В подвалах тайной канцелярии его долго пытали и измывались, а затем обвинили в государственной измене.
Анна была удовлетворена. И 5 января, в самый разгар подготовки к отъезду в северную столицу, она отправляет Миниху новый указ:
«Привезенного в С.-Петербург Ревельского гарнизонного прапорщика Алексея Шубина с двумя людьми его указали мы послать в Сибирь, а как и где их в Сибири содержать, о том посылается при сем Наш указ к губернатору Сибирскому Плещееву, и для того Нашему генералу фельдцейхмейстеру, по получении сего, его, Шубина, и с помянутыми людьми его отправить, прямо через Вологду в Сибирь немедленно в самый отдаленный от Тобольска городской острог, в котором таких арестантов не имеется, придав ему одного доброго обер или унтер офицера с пристойным числом солдат, и велеть их везти дорогою тайно, чтоб посторонние отнюдь ведать об них не могли, и для того в городах и в других знатных местах с ними не останавливаться, а становиться всегда в малых деревнях и накрепко смотреть, чтоб он, едучи дорогою, о себе известия никуда подать не мог, и о том обо всем дать от себя тому посланному надлежащую инструкцию, и потребные на оное отправление деньги, что надлежит, держать из канцелярии нашего ведомства. Анна».
Таким самым отдаленным острогом оказалась маленькая крепостица на Камчатке, где опять же по указанию государыни его насильно женили на камчадалке и запретили называться своим именем.
Остальным «соучастникам» этого дела также досталось – все были отправлены в Сибирь, фельдмаршал Долгоруков в Шлиссельбург, а Егор Столетов и вовсе в Нерчинские рудники. Пора было приниматься и за цесаревну.
Впрочем, Елизавета и так была в глубочайшей печали, когда узнала, что ее любимого Шубина отправили на край земли. Потому, когда ее потребовала к себе Анна, она шла к своей двоюродной сестре безо всякого страха, хотя и понимала, что добром эта аудиенция закончиться не может. К тому же, Анне донесли, что Елизавета беременна.
- Ну что, сестрица, забрюхатела, не знамо от кого? – Елизавета поймала на себе взгляд больших страшных черных глаз императрицы.
- Почему же, не знамо! Мой Алешенька, в отличие от других, благородных и древних кровей, – с вызовом ответила Елизавета.
Анна поняла довольно прозрачный намек на Бирона и просто взбесилась.
- Ну-ка, девки, несите-ка сюда кнут, – зарычала она, слегка повернув голову в сторону смежной со своим кабинетом фрейлинской комнаты. Оттуда тотчас же, предупрежденные заранее, вышли две фрейлины, в руках одной был и в самом деле палаческий кнут.
- Хочу проверить, каких кровей в нашей сестрице больше – отцовских или материнских, – Анна не замедлила уколоть Елизавету таким же прямым намеком на низкое происхождение ее матери. – За непотребство твое, что ты от Шубина прижила…
Видя заминку и нерешительность фрейлин, Анна вскочила с кресла и, подойдя к Елизавете, разорвала ей на спине платье.
- Ну, чего стоите? – крикнула она на фрейлин. – Или хотите сначала кнут испытать на своих спинах?
Державшая кнут фрейлина, вздрогнув, подняла руку.
- Пожалей мой плод, сестрица, – вдруг взмолилась Елизавета, сложив руки ладонями перед лицом.
Но Анна уже вошла в раж.
- Бей! – крикнула она.
И тут же первый неумелый, но все же достаточно чувствительный удар кнута пришелся по спине цесаревны.
- Я тебя отправляю в Покровское, и не смей его покидать без моего ведома. И содержание я твое урежу.
Анна вошла во фрейлинскую комнату и, вполне удовлетворенная состоявшейся экзекуцией, крикнула:
- А теперь, девки, пойте!
Елизавету привезли в ее покои в обморочном состоянии. У нее случился выкидыш, она долго болела. Не только телесно, но и душевно. 
Но Елизавета умела терпеть и быть экономной. Она готова была ходить все лето в одном платье, а всю зиму в одной шубейке, чтобы не делать долгов. Ну, а уж если надобно было рядиться на модных маскерадах, то Елизавета всех с ума сводила своей великолепной фигурой, когда одевалась в мужское платье. Страсть к этому костюму сохранилась у нее, между прочим, на всю жизнь, и великая княгиня Екатерина Алексеевна скажет однажды императрице Елизавете Петровне: «Какое счастье, что вы не мужчина, не то сколько нежных женских сердец было бы вами разбито!»
Хотя родилась Елизавета в подмосковной усадьбе Коломенское, не оно грело ее душу. Покровское стало для дочери Петра местом, которое она предпочитала в Москве всем другим и с которым были связаны самые светлые воспоминания ее развеселой молодости. Ссылка оказалась не такой уж тягостной — во-первых, Покровское запомнилось Елизавете веселой соколиной и псовой охотой вместе с юным императором Петром II, в 1728 году впервые приехавшем в Москву и до глубины души очарованным своей восемнадцатилетней августейшей теткой. Вместе они выезжали в Сокольники на удалую охоту и отдыхали затем в деревянном Покровском дворце.
Попав в подмосковную усадьбу снова, Елизавета Петровна с душой принялась за то, что умела лучше всего на свете — окружать себя красивыми вещами и развлекаться напропалую. Выстроив в Покровском новый, модный и роскошный дворец, она принялась устраивать здесь гуляния и балы, танцевать на которых друзьям цесаревны приходилось в компании с покорными хозяйке покровскими крестьянами. Будучи от природы веселого характера, Елизавета участвовала здесь со своими придворными фрейлинами в праздничных хороводах, составленных из покровских девиц и молодиц, одеваясь в их красивый костюм: в цветной атласный сарафан и кокошник, или в парчовую кику с дробницами из жемчуга и с позументом, или просто по-девичьи, вплетая в трубчатую косу свою ярославскую ленту. Она заставляла крестьянских девушек петь песни и угощала цареградскими стручками, орехами и маковой сбоиною. Зимою она каталась по пруду на коньках и ездила в поле охотиться за зайцами. На масленицу собирались к ней слободские девушки кататься на салазках, связанных между собою ремнями. У некоторых жителей она крестила детей, а были и такие, что ей в угоду переменяли свои родовые прозвища. И даже снова пыталась сочинять стихи:
Сия удивлейна ныне учинилась,
      Что любовь сама во глупость вселилась
      Тебя уязвила
      Мыслила тую болей в ум вселити,
      А ан! стала тая еще глупее бытии,
      Ревность пресильна в ней пребывает
      И себя мертвит
      И сама не знает, кто ее умерщвляет;
      На то уповает, что сама не знает.
      В безумстве бывает
      Сом.
      О.
      Б.
      Л.
   
10.
Андрей Иванович Ушаков, которого сама Анна и некоторые приближенные к ней царедворцы считали добрейшим человеком, был в высшей степени профессионалом. За то его и ценили государи российские, начиная от Петра Алексеевича и заканчивая Елизаветой Петровной. Он довел систему доносительства в России до совершенства. Его кредо: «Лучше донесеньем ошибиться, нежели молчанием». Это с его подачи Анна 10 апреля 1730 года подписала один из первых своих указов, предписывавший доносить на ближнего «без всякого опасения и боязни того ж дни».
И таки доносили. Даже на первых людей в государстве. К примеру, на самого генерал-прокурора Павла Ягужинского, одного из тех, кто добивался самодержавия для Анны Ивановны, вопреки желанию верховников. С помощью навета и доносов Феофан Прокопович избавлялся от своих конкурентов и недругов. А в марте 1732 года в Тайной канцелярии оказалось дело двух малороссийских казаков-братьев, Петра и Якова Мировичей, сыновей одного из сподвижников гетмана Ивана Мазепы Федора Мировича. Переяславский полковник Федор Мирович вместе с гетманом перешел в 1708 году на сторону шведского короля Карла XII, воевал против русских в полтавской битве, но сумел избежать плена и бежал за границу. А два его сына, Яков и Петр, разумеется, ни в чем не повинные в силу своего малолетства, были отправлены в Петербург на учебу при Академии наук. Старший из сыновей, Петр в 1727 году получил место секретаря при дворе цесаревны Елизаветы, а младшего, Якова, взял к себе из милости польский посланник, граф Потоцкий, с которым Яков побывал и в Польше.
Впрочем, фамилия Мировичей была в Малороссии известна задолго до Северной войны. Еще отец Федора Иван Михайлович Мирович, переяславский полковник, человек необыкновенной храбрости, участвовал в 1693 году в походе против буджакских татар и громил их у Перекопа и Очакова. Он отвез пленников и захваченные у татар пушки в Москву, откуда вернулся со щедрыми подарками от юного царя. Вернувшись же, начал строить в Переяславе каменный Покровский собор. По его заказу на большом запрестольном образе был изображен художником Петр Первый, а рядом с ним гетман Мазепа и духовенство, а на заднем плане придворные дамы, народ и казацкое войско. У этой, еще недостроенной церкви, по преданию, гетман Мазепа, поскользнувшись, упал вместе с конем.
- Не к добру! – подумали многие и вспомнили это после Полтавской битвы.
Но тогда до Полтавы было еще далеко, а сам гетман выдал за Ивана Мировича вызванную из Польши свою сестру Янелю.
 А в 1704 году по повелению Петра с 10-тысячным отрядом Иван Мирович присоединился к войску польского короля Августа, под начальством Паткуля, воевал со шведами на землях современной Польши и Белоруссии, но вследствие дурного обращения последнего с казаками, в виде палочной муштры, вернулся на Украину. Спустя два года был отправлен с полком в Ляховичи, где его окружили шведы, принудили голодом сдаться и отправили в Стокгольм, где он вскоре и умер в тюрьме. При этом его мог спасти Мазепа, если бы прислал помощь. Но гетман сослался на половодье и помощь не выслал. Кстати, его дочь Анна, сестра Федора Мировича и жена Семена Забеллы, после Полтавского поражения оказалась в Бендерах, где встретила шведского коронного маршала Лимонта и с ним переехала в Стокгольм, где примерно в это время умирал в плену ее отец Иван Мирович.
Его старший сын от первого брака, Федор Иванович, храбростью и казацкой удалью пошел в отца. Учился в Киево-Могилянской Академии, а уже в 1708-1709 годах стал генеральным бунчужным запорожского войска и сподвижником гетманов Мазепы и Орлика. В 1709 году по поручению Мазепы вел переговоры с Запорожьем, в результате чего состоялся переход восьмитысячного отряда запорожцев во главе с кошевым атаманом Гордиенко на сторону шведских войск. После поражения шведско-украинской армии в Полтавской битве вынужден был, как и сестра Анна, эмигрировать и скитаться по разным странам – жил в Крыму, Турции, Швеции и Польше, где дольше всего прожил (целых тридцать пять лет) у приютившего его Вишневецкого. Последние годы своей жизни провел в Крыму, где и умер в 1758 году. После эмиграции Федора все его имения конфискованы в пользу царской короны. Члены семьи были вывезены в Москву, а в 1716-м сосланы в Тобольск.
Благоволившая своему молодому секретарю Петру Мировичу цесаревна после неоднократных просьб позволила тому съездить в отпуск в свои родные края – в город Переяслав, и вообще в Малороссию. Во время этого путешествия сын отыскал своего отца в Польше, в одном из имений графа Вишневецкого, и написал Федору Ивановичу письмо. Отец, разумеется, обрадовался весточке от сына и у них завязалась переписка. Об этом, возможно, никто бы никогда и не узнал, если бы Петр Федорович в марте 1732 года не подал прошение в Кабинет министров с просьбой разрешить старому Мировичу вернуться на родину, объясняя, что отец давно об этом мечтает, но его удерживает какой-то страх. Одновременно он показал майору гвардии Семену Григорьевичу Нарышкину написанное тремя годами ранее письмо к отцу, в котором уговаривал того, «страх и опасение от себя отложивши», надеяться на милость российского правительства, а заодно посетовал на чинимые его многочисленным родственникам со стороны других представителей украинской казацкой старшины, которые не желали отдавать Мировичам упрятанное от конфискации имущество. Вот граф Нарышкин и «стукнул» на Петра Мировича в Тайную канцелярию. Естественно, это письмо заинтересовало Тайную канцелярию, ибо генерал Ушаков усомнился  в лояльности молодого Мировича, который не только вел пере-писку с изменником-отцом, но и ездил на родину, хотя отлучаться из столицы ему никто официально не позволял. К тому же, во время обыска в бумагах Петра Мировича были найдены универсалы самого Мазепы. Его арестовали, допрашивал самолично Андрей Иванович Ушаков. Но допросы не смогли доказать преступных намерений Петра Мировича, а пытать его почему-то не стали. Тем не менее, участь братьев (за компанию пострадал и младший Яков) была решена. 17 октября 1732 года кабинет-министры сочли, что внутри государства таких людей держать опасно, и отправили Петра и Якова Мировичей на службу в Сибирь для зачисления в местные дети боярские.
Но Мировичам еще повезло. Хуже пришлось двум самозванцам, объявившимся все в том же 1732 году.
Первый из таковых, 18-летний гулящий человек из-под Арзамаса Андрей Холщевников, проживавший в Нижнем Новгороде у раскольницы Марьи Григорьевой, назвал себя царевичем Алексеем Петровичем. Доставленный в Тайную канцелярию самозванец не стал доказывать следователю свое царское происхождение, а просто заявил, что не раз слышал, будто лицом похож на покойного царевича.
- А взять царское имя уговорили меня местные мужики, да сама хозяйка Марья, – дрожащим голосом продолжил юнец.
Следователь ему не поверил и велел отвести молодого человека в пыточную. Под угрозой «виски» на дыбе, Холщевников закричал:
- Не знаю я никаких мужиков! Во всем она виновата, Марья, змея подколодная. А я называл себя токмо Петром Алексеевым Копейкиным, да и то спроста.
Кажется, следователь понял, что это и в самом деле была просто неумная шутка не понимавшего последствий недоросля. Но для Тайной канцелярии это была не шутка – 13 мая 1732 года вышел императорский указ, повелевавший вольного или невольного самозванца казнить и тело сжечь, а на месте преступления, в Арзамасе, выставить на колу его голову и прибить на столбе публичный лист с оглашением его вины.
Зато с другим «царевичем Алексеем Петровичем» все оказалось куда сложнее. Сама Анна Ивановна ежедневно интересовалась ходом следствия.
Самозванцем оказался беглый крестьянин московского Новодевичьего монастыря Тимофей Труженик. Человек экзальтированный, он сначала призывал крестьян идти с ним в некий, никому не ведомый Открывонь-город. Потом объявил, что манифест о присяге издан для него, так как он и есть чудом спасшийся царевич Алексей Петрович. Он рассылал по донским казачьим станицам свои воззвания: «Благословен еси боже наш! Мы, царевич Алексей Петрович, идем искать своих законов отчих и дедовских, и на вас, казаков, как на каменную стену покладаемся, дабы постояли вы за старую веру и за чернь, как было при отцах и дедах наших. И вы, голытьба, бурлаки, босяки бесприютные, где нашего гласа не заслышите, идите до нас денно и нощно!» И ведь пошли мужики к нему. А как не пойти, коли обещал царевич уничтожить бедность на земле, одарить их златом-серебром да золотыми каретами. И хлеба, мол, столько не будет, сколько золота и серебра.
Впрочем, попытка поднять народ Труженику не удалась, он сам заявил на себя «слово и дело», и был арестован аж в Тамбовской губернии и 25 декабря 1732 года доставлен в Москву. На следствии первым делом «царевич» потребовал у следователя отвезти его во дворец к сестре Анне Ивановне. Тут уж без пыток обойтись было нельзя и на дыбе Труженик раскололся, заявив, что агитировать в Тамбовском уезде ему помогали восемь человек. Тех тут же арестовали и тоже стали пытать. От них и узнали, что у самозванца был еще и брат, «царевич Петр Петрович», который оказался беглым драгуном, подавшимся в казаки станицы Яменской Ларионом Стародубцевым. Труженик убедил Стародубцева также назваться царевичем, а тот сумел собрать в самарских степях несколько десятков бурлаков, беглых крестьян и казаков. Этот отряд, между прочим, пытался выручить арестованного «царевича Алексея», то бишь Тимофея Труженика,  но, убедившись в тщетности этого мероприятия, решили продолжить его дело и готовить поход на Москву. Их всех схватили во время насильственной вербовки «поддан-ных».
Больше ничего в Тайной канцелярии по этому делу выяснить не удалось, хотя следствие тянулось почти год. Труженику и Стародубцеву отрубили головы, насадили на железный кол, а тела сожгли. Их главных пособников также лишили голов, а все остальное «войско» нещадно били кнутом и после урезания языков сослали на вечные работы в Сибирь.

11.
В 1731 году был привезен в Москву, на господский двор купца Петра Дмитриевича Филатьева из села Ивашево Ростовского уезда Ярославской губернии, принадлежавшего  тому же купцу, девятилетний мальчишка-сирота Ванька Осипов.
Во дворе, где вырос Ванька, жили три брата – Герасим, Осип (отец нашего героя) и Ефим Павловы дети. У старшего, Герасима, было четыре сына – Клим, Василий, Осип и Гаврила. Его дети уже успели подрасти, когда отец умер (между 1710 и 1719 годами). Некоторое время они так и жили — Осип и Ефим Павловы вместе со своими четырьмя племянниками. Вскоре у Осипа родился первый сын Прокофий, а в 1722-м появился на свет второй, Иван. А спустя пару лет отец умер. Ивану Осипову не суждено было вкусить ни тягот крестьянской жизни, ни горькой участи рекрута. По большой столбовой дороге из Суздаля в Москву, проходившей близ деревни Язвинцево, его навсегда увезли из родных мест. Вместе с родной деревней позади остался крестьянский образ жизни. Впереди его ждала совсем другая жизнь в Москве в совершенно новой роли дворового.
Купцу понадобился в Москве еще один слуга и шебутной, задиристый сирота, изводивший в селе многих, подходил для этих целей как нельзя лучше. Он был долговязый, с узким и коротким туловищем на длинных, тонких ногах. Он постоянно покачивался, как будто ноги подкашивались под ним, не будучи в состоянии сдерживать туловища. Маленькая не  по росту  голова,  малокровное и узкое лицо, длинные изжелта-белые волосы, светло-голубые, безо всякого блеска (словно пустые) глаза, тонкие, едва окрашенные губы, длинные, как у обезьяны, мотающиеся руки и, наконец, колеблющаяся, неверная походка (точно он не ходил, а шлялся) – все это свидетельствовало о каком-то ненормальном состоянии, которое граничило с невменяемостью. Филатьев посмотрел на мальчонку, которого держал за плечи приказчик, и махнул рукой.
- Ништо! Обтешется, приспособится. Зато такому худобе и еды немного нужно.
Петр Филатьев обладал крутым нравом и нередко жестоко наказывал своих крепостных «за ослушание» и «противности».
Двор купцов Филатьевых был расположен в Китай-городе, близ Ильинской улицы, в одном из наиболее престижных районов тогдашней Москвы, и занимал обширную территорию. Согласно переписной книге дворов первой команды 1742 года, его поперечник вдоль проезда около Китайгородской стены составлял 47, а по Ипатьевскому переулку – 24 сажени, в длину же протянулся на 83 сажени, на весь квартал, причем выезды имелись на обе стороны. Палаты гостей Филатьевых существовали еще в начале XX века и были снесены в 1912 году при строительстве доходного дома по проекту архитектора В.В. Шервуда (сейчас на этом месте находится Старая площадь, дом 4). С юга двор Филатьева граничил с усадьбой баронов Строгановых, а с севера – с дворами генерал-майора Афанасия Даниловича Татищева и доктора Антона Филипповича Севастия. Неподалеку находились дворы князя Михаила Владимировича Долгорукова, сенаторов графа Григория Петровича Чернышева и Семена Григорьевича Нарышкина, князя Николая Александровича Голицына, графини Марьи Ивановны Скавронской, князя Константина Дмитриевича Кантемира, генерала Ивана Михайловича Головина и прочих знатных господ. В каждой такой усадьбе имелось несколько десятков крепостных слуг — приказчиков, поваров, прачек, конюхов и т.д. Поэтому весь район между Варваркой и Никольской был густо заселен дворовыми.
Расположенный в центре усадьбы двухэтажный каменный господский дом, крытый железом, построенный еще в XVII веке, был сориентирован на восток, так что парадный въезд, оформленный тремя каменными строениями конюшни, каретного сарая и мастерской, находился со стороны Китайгородской стены. В доме была одна большая зала с каменными сводами и двадцать одна комната. Кроме хозяина, его супруги Евдокии Матвеевны и сына Алексея здесь проживали 46 человек. Из них к крепостным слугам Филатьевых относились 32 человека (остальные были жильцами, как приказчик Гаврила Михайлов сын Саблин с женой Марфой Ивановной). Позади дома был разбит небольшой сад, а за ним находилась хозяйственная часть, в которую вел отдельный въезд со стороны Ипатьевского переулка. С этой стороны двора располагались каретный сарай, деревянные постройки для прислуги, а перед ними вырыты колодец и погреб. Именно здесь, в деревянных людских покоях, и обрел свое новое жилище юный Иван Осипов.
Стал Ванька мальчиком на побегушках. Быстро освоился в Москве, вот только никак не желал обтесываться и приспосабливаться. За что и получал весьма часто тумаки не только от самого купца, но и от приказчика, и прочих дворовых, порой срывавших на нем зло после собственных побоев. И если бы не дворовая же филатьевская девка Авдотья, прислужница, прикладывавшая травы и дававшая ему травяные же отвары, чтобы раны и синяки скорей заживлялись, плохо бы пришлось мальчонке. Да еще деревенская привычка подбирать к себе в карман все, что плохо лежит: у хозяина ли, у приказчика – не имело значения. Впрочем, и такая жизнь его не слишком устраивала. Потерпев годик, он, возвращаясь с очередной посылки в Китай-город, завернул в кабак. Благо, копейка у него в кармане всегда была. А там – кабацкое раздолье и разгулье.
Увидав незнакомого мальчонку, к нему с грозным видом подскочил половой:
- Тебе чаво, малой?
- Браги, да покрепче! – решительно произнес Ванька.
- А чем платить будешь?
- Не боись, расплачусь!
Ванька вынул из кармана медную копейку и бросил ее половому. Тот на лету поймал деньгу и кивнул головой:
- Иди во-он туда!
Ванька подошел к длинному из струганных досок столу, за которым на такой же длинной струганной лавке сидела веселая компания мужиков, у некоторых на коленях сидели полуголые сисястые девки. Увидев свободный краешек скамьи, Ванька присел, но тут же от резкого тычка полетел на пол. Он даже не сразу сообразил, что случилось. А просто сидевший крайним дебелый бородатый мужик, не желавший, чтобы рядом с ним еще занимали место, едва Ванька пристроился, чуть привстал и упругим, толстым бедром резким движением столкнул его. А затем, продолжил свое питие и яствие, как ни в чем не бывало. За другим столом, у самого узенького окна, затянутым бычьим пузырем, сидел невысокого роста, но плотного телосложения тридцатилетний завсегдатай этого кабака Петр Романов, сын отставного солдата. Держа в руках деревянную кружку с пивом, он с любопытством стал смотреть, что же будет дальше. Он сразу по внешнему виду мальца понял, что тот так это не оставит. Малец хоть и был слишком хилый, но прыткий и себе на уме. А Ванька и в самом деле не собирался уступать. Он встал, отряхнул портки, увидел на столе большой, вероятно, не пустой глиняный сосуд, из которого себе в кружки гости постоянно подливали, взял его в руки и тут же со всей силы опустил на голову не ожидавшего такого ответа своего обидчика. Тот тут же вскочил на ноги, но в этот момент его лицо закрыла свиная нога, которая также оказалась в руках у Ваньки. Мужик упал на пол под дружный хохот собутыльников и визг девок.
- Ай да малой! Знай наших, Евлампий!
К Ваньке тут же подскочил кабатчик со слугой, да и поднявшийся мужик, сжал кулаки.
- Ты это чего сюда пришел? Разбойничать? – хозяин кабака замахнулся на Ваньку, но ударить не успел – его руку перехватил тот самый Петр Романов.
- Не тронь малого, Спиридон! Евлампий сам виноват – сбросил его с лавки, когда тот хотел сесть.
- А кто мне заплатит за разбитый кувшин.
 - Так Евлампий и заплатит, – тоном, не терпящим возражений, сказал Романов, а затем, обнял Ваньку за плечи и повел за свой стол.
- Садись, угощайся, – Петр Романов придвинул к нему оставшийся кусок запеченной курицы с целой луковицей и ломоть ржаного хлеба, и налил в кружку браги. – Ты кто такой будешь?
- Ванька Осипов, дворовый купца Филатьева.
Ванька залпом выпил брагу, будто он делал это каждый день, затем закашлялся, покраснел, но выдержал хитрый взгляд Романова, откусил сразу половину луковицы и взял в руку хлеб.
- Молодец! Крепко!
- А ты, я смотрю, здесь главным будешь? – спросил Ванька.
- Не! Главный здесь хозяин, Спиридон, тот, который хотел тебя кулаком. А меня здесь просто все уважают.
- Так уж и просто? – хмыкнул Ванька. – Тебя как зовут-то?
- Петр я, Романов, отставного солдата сын. А кличут Камчаткой.
- Ух ты! А Камчатка – это что?
- Это не что, а где. Это на самом краю земли. Я туда как-нибудь добраться собираюсь.
Они разговорились. Было видно, что они понравились друг другу с первого взгляда. А Камчатка, авторитетный московский вор того времени сразу нюхом почуял, что у этого мальца – большое воровское будущее.
Романов-Закутин был сыном бутырского солдата Романова. Но отец Петра умер рано, и мать его вышла замуж за матроса Закутина, отсюда у Камчатки и двойная фамилия, будто у дворянского отпрыска. Маленький Камчатка учился на фабрике и рано приобрел все пороки окружающей его среды. Мошенничество довело его до Сыскного приказа и до плетей. А кончилось все рекрутским набором. Но тяжелая солдатская жизнь заставила его совершить побег из Казани, где стоял их полк. Камчатка пробрался на родину, в Москву, и его снова засосал омут нелегкой воровской жизни.
- Стал быть, ты прислуживаешь купцу Филатьеву?
- Ага, прислуживаю. Токмо, что до услуг моих принадлежит, то я с усердием должность мою отправляю, токмо вместо награждения и милостей несносные от него бои получаю, – жаловался Ванька.
- А знаешь ли ты, Ванька, что есть другая жизнь. Твоя под страхом ежедневных побоев, с тайной надеждой, что хозяин не упечет тебя за камень на каторгу или в рекруты, к тому же, жизнь голодная, подневольная может быть заменена жизнью вольною, разгульною, хотя тоже порою и голодною, и холодною, но по своей воле.
- Да ну?
- Слыхал ли ты когда о вольных людях, бродягах уличных?
- Ну, слыхал. Токмо лучше, что ль, голодать без крыши над головой?
- Ну, будут деньги, найдется и крыша.
- А где же взять деньги-то? – начиная уже о чем-то догадываться, Ванька с усмешкой взглянул на собеседника.
И Камчатка сразу понял, что зацепил малого. Значит, и впрямь, свой человек будет.
- Я чай, не бедный человек купец-то твой?
- А то бедный! Ты бы видал его сундуки! Во! – Ванька рукой показал размеры сундуков.
- А ты и возьми себе в награду, сколь унесешь из энтих сундуков.
- Ха, возьми! Он их на ключ запирает, а ключ прячет себе под подушку кажную ночь.
- Не такого сундука, что нельзя было бы открыть без ключа.
- Ты шутишь?
- Ничуть! Давай с тобой договоримся. Присмотрись ко всему хорошенько, выбери ночку потемнее, я тебе дам одну штучку, которой ты сможешь отворить любой сундук, – Камчатка вынул из-за пазухи отмычку, сдернул шнурок, на котором она висела, и протянул ее Ваньке. – А коли дело сделаешь, выходи за ворота, свистни мне. Я ужо тебя в укрытие сведу.
Ванька загорелся этой идеей. И стал ждать подходящего случая. Наконец, решился. Поздно ночью, когда все слуги и сам хозяин крепко спали, Ванька пробрался в спальню, на цыпочках прокрался к стене, у которой стоял сундук, довольно легко, подученный Камчаткой, сработал отмычкой, вытащил из сундука деньги и драгоценности, сколько мог унести, уложив их в шапку и в холщовую котомку, и пошел к двери. Но там остановился – взгляд его наткнулся на висевшее на гвозде на стене платье Филатьева. Осторожно снял его с гвоздя, вышел в сени, напялил на себя хозяйское платье и бегом со двора. закрыв ворота, прибил к ним заранее заготовленную записку: «Пей воду, как гусь, ешь хлеб, как свинья, а работай у тебя черт, а не я».
Отойдя чуть подальше, остановился, осмотрелся вокруг и негромко свистнул. Через минуту рядом с ним оказался Петр Камчатка.
- Сработал? – спросил он.
- А то! – довольный Ванька поднял вверх котомку и потряс ею.
- Молодец! А теперь идем.
Спустя некоторое время новые друзья свернули в соседний переулочек. Начинал едва брезжить рассвет.
Камчатка решил отвести Ваньку к Каменному мосту, под которым в те годы собирались ночами воры, бродяги и бесприютные люди. Но идти им предстояло через весь город, а на пути стояли караульные будки. Опасаясь, что стража может задержать их, приятели пустились на хитрость. По соседству стоял дом попа, и они решили для собственной  безопасности несколько облегчить поповский гардероб. Ванька перелез через забор, отпер в воротах калитку и впустил Камчатку. В это время от шума проснулся спавший во дворе церковный сторож, по утрам звонивший в колокол. Он тут же вскочил на ноги:
- Кто вы? Али не воры, что самовольно на двор взошли?
Но ушлый Камчатка быстро сориентировался. Заметил рядом со сторожем коромысло, схватил его и саданул старика по голове, приговаривая:
- Неужели для всякого прихожанина ворота хозяйские запирать, почему некогда тебе будет и спать.
На мгновение затихнув, прислушиваясь, не разбудил ли кого окрик сторожа, Камчатка тут же сделал знак Ваньке – пошли.
Тут им не повезло: в горнице, кроме спящих попа с попадьей, оказались лишь поповский сарафан да его же долгополый кафтан. Ванька напялил на себя украденную рясу, а Камчатка – полукафтан. Так, изображая священника и дьячка, спешащих к умирающему, они благополучно и добрались до цели. Пестрая компания, ютившаяся под Каменным мостом, приняла пришельцев радушно.
В те годы Каменный мост был и в самом деле местом сборища разного рода татей и лихих людей, причем особенно дурной славой пользовался один из пролетов на левом берегу – так называемая «девятая клетка». Мимо нее с наступлением вечера москвичи старались не ходить. Москва в те годы вообще представляла собой довольно неприятный город в смысле безопасности. Особенно опасны были для людей московские овраги. От их названий мурашки шли по коже: Греховный, Страшный, Бедовый. В оврагах, развалинах, среди трущоб располагались притоны и воровские «малины», которые особенно многолюдны были зимой, когда «братва» возвращалась с больших дорог и рек, где летом они «работали». «Героев» встречали скупщики краденого, «боевые подруги» — содержательницы притонов, проститутки, воровки, портнихи — перелицовщицы краденого. Поэтому для прекращения гулящим людям возможности шататься по ночам и грабить беззащитных обывателей улицы с вечера заставлялись рогатками и по ночам никому не дозволялось ни ходить, ни ездить, кроме полиции и духовенства.
Длина Каменного моста составляла 170 метров, ширина – 22 метра. Мост имел 8 арок, средние служили для пропуска плотов и лодок и имели пролеты до 15 метров. Перед мостом на замоскворецкой стороне была устроена предмостная башня — Шестивратная, имевшая, даже судя по названию, шесть воротных проемов (фактически трое двойных ворот), а также несколько пирамидальных ярусов, соотнесенных с ярусами Боровицкой башни Кремля, и два венчающих шатра, увенчанных двуглавыми орлами. А поскольку мост был раза в 3-4 шире самых больших московских улиц, он был застроен с обеих сторон. В петровские времена на мосту стояли: палата Предтечевского монастыря и четыре каменные палатки князя Меншикова, табачная таможня и пивной двор. В конце моста был кабак под названием «Заверняйка». В Шестивратной башне помещалась Корчемная канцелярия и тюрьма для обличенных в корчемстве (тайном изготовлении и продаже вина). Под ними находились галереи, на-зывавшиеся верхними гульбищами, куда сходились москвичи гулять и пить вино и пиво; из галерей деревянный сход вел на набережную, к так называемому Царицынскому лугу и к Берсеневке. Под самым мостом был пивной ледник. У отводных быков были пристроены водяные мукомольные мельницы с плотинами и отводными воротами. Мельники жили тут же, в Шестивратной башне. Правда, в 1731 году по указу Анны Ивановны мельницы были снесены и расчищены быки моста.
Кстати, средства, потраченные на строительство моста, так поразили современников, что родилась даже поговорка, бытовавшая в Москве более полутораста лет: «Дороже Каменного моста!» (о ценности и дороговизне чего-либо. Видимо, это в крови у русских – строить что-либо дороже, чем оно того реально стоит!). Вообще, по свидетельству историка Москвы И.М. Снегирева, еще заставшего старый мост, он «почитался одною из столичных диковинок, наравне с Иваном Великим, Сухаревой башней, Царь-колоколом, Царь-пушкою».
Правда, нужно отметить, что в те годы Каменный мост стоял немного в другом месте – он начинался у подножия современного Дома на набережной (красная линия которого соот-несена с линией старого моста) и вел к месту, где теперь выходит к реке улица Ленивка (в те времена, она представляла собой проезд к Всехсвятским воротам).
Конечно, братва была рада встрече – ведь все понимали, раз Камчатка кого-то привел, значит, тот человек явно не пустой.
- Эй, малой, влазные гони! – преградил Ваньке дорогу одноглазый с крупной бородавкой на переносице и с длинными грязными волосами «хозяин».
- Какие влазные, судари? Я – человек маленький, бедный, токмо сёдни от свово хозяина убег.
При этом Камчатка стоял немного в стороне и молча посмеивался.
- Знаем мы твою бедность. Камчатка абы кого к нам не приведет.
На этом игра закончилась. Ванька выдал одноглазому двадцать копеек и небольшая ватага под радостные крики побежала за вином. Выпили сами, напоили и Ваньку. 
Выпивши, сказали:
- Пол да серед сами съели, печь да полати в наем отдаем, а идущему по сему мосту тихую милостыню подаем, и ты будешь, брат, нашему сукну епанча, поживи в нашем доме, в котором всего довольно: наготы и босоты извешены шесты, а голоду и холоду амбары стоят. Пыль да копоть, притом нечего и лопать.
Ванька понял их правильно – каждого, кто проходил либо проезжал по мосту обитатели подмостья заставляли раскошеливаться, а его самого они приняли в свою банду. Немного погодя, по одному, по двое все ушли на промысел. В ту ночь Ванька остался один.
Досидев до рассвета в одиночестве, он решил осмотреться, вышел из убежища – и вот незадача! — сразу же налетел на дворового Филатьева, который сгреб юношу и поволок его домой, к разъяренному барину. Филатьев разослал своих людей по всему городу в поисках сбежавшего мальчишки и весьма обрадовался, когда его к нему снова доставили.
- Я тебе кров-хлеб дал, а ты меня предал, да еще и ограбил. Каин ты, вот ты кто!
Филатьев избил Ваньку, требовал от него вернуть деньги и вещи, но Ванька, к которому теперь на всю оставшуюся жизнь приклеится это прозвище – Каин, молчал.
- На цепь его, на задний двор! – прорычал купец. – К медведю! И смотри мне – не кормить и не поить, пока не расколется.
На заднем дворе у Филатьева на цепи сидел медведь, который забавлял публику на ярмарках. Вот рядом с мишкой и посадили на цепь Ваньку. Однако же тут купец просчитался. Не учел того, что были при его дворе и люди, симпатизировавшие озорному мальцу (а может и даже более, чем симпатизировали). Та самая девчушка Авдотья, которая лечила прежние раны Ваньки, и сейчас не оставила его в беде. Именно она приносила пищу и воду медведю, а под фартуком, незаметно для остальных прятала хлеб для Ваньки. Да и лохань воды ему отливала.
- Ешь, Иванушко. Токмо старайся, чтоб никто не видел. Сам понимаешь, ежли и меня на цепь посадят, кормить нас уже будет некому.
Ванька улыбался и благодарил девчушку.
- Выживу, отблагодарю тебя.
- Ужо зело зол на тебя хозяин. Не знаю, и ослобонит ли тебя вовсе.
Нужно отметить, что в те годы хозяева имели право сами казнить и миловать своих крепостных. Потому и судьба Ваньки была под большим вопросом. Впрочем, и тут ему сопуствовала удача.
- Чего интересного-то деется на этом свете? – немного подкрепившись, поинтересовался Ванька.
- Барин-то наш в великой беде состоит, – оглядываясь по сторонам, зашептала Авдотья.
- Это как так? – оживился Ванька.
- Так третьего дни драка была, – стала рассказывать девушка. – Дворовые хозяина по пьяни убили караульного солдата, и теперича тот ландмилицкий солдат в гостях в холодной избе.
Ванька сразу понял, что труп того солдата от греха подальше сбросили в старый колодец.
- Барин о том знает?
- Так кто ж о том не ведает?
- Авдотья, ты где? – раздался сердитый голос Филатьева.
Девушка вздрогнула и тут же помчалась к барину.
А между тем Ванька сообразил, что убийство караульного солдата ему сыграет на руку. В ту эпоху весьма распространенным явлением были доносы по любому поводу, а уж ежели кто выкрикнет фразу: «Слово и дело государево!» – его обязаны были немедля доставить в Тайную канцелярию, ибо эта фраза означала, что речь могла идти о государственном преступлении. Правда, при этом рисковал и сам кричавший – ведь если оказывалось, что его показания ничем не подтверждались, а то и наоборот, им был оклеветан честный человек, то по полной, включая и дыбу с каторгой, получал уже сам доносчик.
- Слово и дело! Слово и дело! – вдруг заорал Ванька.
На крик вышел сам Филатьев.
- Ты чего, малой, сбрендил?
- Слово и дело! – повторил Ванька.
- На цепи надоело сидеть? На дыбу хочешь?
Ни самому Филатьеву, ни кому из его дворовых и в голову не могло прийти, что малец что-то знает об убийстве.
- Слово и дело! – твердил свое Ванька.
- Ну-ка, тащите его ко мне в покои, пущай свое слово делом докажет.
В горнице с Ваньки сняли платье и Филатьев приказал его высечь, но дворовый успел лишь пару раз стегануть мальца плетью,  после чего последний спокойно произнес:
- Хоша я тебя, барин, ночью, немножко окравши, попугал, и то для того, чтоб подоле ты спал, – и тут же снова крикнул:
- Слово и дело!
Филатьев от такой дерзости своего крепостного даже испариной покрылся. Неприятный для него момент тем более усиливался, что в тот момент у него чаёвничал полковник Иван Иванович Пашков, который  тут же и сказал:
- Ты бы, Петр Дмитрич, боле мальца не стращал, а куда надлежит отослал бы.
Обрадованный нежданной поддержкой, Ванька-Каин снова запел свою песню про слово и дело.
- Отвезите его в Стукалов приказ, – наконец приказал Филатьев дворовым.
 Ваньке связали руки, бросили в телегу и повезли в село Преображенское, где располагалась
тогда Тайная канцелярия розыскных дел. Утром его потащили в пыточную.
- По которому пункту ты за собой сказывал? – спросил его секретарь.
- Ни пунктов, ни фунтов, ни весу, ни походу не знаю, а о деле моем тому скажу, кто на том стуле сидит, на котором собачки вырезаны, – дерзко и с вызовом ответил Ванька.
Под стульями с собачками имелись в виду судейские кресла, секретарь это, разумеется, понял, но дерзость юнца ему весьма не понравилась и он несколько раз ударил Ваньку линейкой. Впрочем, секретарь доложил обо всем городскому голове и наутро следующего дня в полицейский участок явился лично граф Семен Андреевич Салтыков.
- Ведаешь ли ты, Ванька Осипов, что тебя ожидает, ежли слова твои не подтвердятся?
- То мне ведомо, – кивнул Ванька.
- Пошто тогда ты секретарю в допрос не пошел и что за собой знаешь?
Ванька подскочил к Салтыкову, бухнулся ему в ноги и, ухватя его ноги руками, поднял голову:
- Знаю, что помещик мой потчевал ландмилицких солдат деревянными кнутами, то бишь цепами, что рожь брюзжат, из которых солдат один на землю упал. То помещик мой, видя, что оный солдат по-прежнему ногами не встал, дождавшись вечера, завернул его в персидский ковер, в чем соль весят, и снесли в сухой колодезь, в который сор высыпают. А секретарю для того намедни  не объявил, чтобы он левой рукой Филатьеву не написал, ибо я в доме у свово помещика его часто видал.
 Граф, недолго думая, приказал дать Ваньке для ареста помещика пристойное число конвоя. У ворот филатьевского дома их встретил тот самый лакей, который и притащил Ваньку после побега к хозяину. Ванька даже обрадовался такому началу:
- Вот этого берите! – указал он рукой солдатам, а когда те держали дворового за руки, Ванька не без злорадства произнес:
 - Ты меня поймал у Панского ряда днем, а я тебя ночью, так и долгу на нас ни на ком не будет.
А вот и тот самый колодец. Со дна его и в самом деле подняли труп ландмилицкого солдата. Тут же взяли и самого Филатьева, которого отвезли в Стукалов монастырь. Прежде чем подвергнуть пытке барина, Салтыков вновь обратился к его холопу – Ваньке Каину.
- Был ли при том убивстве господин твой?
А Ванька уже почувствовал свою силу и ответил прибауткой:
- Какой на господине мундир, такой и на холопе один. Сидор да Карп в Коломне живет, а грех да беда на кого не живет? Вода чего не поймет? А огонь и попа сожжет.
Поскольку показания Ваньки Осипова подтвердились полностью, его, разумеется, вскоре выпустили из Тайной канцелярии, вручив ему вольное письмо. Салтыков немедля отменил расследование Ванькиного воровства и в награду за «доведенный» (то есть доказанный) извет его тут же выпустили на свободу, вручив «для житья вольное письмо». Теперь парень мог дышать полной грудью. Ноги сами повели его туда, где должен быть его новый друг Петр Камчатка в кабак в Немецкой слободе. И чутье не подвело Ваньку. Камчатка искренне об-радовался его появлению.
- Ты в самый раз возвернулся, – после теплых приветствий, произнес Камчатка. – Мы туточки новую экскурсию сочиняем. Коли волен иттить с нами, расскажу?
- Я теперича на все волен. Вона, бумажка имеется, – Ванька с ухмылкой снова потряс перед лицом Камчатки вольным письмом, подписанным самим графом Салтыковым.
- Мы, паря, собираемся в гости к самой царице, в Анненгофский дворец.
- Да ну! Вот так дело! И ты еще спрашивал, волен ли я иттить с вами?
Так, по-царски, начиналась разбойничья карьера будущего царя московских воров Ваньки Каина: грабить было решено императорский Анненгофский дворец.
Каин идет с товарищами на Яузу, к придворному доктору Елвиху, к самому дворцу. Воры тайно входят в сад, пробираются в беседку. Тут-то их и замечает сторож.
- Стой! Куды! Что вы за люди и с чем пожаловали? – крикнул сторож и направил на них фузею.
Но в этом была его большая ошибка: куда было ему одному справиться с целой бандой. Его быстро скрутили, связали и теперь уже, в свою очередь, стали задавать вопросы, главным из которых был: как им удобнее войти в дом доктора? Сторож кивком головы указал на окна. Больше ничего и не нужно было. Воры умело вырезали из рамы стекла, отворили окно и попали прямо в спальню доктора, спокойно спавшего рядом с женою. Камчатка глянул на Каина и тот сразу все понял. Он взобрался на подоконник, снял с себя сапоги, чтобы не разбудить спящих, и легко спрыгнул на пол. Прислушавшись к ровному дыханию хозяев, Каин вдруг подошел к кровати и, с дьявольской ухмылкой, накрыл доктора с женой одеялом, сбившимся в самые ноги. Те лишь сладко потянулись, словно благодаря за заботу, и даже глаз не открыли. Из спальной Каин пошел в другие комнаты, пробрался в детскую и увидел там спящую девку, сон которой оказался более чуткий. Увидев перед собой незнакомца, она хотела было закричать, но Каин вовремя успел прикрыть ей рот ладонью.
- Тиш-ше! Хозяев разбудишь, плетей получишь.
В этот момент в комнату вошли Каиновы сотоварищи во главе с самим Камчаткой.
- Вы зачем пришли? – справившись с испугом и поняв, что ей лично ничего не угрожает, вопросила девка.
 - Пришли в дом купцы для пропалых вещей.
И тут Камчатке захотелось малость пошутить. Он приказал связать девку и положить ее на кровать между доктором и докторшей. Смех распирал воров. Естественно, хозяева проснулись и, поняв, в чем дело, молча дрожали, натянув одеяло под самые подбородки. А Камчатка, между тем приговаривал:
- Бей во все, колоти во все и того не забудь, что и в кашу кладут.
И действительно, воры ничего не оставляют, забирают с собой всю серебряную посуду несчастного доктора. После чего вся шайка благополучно выбирается из дома и добирается до своего плота на Яузе. И тут они увидели за собой погоню. Но берег уже близко.
- Руби канат! – крикнул Камчатка.
Каин ловко сработал топором, обрубив канат, с помощью которого они и передвигались на плоту. Банду уже было не догнать – ее путь лежал к Данилову монастырю, где у них была своя заручка – монастырский дворник, который и принимал от них краденые вещи.
Малец оказался весьма удачливым. С таким – из любой ситуации выкрутишься. А он уже и сам вошел во вкус. Предложил товарищам пощупать еще одного царского слугу – дворцового закройщика Рекса, жившего в Немецкой слободе. Тут уже спланировали операцию загодя. Один из воров, Жаров, с вечера забрался в дом Рекса, проскользнул в спальную и засел у него под кроватью. Экспедиция удается как нельзя лучше: Рекса обирают тысячи на три (сумма по тем временам огромная) — и уходят. Но за ними снова началась погоня. Тогда воры схватили бегущего за ними человека, привели его к Яузе, связали, бросили в лодку и на прощание прочитали наставление:
- Если станешь много говорить, мы заставим тебя рыбу ловить.
 Оттолкнули лодку от берега и ушли в безопасное место.
Но, как говорится, на ловца и зверь бежит. Всего несколько дней прошло после отоваривания у Рекса, как вся честная компания решила прогуляться по Красной площади, пугая мещан и смущая ландмилицких солдат – те не слишком-то горели желанием связываться с такой воровской бандой. И вдруг Ваньку Каина кто-то окликнул. Он обернулся и тут же узнал его филатьевскую подружку-спасительницу Авдотью. Он подбежал к ней, обнял, расцеловал.
- Ты пасешь кого здесь, Авдотьюшка?
- Скорее, это ты кого-то пасешь, гляжу, – улыбнулась Авдотья, уже наслышанная о похождениях своего дружка.
- Желаешь подсобить?
- А коли скажу, что у меня барские комнаты с деньгами и пожитками?
- Ты моя умница, Авдотьюшка! – Ванька Каин сразу же загорелся желанием еще раз пощуать своего бывшего барина, который все еще находился в селе Преображенском в застенках Тайной канцелярии.
Тут уже фантазия Каина расцвела самым пышным цветом. Спустя несколько дней Каин, прихватив с собой с ярмарки курицу, зашвырнул ее через забор в соседний с филатьевским двор купца Татищева и стал ногами и кулаками барабанить в ворота.
- Зачем стучишься? – раздался голос из-за ворот.
- Моя курица залетела в твой огород, пусти, хочу поймать ее.
Дворовый Татищева и в самом деле увидел бегавшую по двору незнакомую птицу и открыл ворота. Ловя вместе с дворниками увертливую птицу, Каин внимательно высматривал местность, откуда было бы удобнее пробраться в комнаты своего помещика, а потом вернулся к своим товарищам. Ночью они забрались в дом, вскрыли сундуки, выбрали из них серебро, деньги, шкатулки, при этом ухарски приговаривая:
- Тяп да ляп – клетка, в угол сел – и печка.
В доме поднялся шум, на который сбежалась вся дворня. Банда бросилась врассыпную. Добежав до Чернышева двора и поняв, что им с награбленным не убежать, побросали все в глубокое грязевое болото, бывшее в то время на том месте. Конечно, достать утонувшие мешки можно было и позже, когда все утихнет. Но это не в характере Каина. Он берет инициативу в свои руки и ведет товарищей к дому генерала Шубина, там натыкаются на сторожа и говорят ему, что около их дома лежит пьяный. Но едва тот собирается проверить это и выходит за ворота, как на него наскакивает сразу несколько человек, напяливают ему на голову тулуп и завязывают рот. Затем входят во двор Шубина, выводят из конюшни лошадей, закладывают их в четырехместную карету-берлин и едут на фабрику Милютина, где берут знакомую им бабу, сажают ее в берлин, едут к Чистым прудам к одному купцу, пробираются на чердак, достают оттуда женский барский убор, наряжают бабу барыней и снова едут к Чернышеву двору, где брошены ими были в грязь деньги и столовое серебро. Въехав в грязь, снимают с кареты два колеса, велят мнимой барыне выйти из берлина и кричать на них, будто на своих слуг. Та, поднявшись во весь свой немалый рост, заорала дурным голосом:
- Псы негодные! Ужо я вам! Не можно ль было дома смотреть, все ли цело? Кошками выдрать велю! Лбы забрею!
 «Барыня» кричит, а «слуги» таскают в берлин из грязи краденые вещи, надевают колеса, и, разогнав набежавших зевак, двигаются восвояси. Бросив берлин с лошадьми у Денежного двора, берут «барыню» под руки, ведут ее на квартиру к Каину, который жил в то время у «заплечного мастера», и наградив деньгами, отпускают домой.
Полиция, узнав о пропаже у Филатьева, схватила девку Авдотью, ее пытали, раздирая тело «кошками», не имела ли она с ворами «подвоху» или какого разговору. Но смелая девушка все стерпела и ничего не сказала. Так и не сумев доказать ее вины, ее вынуждены были отпустить. Той ничего не оставалось, как присоединиться к банде.
В тот же вечер, прихватив все добытые в последние дни деньги и драгоценности, шайка исчезла из Москвы. А сам Ванька Каин уже отправился на Волгу. Людей посмотреть и себя показать. Вскоре о нем стало слышно не только в Москве, но и в Макарьеве, Нижнем Новгороде и в других городах.
12.
Анна Ивановна приняла окончательное решение переехать вместе со всем двором в Петербург.  Она стала бояться Москвы, которая напоминала ей осиное гнездо, в котором мерещились сплошь заговорщики. Напугало Анну и странное происшествие в 1731 году. При возвращении двора из Измайлова в Москву под следовавшей первой каретой князей Голицыных (а обычно первой ехала карета Анны) вдруг образовался провал, в который рухнула карета с лошадьми, кучером и форейтором. Супружеская чета Голицыных успела в последний момент выскочить. Французский дипломат Маньян сообщал о ходе расследования этого эпизода: «Есть полное основание думать, что дело это было подготовлено заранее, и нетрудно было поэтому произвести действие в момент, назначенный для его исполнения. По способу, которым руководствовались при размещении бревен и камней, можно судить, что сделано это таким образом, чтобы можно было переменить положение их в то мгновение, когда это будет необходимо; чрезвычайное же удивление было вызвано тем, как могли приготовить подобную засаду на пути из Черкизова в Измайлово, путь этот всегда закрыт решетками, так что никто не может по нему пройти иначе, как с письменного разрешения императрицы».
А Петербург со времени смерти Екатерины I пустел и деградировал. Там-то уж никаким тайным факциям негде развернуться. Потому и все будет под ее, царицыным, приглядом.
Миних со всей серьезностью начал готовиться к встрече императрицы. Еще осенью 1731-го вернулась в Петербург гвардия. Затем прибыла туда сестра государыни герцогиня Мекленбургская Екатерина Ивановна. При этом герцогиня очень не хотела переезжать в север-ную столицу.
- Боюсь, что там меня ожидает скорая смерть, – пророчествовала Екатерина Ивановна своей фрейлине.
Миних взял в свои руки перестройку в камне Петропавловской крепости. Эта работа была начата еще при Петре I и продолжена под руководством архитектора Доменико Трезини. Однако 60-летний итальянец уже мало устраивал 47-летнего немца. Сам военный инженер, Миних добился передачи ведения крепостью Канцелярии фортификации и артиллерии и сразу же забраковал проект Трезини, считая, что тот ничего не смыслит в оборонительных сооружениях и строит такую крепость, которую нельзя будет защищать при нападении неприятеля. Возможно, что это так. Да и великий Трезини — автор множества построек при Петре I — был уже не тот: стал слабым, больным, терял память. В письме от 25 февраля 1731 года к Миниху он «хоронит» Екатерину I в 1726 году, хотя она умерла на его памяти в мае 1727 года, и делает такие ошибки, которые говорят, что с головой у первого строителя Петербурга уже и в самом деле было не все в порядке. Впрочем, не это важно. Важно то, как Миних бесцеремонно обошелся с заслуженным человеком, и подобный стиль общения с людьми стал для него так же характерен, как и необыкновенная заносчивость, интриганство и сварливость. Почти всюду, где бы он ни оказывался, можно было услышать шум грандиозного и безобразного скандала. Чем выше он поднимался по служебной лестнице, тем становился грубее и бесцеремоннее. Власть развращала его у всех на глазах. Особенно изменился он, когда стал президентом Военной коллегии. Лефорт писал, что «с тех пор, как Миних поднялся, в нем нельзя узнать прежнего человека: приветливость уступила место высокомерию, сверх того, утверждают, что он не забывает своих собственных интересов… его нельзя узнать, и желание первенствовать ослепляет его до такой степени, что он забылся».
Анна Ивановна после Нового года велела ехать в северную столицу и цесаревне Елизавете, которая теперь должна быть под ее постоянным присмотром. Наконец, многосотенный обоз императрицы также выехал за пределы Москвы и по Петербургскому тракту направился на север. В те времена этот тракт был единственной в России дорогой, следуя по которой ямщикам приходилось приплачивать не за то, чтобы ехали быстрее, а, наоборот, чтобы придерживали лошадей, которые неслись во весь дух, чувствуя под ногами твердую и ровную опору.
За две мили до города ее величество встретили все судебные чиновники, сухопутные и морские офицеры, иностранные купцы, члены академии и иностранные министры.
Императрица прибыла в Петербург 15 января 1732  года и остановилась для ночлега в доме Брюса, куда Минихом заранее были присланы для охраны гвардейцы-преображенцы. Торжественный въезд ее в столицу намечался лишь на другой день. Генерал-фельдцейхмейстер Бурхард Миних со всей своей немецкой основательностью расписал каждую минуту торжества.
Шествие тянулось по Литейному проспекту и по Невской першпективе. Впереди всех ехали верхами почт-директор, почтмейстеры и почтальоны, последние играли на рожках. За ними отряд драгун, потом русские и иностранные купцы, с бургомистрами на украшенных лошадях. Далее верховые литаврщики и трубачи, затем отряд конных гренадеров, и ряд карет, запряженных цугом. Камергеры и камер-юнкеры, императорские фурьеры и лакеи, в числе шести пар всадников, предшествовали парадной карете восьмериком цугом самой императрицы. По сторонам этой кареты шли пешие гайдуки, а за каретой по обеим сторонам верхом  шествовали обер-камергер Бирон и обер-гофмаршал Левенвольде с генерал-адъютантами. Замыкал шествие ряд экипажей с придворными дамами и женами сановников и пятьдесят кавалеристов во главе с капитаном. По Невскому расставлены были шпалерами войска.
Экипаж государыни проехал под пятью триумфальными арками у Аничкова дворца, Адмиралтейства и в других местах – творениями Трезини, Земцова и Коробова. Вдоль всей Невской першпективы, стояли в две шеренги войска – с одной стороны, лейб-гвардии Преображенский полк, с другой – лейб-гвардии Семеновский. Офицеры же и сержанты свеженького лейб-гвардии Измайловского полка были рассредоточены также в две шеренги. Все гвардейцы и обыватели под колокольный звон и пушечный салют прилежно кричали: «Виват!». За последними же триумфальными воротами батальон против батальона в две шеренги стояли солдаты Ладожского, Новгородского, Владимирского, Астраханского и Ингерманландского полков. Едва императрица приближалась к тому или иному полку на тридцать шагов, тут же полк начинал отдавать  честь, а музыканты начинали бить в барабаны и играть марш. Офицеры же приклоняли протазаны (длинные копья) и знамена. Когда же императрица миновала полк, тут же раздавалась команда командира: «На пле-чо!», – и замолкали полковые барабанщики и музыканты. Всего же, по приблизительным подсчетам, таким образом царицу приветстствовало не менее тридцати тысяч солдат и офицеров.
Наконец, была сделана остановка у Исаакиевской церкви, у дверей которой Анну встречали члены Синода и прочие церковные иерархи. В этот момент ударили во всех городских церквах в колокола, из крепости раздалась пальба. Торжественным и долгим был молебен. После этого императрица Анна проследовала в свою резиденцию – Адмиральский дом – бывший дворец Федора Апраксина, отошедший в казну после смерти этого петровского сподвижника в 1728 году. Еще задолго до приезда императрицы дворец, лучшее на Адмиралтейской стороне здание, стоявшее на месте современного Зимнего дворца, был по распоряжению гоф-интенданта Мошкова существенно расширен все тем же архитектором Доменико Трезини. Сам же Зимний дворец императрица приказала перестроить – в том виде, в каком он существовал, Анну Ивановну он не впечатлил. И потом, ей не хотелось селиться во дворец, где еще не выветрился запах ее царственного дядюшки, Петра Алексеевича. Вокруг Адмиралтейской экспланады сидели верхом гвардейские драгуны и гренадеры, дожидаясь пока не распустят пехоту. После этого стояли у дверей царицыных палат два конных гвардейца на карауле. Купечество же, по окончании всех торжественных церемоний было приглашено в Адмиралтейский дом для отдания приветствия Анне Ивановне. Едва императрица скрылась во дворце, опять стали палить из пушек, которые были свезены и установлены на льду Невы напротив Апраксиного дворца,  а войска приветствовали царицу беглым оружейным огнем. Последнее действо вообще оказалось самым грандиозным номером. Ружейный залп начинался выстрелом солдат Преображенского полка, которые стояли в начале Невского, на его правой стороне. Затем беглый огонь стремительно, подобно огню на подожженном бикфордовом шнуре, перебегал дальше вдоль правой стороны Невского, перебрасываясь от одного полка к другому. Когда вспышки выстрелов достигали у Фонтанки позиции Ингерманландского полка и выстрел сделал последний стоящий в его строю солдат, беглый огонь перебросился на левую сторону Невского и также быстро вернулся к Адмиралтейству уже по левой стороне Невской першпективы. За это время солдаты на правой стороне Невского успевали перезарядить ружья, и огонь перекинулся вновь на ряды преображенцев. И это необыкновенно впечатляющее действие повторялось трижды, вызывая восторг зрителей. Весь день продолжались колокольный звон и бой часов.
По окончании церемонии состоялся обед, где с царицею за столом сидели высшие министры ее двора со своими женами, и иноземные посланники также с женами – всего около восьмидесяти человек. Для остального общества были накрыты столы в других комнатах, а вечером состоялся бал. Анна Ивановна в тот вечер была в ударе. Несмотря на ее крупную фигуру, движения ее были легки и изящны, ее смуглая кожа вполне сочеталась с черным цветом волос, а большие глаза тонули в темно-голубом бездонье. В выражении ее лица была величавость, поражавшая с первого взгляда, а когда она заговаривала с кем-либо, на губах ее появлялась довольно приятная улыбка. Она много в тот вечер разговаривала со всеми, и была приветлива в обращении, впрочем, она ни на минуту при этом не теряла  достоинства государыни.
Вечером город осветился иллюминацией и фейерверком, продолжавшимися восемь дней. А на льду Невы Миних устроил настоящую баталию – взятие снежной крепости. Государыня, по-видимому, осталась довольна усердием Миниха и петербуржцев.
Кстати, нужно отдать должное этому факту – переносу столицы из Москвы в Петербург, поскольку именно при Анне Ивановне северная столица приобрела, в основном, тот исторический вид, который сохранился и по сей день.
 Приехав в Петербург, Анна успокоилась. Здесь, вдали от дворянских гнезд, в новой обстановке, Анна, как и ранее Петр I, начинала свое царствование, окруженная близкими ей людьми. Центром жизни Петербурга в 30-е годы XVIII века были два дворца Анны. Бывший дворец Апраксина, подаренный адмиралом Петру II,  в котором она поначалу поселилась, оказался мал для императорского двора, и с 1732 года началась его перестройка и расширение. Строительством ведал Бартоломео Растрелли. Как известно, вдоль набережной Невы от нынешнего Дворцового моста до Зимней канавки стояли дома петровских сановников: Александра Кикина, Саввы Рагузинского, Павла Ягужинского, Григория Чернышева и других. Растрелли сломал дом Кикина и за счет этого расширил дворец Апраксина, а с другой стороны присоединил к нему дома Рагузинского и Ягужинского. Окончательно императорский дворец, известный как Третий Зимний дворец, был завершен в 1736 году. Впрочем, к этому времени Анна уже давно жила во дворце, постепенно занимая все новые и новые покои, законченные отделкой. Молилась же она не только в нарядной придворной церкви, но и в особой, «комнат-ной», куда не было доступа посторонним.
Дворец был обширен и красив. Главным фасадом он выходил на Адмиралтейство. Двадцать восемь медных драконов-водостоков в дождливые дни низвергали с крыши потоки воды, напоминая Петергоф. Белокаменные лестницы и балконы, выходившие на Неву и во двор, были украшены деревянной резьбой. Деревянные вызолоченные фигуры, подобные тем, что сохранились на Петровских воротах Петропавловской крепости, громоздились на фронтоне. Растрелли создал во дворце, кроме Большого зала и Галереи, 138 апартаментов. Плафон, расписанный Луи Каравакком, украшал торжественный Тронный (Большой) зал, где Анна принимала посланников и проводила имперские торжества. Не менее великолепны были и другие залы: Красный, Желтый, Шахматный. Золотом сверкала Парадная столовая (Сала). Хрустальные люстры, изящные подсвечники на кронштейнах между окон, наборный паркет, картины Луи Каравакка и других художников, лепнина, изразцовые печи, зеркальные окна — все это создавало уют и простор в новом доме Анны.
В Летнем саду, при Зимнем дворце был устроен специальный зверинец с манежем на-подобие древнеримского цирка, куда частенько приходила развлекаться императрица, страстная охотница и весьма меткий стрелок. Едва не ежедневно по часу пред полуднем императрица наблюдала в Зимнем доме за медвежьей и волчьей травлей собаками.
Впрочем, в Зимнем дворце Анна жила зимой, а летом ее ждал или Петергоф, или новый Летний дворец, который начали строить из дерева в 1732 году в Летнем саду на месте разобран-ного «Зала для славных торжеств».
С возвращением двора в Петербург  временное запустение сменилось наплывом населения и в городе даже начался квартирный кризис. Чрезвычайно быстро начали застраиваться городские площади, ранее занятые лишь отдельно стоящими домами. Пограничная черта прошла по теперешнему Загородному проспекту, но и за ней вплоть до Смольного и Александро-Невской лавры также велось строительство. Значительную часть этой площади Миних взялся осушить собственными средствами на условиях взаимообразного отпуска денег и вечного права на десятую долю сделанного пригодным для жизни пространства. В короткое время пригодной под застройку стала обширная площадь на материковой стороне города, ныне занимаемой городским центром.
К сожалению, от бурной градостроительной деятельности того десятилетия мало что дошло до нашего времени: исчезли с лица земли или скрылись под новыми постройками Летний и Зимний дворцы Анны, триумфальные ворота, многие дворцы знати вдоль Невы, дома на Васильевском острове. Исчез, как бы растворившись в невской воде, оригинальнейший Подзорный дворец, который строил ван Звитен, а закончил в 1731 году Михаил Земцов. Дворец стоял на крошечной косе в устье Фонтанки, и с кораблей, подходивших от Кронштадта к Петербургу, он казался выплывающим из водных глубин сказочным замком, чьи окна горели золотом в лучах заходящего солнца. Не дожило до наших дней и анненское здание Адмиралтейства. По указу Анны в 1732 году было разобрано петровское мазанковое здание Адмиралтейства и по проекту архитектора Ивана Кузьмича Коробова под «смотрением» Доменико Трезини построили новое, каменное, здание. Оно не дожило до нашего времени, усту-пив место великолепной классике Андреяна Захарова, но сама идея высокого золотого шпиля (на голландский манер — шпица) с золотым корабликом пришло к нам от Коробова, от анненских времен. Именно по указу Анны было приказано «оббить оной шпиц и купол медью и вызолотить добрым мастерством». Под шпилем был повешен 60-пудовый колокол, который отбивал время и извещал жителей Адмиралтейского острова о пожарах, наводнениях и прочих происшествиях.
Но многое от анненского Петербурга и сохранилось. 29 июня 1733 года торжественно освятили Петропавловский собор, ставший с той поры главным храмом империи и усыпальницей российских императоров. Впрочем, важный момент в истории собора наступил несколько раньше: в субботу 29 мая 1731 года, в 11 часов утра, то есть в день 59-летия со дня рождения Петра Великого, гроб с его телом, а также гробы Екатерины I и их дочерей были опущены в склеп. До этого, с 1725 года, тело основателя города стояло в закрытом гробе в центре собора. Склеп вскрыли в 1740 году, когда умерла Анна Ивановна, и «батюшке-дядюшке» и «тетушке-матушке» пришлось подвинуться, уступая место племяннице. Поначалу Анна Ивановна не предполагала устраивать в соборе усыпальницу для всех Романовых, даже наоборот — она предписала «все имеющиеся в соборной здешней Петропавловской церкви гробы, яко царевича (Алексея Петровича) царевен (Екатерины, Анны — дочерей Петра I и Екатерины I) и протчие фамилии их величества из той церкви вынести… а каким впредь тут гробам быть, о том будет особливый указ». Историки собора считают, что в конечном счете ограничились только тем, что убрали надгробные плиты, а сами захоронения под полом не тронули. В огромном пространстве храма сверкал свежей позолотой великолепный резной иконостас работы московского мастера Ивана Зарудного. И хотя судьба собора не была счастливой — он часто горел и перестраивался, все же свой величественный вид он окончательно приобрел именно в анненское время. То же можно сказать и об открытом в 30-е годы XVIII века здании Двенадцати коллегий, и о законченной в 1734 году Кунсткамере.
А в мае 1735 года вышел указ императрицы обывателям Немецкой и Задней улиц, что на Адмиралтейском острове, которые, оказывается, еще в 1734 году дали подписку в том, что будут строить себе каменные дома, но «не токмо не начали строить, но и к нынешнему году материалов ничего не приуготовили и под строение (каменных домов) хоромного строения (то есть деревянных зданий) не ломают». Поэтому по императорскому указу было предписано: «У тех обывателей по линии хоромное строение сломать каторжными, а им объявить: буде они на тех местах с нынешнего мая месяца строить палат не будут, то те дворы их взяты будут на Ее императорское величество». Вероятно, в одно прекрасное майское утро можно было видеть, как страшные безносые и безухие каторжники, под вой собак и вопли жителей, начали крушить вполне пригодные, но противоречащие образцовой застройке дома обывателей.

13.
Граф Карл Густав Левенвольде сразу же направился в Германию, чтобы там подыскать приемлемую кандидатуру жениха. Разумеется, цель поездки Левенвольде не стала тайной ни для сиятельных особ, которых он посетил в Германии, ни для иностранных резидентов в России. Оповещенные о том, прусский королевский и австрийский императорский дворы сразу же засуетились, пытаясь подсунуть российскому посланнику свой вариант.
В Берлине в качестве возможных женихов ему было предложено сразу несколько кандидатур – наследный принц прусский Фридрих и его младший братпринц Август Вильгельм. Представляете, как бы повернулась история, если бы Фридриха женили на наследнице российского престола! Но окончательный выбор пал на маркграфа Бранденбург-Байройтского Карла, родственника короля прусского. Возможный союз России с Пруссией не на шутку испугал Англию с Францией и Австрию с Польшей. И едва начались переговоры по этому делу, как встревоженный Венский двор поручил фельдмаршалу Секендорфу, находившемуся тогда в Берлине, всеми мерами воспрепятствовать успешному исходу таких переговоров. Секендорф действовал настолько удачно, что дело расстроилось, и из Вены последовало предложение выбрать в женихи принцессе Анне принца Антона Ульриха Брауншвейг-Люнебургского, племянника императрицы Священной римской империи. Предложение не было отвергнуто, но поскольку и маркграфу Бранденбург-Байройтскому Карлу тоже был сделан намек, то отказываться от этой кандидатуры, не оценив ее, разумеется, было нельзя.
Не сидели сложа руки и в Мекленбурге, на родине принцессы Анны. Некто Якуб Писториус предложил дяде принцессы, герцогу Христиану Людвигу соединить брачным союзом его сына Фридриха с русской принцессой, а Балтийское море каналом с Северным. Таким образом, доказывал Писториус, возвысится значение Мекленбургского герцогства и значительно облегчится прохождение русских судов в западные порты. Впрочем, Левенвольде этот проект даже не рассматривал.
Да и в Петербурге с самой принцессой-наследницей происходили волшебные изменения. Девочку забрали от матери ко двору тетки, назначили ей приличное содержание, штат придвор-ных, а главное — начали поспешно воспитывать ее в православном духе — ведь теперь с ее именем была связана большая государственная игра. Обучением девушки занимался ученый монах Феофан Прокопович.
По возвращении Левенвольде, уже в Петербург, Анна Ивановна собрала в своем кабинете узкий круг самых близких приближенных – естественно, Бирона, Остермана и самого Левенвольде. Несмотря на то, что решалась судьба ее дочери, императрица пока не стала приглашать к себе свою сестру и мать принцессы Екатерину Ивановну, часто в последние месяцы болевшую.
- Итак, граф, что же мы имеем в результате ваших куртагов по Европе? – императрица устремила взор на Левенвольде.
- Осмелюсь предложить вашему императорскому величеству две кандидатуры в женихи принцессе Анне. Оба принца, если не принимать во внимание политический вопрос, достойны руки принцессы, однако же…
- Кто же сии юноши? – перебила Левенвольде Анна.
- Маркграф Бранденбургский Карл и принц Антон Ульрих Брауншвейг-Беверн-Люнебургский. Первый – ближайший родственник Фридриха-Вильгельма Прусского, второй – племянник Римского императора Карла VI, второй сын герцога Фердинанда-Альбрехта и герцогини Амалии-Антуанетты Брауншвейг-Вольфенбюттельских.
Анна посмотрела сначала на Бирона, затем на Остермана. Именно совета последнего она сейчас и более всего ожидала. Но вице-канцлер не торопился, он взвешивал все и за против каждого из принцев.
- Мое мнение, государыня, что надобно устроить принцам смотрины, дабы Ваше величество сами могли выбрать, который из оных счастия вашему императорскому величеству наиболее достоин явиться, – наконец произнес Остерман. – Однако, ежели и в самом деле отрешиться от политических соображений, как о том советует граф Левенвольде, то, разумеется, маркграф Карл – фигура более подходящая. Ведь за ним стоит набирающая мощь Пруссия. Но именно поэтому и не стоит останавливаться на принце Карле, ибо сближение с Пруссией вашему величеству сейчас не выгодно и не желательно. Фридрих-Вильгельм медлит приступить к  нашему союзу с Австрией, несмотря на обещание вашего величества возвести одного из его младших сыновей на курляндский престол по смерти герцога курляндского. Зато Карл VI не высказывается определенно, на ком из кандидатов в короли польские он желал бы остановиться.  А сие означает, что предпочтительней будет фигура принца Антона Ульриха с его поддержкой не токмо австрийского дома, но и всей Священной Римской империи германской нации.
- Что еще ты можешь сказать о принце Антоне Ульрихе? – Анна вновь обратилась к Левенвольде.
- Ваше величество, я бы также предпочел сего принца, имея в виду то, что его родная тетка, Шарлотта Христина Софья была супругою царевича Алексея Петровича, старшего сына вашего дядюшки, императора Петра и, стало быть, матерью второго Петра, вашего предшественника на троне.
Остерман еще до аудиенции у императрицы успел переговорить с Левенвольде и знал многие детали его переговоров. Потому мог все разложить по полочкам для Анны Ивановны.
- О соизволении и желании римского цесарского двора уже и без того известно, однако же в рассуждении о ближнем сродстве, в котором они с принцом находятся, небеспристойно быть может, через грамоту цесарю о том нотификацию учинить.
Еще при Петре Первом Остерман был известным сторонником союза с Австрией, как лучшего союзника России в двух районах взаимных интересов: в Польше, с целью раздела ее территории, и в Причерноморье, где наиболее эффективной была союзническая борьба с общим и еще могучим соперником – османской Турцией. И не без его участия состоялся тот самый брак Шарлотты с царевичем Алексеем. И вот теперь, спустя больше десяти лет, возникла реальная возможность соединить эту порванную судьбой нить. Остерман видел в таком брачном союзе массу внешнеполитических выгод благодаря родству с могущественным европейским домом. Словом, императрица Анна согласилась с доводами Остермана и одобрила его предложения.
- Однако же, мы не можем совсем оставить без внимания и маркграфа Карла, ежели и ему было сделано предложение, – заговорил Бирон.
- И в самом деле, – подхватила императрица. – Не хватало еще из-за этого поссориться с Фридрихом Вильгельмом. Андрей Иванович, что ты посоветуешь? – Анна с надеждой посмотрела на Остермана.
Тот хитро сощурил глаза и потер ладонью шею в том месте, где тугой стоячий воротник жабо касался шеи. В угоду не терпевшему черной одежды Бирону, а вместе с ним и императрице, немолодой уже вице-канцлер одевался в цветастые одежды и голубые чулки, нередко вызывая за спиной у себя насмешки иных царедворцев. Но чего не сделаешь в угоду сильным мира сего!
- А надобно обоих пригласить в Петербург на смотрины, но так, чтобы ни один, ни другой об том даже не догадывался. Приезд принцев может быть как тайным, так и публичным. В первом случае обоих надобно отвезти мимо Риги и Нарвы в какое-нибудь загородное место, где ваше величество могла бы их тайно увидеть. И развести эти визиты на разное время, дабы ваше величество могла лучше рассмотреть разность в их квалитетах и нравах.
- Однако соблюсти секретность в таком деле будет весьма сложно, – сказал Бирон.
- Потому и предпочтительнее приезд принцев сделать публичным. На приклад, официальным предлогом для приглашения прусского принца Карла могло бы стать принесение благодарности за милости, оказанные государыней нашей его матери.
Хитрюга Остерман и здесь нашел ниточку, потянув за которую, можно было размотать весь клубок. Ведь маркграфиня Бранденбург-Байройтская Мария Доротея была сестрой покойного мужа Анны Ивановны герцога Курляндского Фридриха-Вильгельма, и получала от России ежегодную пенсию в десять тысяч рублей. Между тем, вице-канцлер продолжал.
 - А принц Брауншвейг-Бевернский может приехать в Россию якобы для искания службы и для смотрения так цветущего Российского государства. Но сложность ситуации состоит в том, что, поскольку в женихи будет выбран один из двух принцев, другому без озлобления не будет. Посему после смотрин надобно обоих отпустить назад, не давая им никаких обещаний.
- То бишь, отказать, Андрей Иванович? И каково это выйдет? – у Анны от удивления вытянулись густые черные дуги  бровей.
Но Остерман, делая паузу, наслаждался своим превосходством над государыней и обер-камергером хотя бы в этом.
- А вслед за тем пригласить в Россию вашего избранника якобы для службы. Хотя бы для командования одним из полков.
- Wunderbar! Чудесно! – Анна от удовольствия даже хлопнула себя по коленям. – Лучшего выхода, пожалуй, и не придумаешь. Приглашу-ка я, пожалуй, принца Антона Ульриха, назначив его полковником кирасирского полка, и определю ему денежное содержание. Придется тебе, граф, еще раз съездить в Европу, – императрица обратилась к Левенвольде. – И не токмо с женихами повидаться, но и польский вопрос решить окончательно. На польском троне должен сидеть наш человек, а уж потом мы добьемся от него, чтобы герцогом Курляндским был выбран наш друг Бирон.
Бирон при этих словах слегка склонил голову в благодарности.
А Левенвольде, также вполне удовлетворенный результатом аудиенции, склонился в поклоне.
- Рад служить вашему императорскому величеству.
Он понимал, что, в случае успеха его миссии, он может выхлопотать у императрицы для своих лифляндцев возобновление их былых привилегий, упраздненных Петром. В характере Карла-Густава Левенвольде особым образом сочетались глубокий ум с отличными способностями, коварство и чрезвычайная скупость. Впрочем, жил он весьма умеренно и без вельможного лоска. При посторонних он держал себя важно, а в домашней обстановке был весьма веселым и шутливым. Друзьям своим делал он добро, но врагов жестоко ненавидел. Поговаривали в придворных кругах, что порою его побаивался даже сам Бирон. 
- И поедешь ты, граф, не только в звании полномочного министра, но и обершталмейстера нашего двора, – заключила Анна.
Кстати, была и еще одна попытка породнить дом Вельфов с домом Романовых. Отец покойной Шарлотты, герцог Людвиг Рудольф, предварительно заручившись поддержкой зятя, императора Римского Карла VI, в послании Верховному тайному совету предложил женить царя Петра II на принцессе Елизавете Христине, дочери герцогини Мекленбургской Екатерины Ивановны, а его сестру, великую княжну Наталью, выдать замуж за принца Карла. Однако, когда венский посланник граф Вратислав фон Митрович передал это предложение верховникам, они его с негодованием отвергли:
- Русская церковь запрещает браки между двоюродными братьями и сестрами, да и царь еще слишком молод для женитьбы.
Левенвольде блестяще выполнил свою миссию. Причем, до самого последнего момента никто в Европе даже не догадывался, кого русская императрица выбрала в женихи своей племяннице. В Берлине Левенвольде заключил трактат касательно избрания в Польше нового короля, а в Курляндии герцога, по смерти польского короля Августа II, здоровье которого за последнее время сильно ухудшилось. Согласно этому трактату союзники обязывались употреблять все средства, допускаемые польской конституцией, чтобы во время избрания был предложен кандидат, способный сохранять покой и доброе согласие с соседними державами, поставить на польских границах армию определенных размеров во время избрания короля, чтобы охранить Речь Посполитую от всякого чужестранного влияния, то есть вмешательства Франции в пользу Станислава Лещинского. Сепаратные артикулы касались: 1) предложения в польские короли португальского инфанта Мануэля и 2) желания русской императрицы, чтобы, по смерти герцога Курляндского, был избран на его место второй сын прусского короля, Август Вильгельм Гогенцоллерн. Трактат этот, известный под именем «Левенвольдовского»,  вызвал недовольство в Вене. Императорское правительство Карла VІ примирилось бы с обещанием Курляндии прусскому принцу, но в то же время настаивало, чтобы Фридрих-Вильгельм отказался за это от притязаний на Юлих и Берг, и по требованию имперского посла в Петербурге трактат не был ратифицирован. Впрочем, Карл VI был удовлетворен  еще и приглашением в Россию «на службу» Антона Ульриха Брауншвейгского, который осенью 1732 года стал собираться в дальнюю дорогу в неведомую ему северную страну – Россию. Заключив трактат, Левенвольде вернулся в Петербург, а 14 марта 1733 года, по смерти Августа II, отправлен был в Варшаву полномочным послом. Младший брат его, камергер Фридрих-Казимир Левенвольде, уже два года находился там послом, хорошо знал состояние Польши и взаимные отношения ее вельмож, но почему-то не пользовался совершенным доверием императрицы. Ему даже не дали знать из Петербурга о содержании трактата, заключенного его братом в конце 1732 года, и о решении союзных держав возвести на польский престол португальского инфанта Мануэля (того самого несостоявшегося жениха русской императрицы и ее племянницы). Сведения эти дошли до него через имперского посла в Варшаве. Тем не менее Анна не желала ни вызывать его из Польши, ни посылать к нему на помощь другое лицо с более обширными полномочиями, опасаясь, как бы между послами не возникла зависть, вредная для общего дела. Все эти сооб-ражения и заставили остановиться на графе Карле-Густаве Левенвольде, уже знакомым с имперской и прусской политикой. К тому же, как-никак, родной брат.
Россия отправила саксонскому курфюрсту Августу в конце мая 1733 года свой проект трактата, по которому, в случае избрания Августа в короли польские, он гарантировал России все принадлежащие ей земли и области, отказывался от притязаний на Лифляндию и признавал самостоятельность Курляндии. Однако же Август понимал, что при той ограниченной власти, которую он, став королем Польши, имел бы, давать заведомо невыполнимые обещания было нельзя. Именно это он и написал в письме императрице Анне. Через несколько дней после получения ответа курфюрста и после совместного заседания в Петербурге кабинета министров, сената и генералитета, созванных по настоянию Левенвольде, обер-шталмейстер и был снова отправлен в Варшаву с предписанием, что если он в течение трех недель не получит из Дрездена ратификации курфюрста, то пусть приступит к необходимым мерам для возведения на польский престол князя Любомирского. Вскоре, однако, произошло изменение в намерениях России: вдогонку за первым письмом императрице, курфюрст отправил еще одно, и Левенвольде было приказано, не дожидаясь присылки из Дрездена ратифицированного трактата, немедленно приложить все старания в пользу избрания Августа. Левенвольде отправился в Варшаву и на пути раздавал манифест на польском языке, в котором союзные державы уведомляли поляков о вступлении своих войск в их отечество.
В Варшаву Левенвольде прибыл 27 июля. Помимо вооруженной угрозы, он привез с собою грамоту императрицы к примасу Польши, в которой прямо указывалось, что Россия ни в коем случае не позволит вступить на польский престол Лещинскому, ставленнику Франции. Ну, разумеется, как и в большинстве подобных случаев, не обошлось и без банального подкупа нужных лиц: Левенвольде истратил в Польше громадные, по тем временам, суммы, а оправ-дательные документы сжег, когда русский посольский дом в Варшаве подвергся разграблению, — он получил в разные сроки (считая вышеупомянутые восемь бланкетов) около 200000 рублей и, кроме того, около 130000 талеров.
Наконец, 25 августа открылся избирательный сейм Речи Посполитой. Саксонские послы и братья Левенвольде переехали во дворец немецко-имперского посла, опасаясь нападения взволнованной черни. Слухи о приближении русских войск подтверждались все более и более, и примас умолял  Карла-Густава Левенвольде приказать им возвратиться.
- Увы, ваше преосвященство, сделать это не в моей власти. Однако же, могу вас заверить, что русские войска не причинят никому ни малейшего вреда, пока поляки сами не подадут к этому повода.
Но повод поляки предоставили. 9 сентября тайком прибыл в Варшаву сам Станислав Лещинский, проехавший по Европе под видом купеческого приказчика. И именно он 11 сентября был выбран большинством в короли польские, а протестовавшее меньшинство ушло в Венгров и издало манифест, в котором жаловалось на уничтожение liberum veto. Подписав pacta conventa, 22 сентября  Станислав уехал в Данциг в сопровождении главных своих приверженцев и послов французского и шведского. Там он думал дождаться помощи от Франции и заступничества со стороны Швеции, Турции и Пруссии.
Между тем братья Левенвольде, продолжавшие вместе с саксонскими послами жить во дворце венского посла, подвергались большой опасности и находились как бы в заключении. Дворец был окружен крепким караулом. Курьер, ехавший из Петербурга, был остановлен и все бумаги у него отняты. Только три дня спустя к Левенвольде принесли распечатанный рескрипт императрицы. Точно так же остановлено было до двадцати курьеров, которые отправлялись Левенвольде или генералом Ласси. Дворец, в котором раньше помещались русские послы, был совершенно разграблен, а дом саксонского посла уничтожен после кровопролитного сражения. Наконец 20 сентября, на правом берегу Вислы показалось двадцатитысячное русское войско под командованием Петра Ласси. На следующий день была устроена батарея против самой Варшавы и началась перестрелка, причинившая русским весьма незначительный урон. 22 сентября в Праге из противников Станислава Лещинского была составлена конфедерация, и 24 сентября сконфедерованная Речь Посполитая выбрала в короли саксонского курфюрста Августа. Ласси не дождался приезда нового короля, а в конце 1733 года получил приказ выступить к Данцигу против Станислава Лещинского. Герой Полтавской баталии, бывший генерал-губернатор Риги, генерал-аншеф Ласси выполнил этот приказ с большим удовольствием, поскольку не желал подчиняться генерал-поручику Левенвольде, который был суров, самовластен, но в то же время нерешителен и медлителен в распоряжениях, он обременял солдат непосильными работами в Варшаве, не заботился о пропитании войска и лошадей и о приготовлении зимних квартир. В результате русская армия теряла боевой дух. Ласси, учитывая статус Левенвольде, даже не пытался что-либо объяснять обер-шталмейстеру, поскольку из-за назиданий даже младший брат Левенвольде оказался в ссоре со старшим, в результате чего Фридрих Казимир даже просил императрицу отозвать его из Польши. И Анна не нашла ничего лучшего, как прислать на смену младшему Левенвольде президента Академии Наук графа Кайзерлинга.
Между тем, Ласси сделал свое дело. 4 января 1734 года он подошел к Торуню, который признал королем Августа III и впустил русский гарнизон. После чего Ласси держал в осаде Данциг до тех пор, пока на посту командующего его не сменил Миних, благополучно удаленный из Петербурга по сговору Остермана с Бироном (первый сумел убедить второго в том, что Миних набирает все больший вес у императрицы, тем самым угрожая спокойствию и благополучию обоих). После того, как Станислав Лещинский бежал из Данцига, город сдался русским 28 июня 1734 года с обязательством быть верным королю Августу III.
За свою деятельность в Польше Левенвольде был награжден 21 декабря 1733 года, орденом Св. Андрея Первозванного, а вслед за тем отправился из Варшавы в Краков, для присутствия 17 января 1734 года на коронации Августа III, а оттуда поехал в Вену. Надо было не только переговорить с правительством Римского императора об окончании польских дел, но обсудить и турецкий вопрос, так как Порта враждебно относилась к развитию немецко-русского влияния в Польше, а крымские татары нападали на русские границы.

14.
Елизавета, вырванная из родового гнезда и лишенная своей самой большой любви, некоторое время сильно печалилась, часто предавалась молитвам в стенах Успенского монастыря, подумывая даже о том, чтобы окончательно отрешиться от суетного света, приняв иноческий сан в этом монастыре. Судьба уже не впервые ставила ее перед подобным выбором. Сначала ее хотели постричь в монахини князья Долгорукие, дабы избавиться от конкурентки в невесты юному императору Петру II. Затем сестра Анна, тоже в какой-то степени боявшаяся тайного брака Елизаветы, как реальной претендентки на престол. Анна бы и рада выдать Елизавету замуж куда-нибудь подальше от России, но опасения иметь за рубежом страны дочь и, возможно, внука Петра Великого — пересиливали: цесаревна оставалась по-прежнему в девках. Сейчас даже трудно пересчитать все проекты брачных союзов, составлявшихся ради Елизаветы Петровны со времен ее матери и по вступление на престол Анны Ивановны. Ее сватали и за Людовика XV, и за трех французских герцогов, и за семерых германских принцев, и за наследника португальского престола, и за сына персидского шаха Надира, не считая русских претендентов – ее племянника Петра II и двух князей – Ивана Долгорукого и Александра Александровича Меншикова, единственного сына всесильного фаворита.
Елизавета узнала, что от монастыря в данном случае ее спас не кто иной, как грозный фаворит императрицы Эрнст Бирон, втайне ей симпатизировавший. Елизавета, и тоже втайне, была ему за это благодарна, и потому, взойдя на престол, не оставит его без внимания. Она, как и все остальные при дворе Анны, заискивала перед всесильным фаворитом. И, прибыв в Петербург, первый, кому Елизавета собственноручно сообщила о своем переезде в новую столицу, был именно Бирон: «Сиятельнейший граф! Ведая всегдашнюю вашу благосклонность, не хотела упустить, чтоб не уведомить ваше сиятельство о прибытии моем сюда и желаю вашему сиятельству благополучного ж прибытия в Санкт-Петербурх; в прочем желая вашему сиятельству здравия и благополучного пребывания, остаюсь Елисавет». 
Теперь уже она и сама подумывала, чтобы укрыться за монастырскими стенами от мирской суеты.
- Как Долгорукие были и меня гнали, так такой обиды мне не сделали, как я ныне изобижена! – жаловалась цесаревна своей фрейлине Нестеровой, сестре того самого Столетова.
И та понимала, что обида в Елизавете сидит не только за то, что Шубина сослали на край земли, но и что ей лично в деньгах отказали.
Однако, не в ее характере был аскетизм. В этом Елизавета пошла во всех Романовых и Скавронских – она любила веселье, балы и маскарады. Танцевала она лучше всех остальных дам в окружении царицы. Свободно говорила по-немецки, по-французски и по-итальянски. Потому цесаревна особенно не грустила. Разговаривала с каждым, как бы велико ни было общество, и от души ненавидела придворный этикет. В обществе она чрезвычайно жива, непринужденна до того, что, казалось, фонтаном разбрызгивала собственное легкомыслие, однако в домашнем быту была слишком правильной и рассудительной. Так что ее веселость в обществе была, скорее, игрой на публику. Она поражала всех красотою, особенно когда одета была в цветную «робу» с накрахмаленным газовым чехлом, усеянным вышитыми серебром цветами. Ее роскошные волосы не обезображивались пудрою по тогдашней моде, а распускались по плечам локонами, перевитыми цветами. Вокруг нее сложился кружок молодых людей, среди которых были знаменитые деятели ее будущего царствования — братья Александр и Петр Ивановичи Шуваловы, Михайла Воронцов и они вместе славно проводили время — на охоте, в праздниках, развлечениях.
Но развлечения развлечениями, а страстная ее натура требовала любви физической. И спустя всего пару месяцев после разлуки с Шубиным, она сначала воспользовалась услугами своего конюха Никиты Андреяновича, мужика здорового и страстного.
- Твое прозвище-то как, Никита? – отправляя конюха из своих спальных покоев ранним утром, вся расслабленная, поинтересовалась Елизавета.
- У меня отродясь прозвища не было, матушка-цесаревна, токмо на Никиту и откликаюсь.
- Ну, так будешь Возжинским, – смеясь, Елизавета приподнялась на ложе, опершись на локоть и другой рукою закидывая назад свои густые каштановые волосы. – Всем холопам дают прозвища по их занятиям. А ты с вожжами уж больно ловко управляешься.
- Благодарствую, твое цесарское высочество, – новоявленный Возжинский глубоко, в пояс поклонился, и спиной вперед дошел до самых дверей.
Выйдя в коридор, Никита громко выдохнул и перекрестился.
- Таперича уж поздно креститься, до того надобно было, – встретил его насмешливый голос истопника Василия Чулкова.
- Не боись за меня, Василей! Я и до того осенил себя знамением. Чай, не простая тебе баба, самого Петра Лексеича дщерь, – ответил конюх и, не без достоинства, прошествовав по длинному коридору, удалился.
Получал удовольствие от Елизаветиных прелестей и сам истопник Василий Чулков. Правда, в  отличие от своих соперников-любовников (а их, помимо конюха Возжинского, было еще несколько – юный красавец, камер-паж Пимен Лялин, столь же юный кучерский сын Ермолай Скворцов), он не отличался ни красотой, ни статью. Зато он стал для цесаревны в это время незаменимым человеком – она постоянно боялась ночного ареста, а у Чулкова был исключительно обостренный слух, даже когда он дремал. И потому все ночи Василий Васильевич проводил в кресле перед ее спальней, подремывая, но не засыпая. Мимо него скрытно никто не мог бы пройти.  Потому и знал Чулков всех галантов своей госпожи.
Придя к власти, Елизавета никого из своих даже мимолетных любовников не забыла – каждого одарила камергерским званием. Истопника же Чулкова не только за большую любовь, но и за верную службу одарила еще более щедро – к своему камергерскому званию он получил еще орден Александра Невского, чин генерал-поручика и богатые поместья.
Все это, однако, было не то. Сердце двадцатитрехлетней цесаревны требовало настоящей любви. Вся в скорбных чувствах, Елизавета шла по длинной анфиладе комнат своего дворца и проходила возле опочивальни своей подруги-фрейлины Анастасии Михайловны Нарышкиной.  Подружились обе юные дамочки еще при жизни Екатерины I. Даже когда Анастасия Нарышкина отправилась вслед за Анной Петровной в Гольштинию, она продолжала переписываться с Елизаветой, и сообщала в письмах в том числе и весьма пикантные подробности из жизни старшей дочери Петра Великого в Европе. Вернувшись после смерти Анны Петровны в Россию, Нарышкина была определена ко двору Елизаветы.
Анастасия, казалось, даже не увидела шедшую ей навстречу цесаревну. Она словно парила в небесах. Фижмы были поломаны, разорванная юбка висела, как крылья бабочки, попавшей на огонь, из расстегнутого корсажа выбилась смятая рубашка, и над нею пылало пунцово-красное лицо с испуганными глазами в широких синяках. Лицо это было таким возбужденно-прекрасным, большая, полная грудь так высоко вздымалась, а парик был так небрежно накинут на ее густые темно-русые волосы, что Елизавета сразу поняла, что ее фрейлина только что побывала в руках всевластного амура и потому все еще никак не могла отойти от альковных утех. Нарышкина никого не замечала вокруг и, попадись на ее пути сейчас сама императрица, она бы прошла и мимо нее.
- Ну-ка, сударыня, следуйте за мной! – приказала строгим голосом Елизавета.
От неожиданности Нарышкина вздрогнула и это привело ее в чувство.
- Ах, Елисавет Петровна. Простите, я вас не заметила, ваше высочество.
Елизавета направилась в свои покои и фрейлина послушно следовала за ней, по дороге оправляя платье и прилаживая на место парик. В окнах было видно, что на улице валил густой снег, тяжелое серое небо сплошь покрыто тучами, ветер гнул кроны голых деревьев. Вокруг бегала, суетясь, дворня. Гофмейстер давал указания придворным.
- А теперь рассказывай, кто побывал в твоей постели, бесстыдница.
Нарышкина бросилась к цесаревне и упала перед нею на колени.
   - Ваше высочество... Простите...
   Горячими, сухими губами она прижималась к холодной руке Елизаветы, и та чувствовала, каким огнем горели ее щеки. Цесаревна подняла фрейлину и, усадив ее на маленький угловой диванчик, сама села рядом и, взяв за руку Настасью Михайловну, строго сказала:
   - Твоим проказам, Настька, конца-краю нет... Говори, как на духу... Признавайся во всем... Ты хотя бы, сударыня, во дворце-то постыдилась любовными шашнями заниматься.
 - Ваше высочество... Ей-богу, я...
 - Да не божись, по крайней мере... В таком деле... В какие еще сети завлек тебя Ку-пидон?..
 - Он прямо-таки измучил меня... Чистый зверь...
- Так рассказывай же, что было и кто он таков, – приказала цесаревна.
Елизавета удобно устроилась в обитом парчой кресле и глянула в упор на фрейлину. Та, по всей видимости, уже успокоилась, но вопрос цесаревны вновь всколыхнул ее воспоминания о прекрасном ночном времяпрепровождении.
- Ты даже не можешь представить себе, душа моя, Елисавет, что это было. Мне казалось, я погрузилась в какую-то бездонную пещеру, в которой прекрасный, чернобородый демон в меня вонзил острый кинжал и разрывал меня им изнутри, – при этих словах счастливая улыбка не сходила с лица Нарышкиной и сама Елизавета почувствовала, как внутри нее происходит возбуждение всех органов. – Я была просто обескуражена и обессилена пылом и страстью этого демона, и не могла ничего с этим поделать. То, что я испытала в эту ночь, не могу передать тебе на словах. Я-то уж разбираюсь в альковных делах, ты же знаешь.
- Хватит! – прикрикнула на свою фрейлину Елизавета. – Хватит травить мою душу. Ты же знаешь, что я сейчас одна-одинешенька и страдаю без любви. И тебе не позволю амуры крутить! Скажи, лучше, как зовут сего демона.
- Алешка Розум, певчий из хора ее величества.
- Певчий? Не слыхала про такого. Откуда он?
- Малороссийский казачок. Из какого-то хутора под Глуховом. Говорят, его нашел полковник Вишневский, когда возвращался из Венгрии. Привез его прямо в Петербург и представил графу Левенвольду.
- Что, и в самом деле хорошо поет?
- Удивительный голос. Но еще более удивительно его лицо. Таких красивых мужчин я доселе не встречала. А ты же знаешь, я встречала многих мужчин… – снова было затянула свою прежнюю песню Нарышкина, но Елизавета опять прервала ее.
- Какого он вида?
- Черные, с отливом волосы да такая же черная, очень густая борода, а черты его, хотя и несколько крупные, отличаются приятностью, свойственной тонкому лицу. Росту он высокого, широкоплеч, с нервными и сильными оконечностями, вот только неуклюж малость. Впрочем, откуда взяться уклюжести у маловоспитанного казачка?
- Это не самый большой грех мужчины. Забота и радение отшлифуют характер любого мало-мальски способного человека, – сказала Елизавета и, почувствовав, как стал от возбуждения подергиваться ее курносый носик, она замахала веером, полуприкрывая лицо.
- Ну да! Даже медведя можно обучить танцам, был бы учитель.
- Ты права, Настасья, у нашего француза и медведь затанцует.
Анна Ивановна была первым монархом российским, при котором получило широкое распространение театральное искусство. От сестры, Екатерины, насмотревшейся театральных постановок в своем Мекленбурге, передалась императрице эта любовь. Да еще и в открытом Минихом шляхетском кадетском корпусе были введены обязательные уроки актерского мастерства. И первыми актерами и режиссерами были, разумеется, приглашенные в Россию императрицей итальянцы да французы. И придворная певческая капелла Анны Ивановны была весьма профессиональна и практиковала даже многоголосие, для чего хору понадились и детские голоса (альты и дисканты). Многочисленные курьеры и придворные разъезжали по городам и весям в поисках талантливых певчих. 
- Устрой мне встречу с ним! – приказным тоном произнесла Елизавета.
- Так нет ничего проще! Завтра ее величество собирается слушать свой хор в театре. Приходи и ты послушать. Уверяю тебя, матушка-цесаревна, не пожалеешь.
   Ночью, при свете одинокой свечи, горящей в изголовье, цесаревна читала «Дафнис и Хлою». Прекрасная книга издания 1718 года с рисунками, наивно неприличными, давала ей урок любви, какой она не знала с Шубиным. Она лежала в постели, чесальщица пяток сидела на низком табурете у ее ног и осторожно почесывала, разминая полные, нежные пятки, перебирая маленькие пальчики, и шлифовала розовые ноготки. Тревожные, щекочущие мурашки пробегали под кожей по ногам, и сладкая истома охватывала все ее молодое крепкое тело.
   Хлоя и Дафнис!.. Он тоже был когда-то пастухом и, по словам Анастасии Михайловны, показал столь необычную в его годы наивность... Дитя природы!..
   Цесаревна мечтательно улыбнулась, затем поджала колени и отталкнула чесальщицу:
- Иди к себе, Маврушка, довольно, смех душит...
Оставшись совсем одна, Елизавета приближает книгу к потемневшим глазам и продолжает читать... По-французски все это кажется не таким неприличным... Но какие картинки!.. Как им не стыдно было рисовать такое!.. Это грех – читать такие книги... Грех?.. Ну что же – она покается... Все фрейлины читают такие книги. Лучше все это оставить... Цесаревна, сладко зевнув, гасит свечу.
Придворный хор, созданный на основе существовавшего уже двести лет хора Государевых певчих дьяков, был постоянным участником всевозможных государственных торжеств и церемоний. Певчие Придворного хора нередко сопровождали царя даже в военных походах и иноземных вояжах. Но с воцарением Анны Ивановны хор вынужден был соперничать с итальянской оперой. И пока русские певчие пользовались большей популярностью среди придворных, хотя императрица повелела певчим Придворного богослужебного хора участвовать в постановках итальянских опер. Первые оперные спектакли начались при русском дворе в 1731 году, когда в Москву была приглашена труппа итальянских артистов, состоявших на службе в Дрездене у саксонского курфюста Фридриха Августа. А с середины 30-х годов в Петербурге в специально построенном «оперном доме» начались регулярные постановки итальянских опер.
 Алексей Розум давно готовился к этому дню. Регент капеллы, уступая, с одной стороны, влиянию модных итальянских опер, разыгрываемых при дворе императрицы, и итальянскому пению на куртагах у цесаревны Елизаветы, с другой, будучи под впечатлением малороссийского пения певческого хора цесаревны, в строгий «знаменный» распев церковного пения литургии, внес некоторые изменения. Разумеется, регент в какой-то степени рисковал – что если императрица заметит несоотвествие каноническому исполнению литургических песен, регламент которых был введен еще патриархом Никоном при царе Алексее Михайловиче? Впрочем, риск и в самом деле был невелик, ибо несильна была Анна Ивановна в канонах. Зато очарованный голосом Розума регент внес в Херувимскую и «Отче наш» нечто вроде малороссийского «запевка». Розум должен был начать и вести все песнопение один, под сдержанный аккомпанемент хора. Это было большое вольнодумство, и граф Левенвольде, уведомленный о том заранее регентом, волновался не менее последнего. Успокаивало их лишь сознание красоты голоса молодого украинца, прельститься которою должны были все. Меньше же всех волновался сам Розум. Одетый в длинную, красную, шитую золотыми галунами парадную певческую ливрею, с рукавами, закинутыми за плечи и висящими за спиной, с широким, в галуне, кушаком, с аккуратно подстриженной бородой, в белой косе, он спокойно раскладывал на клиросе ноты, испещренные крючками и пометками. За окном в морозном узоре сияло бледно-голубое зимнее небо и блистали на Неве глубокие январские снега. За окном трещал мороз, в церкви были растоплены две голландские печи, и душное тепло было пропитано запахом ладана, деревянного масла, восковых свечей и ароматом дворцового курения. Еще шла только проскомидия, и чтец быстро вычитывал на клиросе положенные молитвы, а уже толпились в ней вельможи, сенаторы и первые чины двора в пестрых и ярких кафтанах, придворные дамы в широких фижмах шелковых парадных роб. Впереди было оставлено место для императрицы.
А вот и она сама. Императрица Анна Ивановна, сопровождаемая цесаревной и первыми чинами двора, медленно и торжественно, отвечая легкими кивками головы на поклоны, следовала в первые ряды. В завитых черных волосах была небольшая императорская корона, сделанная из бриллиантов. Темно-красная роба с драгоценным кружевом на низком вырезе груди, делала ее еще более полной и величественной. Громоздкая, в тяжелом, парадном наряде императрица прошла вперед к золотому креслу на малиновом ковре и стала, опираясь на его спинку. Слева от нее и на полшага сзади встал обер-камергер Бирон, а за ним пестрым, сверкающим драгоценными камнями рядом стали: статс-дама графиня Авдотья Ивановна Чернышева, две сестры Салтыковы, ближние фрейлины императрицы, ее шуты и приживалки. Чуть позади них встала и цесаревна Елизавета со своей фрейлиной Нарышкиной. Напудренные белые волосы цесаревны нежными завитками локонов спускались к белому мрамору плеч безупречных линий. В ушах бриллиантовые серьги, на теле светло-голубое платье из парчи.
Вся придворная знать собралась в большом зале нового Зимнего дворца, чтобы послушать пение придворных певчих. И едва те выстроились в две шеренги, Нарышкина коснулась локтем Елизаветы и глазами указала на выделявшегося ростом и статью, чернобородого певчего.
- Это и есть тот самый Алешка Розум, – зашептала она в самое ухо цесаревне.
Впрочем, Елизавета и без своей фрейлины сразу же обратила внимание на малороссиянина. За душу берущий баритон Розума выделялся из хора. Она стрельнула в него глазами. Розум, поймав взгляд цесаревны, потупился и уткнулся в ноты.   
Она не сводила с него глаз, когда же он запел его чудный низкий баритон и вовсе очаровал цесаревну. «Вот она, судьба!» – решила она. И едва смогла дождаться окончания выступления. Подождала, пока императрица с Бироном, Бироншей и остальной свитой покинет залу, а за ними и певчие попарно, маленькие впереди. Нашла Рейнгольда Левенвольде, обратилась к нему.
- Послушайте, граф, окажите мне услугу.
- Если это будет в моих силах, ваше высочество, – Левенвольде поцеловал кончики пальцев Елизаветы.
- Именно поэтому я и обратилась прямо к Вам.
- Я весь внимание!
- Регент моего хора никак не может найти певчего тенора, то его не устраивает тембр, то голос не тот. Он давно просил меня послушать одного певчего императорского Придворного хора, чтобы просить вашего соизволения, граф, перевести его ко мне. Да мне все было недосуг. И вот сегодня я выбралась послушать и убедилась, насколько был прав Петров.
- Так о ком речь-то, ваше высочество?
- Не знаю, как, бишь, его зовут… Такой высокий, статный, чернобородый казак малороссийский.
- Розум, что ли? – усмехнулся Левенвольде, начиная смекать, куда клонит цесаревна.
- Кажись, он. Мне докладывали, что его о прошлом годе привез в Петербург полковник Вишневский. Ты же знаешь, граф, у меня много малороссиян в хоре.
- Ну, так значит, о Розуме и речь.
- Так вы войдете в положение моего регента, граф Рейнгольд?
Левенвольде выдержал паузу. Он не знал, как отнестись к просьбе Елизаветы. И не будет ли возражать против этого ее величество? Ведь ни для кого из придворных не было секретом, что сам театр цесаревны возбуждал подозрения у Анны Ивановны и она всячески его преследовала. Даже приказала Андрею Ивановичу Ушакову допросить и пытать Ивана Петрова. Но ведь даже грозному начальнику Тайной канцелярии не удалось ничего доказать об участии регента цесаревниного хора в заговоре против ее императорского величества, значит… Впрочем, Анна никогда не вмешивалась в дела хора, полностью переложив заботы на плечи регента хора и самого Левенвольде и это облегчало последнему возможность сделать нечто приятное красавице-цесаревне.
- Хорошо, ваше высочество, я постараюсь выполнить вашу просьбу.
- Буду вам весьма признательна, граф, – Елизавета, прощаясь, протянула руку гофмаршалу.
И вот в томный зимний вечер, когда за окном дворца вовсю бушевала пурга, а Нева с притоками и каналами была закована в плотный и толстый ледовый панцирь, в кабинете цесаревны Елизаветы встретились два горячих молодых сердца, способных растопить любой лед и укротить любую пургу. Они некоторое время внимательно, изучающе, смотрели друг на друга, она – сидя в кресле без парадного парика и в голубом платье с накрахмаленным газовым чехлом, усеянным вышитыми серебром цветами, он – стоя перед ней в сером казацком чекмене, подпоясанном красным широким поясом, на почтительном, но все же небольшом расстоянии. Черноволосого и смуглокожего малороссиянина, впервые видевшего совсем рядом царевну, да еще и дочь самого Петра, поразила необыкновенная белизна ее тела и невероятная глубина ее больших и живых, голубых глаз. Темнорусые густые волосы локонами кокетливо ниспадали на ее плотные, склонные к полноте плечи. Прекрасные рот и зубы довершали ее красоту. Алые пухленькие губки периодически нервно подрагивали.
- Слыхала, как ты пел в Придворном хоре. Надеюсь, и моего регента ты будешь также радовать.
- Весьма благодарствую за комплиментацию, ваше высочество государыня-матушка, – по-украински окая поблагодарил Розум.
Ему и в самом деле было за что благодарить Елизавету – перейдя к ней, он не только сменил красную ливрею императорского певчего на ливрею брусничного малиново-бурого цвета певчих цесаревны и переехал из придворной капеллы в Смольный цесаревнин дом, но и нашел в нем многих своих земляков. Духовником великой княжны был священник украинской ее вотчины – села Понорницы Черниговского полка – Федор Яковлевич Дубянский, в хоре пели малороссы Тарасович и Божок, камер-лакеем у цесаревны был Иван Федорович Котляревский, секретарем Петр Мирович, с ними в комнате помещался слепой бандурист Григорий Михайлов. Как в родную семью попал к ним Розум. У них не переводились горилка и сало, а Алексей Розум, как настоящий запорожский казак, был большим любителем и того, и другого. Украинские песни не смолкали на их половине. После спевок они валялись на постелях, играли в шашки и в карты, слушали, как играл на бандуре и сказывал старые украинские думы Михайлов.
- Ты садись, Алексей, – Елизавета веером, который держала в руке нераскрытым, указала на один из стульев о трех ножках.
Розум повертел головой, выбирая стул, наконец устроился на самом далеко отстоявшем от цесаревны. Причем, сел на самый край и, соединив вместе ноги, положил на колени руки слегка сжатые в большие кулаки. Елизавета с легкой улыбкой следила за всеми перемещениями певчего и чувствовала, как в ее теле разливалась какая-то сладостная нега, а грудь, высоко вздымаясь, казалось, готова была выскочить из узкого корсета. 
- Ну, расскажи о себе. Есть ли у тебя братья, сестры?
- А як же ж! Ну, в смысле, конечно маю братьев и сестер, – на жуткой смеси русского с украинским заговорил Розум.
Это еще больше развеселило Елизавету.
- Маю… Так здесь не говорят... Нужно говорить «имею» или «есть». Изволь сие запомнить, зарубить на твоем прекрасном носу...
- Вы меня конфузите, матушка-цесаревна, – было странно видеть, как огромный детина застенчиво переминал ногами и дрожавшими пальцами теребил концы пояса.
 - Итак, маешь братьев и сестер. Так кто они?
- Старший брат Данило, младший Кирилло.
- Так, а сестры?
- Гафия, Анна, Вера.
- Гафия? Что за странное имя.
- Ну, по-москальски, то бишь, по-российски Агафья значит.
- Боже! – всплеснула руками цесаревна. – Шесть человек – целое капральство!
- За что вы мне, матушка, все говорите поносные и язвительные слова.
- Алексей Григорьевич, я вам не поносные и язвительные слова говорю, но учу вас, молодого, прекрасного хохла, как быть при дворе.
- Я при дворе?..  – Розум удивленно посмотрел на Елизавету. – Вы, мабуть… то есть, наверное, забыли, что я всего лишь певчий.
- Пока певчий, – согласилась Елизавета. – А там, может статься, и в придворные попадешь.
Розум перехватил взгляд Елизаветы и они какое-то время молча смотрели друг на друга. И легкие мурашки пробежали по телу каждого из них. Алексей вдруг понял, что, возможно, сегодня решается его судьба. Впрочем, можно ли в это поверить? Он – нищий казак, не имеющий за душой ни серьезного образования, ни толкового воспитания. Она – пусть и опальная нынче, но все же царевна, дочь Петра и возможная претендентка на российский престол.   
- Вы все шутки шуткуете надо мной, матушка-цесаревна, пользуясь моим неравенством с вами.
- Да нет, Алеша, я серьезно.
Елизавета поднялась с кресла, вслед за ней тут же вскочил со своего стула и Розум. Она села на обитый такой же золотистой парчой диван и ладошкой похлопала по дивану рядом с собой.
- Сядь рядом. Хочу рассмотреть тебя поближе, а то уже смеркается.
- Приказать зажечь свечи? – робко присаживаясь рядом, спросил Розум.
Елизавета молча покачала головой, не сводя с казака глаз.
- Лучше спой.
- И что же вам спеть, матушка?
- Что-нибудь свое, казацкое.
Алексей задумался, потом прокашлялся в кулак и начал тихо, с каждым куплетом повышая голос:
-  Пыше, та й пыше, гетьман Мазепа,
   Ой, до того не диждав,
   Щоб я свою православную виру
   Тай пид ноги пидтоптав...
   Пыше, та й пыше, гетьман Мазепа,
  Та й до Сэмэна лысты:
   «Ой, прыйидь, прыйидь, Палию Сэмэнэ,
   Та й на банкет до мэнэ»…
Елизавета прижалась к Розуму и поцеловала его в щеку. Он осторожно, словно извиняясь за наглость, взял ее ладони в свои, она их не отняла.
Когда потеплело и берега реки покрылись густой, бархатистой зеленью, они катались по Неве на лодке. Два дюжих слуги дружно гребли веслами, а сама цесаревна сидела на корме и держала в руках руль. Розум устроился рядом и перебирал пальцами струны на бандуре. Тихо проплывал Летний сад в зеленых газонах, где ковровым узором росли цветы. Молодые липы, аккуратно подстриженные, стояли чинными шпалерами, дубы кудрявились веселой рощей перед петровским Летним дворцом. Его высокие окна пламенели, отражая солнечный пожар. Длинные деревянные галереи в колоннах были по краям и в середине сада. С них к воде спускались лестницы. У пристаней теснились причаленные лодки. В средней галерее в розовом вечернем свете показалась во всей своей таинственной красе статуя прекрасной Венус, которую самолично привез из Италии царь Петр. В широкой аллее золотоцветных акаций били фонтаны. Цесаревна со знанием дела рассказывала, как сажали ту или другую аллею, как привозили заморских птиц и зверей в зверинец при Летнем саду, какие где были гроты и статуи.
   - А вон та площадка называется «дамской», – с улыбкой вздохнула Елизавета. – На ней сиживала моя матушка, императрица Екатерина, со своими дамами в летние жаркие дни. А та, подальше – «шкиперская», там за фонтанами стоит статуя Венеры с закрытым лицом, еще дальше за ней будут клетки птичника.
   У Литейного проспекта, среди порубленного леса стояли редкие сосны. Их стволы были точно обернуты в золотисто-розовую фольгу. Между ними штабелями лежали тела чугунных пушек – тут был литейный двор. Напротив, на Выборгском берегу, рос густой сосновый лес, и там, у реки, на расчищенной площадке правильными рядами белели палатки артиллерийского кампамента. Река загибала на север. Уставшие гребцы гребли по очереди. Алеша звенел струнами на бандуре и, желая развеселить цесаревну, отвлечь ее от пусть и приятных, но все же грустных воспоминаний о почивших родителях, запел шутливую песенку:
- Сердце пылает – не могу утерпети,
Хощу ныне ж амур с Дориндой имети,
Умру ж я, и лучшее мя умирати,
Неж без Доринды долго живати...
Елизавета и в самом деле отвлеклась от грустных мыслей и расхохоталась. Не доходя до Александро-Невского монастыря, повернули обратно.
А вскоре случилось самое неприятное для певца – у Алексея пропал голос. Узнав об этом, Елизавета едва не разрыдалась, но быстро взяла себя в руки. Она уже понимала, что не вынесет разлуки с этим не очень уклюжим украинцем. Она уже начала учить его танцам, она уже, наконец, порою не могла заснуть, если в постели рядом с ней не было его. Не обманула ее Анастасия Нарышкина – Алексей и в самом деле творил в постели чудеса, что еще более привязывало Елизавету к Розуму, и привязанность эта постепенно и очень быстро переросла в обоюдную бешеную в своей искренности любовь.
- Но ты же прекрасно играешь на бандуре.
- Меня регент в нашей церкви в Козельце научил.
- Ну, значит, будешь придворным бандуристом.
 Спустя год Алексей, которому Елизавета придумала более соответствующую для его нынешнего статуса фамилию – Розумовский, стал управляющим одним из цесаревниных имений, а вскоре и гоф-интендантом всего имущества двора цесаревны. Управлялся он с этим хозяйством достаточно умело и Елизавета не могла нарадоваться.
- Друг ты мой нелицемерный, Алешенька, – лежа в постели гладила она его черные кудри и целовала в губы. – Какое счастье, что господь устроил нашу встречу.

15.
Анна Ивановна основательно устроилась в Петербурге и окончательно успокоилась. Это, конечно, было не детское измайловское успокоение, но все же уверенность в том, что теперь она все держит под контролем. И, самое главное, она теперь могла предаваться своему любимому занятию, к которому пристрастилась в Курляндии – охоте, практически не выходя из дворца, чего в Москве она себе позволить не могла. Она всесилась, наконец, во дворец, названный Новым Зимним дворцом, а Старый был предоставлен придворному штату.
Оба жилища вскоре наполнились многочисленными обитателями. В первом больше всего места занимали животные, в особенности птицы, воспитываемые и дрессируемые немцем Варлендом. Клетки виднелись почти во всех частях дворца, а в одном из внутренних садов, в «зверинце», содержалось еще большее количество пернатых, которых иногда выпускали на свободу и в которых императрица стреляла из ружья или из лука. Во всех углах дворца у нее под рукой были заряженные ружья, из которых она палила в пролетавших мимо окон птиц. Под угрозой каторжных работ была запрещена охота ближе, чем в тридцати верстах от столицы. Для придворных охот собирали со всей России медведей, волков, кабанов, оленей, лисиц. Так, сохранились данные о том, что только в 1740 году Москва выслала Петербургу 600 живых зайцев, и в том же году князь Кантемир купил в Париже для государыни 34 пары такс, а князь Щербатов приобрел в Лондоне 63 пары собак гончих, борзых и легавых. С 10 июня по 23 августа того же года в списках добычи, убитой только Ее Величеством, значилось 9 оленей, 16 косуль, 4 кабана, волк, 374 зайца, 68 диких уток и 16 морских птиц. За любимицей императрицы, сукой Цитринкой, ухаживал родовитый князь Никита Волконский, один из шутов, и придворный устав определял качество и количество блюд, приготовляемых для нее царской кухней.
Если же говорить о людях, то дворец был заполнен людьми, принадлежавшими ко всем слоям общества. Карлики и карлицы, горбуны и калеки обоего пола в большом количестве жили рядом с шутами и шутихами, дураками и дурами, калмыками, черемисами и неграми. Все эти люди держали себя с большой развязностью. Одна из самых обычных проделок, пользовавшихся неизменным успехом у государыни, было сесть на корточки и кудахтать как курица, снесшая яйцо. Другая забава состояла в том, что половина дураков становилась лицом к стене, а другая награждала их пинками. Как и у матушки-царицы Прасковьи Федоровны, у Анны появились свои многочисленные приживалки и блаженные с характерными и для прошлого, семнадцатого века кличками: Мать-Безножка, Дарья Долгая, Девушка-Дворянка, Баба-Катерина.
Анна их всех любила по-своему и старалась сделать все, чтобы у приживалок было как можно меньше забот и чувства неловкости от своего положения. А те и не думали испытывать никакой неловкости. Их вполне устраивала сытая и беззаботная жизнь во дворце. Более того, они даже позволяли себе просить царицу об услуге.
- Матушка государыня, войди в мое положение, – как-то обратилась к Анне Мать-Безножка.
- И что же я там должна увидеть? – спросила императрица.
- Был у меня сынок приемный, Илюшка, да вот, бродяжничая, оставила я его в Хотьковском монастыре, ан теперича, при хлебе и крове, скучаю без него, солнышка. Прикажи доставить его сюда, матушка. Я-чай, он не обременит тебя, мальчонка-то.
Анна посмотрела на приживалку и ей стало ее жалко. А и в самом деле, неужто один мальчонка казне напряг сделает? Она велела позвать к себе камер-юнкера и продиктовала тому письмо на имя губернатора Москвы Салтыкова:
- Семен Андреевич! По получении сего письма пошли в Хотьков монастырь и возьми оттудова Матери-Безножки приемыша мальчика Илюшку, дав ему шубенку, и пришли к нам по почте с нарочитым солдатом.
- Храни тебя господь, матушка, – Мать-Безножка упала к ногам императрицы и стала целовать ее туфли.
- Ну, будет, будет, – похлопала та ее по спине.
Анна, как и обычно, проснулась в восьмом часу. Бирона уже не было, он встал раньше и, наверняка, уже был в манеже, занимаясь своими лошадьми. Она позвонила в колокольчик, призывая слугу, и пока тот входил в спальный покой, Анна в одной ночной рубашке подошла к детской кроватке, стоявшей в углу, в которой, разметав ручки в сторону спал ее и Бирона сын Карл, полюбовалась им несколько секунд, подтянула к подбородку сползшее одеяло, улыбнулась мальчику и вернулась к столику рядом с трюмо. О том, что императрица встала, тотчас же сообщили супруге обер-камергера, графине Бирон, та тотчас же, в легком дезабилье, в котором спала, взяла приготовленный для ее величества кофей и направилась в спальню императрицы, которая  находилась недалеко от спальни Биронши. Иной раз Анна и сама по утрам заходила к своей фрейлине выпить кофею или горячего шоколада. Но не сегодня.
Взбодрившись от кофею, Анна вытащила из ящика трюмо большую шкатулку с драгоценностями и, бережно перебирая каждую брошку, перстень, колечко, ожерелье любовалась ими, поворачивая в разные стороны. Почти двадцатилетняя полунищета, которая преследовала ее в Митаве, несмотря на громкий титул герцогини Курляндской, сказывалась теперь на ее увлечении – она могла часами перебирать драгоценности, ничуть от этого не уста-вая.
Наконец, взглянув на напольные часы-ходики, Анна вздохнула и крикнула:
- Одеваться!
В девять часов по очереди в кабинет императрицы входили министры и секретари. Анна подписывала бумаги, большей частью не читая их, – знала, что все они перед тем внимательно прочитывались либо канцлером, либо вице-канцлером, а то и самим обер-камергером. Дольше задерживалась на донесениях Тайной канцелярии, иногда задавая дельные вопросы Андрею Ивановичу Ушакову, давала дополнительные указания генералу, вносила поправки в ход следствия, а порою и сама исправляла вынесенные Ушаковым приговоры (порою даже смягчая наказание). Тайная канцелярия была для Анны тем слуховым аппаратом, который позволял ей слышать, знать, что думают о ней люди, чем они сами дышат и как пытаются скрыть от постороннего взгляда свои пороки, страстишки, тайные вожделения — словом, то, что иным путем до императрицы могло и не дойти. Она не обольщалась по этому поводу, понимая, что народ и многие вельможи ее не очень-то и любят. Потому с особым вниманием следила Анна за делами об «оскорблении чести Ее императорского величества» – весьма распространенном тогда преступлении.
- Слышно нам стало, что воронежский архиерей, получив ведомость о богом данной нам императорской власти и указ о возношении имени нашего с титлою в церковных молениях, не скоро похотел публичного о нашем здравии отправлять молебствия и будто еще некое подозрительное слово сказал, а какое слово было, о том нам пока неведомо. Ты уж, Андрей Иванович, скоро выясни то у вице-губернатора воронежского Пашкова  и обо всем обстоятельно донеси к нам. Толикож отнюдь никому о сем не объявляй под опасением гнева нашего.
- Не извольте сумлеваться, ваше величество. И я об том деле сведом, просто допрежь выяснения обстоятельств не хотел беспокоить вас, государыня.
Анна удовлетворенно кивнула.
- Что еще у тебя есть?
Ушаков несколько замялся.
- И чего молчишь? Али стеснительно что? – догадалась императрица.
- Так и есть, ваше величество.
- Однако же я не для того тебя слушаю, чтобы ты стеснением изводился, Андрей Иванович, – грубовато пробасила она.
- В Свияжском уезде некий подъячий с приписью воеводской уездной канцелярии, прозвищем Лялин, по пьяному делу поносил ваше величество в непристойных плоскостях и называл ваше императорское величество женским естеством, выговорив то слово прямо. В конце же добавил, что-де его сиятельство граф Бирон с государынею блудно живет. Един-де бог без греха, а государыня плоть имеет, она-де гребетца.
Неожиданно для Ушакова Анна расхохоталась. Успокоившись, спросила:
- И что же ты ему за наказание выдал?
- Двадцать пять плетей и каторжные работы, ваше величество.
- Одних плетей достаточно будет и из подъячих выгнать, – смягчила приговор императрица, и Ушаков тут же сделал для себя пометку на листе.
Устав от общения с министрами, Анна велела подавать завтрак и шла в столовую. Чаще всего ей приходилось завтракать одной, и потому не слишком в это время привередничала. Ела самую простую пищу, запивая ее пивом и двумя рюмками венгерского вина. После завтрака сразу же выезжала в манеж, к Бирону, где у нее было свое помещение. Она осматривала лошадей, давала аудиенции, потом стреляла в цель. К лошадям ее пристрастил фаворит, пожалуй, один из лучших в то время во всей империи их знаток. Бирон, в отличие от людей, мог найти общий язык с любой лошадью, и они отвечали ему тою же любовью и привязанностью.  Эту особенность фаворита однажды отметил даже посол венского двора граф Остайн: «Он о лошадях говорит, как человек, а о людях, как лошадь».
Поневоле лошадниками становились и придворные. Так, отправленный Бироном инспектировать придворную конюшню и распорядиться насчет собственного выезда камергер Борис Юсупов докладывал своему господину: «Сиятельнейший граф, милостивый государь мой! <…> При сем доношу вашему сиятельству: по приказу вашему вчерашнего числа смотрел я на конюшенном дворе стоялых лошадей, а именно: четыре английские нововыводные почитай все без ног и на них вашему сиятельству никак ехать невозможно, а приказал готовить для вашего седла старую рыжую английскую; да из новых датских две лошади, одна серая, а другая бурая, обе с просадом, и велел чистить и проезжать берейтору по всякой день до вашего приезду, а лучше этих лошадей здесь никаких не имеется. Сие донесши, рекомендую себя в неотменную милость, и остаюсь со всенижайшим почтением ваш всенижайший и всепокорнейший слуга».
Однако стоит отметить, что Бирон много сделал для организации коннозаводского дела в России. Одна из его первых государственных бумаг 1731 года была посвящена заготовке сена для прибывающих из Германии в дворцовую конюшню лошадей. Под его непосредственным и чутким руководством Артемий Волынский организовывал конные заводы, закупал за границей породистых лошадей, что, впрочем, не слишком помогло русской армии – военному ведомству по-прежнему приходилось закупать лошадей у степняков Прикаспия и Поволжья, и, как показали войны XVIII века, в русской кавалерии были, в основном, плохие лошади. Когда во время Семилетней войны русская кавалерия вошла в Германию, там поражались низкорослости и непрезентабельному виду русских лошадей.
Зато с породистостью лошадей придворной конюшни у Бирона с Анной Ивановной было все в порядке. В эту конюшню, вмещавшую не более четырехсот лошадей, попадали самые лучшие животные, для чего их покупали по всей Европе и Азии или попросту конфисковывали у частных лиц. Сохранились письма Анны к московскому губернатору и родственнику Семену Салтыкову с требованием изъять лошадей у опальных Долгоруких и отвести к «конюшне нашей». Особое внимание уделялось персидским лошадям — аргамакам. Анна Ивановна написала Салтыкову, чтобы он послал «потихоньку в деревни Левашова (находившемуся тогда вместе с русским оккупационным корпусом в Персии) разведать, где у него те персидские лошади обретаются, о которых подлинно нам известно, что оне от него в присылке были, и, хотя сын его и запирается, тому мы не верим и уповаем, что их есть у него довольно, а как разведаешь и где сыщутся, то вели их взять, за которые будут заплачены ему деньги, смотря по их годности». Знавшие о подобной страсти Бирона, лошадей русской императрице дарили даже иноземные монархи. Как раз накануне, 19 июня 1732 года в Петербург был доставлен презент от австрийского императора – цирковые лошади. Анна с удовольствием рассматривала красавцев, поглаживая их по холке, заглядывая в зубы.
- Хороши! Нет, ну правда же хороши, майне херц? – восклицала Анна, оборачиваясь за одобрением к Бирону.
- Хороши, слов нет! И при том чрезвычайной величины, – кивнул фаворит. – Но ты обрати внимание, Анхен, на во-он тех, малых готландских, что о прошлом годе прислал нам король шведский, – Бирон рукой указал на дальние стойла, где переминались с ног на ноги небольшого росточка белые и черные в яблоках лошадки.
- И в самом деле, зело забавны они в сравнении, – улыбнулась Анна. – Однако же, пора и обкатать сии гостинцы.
Императрица подошла к одному из «циркачей», проверила подпругу, поправила уздечку. Подбежавшие слуги тут же помогли Анне взгромоздиться на коня. Бирон также вскочил в седло. Почувствовав незнакомцев, кони сначала недовольно фыркнули, затем попробовали встать на дыбы, но, если Бирон справился сам, то императрице помог конюх, державший коня за уздцы, пока тот не успокоился. Да и сама Анна нежно похлопывала гнедого по холке.
Наездившись верхом (причем, ездила по-мужски) в манеже и настрелявшись по целям вдоволь, Анна за час до обеда шла с Бироном прогуляться, держа его под руку или положив руку ему на плечо и мило беседуя обо всем и и ни о чем одновременно. К полудню возвращались во дворец к обеду. Обедали в столовой в покоях Бирона вместе с его супругой и фрейлиной двора Бенигной фон Троттен-Трейден и детьми. При этом Анна даже не переодевалась, оставаясь в своем утреннем костюме: длинном домашнего, восточного покроя платье, светло-голубого или зеленого цвета, и красном платке, повязанном по моде русских мещанок с узлом надо лбом. Обед уже не был таким скромным, как завтрак, а потому, по давно заведенному еще ее дедом, царем Алексеем Михайловичем обычаю, Анна обязательно после обеда отдыхала. Причем, разумеется, не одна. Встав из-за стола, она подошла к Бирону и положила ему на плечо свою руку.
- Пойдем, Биронушка, отдохнуть.
Бирон послушно поднялся и, даже не глянув в сторону жены и детей, последовал за императрицей в ее спальные покои, находившиеся в смежных комнатах дворца. А Биронша скромно удалилась с детьми в свою спальную комнату.
Проснувшись, императрица открывала дверь, за которой занимались рукоделием ее фрейлины, и кричала им:
 - Ну, девки, пойте!
 Фрейлины затягивали песню, потом другую, и так допевались порой до полного изнеможения. Анна все это время сидела в кресле, позевывая. И вдруг взмахивала рукой.
- Хватит! Хочу узнать, чего интересного пишут в газетах.
Тут как тут оказалась Анна Федоровна Юшкова, веселая остроумная любительница непристойных разговоров, прежде кухонная девушка, босиком бродившая среди низшей прислуги дворца. Анна сделала ее главной статс-дамой и своей фавориткой. Императрица была большой охотницей до сплетен, и переписка ее очень характерна в этом отношении. Через близких людей Анна дознавалась о разного рода бойких болтушках и всех их старалась выписать к себе. В беспрестанной болтовне она находила огромное удовольствие. Немало ее фрейлин и ближайших наперсниц сделали карьеру благодаря своему языку. Помимо Юшковой таковой была и бывшая судомойка Маргарита Федоровна Монахина. Обе эти фрейлины, вместе с графиней Щербатовой, веселой и изобретательной компаньонкой, составили наиболее интимный женский кружок императрицы.
У Юшковой наготове оказалось несколько газет, и одну она с удовольствием развернула.
- А послушай-ка, матушка-государыня, чего в Европах деется. «В Лотарингии медикусы рассматривали простого крестьянина, который давно жаловался, будто в его желудке какой зверь находится, – начала читать Юшкова. – Он чувствовал, как оной зверь от одной стороны к другой скакал, что медикусы и подтвердили, прикладывая к животу больного руки. Один медикус предложил изгнать зверя с помощью поносного лекарства, другой, видно самый авторитетный, предложил помянутого зверя отравой умертвить».
Анна слушала с любопытством, силясь понять, что в этой писанине правда, а что выдумка.
- Медикусы заспорили. Иные стали возражать, что такой отравы сыскать невозможно, которая бы натуре сего зверя противна была, а притом и больного не повредила. Пока присутствовавшая при сем ученом консилиуме некая старушка не выдержала всего этого безобразия и не порекомендовала попросту дать больному сильного рвотного. Так и поступили. И вот на третий день вышел оный зверь жив, который был пять дюймов длиной, имел черную голову и быстрые глаза и два малые черные рога. Шесть ног были остры, как иглы, а хвост наподобие рыбы. Тело было круглое, а на спине волосатое, а брюхо так бело, как снег, и восемь титек, из которых белый сок шел. Всякий устрашился, смотря на такого страшного зверя и рассуждали, что еще боле таковых зверей в сем человеке находятся, которые от сего зверя, как от матери, рождены и воспитаны. Но тут опосля медикусов в дело вступил католический священник, который сразу же объявил, что это, несомненно, черт. По приказу кюре зверя в сковороде на огонь поставили, который с оной сковороды несколько раз соскочивши, напоследок с таким трещанием расселся, яко бы из фузеи выпалили. Ныне ожидают получить известие, когда и прочие молодые дьяволенки такожде на свет выйдут.
- Брехня, сударыня, полнейшая ахинея, – заключила сразу после того, как Юшкова замолчала Маргарита Монахина.
- Окстись, Федоровна! – стала ее урезонивать графиня Щербатова. – Ты сумлеваешься в словах медикусов али попа, пущай и католического?
- Не в том сумлеваюсь, графинюшка, а в истинности слов сего писаки. Мало ли чего ему привидеться могло, а ужо он и рад энтим поделиться с доверчивыми дурами.
- Это кто дура-то? – вскипела было графиня Щербатова, но императрица сначала с интересом слушавшая спор фрейлин, стукнула кулаком по подлокотнику кресла.
- Ну, хватит крику. Давайте лучше в карты играть.
Фрейлины тут же успокоились и Юшкова достала колоду и начала раздачу.
Игра в карты длилась до четырех часов, после чего императрица совершала четырехчасовой променад перед ужином. Во время променада любила, когда дурачились шуты. Некоторые из них достались ей по наследству еще от дядюшки Петра (Балакирев и «самоедский король», португальский еврей Ян Д'Акоста, которому некогда царь Петр I подарил пустынный песчаный островок в Финском заливе), иных сделала шутами уже сама Анна Ивановна. Всего в штате императрицы было шесть шутов – двое иностранцев и четверо русских Причем, при этом ее абсолютно не смущали титулы и былые заслуги. В шутах у нее были и князья, и графья (Апраксин, Волконский, Голицын), и просто дворяне (тот же Балакирев). У каждого из них были свои обязанности – Никита Волконский, к примеру, кормил любимую собачку императрицы Цитринку и разыгрывал бесконечный шутовской спектакль — будто он по ошибке женился на князе Голицыне. При этом императрица, увлеченная очередной «интригой», писала главнокомандующему Салтыкову, чтобы он передал письмо Волконского его управителю, «в котором написано, что он женился вправду, и ты оное сошли к нему в дом стороною, чтоб тот человек не дознался и о том ему ничего сказывать не вели, а отдай так, что будто то письмо прямо от него писано». Голицын же подавал царице квас, за что и был прозван Квасником.
В отборе шутов императрица была строга — обмана не терпела, и благодаря одному только княжескому титулу удержаться в шутах не представлялось возможным. При этом ни шуты, ни окружающие, ни сама Анна не воспринимали назначение в шуты как оскорбление дворянской чести. В августе 1732 года Анна самолично написала Салтыкову: «Семен Андреевич! Пошли кого нарочно князь Никиты Волконского в деревню его Селявино и вели расспросить людей, которые больше при нем были в бытность его тамо, как он жил и с кем соседями знался, и как их принимал — спесиво или просто, также, чем забавлялся, с собаками ль ездил или другую какую имел забаву, и собак много ль держал, и каковы, а когда дома, то каково жил, и чисто ли в хоромах у него было, не едал ли кочерыжек и не леживал ли на печи… и о том обо всем его житии, сделав тетрадку, написать сперва «Житие князя Никиты Волконского» и прислать». Она потребовала прислать в Петербург князя, а чтобы успокоить кандидата в шуты, вероятно напуганного внезапным приездом за ним нарочных гвардейцев, она писала Салтыкову: «И скажи ему, что ему ведено быть за милость, а не за гнев». Именно как ми-лость, как привилегированную государеву службу воспринимали потомки Рюриковичей и Гедиминовичей службу в шутах.
- Ну-ка, дураки, стройтесь друг за дружкою! – скомандовала императрица и шуты с шутихами послушно построились паровозиком. – А теперь – задний толкни переднего.
Вся прогулочная компания остановилась в ожидании зрелища. Стоявший сзади шут толкнул в спину впереди стоявшего, тот не удержался на ногах и толкнул своего переднего, так толчки докатились и до самого первого, потом все упали, а когда стали подниматься, начали хвататься друг за друга, стали вырываться и пинать один другого кто руками, а кто и ногами, а иные таскали за волосы. Анна с фрейлинами и пажами закатывались в хохоте. Спустя некоторое время шествие вновь продолжилось, пока в голову одной из фрейлин не вошла очередная шутовская забава, о чем та и зашептала императрице. Анна удовлетворенно кивнула головой, остановилась и хлопнула в ладоши.
- Ну-ка, дураки, станьте-ка к стенке. Да руками об нее обопритесь. А ты, Балакирев, подь сюда!
Пока остальные выстраивались, Иван Балакирев подошел к Анне и, наподобие собаки, склонил голову и высунул язык.
- Неслышно подойди к этим оболтусам и каждого бей по поджилкам, да так, чтобы те свалились на землю. Да смотри мне! – Анна погрозила шуту пальцем. – Коли будешь кого жалеть, сам к стенке станешь.
И вскоре новый взрыв хохота потряс Летний сад.
Уставшая, но довольная, Анна возвращалась во дворец к ужину. Но тут ее подстерегла неожиданная и не очень приятная встреча, едва не испортившая радужное настроение императрицы. Не понятно, каким образом в сад проникла скромно одетая просительница, сумевшая улучить момент и, поклонившись до земли, подала царице челобитную:
- Матушка-государыня, ваше величество, вы – моя последняя надежда. Муж мой справный и верный слуга вашего величества, никогда за себя не попросит. А жалованье ему ужо третий месяц не платят. У нас же трое маленьких детишек.
Анна грозно глянула на бедную дворянку, затем на гофмейстера, не сумевшего оградить ее от этой встречи.
- Возьми челобитную, – приказала она ему, и тут же переключилась на просительницу.
 - Ведаешь ли ты, что мне бить челом запрещено?
- Заступись, матушка-государыня. Век за тебя молиться буду, – женщина упала на землю и приложилась к сандалиям императрицы.
А у той настроение совсем испортилось.
- Выведите ее на площадь и выпорите плетьми, привсенародно!
Ужин, как и обычно, был в столовой  Биронов. Обер-камергер сопровождал императрицу в спальную комнату, проводил с ней некоторое время, иногда занимаясь любовью, иногда просто беседуя, а потом, через потайную дверь уходил на свою половину. Тут же появлялись девушки-чесальщицы, которые частыми гребнями расчесывали длинные черные волосы уже лежавшей в постели императрицы. Анна, позевывая и почесываясь, призывала к себе одну из приживалок.
- Баба-Катерина, рассказала бы, что ль, сказку.
И пышногрудая, но довольно худая старушка была тут как тут.
- И что ж за сказку тебе, матушка, поведать? Веселую аль страшную, про разбойников.
- Давай про разбойников, – после короткого раздумья отвечала Анна. – Сегодня я уж вдоволь навеселилась.
 - Ну, тады про царевну и разбойника будет в самый раз.
В этот момент Анна вскрикнула – одна из чесальщиц сделала ей больно, не расцепив заранее свалявшиеся волосы.
- Дура! В цепи захотела? – и тяжелый кулак угостил лицо молоденькой служки.
А в этот момент Баба-Катерина начала свой сказ.
- Жил-был царь с царевной, зело лепой. И сватались к ней двенадцать кавалеров. А те кавалеры были все разбойниками. И просили те разбойники, чтобы как-нибудь пришла к ним царевна в своем богатом наряде. Однажды, без ведома отца, она собралась и пошла по той дороге, какую они ей указали. Идет она да идет по лесу, глядь – а в лесу дворец стоит. Вошла она во дворец и в первых же хоромах увидела бочки с кровью человеческой, во вторых хоромах – человеческие головы, руки и ноги, в третьих – туловища человеческие, в четвертых – обувка, в пятых – одежда суконная и матерчатая, в шестых и седьмых – серебро и брильянты, в восьмых же хоромах жили сами разбойники.
Ходила царевна, ходила по всем покоям-хоромам, вдруг услыхала стук и быстро спряталась под кровать. Сидит она там и видит, что пришли те самые двенадцать разбойников и привели они с собой зело лепую и богатую барышню. Они ее раздели догола, положили на колодку и зарезали, а опосля начали снимать с пальцев перстеньки, но с одного пальца снять никак не могли. Тут один и говорит: «Отдайте мне этот перстенек». «Ладно!» – ответили остальные. Он взял топор и так рубанул, что палец вместе с перстнем отскочил под тую самую кровать, где пряталась царевна. Разбойник полез под кровать искать перстень, но было темно и он решил отложить поиски до утра.
Царевне стало дурно от страха, ведь она слышала весь этот разговор. Они говорили о том, как было бы хорошо привести сюда когда-нибудь одетую в богатые одежды царевну и здесь ее убить. Долго гуляли, пили, ели разбойники, а когда наступила полночь, они разошлись в разные стороны. Когда замок опустел, царевна вылезла из-под кровати и быстро побежала домой, а там, никому ничего не сказав, легла спокойно спать.
А на утро следующего дня царевна рассказала обо всем своему царю-батюшке и он, конечно, решил разбойников переловить. И в тот самый день приехали все эти разбойники на обед к царю. Долго они сидели, а потом стали обедать. И как только они начали есть, царевна и говорит: «Мне сегодня ночью приснилось, что я пошла к вам в гости. Шла я как раз по той дороге, которую вы мне и указали. Смотрю, стоит замок. Вхожу я в него, а там в первых хоромах увидала бочки с кровью человеческой, во вторых хоромах – человеческие головы, руки и ноги, в третьих – тулова человеческие, в четвертых – обувка, в пятых – одежда суконная и матерчатая, в шестых и седьмых – серебро и брильянты. И тут услыхала стук и спряталась под кровать. Сидела я там, сидела, как вошли двенадцать мужчин и привели с собой зело лепую и богатую барышню. Они ее положили на колодку и зарезали. Опосля поснимали с рук перстеньки, но один перстень никак не слезал с пальца. Тогда один разбойник говорит: «Отдайте мне этот перстень, я его сниму». Они отдали этот перстень и он отрубил его вместе с пальцем, но тот палец отлетел под кровать, где я пряталась. Когда царевна все это сказывала, разбойники покраснели и догадались, что царевна и в самом деле была в их замке и все видела. А после этого царевна вынула из кармана перстень с пальцем и сказала: «Все то, о чем я только что рас-сказала, мне не снилось, а было правдой!» Тогда разбойники, поняв, что им придется плохо, выскочили из-за стола и попрыгали в окна, но там уже сидели стражники, которые их всех и переловили, связали и привели к царю. Царь приказал приготовить железные растяжки и всех двенадцать разбойников разорвать на куски. А царевну выдал замуж за царевича одной великой страны. Свадьба была пышная, а после свадьбы все поехали к тому замку, где жили разбойники, забрали себе все их драгоценности, вернулись назад и дали бал. Я тоже там была, мед-пиво пила, по бороде текло, а в рот не попало.
Баба-Катерина замолчала, прислушалась – императрица мирно сопела. Зато в другом углу спальни тихо поскуливал ребенок. Приживалка подошла к детской кроватке – Карл Бирон, забившись к стене на самый край кровати и уткнувшись лицом в подушку, плакал.
- Гляди-ко, малец плачет, – тихо произнесла приживалка и, сев на кровать, погладила мальчика по голове.  – Разбойников жалко?
Мальчик замотал головой.
- Страшно! – шепотом, чуть оторвав голову от подушки, ответил он.
- Так где же страшно? Вон, матушка-царица уже спит, потому как знает, что в эти покои ни один разбойник не пройдет. К тому же, сказка-то ведь свадьбой завершилась, как оно и должно быть. Вот вырастешь и тоже женишься. Ужо царица-матушка с твоим батюшкой на свадьбе расстараются.
Она еще раз погладила малыша и, поняв, что он успокоился, встала, и на цыпочках покинула спальню.
* * *
Тем летом императрица со всем двором впервые выехала в Петергоф, где был заложен для нее зверинец и в нем содержалось множество зайцев и оленей, завезенных из Германии и Сибири. Если заяц или олень пробегали мимо ее окон – участь их была решена: Анна Ивановна стреляла без промаха. Во всех ее комнатах стояло множество заряженных ружей, и Анна стре-ляла через открытые окна в сорок, ворон и даже ласточек, пролетающих мимо. Для нее был сооружен и тир, где императрица стреляла по черной доске даже зимой при свечах. В Петергофе же Анна Ивановна превращалась в страстную охотницу, выезжавшую со сворой гончих на травлю зайцев и лис, на ловлю зверей в силки и капканы, чтобы затем перевести своих четвероногих пленников в дворцовый зверинец.
В феврале 1733 года восьмилетний сын Бирона, Петр, был пожалован чином ротмистра Первого кирасирского полка, в июле того же года он был сделан капитаном гренадерской роты Преображенского полка.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1.
Осенью 1732 года восемнадцатилетний принц Антон Ульрих Брауншвейг-Люнебургский, сын герцога Фердинанда-Альбрехта получил официальное приглашение в Россию: ему был обещан кирасирский полк и чин подполковника. О высшей его миссии, разумеется, ничего не говорилось. В переписке его сватовство именуется «главным делом».
Кстати, с родственными линиями у Антона Ульриха было все в порядке. О родной тетке, Шарлотте-Христине-Софии, супруге царевича Алексея Петровича и матери императора Петра II уже говорилось. Но и помимо этого родства хватало – сестра Шарлотты, Амалия была супругой императора Карла VI; английский король Георг I приходился Антону Ульриху дядей, а родная сестра последнего, принцесса Елисавета-Христина, вышла в 1733 году за кронпринца прусского (будущего Фридриха Великого). И приглашался браушвейгский принц для нового союза, долженствовавшего упрочить будущее его благосостояние. С этой целью Антон Ульрих и ехал в Петербург, не окончив полного курса наук, на девятнадцатом году своей жизни. Герцог Людвиг Рудольф по этому поводу направил в Россию сразу два письма. Одно – императрице Анне, в котором благодарил ее за столь высокую честь. Другое – Бирону, в котором сообщал, что его внук не будет терять времени и отправится в путь без промедления.
Отец принца, герцог Фердинанд Альбрехт II, вступив волонтером в армию австрийского императора в 1699 году, участвовал во многих походах принца Евгения Савойского и к 1717 году дослужился до чина генерал-фельдмаршала, в военных же походах погибли  два его брата – старший – Август Фердинанд и младший – Генрих Фердинанд. В промежутках же между военными кампаниями он женился в 1712 году на Антуанетте Амалии – младшей дочери своего двоюродного брата, тогда правившего герцогством Брауншвейг-Бланкенбургским Людвига Рудольфа. Вскоре после свадьбы родился первый сын Карл, через год – 28 августа 1714 года – еще один мальчик, Антон Ульрих. Но это было только началом – Антуанетта Амалия за двадцать лет родила четырнадцать детей.
После рождения второго сына семья переехала в Вольфенбюттель, где старший брат Фердинанда Альбрехта и Людвига Рудольфа  герцог Август Вильгельм выделил им малый дворец – двухэтажный дом, стоявший поблизости от большого герцогского дворца. Поскольку у двух старших братьев не было сыновей, было понятно, что наследовать герцогскую корону станут представители бевернской линии – Фердинанд Альбрехт и его потомки. Поэтому и обучению двух старших принцев придавалось большое значение. В 1725 году для Карла и Антона Ульриха был нанят учитель – Фридрих Эрнст Вернер, которому поручалось воспитывать детей в страхе божьем, а также обучать и наставлять в латинском языке и во всех свободных искусствах и науках, а особенно в тех, кои принцу в первую очередь приличествуют и полезны быть могут.
Приготовления к отъезду в Россию совершались в строжайшей тайне даже от ближайших родственников Антона Ульриха, не говоря уж о придворных и прочих лицах.
- Антон Ульрих, – говорил отец сыну, – тебе предстоит великая судьба. Служить России считают не зазорным для себя лучшие представители германских курфюрств и княжеств. К примеру, князья Гессен-Гомбургские сделали в России великолепную карьеру. Отец и сын Минихи не менее успешны. Однако же, сейчас афишировать твой отъезд совершенно ни к чему. Я даже твоему старшему брату, Карлу, не сообщил, куда и зачем ты едешь. И хочу, чтобы и ты держал пока язык за зубами. Ты меня понял, принц.
- П-понял, п-папа, – слегка заикаясь, ответил Антон Ульрих.
Обер-шталмейстер российского двора граф Левенвольде, при повторном визите в Вольфенбюттель  составил подробный маршрут и график путешествия принца. Сопровождать же Антона Ульриха должен был посланник Христиан Фридрих фон Кништедт, прежде уже не раз бывавший в России. Отъезд назначили на 27 декабря 1732 года с тем, чтобы принц прибыл в Петербург к концу января.
  - Главное, ваше высочество, возьмите с собой в поездку побольше теплых вещей, ибо стужа в тамошних краях весьма сильна, – наставлял Антона Ульриха фон Кништедт.
- Надобно бы и свите с прислугой о том сказать, – обеспокоился принц.
- Не волнуйтесь, ваше высочество, всем уже даны инструкции.
- Скажите, барон, а правда, что в России, даже в Петербурге по улицам бродят медведи.
– Медведя не встречал ни разу, ни в новой столице, ни в старой, в Москве. А вот свиньи встречаются на каждом шагу, – улыбнулся посланник.
- Свиньи? – удивился принц. – Неужели там так грязно?
- Я имею в виду двуногих свиней, мой юный друг, – фон Кништедт еще более загадочно улыбнулся.
Антон Ульрих глянул на него в упор, но уточнять вопрос не стал: то ли сам все понял, то ли счел неуместным, то ли постеснялся. Антон Ульрих с раннего детства рос довольно стеснительным мальчиком. Возможно, причиной тому было его легкое заикание. И, дабы не давать поводов для насмешек над собой (хотя бы и за спиной), он старался поменьше говорить.
Перед отъездом в Россию фон Кништедт получил строгую инструкцию герцога, которой он должен следовать и в которой давались предварительные рассуждения о преимуществах, которые могут принести императорским дворам, а в особенности Римскому императорскому двору брак его светлости принца Антона Ульриха.
«Несомненно, что тесный союз между Римским и Российским императорскими дворами был бы обеим сторонам в высшей степени полезен и равно естествен; они имеют одинаковый интерес в том, что касается как турок, так шведов и поляков, и именно поэтому Российскому двору не может быть безразлично планируемое Францией ослабление эрцгерцогского Австрийского дома. Сколь полезен был бы императорскому двору союз с Россией, явствует из прошедшего и нынешнего времени, а посему дальнейшие разъяснения излишни. Если рассмотреть все возможные при этом pro и contra и вникнуть в положение обоих государств, то легко можно заключить, что римскому императору сохранение России выгодно не менее, нежели ей сохранение эрцгерцогского дома.
Швеция настолько ослаблена русским оружием, что прежде чем взять сторону Франции, теперь будет колебаться, и у нее для этого есть основания.
Несомненно, что в войне с турками никто из морских держав не может быть полезнее императору, чем Россия. Пока она сохраняет свои значение и мощь, ни Швеция, ни Оттоманская Порта не предпримут ничего против интересов Австрийского дома, не приняв прежде во внимание русскую силу. Ею же будут равно сдерживаться и крымские татары, а посему нет нужды бояться такого опустошения, какое они производили раньше в подвластных императору землях.
Отсюда можно уверенно заключить: в Европе нет другого двора, который более императорского был бы заинтересован в том, чтобы не только под достославным правлением нынешней монархини, но и впредь на вечные времена Россия чрез счастливое достижение желаемого успеха оставалась нераздельной, при своей теперешней силе и в нынешнем состоянии, дабы не повторялись опасные времена, когда из-за разногласий относительно престолонаследия должно было опасаться раскола и российское самодержавие могло даже потерять свою независимость и быть низведено до другой формы правления, как это действительно в известной степени и имело место в январе и феврале 1731 года.
Ни один двор не может лучше Римско-императорского гарантировать то, что будет выгодно для благополучия России, и предотвратить такие и подобные им случаи.  Именно эти его известные всему свету интересы оправдывают все целенаправленные усилия назначенного им в Петербург министра, а посему он может вести дело, не опасаясь нареканий со стороны. В особенности при теперешних известных обстоятельствах и полученном там доверии те или иные причины для проволочек могут быть устранены наилучшим образом».
День отъезда подобрался как-то неожиданно. Провожать принца собралась не только вся его многочисленная семья, и еще более многочисленная родня, но и, казалось, весь Вольфенбюттель с делегациями из других городов герцогства. В последние дня Антон Ульрих был каким-то задумчивым и невозможно было понять: рад он отъезду или огорчен им. Да и то сказать: никому не дано предугадать, что ждет его впереди: военная слава, русский престол или опала, мучения и забвение. Антуанетта Амалия обняла сына и горячо, страстно целовала его в щеки, лоб, голову. Антон Ульрих и сам был готов расплакаться, если бы из материнских объятий его не освободил отец.
- Надеюсь, я буду гордиться вами, сын мой.
- Я сделаю все для этого, – преклонил одно колено перед отцом принц.
Затем были по очереди объятия с братьями, сестрами, дядьями, тетками, друзьями его детских игр и забав. Всем остальным он подарил воздушный поцелуй. Затем, по легкому, скрипучему снегу, выпуская пар изо рта, подошел к своей карете, дверцы которой уже держал открытыми слуга. Было решено и дальше соблюдать инкогнито – и вплоть до границы с Россией принц путешествовал под именем графа Штольберга. Наконец, принц скрылся внутри кареты, в которую сели также и фон Кништедт  и юный паж принца фон Бок. Когда карета тронулась, вскочил в седло своего рысака адъютант принца майор Адольф фон Хаймбург и тут же махнул рукой небольшому отряду сопровождения, окружившему карету со всех сторон. За солдатами двинулись и остальные.
Собственно путь в Россию начался в Гамбурге. Далее были Висмар, Штеттин, Либава и, наконец, Кёнигсберг, где к свите принца должен был присоединиться русский офицер. На четвертый день Антон Ульрих не выдержал и написал письмо брату Карлу: «Я не могу более скрывать от Вас тайну – я еду в Россию и там получу полк…»
Разумеется, не стало секретом и для всей Европы, кто такой граф Штольберг и куда он направляется. И вот уже из Данцига в Шверин к герцогу Мекленбургскому Карлу Леопольду доставили депешу о том, что в Россию едет принц Бевернский и, по всей вероятности, не только для того, чтобы принять там под свое командование полк. Герцог был возмущен таким решением российской императрицы – ведь это именно брауншвейгские войска вместе с ганноверскими 15 лет тому назад отняли у него герцогство и до сих пор держали там свои войска. И он направил Анне ультиматум: либо он не дает добро на свадьбу его дочери с брауншвейгским принцем, либо Россия помогает вернуть герцогу его исконные владения. Но Остерман посоветовал Анне не обращать внимания на грозную цидулку скандального герцога-неудачника.
- Кого интересует мнение Карла Леопольда, когда речь идет о престолонаследии российском?
Вот вдалеке показалась и граница с Курляндией. Мороз был сильным, Антон Ульрих был заботливо укутан фон Кништедтом в меховую  шубу, а сверху еще и пледом прикрыт. У самой границы брауншвейгское посольство встретил русский вахмистр с шестью солдатами. Представившись майору Хаймбургу, вахмистр возглавил поезд. Маленький отряд сопровождал брауншвейгцев до Митавы, где к этому русскому эскорту добавились еще офицер с двадцатью четырьмя драгунами. Сюда же из Петербурга прибыл унтер-офицер с подарками от обер-камергера Бирона и обер-шталмейстера Левенвольде. Они прислали принцу разные меховые вещи для поездки, бархатную шапку с собольей опушкой, одеяло, мешок для ног и прочие подобного рода вещи. Антон Ульрих сразу ожил и заулыбался, доволен был и фон Кништедт, о чем сразу же и сообщил Фердинанду Альбрехту.
До Риги оставался один перегон, но торопиться не стали, благоразумно решив заночевать на постоялом дворе одной корчмы. А когда утром проснулись, увидели, что у дверей корчмы стояли две богатые кареты, запряженные шестерками лошадей в окружении отряда русских драгун под командовой полковника фон Бойера, зятя рижского губернатора Федора Николаевича Балка, а также небольшая депутация избранных рижских горожан. Антон Ульрих со всей свитой пересел в рижские кареты, которые с ветерком доставили их в город, который когда-то основал один из пращуров нынешнего брауншвейгского принца. К неожиданному, но неописуемому восторгу, Антона Ульриха встречала большая толпа рижан, которые, несмотря на промозглый ветер и мороз, пришла не столько поприветствовать, сколько поглазеть на заморского принца.
Антон Ульрих махал рижанам рукой из окна кареты и счастливо улыбался.
- Больно уж худосочен! – вслед карете произнесла одна из толстушек.
- Ты будто и разглядела его через окно? – ответила ей другая, не менее дородная бюргерша.
В Риге принц задержался на несколько дней, заполненных приемами, визитами, ответными визитами, обедами и ужинами. Задержался бы и дольше, но в Ригу из Петербурга примчался камер-юнкер фон Трейден, родственник Бенигны Бирон. Вместе с ним прибыло несколько спальных саней, в которых можно было ехать без остановок на ночлег.
- Ее величеству, государыне-императрице Анне Иоанновне было бы весьма желательно, чтобы его высочество принц Антон Ульрих успел приехать в Петербург к ее именинам, – доложил он адъютанту принца. – Его превосходительству Рижскому генерал-губернатору велено от Риги до самого Петербурга обеспечивать принцу охрану и смену лошадей. А на всех почтовых дворах, по приказу ее величества, принцу и свите будут менять лошадей, обеспечивать пищей и питием, которые ежедневно обязаны поставлять на почтовые станции живущие поблизости дворяне.
- В таком случае, я вынужден оставить эскорт и отправиться с вами в столицу, дабы подготовить покои для его высочества.
- Разумеется! Вы можете поехать вместе со мной.
Фон Хаймбург тут же донес информацию до Антона Ульриха и фон Кништедта. Последний дал команду немедленно готовиться к отъезду. Но сначала отправили багаж. Затем отправились сами. Когда же принц со свитой и русским военным эскортом двинулся от Рижского замка, его провожала опять большая толпа горожан. И целую милю поезд сопровождал отряд рижских гренадер во главе с несколькими генералами и офицерами. Ехали безо всяких приключений. Останавливались только для смены лошадей и обеда. На второй день обогнали сани с багажом, которые не один раз переворачивались в глубоком снегу. Антон Ульрих, если не считать перерывов на сон и отдых, неотрывно смотрел в окно и дивился, и ужасался бескрайним русским просторам и беспримерному русскому морозу.
От Риги до Санкт-Петербурга дорога шла лесами. Зимний хвойный лес, зеленые наряды под белой шубой и шапкой – величественное зрелище. Однако множество завалов на лесных дорогах замедляло путь и делало его крайне неудобным. До Нарвы почтовые станции (ямы) содержались в порядке, поскольку управлялись немецкими почтмейстерами, но за Нарвой все это кончалось. Дальше шли жалкие деревянные постройки, в которых влачили жалкое существование русские ямщики. Наконец, последняя остановка и обед в Красном Селе. До Петербурга рукой подать.
28 января в морозный, но солнечный день они прибыли в столицу Российской империи.

2.
Принцесса Анна просыпалась около девяти часов и некоторое время лежала, сладко потягиваясь и чему-то улыбаясь. Затем выпивала свой утренний кофей, который ей приносили прямо в постель. Но к половине десятого она должна быть одета для того, чтобы присутствовать в придворной церкви на богослужении. По воскресеньям же священник являлся после обеда в приемный зал, и богослужение отправлялось там. После этого и перед занятиями у нее было какое-то свободное время, она могла заниматься, чем угодно. Впрочем, всем играм она предпочитала чтение, хотя это и не нравилось ее воспитательнице.
Принцесса сидела в кресле, поджав под себя ноги и с упоением читала популярную в ту эпоху книгу, которую ей достал герцог Бирон втайне от царицы и воспитательницы, мадам Адеркас. Книга была довольно толстая и называлась «Октавия» – о любви юной несчастной супруги императора Нерона Октавии к армянскому царю Тиридату. После многих злоключений влюбленным удается сойтись в счастливом браке. Автором романа был Антон Ульрих, герцог Брауншвейгский, известный в Европе покровитель литературы и музыки, автор нескольких романов и опер. Бирон не стал акцентировать внимание принцессы на том, что этот абсолютный тезка приглашенного в Россию Антона Ульриха Брауншвейг-Вольфенбюттельского был его родным дедом. Как и не стал уточнять, что нынешний Антон Ульрих предназначен ей в женихи, а затем и в мужья. Впрочем, в Зимнем дворце это уже ни для кого не было секретом, в том числе и для племянницы императрицы Анны. Однако же, читала она этот роман вовсе не из-за этого, а из-за его большой популярности, как и другой роман того же автора – «Арамена». Чтение книг (а в круг ее интересов входили еще и Даниэль Дефо, и Вильям Шекспир и целый ряд современных французских писателей, которых читала в оригинале), особенно любовных романов, было единственным занятием юной Анны, которому она отдавалась с увлечением. Возможно и потому, что это вызывало недовольство у воспитательницы, мадам Адеркас, и просто таки возмущение у православного наставника Феофана Прокоповича.
Анна так увлеклась, что даже не услышала, как в покои вошла мадам Адеркас. Та, увидев книгу в руках у питомицы, негромко, но довольно жестко произнесла:
- Ваше высочество, вы опять сидите с книгой?
Анна вздрогнула, захлопнула книгу и машинально спрятала ее за спину, в ее больших темных глазах на секунду вспыхнули искорки испуга. Адеркас подошла к ней, протянула руку и стала ждать, пока принцесса ей сама не отдаст спрятанную книгу. Та нахмурилась, но делать было нечего. Вытащила книгу из-за спины и протянула воспитательнице. Прочитав название книги и фамилию автора, Адеркас несколько смягчилась – она ведь тоже знала, что принц Антон Ульрих Брауншвейгский уже находится на пути в Петербург.
- Не забудьте о толковании последней проповеди пастора Бюшинга.
- Но она несколько противоречит тому, чему меня наставляет его преосвященство, архиепископ Феофан, – принцесса Анна с удовольствием поддела воспитательницу, которую хотя и уважала, но не всегда понимала до конца.
- Бог един, что у протестантов, что у католиков, что у православных, и говорить здесь надо не о противоречиях, а об интерпретациях. Впрочем, такому юному созданию, как вы, ваше высочество, объяснить это весьма сложно, да и ни к чему. Зато меня больше интересует, выучили ли Вы урок географии, который вам задали вчера.
- Конечно, выучила, мадам. Вы же знаете, что я люблю географию.
- А сейчас приготовьтесь к трапезе, после которой очередную лекцию вам прочитает архиепископ Феофан. Затем Ее величество приготовила для Вас сюрприз.
- Вот это да! – принцесса от удивления хлопнула себя по коленкам и улыбнулась. – А что за сюрприз?
- Если я вам скажу, какой же это будет сюрприз? – улыбнулась ей в ответ Адеркас. – И потом, вы же не хотите, чтобы я получила взбучку от ее величества за то, что слишком болтлива. Я и так сказала вам слишком много, ваше высочество.
Принцесса расстроилась, но в душе согласилась с воспитательницей.
Впрочем, из-за этого у Анны был плохой аппетит, да и Феофан Прокопович в этот день отметил излишнюю рассеянность принцессы, хотя занятие и было посвящено изучению латинского языка, а не очередной лекции по православию. Феофан задал принцессе несколько вопросов на латыни, та робко, с ошибками, но все же ответила на них.
Зато перед тем, как ей идти на прогулку с мадам Адеркас, племянницу призвала к себе императрица.
Не без некоего содрогания входила она в покои Анны Ивановны. Тетушка-императрица, хоть и была всегда с ней мягка и ласкова, но ее огромный рост, слишком полная фигура и почти мужской голос поневоле вызывали что-то наподобие страха даже у самых близких приближенных. Анна Ивановна практически ежедневно призывала к себе племянницу и, как правило, в это время государыня играла на бильярде. Но сегодня Адеркас привела принцессу не в бильярдную залу, а в личный кабинет императрицы. Рядом с теткой стояли две чернявые девочки, практически одного с принцессой Анной возраста, в пышных голубых платьицах и в коротких напудренных черных париках. Анна какое-то время изучала девочек, они же, по всей вероятности, изучали ее.
- Как здоровье моей дорогой племянницы? – поинтересовалась императрица
- Спасибо, тетушка Анхен. Хорошо.
- Третьего дни у ее высочества было легкое недомогание, вероятно легкая простуда, – уточнила за свою воспитанницу мадам Адеркас. – Но сегодня уже и в самом деле, не осталось даже следов от болезни.
- Вы мне, мадам, за здоровье племянницы головой отвечаете, – сурово произнесла Анна.
 Наконец императрица поманила рукой поближе к себе тех самых девочек.
- Вот, Аннушка, позволь тебе представить двух твоих новых фрейлин – Юлиану и Якобину. Они – родные сестры, высокого рода баронов фон Менгденов.
Сестры сделали книксен, такой же, в ответ, сделала и Анна. А потом улыбнулась и подошла к императрице, погладила ее руку и поцеловала ладонь.
- Спасибо, тетушка Анхен, вы так добры ко мне.
Анна улыбнулась и прижала к себе племянницу, погладив ее по светлой головке.
- Как твои занятия продвигаются?
- Хорошо, тетушка. Правда, мадам Адеркас иногда мною недовольна, но это, вероятно, из-за ее излишней строгости ко мне.
Анна засмеялась и погрозила племяннице пальцем.
- Меня еще в какой строгости держали, и ничего, сдюжила. С нами, бабами, по-другому нельзя. Впрочем, Митрополит Феофан тебя нахваливает.
Принцесса слегка зарделась и опустила глаза.
- Я стараюсь, тетушка Анхен.
- Ну ладно, идите знакомьтесь, – подтолкнула она племянницу.
И та было уже почти дошла до дверей, вслед за сестрами-фрейлинами, но тут, словно что-то вспомнив, Анна Ивановна окликнула ее.
- Да, Аннушка, совсем забыла. К именинам должен явиться в Петербург принц Брауншвейгский Антон Ульрих. Ты уж, будь любезна, будь с ним поприветливей.
- Да, тетушка.
- А завтра мы с тобой навестим твою матушку.
- Хорошо, тетушка, – Анна снова сделала книксен.
- Ну, теперь иди.
Четырнадцатилетняя Анна и хотела, и боялась этих встреч с матерью. После них она всегда была грустна и печальна, нередко плакала и это на целый день выбивало ее из наезженной в предыдущие дни колеи. Екатерина Ивановна, герцогиня Мекленбургская уже более года тяжело болела.  И она сама, и императрица, да и все приближенные отчетливо понимали, что она скоро умрет. Анну сопровождала к матери гофмейстерина ее величества, вдова фельдмаршала Голицына. Ни госпожа Адеркас, ни другие дамы из свиты принцессы Анны не присутствовали при этих свиданиях под страхом наказания. Да и сама императрица все реже навещала старшую сестру. Двор уже давно был заражен слухами, будто герцогиня, жившая около десяти лет в разлуке с мужем, имела столько любовников, что захворала дурной болезнью и теперь впала в тяжелое слабоумие. Императрица настоятельно просила племянницу ни с кем не говорить о болезни матери, но вид больной удручал единственную дочь. Всем этим и возможно объяснить молчаливость, явный испуг и печаль Анны после визитов в покои герцо-гини.
Лишь во время вечерней прогулки по городу перед ужином она несколько оживлялась. Зимой катались на санях, летом на карете. Даже в лютый мороз прогулки не отменялись, лишь сокращались по времени. Хорошо укутанной Анне подобные прогулки рекомендовал лейб-медик императрицы: слабый, болезненный организм девочки насыщался здоровым, сухим зимним воздухом. В тот день Анна впервые каталась в санях со своими новыми подружками-фрейлинами, сестрами Менгден. Они вскоре и в самом деле станут очень близкими подругами, несмотря на то, что характеры у сестер были полной противоположностью характеру принцессы. Впрочем, возможно, именно эта разнополярность их и сблизила.
- Мадам, расскажите мне что-нибудь о моем будущем женихе, – вернувшись с прогулки, попросила Анна госпожу Адеркас.
Несколько неожиданный вопрос застал воспитательницу врасплох. Впрочем, она не привыкла лезть за словом в карман и потому, задумавшись на несколько минут, все же выдала информацию, которой на тот момент владела.
- Его высочество, Антон Ульрих Брауншвейг-Беверн-Вольфенбюттельский принадлежит к очень древнему роду Вельфов. Это вообще одна из старейших европейских династий, представители которой занимали престолы в ряде европейских государств. Ей уже больше тысячи лет. Кстати, матушкой императора Петра II, предшественника на российском троне ее императорского величества, ныне царствующей государыни, Шарлотта-Христина, также из рода Вельфов, и даже приходится родной теткой Антону Ульриху.
- Это я уже знаю, – вздохнула Анна. – Мне о том матушка сказывала.
- Я как-то видела юного принца еще мальчиком, когда они навещали моих родственников баронов Мюнхгаузенов. Помню, что у принца открытый, большой и несколько покатый лоб, глаза голубые и тоже большие и внимательные. Волосы белокурые, густые, до самых плеч. Странным образом сочетаются в его внешности величественное и детски-наивное… – Адеркас снова задумалась. – Он воспитан, аккуратен и умен. А впрочем, ваше высочество скоро сами сможете лицезреть принца.

3.
28 января, аккурат к дню рождения – сорокалетию императрицы, Антон Ульрих наконец въехал в северную российскую столицу. Для жительства императрица предоставила ему стоявший на набережной Невы невдалеке от Зимнего дворца дворец графа Чернышева. Майор Адольф фон Хаймбург, адъютант принца, появился во дворце еще два дня назад и за это время привел дворец в порядок, он был жарко натоплен и мебель расставлена так, чтобы принц чувствовал себя здесь, как дома.
Между тем, карета с Антоном Ульрихом несколько замедлила ход и принц, отодвинув шторки, с удовольствием рассматривал зимний Петербург сквозь окна кареты. И тут внимание его привлекла какая-то шумная толпа нетвердо державшихся на ногах людей. Они что-то громко говорили друг другу, сильно размахивая руками. Потом двое остановились и, глядя друг на друга, вдруг скинули шубы и сжав ладони в кулаки, стали драться. Наконец, одному удался, видимо, хороший удар и его супротивник, пошатываясь и подавшись на несколько шагов назад упал столбом наземь. Из толпы раздался пронзительный женский крик и тут же к упавшему подбежала женщина, стала тормошить его и пытаться поднять. К женщине подошел тот самый драчун и замахнулся также и на нее, но в последний момент его руку перехватили другие мужики. Что было дальше, Антон Ульрих рассмотреть не успел – карета пронеслась вперед. Антон Ульрих перевел взгляд на фон Кништедта с явным намерением задать ему какой-то вопрос. Но увидев реакцию посланника на виденную картину (фон Кништедт, прикрывшись носовым платком, якобы сморкаясь, презрительно молча усмехался), промолчал, а в голове принца тотчас же пронеслись слова Кништедта о русских свияньях. Однако уже спустя два квартала перед глазами юного иноземного принца предстала другая, не менее красочная картина: двое полицейских пытались поднять валявшегося прямо на дороге мужика. Принц было подумал, что селовек просто умер от переохлаждения, но, заметив, как тот начал вертеть головой и с трудом, но все же передвигать ногами, понял, что мужик был смертельно пьян.
- Вы этих свиней имели в виду, граф? – вдруг вырвалось у принца.
- Ваша светлость, даст бог, эти люди будут вашими подданными и тогда вы сами все увидите и узнаете, – уклончиво ответил брауншвейгский посланник. – А пока вы должны все замечать, ко всему присматриваться и, по возможности, задавать меньше вопросов, которые бы могли настроить против вас не только простых русских людей, но и императорский двор.
Едва успев отдохнуть и осмотреть свое новое жилище, Антон Ульрих вынужден был ехать в Зимний дворец, чтобы, наконец, предстать перед императрицей. Анна Ивановна прислала за ним собственную карету.
Антон Ульрих шагал по многочисленным огромным, с богатой лепниной и украшениями на стенах и потолке залам Зимнего дворца, минуя анфилады комнат, обитых бархатом, а также прекрасными тканями, расшитыми золотыми и серебряными нитями, пока не добрался до тронного зала, где его дожидалась императрица в окружении самого ближнего круга своих придворных. В зале одна стена обита красивой позолоченной кожей, а другая – зеркальная – расписана изображениями всевозможных пестрых птиц. Широкое окно открывает перспективу на реку и плывущие корабли. Императрица сидела в кресле, спинка и сиденье которого были обиты голубым бархатом. Рядом – два желтых, дамастных кресла для принцесс, Анны и Елизаветы. Но кресла эти были сейчас пусты. Императрица в синем атласном платье – тисненый атлас – выглядела очень импозантно. Рукава отделаны широким кружевом, чуть смуглые полные руки обнажены до локтей и довольно красивы и на вид мягки. От плеч ниспадала шелковая розовая мантия, подбитая горностаевым мехом. Бриллиантовая диадема покоилась на пышных взбитых волосах. Свиту императрицы составляли кавалеры и дамы в богатейших одеждах, все в длинных напудренных париках. Все они с интересом и некоторым удивлением рассматривали, не стесняясь, будущего жениха принцессы Анны. И дивились его тщедушности. Особенно в сравнении с громадной фигурой императрицы. Да и Анна была в не очень большом восторге, вживую увидев выбранного ею избранника. Но поворота вспять уже быть не могло. Антон Ульрих в нескольких шагах от трона и в некоторой растерянности остановился, заметив, что рядом с троном на стуле сидел обер-камергер Бирон и держал императрицу за руку. Анна тут же поднялась и сделала несколько шагов ему навстречу, ласково улыбаясь, словно бы приободряя юношу. Стоявший немного сзади, но так, чтобы мог дотянуться до принца, посланник фон Кништедт еле слышно произнес:
- Ваша светлость!
И принц правильно понял эту подсказку. Он сделал шаг вперед, сначала положил ладонь на эфес своей шпаги, затем поднял глаза на Анну.
- Ваше императорское величество, позвольте приветствовать Вас от имени его высочества герцога Брауншвейг-Вольфенбюттель-Бланкенбург-Бевернского Рудольфа Людвига, а также от имени его сиятельного брата Фердинанда Альбрехта II, моего отца, и от себя лично. По велению сердца и по зову сердца я пересек границы Российской империи, дабы здесь снискать себе славу и уважение на службе Вашего императорского величества и народа российского.
Антон Ульрих протянул Анне свернутую в рулон и скрепленную герцогской печатью цидулку своего дяди-герцога, Анна взяла грамоту и тут же передала ее подошедшему Бирону, а сама протянула принцу руку. Антон Ульрих встал на одно колено и сначала поцеловал парадное, синее платье императрицы, а затем приложился и к ее протянутой руке.
- Зело рада, ваша светлость, видеть вас в полном здравии в нашем дворце. Надеюсь, что вы и в самом деле оправдаете возложенные на вас надежды. И затем приглашаю вас на празднование наших именин, торжественный ужин и соответствующий сему случаю машкарад и фейерверк.
Анна была явно разочарована выбором Левенвольде жениха для своей племянницы. Такого ли счастья она хотела Аннушке? Но императрица не подала виду и ничем не выдала своего недовольства. Ведь дело здесь было гораздо серьезнее, нежели во время жениховства португальского принца Мануэля. Брауншвейги – одна из самых древних и уважаемых в Европе династий. Да и потом, Левенвольде прежде, чем пригласить Антона Ульриха в Россию (пусть и официальная причина приезда не называлась) заручился согласием на брак («учинил нотификацию») брауншвейгского принца с русской принцессой у австрийского, прусского и английского дворов.
По случаю своих именин, а также в честь приезда жениха своей племянницы, Анна велела разослать приглашения всем своим приближенным и особо приглашенным лицам. Получила соответстенное приглашение, разумеется и цесаревна Елизавета.
«Ваше Высочество, всемилостивая моя цесаревна Елисавет Петровна! Доносит вам по поручению Ее Императорского Величества, благоденствующей ныне божией милостью государыни, верная раба ее, Анютка Юшкова. Ее Императорское Величество государыня-царица шлет Вашему Высочеству, всемилостивейшей принцессе и кузине своей, низкий поклон и родственную сантименцию и велит мне довести до Вашего Высочества изрядную весть. За сим доношу я Вашему Высочеству, что едет к нам жених, нареченный принцессы Христины, принц Брауншвейгский, Антон Ульрих, выбранный графом Левенвольде среди прочих иноземных принцев европейских дворов. А для какой цели – вам уже, я полагаю, ведомо: высокородный юноша сей волею божию намечен в женихи принцессе Елизавете-Христине, будущей, после крещения, великой княжне Анне. А по случаю встречи оного принца мыслят здесь устроить пляс и машкараду в один из куртагов, на кои Ее Императорскому Величеству благорассудно было пригласить Ваше Высочество. Своим присутствием Ваше Высочество изрядное приятство доставите и большую атенцию государыне свою докажете. Так мне по поручению Ее Императорского Величества донести вам наказано. А за сим, в ожидании счастливого лицезрения Вашего Высочества и Вашего благополучного прибытия к нам, остаюсь в глубоком решпекте усердной слугой Вашего Высочества,
скромная служанка Ее Величества покорная Анютка, женка Юшкова».
Елизавета скривилась от подобных сантиментов. Ей ужасно не хотелось идти на сей куртаг (она знала, что и сама Анна так же думала о ней), но, боясь на себя навлечь еще больший гнев императрицы, она велела фрейлинам собираться. К тому же, любопытно было и взглянуть на будущего жениха племянницы императрицы.
- Пойдешь, серденько мое? – спросил Алексей Разумовский, когда Елизавета сообщила ему об этом приглашении.
- Разумеется! При дворе должны знать и не забывать, что жива еще и здравствует дочь Великого Петра. Ты думаешь, Алешенька, Анна с превеликим удовольствием меня пригласила на свои именины? Она же меня терпеть не может! Однако же на сем куртаге будут чужеземцы и те, не увидя меня, станут задавать императрице неудобные для нее вопросы, на которые даже граф Остерман не смог бы сразу ответить.
Фрейлины принесли цесаревне платье и прочие аксессуары. Елизавета начала одеваться.
Императрица праздновала именины с поистине царским размахом. Утром ее величество, принцесса, придворные побывали в небольшой придворной церкви на заутрене. После богослужения в честь именин императрицы палили пушки. Гвардейские полки выстроились в каре и салютовали беглым огнем. Императрица принимала поздравления. В полдень был мно-голюдный и торжественный обед. Затем все слушали торжественное выступление Придворного хора. Певчие – взрослые и мальчики – все обладали красивыми голосами, и были одеты в красивые польские одежды.
После этого сын Анны маленький Карл Эрнст Бирон поднес императрице «экземпляр» панегирической пьесы «Aria о Menuet» («Ария или менуэт») для сопрано и клавесина. Пожалуй, фаворит с высоты своего положения мог бы одобрить звучавшие в ней проклятия в адрес злополучной судьбы:
- Иди же прочь, хитрая потаскуха!
Неверная судьба! Докучливое наважденье!
Ты не имеешь права впредь обезьянничать со мной.
 Потом был обильный ужин для званых гостей. Сама Анна сидела во главе стола на троне, устроенном под великолепным бархатным балдахином, украшенным золотым шитьем и такими же кистями, имея около себя с одной стороны цесаревну Елизавету Петровну, а с другой принцессу Анну Леопольдовну. На этих торжественных обедах выказывалась вся роскошь и пышность тогдашнего петербургского двора. На столах блестели и изящный богемский хрусталь, и севрский фарфор, и серебро, и золото в изобилии, поражавшем иноземных гостей. Но всех тогда удивляло еще более одно особое обстоятельство: Бирон на это время сходил с высоты своего величия. Он являлся тут не застольным бесцеремонным собеседником императрицы, но почтительно прислуживал ей в звании обер-камергера, которое он, кстати, сохранил за собой даже став герцогом Курляндским. Антон Ульрих также сидел за царским столом, что давало возможность придворным, как следует, разглядеть названного жениха наследницы. Нужно сказать, что он на них произвел весьма грустное впечатление, особенно на сидевшего напротив фельдмаршала Миниха. Английский посланник Клавдий Рондо, разумеется, также бывший среди почетных гостей, некоторое время, незаметно для обер-камергера, на-блюдал за реакцией Бирона, с некоторым пренебрежением рассматривавшего худенького женоподобного брауншвейгца.
- Обрати внимание, дорогая, на графа Бирона, – зашептал он едва ли не в самое ухо своей супруге. – Не кажется ли тебе, что граф разочарован в принце Брауншвейгском из-за его малого роста, не соответствующего возрасту?
- Похоже, венский двор отправил русским негодный династический товар, – также тихо, улыбаясь одними уголками своих тонких губ, ответила леди Рондо.
Зато прибывшим с брауншвейгским принцем немцам принцесса Анна, наоборот, понравилась. Христиан Фридрих Кништедт, докладывал своему герцогу: «Принцесса Елизавета-Екатерина-Христина довольно рослая, красива лицом, имеет хорошие манеры и весьма благовоспитанна, и можно надеяться, что меж ними  возникнут добрые отношения».
А потом Антон Ульрих вместе с именинницами и их знатными гостями впервые наблюдал удивительное зрелище: на поверхности застывшей Невы, на ледовом поле, которое образовалось между стрелкой Васильевского острова, Петропавловской крепостью и Зимним дворцом, тысячами зеленых и синих огней засиял искусственный сад, в середине которого было изображено красными цветами иллюминации вензловое имя императрицы – «Анна Ивановна императрикс», а помещенная над ним разноцветная корона в точности копировала находившиеся в этой самой царской короне натуральные камни. Кроме того, все вокруг было украшено художественной иллюминацией, изображавшей лиственный орнамент и эмблемы. На все это славное «позорище» пошло более ста шестидесяти тысяч светильников. Иллюминация украшала крепости – Петропавловскую и Адмиралтейскую, а также Кунсткамеру – тогдашнюю Академию наук. Эти здания сияли множеством разноцветных огней, вычерчивавших их фасады. Достигалось это с помощью тысяч горящих глиняных плошек с жиром. Дома городской знати также были красиво иллюминованы, на всех улицах зажжены огни в окнах. В ночное небо взвивались огненные рассыпные снопы. Возникали символические картины-композиции. Расцветали огненные цветы и деревья. Подобие Аполлона летело на колеснице, запряженной, однако, не четверкой, но тройкой резвых коней, над земным шаром, на большей части которого отчетливо вспыхивало слово «Россiя». Поздно вечером, часов в одиннадцать, на Неве был заж-жен фейерверк, продолжавшийся около часа. Но сколь он был краток, столь же и великолепен. Говорили, что все, по сию пору изобретенное в пиротехнике, – все здесь было явлено на деле несравненнейшим и самым дорогим образом. Императрица обожает фейерверки и иллюминацию. Занимался этим ученый мастер Якоб Штелин.
После фейерверка при дворе начались бал и маскарад, продолжавшиеся до раннего утра. Ночь напролет сияла иллюминация. Улицы были заполнены экипажами и гуляющими. Однако без меры уставшая юная принцесса Анна уже ничего этого не видела. Она просто уснула.
Принц же Антон Ульрих мог убедиться, как ему повезло, – его принимали в столице могущественной империи. В тот момент, пораженный увиденным, он забыл даже про свою будущую невесту.
Все ближайшие последующие дни были заполнены для принца сплошными визитами. Разумеется, первым делом фон Кништедт намеревался сопровождать Антона Ульриха к обер-камергеру Бирону. Однако, он даже не успел отправить к Бирону фон Хаймбурга, дабы тот предупредил фаворита о визите, как в приемной возник какой-то непонятный шум и через минуту в кабинете принца появился красный от возбуждения майор.
- Ваше высочество, в приемной дожидается аудиенции его сиятельство обер-камергер, – доложил адъютант.
Фон Кништедт даже выронил из рук лист бумаги, на которой он собственно составил список необходимых визитов – кабинет-министр князь Черкасский, вице-канцлер граф Остерман, военный министр, фельдмаршал граф Миних, обер-егермейстер князь Волынский, ее светлость герцогиня Мекленбургская Екатерина Ивановна…
С последней, матерью принцессы, аудиенция состоялась накануне.
- Рада вас видеть, принц, у нас, в России. Имела честь встречаться с вашим дедушкой Антоном-Ульрихом, зачитывалась его романами.
- Благодарю вас, ваше высочество.
- Как вы устроились в Петербурге?
- Великолепно! Не в обиду моему родному Брауншвейгу будет сказано, но на моей родине нет возможностей строить такие великолепные дворцы.
- Вы уже виделись с принцессой Анной?
- Да, ваше высочество. На торжественном ужине у ее величества.
- Если она и не приглянулась вам пока, сделайте скидку на ее юный возраст.
- Что в-вы, герцогиня! Она уже п-п-прекрасна, и не по г-годам умна.
Екатерина улыбнулась этому комплименту.
- Вы совсем не говорите по-русски, принц?
- Пока еще нет! – смутился Антон Ульрих. – Я ведь только приехал.
- Я попрошу Аннушку разговаривать с вами только по-русски. Так вы быстрее начнете понимать наш язык… А то приходите ко мне почаще, я сама возьмусь вас обучить.
- Благодарю вас, ваше высочество, я обязательно воспользуюсь данным приглашением.
Тем не менее, матери принцессы и предполагаемой невесты Антона Ульриха брауншвейгский принц тоже не особенно понравился.
- У него довольно бойкий ум, – делилась она впечатлениями с фрейлинами, – однако же у него плохие ноги, слабый темперамент и сложение. К тому же, насколько я знаю, его мать, герцогиня Антуанетта Амалия, страдает падучей…
- Кто д-дожидается? – с волнением, заикаясь спросил Антон Ульрих.
- Граф Бирон! – уточнил Хаймбург.
- Да как вы могли, майор, его сиятельство обер-камергера, графа Бирона оставить дожидаться  в приемной! – набросился на Хаймбурга фон Кништедт. – Идите к нему немедленно! Извинитесь, и просите в большую залу. Принц сейчас же направляется туда также.
Бирон никогда никому лично не делал визитов. Он считал это ниже своего достоинства.       Исключение по непонятной пока для брауншвейгского посланника причине он сделал для Антона Ульриха. То ли и в самом деле спешил засвидетельствовать свое почтение будущему супругу наследницы престола, то ли преследовал какие-то другие цели? Как бы то ни было, но Бирон вошел в залу практически одновременно с Антоном Ульрихом. Дойдя до середины, обер-камергер остановился. Принц сделал к нему несколько шагов и также остановился в нескольких метрах.
- Примите мои самые искренние пожелания в связи с вашим приездом в Россию, ваше высочество, – произнес Бирон.
- Я рад, что вы, ваше сиятельство, об-бременили себя и удос-стоили чести первому нанести мне визит, – по-военному отдал честь юноша.
Они сошлись и после рукопожатия, трижды приложились друг к другу щеками.
- Прошу, ваша светлость!
Антон Ульрих указал рукой на два кресла, стоявшие у камина. Бирон пробыл и проговорил с брауншвейгским принцем около часа. И этого времени ему вполне хватило, чтобы как следует изучить Антона Ульриха и еще более убедиться в том, какой слабый выбор сделал Левенвольде. Хотя, разумеется, не подал этому и вида.
Впрочем, посланники иноземных государств смогли лично убедиться и в дипломатической неопытности принца – он не удосужился известить послов о своем прибытии, вследствие чего они долго не могли ему представиться.

4.
В феврале фельдмаршал Миних после очередного доклада государыне о делах испросил разрешения обратиться с личной просьбой. Миних – один из немногих приближенных, кто имел возможность докладывать, а значит и беседовать с Анной с глазу на глаз, без присутствия Бирона.
- Проси! – кивнула Анна.
- Вы, ваше императорское величество, как относитесь к моему отпрыску Эрнсту, позвольте полюбопытствовать?
- По-моему, наши указы касательно молодого графа Миниха свидетельствуют красноречивее наших слов. Или у тебя возникли некие сомнения, фельдмаршал? – Анна пыталась понять, к чему тот клонит.
- И премного тому благодарен, ваше величество. А просьба моя состоит в следующем. Незадолго до нового года Иоганну Эрнсту исполнилось уже двадцать пять лет. Я старею, хотя еще и полон сил. Но сыну пора бы уж и о женитьбе задуматься.
- Вот оно в чем дело! – улыбнулась Анна. – И что, невесту уже присмотрел, граф?
- Лишь жду одобрения и благословения вашего.
- И кто же сия избранница?
- Фрейлина вашего двора Текле Тротта фон Трейден, родная сестра супруги его светлости, господина обер-камергера.
- А она-то сама согласна?
- Я бы хотел просить ваше величество похадатайствовать об этом?
- Ах ты хитрец, фельдмаршал, ну, хитрец, – захохотала своим басом и погрозила Миниху пальцем императрица.
Миних попал в самую точку. Анна Ивановна страсть как любила выступать свахой в самых разных ситуациях. Она уже соединила не одну пару придворных, ближних и дальних. Порою, даже тех, о ком знала лишь понаслышке. А еще больше любила слушать или читать сплетни о той или иной семейной паре. Так, сохранились ее письма, красноречиво о том свидетельствующие. Семена Андреевича Салтыкова она просила: «Отпиши, женился ли камергер Юсупов; здесь слышно, что у них расходится и будто у него невест много было, об этом я тебе пишу тайно, чтоб он не знал». Или: «Когда ты сие письмо получишь, то чтоб тайно было и никому не сказывай, только мне отпиши — когда свадьба Белозерского была, и где, и как отправлялась, и княгиня Мария Федоровна Куракина как их принимала, весела ли была? обо всем о том отпиши». Или: «Января 24-го 1734 г… По приложенной при сем записке вели сыскать Давыдову невесту и пришли ее сюда одну по почте с солдатом, а родни ее никого не посылай, и матери ее также с нею не посылай; а как ее одну по почте с солдатом сюда привезут, то тому солдату, который с нею поедет, приказать, чтобы он ее прежде привез к моему сек-ретарю Полубояринову, где бывала старая полиция, а сам бы явился ему, чтоб Давыдов не ведал, покуда ему не скажут. Что ей надобно, то вели все взять, только отправь ее в один день, чтоб она не могла Давыдову никакой вести дать, а в дороге вели везти бережно без всякого страху». Императрицу занимала семейная распря супругов Щербатовых, и по этому поводу она писала все тому же Салтыкову: «…Осведомься, возьмет ли князь Федор Щербатов свою жену с собою добровольно; ежели он взять ее не похочет, то ты объяви ему, чтоб он без отговорок ее взял».
Разумеется, здесь она не могла отказать фельдмаршалу.
- Да, но тогда придется найти занятие молодому графу здесь, в Петербурге, – задумалась Анна.
- Иоганн Эрнст готов послужить вашему величеству и отечеству на любом поприще.
- Придумала. Аннушка еще слишком юна, избалована, капризна. За ней нужен пригляд опытного человека, лучше всего дипломата. Назначу-ка я его камер-юнкером Аннушки. Как ты на это смотришь, а, Христофор Богданович?
Миних в ответ лишь молча поклонился, подошел к императрице и поцеловал ее руку.
На следующий день курьер помчался во Францию с указом императрицы Миниху-младшему срочно возвращаться в Россию, в Санкт-Петербург, причем, отсутствие его будет недолговременным.
При этом, сам фельдмаршал ни словом не упомянул о причине подобного указа и Эрнст, или, на русский манер, Сергей Христофорович начал собираться в дорогу. Разумеется, он нанес прощальный визит кардиналу Флёри и хранителю печати министра иностранных дел Французского королевства Шовелину. Простился со всем российским посольством, пообещав, впрочем, вскоре вернуться, и в конце февраля 1733 года выехал из Парижа в направлении Страсбура.
 В Берлине Миних-младший наведался к российскому министру при прусском дворе графу Павлу Ягужинского, от которого узнал что Миних-старший недавно пожалован генерал-фельдмаршалом.Разумеется, будучи в Пруссии, Эрнст не мог не заехать в городок Ризенбург, где служил подполковник барон Мальцан, муж старшей сестры Эрнста Миниха. В Ризенбургском гарнизоне барон Мальцан командовал несколькими эскадронами Буденброкского кирасирского полка и, узнав о приезде такого гостя, приказал выступить в его честь одному из эскадронов и в присутствии Миниха  произвести все обыкновенные в таких случаях экзерциции. К сожалению, указ императрицы торопил Миниха. Поэтому он не мог надолго задерживаться и через два дня его экипаж взял курс на Ригу. Но и там его ждала теплая, родственная встреча: теперь уже младшая сестра, баронесса Менгден, обняла брата. Ее муж, Иоганн-Генрих Менгден, старый приятель Миниха-младшего, был тогда лифляндским ландратом. К тому же, незадолго перед тем в Ригу прибыл старший граф Левенвольде, который возвращался из Вены и Берлина, где он решал польский вопрос. И в Риге Миних не задержался долее двух дней.
Впрочем, вскоре Миних догнал остановившегося в Дерпте Карла-Густава Левенвольде и тот настоял, чтобы Миних пересел в его коляску. Так, за теплой беседой они к началу апреля и добрались до российской столицы. Сын был безмерно рад после пятилетнего отсутствия вновь увидеть своего отца в полном здравии и в достоинстве.
Отец не дал сыну даже отдохнуть, как следует, велев лишь привести себя в порядок и переодеться для представления императрице. Анна находилась в покоях Бирона. Когда открылась дверь, приглашая войти обоих Минихов, из покоев вышли оба сына и дочь обер-камергера, младших, Карла и Гедвигу держала за руку Биронша. Графы Минихи склонив головы, приветствовали камер-фрейлину императрицы и супругу обер-камергера, приложившись к ее руке. При этом, отпущенный Карл тут же побежал вперед, бия своей ручонкой всех, кто попадался на его пути – от слуг до фрейлин и камергеров.
- Как ваше здоровье, сударыня? – поинтересовался у Биронши фельдмаршал.
- Спасибо, граф. Второй день чувствую себя нормально, – ответила вечно прихварывавшая Биронша. – А как поживает сестра вашей светлости Текле?
- О, она уже давно ждет, когда вы окажете ей честь своим визитом, – Биронша хитровато взглянула на ничего пока не понявшего Миниха-младшего и, улыбнувшись одновременно отцу и сыну, удалилась.
Минихи вошли в кабинет и, приветствовав по пути Бирона, подошли к креслу, в котором сидела улыбавшаяся Анна. У нее было хорошее настроение. Она протянула руку для поцелуев.
- Ваше величество, позвольте представить Вам молодого графа Миниха, – фельдмаршал слегка отступил в сторону, повернув голову к сыну. – Согласно вашему указу, он себя прибыл в Петербург и немедленно явился для представления вашему величеству.
- Рада тебя видеть, граф, – снова улыбнулась Анна. – Князь Куракин и граф Головкин хорошо о тебе отзываются. Думаю, тебе пора уже приобщаться к делам не менее важным, но не требующим пребывания за границей.
- Я рад быть полезным вашему величеству в том месте, какое вы мне укажите.
- Вот и чудесно. Я решила тебя назначить какмер-юнкером нашей племянницы Аннушки.
- Для меня это большая честь, ваше величество.
- Надеемся, ты оправдаешь мое доверие.
- Молодой граф сумеет понравиться царевне Анхен, – заговорил Бирон, подходя к императрице.
- Благодарю вас за поддержку, ваша светлость.
Когда же Минихи вернулись в свой дворец, фельдмаршал, наконец, открыл Эрнсту свои планы в отношении него.
- Я считаю, мой сын, тебе пришла пора жениться. Потому и просил ее величество вернуть тебя в Россию.
- Ах, папа, отчего бы и прямо мне об этом было не сообщить?
- Не хотел заранее открывать тебе военную тайну, – засмеялся Миних-старший.
Эрнст в ответ лишь улыбнулся. Это было в стиле и духе его отца.
- И кого же вы присмотрели мне в невесты?
- Сестру супруги обер-камергера и фрейлины ее величества Теклу Тротта фон Трейден.
Эрнст Миних даже опешил от неожиданности.
- Но я ее даже ни разу не видел, папа. Надеюсь, она лицом не в свою сестру?
- Между прочим, это древний дворянский род из Майссена, – ушел от ответа фельдмаршал. – Из того же рода генерал Тимофей Трейден, недавно уволенный от службы императрицей. Так что, Эрнст, невесту я для тебя подобрал подобающего рода. Это, как ты понимаешь, не род конюхов Бюренов, да не обидится на меня ее императорское величество.
- Но, тем не менее, свадьбой с Теклой Трейден, мы, Минихи, вольно или невольно, вступаем в родственную связь с этим самым Бюреном. Не так ли?
- Годы работы посланником благотворно на тебе отразились. Ты правильно понял мою мысль, но сейчас так надо. Пока я в чести у государыни и у обер-камергера, но у последнего настолько вздорный характер, что нельзя предугадать, что будет завтра, а тем более, через год.
 Миних-младший вынужден был покориться воле отца. И на ближайшие дни были намечены визиты отца и сына к трем царевнам. Разумеется, в первую очередь, был нанесен визит к герцогине Мекленбургской Екатерине. Она уже практически не вставала с постели и потому приняла Минихов в своей спальне. Особенно благосклонно приняла она молодого графа – Екатерине Ивановне уже сообщили о новом назначении Миниха-младшего.
- Прошу тебя, граф, стань для моей дочери не только умным наставником, но и хорошим другом.
- Не беспокойтесь об том, ваше высочество, – пообещал Эрнст Миних.
- Пригнись, граф, дай я тебя поцелую в щеку, – Екатерина приподняла руку, словно желая притянуть того к себе.
Несколько секунд Миних-младший колебался, ведь и он слышал слухи о дурной болезни герцогини. Но, быстро взяв себя в руки, подошел к ложу герцогини, приложился губами к тыльной стороне ладони вытянутой руки, и у самого ложа приклонил одно колено. Екатерина улыбнулась, обхватила голову Миниха своими ослабевшими руками и прикоснулась сухими губами к его щеке. Затем осенила его крестом.
- Благословляю тебя, граф.
Визит к Елизавете был гораздо более радостный и беседа была гораздо более непринужденной. Впрочем, это был не более чем обычный визит вежливости, зато и поцелуй Елизаветы Петровны был более приятным.
Особенно приятно было навестить цесаревну Елизавету Миниху-старшему. Ведь еще несколько лет назад в свите цесаревны фрейлиной находилась его старшая дочь. И именно благодаря этому обстоятельству, Миних нередко навещал двор опальной принцессы, где и познакомился с гофмейстериной, вдовствующей графиней Салтыковой, урожденной фон Мальцан, и которая вскоре стала его второй женой.
Елизавета-Екатерина-Христина также уже была осведомлена о появлении в ее свите нового камер-юнкера. Потому она с любопытством разглядывала высокого, подтянутого, не обделенного красотой Миниха-младшего. А тому уже тоже сообщили о том, что менее чем через месяц принцессе предстоит пройти обряд крещения в православную веру. Но оба, и отец, и сын обратили внимание на грустный лик юной принцессы, ее неумение или нежелание улыбаться, что так несвойственно особам ее возраста. Впрочем, возможно, это была защитная реакция молодого организма на неизлечимую болезнь матери, которую не могло заменить даже самое теплое, по-матерински, отношение к ней царствующей тетки.
Оставалось самое трудное – сделать визит намеченной невесте, изъясниться с нею и получить согласие на брак. А вот здесь и сказалось коварство Бирона, о котором рассуждал в беседе с сыном Миних-старший. Недовольный независимым характером фельдмаршала и стремлением быть ближе к императрице, чем он сам, Бирон начал потихоньку нашептывать императрице о неких тайных умыслах военного министра. И как раз к месту пришлось недовольство Минихом, выказываемое Остерманом – тому, помимо все той же независимости, не нравилось еще и то, что  ответственный за военные и внешнеполитические связи кабинет-министр Миних все реже стал появляться на заседаниях кабинета министров, а бывая там, практически никогда не соглашался с мнением первого кабинет-министра. Остерман с Бироном с трудом переносили друг друга, но в общей неприязни к Миниху-старшему они сошлись. И вот в этот-то момент произошла встреча Миниха младшего с младшей же сестрой Биронши.
К счастью для Эрнста Миниха, лицо Теклы Трейден не обезобразила оспа, однако же здоровьем она была  ничуть не крепче сестры. Да и умом ненамного превзошла ее. Впрочем, это не мешало Текле Трейден постичь все светские хитрости императорского двора.
- Сударыня, позвольте мне выразить мою симпатию к вам, и просить руки вашей светлости.
- Благодарю, граф, за проявленное вам ко мне внимание, – довольно холодно, обмахиваясь веером, ответила Текла. – И позвольте вам по-дружески сказать, дабы вы здраво рассудили сами о том, что я всегда слишком слаба и часто больна бываю.
Миних несколько растерялся – ему было не понятно, что это: вежливый отказ, или и в самом деле, дружеский совет. Впрочем, он быстро нашелся с ответом:
- Я весьма охотно готов предложить вам мои услуги ходить за вами в ваших болезнях.
- Ну что же, в таком случае я предлагаю вам, граф, просить у обер-камергерши, как моей старшей сестры, позволения и соглашения на сию женитьбу.
- Тогда за сим позвольте откланяться и объявить мадам Бенигне о вашем предварительном согласии.
Миних поднялся, оправил сюртук и поклонился.
У Биронши, естественно, ответ уже был готов заранее:
- Я умею, граф, личные ваши качества и честь, оказываемые вами сестре моей, ценить по достоинству и готова способствовать вашим намерениям, коль скоро уверена буду о взаимной склонности сестры.
Однако все пошло не по тому курсу, который расписал старший Миних. Остерман просил своего приятеля Левенвольде пригласить на русскую службу какого-нибудь видного пруссака. Выбор Карла Густава пал на полковника Лудольфа Августа фон Бисмарка, представителя старинного бранденбургского рода, коменданта Кюстрина, который еще в прошлом году простился со своим полком и перешел на службу к российской императрице. Остерман посоветовал Бисмарку представиться обер-камергеру Бирону, что тот и не замедлил исполнить. Бирон сразу же оценил достоинства пятидесятилетнего офицера, присвоил ему чин генерал-майора, нашел ему подобающее место в армии. И понял, что этот человек, ему, Бирону, лично обязанный, будет ему предан с немецкой педантичностью. Лучшего жениха для младшей сестры своей жены и не сыскать.
Свадьба Теклы Тротта фон Трейден и Лудольфа Августа фон Бисмарка была назначена на 15 мая 1733 года. Таким образом, Миниху-старшему  явно был дан сигнал, что его особым отношениям с императрицей положен конец. А спустя год Миних был назначен главнокомандующим русской армии в Польше. Одновременно в Лондон с особым поручением отбыл и генерал-майор фон Бисмарк. А по возвращении из Англии, уже генерал-лейтенант Бисмарк сменил Миниха на посту начальника русских войск в Польше. Фельдмаршал Миних снова понадобился Анне Ивановне в Петербурге. Началась подготовка к войне с Турцией.
А тремя днями ранее, 12 мая прошла церемония принятия принцессой Анной правосла-вия, на которой присутствовали императрица, герцогиня Мекленбургская Екатерина Ивановна, мать Анны, которую с этого дня приказано было величать Анной Леопольдовной, цесаревна Елизавета, свита трех означенных дам, принц Антон Ульрих со своей свитой, а также посланники иноземных государств. Обряд крещения совершал духовный наставник принцессы, первенствующий член Синода Русской Православной Церкви, архиепископ Новгородский Феофан Прокопович.
Душная атмосфера храма, забитого народом, кадила и свечи, громкий, поющий, но монотонный голос Феофана не слишком хорошо подействовали на четырнадцатилетнюю принцессу. Ей стало дурно, она приоткрыла рот и стала вертеть головой, словно в поисках свежего воздуха, и вдруг глаза ее остановились на импозантном, высоком кавалере, щегольски одетом в платье небесно-голубого цвета. Анна перехватила его взгляд и поняла, что он тоже на нее смотрит. Он был хорошо сложен, рыжевато-белокурый, с нежным, как у женщины, цветом лица.
- Кто это? – шепотом спросила Анна у стоявшей чуть позади мадам Адеркас, подбородком указывая на объект своего интереса.
- Саксонский посланник граф Мориц Линар, – также шепотом ответила воспитательница.
- Какой красивый.
Всезнающая Адеркас улыбнулась:
- Говорят, что он так ухаживает за своей кожей, что каждый день перед сном покрывает лицо и руки помадой и спит в перчатках и маске.
Анна сначала недоверчиво через плечо глянула на мадам Адеркас, а потом прыснула со смеху, вовремя прикрыв рот ладошкой. На нее тут же бросила недовольный взгляд императрица, а мать грустно покачала головой.
- Тише, ваше высочество, на нас уже обращают внимание имеератрица с герцогиней.
Это и в самом деле был саксонский посланник, 35-летний граф Линар. Он был настоящим щеголем и носил одежду самых светлых цветов – небесно-голубого, абрикосового, лилового, телесного. А еще он сам хвастался, что имел 18 детей и что все их кормилицы могли заниматься этим делом по его же милости. И эта случайная встреча станет роковой для обоих.
По окончании церемонии, когда принцесса Анна с императрицей шествовали по дорожкам из положенных прямо на землю персидских ковров, сквозь строй на них  глазела многочисленная толпа горожан и дворян, не допущенных в храм. Среди этой толпы были и юные ученики недавно открытой кадетской школы.
- Хороша и налепа! – восхищенно прошептал один из них.
- Вот бы с ней ближе познакомиться, – кивнул другой.
Однако старший товарищ, четырнадцатилетний Филя Бобошин тут же ответил:
- Сей лакомый кусочек не про нас! Есть во дворце из бояр лучше нее, и могут на нее позариться. Где ей, девице, утерпеть?
Вечером в Зимнем дворце назначен бал-маскарад в честь принцессы Анны Леопольдовны, по случаю ее перехода в православие.
Спустя ровно месяц после крещения дочери, 14 июня, умерла герцогиня Мекленбургская, старшая сестра императрицы Екатерина Ивановна. Узнав об этом, принцесса Мекленбургская упала в глубокий обморок, и, чтобы привести ее в чувство, ей пустили кровь. Анна Ивановна также тяжело перенесла потерю сестры, была крайне опечалена и горько плакала. А у Анны Леопольдовны в России не осталось близких людей, кроме царствующей тетушки. Мекленбургскую герцогиню похоронили рядом с матерью, царицей Прасковьей, в Благовещенской церкви Александро-Невского монастыря.

5.
Первые месяцы пребывания в России принца Антона Ульриха были самыми радужными. Императрица при каждой встрече, проходя вдоль рядов придворных, милостиво хлопала его по плечу, граф Бирон провожал его до входных дверей, а вице-канцлер Остерман так и вообще до дверей кареты. На Остермана и сам Антон Ульрих и посланник фон Кништедт возлагали особые надежды – ведь это именно он рекомендовал принца в женихи Анне Леопольдовне, он же и более всего хлопотал о подготовке к свадьбе. Андрей Иванович и предложил программу обучению Антона Ульриха. Впрочем, вице-канцлеру здесь ничего выдумывать не пришлось – этот же план учебы он в свое время составил для императора Петра Второго.  План содержал в себе все необходимые государственные, военные и гражданские науки, разделенные на две группы. Одну составляли науки нужные, как то: новая история разных государств, право, естественное и гражданское, военное искусство. В другую, которую Остерман обозвал вспомогательными и развлекательными, входили арифметика и геометрия, космография, или описание строения мироздания, естествознание, гражданское зодчество, геральдика, генеалогия и нумизматика.
Расписание занятий строилось следующим образом: с половины седьмого утра до восьми Антон Ульрих проводил за изучением одного из перечисленных выше предметов, с 8 до 10 часов он занимался с Василием Тредиаковским русским языком, с 10 до половины двенадцатого принц проводил в манеже с самим Бироном, упражняясь в верховой езде. 
Что касается изучения русского языка, то отец принца Фердинанд Альберт II настоятельно советовал сыну каждое утро, еще до прихода учителя читать полчаса что-нибудь из русской хрестоматии и по возможности чаще разговаривать по-русски с принцессой Мекленбургской во время карточной игры или прогулок. Азы русского преподал Антону Ульриху секретарь брауншвейгского посольства Гросс, и только затем Анна Ивановна назначила ему ставшего к тому времени придворным поэтом Василия Тредиаковского, знавшего кроме немецкого еще французский и латинский языки. Тредиаковский опекал Антона Ульриха целых два года. Лошадей же для обучения верховой езды принцу разрешили брать из дворцовой конюшни, что приносило не слишком большому бюджету принца (в первые месяцы Анна приказала выдать принцу на расходы всего две тысячи рублей) существенную экономию, ведь лошадей для него предполагалось прислать из Брауншвейга. Впрочем, их все равно прислали – по просьбе фон Кништедта в подарок страстному лошаднику Бирону.
14 июля 1735 года сменивший Кништедта в должности посланника Брауншвейгского двора Кайзерлинг писал в Вольфенбюттель: «Принц Антон Ульрих иногда занят до обеда верховой ездой в императорском манеже, а в другие дни столько же времени старается уделять русскому языку и упражнениям в фортификации». Сохранился для истории лист бумаги, на котором собственноручно Антоном Ульрихом написано обещание (возможно, и самому себе) со следующего утра «вести совсем другой образ жизни, который в следующем состоять должен, а именно: 1) с 6 часов до полудня – русский язык; 2) буду читать развлекательные и поучительные книги, которые господин фон Кайзерлинг мне порекомендует; 3) буду упражняться в фортификации». После обеда он обещал себе повторять выученное накануне и читать по-французски, а после ужина слушать чтение своего камердинера. Здесь нужно отметить, что библиотека принца в 1741 году насчитывала более пятисот томов, что по тому времени  составляло весьма значительную цифру. Книги он либо покупал в Санкт-Петербургской Академии наук, либо получал из Вольфенбюттеля. Это были разного рода словари, богословские, политические и исторические сочинения, географические атласы, книги по военному искусству, записки путешественников. Менее всего была представлена беллетристика – лишь популярнейший тогда «Робинзон Крузо» Даниэля Дефо, да романы его дедушки Антона Ульриха-старшего «Октавия» и «Арамена». Почти все книги были на немецком, французском или латинском языках, на русском было всего несколько экземпляров.
У Антона Ульриха таким образом наладился режим повседневной жизни. Правда, его удручал тот факт, что все еще не был сформирован обещанный ему Бевернский кирасирский полк, хотя официально еще 28 апреля Антон Ульрих поступил на службу в русскую армию в чине полковника с годовым жалованием 12 тысяч рубей. Впрочем, Военная коллегия только 3 июля соблаговолила распорядиться учинить присягу новоявленному полковнику. Бевернский полк формировали из бывшего Ярославского драгунского полка, необходимую сбрую и лошадей, способных нести тяжелых всадников-кирасир в латах, закупили в Пруссии. Кирасирам полагалось иметь два мундира. Повседневным мундиром был обычный драгунский кафтан из василькового сукна с красной отделкой. С этим мундиром носили красный камзол и лосинные штаны. Строевым мундиром был короткий лосинный колет с красной обкладкой. Поверх колета надевалась железная нагрудная кираса, выкрашенная черной масляной краской. Кираса имела медную бляху с вензелем императрицы, красную суконную обкладку и белый юфтевый ремень с медной пряжкой. Шляпа обшивалась золотым галуном, имела белый бант и железную тулью-каскет.
Не спеша комплектовался и штат офицеров полка, составленный Минихом, куда фельдмаршал включил 34 офицера (6 русских, 11 немецких, остальные 17 мест оставались пока вакантными). Всем этим занимались подполковник Еропкин, майоры фон Шпингель и Жеребцов.
Чтобы немного успокоить принца, Миних пригласил его на специально устроенный для него смотр другого полка, похожего на Бевернский – это был первый, Миниховский, кирасирский полк русской армии. И офицеры полка, по указанию Миниха, вели себя так, точно их командиром был не кто иной, как полковник Антон Ульрих Брауншвейгский. Перед каждым маневром командир полка испрашивал согласия у принца, по окончании же смотра все офицеры направили своих коней к Антону Ульриху и, остановившись на всем скаку, благодарили его за оказанную высокую честь. Антон Ульрих был в восторге.
Вечером  он, весь красный от счастливого возбуждения, объявил фон Кништедту:
- Я в своей жизни не видел ничего п-прекраснее этого п-полка, – но потом вдруг, немного успокоившись, добавил. – И все же мне х-хотелось бы, чтобы поскорее  был укомплектован мой полк. Уж-же лето на исходе.
Видя, понимая и принимая близко к сердцу тревоги своего молодого высокородного подопечного  брауншвейгский посланник подошел с одним и тем же вопросом к двум самым осведомленным особам при дворе русской императрицы – Бирону и Остерману, но от обоих услышал одинаковый ответ:
- Это непременно будет, но не надо нас торопить, барон. Вы же знаете, это дело не главное.
Разумеется, фон Кништедт прекрасно знал, ради какого главного дела прибыл в Россию принц Антон Ульрих. Но ведь и главное дело за эти полгода, что принц жил в России, не продвинулось ни на йоту, несмотря на все обещания Остермана в содействии и поддержке.
Андрей Иванович Остерман, и в самом деле, поначалу горячо принялся за подготовку к церемонии обручения между брауншвейгским принцем и мекленбургской принцессой, однако, поняв, что императрица не слишком довольна его и Левенвольде выбором жениха, стал остывать к этому делу, можно сказать, пустив его на самотек. Либо понадеявшись на два русских понятия: стерпится-слюбится да авось. Авось, в смысле, само как-нибудь уладится. Последний раз вице-канцлер проявил инициативу в конце лета 1733 года. Во время очередной встречи с Кништедтом, Остерман показал ему подготовленный для императрицы документ на четырех листах, где было изложено его рассуждение о деле принца Антона Ульриха и принцессы Мекленбургской.
- Я не вижу никаких препятствий, барон, для заключения намеченного брачного союза, – успокаивал он посланника. – Никто другой, кроме вашего принца Антона Ульриха, не получит и не должен получить принцессу Мекленбургскую.
- И когда же наступит сей ожидаемый момент? – спросил Кништедт.
- Полагаю, что объявление о браке или помолвка должны состояться этим же летом, ибо промедление может быть опасно.
Все это брауншвейгский посланник сообщил в Вольфенбюттель герцогу Людвигу Рудольфу, тот же не замедлил поделиться радостными известиями со своим братом и отцом принца Фердинандом Альбрехтом.
- Русская царица заметила взаимную склонность принца и принцессы и решила соединить их браком, а посему испрашивает вашего отцовского согласия, брат мой, – сообщил Людвиг Рудольф. – Я рассматриваю этот брак не иначе, как высшую ступень счастия моего дорогого Антона Ульриха, и сколь много выгод может произрасти из такого значительного союза.   
Фердинанд Альбрехт II был счастлив. Разумеется, он тут же отправил в Петербург два письма – одно принцу с благословением на брак, другое императрице Анне с согласием на заключение этого брака.
Однако, все на деле оказалось совершенно не таким, как то представлял (или видел) фон Кништедт.
При российском дворе распространился слух, будто принц страдает припадками эпилепсии, унаследованной по линии матери. И это пугало придворных. К тому же, британский резидент в Петербурге  Клавдий Рондо получил от своего правительства прямые инструкции всячески препятствовать заключению этого брака, что может привести к усилению позиций России в Европе, а также указание следить за всеми подробностями жизни принца. И Рондо с готовностью начал выполнять это поручение, при каждом удобном случае стараясь внушить придворным Анны Ивановны, что Антон Ульрих никак не подходит для предназначенной ему высокой роли отца российского императора.
- Вы же знаете, что Антон Ульрих слаб здоровьем, – говаривал он. – Да и вообще, природный русский был бы лучше.
Посланник английского короля даже подключил для этих целей свою супругу Джейн, у которой наладились отличные отношения с самой Бироншей. Они обе оказались искусными умелицами в вышивке. Биронша особенно любила вышивать золотом. А тут как раз подруга, золовка по ее первому мужу Томасу Уорду, прислала леди Рондо из Англии новые схемы для вышивания. Будет чем похвастаться перед камер-фрейлиной. И леди Рондо воспользовалась приглашением Бенигны Бирон прийти в этот вечер к ней. Это была женщина маленького роста, толстовата, с рябым от оспы лицом, но зато с очень красивой шеей, на которой великолепно смотрелось ожерелье из крупного жемчуга, подаренное графиней Марией Строгоновой.
- Мадам, рада вас видеть, – Биронша поцеловала в обе щеки гостью.
- Взаимно, графиня.
И тут взгляд Джейн Рондо упал на новые мягкие башмаки Биронши, шитые по алой градитуре с золотыми застежками, которая их для того и демонстрировала, чтоба английская гостья их оценила.
- Какие чудные на вас башмаки, графиня? Откуда такая прелесть?
Биронша была довольна произведенным эффектом и улыбнулась, отчего ее рябое, в оспинах лицо стало даже несколько светлее.
- Это наша соляная царица графиня Строгонова расстаралась. Прислала эти, да еще спрашивает, какие другие цвета вышить.
В комнате, помимо Биронши сидело еще несколько не очень юных фрейлин, некоторые занимались вышиванием, а еще две, Юшкова со Щербатовой, играли в карты в ожидании каких-нибудь указаний от императрицы.
- А у меня тоже есть, чем похвастаться, – не без кокетства произнесла леди Рондо. – Мне подруга из Лондона прислала самые новые сколки для вышивания. Я их уже опробовала, они чрезвычайно хороши.
Леди Рондо подошла к ломберному столику и разложила на них присланные схемы для вышивания.
- Ну-ка, ну-ка! – Биронша с вполне искренним интересом стала разглядывать сколки.
Сюда же подошли и остальные вышивальщицы.
- Теперь я умею класть тень, чтобы колонны выглядели как будто с желобками, и делать канелевые полосы.
- Покажете, как вы это делаете?
- С превеликим удовольствием.
Леди Рондо расположилась в свободном кресле, стоявшем рядом с креслом Биронши, и та склонилась к пяльцам англичанки, наблюдая, как умелыми и ловкими действиями Джейн накладывала тень на заранее вышитую золотыми нитями ткань.
- Как себя чувствует ее величество? – как бы между делом спросила англичанка.
- Она сегодня бодра и добра. А как поживает ваш супруг?
- Собирается ненадолго в Англию. Зачем-то он понадобился его величеству Георгу II.
Биронша закивала головой, скорее не от этой новости, а потому, что поняла, как накладывать тени.
- А как продвигается подготовка к свадьбе нашей маленькой принцессы? Я вчера видела принца Антона Ульриха, занимался в манеже. И уроки выездки ему давал сам господин обер-камергер, ваш супруг, графиня.
- Граф Эрнст известный лошадник, – не без гордости произнесла Биронша, не отрываясь от вышивания. – Хотя…
Биронша понизила голос, сверкнув глазами в сторону других фрейлин.
- Хотя скажу вам по секрету, фрау Рондо, исключительно из моего к вам дружеского расположения, граф терпеть не может этого плюгавенького и желторотого птенчика гнезда Вельфов. У графа есть свои планы на принцессу Анхен.
Леди Рондо также покосилась на фрейлин, но те не обращали никакого внимания на Бироншу, либо искусно делали вид, что их нисколько не занимает разговор двух дам. Но, на всякий случай, Рондо также понизила голос.
- Наверное, планы гораздо более реальные, нежели задумка барона Остермана, – решила подыграть она глуповатой Биронше.
- Ее величество уже сделала решпект барону за его не слишком удачный выбор жениха, – хихикнула Биронша. – А мой супруг вынашивает планы обручения принцессы Анхен с нашим…
Биронша не успела договорить – в этот момент дверь из кабинета императрицы открылась и во фрейлинскую комнату вошла сама Анна Ивановна. Леди Рондо тут же вскочила с места, остальные фрейлины, включая и Бенигну Бирон, хотя и не встали, но напряглись, перестав вышивать и играть в карты. Анна сама настояла на том, чтобы фрейлины не вскакивали каждый раз раз, когда она появляется в их покоях. А она это делала нередко – проходя через фрейлинскую, она, таким образом, могла незаметно от придворных и прислуги навещать Бирона или его детей. Но иностранка Джейн Рондо не относилась к фрейлинам, к тому же английский придворный этикет не позволял подданным сидеть в то время, когда монарх стоит.
- А, мадам Рондо, рада вас видеть, – улыбнулась Анна. – Садитесь, садитесь. И я посижу с вами.
- Мадам Рондо поучила из Лондона новые сколки для вышивания и посмотри, Анхен, какие чудеса она теперь может выделывать иглой, – произнесла Биронша, указывая на пяльцы англичанки.
- И в самом деле чудно, – оценила императрица.
- Благодарью Вас, ваша величество, – по-русски ответила леди Рондо.
И Анна, коротко дружелюбно засмеявшись, поправила англичанку:
- Нужно говорить вашЕ величество.
- О, Вы так любезны, вашЕ величество, – слегка смутившись, ответила леди Рондо. – И у вас настоящий дар учителя.
Тут уже Анна Ивановна захохотала, хлопнув себя по коленям, Биронша поддержала ее смех. Заулыбались и все остальные, лишь Рондо оставалась серьезной. Семейство Рондо уже несколько лет проживало в России, но Джейн, в отличие от ее мужа, Клавдия, пока еще не в достаточной степени овладела русским языком, говорила с ошибками, хотя отлично понимала все, что ей (и не только ей) говорили.  Анна удобно устроилась в кресле и взяла в руки начатую раньше вышивку, ловко заработав иглой.
- Вы мне так живо описали супругу вашего короля, фрау Рондо, что я весьма желала бы  видеть ее величество Каролину у себя в России. Я даже встретила бы ее на половине дороги.
- Мой супруг как раз собирается отлучиться в Лондон и я обязательно передам ему вашу просьбу с тем, чтобы он обязательно донес их ее величеству.
- Вы мне этим окажете большую любезность, мадам.

6.
В воскресенье императрица давала бал в Зимнем дворце. Все вельможи, разодетые в цветные одежды, съезжались туда танцевать или играть в карты и в другие игры, и где каждый должен был корчить улыбающуюся и довольную собой физиономию. Дамская часть порхала в масках наяд и полумасках дриад.
При Анне Ивановне балы представляли собой нечто отличное от петровских ассамблей. Поскольку Петр вводил совершенно новую для патриархальной России европейскую культуру, то и загонялись на ассамблеи разве что не силком (как и в первый в России музей – Кунст-камеру): на ассамблеи созывали барабанным боем, а также прикрепленными на перекрестках объявлениями. При организации первых ассамблей в Москве царю приходилось даже пускать в ход угрозу, чтобы привлечь в нее московских дам и девиц. Таким образом Петр Великий желал поднять статус женщины. Веселость заключалась в танцах. Музыкальным сопровождением на ассамблеях служила игра на духовых инструментах: трубах, фаготах, гобоях, литаврах, валторнах.
При Анне же балы стали модным развлечением вельмож (кстати, на Руси понятие «мода» и появилось впервые в царствование Анны Ивановны). Причем, не только, как говорится, танцем единым он был отмечен. 
С одной стороны, это часть светской жизни общества, которая всегда наполнена радостями и горестями, переживаниями и страстями. Бал — это лицедейство и игра, кокетство и ревность, страсть и любовь. С другой стороны, бал — это развлекательное действо, которое отражало новую европейскую культуру — направления моды, музыкальные тенденции, этикетные ценности и стиль общения. В одной зале танцевали, в другой находились шахматы и шашки и карточные столы; в третьей — трубки с деревянными спичками для закуривания, табак, рассыпанный на столах, и бутылки с винами. Но главное, на балу ценили три умения: одеваться, танцевать и общаться.
Цесаревна Елизавета решила, что пора вывести ее Алешеньку в свет. Это должен стать для него первый бал-маскарад не в качестве музыканта, а в качестве приглашенного. И ей было наплевать, как к этому отнесутся придворные вельможи во главе с Бироном, да и сама сестра-царица. К тому же маскарад позволял не открывать свое лицо. Пусть теряются в догадках, кто это. Тем более, что Алексей Разумовский даже внешне изменился: сбрил свою великолепную густую черную бороду, окончательно распрощался со своим казачьим одеянием, стараниями цесаревны, выправил свою осанку, научился неплохо танцевать, и искусно прятать свою робость перед сильными мира сего. Вот только рост и стать ни под какой маской не спрячешь. А они-то, как пить дать, привлекут внимание Анны Ивановны. Впрочем, Елизавета никогда за словом в карман не лезла и сумеет что-нибудь ответить наиболее любопытным.
Разумеется, готовились к балу и принцесса Анна с принцем Антоном Ульрихом. Каждый в своих дворцах. Антон Ульрих решил не прятать лицо под маской – он еще не до конца освоился на своей новой родине и не привык к анненским дворцовым этикетам и обычаям. Зато Анна Леопольдовна решила, что сегодня она будет Офелией – ведь ее судьба виделась ей такой же печальной, как и судьба шекспировской героини. Ее фрейлина Юлиана Менгден оделась в одежду наяды, мифическую дочь бога Зевса, нимфу водной стихии – потому в ее одежде приобладали голубые и зеленые цвета.
Как и всегда, на подобных мероприятиях не только присутствовали, но и участвовали, помимо русских вельмож и министров, практически все посланники чужеземных стран. Бал не начинался. Все ждали хозяйку дворца – императрицу Анну. Но вот, наконец, появилась и она. На ней была великолепная роба, вся затканная драгоценностями, яркого пурпурного цвета, любимого более других Анной Ивановной. Опираясь на руку своего неизменного обер-камергера, Анна с милостивою улыбкою обходила гостей. Как только она подошла к стоявшим в первом ряду сановникам, ей навстречу выступила робкою, застенчивою, мешковатою походкою маленькая, тщедушная фигура юноши с красивыми белокурыми длинными волосами, разбросанными по плечам, с некрасивым, опущенным книзу носом и маленькими подслеповатыми глазами.
   - Имею ч-честь п-приветствовать В-ваше Величество! – произнес по-немецки, заикаясь, юноша.
   У государыни было хорошее настроение и она добродушно протянула ему руку, которую юноша тут же поднес к губам.
   - Рада вас видеть на балу, принц Антон Ульрих! – ласково произнесла Анна Ивановна, стараясь всеми силами ободрить застенчивого принца. – Позвольте вам представить даму на первый танец. Надеюсь угодить ею вашей светлости!
   И, лукаво улыбаясь, императрица сделала знак одному из находившихся в свите ка-мергеров.  В тот же миг миловидная Офелия, в сопровождении смуглой нимфы-наяды, с низким поклоном выступила вперед.
 - Вот тебе кавалер, Анхен! – произнесла императрица, вкладывая в руку принца дрогнувшие пальчики племянницы.
- Ах, тетушка, вы теперь всем открыли мое инкогнито, – слегка недовольно прошептала принцесса.
 Анна, услышав этот почти плач племянницы, склонилась к ней.
- Надеюсь, я не слишком громко это сказала, и кроме принца Антона, этого никто не слышал.
Стоявшие рядом смущенно закивали головами, соглашаясь с императрицей, будто они и в самом деле ничего не слышали. Впрочем, Анна тут же забыла обо всем и, милостиво кивнув еще раз принцу, направилась дальше. Затем, обойдя всех и никого не обидя, императрица, все так же поддерживаемая под руку Бироном, поднялась на возвышение, где стояло специальное для нее из красного бархата кресло, и села. Рядом, чуть пониже, находился стул для Бирона, на который обер-камергер сел следом за Анной, все еще продолжая держать ее за руку.
На них сподлобья устремил взгляд один из старых придворных служителей Коноплев. Он подошел к стоявшему чуть поодаль и впереди своему приятелю, такому же придворному Языкову и зашептал едва слышно в самое ухо:
- Глянь-ко, обер-камергер со всемилостивейшею государынею на горе при вышних персонах сидит на стуле и держит Ее величество за ручку, а у нас князь Иван Юрьевич Трубецкой, генерал-фельдмаршал, и князь Алексей Михайлович Черкасский, исстари старые слуги, а они все стоят.
- Знамо дело, пошто стоят, – едко и также шепотом заметил Языков. – Бирон регулярно государыню штанами крестит, а оным сановникам далёко такой милости искать – ведь обер-камергер недалече от государыни живет.
Антон Ульрих остался наедине с принцессой и ее фрейлиной, обе они с явною насмешкою во все глаза уставились на него. Он неловко затоптался на месте, теребя свои кружевные манжеты, без всякой надобности хватаясь за шпагу и в замешательстве тряся головою. Длинные локоны его тряслись вокруг взволнованного, испуганного, побледневшего и еще более оттого подурневшего лица, губы судорожно дрожали.
   Несколько минут длилось тягостное молчание, показавшееся вечностью бедному принцу. Наконец, потерявший последнюю смелость принц, страшно заикаясь, залепетал по-немецки:
 - Несказанно с-счастлив, в-ваше высочество, за то, что в-вы удостоили меня честью танц-цевать с вами!
 - Указ ее величества государыни для всех закон, – дерзко ответила Анна, давая понять, что больше, чем на один танец принц рассчитывать не может.
- Молодец, Анхен! – шепнула ей на ухо Юлиана.
 Антон Ульрих приводил в ужас принцессу и своим несчастным видом, и своей несказанной робостью, и всей своей комической фигурой. И вдруг Анна почувствовала на себе чей-то настойчивый взгляд. Она повернула голову в сторону смотревшего на нее и… вздрогнула. Это был тот самый красавец, саксонский посланник, которого она впервые увидела в церкви во время своего крещения. Как бишь его?.. Кажется, граф Мориц Линар. Заметив, что принцесса посмотрела на него, одетый в лиловое платье Линар сделал едва заметный кивок головой и улыбнулся. Анна улыбнулась в ответ и настроение ее тотчас переменилось. Бал оказался не таким уж и мрачным. Юлиана Менгден также заметила перемену в настроении своей госпожи, но пока не поняла, с чем это связано.
- Что с тобой, Анхен? – тихо спросила она.
В этот момент наконец-то заиграла музыка и Анна, стараясь пересилить шум оркестра, ответила:
- Посмотри вон туда, – она кивнула в ту сторону, где за мгновение до того стоял граф Линар, но когда Юлиана подняла глаза, на том месте оказался английский резидент Клавдий Рондо.
- Англичанин? – удивленно пожала она плечами.
Но Анна ее уже не слышала, она вместе с Антоном Ульрихом вынуждена была составить пару и встать с ним после императрицы с Бироном. Третью пару составила цесаревна Елизавета с Разумовским. Анна Ивановна удивленно скосила глаза на пока не известного ей статного кавалера в маске.
- Кого это, интересно, Елисавет привела? – спросила она у своего обер-камергера в надежде, что, возможно, Бирон уже в курсе.
Но тот также не имел понятия.
- Ежли дозволишь, матушка, я это выясню после танца.
- Ах, оставь, пущай забавляется. Чай, надеюсь, не истопник.
Бирон лишь фыркнул в ответ, и повел партнершу вперед.
Как обычно, в то время на балах обязательным танцем был степенный польский. При этом кавалер  едва касался пальцев партнерши. Во время этого танца мужчина кланялся тремя церемониальными поклонами, потом ближайшему кавалеру, дама следовала тому же примеру, и сделав круг, оба возвращались на свое место. Бирон, оказавшись рядом с Разумовским, все пытался понять, кто же прячется за маской, но лишь убедился в том, что цесаревнин кавалер не относился к дворцовой знати. Танец закончился, и каждый кавалер целовал руку своей даме.
Анна Леопольдовна еле дождалась окончания танца. Сердце ее все это время готово было вырваться наружу и полететь навстречу тому, кто так красив и силен. Когда Антон Ульрих приложился губами к пальцам принцессы, она резко отдернула руку.
- Простите, ваша светлость, мне что-то сделалось дурно.
Она развернула веер и отошла в сторону, почти к самой стене. Антон Ульрих хотел было последовать за ней, но фрейлина Юлиана так грозно глянула на него, что принц не рискнул это сделать и отошел к противоположной стене, где стоял его паж.
- Вы позволите, о, прелестная Офелия, составить вам компанию несчастному, всеми презираемому принцу Гамлету?
Анна даже вздрогнула, услышав рядом с собой бархатный голос. Она повернула голову, все еще прикрывая лицо веером.
- Неужто так все вас и презирают, принц? – Анна решила подыграть Линару.
- Надеюсь, что в вашем лице я все-таки нашел одно любящее сердце.
- Уж больно вы скор на надежды, mon ch;ri Гамлет.
Оркестр заиграл музыку менуэт.
- Но я могу надеяться хотя бы на то, что вы позволите мне пригласить вас на минувет?
- Признаться, я не очень люблю и умею этот танец, однако, ежели вы возьмете ответственность на себя, то я готова.
- Как можно, ваше высочество, в этом сомневаться, – Линар предложил принцессе свою руку. – Я отношусь к тому типу мужчин, который всегда берет на себя ответственность. Особенно, когда рядом дама, причем, такая милая дама.
Они пошли на середину залы. Танцующих менуэт (тогда говорили – минувет) было мало. Это объяснялось сложностью французского танца. Причиной служили пышные парики, узкие кафтаны и панталоны, тяжелые башмаки и длинные шлейфы женских платьев, а также незнание танцевальных движений. Все справедливо считали, что этот минувет есть танец премудрый: поминутно то и дело, что или присядь, или поклонись, и то осторожно, а то и с чужим лбом столкнешься, или толкнешь в спину, или оборвешь чужой хвост платья и запутаешься. Зато ничего не боялась лучшая танцовщица двора цесаревна Елисавета. Она и составила первую пару, правда, уже не с Разумовским (танцевать два танца с одним партнером, да еще подряд считалось дурным тоном), а с молодым графом Минихом. Впрочем, этой паре ничем не уступала и пара Анна-Линар. Танцевали мерно, церемонно, двигаясь по залу  мелкими, размеренными па, стараясь придать своим фигурам изящные позы, причем дамы, грациозно опустив руки, слегка приподымали платье. Скользящие шаги перемежались поклонами и реверансами, что позволяло показать красоту и изысканность манер.
- Могу ли я надеяться на еще один танец, ваше высочество? – под самый конец танца осмелился спросить Линар.
- Вы же понимаете, что нет, граф. Этим самым мы привлечем к себе лишнее внимание, а оно нам ни к чему. Впрочем, пригласите мою фрейлину, Юлиану, она будет весьма счастлива.
- Но могу ли я надеяться, что увижу вас еще?
- Почему нет! – улыбнулась Анна и протянула руку Линару.
Тот приложился губами к кончикам ее беленьких, чуть пухловатых пальчиков. Принцессе стало так хорошо, как еще ни разу за всю ее пока еще короткую жизнь не было. Впрочем, Юлиана Менгден была не менее счастлива, когда Линар пригласил ее на следующий танец. Она тоже уже давно заметила этого саксонского красавца и фата.

7.
Однажды Мать-безножка, одна из приживалок Анны Ивановны, закатила истерику в прачечной, узнав, что в одних и тех же посудах, что и посторонних лиц, стирают (как тогда говорили на Руси – моют) ее белье. На крики явилась сама кастелянша. Узнав, в чем дело, она спокойно ответила:
- Подумаешь, и чего шум подымать-то? Мы в тех же посудах моем и белье ее ееличества и ее высочества.
- Да как же так можно! – еще более возбудилась Мать-безножка. – А ежели через то белье кака порча перейдет на матушку-государыню или принцессу Аннушку?
Кастелянша лишь плечами пожала.
- И что нам прикажешь? Для твоего белья новую посудину приобретать? Этак и казну в разор пустить можно.
Вся перекошенная от подобных слов и злости на кастеляншу, Мать-безножка дохромала до самой спальни императрицы. А та в это время отдыхала вместе с Бироном в послеобеденное время.
- Матушка-государыня, свет наш ясный, ты даже представить себе не можешь, что творится в прачечной.
Бирон от неожиданности даже передернулся и вскочил на ноги.
- Что же ты орешь, будто тебя кто режет!
- И-и режут! Без ножа, прям режут, ваше сиятельство.
- Так что случилось-то, Мать-безножка? – поднялась с постели и Анна.
- Ты представить себе не можешь матушка. Захожу это я в прачечную, не могла найти свое самое любимое платье. Ты же знаешь, зеленое такое.
- Дело говори! – прикрикнула императрица.
- Так я и говорю дело! А там в одной посудине и мои вещи, и твои, матушка, и принцессины, и еще чьи-то непонятные. Я к кастелянше с упреком, а она-де и говорит, что не желает казне разор устраивать, потому-де портомои в одной посудине все белье и моют.
- Ужасно, Анхен! – произнес Бирон и тут же повернулся к приживалке. – Неужто и в самом деле  белье государыни-императрицы и ее высочества принцессы Анны моют вместе с грязным бельем ее подданных?
- Истинно так, ваше сиятельство, истинно так, – стала осенять себя крестами приживалка.
- Ну-ка подай мне лист бумаги и перо, Мать-безножка! – приказала императрица и приживалка не замедлила исполнить ее приказание.
Задумавшись на какое-то время, Анна макнула перо в чернильницу и стала выводить чернилами письмо для кастелянши:
«Мы зело недовольны тем, что у тебя прачки  моют наши и принцессы сорочки и прочее белье — и других посторонних лиц белье моют в тех же посудах… Для мытья нашего и принцессина белья иметь особливую палату и держать ее всегда под замком, и отмыкать только тогда, когда мытье будет; и для того мытья иметь особливых прачек, человек семь или сколько будет потребно, и смотреть, чтоб те прачки ни на придворных, ни на посторонних, ни на кого отнюдь ничего не мыли, также в упомянутых судах ни вместе, ни после нашего белья ничьих не мыли, и во время мытья в ту палату никого не пущали, кому тут дела не будет, чего накрепко смотреть и исправлять по сему, только в тех судах после нашего белья мыть рубашки матери безножки».
Сама же принцесса Анна в это время также отдыхала в постели, и также не одна – вместе с ней лежала ее подружка-фрейлина Юлиана Менгден. Так, вдвоем, в одной постели они порою проводили целые дни.
- Ах, Юлиана, если бы ты знала, как я страдаю. Как мне ненавистна моя будущая судьба. Не нужна мне корона, коли я не могу любить того, кого мне хочется.
- Почему же это ты не можешь любить, кого хочется? – не без лукавства спросила Юлиана, но увлеченная своими мыслями Анна не обратила внимание на ее тон и ответила вполне серьезно:
- Потому что на меня все смотрят, как на наследницу моей тетушки, а значит, и выйти замуж я должна не за любимого человека, а за того, за кого прикажут.
- Да, это так! – оставила свой тон Юлиана и также посерьезнела. – Но это совсем не означает, что ты не можешь любить другого.
- Это как? – не поняла принцесса.
В этот момент в спальню принцессы вошла воспитательница, мадам Адеркас. Лицо у нее было немного красное, даже смущенное, но, с другой стороны, и весьма загадочное. Она остановилась в нескольких шагах от кровати и как-то недоверчиво взглянула на Юлию. Анна поняла, что воспитательница хочет что-то сказать, но, видимо, ее останавливает присутствие фрейлины.
- Ваше высочество… Мы не могли бы с вами переговорить наедине?
- Мадам Адеркас, вы же знаете, Юлиана – моя лучшая подруга, и у меня от нее нет никаких секретов.
- Ну, как знаете. Воля ваша, только вот один господин, вы его знаете, просил меня передать вам вот эту цедулку, – мадам Адеркас вынула из манжеты и вручила Анне небольшой листок бумаги, и тут же, прокашлявшись в кулак, вышла.
Анна держала в руке записку, догадываясь о ее содержании, но у нее не было сил развернуть ее и прочитать. Лицо принцессы все покрылось красными пятнами, пальцы, державшие бумагу, задрожали, глаза повлажнели.
- Анхен, что же ты тянешь? – нервно похлопывая в ладоши, запрыгала на кровати Юлиана. – Не я ли тебе только что говорила, что любовь и корона – вещи не всегда совместные.
Но на Анну словно столбняк напал. Тогда Юлиана вырвала у нее записку и, развернув, стала читать по-немецки:
- «О, моя Офелия! Бедный Гамлет изнывает от печали, не видя вас вот уже несколько дней. Если Гамлет вам не совсем безразличен, то он будет счастлив видеть вас сегодня вечером на прогулке в Летнем саду…». Какой красивый почерк у этого Гамлета. Кто бы это мог быть, Анхен? Неужели сам принц датский?
- Дай сюда! – принцесса наконец пришла в себя, выхватила записку и быстро пробежала по ней глазами, затем приложила к губам, поцеловала и положила под подушку.
- Одеваться, Юлиана! Мне надоело лежать в постели.
Первая любовь, как первый снег зимой – серебрится на солнце кристаллами, еще непривычными глазу. К тому же, может в тот же день растаять без следа, а может и укрыть всю землю теплым полушубком, согревая ее до самой весны. Первая любовь может быть обманчива, а может быть и на всю жизнь.
Они встретились словно бы случайно, на прогулке. Граф Линар был в одежде телесного цвета и, если бы не шпага на боку, издалека могло показаться, что он совсем не одет. Он окончательно очаровал юную принцессу – своим остроумием, умением говорить, наконец, своею статью. Анна поняла, что влюбилась, хотя и понимала, что у Морица Линара не было никаких шансов просить руки принцессы. А ему-то как раз последнее и совсем было не нужно. Его вполне бы устроила роль фаворита. Как-никак за спиной у этой мекленбургской принцессы целая Россия.
Они договорились, что будут видеться как можно чаще. И желательно наедине. А своеобразным почтальоном у них будет служить мадам Адеркас. Дама искушенная и всякое повидавшая, побывавшая при дворах разных европейских монархов, Адеркас не видела ничего исключительного в том, что юная принцесса будет встречаться со взрослым кавалером. Даже если эти встречи и дойдут до какого-то логического завершения. Она же видела, что никто из придворных не благоволил принцу Брауншвейгскому Антону Ульриху, и его свадьба с принцессой Анной откладывалась на весьма неопределенное время.
Да и сам Антон Ульрих все явственнее осознавал, суть политической миссии, которую возложили на него отец и дядя. В его письмах в Вольфенбюттель все чаще стали встречаться слова: долг, приказ, обязанность, хотя все еще говорилось и о благосклонном отношении к нему императрицы и принцессы Анны. Он докладывал отцу, что проводит время так, как велит долг перед богом и людьми.
В начале 1735 года из Вольфенбюттеля пришли дурные вести – сначала скончался герцог Людвиг Рудольф, а спустя всего полгода и отец Антона Ульриха Фердинанд Альбрехт II. Герцогом Брауншвейгским стал старший брат Антона Ульриха Карл. И теперь уже, понеся эти утраты, Антон Ульрих разрыдался. Он понял, что потерю близких людей уже не восполнить, а пути назад, в родной Брауншвейг для него уже нет. И он пишет матери, Антуанетте Амалии весьма жалобное письмо: «А я поскольку нахожусь за сотни миль от своих близких, живя среди чужого народа, временами не могу не испытывать беспокойства за свое будущее».
Антон Ульрих, конечно, прилагал все усилия, чтобы сблизиться с принцессой Анной или хотя бы вызвать у нее симпатию к себе. Но Анна была исключительно холодна в общении с принцем. И в том же письме к матери Антон Ульрих далее просит ее ее похадатайствовать за него перед Бироном и Остерманом. Антуанетта Амалия тут же написала Бирону, а тот ответил, что для него нет более важного дела, чем забота о ее сыне. Цена этих слов, естественно, была весьма невысока. На самом деле для Бирона было бы лучше, если бы вообще никакого брака не заключили, а Анна Леопольдовна состарилась в девках.

8.
Граф Мориц Карл Линар, польско-саксонский посланник при русском дворе, родился в 1702 году и принадлежал к знатной семье. Еще молодым человеком он женился на графине Флемминг, но уже двадцати восьми лет от роду овдовел. Его дипломатическое поприще не было особенно блестящим. В России он был дважды, но оба раза, начав дела довольно успешно, в конце концов не только проигрывал, но бывал принужден совсем покидать двор, к которому его аккредитовали. Впервые он прибыл в Петербург в апреле 1733 года. Его назначение именно в Россию курфюрстом Саксонии и королем Польши Августом было совершенно не случайным: русский двор, управляемый женщинами, находился в зависимости от влияния фаворита, и почему им не мог стать красивый и блестяще образованный иноземец? К тому же, он любил и умел красиво одеваться и даже считался законодателем моды. Люди положительные называли его фатом, а дамы находили очаровательным.
Разумеется, не смогла устоять перед его красотой и чарами и юная принцесса Анна. Они стали встречаться, и чаще всего наедине, без свидетелей. Порукой тому были не только воспитательница мадам д’Адеркас и фрейлина Юлиана Менгден, но даже и камер-юнкер принцессы – Иван Брылкин.
Анна нашла даже наиболее безопасное место – пустовавший в летнее время зимний сад, который находился в самом конце дворца. Посреди сада меланхолически звенела искрящаяся струя фонтанов. На диковинных заморских деревьях, расставленных в больших расписных бочках, сидели пестрые птицы. У каменного грота, устроенного в самом конце сада, стоял черный, как уголь, арап со скрещенными на груди руками, неподвижный, как каменное изваяние. На его черном лице сверкали лишь белки глаз, широко раскрытых и обращенных ко входу в зимний сад императрицы, стражем которого он был.
   Принцесса Анна стремительно вбежала в сад, приблизилась к гроту, глянула на белую мраморную скамейку, стоявшую в глубине грота. Там уже, как и ожидалось, сидел ее возлюбленный граф Мориц. Она бросилась в его объятия и, едва сдерживая себя, жарко зашевелила губами:
- Ах, зачем, зачем я не простая девочка, не бедная дочь какого-нибудь мекленбургского ремесленника! Зачем судьба мне сулила высокую долю! Ведь тогда я могла бы выйти замуж за кого хочу. Ведь правда же, граф? Вы ведь вдовец, неженат?
- Да, я холост. Но успокойтесь, ваше высочество. Ведь будь вы дочерью мекленбургского ремесленника, мы бы с вами никогда не встретились.
- И то правда, – начала успокаиваться принцесса. – Но зато сейчас я одна на всем белом свете, и никто за меня не заступится.
И вдруг слезы печали потекли по ее пухлым щекам.
- Вы ошибаетесь,  Ваше высочество! У вас есть друг преданный и верный!
Линар, сняв с правой руки белую перчатку, стал острожно, кончиками пальцев преграждать путь слезинкам, затем, резко отдергивал их и прижимал к своим губам, словно пил. Это развеселило принцессу, она перестала плакать, но на лице Линара изобразилось искусное огорчение.
- Ну вот,  вы перестали плакать, а меня все еще мучит жажда.
Анна засмеялась и обняла графа за шею, тесно прижавшись к нему. Потом, будто очнув-шись, она отстранилась от него и посмотрела на него в упор.
- Скажите, граф, вы хотя бы самую малость, самую капельку любите меня? 
- Что за вопрос, моя Офелия? Бедный Гамлет страдает, когда не видит вас хотя бы день.
Они молча некоторое время смотрели друг на друга, затем руки Анны снова обняли красивую, сильную шею Линара, она закрыла глаза и губы ее стали неумолимо сближаться с его губами. Все тело ее дрожало от страсти. И он также не мог удержаться и осенил ее долгим сладким, первым поцелуем.
Когда они расстались у самых ворот сада, случайно оказался в том месте Эрик Стампель, слуга Антона Ульриха, который за чем-то послал его туда. Неглупый молодой человек все понял, но в этот момент даже забыл о задании своего господина – он торопился поделиться новостью с другим слугой – Ламбертом, а заодно и посоветоваться с ним, как поступить, рассказать об этом принцу или нет. Оба решили сначала все поведать пажу, а тот уже сам решит, что делать.
   Между тем, слухи о тайных встречах принцессы и саксонского посланника достигли ушей сначала Биронши, а та уже не преминула их передать и супругу. Того от этой вести даже передернуло. Впрочем, все, что ни делается – к лучшему. Граф Линар – не та фигура, которую ему, Бирону, следовало бояться. Зато это лишний раз утвердило его в мысли, что пора уже обрабатывать принцессу с помощью старшего сына, Петра. Коль так немил Анне Антон Ульрих, возможно, из двух зол она выберет меньшее – Петра Бирона. А Антон пусть командует своими кирасирами. Не прошли подобные слухи и мимо ушей австрийского посланника в Петербурге графа Остейна, о чем он и сообщил в Вену.
И вот, в одно из послеобеденных уединений в спальне императрицы, Бирон завел с ней разговор о графе Линаре.
- Знатный, знатный красавец сей граф, да еще и щеголь порядочный. Сказывали мне, что от него с ума едва ли не половина дамского света Петербурга.
- Бери выше, Анхен! Можно сказать, что у него и во дворце хватает почитательниц.
- Видала, видала я, как на него заглядывалась Аннушкина фрейлина Юлиана Менгден, – хохотнула императрица. – Токмо у нас на Руси не всегда подобные ухаживания для мужиков сходят с рук.
- Ежли бы все заканчивалось одной только Юлианой, я бы и речи об том не заводил.
Анна Ивановна почувствовала, что разговор гораздо серьезнее, нежели она предполагала и потому повернулась к Бирону, согнув в локте толстую руку и опершись на  сжатую в кулак ладонь.
- Ты что-то подозреваешь, Эрнест?
- Я не подозреваю, дорогая моя Анхен, я твердо в том уверен. Мои лазутчики донесли мне о тайных сношениях принцессы с Линаром. Принцесса молода, а граф красив.
Императрица даже чересчур резво подняла свое грузное тело с ложа.
- Немедля выгнать его из России! А куда смотрит мадам Адеркас?
- Она смотрит по сторонам, не видит ли ее кто, когда носит цидулки от Линара к Анхен и наоборот, – хмыкнул  Бирон и тут же, видя, что императрица готова вспыхнуть от гнева, попытался ее успокоить. – Подожди с решением этого дела до вечера, Анхен. Я надеюсь к этому времени представить тебе несомненные доказательства виновности легкомысленной принцессы.
- Хорошо, – немного поостыв и подумав, согласилась Анна Ивановна. – Но тогда и я попрошу тебя, мой друг, прикажи графу Остерману и генералу Ушакову явиться ко мне во дворец на сегодняшнее вечернее собрание. Сообразно с тем, что ты мне представишь, каждый из них получит особое повеление… А сейчас пойдем, Биронушка, сыграем на бильярде. Мне нужно развеяться.
Как и в стрельбе, в игре на бильярде Анне Ивановне практически не было равных (впрочем, возможно в последнем случае мало кто решался ее обыгрывать, особенно из тех придворных, кто чувствовал перед императрицей ту или иную вину). Первый бильярдный стол привез в Россию из Голландии, которую посетил во время Великого посольства, Петр Первый. Сам страстный игрок, он постепенно пристрастил к кию с шарами и многих придворных, и практически всю свою родню, не делая различия, мужеского те были пола или женского.
Решительный настрой Анны Ивановны, тем не менее, не угас даже после удачной игры на бильярде. Она вызвала к себе камергера племянницы, графа Миниха-младшего. Анна была одна в своих апартаментах и Эрнст Миних по ее виду сразу понял, что она не в духе.
- Скажи мне, граф, верны ли дошедшие до меня сплетни о неприличных сношениях между Аннушкой и графом Морицем, саксонским посланником?
Миних от неожиданности даже не сразу нашелся с ответом.
- Ну, чего молчишь? Мне об том граф Бирон объявил. Правда то или нет?
- Правда, Ваше величество, – наконец ответил Миних.
- И ты об том молчал? – повысила голос императрица.
- Ваше величество, я как раз и собирался вам о том сообщить, но, видимо, его светлость обер-камергер меня опередил.
- Кто тому содействовал?
- Госпожа Адеркас, а также камер-юнкер ее высочества Брылкин.
- Хорошо, иди! Да смотри, впредь лучше присматривай за ее высочеством. Не то и твоя голова слетит.
Вечером во дворце было обыкновенное собрание. В отличие от тех же петровских времен, при Анне гости вели себя тихо и чинно. Строгий, чопорный этикет Версаля  постепенно приживался и в Зимнем дворце, хотя пока еще не исчезли окончательно простые и даже грубоватые старорусские обычаи и развлечения. По крайней мере, обильное пьянство, без которого не мыслилось при Петре ни одно собрание, Анна пресекла сразу же – с тех пор, как от перепоя и обжорства скончался ее молодой муж, она возненавидела петровские ассамблеи.
Зато полунищенское ее существование в Митаве после восшествия на российский трон побудило Анну к роскоши, да еще и большой любитель обогащения за счет казны Эрнст Бирон поощрял императрицу к тому, чтобы превратить русский двор в самый блестящий двор Европы. И для этого не жалелись большие суммы денег. Этого же требовал и придворный этикет. Правда, русские царедворцы и здесь избрали собственный путь: у иного придворного щеголя, одетого в богатый кафтан, парик был плохо вычесан, превосходную штофную материю неумелый крепостной портной портил дурным или смешным покроем; у другого все в смысле одежды было превосходно, зато приезжал он во дворец в старой разваливавшейся карете, которую с трудом тащили унылые клячи, а на запятках стояли гайдуки в рваных ливреях и дырявых сапогах. Женские наряды страдали теми же недостатками, что и мужские. Фасоны дамских платьев, заимствованные из Франции, переделывались в Петербурге в совершенно уродливые образцы. Отличные венецианские кружева нашивались на полотняные роброны, а дорогой лионский бархат или шелк сшивались вместе с самой простой домашней тканью.
Между прочим, французские торговцы модой этой русской бестолковостью весьма умело пользовались. Сохранились исторические данные, что приезжавшие из Франции полунищие торговцы материей, закупившие в кредит лучшие материи и лекала, спустя максимум год не только возвращали кредит, но и сами становились весьма обеспеченными  людьми. При этом их совершенно не волновало, что некоторые даже богатые их русские клиенты в погоне за модой и дорогими тканями совершенно разорялись и шли по миру с сумой. Один тогдашний остряк предложил расширить петербургские заставы для выпуска дворян, напяливших на себя при выезде из города целые деревни.
Анна Ивановна велела привести к себе в кабинет племянницу. Юлиана Менгден, сообщив об этом принцессе, предупредила ее:
- Ее величество очень сердита. Боюсь даже думать, с чего бы это.
- Я уже привыкла, что тетушка периодически меня зачем-нибудь ругает, – вздохнула Анна и, отложив в сторону книжку, даже не посмотревшись в зеркало, чтобы привести себя в порядок, пошла к императрице.
Но даже Анна не ожидала увидеть императрицу такой. Та была подобна тигрице, загнанной в клетку. Дрожь прошлась по телу девушки – она поняла, что нынешний гнев ее величества полностью обращен против нее лично.
- Скажи-ка, милая моя, правду ли толкуют вокруг о твоей близости с графом Линаром? – без обиняков и вступительных слов грозно спросила Анна Ивановна.
Анна поняла, что отпираться бессмысленно – соврать она не сможет, она была с малых лет слишком искренной и доверчивой.
- Я не знаю, кто и что вам обо мне наговорили, тетушка, но я… Я люблю графа, – выдавила она из себя, едва сдерживаясь, чтобы не расплакаться.
- Кто тебе в том содействовал? Только ли мадам Адеркас, или еще кто-то?
- Камер-юнкер Брылкин.
- Так знай, что отныне каждый твой шаг будет мне известен. И горе тому, кто осмелится приблизиться к тебе без моего ведома. А теперь ступай!
Анна, плача, выбежала из кабинета и, никого не замечая, добралась до своей спальной комнаты, рухнула на кровать, больше не сдерживаясь и рыдая во весь голос. Рядом с ней прилегла и Юлиана, гладя принцессу по волосам, пытаясь ее успокоить.
Анна Ивановна слов на ветер не бросала никогда – она установила за племянницей весьма жесткий, недремлющий контроль. Проникнуть посторонним на ее половину стало совершенно невозможно. Изоляция Анны Леопольдовны от общества ровесников, подруг, света и отчасти даже двора, при котором она появлялась лишь на официальных церемониях, длилась пять лет и не могла не повлиять на ее психику и нрав. И раньше не особенно живая и общительная от природы, Анна теперь совсем замкнулась, стала склонной к мрачности, уединению, раздумьям, сомнениям и еще большей охотницей до чтения книг, что по тем временам считалось делом диковинным и барышень, как известно, до добра не доводящим.
Между тем на вечернее собрание, как обычно, пришли завсегдатаи, с небольшим, впрочем, исключением. Не любивший подобного рода действа второй кабинет-министр Андрей Иванович Остерман, всегда ссылавшийся в таких случаях на свою болезнь ног и подагру, пришел в засаленном розовом камзоле в жабо не первой свежести, в плохо напудренном и набок надетом парике, в не совсем чистых чулках и изношенных башмаках. Таким образом, он, с одной стороны, придерживался общепринятого этикета – Бирон, а вместе с ним и императрица не любили темные тона, а с другой стороны, своей неряшливостью и нечистоплотностью он пытался насолить им обоим. Впрочем, императрица весьма снисходительно относилась к подобным выходкам человека, от которого много чего зависело и во внешней, и во внутренней политике Российской империи. А Бирон просто старался не обращать на это внимания – он также превосходно понимал важность фигуры Остермана, который, к тому же, в отличие от Миниха, никогда не пытался обойти Бирона в отношениях с императрицей. Пришел и полный тезка Остермана, самый, пожалуй, страшный человек в империи после Бирона, начальник Тайной сыскной канцелярии генерал Ушаков, который и сам понимал, что чем меньше он будет светиться на подобных посиделках, тем будет лучше и для него самого, и для всех остальных – вполне хватало его тайных соглядатаев и доносчиков. Разумеется, не обошлось и без графа Морица Линара. Этот-то уж никогда не отказывал себе в удовольствии сверкнуть лишний раз своим щегольством в шикарной обстановке императорского дворца.
Но сегодня Линару в карты не везло. Сдававший Бирон недобро усмехнулся.
- У русских, граф, есть такая поговорка: если не везет в карты, значит должно повезти в любви.
- Что ж, придется воспользоваться этой поговоркой, ваша светлость, если до вечера я так и не отыграюсь, – спокойно ответил ничего не подозревавший Линар.
А в это время Анна Ивановна, закончившая обход залы, где гости и придворные развлекали себя разными играми, подошла к углу, где в полном уединении сидели Остерман с Ушаковым. Заметив подходившую императрицу, они прервали свою неспешную и негромкую беседу и поднялись.
- Садитесь, господа, – махнула она рукой и сама тут же села в кресло, подставленное дворецким. – Дело, по которому я пригласила вас, чрезвычайной важности. Тебе, Андрей Иванович, – обратилась она к Остерману, – нужно поломать голову над тем, как, не вызывая скандала в Саксонии и Польше, выпроводить из России графа Морица, а ты, генерал, не позднее, чем через сорок восемь часов должен выпроводить за границу небезызвестную тебе мадам Адеркас, воспитательницу Аннушки. А камер-юнкера Ивана Брылкина, давнишнего знакомца графа Бирона еще по Курляндии, отправить капитаном в дальний гарнизон.
Оба Андрея Ивановича напряглись, еще не совсем войдя в курс дела.
- Пойдемте в мой кабинет, там и обсудим все детали.

***
Едва на улице забрезжил рассвет, в комнатах, занимаемых мадам Адеркас неожиданно появились трое мужчин – лично генерал Ушаков со своим адъютантом, а также переводчик тайной канцелярии. Не успевшая, как следует, одеться, в ночном чепце на голове и домашнем халате, воспитательница принцессы предстала перед грозным начальником Тайной канцелярии, совершенно не понимая, что произошло.
- Мадам, ее величество государыня-императрица приказала мне передать вам ее повеление о том, что вам надлжеит немедленно оставить дворец и покинуть пределы Российской империи навсегда. До границы вас будут сопровождать сержант гвардии и три капрала.
- Вы не имеете права! Я протестую! Я даже не знаю, чем я могла вызвать гнев ее величества, которая всегда была ко мне столь любезна.
- Мадам, для вас же лучше выполнить сие указание беспрекословно и немедленно.
- Но, но… я так не могу. Мне нужно хотя бы собраться, заложить карету.
- По поводу кареты можете не беспокоиться – сержант с капралами доставят вас в порт, где уже ждет купеческое судно, которое в полдень уходит в Данциг.
- Но могу ли я хотя бы проститься с моей любимой воспитанницей.
- Нет!
- Тогда я требую… Прошу разрешить мне объясниться лично с Ее величеством императрицей.
- Ее величество не желает более с вами объясняться, – Ушаков повернулся к двери, давая понять, что разговор окончен. – И если хотите собрать хоть что-то из своих вещей, поторопитесь.
- Но следует ли мне забрать с собою мою дочь? – крикнула она вслед уходившему генералу.
- Против вашей дочери ее величество ничего не имеет. Она вполне может остаться фрейлиной ее высочества.
Вслед затем немедленно явился в комнату майор Альбрехт с 10 гвардейцами, они быстро собрали вещи Адеркас, дали ей денег и сопроводили ее в Кронштадт, где посадили на уходивший в море чужестранный купеческий корабль.
Все свершилось настолько быстро, что Анна Леопольдовна не успела даже ничего понять. Только утром не увидела ни мадам Адеркас, ни камер-юнкера Брылкина, уже мчавшегося в Казань, к своему новому месту службы. Это ее чрезвычайно расстроило, но задавать лишних вопросов кому бы то ни было она не стала, лишь посокрушалась о том вместе с сестрами Менгден.
Ничего пока не подозревал, какие тучи над ним сгущаются, и граф Линар. А между тем, Андрей Иванович Остерман нашел выход, каким образом без дипломатического скандала выдворить посланника за пределы страны. Ему Анна Ивановна предложила отвезти личные письма в Дрезден саксонскому курфюрсту. А в одном из писем, хитро составленном Остерманом, императрица просила курфюрста никогда более не присылать в Россию ни под каким предлогом графа Морица Линара. Впрочем, для самого посланника данная просьба императрицы уже не была тайной. И в декабре 1736 года, нежно простившись с принцессой Анной, Линар отбыл из Петербурга. Тогда всем казалось, что навсегда.
И тут у принцессы случился нервный срыв. Она потеряла горячо любимого человека. Будучи и без того слишком одинокой и нелюдимой, теперь она и вовсе замкнулась в себе. Она лежала в постели, молча глядя в потолок, даже книги ее совершенно не отвлекали от мыслей. Она никого не хотела видеть, кроме своей лучшей подруги – Юлианы Менгден. Та залезла под одеяло к Анне, обняла ее, прижала к себе. Анна зарыдала, затем слегка отстранилась от фрейлины и, глотая слезы, икая, произнесла:
- Я одна, я осталась одна, Юля. Только ты и понимаешь меня. Тетушка не хочет меня видеть, обер-камергер явно насмехается надо мной. Лучше мне умереть!
- Зачем же умирать, Анхен! Тогда останусь одна я. Ты этого хочешь?
- Нет, нет! Извини!
В этот момент губы двух девушек сблизились и вскоре слились в горячем, отнюдь не девичьем поцелуе. После они отстранились друг от друга и немного удивленно пытались понять, что же произошло. Анна перестала плакать. Они обеими ладонями стали гладить одна другой щеки, волосы, затем руки их опустились на плечи и поползли ниже, достигнув груди. Дышать становилось все тяжелее, молодые, упругие груди обеих резко вздымались вверх и тут же падали вниз, чтобы вновь и вновь подняться. Они снова поцеловались. Им стало жарко, они сбросили с себя ночные сорочки и плотно прижались телами, оглаживая друг друга. 
Девушки и до этого были весьма дружны, но теперь их дружба переросла в нечто большее и чувственнее.

9.
Анна Ивановна проснулась, сладко потянулась, зевнула. Весенний рассвет чуть брезжил в окнах ее обширной спальни. Она откинула одеяло, желая встать, и почувствовала, что в комнате как-то неуютно, немного даже прохладно. Хотела крикнуть истопника Алексея Милютина, но в этот момент дверь царской опочивальни отворилась. «А вот и он сам», – подумала было императрица, однако в проеме двери появилась незнакомая ей мужская фигура. Анна Ивановна как стояла у своей кровати под балдахином в одной ночной рубашке, так и застыла от изумления. Возможно, подумала о том, какие в ее дворце царят нравы, что в опочивальню к монархине может свободно зайти любой сторонний человек.
- Ты кто таков? – придя в себя, грозно крикнула исператрица.
- Помещик я. Милюков-с, государыня-матушка, – ответил помещик, задрожав всем телом, то ли от страха, то ли от страсти, то ли чрезмерно перед тем выпив.
- И зачем ты, Милюков, пришел?
- Я, государыня, пришел проститься.
В этот момент в царскую опочивальню на шум вошел из потайной двери сам Бирон. Увидев неожиданного посетителя, он рассвирепел, взял Милюкова за шиворот и выкинул в коридор, крикнув дежурным камер-юнкерам:
- Гоните его взашей, куда подальше!
Милюкову, правда, повезло – его-таки отправили куда подальше, но не в Сибирь, а всего лишь в недавно отвоеванную у шведов крепость Кексгольм (современный Приозерск). А там он, вздыхая, рассуждал:
- Эх, ежли бы я был не выпимши, авось и не прогнала бы меня государыня.
Тут же в опочивальне появился и истопник Алексей Милютин с поленьями в руках. Он мигом оказался возле камина, подбросил в него дрова, раззадорил огонь и повернулся к императрице, в пояс поклонившись ей и, подойдя, еще раз поклонился в ноги и поцеловал ногу Анне Ивановне.
- Здрава буди, матушка-государыня.
Вообще-то в таких случаях положено было целовать императрице руку, но уж слишком грязным был истопник, чтобы прикладываться к царственной руке и Бирон, самолично подыскивавший и назначавший всех истопников для Анны, вместо руки приказал им целовать ногу.
Анна похлопала Милютина по спине.
- Ступай, братец, ступай!
Она начала одеваться, а истопник в это время подошел к обер-камергеру и также приложился к его сапогу.
Алексей Милютин исправно делал свое дело и продержался в истопниках дольше всех остальных. В конце своего царствования, 3 марта 1740 года за хорошую работу Анна Ивановна пожаловала ему дворянский титул и одарила весьма красноречивым гербом – три серебряные вьюшки на голубом поле. А в будущем один из его правнуков дослужился до чина военного министра Российской империи.
- Ты сегодня не в манеже, майне херц? – удивилась императрица.
- Я не в настроении, матушка.
- Неужто из-за этого дурака-помещика?
- Да я уж и думать забыл про него. У меня другое на уме.
- Так поделись со мной, – нахмурилась и Анна.
Всем было известно, что ее настроение всецело зависело от настроения обер-камергера, графа Бирона. И, ежели у того оказалось с утра дурное настроение, то и императрица будет гневаться на всех целый день.
- Мне не дает покоя отказ наследного принца Людвига IX.
Анна поняла, в чем дело. Дочери Бирона Гедвиге, несмотря на ее юный возраст стали уже подыскивать жениха. Лучше всего их было искать среди многочисленных немецких принцев, и Бирон вдруг взял да и написал  в Дармштадт ландграфу Людвигу VIII с предложением поженить его старшего сына и наследника с его, Бирона, дочерью Гедвигой. Но получил вежливый отказ – ни сам будущий ландграф Гессен-Дармштадский Людвиг IX (кстати, перешедший на службу русской короны и ставший российским генерал-фельдмаршалом), ни его отец, ни даже бывший еще в живых дед не желали этого брака. Как бы ни возвеличивала своего любимца русская императрица, немецкие правители, пускай и крошечных государств, себе цену знали.
Впрочем, руки юной графини Бирон добивались целых два герцога – Саксен-Майнингенский и Гольштинский. Бирон о том еще не знал, но Анна, через которую оба правителя далеко не первой молодости ходатайствовали о брачном договоре, не собиралась давать ход их притязаниям. Оба пользовались слишком дурной репутацией, да к тому же, оба были в долгах, как в шелках. И тут Анна подошла к комоду, выдвинула ящик и протянула Бирону некую бумагу.
- Что это? – удивился тот.
- На-ка, вот, прочти! Весточку о себе из Киля прислал герцог Гольштинский Карл Фридрих. Просит руки Гедвиги для своего сына, чертушки Петра. Сколько, бишь, ему годков-то?
- Восьмой, кажись, – ответил Бирон, бегая глазами по строчкам письма.
Да-да, Карл Фридрих хотел женить своего сына, Карла Петера Ульриха, будущего царя Петра III, на дочери Эрнста Бирона Гедвиге Елизавете. Представляете, как бы повернулась российская история, если бы этот брак состоялся? Однако Анна Ивановна быстро расставила все точки над «i». Зять Петра I писал о своей крайней денежной нужде и, прося в подарок сто тысяч рублей, просил одновременно руки маленькой графини Бирон для своего сына. Пока Бирон знакомился с содержанием письма, императрица решительно заявила:
- Этот пьяница ни копейки от меня не получит!
Между тем, сам Бирон готов был пойти на такую сделку, но не решился произнести это вслух. Анна же, поняв, что обер-камергер дочитал письмо,  взяла его назад и тут же, подойдя к камину, бросила его в огонь.
Единственная дочь Бирона была не по годам развита и умна, однако рок судьбы отметил ее своей печатью – она была некрасива, как и ее мать, да к тому же еще и горбата.
В это время на половине Бирона его дети занимались с учителем. Точнее, учитель, разумеется, немец, пытался заниматься с ними, но это у него практически не получалось.
- Ваше сиятельство, извольте повторить последнюю страницу? – пытался достучаться до старшего мальчика, Петра, учитель.
- Ох, как мне надоели все эти книжки. Хоть бы какой прок от них был, – сердито вздыхал Петр.
- Ну да! – поддержал брата Карл. – Вон, принцесса Анна только и делает, что целыми днями читает, так ее, наоборот, тетушка Анхен за это ругает.
- Вы правы, ваше сиятельство, – согласился учитель. – Но не забывайте, что принцесса Анна, во-первых, женщина, во-вторых, она наследница престола. А мне его светлость граф приказал строго следить за вашими успехами. Вы забываете, что ваш батюшка предназначает вам высокую долю. Со временем вы будете генералом, командиром...
- Фельдмаршалом! – выпаливает  одиннадцатилетний граф Петр Бирон.
- Врешь, фельдмаршалом буду я... Папахен мне это обещал! – закричал семилетний Карл.
- Ну, так я буду генералиссимусом, – надменно сверкая глазами, стоит на своем старший.
- Врешь ты! Я буду и генералиссимус, и фельдмаршал, и вице-канцлер! – у Карла от злости даже слезы выступили на глазах.
- Ты дурак! Не вице-канцлер, а просто дурак! – бросает ему в лицо разозлившийся Петр.
- Ты сам дурак! – надрывается Карл.
И тут старший брат не выдерживает, хватает за длинные кудрявые волосы Карла и изо всей силы притягивает его к полу.
Немец-учитель в ужасе. Он мечется из угла в угол и что-то лопочет в тоске, понимая, что за все это от обер-камергера достанется именно ему:
- Ваши сиятельства! Ради бога! Вы старший! Умоляю вас, граф Петр, остановитесь!
Но Петр и не думает останавливаться.
- Вот тебе фельдмаршал! Вот тебе вице-канцлер! Вот тебе генералиссимус! – повторяет рассвирепевший мальчик, награждая младшего брата увесистыми шлепками.
Но вдруг он дико вскрикивает и оглашает комнату оглушительным ревом. Маленький Карлуша изловчился и изо всей силы укусил за палец старшего брата. Из руки Петра брызнула алая струйка крови.
- О, майн гот! Что за дети! Они убьют друг друга! – учитель с ужасом воздел очи к небу, заламывая себе пальцы обеих рук. 
И вдруг совсем неожиданно раздается тоненький голосок:
- Очень хорошо! Так ему и надо, Карлуша! Молодец, Карлуша! Вот так удружил!
Тяжелая портьера раздвинулась, и братья увидели стоявшую все это время за ней восьмилетнюю сестру Гедвигу. Маленького роста и с некрасивым лицом, с большим горбом за спиною, но с большими, черными глазами и такими же черными, густыми волосами, Гедвига понимала, что она может чего-то добиться не только благодаря своему отцу, но и благодаря своему уму. Поэтому ее-то не нужно было заставлять учиться. Однако же, Бирон не особо заботился об образовании дочери. Впрочем, безразличие отца целиком компенсировала императрица Анна Ивановна, любившая эту девочку так же сильно, как и ее брата, своего собственного сына Карла Эрнста. Зато братья не очень жаловали сестру. И поэтому, когда она внезапно появилась в момент их драки, они оба тут же переключились на нее.
-  У-у! Противная уродка! Опять пожаловала к нам. Ну, погоди же ты!
И старший брат, забыв в одну минуту свой укушенный палец, налетает на горбунью с поднятыми кулаками. Карл следует его примеру.  Плохо бы пришлось Гедвиге, если бы в эту самую минуту снова не приподнялась тяжелая портьера и на пороге не появилась сама императрица, одетая в нарядный светло-голубой просторный халат. Она медленно, величественной походкою вошла в комнату и остановилась, с изумлением глядя на поссорившихся детей.
   При виде тетушки Анхен оба мальчика мгновенно скрылись из комнаты. Учитель-немец поспешил за ними. Маленькая графиня Гедвига горько плакала в своем уголку, не замечая вошедшей. Анна Ивановна быстрым взором окинула комнату, неодобрительно покачала головой и с легкой улыбкой на смуглом лице подошла к плачущей девочке.
- Эти противные мальчишки опять тебя обидели, моя малютка? – спросила она тихо, погладив девочку по головке.
Услышав голос любимой тетушки, Гедвига тут же перестала плакать и всем тельцем прижалась к ней. Эта девочка, возможно, была одним-единственным человеком на свете, кто искренне любил Анну Ивановну, и любовь эта была взаимной.
- Меня никто не любит, никто.
Императрица нежно обняла девочку и зашептала в самое ушко:
- А как же я, твоя тетушка Анхен? Неужели ты про меня забыла, моя графинюшка?
Анна сняла с себя одно из ожерелий с крупными жемчужинами и одела его на тоненькую шейку Гедвиги. Девочка совсем успокоилась и заулыбалась, затем обняла своими ручонками большую мясистую ладонь императрицы и нежно ее поцеловала.
В этот момент за дверью залы послышались шаги, Гедвига вздрогнула, узнав, вернее, скорее почувствовав хозяина этих шагов. В следующий момент двустворчатая дверь распахнулась и на пороге и в самом деле появился высокий и стройный Эрнст Бирон.
- Ты снова надоедаешь ее величеству своими проблемами? Марш отсюда! – прикрикнул Бирон на дочь. – И не смей выходить без спроса из твоих апартаментов.
Девочка тут же выбежала из зала, а Анна неодобрительно покачала головой.
- Я тебе уже не раз говорила, Эрнест, что Гедвига мне никогда не надоедает.
Бирон приложился губами к руке императрицы и улыбнулся.
- Я просто хотел напомнить, что нам с тобой пора в манеж.
В тот вечер у Бирона должен был быть очередной прием. По средам и пятницам на половине  обер-камергера всегда бывали часы приема, куда собиралось немало субъектов, и даже и значительных особ, ищущих дружбы и протекции обер-камергера и его супруги и почитающих за особую милость, если обер-камергер, его супруга или даже их старший сын заговорят с кем-либо из искателей. По понедельникам же, вторникам, четвергам и субботам обер-камергер давал аудиенции в своем манеже перед дворцом, и тогда наибольшее расположение снискивал тот, кто лучше всех разбирается в лошадях. Впрочем, лошадьми обер-камергера  и в самом деле вполне возможно восхищаться: все они отборнейшие, многие привезены даже из мест весьма далеких, из Персии, к примеру.
Во время подобных приемов толкуют много, хотя и вполголоса и даже полушепотом, относительно обеих принцесс. Причем, принцесса Анна несомненно в этих толках проигрывает. Ее находят более хрупкой и более бледной. Хвалят ее спокойный нрав, благочестие и кротость, но как бы мимоходом отмечают некоторую чрезмерность опять же сих похвальных свойств. Говорят также, что если свободная и открытая веселость принцессы Елизаветы вселяет в народ доверие, то спокойный нрав и слишком большая склонность к европейским обычаям принцессы Анны могут отвратить от нее множество ее русских подданных. Все, однако же, замечают, что Анна образована лучше Елизаветы и обладает более острым умом. Но принцесса Елизавета – женщина, а принцесса Анна – все еще полуребенок. Сплетники видят даже мельчайшие подробности дворцовой жизни. К примеру, толкуют о многих дюжинах перчаток из дубленой датской кожи, изношенных обеими принцессами в продолжение года. О Елизавете говорят совершенно противоречивое. Одни полагают ее превосходно одаренной, рассудительной и решительной особой. Для других она – существо, едва ли не полностью в своих действиях руководимое тем же Лестоком. Впрочем, о ее решительности и даже смелости толкуют с некоторой опаской. Как будто всем говорящим ясно, что эти качества могут в некоем итоге добыть ей императорскую корону! Все сходятся на том, что она чрезмерно щедра в подарках. Некоторые считают подобную щедрость противоречащей разумным правилам экономии. Все эти мелкие дворянчики, гвардейцы безусловно преданы ей. Она часто выступает крестной матерью их младенцев, и в ее именины в приемной комнате толпятся мундироносцы с подношениями в виде всевозможных печений – пирогов, как заведено в такие дни у русских. Все об этом говорят, как о чем-то важном, даже и весьма важном.
Прислуга разносила подносы с вином и фруктами. Дамы в нарядных платьях и напудренных париках обмахивали себя веерами, мужчины во фраках и в таких же напудренных париках собирались в компании и делились новостями. Нашли для себя забаву и дети Бирона. Их любимым развлечением было обливать вином платья придворных и потихоньку, подойдя сзади, срывать с них парики. Разумеется, это злило, но кто посмел бы сделать замечание детям грозного временщика?
И тут маленькому Карлу пришла в голову мысль бегать по залам дворца с прутиком в руках и стегать им придворных по ногам. И вместе со старшим братом они заливались веселым смехом, видя, как неуклюже переступают разного рода князья и графья через этот прутик, а иные и едва удерживались на ногах. А вот и обер-гофмаршал, граф Рейнгольд Левенвольде. Карл Бирон тихонько подкрался к нему сзади  и махнул прутиком. Однако хитрый и ловкий граф, видевший эти проделки маленького Бирона, ловко перепрыгнул с ноги на ногу и, к удивлению Карла, избежал удара. Застыв на некоторое время в недоумении, мальчишка, впрочем, быстро нашел себе новую жертву – недавно назначенного генерал-губернатором Москвы и зятя государственного канцлера Гаврилы Головкина Ивана Федоровича Барятинского. Тучный Барятинский никак не мог отделаться от назойливого мальчишки, ежесекундно получая по ногам прутиком. В этот момент в зале появился Бирон. При появлении отца, Карл перестал махать прутиком. Барятинский, всегда почтительный и даже заискивающий перед обер-камергером, на сей раз не выдержал.
- Ваша светлость, гляньте-ка, как расшалился юный граф. Этак скоро затруднительным станет бывать при дворе.
Услышавшие подобные слова придворные, в изумлении застыли, ожидая реакции Бирона. А тот смерил Барятинского с ног до головы и презрительно обронил:
- Если вы недовольны, подайте в отставку. Я обещаю, что она будет принята.
И тут же прошествовал далее, здороваясь с остальными.
Разумеется, Барятинский подавать в отставку не стал.
Неожиданно дорогу Бирону перегородил шут Педрилло, махавший руками, словно крыльями, и, дождавшись, когда обер-камергер с ним поравняется, подпрыгнул довольно высоко, будто хотел взлететь и сесть ему на плечо. Бирон отошел на шаг назад и Педрилло шлепнулся перед ним на колени.
- Тебе бы не вверх смотреть, Петрушка, а в огород бежать за капустой.
- Это зачем же, ваша светлость?
- Так поговаривают, что ты женат на козе. Правда ли это?
Волею обстоятельств шут Педрилло женился на девице весьма невзрачной, что и стало поводом для насмешки Бирона.
- Не только правда, но жена моя беременна, и должна на днях родить, – тут же нашелся с ответом царский шут. – Я смею надеяться, что ваша светлость будете столь милостивы, что не откажете, по русскому обычаю, навестить родильницу и подарить что-нибудь на зубок младен-цу.
Бирон захохотал. За Бироном засмеялись и все остальные.
- Обещаю тебе, Петрушка, исполнить твою просьбу.
Между прочим, эта шутка, весьма понравившаяся самой императрице, имела продолжение.
Пьетро Мира, флорентиец по происхождению, прибыл в Россию в самом начале царствования Анны Ивановны петь роли буфа и играть на скрипке в придворной итальянской опере. Однако, у него не заладились отношения с главным оперным капельмейстером Арайей и сметливый Педрилло перечислился в придворные шуты, и так удачно исполнял свою новую обязанность, что в короткое время сделался любимцем императрицы и лучшим ее партнером в карточной игре, и скопив себе изрядный капиталец, благоразумно удалился восвояси.
Так вот, спустя несколько дней после этого разговора Педрилло пришел к Бирону с радостным лицом и объявил, что жена его – коза благополучно разрешилась от бремени и напомнил об обещании. Выходка эта очень понравилась Анне Ивановне. Она приказала Педрилло лечь в постель вместе с козой и пригласила весь двор навестить его и поздравить с семейной радостию. Каждый, разумеется, был обязан класть подарок под подушку шута, который приобрел, таким образом, в одно утро десять тысяч рублей.
А в то время, пока Бирон общался с Педрилло, другой шут, еще с петровских времен, Иван Балакирев, грустно стоял, прислонившись к стене и молча наблюдал за происходящим. К нему подошел один из придворных и не без ехидства спросил:
- Когда ты умрешь, дурак?
Балакирев смерил его с ног до головы своими уже подслеповатыми глазами и также грустно ответил:
- Не знаю. Но, вероятно, после тебя, потому что в списке дураков видел свою фамилию после твоей.
Так, неспешно, Бирон дошел и до молодого князя Якова Петровича Шаховского,  недавно пожалованного чином секунд-ротмистра и служившего под началом своего дяди, князя Алексея Ивановича Шаховского, сенатора, генерал-аншефа и губернатора Малороссии. Яков Петрович частенько лично докладывал императрице и самому Бирону об украинских делах. Вот и сейчас он прибыл во дворец с личной просьбой своего дяди. В то время князь Алексей Иванович, правда, пребывал не в Малороссии, а в Москве, прибаливая глазами. Правда, многие при дворе считали эту болезнь хитростью. Как бы то ни было, но дядя просил племянника похадатайствовать перед обер-камергером, дабы ему разрешили еще на некоторое время, до полного излечения глазной болезни, задержаться в Москве. Между тем, готовилась война с Турцией и фельдмаршал Миних готовился к наступлению на Крым, а потому требовал, дабы правитель Малороссии срочно вернулся к месту службы.
- А, князь! Не стало ли легче вашему дяде от болезни? Скоро ли в он Малороссию к своей должности из Москвы поедет?
- Ваше высокографское сиятельство, от дяди моего имею я комиссию, чтобы выпросить у вашей светлости дозволение еще на несколько недель для лечения своего глаза в Москве ему пробыть. Между тем, и в отсутствие его порученные ему в Малороссии дела с таковым успе-хом, как и при нем, происходить будут, о чем и ручаюсь здесь пред вашей светлостью, ибо все письма и приказы из слободских полков я имею честь прочитывать и дяде моему докла-дывать.
- Я уже уведомлен от фельдмаршала Миниха о повреждении князя Алексея Иванови-ча, – жестко ответил Бирон, сурово посмотрев на Шаховского. – Тако же полагаю, что желания вашего дяди пробыть еще в Москве для того только, чтоб по нынешним обстоятельствам весьма нужные и время не терпящие к военным подвигам, а особливо там дела ныне неисправно исполняемые свалить на ответы других: вот-де и теперь малороссийское казацкое войско, к армии в Крым идти готовящееся, больше похоже на маркитантов, нежели на военных людей, вместо того чтоб должно им быть конным, с довольным еще числом в запас заводных лошадей, по два и по три человека, и те без исправного вооружения, на телегах, в командиры-де над ними по большей части из накладных и военного искусства не знающих казаков присланы.
Князь Шаховской, однако же, не испугался грозных речей временщика и довольно решительно возразил:
- То донесено вашей светлости несправедливо.
И тут Бирон вспылил.
- Как это вы так отважно говорите?! В сих числах командующий войском фельдмаршал граф Миних государыне о том представлял, и можно ли кому подумать, чтобы он то представил ее величеству ложно?
- Может быть, фельдмаршал граф Миних оного войска сам еще не видал, а кто ни есть из подчиненных дяде моему недоброжелателей то худо ему рекомендовал; для лучшего же об истине удостоверения счастлив бы был мой дядя, когда бы против такого неправильного уведомления приказано было кому-нибудь нарочно посланному оное казацкое войско освидетельствовать и сыскать, с которой стороны и кем те несправедливые представления монархине учинены? Ибо когда персональные кредиты, а не существенные доказательства дел в удостоверениях преимущества брать будут, тогда наисправедливейшие и радетельнейшие, от ухищрений коварных завистников безопасными быть надежду потеряв, лишатся своей крепости и негодными к услугам монархини и отечеству сделаются.
Бирон к ужасу придворных все больше раздражался. Не желая навлечь на себя гнев всесильного фаворита, они по одному потихоньку ретировались и вскоре в большой зале Шаховской остался один на один с Бироном, который  нервно вышагивал взад-вперед, а Шаховской стоял перед ним, словно провинившийся сын перед отцом.
- Вы, русские, часто так смело и в самых винах себя защищать дерзаете.
Князь немного оробел, но все же решил не уступать в твердости доказательств невиновности своего дяди.
-  Сие будет высочайшая милость, и вскоре всеобщее благосостояние умножится, когда коварность обманщиков истребляема, а добродетельных невинность от притеснения защищаема будет. И когда дядя мой и я в таких несправедливых ее величеству представлениях найдемся, помилования просить не будем.
И в этот момент Шаховской заметил, что в боковых дверях за неплотно занавешенной портьерой стоит и внимательно слушает перебранку сама императрица. Наконец, она отодвинула портьеру и позвала Бирона. Воспользовавшись моментом князь Шаховской ретировался из дворца.
- Я тут цидулку Салтыкову написала, – сказала Анна Бирону. – Хочу Карлуше подарок сделать к дню рождения. На-ка вот, прочти, да вели курьера в Москву отправить.
Бирон развернул бумагу и пробежал по написанным корявым почерком строчкам: «Купите на Москве в лавке деревянных игрушек, а именно: три кареты с цуками, и чтоб оне и двери отворялись, и саней, и возков, также больших лошадей деревянных, и хорошенько все укласть, чтоб не обломились, и пришли».
- Балуешь ты мальчишку, Анхен.
- Не всегда и в строгости держать следует, а он еще дитя малое.
Анна любила своего сына, который с возрастом лицом все более начинал походить на нее. И терпеть не могла, когда кто-то хотя бы походя, в целях воспитания или даже заботясь о его здоровье, делал замечание ее Карлуше. 
Так, известен случай, когда гувернер бироновских мальчиков Шварц, гуляя с ними в дворцовом саду, заметил что Карл стал объедаться малиной. Гувернер просил его перестать, но мальчишка в ответ лишь показал ему язык. А на следующий день заболел. Анна набросилась на гувернера с бранью и не хотела слышать никаких его объяснений. Несчастного Шварца отправили в смирительный дом и заставили мести улицы. Впрочем, его выручил Бирон, дав ему тысячу рублей и выпроводив за границу.
А самоуверенный и наглый с детства мальчик, ничуть не смущаясь, точно так же вел себя и с самой Анной. Как-то раз, накануне своего десятилетия, он заявил:
- Тетушка Анхен, я хочу, чтобы ты, когда мне исполнится десять лет, назначила меня камергером.
- Разве тетушка Анхен когда-нибудь не исполняла просьб своего маленького Карлуши? – Анна, улыбнулась, прижала к себе мальчишку и нежно, по-матерински, поцеловала его в самую макушку.
Отдав распоряжения по поводу царской цидулки Салтыкову, Бирон зашел в свои апартаменты и велел позвать старшего сына Петра. Тот тут же и явился, ожидая самого плохого. Но Бирон заговорил с ним спокойно.
- Петр, тебе уже одиннадцать лет, и пора остепениться и думать о будущем. Ты должен начать ухаживать за принцессой Анной.
- Так она же уже старая, – с детской непосредственностью воскликнул Петр.
- Ну, во-первых, она всего на шесть лет тебя старше, а во-вторых, мой мальчик, не следует замечать возраст дамы, если за ней могут дать в приданое огромную страну, каковой является Российская империя. Ты меня понял?
- А как же принц Антон?
- Анна должна предпочесть тебя, а не принца Антона, – жестко ответил Бирон.
Петр больше вопросов не задавал, на сей раз он действительно все понял.
 
10.
25 января 1734 года обер-гофмейстер граф Семен Андреевич Салтыков получил «доношение» Ивана Моторина, в котором последний сообщал: «...дело Успенского большого колокола к окончанию к литью приходит, и сего января с 28 числа как болван, так и кожух обжигать надлежит... а потом надлежит разлучать кожух от тела и поднять оный кожух к верху, и как подымется, а тело выберется, то уже медлить литьем никак не можно, дабы какой сырости от того медления не возымелось...». Далее Моторин спрашивал, можно ли эту работу, то есть просушку и разъем формы, производить.
Граф Салтыков распорядился отправить «доношение» Моторина срочно в Петербург, в сенат, с просьбой «немедленной резолюции». Однако ответ пришел с опозданием, а мастер Моторин не мог ждать дольше. Как он и сообщал в своем доношении, 28 января Иван Федорович, опасаясь повреждения формы, начал ее обжиг. Об этом сообщил в столицу капитан Глебов.
Таким образом, наиболее трудоемкие работы по изготовлению колокола были закончены. Дальнейшая работа заключалась в том, чтобы высушить верхнюю форму и болван, вытопить воск, снять верхнюю форму, очистить ее от скоксовавшегося воска, исправить возможные случайные повреждения, удалить глиняную рубашку (тело) колокола, «озолить» болван, засыпать пространство, где была топка, песком, а затем снова опустить верхнюю форму (кожух) на болван, скрепить форму с железными брусьями, положенными на фундамент под болваном, и укрепить на ней форму колокольных ушей, которые были изготовлены отдельно.
Моторин на все про все просил шесть недель. А дальше следовало сложить каменную стенку вокруг всей формы, чтобы во время литья не было никаких неожиданностей, и высушить эту кирпичную кладку.
Плавка металла для колокола производилась в четырех плавильных пламенных печах, установленных вокруг литейной ямы. Каждая печь вмещала до 50 т металла. Расплавленный металл поступал в литейную чашу формы по кирпичным желобкам. Но тут возникли другие, непредвиденные ранее трудности – металла старого Успенского колокола, предназначенного к переливке, естественно, не хватило. Моторин потребовал еще до трехсот пудов английского олова и до тысячи пудов персидской меди. Однако в Москве не нашлось нужного количества олова, и его пришлось выписывать из Петербурга. А взамен персидской меди ему доставили медь сибирскую красную.
26 ноября 1734 года, после получения из Петербурга разрешения на все важнейшие работы, состоялась торжественная служба в кремлевском Успенском соборе. А затем, в четыре часа пополудни были растоплены все четыре печи, в которые было уже положено 5723 пуда 4 фунта (93 т 744 кг) больших кусков меди от старого колокола. 27 ноября в двенадцатом часу дня было добавлено еще 1276 пудов 36 фунтов (20 т 915 кг) меди. В тот же день была развешена и загружена в печи красная медь весом 4 тысяч пудов и 200 пудов олова. 28 ноября были загружены в печи 2 тысячи пудов (32 т 760 кг). Таким образом, полная первоначальная загрузка всех плавильных печей составила около 13 тысяч пудов (или около 210 т). Но менее, чем через двое суток Моторина ждала еще одна неприятность – основания у двух из четырех печей (поды) подняло и медь ушла под печи. К тому же, в результате этого, сгорел оставленный над литейной ямой нартовский деревянный подъемник.
Озадаченный Иван Федорович стоял, почесывая затылок. Сын испуганно смотрел на отца. К Моториным подошли пушечные мастера Андрей Степанов, Андрей Арнальт и подмастерье Степан Копьев.
- Что делать будем? – спросил Моторин-старший.
- Я так думаю, плавку продолжать надобно. Оставшийся металл расплавить в двух оставшихся печах.
- Однако же, меди не хватит, – добавил Арнальт.
- Не только меди, но и олова добавить надобно, чтобы получить нужный исходный вес – 14 тысяч пудов, – прикидывал в уме Моторин. – Пудов шесть с половиной тысяч, не менее.
- Согласен! Две печи должны принять весь подготовленный металл, – кивнул Степанов, глянув на Арнальта.
Тот промолчал, но и не возразил.
- Мишка, надобно Глебову доложить об том, – обратился Моторин к сыну.
- Уже бегу, – кивнул головой Михаил и понесся искать капитана.
Мастера же с Копьевым в это время принялись переливать остаток меди из двух испорченных печей в пригожие. В первом часу ночи капитаны Рух и Глебов вместе с Моториным сообщили о принятом решении графу Салтыкову. Сам же Моторин-старший добавил:
- Ежели повелено будет впредь тот Успенский большой колокол лить, то надобно прежде сделать и привести в совершенство сгорелую подъемную машину, ибо в том неотменная нужда обстоит.
Однако, не известно, по каким причинам, но эту просьбу Моторина оставили без внимания, что, возможно, и аукнулось впоследствии на судьбе самого колокола. Андрей Нартов, будучи о том извещен мастером, затаил обиду на Артиллерийскую контору. Сейчас же, ради такого непредвиденного случая с Пушечного двора к печам срочно привезли 600 колоколов общим весом 1663 пуда (27 т 240 кг). Кроме того, было приказано отпустить с Пушечного двора 4137 пудов (67 т 764 кг) пушечной меди и 700 пудов (11 т 466 кг) олова.
Но неудачи продолжали преследовать мастеров. 29 ноября, через 75 часов работы, выяснилось, что еще в одной из двух оставшихся печей в пламеннике потекла медь, и чтобы не допустить большой утечки, мастера решили выпустить оставшийся расплавленный металл в запасные печуры, потом все печи починить, и лишь после этого продолжать плавку. Однако, когда металл уже выпустили, вдруг заметили, что загорелась машина, предназначенная для подъема кожуха формы колокола. Несмотря на присутствие артиллерийских и полицейских офицеров с командами, снабженными противопожарными инструментами, быстро распространявшийся огонь сразу погасить не удалось. Сгорела подъемная машина, наполовину обгорела кровля. Обгоревшие дубовые бревна обрушились на приготовленную колокольную форму.
- Надобно разобрать форму, проверить ее состояние и все исправить, – сказал Степанов.
- То до завтрева подождет, пущай остынет, – возразил Моторин. – Ныне же надлежит, по исправлении над колокольною формой кровли, попорченные печи разобрать и, выбросив из них медь, те печи по-прежнему сделать и наилучшим способом утвердить, а потом разобрать колокольную форму до фундамента и осмотреть, не имеется ли в той форме повреждения, и для того надлежит ее с болвана поднять, и буде той форме повреждения не явится, то ее надо немного подсушить, а потом, спустя, по-прежнему забутить и к литью колокола медь в печах растоплять и литьем оканчивать.
Но неприятности на этом не кончились. В недостаточно просохших «печурах» раскаленный металл дал несколько вспышек. В момент выпуска металла из печей произошел взрыв, в результате которого сгорели устроенная для подъема кожуха деревянная конструкция и частично кровля над литейным амбаром. Часть деревянных деталей упала на кожух формы.
О причинах повреждения печей и утечки меди Моторину пришлось 30 ноября подать «сказку» с подробным изложением всего происшедшего.
Напряженная работа и периодические неудачи подорвали здоровье пожилого колокольного мастера. 19 августа 1735 года, прожив около семидесяти пяти лет Иван Федорович Моторин умер, не доделав своей главной работы, не долив главного в своей жизни колокола – большого Успенского, прозванного в народе Царь-колоколом. Впрочем, дело его не пропало втуне. Эстафету отца принял сын, Михаил, тоже уже достаточно зрелый и опытный мастер колокольных дел.   
23 августа 1735 года, через несколько дней после смерти отца, Михаил Иванович Моторин писал в своей докладной: «По смерти отца его остались при нем, Михаиле, крепостной его человек Гаврила Лукьянов сын Смирнов да Огородной слободы посадский человек Андрей Федоров сын Маляров, которые при отце его Иване Моторине были при колокольных литьях, также при деле к перелитью Успенского большого колокола колокольной формы были же подмастерьями и колокольному делу искусны».
Помощниками при литье были назначены пушечные подмастерья Степан Копьев, Кирилл Полыхании и заподмастерье (то бишь ученик) Семен Петров.
Кроме литейщиков, к работе были привлечены также каменщики, кузнецы, слесари, пильники, столяры, плотники, вспомогательные рабочие, которые подносили кирпич, воду, известь, разводили и мяли глину, носили воду, дули мехами. Всего было занято 83 человека мастеровых и рабочих людей. Различные работы, связанные с отливкой, выполняли скульпторы, пьедестальные и формовальные мастера, резчики. В общей сложности Царь-колокол создавали около 200 человек.
Для восстановления плавильных печей, поврежденных при первой плавке, Моторин дополнительно к прежним материалам запросил красного гончарного подового кирпича четыре тысячи штук, кирпича красного городового донского тридцать тысяч штук, кирпича гжельского белого пять тысяч штук, глины белой гжельской 200 пудов, железа брусчатого и полосного сибирского 200 пудов, соснового и елового угля для сушки печей и массу еще других необходимых материалов. Всего же для отливки колокола было израсходовано одного кирпича 1214 тысяч штук, из этого числа только на одну печь пошло 330 тысяч штук, на основание, облицовку – 300 тысяч штук, на выкладку болвана и укрепление кожуха – 250 тысяч штук.
На этот раз были приняты особые противопожарные меры. Было затребовано четыре сотни полицейских с пожарными трубами.
Снова началась отливка. 23 ноября 1735 года зажгли литейные печи. Через 36 часов, когда металл расплавился, открыли летку первой печи, и медь пошла в колокольную форму. Через четыре минуты выпустили металл из второй печи, еще через тринадцать минут – из третьей и из последней, четвертой, через семь минут после предыдущей. Оставшаяся в четвертой печи медь была выпущена в запасные печуры.
Так 25 ноября 1735 года литье Успенского большого колокола благополучно завершилось, о чем было составлено свидетельство. После освобождения колокола от формы под деревянным шатром, сооруженным над ямой, в которой он находился, застучали молотки чеканщиков, прорабатывавших своими чеканами все скульптурные, орнаментальные и текстовые украшения колокола. Художественная обработка поверхности Царь-колокола продолжалась в 1736 году и в первой половине 1737 года. Напоследок Михаил Моторин увековечил память своей семьи, сделав надпись на колоколе: «Лил сей колокол российский мастер Иван Федоров сын Моторин с сыном своим Михаилом Моториным». Кроме того, на колоколе были отлиты два великолепных портрета царя Алексея Михайловича и императрицы Анны Ивановны.
Оставалось дело за малым – вытащить эту громадину из ямы, а затем повесить на колокольне Ивана Великого. Стоит напомнить, что весит колокол 201 тонну 924 килограмма, а высота его равна 6 метрам 14 сантиметрам, диаметр – 6 метрам 60 сантиметрам. Вот тогда-то и вспомнили о просьбе Ивана Моторина о восстановлении подъемника Нартова, но Андрей Константинович к тому времени уже охладел к своей прежней механизме, а чертежи утерял.

11.
В 1735 году Анна Ивановна подписала указ, дабы все недоросли дворянские дети явились в Герольдию, при Сенате, на смотр, а по рассмотрению Сената, по желанию каждого недоросля,  их отсылали записываться в школы или в службу, куда кто пожелает. Таким образом Василий Данилов в следующем после указа году записался в Артиллерийскую школу, которая была учреждена на полковом артиллерийском дворе. В школу эту из Герольдии дворянских детей, бедных и богатых, по желанию, записалось целых семь сотен человек. Однако в новой школе была огромная нехватка учителей, вследствие чего не было ни порядка, ни учреждения, ни смотрения. И спустя всего четыре месяца большинство слушателей разбежалось, без спросу и позволения школьного начальства, по разным местам, в настоящую службу, куда кто хотел записались. Те же, кто остались, хотели там учиться и потому учились прилежно. Среди оставшихся оказался и Василий Данилов.
Отец его, Василий Гурьевич вместе с братом Иваном был записан в гвардии Преображенский полк еще при его, полка, учреждении. Солдат Василий Данилов в 1700 году брал штурмом Нарву и при том штурме был тяжело ранен: картечью ему отсекло три пальца левой руки, по половине каждого, большой, указательный и средний, целыми остались лишь мизинец да безымянный. Государь Петр Алексеевич, лично осматривая раненых солдат своего полка, собственноручно отрезал ножницами висевшие на жилах отстреленные пальцы. При этом дружелюбно похлопав Василия Данилова по плечу, произнес:
 - Трудно тебе было, братец!
 А удовлетворив  просьбу того об отставке, пожаловал его чином капрала.
 Получив отставку и излечась от раны руки своей, Данилов жил в Москве в доме своего свойственника князя Сергея Ивановича Милославского, что позволило ему завязать тесное знакомство с представителями многих знатных фамилий  – Долгорукими, Салтыковыми и прочими. А затем князь Сергей Иванович задумал женить своего свойственника. Для чего нашел по соседству со своими арзамасскими владениями небогатую дворянскую дочь Афимью Ивановну Аксентьеву, на которой и женил Василия Гурьевича. Некоторое время после свадьбы молодожены пожили еще в Москве в доме Милославского, а затем, искренне поблагодарив князя-свойственника за гостеприимство, отправился со своею женой в небольшое имение своего отца в селе Харино Венёвского уезда. А там неожиданно встретил жгучую неприязнь со стороны своего старшего брата Петра. Видя такое дело, овдовевшая уже к тому времени мать их, Афимья Павловна, отдала в вечное владение сыну Василию свою собственную четвертую часть недвижимого имения. Там и стал жить Василий Гурьевич с женой и матерью. Там и родилось у них двенадцать человек детей: Анна, Дмитрий, Матрена, Егор, Василий, Дарья, Михайла, Федор, Прасковья, Афанасий, Лев, Иван. Конечно, доходами от такого крошечного имения прокормить такую ораву было нельзя и Василий Гурьевич рискнул вновь попросить помощи у своих прежних московских владетельных знакомцев. Те в помощи не отказали. Граф Семен Андреевич Салтыков, губернатор московский, определил его к Троице-Сергиеву монастырю, от которого он получал отсыпной хлеб и деньги. Впрочем, такой благотворительностью Василий Гурьевич пользовался недолго.  Свойственники его, Даниловы, узнав об этом, сочли это позором для всего своего рода да и отрешили его от монастырского довольствия, договорившись между собой о том, чтобы содержать всю большую семью на своем общем иждивении. Впрочем, не все Даниловы выполняли свое обещание исправно.
Как бы то ни было большая семья была дружной. Отец, выбиваясь из сил, старался поставить на ноги всех детей. Мать воспитывала их с беспримерною материнскою горячностью и любовью. Она была весьма добронравна и незлобива, особенно к своим домашним служанкам, обходилась с ними довольно ласково. Когда же дети повзрослели, стало и вовсе полегче. Сын Василий, обучившись несколько грамоте в доме своего отца, переехал для продолжения учебы к дальнему родственнику отца, Ивану Васильевичу Афросимову, который был слеп. И Василий стал его глазами, помогал ему в управлении домом и немаленьким имением. К тому же он получил в наследство от умерших родственников еще несколько деревень.
Своего же любимца, семилетнего сына Михайлу Василий Гурьевич отдал для учебы пономарю того же села Харина Филиппу по прозвищу Брудастый. Пономарь был роста малого, широк в плечах, большая круглая борода покрывала всю его грудь, голова с густыми волосами равнялась с плечами его, и казалось, что у него вовсе не было шеи. У него, в то же время, учились два двоюродных брата Михайлы, Елисей и Борис. Брудастый жил один со своею женой в весьма малой избушке. Приходил Михайла учиться к Брудастому очень рано, в начале дня, и пока не сотворит молитвы и не услышит заветного «аминь»,  дверей отворить не смел. Разумеется, Брудастый нередко сек своих учеников лозой, хотя нельзя сказать, что они ленились или упрямничали, особенно Михайла. Но поскольку, кроме обеда, Брудастый никуда мальчишек не отпускал даже на короткое время, а сидеть на скамейках безвылазно, особенно в жаркие летние дни было невыносимо мучительно, Михайла так уставал, что в голове его все перемешивалось и потому все, что он выучил прежде наизусть, к вечеру и половины прочитать не мог. И тогда пономарь не без удовольствия восклицал:
- Сечь!
Жена Брудастого жалела мальчиков и в отсутствие мужа просила их, чтобы они кричали погромче, пускай даже и не то, что учили. Особенно давалось Михайле учение в те дни, когда Брудастый весь день вынужден был работать в поле и ребята имели возможность периодически отдыхать от занятий. И периодически мстить за издевательства пономаря над собою. Так, однажды, когда пономарь с женою были в поле, старший из братьев, Елисей, увидев, что во дворе никого, кроме них троих нет, поймал любимого серого кота Брудастого, связал ему задние ноги и повесил в сарае, в котором братья учились, на веревке за задние ноги, после чего сек кота лозою, приговаривая не без наслаждения:
- Сечь! Сечь! Будешь знать, как плохо учиться.
Младшие же братья, Михайла с Борисом, сидели рядом и дрожали от страха – как бы Брудастый не застал их за этим занятием. И таки Брудастый появился настолько неожиданно, что Елисей не успел даже освободить кота. Зато вполне успел усесться на скамейку, схватить книгу, потупив в нее глаза, и со всей силы пытался остановить сердцебиение и дышать свободно. А пономарь, увидев висящего на дереве своего любимца, сначала остолбенел, а затем пришел в такое бешенство, что схватил связанную из хвороста метлу, находившуюся в сарае, и стал стегать раз за разом без разбора по Елисею и по книге, метлой отрывая и поднимая вверх листы из книги, разлетавшиеся по всему сараю. Брудастый настолько рассвирепел, что уже себя не мог контролировать, и, стегая Елисея, тою же метлой доставал и без того несчастного, все еще висевшего на веревке кота. Но именно кошачье мяуканье и привело в чувство Брудастого, сохранив тем самым и остатки листов в книге. К счастью для Михайлы с Борисом, гнев пономаря прошел мимо них.
По окончании учебы у Брудастого, Василий Гурьевич отвез сына Михайлу к своей родственнице Матрене Петровне Даниловой, коротавшей вдовий век в своем имении под Тулой. Год с небольшим он у нее прожил.
Куда только потом не заносила судьба дворянского недоросля Михайлу Данилова: после Тулы был Данков, где служил воеводою еще один родственник отца Никита Михайлович Крюков. У воеводы был сын Василий, ровесник Михайлы, который более гостил у отца, нежели учился: хотя и был у сына воеводского учитель, отставной престарелый поп, да только справлял он свои обязанности кое-как. Отпустил воевода сына с племянником на рождественскую неделю по своему уезду Христа славить и за ними посылал подвод по пяти и более порожних саней, на подаяние за славление. И мальчишки каждый день привозили посланные за ними подводы полные хлебом и живыми курами, да и денег немало. Михайла же, помимо колядования, за эту неделю насмотрелся на то, как нахально и бесстыдно ведут себя воеводские служивые с простыми людьми, как они насильно собирали птиц в тех дворах, куда не заходили воеводские сын с племянником.
А еще, живя без малого год в Данкове, Михайла Данилов стал свидетелем крестьянского бунта. Один помещик пожаловался воеводе Крюкову на то, что его крепостные совсем от рук отбились. Тогда воевода послал имевшихся в его распоряжении солдат и рассыльщиков с ружьями и копьями во главе с подъячим привести крестьян-ослушников в канцелярию для наказания. Однако бунтари проведав о том, приготовились заранее к встрече незваных гостей, вооружившись камнями и поленьями, дубьем и рогатинами. Возглавил же бунтовщиков один мужик, который хвастался тем, что может от пули заговорить не только себя, но всех товарищей, которые с ним городской команде противиться будут. Товарищи его, с великой надеждой на своего предводителя и заговорщика пуль уповая, выступили с женами и детьми своими против весьма малочисленной городской команды. А последняя, увидев против себя великое множество собравшегося со всяким орудием народа, заняла в деревне самое удобное место, благодаря чему избежала окружения. И тут началась драка. Впереди мужицкой толпы шел тот самый заговорщик от пуль – молодой, высокий и стройный. Приблизившись к солдатам, бунтовщики запустили в них каменья и поленья, осыпали их, словно градом, сделав несколько залпов за раз, с криком и бранью, в результате чего немало городовых было ранено. Впрочем, и те не стояли, сложа руки – они сделали из своих ружей несколько выстрелов по толпе. При этом одна из пуль попала в предводителя толпы, да так быстро и неожиданно, что он, вероятно, даже не успел произнести своих заговорных слов, и потому рухнул наземь замертво. Увидев своего предводителя мертвым, крестьяне дрогнули и бросились врассыпную. Подъячий тут же приказал ловить бунтарей. Их взяли столько, сколько смогли взять с собой в Данков. Привезли они к воеводской канцелярии мужиков на трех подводах: одних побитых до смерти, в том числе их предводителя, и еще человек двадцать здоровых и раненых.
В ту же зиму 1734 года отец забрал двенадцатилетнего Михайлу домой. А туда приехал еще один родственник – Анфиноген Антипович Данилов, выпущенный из гвардии в Глуховский гарнизон подпоручиком. И упросил Василия Гурьевича дать ему на попечение Михайлу. Так, вместе с поручиком Анфиногеном Даниловым прибыл Михайла сначала в первый раз в Москву, а затем убыл в далекий Глухов, где, впрочем, прослужил недолго и вновь отпросился в отпуск, вернувшись в свое имение, в село Кукшино. Там нередко гостила и старшая сестра Михайлы Анна. Она-то и забрала с собою младшего брата, поняв, что ему не очень уютно живется у довольно взбалмошного родственника.
В 1736 году старший брат Михайлы, Егор, был командирован из Малороссии, где зимовала армия, в Москву, от первого Московского полка, в котором он служил тогда капралом. По дороге он заехал в родное село Харино повидаться с отцом-матерью, а отъезжая, взял с собой в Москву Михайлу. Там же, в Москве в то время как раз учился в Артиллерийской школе их брат Василий, который на следующий год записал и Михаила в эту Артиллерийскую школу. Полковой артиллерийский двор, где и обучали искусству артиллерии, находился близ Сухаревой башни. Вся школа находилась в четырех больших светлицах, стоящих через сени, по две на каждой стороне. Когда учеников отпускали  либо на обед, либо по домам, они вылетали из помещения школы со свистом и криками «ура» или «шебаш».
Так началась настоящая московская жизнь пятнадцатилетнего дворянского недоросля Михаила Васильевича Данилова, и так началась его военная карьера.
Жили Василий с Михаилом все у того же свойственника своего, князя Милославского, двор которого был близ Каменного моста. В доме была жена дворецкого, Степановна, женщина жалостливая и добродетельная, которая сразу же стала опекать мальца Мишу. И когда он в том же 1737 году заболел горячкою, а тогда всю Москву охватила эпидемия мора, Степановна ходила за ним, как за родным сыном.  Никто не мог понять, отчего этот мор в Москве начался. А в простонародье быстро нашли ему причину: якобы в Москву в ночи, на сонных или спящих людей, привели слона из Персии.
Учеба давалась Михайле легко, а тут еще открылся в нем талант к рисованию. Сидевший рядом с ним ученик Жеребцов (впоследствии ставший полковником от артиллерии), где-то нашел рисунок на полулисте и принес его с собой в школу, чтобы показать Михайле. А были тогда у учителя, штык-юнкера Прохора Алабушева, несколько приватных, нигде не значившихся в списках учеников из князей –  Волконский да Сибирский. Они по большей части, бродя в школе по всем покоям без дела, разные делали шутки и шалости. И вот один из княжеских отпрысков, увидев у Жеребцова рисунок, вырвал его из рук и помчался докладывать об этом учителю Алабушеву:
- Жеребцов ученик не учится, а вот какие рисунки в руках держит.
 Алабушев был человеком вздорным и и большим любителем выпить, пьяный и вздорный, по третьему смертоубийству сидел под арестом и, несмотря на это, за отсутствием других (артиллерия тогда была еще не в фаворе при дворе), был взят учителем в школу. Алабушев велел привести Жеребцова и, не приняв от него никакого оправдания в невиновности, повалил его на пол, а рисунок велел положить ему на спину, и сек Жеребцова немилосердно до тех пор, пока весь рисунок розгами не расстегали на спине. После этого Михайла Данилов дал себе зарок никогда не приносить в школу никаких рисунков, а товарищу своему Жеребцову посоветовал всегда помнить, что в этой школе вместо похвалы наказание за рисование учреждено. Впрочем, это не отбило желания у Михайлы учиться рисовать.

12.
Леонтий Шамшуренков направился в кабак, любимое место мужиков из всей ближайшей округи. А как иначе расслабиться после непосильной работы на господ? Правда, Леонтий не был частым гостем здесь, но и он привечал это заведение, хотя и не любил постоянных его обитателей. Вот и сейчас с брезгливой осторожностью обошел лежавшего едва ли не посередине в ближайшей к кабаку луже тощего, но крепкого мужика. Вскользь глянул на него, пытаясь разгадать, чей он будет. Но, поскольку бородатая рожа его была повернута в другую сторону, да к тому же еще и сумерки нависли над городом, то Леонтий его не опознал. В этот момент откуда-то издалека послышался завывающий сердитый голос толстой бабы, размахивавшей во все стороны руками и быстро перебиравшей ногами, а рядом с ней вприпрыжку бежал плохо одетый пацаненок лет десяти. Видать, посланный на поиски батьки, мальчишка сделал свое дело исправно и теперь не без гордости за себя сопровождал собст-венную мать.
В яранском кабаке в последние месяцы одной из любимых тем для разговора была о большом Успенском колоколе в Москве, точнее о том, поднимут его из ямы или нет. В Москву из подъяранских дворцовых сел и деревень ходило на подработки немало мужиков, и все они, разумеется, неоднократно любовались на процесс литья колокола. Туда ведь пол-Москвы приходило посмотреть.
- Это же надо такую махину огромадную отлить!
- Дык сначала ж сделают, а потом ужо думают, как её оттелева, из эфтой ямы поднять. Эй, хозяин, еще штоф водки давай, да поживее! А не то в морду получишь! – зычно прокричал огромного роста детина уже слегка непослушным языком.
Леонтий прошел мимо стола, где посадский человек, явно веселый от выпитого, держал у себя на коленях белокурую прислужницу, запустив ей руку под подол многочисленных юбок. А та, откинувшись назад то ли хихикала от удовольствия, то ли поскуливала от него же.
Шашмуренков осмотрелся – пристроиться можно было лишь рядом со столом, за которым сидела компания, которая как раз и обсуждала колокольные дела. Уже зная вкусы редкого, но приметного гостя, хозяин кабака тут же поднес ему кружку свежего ржаного пива.
- А где моя водка, Степка? – увидев хозяина, схватил его за полы рубашки тот самый детина.
- Сей момент будет! – успокоил его хозяин, высвободив рубашку из его объятий. – Клашка принесет.
- А, Клашка, это хорошо! – загоготал детина, успокоившись и опорожнив штоф до конца.
И в самом деле, на столе весьма скоро появился еще один штоф водки.
- А сколько металлу на ентот колокол ушло, – беседа за столом продолжилась.
- А то! Говорят, двенадцать тыщ пуд живого весу в ём.
- А ты чё, Леонтей молчишь? Что думаешь по эфтому делу? – дотянулся рукой до плеча Леонтия детина.
Шамшуренков допивал свою кружку пива и молчал. Но внимательно слушал, о чем гово-рили вокруг. Он и сам уже много месяцев думал об этом. В его голове созрело сразу несколько вариантов создания подъемной машины, один из них даже тайком от жены и соседей делал в своем сарае. Только сына Василия и посвятил в это, да взял его в помощники. А намедни случайно оказался около городской ратуши и, увидев на башне часы, нашел часовщика и упросил того, показать ему, как устроен часовой механизм – шестерни, коленчатые валы и цепляющий механизм, поднимавший тяжелые стрелки, который Шамшуренков тут же обозвал  косозубом. 
- Да оставь ты Леонтея в покое. Он, знашь, уже придумал, как колокол поднять на свет божий, – произнес первый. – Потому и молчит, боится, что пиво в голову ударит да язык опосля взболтнет лишнего.
Мужики загоготали и сдвинули в круг свои кружки. А Шамшуренков тем временем допил, поднялся и на ходу бросил направившемуся к нему хозяину алтын. Выйдя на воздух, он остановился, вдохнул свежий воздух полной грудью. Рядом молча, но остервенело дрались два вдрызг пьяных мужика, лица обоих уже были в крови и в синяках. Зато мужика в луже уже не было – жена с сыном, небось, уже доволокли его домой. Леонтий, глядя на дерущихся, так же молча перекрестился,  надел на голову шапку и побрел по давно протоптанной дороге в свое село. Мужики угадали причину молчания Шамшуренкова, да только ничуть он не боялся взболтнуть лишнего. Он ведь отлично понимал, что никто в округе, кроме него самого, не осилит такую работу. Но затея никак не получала своего окончания. В голову не приходил механизм, который бы позволил зацепить за него канат.
Шамшуренков шел на автопилоте, совершенно не глядя ни под ноги, ни по сторонам. И вдруг нога его зацепилась за что-то большое, он потерял равновесие и, едва успев выставить вперед одну руку, все же упал. Поднявшись и отряхнувшись, он сначала оглядел порванную онучу, покачав головой и цокнув языком, а затем стал разглядывать предмет, за который зацепился. Увидел колесо, присел, чтобы получше рассмотреть его. Колесо было деревянное, старое, щербатое, а потому и выброшенное за непригодностью. Он отбросил его подальше от дороги, но вдруг молнией блеснула мысль в его голове. Стоп! Он вернулся, снова поднял колесо и стал его рассматривать более внимательно. С трех сторон дужки колеса были выщерблены и торчали в стороны. В одну из таких щербин и попала его нога… Вот оно! Зубцы на колесе. Косозуб! Это как водяная мельница, лопасти которой черпают воду. Нужно сделать узел подъемника таким образом, чтобы можно было снизу зацепить колокол за уши и, перекатывая канат с зубца на зубец, фиксируя его на каждом очередном витке, поднять наверх. Зубчатый механизм прерывистого движения нужен для того, чтобы возвратно-вращательное движение превратить в прерывисто-вращательное движение в одном направлении. Проще говоря, храповик позволяет оси вращаться в одном направлении и не позволяет вращаться в другом. Движение колеса в обратную сторону можно ограничить неким ступором, который прижимается к колесу пружиной или под собственным весом. В таком случае абсолютно не важен вес поднимаемого груза. Главное, чтобы канаты выдержали. Это был, по сути, прототип современной лебедки, но придуманный крестьянским умом Леонтия Шамшуренкова за несколько веков до ее изобретения!
Он уже не шел, бежал домой! Не заходя в избу, тут же закрылся в сарае и сорвал холщовую ткань с механизма, который делал уже некоторое время. Теперь он знал, как его закончить.
Шамшуренков едва дождался утра следующего дня. Быстро доделав свои холопские дела, поймал бегавшую по двору упитанную курицу, быстро свернул ей шею, бросил в холщовый мешок и пошел в Яранск к дьяку городского воеводы. Можно было бы, конечно, попросить составить прошение и племяша Федьку, которого церковный дьяк обучил грамоте и письму, только писарь сможет составить бумагу грамотно, по-государственному. Дело-то ведь важное – в Москву, в Сенатскую контору бумага пойдет.
- Ты, Леонтей, чего пришел? Для тебя покеда в Москве работы нету, а мне не мешай. Вишь, занят я.
Дьяк сидел в углу, справа у окна за столом и затачивал гусиные перья, пробовал кончики, тыча в свою ладонь.
- Так, ить, и я по делу, Никола. Не прогневайся. Мне бы доношеньице в Сенатскую контору состряпать, а я грамоте, как ты знашь, не обучен.
- Доношеньице, говоришь, состряпать? – дьяк уже более заинтересованно посмотрел на Леонтия, а затем перевел взгляд на мешок.
- Что за доношение, на кого?
- Так, ить, слыхал, небось, что в Москве отлили Большой Успенский колокол?
- Ну, слыхал, и чаво?
- Ну, так колокол тот в яме, сам видал, как лили, когда в Москве был. А его оттеда надоть на колокольню поднять.
- Ну, надобно поднять. А ты-то здесь при чем? – искренне удивился дьяк.
- Так, ить, снаряд я придумал, для подъему-то.
Дьяк еще раз посмотрел на мешок, который положил у своих ног Шамшуренков. Он задумался. Знал, что Леонтий славится своими выдумками да догадками. Но то были все больше местные делишки, а здесь – дело государственное: колокол-то отливали по царицыну указу. Что, как Леонтий придумал нечто пустое, а он, Никола-писарь, поспособствует этому?
- Ну, так как, Никола, поможешь мне доношеньице-то составить? – настаивал Шамшуренков, а чтобы заглушить последние колебания дьяка, взял мешок, достал оттуда курицу и положил на стол. – Вот, не прогневайся. Ты же знаешь, не богат я.
- Ладно, ладно! Ты тут не очень-то курами разбрасывайся, – засуетился дьяк, посматривая на дверь – не видел ли кто взятку.
Он внимательно осмотрел курицу со всех сторон, затем быстро сунул ее назад в мешок, а мешок убрал под стол, себе в ноги.
- Давай, говори, про свой снаряд, – писарь взял одно из только что заточенных перьев, почесал его о свою седеющую голову и обмакнул в чернильницу, придвинув к себе лист желтоватой бумаги.
Шамшуренков придвинул к себе свободный табурет, присел на самый его краешек и слегка прокашлялся.
- Так, стало быть, в прошлом, 1731 годе, как зачался строиться великой колокол, и я, нижайший Леонтей Шамшуренков, дворцовый холоп Подгородного повету Яранского уезда, села Большеполье, был в то время в Москве и того строения многое время присматривался и вразумлялся о том, как его вынимать из земли и поднять кверху, и ныне я о том вразумился верно. И в нынешнем, 736-м году уведомился я о том, что оной колокол вылился и я, нижайший, того ради пришел в Москву из дальнего расстояния для подъема оного колокола….
…И я человек не беглой, не от беды какия, и в подушной оклад написан и подушные деньги плачу без доимки…»
Писарь поставил последнюю точку, посыпал на текст клеем, чтобы быстрее высохли чер-нила и протянул бумагу Шамшуренкову. Тот дрожащими пальцами взял ее и пробежал глазами по строчкам с закорючками.
- А подпись есть?
- Ну, гляди же сам, вон там, внизу, так и написано: со слов Леонтея, сына Лукьянова и прозвищем Шамшуренков, составил дьяк яранского воеводы Яранского уезда Никола Иванов сын.
Шамшуренков кивнул, будто и в самом деле прочитал эти строки, свернул бумагу, снял шапку, положил лист под подкладку, снова надел ее на голову и поклонился писарю.
- Храни тебя господь, Никола.
Леонтию Шамшуренкову вновь предстояла дальняя дорога в Москву. Он желал лично передать доношение в Московскую Сенатскую контору. Из Москвы же, после рассмотрения его сенатской конторой и признанном довольно интересным, доношение будет отправлено в Петербург, в Военную коллегию для изучения.

13.
А между тем, такая дальняя дорога, да еще из крохотного деревянного Яранска, с четырех сторон окруженного лесами, была довольно-таки небезопасной. Всюду рыскали разбойничьи шайки из беглых холопов. Конечно, Леонтию Шамшуренкову, самому из холопов, бояться было нечего – что с него возьмешь, кроме не раз заплатанного кафтана, потертых портков, да изношенных онуч с потертыми лаптями. А вот купцам да дворянам было чего опасаться.
Так уж сложилось, что практически сразу после восшествия Анны Ивановны на престол стали замечать, что разбойничьи шайки в России растут не по дням, а по часам, и жители способствуют этому злу, давая пристанище всякого рода бродягам.
В бегах в десятилетие, предшествовавшее воцарению Анны Ивановны, числилось более двухсот тысяч крестьян. Разбегались, куда глаза глядят: на Дон, на Урал, в Сибирь, к башкирам, в раскол, в Польшу и Молдавию. Бегство и бродяжничество начинали приобретать хронические формы. Когда двор пребывал в Москве, в окрестностях древней столицы происходили разбои и грабежи; удалые как будто вовсе не стеснялись близости верховной особы. После переезда двора в Петербург Семену Андреевичу Салтыкову, московскому губернатору, то и дело присылались указы о принятии мер против разбоев в подмосковном крае. Разбойники, однако, были так смелы, что посылали знатным лицам письменные требования положить им в назначенном месте деньги и делали угрозы на случай отказа.
Да и около самого Петербурга до того умножились разбойничьи шайки, что правительство принуждено было отправлять отряды солдат вырубать леса на расстоянии три-дцати саженей по обе стороны дороги из Петербурга в Москву.
С целью защиты от такого стихийного бунта в 1732 и 1733 годах запрещено было помещикам переселять крестьян из одного места на другое, не подав о том просьбы в Камер-коллегию, «дабы от такого безуказного перевода в платеже подушных денег и рекрут и прочих указных сборов немало помешательств и доимок, и ее императорского величества армии в даче жалованья не было нужды». Но в том же, 1733-м, году во многих местах не родился хлеб и крестьяне пошли по миру. В апреле 1734 года императрица, «имея попечение не токмо о том, дабы крестьяне в таком случае пропитаны были, но паче сохраняя благополучие и целость государства своего», повелела публиковать указами, чтобы помещики, управители и экономы крестьян и людей своих кормили, по миру ходить не допускали и семенами снабжали, дабы земля праздна не лежала. Но указы не имели надлежащего действия, и в конце года появился новый указ, в котором говорилось, что крестьяне, не получая ссуды и вспоможения, терпят в хлебе великую нужду, земли к будущему году засеяны рожью не все, крестьяне бродят по миру и иные бегут в разные места; в указе наикрепчайше подтверждалось помещикам, духовным властям, управителям и приказчикам кормить крестьян и снабдить семенами для посева ярового хлеба, грозя в противном случае жестоким истязанием и вечным разорением; губернаторы, вое-воды и штабных дворов офицеры будут подвергнуты тому же, если не будут наблюдать за исполнением указа и рапортовать об ослушниках. Но пришли известия, что бедствие достигает высшей степени, во многих местах крестьяне от голода пухнут, лежат больны, а некоторые и умирают, и потому в начале 1735 года Сенат приказал купить провиант в Нижнем до 5000 рублей, в Арзамасской провинции – до 2000, в провинциях и городах Московской губернии – до 6000 и раздавать этот хлеб совершенно неимущим, которые крестьян своих пропитать не могут, взаймы с расписками и самим крестьянам, ходящим по миру, давать в милостыню с записками; в Москве, Смоленске и Твери производить такую раздачу из магазинов, при этом смотреть, чтоб не раздавали таким, которые сами крестьян своих прокормить могут, как в 1734 году делал московский вице-губернатор Вельяминов-Зернов. Крестьяне от голода бежали; их ловили и отдавали прежним землевладельцам, но по указу 1721 года беглого при отдаче должно было наказывать кнутом, чтоб другим бегать было неповадно. Однако подобный закон применять к крестьянам, бежавшим от голода, было слишком жестоко, и в 1736 году издан был указ, чтобы беглых наказывать кнутом или кошками, плетьми или батогами по воле помещиков, а двор-цовых и церковных крестьян – по воле их начальников, кто кого как пожелает наказать. Кроме того, были приняты чрезвычайные меры: у помещиков и хлебных торговцев описали хлеб, чтоб не продавали по высокой цене. Продажа хлеба производилась беспошлинно, движение хлеба в Петербург для вывоза за границу остановлено; в провинциях, терпящих от голода, велено остановить взыскание подушных денег. Тем не менее, как в Петербурге, так и во всех других городах число нищих увеличилось неимоверно быстро, их было так много, что даже по дорогам невозможно было проехать.  Причем, большинство было здоровых и хотело трудиться. Таких, если они не были наказаны, велено было брать в военную службу, а наказанных употреблять на казенные работы. Через два года, впрочем, правительство снова признало, что его указы против нищенства не действуют. В начале 1740 года опять появился именной указ, что бродящих нищих людей многое число, а в середине года другой с тою же жалобою и перечислением всех прежних указов.
Но народ быстро нашел во всем этом виноватого: хлеб не родится, потому что женский пол царством владеет; какое ныне житье за бабой? «Где ей столько знать, как мужской пол? Будет веровать боярам; бабьи городы никогда не стоят, бабьи сени высоко не стоят. Хлеб не родится, потому что женский пол царством владеет. При первом императоре нам житье было добро, а ныне нам стало что год, то хуже; какое ныне житье за бабою?»
В те годы ведомство генерала Ушакова работало с удвоенной, даже с утроенной энергией. Рассматривались не только бытовые и уголовные дела, но нередки были и политические. Потому глава Тайной канцелярии имел полные основания в 1736 году затребовать у кабинета министров увеличить штат своего ведомства на шесть канцеляристов. Анна дала согласие на увеличение штата, но тут же, 7 августа прислала Ушакову бывшего своего муншенка Самсонова с письменным указанием за собственноручной подписью: «Для его непотребных и невоздержанных поступков прикажите высечь батожьем безщадно и сослать в Азов». Канцелярии не было ничего известно, в чем же состоит вина сего придворного, но указание императрицы было исполнено исполнено беспрекословно в присутствии самого Андрея Ивановича Ушакова.
В петровской табели о рангах должности канцеляристов не было, а такие делопроизводители низшего звена были весьма нужны (разумеется, не только в Тайной канцелярии) и потому Сенатским указом 1737 года эта должность была приравнена к воинскому чину сержанта. И каждый новый сотрудник Тайной канцелярии при зачислении на должность давал подписку о неразглашении государственной тайны: «Под страхом смертной казни, что он, будучи в Тайной канцелярии у дел, содержал себя во всякой твердости и порядке и об имеющихся в Тайной канцелярии делах, а именно, в какой они материи состоят, и ни о чем к тому приличном не токмо с кем разговоры имел, но ни под каким бы видом никогда о том не упоминал, и содержал бы то все в высшем секрете… И ни к каким взяткам отнюдь ни под каким видом он не касался». Последняя фраза, кстати, актуальна и по сей день.
Смешно сказать, но со всей этой массой дел разбирался всего лишь штат Петербургской Тайной канцелярии  из 14 человек «приказных служителей»: самого Ушакова, секретаря, двух канцеляристов, пяти подканцеляристов и шести копиистов. Впрочем, кроме них в штате числился еще и один палач. Умели же люди работать за честь и за совесть! Зато в Петропавловской крепости в распоряжении тайной канцелярии имелось почти два десятка зданий, в которых насчитывалось 42 колодничьи палаты. Кроме Петропавловки особым следственным изолятором и тюрьмой служила и Шлиссельбургская крепость, расположенная в неприступном месте – на Ореховом острове у истока Невы из Ладожского озера.
Время смуты – всегда возможность проявить себя разного рода самозванцам. Вот и в январе 1738 года, когда, казалось бы, власть Анны Ивановны утвердилась окончательно, Андрей Иванович Ушаков доложил императрице о деле некоего польского шляхтича Миницкого. Лет двадцать назад он появился в России и особо не утруждал себя в выборе своих занятий – он то служил в солдатах, то проживал по монастырям, преимущественно в Малороссии; потом пристал к ватаге рабочих дровосеков, которые проходили через село Ярославец, близ Басани в Киевском полку. Здесь то он объявил, что он — царевич Алексей Петрович и уже многие годы ходит нищим. Как ни странно, очередному «воскресшему» сыну Петра I поверили — священник этого села, как видно, по глупости, а также несколько солдат, стоявших на почтовом стане по пути, устроенному для сообщения столицы с действующей армией. Миницкий подозвал к себе местного попа, которому и объявил:
- Я – царь Алексей Петрович и хожу многие годы в нищенстве. Поди объяви это в церкви пред всем народом! Хотя мне смерть или живот будет, только б всем явно было, что я – царь Алексей Петрович подлинно, а как сие в дело пойдет и господь подаст мне счастие, я тебя тогда не оставлю. Встреть меня в церкви с крестом и хоругвями, понеже пишет обо мне, чтоб я явился в Москве с болгары, однако все равно, что вместо болгар с малороссийским народом в Москве явлюсь, а если не сделаешь по-моему, то отрублю тебе голову.
- Всегда готов тебя слушать, батюшка Алексей Петрович, – с готовностью ответил поп.
Он пустил его в церковь, приказал зажечь свечи и звонить. Народ подходил, самозванец стоял в царских дверях и держал крест. На следующий день самозванец позвал к себе солдат, стоявших в Ярославце на почте, и обратился к ним с такими словами:
- Я – царь Алексей Петрович и ходил по разным местам, а ныне прямо о себе объявляю, пожалуйте послужите мне верою и правдою, как служили отцу моему, а я вас за это не оставлю.
Солдаты, измученные рекрутчиной, с готовностью пали на землю и со слезами отвечали:
- Хотя до больших наших бояр дойдет и хотя донесется и до самой государыни, мы готовы за тебя стоять.
- Вставайте! Я вашу нужду знаю, будет вскоре радость: с турками заключу мир вечный, а вас в мае месяце все полки и казаков пошлю в Польшу и велю все земли огнем жечь и мечом рубить.
Между тем местное начальство узнало о необыкновенном событии, и казачий сотник Климович прислал казаков схватить самозванца, но солдаты, примкнув штыки к ружьям, взять его не дали и повели в церковь, около которой уже собралась огромная толпа народа. Свя-щенник в ризах с крестом на блюде вышел на паперть, с ним несли хоругви. Самозванец взял крест с блюда, приложился и вошел с ним в церковь, где были зажжены свечи и отворены царские двери, через которые «царь» и вошел в алтарь, поцеловал на престоле евангелие и стал в царских вратах с крестом в руках. Священник начал молебен:
- Помолимся о благоверном нашем государе, царе Алексее Петровиче и о государыне императрице Анне Иоанновне, и о государыне цесаревне Елисавете Петровне, и о государыне принцессе Анне.
Весь народ подходил к самозванцу, прикладывались к кресту и целовали у него руку, потом самозванец положил крест, взял евангелие, и народ точно так же подходил к евангелию. По окончании молебна священник начал читать акафист Николаю Чудотворцу, но в это самое время вбежал в церковь самолично сотник Климович со множеством казаков,  и, растолкав прихожан, схватил самозванца за кафтан, вытащил его из алтаря и из церкви, при этом не забывая потчевать палкой, потом отвел его к себе на квартиру, положив на ноги колодки. А на другой день отослал в канцелярию Переяславского полка. В Тайной канцелярии самозванец наконец-то и объявил, что он польский шляхтич из города Поддубны Иван Петров Миницкий. Лет двадцать тому назад он пришел в Россию, пристав к одному гренадеру Кропотова полка, потом бродил по монастырям, где его постричь не могли вследствие строгих указов, ограничивших пострижение, но использовали при управлении вотчинами; в последнее же время он жил в работниках.
- Пошто же ты выдавал себя за цаервича Алексея Петровича? – допытывался местный следователь.
- Так видение мне было.
- Что за видение?
- Явился мне Христос и сказал: поди, явись мирови и объяви о себе, что ты царь Алексей Петрович, ты на это родился, и искорени Польшу, чтоб пришли в соединение веры. В следующую ночь видение повторилось, и я рассказал об нем монаху Иоакинфу Максимовичу, а тот отвечал мне: «Не наше это чернеческое дело, явися с тем мирови».
Вызвали на допрос и указанного монаха. Максимович  объявил, что Миницкий, находясь в услужении в Киево-Печерском монастыре в разных должностях, бывал в исступлении ума и ничего не делал; когда он, Максимович, однажды спросил его, зачем он не работает, то Иван отвечал: «Что мне работать! Я человек не простой, явился мне Михаил-архангел».
Дело сочли слишком важным по усердию, какое оказали солдаты к самозванцу, и потому решили наказать виновных по всей строгости. Миницкий и священник села Ярославца были живьем посажены на колья; некоторые из участников были четвертованы, другим отрубили го-ловы.
Впрочем, это был не первый случай самозванства во имя царевича Алексея при Анне.
Повсюду множились разбойничьи шайки. Анна повелела составить специальные команды для поимки разбойников. Составлялись эти команды из отставных солдат, но главный их начальник подполковник Редкин, обосновавшийся в Нижнем Новгороде, задерживал не столько виновных в разбоях, сколько невинных, с целью брать у них взятки.
 Ему сделали выговор – тем дело и кончилось, а разбойники в следующем, 1738 году самым безобразным способом давали о себе знать на Волге и на Оке: они грабили плававших по этим рекам торговцев, нападали на помещичьи усадьбы и мучили жестокими истязаниями владельцев и их дворовых, не давали спуска также и казенным таможням и кабакам, убивали целовальников и голов и забирали казенные сборы. Причем, словно бы искупая грехи, разбойники нередко жертвовали в церкви материи, награбленные у купцов, покупали колокола и нанимали священников служить панихиды по умерщвленным на разбоях.
Впрочем, справедливости ради, имелись у подполковника Редкина и настоящие успехи. Так, в 1732 году из взятых им 440 человек 20 убийц были казнены смертью, 15 воров и разбойников, беглых солдат были сосланы на вечную каторгу, 85 воров-пристанщиков по наказании кнутом и батогами освобождено, беглых солдат и рекрутов отослано на службу 6 человек, умерло под караулом 14, отослано к гражданскому суду 10, прочие освобождены. В 1733 году из 424 человек казнено смертью 11, сослано на вечную каторгу 23, пристанщиков наказано и освобождено 91, к гражданскому суду послано 27, беглых солдат – 19, умерло под караулом 30. В 1734 году из 570 казнено смертью 24, сосланы 18, по наказании освобождено воров и татей 160, к гражданскому суду отослано 45, беглых солдат – 50, умерло под караулом 25, убежало из-под караула 2. В 1735 году из 633 казнено смертью 94, сослано 29, по наказании освобождено 168, беглых солдат – 21, под караулом померло 56. В 1736 году из 835 смертью казнено 102, сослано 37, по наказании освобождено 157, беглых солдат – 21, под караулом померло 26.
В 1732 году до сведения императрицы дошло, что в городах Московской губернии происходят немалые разбои: в Дмитровском уезде воровские люди разбили дом стольника Татищева. Для поимки воров велено послать военные отряды. Через два года отправлен был в Москву к графу Салтыкову из Кабинета именной указ об искоренении многих разбойничьих компаний около Москвы, из которых присланы были три письма к фельдмаршалу Брюсу с требованием денег и со страшными угрозами в случае неисполнения требования. В 1735 году Сенат, по докладу Полицмейстерской канцелярии, велел вырубать леса от Петербурга до Соснинской пристани по проспектиевой дороге, чтобы ворам пристанища не было, а так как воровство умножилось близ самого Петербурга, многих людей грабят и бьют, то для их искоренения Военная коллегия и Полицмейстерская канцелярия должны были отправить пристойную партию драгун или солдат. Велено было очищать и новгородскую дорогу от лесов по 30 сажен в обе стороны, потому что умножились воровские компании. В 1736 году девять человек разбойников днем ворвались в келью игумена московского Сретенского монастыря, били его, ранили в голову ножом, забрали деньги и вещи. В апреле 1735 года, на Пасхе, в Шацком уезде, на Вышенской пристани, воровские люди, численностью около ста человек, которые работали на той пристани на стругах у купцов по паспортам, пристань разбили дневным разбоем, взяли у купцов, на кабаке и в таможне тысячи с две денег, убрались в лодке и поехали по реке Выше; ночью подплыли к пристани Салтыковской и в селе Благовещенском-Салтыкове разбили помещичий двор, приказчиков мучили и жгли огнем, двоих конюхов убили. Потом поехали вниз по Выше-реке и, выплыв в реку Цну, пристали к селу Конобееву, ночью напали на помещичий двор  графа Нарышкина, приказчика застрелили и деньги у него отобрали; отправившись отсюда вниз по Цне, подъехали под село Сасево, днем разбили таможню, кабак и соляной двор, взяли денег тысяч с пять. В Сасево от шацкого провинциального начальства было выслано несколько солдат, которые и вступили в бой с разбойниками, но те убили и ранили около десятка сасевских крестьян, поехали вниз по Цне, снова разорили многих помещиков и приказчиков. Остановившись в селе Ушакове, они дали священнику 3 рубля денег, чтоб поминал конобеевского приказчика и убитого их товарища, да еще дали три рубля, на которые велели купить колокол. Подъехавши Цною к селу Агламазову, вызвали священника с образами на берег, подходили ко кресту и давали священнику по копейке и по деньге; в селе Зляткове заставили священника служить молебен и за то дали ему денег пять рублей да в церковь камки красной аршин. Отправлены были солдатские команды подполковника Редкина по рекам для перехвата разбойников; началась война: в 30 верстах от Нижнего, на Оке, разбойники осилили гнавшуюся за ними команду, убили начальствовавшего ею поручика. Разбойнические компании чинили вверх по Оке великие разорения и смертные убийства.
В низовьях Волги обязанность ловить разбойников, плававших в лодках и грабивших встречные купеческие суда, возложена была на волжское казачье войско, а ограбленные купцы обязаны были платить казакам по три процента со ста за возвращенные товары. И в других краях империи велась борьба с разбойниками. В 1739 году появились их шайки в уездах Кексгольмском и Олонецком; указано было преследовать их оружием и пойманных отсылать в Выборг, где казнить смертью. В том же году стало известно, что толпы русского народа убежали в Польшу из провинций Великолуцкой, Псковской и Новгородской, с намерением составить в чужой земле разбойничью шайку и явиться в российских пределах. Чтобы не пропускать русских беглецов из-за границы, в Великие Луки снова был направлен целый полк. Но в 1740 году, уже перед кончиною императрицы, в самом Петербурге начались кражи, грабежи и убийства – в Петропавловской крепости убили часового и похитили несколько сот рублей казенных денег.
Вступление русского войска в Польшу дало возможность отыскивать в ее владениях и возвращать русских беглых крестьян, но с выходом войска оттуда в 1735 году эта возможность пресеклась. Смоленский губернатор Александр Бутурлин доносил в том же году, что из пограничных польских мест беглых крестьян высылают, а из отдаленных сами собою беглые очень редко выходят, а принудить их к тому нельзя, хотя и ездят туда смоленские помещики; поляки только вид делают, что готовы выдать, а крестьяне по взятии их снова уходят и уже скрываются, потому что крестьянство от польских обывателей так приманено и приласкано слабостью и вольностью, что, который мужик и возвратится, и тот уже никакой работы лишней перед тамошней понести не может и всячески ищет возможность, как бы опять уйти, и потому, будучи во дворе своем, ничего не прочит и не радеет о себе. Бутурлин предложил странное средство к удержанию русских крестьян от бегства в Польшу: которые крестьяне не бегали, с тех брать подати по-прежнему, а которые возвратились из бегов, с тех брать с уменьшением, именно сколько в Польше берут. Увидев это, многие и не подумают бежать, и ушедшие с радостью возвратятся, даже многие природные поляки переселятся в Россию для избежания происходящих у них междоусобий и беспокойств.
В 1739 году в Москве казнили разбойника князя Лихутьева. Перед тем, как отправить Лихутьева в Москву, его лично допросил астраханский губернатор Юсупов. Но Лихутьев не только на разбой, но и на язык был крепок. На вопрос князя-губернатора, дескать, пошто ты промышляешь воровским делом, князь-разбойник, намекая на взяточничество первого, ответил:
- А мы с тобой одного поля ягода. Разница между мною и тобой небольшая. Я разбойничаю по большим дорогам, а ты – на службе ее императорского величества!
Обустройство Петербурга и заселение новой царской столицы, так усиленно проводимые Петром Первым, после его смерти приостановилось, и так продолжалось в первые годы царствования Анны Ивановны, когда царица жила в Москве и там пребывал весь двор. Выселенные Петром Первым в Петербург помещики покинули отведенные им в столице места жительства и разъехались по своим имениям. На Васильевском острове торчали то фундаменты, то полувозведенные каменные стены без окон и крыш; иные дома были уже отстроены, но их хозяева, выехав из Петербурга, в домах оставили прислугу без всяких способов содержания, и правительству приходилось понуждать этих господ кормить и платить своим людям. Когда Анна Ивановна перебралась из Москвы в Петербург, северная столица стала опять люднеть, и цены на квартиры, перед тем значительно упавшие, вдруг поднялись так высоко, что правительство своими указами должно было сдерживать произвол домовладельцев. Но тут скоро Петербург, начинавший снова приходить в нарядный вид, охватили пожары, возникавшие от поджогов: они начались в 1735 году и продолжались два следующие года. 11 августа 1736 года в полдень неподалеку от Полицейского моста у Невской першпективы загорелся двор персидского посла Ахмед-хана. Кто-то из слуг уронил искру из трубки в лежавшее на дворе сено, вскоре загорелся дом. Стояла жаркая погода, огонь, несмотря на безветрие, стал стремительно распространяться по Адмиралтейской слободе, точнее по Морской слободе, которая занимала пространство от нынешнего Адмиралтейского проспекта до Мойки. Загорелся кабак у Синего моста, и огонь быстро охватил всю Морскую слободу. Восемь часов пылала эта часть города, в небо поднимался страшный столб дыма, закрывшего солнце. Сгорело множество домов, тысячи людей остались без крова.
Толпы народа, под предлогом тушения огня, производили грабежи и хищения. Обличенные поджигатели были казнены сожжением на месте преступления, а грабители и воры – жестоко наказаны кнутом и сосланы на каторжные работы. Это весьма возмутило императрицу. Анна издала  по этому поводу специальный указ, в котором отмечала, что жители «вместо унимания пожара, многие… только в грабеж и воровство, пуще разбойников, ударились, и… сундуки насильственно разломали, пожитки растащили»; причем, хуже всех поступали брошенные на тушение пожара солдаты и матросы, которые, согласно укорявшему их указу, были виновны в «насильственном отнимании и грабежи у самих хозяев пожитков, ко-торые они с великим… трудом спасли», словом, поступали так, «что и в неприятельской земле пуще того и горче поступать было невозможно».
 В 1737 году, в предупреждение пожаров, устроены были во всем городе караулы и патрули, а при полиции стали содержать печников и трубочистов; и те, и другие обязаны были смотреть за исправностью печей и чистить раз в месяц дымовые трубы во всех домах. Чтобы у всех всегда наготове была вода для гашения огня, повелено в каждом дворе устроить колодец. Для бедных, разоренных пожаром и лишенных приюта, отводились бесплатно казенные здания и конфискованные дома. В 1738 году повелено все каменные строения крыть не иначе, как че-репицею или железом, а гзымзы и карнизы делать непременно из камня или кирпича. Все удобовозгораемые вещества указано содержать только в специально построенных для того сараях на Петровском острове, а на судах, стоявших на Неве, запрещалось зажигать свечи, курить табак и готовить еду. Да и вообще разводить огонь, в случае нужды, можно было только на особых назначенных для того судах. Петербургские пожары, впрочем, способствовали новой застройке города. В 1737 году Петербург был разделен на пять городских частей, сделано несколько новых мостов, открыты новые площади, рассажены на пустых местах деревья и построен новый гостиный двор на Адмиралтейском острове.
Но не всегда эти меры предосторожности помогали. 7 июля 1737 года на Адмиралтейской стороне вновь вспыхнул пожар, причем он начался сразу в двух местах и быстро охватил городские улицы. День был ясный, со слабым ветром, но очень жаркий. Чудовищный столб дыма поднялся к небу. Власти были в отчаянии. Обычно пожарные и воинские команды и окрестные жители, вооружившись баграми и топорами, быстро раскатывали соседние с горящим дома и не позволяли огню перекинуться на них. Но когда горит тысяча домов, когда горящие головни летят на соседние кварталы, когда улицы превращаются в чудовищные топки и возникшая при этом тяга завлекает в них нерасторопных пожарных и ротозеев, когда гул и треск огня так громок, что нельзя расслышать голос стоящего рядом человека, обычные способы тушения бессильны. Нужно ждать, когда огонь пожрет все, что может, и утихнет. Так было и на этот раз. В одно мгновение всех окутал столь густой дым, что некоторое время не было видно солнца. Но через минуту или меньше после падения крыши много стульев, столов и прочих предметов мебели, некоторые полусгоревшие, упало сверху в находившийся рядом канал, никому, к счастью, не причинив вреда. И хорошо, что ни один из предметов не долетел до другого берега канала, где расположились очень большие и ценные склады пеньки, канатов, тросов, дегтя, смолы, принадлежавшие императрице, ибо достигни огонь этого склада, были бы уничтожены все дома английских купцов и само Адмиралтейство. В этом пожаре сгорело более тысячи домов и погибло несколько сот человек.
Впрочем, этот пожар сразу же показался людям неслучайным; заподозрили поджог, тем более что за несколько дней до него недалеко от Марсова поля был найден горшок с воспламеняющимся материалом. За поимку поджигателей была обещана крупная награда, шпионы полиции усилили бдительность и вскоре поймали троих – женщину и двух мужчин. Это были крестьяне – дворцовый Петр Петров и монастырский Владимир Перфильев, а также подружка последнего Стефанида Козмина. Они пришли в город на заработки, видели пожар 1736 года и его специфические последствия – мародерство, легкую наживу. Вот на такую удачу и рассчитывали поджигатели. Собравшись в кабаке на Большой Морской улице близ Синего моста, Петров и Перфильев подожгли фитиль в горшке с порохом и наблюдали, как занялся пожар. Их почти сразу же поймала полиция (один из них накануне покупал порох на рынке), как и сожительницу Перфильева, Стефаниду Козмину, знавшую о замыслах поджигателей, но не донесшую, «куда следует». В застенках Тайной канцелярии церемониться с ними не стали, они быстро и полностью признали свою вину.
Спустя два месяца, при большом стечении любопытствующего народа, на том самом месте, где тот пожар учинили, то бишь на Морской улице, оба преступника были сожжены. Чтобы другим не повадно было! В те времена в России сжигали уже не очень часто. Обоих мужчин приковали цепью к верхушке большой вкопанной в землю мачты. Они стояли на маленьких эшафотах, а на земле вокруг каждой мачты были приготовлены деревянные срубы, обложенные хворостом и облитые смолой. Но прежде, чем поджечь срубы, привели и поставили между этими мачтами Стефаниду Козмину в грязном сарафане и зачитали объявление об их злодействе и приказ о каре. Мужики громко кричали, что хотя они и виноваты, баба ни в чем не повинна. Тем не менее участь ее была уже решена. Палач, совершив свое дело, высоко поднял отрубленную, перекошенную последней болью голову, чтобы толпа убедилась — все чисто, без обмана… Как только скатилась голова женщины, обоих мужиков опустили в деревянные срубы и палач поднес к ним факел, и, поскольку древесина была очень сухой, пирамиды мгновенно обратились в ужасный костер.
Страшные вопли сжигаемых и запах горевшего мяса еще больше раззадоривали толпу наблюдателей. А тут еще и некое странное происшествие добавило зрелищу новые краски.
Когда несчастные начали громко кричать в огне, какой-то человек, одетый опрятно, не вынеся картины, кинулся бежать прочь от места казни. Очень высокий и худой, он придерживал руками шляпу, чтобы ее не снесло ветром. Вся земля вокруг была покрыта головешками от последнего пожара, так что никто не мог безопасно ходить где-либо, кроме замощенных улиц, поскольку горожане обязаны содержать улицы и дома в чистоте, хотя бы относительной. При домах имеются выгребные ямы. И вот бегущий без оглядки человек бултыхнулся в одну из этих ям, погрузившись выше чем по пояс.
Многие гвардейцы и прочие зеваки, которым мало показалось посмеяться и поиздеваться над бедолагой, бросали в нечистоты дрова, кирпичи и камни, стараясь всего его забрызгать. Раздосадованный, он сам набрал зловонных нечистот и бросал в обидчиков, запачкав многих и заставив их ретироваться подальше. Наконец он выбрался из отвратительного, дурно пахнущего капкана и, весь перепачканный, кинулся бежать, высоко вскидывая длинные ноги.
Не в одном Петербурге – и в других городах происходили пожары от злоумышленных поджогов. В Москве был сильный пожар в июне 1736 года, потом еще сильнейший 23 мая 1737 года, погубивший в один день 50 церквей и более 2500 домов. После этих истребительных пожа-ров положили расширить московские улицы, и в обывательских дворах, по примеру Петербурга, завести колодцы. Нескольких человек, уличенных в поджогах, сожгли живьем всенародно. И по всей России свирепствовавшие поджоги вызывали такие же строгости. Даже таких, которые сами не поджигали, а только легкомысленно болтали о пожарах, жестоко наказывали кнутом. В 1740 году опубликован был указ, угрожавший смертною казнью всякому, кто, хотя сам не участвовал в поджоге, но заведомо продавал вещи, украденные с пожара.
Дошло даже до того, что императрица Анна, сидя в Петербурге, писала начальнику Тайной канцелярии розыскных дел генералу Ушакову: «Андрей Иванович! Здесь так дымно, что окошка открыть нельзя, а все оттого, что по-прошлогоднему горит лес; нам то очень удивительно, что того никто не смотрит, как бы оные пожары удержать, и уже горит не первый год. Вели осмотреть, где горит и отчего оное происходит, и притом разошли людей и вели как можно поскорее, чтоб огонь затушить».
Ко всем несчастьям эпохи Анны Ивановны добавилось и еще одно – повальные болезни.
Здесь средства государства были так же недостаточны, как и средства против пожаров у московской ратуши, у которой было четыре заливные трубы на всю Москву. В 1737 году Главная полицмейстерская канцелярия (кстати, Россия именно Анне Ивановне обязана появлением в стране института полиции) представила в Медицинскую канцелярию доношение, что во Пскове в одну неделю заболело головною болезнью 355 человек, из которых умерло 8, болезнь все усиливается, а в городе лекарей нет. Медицинская канцелярия донесла императрице, что у нее лишних докторов и лекарей нет; есть штадт-физикус с лекарем, но и те нужны в Петербурге; в Москве при ратуше есть лекарь, которому жалованье производится от той же ратуши, и необходимо, чтоб и в других губерниях и провинциях обыватели содержали лекарей. Определено, что, по крайней мере, в большие города Медицинская контора должна назначить по лекарю, которые будут получать жалованье из ратуш, одинаковое с полковыми лекарями, и, кроме того, квартиру. Лекарства они должны заготовлять сами и брать за них плату от больных.
Как относились в провинциях к медицине, можно видеть из донесения архиатру (главному начальнику всей медицинской (включая и военно-медицинскую) части в России в 1714-1741 гг.) из Новопавловска от аптекарского помощника (гезеля) Ролофа в 1735 году: «С порученною мне полевою аптекою прибыл я сюда счастливо и сейчас же явился доктору Санхесу и подал ему свою инструкцию; тот мне сказал, чтоб я шел к коменданту Либгеру, который укажет мне дом. Но Либгер отвечал мне, что дома у него нет, потому что порожние дома берегутся для генералов, если приедут, а прочие все солдатские дома. На другой день после того приказал он мне чрез господина квартирмейстера отвести три двора: в каждом дворе только одна изба, в которую если три или четыре человека войдут, то повернуться не могут. Я рапортовал об этом доктору Санхесу, и тот пошел вместе со мною к генералу Дебриньи, а генерал послал со мною адъютанта к Либгеру с приказом, чтоб отвели мне хороший дом. Либгер отвечал, что домов про аптеку у него нет. Тут сидел у него бригадир Пашков и говорил: «Все приезжают из Москвы и хотят здесь великими господами быть: и лекаря, и доктора, и аптекаря; доктор требует дом на госпиталь, и уксус, и постели; все бы это привозили с собою из Москвы, и дома также». Я сказал: господин бригадир! Это не моя аптека, но ее величества, мне она поручена, я за нее отвечаю. Бригадир отвечал на это: можешь свою аптеку под горою поставить и сеном обвертеть. Я отвечал, что не могу с аптекою ее величества так поступить. Тогда он мне сказал, чтоб я держал рот за замком; он видел в моей инструкции, что я только гезель, и давал мне весьма злые слова, и я пошел прочь, ибо, кроме того, хотел приказать меня прибить. О господи! После такого тяжелого пути хотят так со мною поступать! Больше четырех недель я на улице спал и здесь, в Новопавловске, уже две ночи с аптекою на улице стоял».
В самой же Москве происходили другие «чудеса». Так, когда в 1737 году в Москве свирепствовала горячка с пятнами, то народ искал причину болезни в том, что ночью на спящих людей привели слона из Персии. Но правительство находило другие причины: в 1738 году оно объявило, что болезни в Петербурге могут умножиться от привоза на продажу весьма дурного мяса; полиция должна была послать офицеров и лекарей для осмотра продаваемого мяса. В том же году Синод получил из Кабинета указ ее величества, что священники не следят за тем, что могилы копают мелкие и земли над ними не утаптывают, отчего тяжелый дух чрез рыхлую землю проходит. Наконец, в именном указе 1739 года императрица сама жалуется на полицию, которая нимало не смотрит, что по пустырям и глухим местам мертвечина валяется, и множество непотребных собак в городе бегают и бесятся. 16 сентября одна бешеная собака вбежала в Летний дворец и жестоко искусала двоих дворцовых служителей и младенца. От пожаров и моровых поветрий не обеспечивала слабая полиция и бедные средствами городские ратуши.

14.
Вместе с Ванькой Каином на Волгу решилось пойти всего шесть человек, зато какие – сам Петр Камчатка, а также Иван Кувай, Козьма Легаст, Жузла, Елахов, Иван Серков, по прозвищу Жегала. И это уже немало для начала. Каин решает идти к Макарьеву, где вскоре намечался большой ярмарочный съезд. В те годы Макарьевская ярмарка при Макарьевском монастыре, что под Нижним Новгородом, была едва ли не крупнейшей в России, туда съезжались купцы и покупатели со всех российских городов и весей. И еще в дороге Каинова банда начинает показывать себя.
Не доходя до города Вязники они повстречали мужика, везшего целый воз соломы. Опытные воры сразу определили, что мужик навеселе.
- Эй, мужик, где живет воевода, не подскажешь ли?
А тому ответить бы да дать дёру. Так нет же, он, с перепугу, стал бранить бродяг. Тем только того и надо. Они схватил мужика, стащили с воза, привязали к дуге и зажгли солому – просто так, шутки ради.  Не будем забывать, что вожаку, Ваньке Каину, лишь недавно стукнуло двадцать лет.  Солома мгновенно вспыхнула. Испуганная лошадь помчалась по полям, не разбирая дороги, а разбойники бежали за ней какое-то время, любуясь, как мотается несчастный мужик, привязанный к дуге. Бедная лошадь освободилась от преследующего ее пламени только тогда, когда воз соскочил с передка, а она в одних оглоблях вернулась в свою деревню с одними лишь передними колесами да привязанным к дуге мужиком.
Но вот впереди уже заблестели на солнце купола Макарьевского монастыря, с мощными крепостными стенами и башнями. Главный собор монастыря живо напомнил бродягам московский Успенский, по образу и подобию которого и был построен главный монастырский  Троицкий собор. Вот у стен этого монастыря на огромном пространстве недалеко от впадения в Волгу-матушку Оки и раскинулась Макарьевская ярмарка. Впрочем, на этом, левом, берегу ей уже не хватало места, и часть ярмарки захватила даже противоположный берег Волги у села Лысково. А вот уже потянулись и многочисленные ярмарочные деревянные балаганы, лавки и трактиры.
В этом месте встречались потоки товаров из Северной и Восточной Европы и стран Кавказа и Востока. Сюда тянулись караваны из Бухары и Хивы, Персии, Армении и Грузии. Пушнина и ткани, рыба и зерно, металлы и изделия из них – чем только здесь не торговали! Среди иноземных купцов особо выделялись поляки, греки и армяне. Последних вообще было несколько тысяч. Они даже построили здесь армянскую церковь.
Именно армяне и должны были стать главной мишенью для банды Ваньки Каина. Ванька, познавший за время службы у Филатьева тонкости торгового дела, заводил многочисленные знакомства с приказчиками, высматривал и выведывал, как навести своих подельников на выгодную добычу. Его влекли туда армянские деньги, про которые он уже успел многое разузнать. День по прибытии ушел на то, чтобы разведать обстановку. А утром следующего дня банда отправилась на дело. Солнце уже встало и палило немилосердно, когда купец покинул свой амбар и отправился на базар за мясом. В это время Каин дал знак одному из своих сотоварищей проследить за армянином. Тот и пошел следом, но, проходя мимо гауптвахты закричал:
- Караул!
Караульные солдаты, услыхав крик, тут же набросились на купца и Каинова товарища и обоих затащили на гауптвахту. А в это время Каин с остальными своими молодцами побежали к тому самому амбару, который охранял еще один армянин. Ему-то наши молодцы и сообщили о задержании на гауптвахте хозяина. Сторожу ничего не оставалось, как повесить на амбарные ворота амбарный же замок и отправиться на выручку хозяина. Каину оставалось только проломить стену в амбар и взять всю армянскую кассу. А деньги Ванька приказал зарыть в песок тут же, не отходя далеко от амбара.
Одного из своих молодцев Ванька отправил на пристань, чтобы закупить лес, лубья и прочее, необходимое для строительства шалаша, который устанавили на том месте, где были зарыты армянские деньги. Теперь уже сам Каин накупил разных тесемок, «мошенок» и прочей мелочи, развесил все это в шалаше и стал впаривать все это честному народу. А в это время вокруг своих складов бегал, истекая потом, в поисках пропавших денег освобожденный из гауптвахты армянин со своим компаньоном. Но едва ночью все затихло, а уставшие продавцы и покупателями успокоились и улеглись спать, Каиновы молодцы выкопали из песка деньги и перенесли их на квартиру, предварительно снятую также освобожденным из гауптвахты их подельником. А про свой шалаш-лавку они вскоре забывают.   
Одно дело было сделано практически безо всякого напряжения. Но не ради же него одного Каин прошагал пешком не одну сотню километров от Москвы до Макарьева!
Каин положил глаз на гостиный двор. Пройдясь по колокольному ряду, он присматривался к тому, как купцы пересчитывают барыши, а затем оставляют их в лавке, покрыв циновкой. Ванька спрятался под прилавком и, выбрав удобную минуту, вскочил в лавку, схватил из-под циновки кулек, думая, что в нем деньги. Но там оказался серебряный оклад. Сидевшая неподалеку от этой лавки торговка пряниками, увидав Каина с кульком, стала кричать хозяевам лавки, те мгновенно вернулись и успели схватить Каина с поличным. Купцы не стали церемониться с вором, завели его в свою контору, отобрали паспорт, раздели догола и стали не без удовольствия, с оттяжкой бить его железной сутугой, тонкой проволокой, под Ванькины крики и стоны. Затем они привязали к его шее стул, порою заменявший тогда одновременно и кандалы, и орудие пытки. В народе это называлось повесить на шею монастырские четки. Каин понял, что влип основательно. Просто так ему не выбраться на свободу, а товарищи его даже не знают, где он. Но и тут его выручает природная смекалка. Он вдруг, ни с того, ни с сего заорал:
- Слово и дело!
Охранявшие его приказчики аж подпрыгнули от неожиданности. Но делать нечего, и его отправляют в канцелярию полковника Редкина, находившегося тогда в Макарьеве с особым отрядом по сыскным делам. Каина посадили в «каменный мешок», и участь его должна была решиться трагически – как тогда говорили, он вполне мог поехать охотиться на соболей в Сибири. Оно, может быть, так бы и случилось, если бы не было у Каина верного друга – Камчатки. Но как ему дать знать? И тут Каин находит выход. Он вдруг взял и запел:
- Не шуми, мати, зеленая дубровушка,
Не мешай ты думу думати добру молодцу:
Как заутру добру молодцу во допрос идти,
Что пред грозного судью – пред самого царя,
Уж как станет государь-царь меня спрашивать:
«Ты скажи, скажи, детинушка, крестьянский сын,
Уж как, с кем ты воровал, и с кем разбой держал?
Еще много ль у тебя было товарищей?»
«Я скажу тебе, надёжа, православный царь,
Я скажу тебе всю правду и всю истину,
Что товарищей со мной было четверо:
Уж как первый мой товарищ была тёмна ночь,
А другой мой был товарищ – то булатный нож,
Еще третий был товарищ – то мой добрый конь,
А четвертый мне товарищ был мой лук тугой,
А рассыльщиками были калены стрелы».
Что возговорит надёжа-православный царь:
«Исполать тебе, детинушка, крестьянский сын,
Что умел ты воровать, умел ответ держать,
Я за то тебя, детинушка, пожалую:
Середи поля хоромами высокими,
Что двумя тебя столбами с перекладиной».
Жалобные, грустные слова песни рвались наружу из глубин казалось уже зачерствевшей Каиновой души. Молва народная приписывает авторство этой песни именно Ваньке Осипову по кличке Каин. Караульные заслушались песней, а проходивший мимо Камчатка тотчас узнал голос своего друга. Уж он не оставит его в беде!
Камчатка и в самом деле предпринял все, чтобы спасти своего товарища. Первым делом, он нанял старуху и послал ее в тюрьму выведать, нельзя ли как-нибудь выручить Каина. Тогда тюремные нравы были попроще – заключенные должны были либо сами себя кормить, либо родные, приятели и прочие должны были доставлять им пищу. Такой вот родственницей и прикинулась нанятая Камчаткой старуха. Допущенная к Каину, она сказала:
- У Ивана в лавке по два гроша лапти.
- Чай примечай, куды чайки летят, – ответил Каин.
Откуда было догадаться караульным солдатам, что на вопрос старухи: «Нет ли возможности бежать?», – Ванька ей сказал: «Подбираю время для побега вслед за бежавшим ранее товарищем».
И вот, перед очередным престольным праздником в тюрьму явился сердобольный щедрый купец, дабы дать милостыню несчастненьким зэкам. Каждому дал по калачу, а Ваньке, как самому «несчастненькому» – аж два и при этом тихонько сказал:
- Триока калач ела, стромык сверлюк страктирила.
Естественно этим сердобольным купцом оказался Камчатка, который и сообщил Каину: «Тут в калаче ключ от твоей цепи».
Достав ключи, Каин ловко придумывает план побега. Для начала он посылает часового драгуна в кабак за водкой, выпивает для смелости, а затем просится в нужник. Заключенных в уборную выводили на цепи, но при этом охранник оставался снаружи. Так вот в этой самой уборной Каин находит слабую доску, поднимает ее, затем отпирает цепной замок ключом, переданным Камчаткой, и немедленно скрывается из острога. За беглецом снарядили погоню, но Каину и здесь повезло – недалеко от острога происходила любимая русская забава – кулачный бой, и беглецу удалось на какое-то время  скрыться в толпе дерущихся. Преследуемый солдатами, Ванька вдруг оказался в самой гуще татарского табуна, рядом с кибиткой татарского мурзы. И никого из людей вокруг. И даже в такую для себя весьма тревожную минуту, Каин решил «сшутить шуточку». Он заметил, что у спящего мурзы под головой стоит «подголовок». Каин привязал ногу спящего мурзы к аркану стоявшей при кибитке лошади и ударил ее колом, испуганная лошадь во всю прыть поскакала с привязанным за ногу татарином. Каин же проверил «подголовок» и убедился, что он полон денег. «Неужели татарских денег в Руси брать не будут?», – спросил он сам себя и стал уносить ноги вместе с деньгами подальше от этого места. Найдя своих товарищей, Ванька снова скаламбурил на воровском языке:
- На одной неделе – четверга четыре, а деревенский месяц – с неделей десять.
Это значило, что пора сматываться – нас обложили. И вся шайка, словно волчья стая, преследуемая собаками, уходит в поле, на простор. Затем все переправляются через Волгу, входят в Лысково, переодеваются и… неожиданно натыкаются на отряд драгун. Драгуны бросаются на них, но шайка рассыпается в разные стороны. При этом Камчатка успевает перекинуться со своим другом рифмованною фразою:
- Я увижусь с тобой на последнем ночлеге, как буду ехать в телеге.
Каин бегом направился на Макарьевскую пристань, переправился вместе с народом за Волгу, заскочил в торговую баню, там разделся, а затем вышел на двор, но там снова наткнулся на драгун. Он тут же быстро вернулся в баню, связал свое платье, бросил его под полок, оставшись в одних лишь портках, и в таком виде побежал на гауптвахту, где заявил караульному офицеру, что у него в бане украли платье, деньги и паспорт.
Банные кражи – дело обычное. Сам же Ванька Каин со своей шайкой весьма этим забавлялся и в Макарьеве, и в Нижнем Новгороде. По утрам и вечерам в торговой бане на дворе крали у купцов и у бурлаков деньги и платья. Каин  уже в то время стал настоящим карманником-асом. По большей части он действовал один – мошенничал, крал у людей разных чинов из карманов деньги и платки. Потому и солдаты, окружившие баню, внимательно отнеслись к крику Каина, все внутри осмотрели, бежавшего от них вора не нашли, а плачущего, убитого горем «купца» отвели в казенное присутствие, чтобы подьячие с ним сами разобрались. Офицер, видя перед собою нагую фигуру, приказывает прикрыть Каина солдатским плащом и посылает его в сыскную канцелярию Редкина.
- Ты кто таков? – поинтересовался Редкин.
- Я – московский купец. В бане был ограблен, и вместе с платьем исчез паспорт, выданный мне из московского магистрата.
- Ну-ка, братец, разберись с ним, – приказал Редкин подъячему. – У меня и без того делов хватает.
Но едва Редкин ушел, Каин тут же подмигнул подъячему.
- Тебе будет, друг, муки фунта два с походом (то есть, кафтан с камзолом), – зашептал Каин своему дознавателю.
Теперь-то уж, казалось бы, все было на мази – подъячий тоже человек, как же не взять того, чего тебе предлагают. Но тут произошла совершенно неожиданная встреча, едва не стоившая Каину свободы. В этот момент в канцелярию  пришел тот самый часовой драгун, от которого обманом убежал Ванька из темницы. Каин согнулся дугой, опустив плечи и голову вниз и, к его счастью, солдат не узнал его. Однако и полковник Редкин оказался не простак – он не поверил Каину и велел узнать у торгующих на ярмарке московских купцов – действительно ли Каин принадлежит к их сословию. Однако в канцелярии уже появился сообщник – подъячий. Он отыскал среди московских купцов своего приятеля, а тот, знамо дело, и подтвердил, что знает сего голыша как московского купца. И Каина не просто отпускают, но еще и выдают ему в сыскной канцелярии двухгодичный купеческий билет.
С легким сердцем Каин нанял извозчика и поспешил в Нижний Новгород, где собирался  встретиться со своими товарищами. Но… повстречался все с теми же неугомонными драгунами. Те, разумеется, сразу же признали Ваньку Каина, схватили его за шкирку, назвали беглым и, несмотря даже на паспорт сыскной канцелярии, увели его с собой. Но смекалка и тут помогла становящему все более знаменитым вору: проходя мимо одного двора и, заметив стоящую у ворот кадку с водой, он вырвался из рук драгун, вскочил на кадку, с кадки на забор, оттуда во двор, в сад, из сада побежал на Сокол-гору, где и нашел дожидавшихся его товарищей.
- Спасибо Петру, что сберег сестру, – сквозь смех выдавил из себя Каин, обнимаясь со своими товарищами. – Однако же, нам пора собираться в путь.
Каин решил, что здесь им дальше оставаться весьма опасно – их обложили со всех сторон. Пора уходить отсюда. Впрочем, молва о дерзком налетчике разнеслась уже по всей Нижней Волге. Шайка Каина выросла с шести человек до нескольких сотен. Почувствовав силу, молодой атаман решает задержаться на Волге еще на некоторое время и приступает к крупномасштабным операциям. Для начала он взял штурмом винный завод, затем сжег несколько деревень. Стоило его бандитам появиться в одном селе, как все церкви округи по обе стороны Волги начинали бить в набат. И это в одном селе сыграло против Каина.
Примкнувшие к шайке Ваньки Каина мужики из местных рассказали тому, что есть в Спасском уезде Казанской губернии одно сельцо, Танкеевка прозывается. Село немалое – крепостных душ больше двух сотен.
- Там проживает одна бодрая старуха, вдовица Блудова, Катерина Ермолаевна, – рассказывал невысокий, коренастый и жилистый мужик с полуседой бородой. – Денег у ней завались. А мужика нету.
- Верно знаешь? – уточнил Каин.
- Вот те хрест, – перекрестился мужик. – Сам из тех мест, холоп ейный. Баба – злюка!
Каин переглянулся с Камчаткой и тот согласно кивнул. Решение было принято тут же, достали лодки, подкупили пороха для ружей, поплыли. Подплыть из Волги к Танкеевке разбойники могли только по рекам Майне и Утке. На берегу в нескольких верстах от села остановились на ночлег, чтобы рано утром внезапно напасть на спящую Танкеевку. Однако, на их беду, сама помещица Блудова в ту ночь не спала и готовилась к приходу непрошеных гостей. Она заранее разослала соглядатаев по окрестностям, вот один из них и сообщил о непрошенных гостях. Помещица живо согнала мужичье, окопала ров, выдвинула две, неведомо почему оказавшихся у нее в поместье, пушчонки, забила порохом, дворовым раздала вилы-топоры, сама с палкой – за командира. Осталось только дождаться разбойников. А те не заставили себя долго ждать. Едва забрезжил рассвет, как банда в полном составе с криком и лихим посвистом выскочила к окраине села. Ждали легкую наживу. Но вдруг в самую толпу с гораздо более зловещим посвистом, нежели разбойничий, плюхнулась масса свинца и щебня. Пока соображали, что же случилось, раздался такой же залп из второй пушки. На земле сразу оказалось больше десятка раненых и убитых, в том числе и тот беглый крепостной, который и навел Каина на это село.
- Дык у ей пушки, что ль? – удивились братья-разбойники.
И, не дожидаясь следующих залпов, тут же развернулись и подались врассыпную. Каин только головой мотал, впрочем, больше с уважением, нежели с удивлением – сила всегда уважает силу.
- Ну и баба!
 И вновь собрались вместе лишь далеко за селом. Молва об этой схватке быстро разошлась по всей Волге. А память о храброй вдове до сих пор хранится в Танкеевке – одна из двух улиц села до сих пор в народе именуется Блудовской.
 Озабоченное воровским беспределом правительство начинает принимать меры к поимке разбойника, и Ванька на некоторое время исчезает. Он решает от греха подальше на время вернуться в Москву. Сборы в дорогу были недолгими. К путешествию приготовлены кибитки, словно бы это были настоящие нижегородские купцы, а не воры-разбойники. И вот на рассвете шайка двинулась в путь.

15.
 Разумеется, не только Леонтий Шамшуренков озадачился процессом подъема колокола из ямы и поднятия его на колокольню Ивана Великого – а это, почитай, 70 метров высоты. Придумывал разные механизмы для подъема и сам Михаил Моторин, предложивший сразу два проекта, привлекли и иноземцев. Подсуетился даже один отставной солдат петербургского полка, которым командовал Роман Вилимович Брюс (родной брат Якова Брюса) Тимофей Хитров, предложивший еще в январе 1736 года свой механизм для поднятия. Причем, Хитров намеревался «колокол как из формы, так и на колокольню на место тщательством своим во всякой сохранности поставить». Хитров, работавший в свое время в Летнем дворце, показывал модель изобретенного им подъемного устройства еще самому Петру I. В 1733 году Хитров перебрался на жительство в Москву и, вспомнив о своем давнишнем изобретении, подал доношение в Сенатскую контору. К доношению была приложена и смета, согласно которой на постройку подъемника требовалось 80 дубовых бревен диаметром до десяти вершков (45 см) в отрубе, двести сосновых бревен диаметром до фута (30 см), 128 медных блоков с железными осями и обоймами, значительное количество пеньковых канатов диаметром 2,5 дюйма и тому подобное. Помимо плотников, кузнецов и всякого звания других работных людей к стропке и возке канатов и к узлам следовало привлечь самых дельных сущих матросов под наблюдением шкипера или навигатора.
23 января Сенатская контора предложила Тимофею для начала изготовить действующую модель своего подъемника, на что выдала ему двадцать рублей и поручила присмотр за работами сенатскому вахмистру Тихону Новгородову. 18 марта модель была готова и на следующий день на почтовых подводах в сопровождении самого Хитрова и конвойного солдата лейб-гвардии Преображенского полка Алексея Крюкова была отправлена в Петербург, где ее должен был освидетельствовать заведующий академической механической мастерской Андрей Нартов. Нартов осмотрел модель, признав ее даже хуже, нежели моторинская махина. Он писал в отчете: «…А модель Хитрову, привезенную из Москвы, для поднятия Успенского колокола я не признаю удобной и в ней не согласуюсь, и, – от чего сохрани боже – такое великое и преславное дело по Хитровой модели без всяких крепостей и механических предосторожностей не безопасно, а паче погибнет, отчего остерегаются, чтоб в неискусстве Хитровой модели в последующее время не дать ответу и не восприять пороку».
Это был последний шаг перед тем, чтобы отчаявшаяся Московская Сенатская контора обратила внимание на быстрое рассмотрение доношения Леонтия Шамшуренкова. Отбирать же («свидетельствовать») модели должна была целая комиссия в составе профессоров недавно учрежденной Петербургской Академии наук Л. Эйлер, Д. Бернулли и И. Лейтман, а также «птенец гнезда Петрова», механик-самоучка, изобретший множество нужных технических приборов, включая и токарный станок, примеченный самим царем Петром Андрей Нартов. Петр I еще в 1709 году обратил внимание на пятнадцатилетнего паренька Нартова, который работал токарем в московской школе «математических и навигацких наук» в Сухаревой башне, а спустя три года Нартова вызвали в Петербург, где он обучался токарному искусству у мастера Юрия Курносова. В дальнейшем Нартова послали за рубеж «для просмотрения токарных и других механических дел». В 1719 году Нартов сообщил Петру из Лондона о том, что он «здесь таких токарных мастеров, которые превзошли российских мастеров, не нашел, и чертежи машинам, которые ваше царское величество приказал здесь сделать, я мастерам казал, и оные сделать по ним не могут...».
После возвращения из-за рубежа Нартов заведовал токарней, принадлежавшей лично Петру, сооружал новые оригинальные станки, выполнял отдельные поручения, а после смерти царя Нартову пришлось выполнять много важных дел. Так, в 1726 году Нартов налаживал в Москве на Монетном дворе «передел монеты двух миллионов». Он много потрудился для развития техники монетного дела: наилучшим образом его «механическим искусством в действо произведены к монетному делу многие машины». В 1728 году «по должности механического искусства» он занимался на Сестрорецком заводе переделом в монету «двадцати тысящей пудов красной меди». В 1733-1735 годах он работал на Монетном дворе в Москве.
Нартов сделал много важных изобретений в военном деле; по его проектам в 1747 году перестраивали шлюзовые ворота в доках Кронштадта. Особенно много он поработал для развития артиллерийской техники. В 1741 году он изобрел скорострельную батарею, состоявшую из сорока четырех мортирок, помещенных на особом горизонтальном круге, утвержденном на лафете. Мортирки объединялись в группы, дающие залповый расходящийся огонь. В то время как одни изготавливались к выстрелу и открывали огонь, другие группы заряжались, занимая затем при помощи вращения круга место выстреливших. Угол возвышения круга получали при помощи подъемного винта, установленного в передней части орудия. Стрельба производилась трехфунтовыми гранатами. Сам Нартов так написал о своей батарее: «А полезность в ней состоять будет таковая, понеже против неприятельского фрунта может бросать гранаты в росширность линей».
Нартову принадлежит также изобретение способа «из пушек, мортир и мелкого ружья вне калибра большими ядрами стрелять». Снаряды, превышающие калибр орудия, помещали либо в его раструб, либо в приспособление, установленное на конце орудийного ствола. При испытаниях стрельбы дали отличные результаты. Из пушек, калибр которых рассчитан на трехфунтовый снаряд, стреляли шестифунтовыми гранатами. Из двенадцатифунтовой пушки стреляли двухпудовыми бомбами. Снаряды летели до мишеней при обычном расходе пороха. После испытаний установили: «Такой новоизданной огненной инвенции не слыхано ни в России, ни в других государствах».
В числе прочих изобретений, за ним значилось и изобретения подъемника для извлечения отливок из литейных ям. Но, видимо, подъем такой многотонной громадины, каким являлся Большой Успенский колокол оказался не по зубам и самому Нартову. И после многомесячных заседаний комиссии, взвешиваний всех «за» и «против», уважаемые члены комиссии передали свое решение Сенату. 23 августа 1736 года Сенатская контора распорядилась «оному Шамшуренкову к подъему большого Успенского колокола сделать модель немедленно, под смотрением сенатского вахмистра Петра Сабурова, на дело той модели и на покупку припасов… выдать из непринятой на перелитие того большого колокола суммы три рубля». Это, конечно, не двадцать рублей, полученных Хитровым, но Леонтий был непритязательным и его больше воодушевил сам факт, что ему господами велено было изготовить модели его подъемников.  На все про все ему дали два месяца. Леонтий Шамшуренков был счастлив: его труд оценили на самом высоком уровне. Дальний поход в Москву не был напрасным.
Ему создали все условия для работы, дали помощников и исполняли любое его пожелание по поставке нужных деталей. Леонтий скрупулезно подсчитывал каждую копейку и давал распоряжения Петру Сабурову, на что следует потратить эту сумму: лесу следовало купить на 94 копейки, инструменту – на 55 копеек, на обточку модели колокола и изготовление подъемных блоков и косозубов – 31 копейку, на краску и покраску – 50 копеек, на гвозди, воск и нити – 50 копеек, и на свечи 20 копеек.
 Разумеется, за основу он взял тот самый храповый механизм, то есть, зубчатое колесо с несимметричными зубьями (косозуб), позволяющее оси вращаться в одном направлении и не позволяющее вращаться в другом. Позднее эту систему возьмут за основу в домкратах и лебедках, в гаечных ключах и турникетах. Но тогда, в XVII веке, все это было необычно и внове.  Более того, Шамшуренков предпринял нетрадиционную попытку выполнить единый комплекс рабочего оборудования для последовательно проводимых подъемно-транспортных операций: его машина сначала должна была вытащить колокол из ямы, затем протащить его от литейной ямы к месту последующей подачи на звонницу, и, наконец, сам подъем наверх.  В дальнейшем этот прием стали  использовать в установках рудничного транспорта.
Работа спорилась. Металл с деревом прямо-таки горели в руках у Леонтия. Коротких осенних дней не хватало и приходилось работать по вечерам при свечах. Никогда еще он не посвящал всего себя любимому делу, при этом не испытывая недостатка ни в чем: ни в материалах, ни в деньгах, ни в питании. Из дерева с соблюдением всех пропорций им была выточена точная копия колокола и блоки для полиспастных систем. Из ниток скручены и навощены шнуры, имитировавшие канаты. Наконец, дошло дело и до деревянных косозубов (храповых колес). И в двадцатых числах октября Сенату было доложено, что Шамшуренков изготовил несколько моделей подъемных устройств. Сенат 27 октября издал указ о передаче оных моделей в Московскую артиллерийскую контору для экспертного заключения.
Не передать словами того волнения, которое испытал простой крестьянин, когда увидел перед собой ученых мужей, скрупулезно изучавших его устройства, рассматривавших до малейших подробностей каждую деталь. Особенно придирчив был в этом смысле Андрей Нартов, ибо если остальные члены комиссии были все же учеными (как сказали бы сейчас, теоретиками), то Нартов, сам изобретатель, понимал толк в разного рода механических устройствах и мог дать фору любому из академиков. Но и он лишь головой качал да языком цокал. Из четырех изготовленных моделей эксперты отобрали две, одинаково пригодные, по их мнению, к поднятию колокола из ямы, перетаскиванию его по земле и к подъему на высоту звонницы Ивана Великого. А какую из этих двух, собственно, выбрать – то уж пускай решает сам механик.
Весной 1737 года подготовка к подъему Успенского колокола была закончена.

16.
Между тем весьма интересные события происходили в далеком от Москвы Яранске.
Городской воевода Иван Воронков направил в дворцовую деревню Воронино подканцеляриста Ивана Решетова с Михайлой Корякиным в помощь служителям яранской дворцовой канцелярии, рассыльным Матвею Некрину, Герасиму Коженину, а также братьям Михайле и Дмитрию Царегородцевым. Рассыльные должны были собрать ясак с живших в Воронине черемисов и татар, а Решетов с Карякиным должны были им в этом помочь и, с другой стороны, зафиксировать это для воеводы. В деревне этой было несколько должников, главный из которых, Иван Москвин, не платил ясак уже несколько месяцев. Воронинский староста сообщал, что мужик долго болел, однако же, это ничуть не освобождало ни его, ни все его семейство от подати.
  Михайле Корякину не впервой уже было ездить по таким делам и по дороге он наставлял своего, более старшего по чину спутника.
- Ты, главно дело, Ванькя, не шибко поддавайся на их уловки. Холопам, вишь, лишь бы от податей убежать, а наше дело правое, государево: вынь да положь, коли надобно.
- А коли и в самом деле мужик хворает и не в силах…
- Дык, они все не в силах, говорю же, ежли государевых податей касаемо. Коли же что себе поле вспахать, больной не больной – за соху и в поле.
Решетов с Корякиным ехали отдельно от рассыльных, сам  Корякин и правил лошадью. На другой телеге ехали все вместе рассыльные из дворцовой канцелярии. Те ехали молча, лишь оглядываясь по сторонам, когда проезжали через лес – как бы на волков не напороться. Впрочем, лошади шли бодрым шагом и вскоре лес сменился полями. Вовсю шла посевная, тут и там крестьяне, кто на волах, а кто и сам впрягшись в плуг, бороздили землю, в то время как сыновья либо бабы широкими жестами бросали в борозды зерна с семенами.
На окраине деревни обе телеги уже встречал староста – снявший шапку, седовласый, густобородый и морщинистый мужик.
- Хорошо ли доехали? – склонился перед гостями староста. – Не устали ли?
- С божьей помощью, старик, добрались. Как видишь, целы, невредимы, – ответил старший из рассыльных канцеляристов Матвей Некрин.
- Не отдохнете ли с дороги, не отведаете ли кулебяк с чаем? Моя старуха знатные кулебяки печет.
- Некогда нам чаи распивать. Нам до заката в Еранск вернуться надоть. Веди в свою избу отчет держать.
- Как скажете, – староста еще раз поклонился и скорым шагом, смешно подпрыгивая на ходу, направился к своей избе, стоявшей едва ли не в самом центре деревни у самой дороги.
Изба была хоть и старая, но добротная, пятистенок. Увидев служивых людей во дворе, старостина дочь тут же нырнула в хлев, а жена, выглядывавшая в окно, по мужнину знаку, тут же вышла на крыльцо и, низко согнувшись, поприветствовала гостей:
- Здравствуйте, гости дорогие! Проходите в избу, а я по хозяйству. Ежли чай с кулебяками, а то и уху соизволите, так все на печи, хозяин лишь скажет, я и стол накрою.
- Ладно, ладно, баба, иди по своим делам, – довольно грубо оборвал ее Михайло Корякин.
Он же первым, пригнувшись, и вошел в дом мимо стоявшего у двери хозяина. Двери в избу, как и везде на Руси, были низкими, не столько потому, чтобы гости, входя, как бы кланялись хозяину, сколько, в первую очередь, для сохранения тепла в доме – морозы ведь были знатными. Перекрестившись на икону в красном углу, все приехавшие сели на длинную лавку, заранее приставленную к такому же длинному, гладко отесанному столу из крепкого дуба.
- Давай отчет, бумаги, цифирь по сданному ясаку! – приказал Матвей  Некрин.
- Сейчас, судари мои, сейчас, – староста скрылся за занавеской у печи и буквально через полминуты появился вновь.
- Вот, все, как на духу, ей богу! – перекрестился староста. – Ничего не утаил.
Некоторое время рассыльные изучали бумаги, передавая их из рук в руки и о чем-то тихо переговариваясь. Решетов с Корякиным в это время лишь со скуки позевывали, да втихую ругали рассыльных, не пожелавших вначале насытить брюхо, а затем уже делами заняться.
- А почему новокрещены Емонаев с Осенеевым не полностью рассчитались?
- Так токмо сегодня должок покрыли. Я, это, не успел еще причт оформить-то. Вас дожи-дался, боялся пропустить.
- Веди нас к складу, – поднялся Некрин.
- Милости прошу! У меня никаких секретов и сокрытий нету. Кому ж охота высеченным быть?
Староста с готовностью уже дошел до сенной двери, но тут окрик одного из рыссыльных, Герасима Коженина, последним сверявшегося со списком крестьян.
- Погодь-ка, Матвей, со складом! А скажи-ка мне староста, где отчет по Ивану Москвину?
От неожиданного вопроса у старика тут же одновременно задрожали руки и ноги. Он даже не сразу нашелся, что ответить, но сказать ничего не успел: оказавшийся рядом с ним Матвей Некрин, недолго думая, заехал ему кулаком в лицо.
- Скрыть хотел, собака, недочет?
- Никак нет, господа хорошие, – утирая рукавом разбитую губу, а другой рукой потирая зашибленное о дверной косяк плечо, – едва не плача ответил староста. – Забыл, ну, вот ей-богу, забыл, хотел сразу же сказать, но забыл, – перекрестился мужик. – Почитай полгода болел Иван Москвин, а у него баба брюхатая, а старшому из сынов шестой годок-то всего. Работать, стал быть, некому. Я уж ему, собаке, почти кажную неделю напоминал о долге, а он все: «Потерпи, Петро, погоди, малость, вот встану на ноги, и все верну!». И так все почти полгода и деется. Прямо и не знаю, как быть. Можа, вы посоветуете?
Рассыльные переглянулись, затем Некрин произнес:
- Добро, староста. Веди сначала на склад, ясак пересчитаем, загрузим, опосля и твоим болезным займемся, как бишь его?
- Так Иван Москвин, черемис поганый.
 Вся компания вышла из избы старосты и последовала за ним к складскому сараю, стояв-шему на краю деревни. Впрочем, не пройдя и десяти шагов, Корякин, придержал за рукав Решетова.
- Погодь, маленько, поотстанем, – шепотом сказал он.
- Чегой-то? – удивленно спросил Решетов.
Они остановились и, дождавшись, пока рассыльные вместе со старостой отойдут подальше, Корякин посвятил напарника в свои мысли.
- Не больно-то я верю этой хитрой старостиной морде. У них же тут круговая порука, и один не могёт всю деревню подводить. Чегой-то он скрывает.
- И что ты предлагаешь?
- Пока они там будут считать мягкую рухлядь да зерно, мы с тобой наведаемся к этому самому Ивану Москвину. Наверняка, кое-какая рухлядь у него в избе или в хлеву припрятана. Выгода у нас прямая – это мы с тобой, а не эти дворцовые рассыльные, вскрыли недоимку и вернули должок в государыневу казну. Авось, воевода оценит!
- Должон бы! – довольно заулыбался Иван Решетов.
Корякин был настроен весьма решительно. Вернувшись к старостиной избе и увидев снова выгнавшую во двор свиней старостину дочь, Корякин поманил ее к себе пальцем.
- Ну-ка, девка, укажи нам избу Ивана Москвина.
- Четвертая отселева, – ткнула девица пальцем в нужном направлении, противоположном от того, куда пошли рассыльные. – Да вы можете огородами пройти, так чуток ближе.
- Спасибо, девка за подсказку, – игриво подмигнул ей Корякин, вгоняя в краску, а проходивший мимо Решетов ловко ущипнул ее за толстый, выступающий зад. Та аж подпрыгнула от неожиданности.
 Так, хохоча, оба копииста городской канцелярии огородами добрались до дома Ивана Москвина. Изба бедного марийца не шла ни в какое сравнение даже с избой старосты – по всему чувствовалось запустение и долгое отсутствие хозяйской руки. Только и было, что по двору бегали куры, а петух степенно стоял на лежавшем у легкой изгороди толстом полене и с этого возвышения внимательно оглядывал все свое немногочисленное куриное семейство, горделиво взглянув своим лукавым взглядом на внезапно появившихся двух явно городских (и по городскому кафтану с сапогами, намазанными дегтем, и по голому, бритому лицу это было ясно даже деревенскому петуху) – мол, видите, сколь у меня жен под крылом, и ни одной тещи при этом. Дверь в сараюшке не закрывалась и при легчайшем дуновении ветерка тут же хлопала о косячную стойку. В этот момент на улицу вышел маленький мальчик, лет пяти-шести, в одной длинной холщовой рубашке чуть пониже колен, да босиком. Он держал в руках деревянную мисочку с зернышками проса для кормления кур.
Увидев нежданных гостей, малыш в испуге остановился и рука с мисочкой опустилась, просо высыпалось на землю и туда сразу же устремились куры во главе с успевшим спрыгнуть со своего возвышения петухом.
- Эй, малой, хозяин где? – крикнул Решетов.
Малыш тут же скрылся в избе и через минуту на полуобвалившемся крыльце из трех сту-пенек появилась довольно миловидная, лет тридцати пяти марийка с головой, повязанной платком узлом сверху, с округлым скуластым лицом и чуть узкими глазами. Живот ее выпирал от плода, находящегося в ее утробе.
- Здравствуйте, – не поднимая глаз на пришедших служивых, поздоровалась женщина.
- Ты что ли, Иванова баба будешь? – грубо спросил Корякин.
- Да, я женка его.
- А где сам-то? Небось, у тебя под подолом спрятался? Вона, как выпирает.
Корякину понравилась собственная шутка, и он захохотал, хлопая себя по коленкам. Вслед за приятелем загыгыкал и Решетов.
- Хворый он, лежит, почти не встает уже, почитай, полгода.
- Полгода, говоришь? А кто ж тебя обрюхател-то тогда, уж не староста ли, в компенсацию за невыплату ясака? – продолжал веселиться Корякин.
Но женщина ничего не ответила, поправила платок, и еще ниже опустила голову. Она лишь открыла дверь и вошла внутрь.
- Зайдите в избу, господа служивые.   
Иван Москвин и в самом деле лежал на соломенном тюфяке, положенном поверх деревянного сундука, и с хрипом дышал. Бледный, высохший, с редкой, но длинной бороденкой, было видно, что каждый вздох дается ему не без труда. Видимо, разбуженный и предупрежденный женой заранее, Иван при виде служивых попытался подняться на локте, но продержался так недолго и снова упал на тюфяк.
- Чем обязан, служивые? – слабым голосом спросил хозяин.
- А ты не догадываешься? – вопросом на вопрос ответил Михайла Корякин.
- Ясак когда платить начнешь? – уточнил Решетов. 
- Я же сказал старосте, вот встану на ноги, и сразу…
- И сколь месяцев ты ему уже это обещаешь?
 Корякин больше уже не шутил.  Он твердо решил не уходить из этого дома до тех пор, пока не выбьет из хозяина хотя бы часть долга – ведь живут же они за счет чего-то все эти полгода. Значит, у них остались кое-какие запасы.
- Я, промежду прочим, на барщине-то и надорвалс-ся, – последний слог вырвался у Москвина со свистом. – Чуток не все легкое вытекло.
- Ты что, холоп, винишь в том нашу матушку, государыню-императрицу? – Корякин, удивленный такой смелостью мужика, даже вскочил с лавки.
- Ей богу, никого не ви…
Договорить он не успел – крепкий кулак канцелярского копииста пришелся сначала Москвину в живот, а затем и в голову. Тот даже ойкнуть не успел – скрючился от боли и зашелся в бесшумном кашле. Зато вскрикнула его жена, и тут же заплакал сын.
- Сударики мои милостивые,  Ванятка-то мой, пожалейте кормильца, – она тут же загоро-дила мужа своим дородным телом. – Вот вам крест святой, клянусь неродившимся ишо маляткой, едва он встанет на ноги, пойдет на охоту, Ванятка знатный у меня охотник, настреляет белки с соболями за все полгода. 
- Ах, охотник! – вступил в беседу и Решетов. – Так, небось, и держишь где-нибудь в сундуке свою рухлядь, и не хочешь царице-матушке долги отдавать?
В этот момент, наконец-то, прокашлялся и Москвин, отхаркнув густую кровавую мокроту прямо на пол.
- Нету в этом сундуке ничего, окромя бабьих штопаных нарядов, – слабым голосом произнес он.
- А вот мы сейчас это и проверим!
Корякин схватил руками худое тело холопа и резко скинул его на пол, при этом еще и пнув ногою. Решетов добавил исподтишка и свой пинок. Москвин лишь глухо застонал и откатился подальше от сундука. Жена присела рядом с ним и прижала его голову к своей груди. Тем временем Корякин с Решетовым открыли сундук и стали выбрасывать оттуда на пол женские и детские вещи. Дойдя до самого дна и, убедившись, что в сундуке и в самом деле больше ничего нет, они оба неожиданно разозлились. Поняли, что напрасно пришли в этот дом – никаких припрятанных недоимок они здесь не найдут. А значит, лишь зря потратили время. Пелена бешенства застлала им глаза. Они набросились на несчастного марийца, лежавшего на полу, стали пинать его ногами по всем частям тела, при этом досталось и прикрывавшей вначале мужа женщине. Когда же та отползла в угол, тихо плача и держась за живот, они еще и кулаки пустили в ход. К матери подбежал сын и словно бы вжался в нее. Он уже не плакал, а лишь волчонком смотрел на озверевших служивых. А те уже себя не контролировали.
Первым опомнился Иван Решетов.
- Михайла! – произнес он, тяжело дыша. – Поглянь-ка, он, кажись, уже того, не дышит!
- Сейчас он у меня и задышит, и недоимку вернет! – Корякин вошел в раж и даже не сразу понял, что ему говорят.
- Михайла! Стой! – крикнул Решетов. – Мы ж его, это, забили насмерть, говорю.
Наконец, смысл сказанного дошел и до Корякина. Он выпрямился и выпученными рыбьими глазами смотрел на распростертого на полу Москвина. Для порядка Корякин еще раз пнул сапогом в бездыханное тело, затем перевел взгляд на сидевшую в углу женщину. Та вся, казалось, вжалась в стену от этого взгляда.
- Гляди у меня! – показал ей кулак Корякин. – У нас не забалуешь!
И он направился к выходу. За ним поспешил Решетов. Но в этот самый момент к дому Москвина подоспели и рассыльные в сопровождении старосты, которые закончили загружать телегу рухлядью, соленой рыбой и зерном – ясак и оброк воронинцев.
Едва вышли из избы канцеляристы, жена подползла к мертвому мужу, обхватила его руками и закричала в исступлении. Мальчонка, сын, при этом все еще оставался сидеть в углу и лишь тяжело дышал. Корякин с Решетовым, даже не взглянув на рассыльных, шли скорым шагом ко двору старосты, где осталась их телега.
Матвей Некрин сразу почувствовал неладное. Ни слова не говоря своим спутникам, он, вслед за старостой, вошел в избу. И тут же вышел.
- Едем в Еранск! – коротко бросил он.
Однако же братья Царегородцевы, снедаемые любопытством, все же заглянули в избу и, увидев покойника Москвина, молча перекрестились и тут же вышли на улицу. Присоединились к товарищам, уже устроившимся на телеге вокруг аккуратно уложенного ясака. Нашли и для себя местечко. Герасим Коженин натянул вожжи.
- Убивцы! – решительно произнесли братья, когда их телега поравнялась со спешащими канцеляристами. – Воры!
Остальные уже поняли, в чем дело. В XVII-XVIII веках на Руси «ворами» именовали всех преступников, независимо от состава преступления. Государственные же преступники и вовсе назывались «интересными ворами» (то есть, ворами государственного интереса).
- Приедем в Еранск, тут же в дворцовой приказной избе все напишем явочные прошения, – сказал Некрин. – Мы чисты и перед богом, и перед собою. На нас греха смертоубийства нету.
Оставшийся путь до города ехали молча.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1.
28 января Анна Ивановна отмечала свой очередной, сорок третий, день рождения. К 1736 году она уже созрела для того, чтобы начать почитать себя матерью Отечества, каковой в свое время  намеревалась сделаться Екатерина I, но ей помешала ранняя смерть. Отныне во все свои указы Анна не забывала вставить фразу: «О подданных непрестанно матернее попечение иметь». О том же не забыл упомянуть и Феофан Прокопович, когда на заутрене в тот день приветствовал императрицу. Ему, де, приятно поздравлять того, который не себе одному живет, но в житии своем и других пользует и тако и прочим живет. А уж примером такой праведной жизни может быть сама царица, «понеже Ее величество мудростью и мужеством своим не себе самой, но паче всему Отечеству своему живет».
День рождения отмечали в новом, великолепном только что отстроенном зале Зимнего дворца, в котором, несмотря на уличную стужу, было даже жарко от умело и хорошо натопленных печей. Зал был украшен цветущими померанцевыми деревьями и миртами. Они были расставлены рядами и образовывали аллеи с каждой стороны зала, оставляя в середине место для танцующих. Аллеи по сторонам зала давали возможность обществу посидеть иногда, так как закрывали от государыни. Красота, благоухание и тепло этой вновь устроенной рощи в то время, когда за окнами не видно ничего, кроме льда и снега, казались волшебством и наполняли душу приятными мечтаниями. В смежных комнатах обществу предлагали кофе, сбитень, другие напитки и закуски, а в зале в то же время продолжались музыка и танцы. Аллеи, полные красавиц и кавалеров в пышных по случаю дня рождения нарядах, вместо аркадийских пастухов и нимф, заставляли всякого, если бы он сюда случайно забрел, вообразить, что он оказался в сказочной стране, или на демонстрации пьесы Шекспира «Сон в летнюю ночь». У кавалеров от такого количества празднично одетых и благоухающих заграничными парфюмами дам голова шла кругом. Дамы были одеты в наряды, состоявшие из белого лифа из тонкой на-крахмаленной кисеи с серебряными цветами и пикейные юбки различных цветов, по вкусу каждой. Прически были только из собственных волос, коротко подстриженных и завитых крупными естественными локонами. С другой стороны, и дамы не в силах были выбрать себе кавалера, поскольку каждый из них перед другим пытался изображать из себя неописуемого щеголя и бонвивана.
Императрица и императорское семейство обедали в гроте, обращенном к длинной аллее, которая заканчивалась фонтаном и была обрамлена высокими голландскими вязами. По всей длине аллеи тянулся длинный стол, одним концом упиравшийся в стол императрицы в гроте. Над этим длинным столом был навес из зеленого шелка, поддерживаемый витыми колоннами, которые снизу доверху были украшены сплетенными живыми цветами. Между этими колоннами вдоль всего стола с каждой стороны в нишах живой изгороди были устроены буфеты: на одном – столовая посуда, на другом – фарфор. Дам для кавалеров определял жребий и, соответственно этому, пары сидели за столом, так что мужчины и женщины чередовались. За столом сидело триста человек, и для каждой перемены требовалось шестьсот тарелок, а перемен было две и десерт. После обеда общество, разбившись на группы, развлекалось в саду до вечерней прохлады, когда сад чудесно осветился, и под тем же навесом, где днем обедали, начался бал. Иллюминированные витые колонны выглядели очень мило. Музыканты помещались за высокой живой изгородью, так что создавалось впечатление, будто музыка звучала благодаря божественности самого этого места.
После бала разгоряченные придворные повалили на улицу в ожидании нового, недавно придуманного кем-то развлечения – спускаться с ледяной горки. Из досок соорудили приспособление, которое спускается с верхнего этажа во двор. Ширина ската достаточна для экипажа, а с каждой стороны маленький бортик. Скат залили водой, которая довольно быстро замерзла, затем его поливали еще, пока он не покрылся довольно толстым льдом. Придворные дамы и кавалеры садятся в сани, которые подталкивают сверху, и они летят вниз с такой скоростью, будто кажется, что они летят. Дамы при этом либо закрывали глаза от страха, либо визжали во весь голос под хохот кавалеров, которые и сами прятали свой страх под этим хохотом. Порой, если на пути санок встречалось какое-нибудь препятствие, седок вылетал из них кувырком. А многие специально, шутки ради, просили товарищей соорудить какое-нибудь препятствие по пути, когда он будет спускаться со своей избранницей. Каждому смертному, появлявшемуся при дворе, приходилось съезжать с этой ледяной горы, но, к счастью, никто ни разу не сломал себе шеи.
Сама же Анна в тот момент предавалась другому занятию, не менее здоровому и веселому в зимнее время, нежели скатывание с ледяной горки. Вместе с Бироном, принцессой Анной и детьми обер-камергера она, как следует закутавшись в шубу и прикрыв лицо так, что оставались видными только глаза и кончик носа, каталась на санях, запряженных тройкой с колокольчиками по прямым и длинным улицам Петербурга. Гулянье на санях по Невской першпективе особенно нравилось Анне Ивановне, а легкий морозец и быстрая езда улучшали самочувствие и аппетит. При этом пару раз Бирон заранее сговорившись с возницей так наклонял сани на поворотах, что сам, вместе с императрицею, скатывался в огромный сугроб, высившийся на обочине. При этом Анна Ивановна хохотала до слез. А дети Бирона так и вовсе были вне себя от полученного удовольствия.
А в треугольнике между Стрелкой, Петропавловской крепостью и Зимним дворцом, устраивались зимой на льду Невы молебны у проруби в день Водосвятия, парады армии, фейерверки. Столица пышно отмечала утвержденные законом календарные празднества, и небо над городом, и так часто озаряемое северным сиянием, блистало от фейерверочных огней.
Уже поздно ночью на льду Невы напротив Зимнего дворца был зажжен праздничный фейерверк из огромного количества ракет, лусткугелей и прочих огней. Как и всегда, смотреть на фейерверк собралась чуть ли не вся столица. Задрав головы вверх, все наблюдали, как в темном беззвездном небе вдруг появляется в женском образе Россия, стоящая на коленях перед императрицей, которая освещалась сходящим с небес на ее императорское величество и от ее императорского величества возвращающимся сиянием, с надписью: «Блаженны нам тобою лета». Напротив дворца также была видна украшенная многими тысячами фонарей разных цветов галерея, имеющая в середине храм Януса, а Петропавловская крепость и Адмиралтейство также были освещены великолепной иллюминацией. Кроме этого иллюминировали Академию наук и другие здания, как писали в тогдашней газете, дабы они «для смотрения достойный вид имели».

2.
Россия впервые с петровских времен затеяла большую войну. С Турцией. И повод был более чем достаточный – вассал турецкий, крымский хан совсем обнаглел. Совместно с кубанскими татарами, крымцы в последний год совершали набеги на приграничные области, уводя тысячи русских подданных в рабство и сжигая близлежащие города и веси. Императрица Анна неоднократно требовала у турецкого султана обуздать наглецов, но из Стамбула приходил один и тот же ответ: мы, мол, и сами не можем обуздать этих татар. И это несмотря на то, что в двух стратегических крепостях Очакове и Азове стояли немаленькие турецкие гарнизоны. И это несмотря на то, что последний великий хан Крыма Каплан I Гирей, правивший с перерывами почти тридцать лет, принужден был Портой принимать участие в войне Турции с Персией, а также, содействуя возведению на польский престол Станислава Лещинского провести крымские войска через русские степи, несмотря на протест русских властей. Тогда и было принято решение о походе на юг.
К тому же и главный противник Турции – персидский шах начал сближаться с Россией не без пользы для себя. Он надеялся на то, что Россия не стерпит наглости крымцев и объявит войну их суверену. Для того и посол персидский Хулеф Мирза Кафи в начале августа 1736 года приехал в Петербург, да не один, а с целым посольством и со слоном в придачу (тем самым, о котором впоследствии баснописец Иван Крылов напишет: «По улицам слона водили, как видно напоказ…»). Перса встречали со всеми почестями и после весьма удачных переговоров с обоюдовыгодными договоренностями и обменом подарками, послу решили показать российскую столицу, уже несколько пришедшую в себя после июльских пожаров. Впрочем, следы пожаров благоразумно от него спрятали, привезя на Васильевский остров для осмотра петровской Кунст-камеры, которая в то время делила помещения с Академией наук.
Раздвинув шторки в своей карете, запряженной четверкой цугом, посол не без удовольствия наблюдал за городом и улицами. Мимо проносились экипажи, запряженные в одну лошадь, парой или четверкой с форейтором и гайдуками на заднем облучке – в зависимости от чина и звания находившихся в карете. Экипажи были без бубенцов – в Петербурге и без них хватало шума. Были и просто всадники, военные и штатские. Но больше всего перса поразила редкостная для России гладкость булыжных мостовых Петербурга, бесконечные ровные улицы и прекрасные здания и мосты нового и пока все еще строящегося города, окрестности которого до того окружены густыми лесами, что,  подобно толстой стене, заслоняют его. Вот и Нева, по обеим сторонам которой стоят каменные, в четыре этажа дома, построенные на один манер и окрашенные желтою и белою краскою. Но самое удивительное – это красивейшие крепостные строения и возвышающаяся среди укреплений церковь с высокой, покрытой медью колокольней, глава которой вызолочена червонным золотом. Да еще там и сям пирамидально возвышающиеся корабли с мачтами и развевающимися вымпелами, выделяющиеся на фоне строений и вычленяющие детали из общей картины…
Наконец, карета с послом остановилась. Впрочем, не возле Кунст-камеры, а близ бывшего дворца царицы Прасковьи Федоровны. В нем размещалась собственно Академия со всеми ее службами, которая перебралась из дома Шафирова на Петербургской стороне, где она начала свою работу во времена Екатерины I. Через академическую гимназию посла провели в словолитную палату, а оттуда наверх в инструментальную палату. Ею ведал петровский токарь Андрей Нартов и его помощники — умелые мастера-инструментальщики. Андрей Константинович знал, чем удивить гостя, показав ему не только изделия, изготовленные в палате, но и собственными руками изготовленный токарный станок, по тем временам один из лучших в Европе (а в Персии, почитай, таких инструментов и вовсе не было). Потом Хулефа мирзу Кафи завели в физическую камеру, где в его присутствии произвели несколько опытов на животных и птицах: пневматическим насосом отсасывали воздух из-под стеклянного колпака. Опыт садистский – проверялась жизнеспособность подопытных живых существ. Между прочим, даже отнюдь не слабонервный Петр Великий прекратил подобный опыт над ласточкой, по-саженной под колпак и умиравшей без воздуха. Из физической камеры перса провели в Гравировальную палату и типографию. В Гравировальной палате он осмотрел различные виды гравировки, а потом пошел в Печатную палату гравировальных фигур, где в его присутствии отпечатаны были портреты императрицы Анны, обер-камергера и всей императорской фамилии. Затем гостя провели через переплетную и книжную лавку как в русскую, так и в немецкую типографии, в которых по сему случаю были отпечатаны книги стихов на персидском языке, кои и вручили послу в качестве дорого подарка. Теперь и чудеса Кунст-камеры можно было посмотреть. Экскурсия длилась без малого пять часов.
А закончился тот день одним не очень приятным для персидского посольства инцидентом – один из слуг посла, пока тот удивлялся диковинкам Кунст-камеры, забавлялся с дамой легкого поведения едва ли не на проезжей части Невской першпективы. Совершенно голая дама кудахтала от удовольствия до тех пор, пока дежурный наряд полиции не прекратил сей срам, пристыдив персидского гостя. Помогши ему подняться и привести себя в порядок, перса отпустили, а даму пригласили в полицейский участок, где отоварили плетьми да еще с приговором: дескать, нечего заниматься любовью с иноземцами, своих, де, мужиков девать некуда.
Бирон и его контора исполняли функции личной императорской канцелярии, что позволяло разгрузить Анну от потока ежедневной корреспонденции. «Я должен обо всем докладывать, будь то хорошее или худое», — писал Бирон в 1736 году близкому к нему курляндцу К. Г. Кайзерлингу, называя в числе своих основных забот подготовку армии к боевым действиям в начавшейся войне с Турцией: «Теперь вся тяжесть по поводу турецкой войны лежит снова на мне. Его сиятельство граф Остерман уже 6 месяцев лежит в постели. Князя Черкасского вы знаете. Между тем все должно идти своим чередом. Доселе действовали с 4-мя корпусами, а именно: один в Крыму, другой на Днепре, третий под Азовом, а четвертый в Кубанской области. Для их содержания все должно быть доставлено. Здесь должен быть провиант, там обмундировка, тут амуниция, там деньги и все тому подобное; границы должны быть также вполне обеспечены. Все это причиняет заботы. На очереди иностранные, персидские и вообще европейские дела».
Обрадованный Миних, узнавший, что ему предстоит возглавить турецкую кампанию, рисовал императрице радужные перспективы:
- 1736 год: Азов будет наш; мы овладеем Доном, Днепром, Перекопом, ногайскими землями между Доном и Днепром вдоль Черного моря и, если богу угодно, даже Крым будет принадлежать нам. 1737 год: полностью подчиним себе Крым, Кубань и закрепим за собой Кабарду. Ваше величество станет владычицей Азовского моря и гирл между Крымом и Кубанью. В 1738-м ваше императорское величество без малейшего риска подчинит себе Белгородскую и Буджакскую орды по ту сторону Днепра, Молдавию и Валахию, которые стонут под игом турок. Греки обретут спасение под крыльями российского орла. 1739 год. Знамена и штандарты вашего императорского величества будут водружены… где? В Константинополе. В первой, древнейшей христианской церкви, в знаменитой церкви св. Софии в Константинополе вы будете коронованы как греческая императрица и даруете мир.
А за несколько месяцев перед тем, в конце февраля фельдмаршал Бурхард Христоф Миних, все еще находясь в Польше, собирался возвратиться в Петербург, но неожиданно для себя получил срочную депешу от императрицы, в которой та приказывала фельдмаршалу немедленно отправиться в Павловскую станицу на Дону, чтобы подготовиться к осаде Азова и начать войну против турок и татар. Делать нечего! Сдав командование войсками  генерал-фельдцейхмейстеру, принцу Людвигу Гессен-Гомбургскому, Миних 13 марта отправился в крепость Святой Анны,построенной всего шесть лет назад на Васильевских буграх в трех верстах от станицы Старочеркасской, на месте петровского укрепления, существовавшего с 1721 года. Для строительства использовалась земля из близлежащих Васильевских курганов, тех самых бугров, в результате чего курганы полностью срыли. Земляная крепость была усилена кирпичными редутами. В ней находились кирпичный дом коменданта, пороховой погреб и солдатская слобода, деревянная церковь Покрова Богородицы. В крепость перенесли из Черкасска таможню. Крепость была обнесена земляным валом с бастионами, образующими почти правильный шестиугольник. Северные, юго-восточные и юго-западные ворота, помимо этого, были еще дополнительно усилены равелинами. Святая Анна находилась всего в ста верстах от Азова и именно здесь сосредоточивались русские войска Донской армии, вставая лагерем на пологом, открытом всем ветрам берегу. Сил пока было немного – 6 тысяч пехоты, 2 тысячи пеших казаков и 1200 казаков конных. Из крепости  Миних послал лазутчиков разведать две азовские каланчи.
 Получив сведения, что азовский гарнизон насчитывает всего 2 тысячи человек (хотя не известно, как это можно было посчитать, тем более, что на самом деле турок в крепости было порядка пяти тысяч) и что турки из-за штормовой погоды не могут войти в Дон с моря, Миних решил немедленно начать блокаду Азова теми войсками Донской армии, которые в тот момент были у него под рукой. И уже шестнадцатого числа, переправившись через Дон с небольшим числом пехотинцев и отрядом донских казаков, он осадил азовскую крепость. Атака была столь неожиданной, что, не потеряв ни единого человека, русские овладели каланчами, преграждавшими доступ к Азову по воде. Одновременно он послал генерал-майора Спаррейтера с двумястами пехотинцев на лодках атаковать теперь уже подобную крепости Святой Анны турецкую крепость Лютик, блокировавшую судоходный выход казаков в Азовское море. Небольшая квадратная каменная крепость с трех сторон была окружена рвом и имела на воору-жении более 30 пушек, да и гарнизон немаленький – до пятисот человек. Тем не менее, и тут застигнутые врасплох янычары оставили крепость без сопротивления, вследствие чего город Азов был окружен со всех сторон. И здесь уже свои военно-инженерные таланты Миних использовал по полной: укрепил позиции своих войск окопами и, отрыв тотчас же траншею, начал бомбардировать город. Так началась осада Азова.
Азов оставался сильной крепостью с наружной оградой из трех бастионных фронтов и высокой сторожевой башней. У устья Дона, запирая вход с моря, стоял все тот же форт Лютик. В трех верстах от крепости по берегам высились по-прежнему две каланчи, на которых стояли орудия. По замыслу Миниха обе каланчи предстояло взять с ходу отряду в 500 гренадеров, минеров и артиллеристов и 1200 казаков, спускавшихся по реке на судах. И тем самым обеспечить свободное сообщение выдвигавшихся войск с обозами. А против татар, кочевавших в окрестностях турецкой крепости, надлежало двинуться по обоим берегам отрядам донских атаманов: по правому берегу атамана Фролова с 700 пешими и 200 конными казаками, по левому — атамана Краснощекова с тысячью казаков.
Диспозиция в общем-то отвечала обстановке, но воплощалась в жизнь с немалыми трудностями.
Весна выдалась ранней, быстро согнало снег. Грунтовые дороги размыло, так что передовые роты появились у каланчей лишь 19 марта. Ночной атакой им удалось выбить турок из них, благо тех оказалось мало. 20 марта подтянулись к Азову почти все главные силы Донской армии и сразу же взялись за обустройство осадного лагеря. 23 марта войска приступом овладели фортом Лютик. Тут
же Миних выдвинул к устью Дона батарею и прикрыл ее отрядом донских казаков в тысячу человек. Таким образом Азов со стороны моря оказался отрезанным.
Впрочем, сама природа благоволила русским в этом походе. В тот самый тот час, когда Миних отдавал распоряжение о нападении на крепость Лютик, случилось на небе лунное затмение. А по всем астрологическим прогнозам получалось, что для страны, имеющей в своем гербе изображение луны (как у турок) это считалось зловещим предзнаменованием.
По приказанию паши турки в продолжение всего дня стреляли из пушек, извещая тем жителей, что крепость атакуют и чтобы они укрылись в городе, однако народ предпочел искать спасения у кубанских татар. В ночь на 3 апреля фельдмаршал приказал атаковать Лютик, который и был взят с потерею одного поручика и трех рядовых убитыми и 12 человек ранеными. В крепости найдено 20 чугунных и железных пушек, 50 янычар и при них офицер взяты в плен и, вероятно, столько же было убито. Русским отрядом командовал снова генерал Спарейтер.
Русская армия была разделена на две части: главной назначено спуститься по Днепру и занять Крым; другой же части — идти от Изюма к Азову.
Миних с нетерпением ждал возвращения из Европы новоиспеченного генерал-фельдмаршала Петра Ласси, которому и передал бразды правления армией, осадившей Азов. А сам тотчас же отправился в Киев. Из Киева он поехал на украинскую линию, которую тщательно осмотрел от Орлика на Днепре до Изюма, где грузили продовольствие для войск, которые должны были вести осаду Азова, и лишь оттуда направился в Павловскую, где приказал погрузить всю артиллерию и припасы, необходимые для осады.
Помимо Ласси и принцу Людвигу Гессен-Гомбургскому было объявлено, что он должен вывести армию из Польши на Украину, после чего присоединиться в качестве командующего одной из колонн к 60-тысячной армии Миниха и поступить под его начальство в Крымском походе. Самолюбивому и гордому 30-летнему принцу пришлось на короткое время смириться с этим и даже забыть, что у него с Минихом испортились отношения еще в Польше. Принц Людвиг, командуя одной из колонн войска, участвовал во взятии Перекопа, Гёзлёва, Бахчисарая и Ак-Мечети. Но, считая себя более талантливым полководцем, нежели военный инженер Миних, он уговорил нескольких подписать протест против действий главнокомандующего и намеревался даже арестовать Миниха, если он не исполнит требований генералов. Протест, однако, не имел никаких результатов, и тогда принц написал письмо к Бирону с жалобой на Миниха, а обер-камергер возьми, да и перешли этот донос самому Миниху… 
6 апреля фельдмаршал Миних отправился к Царицыну, где формировалась главная армия, которую он должен был принять под свое начальство. В день приезда Миниха, 18 числа, тут уже находилось несколько пехотных и драгунских полков под начальством принца Гессен-Гомбургского. Остальные силы подтягивались до 21 числа. Таким образом, под началом Миниха оказалось 12 драгунских полков, 15 пехотных, 10 полков милиции, 10 гусарских эскадронов и 12 тысяч казаков, в том числе 5 тысяч донских и 3 тысячи запорожских, да еще 4 тысячи из Слободской Украины. Численность всей армии составила почти 55 тысяч человек, включая и одиннадцать генералов, среди которых находился и брат обер-камергера Магнус Бирон. Полкам был роздан запас хлеба на два месяца, и офицерам приказано взять с собою по крайней мере столько же.  Взяли бы и больше, но не хватало подвод. Армию разделили на пять колонн: первую повел генерал Шпигель, образуя авангард из трех пехотных полков, трех драгунских и части легкого войска. Вторую колонну вел принц Гессен-Гомбургский, третью – генерал-лейтенант Измайлов, четвертую – генерал-лейтенант Леонтьев, пятую и милицию – генерал-майор Тараканов. Фельдмаршал большую часть времени следовал с авангардом. Четыре первые колонны находились друг от друга на расстоянии одного перехода, а генерал Тараканов несколько отстал от них – его не было в войсках в то время, когда основные силы выступили в поход. В таком порядке армия шла вдоль реки Днепр вплоть до Каменного затона, напротив Сечи, столицы запорожских казаков. Тут 10 мая все четыре колонны соединились. Армия сделала еще пять переходов, не видя и не слыша ничего о неприятеле. Наконец 17-го числа, во время стоянки войска на берегу речки Дружки, верстах в двух от передовых постов замечена была партия в 100 человек. Казаки кинулись им навстречу, однако никого не захватили. На другое утро более значительный неприятельский отряд подошел к правому крылу армии и удалился, не связываясь даже с казаками.
Крым отгородился от Украины обширной сухой степью, в ширину и длину с лишком на сто верст распростертою. Весною степь покрывала густая и высокая трава, но из-за того, что во многих местах на двенадцать или пятнадцать верст не было ни одного ручейка, трава уже к середине лета высыхала совершенно и легко вспыхивала, так что все огромное пространство степи в кратчайшее время могло выгореть. Зимою же степь продувалась со всех сторон и покрывалась неглубоким, но жестким снежным покровом. Впрочем, татар это нисколько не пугало – их кони обучены разрывать передними ногами снег и, доставая из-под него траву, ею и кормиться.
Миних не решился идти прямым ходом через степь, а сделал небольшой крюк и пустился сначала вдоль берега Днепра и, дойдя до излучины реки, ближе всего расположенной к Крыму, повернул влево и направился прямо на Перекопскую линию. Сухой ров, пересекающий Крымский перешеек, протянулся в длину на семь верст, соединяя Черное море с Азовским, шириной был почти тридцать метров, а глубиной шестнадцать. И на всем этом огромном расстоянии был один лишь только каменный мост, на другой стороне которого и стояла крепость Перекоп, по-турецки Ор-Капи. Едва Миних свернул от Днепра в сторону Перекопа, татары выступили ему навстречу, периодически нападая на отдельные отряды русских. Пришлось вступать в бой русской артиллерии, что заставило татар отступить на такое расстояние, что их стрелы практически не долетали до цели.
15 мая в степи были замечены весьма значительные силы ханской конницы. Миних приказал войскам произвести перестроение из походного строя в боевое. Развернулось огромное каре. В углах и середине фасов встала артиллерия. Все повозки сдвинули внутрь каре, и на них разместились казаки. Получилось нечто вроде подвижной полевой крепости. Конница крымского хана яростно бросалась в атаки, стремясь ворваться в каре. Но нападавших каждый раз отбивали ружейным и картечным огнем. Наконец Миних, выждав, когда у наседающего врага иссяк воинственный пыл, двинул каре вперед. Громада – четырехугольник драгун и пехотинцев под грохот артиллерийского огня стал наваливаться на ханское войско. Оно, не ввязываясь в бой, поспешно отступило к Перекопу. 
Между тем армия, несмотря на ежедневные вылазки татарских отрядов, подошла к самому перекопскому рву, за которым во всеоружии ее уже встречала вся татарская рать. Перекопская линия укреплений состояла из земляного вала и рва с крутыми откосами. Она держалась, как на опорных пунктах, на шести башнях, где стояла артиллерия (184 орудия). Единственный вход в Крым закрывали каменные ворота под защитой крепости Ор-Капи. Линия, таким образом, представляла довольно сильный укрепленный рубеж.
26 мая армия, сделав переход в 24 версты, расположилась лагерем на речке Каланче. При выступлении армии из прежнего лагеря ее окружили татары и с криком напали на нее со всех сторон. Русские отделались от них несколькими удачными выстрелами из пушек. Потеряв большое количество людей, татары бросились бежать и скрылись за линиями обороны.
Опрокидывая дорогой толпы татар, русские 28 мая дошли до Перекопа, расположившись лагерем на расстоянии пушечного выстрела от крепости. В следующие два дня русские уста-навливали батареи, после чего началась бомбардировка города. Когда армия подошла к крымским линиям, фельдмаршал написал хану, что он послан сюда императрицей для наказания татар за их частые набеги на Украину и намерен, во исполнение данного ему повеления, предать весь Крым разорению, но если хан и его подданные намерены отдать себя под покровительство ее величества императрицы, впустить в Перекоп русский гарнизон и признать над собою владычество России, то он, фельдмаршал Миних, немедленно вступит в переговоры и прекратит враждебные действия. Однако, в любом случае, первое условие – сдача Перекопа. Спустя два дня в русский лагерь явился от хана парламентер-мурза. Миних его тотчас же принял. Улыбаясь так широко, что глаза его превратились в узкие щелки, мирза, поклонившись и прислонив правую руку к сердцу, произнес:
- Мой богоравный повелитель хан Каплан Гирей, да сохранит аллах его жизнь, весьма удивлен тем, что вашею правительницею Анною война не была объявлена, ваша армия почему-то совершила нападение на наши земли.
- Так и твой хан, не объявляя войны России, неоднократно гулял со своей армией по нашим землям, – ответил фельдмаршал.
- Подданные нашего великого хана не вторгались насильственным образом в Россию. Вероятно, то были ногайцы, народ, хотя и пользующийся покровительством нашего солнцеподобного повелителя, однако до того необузданный, что с ним и справиться никогда не могли. Россия могла бы ограничиться взысканием с них и наказать по своему усмотрению всех, кого только удалось бы захватить, как это и было сделано в прошлом году. Что же касается хана Каплана, так он связан стамбульским двором, потому и не может решиться на разрыв. А что касается до Перекопа, то наш хан не волен над ним, потому как гарнизон состоит из турецкого войска, а оно не согласится на сдачу.
- Что же, в таком случае я вынужден пойти на приступ и овладеть Перекопом силою.
- Миних-паша, мой повелитель просит тебя прекратить военные действия. Он, со своей стороны, готов вступить с тобой в переговоры. Однако, ежели на моего повелителя нападут, то он будет защищаться всеми силами.
Миних ненадолго задумался, а затем, давая понять, что это его слово – последнее, заявил:
- Иди, скажи своему повелителю, что после отказа его от милости императрицы и от предлагаемых мер кротости, увидит он опустошение страны и пылающие города. Зная вероломство вашего хана, у меня нет веры к нему, когда он предлагает переговоры.
- Нам нужны сутки на размышление.
- Хорошо! У вас есть эти сутки.
По отъезде мурзы Миних отдал приказ готовиться к наступлению. Он не сомневался, что через двадцать четыре часа никакого ответа от коменданта крепости не последует. Так оно и случилось. Тогда Миних приказал выпустить по крепости из мортир несколько бомб и, дождавшись ночи, велел войскам растянуться вдоль линии.
- Неужели вы думаете, граф, что солдаты смогут преодолеть этот ров? – скептически вопросил принц Гессен-Гомбургский, подойдя к Миниху, рассматривавшему карту местности.
- Вы читаете мои мысли, принц, – не отрываясь от карты и даже не повернув головы ответил Миних. – Я не только так думаю, но и уверен в этом.
Тотчас по пробитии зори полки встали под ружье. В лагере остались лишь больные да по десять человек из каждой роты для охраны обозов. Кроме того, Миних отправил один из отрядов направо для отвлечения внимания. Основные части армии шла шестью колоннами всю ночь в глубоком молчании. В версте от линий армия остановилась на часовой отдых в ожидании рассвета. Ничего не зная о движении основных сил, татары бросили все свои силы на отражение фальшивой атаки и очень удивились, увидев слева от себя армию, построенную в шесть колонн. Русские солдаты с величайшею смелостью бросились в атаку. Сначала неприятельский огонь был очень силен, да и ров оказался глубже и шире, нежели полагали, но так как он был сух, то солдаты, спустившись туда и с помощью пик и штыков помогая друг другу, стали взбираться наверх.
Три шеренги   армии спустились в ров, а четвертая, которая несла рогатки, остановилась на самом его краю. Ров был довольно глубок, а у русских вообще не было осадных лестниц. Но русский ум найдет выход из любой ситуации. Один солдат залезал другому на плечи, а в качестве опоры штык втыкал в землю, и таким образом поднимался наверх. Через полчаса все три шеренги были уже наверху, да еще при этом и засыпали несколько саженей во рву. В результате, смогла подняться не только четвертая шеренга, но и полковая артиллерия.   
Между тем артиллерия не переставала громить бруствер. Увидев, что дело принимает серьезный оборот, татары еще до появления русских на верху бруствера обратились в бегство, бросив свой лагерь с такой поспешностью, что догнать их смогли только лихие донские казаки, а догнав, многих порубили, а других взяли в плен. Добычей казаков стала даже коляска татарского хана на двух колесах, обитая красным сукном, да еще его зрительная трубка английской работы. Трубка эта так понравилась Миниху, что он выкупил ее у казаков за хорошие деньги, и во всех последующих походах всегда пользовался только ею. Теперь русская армия могла перейти линии, не встречая уже препятствий, и 1 июня город был занят и разрушен до основания, а вся артиллерия, находившаяся в Перекопе, в том числе и несколько пушек с русским гербом, отнятых во время несчастного похода в Крым князя Голицына при правительнице Софье, вместе с пленниками увезена. Впрочем, маленький город, в котором было около 800 домов, большею частью деревянных и улицы, как во всех турецких городах, очень узки,  а крепостные стены выстроены из плохого качества песчаника, который рыссыплется при первом же пушечном выстреле, и не был в состоянии выдержать никакую оса-ду. Вся его сила заключалась именно во внешнем рве.
Турецкий комендант Перекопа вышел с оставшимися в его распоряжении двумя с половиной тысячами солдат и офицеров. Их тут же взяли в плен.
- Порта и хан, в противность условиям последнего трактата, задержали и насильно удерживают двести русских купцов, – заявил Миних. – Посему, пока их не освободят, я вас на свободу не отпущу.
Турецкий гарнизон заменили 800 гренадеров, а граф Миних расположился в городе на квартире. На складах не оказалось большого запаса. Комендантом крепости был назначен командир Белозерского  полка полковник Девиц.
4 июня фельдмаршал приказал генерал-лейтенанту Леонтьеву с десятитысячным отрядом регулярного войска и тремя тысячами казаков в придачу двигаться к Кинбурну, укрепленному городку по сию сторону устья Днепра, находившемуся как раз напротив Очакова, с целью взять Кинбурн и преградить буджакским татарам переправу через реку. В тот же день Миних собрал военный совет для обсуждения дальнейших военных действий.
- Господа, я хочу выслушать ваши мнения по поводу того, что нам делать дальше.
 По мнению почти всех генералов, армии надлежало стоять у Перекопа до самого конца похода и высылать только отряды в неприятельский край для опустошения его. Но Миних, мечтавший не более и не менее как о завоевании Крыма, не согласился с этим мнением.
- Предлагаемые вами действия, господа, ни к чему не приведут, – возражал фельдмаршал. – И самое взятие Перекопа бесполезно, если из победы не будут извлечены все выгоды, а отряжать людей небольшими партиями внутрь страны слишком опасно, потому что если бы они зашли далеко в край, то их было бы легко отрезать и разбить.
- Не забывайте, граф, что у армии заканчивается провизия, хлеба в наличности на всю армию осталось только на двенадцать дней, – высказал мнение большинства принц Гессен-Гомбургский. – И следует дождаться, по крайней мере, первых обозов с припасами.
- Армия, находясь в неприятельской земле, должна стараться и продовольствоваться за счет татар, – резонно заметил Миних. – Цель похода, по мыслям не императорского величества, состоит именно в том, чтобы не давать вздохнуть этим разбойникам и разорять их край, если не удастся утвердиться в нем более прочным образом.
Наступила пауза, во время которой каждый из генералов сидел молча, опустив голову.
- Ну что ж, господа, коли нет более у вас никаких мыслей, тогда я приказываю назавтра же готовиться к походу.
Именно после этого военного совета и написал принц Людвиг жалобу на действия фельдмаршала на имя Бирона. Письмо принца, конечно же, не миновало и очей императрицы. Обеспокоенная этим, Анна Ивановна написала Остерману: «Я вам объявляю, что война турецкая и сила их меня николи не покорит, только такие конувиты (поступки), как ныне главные командиры имеют, мне уже много печали делают, потому надобно и впредь того же ждать, как бездушно и нерезонабельно (неразумно) они поступают, что весь свет может знать. От меня они награждены не только великими рангами и богатством, и вперед их я своею милостью обнадежила, только все не так, их поступки не сходны с моею милостью». Опасаясь продолжения ссоры генералов, Анна велела Остерману срочно искать пути для заключения мира с турками. Скандал в ставке генералов беспокоил ее больше, чем наступление неприятеля. Между тем, не успел закончиться конфликт с принцем Гессен-Гомбургским, как Миних затеял свару с фельдмаршалом Петром Ласси. Осенью 1736 года Анна и ее правительство, обеспокоенные противоречивыми слухами, доходившими до Петербурга о Крымском походе армии Миниха, потребовали от прибывшего из Австрии генерала Ласси собрать сведения о положении в войсках. Опасаясь, что это будет понято Минихом, как расследование его весьма не блестящей военной деятельности, Анна, верная своим принципам, предписала Ласси «о прямом состоянии армии под рукою проведать… что разумеется тайно». Но старый солдат, поняв, что «под рукою» собрать полную информацию о миниховской армии невозможно, попросил самого Миниха предоставить ему нужные сведения. Тут-то и начался скандал. Миних отправил Бирону письмо, в котором жаловался, что «высокая конфиденция (доверие ) пред прежним умалилась», и просился в отставку, ибо «не в состоянии… тех трудов, которые доныне со всевозможною ревностью нес, более продолжать».
Тут уж Анна не выдержала. В указе от 22 октября она писала: «Мы не можем вам утаить, что сей ваш поступок весьма Нам оскорбителен и толь наипаче к великому Нашему удивлению служить имеет, понеже не надеемся, что в каком другом государстве слыхано было, чтоб главный командир, которому главная команда всей армии поручена, во время самой войны и когда наивящая служба от него ожидается, к государю своему так поступить захотел». В конце указа она, гася конфликт, обещала свою благосклонность верному фельдмаршалу.
5 июня фельдмаршал выступил из окрестностей Перекопа, направляясь к центру Крыма – в направлении торгового городка Гёзлёв (современная Евпатория). Татары полностью окружили русскую армию, которая постоянно шла в каре. Они не переставали беспокоить ее, но только издали, а едва приближались на расстояние пушечного выстрела, то достаточно было нескольких ядер, чтобы разогнать их.  Но проблема оказалась не только в татарских наскоках. Крым знаменит своей засушливостью и малым количеством пресной воды. Вот и по дороге от Перекопа до Гёзлёва русские войска испытывали неимоверную жажду – на протяжении полутораста верст пути встречаются только три речки с пресной водой. Зато множество соленых озер, из-за чего вода вытекающих из них речек тоже делается негодной для питья. Понятно, что этот недостаток не остался без вредного влияния на здоровье войска и что в нем стали обнаруживаться болезни. Еще более ослабли люди оттого, что обычный для солдата кисловатый ржаной хлеб здесь заменялся пресным пшеничным. Солдаты сами мололи муку в ручных мельницах, которых немало было в селах, через которые проходило войско и которые все были выжжены. Татары же, кроме того, покидая свои деревни, не довольствовались сожжением фуража, но еще и портили воду в колодцах, бросая в них всякие нечистоты. А 8 июня татары вообще могли бы наделать много вреда русским, если бы сумели воспользоваться случаем. Направляясь по дороге к Гёзлёву, русская армия подошла к морскому проливу Балчик, по которому надо было переправиться, а моста не было. Казаки отыскали несколько мелких мест, и армия прошла их вброд, при этом в каре образовался интервал в полторы тысячи шагов и две сотни татар ринулись в образовавшийся промежуток, но, вместо того, чтобы схватиться с войском, принялись грабить обоз, а отстоявшая оттуда на пушечный выстрел турецкая армия поглядывала на них, не предпринимая никакх действий. Русские успели тем временем сомкнуться – порядочное число татар побито, зато оставшиеся в живых, озверев, саблями очистили себе дорогу.
9 июня армия стояла на месте. Миниху доложили, что неприятель находится всего в двенадцати верстах, и фельдмаршал под вечер отрядил всех гренадеров армии, полторы тысячи драгун и две тысячи донских казаков под общим командованием генерал-майора Гейна, приказав им идти всю ночь со всевозможными предосторожностями и постараться напасть на неприятеля на рассвете врасплох. Но Гейн либо был слишком нерешителен, либо слишком труслив, либо попросту глуп и провел полночи в ранжировке солдат, а потому двигался весьма медленно. Донские же казаки, выступив вперед, на рассвете ударили на татарский лагерь, где почти все еще спали, и принялись колоть и рубить все, что попадало под руку. Поднялась тревога, татары вскочили на лошадей и, увидев, что имеют дело только с казаками, в свою очередь, ударили на них и принудили с большою потерей ретироваться. Они могли бы совершенно разбить их, если бы, завидев приближавшийся отряд генерала Гейна, сами не обратились в бегство, бросив свой лагерь, в котором нашлось много фуража и несколько палаток. Потери в этой схватке с обеих сторон были практически равными – по триста человек, с той только разницей, что татары потеряли несколько знатных начальников.
Впрочем, даже несмотря на то, что план напасть врасплох на татар и разбить их не сработал до конца, последние уже более не отваживались близко подходить к русской армии. Более того, они даже оставили ее в покое в продолжение нескольких дней, показываясь только малыми отрядами, и то издали.
Тем временем, как только занялся день, фельдмаршал выступил в поход, а генерал Гейн по его приказанию был арестован и отдан под военный суд, который приговорил его к лишению чинов и дворянства и к пожизненной службе рядовым в драгунах милиции. Приговор был буквально исполнен.
Армия продолжала поход по направлению к Гёзлёву и 15 июня подошла к городу на расстояние восьми верст. Остановились потому, что увидели сильный пожар – горел как раз Гёзлёв. На следующий день граф Миних отрядил всех гренадеров армии, донских казаков и запорожцев и, поставив над ними генерала Магнуса Бирона, приказал атаковать Гёзлёв. Но атаковать было некого: ворота города оказались открытыми и все предместье было в огне – татары подожгли дома христианских купцов. Обыватели же из турок удалились по направлению к Бахчисараю, а турецкий гарнизон, разместившись на тридцати судах, отплыл в Стамбул. В городе оставалось только около четырех десятков армянских купцов.
Гёзлёв окружен прочной каменной стеной, снабженной большими башнями, очень широкий ров был высечен в скале. Да и гарнизон весьма немаленький – три тысячи человек. Здешняя гавань настолько обширна, что способна вместить до двухсот судов. В городе тогда насчитывалось более двух тысяч домов, Причем, большею частью каменных, и несколько красивых мечетей. Была, впрочем, и христианская церковь в предместье. Перед бегством из города жители попрятали свое имущество, иное закопав в землю, другое спустив в колодцы, однако солдаты и казаки сумели добраться до всего – добыча золота, серебра, жемчуга, разных материй и платья была очень велика. В особенности значительным было количество медной посуды, которую нельзя было взять с собою. Найдены еще 21 чугунная пушка и большое количество свинца; риса и пшеницы было такое изобилие, что этих запасов хватило бы на армию более многочисленную, нежели была русская. Казаки ухитрились еще захватить десять тысяч баранов и несколько сотен рогатого скота. Это стало настоящим праздником для солдат, уже две недели не евших мяса.
Был праздник и для уставших и изголодавшихся лошадей, правда, для многих четвероногих этот праздник оказался с печальным концом. Некоторые из солдат, не имевшие понятия о том, какой корм нужен лошадям, не зная меры, сыпали им сухой пшеницы и ячменя столько, сколько те могли съесть, но голодный скот так наелся сухого хлеба, что после водопоя он от воды в лошадиных желудках разбух, и несколько сотен лошадей от этого околело.
18 числа к армии примкнул генерал Лесли, привезя с собою под конвоем из двух тысяч человек подводы с провизией, запасенной на Украине. Накануне его атаковала вся татарская армия, пытаясь отбить обоз, но генерал весьма удачно употребил в дело два полевых орудия, взятых им в Перекопе. Бой продолжался четыре часа, после чего неприятель, потеряв много людей, принужден был отступить. Татары подходили уже к самым рогаткам. Генерал сам убил одного из них ударом шпаги.
Миних приказал раздать всей армии провизии на 34 дня. В Гёзлёве русское войско стояло пять дней, отдыхая от трудного похода, запасаясь питьевой водой, и занимаясь выпечкой хлеба.
Но Миниха манил к себе Бахчисарай, столица Крымского татарского ханства. Он заранее распустил ложный слух, будто возвращается прямо в Перекоп, но по другой дороге. Татары поверили в обман и произвели большое опустошение по другому направлению.
21 июня русские, наконец, выступили в поход по направлению к Бахчисараю, держась берега Черного моря и идя по той дороге, где их совсем не ждали. На следующий день генерал-поручик Измайлов и генерал-майор Лесли с двумя драгунскими полками, четырьмя пехотными и с несколькими казачьими пошли влево от основных сил, чтобы выбить неприятеля из некоторых селений. Татары довольно упорно отбивались, пока все же не отступили. Русские забрали множество скота, который отведен был в армию и роздан солдатам. В этой схватке русские потеряли убитыми одного офицера и двух казаков, а ранеными одного майора и 20 человек солдат. От военнопленных узнали, что хан ожидает прибытия от 6 до 7 тысяч турок, которых капитан-паша вышлет ему с флота, вошедшего в Кафскую гавань вследствие того, что он не мог ничего предпринять против русских под Азовом.
27-го числа русская армия подошла к ущельям холмов, которые ограждают равнину под Бахчисараем. Сам же город расположен в глубокой долине. Русских уже встречали во всеоружии – сильные отряды ханской конницы стояли на высотах в весьма выгодной позиции, заняв наиболее удобные проходы через горы. Так как дорога, по которой надлежало идти на Бахчисарай, была очень трудной, а Миних еще хотел совершить бросок к татарской столице скрытно от неприятеля, то фельдмаршал решился идти туда только с отборным войском, а обозы и больных оставить позади под охраной четвертой части армии, вверив ее начальству генерал-майора Шпигеля. Миних выступил вечером, тотчас по пробитии зори. Выступление совершено в таком порядке и в такой тишине, что неприятель даже не услышал, как русские обошли его лагерь, и очень удивился, когда на рассвете увидел их под Бахчисараем, у себя в тылу. Довольно большой отряд татар с примесью янычар яростно бросился на донских казаков и на расположенный поблизости от них Владимирский пехотный полк. Нападение было столь яростным, что казаки подались назад, а у пехотного полка была отбита пушка. Чтобы не дать неприятелю развить успех, Миних перебросил к полю боя пять пехотных полков с полевыми орудиями под командованием генерал-майора Лесли. Залпы артиллерии и ружейный огонь вынудили ханское войско отойти, бросив и захваченную им пушку. Миних вошел в Бахчисарай, как говорится, на плечах отступавших крымцев. По отступлении татар Миних отправил четвертую часть армии в город для разграбления, а прочие оставались под ружьем. Все жители бежали из города, попрятав свое лучшее имущество в горах, тем не менее, добыча русских была значительна.
Город оказался почти совсем опустошенным: все, кто мог быстро передвигаться, покинули слабо защищенную столицу, остались лишь старики, несколько католических патеров, один французский консул да еврейские торговцы. Победители, как и в большинстве других подобных случаев, занялись мародерством и поджогами, не пощадив даже ханский дворец, расположенный на левом берегу небольшой крымской речушки Чурук-Су. А дворец был весьма красив. Фельдмаршал Миних первым въехал через северные ворота, находившиеся в надвратной башне, на огромную территорию (18 гектаров!) дворцового комплекса, построенного всего сто лет назад во время правления хана Сахиба I Гирея. Османский архитектор, четко провел главную идею дворца – представление о райском саде на земле (Бахчисарай и переводится на русский язык, как дворец-сад). Внутри дворца было много двориков с деревьями, цветами и фонтанами. Легкие сооружения украшены росписями, окна забраны ажурными решетками. Особенно впечатляли ханская мечеть, бани Сары-Гюзель и Персидский сад. Не менее величественно и красиво было и внутри самого дворца. Столы и скамьи в комнатах были опрят-ные, цветами обмалеванные, другие опять позолоченные или вылакированные. Интерьером дворца занимался персидский зодчий Омар. На среднем дворе стояла мраморная баня, в которой самая чистая вода била фонтанами. Теперь все это великолепное здание в несколько часов разграблено и в обращено пепел. Любопытнейшие и позолоченные украшения с кровлей были отправлены Минихом в Петербург.
К Миниху подошел его адъютант капитан Маннштайн. Фельдмаршал повернулся к нему.
- Я вас попрошу, Кристоф, прежде, чем эти русские варвары начнут здесь все жечь и грабить, сделайте описание дворца.
- Хорошо, господин фельдмаршал.
Казакам еще в одном сопутствовала удача – они перехватили двух гонцов, ехавших из Стамбула в Бахчисарай и отобрали у них письма великого визиря к крымскому хану о том, чтобы последний не надеялся в эту кампанию на помощь турок. Визирь недоволен татарами, навязавшими Порте эту новую войну. Это известие веьсма обрадовало Миниха.
Аппетит приходит во время еды. И после захвата столицы, Миних задумал овладеть городом-крепостью Кафу (Феодосия), что давало ему возможность прочно обосноваться на берегах Крымского полуострова. Пока же армия встала лагерем на реке Алмас (Салгир), куда Миних стянул и все обозы.
Чтобы обеспечить свое движение на Кафу с левого фланга и пополнить запасы, он ночью 21 июня бросил восемь тысяч регулярных войск и две тысячи казаков и десятью пушками в атаку на Ак-Мечеть (Симферополь) во главе с генерал-поручиком Измайловым и генерал-майором Магнусом Бироном. Ак-Мечеть или Султан-сарай – место пребывания калги-султана, наследника татарского хана,  и знатнейших мурз. Но русские не нашли там почти никого, потому что за два дня перед тем жители бежали. Найденные припасы свезены в лагерь, а город с почти двумя тысячами домов, большею частью деревянных, предан пламени. На обратном пути отряд был атакован неприятелем, но схватка была короткой – русские потеряли всего лишь четыре солдата и восемь казаков, да еще было ранено несколько человек.
 Казалось, путь на Кафу был открыт, но идти по нему армии не довелось. Миних брал и разорял в Крыму город за городом, но решить главное дело – разгромить войска татар и турок не мог. Те ускользали от него, уходя в горы и постоянно держали русскую армию под угрозой нападения с той или иной стороны. На армию надвигалась и другая опасность: оказаться запертой в Крыму, так как на полуостров спешили полчища войск крымского хана из далекого кавказского похода. Кроме того, армию поразила эпидемия – до трети личного состава оказались больными. И 25 июня Миних собрал военный совет, который, оценив ситуацию, решил отводить армию на перекопскую линию укреплений: армия с третью состава больных, оказывалась как бы в ловушке.
26 июня Днепровская армия, снова построенная в огромное каре, взятое в плотное кольцо татарской конницы, развернулась авангардом к Перекопу. Знойное южное солнце выжигало степь. Люди изнемогали от жары. Стало не хватать пресной воды. Начался падеж лошадей. Таяли запасы продовольствия. При отходе к Перекопу армейское каре то и дело подвергалось нападениям татарских войск. Помимо того, конные татарские отряды наскакивали на обозы с продовольствием и снаряжением, которые шли с Украины, ловили и убивали фуражиров. Это заставило Миниха, подойдя к Перекопу 6 июля, и дня здесь не простоять, а двинуть армию к Днепру и дальше, в российские пределы.
Между тем, второй раз русской армии предстояло брать Азов. Петр Ласси во главе 28-тысячной Донской армии решил осаду крепости вести с южной и юго-западной стороны, а с севера, откуда враг, видимо, ждал главного удара, провести демонстрационную атаку. В конце мая командующему удалось заложить первую параллель с пятью редутами, тремя пушечными и пятью мортирными батареями, на которые встали 26 пушек и 20 мортир. Подступы к Азову с моря Ласси закрыл двумя редутами, а в фарватере Дона передвинул паромы, на которых поставил артиллерийские батареи. Тогда же он начал и бомбардировку крепости. Осада разворачивалась по классическим канонам. 8 июня пушечное ядро угодило в крепостной пороховой погреб, так что он с грохотом взлетел в воздух. Пострадало немало людей, а 340 человек погибло, вспыхнули пожары, до тла пожирая городские строения. Осада Азова подошла к апогею, когда в ночь на 18 июня Ласси бросил на приступ крепостного палисада отряд из 300 гренадеров, 700 мушкетеров и 600 донских казаков, прикрыв атаку огнем всех орудий. Той же ночью палисад был захвачен. Комендант крепости Мустафа-ага понял: вот-вот последует штурм, которого гарнизону не выдержать, и согласился на капитуляцию. Ласси разрешил ему вывести гарнизон из Азова. Так, 19 июня город снова перешел к России, при этом сам командующий был ранен в ногу. Тем не менее, Ласси также повел увеличившуюся в полтора раза армию в Крым, нанеся войску крымского хана ряд поражений и захватив Карасубазар. Но и эта армия была вскоре вынуждена покинуть Крым из-за недостатка снабжения.
28 августа русские войска, разорив перекопские укрепления, выступили в обратный поход и 27 сентября прибыли к реке Самаре, на берегу которой Миних произвел смотр сво-ему войску. Крымский поход Миниха таким образом оказался безрезультатным. Но стоил больших жертв. За время похода, включая отступление к Перекопу и далее к Днепру, армия потеряла только от болезней почти половину своего состава. Не было ни одного полка, где бы количество служащих достигало полного комплекта: в те времена полный комплект пехотного полка достигал 1575 человек, включая офицеров, а комплект конного полка – 1231 человек. Налицо же не оказалось теперь ни одного, где было бы более 600 человек. Между тем, достоверно известно, что число убитых неприятелем не превышало двух тысяч. Следовательно, большая часть войска полегла от болезней и лишений. Поход в Крым стоил России до тридцати тысяч человек. Противник Миниха, принц Гессен-Гомбургский, восстановил против него генералов, а от последних ропот на фельдмаршала переходил к штаб- и оберофицерам и доходил даже до рядовых.
Вслед за тем и оставленный у Перекопа для прикрытия обратного движения войск отряд генерала Шпигеля отошел к Бахмуту. Фельдмаршал Ласси, оставив в Азове гарнизон, с остальными войсками двинулся было к Перекопу, но, встретив на пути отряд Шпигеля, узнал, что Крым уже очищен русскими войсками, и потому также повернул назад. Армия после двухмесячного похода расположилась на Украине на зимних квартирах.
Предупреждая зимние татарские набеги через днепровский лед в Гетманщину и Сло-бодскую Украину, Миних сделал распоряжение с первых заморозков рубить лед на реках. Причем, этим занимались не только солдаты, но и местные жители, что вызывало и у тех, и у других немалое недовольство. Да, и справедливо: ничего эта мера не дала, потому что в феврале 1737 года татары через Днепр у Келеберды ворвались в Украину. Защищавший проход генерал Лесли был убит и много офицеров взято в плен. Захваченные ими пленные были, впрочем, отбиты донским атаманом Краснощёковым. К тому же, боевые действия русских в Крыму вызвали весьма сильное негодование в Стамбуле, и лишь известие о возможном вступлении в войну на стороне России австрийцев несколько охладило пыл турецкой Порты. В 1736 году турки промолчали, но было понятно, что следует готовиться к большой и серьезной войне. Турецкая армия сосредоточивалась в устье Дуная, угрожая с запада. А с юга, с территории Крыма надвигалась угроза вторжения армии крымского хана.
Зато Миних вернулся в Петербург героем, а солдаты даже стали называть его «наш сокол». Вдохновленная победой, Анна приказала Миниху готовить план военных действий на следующий, 1737 год.
 
3.
Цесаревна Елизавета постоянно чувствовала за собой слежку царицыных соглядатаев. Точнее, не она чувствовала, а ей о том докладывали. И чисто внешняя ее беспечность и веселость переходила в гнев и мстительность, едва она оставалась наедине, либо с самыми близкими людьми. Управляющий ее имений Алексей Разумовский с подачи Лестока стал присматриваться к судье вотчинной канцелярии Елизаветы Корницкому. А тот и в самом деле, помимо того, что едва ли не ежедневно докладывал обо всем происходящем при малом дворе генералу Ушакову, так еще оказался и не чистым на руку. Именно последнее обстоятельство и дало возможность Елизавете арестовать Корницкого за растраты. Но это стало известно Ушакову, а тот доложил Анне Ивановне: как же так, арестован наш секретный сотрудник. Разумеется, Анна тут же распорядилась освободить судью да еще и выразила цесаревне свое возмущение. Елизавета даже вынуждена была оправдываться, отправив императрице цедулку: «…А оной арест ему для того учинила без соизволения вашего императорского величества, надеючись на сие, что всякий помещик может так поступать со своими подчиненными, ежели перед тем явятся в хищении. И оной Корницкий освобожден по приказу вашего императорского величества чрез генерала Ушакова 22 числа оного же месяца. И оное все мне сносно, токмо сие чрезмерно чувствительно, что я невинно обнесена перед персоною вашего императорского величества, в чем не токмо делом, но ни самою мыслию никогда не была противна всем указам вашего императорского величества, ниже впредь хочу быть...».
Елизавета расплакалась и лишь в жарких, любящих объятиях Разумовского понемногу успокоилась.
- Сколько же мне еще терпеть измывательства, Алешенька? – лежа в постели, гладила Елизавета густые, упругие волосы своего любовника.
- Бог терпел, и нам велел, серденько, – утешал он ее. – Но я верю, Лиза, что недолог тот час, когда твое долготерпение будет вознаграждено сторицей.
- Ты правда, так думаешь, или просто утешаешь меня? – повернула она к нему голову, подперев ее локтем.
- Конечно! – не уточняя, ответил Разумовский и, прижав цесаревну к себе, согрел ее долгим поцелуем.
 А в это время во фрейлинской комнате беседовали между собой три фрейлины Елизаветы, перемывая кости придворным императрицы.
- Слыхали, небось, что государыня императрица желает обер-камергера курляндским герцогом сделать? – спросила фрейлина Вестенгард.
- Как не слыхать, – кивнула Яганна Петрова. – Да токмо его светлость ужо очень нефамильный человек и жена его еще просто нефамильная,  и я тому дивлюсь.
От подобных слов третья собеседница, фрейлина по имени Лизабет, аж присела со страху.
- Ради Христа о том ты не говори – окна низкие, могут люди услышать!
Но ни Лизабет, ни Яганна даже предположить не могли, что об этом разговоре вскоре станет известно начальнику Тайной канцелярии. И совсем не от людей под окнами, а от одной из собеседниц – фрейлины Вестенгард. Впрочем, сейчас последняя просто мило беседовала, возразив Петровой:
- Какой князь Меншиков нефамильный был человек, да бог сделал его великим человеком, а об обер-камергере и о жене его слыхала я, что они оба фамильные, и коли бог изволит им дать, то всем на свете надобно почитать и радоваться.
- Что это за него ты стоишь? – поинтересовалась Яганна.
 - Дай бог, чтоб был он герцог Курляндский, и что он от бога желает, ко мне в Москве показал великую милость по поданному государыне прошению о жалованье моем, – ответила Вестенгард.
- Ну, и получила ты это свое жалованье?
- Я верю, что императрица может меня пожаловать.
- Матушка-цесаревна наша, первого императора одна и есть дочь, да мало ей чем жить, а коли б государыня императрица изволила ей отдать земли, который первый император прибавил, то бы довольно ей было чем жить.
- Ради бога, помолчи о том, – Лизабет умоляюще соединила ладони и глянула на Яганну.
 - А я верю и императрице и обер-камергеру, – гнула свою линию Вестенгард.
- Когда он станет герцогом Курляндским, то жену свою отдаст в монастырь, а государыню императрицу возьмет за себя. Попомни мои слова.
И снова Лизабет, подойдя к окну умоляще посмотрела на Петрову:
- Ради Христа о том ты не говори – окна низкие, могут люди услышать!
Между тем, Вестенгард продолжала возражать Яганне:
 - Это неправда и быть того не может. И я не могу в то поверить, что это у нас не манер.
- А вспомни, ее императорское величество еще в Москве говорила, что не хочет фаворитов у себя держать.
- Всякий цезарь и король фаворитов у себя держит!
- Пойдемте лучше спать, сударыни. Вон, ее высочество, матушка-цесаревна давно уже почивать легли, – попыталась урезонить разговорившихся фрейлин Лизабет.
И те, на сей раз вняли ее совету.
 Фрейлина Лизабет, однако, была не совсем права насчет цесаревниного отдыха. Елизавета с Разумовским в ту ночь так долго и столь страстно предавались любовным утехам, что даже, казалось бы, молодой и могучий организм украинца не выдержал. И в самую середину ночи он вдруг рухнул на постель без сознания. Елизавета сначала подумала, что Разумовский просто устал и решил передохнуть, потом решила, что он притворяется. Когда же ей довольно долго не удавалось растормошить Алексея, цесаревна испугалась. 
- Алешенька! – тормошила она его. – Что с тобой, любовь моя?
Но Разумовский не отвечал. Насмерть перепуганная Елизавета вскочила и, лишь надев на себя пеньюар, бросилась в покои Лестока, так быстро проскочив мимо, как всегда, дежурившего истопника Чулкова, что тот даже встать на ноги не успел. Благо, ее личный медик, Арман Лесток жил в том же Смольном дворце, и не в таких уже и далеких покоях.
Лесток, однако, уже спал. Елизавета села на край его кровати и стала тормошить его, пытаясь разбудить. Лесток открыл глаза и, увидев рядом цесаревну, да еще в таком виде, был несколько удивлен, хотя и не смущен – уж он-то, как личный ее медик, имел возможность рассмотреть ее во всей красе.
- О, ваше высочество, неужто вы пришли скрасить мое ночное одиночество? – игривый тон, как ему казалось, должен был понравиться Елизавете, однако же вид ее был все такой же печальный.
- Вставай, Лесток, Алешеньке моему что-то недобро стало.
Разумовский, в тайне от Елизаветы, уже обращался к Лестоку со своими проблемами – это был не первый обморок от переусердствования в постели, и потому француз не очень-то торопился вставать. Наоборот, он взял руку Елизаветы чуть повыше локтя и попытался притянуть ее к себе.
- Давай лучше позабавимся, Лизхен.
Гримаса недовольства перекосила лицо цесаревны, она с гневом вырвала свою руку и поднялась на ноги.
- Сам знаешь, что не про тебя печь топится!
- Ну, разве не лучше бы тебе заняться этим со мной, чем со столькими из подонков? – довольно грубо ответил Лесток.
Но Елизавета не проронила больше ни слова. Она сердито топнула ножкой, и в ее глазах Лесток заметил злые огоньки. Он уже по своему личному опыту знал, что это первые признаки гнева цесаревны. Дальше она могла просто вспыхнуть… Делать было нечего, Лестоку пришлось повиноваться. Он встал, набросил на шелковую ночную сорочку такой же длинный атласный халат, взял с собой всегда бывший наготове  ящичек с медикаментами и последовал за цеса-ревной в ее спальные покои.
Впрочем, Алексей Григорьевич не просто потерял сознание – у него начался жар и, как определил Лесток, зародилась лихорадка.

4.
В покоях принцессы  играли в карты ее постоянные партнеры – фрейлины Юлиана и Бина Менгдены и Петр Бирон. Последний, по указанию и настоянию отца ежедневно появлялся в покоях принцессы Анны, старался с ней шутить и заигрывать, насколько это получалось у тринадцатилетнего подростка. Петр Бирон раздражал  Анну Леопольдовну не меньше, чем принц Антон, но она слишком боялась  обер-камергера, чтобы совсем уж отвадить хамоватого мальчишку из своей компании. В то же время обычная холодность ее в отношении к принцу Брауншвейгскому, порою, доводила последнего до исступления. Природная скромность, хорошее воспитание и дефекты речи (заикание) и так-то осложняли ему жизнь в этой дикой России, а тут еще и понимание необходимости своей миссии, того главного дела, ради которого он и прибыл в эту северную и мрачную страну, и вовсе лишали его красноречия. Он, если и оставался редкие минуты наедине с принцессой, старался рассказать ей о своих успехах в познании воинского искусства, в выездке и фехтовании, а также в изучении русского языка, которым он к этому времени владел уже практически в совершенстве. В отличие, кстати, от Остермана с Минихом и самого Бирона. Сам же обер-камергер, естественно, осведомленный лучше многих о взаимоотношениях принцессы с принцем, в последнее время позволял себе все больше третировать несчастного юношу в надежде, что не принцу, а его сыну Петру достанется пирог со свадебного стола Анны Леопольдовны. Для этого через фрейлину императрицы и свою жену Бенигну Бирон распространял при дворе слухи о том, что принц Антон слишком слаб здоровьем и страдает падучей, а сам обер-камергер позволял себе каждый раз обсуждать и осуждать практически каждый его поступок не только в присутствии императрицы, но и даже при чужестранных министрах. Безучастность принцессы Анны к Антону Ульриху с сожалением констатировал и брауншвейгский дипломат X. Ф. Гросс. Наблюдательный и хитрый английский резидент Клавдий Рондо сообщал в Лондон, что в Петербурге «установилось мнение, что русскому двору приятно было бы отделаться от него». Британский двор этому был бы только рад, почему и было в свое время дано задание Рондо приложить максимум усилий, чтобы свадьба между принцессой Мекленбургской и принцем Брауншвейгским не состоялась. Но самому Рондо принц Антон был весьма симпатичен и он в разговорах со своей женой даже сочувствовал его положению в Петербурге.
Принц Антон вошел в приемный покой принцессы. Его встретил Эрнст Миних, гофмаршал двора принцессы.
- Ваша светлость, – приветствовал принца Миних-младший.
- Зд-дравствуйте, граф. Я к ее высочеству. Надеюсь, она не занята?
- Ее высочество отдыхает и играет в карты, – слегка улыбнулся Миних.
- Спросите ее высочество, не угодно ли ей будет, чтобы и я присоединился к этой компании? – без особой надежды на успех попросил принц Антон.
- Сию минуту, – кивнул головой Миних и тут же скрылся за высокой двойной дверью.
- Ваше высочество, в приемной дожидается его светлость принц Антон, – негромко произнес Миних, подойдя к Анне. – Мне кажется, вам бы стоило его принять.
- Скажи ему, что принцесса сегодня принять его не сможет, – ответил за Анну младший Бирон, в это же время бросая карту на стол. – Дама пик и ваших нет!
- Это почему же я не смогу принять его светлость, – не глядя на Бирона, ответила Анна, бросая карту со своей стороны. – У меня для вас припасен козырный валет! Я, хоть и увлечена игрой, но не настолько, чтобы не уделить внимание принцу Брауншвейгскому. Просите его граф. 
Удовлетворенный Миних направился к двери, а оскорбленный Петр Бирон в обиде прикусил губу. Впрочем, может и хорошо, что принц Антон появится здесь. Уж он для него устроит какую-нибудь западню.
При появлении принца фрейлины-сестры встали, сделав книксен. Антон искренне приветствовал их, но тут же прошел к Анне и прикоснулся губами к протянутой ему навстречу маленькой пухленькой ручке.
- Рад видеть вас в добром здравии, ваше высочество.
- Взаимно, принц. Присаживайтесь, сделайте одолжение и составьте нам компанию.
Антон по очереди поцеловал руку обеим сестрам Менгден и, остановившись перед Петром Бироном, первым слегка кивнул ему, несмотря на то, что Бирону, согласно субординации, следовало бы это сделать первому. Петр в ответ кивнул и тут же, растянув губы в улыбке, спросил:
- Скажите, принц, как поживает ваш кирасирский полк?
Петр Бирон знал, что наступил на больной мозоль Антона Ульриха. Его Бевернский полк, командиром которого он был назначен императрицей в первые же дни его пребывания в России, так до сих пор и не был сформирован, несмотря на то, что прошло уже более четырех лет.
- Надеюсь, граф, что в этом году я, наконец, смогу устроить смотр своим солдатам и офицерам.
- Это вряд ли, принц. Вы же знаете, все силы брошены на войну с Портой, – Бирон продолжал издеваться над принцем. – Кстати, можете меня поздравить, принц. Указом ее величества я назначен ротмистром Конной гвардии.
- Что же, поздравляю.
- Подмените-ка меня, ваша светлость, – Анне не понравился тон, которым общался Бирон с принцем, и она встала со своего места. – Что-то я устала. Пойдем-ка, Юля посекретничаем.
Принцесса ушла, компания распалась и Антон Ульрих, по сути, остался один на один с Петром Бироном. Но у последнего, после ухода принцессы весь запал пропал и он молчал, сидя в кресле и разглядывая свои ногти. А принц никак не мог решить, что ему делать – попытаться ли снова увидеть Анну в ее спальне, либо же просто встать и уйти.
Принц Антон подошел к закрытой двери спальни и постучал. Анна, с помощью фрейлины Юлианы Менгден уже переодевшаяся в легкое спальное платье, тяжело вздохнула. Юлиана посмотрела на нее.
- Наверняка, это принц Антон. Как они все мне надоели – принц, Петр. Как жаль, что нету рядом принца Морица.
- Давно что-то от него не было писем.
- Я думаю, это обер-камергер. Он может их перехватывать. Если бы ты знала, Юля, как я боюсь этого человека.
В это время стук в дверь повторился. Петр Бирон, все еще находившийся в одной комнате с Антоном Ульрихом, махнул рукой.
- Напрасный труд! Принцесса Анхен уже лежит в кровати вместе с Юлианой и никого не хочет видеть.
Он встал и ушел. Но тут дверь открылась и на пороге встала Юлиана.
- М-могу ли я в-видеть ее высочество?
- Ее высочество принцесса Анна велела вам передать, что сегодня слишком устала, легла почивать и более видеть никого не желает.
- Но я…
Принц Антон не успел договорить, как дверь перед его носом бесцеремонно захлопнулась, едва не прихватив полы его сюртука, что вызвало даже легкую улыбку Бины Менгден, все еще сидевшей за карточным столом и раскладывавшей пасьянс. Краска прилила к лицу принца Антона. Он стоял в нерешительности, не зная, что делать. И вдруг к нему пришло совершенно неожиданное решение – он решил попросить аудиенции у императрицы и при личной встрече с Анной Ивановной определиться со своей дальнейшей судьбой.
 Анна Ивановна, разумеется, тотчас же приняла принца, хотя также уже изволила почивать в своей спальне, чем вызвала неудовольствие у Бирона.
- В-ваше в-величество, я п-прошу в-ваш-шего д-дозволения отправиться в поход с армией его сиятельства графа Миниха.
Анна, явно не ожидавшая такого решения от принца, даже переглянулась с Бироном.
- Но ведь ваш полк еще не сформирован до конца, – сказал Бирон.
- Да, к моему великому с- сожалению, хотя уже прошло три года с того момента, как вы, ваше императорское величество своим высочайшим указом назначили меня полковником Бевернского кирасирского полка.
Анне показалось, что принц Антон посмотрел на нее даже с неким укором. И, в сущности, принц был прав – в отличие от Бевернского полка два новых гвардейских полка Конный и Измайловский, хотя и были позже утверждены, уже сформированы.
- Поэтому я п-прошу дозволения Вашего величества отправиться в поход волонтером при штабе его сиятельства графа Миниха.
А ведь это и в самом деле был выход из той запутанной ситуации, в которой оказалась императрица и весь ее двор – вся Европа знала, в качестве кого прибыл в Петербург принц Брауншвейгский, но уже четыре года ситуация со свадьбой никак не разрешится. Ай, да юнец! Пусть и правда повоюет под приглядом фельдмаршала, а там, глядишь, и Аннушка переменит свое отношение к нему, да забудет своего Линара.
- Вельми хорошо ты придумал, принц, – наконец согласно кивнула императрица. – Завтра же отпишу депешу об тебе фельдмаршалу. Ты токмо гляди там, не особо высовывайся, где не потребно. Турок – он солдат никудышный, но пуля – дура, и не заметишь, как поймаешь ее.
- Уж я постараюсь, ваше величество. А за высочайшее ваше дозволение премного вам за то благодарен.
Весной 1737 года принц Антон начал готовиться к отправке в свой первый военный поход. Он за несколько дней даже, казалось, повзрослел и возмужал. Фельдмаршал Миних включил принца в свой штаб. Свита и слуги Антона Ульриха составили целый небольшой отряд – около сорока человек. Здесь были кавалеры, пажи, лакеи, повара, личный доктор, конюхи и, разумеется, адъютант Хоффенхайм. На их содержание из дворцовой казны было выдано десять тысяч рублей. Кабинет-министр Андрей Иванович Остерман, напутствуя принца перед походом, пожелал ему приобрести в походе хорошую репутацию, укрепить старые связи и обзавестись новыми.
Одновременно из Вольфенбюттеля отправился в поход и младший брат Антона и герцога Карла принц Людвиг Эрнст. Он командовал полком «Старый Вольфенбюттель», входившим в армию императора Священной Римской империи Карла VI, который наконец также решился вступить в войну с Турцией на стороне России. В церквах герцогства Брауншвейгского возносились молитвы за дарование победы в боях с извечными врагами имени Христова и покровительство всевышнего братьям герцога.
Впрочем, нерешительностью и вялостью австрийцев, в данном случае, был весьма недоволен обер-камергер Эрнст Бирон. Принимая у себя Клавдия Рондо, он жаловался тому:
- Я склонен поддаться убеждению графа Остермана и вызвать Турцию на первый шаг к примирению и готов даже убедить в том ее величество государыню императрицу.
Английский консул был весьма удивлен такой позицией Бирона, а тот, видимо, и сам понял удивление гостя, к которому Бирон относился вполне дружелюбно. Впрочем, как и его жена Бенигна к супруге Рондо – Джейн.
- Вы, вероятно этими моими словами удивлены, господин консул?
- Немного, – подтвердил догадку Рондо.
- А что же тут удивляться, ежели венский двор не только не оказывает помощи России, но и даже не сознается в своем бессилии помочь ей при данных обстоятельствах. Более того, венский посол начал также хвастать на венский манер. Я дал ему понять, что силы России так велики, как едва ли воображает себе цесарь, и в нашей войне мы его просить не будем. Мы и одни всегда справимся. Хотя, скажу вам откровенно, господин Рондо, турецкая война идет не так, как нам хотелось бы.
- Но что думает по этому поводу сама государыня? Думает ли ее величество продолжать войну с турками, или думает обратиться к посредникам в случае, если бы решилась приступить к переговорам в течение зимы?
Бирон посмотрел на Рондо, затем, спустя некоторое время сказал:
- На данную минуту ответить я не готов. Зато, кстати, рад вам сообщить, что ее величество воспользуется первым случаем просить шаха, чтобы он принял королевских подданных и торговые дела их принял под свое покровительство.
- Премного вам за то благодарен, граф, – Рондо в знак благодарности преклонил голову.
Антон Ульрих со свитой выехал из Петербурга 3 марта. С дороги он отправил немало писем старшему барту, герцогу Карлу, матери герцогине Антуанетте Амалии в Брауншвейг и послу Кайзерлингу в Петербург. Дорога была весьма тяжелой. Сани, на которых стояли повозки, сломались при первой же смене лошадей и, несмотря на снег, пришлось их ставить на колеса, но и колеса тоже сломались. Некоторые слуги уже в самом начале пути заболели, простыв. Наконец, длинный обоз прибыл в Москву, где его дожидался извещенный заранее фельдмаршал Миних.
Дальше их уже совместный путь лежал на Киев. Армия была готова к походу.

5.
4 мая 1737 года на 82-м году жизни скончался герцог Курляндский Фердинанд; династия Кетлеров в Курляндии пресеклась. Немедленно образовалась целая очередь кандидатов на вакантное место из безместных «кадетов» (младших сыновей) владетельных дворов Германии — принцев Мекленбургского, Вюртембергского, Гессен-Кассельского, Гольштинского, Брауншвейгского. От имени Тевтонского ордена претензии на Курляндию выдвинул курфюрст Кёльнский, а в самой Курляндии претендентом выступил внук герцога Якова – Фридрих фон Гомбург. Выставил кандидатуру своего сына и прусский король Фридрих Вильгельм I. Королю и вправду было обидно, ведь он понимал, что у его сына шансов нет. «Русские делают королей в Польше, поэтому они очень хорошо могут сделать курляндского герцога», — оставил он пометку на донесении посла Мардефельда из Петербурга, но все же выдвинул претензии на «благоприобретенные поместья герцога» под предлогом защиты прав его прусских родственниц и собирался инспирировать официальный протест польских властей против кандидатуры Би-рона.
Напомнил о себе и «избранный герцог» Мориц Саксонский, обратившийся к курляндцам с воззванием: «Вы уже предвидели настоящее бедственное положение и произвели на этот случай выбор в мою пользу; такой выбор должен был бы получить в настоящее время свою силу, если бы превратность не была уделом человеческих действий. Что касается меня, то я уверен, вы отдадите мне справедливость в том отношении, что поверите в готовность мою умереть, сражаясь за вас, если нужно будет сражаться».
Но сражаться за Морица никто не собирался, и он вновь отбыл из Варшавы во Францию, навстречу своей воинской славе.
Как вы помните, читатель, перед тем, как вступить на российский престол, герцогиней Курляндии де-юре была Анна Ивановна. Де-факто же герцогство управлялось польским сеймом и после смерти последнего из семейства Кетлеров – Фердинанда – сидевшего в Польше или в Саксонии вследствие постоянной угрозы со стороны России, курляндский престол был свободным. Потому что кандидатура Польши и Саксонии не устраивала Петербург, а кандидатура России, соответственно, была противна Варшаве и Лейпцигу, а с ними еще Вене, Берлину и Парижу. Однако же то, что Курляндия оставалась без герцога, было, конечно же, ненормально. Потому и Польша с Россией развили бурную деятельность, стараясь посадить на курляндский престол своего ставленника. Россия пыталась посадить на престол Эрнста Бирона.
Анна Ивановна только что встала и теперь, сидя в своем обычном голубом одеянии, сверх которого был накинут богатый, из тончайшего батиста пудермантель, позволила придворному парикмахеру убирать свою голову в пышную прическу. Черные, как вороново крыло, густые волосы императрицы рельефно выделялись на белоснежной ткани пудермантеля.
Государыня не имела обыкновения причудливо убирать голову, но сегодня был назначен очередной куртаг во дворце с танцами. Она была в духе. Вчерашний день был особенно удачен. Все утро императрица забавлялась из окна своей спальни стрельбою по дичи, которую нарочно для этой цели сгоняли на дворцовый двор. Потом долго каталась по манежу на только что выезженной для нее Бироном красавице-лошадке. Сидя перед роскошным венецианским зеркалом, отражавшим ее полное, рябое, но не лишенное величия и привлекательности лицо, Анна думала о вчерашнем дне и улыбалась. Фрейлины, стоя в отдалении и видя довольное лицо государыни, улыбались тоже. На их лицах отражалось малейшее настроение Ее Величества, как на барометре отражается состояние погоды.
В ту минуту, как на голове государыни поднималась высокая башня из черных, хитро перевитых и взбитых волос по моде того времени, крик, визг и шумная возня послышались за дверью, которая с грохотом и шумом распахнулась, и через порог ее вкатились двое маленьких человечков со смешными, намалеванными лицами, одетые крикливо и ярко в разноцветные пестрые костюмы. Они настолько плотно вцепились друг в друга, что не могли, казалось, вырваться из объятий один другого. За ними бежал вприпрыжку третий, худой, старый, морщинистый человечек. Все трое были придворные шуты. Последний из них, погоняя двух первых плеткой, приговаривал:
- Вот тебе Турция... Вот тебе Франция... Матушка Россия больно дерется, когда захочет.
- Ой! ой! Смилуйся, Россия! – кричал, ломаясь и гримасничая, один из шутов, португалец Лакоста.
- Ой, остановись! Матушка-царица, заступись за верного слугу, братишку Педрило! – вопил шут-итальянец.
- Так вам и надо, иноземщина! – с самым серьезным видом произнес старый Балакирев.
- Ну, будет тебе, дядя! – произнесла, обращаясь к нему с улыбкой, государыня, поняв выходку шутов и очень довольная ею. – Изрядно показал, я чаю, русскую силу, старина.
- У меня спина болит! – плаксиво затянул Педрило.
- А мне голова пришибло, – подхватил Лакоста, – такая большой дирка в голова, что даже барон Остерман зашить не сумеет! А он куда мастер велик!.. И умен, как я. Нет, даже меня умнее! –заключил шут с глухим хохотом.
Императрица засмеялась. Засмеялись и фрейлины. Намек на ум и прозорливость кабинет-министра Остермана, столь ценимого двором, понравился государыне.
- На тебе, дурак! Коли ты умен, как Андрей Иванович, значит заслужил!
И, взяв с туалетного столика пригоршню червонцев, императрица бросила шуту.
- А скажи мне, дурак, правда ли мне вчера за картами Петрушка сказал, что ты со своей женою уже двадцать пять лет живешь? – вдруг вспомнила вчерашний разговор Анна.
- Педрилло, увы, на сей раз тебя не обманул, тетушка.
- Так когда же ты позовешь нас на серебряную свадьбу?
- Матушка-государыня, уж больно жена у меня сварлива. Погоди еще лет пять, и мы будем отмечать годовщину тридцатилетней войны, – под общий хохот заключил шут.
В эту минуту дежурная фрейлина сообщила, что барон Остерман просит разрешения явиться к ее величеству.
- А-а! Легок на помине, Андрей Иванович! – милостиво протягивая руку издали входящему сановнику, произнесла, государыня.
Граф вошел, прихрамывая, опираясь одною рукою на плечо дежурного камер-пажа, другою – на толстый костыль с золотым набалдашником, как бы говоря всем – опять эта чертова подагра замучила. Он, как обычно, никогда не бывал здоров, когда нужно было являться к государыне, и при этом здорово играл свою роль. Да и приходил на аудиенцию всякий раз в одном и том же потертом и засаленном розовом фраке, таким образом как бы протестуя против неписанных правил, установленных Бироном (с согласия Анны), запрещавших во дворце темные тона. Впрочем, Остерману это легко сходило с рук – и императрица, и обер-камергер понимали, что Андрей Иванович – один из тех приближенных, на котором держалась их власть.
- Легок на помине, граф, а говорят, что это признак злобности! – произнесла государыня в то время, как Остерман почтительно целовал протянутую ему руку.
- Ваше величество, изволите говорить справедливо. Злобность, как и во всяком другом смертном, живет во мне. Но под лучами очей моей государыни черный мрак души моей озаряется светом. А свет и добро – два родные брата, как изволите знать, ваше величество.
- Красно ты говоришь, Андрей Иванович, – милостиво ответила императрица. – А теперь садись-ка, потолкуем. Передавал тебе вице-канцлер письмо нашего посланника?
- Как же, государыня! Граф Михайла Гаврилыч читал это письмо на вчерашнем собрании. Из этого письма явственно, что если мы поможем курфюрсту Саксонскому и королю Польскому Августу справиться с сеймом, то курфюрст обещает содействовать избранию обер-камергера вашего величества, графа Бирона, в герцоги Курляндские.
- И ты думаешь, Андрей Иванович, что король сдержит слово?
- Ваше величество, он не посмеет ответить неблагодарностью такому могучему союзнику, как моя государыня, – произнес с низким поклоном тонкий царедворец.
- И Эрнеста сделают герцогом Курляндским?
 - Если на то будет державная воля моей повелительницы...
Еще в феврале 1736 года Август написал Бирону: «Среди курляндского дворянства не вижу ни одного более достойного и могущественного, кто также был бы одинаково мил и приятен для ее императорского величества так и для меня самого, чем почтенный господин граф и обер-камергер. По сей причине я не упущу возможности сделать все от меня зависящее, дабы выбор пал на вас. Надеюсь ваша известная скромность все же дозволит вам хотя бы пойти навстречу молчаливым согласием и при помощи друзей подвигать дело вперед, куда следует». Правда, королю Августу III обещать было легко: король в Речи Посполитой бессилен — он даже побоялся выносить эту идею на обсуждение сейма, члены которого по-прежнему надеялись на присоединение Курляндии к Польше.
Анна решила не мешкая отправить в Варшаву Миниха-младшего, как уже опытного дипломата, к тому же не понаслышке знавшего и Августа, и ситуацию в Курляндии. Желая задобрить Августа и напомнить тому, кому он обязан польской короной, Анна Ивановна отправила Миниха с орденом Св. Андрея Первозванного, который Эрнст Миних и должен был вручить Августу. Король, в ответ, пожаловал Миниху бриллиантовый перстень ценою в одну тысячу двести рублей и еще тысячу червонных в подарок. А, чтобы подкрепить свое право на Курляндию, бывшая герцогиня Курляндская Анна в придачу к ордену Андрея Первозванного направила в Митаву еще и русские войска под командованием прусского генерала русской армии Лудольфа Августа Бисмарка, как вы помните, читатель, зятя Бирона, женившегося на сестре его жены.
В начале июня Клавдий Рондо сообщал в Лондон: «2-го июня все курляндское дворянство собралось в Митаве. На сейме прочтены были два письма: одно от принца Гессен-Гомбургского, друroe — от принца Брауншвейгского, состоящего подполковником в прусской службе. В письмах своих принцы эти предлагают себя кандидатами на престол покойного герцога, но никто не сказал слова в их пользу и сейм пребывал некоторое время в молчании; наконец Мирбах встал и заявил, что не знает человека более достойного управлять Курляндией, как граф Бирон, охраняющий их права и вольности. Все собрание согласилось с ним и немедленно отправило <…> просить графа принять герцогское достоинство, на что он и изъявил согласие».
В 1737 году русское правительство действовало гораздо более корректно по сравнению с «наездом» Меншикова десятью годами ранее. Полк солдат был только фоном, на котором сработали гораздо более эффективные методы дипломатии и подкупа.
Российскому министру при польском дворе графу Кайзерлингу препоручено любым способом домогаться на польском сейме, который, в случае отказа утвердить Морица Саксонского, грозился разделить Курляндию на части, чтобы раздел Курляндии отменить и право выбора тамошнему дворянству предоставить. Король Август и польский сейм, быстро сообразившие, какие могут ожидать последствия их страну в случае, если не пойти навстречу такому мощному союзнику, как Россия, согласились на предоставление  курляндскому дворянству права избирать себе государя по своему соизволению. Таким образом, половина дела была сделана. Миних-младший поспешил в Петербург, дабы первым сообщить обер-камергеру это радостное для него известие. Бирон мог вздохнуть более свободно.
А чтобы уж и вовсе не сомневаться в успехе мероприятия, Бирон, вместе с войсками своего зятя Бисмарка, направил в Курляндию огромное количество пустых, но готовых в любой момент к отправке кибиток, сосредоточенных вокруг Митавы. И русские агенты начали свою работу:
- Ее величество императрица Анна желает доставить герцогство обер-камергеру графу Бирону. Конечно, – убеждали они курляндских дворян, – каждый дворянин имеет право голосовать согласно своим убеждениям и совести. Однако те, кто из вас будет голосовать против графа Бирона, будут в стоящих с этой целью наготове кибитках увезены в Сибирь.
Все же, не желая сдаваться без боя, заседавшие в сейме бароны, осознавая свою ценность в качестве будущих избирателей, обратились к императрице с просьбами о дополнительных льготах. Часть из них пришлось удовлетворить — к примеру, компенсировать землевладельцам стоимость лугов, на которых паслись герцогские лошади, чей истинный хозяин был всем известен; но некоторые требования императрица мягко отклонила. Не было разрешено провозить в империю водку – во-первых, на ее продажу существовала государственная монополия, во-вторых, нереально было бы отличить легальную курляндскую водку от контрабандной польской, которая неизбежно проникала бы в Россию при открытости границы герцогства с Польшей. Вывести русские войска, от присутствия которых страдало население Курляндии, также было невозможно – они охраняли независимость герцогства, и польза от такой защиты намного превосходила неудобства от постоя. Касательно судьбы герцогского архива, волновавшей курляндское дворянство, российские власти отвечали, что пока не знают, где он хранится – документы имеют привычку теряться.
Как сообщал в Лондон Рондо, «несколько дней тому назад новый монарх уверял меня, будто не сделал шага для этого избрания, чему, признаюсь, поверить не могу, так как он недавно отправлял в Курляндию большие суммы денег в небольших переводных векселях от тысячи до четырех или пяти тысяч крон, на предъявителя, с уплатою в Амстердаме. Его светлость заметил также, что избрание его, несомненно, покажется очень обидным королю прусскому». И Бирон, разумеется, радовался этому не меньше, нежели собственному избранию герцогом. Он не смог удержаться, чтобы не съязвить по поводу претензий прусского короля:
- Его лиса уже не схватит моего гуся.
Но все же Бирон был человеком практичным и понимал призрачность своей самостоятельности. В письме к Кайзерлингу, отправленному в июле 1737 года уже после избрания на курляндский трон, он больше всего беспокоился о том, как избежать поездки к королю Августу, поскольку в качестве вассала обязан был лично явиться к сюзерену для получения инвеституры: «Если я должен сам явиться в Варшаву, то подумайте, ваше превосходительство, на это путешествие потребуется не менее двух месяцев, во-вторых, подумайте об огромных издержках, которые должен буду употребить на то, в-третьих, каждый пожелает получить от меня подарок; 2-й и 3-й пункты я еще допускаю, но быть так долго в отсутствии от двора не принесло бы мне, поистине, никакой пользы, потому что я должен опасаться, что навлеку на себя немилость ее императорского величества <…>. Или я могу быть уволен от личной инвеституры не иначе, как чрез сеймовое заключительное постановление, то бог знает, когда теперь состоится новый сейм. Между тем, да устроит бог все так, как ему угодно, но забыть милость ее императорского величества! Я сделался бы тогда человеком, достойным всякого наказания, если бы захотел предпочесть свое дело императорскому».
Впрочем, польский сенат утвердил результаты выборов, а «сделанный» российскими войсками король не стал упрямиться и освободил Бирона от обязательства прибыть к его двору. Август III разрешил новому герцогу управлять страной из Петербурга, и все оставшееся время Бирон ведал Курляндией через своих оберратов.
Таким образом, пожалуй, впервые в истории был показан в действии административно-карательный ресурс. Бедное курляндское дворянство, разумеется, решило не испытывать судьбу, и вскоре Бисмарк отправил нарочного в Петербург с известием, что Бирон добровольно и единогласно избран в герцоги Курляндские и Семигальские. Злые недруги России, конечно, возмущались, говорили, что выборы не были вольными, но кому были интересны эти стоны? Почти сразу, мобилизовав возможности российской казны и гений Бартоломео Растрелли, Бирон начал строить в Руентале (Рундале) и Митаве новые герцогские дворцы, чтобы поселиться в них на покое. Впрочем, до покоя ему было еще ох как далеко – ведь, даже став герцогом, а значит, получив возможность иметь свой двор и своих придворных, Бирон не пожелал слагать с себя обязанностей обер-камергера русского двора. Да и жить в Митаве он вовсе не собирался, явившись вместе с супругой и новоявленной герцогиней Курляндской Бенигной лишь на коронацию. Памятуя о тех унижениях, которые он испытывал на своей родине прежде, когда он был почти никем, Эрнст Бирон теперь с удовольствием мстил своим новым подданным заставлял целовать свою руку, а в минуты раздражения бранился площадными словами и выражение: «verfl;chter, dumm!» (будь ты проклят, дурак!), – было, пожалуй, самым нежным и ласковым.
Новый герцог яростно преследовал недовольных. Никто не смел слова сказать, не рискуя попасть под арест, а потом в Сибирь. В ход пустили даже такого рода маневр. Проболтавшегося человека в ту минуту, как он считал себя вне всякой опасности, хватали люди в масках, сажали в крытую повозку и увозили в самые отдаленные области России. Подобные похищения повторялись несколько раз в течение трех лет. А вот одно из них оказалось даже более комичным, чем трагичным. Некто Сакен, барон, стоя под вечер у ворот своей мызы, внезапно был схвачен и увезен в крытой повозке. В течение двух лет его возили по разным провинциям, скрывая от глаз его всякую живую душу, и сами проводники не показывались ему с открытыми лицами. Наконец, по истечении этого времени ночью отпрягли лошадей, а его оставили спящим в повозке. Он ждал до утра, полагая, что снова поедут, как обыкновенно. Утро настало, но никто не приходил; вдруг он слышит, что около него разговаривают по-курляндски. Он открыл дверцы повозки и понял, что оказался  у порога собственного дома. Дома он нашел письмо, написанное секретарем герцога, в котором ему разъяснялось, что если он еще раз позволит себе выразить удивление по поводу ссылки курляндцев в Сибирь без суда – он будет туда же немедленно отправлен. Впрочем, Сакен счел, что Бирон не в курсе ни того, что творится в Курляднии, ни того, что написано в этом письме. И барон пожаловался герцогу, а тот разыграл целую комедию, послав и со своей стороны жалобу в Петербург. Оттуда отвечали, что если найдутся виновники этого дела, то их строжайшим образом накажут. Впрочем, невинная, казалось бы на этот раз шутка Бирона закончилась плачевно: баронесса Сакен была так испугана и взволнована арестом и ссылкой мужа, что тяжело заболела и вскоре умерла.
Не лучшим образом вела себя и Бенигна Бирон. В своей приемной  она установила трон и принимала гостей, сидя на этом троне, поставленном на небольшом возвышении под балдахином, украшенным герцогской короной. И дамам, и кавалерам, здороваясь, она подставляла сразу обе руки и негодовала, когда ей целовали только одну.
Как старший сын герцога, Петр Бирон с этого года стал именоваться наследным принцем Курляндским. В Курляндии же нашли Петру и учителя – Карла Вегеле, учителя математики. В марте 1737 года, поправившись от головной болезни и многочисленных флюсов, 13-летний Петр Бирон почтил своим присутствием праздник «Воспоминания учреждения лейб-гвардии Измайловского полка», будучи его командиром-подполковником. 27 февраля 1740 года в возрасте шестнадцати лет наследный принц Петр получил алмазные знаки императорского ордена Святого Апостола Андрея Первозванного, пожалованные государыней императрицей Анной Ивановной. То было последнее в истории пожалование высшего ордена России представителю Курляндского герцогского дома.
Став герцогом Курляндским, Бирон снова вспомнил о своем так называемом французском родственнике, маршале Франции, герцоге Бироне, главе старинной фамилии де Гонте. Новоиспеченный герцог написал старику письмо , в котором просил того выдать ему диплом, свидетельствующий, что один из членов дома герцогов Биронов когда-то эмигрировал в Германию и что герцог Курляндский прямой потомок эмигранта. Маршал прислал ответное письмо: «Ни в архивах, ни в записках и воспоминаниях нашей семьи не упоминается об эмиграции одного из членов дома де Гонто-Бирон. Но если один из иностранных государей  окажется потомком нашей фамилии, мы почтем это за честь для всего дворянства Франции».
В это время умер зять французского герцога Бирона, маркиз де Бонак, один из способнейших дипломатов своего времени. Когда он был французским посланником в Стамбуле, то был избран посредником и вел переговоры между Портой и Петром I. Петр в благодарность пожаловал его лентой Андрея Первозванного. И вот теперь, в качестве ответной любезности французский маршал просил курляндского герцога ходатайствовать у императрицы Анны о разрешении передать орден по наследству старшему сыну Бонака. Разумеется, Бирон не счел возможным отказать своему «кузену», маршалу Бирону, и восемнадцатилетний маркиз де Бонак был украшен Андреевской лентой.
Рассказывают, что старый маршал, герцог Бирон, узнав, что аптекарь одного из городов Лотарингии также присвоил себе фамилию Бирон, хохотал до слез. Одна из придворных дам спросила герцога, не собирается ли он судиться по этому поводу, на что получила весьма лаконичный ответ:
- О нет! Очень занятно, что одновременно проходимец, сделавшийся владетельным государем на севере Европы, и жалкий аптекарь из Лотарингии – оба украсили себя моим именем. Очевидно, лучшего они не нашли. Я весьма польщен.
 
6.
Старшему канцеляристу (подъячий с приписью, на тогдашнем бюрократическом языке) Ивану Корякину и без того хватало хлопот – ведь ходил по лезвию бритвы. А тут еще и младший братец подсуропил – пусть и ясашного холопа, но все таки человека убил. Еле уговорил городского воеводу, разумеется, за немаленький кошель серебра, не давать ходу расследованию убийства Ивана Москвина. Ну, или, по крайней мере, если дело совсем замять не удастся, придержать расследование. Воевода был по-настоящему разгневан и в тот же день велел Михаилу Корякину скрыться с его глаз на совсем, и в приказной избе более не показы-ваться.
А буквально спустя два дня к нему домой коршуном ворвался партнер по винокурне Иван Голенищев с ужасным известием – прохудились и стали протекать медные трубы для перегонки спирта (а может, и из рабочих или мастеров кто постарался в отместку за что-нибудь). Естественно, винокурение было тут же прекращено, и оба купца теряли на этом немалые деньги. Пришлось напрячься, чтобы придумать какой-то выход.
Но тут Ивану Корякину несказанно повезло. Поскольку он поднялся по иерархической лестнице и был повышен до чина старшего канцеляриста, его стали допускать к руководству делопроизводством. И в руки ему попало (на ловца и зверь бежит!) дело мастера с казенного винокуренного завода в Яранске. Дело, собственно, и выеденного яйца не стоило, но ведь все зависело от того, как его подать. Можно оскорбление заводского приказчика выдать за обычный, как говорится, производственный спор, а можно и за некий саботаж и подрыв всех государственных устоев. Да еще и обвинить в поджоге казенного питейного заведения при винокурне, в которой беспошлинно торговали вином. Хотя, на самом деле, подожгли кабак новокрещены Марка Васильев и Никита Осенеев по указке самого Корякина – он хотел хотя бы таким образом притормозить торговлю казенным вином, пока не решит вопрос с ремонтом своей винокурни. Но ведь никаких следов после себя они не оставили и приказ воеводы расследовать пожар мог остаться невыполненным. А ведь могло следствие завершиться и осуждением – чем не повод для мастера Ермолаю Шамшурихину отомстить заводскому приказчику и поджог кабака – самое оно.
Одним словом, перед Иваном Корякиным стоял сейчас дрожавший, как осиновый лист, неуверенный в себе и в дальнейшей своей судьбе немалого роста детина с длинной бородой и, как потом выяснилось, густым, сочным басом. В руках он мял картуз, а глазами уставился на носки своих сапог. С другой стороны, и Корякин выдерживал паузу, нежно почесывая себя гусиным пером за ухом.
- Ну что, гусь, как там, бишь, тебя?
- Ермолай, Степанов сын.
- А прозвище твое как, Ермолай Степанов?
- Шамшурихин.
- Ну и вляпался ты, Ермолай Шамшурихин. Приказчик на тебя челобитную жалобу со-стряпал, – Корякин ткнул пальцем в закрытую конторку, о которую он облокачивался обеими руками.
И вдруг Корякин словно что-то вспомнил. Шамшурихин, Шамшурихин. Уж больно про-звище-то ему знакомо. Ну да! Не тот ли это Шамшурихин, который когда-то за выданную ему грамоту на землю мне так ничего и не принес?.. Нет, у того несколько другое прозвище-то было. Да и уж больно-то этот здоров – этого бы он навсегда запомнил. К тому же, тот в деревне жил, а этот здешний, посадский человек. Стоп! Так и есть. У того фамилиё было Шамшуренков, а братан его по мастеровой части, кажись, и сейчас в Москве… И тут ход его мысли прервал Шамшурихин.
 - И чего делать, подсоби?
- Ну, как чего делать? Либо в темницу, либо за Камень, на каторгу. То уж как воевода решит, да как ему дело доложит сам приказчик.
И тут вдруг огромный детина грохнулся на колени перед Корякиным (тот аж вздрогнул от неожиданности), и на коленях приблизился к подъячему еще на несколько шагов. Затем челом прикоснулся к полу, а когда снова поднял голову вверх, Корякину показалось, что в глазах у Шамшурихина даже слезы блеснули.
- Подсоби, не загуби, Иван Авксентьич! У меня ж, ты знаешь, трое мальцов, да баба больная, коли что со мной случится, не выходит их одна.
- Ну, как же я могу тебе подсобить-то, коли дело уже воевода передал в ратушу? – Корякин изобразил на лице озабоченность.
-  А ты… того… как-нибудь изыми, что ль…
- Чаво-о? Вора из меня хочешь сделать? Да я тебя еще и за это…
- Не серчай, Иван Авксентьич, коли что не так ляпнул, – Шамшурихин придвинулся тем же образом совсем вплотную к подъячему и облобызал носки его не совсем чистых сапог. – Я же отблагодарю, ты же меня знаешь…
- И чем же ты сможешь меня отблагодарить? – сменил гнев на милость Корякин.
- А любую твою просьбу выполню.
- Так-таки, и любую?..
- Ну, оно, конечно, ежли повелишь там воеводу… или, не дай бог… матушку-ца…
- Окстись, окаянный! – грубо прервал его Корякин. – По тебе и впрямь темница плачет. Мне давеча воевода сказывал, что там местечко появилось…
- Помилуй, Иван Авксентьич! – снова стал бить поклоны Шамшурихин. – Язык мой – враг мой. Мне баба моя давно об том говорит. Вот и с приказчиком, того, не сдержался.
- Ладно, вставай, неча тут пыль подымать, а то, вон, уже и чих в нос ударил, – Корякин и в самом деле чихнул, прикрывшись ладонью, и тут же утерся рукавом сорочки. – Ладно, прикрою покеда твое дельце за одну услугу.
Корякин дождался, пока мастер встанет и отряхнет портки от пыли, затем поманил его к себе пальцем. Шамшурихин подошел ближе и остановился с другой стороны канцелярской кон-торки.
- Ежли окажешь мне одну услугу, не токмо делу ходу не дам, но даже и приплачу малость, – негромко произнес Корякин, кося одни глазом в сторону двери.
- Вот те крест, все что угодно для тебя сделаю, – осенил себя крестным знамением Шамшурихин.
- Мне нужно, чтобы ты незаметно вынес из своей винокурни два медных перегонных куба и две двухсаженные трубы.
Шамшурихин даже не сразу сообразил, о чем его просит подъячий, когда же до него дошел смысл сказанного, он отошел от конторки и махнул рукой, словно отгоняя назойливую муху.
- Дык это же… еще хужей. Ды… как же это.
- На-ка вот, возьми, и успокойся, – Корякин чуть приподнял крышку конторки и достал оттуда кошель, туго набитый медяками.
- Уж ежели я тебе обещал не давать ходу этому делу, неужто ты думаешь, что я тебя за свое дело не прикрою?
- А если все откроется, меня же…
- Я тебя к себе возьму, на мою винокурню в Липовском.
- Но один же я не смогу, – понимая безвыходность своего положения, начал торговаться Шамшурихин.
- Конечно, не сможешь! – кивнул Корякин. – У тебя, вон, кошель-то, как туго набит. Не скаредничай, подбери надежных мужиков, двух-трех, своди их в кабак, пока и этот еще не сгорел, – хихикнул Корякин, – да сунь пару копеек каждому.
Но Шамшурихин продолжал стоять, переминаясь с ноги на ногу.
- Ну, чего мнешься, будто до ветру собрался?
- Рисково это!
- А и рисково! Инако я бы и без тебя справился бы… Ладно! – Корякин достал серебряный пятиалтынный и кинул его Шамшурихину.
Тот поймал монету на лету и низко поклонился.
- Это тебе за риск! А таперича ступай, ты и так меня от делов оторвал.
Едва мастер ушел, Корякин то ли от удовольствия, то ли от волнения, долго тер ладони друг о друга.
- Фролка! – наконец позвал он мальчишку-помощника. – Отправляйся-ка ты в Липовское и скажи Степану-приказчику, пущай срочно гонит в Еранск телегу о двух лошадях и сена поболе.
- Будь сделано, Иван Авксентьич.
- Да! А ежли чего Иван Иваныч спросит, скажи, Иван Авксентьич новые трубы добыл с кубами. А боле ничего не говори. Понял?
- Чего непонятного-то!
Мальчишка лет четырнадцати шустро повернулся и через пару минут, оседлав корякинскую кобылу, уже мчался в сторону села Липовское.

7.
Сложная машина Леонтия Шамшуренкова была полностью готова. Совет во главе с Анд-реем Нартовым и механиками из Артиллерийской конторы внимательно осмотрели ее. Не найдя никаких помех и замечаний, дали добро на подъем Большого колокола. Подъемные работы были назначены на 25 мая. У Леонтия было еще несколько дней, чтобы устранить только ему видимые неполадки и немного отдохнуть.
У него даже сердце готово было выскочить из груди от величия той работы, которую ему предстояло сделать. Ведь на работы пожалует сам московский голова, а возможно, и сама… Леонтия даже пробил холодный пот. Он долго не мог заснуть. Кости ныли от усталости, в голове сидели всякие мысли, отгоняя сон…
Но случилось непредвиденное.
Конец мая 1737 года выдался сухим и жарким, но ветреным. 29 числа, в Троицын день, в одиннадцатом часу утра в доме князя Милославского, что стоял недалеко от Каменного Боровицкого моста, близ церкви Антипы Чудотворца начудила поварова жена. Пока ее муж старался угодить чревоугодливому барину и всему его семейству, баба и сама решила приготовить еду для себя и детей. Перекрестившись на висевшую в углу чулана икону, она зажгла копеечную восковую свечку перед образом, а сама пошла в кухню. Но свеча была поставлена плохо и вскоре отпала от образа и зажгла чулан. В то же время все дворовые люди были уже в церкви у обедни, потому вовремя никто и не заметил пожара. Одним из первых почувствовал запах гари и увидел разгоравшийся огонь в усадьбе Милославского Михайла Данилов, в тот день заспавшийся дольше обычного. Он, едва успев на ходу надеть порты и длинную красную рубаху, выскочил во двор и несколько минут, словно завороженный, наблюдал за тем, как красный воздушный змей из княжеского флигеля, извиваясь, вырвался на-ружу и взял курс на главное здание усадьбы.
- Пожар! Горим! – вокруг началась паника, крики и визги.
Бывшие во дворе люди, в основном, все были у обедни, в самое второе коленопреклонение. Услышав о пожаре, все поспешно выбежали вон, но было уже поздно: огонь занял половину двора. Слуги и холопы забегали по всей усадьбе с ушатами и ведрами воды. Но разве им, маленьким людишкам, можно было справиться с этим монстром? И вскоре ветер, словно расшалившийся с любимой игрушкой ребенок, подхватил пламя и ошметки его стал разбрасывать в разные стороны. А дело-то было в самом центре тогда еще большей частью деревянной Москвы! Огонь быстро захватил всю центральную часть города, пламенем был объят даже кремль. Граф Семен Андреевич Салтыков, который с 1732 года был оставлен главнокомандующим в Москве (после переезда царского двора в Петербург), писал императрице Анне Ивановне, что «сначала загорелось за Боровицким мостом, на Знаменке, в приходе церкви Антипы Чудотворца, что у Колымажных ворот, на дворе князя Феодора Голицына или у Александра Милославского».
При этом сам князь Милославский, незадолго перед тем женившийся на княжне Вельяминовой, престарелой девице, уехал в свои арзамасские деревни вторично, оставив все московское хозяйство на  своего управителя.
 Пожар длился до четвертого часа утра 30 числа. За это время выгорел практически весь Кремль – потешные конюшни и потешный двор, весь императорский дворец, также соборы, монастыри, подворья и все коллегии, канцелярии и цейхгаузы, конюшенный двор, синодальный двор, житный двор. В огне погибли  и часы на Спасской башне, которые, правда, к тому времени были в нерабочем состоянии. В Китай-городе – между сгоревшими зданиями упоминаются: библиотека, комендантский двор, аптека, печатный и посольский дворы, торговые ряды, гостиные дворы, дома и монастыри. В Белом городе горело через Знаменку, Арбатскую, Тверскую и по Петровке, и то только те места, которые стояли против Кремля, а потом пламя перекинулось через Неглинку. Горело по Рождественке, по Сретенке и по Яузской, кроме одного пушечного двора, а по Мясницкой и по Покровке, как в Белом городе, так и в Земляном, горело все. Выгорели новая и старая Басманные улицы, вся Немецкая слобода, слободской дом импе-ратрицы Анны Ивановны, а также госпиталь и Лефортовская слобода. Всего было уничтожено 102 церкви, 11 монастырей, 4 дворца, 17 богаделен, 2527 дворов, 486 лавок, 9145 покоев и прочего. В огне погибло 94 человека. В сенатском архиве сгорело 926 переплетенных книг с делами по Сенатской канцелярии, 32 книги с делами Вышнего суда, в Главной дворцовой кан-целярии в архиве сгорели старые и новые дела и протоколы этой канцелярии, также дела бывшего приказа Большого дворца, писцовые, приходные, расходные и прочие книги и всякие ведомости, всего в десяти палатах. Сгорел архив московской ратуши; сгорели окладные и доимочные книги по московским дворам и домовым баням, так что и споры о землях решать стало не по чему. Из коллегий, канцелярий, контор и приказов показан убыток на 414825 рублей; по заявлениям частных лиц, они понесли убыток на 1267384 рубля, но многие сказок не подали.
Знатным получился Троицын день в тот год. От копеечной свечки сгорела Москва.
В Кремле творилось и вовсе нечто невообразимое. Загорелась и деревянная постройка над ямой, в которой стоял Успенский колокол. В яму стали падать горящие бревна и остатки сгоревшей деревянной конструкции подъемного устройства. Леонтий Шамшуренков, в одних портках, успев лишь схватить первый попавшийся под руку деревянный ушат, зачерпнул воды и бегом помчался к яме с колоколом. А там уже весь кремлевский люд, включая и литейщиков во главе с самим Моториным, носился с сосудами с водой, заливая яму, дабы остудить начавший краснеть от жара колокол. Но сделали только хуже – вода, попавшая на раскаленный металл, вызвала его резкое и неравномерное охлаждение. В теле колокола возникло одиннадцать трещин, и от него откололся кусок металла весом 700 пудов (11,5 тонны). Но это мастера увидели только после пожара.
Когда началось следствие по пожару, естественно, дошло дело и до выяснения причин треснувшего Успенского большого колокола. Было выдвинуто две версии: по одной из них – кусок отбили бревна, которые падали на колокол, согласно же другой – трещина в колоколе произошла во время того, как его охлаждали водой.
Но, как всегда бывает в таких случаях, под шумок плохие люди решили продолжить «радовать» москвичей огненными фейерверками – одни просто из вредности, другие по глупости, третьи же заметали какие-то следы. Так, 8 июня за Петровскими воротами, на дворе девицы Волынской, у крестьянина ее в избе нашли заткнутый в стену сухой порох, завязанный в тряпку. На другой день прислана была к розыску дворовая девка князя Михаила Владимировича Долгорукого Марфа Герасимова с тряпицей и горелым охлопком, которыми она зажигала в доме своего господина на Тверской, и с одного розыска повинилась; ее сожгли заживо. 13 июня загорелось у церкви Ильи Пророка на Воронцовом поле: плотник повинился, что зажег с сердца на хозяина, который в Троицын день не накормил его и не напоил пивом. В том же месяце в Петербурге, на Адмиралтейской стороне, на Греческой улице, возле дома цесаревны Елизаветы, у иностранного купца Линзена на крыше найдена кубышка смоленая, внутри оклеена бумагою, обвязана мочалом, и сверху в твориле ее насыпано пороху золотника с два. 4 июля за Москвою-рекой, в доме секретаря Остафьева, произошел пожар: воровские люди зажгли сушило.
Разумеется, императрица распорядилась создать комиссию  при Московской сенатской конторе для выяснения причин и последствий самого крупного в XVIII веке пожара в Москве. В комиссию вначале были назначены тайный советник Алексей Плещеев, Иван Маслов, Петр Михайловский. Впрочем, поскольку работа комиссии была долгой, то она и менялась несколько раз, а в 1738 году и вовсе ее состав изменился полностью. По именному распоряжению комиссия должна была установить путем личных допросов участие каждого чиновника и духовного лица в борьбе с пожаром или причину их неявки по месту службы во время пожара. В 1740 году Сенат счел, что следствие слишком затянулось, и в целях его ускорения указом от 14 мая назначил комиссии двухмесячный срок для решения всех дел. Но и это не помогло и в связи со смертью Анны Ивановны Московская сенатская контора указом от 17 декабря 1740 года ликвидировала комиссию и, как водится на Руси, отменила наказание лиц, оказавшихся виновными в нерадивом отношении к службе. В 1741 году комиссия полностью закончила свою работу, а все делопроизводство поступило в Сенатский архив.
Кроме литейного мастера Моторина, хуже всех себя после этого ужасного пожара чувст-вовал Леонтий Шамшуренков. Еще какое-то время назад дворцовый холоп ощущал себя едва ли не главным служилым человеком во всем государстве, в Москве уж во всяком случае, а теперь же, к осени, ему не только негде было жить в старой столице, но и нечего есть, поскольку сразу же после обследования колокола, Сенат пришел к выводу, что подъем поврежденного колокола нецелесообразен, следовательно отпала и необходимость восстанавливать подъемную машину. 9 июня 1737 года Артиллерийская контора выдала Шамшуренкову паспорт и отпустила домой. В пятьдесят лет, седовласый и сгорбленный, он вдруг почувствовал свою никчемность и ненужность. Заглянул на прощание в Главную дворцовую канцелярию, к своему давнему приятелю канцеляристу Сидору Яковлеву. Тот, увидев расстроенное лицо Шамшуренкова, и сам помрачнел.
- Ступай, ступай домой, Леонтей. В дороге развеешься, успокоишься, – стал успокаивать приятеля канцелярист.
- Да не об том я расстроен, Сидор. Вот, думаю, неужто у нас на всей огроменной Руси не найдется применение моей механизме, а? Ее же сам Нартов оценил! Сказал, что моя механизма даже лучше тех, чего он придумывал. Чай, не один Успенский колокол подымать из ямы на-добно?
- А ты бы и заглянул к Андрею Константинову. Може, и подсобил бы тебе чем?
- Да где уж там! – горестно взмахнул рукой Шамшуренков. – Он, поди, уж давно в своем Питербурхе сидит.

8.
В июле 1737 года Анна изволила забавляться травлею диких зверей. Нужно отметить, что охотничьи увлечения Анны ничем не походили на соколиные и псовые охоты царя Алексея Михайловича или на охоты Елизаветы Петровны с борзыми, где огромную роль играли знание повадок зверей, умелая организация гона и чутье охотника. Не сама охота привлекала Анну, а стрельба в живую мишень. Стрельба по мишени или по птицам была главным занятием Анны особенно в Петергофе каждый день после обеда. Более того, государыня втягивала в это занятие придворных, суля им щедрые награды. Вот и в этот день государыня приказала при дворе учредить стреляние птиц, а награждение за оное состояло в золотых кольцах и алмазных перстнях. Сама же Анна хваталась за первое попавшееся ей ружье, которые  специально расставляли во всех простенках дворца Монплезир, едва завидев пролетающую мимо ворону, галку или чайку. Кроме того, Анна била из ружья по птицам, которых в большом количестве содержали в вольерах. Согласно легенде, в одной из панелей Лакового зала Монплезира сидели две пули, выпущенные императрицей по ошибке. Монплезирским слугам нужно было глядеть в оба, чтобы не попасть под огонь российской Дианы. Впрочем, Анна была стрелком отменным, хорошо знала оружие и особенно ценила ружья Сестрорецкого завода. Штуцера, легкие и удоб-ные, для нее делали по специальному заказу, украшали резьбой и золотой гравировкой, снабжали изящными фигурными ложами. По-видимому, у государыни собралась хорошая коллекция оружия и не раз она требовала, чтобы легкие штуцера присылали из Оружейной палаты, искали их в Преображенском. А в 1736 году из Петергофа Остерман писал русскому посланнику в Париже князю Антиоху Кантемиру, чтобы он немедленно прислал «шесть французских фузей лучшей работы и от лучшего знатного мастера». Анна, как опытный спортсмен, стреляла ежедневно, не упускала случая предаться любимому занятию даже в дороге: «Во время пути изволила Ее величество в Стрельной мызе стрелянием по птице и в цель забавляться». Так написано в газете за 1737 год.
Петергоф, ставший при Анне любимым загородным местом отдыха, за последние годы преобразился. О прежнем запустении уже не могло идти и речи. Анна распорядилась продолжить и завершить начатые Петром I постройки. Дело поручили Михаилу Земцову. Началась серьезная перестройка фонтанов, была развита сеть аллей Верхнего сада и Нижнего парка. Бартоломео Растрелли одну за другой создавал свинцовые статуи, которые золотили и укрепляли на подножии фонтанов. В 1735 году в ковше Большого каскада по модели Растрелли был отлит и установлен знаменитый Самсон. Сама идея фонтана — памятника победе России под Полтавой 27 июня 1709 года, в день святого Сампсония, была весьма популярна в литературе и искусстве петровского времени, но изображение богатыря Самсона (Россия), раздирающего пасть льву (Швеция), появилось в анненскую эпоху. С тех же времен дошел до нас прелестный фонтан «Дубок», который придумал все тот же Растрелли. Не меньше внимания уделяли птичнику и обширному зверинцу, столь любимому императрицей.
В окрестностях Петергофа, где в течение всего царствования Анны слышалась, как при осаде Очакова, непрерывная пальба, создали крупные загоны, куда со всей страны свозили различных зверей и птиц. В этих загонах, прогуливаясь по парку, и «охотилась» императрица. Убить зверя в этих условиях ей не составляло никакого труда. Государыня брала то ружье, то лук, а так как она была женщиной крупной и сильной, натянуть тугую тетиву ей было вполне под силу. Впрочем, Анна охотилась и с собаками. Для нее за огромные деньги в Англии и Франции специально закупали самых экзотических для России того времени охотничьих собак: бассетов, английских гончих, легавых, хортов, такс.
Устраивали в Петергофе и варварские охоты с так называемых «ягт-вагенов» — особых высоких повозок, которые устанавливали в центре поляны. Задолго до начала охоты сотни загонщиков охватывали сплошным кольцом огромные лесные массивы и несколько суток напролет гнали из лесу все живое, что бегало по земле. Постепенно круг сужался, звери попадали в длинный и высокий полотняный коридор (для хранения этого корабельного полотна был построен специальный цейхгауз). Коридор становился все уже, а полотняные стены его все выше и выше. Вскоре вся масса несчастного зверья — медведи, волки, лоси, олени, зайцы, козы, кабаны, рыси – все вместе попадали на ограниченную полотняной стеной поляну, посреди которой стоял ягт-ваген императрицы и ее вооруженной до зубов свиты. Анна открывала огонь, а ее обер-егерь Бом непрерывно подавал государыне одно заряженное ружье за другим. Он даже придумал особые гильзы, смазанные салом, что помогало быстро перезаряжать ружья. Бойня продолжалась до «полной победы». После этого не удивляют грандиозные «успехи» российской Дианы, убившей только за два с небольшим месяца своего пребывания в Петергофе в 1740 году 9 оленей, 16 диких коз, 4 кабана, 1 волка, 374 зайца, 68 диких уток и 16 морских птиц. Впрочем, уток и птиц государыня скорее всего била влет прямо из окна Монплезира. В общем, земля Монкуража была пропитана кровью сотен, а может быть, тысяч зверей…
- А где моя Аннушка? – императрица оглядывалась по сторонам в поисках племянницы.
А та терпеть не могла стрельбы и охоты и, естественно, забилась в один из дальних углов Монплезирского дворца, едва не плача. Рядом с ней находились преданные фрейлины – сестры Менгден. Но гофмаршал принцессы Миних-младший подошел к ней и, как можно вежливее произнес:
- Ваше высочество, негоже отказывать ее величеству в просьбе даже вам.
- Но вы же знаете, Миних, я ужасно боюсь крови и не переношу звуки выстрелов. Я сразу теряю сознание.
Но тут раздался тетушкин бас, перекрывший шум, царивший вокруг нее:
- Аннушка, ну-ка, подь сюда! Смотри, какое граф Бирон тебе ружьишко дарит.
Делать было нечего, пришлось покориться и даже впервые принять участие в охоте – принцесса Анна, вся бледная и похолодевшая о  страха, тем не менее, удосужилась подстрелить оленя (а может быть, сердобольные егеря ей в этом помогли?). Зато сама императрица с удовольствием изволила потешиться охотой на дикую свинью, которую из собственных рук и застрелила.
А в это время 70-тысячное русское войско под предводительством фельдмаршала графа Миниха топтало пыльные дороги степной Украины, направляясь все дальше на юг – к Очакову. Армия другого фельдмаршала, Ласси, к тому времени увеличившаяся до 40 тысяч человек, одновременно вторглась в Крым. А еще для отвлечения внимания турок поручено было калмыцкому хану Докдук-Омбо при содействии донских казаков произвести набег на Кубань, в земли ногайцев. Осмелев на фоне российских побед, Австрия в июле 1737 года объявила Турции войну, однако довольно скоро потерпела ряд поражений. Таким образом ее вступление в войну лишь усугубило ситуацию для союзников и укрепило позиции Турции.
Впереди, в головной колонне кто-то затянул песню:
- Что победные головушки солдатские,
Они на бой и на приступ – люди первые,
А к жалованью – люди последние…
 Ее тут же подхватили еще несколько голосов:
- Как со вечера солдатам поход сказан был,
Со полуночи солдаты ружья чистили,
Ко белу свету солдаты на приступ пошли.
Принц Антон заинтересовался песнею и дал коню шпоры, стараясь как можно ближе подскакать к поющим. А песню, тем временем, подхватили уже десятки голосов, она была слышна на многие версты вокруг:
- Что не грозная туча подымалася,
Что не черные облака сходилися,
Что подымался выше облак черный дым,
Загремела тут стрельба ружейная.
Что не камушки с крутых гор покатилися,
Покатились с плеч головушки солдатские;
Что не алое сукно в поле заалелось,
Заалелася тут кровь солдатская;
Что не белые лебедушки воскликнули,
Так воскликнут молоды жены солдатские.
Согласно плану Миниха, который он составил еще прошлой осенью, главной целью нынешнего похода была лежавшая при устье Днепра и Черного моря крепость Очаков. Потом же,  если все сложится удачно, часть войск следует посадить на суда и по воде отправить их в Белгород, что на Днестре ради истребления  гнезда буджакских татар. Для исполнения последнего предприятия назначена построенная в Брянске и определенная для перевоза потребных к осаде орудий флотилия.
Всю зиму 1736/37 годов шли приготовления к походу. В начале года Миних послал в Очаков кондуктора с поклоном к Мустафе-паше, начальнику гарнизона, и с поручением попробовать снять план города. Но ему турки едва позволяли смотреть в окно своей комнаты, тем не менее, желая угодить фельдмаршалу, он представил ему план шестиугольника, уверяя, что город таким именно образом укреплен. И Миних не имел причин не доверять этому плану, оказавшемуся весьма далеким от истины. На основании этого донесения он и составил заранее план осады.
Миних предполагал собрать армию в 90 тысяч человек и идти с нею на Очаков. Второй армии, под командованием Петра Ласси в 40 тысяч регулярных войск и 15 тысяч казаков и волонтеров предстояло, выйдя из Азова, сосредоточиться на рубеже реки Миус, чтобы потом наступать на Крым. Решение Миниха продолжать войну двумя армиями исходило из предположения, что турецкая армия в 1737 году не перейдет через Дунай, то есть не начнет наступления первой. Но он не исключал и возможности, что начнет.
- Если неприятель выйдет навстречу, – говорил на это Миних, – то, призвав бога в помощь, с ним переведаться и баталию дать.
Стратегический замысел, заложенный Минихом в план кампании нынешнего года, казалось, отвечал общей обстановке, какой она ему виделась к осени года прошедшего. Но именно в этом и состояло повторение ошибки кампании 1736 года – боевые действия русских войск на двух разобщенных операционных направлениях. Главнокомандующий это видел, но ошибкой не считал, руководствуясь идеей пусть медленного, но продвижения к Константинополю. Как он полагал, взятие Азова в минувшем году было первым этапом на этом пути; завоевание Крыма, подготовленное его разорением в том же году, и овладение Очаковым в эту кампанию должно было стать новым этапом.  Однако, бурное течение событий опровергло это предположение фельдмаршала Миниха. К 24 мая на реке Омельник он собрал только 60–70 тысяч человек и 62 осадных орудия – всего 63 батальона пехоты, 29 драгунских и кирасирский полк, два эскадрона конной гвардии, три тысячи артиллеристов и инженерных войск, полторы тысяч  гусар и до 13 тысяч казаков.
Пехоту посадили на большие суда и спустили по Днепру до Переволочной (близ той самой Переволочной, где переправлялся через Днепр шведский король Карл XII после несчастной для него Полтавской битвы), где разместили на постой в селах и деревнях. Собственно переправа ее через Днепр происходила в трех местах: дивизия генерал-аншефа Румянцева – у Кременчуга, дивизия генерал-поручика Леонтьева – у Орлика, а третья дивизия, принца Гессен-Гомбургского – у Переволочной по плавучему мосту, составленному из 128 судов.
Эта армия шла несколькими колоннами до реки Буг, по возможности держась русла Днепра. 18 июня армия пришла к Южному Бугу и уже на следующий день начали строить три моста: из них один понтонный, а два других с помощью бочек. Переправа заняла всего три дня и прошла без всяческих помех со стороны неприятеля – турки просто не ожидали, такого быстрого появления русской армии и не успели у Бендер собрать все свое войско. Прежде, нежели армия отошла от Буга, к ней присоединились волонтерами несколько иностранных офицеров; подошел также обоз из двадцати восьми тысяч телег с припасами и еще привели две тысячи верблюдов. Последних раздали по всем полкам, так что на каждую роту приходилось по два верблюда. На них навьючили палатки.
Перейдя через Буг, Миних двинулся с армией тремя каре (так, чтобы они в случае нужды могли помочь друг другу) сначала в направлении на Бендеры. Тем самым он отвлекал внимание турок от Очаковской крепости. А потом вдруг изменил маршрут и скорыми марш-бросками повернул армию на Очаков. Чтобы не затягивать время, обозы и тяжелая артиллерия шли отдельно. Впрочем, турки быстро раскусили маневр Миниха и тут же выслали к Очакову под-крепление, что заставило русских ускорить ход.
Миних пошел прямым путем в степь, между Днепром и Молдавией и от польской границы аж до Черного моря простирающуюся. Трава на ней росла столь высокая, что доставала до самого брюха лошадей, и притом была весьма питательна. Тому более всего благоприятствует черноземная почва.  И для людей пищи хватало: всяческой дичи – зайцев, рябчиков, куропаток и перепелов – было там превеликое множество, а поскольку ноги охотников там еще не бывало, то и звери были непуганы. Настолько, что солдаты нередко, окружив зайца, хватали его голыми руками. Зато лесу вокруг на сотни верст никакого, одни лишь небольшие кустарники, да и те встречаются весьма редко, так что приходилось раскла-дывать огонь из лошадиного навоза и сушеной травы. С питьевой водой также были немалые проблемы, несмотря на то, что здесь протекали такие значительные реки, как Буг и Днестр с многочисленными притоками, протоками и ручьями: расстояние между ними было столь обширно, что во многих местах, чтобы добраться от одной реки до другой, приходилось ехать целый день.
Армия Миниха состояла из шестидесяти тысяч регулярного войска и десяти тысяч донских, запорожских и слободских казаков. И это не считая вспомогательного войска в обозе и погонщиков лошадей и волов, последних фельдмаршал закупил на Украине едва ли пятьдесят тысяч, дабы на них везти полугодовой запас съестных припасов вместе с разными полевыми приборами (например, бочки с водой, которые иногда использовались и в качестве понтонных мостов, перевязанных бечевою, для преодоления водных преград) вслед за армией. Волы могли служить и на тот случай, если съестные припасы будут заканчиваться – их забивали и говядину делили среди солдат.
Разумеется, передвижение такого огромного войска не было усыпано цветами – то и дело давали о себе знать татары, грозившие окружить и отбить хозяйственные обозы.
Наконец, впереди, в трех верстах показались крепостные стены Очакова. А вместе с тем и первые турецкие разъезды. Миних приказал всем остановиться, отправив вперед авангард. Затем навстречу авангарду русской армии выступил шеститысячный турецкий отряд, разбавленный татарами, босняками и албанцами. Им на перехват были посланы гусары с донскими казаками. Бой был коротким, но кровопролитным. Первыми вступили в схватку казаки, но турки весьма умело и мужественно отбивались, заставив казаков повернуть вспять. К счастью, тут подоспел полковник Стоянов со своими гусарами. Бой становился все ожесточеннее и, получавшие постоянно подмогу из Очакова турки одолели бы русских, если бы из авангарда не выдвинулись к месту схватки еще драгунский и два пехотных полка с несколькими орудиями. Последние и заставили неприятеля отступить. При этом в плен было взято, в числе прочих, и четыре турецких офицера, которые на допросе признались,  что они только накануне прибыли в Очаков с семью тысячами отборного войска, состоящего из босняков и арнаутов-албанцев. Таким образом, в гарнизоне насчитывается до двадцати тысяч человек, из них пять тысяч лучшей конницы вышли в этом бою против русских легких войск. Продолжавшаяся около четырех часов стычка стоила русским десяти гусар и пятнадцати казаков, неприятель же потерял более ста человек убитыми, ранеными и пленными.
Турки вынуждены были возвратиться за крепостные стены, а взятый в плен один татарский мурза сообщил, что трехбунчужный сераскир Ягья-паша несколько дней тому прие-хал в Очаков, что гарнизон в городе состоит с лишком из двадцати тысяч человек и что вскоре ожидают туда еще военной помощи – 10-тысячный отряд от Дуная уже спешил на помощь. К тому же, отступая, турки сожгли предместья Очакова, выжгли и степь верст на двадцать вокруг. Так что ни корма для лошадей, ни материала для фашин нельзя было найти. Однако обгоревшие развалины предместья и еще тлеющие сады позволяли скрытно подойти к крепости на ружейный выстрел. Как казалось Миниху, сама обстановка повелевала немедленно пойти на штурм крепости, не ожидая прибытия осадных средств, в том числе тяжелой артиллерии.
Его вторично, как и в прошлогодней баталии, подвел князь Трубецкой (тогда «по милости» князя, из-за его лени, армия неполучила вовремя достаточно продовольствия и фуража), которому фельдмаршал перед походом приказал  спуститься с флотом, выстроенным в Брянске, по Днепру, нагрузив суда частью тяжелой артиллерии, боевыми снарядами в большом количестве, провизией и всяким материалом, необходимым при осаде. Это невозможно было доставить посуху, не замедлив движения армии. Но то ли по глупости, то ли по доброй воле начальника флот не подошел к устью Днепра в назначенный срок. Князь Трубецкой оправдывался тем, что флот не мог идти быстрее из-за противных ветров и бурь, что на днепровских порогах вода была так мелка, что перевалить через них суда потребовало гораздо больше времени, нежели ожидали. Но фельдмаршал все же полагал, что суда не замедлят подойти, и потому собрал военный совет, чтобы на нем объявить о начале осады.
- Господа! Я вижу один выход, – произнес он. – Мы не можем допустить, чтобы в Очаков подоспела помощь. Нам необходимо замкнуть кольцо окружения вокруг сей фортеции.
- Так ведь еще не все потребные к осаде орудия подоспели, – стали возражать генералы.
- Дожидаясь, пока те орудия от Днепра прибудут, мы потеряем инициативу и не пресечем путь вспомогательному войску. Атака придает солдату бодрость и поселяет в других уважение к атакующему, а пребывание в недействии уменьшает дух в войсках и заставляет их терять надежду
Последний аргумент возымел свое действие. 30 июня русские подошли к Очакову на расстояние видимости. Миних в спешке провел рекогносцировку местности. Но из-за этой спешки он даже не заметил переднего глубокого рва, окружавшего крепость.
В том месте, где две великие реки, Днепр и Южный Буг сливаются воедино, образуя Днепро-Бугский лиман, залив Черного моря, стоит древняя крепость, которую турки, захватив ее в 1502 году назвали Ачи-кале (крепость у моря). К тому моменту, когда в 1737 году к крепостным стенам приблизилась русская армия, там жило около 20 тысяч жителей. Крепость с трех сторон была окружена рвами глубиной до 10 метров, а также тремя земляными валами, высотой до 20 метров, укрепленных восемью одетыми полевым камнем больверков (каменная обшивка земляных укреплений) и из двойного сухого рва. На валах стояло около сотни металлических пушек. Стены высотой 12 метров тянулись по периметру на 8 километров. Съестные припасы беспрепятственно доставлялись туда по Черному морю, пока этот путь не перекрыла российская флотилия. В городе находились один сераскир, семь пашей и двадцать тысяч отборного войска, а перед лиманом стояли на якоре восемнадцть галер и еще несколько транспортных судов.
Едва русская армия приблизилась, сераскир приказал двум третям гарнизона (а это пятна-дцать тысяч человек) выступить из крепости и развернуться в боевой строй. Разделясь на два отряда, они подошли в одно время справа и слева от русских, так, что их главные силы оказались справа, где стояли донские казаки. Желая удержать неприятеля, против них был отряжен барон Левендаль с пикетами армии и несколькими полевыми орудиями. Кроме того, Миних приказал всем встать в линию полумесяцем и, положа ружья на плечи, в сопровождении военного оркестра медленно продвигаться. Стрельба продолжалась около двух часов, с обеих сторон погибло около двухсот человек. Психическая атака стала полной неожиданностью для турецкого командующего и он велел своему войску вернуться назад и укрыться за крепостными стенами. Таким образом русские прогнали всех турок из их редутов, расположенных в окрестных городских садах и уже в вечерних сумерках на расстоянии одного пушечного выстрела остановились.   
Ночь, однако, для осажденных не была спокойной. Помимо того, что русские солдаты начали рыть траншеи, так еще и работали пушки, бомбардируя город. Бомбы падали так удачно, что в разных местах загорелись деревянные постройки, которых было очень много, а к утру уже весь город был не только объят пламенем, но еще и взорвался пороховый магазин, наделав много шуму и урона. Впрочем, и турки стреляли из пушек, мешая русским окапываться в каменистом грунте.
События развивались стремительно. Накануне вечером были откомандированы пять тысяч  землекопов во главе с бригадиром Брадке под охраной такого же количества солдат для возведения в ночное время пяти редутов и насыпей между лиманом и Черным морем, чтобы они могли впоследствии служить контрвалационными линиями и прикрывать тыл траншеи. Ночь была лунная, к тому же короткая, а земля тверда, как камень, так что, несмотря на все усилия войска, не было возможности отстроить хотя бы один редут до рассвета. Впрочем, чтобы хотя бы один, средний, редут все же был закончен, Миних послал туда дополнительно еще две тысячи землекопов. Но когда солнце взошло, оказалось, что землекопы углубились всего на два фута (чуть более 60 см). В то же время турки открыли сильный огонь с вала на войска, находившиеся ближе, чем на пушечный выстрел, что заставило фельдмаршала отозвать их обратно в лагерь. Бригадиру Ливену и полковнику Еропкину поручено было наблюдение за двумя редутами на крайнем конце правого крыла близ Черного моря. И тут русским повезло. Они нашли их готовыми с бруствером и рвом. Приказав их исправить и окружить рогатками, они разместили тут свою команду. Это были городские сады, которые отделялись друг от друга достаточно глубокими рвами и земляными насыпями. Турки имели на этой стороне и почти по всей крепости свои сады, из которых каждый вместо частокола был обнесен рвом и валом, при этом Миних предполагал, что на этих линиях противник будет обороняться до тех пор, пока не войдет в город. После полуночи фельдмаршал с прочим генералитетом верхом осматривали местность и нашел первые два редута в хорошем состоянии; однако ни Брадке, ни его и команду обнаружить не удалось, даже после часа поиска разосланными в разные стороны двадцатью офицерами.
И только адъютант Миниха подполковник Маннштайн после долгих поисков все же обнаружил пропавших землекопов во главе с бригадиром. Брадке, не найдя в темноте назначенное место, заблудился и попал во рвы со своей двухтысячной командой. Стараясь выбраться из них, землекопы еще больше заплутали и вышли к самому гласису крепости. Турки, заметив какое-то движение, забеспокоились и в крепости, и на валах, а Брадке, опасаясь неприятельской вылазки, приказал всей команде залечь и вести себя тихо, пока в крепости успокоились. В этом положении и нашел Брадке Маннштайн, приведя затем к Миниху. 
Оба сада или редута, занятые Ливеном и Еропкиным, находились на расстоянии половины пушечного выстрела от города, из чего можно было заключить, что неприятель сделает вылазку именно с этой стороны. На рассвете подошел сюда генерал Румянцев во главе пикетов правого крыла с несколькими полевыми орудиями. В то же время пикетам остальной армии, гренадерским ротам и казакам дано приказание выстроиться впереди своего лагеря.
1 июля, в шесть часов утра, завязалась интенсивная перестрелка с обеих сторон. Чтобы добиться успеха, Миних двинул вперед половину армии со знаменами. Другую половину под командованием приболевшего принца Гессен-Гомбургского  оставил в резерве в готовности идти на приступ. Принц Гессенский заболел в тот самый день, когда казаки взяли в плен первых неприятельских солдат, и выздоровел уже по взятии Очакова. У турок справа, со стороны лимана, находился ретраншемент, или выбитая дорога, в которую они и засели в большом количестве, а слева заняли несколько предместных садов. Они не ожидали, что штурм начнется так внезапно. Бомбы и ядра крушили укрепления. Турки весьма упорно отбивались, но под конец их все же вытеснили и они скрылись за палисадами. Русские тотчас же заняли эти посты и, под защитою этих же садов, подошли на ружейный выстрел к контрэскарпу. Турки, попав под сильный огонь, отступили за палисад. Правым флангом штурмующих войск командовал генерал Александр Румянцев и Густав Бирон, центром — Джеймс Кейт, левым флангом — Левен-даль. Атакующие колонны двигались довольно быстро.
 Огонь с обеих сторон продолжался с утра до наступления ночи. Фельдмаршал приказал подвезти тяжелые орудия и мортиры, а также полевую артиллерию. К счастью, один из садов оказался весьма удобным для того, чтобы перетащить туда всю артиллерию, беспрерывно обстреливавшую город. Днем в разных местах города то и дело вспыхивал пожар, но его тотчасже гасили.
Ночью землекопы снова  принялись за работу в траншее. Хотели, по крайней мере, устроить сообщение между садами, но каменистая  почва словно была против этого. На все про все требовалось, минимум, двое суток. Но военная фортуна вновь повернулась лицом к Миниху. Всю ночь продолжалась пальба из пушек и мортир и за час до рассвета 2 июля в центре города вспыхнул большой пожар . Миних приказал продолжать обстрел, дабы бомбами помешать тушению пожара. Это удалось. Пожар распространился и охватил, как ясно было видно, несколько улиц. Фельдмаршал тут же подозвал к себе вестового. Не отрывая глаз от подзорной трубы, приказал:
- Отправляйся немедля к генералу Кейту и передай, пущай подойдет к гласису на ружейный выстрел и откроет беспрерывный огонь, чтобы выманить гарнизон на вал, держать его в тревоге и тем помешать ему тушить пожар.
- Я и так уже стою ближе, чем на ружейный выстрел от гласиса, – недовольно проворчал Кейт. – Передай его сиятельству, что у меня на теперешнем посту уже много людей побито и ранено ружейными выстрелами с вала.
Но Миних продолжал отдавать команды. Он вновь приказал Кейту поддерживать постоянный ружейный огонь против вала. Генералу ничего не оставалось делать, как повиноваться. Но не прошло и пяти минут, как он получил новый приказ: выйти из редута и стрелять с открытой местности. Кейт, чертыхаясь, выполнил и это приказание, хотя прекрасно понимал, что этот маневр принесет лишь новые бесполезные жертвы. Едва солдаты встали перед редутом, как Миних прислал уже своего адъютанта сказать, что он, фельдмаршал, а также генералы Румянцев и Бирон со своими гвардейцами подвинулись с правым крылом до гласиса, и он надеется, что и генерал Кейт последует их примеру. Такое же приказание получил и Левендаль, стоявший с левым крылом и артиллерией в сотне шагов позади центра. Левендаль примкнул к Кейту, и оба они направились к городу. Подойдя к гласису, пологому земляному наружному валу, войска наткнулись на первый ров четырехсотметровой ширины, который во время рекогносцировки перед боем Миних  даже не заметил. Первыми подступили к валу солдаты генерала Румянцева, но, не имея фашин и штурмовых лестниц, не смогли перейти ров и остановились под сильнейшим огнем врага. Тем не менее, они простояли тут около двух часов, не отступая ни на шаг, а беспрестанно ища место, где можно было бы пройти. Некоторым даже удалось и перелезть через передний ров, но это никак не повлияло на решимость турок отбить атаку. Наконец, солдаты не выдержали и отступили, оставляя на краю рва массу убитых и раненых. То же самое произошло с центром и с левым флангом. Едва не началась паника в рядах русских. В то же время несколько сотен турок вышли из города и бросились в погоню за отступающими и побили многих, особенно раненых, которые не в силах были поспешно уйти. И если бы сераскир Ягья-паша и комендант крепости Мустафа-паша догадались выступить всем гарнизоном, то они разбили бы совершенно русскую армию и заставили бы ее, сняв осаду, возвратиться в Россию.
Положение было столь отчаянным, что Миних, словно обезумев, схватил армейское знамя и самолично направился ко рву. Ему казалось, вернее, он был убежден, что солдаты, увидев впереди и со знаменем своего «сокола»-фельдмаршала, ринутся за ним в бой. Но… За ним последовал один лишь принц Антон Брауншвейгский со своей свитой. Турки, видя такое дело, сосредоточили огонь на русском главнокомандующем. И стреляли они очень метко – у Миниха в двух местах оказалась простреленной шляпа и складки на мундире по обеим сторонам также прострелены. Пули и ядра свистели вокруг, принц Антон уговаривал его уйти в укрытие, но Миних стоял, как вкопанный, будто желая погибнуть от такого позора. В результате Миних выронил шпагу, отдал знамя принцу Антону и, сложив руки на груди, зашептал:
- Все пропало!
- Дело еще не потеряно, ваше превосходительство, – успокаивал его Антон Ульрих. – Не теряйте только мужества, не то погибнет сердце всей армии!
- Это Кейт виноват! Он слишком сгоряча начал штурм, отчего он и не удался. Но так как в неприятельском городе пожар продолжается, то дело еще можно поправить.
Слова эти услышали и другие и не замедлили донести их до ушей генерала Кейта. Подобное высказывание чрезвычайно оскорбило генерала. Он просил передать фельдмаршалу, чтобы упреков ему не делали, потому что он исполнял только его приказания против своей воли и готов даже просить военного суда, перед которым он и обнаружит все ошибки, которые были сделаны с самого начала осады.   
Миних понял, что погорячился и, навестив Кейта на следующий день, между прочим сказал, как бы извиняясь:
- Мы отчасти вам обязаны, генерал, успехом этого великого предприятия.
 Но Кейт, помня сказанное о нем накануне, на это ответил:
- Извините, граф, я не приписываю себе тут ни малейшей славы, так как я ограничился только
исполнением ваших приказаний.
 Антон Ульрих в этом бою показал себя весьма храбрым и решительным офицером – несмотря на то, что стоявший рядом с ним паж Пок был тяжело ранен, отчего вскоре после боя и скончался, а его адъютант, подполковник Хаймбург двумя пулями ранен, Антон возглавил один из отрядов гвардии и повел в новое наступление.
- Вперед, ребята! За мной!
Принц Антон, подняв шпагу, обратился к гвардейцам. Решительный блеск светился в глазах принца Брауншвейгского и опытные, много и многих повидавшие гвардейские офицеры и унтер-офицеры уловили это сразу и беспрекословно подчинились юному полковнику.
Наконец Антону Ульриху второй паж подвел нового коня. Принц сел на лошадь, дабы посмотреть, что происходило в других местах. Однако турецкая пуля тут же угодила его лошади в голову и прострелила чепрак, а сквозь сюртук принца, который, к счастью, был расстегнут и развевался на ветру, пролетела в самый шов на спине еще одна, не причинив ему, однако, ни малейшего вреда. В какую бы сторону ни смотрел Антон, всюду была одна и та же картина – турецкие пули и бомбы не щадили никого. Храбрый генерал Левендаль ранен в руку, а генерал Кейт в колено.
Тем временем бомбардировка Очакова продолжалась. И тут русским улыбнулась военная фортуна. В 10 часов утра в тот же день от прямого попадания бомбы взорвался пороховой погреб. Огромной силы взрыв разрушил множество домов, вызвал пожары, погубил в развалинах до шести тысяч человек. Оборонявшихся охватила паника.
- Вперед, соколы мои! – воскликнул окрыленный этой нечаянной удачей Миних, приподнявшись на стременах и взметнув вверх шпагу.
В этот момент вражеская пуля снова попала в коня фельдмаршала. Адъютанты с ординацрами помогли Миниху выбраться из-под упавшего животного.
Между тем, началася новый штурм Очакова. Казаки-донцы, а за ними и гусары ворвались в крепость, пойдя на приступ теперь уже и со стороны моря. На улицах города завязались рукопашные схватки, в которых верх неизменно одерживали русские. Даже донские казаки добровольно спешились и тоже пошли на штурм.
Понимая, что погасить этот пожар уже невозможно, а дальнейшее сопротивление может только погубить оставшихся жителей и защитников крепости, сераскир приказал снять с вала все расставленные в большом количестве по валу и на гласисе, по турецкому обычаю, знамена и поднять белый флаг. Вместе с тем он отправил своего баши-чауса (генерал-адъютанта), к графу Миниху просить перемирия на двадцать четыре часа.
- Я требую безоговорочной капитуляции всего гарнизона в течение одного часа, – ультимативно заявил Миних. – Только при этом условии я обещаю сохранить пленным жизнь. Если же прежде исхода часа серескир на капитуляцию не решится, то ни единый человек пощажен не будет.
Парламентер удалился. Между тем взрывы и пожары внутри крепости продолжались. Бомба попала в еще один пороховой магазин. Тут уже сераскир Ягья-паша не выдержал. Сначала он попытался с другой стороны крепости, которая выходила к берегу моря, с несколькими своими людьми и частью гарнизона убежать в галерах. Между тем гусары и донские казаки проникли в город со стороны моря и, вовремя заметив бегство, бросились за ними в погоню, а армия в то же время пошла в очередную атаку на неприятеля, который, оставя огнем пожираемый город, бросился в покрытую русскими дорогу, прокладывая себе путь, за недостатком пороха, топорами, крючьями и лопатами, саблями и длинными кинжалами, при этом положив немало русских солдат. Фельдмаршал, вновь обретя уверенность, самолично пешим порядком повел в бой батальон Измайловской гвардии, знамя которого собственными руками водрузил на гласисе. Тут уже сераскир приказал своим солдатам, сложив оружие, сдаться на милость победителя, отправив к Миниху во второй раз своего баши-чауса и прося только пощадить жизнь. Разумеется, Миних дал на это согласие. Отряд гвардейской пехоты тотчас занял одни ворота, а гарнизон был обезоружен и отведен в лагерь. Во время этих распоряжений несколько сотен солдат вошли в город и перекололи много народу. Между тем около двухсот турок успели добраться до галер и спастись. Но столько же и потонуло в море, куда они бросились в надежде вплавь достигнуть судов, тогда как эти суда, увидав, что город взят, подняли якоря и ушли в море, чтобы дать знать в Стамбуле  о своем поражении. Теперь уже русские солдаты пытались потушить пожар в Очакове, но тут еще два пороховых магазина взлетели на воздух, убив часть русских, прибежавших на грабеж.
 В живых турок осталось всего лишь четыре с половиной тысячи (из двадцати тысяч изначальных защитников крепости). Миних торжествовал – главная твердыня Османской империи в Северном Причерноморье пала.
Русские войска потеряли при штурме убитыми 1055 человек (из них: 2 гвардейских капитана, 4 полковника, 2 подполковника, 2 майора, 58 других офицеров и 987 унтер-офицеров и солдат), ранеными – 2842 человека, в их числе сразу четыре генерала – генерал-поручики Кейт и Левендаль, генерал-майоры Хрущев и Аракчеев; бригадиры Ливен и Ганф; 2 капитана, 2 поручика и 2 гвардейских прапорщика, 6 полковников, 2 подполковника, 19 майоров, до 100 офицеров и 2703 унтер-офицера и солдата.
Потери турок оказались несравненно большими: убитыми до 17 тысяч, считая и жителей города, пострадавших от взрыва порохового погреба и бомбардировки, пленными до трех с половиной тысяч – триста человек высших офицеров и шестьдесят низших, 3174 человека рядовых всех разрядов: янычар, спагов, босняков и арнаутов; 200 служителей и 1200 женщин и детей; 54 грека, впрочем, тут же вступивших в гусарский полк, и несколько сотен невольников, которых отпустили на свободу.
В числе пленников оказался также и трехбунчужный сераскир Ягья-паша, который был зятем отрешенного великого визиря Али-паши и во время управления его государственными делами находился обер-шталмейстером при султане. Из семи пашей, находившихся в крепости, в живых остался только один, как раз комендант Очаковской крепости Мустафа-паша. Среди пленных оказался и сын погибшего боснийского паши, тринадцатилетний Осман-бей, который, несмотря на свой юный возраст, уже командовал тремя босняков. Его приятный вид и веселый нрав весьма приглянулись Миниху и он решил  взять его к себе, а по возвращении в Петербург представить императрице, которая, крестив его по православному обряду, возвысила в дворянское достоинство и, пожаловав ему земли, определила пажом ко двору.
Трофеями русских стали 82 медные пушки, 6 чугунных, 7 мортир и 1 гаубица. Взяты были девять бунчуков, восемь жезлов и большое количество превосходного оружия. А еще около трехсот знамен, 18 галер, большие запасы продовольствия. Ворвавшиеся в крепость солдаты отыскивали среди дымящихся развалин золотые монеты и наполняли ими свои шляпы, снимали с трупов и с пленных часы, дорогое оружие и украшения. Многие ценные трофеи (украшенные бриллиантами и золотом сабли, кинжалы, конскую сбрую) фельдмаршал отправил в подарок императрице Анне и герцогу Бирону.
На следующий день после взятия Очакова русская армия встала в строй по фронту и отсалютовала обыкновенным троекратным беглым огнем. После этого провели сераскира мимо всего фронта в шатер к русскому главнокомандующему, который пригласил его к своему столу.
- Угощайтесь, господин сераскир! – фельдмаршал жестом указал на походный табурет и стол, накрытый частично провизией, конфискованной у турок, частично из армейских запасов русской армии.
- Благодарствую, господин фельдмаршал.
Рука сераскира потянулась к копченой куропатке. Некоторое время они молча ели. 
- Как вам показались русские войска? – наконец поинтересовался Миних у Ягья-паши.
- Лучших я за всю жизнь свою не видел, – ответил турок.
- Господин  сераскир, по моему мнению, не имеет причины пожаловаться на их храбрость.
 - Если б они не столь храбрые люди были, то не факт, чтобы я в сей день имел честь свидетельствовать мое почтение российскому господину генерал-фельдмаршалу, – снова ответил сераскир.
Еще находясь в лагере под Очаковым, принц Антон написал в Вольфенбюттель брату, герцогу Карлу: «Мы взяли, слава богу, Очаков в 4 дня, и я, благодарение богу в порядке, как и другие, за исключением пажа Пока, который слегка ранен, а также ранен Хаймбург…». Поправившегося Хаймбурга Миних решил поощрить особенным способом: он поручил ему доставить в Петербург сераскира Ягья-пашу.
Отправив в Петербург с известием о важной победе своего адъютанта и племянника, подполковника Вильдеманна, которого императрица за столь радостную весть пожаловала полковником и подарила две тысячи рублей (кстати, сын фельдмаршала, Эрнст, по этому же случаю был, наконец, пожалован камергерским ключом, которого дожидался целых семь лет), Миних стал думать, что же ему делать дальше. С одной стороны, можно было бы продолжить наступление на Бендеры, но это снова долгий путь по выжженной степи, к тому же все еще не подоспела осадная артиллерия. С другой стороны, высадив войска на берегах Черного моря, преследовать турок на их территории, но для этого нужна немалая флотилия, а построенные суда были настолько плохи, что были опасны даже для морского перехода, не говоря уж о том, чтобы они могли сражаться с турецким флотом. Ведь Миних понимал, что никакой войны он еще не выиграл, ежели главные силы противника разбить не удалось.
Взвесив все за и против, Миних выбрал третий вариант. Он приказал восстановить крепостные стены, а кроме этого, заложив вокруг Очакова множество редутов, оставил здесь шеститысячный гарнизон в составе 12 пехотных батальонов, 2 драгунских полков и 200 казаков во главе с генерал-майором Бахметевым с полугодовым запасом провизии и амуниции, а сам с армией двинулся к Бугу, переправился через него, но затем остановился в 40 км от Очакова и разбил лагерь. Действий в этом году он больше не предпринимал. Но и обратная дорога не была спокойной – из Бендер несколько раз выдвигались турецкие отряды, затевавшие кровопролитные схватки. 17 августа Миних поднял войска и направился с ними пятью длинными колоннами к границам России.
Очаковский гарнизон русских остался в глубоком тылу. И без того довольно сильный, он стал еще сильнее, когда в том же августе к городу приплыла Днепровская флотилия, а гарнизон восстановил почти все разрушенные укрепления.
Почти день в день с Минихом выводил из-под Азова на рубеж реки Миус, в район устья реки Берды свою армию и генерал-фельдмаршал Ласси. И у него сбор войск затягивался. Но к концу мая в район сбора подошли уже 13 драгунских и 20 пехотных полков, 12 тысяч казаков и калмыков (чуть позже). А вдоль берега Азовского моря пришла Донская военная флотилия вице-адмирала Петра Петровича Бредаля, создателя Азовской флотилии. Она состояла более чем из 200 малых судов. Ласси, таким образом, получил прикрытие с моря.
Ласси задумал войти в Крым не со стороны Перекопа, откуда русские войска вели наступление в прошлом году и откуда, как он считал, противник снова ожидал удара, а через Сиваш по Арабатской косе от Генчи (Геническа). И когда 19 июня к Генчи подошел вице-адмирал Бредаль со своей флотилией, Ласси немедленно взялся за наведение моста через Сиваш.
Движение русских войск к Арабатской косе с очевидной целью переправиться через Сиваш привела крымского хана в замешательство: он исключал переход русских через Гнилое море, ставя свою армию у Перекопа. Но, быстро сориентировавшись хан с главными силами, оставив перекопские позиции, поспешил к крепости Арабат. А 28 июня у берега неподалеку от Арабатской косы показался и турецкий морской флот. Под флагом капудан-паши пришли два линейных корабля, фрегат и 85 гребных судов.
С появлением турецкого флота вице-адмирал Бредаль выстроил всю флотилию – 217 двойных шлюпок и лодок – в две боевые линии. В ста саженях от берега флотилия развернулась на шестифутовой глубине, недоступной для турецких кораблей. К этому времени Ласси успел развернуть на Арабатской косе две батареи, а еще одну поставил на берегу. Между тем к ночи разыгрался шторм, бушевавший целые сутки. Донская флотилия сильно пострадала: 170 лодок были частью затоплены на мелководье, частью сорваны с якорей и разбиты. После шторма в строю осталось лишь 47 шлюпок и лодок. С ними вице-адмирал Бредаль и отважился 30 июня принять бой.
 Приближаясь к мысу Высокому с флотом в сто парусов (все – двойные шлюпки) и другими небольшими судами (большие суда не могли пройти в устье Дона по причине отмелей), Бредаль заметил несколько турецких судов, которые шли на тот же мыс. Это заставило его приблизиться к берегу и бросить якорь в удобном месте.
Около двух часов пополудни показался и весь османский флот, состоявший из двух военных кораблей, тринадцати галер и сорока семи гребных судов. На одном из военных кораблей развивался флаг кабудан-паши. Бредаль тут же подвинул все суда как можно ближе к берегу и выгрузил на него пятнадцать трехфунтовых пушек и два 12-фунтовых орудия. В два часа дня турецкий корабль открыл огонь залпом левого борта по правому флангу боевого строя русской флотилии и береговой батарее. Немедленно открыл огонь и другой корабль. Галеры и полугалеры, выстроившись полумесяцем, надвигались, непрерывно паля из носовых пушек.  Артиллерийская перестрелка длилась не менее двух часов. Более меткий огонь русских орудий заставил турецкие гребные суда отойти на расстояние, до которого он уже не доставал. Вслед ушли и линейные корабли. Русские суда остались практически невредимыми, поскольку почти все ядра перелетали через них.
На другой день в восемь часов утра турки возобновили бой. Корабль с флагом кабудана-паши ближе прочих подошел к русскому флоту и открыл сильный огонь. Но и его встретили таким успешным огнем из пушек с канонерских лодок и из тех, которые были расставлены на берегу, что неприятель принужден был отступить в смятении после трехчасового боя. Корабль кабудана-паши и несколько других судов были сильно повреждены. Русские в этом сражении потеряли  тридцать человек убитыми и ранеными. Турецкий флот пробыл в виду русского еще до полудня тридцатого числа, после чего снялся с якоря и вышел в море в восточном направлении. Прошло несколько дней безо всякого слуха о неприятеле, тогда Бредаль велел отрядить шлюпку для разведки, которая вскоре вернулась с известием, что дошли до реки Берды, не встретив ни одного неприятельского судна. Спустя несколько дней узнали, что турецкий флот проплыл через пролив и удалился в Кафу.
То была победа. И тем более внушительная, что у флотилии было очень мало убитых и раненых. Но, главное, Ласси теперь был избавлен от угрозы с моря.
Морской бой 30 июня 1737 года у Арабатской косы был первым и последним в Азовском море за всю историю войн между Россией и Турцией.
Движение сорокатысячной армии по Арабатской косе было крайне рискованным. Длина косы составляла 103 версты, ширина от 1,5 до 5 верст. Вот почему Ласси резко изменил движение. Он переправил армию через Сиваш не по наведенному мосту у Генчи, а в середине Арабатской косы близ устья реки Салгир на плотах, сооруженных из бочек и рогаточных брусьев. И двинул ее по берегам рек Салгир и Индаки к городу Карасу-Базар. В 26 верстах от Карасу-Базара он разбил лагерь. Здесь хан и наткнулся на русскую армию, с ходу навалившись на нее всей массой своей конницы, но был отбит артиллерийским и ружейным огнем.
14 июля Ласси, оставив в лагере обоз и больных, под прикрытием пятитысячного отряда, двинулся с армией дальше. В авангарде полковыми походными колоннами с сильным сторожевым охранением шел отряд численностью в 14 тысяч человек. Когда авангард подошел к Карасу-Базару, то на высотах за рекой Карасу обнаружил лагерь турок и татар приблизительно той же численности. Командир авангарда, генерал Дуглас долго не раздумывая, атаковал его и в жарком бою не более чем за час наголову разбил неприятеля и занял Карасу-Базар.
Фельдмаршалу Ласси пока сопутствовал успех – он разбивал один отряд противника за другим. Но, между тем, главные силы татар избегали генерального сражения. При этом существовала опасность, что войска хана нападут на оставленный в двадцати шести верстах от Карасу-Базара лагерь с обозами и больными. К тому же, русских стали допекать жара и нехватка воды. Поэтому 15 июля Ласси решил вернуться в оставленный лагерь и в тот же день выступил со всей армией из-под Карасу-Базара.
Но едва он выстроил каре и двинул его, как на выжженной солнцем равнине подвергся нападению татарской конницы в 70 тысяч человек. Татарская конница – страшная сила, мощь которой испытала половина Азии и половина Европы. Правда, было это несколько столетий назад. А за это время нашли ей противоядие. Тот же Бурхард Миних придумал и ввел против татарской конницы одну весьма замечательную фишку: пехотные полки стали снабжаться «пикинерными» и «рогаточными» копьями. Первыми вооружали, при развернутом строе, солдат второй шеренги. Вторые, более тяжелые, закреплялись в специальных брусьях и превращались в своеобразные «противокавалерийские» ежи. В каждом полку, идущем в поход, надлежало иметь 288 пикинерных копий, 1200 рогаточных копий и 48 брусьев. Впрочем, против многочисленной, хорошо обученной и злой татарской орды это не всегда помогало. Вот и сейчас вспыхнул жестокий бой. Во время горячих схваток подоспевшая калмыцкая конница зашла в тыл татарскому войску и врубилась в его боевой порядок. Это переломило ход боя. Неприятель дрогнул и отступил. Конница калмыков гнала его почти до самого Бахчисарая.
Ласси таким образом одержал еще одну победу, но не более чем тактического значения. Хан по-прежнему уходил от генеральной баталии и держал власть над Крымом. Ласси попадал в такое же положение, которое пережил в прошлом году Миних. Не имея возможности закрепиться, 24 июля армия покинула Крым. Весь август армия Ласси простояла на берегах реки Молочной, а в конце сентября вернулась на Дон и Северский Донец, на украинскую укрепленную линию, и встала на зимние квартиры. Донская же флотилия вернулась в Азов.
Таким образом, и второй за два года поход в Крым закончился отступлением русской армии. Ласси смог лишь еще раз разорить полуостров и разогнать войска турок и татар. Более того, было потеряно даже то, чего добилась русская армия в первом походе в прошлом году – в Очакове и Кинбурне вовсю разгулялась эпидемия чумы, грозившая войскам бесславной гибелью. Поэтому русские были вынуждены покинуть Очаков, все укрепления и стоявший на якорях русский флот были взорваны. Выход России на Черное море, таким образом, был снова по-терян.
Но тут в дело вступили политики. В августе 1737 года в городе Немирове собрались представители воюющих сторон – России, Турции и Австрии. Русские представители Петр Шафиров, Артемий Волынский и Иван Неплюев огласили на нем внешнеполитическую программу, автором которой был Миних. Сердцевину ее составило требование: «С одной стороны река Кубань, а с другой – река Днестр между обеими империями (то есть России и Турции) за постоянные и не переходимые границы определены будут». Земли по Кубани и Крым должны были перейти к России. Иначе говоря, на конгрессе русские представители хотели добиться того, ради чего велась война с Турцией. Правда, более искушенный во внешней политике Андрей Иванович Остерман требовал Азова взамен Очакова и Кинбурна, причем со всей прилегающей территорией, тогда как Турция настаивала на том, чтобы срыть все азовские укрепления. Остерман таким образом сводил дело к ликвидации Прутского договора 1711 года, «отнявшего» у России Азов. В начале октября Турция отвергла все требования, предъявленные к ней в Немирове, включая и требования России, и турецкие представители уехали с конгресса. Провал конгресса означал: Россия и Турция по-прежнему остаются в состоянии вой-ны. А поскольку Австрия не отказалась от стремления продвинуться на юго-восток, она будет выступать на стороне России.
Таким образом, фельдмаршалу Миниху предстояло готовить план новой компании на следующий, 1738-й, год.

9.
А между тем Миних вновь вернулся в столицу в ореоле славы. Его милостиво приняла императрица.
- Вельми порадовал ты меня фельдмаршал своими победами, – Анна протянула Миниху руку для поцелуя.
- Наша фамилия всегда усердно служила тому государю, кому присягнула на верность, – Миних блистал своей военной выправкой. – Однако же, ваше величество, есть у меня и ряд претензий к тому, как плохо собиралась армия и как долго приходилось дожидаться обозов. Токмо из-за этого не удалось довести кампанию до конца и очистить Крым от хана, а также добить ослабевшего султана.
- Все то изложи в доношении на мое имя, а такоже готовь план новой кампании.
- Мне на то много времени не надобно, ваше императорское величество.
- Вот и лепо! А теперь скажи мне, граф, как там воевал принц Антон? В депешах своих ты его нахваливал. Так ли это?
- Истинно так, ваше величество. В походе, несмотря на тяжелые условия, мартовский мороз и июньскую жару, принц терпеливо сносил все лишения, никогда не ехал в коляске, а только верхом, как старому солдату надлежит. Да и при штурме Очакова его светлость, принц Антон безотлучно находился рядом со мной в самом центре сражения и проявил незаурядную храбрость, не страшась ни пули османской, ни сабли. Я знаю, его светлость скромен и никогда не признается вашему величеству, что он претерпел, но могу сказать, что пуля пробила его кафтан, одна его лошадь была ранена в ухо, другая и вовсе под ним убита, паж Пок убит, другой паж ранен, ранен и его адъютант.
- Э-э, так ты, фельдмаршал, я гляжу, чай не нарочно ли выставлял принца под пули?
- Упаси бог, ваше величество! Как можно-с! Я же говорю, принц неотлучно был рядом со мною.
- Шучу, шучу, граф! – императрица улыбнулась и похлопала Миниха по плечу. – Надо бы как-то отметить принца Антона, я так думаю.
  - Вне всякого сомнения, ваше величество! – с живостью подхватил Миних. – В походе он закалился. Я имею о нем постоянное попечение, и могу подтвердить, что он на практике постигает военное искусство, присутствует в заседаниях военного совета, знакомится со всеми приказами по армии, вместе со мною участвовал в инспекционных поездках, и со временем знатный и рассудительный генерал быть может. Потому осмелюсь представить вашему величеству о возведении принца Брауншвейгского к чину генерал-майора.
- Ну, коли ты сам за него так хлопочешь, я готова подписать представление, – согласилась Анна.
Принц Антон и в самом деле, вернувшись из похода в столицу 20 октября, возмужал, окреп, налился соком. Императрице даже показалось, что он стал выше ростом. Да и сам Антон был рад этому. Он приобрел кое-какой вес в армии и гвардии, соответственно, и в петербургских салонах на него теперь стали больше обращать внимания уже не просто как на потенциального (пускай и несостоявшегося пока) жениха принцессы Анны, а как на интересного молодого человека, овеянного боевой славой. В полном смысле сбылось пожелание Андрея Ивановича Остермана, которым старый лис напутствовал принца перед походом. Анна Ивановна даже расцеловала принца в обе щеки, когда он пришел к ней на аудиенцию.
- Ну, герой, герой! Фельдмаршал не может на тебя нарадоваться, – довольно произнесла императрица, в ответ на что принц Антон лишь скромно улыбнулся, опустив глаза.
Сам Бирон нанес принцу визит и пробыл у него два часа, что было знаком исключительного уважения.
- Ее величество изволили объявить, – произнес Бирон при встрече, – что теперь ваше высочество ближе всех прочих при дворе к ее императорскому величеству держаться можете.
Сама же Анна Ивановна сообщила матери принца, герцогине Антуанетте Амалии, как славно отличился в кампании ее сын. А фельдмаршал Миних описал его храбрость в письме к герцогине Христине Луизе, бабушке Антона Ульриха. Слава о счастливо начавшейся военной карьере принца Брауншвейгского пошла гулять по Европе и ставший к тому времени королем Пруссии Фридрих II, не очень привечавший брауншвейгскую династию, не удержался от комментария, заявив:
- Единственным достоинством принца была врожденная неустрашимость.
И только одна принцесса Анна оставалась к Антону все так же холодна. Когда спустя неделю после возвращения в Петербург принц нанес ей визит, она довольно безразличным тоном поприветствовала его:
- Поздравляю, ваше высочество! Вы теперь, говорят, стали настоящим солдатом.
- Смею ли я тщить себя надеждой увидеть вас и завтра, ваше высочество? – все так же робко, как и прежде, спросил принц Антон.
- Отчего же нет? Приходите, будем играть в карты. Хотя бы смените в моих напарниках Петра Бирона.
- Благодарю вас за оказанную честь.
Была у Антона Ульриха и еще одна забота – после очаковской кампании он остался без пажей. Потому и написал он брату, герцогу Карлу в Вольфенбюттель, дабы тот подыскал ему двух новых пажей. Впрочем, даже из уважения к своему правителю, далеко не сразу нашлись в небольшом герцогстве желающие отправиться в далекую, дикую и холодную Россию. Более того, рассказывали, что по улицам городов там бегают голодные волки и медведи. А стужа стоит такая, что слова замерзают, их приносят домой в виде ледышек, в тепле они оттаивают, и тогда звучит речь...
Переписка между братьями по этому поводу шла практически всю осень. Пока герцог лично не навестил в Горнбурге старых знакомых своей семьи – баронов Мюнхгаузенов. Многочисленные братья Мюнхгаузены, дети рано умершего полковника  Отто фон Мюнхгаузена оказались разбросанными по всем германским курфюршествам, княжествам и герцогствам. Карл Иероним воспитывался при дворе принца Брауншвейг-Бевернского в замке Беверн, неподалеку от дома. В 1735 году принц стал правящим герцогом Фердинандом Альбрехтом II Брауншвейг-Вольфенбюттельским, а Мюнхгаузен был официально произведен в пажи. Впереди открывалась традиционная для небогатого дворянина карьера – военная служба в армии Брауншвейга или соседних крохотных государств. Но судьба приоткрыла перед юношей другую дорогу.
После смерти Фердинанда Альбрехта, Карл Иероним вернулся в свое родовое поместье Боденвердер, где жили его старшие братья и где в то время обитала изгнанная из России сестра их матери госпожа Адеркас, служившая гувернанткой при русской принцессе Анне.
- У меня к вам, господин барон, большая просьба, – после взаимных и теплых приветствий герцог Карл сразу перешел к делу.
- Я весь внимание, ваша светлость, – старый барон Мюнхгаузен был и в самом деле польщен визитом самого герцога.
- Вы знаете, что мой брат, Антон Ульрих нанялся на службу к русской царице Анне.
- Как же, как же! Наслышан и я о подвигах его светлости при штурме османской крепости, как бишь, ее…
- Учук-кале! – подсказал герцог. – Русские ее называют Очаков.
- О да, извините, ваша светлость… Эти чертовы названия никогда не держались у меня в голове.
- Так вот, вы, вероятно, также знаете, что во время этого штурма мой брат лишился обоих пажей.
- Увы! – грустно вздохнул барон. – Как сказали бы французы, се ля ви.
- Мой брат просит ему подыскать новых пажей. И я подумал, что вы, как опекун одного из ваших племянников, могли бы мне в этом посодействовать. 
- Вы имеете ввиду Карла Иеронима, ваша светлость?
- Так точно, господин барон. Мой батюшка был весьма доволен Карлом Иеронимом, соответственно, и у молодого барона уже есть опыт.
- Но захочет ли Карл Иероним отправиться в столь дальний путь, уж и не знаю?
- Потому, барон, я и приехал к вам, а не к молодому человеку.
- И вы правильно сделали, ваша светлость. Я немедленно отправлюсь в Боденвердер.
- Премного вам буду благодарен, господин барон.
Карл Фридрих Иероним Мюнхгаузен не смог отказать своему опекуну. Да и жажда новых приключений уже тогда не была ему чужда. «Лучше уж замерзнуть в России, чем пропасть от скуки во дворце герцога Брауншвейгского!» – рассудил наш герой. К тому же, многочисленные рассказы тетушки Адеркас о России и нравах, бытующих при дворе русской царицы, еще больше заинтриговали юного барона. 2 декабря 1737 года Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен в компании с другим пажом, фон Хоймом, выехал из Вольфенбюттеля в сопровождении советника герцога графа фон Эбена. Если вы помните, рассказы Мюнхгаузена начинаются фразой: «Я выехал в Россию в середине зимы…». Здесь лишь уточним, что в середине зимы, в конце января 1738 года, он прибыл в Россию, в Петербург. В страну, которая его прославила, хотя ему казалось, что это он прославил ее, ибо весь мир вот уже три столетия читает строки Карла Иеронима Мюнхгаузена о том, что Россия – это страна, где «волки на бегу пожирают лошадей, где снег покрывает землю до маковок церквей и где струя мочи застывает прямо в воздухе». Карл Иероним мечтал о славе своих предков. Ведь основателем их рода был рыцарь Хейно, который в XII веке участвовал в крестовом походе под знаменами императора Фридриха Барбароссы. Другой его предок, Хильмар фон Мюнхгаузен, уже в веке шестнадцатом, был знаменитым кондотьером – полководцем войска наемников; военной добычи ему хватило на строительство нескольких замков в долине реки Везер. Ну, а дядя юноши, Герлах Адольф фон Мюнхгаузен, – министр, основатель и попечитель Геттингенского университета, лучшего в Европе...
В новом, 1738 году императрица Анна Ивановна в день своего рождения, наконец, пожаловала Антону Ульриху столь долгожданный и столь желанный высший орден Российской империи – орден Андрея Первозванного и одновременно произвела в премьер-майоры гвардейского Семеновского полка (этот чин соответствовал армейскому генерал-майору), о чем тот тут же с гордостью сообщил своему брату Карлу в Вольфенбюттель. Теперь он с удвоенной энергией стал готовиться к новому военному походу на Украину и в Крым. И теперь уже не каким-то волонтером при штабе фельдмаршала Миниха, а полноценным командиром отряда, состоявшего из трех полков.
В начале марта принц тронулся в путь. На сей раз его обоз с продовольствием и багажом разместился на четырнадцати санях, а императрица, как и в прошлом году, на дорожные расходы выделила ему десять тысяч рублей и включила в свиту Антона Ульриха своего лейб-медика Якмина. В поход со своим господином отправился и паж Мюнхгаузен – широкоплечий юноша с грубым, но добрым лицом.
 
10.
Дома Леонтия Шамшуренкова ждал новый, не менее страшный удар. Пока Леонтий работал на благо Отечества, купец-подъячий (чиновник и предприниматель в одном лице) Иван Корякин работал на собственное благо.  Совсем некстати для семейства Шамшуренковых попалось Корякину дело Ермолая Шамшурихина. Эта фамилия напомнила Корякину о том, что старший брат Леонтия, Сергей Шамшуренков так и не отблагодарил его за то, что он всего лишь подписал казенную бумагу, согласно которой юный царь Петр Алексеевич в 1729 году пожаловал всем дворцовым крестьянам собственные наделы. И вот теперь, когда собственная винокурня Корякина за казенный счет была отремонтирована, пришла пора и землицы новой раздобыть.  А где ее взять, как у «неблагодарного» холопа.
И вот ранним летним утром Корякин, захватив с собою недавно обращенных в православие двух марийцев и татарина – Марка Васильева, Ивана Емонаева и Никиту Осенеева, предупредив о том городского воеводу Ивана Воронкова, показав последнему подделанную им же самим, Иваном Корякиным, бумагу о том, что, якобы, за долги, Корякин имеет право отобрать надел у Сергея Шамшуренкова, отправился в Большеполье. Он его застал прямо в поле.
- Здорово, Сергей Лукьянов! – сразу беря быка за рога, пошел в наступление Корякин.
- Ну, здорово, коли не шутишь! – останавливая быка и отрываясь от сохи, разогнув спину и сощурив близорукие глаза, ответил Сергей Шамшуренков.
Он исподлобья оглядел всю компанию, предчувствуя нечто недоброе. С другого конца поля, не понимая, в чем дело, заспешил к отцу старший сын, сорокалетний Федор Сергеевич.
- Какие уж тут шутки, Сергей, коли должок за тобой уже много лет числится, – произнес Корякин, доставая из-за пазухи скрученный в свиток лист бумаги.
- Какой должок? – вздрогнул Шамшуренков. – Мы честные холопы, за нами отродясь ни-каких долгов не числилось. Оброк я плачу справно.
- Ан, вот и числилось! На-ко, глянь, – Корякин развернул лист бумаги и протянул его Шамшуренкову.
В этот момент, наконец-то, подоспел и Федор.
- Ну-ка, Федяка, прочти, что там написано.
Шамшуренков-старший кивнул головой в сторону бумаги, но младший, прежде, чем взять его в руки, сначала оглядел с ног до головы новокрещенов, знакомых ему по сиживанию в яранских кабаках, а затем устремил взор в упор на Корякина. Впрочем, купец-подъячий взгляд выдержал, как ни в чем не бывало. Шамшуренков взял бумагу и стал бегать глазами по строчкам, шевеля губами.
- Что там? – увидев, как побледнел сын, встревожился Сергей Лукьянович.
- Батяня, здеся прописано, что удел наш находится в закладе у купца Корякина Ивана Авксентьевича за долг, который ты брал у него в тридцатом годе.
- Никакой долг я у него не брал, – побагровел Шамшуренков. – И бумага сгнившей рухляди не стоит! Ну-ка, Федяка, подай-ко вилы! Я ему сейчас отдам весь заклад!
Поняв, что Шамшуренков не шутит, Корякин отступил на пару шагов.
- Но, но! Не балуй, коли на каторгу за Камень не хочешь! А вы чего стоите? – посмотрел он на своих спутников. – Не отдаст добром, вяжите его и в темницу в Еранске доставьте, на дыбу! Там вспомнит все свои долги, даже те, которых и не было.
Сергей Лукьянович размахнулся кнутом и все-таки самым кончиком угостил повернувшегося спиной и отбегавшего Корякина по голове. Но в следующий момент двое из сопровождающих набросились на отца, а третий, Никита Осенеев, придерживал сына.
- Не дури! Не дури, Федяка! За нападение на служивого и ты в темницу попадешь!
- Это кто служивый? – кричал Сергей Лукьянович. – Это вот эта купецкая морда – служи-вый? Да вернется из Москвы Леонтей, он его быстро на чисту воду выведет.
- А ты не пужай, не пужай! – потирал зашибленное место Корякин. – У меня и бумажка имеется от воеводы. Что я являюсь служивым городской съезжей избы – подъячим с приписью.
- Да ты с воеводой давно уже одним мирром помазан!
- Ужо, погоди! Я сам тобой займусь.
- Батяня! Угомонитесь, за ними сила и слово! – пытался успокоить отца Федор.
На старшего Шамшуренкова набросились втроем и стали его избивать, сын бросился на защиту отца, но и ему досталось немало. Били до тех пор, пока Сергей Лукьянович не схватился за сердце и, если бы не вовремя подхвативший его сын, упал бы.
- Так-то оно лучше! И не дури, старик!.. А вы приступайте к обмеру, – скомандовал  Корякин и Иван Емонаев поднял с земли принесенный с собою циркуль-шагомер.
Отец и сын Шамшуренковы медленно побрели в сторону дома. Как сейчас был рад Сергей Лукьянович, что старший сын ослушался его и тайком бегал к дьячку в церковь учиться грамоте. Казалось бы, зачем холопу читать и писать? Ан, вот и пригодилось сие уменьице.
Лето клонилось к закату. Высоко в небе летали вострокрылые ласточки, шумела листва в окрестном лесу. На небе ни облачка, да солнце припекало непривычно жарко для этой поры. Но ничто уже не могло радовать семейство Шамшуренковых. Сергей Лукьянович с трудом добрел до избы, прилег на широкую лавку, немного пришел в себя. А тут и жена Марфа приготовила травяную настойку, которая взбодрила старика. Пока он приходил в себя, Федор рассказал обо всем, что случилось. Завыла мать, зарыдала сестра. Как теперь жить-то без земли-матушки? Кто ж их кормить станет?
- Цыц, бабы! Вернем мы нашу землю! А у меня не выйдет, братан Леонтий вернется – поможет. Он, я чай, с самой царицкой якшается. Его ужо Корякин забоится. А ты, Федька, садись, челобитную воеводе писать будешь.
- Вы же сами, батяня, сказали, что воевода с Корякиным – два сапога пара, – Федор, тем не менее, достал из укромного уголка гусиное перо, клочок бумаги да чернильницу.
- Два сапога – не два сапога, а ты пиши в дворцовую контору. Там воеводе не подчиняют-ся, а мы, стало быть, дворцовые холопы.
- И то правда!
Федор потер перо о волосы, пока оно порядком не наэлектризовалось и затем макнул кончик его в чернильницу.
В Яранской дворцовой конторе приняли челобитную, однако же решения принимать не стали, а отписали Шамшуренкову, что ему с этой челобитной надобно обратиться в губернскую канцелярию. А губерния теперича была аж в самой Казани (Яранский уезд несколько раз передавали из одной губернии в другую). Между тем, Сергею Лукьяновичу становилось все хуже. Сын вызвался идти вместо отца в Казань, но тот отмахнулся, как от мухи.
- Я пойду! А ты, Федяка, оставайся за старшего. Да с Васькой дожидайся Леонтея. Все ему и расскажите.
Сергей Лукьянович, словно предчувствуя близкую смерть, раздавал последние указания и прощался. Обойдя двор, зашел в хлеб, покормил свиней, погладил кормилицу коровушку. Взял котомку, закинул ее на палке за плечо, поцеловал в лоб жену, дочь, обнял сына, простился с племянниками (сыновьями Леонтия).
- Ну, не поминайте лихом!
- С богом! – едва ли не хором произнесли все.
А жена долго, пока был виден сначала Сергей, а потом лишь его силуэт, осеняла мужа крестами.
Леонтий Шамшуренков вернулся в Яранск лишь зимой. И поразился переменам, произошедшим в его семье. Горе, написанное на лице и жены Варвары, и сына Василия, и племянника Федора. От Сергея Лукьяновича до сих пор никаких вестей из Казани не было. Когда же ему рассказали, что произошло, он побледнел, руки и ноги его задрожали, в глазах помутнело. Жена даже испугалась, как бы его удар не хватил.
- У меня с энтим Корякиным давний спор идет. Вор он! В темнице ему место, а не в съезжем доме!
- Леонтьюшка, ты не горячись, милай! – жена гладила его руки. – Ну, где тебе с купцом-то сладить? Да еще который и воеводе служит.
- А вот и не могёт он и воеводе служить, и купцом быть! В Казань пойду, в Москву! Коли надо, и в саму столицу, Сам-Питербурх дойду. Самой матушке-царице в ноженьки поклонюсь и челобитную на Корякина передам. Чай, царица про меня нешто слыхала. По ейному указу я механизму для подъему Успенского колокола  делал. И кабы не пожар…
Он написал новую жалобу на самоуправство Корякина и на незаконное занятие им служивой должности в городской канцелярии. Просил разрешить земельный спор, поскольку не за горами уже и посевная, а чем оброк платить, ежели поле не засеют? Ему также ответили, что с этой жалобой следует обратиться в губернскую дворцовую канцелярию в Казани. Видать, у Корякина в кулаке был не только воевода, но и дворцовая канцелярия. Да и то сказать: коли сам Иван Корякин имеет доступ к городской казне, то чего же казенных денег на подкупы казенных служивых-то жалеть?
Когда зима перевалила экватор, и в воздухе едва слышно запахло весной, Леонтий снова наведался к невестке Марфе, жене Сергея.
- Вот что, баба! Хватит слезы лить! Ежли от Серёньки до сих пор никаких вестей не бы-ло…
- Никаких, Леонтьюшка…
- Значит, его могёт уже и в живых-то нету. Али в темницу посадили. Жалко им что ли, холопа?
- И что же делать нам, Леонтьюшка? – утирала краем подола слезы и сморкалась Марфа.
- Бери Федяку, пахать все одно негде, и шагайте в Казань. А я к весне и сам туда притопаю. Найдем мы управу и на воеводу еранского, и на самого Корякина.

11.
Императрица Анна Ивановна в очередной раз пригласила во дворец своего любимого пиита Василия Тредиаковского. Ей донесли, что он написал какие-то фривольные стишки и Анна Ивановна, любительница всего веселого, пожелала их услышать из первых уст. Но так уж было заведено Бироном, который также благоволил придворному стихотворцу, что всякий раз, когда Тредиаковский появлялся со своими стихами во дворце, то он всегда из самых сеней, через все комнаты дворцовые, полз на коленах, держа обеими руками свои стихи на голове, и, таким образом, доползая до Бирона и императрицы, делал им земные поклоны. Бирон всегда дурачил его и надрывался со смеху. Находившая в тот раз рядом с герцогом принцесса Анна, едва не расплакалась, но сдержалась и лишь чувственно вздохнула – ей было жаль, что сей известный и ученый муж позволял над собою так измываться.
Императрица уже и забыла, как два года назад сама едва ли не явилась причиной смертельного испуга поэта, когда в Тайной канцелярии рассматривалось дело о песне Тредиаковского по случаю коронации Анны Ивановны. Поэт тогда, в августе 1730 года, еще не вернулся в Россию, проживая в Гамбурге. Песня начиналась словами:
«Да здравствует днесь императрикс Анна
 На престол седша увенчанна,
Краснейше солнца и звезд сияюща ныне!
Да здравствует на многа лета,
Порфирою златой одета,
В императорском чине»...
В 1735 году ее нашли в списке у нерехтинского дьякона Савельева и костромского священника Васильева. Возникло подозрение, что слово «императрикс» роняет высочайший титул ее императорского величества. Васильев и Савельев были арестованы, а перепуганному Тредиаковскому пришлось написать подробные объяснения. На том, к счастью, дело и замяли.
Более того, сама песня понравилась императрице и Анна Ивановна приблизила самого знаменитого в то время русского пиита к себе. И не ее вина, что Бирон сделал из него шута. Впрочем, и сам Тредиаковский не очень этому сопротивлялся.
- Ну, будет, будет тебе, Василей Кириллыч, – похлопала его по плечу императрица. – Вставай! Порадуй меня своими пиитическими опусами. Сказывают, ты про амурные дела нечто такое сочинил.
Тредиаковский встал с колен, отряхнулся, поправил фрак и приложился к царицыной руке.
- Грешен, матушка-императрица. Коли амур не хочет свои стрелы в тебя пущать, приходится самому идти на охоту.
- Так порадуй же нас, чего медлишь. Вон, и герцог уж весь издергался – он ведь известный ловелас.
- Матушка, пошто же ты так со мною, – Бирон сделал вид будто обиделся.
- Ужо и пошутить нельзя, – залилась громким смехом императрица. – Ну, так что же ты медлишь, Василей Кириллыч.
- Извольте, ваше величество.
Тредиаковский кашлянул в кулак, поправил на голове парик и, достав свернутую в рулон бумагу, расправив ее, стал читать:
- Перестань противляться сугубому жару:
Две девы в твоем сердце вместятся без свару,
Ибо ежель без любви нельзя быть счастливу,
То кто залюбит больше,
Тот счастлив есть надольше.
Люби Сильвию красну, Ирису учтиву,
И еще мало двух, быть коли надо чиву.

Мощной богини любви сладость так есть многа,
Что на ста олтарях жертва есть убога.
Ах! Коль есть сладко сердцу на то попуститься!
 Одна любить не рада?
То другу искать надо,
Дабы не престать когда в похоти любиться
И не позабыть того, что в любви чинится.

Не печалься, что будешь столько любви иметь:
Ибо можно с услугой к той и той поспеть.
Льзя удоволить одну, так же и другую;
Часов во дни довольно,
От той с другой быть вольно.
Удоволив первую, доволь и вторую,
А хотя и десяток, немного сказую!
Принцесса Анна, дослушав стихотворение, смутившись, покраснела. Бирон захлопал в ладоши. Императрица сначала засмеялась, а затем, выхватив у Тредиаковского бумагу из рук, стала хлестать ею его по щекам, приговаривая:
- Как тебе не стыдно, охальник, такие вирши сочинять да еще читать их при мне и принцессе.
- Грешен, матушка, прости! Уж боле не буду.
- Чего не будешь – писать или читать?
- Чего-нибудь, да не буду, – уклончиво ответил поэт, чем снова развеселил Анну Ивановну.
- Вот что, Василей Кириллыч, мы тут с герцогом театр собрались посетить. Так иди и ты с нами. Тем паче, что ты и либретто оперы господина Арайя на русский язык перевел. Да и, я-чай, с господином Сумароковым знаком. Сказывают, он не токмо искусно лицедействует, но и вирши неплохие пописывает.
- Как же-с не знаком, оба одной музе служим.
- И как же эту музу звать-величать, не подскажешь ли? – снова попыталась поймать поэта на слове императрица, но тот снова сориентировался.
– В нашем государстве токмо одна муза и имеется, то всем известно, ваше величество.
- Ой, гляди у меня, – дружелюбно погрозила ему пальцем Анна.
Годы жизни в Курляндии не пропали даром – Анна Ивановна не была равнодушна и к европейским развлечениям: театру, музыке, балету, опере. Особой любовью при дворе пользовались гастрольные труппы итальянского театра «дель-арте». Шутовское передразнивание жизни, шумные потасовки, тумаки и подзатыльники вечно конфликтующих Арлекина, Пьеро и Смеральдины, незатейливый сюжет – все это было так похоже на шутовство своих доморощенных дураков и дурок. И Анна – весьма невзыскательный зритель – с удовольствием смотрела пиесы, названия которых говорят сами за себя: «В ненависть пришедшая Смеральдина», «Перелазы через заборы», «Забавы на воде и в поле», «Переодевки Арлекиновы» и тому подобные шедевры уличного театра. А вот «Перечень всея комедии», то бишь, говоря современным языком , краткое содержание еще одной любимой Анною пиески – «Любовники, друг другу противящиеся, с Арлекином, притворным пашою. Комедия италианская»: «Панталон, доктор, Бриггелл и Арлекин, влюбившися в Смералдину — портомою сельскую, стараются, по всякой своей возможности, чтоб ее получить за себя. Смералдина всячески в пользу себя употребляет страстию своих любовников и обманывает их разными способами, хотя она и вправду любила Арлекина, за которого она, наконец, и вышла, а тем и кончится комедия». Обманы «разными способами» были так же незатейливы, как и весь сюжет пьесы.
Все это нашло горячий прием в Комедиантском зале Зимнего дворца.
Получала удовольствие императрица и от слушания и смотрения опер, которые хотя и нечасто ставились в Петербурге, но вносили явное оживление в жизнь двора и столицы. Для оперных спектаклей рядом с дворцом был построен огромный – на тысячу зрителей – театр, точнее, тогда говорили – оперный дом, в который пускали всех желающих. Это было еще одно детище великого Растрелли, а декорации и интерьер писал итальянский художник Джироламо Бон. Этот оперный дом имел вид большого овала с двумя галереями, вокруг театра были тоже две галереи, одна над другою. Театр был внутри прекрасно украшен живописью и скульптурой. Вокальная и инструментальная музыка была несравненна. Государыня, не могшая более, по причине суровой погоды, наслаждаться стрельбой, которая для ее удовольствия почти еже-дневно устраивалась в Петергофе летом, являлась теперь всякий раз со всем двором, когда давали оперу, комедию или интермедию. Сверх того, всякому прилично одетому иностранцу, а также знатному горожанину в Петербурге дозволено было присутствовать в числе зрителей, и притом без всякой платы, если только имевшие желание бывать в театре являлись вовремя, потому что караул получал затем приказание не впускать никого больше. Главное, чтобы человек не был пьян или грязно одет. И этот огромный для города зал никогда не пустовал — слишком удивительным, красочным зрелищем в довольно однообразной полувоенной городской жизни были даваемые здесь спектакли. Сама же опера поражала неизбалованных зрителей грандиозными декорациями, музыкой, пением, декламацией, танцами, слаженным действием скрытых от глаз механизмов – «махин», возносивших «богов» и «богинь» под полотняные облака и сотрясавших стены театра и сердца зрителей грохотом «бездны», блеском «перуновых стрел».
Опера, как пояснял в газете большой знаток искусств Якоб Штелин, – «действие, пением отправляемое», как правило, была приурочена к какому-нибудь возвышенному событию: дню тезоименитства императрицы, годовщине ее восхождения на престол, коронации и т. д. Так, к сорокачетырехлетию царицы в 1737 году была поставлена «преизрядная и весьма богатая» опера «Притворный Нин, или Познанная Семирамида». Декорации и костюмы были роскошны, итальянская музыка прекрасна. Правда, мы не знаем сюжета, но нет сомнения, что опера демонстрировала возвышенные чувства, жалостливыми сценами выжимала слезу у зрителей – «смотрителей» – и заканчивалась непременно победой Добра над Злом, Любви над Ненавистью. И зрители были, как писала газета, всем этим «очюнь-очюнь довольны». И Анна, разумеется, тоже.
В оперных постановках часто использовались и балетные номера, которые исполняли заезжие артисты. Но гастролеров не хватало, и в 1737 году французский балетмейстер Жан Батист Ланде, приехавший в Россию четыре года назад и служивший балетмейстером в Кадетском корпусе, набрал из детей русских придворных служителей небольшую группу русских мальчиков и девочек из двенадцати человек, которых стал обучать балетному искусству. Это была не просто частная труппа, а государственное учреждение. В своей челобитной императрице, поданной  в сентябре 1737 года, Ланде обещал за три года обучить учеников «танцеванию театральному». Кроме того, учитывая полифонию тогдашнего театра, он писал: «Обязуюся обучить способу помянутым ученикам моим… рецитовать в комедии на российском диалекте, мешая забавы танца с комедиею».
Для открытия школы Ланде просил себе и помощнику определить жалованье в 1500 рублей в год, дать бесплатную квартиру, выписывать дрова и свечи. Отобранные мальчики и девочки (по шесть человек) должны были жить на полном пансионе под присмотром воспитателей. У школы предполагался также «особый сал» для репетиций. С этой танцевальной школы Ланде, собственно, и началась история современного русского балета.
Но Анна Ивановна приглашала пиита Тредиаковского не столько на оперу, сколько посмотреть на игру актеров из Шляхетского корпуса. В те годы начинал пока еще свою актерскую деятельность в скором времени ставший известным русским драматургом, а пока всего лишь начинающий русский пиит, воспитанник Сухопутного Шляхетского корпуса Александр Сумароков. Тут следует отдать должное графу Миниху – именно его стараниями был создан в Петербурге на Васильевском острове в 1731 году Шляхетский корпус для дворянских детей, а в этом корпусе было сделано важное дополнение в его программу. Военные экзерциции, занимавшие много времени кадетов, были ограничены одним днем в неделю, а основное время уделялось наукам, воспитанию из мальчиков джентльменов, которые владели и шпагой, и пером, умели ловко скакать на лошади, складно говорить на нескольких языках и при необходимости встать не только в дуэльную, но и в танцевальную «позитуру». Важной частью учебного процесса стал кадетский театр — истинное увлечение юношей, который получил широкую известность за пределами Корпуса благодаря виртуозной игре актеров.
В тот вечер представляли оперу композитора-итальянца, регента придворной капеллы Франческо Арайя «Сила любви и ненависти». Декорации итальянца же Джироламо Бона и пение артистов были весьма хороши. Но особенно привлекательны танцы, поставленные балетмейстером Фоссано. Эти два итальянца и возглавляли труппу. В назначенное время театр был переполнен. Невероятная толкотня партера и ломящиеся от переполнения ложи могут служить лучшими показателями того, с каким восторгом принимался в русской столице этот первый зингшпиль. Прекрасный театральный зал устроен по проекту и при личном участии опять же итальянца Растрелли. Театр хорошо отапливался сразу восемью печами. Одежды актеров были богаты. А одеяния «смотрителей» спектакля, как кавалеров, так и дам, даже превосходили актерские в своей роскоши. Некоторые дамы были в бархате, и большая их часть имела на отделке платьев крупные жемчужины. На других были гладкие силезские шелка, отделанные испанскими кружевами. Мужчины в бархатных одеждах, расшитых золотом и се-ребром. Русские мастерицы прекрасно расшивали ткани золотыми и серебряными нитями, а также драгоценными камнями и жемчугом.
Увидев императрицу с герцогом, Франческо Арайя бросился к ним в волнительном возбуждении.
- Ваше величество, ваше высочество! Какая честь!
Он по очереди приложился к протянутым рукам сначала Анны Ивановны, затем Бирона. А затем торжественно вручил каждому по экземпляру либретто своей оперы, отпечатанной на двух языках – русском и итальянском. На титульном листе либретто значилось:
«Сила
Любви и ненависти.
Драма на музыке,
Представленная
На новом Санктпетербургском Императорском
Театре
по указу
Ея Императорского Величества
Анны
Иоанновны
самодержицы всероссийской».
Анна пробежала глазами по тексту, затем снова посмотрела на итальянца.
- Ну, удивляй, удивляй нас, Арайя, – милостиво произнесла Анна по-немецки, похлопав композитора по плечу.
- Доставь еще одно удовольствие ее величеству и она тебя отблагодарит, – шепнул Бирон, когда Анна уже прошествовала вперед.
Бирон имел в виду, что  в минувшем году, в шестую годовщину коронации Анны Арайя исполнил перед императрицей кантату собственного сочинения под названием «Состязание Любви и Усердия». В кантате этой были куплеты следующего содержания: «Между государем и его подданными должны процветать  любовь и усердие. Можно ли найти более усердия, чем у Тебя, Августейшая Государыня, и любовь более пылкую, чем любовь Твоих подданных? Сколько благих деяний совершено Божественной Анной по восшествии ее на престол! Благодаря ей, германцы, галлы, британцы и бельгийцы спокойно благоденствуют!.. Радость и Величие Твоих подданных делают решение затруднительным: могут ли они сравниться с пылкой любовию, которую питает к Тебе непобедимый народ? Как! И ничего более? Но слишком затруднительно перечислить славные деяния Великой Императрицы – так же, как нет возможности счесть звезды на небе… Моя смелость потерпела аварию среди океана Ее добродетели! Солнце не нуждается в похвалах: Божественная Анна – также!..»
У всех присутствующих в тот вечер на представлении на глазах выступили слезы:
- Как он хорошо понял императрицу, как верно очертил ее характер и царствование, – говорили они.
Императрица прошла в центр партера, где стояли три кресла. Среднее предназначалось для ее величества, два других – по обеим сторонам – для принцесс, Анны и Елизаветы. Императрица, как всегда, опиралась на руку герцога Бирона. Она была одета во французское платье из гладкого силезского шелка, на голове – батистовый платок, а поверх – шапочка аспадилли из тонких кружев с вышивкой тамбуром и с бриллиантами на одной стороне. Одежды Елизаветы расшиты золотом и серебром. Принцесса Анна была в малиновом бархате, богато расшитом золотом; платье было сшито, как и подобает одеянию наследной принцессы, – с длинным шлейфом и широким кринолином. Головку Анны красиво покрывали кружева, а ленты были приколоты так, что изящно свисали, довольно длинные. Шемизетка была собрана в складки и плотно прилегала к шее. Четыре ряда гофрированного широкого воротника смотрелись величественно. В прическе из своих волос – бриллианты и жемчуг, на руках – браслеты с бриллиантами.
Постановка оперы «Сила любви и ненависти» стала первым большим оперным спектаклем в России, текст которой принадлежал перу почти никому не известного «поэта» Ф. Прата, а либретто этой оперы было переведено на русский язык Василием Тредиаковским. Приезду же Франческо Арайи, одному из композиторов неаполитанской школы, Россия обязана шуту царскому Педрилло. Анна Ивановна в 1734 году отправила на родину, в Италию этого придворного шута и бывшего скрипача Пьетро Мира для подбора музыкантов и драматических актеров с целью создания в Петербурге постоянной оперной труппы. Сначала Педрилло предложил место капельмейстера Николо Порпоре, но тот отказался, испугавшись неизвестности. Расстроенный неудавшейся миссией, Педрилло пошел в театр, где давали оперу «Луций Вер» композитора Франческо Арайи. Спектакль Педрилле понравился и он сделал композитору предложение перебраться со своей труппой в Россию. К удивлению, Арайя тут же согласился и летом 1735 года с большой труппой «Италианская кампания», состоявшей из певцов, комедиантов, инструменталистов, танцовщиков и художников, двадцатишестилетний Арайя, потомственный музыкант, приехал в Петербург. Разумеется, Арайя приехал не один, а иначе, из кого бы он создал оперную труппу. Вместе с будущим капельмейстером придворной камерной музыки прибыли: Мориджи, из Болоньи, кастрат, владеющий поразительно высоким сопрано, Катерина Джиорджи, из Рима, в качестве второй певицы, ее муж Филиппе Джорджи, тенор, опытный оперный актер, Джироламо Бон, по прозвищу Момоло, Крика – тенор и еще лучший буффо для интермедии, Джузеппе Далольо, из Падуи, один из величайших виртуозов на виолончели, и его брат Доменико — превосходный скрипач и композитор... Кроме них, приехал и целый обоз многочисленных «художников», «театральных машинистов» и «примадонн».
Все эти «хорошенькие примадонны», «бойкие субретки» и «превосходные любовники» всерьез и надолго завоевали подмостки музыкального театра России. Правда, к инструментальному оркестру были также присоединены двадцать молодых, большею частью русских воспитанников. Для оркестра, а также для итальянской комедии и интермедии был предоставлен так называемый старый Зимний дворец, вместительное двухэтажное здание у Большой Невы, бывшее прежде резиденцией Петра.
Действие, как это было типично для серийной оперы, представлялось одновременно и героико-возвышенным, и запутанным, и любовным, и трагедийным. Все «исторические» персонажи были выдуманы, события, интриги искусственно сконструированы. Главная роль в «драме на музыке» отводилась некоему Абиазару, который был губернатором города Безиера и подданным индийского царя Софита. Абиазар (его партию пела Катерина Джорджи, впоследст-вии исполнявшая многие главные мужские роли в оперных постановках придворного театра) тайно женился на дочери Софита Нирене. Отец разгневан. Вместе со своим союзником Барзантом Софит штурмует Безиер и захватывает Абиазара в плен. Во втором действии Софит устраивает судилище над Абиазаром. Всеми правдами и неправдами он доказывает вину несчастного. Нирену же он хочет отдать замуж за племянника Барзанта Токсила, партию которого исполнял кастрат из Болоньи Мориджи. Но тот не любит девушку, ему мила сестра осужденного Абиазара.
Интрига все более запутывается. Побег Абиазара сменяется попытками Токсила убить Софита. Чудом остается в живых Нирена — для нее приготовлен кубок с ядом. Наконец, в финале все действующие лица сходятся вместе. Оскорбленный Абиазар отказывается убить Софита – отца своей жены. Пораженный этим Софит заключает зятя в свои объятия, призывает забыть все прошлое и благословляет брак. «Жестокая вражда быть уж перестала, токмо что любовь явно торжествует...»,  — поют герои. Причем, отдельные арии постановки (основной текст говорился, а не пелся) не отличались особой выразительностью.
Неискушенного российского слушателя поражала, в первую очередь, не тема и не музыка, а великолепие, с которым опера была поставлена. Оркестр состоял из сорока с лишним человек, в число которых входили виртуозы и камерные музыканты, а также присоединенные для усиления его немецкие капельмейстеры и лучшие гобоисты из четырех полков императорской гвардии. Сцена же была заставлена роскошными и грандиозными декорациями, которые устроители спектакля за короткое время меняли: гигантские крепости и военные орудия, штурмы стен многочисленными отрядами, бреши в крепости, образующиеся при этом, атаки слонов, к тому же еще и гигантский амфитеатр с троном, возле которого стояла золоченая скульптура Геркулеса, а также галереи, темницы и царские палаты.

12.
С «чистыми документами» Ванька Каин со всей своей бандой без хлопот добрался до Москвы. Разумеется, Каин с Камчаткой тут же бросились на розыски своих прежних товарищей. Однако, как говорится, иных уж нет, а те далече: кто сидел в тюрьме, кто был отправлен на каторгу, кто казнен. Решив пока не привлекать к себе излишнего внимания, банда на время затаилась, потихоньку сбывая ворованное. А чтобы во время облавы, если она будет, не повязали всех сразу, они рассредоточились по всей Москве, встречаясь в определенных местах в определенное заранее время.
Ванька Каин снял себе несколько комнат в одном доме, а там случайно познакомился с жившим по соседству отставным сержантом. Стал захаживать к нему по вечером на чаёк. Прислуживала им статная, кровь с молоком, русоволосая девка Арина, дочка того сержанта. Каин сразу же глаз на нее положил – уж больно она ему приглянулась. Да и сама Арина засматривалась на красивого молодого соседа. Вот только подозревала она, что каким-то нечистым делом промышляет Ванька. А потому, когда в один прекрасный день он пришел к ней свататься, она ему отказала. Отказ просто взбесил Каина. Но он и в самом деле влюбился в девушку, потому и не мог сделать ни ей, ни ее отцу, который и рад был выдать дочь за него, ничего плохого.
Дабы заглушить злость, Каин снова выходит на промысел. Для начала он решил сорвать зло на какой-нибудь молодухе. В воскресный день он переоделся богатым подьяческим сыном, надел шляпу с черным позументом и подошел к стоявшей у базара коляске, в которой сидела девица, находившаяся по базару. Уставшая, она решила дождаться родителей в коляске.
- Здравствуй, девица, здравствуй, красавица.
- И тебе здоровья, коли не шутишь? – откликнулась девица, мельком взглянув на Каина, продолжая рыскать глазами по толпе.
Каин заметил этот взгляд и улыбнулся.
- Уж не батюшку ли с матушкой высматриваешь?
- Их самых!
- А величать тебя?...
- Степанидой.
- Ну, тогда я точно не ошибся.
- В чем?
- Видишь ли, Стеша, оказывается, твои родители с моими давно знаются. А тут встретились среди торговых рядов, обрадовались, расцеловались. Мы же живем туточки, поблизости, ну и пошли они вместе в наш дом почаевничать, а мне велели за тобой сходить, да к нам и привести. Сказали, сидит такая-сякая раскрасавица Степанида в коляске и нас дожидается. А мы-де без нее чаю пить не будем.
Девица обнажила в улыбке свои неровные серые зубы, да и вышла из коляски, опершись о своевременно поданную руку Ваньки Каина. Пока шли на мытный двор, где у Ваньки была одна из квартир, он рассказывал ей разные байки. Ничего не подозревавшая девица, слушала, развесив уши, да похохатывала. Не до смеха ей, однако, стало, когда Ванька закрыл за ней дверь в светлице, да, швырнув на плоский, широкий деревянный сундук, стал срывать с нее одежды. Девица принялась кричать, но тем лишь еще больше раззадорила Каина. Девица оказалась девственницей. Потешившись над ней вволю, Каин позвал еще и Камчатку и еще одного своего собрата – Жарова.
- Гляньте-ко, судари, какова прынцесса, – хмыкнул, кивая на рыдавшую лежа на сундуке Степаниду. – Я-чай, никогда еще прынцессу не пробовали? Дарю!
Каин после этого уселся на лавку в углу, а Камчатка с Жаровым по очереди также оприходовали несчастную девушку. А поздно ночью ее вывели из избы и доставили на то место, где днем стояла ее коляска. Коляски, разумеется, уже не было – то ли хозяева ее забрали, то ли воры угнали. Но воров это меньше всего волновало. Они оставили здесь девушку одну, а сами подались восвояси.
А по Москве пошла гулять песня:
«Как у нас ли в каменной Москве,
Во Кремле, во крепком городе,
Что на Красной славной площади,
Учинилася диковинка:
Полюбилась красна девица
Удалому добру молодцу,
Что Ивану ли Осиповичу,
По прозванью Ваньке Каину.
Он сзывал ли добрых молодцев,
Молодцев, все голь кабацкую,
Во един круг думу думати:
Как бы взять им красну девицу?
Как придумали ту думушку,
Пригадали думу крепкую:
Наряжали Ваньку Каина
В парчевой кафтан с нашивками,
В черну шляпу с позументами,
Нарекали его барином,
Подходили с ним к колясочке:
В ней девица укрывалася
(Что в рядах уж нагулялася),
Отца — мать тут, сидя, дожидалася.
Молодец ей поклоняется,
Дьячим сыном называется:
 «Ты душа ли, красна девица
(Говорит ей добрый молодец),
Твоя матушка и батюшка,
С моим батюшкой родимыим
К нам пешком они пожалуют:
Мне велели проводить тебя
К моей матушке во горницу —
Она дома дожидается».
Красна девица в обман далась:
Повезли ее на Мытной двор,
На квартиру к Ваньке Каину:
Там девица обесславилась».
А дальше уже пошло по накатанной. В Нижних Садовниках шайка Каина обнаружила ка-кую-то пустую избу, поселилась в ней и в первую же ночь устроила там нечто вроде калашного заведения. Для этого сначала сделали из бумаги «оконницу», а внутри избы, как только настало утро, удалые молодцы стали тереть камень о камень, чтобы прохожие думали, что в калашном заведении муку мелют. Камчатка посыпал себе голову мукой, чтобы больше быть похожим на калашника, да и высунулся в окно. Увидав проходившего мимо избы мужика с мясом, он подозвал его к себе:
- Эй, мил человек! Продаешь, что ль, мясо?
- Отчего ж не продать, коли покупатель есть.
- Есть, есть, и не один. Подь-ка сюда да цену назови.
- Мяско парное, три копейки – фунт.
- Не много ль просишь? – стал торговаться Камчатка.
- Так говорю же, парное, самая свежатина.
- Ладно! Полпуда будет?
- Отчего же нет! У меня лавка немалая.
Мясник, довольный, что смог заломить цену и продать сразу полпуда, разложил мясо на кожаной торбе, отрезал нужный вес и протянул его Камчатке. Тот повертел мясо в руках, принюхался и, наконец, кивнул.
- Годится! Жди, сей же час деньги подам.
Передав мясо стоявшему рядом товарищу, Камчатка отошел от окна, якобы за деньгами. Мясник уже потирал руки в предвкушении получения целых двадцати копеек. А в это время Каиновы молодцы, весьма довольные своей придумкой и собственной проделкой, покинули избу через другой выход. Прошло довольно много времени и мясник уже стал нервничать.
- Э-эй! – покричал он в окно. – Ты где там? Уснул, что ль?
Но из избы ни ответа, ни привета. Наконец, устав ждать и предчувствуя недоброе, мясник с решительным видом вломился в избу, а там… никого. Он начинает орать и ругаться во все горло, пока вокруг него не собралась целая толпа зевак. Поняв, в чем дело, зеваки, пожимая плечами, а иные и сочувствуя мяснику, разошлись.
 А в один из дней, прогуливаясь один по кривым Арбатским улочкам, Каин увидел знакомое лицо. Он устремил взгляд на женщину, а та, почувствовав это, оглянулась. Так и есть! Он не ошибся!
- Дуняша!
- Ванюшка!
Женщина также узнала его. Это была та самая девка Авдотья, служившая при дворе купца Филатьева и, по сути, спасшая жизнь Ваньке, когда барин посадил его на цепь на заднем дворе рядом с медведем. Ванька в благодарность за это, выйдя на свободу, подарил Дуняше бархатную шкатулку с золотом и бриллиантами. Они улыбнулись друг другу, обнялись. Авдотья в руке держала корзину со снедью. Он подхватил корзину и они, не спеша, пошли, делясь своими новостями после стольких лет разлуки.
- Слыхала я, ты все промышляешь разбоем, Ваня?
- Почитай, что так. Не иттить же мне снова с поклоном к барину: так, мол, и так, прими меня в холопи?
- Так ить, жизня-то одна у людей.
- Одна, Дуняша. Потому и хочется ее веселей прожить. А ты теперича, как? Где живешь? Как живешь?
- Барин мне, опосля того случая с тобой, вольную отписал и я теперича замужняя баба.
- И кто же тот молодец?
- Лейб-гвардии конного полка рейтар Нелидов.
- Ух ты как! Мужик сурьезный, не забижает тебя?
- Нет, что ты! Мужик мой, несмотря, что рейтар, смирный. А вот, пожалуй, мы и пришли, Ванюша. Зайди, познакомлю тебя со Степаном.
- Негоже мне без гостинца для хозяина в избу входить. Погодь маленько! Я загляну к вам чуть попозжей.
Он отдал корзину Авдотье, а сам тут же умчался в торговые ряды. К несчастью, первой ему попалась на глаза лавка портного. Остальное было делом техники и триста рублей из закромов портного перекочевали в карман Каина. Теперь можно и в гости идти знакомиться.
Вручив Авдотье деньги, промолвил:
- Вот тебе луковица попова, облуплена готова, зная – почитай, а умру – поминай.
- Уж не вор ли твой Ванька, Дуняша? Откелева у него такие деньги? – недобро посмотрел на Каина Нелидов.
Но тот тут же ответил:
- Молчи, господин рейтар! Я не вор, не тать, но на ту же стать. А Дуняшку мне не забижай, не то будешь дело иметь со мной!
- Ух ты! Запужал, запужал! – засмеялся Нелидов. – Садись-ко лучше за стол, знакомиться будем.
Они гуляли всю ночь до рассвета, а потом, в изрядном подпитии, Ванька снова пошел на промысел: обобрал дом какого-то шорника, вернулся к рейтару и поделился с ним деньгами.
Каиновы проделки стали известны по всей Москве – народ не могла не поражать эта неистощимая изобретательность бесшабашного мошенника. Он стал известной личностью, что, однако же, не мешало ему совершать новые и дерзкие вылазки.
 После проказы с мясником шайка Каина пробирается в греческий монастырь и заявляется в келью грека Зефироса. Сам Зефирос в это время был в церкви, а в келье оставался только его служка, к которому воры обратились от имени его хозяина.
- Зефир приказал тебе принести в церковь восковых свечей.
Тот даже подумать не мог, что над ним шутят, но едва он, собрав свечи, собрался выйти из кельи, как воры втолкнули его обратно и, приставив нож к горлу, спросили:
- А не украл ли ты, братец, эти свечи?
- Что вы, Христос с вами, – дрожащим голосом ответил служка.
- Ну, так, стало быть, и ключи откинь от сундуков.
Спорить было бессмысленно, служка отдал ворам ключи и, дрожа всем телом, прижался к стене кельи, пока непрошенные гости проверяли содержимое сундуков грека. Улов был неплохим, к тому же, Каину, в числе прочих вещей, попались в руки и два маленьких пистолета. Осмотрев оружие со всех сторон и на свет, Ванька сунул их себе за пояс и вся шайка во главе с атаманом отправилась в свой временный притон, который в это время находился у суконщика Нагибина.
- На-ка, прибери барахлишко, – вручили воры Нагибину награбленные вещи.
А суконщик не будь дурак, да и послал на следующий день свою работницу на Красную площадь, где тогда шла довольно бойкая торговля, чтобы та продала пистолеты. И надо же такому случиться, что на нее наткнулся грек Зефирос. Разумеется, он сразу узнал свое оружие.
- Дочь моя, откуда у тебя сие оружие?
- Так, хозяин послал сторговать их, а откудова они у него взялись, того и не знаю.
- Пистоли сии знатные, я их у тебя куплю, но, видишь ли, мошна моя уже пуста. А вот ежели б ты пошла со мной в монастырь, я бы там с тобой и расплатился.
- Отчего ж не пойти, святый отче.
А греку только того и нужно было. Он привел работницу в свою келью и там, совместно со служкой, который также узнал пистолеты своего хозяина, связали ее и отвели в полицейский околоток. Там ее допросили и она сразу же назвала своего хозяина и его адрес. Полицмейстер приказал окружить дом Нагибина и, к его счастью, там как раз в это время находились сам Ванька Каин с Жаровым.
Не впервой Каину ощупывать стены темницы, да и так глупо попался также впервые. Но он уже взял за правило ни в чем не сознаваться следователю – в таком случае всегда был шанс быстрее выйти на свободу. А уж об этом позаботятся его сотоварищи, особенно его верный друг Петр Камчатка. К тому же, сейчас он сидел в камере не один, с Жаровым. По крайней мере, было  с кем, помимо следователя и надзирателя перекинуться парой слов.
- Овин горит, а молотильщики обеда просят, – на воровском жаргоне сказал он своему товарищу, тот понимающе кивнул.
Дело было только за малым – для того, чтобы подкупить секретаря и повытчика, нужно было либо как-то сообщить своим товарищам на волю, либо кому-то из них двоих бежать.
Допросы, запирательства, очные ставки… Палач раскладывает Каина на голом полу и сечет плетьми. Жарова же в это время выводят на крыльцо и тому удается бежать. Зато Каина стали охранять еще строже.
Он уже три недели сидит под стражей. И все эти три недели Камчатка ищет средства для спасения своего друга-атамана. Он даже отыскал Авдотью и попросил ее мужа, рейтара Нелидова пойти в полицию и предложить отдать им Каина на поруки. Ничего не помогало. Сидя в своем притоне с остальными молодцами, Камчатка кручинился, лежал на полатях и из груди его сама собою вырвалась песня о горестной судьбе Ваньки Каина:
- У Троицы – у Сергия было под горою,
Стояла новая, темная темница,
Во той ли во новой, во темной темнице
Сидел удаленькой добренькой молодчик,
Никто к нему не зайдет, не заедет,
Друзья – братья, товарищи все прочь отступились,
Зашла к нему, заехала матушка родная:
 «Дитя ль мое, дитятко, дитя мое милое!
Кому тебя, мое дитятко, будет выручати?
Друзья — братья, товарищи все прочь отступились, —
Семь раз я тебя, мое дитятко, выручала,
Семь тысяч чистых денежек издержала,
Осьмой-то у меня тысячи не достало:
Так, знать, тебе, дитятко, здесь век вековати.
 И вдруг Камчатку осенило и выход был найден. Он на одной из улочек случайно встретил какую-то старуху, вручил ей пару копеек и объяснил, что он от нее хочет. Старуха была сметливая и тут же согласилась. И вот приходит она в темницу к Каину на свидение и говорит:
– У Ивана в лавке по два гроша лапти.
– Чай примечай, куды чайки летят, – отвечает ей Каин.
Его снова ведут на допрос. А допрос «пристрастный» – под плетьми. Но Каин и под плетьми объясняется с начальником полиции метафорически:
– Здесь, в полиции, баня дёшева, стойка по грошу, лежанка по копейке, – говорит он, намекая на то, что плети – слишком легкая баня, которая не в состоянии вызвать у виновного признания.
Каина ведут назад в тюрьму. Но верный товарищ его, бесшабашный Камчатка, не дремлет: он подкупает караульного вахмистра, бабу-доносчицу отпускают в баню, она переодевается и исчезает, а вместе с нею исчезает и возможность уличить Каина в грабеже. А потому Каина освобождают и отдают на поруки рейтару Нелидову, мужу Дуняши, которые в полиции уже несколько раз хлопотали за Ваньку.
Каин снова на свободе, и его вновь тянет на Волгу, к «широкому раздолью». Подальше от Москвы и ее соблазнов. Естественно, все ближние сотоварищи тут как тут – Столяр, Кувай, Лягает, Жузла, Жаров, а о Камчатке и говорить нечего. Но не с пустыми же руками возвращаться на Волгу и Каин закупает лошадей для всей шайки. И вот они отправились в путь. Добравшись до Кашина, решили некоторое время передохнуть и расслабиться. Расслабуха затянулась на целых полгода. Московских денег хватало для вполне сытой жизни все это время.
Из Кашина выросшая численно шайка пошла к Фролищевой пустыне. На дороге ей повстречался цыганский табор. И Каин вновь ожил, ему вновь захотелось продемонстрировать товарищам да и цыганам свою изобретательность. Подкравшись ночью, они похитили цыганского барона вместе с кибиткой и всем скарбом, в ней находившимся. Отъехав подальше, они связали цыгана, бросили его на дороге, а его пожитки взяли себе.
А там уже и до Волги рукой подать. Прибыли в Шелковый затон, находившийся ниже Макарьева, в тридцати верстах от села Исад. Затон этот представлял удобное место для грабежа плывущих по Волге судов. Собственно, Шелковым называется нижняя часть затона, а верхняя, отделяющаяся невысоким сухим песком, носит название Великовской заводи, и отделяется он от Волги неширокой песчаной косой. В затоне и во входе в него имеются песчаные отмели, хотя в общем затон довольно обширный, глубокий и безопасный для купеческих барж и прочих небольших судов. Из Затона добрые молодцы едут к Макарью для покупки съестных припасов и по дороге снова «шутят» свои молодецкие «шуточки»: увидев на макарьевском лугу «незнаемо какого звания шесть человек спящих», отобрали у них весь скарб. А не надо так крепко спать!
У Макарья, в песочном кабаке, Каин сталкивается с настоящей понизовой вольницей, с шайкой добрых молодцев в семьдесят человек под предводительством атамана Михаила Зари. И вот шайка Каина сливается с шайкой Зари – и с этой минуты Каин из горожанина превращается в поволжского разбойника. Он меняет ремесло вора на ремесло вольного казака и даже по примеру прочих товарищей шайки называет себя донским казаком.
Численность шайки выросла, а оружия стало не хватать. Но какие проблемы? Макарьевская ярмарка совсем рядом. А там ружей с порохом – завались. Вооружившись и выйдя из города, удалые молодцы разделились на три отряда, или, на казачий манер, на три круга, в каждом из которых насчитывалось около сотни молодцов. Первый налет решили сделать на винный завод. Но перед налетом надобно подкрепиться. Остановившись вблизи завода, казаки-разбойники стали варить кашу, а для рекогносцировки атаман Заря послал на завод огневщика. Но тот долго не возвращался. Казаки-разбойники заволновались и Заря решил отправить на завод есаула, которым был избран не кто иной, как Петр Камчатка.
- В случае чего, дай знак, а мы будем наготове! – напутствовал Камчатку атаман.
- За мной не пропадет, атаман, не боись.
Камчатка осторожно пробрался на завод и что же он там увидел? Их товарищ, огневщик, привязан к столбу. Да и самого Камчатку уже окружили заводские. Но тот был не из трусливых.
- Это пошто же вы безо всякого резону человека к столбу вяжете? – спросил он.
Но вместо ответа заводской приказчик, размахивая плетью, скомандовал заводским людям:
- Ну, мужики, вяжи и этого вора!
Но прежде, чем на Камчатку набросились и тоже связали, тот успел свистнуть. И свист был услышан.
- Ружья и сабли бери и за мной! – крикнул атаман и сам первый бросился к заводу.
- Стреляй, стреляй в татей! – командовал приказчик.
Но сопротивление заводских было недолгим и вскоре молодцы атамана Зари овладели заводом, пленили заводских, закрыв их в солодовом амбаре. Сам же приказчик,  поняв, что сопротивление бесполезно, укрылся в своей конторе, заперев двери.
Пока одни казаки освобождали от веревок своих товарищей, другие, взяв бревно, словно тараном, стали долбить им двери. После нескольких ударов те разлетелись в щепы и казаки ворвались в контору. А там вместе с приказчиком сидел еще один человек – холеный, широкоплечий, с пышной черной шевелюрой и усами, спускающимися до самого подбородка. На нем была бурка, рядом, на лавке лежала папаха. Увидев непрошенных гостей, тот выхватил из ножен саблю.
- Ты кто такой? – спросил у черноволосого опешивший Ванька Каин, первым вошедший в покои приказчика.
- Я грузинский князь Куталадзе.
- Ах, так ты кня-язь! Ну-ка, робятки, хватайте его.
Но не тут-то было. Гордый кавказец просто так саблю из ножен не достает – он стал ею размахивать вокруг. И тут вновь не повезло огневщику – острый клинок перерезал ему горло. Впрочем, князя тут же схватили и обезоружили.
- Что с ним делать? – повернулся Каин к Михаилу Заре.
- Заприте его в заход! Тебе опосля будет, – злыми глазами посмотрел он на грузинского князя.
После того, как грузина увели, Заря посмотрел на приказчика. Тот, весь дрожа, стоял, набросив на плечи кафтан со звездой. Атаман, усмехнувшись, произнес с воровской присказкой:
- Честь твоя с тобой, а теперь попал в мои руки, то разделайся со мной. Торг яма — стой прямо! Видя яму, не вались, а с ворами не водись, незван в пир не ходи.
Приказчика решили не трогать – как-никак, кавалер. Зато забрали все деньги, что на-шли, всю посуду, и не только наполненную вином, но и даже пустую и со всем этим богатст-вом Заря приказал своим людям отправляться в Керженский лес. Да и сам он, освободив и допросив кавказца (тот и в самом деле оказался знатным грузинским князем), вскоре присое-динился к своим товарищам.
Керженский лес или, в простонародье Керженец, с давних пор был притоном для тех, кто по той или иной причине вызывал интерес служилых сыскного приказа. А кроме того, со времен патриарха Никона там прятались раскольники. Вот и для шайки атамана Зари Керженский лес дал приют на целый месяц.
Впрочем, Волга с ее речным раздольем и многочисленным караванами, была для разбойников гораздо привлекательней, нежели лесные чащи Керженца. И потому вскоре шайка перебирается на Волгу, в село Работки.
Увидев столь нежданных и еще более нежеланных гостей, управляющий имением, тем не менее, не испугался и вышел к главарям шайки с вопросом:
- Вы кто такие будете? Что за люди?
- Мы донские казаки, а как увидим деньги, то не удержат их никакие замки, – в своем остроумном, фольклорном стиле ответил Каин.
И в самом деле, кто мог помешать почти двум сотням добрых молодцев, вооруженных до зубов, взять в селе, то, что им хотелось. Пограбив Работки, они сели на коней и подались прочь. Встретив на окраине села гостившего здесь по делам калмыка, Каин, на всякий случай, поинтересовался:
- Скажи, малой-удалой, кому это село принадлежит?
- Генералу Шубину, судари вы мои, – ответил тот.
- Интересно! Неужели у него летней одежды нет, а всегда ходит в шубе? Вот будут к вам портные для шитья летних кафтанов, – под общий хохот пообещал Ванька Каин еще один визит сюда.
А, между тем, село и в самом деле недавно было подарено Алексею Шубину, тому самому любовнику тогда еще цесаревны, а теперь уже царицы Елизаветы Петровны. Да и генералом он стал, вернувшись из камчатской ссылки (вот бы обрадовался Петр Камчатка, стремившийся посетить сей отдаленный край земли русской, ежели бы постречался с Шубиным и попросил бы его поделиться впечателниями). По воцарении Елизаветы Шубин был возвращен из ссылки (о том еще будет рассказ) и ему пожалованы были разные вотчины, в том числе, село Работки, где бывший любимец императрицы и проживал до самой смерти. Известно, наконец, что императрица, прощаясь со своим любимцем, благословила его образом Спасителя и частью ризы господней: все это до сих пор хранится в Работках, в местной приходской церкви.
Из Работок шайка Зари и Каина направилась на Оку, к Лосенскому перевозу. Когда переправлялись на пароме через реку, с ним плыл и некий офицер, который возьми да и спроси от скуки:
- Что вы за люди? Куда путь держите?
Казаки-разбойники тогда отвечать не стали, но, сойдя на берег, к офицеру подошел Михаил Заря.
- Ты спрашивал нас на воде, а мы спрашиваем тебя на земле: лучше бы ты в деревне жил да овины жег, а не проезжающих спрашивал. Ну-ка, ребятки, одолжите у господина офицера шарф, знак и шпагу.
- Не подходи! – выхватил тот шпагу. – Кого смогу, порублю, клянусь честью офицера.
Разбойники тут же окружили офицера да и сами обнажили оружие. Ждали лишь команды атамана. А тому понравилась храбрость служивого.
- Братцы, он чегой-то про рубли говорил, али мне послышалось?
- Говорил, атаман! – ответило сразу несколько голосов.
- Ну, так отсыпьте ему малость денег, а взамен и возьмите все, что я сказал.
Камчатка бросил офицеру кожаный кошель с зазвеневшей монетой, офицер лихо поймал его и уже безо всякого сопротивления отдал часть своей амуниции.
С Оки шайка отправилась снова в Москву, где разделилась на две партии и расположилась по постоялым дворам в Ямской Переславской слободе. Здесь разбойники пробыли более полугода и постоянно спрашивали всех приезжающих, не скажется ли кто принадлежащим генералу Шубину. Наконец они повстречали такого, который назвал себя его служителем и притом объявил, что Шубин наезжает в свою вотчину каждое лето. Это-то и нужно добрым молодцам. Дождавшись весны, они опять предпринимают экспедицию на Волгу. Атаман  отправляет Ваньку Каина вперед с двумя товарищами, Камчаткой и Жузлой, с тем, чтобы они ехали в село Избылец на рекогносцировку – осмотрели всю местность и выбрали убежище для притона шайки.
Едва выехав из Москвы, у Лефортовой слободы, они встретили двух незнакомых мужиков, которые вели женщину, с головою и лицом, обернутыми простынею по самую шею. Один из мужиков шел впереди с мешком, другой сзади подгонял пленницу.
- Кого ведете? – спросил Камчатка.
- Ведем бабушку на повой, – ответили незнакомцы.
- Видно, что в воду головой, – скаламбурил Каин.
Наши молодцы остановили прохожих и захотели посмотреть на «бабушку». Но мужикам это не понравилось и один из них вытащил из-за пояса нож. Завязалась ссора. Мужик с ножом замахнулся было на Каина, но Жузла перехватил его руку, выбил нож, а Камчатка тут же свалил его наземь. А в это время другой незнакомец стал удирать к лесу. Гнаться за ним не стали, а вот пленника с «бабушкой» повезли в Лефортово, где и сдали часовым у рогатки-шлагбаума.  После допроса выяснилось, что «бабушка» была девкой дома господина Лихарева. Ее сманили эти двое, чтобы, спрятав в мешок, затем утопить.
Получив удовольствие от этого происшествия, Каин с товарищами пошли дальше по Владимирскому тракту, пока, наконец, не достигли цели – пришли в село Избылец. Там они нашли одного знакомого мужика-калмыка, который помог им достать четыре лодки, и они стали ждать прибытия остальной «артели». «Артель» не заставила себя долго ждать, и вот уже добрые молодцы снова отправились по Волге к Работкам. Там в это время была ярмарка, однако самого Шубина вновь не застали: он ускакал на охоту. Казаки-разбойники поставили караулы у домов управляющего и приказчика, вошли в дом Шубина, взяли деньги и пожитки и, забрав с собой управляющего имением и приказчика да захватив, кстати, уже знакомого им калмыка, снова сели в лодки и покинули Работки. Когда о том доложили барину, Шубин велел отправить за разбойниками погоню. Когда стало ясно, что им не уйти, атаман обратился к управителю и приказчику.
- Коли хотите жить, прикажите остановить погоню.
- Остановитесь, остановитесь! – хором закричали те.
Узнав своих господ, люди остановились, а разбойники отплыли на достаточное расстояние, связали обоих пленников и выбросили их затем на берег.
По всему берегу, по обеим сторонам Волги, распространяется тревога. По селам бьют в набат. За добрыми молодцами посылается команда из отряда подполковника Редкина. Разбойники бросают лодки, забирают с собою часть пожитков и скрываются в лесах. Пробираясь лесами в течение трех суток, они доходят до Мурома и дают там себе двухдневный роздых. Весть о разбойниках доходит до Мурома — и добры молодцы снова направляются к Избыльцу, где они оставили своих лошадей. В Избыльце они посылают разведчиков к знакомому мужику и узнают от него, что для поимки разбойников в кабаке оставлены пять человек солдат и с ними бургомистр. Добры молодцы окружили кабак и закричали:
- Шасть на кабак! Дома ли чумак? Верит ли на деньги? Дает ли в долг?
– Когда мас на хас, так и дульяс погас! – крикнул  атаман, давая тем самым понять, чтобы все оставались на своих местах.
Связав караул с бургомистром, разбойники хорошо повеселились и расслабились в кабаке – вино и пиво лилось рекой. Затем сели на лошадей и помчались к Гороховцу. Заря приказал подобрать место для отдыха. Лучшего места, чем село Языково на реке Суре, не нашли и там вся банда отдыхала месяца с три в «смирном образе».
Но недолго пришлось добрым молодцам жить в «смирном образе». На Суре показалось торговое армянское судно. Надо же его пощупать. И добры молодцы бросаются к судну. Хозяин-купец приказал стрелять по разбойникам из ружей, но это не помогло ни ему, ни его команде. Добры молодцы взобрались на судно, а испуганный хозяин спрятался, велев заложить себя товарами. Однако никто не собирался жертвовать собою ради купца и водолив кивком головы указал разбойникам, где спрятан хозяин. Товар тут же разобрали, купца вытащили, обыскали и допросили. Но, не найдя у своей жертвы денег, добры молодцы перевязали купца поперек тонкой бечевкой и, схватив за руки и за ноги, бросили в Суру, придерживая за бечеву, чтобы тот не утонул. Продержав его в воде некоторое время, несчастного снова втащили на судно и начали пытать, для чего прямо на палубе раздули огонь.
- Сейчас мы тебя будем сушить, – с ухмылкой произнес атаман и по его команде разбойники подняли купца и держали над самым огнем.
Запахло паленым, купец стал кричать.
- Помилуйте, люди добрые. Возьмите весь товар, деньги, только не жарьте больше.
- Вот это другой разговор, – засмеялся Заря и кивнул своим, чтобы опустили купца на палубу.
Тот тут же побежал в трюм, достал спрятанные там деньги, пожитки и часть товара. Удовлетворенные разбойники покинули армянское судно и сошли на берег. С таким наваром теперь можно и путь продолжить.
Из Языкова шайка пошла на село Барятино. Там добры молодцы узнали, что за ними выслана погоня, и потому повернули к реке Пьяне, в татарские и мордовские селения. В одном селе они наведались к татарскому абызу-мулле, взяли у него лошадей и понеслись к монастырю Боголюбову, что около Владимира. За монастырскими стенами, среди знакомой поповской братии молодцы спокойно прожили с неделю, ведь для разбойника, что черт, что поп – друг и брат, для него везде есть притон и приют!
Из Боголюбова атаман Михаил Заря отправляет Ваньку Каина в Москву для приискания квартиры. Каин едет со своим неразлучным другом Камчаткой. В Москве они останавливаются в Кожевниках. Камчатка идет на парусную фабрику – работа ему знакома по прежней матросской службе, а Каин едет в Ямскую Рогожскую слободу, где и живет у знакомого ямщика до осени.
Впрочем, Ванька Каин теперь в Москве останется надолго – ему надоело скитаться и скрываться от властей. Он найдет себе новую забаву, которая полностью будет созвучна его кличке.

13.
Леонтий Шамшуренков несколько переоценил свои силы и возможности, либо же, что вернее, недооценил силу звериной хватки Ивана Корякина.
Неласково встречала красавица Казань холопов из далекого Яранска. Не радовали их ни белокаменный кремль с многочисленными башнями и потайными ходами, ни даже строившаяся в те годы на территории кремля дозорная башня, позднее названная в честь казанской ханши Сююмбеке и обросшая легендами. Ни безбрежная Волга с впадавшей в нее Казанкой. Даже диковинные керосиновые фонари, освещавшие ночные улицы, только нагоняли еще большую тоску.
Федор Шамшуренков с матерью искал следы отца вторую седмицу. Они сразу же явились в губернскую дворцовую канцелярию, куда, собственно, и должен был прийти Шамшуренков-старший. Он и в самом деле там был, у него приняли челобитную и велели ждать. Он и ждал. Через день приходил и получал один и тот же ответ:
- С твоей челобитной разбираются. Жди!
А где он все это время обитал, в канцелярии не имели ни малейшего понятия. Когда разделившись, а когда и вместе, Федор с матерью ходили по разным постоялым дворам и ямам (почтовым станциям), спрашивали, не видал ли кто старика, пришедшего из Яранска искать правды. Обошли практически весь, уже и тогда немаленький посад. Уже отчаявшись, изголодавшись и поменявши несколько пар лаптей, мать с сыном случайно встретили татарина-ямщика, пожалевшего обессилевших путников, усевшихся опершись спинами о стену одного из ямщицких постоялых дворов. Они с такой жадностью смотрели на то, как татарин тщательно жевал маленькие кусочки конины, заедая их плоскими лепешками и запивая квасом, что он не выдержал, жестом руки подозвал к себе Федора.
- На, возьми. Конина! Вкусный мясо. И лепешка на. Моя ханума сама пекла!
- Спасибо, добрый человек! Дай бог тебе здоровья.
- Ваш бог мне только спину высек, аллах защищает.
Разделив гостинец пополам, Федор отнес одну часть матери, а вторую, стал есть сам. И так, жуя, вернулся к ямщику.
- Как же ты, татарин, ямщиком стал?
- А моя земля барин забрал, выбросил на улицу. Что Ахметке делать? Или побираться, или в ямщики. Спасибо, барин лошадь оставил. Кибитка сам сделал, уже третий год ездить. А вы, видать, издалёка?
- Да из Еранска. Отца ищем. 
- Еранска? Еранск? – Ахметка чесал лысоватую макушку под шапкой-малахаем, сообра-жая. – Это который на Московском тракте?
- На нем! – кивнул Федор Шамшуренков.
- Отца, говоришь, ищешь?
- Да! У нас ведь, видать, та же история, что и у тебя. Один барин незаконно отнял наш на-дел, а мы из дворцовых холопов. Вот отец за правдой с челобитной на барина и пришел в Казань. Да только полгода уж, как нету от него никаких вестей.
И вдруг Ахметка перестал жевать. Глаза его еще более сузились, лицо округлилось. Он вытер рот рукавом своего овчиного тулупа.
- Как, говоришь, отца звать-то?
- Сергеем кличут, Лукьянов сын, – вздохнул младший Шамшуренков.
В этот момент, к ним подошла и старуха-мать, до которой долетали лишь обрывки разго-вора.
- Такой сухой старик, с борода и бородавка возле уха?
- Он самый! – даже хлопнула в ладоши от изумления Марфа.
- Ай! Ай-яй! – заскулил Ахметка.
- Ты чего это? – Марфа побледнела от дурного предчувствия.
- Так помер он, где-то месяц тому.
- Как помер? – в один голос воскликнули мать и сын.
- Ай-яй! Он часто бывать здесь. Мы даже угощать его и постель давать. Он нам всю свою историю говорить. А как стужа пошла, нет его и нет! Потом нашли! Замерз он, аллах ему в по-мощь. Мы его в холст завернуть и схоронить на ближайшем кладбище.
- Где? – опять хором спросили мать с сыном.
- Здеся рядом. Пойдем покажу.
Марфа, враз обессилев, с трудом поспевала за двумя мужиками. Заметив это, Федор с Ахметкой остановились, дождались, пока баба подойдет, снова пошли, но уже медленнее. Все это время Ахметка рассказывал все, что знал о мытарствах Шамшуренкова. Наконец, дошли до кладбища. Ахметка несколько минут петлял между могилами, припоминая, наконец, остановился и ткнул рукой на небольшой холмик.
- Здеся!
- Глубоко зарыли?
- Не! Земля мерзлый. Чуть присыпать и всё.
- Где можно достать кирку или лопату?
- У хозяин яма спроси. Я помогу.
Они выкопали из мерзлой земли труп, развернули холстину – сомнений не оставалось – это был Шамшуренков-старший. Марфа бросилась на мерзлое тело, обняла его и зарыдала в полный голос. Ее вскоре окружили окрестные мужики и бабы, татары и русские. Ямщик Ахметка с удовольствием рассказывал, что это он отыскал родню холопа из Яранска и показал им, где зарыто тело.
Вынув из пояса, из специального потайного кармашка какие были последние медяки, Федор протянул их Ахметке.
- Сослужи последнюю службу, Ахметка – отвези нас в Яранск.
Ахметка, взвесив на ладони алтынный с двумя грошами, поскреб затылок и отрицательно замотал головой.
- Дорога далеко, денег мало!
- У нас больше нет! Может, в селе какой натурой расплатимся.
- А-а! Ладно! Давай. Сейчас кибитка пригоню.
Едва они покинули Казань, в город пришел и Леонтий Шамшуренков. На последней перед городом заставе они и разминулись.
  Леонтий сразу заявился в губернскую дворцовую канцелярию, подал написанную сыном Василием челобитную жалобу на купца Корякина и городского воеводу Ивана Воронкова, который покрывает своего служивого за мзду от всех неприятностей и скрывает даже то, что он, Иван, сын Авксентьев по прозвищу Корякин, служа в чине подъячего с приписью в канцелярии воеводы, является купеческого звания и владеет винокурней в селе Липовском, ради чего неоднократно, как последний вор, брал трубы в казенной винокурне и перевозил их в собственную. К тому же, неоднократно брал мзду у простых людей для написания разных бумаг, а такоже многажды совершал подлогов с казенными бумагами, чему есть свидетели. А, кроме того, оный Иван Корякин, обманом и силою отнял земельный надел у его брата, Сергея сына Лукьянова по прозвищу Шамшуренков. Воевода же, Иван Воронков, сие воровство утвердил бумагою, кою вручил интересному вору Ивану Корякину. Оный Сергей Лукьянов такоже подавал челобитную в эту канцелярию, ответа, однако же, так и не получил.
Крупный и большеголовый дьяк дворцовой канцелярии ознакомился с челобитной, поскреб подбородок и устремил взгляд на Шамшуренкова. Морщинистое красное от мороза скуластое лицо мужика, черный длинный зипун (крестьянский кафтан) из грубой шерстяной ткани-сукна, черные в полоску холстинные порты, валенки, валенные из овечьей шерсти. В руках мужик мял лисью шапку-ушанку.
- Я помню челобитную твово брата. И говорил же я ему, что отослал бумагу в губернскую канцелярию для подлинного решения. Тут же речь идет о служилых уездной канцелярии. Пущай они и разбираются в ентом. И твою челобитную я отошлю туда же.
 Леонтий не одну седмицу провел в Казани, переходя из дворцовой губернской канцелярии в просто губернскую канцелярию, пока ему не сообщили, что дело для расследования отправили в Яранск, туда же будет направлена и специальная комиссия. Это был хоть какой-то ответ, да к тому же он сильно поиздержался в Казани. Пора, как говорится, и честь знать. Уставший, полуголодный Леонтий Шамшуренков пешком отправился в обратный путь. Больше года Леонтия не было дома. За это время опять сменился городской воевода.
В Большое Поле вернулся лишь на страстной неделе.  Брата Сергея уже давно перезахоронили на местном кладбище и помянули. Его старший сын Федор остался за хозяина. Старший же сын самого Леонтия с возвращением отца вздохнул спокойно – в глубине души он боялся, как бы и с Леонтием не случилось того же в Казани, что и с его родным дядей.
Была среда страстной недели. Всю неделю шла подготовка к пасхе, подготовка к которой в русской деревне начиналась уже с понедельника: крестьянки стирали (как тогда говорили, мыли белье), мыли избу, прибирали двор. В народе говорили: «Страшной Понедельник на двор идет – всю дорогу вербой метет!», или: «С великого понедельника до великого дня (Пасхи) целая неделя, по горло бабам дела!». Мужики-хозяева заготавливали припасы и корм для скотины на все праздники. Именно этим уже два дня и занимался в отсутствие отца Василий Леонтьевич. На среду же приходились некоторые очистительные и охранительные обычаи следующего дня страстной недели Чистого четверга. Бабы обливали домашнюю скотину талой водой, из снега, собранного по оврагам, посоленной заготовленной в прошлом году четверговой солью. Снег растапливали в горшках, число которых равнялось количеству домашних животных в хозяйстве. Считалось, что эта вода предохраняет двор от порчи целый год. На закате же среды, подоив коров, на двор выносили пустой подойник, который обычно держали в доме. Его переворачивали и ставили отверстием на восток, в таком положении он должен был пролежать две зари – вечернюю и утреннюю, после чего его возвращали на обычное место. По убеждению крестьянок, на молоке, надоенном в будущем в такой подойник, будет больше «снимку», то бишь сметаны и сливок.

14.
13 января 1738 года Анна Ивановна утвердила план новой кампании, выработанный Минихом. Снова он «вложил» в него стратегический замысел начать наступление на двух разобщенных стратегических направлениях: силами Главной (Днепровской) армии под своим командованием идти за Днестр, осадить Бендеры и «искать с неприятелем баталию дать», и силами Донской армии в 65 тысяч человек под началом Ласси вторгнуться в Крым и завладеть им при поддержке флота на Азовском море. Чтобы помочь русским, австрийским войскам предстояло держаться Дуная и осадить Видин, но при этом они не должны были прекращать действия раньше русских. Миних снова наступал  на одни и те же грабли, решаясь действовать одновременно на два фронта. Тем не менее, он надеялся в эту кампанию овладеть турецкими областями и уничтожить крымское ханство с целью сначала твердо встать на Черном море, а затем, при помощи флота, нанести Османской империи удар, который, по его мнению, должен был привести к коронации императрицы Анны Ивановны в Константинополе. Иначе говоря, достичь целей, задуманных еще перед войной. Но удача на сей раз совсем отворачивалась от него…
18 мая 1738 года стотысячная армия фельдмаршала Миниха с 40 тысячами повозок двинулась от реки Днепр к Днестру. Это был самый длинный степной поход Миниха, в течение которого пришлось преодолеть более 300 км сплошной степи. К концу июня русская армия подошла к Южному Бугу и, без помех перейдя реку, дальше на юго-запад, к Днестру, пошла, перестроившись в три каре, внутри каждого передвигался обоз. Татары же опять впереди русской армии жгли траву, лишая лошадей и волов фуража.
Перестроение пришлось кстати. Ранним утром 30 июня русские дозоры за рекой Кодыма заметили на линии горизонта надвигавшуюся черной лавой вражескую конницу. То летели галопом турецкие войска и аккерманские татары, намереваясь – это было ясно – с ходу атаковать головное русское каре. Русские солдаты быстро развернули орудия навстречу атакующим всадникам. Огонь полевой артиллерии и всех ружей, залп за залпом, рассеял противника, как только тот приблизился, и заставил отступить. Стотысячная Главная армия, соблюдая построение в три каре, под жарким июльским солнцем, шла к Днестру между реками Белогицею и Молочицею, вступая в Подолию. Впереди и на флангах передвигались конные дозоры, наблюдая за передвижением противника.
В этом походе уже полноправным командиром отряда, состоявшего из трех полков, в том числе его личного, Брауншвейгского кирасирского, выступал принц Антон. В его свите находился и паж Карл Иероним фон Мюнхгаузен – это был его первый и последний в России боевой поход. Кстати, кирасирские полки незадолго до того появились в российской кавалерии, благодаря военному министру Бурхарду Миниху. И Брауншвейгский полк принца Антона был одним из первых тяжелых кавалерийских полков русской армии. Они могли противостоять и легкой турецко-татарской коннице, и тяжелой кавалерии европейцев. Кирасиры могли «пробить» даже пехотное каре, ощетинившееся сотнями штыков. Потому что кирасиры носили металлический нагрудник – кирасу, их оружием в сражениях был тяжелый палаш. В кирасиры набирали только дюжих молодцов, и кони были им под стать – крупные, сильные, способные носить рослого всадника вместе с кирасой. В России таких не было. Поэтому их завозили из Германии вместе с инструкторами. В русских кирасирских полках среди офицеров был полный интернационал. Тут служили пруссаки, брауншвейгцы, ганноверцы, австрийцы, итальянцы, англичане, французы, все виды прибалтийских немцев, а также, без сомнения, и различные темные личности, выдавшие себя за «благородных иностранцев».
8 июля у реки Савранки крупный конный турецкий отряд снова атаковал головное каре. И опять огонь быстро выдвинутой артиллерии и ружейные залпы оборвали вражескую атаку. Тем временем турецкий командующий отвел почти все свои войска ниже Бендер и перебросил их на левый берег, создав тем самым угрозу окружения Днепровской армии. Миниху ничего не остава-лось, как отвести армию вверх вдоль Днестра, избегая захлестывания в петлю.
23 июля близ реки Билочь, крохотного притока Днестра, турки все-таки решили дать бой русским. Обнаружив неприятеля у реки, Миних развернул несколько дивизий и полевую артиллерию, прикрывать которую на правом фланге было поручено полкам принца. Главный удар турецкой конницы был направлен на правый фланг русской артиллерии, не успевавшей занять боевую позицию. Именно этот фланг прикрывал отряд принца Антона. И принц, не имея возможности быстро согласовать свои действия с фельдмаршалом, самолично принимает решение и бросает в атаку своих кирасир и еще один полк легкой конницы. Третий полк принц спешил и приказал открыть по неприятелю плотный ружейный огонь. Пажи носились по позициям с приказаниями, мимо них свистели пули. Юный барон Мюнхгаузен показал себя вполне храбрым солдатом. Турки, наконец, дрогнули. А в это время, прикрываемая отрядом принца, развернулась в боевую позицию и артиллерия. Вот и первый выстрел грянул.
Фельдмаршал Миних наблюдал за ходом боя в свою подзорную трубу и облегченно вздохнул лишь тогда, когда турецкая конница повернула вспять и вскоре была полностью рассеяна.
- Гордый неприятель с великой конфузией врозь разбит и так, яко мякина, от ветра развеян, – покусывая пересохшие губы, улыбнулся Миних.
 Подойдя 26 июля к Днестру, севернее Бендер, русская армия так и не смогла переправиться на правый берег и двинуться к Бендерской крепости для ее осады, ибо на том берегу армию Миниха поджидало шестидесятитысячное войско бендерского сераскира Вели-паши, который расставил на господствующих высотах артиллерию и полностью блокировал переправу. Попытки русских форсировать Днестр турками были отражены. Тогда Миних решил маневрировать вдоль реки, но и так ничего не добился. Бендерская крепость оставалась для него в недосягаемости. Турки умело избегали генерального сражения (той самой баталии, которую, по собственному плану военных действий, искал Миних), участвуя лишь в мелких заварушках.
В самом конце месяца при переправе армии через все ту же Билочь турки неоднократно атаковали ее арьергард. Прикрывать переправу Миних направил пехотные полки под командой принца Антона, заставившие неприятеля отступить.
Русской армии в этом походе приходилось форсировать многочисленные притоки Днестра, в том числе и болотистые. Причем, форсирования были не всегда удачны – порою приходилось и отступать. И вот однажды, спасаясь от турок, паж Карл Иероним Мюнхгаузен попробовал перепрыгнуть болото верхом на коне. Но конь до берега не допрыгнул, и вместе с наездником-пажом со всего маху шлепнулся в жидкую грязь. Пришлось другому пажу, Хольму, вытаскивать товарища, ну, и коня, разумеется. Зато смеху было, когда Мюнхгаузен в таком виде показался перед своим господином.
- Вам легко смеяться, ваше высочество, а я этого говна наглотался – во сколько, – с обидой произнес барон, приставив ребро ладони к горлу, чем вызвал еще больший взрыв смеха.
Желая все же вызвать турок на генеральное сражение, Миних повернул вправо и подвинулся вдоль Южного Буга повыше с таким намерением, чтобы, либо встретив узкое место для переправы, либо заманив неприятеля, перебраться через реку и вступить в сражение. Именно поэтому Миних делал вид, что идет прямо к Хотину. Но, видимо, турки на сей раз не имели охоты драться, ибо просто следовали за российской армией на другом берегу, отправляя на сию сторону реки лишь одних татар, изводивших русских мелкими стычками. Три дня простояв на Днестре и лишь в одну ночь обстреляв вражеские позиции на другом берегу, что, впрочем, не нанесло турецкому лагерю никаких повреждений, Миних дал общую команду по армии – отступать, оставив для прикрытия отступления арьергард во главе с генералом Карлом Бироном. И лишь на пятый день турки отважились напасть на отступающего неприятеля. Точнее, на арьергард, лошади в котором были настолько истощены, что не могли тащить несколько сот телег с провиантом и офицерским багажом. И, чтобы ускорить отход, Карл Бирон приказал все лишнее сжечь, чтобы не досталось неприятелю.
Увидев позади основной колонны дым, фельдмаршалу о том сразу же доложили. Миних остановился, развернул коня и приставил к глазу ту самую трофейную подзорную трубу.
- Отправить казачий разъезд выяснить обстановку в арьергарде! – приказал фельдмаршал.
Когда вернувшиеся казаки рассказали, в чем дело, Миних зло выругался, а потом добавил:
- Да генерал Бирон настоящий пожигальщик! Позвать ко мне генерала Левендаля!
Генерал-поручик немедленно явился.
- Голубчик, генерал! Бери свою дивизию и отправляйся в арьергард на смену графу Бирону, а его, пожигальщика этого, немедля отправляй ко мне.
Именно при Левендале спустя несколько дней после того толпа янычар в ночное время все-таки  отважилась на маленьких судах переправиться через реку и при выступлении армии в поход атаковать арьергард, однако получили такой отпор, что, по потере нескольких сот человек, остальные едва успели кое-как убраться на другую сторону.
 Август прошел в жарких стычках русской армии с турецко-татарскими отрядами, которые переправились на левый берег Днестра и наносили Миниху чувствительные удары. А 5 числа и вовсе едва не произошла конфузия – маленькая группа высших офицеров русской армии с малочисленной охраной, в которую входили, в частности, и фельдмаршал, и принц Антон, увлекшись рекогносцировкой, оторвались от армии на целых шесть верст. А турки не зевали – тут же турецкая конница окончательно отрезала их от своих: какая добыча сама шла в руки сераскиру! Пришлось с боем вырываться из окружения. Благо, помогли и свои, выступившие на турок с тыла. Но турки ушли не просто так – они все же увели с собою нескольких пленных, в числе которых оказался и Карл Иероним фон Мюнхгаузен.
В конце августа Миних был вынужден, оставив в покое Бендеры, отступить за Буг. Немалую часть артиллерии пришлось оставить из-за падежа лошадей и волов – пушки были брошены в колодцы, снаряды зарыты в землю, обозы оставлены. Из-за разразившейся страшной эпидемии чумы, русские были вынуждены оставить крепости Кинбурн и Очаков. Так закончился неудачный поход на Бендеры.
Принц Антон очень переживал пленение своего пажа. Ходил чернее тучи и даже готов был повести в бой на неведомого и невидимого противника свои полки. Фельдмаршалу Миниху с трудом удалось сдержать этот воинственный порыв не так давно еще тихого и кроткого принца. Фельдмаршал предложил сераскиру обменяться пленными и Вели-паша пошел ему навстречу: турки всех русских пленных отправили обратно в Петербург.

Тем временем, приближалась осень и снова начались в солдатских рядах болезни. Миних принял решение закончить поход, снова потеряв, но на сей раз без кровопролитных сражений, а вследствие болезней и усталости, несколько тысяч человек. Перейдя Южный Буг, Днепровская армия усталым шагом пошла на Киев.
Так, удачно начатый Минихом поход к Днестру закончился таким образом тяжелым отступлением. Хотя лично для Антона Ульриха он оказался удачным: армия еще раз узнала о его бесстрашии и военном мастерстве, за которые он по возвращении в Санкт-Петербург был награжден орденами Андрея Первозванного и Св. Александра Невского. В том же году, но чуть позднее императрица также произвела принца Антона в премьер-майоры гвардейского Семеновского полка. Этот же поход стал для него и последним – больше никогда будущий генералиссимус российской армии на поле боевых действий не появится.
Вначале и поход генерал-фельдмаршала Петра Ласси с Донской армией складывался удачно. Он к 19 мая сосредоточил пехотные и драгунские полки, отряды донских казаков и калмыцкой конницы общей численностью до 65 тысяч человек близ устья реки Берды, в то время, как вице-адмирал Бредаль с флотом уже шел вдоль берега Азовского моря к Сивашу. Генерал-фельдмаршал тут же выслал конные дозоры в сторону полуострова. Из уст пленных Ласси узнал, что хан с войском в 30—40 тысяч человек стоит в 15 верстах за Перекопской укрепленной линией перед Турецким валом. При подходе к укрепленной линии Ласси пошел на маневр, который он уже применял во время вторжения в Крым прошлым летом и существо которого сводилось к тому, чтобы обойти Перекоп. Он выбрал для переправы через Сиваш место в шести верстах от Турецкого вала, зная, что здесь в жаркую погоду вода сильно пересыхает, и двинулся к нему. Маневр удался, тем более, что, когда Донская армия 26 июня переправилась, сильный западный ветер совсем согнал воду. Ласси вывел войска в тыл полчищу крымских татар и тем пришлось отступать в глубь полуострова.
Между тем хан с войском отходил, также уклоняясь, как и в прошлом году, от главной баталии, и тем самым заманивая Ласси в глубь полуострова. Тот с армией продвинулся еще на 110 верст, когда понял, что и на сей раз поход в Крым срывается. Тем более, что у Ласси возникла боязнь доставлять продовольствие и фураж Днепром, так как в Очакове и Кинбурне разразилась чума. И это все при том, что погибла Азовская флотилия, а хан избегал решительного сражения.
6 июля военный совет согласился с решением генерал-фельдмаршала отступить к Перекопу. Армия отходила, отбиваясь от нападений вражеской конницы, численность которой подчас доходила до двадцати тысяч сабель.
На перекопской укрепленной линии Ласси простоял до конца августа, а затем, взорвав ее, двинулся на Украину. В октябре войска встали на зимние квартиры. Таким образом, удачно начавшийся поход и у Ласси закончился отходом.
С операциями австрийских войск в Венгрии происходило в том году не лучше, нежели в прошлом. Главные силы турецкой армии вели наступление против австрийских войск на севере и юге. Еще в апреле на севере турки взяли город Оршову, а в мае вступили в Банат. На юге, за Дунаем, турки в конце августа осадили Белград и вступили в город. Так что Австрия снова терпела одно поражение за другим. Правда, когда в сентябре шли мирные переговоры с Турцией, они вывели свои войска из Белграда.
А в октябре 1738 года даже разразился дипломатический скандал. В беседе с австрийским послом бароном Карлом Генрихом фон Остейном Бирон поинтересовался, отчего это союзники теряют свои крепости (австрийцы незадолго до того сдали туркам город Ниш). Посол обиделся и ответил:
 - Это русские постоянно преувеличивают свои успехи, а сами подняли большой шум и убили трех татар.
Это уже вывело из себя Бирона.
- Вы, австрийцы, и татар-то не видели, зато ваша доблестная армия смогла одолеть всего пятерых евреев.
После чего покинул комнату, не пожелал даже принять Остейна у себя на дне рождения и, что более важно, отказался вести с ним неофициальные деловые беседы. Вот тогда-то посол Остейн и произнес свою, ставшую в момент крылатой, фразу:
- Когда граф Бирон говорит о лошадях, он говорит, как человек; когда же он говорит о людях или с людьми, он выражается, как лошадь.
 Но, поскольку с Бироном ничего сделать было нельзя, австрийскому двору пришлось отозвать Остейна и назначить на его место более деликатного маркиза Ботта д'Адорно.
Французский посланник в Стамбуле де Вильнёв также сильно и искусно хлопотал о прекращении войны между Россией и Турцией. По соображениям Миниха, Россия могла еще вести войну одна, без содействия Австрии; но не так решили наверху. Австрийское правительство давно уже советовало прекратить войну и положиться на посредство французского посланника в Стамбуле, и эти советы имели успех еще в мае 1738 года. Остерману, по просьбе французского короля и по внушению австрийского двора, императрица повелела послать Вильнёву полномочие действовать со стороны России в случае заключения мира с Турцией. Для сношения с Вильнёвом избрали итальянца Каньони, бывшего в России советником в коммерц-коллегии: он повез от императрицы Вильнёву орден Св. Андрея, осыпанный бриллиантами, а супруге его кое-какие драгоценные вещи и внушительный вексель, который Вильнев, однако, не принял, а когда Каньони стал торопить его уладить поскорее с ве-ликим визирем статьи мирного договора с Россией, француз  ответил:
- С вашим делом все будет в порядке.
 А в это же самое время Бирон, заглянувший к своему хорошему приятелю, английскому консулу Рондо заверял:
- Даю вам честное слово, господин консул,  что, доколе я буду сохранять какое-либо значение у ее величества, никогда русский двор не войдет ни в какие соглашения с Францией.
Но изменить ход событий не мог уже не только Миних, но и даже Бирон. Последнее слово здесь осталось за Остерманом, а тот согласился на переговоры с Францией.
Тем не менее, следующий, 1739-й год стал, пожалуй, самым удачным для Миниха-полководца.
В конце мая 78-тысячная армия несколькими колоннами  из Киева снова двинулась в сторону Польши. Миних опять решил запутать неприятеля и пустил слух, что идет на Бендеры, которые так и не смог взять в прошлом году. И, поверивший этому слуху, командующий турецкой армией, сераскир Вели-паша простоял под стенами своей крепости целых пятнадцать дней. А потом Вели-паше донесли, что русское войско подходит к реке Збруч, и он немедленно отправился туда, чтобы воспрепятствовать переходу русских через Днестр. Вода в этой реке, вследствие сухой летней погоды, стояла столь низко, что в некоторых местах ее можно было переехать на лошади. Но Миних, объявлявший всем, что намерен именно в этом месте перейти Днестр и идти на Хотин, на самом деле и не собирался там переправляться – слишком уж там были крутые берега. Зато оставил в этом месте лагерь с частью армии, а сам с двадцатью тысячами пошел искать более удобное для переправы место, приказав каждому солдату взять с собой хлеба на шесть дней, и, кроме того, всем пехотинцам сесть на коней к драгунам. И такое место было найдено всего в сорока верстах от Хотина близ польской деревни Синковцы.
Мосты для переправы армии возвели за одну ночь, и отряд, шедший с Минихом, весь перешел благополучно. Турки же прибыть из-под Хотина уже не успевали. Остальная русская армия шла к той же переправе, отбиваясь от наскоков татарской конницы. Эти мелкие стычки, а также неожиданно  разгулявшийся дождь замедляли продвижение войска, которое подошло к Синковцам только 7 августа. Но к тому времени наведенные Минихом мосты были сорваны разбушевавшейся от дождя бурной рекой, часть бревен и досок унесшей аж до самого Хотина, и с большим трудом русским удалось вновь навести мост для переправы, которая заняла целую неделю.
Сераскир Вели-паша решил несколько изменить свою тактику и замыслил заманить Миниха с его войском внутрь своей территории, чтобы там, окружив со всех сторон, наголову разбить. Под командой сераскира было всего тридцать тысяч солдат, но и преимущество известного ему до мелочей рельефа. Зато большим минусом оказалась его самоуверенность – он даже не стал запирать проход через узкие Перекопские теснины, местные жители говорили, что там десять человек могут остановить многотысячное войско. Словно древнегреческие Фермопилы во время войны с персами. Но именно на этот свободный проход и указали молдаване с валахами, сотнями явившимися к фельдмаршалу с изъявлением готовности служить не бусурманскому султану, а русской императрице. Они же и сообщили русским, что турок под рукой у сераскира, включая и хотинский гарнизон Колчак-паши, до семидесяти тысяч, да еще почти столько же и татар. Миних не смог отказать такому порыву притесняемых турками христиан и даже составил из них целый полк, а командиром над ним назначил  сына бывшего молдавского господаря, Дмитрия Кантемира.
Молдаване показали дорогу через Перекопские теснины, и русские не только спокойно прошли через ущелье, но и провели туда всю тяжелую артиллерию и багаж. И вот уже войско очутилось на просторной равнине. Вот она, та самая баталия, которой так долго добивался Миних! Но Вели-паша этому оказался даже рад, думая, что теперь-то может легко взять в полон всю русскую армию. 27 августа русское войско стояло лицом к лицу с турецким. Впереди, на вершине горы у деревни Ставучаны, в стане, укрепленном батареями находился наблюдательный пункт Вели-паши. Укрепленный стан сераскира был поставлен весьма удачно – подходы к этой горе были не только весьма крутыми,  но и ограждался протекающим у подошвы горы небольшим ручьем. Слева от русских расположился хотинский паша Колчак со своими серденгестами (то есть беспощадными воинами). Он был прикрыт лесами и неприступными горами. Справа стоял ЕнчАли-паша с турецкой кавалерией или спагами. Его войско упиралось сбоку в горы, которые тянулись до реки Прута. Позади русских оказался хан Ислам-Гирей с белгородской ордой. Таким образом, русские оказались в полном  кольце, потому-то и радовался Вели-паша. Миних построил полки тремя четырехугольниками, что позволяло успешно отбивать атаки. Правда, они не могли добывать фураж и даже выпускать лошадей и скот на пастбище. Положение становилось ужасным, даже критическим. Оставалось либо сдаваться, либо отчаянно пытаться вырваться. Миних, окинув глазами неприятельский стан, заметил, что протекавшая слева от неприятельского стана болотистая речка не так уж и непроходима, как то полагали турки, оставившие эту сторону без укреплений, в уверенности, что сама природа защищает их там достаточно. Фельдмаршал, будучи отличным военным инженером, быстро сообразил, что туда можно пройти, положив по болоту фашины и построив на речке мосты.  Миних подозвал к себе генералов Левендаля и обоих братьев Биронов, под начальством которых находилось шесть пехотных полков, два драгунских, четыреста пикинеров и несколько отрядов легкой кавалерии.
- Господа! Видите ли вон там, слева, некую малую речушку? – спросил он.
- Мы давно ее наблюдаем, граф.
- Вот и отлично! Тогда я вам приказываю, господа: берите свой отряд, а также тридцать пушек и четыре мортиры и отправляйтесь на правый фланг, дабы возвести там пушечную батарею.
- Вы не оговорились, господин фельдмаршал? – уточнил Густав Бирон. – Вы сказали – на правый фланг?
- Именно правый фланг я имел в виду, господин генерал, – хитро улыбнулся Миних. – Вон на том пригорке вам надобно и обустроить батарею и производить пальбу по неприятельским позициям вплоть до особого моего распоряженния.
И все поняли, что им предстоит сделать отвлекающий маневр. Едва на правом фланге обороны русских задвигались войска и едва туда стала подтягиваться артиллерия, сераскир приказал открыть огонь, прогремели пушечные и ружейные залпы с обеих сторон. Миних был доволен. Он дал знак вестовым и те тут же понеслись отдавать распоряжения командующего. И вот уже на левый фланг, стараясь не привлекать излишнего внимания турок, повезли фашины, бревна, доски, стали гатить болото, наводить мосты. Левендаль с Биронами отлично делали свое дело. В это время русским удалось навести на речке двадцать семь мостов, полностью проложить дорогу через болото и, более того, оказаться при подошве возвышения, на котором располагался главный турецкий стан сераскира. При этом Левендалю приказано было  отступить назад и вместе со всей артиллерией присоединиться к левому флангу основного каре.
Увидев, что русские упрямо двигаются вперед к его стану, сераскир отрядил вперед всех татар вместе с сильным корпусом турецкой конницы под командой хотинского паши, дабы во время этой атаки ворваться в крыло российской армии. Таким образом, окружить русское войско удалось с обеих сторон и сзади, однако дальше атака захлебнулась – русские пушки слишком метко стреляли. В два часа пополудни турецкая конница атаковала их, но была отбита. Русские поднимались все выше и выше, все ближе и ближе к неприятельскому стану. В пять часов  сераскир отправил в бой три тысячи свирепых янычар, вооруженных одними лишь кривыми саблями-ятаганами, но и тех прогнали ружейными и пушечными выстрелами. В семь часов русские, наконец, поднялись на высоту, но… опоздали – там уже никого не было, только пылал турецкий лагерь. Все турки обратились в бегство, бросив сорок восемь орудий, больше тысячи разбитых шатров и большое количество запаса как боевого, так и продовольственного. На поле лежало более тысячи турецких трупов. Русские потеряли в этот день только семьдесят человек.
Это была первая победа русских войск над турецкими в открытом бою, причем, победа полная!
На другой день утром победитель двинулся скорым маршем с тридцатью тысячами своего войска к крепости Хотин. Туда уже успел принести роковое известие сам хотинский губернатор Колчак-паша, растеряв свой десятитысячный хотинский гарнизон на Ставучанском поле. Всей вооруженной силы в Хотине оставалось только девятьсот человек, а потому Колчак-паша совершенно справедливо посчитал невозможным защищаться и послал к русскому главнокомандующему предложение о капитуляции города. Миних отвечал, что не хочет знать ни о какой капитуляции, и требовал, чтобы весь гарнизон сдался в плен, правда, при этом позволив отправить в Турцию женщин, находившихся в крепости. Колчак-паша согласился на все. Но только он один отправил свой гарем вместе с сыном Махмет-Беем, остальные же предпочли оставить своих жен  при себе и вместе с ними отправиться в плен.  Миних назначил комендантом Хотина генерала Хрущева.  Крепость досталась русским со всеми своими превосходными укреплениями и со 179 орудиями.
На другой день по завоевании города рано утром армия, покинув лагерь, расположилась строем и по отпетии благодарственного молебствия был дан залп из сто одной пушки с Хотинской крепости при троекратном беглом огне от всей армии. После этого фельдмаршал в сопровождении хотинского паши, янычарского аги и других знатнейших турецких чиновников поехал, все верхами, от одного крыла на другое. Колчак-паша качал головой и цокал языком:
- Хотя наше войско вкупе с татарами и составляло с лишком сто тысяч человек, однако признаться мне надобно, что невозможно было противостоять такому войску, какое я теперь вижу, где столь хорошая дисциплина и послушание введены, присовокупя к тому, что огонь российской армии несравненно превосходнее османского.
Эти слова пролились бальзамом на сердце военного министра Российской империи, и потому Миних не смог отказать себе в удовольствии пригласить высокопоставленных турецких пленников за роскошный обеденный стол. Во время трапезы Минихом и прочими русскими генералами неоднократно произносились тосты за здравие императрицы Анны, которое турки с удовольствием запивали венгерским вином из больших бокалов.
Весть о славной победе облетела не только всю Россию, но и достигла Европы. Одой «На взятие Хотина» откликнулся даже из своего германского далека начинающий поэт Михайла Ломоносов, сравнив фельдмаршала Миниха с самим Петром Великим.
Восторг внезапный ум пленил,
Ведет на верх горы высокой,
Где ветр в лесах шуметь забыл;
В долине тишина глубокой.
Внимая нечто, ключ молчит,
Которой завсегда журчит
И с шумом вниз с холмов стремится.
Лавровы вьются там венцы,
Там слух спешит во все концы;
Далече дым в полях курится.

Не Пинд ли под ногами зрю?
Я слышу чистых сестр музыку!
Пермесским жаром я горю,
Теку поспешно к оных лику.
Врачебной дали мне воды:
Испей и все забудь труды;
Умой росой Кастальской очи,
Чрез степь и горы взор простри
И дух свой к тем странам впери,
Где всходит день по темной ночи.
……………….

Крепит отечества любовь
Сынов российских дух и руку;
Желает всяк пролить всю кровь,
От грозного бодрится звуку.
Как сильный лев стада волков,
Что кажут острых яд зубов,
Очей горящих гонит страхом,
От реву лес и брег дрожит,
И хвост песок и пыль мутит,
Разит извившись сильным махом.
………………

Пускай земля как понт трясет,
Пускай везде громады стонут,
Премрачный дым покроет свет,
В крови Молдавски горы тонут;
Но вам не может то вредить,
О россы, вас сам рок покрыть
Желает для счастливой Анны.
Уже ваш к ней усердный жар
Быстро проходит сквозь татар,
И путь отворен вам пространный.

Скрывает луч свой в волны день,
Оставив бой ночным пожарам;
Мурза упал на долгу тень;
Взят купно свет и дух татарам
Из лыв густых выходит волк
На бледный труп в турецкий полк.
Иной, в последни видя зорю,
Закрой, кричит, багряной вид
И купно с ним Магметов стыд;
Спустись поспешно с солнцем к морю.

Что так теснит боязнь мой дух?
Хладнеют жилы, сердце ноет!
Что бьет за странной шум в мой слух?
Пустыня, лес и воздух воет!
В пещеру скрыл свирепство зверь,
Небесная отверзлась дверь,
Над войском облак вдруг развился,
Блеснул горящим вдруг лицем,
Умытым кровию мечем
Гоня врагов, Герой открылся.

Не сей ли при Донских струях
Рассыпал вредны россам стены?
И персы в жаждущих степях
Не сим ли пали пораженны?
Он так к своим взирал врагам,
Как к готским приплывал брегам,
Так сильну возносил десницу;
Так быстрой конь его скакал,
Когда он те поля топтал,
Где зрим всходящу к нам денницу.
……………..

Герою молвил тут Герой:
«Не тщетно я с тобой трудился,
Не тщетен подвиг мой и твой,
Чтоб россов целый свет страшился.
Чрез нас предел наш стал широк
На север, запад и восток.
На юге Анна торжествует,
Покрыв своих победой сей».
Свилася мгла, Герои в ней;
Не зрит их око, слух не чует.

Крутит река татарску кровь,
Что протекала между ними;
Не смея в бой пуститься вновь,
Местами враг бежит пустыми,
Забыв и меч, и стан, и стыд,
И представляет страшный вид
В крови другов своих лежащих.
Уже, тряхнувшись, легкий лист
Страшит его, как ярый свист
Быстро сквозь воздух ядр летящих.
……………….

Где ныне похвальба твоя?
Где дерзость? где в бою упорство?
Где злость на северны края?
Стамбул, где наших войск презорство?
Ты лишь своим велел ступить,
Нас тотчас чаял победить;
Янычар твой свирепо злился,
Как тигр на росский полк скакал.
Но что? внезапно мертв упал,
В крови своей пронзен залился.

Целуйте ногу ту в слезах,
Что вас, агаряне, попрала,
Целуйте руку, что вам страх
Мечем кровавым показала.
Великой Анны грозной взор
Отраду дать просящим скор;
По страшной туче воссияет,
К себе повинность вашу зря.
К своим любовию горя,
Вам казнь и милость обещает.

Златой уже денницы перст
Завесу света вскрыл с звездами;
От встока скачет по сту верст,
Пуская искры конь ноздрями.
Лицем сияет Феб на том.
Он пламенным потряс верхом;
Преславно дело зря, дивится:
«Я мало таковых видал
Побед, коль долго я блистал,
Коль долго круг веков катится».

Как в клуб змия себя крутит,
Шипит, под камень жало кроет,
Орел когда шумя летит
И там парит, где ветр не воет;
Превыше молний, бурь, снегов
Зверей он видит, рыб, гадов.
Пред росской так дрожит Орлицей,
Стесняет внутрь Хотин своих.
Но что? в стенах ли может сих
Пред сильной устоять царицей?

Кто скоро толь тебя, Калчак,
Учит российской вдаться власти,
Ключи вручить в подданства знак
И большей избежать напасти?
Правдивой Аннин гнев велит,
Что падших перед ней щадит.
Ее взошли и там оливы,
Где Вислы ток, где славный Рен,
Мечем противник где смирен,
Извергли дух сердца кичливы.
………………….

Россия, коль счастлива ты
Под сильным Анниным покровом!
Какие видишь красоты
При сем торжествованьи новом!
Военных не страшися бед:
Бежит оттуду бранный вред,
Народ где Анну прославляет.
Пусть злобна зависть яд свой льет,
Пусть свой язык, ярясь, грызет;
То наша радость презирает.

Козацких поль заднестрской тать
Разбит, прогнан, как прах развеян,
Не смеет больше уж топтать,
С пшеницей где покой насеян.
Безбедно едет в путь купец,
И видит край волнам пловец,
Нигде не знал, плывя, препятства.
Красуется велик и мал;
Жить хочет век, кто в гроб желал;
Влекут к тому торжеств изрядства.

Пастух стада гоняет в луг
И лесом без боязни ходит;
Пришед овец пасет где друг,
С ним песню новую заводит.
Солдатску храбрость хвалит в ней,
И жизни часть блажит своей,
И вечно тишины желает
Местам, где толь спокойно спит;
И ту, что от врагов хранит,
Простым усердьем прославляет.

Любовь России, страх врагов,
Страны полночной Героиня,
Седми пространных морь брегов
Надежда, радость и богиня,
Велика Анна, ты доброт
Сияешь светом и щедрот,—
Прости, что раб твой к громкой славе,
Звучит что крепость сил твоих,
Придать дерзнул некрасной стих
В подданства знак твоей державе.
9 и 10 сентября русские перешли Прут. Миних шагал по пути Петра Великого. Молдавский господарь Гика бежал из Ясс так поспешно, что покинул и знамена, и орудия, и свой бунчук – знак власти, дарованный ему султаном. Миних послал вперед к Яссам Дмитрия Кантемира с трехтысячным отрядом молдаван, драгунов и гусар, а сам следовал за ним. Депутаты уже от молдавских бояр явились к фельдмаршалу с покорностью и просили принять Молдавию в подданство России. Миних обнадежил их благосклонностью императрицы, а в ответ потребовал заключить договор, согласно которому молдавские бояре обещали содержать двадцать тысяч российского войска. Оставив в Яссах русский гарнизон под начальством генерал-майора Шипова, Миних вернулся к своей армии.
Фельдмаршал уже втайне мечтал о собственном возвеличении: ему мерещилась возможность сделаться господарем или князем молдавским в подданстве русской императрицы, точно так, как Бирон, камергер государыни, стал  герцогом Курляндским.
Но неожиданное для него событие прервало все его намерения и надежды.
Австрийские войска терпели поражения за поражениями пока, наконец, генерал Нойперг, имевший от императора полномочия заключить с неприятелем мир, если найдет это необхо-димым, воспользовался своим правом и заключил с великим визирем договор, по которому австрийский император возвращал Турции все сделанные его войсками приобретения, в числе которых был и Белград, где пока еще стоял австрийский гарнизон. При этом находившийся при австрийском войске полковник российской армии Броун спросил генерала:
- Не поставлено ли в Белградском договоре условий, касающихся России?
Нойперг на это, не моргнув глазом, ответил:
- Мы для России и так много сделали в настоящую войну.
Известие об этом для Миниха свалилось, как снег на голову. Миних написал сообщившему известие о мире австрийскому генералу Лобковицу довольно резкое письмо, в котором указывал, что мир, заключенный с турками среди полных успехов русского оружия, до крайности невыгоден как самой Римской империи, так и несовместим с тем уважением к российской императрице, на которое последняя, как союзница, имела право.
Кстати, сам Миних еще в 1738 году получил от императрицы Анны на пергамене точно такие же полномочия, что и генерал Нойперг, на заключение мира с Портой, когда сочтет нужным, но не пожелал ими воспользоваться, хотя долго хвастался этим документом, как доказательством большого доверия к нему со стороны императрицы.
Император Карл VI, уведомляя письмом русскую государыню о заключенном мире, выражался, что он со слезами на глазах извещает об этом мире с великим визирем, но этот мир он должен теперь сохранять ради сдержания данного слова. Нойперг же на самом деле получал секретные инструкции об этом мире не от императора, а от его зятя, герцога Лотарингского, будущего императора Франца I, и от главного министра Цинцендорфа. Заключая с визирем договор, Нойперг сказал:
- Многие подумают, что мне за такой договор, по возвращении в Вену, снимут голову, но я этого нимало не боюсь!
 И действительно, сдав туркам Белград, который мог еще долго сопротивляться, Нойперг, хотя и был арестован, но дальше этого дело не пошло. Сам император Карл VI был им очень недоволен и выражался, что если б у него были такие полководцы, как Миних, то ему не пришлось бы заключать такого постыдного мира.
Получив известие о заключении в Белграде мира союзниками России, Миних все же считал, что Россия одна без союзников в силах будет продолжать войну, и хотел в том же убедить верховную власть, а потому расставил свои войска в Молдавии.
Но в октябре получил предписание вывести войско в пределы российских владений. Когда французский парламентер приехал к Миниху от имени своего начальства требовать выступления русского войска из Молдавии, Миних сказал ему:
- Я давно уже пытался соединить союзом Россию с Францией. Я всегда был того мнения, что император более нас имеет повода вести войну, а мы, ставши его союзниками, останемся в убытке. Я уже представлял, что император всегда привык обращаться со своими союзниками, как с вассалами: свидетели тому англичане и голландцы, которые вовремя узнали весь вред от этого союза и удалились от него, как умные политики. Мои представления не приняты! Но теперь они оправдались событиями, после того как император, с которым мы вошли в союз, совершенно покинул нас, может быть, по вероломству, а может быть, по слабости: во всяком случае, плохое дело союз с вероломными и малосильными. Вот теперь настало время возобно-вить первый наш проект союза России с Францией.
Вильнёв хвастал, что, заключая этот мир, он оказал Франции гораздо большую услугу, чем если бы выиграл сражение.
Миних перевел армию через Днестр и вернулся на Украину. В ноябре генерал Левендаль сдал Хотин турецкому паше, присланному от своего правительства для обратного приема крепости в турецкое владение.
Миних прибыл в Петербург накануне 14 февраля, дня, назначенного для торжества в честь заключения мира. Русское правительство не могло быть втайне довольно этим миром после недавних успехов русского оружия, но должно было показывать радость, так как мир был заключен по желанию России, заявленному в прошлом 1738 году. Утром 14 февраля во всех столичных церквях отправлялся благодарственный молебен об окончании войны. Герольды разъезжали по улицам и бросали в народ золотые и серебряные жетоны, в дворцовой галерее императрица и члены царской семьи принимали всех участников войны, начиная от фельдмаршалов Миниха и Ласси и кончая оберофицерами и унтерофицерами. Посыпались награды: щедрее всех, впрочем, был награжден Бирон, который не только не участвовал в войне, но, вероятно, был одним из главных инициаторов заключения мира, – ему подарили золотой, осыпанный бриллиантами кубок, в который вложен был императорский указ о выдаче герцогу Курляндскому пятисот тысяч рублей. Анна Ивановна самолично своим корявым почерком написала черновик указа о награде: «Светлейший, дружебно любезнейший герцог. Во знак моей истинной благодарности за толь многие ваши мне и государству моему показанные верные, важные и полезные заслуги презентую вам сей сосуд и по приложенной при сем осигнации пять-сот тысеч рублев; и будучи обнадежена о всегдашнем вашем ко мне доброжелательном намерении пребываю неотменно и истинно ваша склонная и дружебно охотная Анна». Но самое главное – фаворит получил в награду полмиллиона рублей – сумму астрономическую по тем временам, ведь все расходы на армию и флот составляли тогда около шести миллионов рублей в год. Миних, Ласси и все их генералы получили по золотой шпаге, сверх того Миниху дали ежегодной пенсии 5000 рублей, а Ласси — 3000 рублей, кабинет-министр Волынский получил единовременно 20000 рублей, Левенвольде и князь Черкасский — перстни от 5 до 6 тысяч рублей ценой, а генерал Ушаков, начальник тайной канцелярии, портрет государыни, украшенный бриллиантами ценой от трех до четырех тысяч рублей. В этот же день всеобщего торжества объявлено всему народу освобождение от взноса подушных денег на следующее за тем полугодие. Многим знатным лицам, в ознаменование радости торжества, дозволено было брать из казны заимообразно деньги без процентов. На другой день императрица собствен-норучно раздавала знатным лицам медали, специально отчеканенные по этому случаю – боль-шие в 50, а малые в 30 червонцев. Народу снова разбрасывали жетоны. Словом, тогда были щедро одарены все царские придворные: даже служитель, ходивший за любимой собачонкой государыни Цитрусенькой, получил три тысячи рублей. Императрица из окон своего дворца любовалась зрелищем, как народ по данному сигналу кидался на жареного быка, выставленного на площади, и черпал водку, струившуюся фонтаном в большие бассейны.
Вечером был бал, на котором уже год находившийся в плену сераскир Агия-паша, вместе с пашою хотинским Колчаком, были представлены императрице, причем, со слезами на глазах они благодарили Анну за все предоставленные ею милости. Растроганная императрица одарила и этих двух: сераскиру пожаловала соболью шубу ценою в несколько тысяч рублей, а паше хотинскому — драгоценную шубу из куниц в подарок.
Но среди всеобщего ликования лишь один человек ходил мрачнее тучи, несмотря на то, что именно он и был главным виновником торжества – фельдмаршал Миних. То, что было для остальных торжеством, для него стало трагедией. Да и то правда – все, чего он добился во время войны с Турцией, Белградским миром было уничтожено.
18 сентября 1739 года Андрей Иванович Остерман направил де Вильнёву в Белград подписанный с росийской стороны проект мирного договора, согласно которому: границы Украины были значительно расширены со стороны Крыма, так что: запорожские казаки остались под владычеством России; Азов не возвращался Порте, а должен был быть снесен, а линия новой границы должна была пройти через центр Азова; Порта могла строить новую крепость только в тридцати верстах от Азова в сторону моря, а Россия в тридцати верстах от крепости Св. Анны. Вопрос о Таганроге и русском флоте на Черном море был так искусно обойден, что Россия получала право вновь построить там, когда найдет это нужным, крепость и флот по примеру Петра Великого; зато Очаков и Хотин возвращались Порте; границы за Днепром вовсе не были определены, так что Россия получила право там находиться, и именно там вскоре появились новые сербские колонии, крепость Св. Елизаветы и другие укрепления и редуты, к большому ущербу для Польши, которой принадлежат эти земли и которая оказыва-ется, таким образом, окруженной. На западной стороне от Днепра рубеж с Турцией оставлен был по-прежнему, но на восточной стороне пограничная линия изменялась: «начав от востока или начала реки Заливы Конских Вод имеет ведена быть прямая линия до западного истока или начала реки Большой Берды и все земли и воды, лежащие внутри между помянутыми реками: Днепром, Заливою Конских Вод, помянутой линией и рекой Большой Берды, Оттоманской империи остаться имеют, а все те земли и воды, лежащие по другой стороне, то есть вне помянутых рек или линий Всероссийской Империи да останутся, изъяв… что касается до земли, лежащей между помянутой рекой Большой Берды даже до реки Миуса, границы таким образом определены да пребудут как они поставлены были мирным трактатом 1700 года».
Была и еще одна выгода этой войны – после нее турки и татары стали уважать и почитать российские войска и хорошо обращаться с пленными, которых, впрочем, было мало. Татары говорили, что русские теперь не то, что прежде: если раньше десять татар обращали в бегство сто русских, то теперь сто татар отступают при виде десяти русских.

15.
Седьмой год Иеремия (или как его на русский лад стали называть – Еремей) жил в Петербурге в семье мсье и мадам Граверо, исправно учась тонкому ювелирному искусству огранщика бриллиантов. Его приняли, как родного. Да и то сказать – у Граверо не было своих детей, и приемной дочери, девочке-калмычке, они отдавали все свое тепло. Еремей быстро подружился с девочкой, и эта дружба помогала ему в отношениях с хозяевами. Впрочем, и сама мадам Граверо по-матерински тепло отнеслась к мальчику-сироте, заменив ему в этой далекой северной стране родную мать. И сам мастер Граверо, не обделенный ленцой, не мог нарадоваться такому ученику – Еремей уже на второй год обучения стал помогать ему во всем, что было весьма кстати, поскольку у хозяина не было помощников в гранильном деле. Более того, закончив работы за своего хозяина днем, Еремей просил у него позволения вечером поработать немного на себя, что давало юноше возможность заработать каких-то  денег для своих маленьких личных расходов и увеселений.
Все было бы хорошо, если бы француз Граверо не поддался исконно русской болезни – беспросветному пьянству. Это был человек чрезвычайно красивый, остроумный и забавный. Многие иностранные господа зазывали его к себе, а он никогда не отказывался от приглашений, потому что любил играть и выпивать, так же, как и другие удовольствия, и порою целыми месяцами проводил ночи в кутежах, возвращаясь домой не раньше утра, а в хмелю становился таким злым, что, если заставал кого-нибудь в доме спящим, зверем накидывался на несчастного. Если же не находил никого, на ком сорвать злость, то доставалось его бедной жене, которую он колотил кулаками до полусмерти.
Еремею часто приходилось отправляться за ним с фонарем и просиживать долгие часы в ожидании его. Ни один слуга не осмеливался это делать, боясь, чтобы хозяин его не поколотил, что непременно и случалось. Но и Еремею надоело тратить время на пустые ожидания и однажды он не пошел за хозяином по причине нездоровья, а ждал его дома. А тот воротился лишь в четыре часа утра и, разумеется, в стельку пьяный. Не спал один лишь Еремей и, услышав шаги хозяина по лестнице, пошел к нему на встречу со свечой.  Но Граверо лишь только увидел ученика, как принялся, по обыкновению, ругаться:
- Ах ты, леший пустышка! Отчего не дожидался меня на улице у известного тебе дома?
- Хозяин, я немного приболел и потому решился встретить вас дома. Успокойтесь и ложитесь спать.
- Ты мне приказываешь? Негодяй!
- Что вы, хозяин! Как я смею! – Еремей, обняв Граверо за талию, довел его до спальни и стал раздевать его.
Но у того уже от бешенства пошла пена изо рта. Ему было необходимо сорвать на ком-либо свою злость и в тот момент, когда Еремей снимал с одной ноги чулок, другой Граверо изловчился и со всей силы пнул юношу в грудь. Он упал на пол, а когда поднялся, решительно произнес:
- Если вам, хозяин, угодно держать прислугу, чтобы обращаться с нею таким образом, то поищите ее, а я от вас ухожу
Как ни странно, это подействовало на Граверо отрезвляюще и он побежал за Еремеем с криком:
- Жереми! Погоди!
Но поскольку лестница в доме была очень крутая и плохая, Еремей побоялся, чтобы хозяин не свалился, гонясь за ним, и остановился. Воспользовавшись этим, Граверо тут же набросился на него и стал бить ногами и кулаками, и так отделал своего ученика, что на его крики и общий шум прибежали католические священники, жившие в этом доме, где они приютились после пожара, уничтожившего их церковь. Они вырвали Еремея из рук обезумевшего Граверо, при этом немало досталось и им, и жене, тоже прибежавшей на помощь. Лишь общими силами удалось запереть его в комнате, чтобы дать ему протрезветь и угомониться. Добрые патеры увели Еремея в свои комнаты и перевязали его раны, из которых обильно лилась кровь. Молодой человек был избит так сильно, что его трудно было узнать. Но что его больше всего огорчало, так это то, что хозяин, когда все бывшие при этой сцене стали упрекать его, начал уверять в свое оправдание, будто Еремей сам хотел побить его.
Все это настолько надоело Позьё, что два года тому назад он даже хотел покинуть Россию, в которой у него не осталось больше родни – дядя Пьер незадолго перед тем умер в своей Москве. В то время как раз пастор французской протестантской церкви Дюнан собирался ехать в Англию и Позьё уговорил взять его с собой. И только мольбы мадам Граверо и просьбы тех самых католических патеров заставило Позьё отложить свой отъезд и закончить обучение у Граверо.
- Мадам, я много обязан вам вашей заботой обо мне и моем воспитании, и только ради вашей доброты, я решил остаться, – гладил он по плечам хозяйку, которая, уткнувшись в его грудь, плакала.
- Спасибо, мой мальчик. Я поговорю с мужем, попрошу его извиниться перед тобой, а ты уж не держи на него зла. Он ведь тоже тебя любит, только, вот, когда пьяный, не ведает, что творит.
Помирившись с хозяином, Еремей пробыл у него в обучении оставшиеся два года. В тот год как раз пришел караван из Китая и императрица Анна Ивановна получила с Востока множество драгоценных камней, рубинов, алмазов и т.п. Ей любопытно было посмотреть, как их режут и шлифуют, и она дала знать Граверо, чтобы тот перенес аппарат ко двору в комнаты, находившиеся неподалеку от ее покоев. Там Граверо с Позьё проработали несколько месяцев и все это время практически ежедневно по два-три раза императрица туда заглядывала, смотрела, как мастера работали, а уходя, приказывала Граверо являться в мастерскую рано утром, поскольку и сама вставала рано.
 Но часто случалось, что, когда Анна Ивановна приходила, Граверо еще не было. Он отдыхал после бурно проведенной ночи. И когда императрица в очередной раз застала одного Позьё, не выдержала и спросила:
- А где твой хозяин?
- Он болен, ваше величество.
Но так случилось, что в тот день вслед за императрицей вошел в мастерскую шут Педрилло, друживший с Граверо. Увидав его, Анна Ивановна спросила:
- Ты откель явился-то?
- С дачи, – ответил Педрилло.
- С кем был на даче?
- С приятелями, матушка, между коими был и Граверо.
Императрица сердито посмотрела на Позьё и сказала:
- Зачем же ты мне солгал?
Еремей сильно смутился и покраснел, но Анна Ивановна ничего более не сказала и вышла. Но зло на Граверо затаила и при ближайшем пересмотре списка лиц, получающих пенсию от двора, Граверо был из него исключен, даже несмотря на ходатайство у государыни Бирона и обергофмаршала Рейнгольда Левенвольде, относившихся к Граверо доброжелательно, за что тот им порою в убыток себе отшлифовывал драгоценные камни.
Через два дня после этого случая императрица, заглянув в мастерскую, снова нашла там одного Позьё. Поняв, что Граверо вновь загулял, она изобразила на лице гнев, который, впрочем, тут же сменила на милость, когда обратилась к Еремею.
- Ты еще молод, Позьё, но хотел бы ты, чтобы я послала тебя в Китай с посланником Лангом, чтоб выбрать камни, которые там скупают на мой счет?
Предложение императрицы оказалось для Позьё весьма неожиданным, но он дрожащим голосом все же ответил:
- Я готов исполнить любое приказание вашего величества, но льщу себя надеждою, что в вознаграждение за время, которое я употреблю на это путешествие – не менее трех лет – ваше величество будет так милостива, что положит мне приличное жалованье.
Анна Ивановна улыбнулась находчивости молодого человека.
- Обещаю тебе положить две тысячи рублей жалованья в год, и еще выдам единовременно десять тысяч рублей, чтобы ты мог купить на свой собственный счет товар, какой тебе заблагорассудится. Наконец, я укажу, чтобы ты обедал за столом посланника.
Из Китая каждый год привозили ко двору Анны Ивановны новые товары и государыня любила присутствовать при публичной их продаже: торги устраивались во дворце, в Итальянской зале.
Позьё от счастья даже онемел и смог лишь молча в пояс поклониться императрице. Это стало бы началом его самостоятельной карьеры, но… Видимо, злой рок изначально поставил на этом человеке свой крест и возжелал постоянно испытывать его на крепость характера.
Еремею оставалось учиться у Граверо всего два месяца, но тот, узнав о благоволении к его ученику императрицы, приревновал и был весьма этим недоволен, но, к сожалению, не в его силах было что-либо изменить в желании императрицы. Но спустя месяц после этого разговора Анна Ивановна скончалась, а ставший регентом Бирон переменил состав посольства в Китай и назначил вместо Ланга посланником некоего русского чиновника, низкого происхождения и Позьё испугался, что тот по дороге убьет его или ограбит, что уже бывало при русских посольствах. И поэтому, когда подошло время отправляться посольству в Китай, у Еремея спросили, желает ли он отправиться в Китай на прежних условиях, Позьё сказался больным и от поездки отказался, к вящему удовольствию Граверо.
 Между тем, семилетний срок обучения у Граверо для Позьё закончился. Еремей к тому времени стал уже вполне самостоятельным мастером, нередко выполнявшим, вместо своего учителя заказы по огранке драгоценных камней. Но, поскольку идти молодому человеку было некуда, то он остался у хозяина еще на целых полгода, теперь уже в качестве полноценного работника. А Граверо не торопился давать Позьё жалованье. Да и гардероб стоил недешево. И Позьё вынужден был постоянно занимать у Граверо денег, а тот никогда не отказывал в просьбе. Причина такого доброжелательства Граверо стала понятна Позьё несколько позже. Ссужая деньги, Граверо надеялся, что Позьё запутается в долгах и уже не сможет уйти от него, пока не вернет всю сумму. Когда же Позьё это понял, он стал уже требовать, чтобы Граверо назвал ему сумму ежемесячного жалованья, которую тот собирался платить Еремею. Этот вопрос весьма не понравился старому гранильщику и он брякнул:
- Десять рублей!
Но на эту сумму даже прожить в столице можно было с трудом, не то что одеваться и веселиться. Да и долг перед Граверо достиг уже крупной суммы – в полтораста рублей.
Позьё готов был расплакаться от безысходности. Что делать? Так дальше жить нельзя. И он снова решил уехать из России. Но для этого тоже нужны деньги. Тогда Позьё вспомнил об одном своем заказчике, для которого иногда делал работу вместо ушедшего в запой Граверо, – о еврее Липмане, банкире самого Бирона. Липман принял молодого человека и внимательно выслушал его.
  - Как вы думаете, господин Липман, могу ли я найти себе место, если поеду в Англию, так как не желаю оставаться в России, чтобы не повредить моему хозяину?
- Вы просто будете глуп, если так поступите, Еремей Петрович, потому что можете честно зарабатывать весьма приличные деньги в России. А я вам буду доставлять работу, насколько хватит у вас времени и сил. И вообще вам нечего церемониться с вашим хозяином, потому как он дурно поступает со вами.
- Но как мне быть? Я же ему задолжал большую сумму.
- Сколько вы ему должны?
- Сто пятьдесят рублей.
- Я дам вам эту сумму, а вы мне ее потом отработаете на моих же заказах.
Липман и в самом деле тут же подошел к серебряному сундучку, стоявшему в закрытом бюро, отсчитал нужную сумму в серебре и вручил деньги Позьё. Тот был счастлив.
- Не сомневайтесь, господин Липман, я верну вам долг.
- Плохой бы я был банкир, если бы давал деньги в долг, не будучи уверенным в их возврате, – улыбнулся Липман.
Единственное, что мучило Позьё, это, как он сможет расстаться с мадам Граверо, заменившей ему мать. Но чувство близкой свободы победило и буквально на следующий день Позьё заявил хозяину:
- Господин Граверо, я решил с вами расстаться вследствие того, что ничтожное жалованье, которое вы мне назначили, в будущем обещало мне только возможность более и более должать вам. При этом я лишался тех выгод, которые мог бы приобрести в силу своей молодости.
 Граверо пришел в страшное бешенство, и только то, что Позьё уже не являлся его учеником, удержало его от того, чтобы поколотить юнца. Тем не менее, сжав кулаки, Граверо заорал, брызгая слюной:
- Ты без меня околеешь с голоду! И вообще, какими деньгами ты расплатишься со мной?
Деньги у Позьё были при себе, и он молча, не говоря ни слова, положил их на стол. Это еще больше взбесило Граверо.
- Вы должно быть украли их? Откуда у вас эти деньги?
- Я не затруднюсь, если на то пойдет, доказать вам от кого я получил эти деньги, – спокойно ответил Позьё, и тут же сам перешел в наступление.
- К тому же, пробыв почти девять лет у вас, не думаю, чтобы я заслужил название, которое вы мне даете, и льщу себя надеждою, что вы потрудитесь подписать мой контракт в ученье, чтобы совесть ваша была чиста, касательно моего знания. Наконец, поведение мое и усердие мое о ваших выгодах было таково, что даже лучшие ваши друзья не откажутся дать мне аттестат, чтобы оправдать меня от всяких обвинений, какие вам вздумается взвести на меня.
Последний аргумент окончательно сломил сопротивление Граверо, и он, ругаясь и весьма неохотно, но все же подписал контракт и, протянув его Позьё, еще раз сказал:
- Без меня вы умрете с голода.
- Если со мною все таки случится такое несчастие, то я никак не приду к вам за милостыней. Прощайте, господин Граверо.
С легким сердцем Позьё отправился в артиллерийский квартал, что был в версте от дворца. Перед тем он попросил своего знакомца, француза де Серво нанять ему там комнату. При этом, сам де Серво любезно согласился на время оставить у себя все аппараты с колесами и прочие инструменты, нужные Позьё для работы. Более того, для переноски всех этих вещей он дал рабочих, которых имел в своем распоряжении в Артиллерийской канцелярии, что было для Еремея большим подспорьем и дало ему возможность тотчас же приняться за работу, которою снабдил его банкир Липман. Работалось Позьё легко и весело – он понимал, что теперь все зависело только лично от него. И буквально за две недели он заработал сумму, которую ссудил ему Липман для выкупа от Граверо. Впрочем, сам Граверо, поостыв, вскоре навестил своего бывшего ученика и принес ему работу, которую Позьё сделал довольно быстро, но плату за нее от Граверо брать отказался. Бывший учитель и далее навещал ученика, с удовольствием принося ему свою работу.
Для Еремея Позьё началась новая жизнь.

16.
В последние годы здоровье императрицы становилось все хуже. Неуемная и неразборчивая в еде, несмотря на свой могучий организм, она заработала себе почечно-каменную болезнь и почечные колики периодически стали приносить ей неприятности. От этого она становилась все более раздражительной и все в большее расстройство вводила ее необходимость хотя бы изредка заниматься государственными делами. Императрица часто выговаривала своим министрам за то, что они вынуждали ее что-то решать, особенно по делам, которые назывались мелкими или малыми, заявив:
 -  О малых делах нас трудить боле не надлежит.
А там пришла очередь и дел средних и более важных. Она предоставила кабинет-министрам право подписи, равноценной ее собственноручной, царской подписи. В состав Кабинета входили всего три человека (граф Остерман, князь Черкасский и, с недавних пор Артемий Волынский, заменивший скончавшегося Павла Ягужинского). Волынский с Ягужинским терпеть не могли друг друга. Первый кичилися своим происхождением от самого Боброка Волынского, а второй был сыном всего лишь школьного учителя. Зато Ягужинский был честен и не терпел взяточничества, а Волынский высокомерен, брехлив и вороват. Несколько раз на него заводили дело и сажали в тюрьму, но всякий раз он, по совету Бирона, откупался огромной суммой денег. Ягужинский, не стесняясь, прямо сказал императрице, что Волынский негодяй и что кабинет министров выиграл бы, истратив тридцать тысяч червонцев, чтобы избавиться от него. Это был прямой намек на сумму, врученную Волынским Бирону.
Незадолго до своей смерти Ягужинский пророчествовал:
- Я не сомневаюсь, что при помощи интриг и низостей Волынский добьется поста кабинет-министра, но вы увидите, что через два-три года его участия в кабинете его придется повесить.
Но над министрами возвышалась фигура обер-камергера, не состоявшего в министрах, но без ведома которого не принималось ни одно решение, да и собственно состав кабинета министров формировался по воле Бирона. Потому в противовес сильному Остерману и в довесок к молчуну Черкасскому и был введен в кабинет вызванный из Казани, погрязший в коррупции губернатор Волынский, между тем, человек умный и амбициозный. По замыслу Бирона он-то как раз и не должен был дать развернуться Остерману. Понимая это, Андрей Иванович со своим обычным почтительно-преданным видом, с лицом, подернутым легкой грустью осмелился высказать герцогу свое неодобрение назначением Волынского. Но Бирон знал, что делал, а почему тут же ответил:
- Любезный граф, Волынский обязан мне тем, что не был повешен, когда двор еще находился в Москве. Я отлично знаю все, что о нем можно сказать. Я знаю его недостатки и его пороки. Но что же делать? Все русские таковы. Попробуйте найти из них человека честного и вместе с тем такого же способного, как Волынский. Выбора нет. Надо брать тех, кто есть.
Особую проблему для государыни представляли надоедливые челобитчики-просители. Годами гонимые и томимые канцеляриями и конторами, они ехали в Петербург с последней на-деждой и терпеливо поджидали царицу у дворца, чтобы с воплем отчаяния пасть ей в ноги и протянуть слезами написанную жалобу на какую-нибудь несправедливость. Некоторые смельчаки ухитрялись прорываться под царицыны пули в Петергоф или настигнуть ее величество на прогулке и там подавать челобитную. Но удавалось это мало кому – почти всех вылавливала стража. А один чудак-челобитчик, вывалившись из кустов в Летнем саду, своими воплями и видом до смерти перепугал императрицу. Несчастного пришлось препроводить в тюрьму и предать в руки помощников Андрея Ивановича Ушакова.
В 1738 году Анна Ивановна решила разом покончить с проблемой жалоб. Она распорядилась, чтобы Сенат собрал все жалобы и, рассмотрев, решение учинил, как указы повелевают, чтоб бедным людям справедливость учинена была безволокитно и ее императорское величество о таких обидах больше прошениями не утруждали. При этом она даже высказала претензию Бирону.
- Ах, Биронушка, ну почему ты не желаешь обучиться письму и грамоте русским, – тяжело вздохнула императрица.
- Не хочу учиться читать и писать по-русски для того, чтобы не быть обязанным читать тебе, Анхен, то огромное количество прошений, донесений и других бумаг, кои присылаются мне ежедневно.
- Ну, так мне самой приходится читать, – нервно произнесла Анна, откладывая в сторону очередную жалобу-челобитную. – Их бы надобно не мне рассматривать, а кабинет-министрам.
- Как тебе и самой известно, я и в Кабинет не хожу и не присутствую, и там мне никакого дела нет.
- Ну, так скажи Волынскому, пусть объявит кабинету нашу высочайшую волю.
Артемий Петрович Волынский, бывший казанский губернатор, тогда был в большом фаворе у герцога, и Бирон тут же передал ему волю императрицы, не сомневаясь, что тот донесет ее до остальных в лучшем виде.
Нельзя сказать, что императрица полностью устранялась от государственных дел. Но она предпочитала скорее слушать доклады, чем самой сидеть над бумагами. Особенно часто док-ладывали ей Андрей Иванович Остерман и Артемий Петрович Волынский. И уже по совету и рассуждению с Бироном Анна Ивановна выносила решение. Для приведения в действие всей огромной государственной машины нужна была краткая резолюция или одобрительный кивок головой. Да и это бывало императрице трудно. Не однажды Артемий Волынский, вернувшись из дворца, с раздражением говаривал приятелям:
- Государыня у нас дура, резолюции от нее не добьешься!
Анна настолько обленилась, что даже зубы чистил ей выписанный из самого Парижа (правда, официально для обслуживания герцога и герцогини Курляндских) дантист Жерольди. Вот что, к примеру, писала об этом действе газета «Санкт-Петербургские ведомости» от 20 октября 1737 года: «Помянутый лекарь имел высочайшую честь Ее императорского величества зубы чистить и за оные труды получил в награждение 600 рублей, от Ее светлости герцогини Курляндской за то же подарено ему 200 рублей. А от его княжеской светлости герцога прислана ему… в подарок золотым позументом обложенная и преизрядным рысьим черевьем мехом подбитая епанча».
Но чистка зубов – это, так сказать, блажь царская. Хуже и серьезнее было другое. За два года до смерти в моче императрицы была обнаружена кровь. Не на шутку испугавшись, Анна отправила комнатную девку Авдотью Андрееву со склянкой собственной мочи придворному доктору Лейстениусу, который, как на грех, в тот момент и сам прибаливал.
- Передай ее императорскому величеству, чтобы она оттого не изволила иметь никакого опасения и пользовалась бы только красным порошком доктора Шталя, – ответил девке Лейстениус, просмотрев склянку со всех сторон.
Труднее всего в такие минуты приходилось, как ни странно, Бирону. Впрочем, почему странно? Он прекрасно понимал, что его собственное положение целиком и полностью зависит от здравия императрицы Анны. Тем паче, что официальный наследник российского престола так до сих пор и не был назван. Наплевательски относясь к своему здоровью, Анна Ивановна не желала принимать прописанных ей лекарств. Бирону приходилось даже припадать к ее ногам и, чуть ли не плача, просить императрицу регулярно изволить пользоваться определенными медикусами лекарствами. А больше всего принужден был ее величеству докучать в том, чтобы она клистир себе ставить допустила, к чему ее склонить едва было возможно.
Теперь же, чтобы облегчить страдания, пустили кровь. Это была обычная процедура для хирургов той эпохи – дурная кровь выйдет из организма и больному и в самом деле становилось легче. От мрачных перспектив в случае смерти Анны Ивановны и у Бирона здоровье стало пошаливать. Пришлось и ему пускать кровь. И все последние дни лета 1738 года  императрица с фаворитом проводили в постели на половине герцога и обер-камергера. Там же завтракали, там же и обедали. Иногда туда приглашались принцесса Анна с принцем Антоном.
Наконец, ей полегчало, она перебралась в свои покои и велела позвать к себе на разговор жену управляющего дворцовым селом Дединовом Настасью Филатовну Шестакову. Императрица давно не слыхала никаких сплетен, а Шестакова была в этом смысле дока. 
– У вдовы Загряжской, Авдотьи Ивановны, живет одна княжна Вяземская, девка, и ты, Филатовна, ее сыщи да накажи отправить сюда, только, чтобы она не испужалась, да объяви ей, что я беру ее из милости, а вели ее в дороге беречь, а я ее беру для своей забавы, как сказывают, что она много говорит. Да в Переславле поищи из бедных дворянских девок или из посадских, которая бы похожа была на Татьяну Новокщенову, а она, как мы чаем, что уже скоро умрет, то чтобы годны были ей на перемену. Ты, Филатовна, знаешь наш нрав, что мы таких жалуем, которые бы были лет по сорока и так же б говорливы, как та, Новокщенова, или как были княжны Настасья и Анисья Мещерские…
Шестакова преданно смотрела в глаза императрице и молча кивала, мотая на свой несуществующий ус все ее  распоряжения. Императрица замолчала, поправив на голове ночной чепец. Было видно, что она не совсем еще окрепла после кровопускания.
- Ночуешь-то у меня, Филатовна?
- Воля вашего императорского величества! – быстро проговорила Шестакова.
Тут императрица немного наклонилась вперед, взяла собеседницу за подбородок и по-вернула ее лицо к себе, желая в польутьме комнаты получше разглядеть собеседницу:
- Стара очень никак стала Филатовна – только пожелтела.
- Ужо, матушка, запустила себя: прежде пачкавалась белилами, брови марала, румянилась, – поспешила с ответом Настасья.
- Румяниться не надобно, а брови марай, – кивнула императрица.
 Затем отпустила подбородок чесальщицы пяток и спросила задумчиво:
- Стара я стала, Филатовна?
На что получила незамедлительный и совершенно искренний ответ:
- Никак, матушка, ни маленькой старинки в вашем величестве!
Императрица продолжала задавать вопросы и посмеивалась быстрым ответам.
- Какова же я толщиною – с тебя станется?
– Нельзя, матушка ваше величество, мерить со мною, я вдвое толще.
- А вчерася-то ночью тебе не мягко спать было?
- Мягко, мягко, матушка, ваше величество.
- А скажи-ка, стреляют ли дамы в Москве?
- Сказывают, государыня, князь Алексей Михайлович Черкасский учит княжну стрелять из окна, а поставлена мишень на заборе.
- Попадает ли она?
- Иное, матушка, попадает, а иное кривенько.
- А птиц стреляет ли?
- Сказывают, государыня, посадили голубя близко к мишени и застрелила в крыло, и голубь ходил на кривобок, а другой раз уже пристрелила.
- А другие дамы стреляют ли?
- Не могу, матушка, донесть, не видывала.
- Ну, ступай. Анна Федоровна тебе сто рублев выдаст.
Шестакова бухнулась к ногам императрицы и прижимала к губам полу ее зеленого капота. Императрица нетерпеливо замахала руками:
- Ступай, ступай, да вели мне послать Василья Кириллыча!
Шестакова тут же умчалась выполнять приказание.
А на следующий день оберегермейстер Артемий Волынский на очередном заседании Кабинета министров, выполняя волю императрицы, переданную через Бирона, объявил:
- Ее императорское величество, при отшествии своем из Санкт-Петербурга в Петергоф изустным именным своим Высочайшим указом изволила объявить, что изволит шествовать в Петергоф для своего увеселения и покоя, того ради чтоб ее императорское величество о  делах докладами не утруждать, а все дела нам самим решать, кабинет-министрам, как по особливому указу дана нам в том полная мочь. И токмо самые важнейшие дела докладывать Ее императрскому величеству в Петергофе.
В сборе был весь кабинет министров, да еще и заранее был приглашен фельдмаршал Бурхард Миних с докладом о состоянии дел в армии.
  - Ну что же, господа, тогда не будем терять времени и давайте заслушаем графа, – предложил Остерман, устремив взгляд на Миниха.
- И в самом деле, граф, вы нам хотели доложить нечто важное, – согласился Волынский.
Князь Александр Черкасский лишь согласно поддакнул. Миних с готовностью поднялся, отдал честь и, обведя по очереди каждого министра, заговорил с сознанием своей правоты и тоном решительным, будто не докладывал, а отдавал приказ:
- Вы помните, господа, шесть лет назад Полицмейстерская канцелярия получила указ ее императорского величества, подготовленный мною, предлагавший всем иноземным офицерам, не состоявшим на русской службе, без различия национальностей, немедленно выехать из России. Этим указом мы преследовали цель устранить для русских офицеров конкуренцию со стороны иноземных офицеров при зачислении на вакантные места в полках. Однако же, господа, нынче я вынужден с прискорбием доложить, что многие иноземные офицеры, а также лифляндцы и эстляндцы, служившие в русской армии, нашли способ поправить свои дела. Они подают прошение об отставке, получают награды, деньги и, побыв несколько времени в домах своих, вновь просят о приеме на русскую военную службу, причем устраиваются преимущественно в остзейские гарнизоны. Я полагаю такой порядок вещей недопустимым.
- И что вы предлагаете, граф? – поинтересовался Остерман.
- Я требую закрыть сию лазейку для иноземцев и остзейцев.
- Но как? – спросил Волынский.
- Надобно, чтобы Кабинет министров постановил, чтобы вновь принимаемые на службу иностранцы и остзейцы направлялись в полевую армию.
Это был настоящий шедевр, придуманный Минихом – полевая армия, как известно, тогда вовсю воевала с турками. А военные действия способны были сразу же отсечь тех, кто хотел служить лишь за хорошие деньги, а не за честь русского мундира, закрывая тем самым возможность для талантливых русских офицеров продвигаться по службе. Министры это оценили. И спустя несколько месяцев, 29 ноября 1738 года такой указ подписали. К тому же, этим состоянием дел озадачилась и сама императрица, повелев, чтобы чины давались офицерам по заслугам, а не по национальности или родовитости: «Понеже Наше всемилостивейшее соизволение всех чинов жаловать по состоянию каждаго службы и достоинству, не взирая на природу, но токмо на их верность и помянутую службу, так как и при предках наших бывало, о чем и наши указы (чтоб производить, никого не обходя) имеются, того ради впредь к докладам оного, кто какой природы есть более не рассуждать, но прописывать их одно старшинство и достоинство и подавать нам для конфирмации».

17.
Князья Долгорукие сменили в Берёзове князей Меншиковых. Но жизнь, как вторых, так и первых, в этой уральской, закаменной глуши была до однообразия скудна и скучна. В Березове сосланных поместили на житье в остроге и выпускали их только в церковь. Ради унижения их обязали есть деревянными ложками и пить из оловянных стаканов, как простолюдинов. После смерти в 1734 году князя Алексея Григорьевича, главой семьи сделался Иван Алексеевич Долгорукий, несостоявшийся зять царя Петра II. Бороться со скукой на Руси испокон веку умели лишь одним способом – пьянкой. Пил по-черному в любой компании – с мелкими чиновниками, попами, местными купцами. Грубил и даже поколачивал свою жену, Наталью Борисовну Шереметеву, добровольно поехавшую за мужем в ссылку, совершенно забросил своих детей, Михаила и Дмитрия. Да еще и младших своих братьев пристрастил к вину, даже отрока Александра.
Тем не менее, князь Иван лелеял тайную надежду на облегчение собственной участи и всего своего рода. Один из братьев князя Алексея Григорьевича, Сергей, был зятем барона Шафирова, бывшего тогда в силе при дворе. По особенному ходатайству тестя перед Бироном ему дозволили переселиться в свое имение Замоторино в Касимовском уезде, а вслед за тем Шафиров ходатайствовал перед императрицею о допущении своего зятя служить по дипломатической части. Но у рода Долгоруких при дворе было немало врагов, которые боялись, чтобы этот род, поднявшись на прежнюю высоту, не стал вредить им. И в числе главных врагов Долгоруких были всесильные Андрей Иванович Остерман, начальник тайной канцелярии генерал Ушаков и оберегермейстер Волынский, вдруг резко возвысившийся. Они все вместе и каждый со своей стороны сумели внушить Бирону, что Долгоруким опасно давать свободу и вновь повышать их значение.
Больше всех, разумеется, старался Андрей Иванович Ушаков. Просто в силу того, что у него под рукой была целая Тайная канцелярия розыскных дел со всеми ее служивыми людьми и возможностями. Генерал Ушаков тут же отправил в Тобольск одного из своих племянников в чине капитана, тоже по фамилиии Ушаков, дав ему четкое указание впутать ссыльных в какое-нибудь опасное дело. Сделать это было не так уж и сложно, учитывая, что князь Иван ко всему прочему был еще и слишком болтлив. Капитан Ушаков был достоин своего дяди. Им была дана команда и доносы на Долгоруких посыпались, как из рога изобилия. Но, пожалуй, решающим для возбуждения дела и начала следствия послужил донос офицера Муравьева в 1737 году об утайке вещей против описи, произведенной над имуществом ссыльных. Долгорукие, извещалось в доносе, припрятали два патента за подписью императора Петра II и книгу о коронации того же императора, напечатанную в Киеве, где было описано обручение Екатерины Долгорукой с императором. Сообщалось, кроме того, что майор Петров, поставленный над ними приставом, дает им послабление: у них много лишних вещей, они пожертвовали в церковь парчу, они свободно посещают берёзовских обывателей, и к ним допускают последних. А берёзовский воевода Бобровский сблизился с Долгорукими настолько, что посылал им от себя съестное и дарил песцовыми мехами, а Наталия Борисовна в ответ подарила ему сукна на одежду и золотые часы. По этому доносу присланный капитан Рагозин произвел новую опись их имущества: над ссыльными усилили караул.
Вскоре приехал в Берёзов, якобы по служебным надобностям, известный уже нам тобольский таможенный подьячий Осип Тишин. Впрочем, опальных князей не так просто было обмануть – они сразу заподозрили в Тишине шпиона Тайной канцелярии. Это, однако, не помешало тому втереться в доверие к Долгоруким и бывать у них в сообществе с другими знакомыми – водка действует на мозги отнюдь не отрезвляюще.
Язык Ивана Алексеевича, под влиянием вина, совсем развязывался и он, не стесняясь даже своего нового знакомца Тишина, начинал свои воспоминания о былом величии своего рода.
- Эх, кабы знать, что Анна, которую моя же родня и возвела на престол, погубит весь род наш, не бывать бы ей царицей. А все дщерь Петрова, Елисавета, наветы на меня государыне наводила.
- Это за что же она так-то, осударь ты наш? – допытывался Тишин.
- Дак как же ты не знаешь? Это она мстит мне за то, что государе Петре II Алексеиче проводил мысль о том, чтобы заточить ее в монастырь за ее разгульное поведение.
  Тишин четко знал свое дело – он все мотал на ус, да еще и положил глаз на несостоявшуюся («разрушенную», как ее все называли) императрицу, княжну Екатерину, но однажды перебрал в компании и, спьяну, стал довольно грубо к ней приставать. Екатерина пожаловалась на подъячего другу своего брата Ивана лейтенанту флота Дмитрию Овцыну, оказавшемуся в тот момент в Берёзове по пути в Петербург и в которого сама Екатерина была тайно влюблена. Пять лет Дмитрий Леонтьевич Овцын возглавлял отряд Великой Северной экспедиции под общим руководством Витуса Беринга, описавший берега Карского моря между устьями Оби и Енисея, а также открыл Гыданский полуостров и Гыданский залив. По окончании этого похода руководителю отряда было предписано явиться с рапортом в Адмиралтейств-коллегию. Но, будучи совсем рядом, Овцын не мог не заехать повидаться со своим приятелем, князем Иваном Алексеевичем Долгоруким. Князь всякий раз, когда Овцын появлялся в Берёзове, ходил с ним в баню, и в церкви постоянно они стояли рядом. И как раз в тот момент и случился инцидент с Тишиным.
Овцын встретил в Берёзове еще одного своего приятеля, бывшего вора, а ныне казачьего атамана Якова Лихачева. Обнялись, расцеловались. Овцын и сказал ему про жалобу Екатерины, хотел выведать подробности.
- Молчать не стану, Митрей, честно все поведаю. Пока ты на своем «Тоболе» пути новые прокладываешь, подъячий Оська Тишин прокладывает свои пути к Катерине Лексеевне.
- Стало быть, взаправду липнет? А что, атаман, не проучить ли нам дурака?
- Ай, надо бы, Митя, и проучить этого подъячего, на путь истинный наставить. Уж больно не нравится он мне: чую, чтой-то замышляет. Возьмем еще доброго мово приятеля Кашперова, да стренем Тишина в темном углу.
Сказано – сделано. Втроем-то как не осилить пускай и дюжего подъячего?  Отметелили по всем правилам, Тишин только кровь да сопли утер и, обиду затаив, поклялся отомстить. А вся троица, прихватив еще и князя Ивана, пошли попариться в баню с березовыми веничками.
Между тем, в Петербург ушел рапорт, подписанный Овцыным, о плавании бывшем. «А от болезни цинготной, – сообщал лейтенант Адмиралтейству, – ныне мы никто никакой тягости не имели». И в том целиком была его заслуга. Таких «безцинготных» плаваний в Арктике не ведали до Овцына на флоте российском.
Тишин тем временем вернулся в Тобольск и все слышанное и виденное описал в своем доношении, упомянув в нем не только Ивана Долгорукого, Овцына, Лихачева и Кашперова, но также и майора Петрова с воеводой Бобровским, мирволившим Долгоруким. И вот уже, в мае месяце 1738 года капитан Ушаков лично приехал в Берёзов. Будто бы его сюда направило правительство и лично государыня-имеератрица для того, чтобы внести всевозможные облегчения и улучшения в положении ссыльных. Ушаков познакомился с берёзовскими обывателями и узнал многое, что ему было нужно. Вскоре он уехал из Берёзова, а вслед за тем пришел царский указ, самим же Ушаковым и присланный  – отделить Ивана Алексеевича от прочих членов его рода. Его заперли в землянке. Княгиня Наталия Борисовна выпросила у майора Петрова дозволение приносить мужу и подавать через решетчатое оконце пищу, потому что его стали содержать на казенном хлебе скудно и грубо. Майор разрешил ей навещать мужа только ночью.
В сентябре того же 1738 года, в бурную, дождливую ночь приплыла по реке Сосьве баржа с  солдатами и с царским указом. Всех ссыльных Долгоруких велено было отправить в Тобольск. Разом с ними туда же препроводили оговоренных Тишиным и Ушаковым лиц: майора Петрова, воеводу Бобровского, Овцына, Лихачева, Кашперова, пять священников – Федора Кузнецова, духовника Ивана Долгорукого, Илью Прохорова, трех братьев Васильевых, и одного диакона, Федора Какоулина – общим числом тридцать один человек. Всех их заковали в кандалы и на той же барже до рассвета увезли в Тобольск, где их всех засадили в тюрьму и подвергли допросам, который проводил сам же капитан Ушаков вкупе с поручиком Василием Суворовым (отцом будущего генералиссимуса), служившим в те годы прокурором в полевых войсках. Иван Алексеевич упорно молчал, и несколько дней от него не могли добиться ни слова. Его посадили в темное, сырое подземелье; надели на него ручные и ножные кандалы и цепью приковали к стене. Тогда он впал в нервное расстройство, близкое к умопомешательству, и стал наговаривать на себя то, о чем его даже не спрашивали. Он рассказал неизвестные правительству подробности составления фальшивой духовной от имени императора Петра II в пользу преемства после него на престоле его невесты, княгини Екатерины Алексеевны Дол-горукой. Излагая эту историю, он обвинил дядей своих Сергея и Ивана Григорьевичей, князя Василия Лукича и фельдмаршалов князей Василия и Михаила Владимировичей.
 Капитан Ушаков с Суворовым предложили обвиняемым 16 пунктов: «О вредительных и злых словах в поношении чести ее императорского величества и цесаревны Елисаветы, о разговорах, веденных с Тишиным, о майоре Петрове, об Овцыне, о Бобровском и других, и о книге, будто бы напечатанной в Киеве, где изображалось уже совершившимся бракосочетание Петра Второго с княжною Екатериною Долгорукою». Иван Алексеевич и себя самого, и других оговорил, но уверял только, что книги киевской печати о бракосочетании Петра Второго не видел, а была у него книга о коронации этого императора, но брат его Николай эту книгу сжег. Несколько раз водили его к дыбе и подвергали жесточайшим истязаниям; наконец измученного Ивана Алексеевича отправили из Тобольска в Шлиссельбург, а младших братьев его Николая и Александра — в Вологду. Указом 31 января 1739 года в Шлиссельбурге были собраны все оговоренные Иваном Алексеевичем князья Долгорукие, в том числе братья покойного Алексея Григорьевича Сергей и Иван. Из Соловецкого монастыря привезли даже Василия Лукича. Следователю было приказано всех их допрашивать с пристрастием, говоря проще – пытать.
Между тем, с отправкою Долгоруких, над остальными, причастными к этому делу, лицами следствие в Тобольске не прекратилось. И даже количество арестованных достигло пятидесяти. Тут были офицеры, солдаты, подьячие, отставные дворяне, дети боярские, священники, дворовые боярские люди и разного звания обыватели берёзовские. Девятнадцать из них казнили. Майору Петрову отрубили голову. Священников и дьякона били кнутом и разослали по дальним сибирским городам, а одному из них, Федору Кузнецову, бывшему духовником Ивана Алексеевича, после наказания кнутом еще и вырезали ноздри. Офицеры и дворовые люди Ивана Алексеевича и некоторые из берёзовских обывателей записаны были рядовыми в сибирские полки. Лихачев и Кашперов были приговорены к битию кнутом и ссылке в Оренбург. Дмитрия Овцына разжаловали в матросы и снова отправили в команду Витуса Беринга, с которым и до этого плавал. В 1741 году на пакетботе «Св. Петр» под начальством Беринга Овцын отправился к берегам Севеврной Америки и зимовал с командором на Ко-мандорских островах, а после возвращения из экспедиции его восстановили в чинах и направили на службу в Балтийское море. Лишь берёзовский воевода Бобровский не известно каким образом ускользнул от кары.
Тем временем, в Шлиссельбурге продолжалось следствие над Долгорукими. Допросы и пытки лично производили Остерман, Ушаков и Волынский. Следствие тянулось целый год. Наконец, по повелению Анны Ивановны, Долгоруких отвезли в Новгород. 31 октября 1739 года было образовано обычное в то время для рассмотрения политических преступлений «генеральное собрание». Выслушав «изображение о государственных воровских замыслах Долгоруких, в которых по следствию не токмо обличены, но и сами винились», в тот же день это собрание вынесло свой приговор, назначив  казнь на 8 ноября 1739 года за городом на Торговой стороне, близ Скудельничьего кладбища. Это было кладбище для бедных и находилось на болотистом месте с почти постоянными туманами. В четверти верстах от кладбища построили эшафот. Князя Ивана Алексеевича колесовали, потом отрубили ему голову. При этом, князь повел себя необычайно мужественно и твердо. В то время, как палач привязывал его к роковой доске, он молился.
Страшную казнь – колесование – применяли еще в Древнем Риме, в России же ее запретили лишь в XIX веке. К эшафоту привязали в горизонтальном положении крест, сделанный из двух бревен. На каждой из ветвей этого креста были сделаны две выемки, расстоянием одна от другой на один фут. Помощники палача положили князя Ивана лицом вверх и растянули его тело так, что каждая оконечность его тела лежала на одной из ветвей креста, и в каждом месте каждого сочленения он был привязан к кресту. Наконец, палач взял в руки железный четырехугольный лом и стал наносить удары в часть члена между сочленением, которая как раз лежала над выемкой. Этим способом переламывали кости каждого члена в двух местах. Когда палач таким образом сломал ему левую руку, Князь Долгорукий, покрывшись испариной и страшно побледневший, прошептал:
- Благодарю тя, господи…
Когда же то же самое палач сделал с его правой ногой, князь продолжал молиться:
- … что сподобил мя…
Потеряв левую ногу, уже запекшимися губами, Иван Алексеевич прошептал:
- … познать тя…
Это были его последние в жизни слова. Он тут же потерял сознание. Палач сделал то же самое и с правой рукой князя, а завершил казнь двумя ударами по животу и переламыванием станового хребта. Обычно, разломанного таким образом преступника клали на горизонтально поставленное колесо так, чтобы пятки сходились с заднею частью головы, и оставляли его в таком положении умирать, но в отношении князя Долгорукого было проявлено милосердие – ему сразу же отрубили голову.
Князьям Сергею и Ивану Григорьевичам, а также Василию Лукичу Долгоруким просто отрубили головы; младшему брату Ивана Алексеевича Николаю отрезали язык; двух других братьев, Алексея и Александра, высекли кнутом и выслали на Камчатку. Фельдмаршала Василия Владимировича и его брата Михаила заточили – одного в Соловецкий монастырь, другого в Шлиссельбургскую крепость с полной конфискацией имущества обоих. Младший брат Ивана, двадцатишестилетний Николай приговорен к отрезанию языка и каторжным работам в Охотске. Двадцатитрехлетнего Алексея пожизненно сослали простым матросом на Камчатку, а двадцатиоднолетнего Александра – туда же, на Камчатку, но на каторжные работы. Но перед этим всех трех братьев высекли кнутом. Сестер заточили в монастырь. Из четверых сыновей князя Сергея Григорьевича Долгорукого (внуков Шафирова) старшие, Николай и Петр, отданы в солдаты; младшие, Григорий и Василий отданы в подмастерья, причем, последнему было также навсегда запрещено учиться грамоте.
После казни были тотчас вырыты две могилы, в которые опустили по гробу с двумя телами в каждом. Потомки казненных в Новгороде Долгоруких построили близ церкви Рождества Христова церковь Св. Николая и там поместили гробы злополучных предков, покрытые на верхней крышке слоем извести.
Кажется, больше всех радовался избиению рода Долгоруких Артемий Волынский. Он тогда еще не знал, что и ему самому осталось жить всего лишь год.

18.
В описываемую эпоху местность между Стрельной и Петергофом была глухой и практически безлюдной, покрытая обширным лугом, заканчивавшимся почти у самого Финского залива. Довольно суровый и влажный северный климат и вовсе не привлек бы внимания к этой местности, если бы сначала Петр, а затем и Анна не проторили дорогу в Петергоф и не устроили бы здесь себе летних дач. За царскими особами потянулись и царедворцы, а за ними и некоторые иноземцы, которым по службе и статусу было положено общаться с разного рода вельможами, вплоть до царских дураков и дур, дабы затем обо всем услышанном и увиденном докладывать в свои столицы. И в этом смысле одним из самых активных был английский консул Клавдий Рондо.
Он и прикупил себе с супругой небольшой уютный двухэтажный деревянный домик, стоявший прямо на дороге из Петербурга в Петергоф. Внешне дом ничем не отличался от других, построенных здесь же, тем и понравился анличанам. Зато внутренние убранство и отделка были обустроены на свой, отличный от русских, манер и лад: они не отличались роскошью, зато там были образцовые порядок и чистота, чего не было тогда в подавляющем большинстве домов московских и петербургских вельмож, которые своим внешним лоском нередко вызывали зависть у прибывавших в Россию иноземцев.
Сам дом был уютен и просторен. На первом этаже были небольшая зала, две приемные (по одной для каждого из супругов) и целых пять спален – четыре держали на всякий случаев для неожиданного приезда гостей. Кабинет Клавдий Рондо устроил себе в небольшом мезонинчике, на столах здесь с большим трудом умещались разного рода бумаги: письма, отчеты, счета, ландкарты и прочее.
Летние месяцы супруги Рондо проводили здесь с удовольствием, отдыхая от столичной суеты и находясь по соседству с царским двором. К тому же,  здесь оба супруга могли, не вызывая  особых подозрений у соглядатаев Бирона и Ушакова, принимать гостей не только для деловых, но и для тайных дел.
Вот и сегодняшний день Клавдий и Джоан принимали давно жданных посетителей. А пока каждый из супругов занимался своим делом – Клавдий вчитывался в недавно полученные им от своих информаторов бумаги, чтобы наилучшим образом сообщить новые сведения в Лондон; а Джоан осваивала новые способы вышивания, чтобы затем похвастаться этим герцогине Бирон.
А тем временем в нескольких сотнях саженей от этого дома остановился тарантас, из которого, расплатившись с ямщиком, вышли в одинаковых черных плащах, с тросточками, в высоких сапогах и шляпах двое джентльменов явно не русского происхождения. Джентльмены, пару раз внимательно осмотревшись вокруг – не следит ли кто за ними (при этом если один поворачивался справа налево, то другой – слева направо), не спеша, словно они прибыли сюда подышать свежим воздухом, направились по дороге в направлении двухэтажного особняка. Но вдруг, непонятно откуда и незаметно вырос перед ними худой, но явно физически сильный мужик в латаном-перелатаном кафтане, обвязанном кушаком с сумой через плечо и с медной кружкой в руке. Вытянув руку с кружкой вперед, мужик обратился к одному из джентльменов, который, по его мнению, выглядел посолиднее:
- Monsiieur, paschalusa, wil ju nicht en Schalken Vodka trinken. Izvollet, Baduska.
Джентльмены привыкли к подобной смеси языков, распространенной среди петербургской черни при обращении к иноземцам. А потому без труда перевели его на свой, английский язык: «Мой дорогой господин, не хотите ли выпить стакан водки. Пожалуйста, батюшка».
- Нет, нет! – отмахнулся от мужика тот, к которому он и обращался.
А в это время второй вынул из кармана плаща медную полушку (полкопейки) и кинул ее в направлении мужика, который с легкостью в полете поймал ее свободной ладонью и молча признательно поклонившись, отстал от них. Джентльмены на всякий случай оглянулись на мужика, не подосланный ли он герцогом Бироном или генералом Ушаковым, но, убедившись, что это и в самом деле не более, как торговец водкой, ускорили шаг и вскоре очутились на крылечке двухэтажного дома сэра Рондо. Это были английские коммерсанты Джон Шифнер и Яков Вулф. Фирма Шифнера и Вулфа являлась солидным торговым предприятием и давним агентом русского правительства на западноевропейском рынке, занимавшимся продажей русского поташа (углекислого калия). Но оба партнера были весьма сильно обязаны Клавдию Рондо, покровительствовавшему им в российских делах: благодаря его ходатайствам Шифнер и Вулф получили в 1732 году крупный контракт на продажу российского поташа и железа, сделавший их на целых пять лет монополистами. Они же с 1735 года продавали за границей казенный ревень и на протяжении царствования Анны несколько раз выполняли подряды на поставку мундирного сукна для армии и гвардии. По данным Коммерц-коллегии, Шифнер и Вулф приняли в 1732–1740 годах казенные товары на сумму 720 тысяч талеров и 650 тысяч рублей — такого уровня контрактов с казной до того не было ни у кого из английских купцов.
Впрочем, царским двором предпочтение этой фирме отдавалось не случайно. В Амстердаме их поручителями и компаньонами по операциям с продажей русских казенных товаров была банкирская контора «Пельс и сыновья». Именно Андреас Пельс в 1738 году выступил посредником при заключении крупного займа в 750 тысяч гульденов герцогу Бирону, но по каким-то причинам сделка не состоялась. Пользовался услугами этих англичан и граф Остерман, переводивший через них крупные суммы в Англию и Голландию и размещавший их у банкира Пельса. В среднем за год на счет Остермана поступала приличная сумма — около 100 тысяч рублей. Владелец постоянно пользовался этим счетом и снимал с него деньги на закупку необходимых вещей: вин и другой «провизии», тканей, посуды, драгоценностей, географических карт и прочего.
Хозяин встретил  гостей радушно. Подождав, пока слуга поможет им раздеться, Рондо сразу же повел их в свой кабинет. Навстречу гостям вышла супруга консула, и каждый из джентльменов приложился к ее руке.
- Здравствуйте, господа! Надеюсь, вы принесли моему супругу хорошие вести. А то у него с утра немного дурное настроение.
- Я надеюсь на это тоже, леди Джоан, – улыбнулся Джон Шифнер. – Ведь приехали к вам прямо от его высочества герцога Бирона.
- Ох уж этот герцог! – улыбнулась в ответ и леди Рондо. – Он презирает русских и столь явно выказывает свое презрение во всех случаях перед самыми знатными из них, что, я думаю, однажды это приведет к его падению. Однако я действительно считаю, что его преданность ее величеству нерушима и благо своей страны он принимает близко к сердцу. Впрочем, не буду вам более мешать, – леди Рондо слегка поклонилась и удалилась в свой кабинет.
- Вашей супруге не откажешь в проницательности, сэр, – не без изумления произнес Яков Вулф.
 - Что есть, то есть! Прошу, господа, – Клавдий Рондо открыл дверь кабинета и жестом пригласил гостей войти.
- Русские, конечно, нация непросвещенная и даже достойная презрения хотя бы желание русских аристократов рабственно целовать ноги этому выскочке, но в то же время герцог Бирон – слуга великой империи и должен этой роли соответствовать, – продолжил тему Рондо, когда все трое удобно устроились в обитых красным бархатом креслах. – Итак, джентльмены, я весь внимание.
- Ну, скажу я вам, сэр, и типчик этот еврей Липман, банкир герцога, – сказал Вулф. – Если бы не высочайшее покровительство, гнить бы ему в сибирских болотах. Ведь он подрывает всю русскую торговлю.
- Зато практически безвозмездно ссужает ее величество и их герцогские высочества. Потому ему и сходит все с рук, – добавил Шифнер.
- Джентльмены, вы же понимаете, что не банкир Липман меня интересует, – прервал соотечественников Рондо. – Что вы узнали о свадебных затеях герцога?
- Узнали весьма любопытные вещи, сэр, – зачем-то понизил голос Вулф. – Герцог Курляндский намерен выдать принцессу за своего старшего сына Петра, а дочь – за принца Антона с отступным в виде звания российского фельдмаршала. А для этого ему хотелось бы заручиться поддержкой английского двора. То есть, герцог желал бы, чтобы вы, сэр, оказали ему в этом свою поддержку.
Рондо хмыкнул.
- Конечно же, дабы насолить брауншвейгской фамилии и прищемить хвост прусскому королю, я доложу его величеству о просьбе герцога. Но знаете ли вы, джентльмены, что герцог настолько неумело действует в этом плане, что сам же может все испортить. Я слышал на одном из недавних приемов, как он рекламировал мужские достоинства своего сына Петра такими словами, что мне даже неловко их повторить. К сему еще добавилась страшная промашка герцога – на последний бал Петр Бирон явился в костюме из той же ткани, из которой было сшито платье принцессы Анны. Признаться, не только мы, иностранные дипломаты были удивлены, но и все русские вельможи – возмущены. 
Вулф с Шифнером улыбнулись.
- Но заметьте, джентльмены, в этом вопросе герцог имеет сильного врага – графа Остермана, который мне сам о том говорил, – произнес Вулф.
- Да и русские вельможи не в восторге от подобного союза. Они же прекрасно понимают, что, ежели такой союз случится, и принц Петр женится на принцессе Анне, Бирон живо их всех прибрал бы к рукам, – добавил Шифнер.
- Тем не менее, джентльмены, его королевское величество и наше правительство гораздо более устроил бы именно сей вариант. И потому мы должны в данном вопросе всячески содействовать герцогу, – заключил Рондо.
 А в то же самое время леди Рондо в своей приемной также беседовала со своей гостьей, подъехавшей немного позднее англичан. Это была одна шведская дама, возвращавшаяся из России в родную Швецию. Причем, ей пришлось ускорить свой отъезд в связи с тем, что назревала война со Швецией. Но если консул Рондо не стал задерживать соотечественников долгими разговорами – для всех троих время значило слишком многое, то Джоан Рондо никуда не спешила и потому наслаждалась беседою с несчастною шведкою несколько дней. Последняя и сама была рада отдохнуть и прийти в себя в этом гостеприимном доме после без малого двух десятилетий кошмара, которые она испытала.
Дама эта была женой шведского капитана из армии Карла XII и вместе с мужем попала в плен к русским, которые отправили их вместе с другими пленниками в Сибирь.
- Вы даже представить себе не можете, мадам, что мне довелось испытать, – рассказчица обмахивалась веером и периодически останавливалась, чтобы удержать слезы и приглушить рвавшиеся из груди рыдания. – По дороге в Сибирь на нас напал отряд калмыцких татар, и мы, пленники, сражались вместе со своими охранниками, чтобы избежать второго плена. Но силы были неравными. В этой стычке был убит мой супруг, а оставшиеся в живых схвачены. Захватившие нас поделили свою добычу и разлучили пленников. Я и один русский охранник, говоривший по-калмыцки, были уведены двумя татарами. К моему несчастью, одному из них я так понравилась, что он решил склонить меня к любви и заставил русского быть переводчиком. Не добившись своего страстными мольбами, он попытался применить силу. Но мне терять было нечего, я понимала, что жизнь среди диких татар ничего хорошего не сулит, и долго сопротивлялась, и, наконец, зубами вырвала у него из груди кусок мяса. Вы можете себе представить, мадам, что он после этого мог со мной сделать? – шведка сделала паузу, переводя дыхание и сглатывая слезы. – Да он и прибил бы меня, если бы не был остановлен своим товарищем. Через несколько дней мы прибыли к шатру хана, где этот второй татарин высмеял своего товарища за его приключение со мной. Хан велел привести меня и русского переводчика и спросил меня, почему я отказала в благосклонности его воину? В моей стране не принято насильно брать себе в жены женщину, которая не любит этого человека, – ответила я. Хан, казалось, подивился тонкости моих чувств в отношении выбора возлюбленного, но сказал, что поскольку таков обычай моей страны, то никто не смеет принуждать меня или досаждать мне, и отдал меня одной из своих жен (а у него их было две). Та спросила, умею ли я рукодельничать, и я показала ей кошелек, который сама вышила. Кстати, вот он, и можете сами оценить мое искусство, – шведка извлекла из круглой соломенной коробки свое произведение и протянула его Джоан.
Та, сама рукодельница, оценила вышивку на кошельке по достоинству.
- Прекрасная работа. В самом деле!
- Спасибо, мадам. Вот и жене хана это чрезвычайно понравилось, и она предоставила мне работать иглой и относилась ко мне с большой добротой. Татары давали мне всевозможное мясо, и их забавляло, что я его готовлю, поскольку сами они едят любое мясо сырым. Судьба занесла в это же место еще одного пленника из моей родной Швеции. Он научил татар нескольким полезным ремеслам и, наконец, отлил пушку, оказав этим такую большую услугу (а татары тогда воевали с китайцами), что его отпустили на волю. По его просьбе отпустили и меня. Спустя восемнадцать лет плена. Вернувшись в Россию, мы поженились и  теперь вот возвращаемся на родину. Как то она нас встретит после стольких лет разлуки?
Шведка под конец рассказа все же не удержалась и расплакалась, вытирая слезы платком.
- Мы, женщины, не чета мужчинам. Ваша судьба об этом свидтельствует, – произнесла не без восхищения Джоан Рондо. – Но вот вам еще один случай о нашем женском мужестве теперь уже  я могу вам поведать.
Шведка немного успокоилась и приготовилась слушать, а Джоан Рондо с удовольствием поведала ей историю, которая год назад потрясла весь великосветский Петербург.
- Польский посол и его супруга были приглашены на обед к графу Ягужинскому, где должно было собраться большое общество. Граф живет на одной стороне реки, а они — на другой. Когда они по льду переезжали реку, лед треснул, ее сани провалились в воду, и она с большим трудом выбралась, вымокнув с головы до ног. Она отправилась домой, а ее муж поехал дальше, извинился за опоздание и очень спокойно поведал о приключившемся с его женой. Предоставляю Вам судить относительно причины спокойствия: было ли это большое sang froid или радость, что она спаслась. Но вот что меня поразило. Когда подали десерт, появилась сама эта дама. Она переоделась, снова решилась переехать через реку и ничуть не выглядела расстроенной. Она танцевала с нами всю ночь, а затем снова по льду поехала домой. Все общество выражало ей свое восхищение такой отвагой. Я же, должна признаться, посмотрела на это дело с другой точки зрения и увидела в нем явное свидетельство легкомыслия, в котором обвиняют наш пол (подвергаться большому риску ради бала). Жаль, что так поступила женщина.

19.
28 апреля 1738 года отмечалась очередная годовщина коронации Анны. Разумеется, торжество сие ничуть не отличалось от всех подобных предыдущих. Разве что был один нюанс – императрица в этот день наградила сыновей Бирона, Петра и Карла Эрнста орденами Белого Орла польской кавалерии, богато инкрустированных алмазами. Причем, на обоих принцев Анна наложила орден собственноручно. Сам герцог, разодетый в камзол желто-зеленого цвета был необычайно горд и рад за своих детей. Блистала в своем розовом кринолине и Биронша. 
Чем больше взрослели дети обер-камергера-герцога, тем более портился их характер, и без того вспыльчивый и резкий. Они, конечно, перестали уже на балах срывать парики с вельмож, и обливать их платья вином. У них теперь появились более взрослые запросы и развлечения.
К примеру, «Санкт-Петербургские ведомости»  от 14 августа того же года сообщали весьма радостную новость о том, что подполковник Измайловского полка и кавалер Петр Бирон приобретает боевой опыт: «Третьего дня и вчера пополудни соизволила Ее императорское величество формальной осады, обороны и взятия учреждением Его высококняжеской светлости, наследного Курляндского принца Петра построенной здесь крепости Нейштата в провожании всего придворного штата смотреть». Далее особенно отмечалось, что «Его высококняжеская светлость не только устроения помянутой крепости, и при открытии траншей неотступно присутствовал, но и определенной для атаки команде собственною персоною предводителем был, причем все военные операции с наибольшими при осаде и обороне укрепленного города случающимися обстоятельствами с всевысочайшею похвалою и к совершенному удовольствию Ее императорского величества показаны».
А 1 октября по приглашению императорского двора большое число чужестранных и российских вельмож обоего пола в богатом убранстве съехались в Зимний дворец, чтобы поздравить с днем рождения Карла Эрнста. Событие было приметное: десятилетие отпрыска. Сам юбиляр за год до торжества просил императрицу, чтобы она его пожаловала, как папеньку, в камергеры, то есть избрал иную, чем старший братец, карьеру. В своей челобитной девятилетний Карл Эрнст писал: «Вашего императорского величества неизреченная ко мне милость, которая ежедневно, без всяких моих заслуг, умножается, подает мне смелость сим моим всенижайшим прошением утруждать…». Растроганная императрица поцеловала сына в лоб и поняла, что он уже становится взрослым. Поэтому распорядилась кровать Карла из своих спальных покоев убрать, а выделить ему покои рядом со своей опочивальней. Прошлой зимою императрица пролила немало слез над Карлом, когда мальчик заболел оспою. Она велела придворным медикам под угрозой казни сделать все, чтобы мальчик выжил. Медикам повезло – крепкий детский организм справился с очень страшной в ту эпоху болезнью.
И новая забота вдруг собрала морщины на лбу Анны. Это не прошло незамеченным для Бирона. После всех этих пышных торжеств Анна, уставшая и нехорошо себя чувствовавшая – камни в почках в очередной раз зашевелились после обильного и жирного ужина – она с трудом дошла до спальни. Бирон, выпроводив прислугу, помогавшую императрице и ему самому раздеться, повернулся к ней лицом и нежно спросил:
- Скажи, Анхен, что озаботило тебя в такой радостный для нас обоих день?
Анна, растроганная вниманием любовника, погладила его по щекам.
- Дети растут, забот хватает. Но почему-то никто не хочет подумать о том, что у меня на руках еще и принцесса, которую надо отдавать замуж. Время идет, она уже в поре. Конечно, принц не нравится ни мне, ни принцессе; но особы нашего состояния не всегда вступают в брак по склонности. К тому же, принц ни в каком случае не примет участия в правлении, и принцессе все равно, за кого бы ни выйти. Лишь бы мне иметь от нее наследников и не огорчать императора отсылкою к нему принца. Да и сам принц, кажется мне, человек скромный и сговорчивый. Посмотрим, что скажет Остерман.
Послали к Остерману, который, как и обычно сказался больным, но через курьера пе-редал императрице, что партия принцессы с принцем тем благоразумнее и выгоднее, что она утешит императора, огорченного своими собственными обстоятельствами. Остерман пони-мал, что его ответ не пройдет мимо внимания герцога Бирона, который был главным против-ником принца Брауншвейгского и не желал, чтобы Анна выходила замуж за Антона Ульриха. И понимал, что его слова заставят Бирона принять хоть какое-то решение в этом вопросе.
Бирону захотелось лично переговорить с Остерманом на эту тему и он отправился к графу на следующий же день.
- Мне хотелось бы услышать из первых уст, граф, ваше мнение о женитьбе принцессы Анны.
- Видите ли, ваша высокородная светлость, – не вставая с постели и кутаясь в теплый плед, ответил Остерман, – по моим сведениям, многие европейские дворы уверены в том, что затягивание сватовства принца – следствие интриг обер-камергера, то бишь вас, ваша высокородная светлость. И мне кажется, что более всего в ваших интересах ускорить сие действо.
Бирон пересказал Остерману содержание своего разговора с принцессой. Остерман слегка скривил в улыбке губы:
- Про родного сына принцесса вам сказала неспроста.
Принцессе Анне и в самом деле уже исполнилось двадцать лет. В ее возрасте в те годы женщины уже дважды, а то и трижды рожали. К тому же, Анна начинала полнеть, а это отнюдь не добавляло ей красоты и изящества. Да и полнота может повлечь за собой бесплодие. К тому же, императрицу все чаще одолевал своими вопросами о «главном деле» брауншвейгский посол. А Клавдий Рондо докладывал в Лондон, что брака Анны и Антона Ульриха уже никто не ожидает и он не сомневается, «что все проживающие здесь представители иностранных государств уверяли свои правительства в несбыточности такого факта».
Лорд Гаррингтон, статс-секретарь короля Георга II, просил Рондо передать Бирону, что «такой выгодный брак его очень приятен королю». Еще бы не быть ему приятну – в таком случае распадается так не нравившийся Лондону русско-австрийский союз. И Рондо не замедлил исполнить волю своего короля, воспользовавшись дружелюбным разговором с Бироном:
- Ваша высокородная светлость, я надеюсь, пригласит нас с супругой на такое радостное для вашего высочества событие?
- Не понимаю, о чем вы, господин Рондо? – то ли и в самом деле удивился, то ли хорошо сыграл роль удивленного Бирон.
- Я имею в виду брачный союз вашего старшего сына с принцессой Анной.
- Ах вы хитрец, Рондо, – хмыкнул Бирон, дружелюбно погрозив тому мизинцем, на котором красовался большой перстень, украшенный алмазом. – Все бы вам выдать желаемое за действительное. Простите, что вынужден прервать наш разговор. Дела-с!
Бирон поднялся и ушел, а Рондо смотрел ему вслед и улыбался. «Как-то не убеждают меня ваши слова, герцог, – подумал консул. – А это заставляет меня предполагать, что, несмотря на все уверения, герцог все-таки пытается сосватать ее за сына, когда принц достигнет надлежащих лет и найдется удобный случай открыть свои замыслы». В этом была логика. Внимательные придворные и дипломаты стали замечать, что на балах принцесса стала все чаще танцевать не с Антоном Ульрихом, а с пятнадцатилетним Петром Бироном, который однажды даже явился в одежде того же цвета, что платье Анны Леопольдовны, – выразительный знак особого внимания к своей даме. Петр стал ее частым партнером и в придворной карточной игре. Тем самым принцесса давала понять, что ее отношение к принцу Антону не изменилось. К тому же и сама императрица неоднократно привселюдно заявляла, что предоставляет племяннице полную свободу располагать своим замужеством.
Но тут масло в огонь подлила заметка в газете «Санкт-Петербургские ведомости», на которую Анне указала Юлиана Менгден.
- Читай, – приказала Анна Леопольдовна.
- «Светлейший государь, князь герцог Брауншвейгский и Люнебургский не токмо от славного уже давно цесарскими и королевскими коронами произошел дома, но и собственными великими свойствами любовь всего российского народа себе получил, а притом во всех разных кампаниях, случившихся акциях, жизнь свою за честь и благополучие ее империи крайне подвергнув опасности, через свою храбрость бессмертную себе приобрел славу», – прочитала Юлиана.
- Но ведь это бесстыдная ложь! – топнула от негодования ногой принцесса.
- Однако же нельзя назвать принца Антона трусом, – заметила Юлиана. –Ведь фельдмаршал Миних во время своих походов не раз доносил государыне о его храбрости, за что принц и получил свои награды.
– О, Миних – хитрая лиса. Он знал, что такие донесения будут приятны тетушке, а она, в свою очередь была рада хоть чем-нибудь поднять авторитет при дворе этого ничтожного человека.
Анна взяла газету из рук фрейлины и снова положила его в ящик своего рабочего стола. Затем вздохнула и, бухнувшись в кресло, грустно произнесла:
- Неужели я и в самом деле когда-нибудь стану женой этого противного мне принца? Я и теперь не могу на него смотреть без отвращения. Недавно тетушка попыталась было похвалить мне его за тихий и спокойный нрав, но нрав-то его, помимо его гадкой наружности, мне более всего и не нравится. Какой он мужчина? Чуть только на него прикрикнуть, он сейчас же и оробеет, растеряется вконец, начнет еще больше заикаться, переминаться с ноги на ногу и не знает даже, что делать и что сказать. Если мне когда-нибудь, по воле божией, доведется царствовать, то мне нужен будет сильный и решительный друг и помощник. Ну, хотя бы, как тот же фельдмаршал Миних или… – она сделала паузу, заглянув в глаза Юлианы Менгден. – Ну, или как граф Линар. А принц Антон какой мне будет поддержкой? Он никогда ничем не сумеет распорядиться и безвольно уступит каждому, кто только пригрозит ему. И как униженно он держит себя не только перед государыней, но и перед герцогом! При каждом приходе герцога он вскакивает с места и не осмелится сесть, пока тот ему не позволит.
- Но кто же не боится императрицы и герцога? – возразила Юлиана и при этом на ее лице появилась лукавая улыбка. – Ты и сама дрожишь, когда герцог неожиданно является сюда.
- Это правда, – согласилась Анна. – Но я – женщина, и мне это позволительно. А принц, в случае надобности, не только не защитит свою жену, но и себя самого.
И Бирон решил, что наступил подходящий момент для собственного перехода в контрнаступление. Он не оставлял мечты женить на Анне сына Петра. Разумеется, делал он это втайне не только от императрицы, но и от принца Антона, не желая раздражать все еще союзный России австрийский императорский двор. И решил запустить пробный шар. Он сам начал все больше любезничать с принцессой, расписывать ей достоинства Петра и рисовать радужные картины будущего. А тут подоспел и разговор с императрицей о том, что пора, мол, племяннице уже сделать свой выбор. И Бирон решил сыграть ва-банк.
- Ваше высочество, – Бирон, как и всегда, неожиданно появился в кабинете принцессы, когда та дописывала очередное полное любви и слез послание Морицу Линару.
При этом принцесса вздрогнула и едва не поставила кляксу на листе. Но быстро взяла себя в руки, положила перо на чернильницу, перевернула лист чистой стороной вверх и повернулась к Бирону. А тому даже не надо было объяснять, что за письмо писала Анна и кому оно предназначалось. Он едва заметно улыбнулся и сел напротив принцессы в кресло.
- Ваше высочество, ее императорское величество все больше тревожится за ваше будущее. Исполняя волю моей государыни, я вынужден спросить ваше высочество, не приняли ли вы решение насчет замужества с принцем Антоном Ульрихом?
Искорки недовольства промелькнули в зрачках больших голубых глаз принцессы Анны. Она тяжело вздохнула и негромко, но решительно ответила:
- Вы ходатайствуете за принца так горячо, как будто он вам – родной сын. Вы же знаете, герцог, как я не терплю брауншвейгского принца, и уж лучше мне положить голову на плаху, чем выходить за него. 
- Мне так и передать ее величеству? – Бирон внутренне торжествовал.
Еще бы! Вот он, поворот судьбы для его старшего сына.
- Говорите ей, что хотите.
На глазах у принцессы выступили слезы. Она расплакалась и Бирон поспешил оставить ее в одиночестве. Впрочем, едва он ушел, в кабинет вбежала Юлиана Менгден.
Когда же Бирон передал слова племянницы императрицы, та со злостью бросила:
- Ну и дура! Какого же еще жениха ей надобно?
Бирон не решился назвать имя этого жениха. Более того, для виду он показал Анне Ивановне, что расстроен таким ответом принцессы не менее, чем сама императрица. Ему надо было окончательно убедиться в выборе принцессы. А для этого нужен посредник между ним и Анной Леопольдовной. После некоторых раздумий, он остановил свой выбор на штац-фрейлине императрицы Екатерине Чернышовой, единственной дочери начальника Тайной канцелярии генерала Ушакова. Она была всего тремя годами старше принцессы, и была с ней в приятель-ских отношениях.
Всего несколькими месяцами ранее, 26 мая Екатерина Андреевна вышла замуж за действительного тайного советника графа Петра Григорьевича Чернышева. Их свадьба состоялась в придворной церкви, куда невесту сопровождали обе русские принцессы – Анна и Елизавета, а к алтарю ее вел младший сын Бирона Карл.
 Екатерина не посмела ослушаться герцога и после его наставлений направилась к принцессе. Анна обрадовалась, увидев подругу.
- А, графиня! Рада тебя видеть.
Они обнялись и поцеловались.
- Ты же у нас теперь замужняя дама. Как супруг? Как твое здоровье?
- Скажу тебе по секрету, – почему-то перешла на шепот Чернышева, хотя они были одни, – я, кажется, понесла.
Она показала пальцем на свой живот. Анна сначала посмотрела туда, а затем подняла глаза и улыбнулась.
- Поздравляю! Надеюсь, на крестины пригласишь?
- О, до этого еще далеко. А у тебя-то как с этим дела? В последнее время все стали замечать твои амуры с сыном герцога Петром. Он, хоть еще и мальчик, но не без достоинств. К тому же, наследный принц Курляндский.
 - Какие амуры, Катя! О чем ты говоришь? Как ты можешь предлагать мне такой брак? Я ненавижу Бирона и мне совершенно безразличен его сын. Он хотя и наследный принц Курляндский, но совсем не пара мне, принцессе Мекленбургской и внучке русского русского царя. Мое достоинство оскорбляется подобным предложением. Он тут приходил намедни просить моей руки, так я его просто выгнала и велела более этим меня не беспокоить.
Чернышева несколько опешила от этих слов Анны Леопольдовны, но попыталась вновь заговорить о Петре Бироне. Анна ее прервала.
- Поверь мне, дорогая Катя, что меня нисколько не прельщает ожидающее меня величие. Напротив, оно только пугает меня. Как часто я думаю, зачем господь предназначил мне такой высокий жребий? Не лучше ли было бы мне остаться навсегда в моем маленьком городке? Но меня привезли сюда трехлетним ребенком, заставили поменять мою истинную веру, я почти забыла свой родной язык. А теперь мне еще предлагают в мужья противных и ненавистных мне людей. Но уж если выбирать из Петра Бирона и принца Антона, то я бы остановила свой выбор на последнем, он все-таки в совершенных летах да и происходит из старого владетельного дома.
И тут же категорически добавила:
- Я много думала и испытывала себя. Во всем готова слушаться императрицу и соглашаюсь выходить за брауншвейгского принца, если ей так угодно.
Чернышева была в некотором смятении: она понимала, что Бирон будет не в восторге от такого ответа принцессы Анны. С другой стороны, она решила свой разговор с Анной передать самой императрице. Разумеется, не указывая, по чьей просьбе она общалась с принцессой. Бирон был в бешенстве, он возненавидел еще больше принца Антона и при каждом удобном и даже неудобном случае, старался уязвить и унизить его. И при этом сам просил императрицу выдать поскорее ее племянницу за принца брауншвейгского. Зато Анна Ивановна вздохнула с облегчением: судьба ее наследницы была решена. Можно уже думать и о свадьбе. Доволен был и вице-канцлер Остерман – как-никак, брауншвейгский принц был и его тоже креатурой. Когда он появился перед императрицей в своем старом полинялом кафтане, в жабо не первой свежести, в плохо напудренном и надетом набок парике, да еще и в стоптанных башмаках, Анна лишь улыбнулась: зная скупость Остермана, она ему, единственному из придворных, позволяла отступать от правил придворного этикета, установленного ею.
- Ну что, Андрей Иваныч, слава богу, главное наше дело устроилось. Подождем еще малость, да и сыграем свадьбу. Слишком скоро покончить нельзя. Готовила я Анхен приданое давно, а все-таки так и не успела все приготовить, чтобы выдать ее замуж, как богатую невесту. Спишись-ка в Париже с князем Кантемиром, пусть он побольше закупит перчаток да чулок и мне, и невесте. Праздники будут у нас большие.
- А я уже исполнил повеление вашего величества, и мне остается только радоваться, что бог благословил намерения ваши.
- Хотя, сказать тебе по правде, жених из принца не ахти какой. Навязал нам его римский император, захотел получше устроить своего племянника. И не отослала я его назад в его Неметчину потому токмо, что не хотела вздорить с венским двором, а то давно бы прогнала его долой с глаз моих. Ужо больно он неказист, и скажу тебе, как близкому мне человеку, без всякой утайки: принц Антон так же мало нравится мне, как и своей невесте. Да что тут станешь делать? Монархи не всегда по склонности браком сочетаются. Вот хоть бы и меня взять: покойный мой дядюшка, Петр Алексеич, царство ему небесное, выдал меня за герцога Курляндского, даже не спросясь, мил ли мне выбранный жених, али нет. А все же я охотно пошла за него. Все же лучше, чем в горе мыкаться при царском дворе, когда после смерти царя-батюшки моего остались мы сиротами. Да ты у брата своего спроси, он ведь учителем был у нас.
Царица тяжело вздохнула, предавшись воспоминаниям, а затем, вспомнив о кабинет-министре.
- Устал ты, Андрей Иваныч, поезжай домой да отдохни. Спасибо тебе за службу.
А в это время, узнав о решении императрицы, даже обычно немногословный кабинет-министр князь Черкасский, с облегчением вздохнув, произнес, обратившись к Волынскому:
-  Если б принц Петр женился на принцессе, то б тогда герцог еще не так прибрал нас в руки. Как это супружество не сделалось? Потому что государыня к герцогу и к принцу Петру милостива, да и принцесса к принцу Петру благосклоннее казалась, нежели к принцу брауншвейгскому. Конечно, до этого Остерман не допустил и отсоветовал: он, как дальновидный человек и хитрый, может быть, думал, что нам это противно будет, или и ему самому не хотелось. Слава богу, что это не сделалось, принц Петр человек горячий, сердитый и нравный, еще запальчивее, чем родитель его, а принц брауншвейгский, хотя невысокого ума, однако человек легкосердный и милостивый.

ГЛАВА ПЯТАЯ
1.
Иван Корякин шел из Благовещенской церкви с обедни, дыша полной грудью и весьма довольный собой. Только что поп завершил службу. В последнее время он был явно в ударе, переманив в свой приход яранчан из Троицкой церкви.
- Мы уже подходим к самим Страстям Господним. Господь может все простить, все очи-стить, все исцелить. Между нами и ним могут стоять две только преграды. Одна преграда – это внутреннее отречение от него, это поворот от него прочь, это потеря веры в его любовь, это потеря надежды на него, это страх, что на нас у бога может не хватить любви... Петр отрекся от Христа, Иуда его предал. Оба могли бы разделить ту же судьбу: либо оба спастись, либо оба погибнуть. Но Петр чудом сохранил уверенность, что господь, ведающий наши сердца, знает, что, несмотря на его отречение, на малодушие, на страх, на клятвы, у него сохранилась к нему любовь – любовь, которая теперь раздирала его душу болью и стыдом, но любовь. Иуда предал Христа, и когда он увидел результат своего действия, то потерял всякую надежду; ему показалось, что бог его уже простить не может, что Христос от него отвернется так, как он сам отвернулся от своего спасителя; и он ушел... Приблизимся ко Христу, яко блудница: со всем нашим грехом, и вместе с тем отозвавшись всей душой, всей силой, всей немощью на святыню господню, поверим в его сострадание, в его любовь, поверим в его веру в нас, и станем надеяться такой надеждой, которая ничем не может быть сокрушена, потому что бог верен и его обетование нам ясно: он пришел не судить мир, а спасти мир...
Хитер отец Савватий и силен не только в своих проповедях, но и в еде. Корякин вспомнил, как вчера он отужинал с этим попом и был весьма удивлен, что в самую постную неделю года, Савватий не отказывал себе даже в мясе.
- Что же ты, отче, в пост мясом себя балуешь?
- Сын мой, – хитро сощурился отец Савватий, объемный в талии и бедрах, но с тонкими, не соответствующими его верхним объемам ногами. – Ученики спросили господа: учитель, почему ученики Иоанна Крестителя постятся, а мы не постимся? И Иисус ответил на это: разве молодое вино наливают в старые мехи? Так сказано в Евангелии. А я тебе, Иван Авксентьев, скажу так: важно не что у тебя на столе, а что у тебя на душе, и что изливается из твоей утробы. Ежели помыслы и слова твои чисты, то и греха никакого на тебе нету. Так что ты отведай мясца-то, Иван Авксентьич. Надысь был у меня и воевода наш, так и он не погнушался пищей моею. Кухарка у меня знатная, на всю округу славится.
И вдруг настроение Корякина испортилось. К нему подошел Ермолай Шамшурихин. Огромный детина снова был бледен и Корякину даже показалось, что он малость похудел после той первой и последней с ним встречи. Он со своей бабой явно также возвращался с обедни, был, правда, в Троицкой церкви. И вот теперь, отправив бабу одну домой, перешел на другую сторону улицы, по которой как раз и шел Корякин, и перекрыл собою ему путь.
- Не прогневайся, Иван Авксентьевич, я к тебе опять за помощью.
- Я чегой-то не помню, когда это я тебе помогал? – Корякин, и сам не хрупкого телосложения, обошел Шамшурихина и хотел было продолжить путь, но тот снова встал перед ним.
- Ну, как же, Иван Авксентьич! Ты не помнишь разве, когда просил меня подсобить тебе с кубом и трубами в казенной винокурне, то сказал мне, ежели чего, я тебя к себе возьму?
- Чего ты мелешь, Емеля-мельник? – Корякин завертел головой и резким, быстрым взглядом осмотрелся вокруг – не слышал ли кто этих слов, и, наконец, остановившись, тут же перешел на шепот. – Что за бред ты несешь?
Шамшурихин понял тревогу Корякина и сам продолжал шепотом.
- У меня беда случилась, Иван Авксентьич. Приказчик, собака, докопался до того, что это я разобрал и вывез на твою винокурню медный куб и трубы. Видать, кто-то проболтался.
- Не надо было экономить на холопах. Я тебя предупреждал, дурья твоя башка.
- А чё мне таперича делать-та? Приказчик грозит дыбою и каторгой.
- И правильно грозит. Ворам самый путь – за Камень.
Корякин хотел было снова уйти, но Шамшурихин схватил его за рукава кафтана:
- Подмогни, защити, Иван Авксентьич! Я же знаю, что сие в твоих силах. Ты ж обещал.
- Я тебе ничего не обещал, братец. И потом, какой в тебе прок, как в работнике на моей винокурне: ежели я смог тебя уговорить и за небольшую мзду ты вывез трубы, то кто скажет, что ты не сделаешь то же самое с моей винокурней? Иди, иди, отсюда с богом, не то я к твоему новому делу, присовокуплю еще и старый твой грех.
Опешивший Шамшурихин застыл на месте, а Корякин, оправляя на ходу кафтан, ускорил ход и, не оглядываясь, пошел к своему дому.
Но едва он переступил порог и снял кафтан, как навстречу ему из светлицы выскочил брат, Михайла.
- Братка! Вернулся Леонтий Шамшуренков из Казани. Чего велишь с ним сделать?
Иван Корякин недовольно поморщился: этот механик-самоучка был у него, как кость в горле. Еле удалось откупиться от губернской комиссии, которая приезжала еще по жалобе Сергея, как воевода предупредил о том, что из Казани прислали новые бумаги с требованием проверить изложенные в челобитной Леонтия Шамшуренкова факты, которые были гораздо серьезнее. При этом и самому воеводе грозили неприятностью и допросами в губернской тайной канцелярии.
- Погодь-ка! Я что городской воевода, али начальник дворцовой конторы? Как я могу че-го-то велеть? На то есть у нас в городе голова. Вот схожу к воеводе, ужо что он велит, то и будет сделано.
К тому времени, как то и было заведено, в Яранске сменился городской воевода (их меняли каждые два-три года, дабы не засиживались на одном месте, и не привыкали). Новым был Андрей Писменский.  Но еще прежде, нежели он прибыл к месту кормления, слух о нем дошел, что на прежнем месте он лютовал: принимая жалобы от денежных посадских людей и купцов на дворцовых крестьян, бравших деньги в долг до уплаты оброка, сажал тех в долговую яму, а долговые обязательства у тех посадских отнимая и оставляя себе. Так и выбивал потом долги, выдавая кредиторам лишь незначительные проценты. Поговаривали, что его за то и убрали с прежнего места после неоднократных доношений и челобитных жалоб в губернскую канцелярию. Разумеется, он отделался лишь легким испугом да переводом в Яранск на ту же должность – городского воеводы.
Новопоставленный  воевода Андрей Писменский, который и сам попал под раздачу губернского начальства, хотя повинен в тех грехах был его предшественник – Иван Воронков, также был зол на дворцового холопа. Впрочем, были у Писменского и другие раздачи от казанского губернатора: Артемий Волынский, пока не стал кабинет-министром и не переехал в Петербург, держал Писменского в своих любимцах и нередко баловал его разного рода подарками, а то и деньгами. А однажды, когда Писменский был просто служилым дворянином, ему даже досталось от губернатора целых два бывших поповских поместья. Дело было так: в Казани Волынский поссорился с Казанским архиереем  Сильвестром и после этого стал преследовать и дразнить духовенство. Раз он так рассердился на секретаря казанской консистории Судовикова, что схватил шпагу и чуть не проткнул его, а затем гнался за ним через все залы губернаторского дворца до самой передней. Он сек без стеснения слуг митрополита, и даже консисторских чиновников, захватывал богатые ризы, крепостных, принадлежавших ду-ховным поместьям, заставлял работать на себя по нескольку месяцев. Захватывал постройки, предоставленные во владение митрополиту, поселял там своры собак, охотился с ними по созревшим хлебам на монастырских полях, и, в конце концов отнял у духовенства два поместья, которые и подарил затем Андрею Писменскому.
Сильвестр пожаловался на Волынского в Синод, Сенат и Юстиц-коллегию, представив того человеком жадным, грубым, охочим до развлечений (любитель псовой охоты, топчет крестьянский хлеб), жестоким, до садизма (архиерейского секретаря Богданова «бил и за волосы драл сам, а потом велел бить палками и топтунами солдатам и оставил едва жива». Ознакомившись с этой челобитной, даже дядя Волынского, С.А. Салтыков был в некотором шоке и тут же написал племяннику: «Пожалуй, изволь меня послушать и жить посмирнее… А я ведаю, что друзей вам почти нет и никто с добродетелью о имени вашем помянуть не хочет. Я как слышал обхождение ваше в Казани с таким сердцем и, на кого сердишься, велишь бить при себе, также и сам из своих рук бьешь».
Но теперь Артемий Петрович далече, и нынче в Казани другой губернатор.  И не на шутку Писменский испугался другого – вдруг до губернского начальства дошли уже и его «невинные» проделки – по наущению Ивана Корякина воевода приказывал своим подручным переливать спирт с казенной винокурни в собственные бочки и продавать их в тайных кабаках, открытых на средства Корякина. В те времена по всей Руси подобные тайные кабаки (а их было сотни) наносили немалый вред государевой казне, ибо вся прибыль шла мимо казны, а прямо в мошну купцов, да продажных воевод. Потому воевода Писменский и не стал церемониться с Шамшуренковым. Он взял с собой двух фузилеров-пехотинцев, вооруженных почти полутораметровыми в длину кремневыми ружьями-фузеями и шпагами под командой унтер-офицера с алебардой, а также подъячих-канцеляристов Ивана Решетова с Михайлой Корякиным, ехавших на телеге, и сам во главе, на лошади, направился в Большое Поле. Настроение у воеводы было совсем не праздничным – третьего дня отпраздновали Пасху, и снова приходится заниматься рутиной. Молодая бархатная зелень едва пробилась на свободу на земле и на деревьях, словно цыплята из скорлупы, выглянув из треснувших почек, в чистом, голубоватого оттенка небе носились стрижи, вили гнезда вернувшиеся из теплых краев грачи, хотя реки еще не совсем сбросили с себя ледяное одеяло.
Вот и первые избы Большеполья. Деревня маленькая, все у всех на виду. Изба Шамшуренкова ближайшая. Главное, чтобы сам хозяин был дома. Но незваным гостям повезло. Более того, Леонтий Лукьянович, увидев их издали, вышел из сарая, где снова что-то мастерил, и подошел к калитке. Нехорошее предчувствие острым когтем поскребло на душе.
- Никак, сам Леонтей Лукьянов нас и встречает, – крикнул Михайла Корякин так, чтобы его услышал воевода.
- Вижу, чай, не слепой, – ответил Писменский и натянул поводья, остановив лошадь у самой калитки. – Леонтий Лукьянов Шамшуренков? – грозно спросил воевода.
- Он самый! Чем обязан столь высокому гостю? – Леонтий по холопскому обычаю приклонил голову и снял шапку.
Воевода, не говоря ни слова, сделал солдатам жест рукой, и те тут же подступили к Шамшуренкову.
- Я что вам тать какой? – Леонтий от неожиданности отступил на шаг назад, но уперся спиной в выставленную одним из солдат фузею.
- Ты хуже, чем тать! – крикнул Михайла Корякин, стоя рядом с телегой. – Ты в своих челобитных истинно поклеп наводил на честных людей.
- Не тебе бы об том говорить, человекоубивец, и не братцу твоему…
- Ваше благородие, это чего он такое себе позволяет? – истерически взвизгнул Корякин, глядя на воеводу.
- Служилых людей при исполнении оскорбляет! – поддержал Корякина Решетов.
- Взять его в уездную воеводскую канцелярию под караул, в железа заковать! – скомандовал воевода и унтер-офицер, подступив к Шамшуренкову, взял его за руки и завел их за спину.
- Не имеешь право, воевода! Я дворцовый холоп! Не тебе меня казнить или миловать! – согнувшись от боли, но глядя снизу вверх  на продолжавшего сидеть на лошади воеводу Писменского.
- В воеводскую избу его! В потайную комнату! А там посмотрим, имею я право али нет!
За этой картиной наблюдала вся семья Леонтия – жена Варвара, сыновья, дочь и маленькая, пятилетняя внучка. Да и племянник Федор с матерью и другая родня подошла. Из своих дворов, боясь выходить на дорогу, наблюдали за происходящим и другие большепольцы.
Когда связанного Леонтия бросили в телегу к Корякину и Решетову, подал голос сын Ва-силий:
- Батяня! Я напишу челобитную дворцовому дьяку. Я вас вызволю.
- За старшего остаешься, Василей, – крикнул в ответ  Леонтий. – За хозяйством смотри!
- Пиши, пиши, грамотей! – хохотнул, ткнув рукояткой кнута Леонтия в спину, ответил довольный свершившимся Михайла Корякин. – И на тебя управу найдем.
Леонтия Шамшуренкова сразу же привезли в тюрьму и бросили в холодную и темную ка-меру с крохотным зарешеченным окошком. Первый день его не кормили вовсе, и спал он на голых деревянных нарах, грубо сколоченных из плохо отесанных досок. На другой день с утра принесли кус черного ржаного хлеба и глиняный кувшин кваса. В те времена арестантов власти кормили в последнюю очередь – государство на это большого кошта не выделяло. Кормить должны были родственники, либо сам арестант оплачивал кормежку. Через некоторое время проржавевший засов камеры издал жалобный звук, тяжелая дубовая дверь, обитая железными полосами отворилась и в камеру вошел Иван Корякин. В полутьме Шамшуренков его даже не сразу признал. А тот тоже не сразу подал голос, стоял у закрывшейся за ним двери и, привыкая к темноте, то ли осматривал камеру, то ли изучал узника.
- Ну что, Леонтей, не чаял свидеться со мной в темнице? – наконец заговорил Корякин.
Шамшуренков скорее по голосу узнал своего главного врага и, вместо ответа, грубо сплюнул ему едва ли не под ноги. Корякин отошел немного поодаль от места плевка и усмехнулся.
- Говорил я тебе, не след со мной связываться! Зубья обломаешь. Вот и обломал. Чего молчишь?
- С интересным вором  говорить не желаю.
- Ну, того еще никто не доказал, что я государству урон принес. А ежели кто и докажет, так у меня с ним, знашь, и разговор короток будет. Еще ни один служилый в нашем государстве от мошны с серебром не отказывался. Но тебе могу подсобить.
- Не нужна мне твоя подмога. Я самой государыне-матушке на тебя челобитную подам.
- Ну, коли выйдешь отсюда, може, и подашь. А коли не выйдешь?
- Я дворцовый холоп! Ни твой воевода, ни ты сам не могете мне вреда причинить.
- Ан уже причинили! – ухмыльнулся Корякин. – И кто из нас вор – докажи! Ты в темнице, не я… А я, между тем, хочу тебе послабление сделать: коли откажешься от своих челобитных, что в Казань посылал (скажи, мол, бес попутал, окаянный), то шепну воеводе про тебя.
- Не токмо не откажусь, но и еще направлю и про тебя, и про воеводу. Я – дворцовый хо-лоп, и городской воевода мне  не указ. А коли взял меня в уездную тюрьму, знамо и сам стал татем.
- Ну, брат, так ты и воеводу оскорблять? – на лице Корякина появилось раздражение. – Ничего! В пытошной заговоришь по-другому.
Корякин постучал сапогом по двери. Его тут же выпустили из камеры и снова снаружи заскрежетал засов.
По законам того времени в отношении Леонтия Шамшуренкова, дворцового крестьянина, городским воеводой было сразу же нарушено два царских «указных установления»: дворцовый крестьянин был подсуден лишь местной дворцовой канцелярии, а к воеводскому суду мог привлекаться только по обвинению в совершении некоего уголовного преступления. Шамшуренков ничего подобного за собой не имел. И его, не совершившего никакого преступления, более того, по настоянию человека, который сам был преступником и при этом оставался на свободе, арестовали и бросили в тюрьму, где по приказу воеводы подвергли пыткам. Простой крестьянин, Леонтий Шамшуренков прекрасно знал свою правоту, но не учел хитрую бюрократическую машину, изобретенную, как сейчас бы сказали, чиновниками позволявшую им быть безнаказанными (пусть и до поры, до времени). Кроме того, держась гордо и независимо, Леонтий, сам того не желая, довел до точки кипения не только Ивана Корякина, но и самого воеводу. Ни под какими пытками не согласившись отказаться от своих жалоб, он вынудил воеводу под надуманным предлогом (якобы, Шамшуренков после своего ареста оскорбил Писменского) высечь Леонтия кнутом. Иначе говоря, подвергнуть его шельмованию. И это было третье, и самое грубое, нарушение указных установлений в отношении дворцовых крестьян. Наказание кнутом могло производиться только по специальным указам Сената и, разумеется, только для преступника, совершившего тяжкое уголовное преступление.
Человек, подвергшийся шельмованию, одному из тягчайших наказаний того времени, ли-шался защиты закона и всех гражданских прав, включая и право подачи исковых прошений и судебного разбирательства жалоб. Но здесь был случай совершенно особенный – против самого ошельмованного было совершено преступление. И потому лежавший на нарах и стонавший от боли и обиды на продажную власть, Леонтий Шамшуренков только ждал, пока к нему на свидание придет сын Василий. А того не сразу и пустили к отцу – братьям Корякиным хотелось покуражиться и над младшим Шамшуренковым, чтобы небо в овчинку показалось и дабы младший также понял, что не ровня холоп служилому человеку, а купцу и подавно, а значит и нечего даже пытаться противостоять им.
Василий принес отцу жирных щей, картошки с луком и большой каравай ржаного хлеба. Пока Леонтий все это ел, одновременно подробно рассказывал об измывательствах над собой.
- Тебе, Василей, с Федякой сподручнее будет доношение-то написать. Он постарше, поопытней в таких делах. Мы с батяней его, моим братом, а твоим дядькою Сергеем давненько на челобитных его искус проверяли.
- Не беспокойтесь, батяня. Напишем всё, как есть. И про Корякиных, и про воеводу.
- И в Казань подавай. Местные-то, еранские, с воеводою нашим одним мирром мазанные, друг дружку в обиду не дадут.
- Федяка уже дорогу туда проторил, подсобит.
Разумеется, Василий Леонтьевич расписал в своем доношении обо всех творимых Корякиными в Яранске делах, и об укрывательстве его злодеяний всеми прежними городскими воеводами, а такоже и нынешним, Андреем Писменским. Путь до Казани был долгим и утомительным, не одни лапти стер Василий пока дошел туда, а потом обратно, в свое Большеполье. Но любой путь был бы нипочем, если бы итог этого хожения был положительным. Но и в Казани у Корякина появились свои люди – Иван Авксентьевич отправил в губернский центр брата Михаила с припрятанным в поясе серебром и сумой прочих украшений, и собственноручно написал записку, кому сколько следовало вручить в качестве мзды за дальнейшие услуги: «Губернатору – пятьдесят, товарищу губернатора – тридцать или двадцать рублев, прокурору – сервиз, секретарю – пятьдесят, подьячему – десять или двадцать рублев…». Губернатором в Казани тогда был князь Сергей Дмитриевич Голицын. Разумеется, челобитная Василия Шамшуренкова так и осталась нерассмотренной. Хотя и Леонтий в яранской тюрьме, и вся его семья в своей деревне надеялись, что справедливость восторжествует, и каждому воздастся по делам его.
Целый год, до лета 1740 года, прождали они ответа. За это время Шамшуренкова перевели в Казань, в губернскую тюрьму. Там он оказался в одной камере с человекоубийцей посадским человеком Алексеем Тимофеевичем Родионовым и с еще одним таким же холопом, как и сам Леонтий, из деревни Большие Кушмани Свияжского уезда Федором Уткиным. Сокамерники оказались довольно разговорчивыми и интересными собеседниками. Так и короталось время. Обоих сокамерников в кутузку привела русская беда – водка. Но если Родионов случайно убил бывшего собутыльника в пьяной драке, то у Федора Уткина история оказалась гораздо интереснее.
- На Илью-пророка подсел ко мне в нашем деревенском кабаке знакомый поп Митрей. Барановским его кличут, – начал свой рассказ Уткин. При этом, уже слышавший всю историю Родионов, лежал на своем соломенном топчане, положенном прямо на земляном полу, заложив руки за голову, и тихо посмеивался. – Слово за слово, поп и напросился продолжить святой праздник ко мне в избу за отпущение грехов без исповеди. Говорили мы с ним и о кабаках с питиями. Ну и, в подпитии, я, конечно, матерно ругал тех, кто эти кабаки выдумал, чтобы нам, мужикам, глотку заливать да голову тяжелить. Знамо дело, сидишь в своей избе, выпил и на лавку. Баба, коли что, и добраться до нее подмогнет. А он мне, леший, и говорит: «Пошто же ты, холопья твоя башка, в кабак-то ходишь? И сидел бы себе в избе». Я ему – так в избе-то и словом не с кем перекинуться. Баба человек, что ль, она рази тебя поймет? А он мне сызнова: «Пошто же ты тогда кабак ругаешь, коли там и брага скуснее?» Ну, я и говорю, де, сам-то ты, поп, пошто в кабак ходишь? «А пошто мне в кабак не ходить, – отвечает, –  понеже оный – дом ее анператорского величества и твоего дому лучше!» Ну, я и обиделся, сказал ему: мать твою, так и так, с тобой и с домом ее величества. А эта брюхатая скотина, поп Барановский, возьми да и напиши на меня доношение. Оно, конечно, я провинился перед матушкой-государыней, но и поп-бражник согрешил – мало того, что посещал места непристойные, так еще и уподобил дом ее величества кабаку. Так ведь? – спросил, глядя на Шамшуренкова, Федор Уткин.
- Знамо дело, так, – кивнул Леонтий.   
- Ну, вот и жду, чего будет-то.

2.
Вторая попытка сватовства для Миниха-младшего, о прошлом годе получившем от императрицы чин камергера,  оказалась более удачной. И невеста для него нашлась из более древнего и значительного рода, нежели Троттен фон Трейден – одна из многочисленных сестер фон Менгден – Доротея. Против такого родства не возражали ни родственники жениха, ни родственники невесты. Благословила их брак и сама Анна Ивановна, назначив свадьбу на 20 февраля 1739 года. Фельдмаршал Миних, вернувшийся с Украины за несколько недель до назначенного дня, имел вполне достаточно времени, чтобы сделать все нужные распоряжения. Он уже давно желал, чтобы его сын, наконец, обрел семейный очаг – Эрнсту (или, на русский манер, Сергею Христофоровичу, шел уже четвертый десяток).
Да и императрица расстаралась. Впрочем, правила придворного этикета, расписанные для подобных случаев, появились еще до ее восхождения на престол. Анна лишь несколько усовершенствовала их.
Когда придворная фрейлина выходила замуж, то получала она от двора не только приданое деньгами, соотнесенными с ее службой, но также подарочный набор  постельного белья, кусок серебряного глазета на платье под венец, два куска богатого штофа на другие платья и тысячу рублей на полотно и кружева. Свадебный стол, а затем и бал, императрица давала за свой счет при дворе. За день перед тем гоф-фурьер приглашал во дворец как статс-дам и придворных чинов, так и иностранных министров и всех знатных обоего пола особ первых четырех классов петровской табели о рангах – от фельдмаршала до генерал-майора. В обязанности же жениха входило пригласить на свадьбу великих княжон. В назначенный день утром в десять часов все упомянутые гости собирались во дворце и, пока невеста наряжалась, прилаживая к своему наряду подаренные императрицей собственные алмазные украшения, особым образом отобранные царские гонцы в разных придворных каретах в шесть лошадей цугом ехали в дом жениха, и знатнейший из провожатых сажаел жениха возле себя в карету и отвозил во дворец. После этого они же сопровождали невесту, шедшую тогда между двух великих княжон, из покоев императрицы для венчания. Все действо происходило либо в соборной, либо в придворной церкви.
Фрейлина Доротея Менгден, невеста, была украшена подаренными императрицей бриллиантами. Старший сын герцога Курляндского Петр приехал за женихом на дом и привез его в Зимний дворец, где в Большом зале и было совершено венчание лютеранским пастором по прозванию Нацциус в присутствии монархини. Затем был дан роскошный обед. За столом по правую руку от невесты сидели цесаревна Елизавета Петровна и принцесса Анна Мекленбургская, а по левую руку от жениха находился принц Антон Ульрих Брауншвейгский, самый знатный по происхождению из представителей мужеского пола, который, по окончании бала, вместо Петра Бирона и отвез Эрнста Миниха домой. Доротею же, за отсутствием обер-гофмейстерины, сопровождала в ее новую обитель статс-дама. Во время обеда играл и пел придворный хор, и при каждом тосте за здравие всех играли на трубах и литаврах. Бал начался в пять часов пополудни и продолжался, как обычно, до девяти часов вечера. В завершение бала танцевали старинный германский танец, который начинал гофмаршал с жезлом в руке. Танец составлялся из стольких пар, сколько в зале в тот момент насчитывалось супружеских пар.  Трижды  пройдя в танце по мраморному полу дворца, музыка затихла и в это время Миних с Менгден, держась за руки, подошли к императрице.
- Благодарим вас, ваше величество, – сказали они по очереди и поклонились ей в пояс.
Она осенила их крестным знамением, затем каждого поцеловала в лоб, после чего снова заиграла музыка и все пары, вслед за музыкантами, пройдя через дворцовые комнаты, спустились по лестнице вниз.
Вечером, уже в доме Минихов, был ужин, на котором вино текло рекой. По окончании ужина молодых отвели в спальню. А пока те переодевались в ночные сорочки, гости пили из бокалов за здоровье молодых. Наконец, Эрнст Миних вышел к гостям в ночном халате и опрокинув на одном дыхании большой бокал, врученный ему тут же, пожелал всем спокойной ночи. 
На другой день с утра молодые поехали во дворец, чтобы снова поблагодарить императрицу, а за ней и обеих великих княжон.  В полдень они угощали своих родственников и друзей, а фельдмаршал Миних, кроме того, дал роскошный обед чужестранным министрам и другим знатным лицам обоего пола. Разумеется, вечером снова был дан бал и ужин. 
Доротея Менгден, помимо уже указанного, получила в приданое от императрицы еще и четыре тысячи рублей деньгами. Род Менгденов добавил к этому также наличными деньгами пять тысяч талеров альбертовых. Фельдмаршал Миних утвердил за сыном вотчину Ранцен в Лифляндии, купленную им за двадцать две тысячи рублей, а снохе обязался выплатить восемнадцать тысяч рублей, то есть вдвое больше того, сколько она с собою принесла. Не остались без подарков и родственники молодых. Императрица Анна пожаловала орден Александра Невского президенту коммерц-коллегии и камергеру барону Карлу-Людвигу фон Менгден и зятю Миниха-младшего графу Солмсу, тогдашнему российскому министру при саксонском дворе.
А спустя всего несколько дней после  этой свадьбы состоялось еще одно подобного рода торжество – замуж за знатного саксонца Гебгарда Иоганна фон Кайзерлинга, брауншвейг-вольфенбют-тельского посланника в России выходила еще одна фрейлина Анны Ивановны. Они решили публично венчаться в немецкой церкви Святого Петра. И во время этого венчания произошел один казус, воспринятый многими свидетелями, как некое роковое предзнаменование.
Великолепие всей свиты и чрезвычайно длинная вереница карет производили значительное впечатление. Обе принцессы – Анна и Елизавета – вели невесту. Обряд бракосочетания совершал старый пастор. Во время его благословения молодых принцесса Анна была очень тиха, набожна и благоговейна. Принцесса же Елизавета была весела, переменчива и во время венчания более применяла свои глаза, нежели уши. Она, казалось, смеялась над голосом пастора, о котором его прихожане говорили, что он в юности сорвал голос.
На выходе из церкви принцесса Анна споткнулась, потеряла равновесие и едва не упала. Цесаревна Елизавета с легким смешком подхватила ее под руку. Публика тихо ахнула.
- Тебе не кажется, дорогой, что Анна поклонилась Елизавете? – продолжая смотреть на великих княжон, спросила своего супруга присутствовавшая на венчании Джейн Рондо.
- Да, да, примета для Анны весьма недобрая, – согласился Клавдий. – Как бы ей не пришлось снова кланяться Елизавете в ноги.
Вечером, в своей спальне, уже приготовившись ко сну, Анна спросила у сидевших на ее кровати обеих сестер Менгден, Юлианы и Якобины:
- Правда ли, что во дворце ходят толки будто, когда я поскользнулась и едва не упала под ноги Лизхен, кто-то сказал, что мне еще придется кланяться ей в ноги?
 - Я ничего подобного не слышала, – произнесла Юлиана.
- И я тоже, уверяю тебя, Анхен, – поддержала сестру младшая Бина.
Этот вопрос весь вечер мучил принцессу и поэтому она нервно воскликнула:
– Вы все в своем заискивании передо мною полагаете меня совсем глупой! Эти слухи исходят из окружения принцессы Елизаветы. Но что возможно сделать? Я не уверена, что обер-камергер будет держать мою сторону, ежели дела мои примут недобрый оборот…

3.
В маленьком городке Киле, на самом севере Гольштинии был замок герцога Гольштейн-Готторпского Карла-Фридриха, племянника Карла XII, шведского короля, долго воевавшего с Россией и проигравшего Северную войну русскому царю Петру. В свое время именно Петр выдал за Карла Фридриха свою старшую дочь Анну, которая родила ему в 1728 году сына Карла Петера Ульриха, и спустя всего два месяца после родов скончалась от чахотки. Но на этом связи двух семейств, Романовых и Гольштейн-Готторпской не закончилась – была еще тихая, красивая и благородная любовь младшей сестры Анны Петровны, Елизаветы, к епископу Любской епархии Карлу Августу, младшему брату герцога Гольштейнского. Но тут вмешался злой рок – вскоре после помолвки Елизаветы и Карла Августа, жених заболел и неожиданно скончался в 1727 году.
До семи лет Петер Ульрих оставался на руках у нянек-француженок – как в Штеттине, так и в Киле. У него был и учитель французского языка, Милле. В семь лет его резко заставили перейти под дисциплину офицеров гольштинской гвардии. Не став еще мужчиной, он уже делается солдатом – солдатом казарменным, кордегардии и плац-парада. Вследствие этого он приобретает пристрастие к ремеслу, но к наиболее низменной его стороне, к его грубости, мелочности и вульгарности. Он участвует в учениях, несет караульную службу. В 1737 году, девяти лет, он уже в чине сержанта и по обязанностям службы стоит с обнаженным оружием у двери залы, где отец его роскошно пирует с офицерами. По мере того, как перед его глазами проносят вкусные блюда, слезы ручьями текут по щекам ребенка. Вступив на престол, Петр называл это происшествие самым лучшим воспоминанием своей жизни.
 А в 1739 году умер и неказистый, малорослый и бедный герцог, оставив одиннадцатилетнего сына круглым сиротой. Опекуном Карла Петера стал двоюродный брат Карла Фридриха, епископ Любекский, герцог Гольштинский (а в недалеком будущем и король Швеции) Адольф Фридрих. Главным воспитателем маленького принца стал обер-гофмаршал гольштинского двора Брюммер, родом из Швеции, ему были подчинены обер-камергер Фридрих Вильгельм фон Бергхольц и четыре камергера, двое из которых – Адлерфельдт, автор «Истории Карла XII», и Вахтмайстер, были шведы, а двое других, Вольф и Мардефельд, гольштинцы.
Тем не менее, трудно назвать воспитанием царственного ребенка, потенциального наследника престола (поначалу считалось, что шведского), то, чем на самом деле занимались такие солидные, казалось бы, мужи. Весь отряд воспитателей был разбит на два чрезвычайно ненавидевших друг друга лагеря, каждый из которых хотел овладеть умом принца по-своему, хотя все они все же готовили Карла Петера к вступлению на шведский престол, а потому и пропитался он с детства лютеранским духом и немецким орднунгом.   
Юный принц от всего сердца ненавидел Брюммера, внушавшего ему страх, и обвинял его в чрезмерной строгости. Он презирал Бергхольца, который был другом и угодником Брюммера, и не любил никого из своих приближенных, потому что они его стесняли. Его понуждали к чрезмерному представительству и не выпускали из виду ни днем, ни ночью. С десятилетнего возраста Карл Петер  обнаружил наклонность к пьянству. Зато он более всего в детстве и в первые годы своего пребывания в России любил двух старых камердинеров: один – Крамер, ливонец, другой – Румберг, швед. Последний был ему особенно дорог. Это был человек довольно грубый и жесткий, из драгунов Карла XII. Брюммер, а следовательно и Бергхольц, который на все смотрел лишь глазами Брюммера, были преданы принцу, опекуну и правителю; все остальные были недовольны этим принцем и еще более его приближенными.
Впрочем, было за что ненавидеть Петру Брюммера и Берхгольца, не отличавшимися высокими нравственным качествами. Оба наставника были невежды, пьяницы и грубияны. Они часто били мальчика, держали его на хлебе и воде, а то и просто морили голодом, ставя на колени в угол столовой, откуда он наблюдал, как проходит обед. Если же изголодавшийся мальчик крал из кухни кусок хлеба, то к экзекуции добавлялось и нечто новое: поставив принца на колени, в руки ему давали пучок розог, а на шею вешали рисунок, на коем был изображен осел. Они неоднократно жестоко секли его розгами, множество раз ставили его коленями на горох, причем надолго – так, что у него распухали колени и он с трудом мог ходить; подвергали и другим изощренным и унизительным наказаниям. Зато об образовании его почти и не заботились – к тринадцати годам он лишь немного владел французским языком, зато еще тремя годами ранее весьма пристрастился к вину. И он стал предпочитать всем прочим общество кучеров, лакеев, слуг и служанок, где можно было выпить за их счет. Он не любил учиться, а все время посвящал забавам и потехам. Все это, разумеется, не могло не сказаться на характере Петра – он рос боязливым, нервным, впечатлительным, зато любил музыку и живопись и од-новременно обожал все военное, хотя и боялся пушечной пальбы (эта боязнь сохранилась у него на всю жизнь). Именно с воинскими утехами были связаны все его честолюбивые мечты. Любимым его занятием были игры с оловянными солдатиками, а лучшим зрелищем – пожары. Впоследствии эта страсть стала почти маниакальной: став великим князем, Петр Федорович велел будить себя даже среди ночи, лишь бы не пропустить очередного пожара.
Крепким здоровьем принц не отличался, скорее наоборот: был болезненным и хилым. По характеру Петер не был злым, и часто вел себя простодушно, часто, не задумываясь, лгал окружающим либо и вовсе рассказывал им свои нелепые фантазии. Да и с верой у него были проблемы, несмотря на то, что его крестили по лютеранскому обряду, самому суровому из христианских – стоило величайшаго труда посылать его в церковь по воскресеньям и праздникам и побуждать его к исполнению обрядностей, какие от него требовали, ибо он большей частью проявлял неверие.
Вот таким был наследник шведского престола, сын герцога Гольштинии и внук русского царя Петра I, Карл Петер Ульрих Гольштейн-Готторпский, когда 29-летний принц-епископ Любекский Адольф Фридрих, спустя несколько месяцев после смерти герцога Карла Фридриха собрал у себя в Эйтине всю семью, чтобы ввести в нее своего питомца. А семья, надо признаться у принца-епископа Любекского- правителя Гольштинии была немаленькой: его матушка, 57-летняя Альбертина Фридерика Баден-Дурлахская, сестра Анна и братья Фридрих Август и Георг Людвиг, и еще одна сестра Иоганна Елизавета Гольштейн-Готторпская, супруга владетельного герцога Ангальт-Цербстского и правнучка датского короля, приехавшая в Эйтин со своей десятилетней дочерью Софьей Августой Фредерикой. Девочка была хороша собой, стройна, обладала веселым нравом и добрым сердцем.
Иоганна Елизавета была привезена ко двору герцога Брауншвейгского своей бабушкой и теткой по браку Елизаветой Софией Марией, герцогиней Брауншвейг-Люнебургской (то бишь близкой родней принца Антона Ульриха).  Отец Иоганны, как и Адольфа Фридриха, Христиан Август рад был доверить герцогине брауншвейгской одну из своих многочисленных дочерей. Иоганна росла вместе со своей кузиной, дочерью герцогини, и именно герцогиня устроила ее брак всего лишь через год после смерти отца. Пятнадцатилетняя Иоганна была выдана замуж за тридцатисемилетнего князя Христиана Августа Ангальт-Цербстского, прусского генерала, младшего брата немецкого владетельного князя. После свадьбы молодожены переехали в Штеттин, городок на границе Померании, по месту службы князя. Жизнь в заштатном городке с мужем, бывшим старше ее более чем вдвое, Иоганна нашла крайне скучной и весьма отличающейся от придворной атмосферы, в которой она выросла. И даже рождение дочери через два года после замужества отнюдь не украсило ее быт, к тому же роды были крайне трудными, и матери потребовалось девятнадцать недель на полное выздоровление. Девочку при крещении нарекли в честь трех сестер матери – ее теток – Софией Фредерикой Августой, а называли уменьшительным словом от первого имени – Фике. Правда, у современников были большие сомнения в том, что отцом Софии Августы был именно князь Ангальт-Цербстский. Одни поговаривали, что подлинным отцом Софии был один из сотрудников русского посольства в Париже, князь Иван Иванович Бецкой, другие утверждали, что ее отцом был едва ли не сам прусский король Фридрих II Великий – слишком доверительные отношения были у прусского короля с Иоганной Елизаветой, доводившейся ему двоюродной сестрой. Да и сама княгиня давала повод таким толкам – уж слишком легкого поведения была эта женщина, а кровосмесительные браки и связи не были в то время редкостью.
Впрочем, Иоганна предпочла бы родить не дочь, а сына, поскольку это могло кардинально изменить ее жизнь. В таком случае, ее сын стал бы наследником Ангальт-Цербстского княжества, поскольку кузен ее мужа, был бездетен, а ближайший его наследник, старший брат мужа Иоганн Людвиг, и вовсе неженат.
Разумеется, были здесь и другие знатные особы из правящих династий многочисленных германских княжеств и герцогств, приехала со своими родителями и подружка Фике, принцесса Марианна Бевернская. Был и представитель славной династии баронов фон Менгденов, который был священником и славился своим прорицательством. Его за это и уважали, и боялись: мало ли какое он может предсказать им будущее. Зная об этом, и увидев сидевшего в углу большой залы дворца страшного старика, как показалось Софье Августе, юная принцесса хотела незаметно удалиться, но Иоганна Елизавета, наоборот, взяла дочь за руку и подвела к седовласому прорицателю.
- Вот, святой отец, позвольте вам представить мою дочь, Фике, – мать подтолкнула девочку поближе к старику.
Та, не без внутренней дрожи подошла к барону, а тот взял ее ручонки в свои и внимательно заглянул ей в глаза.
- На лбу вашей дочери вижу, по крайней мере три короны.
 - Сие известие вселяет в меня немалый оптимизм, барон, – улыбнулась княгиня.
Маленькая Фике тут же убежала, а ее мать осталась еще на некоторое время возле старика Менгдена.
И тут принцесса увидела перед собой бледнолицего, тощего и хилого телосложения мальчика. Фике догадалась, что это и был Карл Петер Ульрих, ее троюродный брат, хотя и увидела его впервые. А тот протянул к ней руку и кивнул в сторону комнаты, из которой он только что вышел.
- Пойдем, я покажу тебе свою армию.
Фике вошла в спальную комнату Карла Петера, а там и в самом деле была выстроена в каре целая армия разноцветных оловянных солдатиков, конных и пеших, кирасир и драгун, пушкарей и маркитантов.
- Когда я вырасту, я буду командовать настоящей армией и стану лучшим полководцем на свете, – хвастался принц.
И вдруг он подбежал к своему столу, выдвинул один из ящиков и заговорщически посмотрел на Фике, поманив ее к себе пальцем.
- Хочешь выпить вина? – громким шепотом спросил он.
 Фике не успела ничего ответить, в комнату вошел один из камердинеров, Румберг, и, поклонившись, произнес:
- Ваше высочество, ваш дядюшка зовут вас.
Карл Петер скорчил недовольную гримасу, с грохотом задвинул ящик и побежал к двери. Фике ничего не оставалось, как последовать за ним.
 Принцесса Софья Августа Фредерика родилась 21 апреля 1729 года. Отец ее, принц Христиан-Август Ангальт-Цербстский, был очень беден, и ему пришлось служить. Прусский король Фридрих Великий дал ему место губернатора Померании. Принц нежно любил свою жену и дочь, был образцовым семьянином, управлял Померанской провинцией и командовал пехотным Ангальт-Цербстским пехотным полком. Жили родители будущей императрицы бедно, в обыкновенном доме, а не во дворце. Штеттинские улицы были свидетельницами ее игр с детьми местной буржуазии, ни один из которых и не думал величать ее по титулу. Более того, когда матери этих детей посещали замок, Фике выходила им навстречу и почтительно целовала полу их платья.
 Тем не менее, в отличие от троюродного брата Карла Петера, Фике получила в детстве неплохое образование: у нее была гувернантка, француженка Кардель, и два учителя: капеллан Перо и преподаватель чистописания Лоран. Учили ее и музыке – немец Религ давал ей уроки на клавесине. Благодаря своей гувернантке Фике познакомилась с Расином, Корнелем, Мольером, а учитель немецкого языка Вагнер постарался внушить ей любовь к немецкой литературе. При этом мадам Карнель едва ли не каждый день каждый день напоминала своей маленькой госпоже, чтобы она опускала свой подбородок, француженке казалось, что он необыкновенно длинен.
- Когда ваша светлость вытягивает свой подбородок вперед, то рискуете толкнуть им встречных людей.
Важным дополнением к обставленному таким образом воспитанию служили частые путешествия ее родителей. Жизнь в Штеттине не представляла ничего привлекательного для молодой женщины, жаждавшей веселья, и молодого полкового командира, изъездившего пол-Европы. Поэтому предлоги к путешествиям всегда принимались с радостью, а их было немало при наличности большой семьи. Ездили в Цербст, в Гамбург, в Брауншвейг, в Эйтин, встречая всюду родных и не роскошное в общем, но радушное гостеприимство. Доезжали и до Берлина. Вот во время одного такого путешествия семейства Ангальт-Цербстских в 1739 году принцесса София впервые и увидела в Эйтине того, у кого ей суждено было вырвать полученный ею престол – Карла Петера Ульриха Гольштинского.
 
4.
Принцесса Анна сама сделала свой выбор. Особенно довольны этим выбором были двое кабинет-министров  – Остерман и, как ни странно, Волынский, который, казалось бы, должен был читать мысли Бирона, ярого противника брака Анны с Антоном Ульрихом. Но Артемий Петрович в последнее время все чаще и чаще крутился возле принцессы, вызывая тем самым недовольство герцога. Волынский понимал, что императрица Анна с ее все чаще обостряющимися болячками, протянет еще недолго, а младшая Анна придет ей на смену в том или ином качестве. Ему казалось, что он, таким образом, обеспечивает себе будущее.
Вот и сейчас он велел камердинеру принцессы доложить госпоже о его приходе. Принцесса кивнула головой в знак согласия. И едва Волынский приблизился к Анне, та протянула ему свою маленькую руку, которую он почтительно поцеловал, перед тем низко поклонившись. После этого кабинет-министр почтительно кивнул и находившейся рядом с принцессой Юлиане Менгден.
- Осмелюсь спросить ваше высочество, не благоугодно ли вам будет отдать мне каких-нибудь особых приказаний по случаю охоты, назначаемой ее императорским величеством?
- Ты же знаешь, Артемий Петрович, что я не люблю никаких забав, и была бы рада, если бы ее императорское величество дозволила мне остаться во дворце.
  - Но вы же знаете, ваше высочество, что сие невозможно…
Волынский почувствовал какое-то раздражение, прозвучавшее в голосе принцессы, которая даже не подняла на него глаза, хотя обычно была рада увидеться и поговорить с Артемием Петровичем – единственным из кабинет-министров, в котором она чувствовала по отношению к себе искренность. Он бросил взгляд на Юлиану, но и та сидела насупившись.
- Но отчего это вы, ваше высочество, изволите быть сегодня так недовольны?
И тут Анна не выдержала. Она вскочила с кресла и в запальчивости выкрикнула:
- Это все вы, проклятые министры! Это вы довели меня, по вашим расчетам до того, что я выхожу теперь замуж за того, за кого прежде не думала выходить.
- Но позвольте доложить вашему высочеству, что насчет окончательного решения о браке вашем с его светлостью принцем Антоном ничего не знали ни я, ни князь Черкасский, – Волынский на некоторое время замолчал, давая возможность Анне успокоиться. – Я нисколько не виноват в том, что делают с вами, ваше высочество. Во всем этом воля всемилостивейшей государыни, которой мы, по природному нашему рабству должны покоряться. А если из министров кто и виноват, то разве один только Остерман. Впрочем, мне кажется, вашему высочеству нет особой нужды так кручиниться, – улыбнулся Волынский.
- Что значит, нет! – снова вспыхнула принцесса. – Вы же знаете, что я терпеть не могу принца Антона: он весьма тих и в поступках несмел.
- Хотя действительно в его светлости и есть кое-какие недостатки, – возразил Волынский, – то, напротив того, в вашем высочестве есть довольные благодарования, и вы можете те недостатки снабжать и предупреждать своим благоразумием. Если же принц тих, то вам же лучше, потому что он в советах и в прочем будет вам послушен. Сносите, ваше высочество, терпеливо вашу судьбу, ибо в том состоит ваш разум и ваша честь.
- Умеешь ты красно говорить, Артемий Петрович, словно книгу читаешь. Но от твоих слов мне все-таки не легче. Разве мало мне приходится терпеть и кроме замужества? Ты знаешь, что я говорю теперь с тобою, а сама боюсь, не подглядывают ли за мною, не подслушивают ли меня…
В феврале 1739 года Остерман написал письмо дипломатическому представителю Браун-швейг-Вольфенбюттельского герцога барону фон Крамму, в котором вдруг назвал брак принца с Анной Леопольдовной «делом всей своей жизни». При этом с момента приезда принца Антона в Россию и по сю пору Остерман даже палец о палец не ударил, чтобы продвинуть «главное дело» принца. Но, памятуя о том, что это уже не первое обещание Петербурга, из Вены в российскую столицу на смену послу графу Остейну прибыл более энергичный маркиз Ботта д;Адорно, который должен был ускорить дело, по возможности оказав давление на русское правительство. Кроме того, Карл VI проинструктировал своего посланника в том смысле, чтобы добился одновременно с обручением или со свадьбою и провозглашения принцессы Анны наследницей престола. Новый венский посол и в самом деле оказался весьма энергичным и первое, что сделал на русской земле, – нашел себе союзника в лице Гебгарда Иоганна фон Кайзерлинга, брауншвейг-вольфенбюттельского посланника, лица не менее заинтересованного в свадьбе принца Антона. Кайзерлинг первым делом заверил д;Адорно:
- Ничто на свете не может помешать теперь интересам Антона Ульриха, ибо Остерман уверен, что эти интересы – есть интересы России.
Два дипломата живо взялись за дело и уже 7 марта Антон Ульрих отправил своему брату, герцогу Карлу письмо с сообщением о предстоящей женитьбе, называя ее и «исключительным счастием», и «своим высшим долгом». Разумеется, в военной кампании 1739 года принц брауншвейгский уже не участвовал – его ждало свое генеральное сражение, решающее для «главного дела», ради которого он и был призван в Россию. Выбор, сделанный в его пользу принцессой мекленбургской, заставлял сразу три царских дома – русский, брауншвейгский и австрийский – готовиться к свадьбе. Правда, добиться согласия от русской императрицы на провозглашение ее племянницы наследницей российского престола не удалось – здесь постарался герцог Бирон, ответивший маркизу так:
- Все дело остановиться и обрушиться может, если императрице представить об избрании наследницы, поелику она сочтет, что в долговременное ее жизни сомнение имеют и ей как будто о смерти напоминают.
  Анна Ивановна от радости решила устроить пышные торжества. Она известила о намеченной свадьбе герцога Мекленбургского Карла Леопольда, отца Анны, и попросила прислать дочери родительское благословение. Герцог же в ответ, вновь перечислил все обиды, нанесенные ему Брауншвейгским домом, и согласился дать благословение лишь при условии, что ему будут возмещены все территориальные  и материальные потери. Раздосадованная императрица отправила герцогу новое письмо, в котором опять попросила благословить брак дочери, неповинной в его несчастьях. А что касается компенсаций, то Россия может помочь ему лишь добрым советом.
- Ну, коли так, – взъерепенился Карл Леопольд, – то я прошу ваше величество возобновить союз, заключенный мною и почившим царем Петром в 1716 году, по которому мне гарантировалась военная помощь со стороны России. И осмелюсь напомнить вашему величеству, что я женился на вашей сестре лишь после того, как царь Петр в самый день свадьбы подписал союзный договор.
И снова ни слова об отцовском благословении. Более того, герцог отправил в Россию своего представителя де Фаллари, которого проинструктировал в том смысле, что тот должен постараться возобновить этот самый союз.
- В противном случае, я не дам согласия на брак дочери, – наставлял Карл Леопольд де Фаллари. – И еще, пострайся сообщить по секрету царице Анне, что я охотнее выдал бы дочь за сына Бирона, нежели за Антона Ульриха.
Он вспомнил о письме к императрице двухлетней давности, которое как раз и доставил в Россию де Фаллари. Но при этом почему-то герцог забыл, что как раз тогда, в ноябре 1737 года, императрица приказала за разные бесчинные его поступки, схватить этого международного авантюриста, человека безмерной и невероятной мерзости, втершегося в доверие к Карлу Леопольду и обманывавшего его на каждом шагу, едва он пересечет границу Российской империи. И вот, едва Фаллари 15 мая появился в Риге, как тут же был арестован, у него изъяли все бумаги и отослали на допрос в Петербург. Анна Ивановна сообщила Карлу Леопольду об аресте его посланника, а тот заступаться не стал, даже наоборот, попросил императрицу наказать его по всей строгости российских законов. Де Фаллари больше года провел в тюрьме при Московской особой конторе, где и умер.
Все эти интриги и неполучение отцовского благословения для племянницы никак не повлияли на решение Анны Ивановны – она распорядилась сыграть свадьбу в мае и пожелала самолично доставить к церкви в праздничной карете сначала невесту, а потом и жениха. Но в Брауншвейге все же решили, что для принца Антона было бы предпочтительней (и важнее в глазах всех министров и знатных персон), если бы Антон Ульрих прибыл в церковь в брауншвейгской парадной карете в сопровождении брата, герцога Карла. И эту карету вскоре начали подновлять, ремонтировать и готовить для перевозки в Петербург. Впрочем, к маю подготовиться ни в России, ни в Брауншвейге не успели, и свадьбу перенесли на лето. Разве что императрица в мае приняла тайного советника фон Крамма, которого герцог Брауншвейгский Карл отправил в Петербург вместо себя, и вела с ним переговоры о браке. Было решено, для пущей важности, что руки принцессы должен попросить полномочный посол Священной Римской империи, подданным которой и являлся принц Антон Ульрих. Ради поддержания достоинства русского двора, посол должен был специально для этих целей прибыть из Вены. Карл VI, ради такого дела, согласился назначить полномочным послом своего посланника в России д;Адорно.  Вену заменили Александро-Невской лаврою, которая тогда еще не входила в черту города. Туда на ночлег к монахам и отправился в субботу, 29 июня маркиз Ботта, и оттуда же на следующий день, в воскресное утро торжественно въехал в Петербург, будто бы прямо из Вены. На понедельник, 1 июля у него была назначена аудиенция у императрицы для формального сватовства. Из Вольфенбюттеля присланы были свадебные подарки: кольца, браслеты, табакерки, пара сережек с большими бриллиантами, с тремя дорогими грушевидными жемчужинами в каждой – все подарки обошлись в кругленькую сумму – 145.550 райхсталеров. Причем, часть драгоценностей была заказана в Вене.
Высочайшая аудиенция маркизу была дана Большом зале Зимнего дворца. Сватовство происходило с большою пышностью в присутствии всего двора. Всем придворным чинам и особам от первого до пятого класса было велено, дабы они к означенному торжеству явились не только в богатых платьях, но и в приличных, по их званию, экипажах. Императрица стояла под балдахином на троне, поднятом на двенадцать ступеней, в конце большого зала. Позади нее было большое кресло, а по правую руку – стол. Все ее камергеры расположились на ступенях трона, а камер-юнкеры – рядами у его подножия. Русские вельможи и иностранные министры расположились в три ряда один за другим вдоль левой стены зала по всей его длине, а дамы – точно так же вдоль правой. Отсутствовали в зале принцесса Анна, герцог и герцогиня Курляндские, а также принц Антон Ульрих. Цесаревна Елизавета со своим двором находилась в особом, специально отведенном месте. Посла д;Адорно сопровождала большая свита. После поклонов он взошел на ступени трона и по старинному немецкому обычаю надел шляпу и произнес на немецком языке весьма длинную и витиеватую, подобающую для такого случая, речь, суть которой заключалась в том, что посол просил руки Анны Леопольдовны для принца Антона Ульриха. Шляпа была на голове у посла, пока он говорил, но, вручая письмо, он ее снял. Великий канцлер Головкин ответил на его речь, и посол удалился, а Анна Ивановна осталась на том же месте. Тут же подошел министр герцога Вольфенбюттельского Кайзерлинг, и также произнес речь и вручил письмо, но – стоя у подножия трона и с непокрытой головой. Во все это время в зале стояла столь глубокая, нарушаемая только речами, тишина, что можно было услышать, как упала булавка. Эта тишина вкупе с богатством одежд императрицы, величественностью ее особы и знатностью всего общества придавала церемонии особую торжественность и пышность. Когда Кайзерлинг удалился, Анна Ивановна перешла в длинную галерею, сопровождаемая всем обществом в прежнем порядке, и встала под балдахином, но без трона. Когда она заняла это место, вошел принц поблагодарить ее за согласие на его брак с принцессой. На нем был белый атласный костюм, вышитый золотом, его длинные белокурые волосы были завиты и распущены по плечам.
- Дорогой, тебе не кажется, что принц выглядит, как жертва? – зашептала в самое ухо стоявшему рядом супругу Джейн Рондо.
Клавдий Рондо ничего не ответил, лишь беззвучно зашевелив губами и прикоснувшись кончиками пальцев к руке жены. Но, как всегда, в проницательности леди Рондо отказать было трудно.
- В-ваше императорское в-величество, милостиво прошу вас вручить мне принцессу Анну в с-супружество. При сем обещаю беречь ее всю жизнь нежнейшей любовью и уважением, – принц произносил это, стоя на одном колене.
- Даю вам на сие свое монаршее соизволение, – Анна сначала положила свою крупную пухлую ладонь в белой батистовой перчатке на голову принца, а затем протянула ее для поцелуя.
Когда он произнес свою речь, императрица поставила его под балдахином по правую от себя руку. Затем пригласили посла, который встал слева от императрицы. После этого великий канцлер граф Головкин и кабинет-министр князь Черкасский ввели нарядную принцессу в залу и когда принцесса, расстроенная и бледная стала перед императрицей, последняя торжественно объявила:
- Сей минут я дала свое согласие его светлости принцу Брауншвейг-Бреверн-Вольфен-бюттельскому Антону Ульриху на брак твоего высочества с ним.
Некоторое время Анна Леопольдовна стояла молча, покорно склонив перед теткой-государы-ней голову. А потом с плачем бросилась ей на шею и, заливаясь слезами, крепко прижалась к ней. Императрица некоторое время сохраняла холодный и важный вид, но затем и сама не выдержала, расплакалась и с заметной нежностью стала целовать свою племянницу в лицо и голову. Эта сцена продолжалась несколько минут. Посол Ботта взял инициативу в свои руки и стал успокаивать Анну-старшую, а обер-гофмаршал тут же последовал его примеру и подошел к Анне-младшей. Наконец, императрица отстранила от себя принцессу-племянницу, снова напустив на себя неприступный и строгий вид. Начались поздравительные речи венского посла, обращенные сначала к императрице, а затем к принцессе. Анна Леопольдовна, печально склонив голову, казалось, вовсе не слушала словоизлияния маркиза Ботта, а все необходимые по такому случаю церемониальные действия она совершала практически на автомате.
За помолвкой тут же последовал обряд обручения. Анна Ивановна взяла кольцо у принцессы,  затем у принца и обменяла их, отдав кольцо невесты жениху, а кольцо жениха – невесте. Затем она повязала на руку племянницы портрет принца и поцеловала их обоих, пожелав им счастья. Тут же маркиз Ботта вручил принцессе-невесте от имени римского императора богатый склаваж из драгоценных камней и восточных жемчугов и затем  удалился восвояси. Первой поздравить невесту после обручения подошла цесаревна. Она обняла Анну и обе расплакались. Но императрица тут же бесцеремонно отодвинула Елизавету, давая возможность и другим подойти и поцеловать руку невесты, продолжавшей плакать. Антон, держал ее под руку и пытался по возможности успокоить, но при этом выглядел довольно глупо, ибо слезы продолжали литься рекой, а поздравляющие все подходили и подходили к ним. И это было больше похоже на похороны, нежели на обручение. Как только все поздравления закончи-лись, ее величество удалилась и все общество разъехалось по домам готовиться к свадьбе.
К бракосочетанию расстарался профессор Петербургской Академии наук Якоб Штелин, сочинивший оду на немецком языке, опубликовавший ее с русским прозаическим переводом в «Петербургских ведомостях». Перечислив вначале великих Вельфов, он затем воспел отвагу самого принца Антона, проявленную им во время войны с Турцией: «Он возглавлял штурм, идя по крови турок…» Впрочем, воздал должное автор и принцессе Анне, этому «прелестнейшему цветку на высочайшей ветви». А в последней строфе формулировалась цель брачного союза: «Светлейший дом, дай желанный росток!»
Не молчали музы и в Германии. Молодой Христиан Геллерт уже в июле опубликовал оду, где выражал удовлетворение тем, что «свет и тепло Брауншвейга» проникли до «заледеневшего Дона». В самом конце  призывал к тому же, что и Штелин: «От твоего брака на свет родится герой, подобный Петру…»
Четвертого июля, в день бракосочетания, снова съехались ко двору рано поутру все знатные обоего пола особы, назначенные для сей церемонии, а на улицах, через которые следовало шествие до соборной церкви Казанской Богоматери, что на Невской першпективе, стояли гвардейские и армейские полки в два ряда по обеим сторонам с ружьями, взятыми «на караул». Между десятью и одиннадцатью часами утра свадебное действо началось. Жених без особой пышности приехал в своей брауншвейгской карете за четверть часа до приезда невесты. Затем стали съезжаться в каретах особы, занимающие государственные должности, и прочая знать. Их экипажи – и кареты, и ливреи слуг – были великолепны. Перед каждой каретой шло по десять лакеев, а у некоторых было еще по два скорохода и разнообразные ряженые на потеху публике. У одного богато убранного экипажа двумя скороходами были негры, одетые в черный бархат, так плотно прилегавший к телам, что они казались обнаженными, и только, на индейский манер, были надеты перья. Перед появлением самых знатных особ проехал отряд конной гвардии, за ним верхами придворные трубачи и литаврщики, после гоф-фурьеры, и за ними следовал гофмаршал в открытой коляске с жезлом в руках. Потом воинские и гражданские первых пяти классов особы по двое и по чинам в каретах в шесть лошадей, сопровождаемые своими пешими ливрейными слугами. Позади них ехал обер-гофмаршал тоже с жезлом в руке. После того, как все они проехали, появился принц Карл, младший сын герцога Курляндского, в коляске, предшествуемой двенадцатью лакеями. Коляску сопровождали четыре скорохода, два пажа, два гайдука и два господина верхами. За ним в таком же сопровождении проехал его старший брат, принц Петр. Потом проехал сам герцог в совершенно великолепной коляске, с двадцатью четырьмя лакеями, восемью скороходами, четырьмя гайдуками и четырьмя пажами – все они шли перед коляской. Кроме того, шталмейстер, гофмаршал и два герцогских камергера верхами. У двух последних было по своему лакею в собственных ливреях. За ним и непосредственно перед каретой императрицы, ехали верхами камергеры и камер-юнкеры по два в ряд по старшинству. Затем показались императрица с невестою, это был целый поезд. Первыми прошли сорок восемь лакеев, двенадцать скороходов, двадцать четыре пажа с их наставником, ехавшим верхом. Вторыми, тоже верхом, следовали камергеры, при каждом – скороход, державший лошадь под уздцы, и двое верховых слуг, каждый в своей ливрее, один из них вел в поводу лошадь. Третьими – обер-камергеры верхами, лошадь каждого вели два ско-рохода, и при них по четверо слуг в своих ливреях с тремя лошадьми в поводу. И ливреи, и сбруи лошадей были очень богатыми. Четвертым ехал обер-шталмейстер в сопровождении всех грумов, конюших и берейторов конюшен ее величества. Следом ехал обер-егермейстер Волынский, сопровождаемый всею охотничей прислугой в соответствующих костюмах. Затем унтер-гофмаршал двора со своим штатом и обер-гофмаршал со своим штатом, причем каждый еще имел при себе своих слуг в собственных ливреях подобно тому, как следовали обер-камергеры. Коляска их, исключительно богатая и запряженная восьмеркой лошадей, была устроена таким образом, что один человек должен был сидеть в ней спиной. Императрица и невеста сидели напротив друг друга: императрица – лицом по ходу, невеста – спиной. На невесте было платье из серебристой, вышитой серебром ткани с жестким лифом. Корсаж весь был усыпан бриллиантами, ее собственные волосы были завиты и уложены в четыре косы, также увитые бриллиантами; на голове – маленькая бриллиантовая корона, и множество бриллиантов сверкало в локонах. В ее черных волосах камни хорошо смотрелись. У кареты ехали верхами обер-шталмейстер и генерал-адъютанты. За императрицей следовала цесаревна Елизавета со своим двором в семи каретах и со всем своим придворным штатом, расположенным по чинам, как и у императрицы, только не таким многочисленным. Герцогиня Курляндская ехала в одной коляске с дочерью, также со своим двором. Наконец, жены вельмож, в каретах и со слугами, как и их мужья, проследовавшие перед императрицей. Богатство всех этих карет и ливрей было неописуемым. А все шествие замыкал третий отряд Конной гвардии.
По прибытии в церковь императрица вместе с принцессой-невестою остановилась на царском месте напротив алтаря. Принц Брауншвейгский, которого в церковь ввел Бирон, стоял в специально приготовленном для этого случая у стены месте по левую руку императрицы. Все прочие присутствующие расположились по обеим сторонам церкви на построенных ступенях. Венчал Анну Леопольдовну и Антона Ульриха Амвросий Юшкевич, архиепископ Вологодский и Новгородский, вышедший на первые роли в церковной иерархии после смерти Феофана Прокоповича. Юшкевич своей проповедью словно бы соревновался со Штелиным и Геллертом. Начал Амвросий, как водится, издалека, от самого Адама:
- Всякая радость, счастие, и самое житие наше, начало, силу и основательное свое совершенство, от благословения божия получают. Воспомянем первую в раю двоицу, что делалось: сотвори бог Адама Человека во всем премудрого, внутрь и вне всякими дарами и довольствиями обогащенного, и положи его в раю сладости, покори под нозе его все звери, птицы, рыбы, и киты великие, которым всем, яко собственным рабам своим,  он повелевал, по имени оные призывая, по свидетельству Писания священного бытия в главе 2: нарече Адам имена всем скотам, и всем птицам небесным и всем зверям земным. Великое сие божие благодеяние, но не меньшее и Человека счастие, быть совершенным Господином, повелевать не только земными животными, но и небесными по воздуху летающими птицами… Что же вторит господь милосердый? Сердцевидец сей познал, что Адаму надобно; и так сам, яко человеколюбивый владыка, объявил там же, в главе 2: не добро бытии человеку единому: сотворим ему помощника, соответственного ему; и навел бог сон на Адама, и, когда он уснул, взял  одно из ребр его и закрыл то место плотию. И создал господь из ребра, которое взял у Адама, жену, и привел ее к Адаму. И сказал Адам: вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою, ибо взята от мужа. Вот истинный, вот прямой, любимый и неразлучный друг мой, с тем мне жить, бога славить, и его созданием наслаждаться и веселиться приличествует. И нарече Адам имя жены своей Ева, что толкуется – Жизнь…
Молодожены покорно, опустив головы, стояли и слушали торжественную речь архиепископа, который постепенно перешел уже к благословению самих молодых:
- Сим благословением, отец щедрот и бог всяких утех, и ваше ныне благословляет супружество, Светлейший Принц и Благоверная Государыня Принцесса… И нам оное ныне на Вас преизобильно излившееся свое благословение, также триипостатный господь, в трех наипаче сокровищах Ваших, видимо показует: первое, в превысочайшей славных предков ваших Фамилии; второе, в августейшем с первейшими европейскими монархами  Свойстве; третье, в пресветлых природных гербов Ваших Клейнодах. Сие нам не малую к большему слову подают материю, аще токмо, по своему высочайшему благоснисходительству, милостиво послушать соизволите…
Амвросий был в ударе: он детально и обстоятельно изучил все генеалогическое древо обоих супругов. Они и сами, кажется, не знали свою родословную так, как ее архиепископ. И здесь оба немца были посрамлены окончательно.
- … Ибо начавши от Виттекинда Великого, который еще в восьмом веке владел Саксонией, и с Карлом Великим, императором римским, воевал многократно, нисходя даже до сего времени, то твоя, во-первых, светлейший принц, богом дарованный жених, славная фамилия многих владетелей, королей и императоров на свет произвела и воспитала. От твоих предков начало свое восприяли короли бургундские Родольф Первый и сын его, Родольф Второй, который владел Италией. От предков же Вашей Светлости и самые главнейшие и первейшие в Европе монархи, императоры римские, воссияли… Равное, и почти во всем вышеперечисленному подобное благословение божие, видим и в твоей крови и фамилии, благоверная Государыня Принцесса Анна. Ибо начало, корень и главизна генеалогии твоей, также от коронованных лиц прямо происходит. Егда бо славное Предков Твоих воспомянуть хощем родословие, тотчас различные историки представляют нам и показывают королей Обот-рицких, или Вандальских, от которых вседражайший родитель твой Карл Леопольд, владетельный принц Мекленбург-Шверинский происшед рождением, и не токмо сам от королевского рода получил свое начало и бытность, но и прочие, великою славою и владением сильные монархи, от того ж корня твоих прадедов родились. Ибо от твоей фамилии предков, королевским титулом в Европе почтенных, Прибыслав Второй, был король Вандальский последний, но первый принц верою Христовою просиявший. От твоих предецессоров были многие короли и обладатели соседнего государства Шведского… Кто же была, и от кого матерь твоя Всемилостивая Государыня, о том и говорить не надобно: понеже всем довольно известно есть…
После окончания речи сам архиепископ и совершил торжественный обряд венчания. По окончании благодарственного молебствия при пушечной пальбе с обеих крепостей и при троекратном беглом огне, произведенном выстроенными вдоль всей Невской першпективы полками, вся свадебная процессия вернулась обратно во дворец в том же порядке, за малым исключением – теперь принц Брауншвейгский ехал в одной карете с молодой женой.
Во дворце императрица стояла рядом с Бироном и принимала сначала от молодоженов, а потом от всех съехавшихся знатных обоего пола особ поздравления и жаловала их к руке. На Анне Ивановне было очень богатое и очень красивое платье с жестким лифом-роброном, коричневое с золотом. Из украшений на ней было много бриллиантов. За молодыми прошествовала цесаревна Елизавета в сопровождении принца Петра Курляндского; она была одета в розовое с серебром платье, превосходно украшенное драгоценными камнями. Герцогиня Курляндская в сопровождении своего младшего сына, в роброне из белого, вышитого золотом атласа, превосходно украшенном рубинами. Ее маленькую дочь вел князь Черкасский; роброн ее был из шелка с цветами по серебряному полю. Когда они вошли в зал, подошел с поздравлениями посол Ботта, затем то же сделали все иностранные министры и за ними остальное общество.
В полдень императрица дала открытый обед, общий с Елизаветой Петровной, принцессой Анной и принцем Брауншвейгским. К этому столу приглашен также герцог Курляндский со всей его фамилией. Простой народ поили белым и красным вином из фонтанов, специально для того устроенных, и кормили жареным быком с «другими жареными мясами». Императрица с балкона бросала в толпу пригоршни серебряных монет.
В этот день начала свою придворную жизнь двенадцатилетняя дочь Бирона Гедвига Елизавета. Она впервые присутствовала на официальном обеде во дворце и впервые управляла танцами в маскараде, устроенном вечером в большом дворцовом зале. С этих пор Гедвига Елизавета постоянно являлась на всех придворных торжествах. Желая угодить всемогущему Бирону, вельможи оказывали самое раболепное внимание его горбатой и некрасивой дочери.
А вечером, в десятом часу начался бал, продолжавшийся до полуночи и закончившийся великолепным и грандиозным фейерверком с аллегорическими фигурами – вензеля обоих молодоженов соеденили ангел миртовым венцом, а по обеим сторонам от сочетающихся стояли, представленные в женском образе Россия и Германия, с надписью: СОЧЕТАЮ. После чего императрица повела невесту в ее апартаменты, пожелав, чтобы за нею не следовал никто, помимо герцогини Курляндской, двух русских дам и жен тех иностранных министров, дворы которых были родственны принцу. Таковых оказалось всего двое – чета маркизов д;Адорно и супруги Рондо. Однако, жена императорского посланника была больна, соответственно, Джоан Рондо оказалась единственной иностранкой, допущенной к почивальне принцессы. Войдя в апартаменты невесты, императрица остановилась у изголовья кровати племянницы и обратилась одновременно к Биронше и леди Рондо:
- Сударыни, разденьте невесту.
Биронша с леди Рондо с готовностью принялись за дело. Они раздели принцессу Анну, сняв с нее тяжелый и пышный наряд, осмотрели ее и, не найдя никаких видимых физических недостатков надели на нее белую атласную ночную сорочку, отделанную тонкими брюссельскими кружевами, поданную одной из русских дам,  также участвовавших в данной церемонии. Принцесса вела себя совершенно спокойно, будто отрешившись от всего происходящего. Удостоверившись, что племянница готова к встрече молодого мужа, императрица отправила все тех же Бироншу и леди Рондо за принцем. Буквально через минуту он появился в спальне в сопровождении одного лишь герцога Бирона, одетый в домашний халат. Едва только принц появился, императрица поцеловала обоих новобрачных.
- Ну, дети мои, желаю вам спокойной ночи и самых радужных снов. Но и про основное дело не забывайте, – Анна улыбнулась. – Пойдем, майн херц, не будем мешать молодым.
Она взяла Бирона под руку и вместе с ним и остальными дамами вышла, закрыв двери супружеской спальни. Но, увидев в зале несколько обеспокоенную леди Рондо, из гостей оставшуюся в единственном числе, императрица приняла в ней участие.
- Бенигна, золотце, вели-ка обер-гофмаршалу сопроводить домой леди Рондо.
- Спасибо, ваше величество, – поклонилась Джоан, когда Биронша вышла звать Рейнгольда Левенвольде.
Сама императрица отправилась с Бироном в Летний дворец. Лишь около трех часов утра леди Рондо, сопровождаемая графом Левенвольде, добралась до дома, где все это время, ожидая жену, не спал и ее супруг. Джоан была едва живой от усталости – ведь, кроме того, что она весь день была на ногах, так еще сделали свое дело в июльскую жару тяжелые и богатые наряды.
Впрочем, в ту ночь нелегко пришлось не только леди Рондо. Еще более тяжелое испытание выпало на долю принца Антона. Едва императрица уехала, молодая жена тут же выбежала из спальни и в сопровождении дожидавшихся ее фрейлин, сестер Менгден выскочила в Летний сад. Разумеется, об этом тут же донесли Анне Ивановне и разгневанная императрица, которая уже и сама было легла почивать, встала, отправилась на поиски племянницы и, найдя ее, рыдающую в объятиях сестер Менгден, тут же стала хлестать ее своими тяжелыми ладонями по щекам.
- Я тебе покажу, как сбегать от молодого мужа! Для того, что ли, я выдавала тебя замуж, чтобы ты по ночам в сад с фрейлинами бегала? А ну, девки, – обратилась императрица к сестра Менгден, – ежели не хотите неприятностей, ведите ее высочество к мужу!
Вернувшись в свою спальню, принцесса бросилась на кровать и забилась в истерике. Юлиана Менгден присела на край кровати и обняла Анну, а та вцепилась в нее, как утопающий хватается за соломинку.
- Юля, не пускай его, я не хочу его видеть! Я ненавижу его!
В это время раздался стук в дверь. По тихому и острожному стуку Анна поняла, что за дверью стоял принц. Только он так стучал всегда, когда приходил к ней.
Анна зарыдала еще громче и притянула к себе Юлиану.
- Только ты будешь спать со мной! – сквозь слезы выкрикнула Анна.
Юлиана умоляюще посмотрела на младшую сестру, переведя взгляд на двери, а сама принялась целовать и успокаивать принцессу. Бина поняла сестру, быстро встала и подошла к двери. Стук повторился и Бина тут же приоткрыла ее, просочилась между створок наружу и тут же прикрыла ее за собой.
- Ваша светлость, ее высочество велели передать, что она сегодня принять вас не может, – глядя прямо в глаза принцу, на едином дыхании произнесла Якобина Менгден.
- Не может этого быть, т-так не д-должно б-быть, – опешивший было поначалу, Антон Ульрих все таки попытался оттеснить Бину от двери, но та решила стоять насмерть.
Поняв это, принц только и спросил, скорее риторически:
- Н-но как же т-так?
- Простите, ваша светлость, – присела в поклоне Бина.
Она хотя и была такой же решительной и дерзкой, как и Юлиана, но все же откровенного хамства в отношении к принцу крови позволить себе не могла. Антон Ульрих, вдруг задрожавший всем телом, не столько от холода, сколько от нервов, наконец, удалился в свои покои.
А между тем, свадебные торжества продолжались.
На следующий день новобрачные ездили обедать с императрицей в Летнем дворце. После обеда она приехала с ними в Зимний дворец, куда снова были приглашены все, бывшие на свадьбе. Однако теперь они появились в новых нарядах. На новобрачной было платье с выпуклыми золотыми цветами по золотому полю, отделанное коричневой бахромой, а на новобрачном – камзол из той же ткани. В большом зале состоялся бал. Во время бала приехал императорский посланник маркиз де Ботта с новыми поздравлениями императрице. Он нашел ее в другой комнате возле галереи. После процедуры приветствия, Анна Ивановна пригласила посла присесть рядом и затеяла с ним разговор. Маркиз сообщил императрице, что с сего дня он сложил с себя полномочия полномочного посла императора Священной Римской империи. Поблагодарив Ботту за его старания, Анна быстро прервала разговор.
- А пойдемте-ка, маркиз, поглядим, как танцуют наши новобрачные.
 Они вышли в большой зал и императрица с улыбкою на лице следила за тем, как ведут свою кадриль принцесса с принцем. В паузе между танцами маркиз де Ботта, испросив соизволения императрицы, подошел к принцессе Анне и о чем-то негромко переговорил с ней, после чего вскорости уехал, даже не оставшись на ужин. 
Императрица, молодые, цесаревна Елизавета и семейство герцога Курляндского сели за стол, но так как императрица никогда не ужинала, она постоянно переходила с места на место и разговаривала со всеми со своей обычной приветливостью. Ужин же был великолепный, и в зале был устроен фонтан, который все время бил, так что можно было подумать, будто он всегда здесь находился. Между тем, императрица удалилась с герцогом Курляндским и всем его семейством на половину Бирона.
Императрица в ту ночь приказала, чтобы проследили, допустит ли до своей спальни принцесса Антона Ульриха, а ежели не допустит, то немедля ее об этом известить. Бирон в душе торжествовал, вслух негодовал, ругая молодую жену. От страха перед Бироном Анна Леопольдовна допустила принца Антона до своего ложа. Но при этом тому пришлось делить постель, кроме жены, еще и с ее фрейлиной Юлианой Менгден. Вот и поставьте себя, читатель, на место молодого супруга, которому хочется выполнить свой супружеской долг, но в супружеском ложе, помимо молодой жены, находится и еще некая третья особа.
Четверг был днем отдыха, ибо Анна Ивановна сочла, что ей, как и всем остальным, это необходимо. А в пятницу после обеда был маскарад. Составились четыре так называемые кадрили из двенадцати дам каждая, не считая ведущего каждой кадрили. Первую кадриль вели новобрачные, одетые в оранжевые домино, маленькие шапочки того же цвета с серебряными кокардами; маленькие круглые жесткие плоеные воротники, отделанные кружевами, были завязаны лентами того же цвета. Все эти двенадцать пар были одеты так же. Среди них находились все иностранные министры со своими женами – представители государей, связанных родственными узами либо с принцем, либо с принцессой. Вторую кадриль вели цесаревна Елизавета и принц Петр, в зеленых домино и с золотыми кокардами – все их двенадцать пар были одеты так же. Третью кадриль возглавляли герцогиня Курляндская и граф Салтыков (родственник императрицы) в голубых домино и с розовыми с серебром кокардами. Четвертую кадриль вели дочь и младший сын Бирона Карл, в розовых домино и с зелеными с серебром кокардами.
Все остальное общество было в костюмах, какие кто придумал. Ужин был подан в длинной галерее только участникам четырех кадрилей. Вокруг стола стояли скамейки, украшенные так, что выглядели подобно лугу, да и стол был устроен так же: и стол, и скамейки были покрыты мхом с воткнутыми в него цветами, как будто те росли из него. И сам ужин, хотя и совершенно великолепный, подавался так, что все выглядело словно на сельском празднике. Императрица прохаживалась весь вечер без маски.
В субботу ее величество и все общество обедали в апартаментах молодых, с церемонией прислуживания за столом новобрачными, как это и было по русскому обычаю. При этом, когда на нее не смотрела императрица, Анна Леопольдовна не скрывала от глаз посторонних своего раздражения и полного презрения к принцу Антону. Это прислуживание самой почетной гостье на свадьбе (императрице) – единственное, что соответствовало тогдашним русским свадебным обычаям. В народе по этому поводу поговаривали, что от такой не по-русски справленной свадьбы ждать добра нечего.
После обеда в дворцовом театре давали оперу.
В воскресенье был маскарад в саду Летнего дворца, очень красиво иллюминированного, и, конечно, не обошлось без фейерверка на Неве, протекающей у сада. Каждый был одет в наряд по собственному вкусу. Некоторые – очень красиво, другие – очень богато. На том и закончилась целая неделя свадебных гуляний.

5.
Разумеется, остался в Петербурге и паж Антона Ульриха – барон Карл Иероним фон Мюнхгаузен. Но если на войне было не до развлечений, то почему бы не развлечься в большом, столичном городе, когда особыми заботами принц своих пажей не утруждал. И юный паж откровенно заскучал. Вся его работа заключалась в том, что он всюду сопровождал принца Антона Ульриха, бывал с ним на приемах, балах и маневрах. Как-то раз на параде в Санкт-Петербурге у одного солдата случайно выстрелило ружье. А шомпол тогда держали в стволе. Паж Мюнхгаузен услышал выстрел, что-то просвистело возле самого его уха. Шомпол, как стрела, вонзился в ногу лошади принца Антона Ульриха. Лошадь и всадник упали на мостовую. К нему сразу бросились пажи и солдаты, вытащили из-под коня.  К счастью, принц не пострадал. «Нарочно не придумаешь, – подумал в этот момент Мюнхгаузен. – Будет о чем рассказать дома...».
Впрочем, и среди этих серых будней были для Карла Иеронима светлые праздники. Так, на одном из балов Мюнхгаузен познакомился с очаровательной княгиней Голицыной. Князь Алексей Иванович Голицын в последнее время сильно болел и уже не выезжал из своего поместья, но не желал быть обузой супруге и отпустил ее в Петербург. Дарья Васильевна не очень-то была склонна к веселью, но на бал, посвященный помолвке графа Эрнста Миниха с Доротеей фон Менгден не прийти не могла. Там она и обратила внимание на молодого, остроумного и веселого пажа принца Антона Ульриха. Точнее, сначала обратила внимание на то, как он стрелял в нее глазами, затем пригласил ее на танец. Танцором он оказался замечательным. А остроумием своим юный паж и вовсе покорил тридцатилетнюю красавицу княгиню.
Большему знакомству, вскоре переросшему в пылкую страсть, способствовали и главные свадебные торжества того года – женитьба принца Антона на принцессе Анне Леопольдовне. Во время этих торжеств и и состоялся их первый поцелуй, а затем и первая интимная связь. Княгиня была ошеломлена любовным натиском барона. Разумеется, со своим больным и немолодым уже супругом она не могла испытывать такого удовольствия в постели. Ее даже не смущал тот факт, что об этой связи стало известно в столице и на светских вечеринках появился новый повод для судаченья…
Впрочем, принц Антон сделал своему пажу внушение, дабы он не пятнал репутацию своего господина такой незаконной связью. И тогда Карл Иероним стал просить принца отпустить его с пажеской службы в армию.
- Я, как истинный немец, чувствую в себе страсть к армейскому быту, – объяснял он Антону Ульриху. – А служба в пажах, при всем моем безграничном уважении и к вам, ваша светлость, и к его высочеству герцогу Брауншвейгскому, вашему брату, убивает во мне солдата.
 Но принц не желал отпускать от себя удачливого и исполнительного пажа. И тогда Мюнхгаузен, набрался храбрости и, тайком от своего господина, обратился к Биронше. Та, разумеется, также слышала о страсти молодого красавца пажа к одной из ее фрейлин. Поразмыслив, Биронша решила, что, и в самом деле, будет лучше, если барона Мюнхгаузена удалить от двора – не так заметны будут его похождения на любовном фронте. Ходатайство самой герцогини Бирон сделало свое дело – принц Антон в декабре 1739 года уволил Мюнхгаузена с пажей и зачислил его в свой кирасирский Брауншвейгский полк. И тут снова свое веское слово за барона сказала Биронша – по ее просьбе императрица вскоре произвела Мюнхгаузена в корнеты. Антон Ульрих на прощание подарил бывшему пажу двух лошадей, седла, пистолеты и упряжь с полным снаряжением.
Сформированный в Риге в 1733 году специально под принца Антона кирасирский полк до 1738 года носил наименование Бевернского, но даже после переименования в Брауншвейгский ничего по сути в нем не поменялось: по списку офицеров полка две трети из них были иностранцами, преимущественно немцами, и бравый корнет Мюнхгаузен не испытал затруднений в общении из-за плохого знания русского языка. Тогда еще Мюнхгаузен не знал, что этот его шаг спасет его, если не от смерти, то, по крайней мере, от тяжелейших испытаний, выпавших на долю его бывшего господина. Даже наоборот, подарит ему немало новых приключений.
В начале 1740 года княгиня Голицына разродилась девочкой. Мюнхгаузен, было, обрадовался появлению внебрачной дочери, зато это не понравилось протежировавшей ему Биронше, да и сама императрица не была в восторге от этого. Спустя пару месяцев девочку отдали на воспитание в семью казачьего атамана Наговицына (фамилию атамана подобрали более-менее созвучную с фамилией матери девочки). От этой девочки и пошла русская, по сути единственная сохранившаяся, линия барона Карла Иеронима фон Мюнхгаузена, из которой и происходит его русский праправнук, проживающий на Северном Кавказе.
Карьера Мюнхгаузена на армейском поприще с самого начала складывалась довольно удачно. Первые же документы, относящиеся к военной службе барона Мюнхгаузена в России, раскрывают точную дату его производства из пажей в офицеры. 5 декабря 1739 года Мюнхгаузен получает самый младший в кавалерии офицерский чин – чин корнета. А буквально через три дня Военная Коллегия постановила: «Пожалованного из пажей Гиранимуса Карла Фридриха фон Минихаузина в кирасирской Брауншвейской полк в корнеты определить в том полку на порозжую ваканцию и жалованье давать, а при первой даче за повышение вычесть на гошпиталь. И верности присягу учинить ему при команде, как указы повелевают. И для того велеть ему при команде явитца на срок по регламенту, в чем взяв от него реверс, для проезду дать пашпорт и на чин патент». За этот патент Мюнхгаузен расписался 19 декабря. Причем, по-немецки: «Ich habe das obegemalte empfangen» («Я вышепереписанное принял»). Писать по-русски барон не умел и до конца жизни так и не научился. Все служебные документы, со-ставленные для него русскими писарями, он подмахивал на родном немецком языке. Даже через десять лет, уже к концу службы, познания Карла Иеронима в грамотности аттестовались так: «Умеет по-немецки, а по-русски только говорит».
Впрочем, русские тоже не особенно церемонились с иностранным «военспецом» и писали его длинную фамилию в бумагах, как бог на душу положит: «Минихаузина», «Минихгаузин» и даже «Менехгоузен». Небось, еще и добавляли: «У, собака немецкая! Как же тебя писать-то?!».
 «Корнет» по-французски — «флаг» (говоря по-русски, это тот же прапорщик). И первоначально главной обязанностью корнета было возить на поле боя штандарт — маленькое квадратное знамя. Что еще можно доверить молодому неопытному офицеру в бою, кроме «священной хоругви»? А если убьют, не жалко, другого знаменосца найдем! Молодые — обычно глупые и хотят совершать подвиги, например, умереть со знаменем в руках.
Но в XVIII веке кирасирский корнет собственноручно штандарт уже не таскал. Для этого был знаменщик из предназначенных на убой простых солдат. А корнет был просто самым младшим офицером в кавалерийской роте, которой командовал ротмистр — в буквальном переводе «мастер роты». Между ним и ротмистром было еще два офицера — подпоручик и поручик. Две роты составляли эскадрон. А пять эскадронов — полк, в котором служили 35 офи-церов, 70 унтер-офицеров, 690 рядовых, 20 трубачей и один литаврщик. Всего полк насчитывал по штату 977 человек и 781 строевую лошадь. Причем, кирасирская лошадь стоила в три раза дороже, чем драгунская — целых 60 рублей серебром.  И все это хозяйство требовало постоянного присмотра и попечения. Лошади имели привычку дохнуть, кирасиры — напиваться и продавать казенное имущество, а седла — исчезать в неизвестном направлении, словно у них ночью отрастали копыта и хвосты, уносившие эти изделия из бездушной кожи на ближайший базар.
Пока у власти находился принц Антон Ульрих, одновременно командовавший Брауншвейгским кирасирским полком, где служил его бывший паж, барон быстро рос в чинах. Всего за год из корнетов он стал подпоручиком и поручиком, прыгнув на две ступени вверх и став командиром первой, считай, гвардейской роты полка. Впереди маячила хлебная должность ротмистра. Но радости жизни это не добавило. Вся служебная переписка Мюнхгаузена, в основном, заполнена повседневными хозяйственными и военно-уголовными вопросами. Он оказался толковым офицером, быстро вошел в курс дела. «Благородный и почтенный господин поручик» заботится о рядовых кирасирах и лошадях, требует у начальства денег на фураж и амуницию, пишет рапорты, составляет отчеты: «Покорно прошу прислать для вспоможения мне корнета, ибо... для содержания в чистоте людей и лошадей одному справиться невозможно». «При сем о получении на сей февраль месяц сего 741 году провианта и фуража людям и лошадям две ведомости прилагаются». «Упалая лошадь... отчислена и об оной по форме ведомость при сем посылаеца»...
Но вот войны для поручика Мюнхгаузена не нашлось. С турками Россия заключила мир, а во время шведской кампании 1741–1743 годов его рота не участвовала в боевых действиях. А без войны – как продвинуться по службе офицеру?

6.
Принцесса Анна снова забавлялась в постели с Юлианой. Они лежали нагие, целовались, миловались, гладили друг друга в самых интимных местах. Им было так хорошо и счастливо вдвоем, но… Тут снова раздался робкий стук в дверь. Не желая прерывать ласки, Анна удержала Юлиану, попытавшуюся встать. И прежде, чем фрейлина что-то успела сказать, закрыла ей рот поцелуем.
Стук повторился и изможденная Анна откинулась на спину и завыла от раздражения.
- О-о! Опять этот принц! Как я его ненавижу! Как он мне надоел!
- Но, Анхен, я вчера ему обещала, что сегодня допущу его до тебя.
И сама тяжело дышащая, раскрасневшаяся Юлиана встала и надела халат на голое тело. Вопросительно посмотрела на принцессу.
- Ну, так мне открыть ему двери?
Но вместо ответа у Анны началась истерика. Так случалось всякий раз, когда к ней на ночь приходил Антон Ульрих и при этом, как и всегда, Юлии приходилось подолгу утешать ее поцелуями и нежными словами. Юлия Менгден установила жесткий график для принца – он мог посещать жену всего лишь шесть раз в месяц. И то это была вынужденная мера – нужно было думать о продолжении рода и о наследнике российского престола. Зато днем выказывала супругу своего презрение тем, что каталась по первому снежку на санях вдвоем с Петром Бироном, а то и вовсе оставалась с ним по нескольку часов один на один в своих комнатах, никого туда не пуская.
Антон Ульрих был практически на грани нервного срыва. Он понимал, чего все от него ждут, и, вероятно, слишком переусердствовал в те редкие часы, когда Анна допускала его к себе: он несколько ослаб и надорвал здоровье. На помощь принцу поспешил верный Кайзерлинг, неоднократно объясняя тому, как следует «изрядно исполнять супружеские обязанности без ущерба для здоровья». Ко всему прочему, принц залез в долги и столичные банкиры, которым он задолжал двадцать тысяч рублей, перестали ссужать его деньгами. Антон Ульрих хотел было заказать скорняку зимнюю шапку, но и тот отказался работать в долг. И снова принца выручил Кайзерлинг.
Однако же на дворе был уже октябрь месяц, а внимательно следившая за племянницей императрица все никак не замечала у той никаких признаков беременности. Анна Ивановна уже начала нервничать и сердиться на принцессу, но та, невинными глазами глядя на императрицу, возражала:
- Я же вам говорила, тетушка-государыня, что принц Антон слаб в постели настолько же, насколько и робок днем.
- Ты мне не завирай, Анна! – рассердилась императрица, погрозив пальцем. – Мне нужен наследник. А про твои проделки с Юлианой я наслышана.
 Принцесса тут же расплакалась.
- Меня Юлиана утешает всякий раз, когда принц демонстрирует свое бессилие в постели. И ничего более.
Императрица задумалась, поскребя подбородок, затем уже ласковее сказала:
- Ладно, не реви! Подлечим мы тебе мужа.
Анна Ивановна призвала к себе принца Антона. Тот явился во дворец в черном костюме, что вполне гармонировало с его настроением, хотя прекрасно знал, что императрица терпеть не может черного цвета. Но Анна Ивановна молча проглотила эту бестактность.
- А скажи ты мне, друг мой милый, ваша светлость, ты уж, почитай, пять месяцев как супруг, а жена твоя никак от тебя не понесет.
- Не могу сказать, ваше величество. Я стараюсь! – Антон стоял, опустив голову, как нашкодивший мальчишка.
- Плохо стараешься! Мне наследник нужен. А Аннушка жалуется на тебя, что ты, де, слаб в постели. Так ли это, друг любезный? Говори мне не стыдясь.
- Не могу знать, в-ваше в-величество, – голос у принца задрожал. – Я стараюсь.
- Вот заладил – я стараюсь, я стараюсь. Старание твое во чреве принцессы должно оставаться, а я того не замечаю. Ты стал слишком скрытен со мной, принц, и больше откровенничаешь с чужими людьми, чем со мной, любящей тебя, как сына.
Принц хотел уже было раскрыть правду императрице, сказать о том, что фрейлина Юлиана практически не допускает его до супружеского ложа, но в последний момент испугался – зная крутой нрав императрицы, он понимал, что та, не задумываясь отдаст Юлиану в страшные руки генерала Ушакова, а этого ему принцесса никогда не простит. И снова промолчал. Зато опять заговорила императрица.
- Ну, вот что, ваша светлость, призову-ка я к тебе лекарей и бабок, пущай они тебя от бессилия-то излечат.
И тут Антон Ульрих решился.
- В-ваше величество, я на все согласен. Пущай будут лекари и бабки, токмо не могу уж более молчать. Во всем виновата фрейлина Юлиана – она не допускает меня до постели Аннушки, и я неделями не имею с ней плотского соития.
Императрица аж привстала с кресла.
- И ты, ваша светлость, об том молчал?
- Молчал, потому как не хочу, чтобы вы, ваше величество, наказывали фрейлину Юлиану…
- Это отчего же?
- Потому как я тогда стану еще большим врагом моей дражайшей супруги.
- Хм, пожалуй, что оно и так, – кивнула головой императрица. – Ну ты, вот что, пущай тебя все-таки подлечат, а я разберусь и с твоей супругой и с ее фрейлиной.
То, что стало шоком для императрицы, при дворе уже давно и в подробностях обсуждалось. Никто не мог понять странные отношения между Анной Леопольдовной и Юлианой Менгден. Если мужеложство, то есть любовные связи между мужчинами были известны уже не одно столетие, то о лесбиянстве в России в ту пору еще и слыхом не слыхивали. Подобная связь между русской принцессой и ее фрейлиной, по всей видимости, оказалась первой. В ту пору у нас считали, что коли есть такая противоестественная связь, значит, одна из пары лесбиянок непременно должна быть чем-то воде гермафодита, то есть иметь зачатки мужских половых органов. Поскольку у Анны Леопольдовны их не было наверняка, ведь принцессу осматривали перед свадьбой доктора и фрейлины, стало быть… что-то не так с Юлианой. И, чтобы разобраться со своими подозрениями, императрица приказала провести освидетельствование Юлии Менгден.
А подозрительный и никому не доверяющий Бирон приказал схватить, отвести в Тайную Канцелярию и запытать до смерти одну из фрейлин, сопровождавших Анну Леопольдовну.
- Андрей Иванович, пусть палач выяснит все об этой противоестественной связи, – просил Бирон Ушакова. – И правда ли, что говорил принц Антон, будто фрейлина Юлиана не допускает его до постели жены?
Начальнику Тайной канцелярии не нужно было долго объяснять, что следовало выпытать у арестованного. Вот, правда, истории осталось неизвестным, добился ли он желаемого результата.
Между тем, целая комиссия из придворных лекарей собралась для освидетельствования Юлианы Менгден. Ее раздели догола и тщательно осмотрели.
- Ну что? – спросила императрица, когда лекарь пришел к ней с докладом.
- Ваше величество, наша комиссия после тщательного освидетельствования пришла к выводу, что баронесса Юлия – в физическом отношении нормальная женщина без малейших мужских признаков, к тому же еще и девица.
Анна Леопольдовна от всего этого была в совершеннейшем шоке и даже захворала от переживаний: она очень боялась за обожаемую Юлию! Анна старалась не расставаться с ней ни на миг – даже на ночь продолжала укладывала ее в своей спальне – поскольку надеялась, что уж из ее-то объятий девушку точно не вырвут.
Больше всего радости и злорадства по этому поводу испытывал герцог Бирон. Он сообщал своему давнему соратницу по Курляндии Кайзерлингу, что Анна Ивановна не хочет допускать молодую чету к своему столу и намерена приказать им обедать в своих комнатах. При этом Бирон и по отношению к принцу Антону все чаще срывался, и как-то прямо ему заявил:
 - Я, по крайней мере, знаю, что, когда вы за нее сватались, она сказала, что лучше бы положить голову на плаху, чем выходить за вас. Против вас у меня нет ничего. Итак, вместо того, чтобы во всем слушаться жены, советую вам вытолкать в шею тех, которые делают ей такие прекрасные внушения. Я очень хорошо знаю, какие чувства она питает ко мне, но я в милостях ее не нуждаюсь, да и никогда нуждаться не буду.
Антон Ульрих, и вообще робкий и скромный, не был исключением и в отношении к герцогу Бирону – он его боялся, как и все остальные (разумеется, исключая императрицу), а потому на его хамские слова так ничего и не ответил.
 О самом принце в беседах с дипломатами Бирон отзывался довольно презрительно:
- Всякий знает герцога Антона Ульриха, как одного из самых недалеких людей, и если принцесса Анна дана ему в жены, то только потому, чтобы он производил детей. Однако я считаю герцога недостаточно умным даже для этой роли.
Таким образом, Бирон испортил отношения с «молодым двором» да к тому же ошибался в оценке способностей принца. А просто Бирон злился, понимая, что в случае рождения у Анны Леопольдовны и Антона Ульриха сына – это будет означать угрозу его власти. Ведь никто лучше него не знал, что в последнее время здоровье императрицы весьма и весьма пошатнулось. Словно бы предвосхищая свою будущую участь, Бирон написал все тому же Кайзерлингу: «До тех пор, пока бог хранит ее величество императрицу русскую, еще можно выйти из затруднения; но когда, боже сохрани, что случится, не буду ли я вполне несчастлив?»
А тут еще и Артемий Волынский, который всем был обязан именно ему, Бирону, начал все более дерзить герцогу и все более сближаться с принцессой Анной, как бы намекая на то, что в случае смены власти он мог бы стать и первым министром. Бирон, чуть более полугода назад, страшно раздраженный против принцессы Анны за отказ выйти замуж за его сына, бранил ее в разговоре с Волынским:
 - Она уничтожительно и неприятно себя к людям показывает.
На что Волынский отвечал:
- Ваша светлость, принцесса робка пред государынею и напрасно так робко себя ведет и дикой к людям себя показывает. Напрасно также вверилась фрейлине Менгден, потому что фрейлина не очень дальнего ума, а принцесса имеет нрав тяжелый.
Но Бирон, неплохой психолог, не поверил тогда в искренность слов Волынского и дальнейшие поступки того показали правоту герцога.
В ноябре неожиданно для Антона Ульриха да и всего брауншвейгского дома, прибыл в Петербург обер-камергер гольштинского герцога Бредель. Это отчаявшаяся увидеть наследника от своей племянницы Анна Ивановна вдруг вспомнила о гольштинском чертушке Карле Петере, своем двоюродном племяннике, совсем недавно ставшему круглым сиротой. Бредель раздавал великолепные комплименты своему принцу, представляя его, как князя великой гениальности.
Анна Ивановна, слушая его, грустно вздохнула.
- Я всегда с уважением относилась к его матери, покойной герцогине Гольштинской Анне Петровне. Сия дочь Петра, в бытность мою вдовствующей герцогиней курляндской, сделал мне немало добра… Бедный мальчик, бедный сирота! – Анна едва не расплакалась.
Но, как бы то ни было, дело с наследником сдвинулось с мертвой точки – спустя два месяца, в декабре императрице доложили, что Анна Леопольдовна забеременела. Может быть, бабки с лекарями помогли принцу, а может быть и сама принцесса стала чаще допускать его до своего тела.
Сие известие весьма обрадовало императрицу, а тут еще и подоспел мир с Турцией. И Анна Ивановна, что называется по совокупности, 15 февраля 1740 года пожаловала Антона Ульриха подполковником лейб-гвардии Семеновского полка, с чином генерал-лейтенанта, а вслед за тем наименовала шефом кирасирского полка.
 11 августа 1740 года принцесса Анна в сопровождении двух самых приближенных своих фрейлин, сестер Менгден, гуляла в саду Летнего дворца, где проживал двор. Она чувствовала себя не очень важно – по подсчетам придворных лекарей родить она должна была со дня на день. Потому  по приказанию Анны Ивановны, помимо фрейлин, за ней был непрестанный контроль камергера принцессы Миниха-младшего и гоф-маршала. В ту ночь, с 11 на 12 августа, она заснула быстро и спала хорошо. Однако между пятью и шестью часами утра проснулась от болей, а в семь часов послала известить Ее величество. Анна Ивановна прибыла немедленно и оставалась у принцессы до шести часов вечера, то есть ушла только через два часа после благополучных родов принцессы. Несмотря на долгие роды, продолжавшиеся почти целый день, и мать, и новорожденный чувствовали себя хорошо, насколько это было тогда возможно.
3 сентября ребенок был окрещен в личных покоях императрицы в присутствии, духовенства, фельдмаршалов, полных генералов и всех государственных министров. Остальные придворные в парадных платьях разместились в прочих покоях царицы. Она одна воспринимала младенца, которому было дано имя Иван, в честь отца императрицы и дедушки самой роженицы. Затем кроватка новорожденного была установлена в смежной с опочивальней императрицы комнате, что давало возможность Анне Ивановне видеть его в любое время суток. Наконец, императрица повелела пеленать и распеленывать младенца лишь в присутствии герцогини Курляндской, которая, с удовольствием взяла на себя эти заботы.
О столь радостном и долгожданном событии, как рождение первенца у молодой четы в тот же вечер известила своим залпом вся артиллерия Петербурга, размещенная в Адмиралтейской и Петропавловской крепостях.
В то время, когда в столице палили пушки, возвещая о рождении наследника российского престола, пятеро мужиков, Иван Кирилов, Григорий Карпов, Тихон Алферов, Леонтий Иванов, Сергей Антонов  в деревне Пищалкиной трудились в поле – зерно уродилось знатное, хлебушка будет вволю – и барину, и их, мужицким семьям, хватит на всю зиму. Сели они обедать, расстелив прямо в поле холщовую скатерть да разложив на ней нехитрую снедь – брюкву, лук, четыре ломтя ржаного хлеба да сбитень в большой крынке – как вдруг и началась пушечная пальба. Картофель в те годы был уделом одних вельмож, а простому мужику и брюква была объедением.
-  Палят знатно для какой-нибудь радости про здравие государыни нашей императрицы, – прислушавшись к звукам канонады, произнес Кирилов.
 - Какой то радости быть? – жуя брюкву, возразил Карпов.
- Как-та у нашей государыни без радости, она, государыня, земной бог, и нам велено о ней, государыне, бога молить, – гнул свою линию Кирилов.
- Растакая она мать, какая она земной бог, сука, баба, такой же человек, что и мы: ест хлеб и испражняется и мочится, годится же и ее делать… – в своем духе продолжил и Карпов.
Печальна была участь последнего – его с Кириловым передали в руки следователей Тайной канцелярии, а в ведомстве Андрея Ивановича Ушакова с такими, как Карпов, охальниками и поносителями божественного имени императрицы Анны Ивановны не церемонились. Кирилову, разумеется, было легче – удары кнутом, совсем не то, что дыба и каторга.
 После появления наследника всемогущий фаворит Бирон стал так задумчив, что никто не смел к нему подойти. Он все больше нервничал и дошел даже до того, что вдрызг разругался, помимо Волынского, еще и с графом Остерманом. Бирон выразил Андрею Ивановичу свое неудовольствие по поводу затягивания переговоров с Англией о союзе. Вице-канцлер ответил подробным докладом — и нетерпеливый Бирон взорвался:
- Граф Остерман воображает, что кроме него все глупы и ничего не видят у себя под носом. Пусть лучше докажет делами, что у него есть совесть и религия.
Но на подобные выпады опытный Остерман отвечал обыкновенно одними всхлипываниями и слезными заверениями своей невинности.
После рождения первенца у молодой четы Бирон пометил в своей записной книжке: «Возник вопрос о том, какое звание принадлежит новорожденному и следует ли на эктениях за именем императрицы произносить его имя с титулом великого князя? Потребовали мнения Остермана. Согласясь на первое, Остерман отверг последнее». Сердись не сердись, но Остерман был самым опытным царедворцем и без его мнения не могли обходиться на императрица, ни обер-камергер. А подобный ответ вице-канцлера мог означать только одно: что долгожданный наследник официально таковым объявлен пока не был. Едва ли это была интрига против молодой четы – Остерман, наоборот, ее поддерживал, но дети в то время часто умирали во младенчестве, и следовало немного подождать. Однако будущий император Иван Антонович должен был еще вырасти; иначе в случае смерти Анны Ивановны неизбежно вставал вопрос о регентстве – это был шанс для Бирона. Но для этого следовало приложить максимум усилий – иметь хотя бы одного из супругов-родителей на своей стороне и суметь договориться с Остерманом.
Не имея возможности ни с кем поговорить искренне – Бирон прекрасно отдавал себе отчет в своем положении при дворе и в отношении к себе всех придворных – герцог мог поговорить по душам лишь с придворным шутом Тимофеем Кульковским. До того, как был приглашен Бироном ко двору императрицы Анны Ивановны, Кульковский был торговцем на Украине, затем некоторое время служил в армии. Бирону понравился расторопный, остроумный и своенравный прапорщик, и он пригласил его быть шутом при дворе. Тот, испытывая острую нужду в деньгах, согласился.
До нас дошла одна история, случившаяся с тогда еще прапорщиком Кульковским. Однажды он проснулся среди ночи от какого-то шума и увидел, что в его убогое жилище забрались воры. Позевывая и усмехаясь, Кульковский сказал:
- Не знаю, братцы, что вы можете отыскать здесь впотьмах, когда я сам и днем-то здесь ничего найти не могу.
И вот Бирон с довольно печальным видом спросил Кульковского:
- Что думают обо мне россияне?
Понимая, чем вызван подобный вопрос, шут не стал жалеть обер-камергера и герцога, ответил прямо:
- Вас, ваша светлость, одни считают богом, другие – сатаной, но никто не считает человеком.
 Зато цесаревна Елизавета Петровна, пожалуй, впервые за последние годы реально убедилась в том, как к ней относятся подданные Анны Ивановны. Когда у ее племянницы, Анны Леопольдовны, родился сын, Елизавета, по обычаю, должна была сделать подарок роженице. Она послала своих придворных в гостиный двор купить вазу для этого подарка. Купцы, узнав, что ваза покупается для цесаревны, не взяли денег и предложили от себя ей в подарок требуемую вазу: Елизавету считали руководительницей русской национальной партии, которая только и может покончить с немецким засильем.

7.
19 января 1740 года двор торжественно отмечал десятую годовщину восшествия Анны Ивановны на престол. В ее честь звучали русские и немецкие вирши:
Благополучная Россия! Посмотри только назад,
На прошедшую ночь давно минувших времен.
Вспомни тогдашнюю темноту:
Взирай на нынешнее свое цветущее счастие.
Удивляйся премудрости Великой Анны.
Рассуждай ее силу, которая ныне твою пространную империю,
Славой своего оружия одна защищает
Ее величие везде и во всем равно.
То и двор ее своим великолепием все прочие превышает,
Свет ее славы пленяет слух и сердце чужестранных народов,
Они числом многим бегут сюда спешно, живут с удовольством.
Кто не ее подданный, тот подданным быть желает.
Сие златое время России
По желанию сердец наших именем Великой Анны назвали.
Естественно, не обошлось без «огненной потехи»: перед Зимним дворцом зажжен был фейерверк в образе двух женщин, руки одна другой подающих и смотрящих на образ ее императорского величества всероссийской самодержицы, при этом все покрывала надпись: «Чрез тебя желание наше исполняется».
Присовокупив к этому и победное окончание войны с Турцией, Анна и сама стала одаривать своих подданных.
Старший сын и наследник Бирона Петр еще в 14 лет был пожалован в чин лейб-гвардии подполковника, получил орден Белого орла, а в 1740 году стал кавалером орденов Святого Андрея и Святого Александра Невского. Те же ордена получил Карл Эрнст, уже с четырехлетнего возраста «служивший» капитаном Преображенского полка. К заносчивым и капризным принцам в дни их рождения выстраивались очереди из желавших поздравить вельмож и членов дипломатического корпуса. Оба брата герцога, Густав и Карл, стали «полными» генералами. Старший не ладил с Минихом и выпросил было отставку, но Эрнст Иоганн такого допустить не мог и убедил брата вернуться на службу – в 1740 году Карл Бирон был назначен московским генерал-губернатором. Густав Бирон в феврале 1740 года получил в награду золотую шпагу с бриллиантами, стал генерал-аншефом, а в марте – «командующим над полками» в столице. Он верил в удачу брата-фаворита и вел себя соответственно: мог проявить непочтение к Тайной канцелярии, требуя, чтобы она сносилась с гвардейскими полками не «указами», а «промемориями», как это делала Военная коллегия, ведь, по мнению Густава Бирона, в Военной коллегии «заседают генерал-фельдмаршалы, а не простые генералы, как господин Ушаков».
Бирон-младший высмотрел невесту – фрейлину Якобину Менгден, стал именоваться бароном, выпросил себе взятый в казну загородный двор бывшего гофинтенданта Кармедо на Фонтанке и отхватил под него значительный кусок владений Троице-Сергиева монастыря. Комиссия о петербургском строении, несмотря на протест монастырского стряпчего, признала захват законным «для лучшего регулярства» владения брата фаворита. Правда, в государственные дела Густав по-прежнему не вмешивался: пока столичное общество обсуждало «дело» Волынского, он «мунстровал» свой Измайловский полк, распоряжался постройкой для него слободы и был очень доволен тем, что для этого ему удалось оттягать у подведомственной Волынскому Конюшенной канцелярии заготовленные ею бревна.
Не остались без царской награды оба фельдмаршала (Миних и Ласси), а также граф Остерман, и даже его семнадцатилетний сын, которому была пожалована красная лента Александра Невского, что давало при дворе чин генерал-майора. По случаю заключения мира с турками досталось по медали и остальным гостям: французскому посланнику маркизу де ля Шетарди, другим иностранным послам, придворным дамам, знатнейшим чинам, камергерам, генералам и другим особам. Несколько послов окружило недавно приехавшего в Россию маркиза и попросили того показать медаль. Клавдий Рондо, внимательно приглядевшись к золотому кругляшу, отметил, что буквы на нем выбиты слабо. Прусский посол Мардефельд тут же сообщил о том герцогу Бирону. Весьма удивленный подобным, Бирон подошел к французу и лично осмотрел медаль.
- Простите, маркиз, за сию неловкость. Я лично принесу вам другую медаль.
Когда же Бирон и в самом деле вскоре принес новую награду, де ля Шетарди даже растерялся.
- Чувствительно благодарю вас за такую любезность, ваша высокородная светлость, – и протянул ему первую медаль.
Но Бирон покачал головой:
- Этого не нужно, поскольку обе медали в слишком хороших руках.
- Я не стану настаивать, – ответил де ля Шетарди, – так как льщу себя надеждой, что мой король не неодобрит такую податливость с моей стороны, потому что она доставляет мне возможность послать при первом моем донесении, для лучшего разъяснения содержания его, одну из этих медалей.
Когда после награждения императрица вошла в свои покои, тут же два герольда на превосходных лошадях, предшествуемые цимбальщиками и трубачами, с отрядом конногвардейцев в замке, отправились в разные части города объявлять о мире с Турцией. Находившиеся при них два секретаря читали манифест, а четыре унтер-офицера бросали в народ деньги.
Но главным объектом в империи, разумеется, оставалась императрица. Она чувствовала себя все хуже, приступы каменно-почечной болезни случались все чаще, и Бирон, дабы отвлечь свою царственную любовницу от болей, требовал самых разных развлечений. Ведь судьба фаворита только со стороны кажется легкой и безоблачной. Поди, удержись на вершине власти, если монарх тобою пресытится и ты ему начнешь надоедать. Или тебе самому уже невмоготу станет потакать любому его капризу. Пусть этот монарх и женщина, да еще любящая тебя. Ис-тория Елизаветы Петровны и обеих российских Екатерин о том красноречиво свидетельствует – сегодня фаворит ты, а завтра им станет другой. Вот и приходилось Бирону вертеться, как ужу на сковородке, вот и жаловался он впоследствии, после своего низвержения с вершины власти, на следствии против него:
- Я в воскресные дни в церковь божию не всегда хаживал, и то не по своей воле, понеже всякому известно, что мне от ее императорского величества блаженной памяти никуда отлучиться было невозможно, и во всю свою бытность в России ни к кому не езжал, а хотя когда куда гулять выезжал, и в том прежде у ее императорского величества принужден был отпрашиваться, и без докладу никогда не дерзал, и партикулярные свои письма читывал я как в воскресные, так и в другие дни, когда я от ее императорского величества отлучиться удобное время усматривал.
И развлекали Анну Ивановну по-разному: то ученого слона персидского показывали, то всякого рода пневматические и гидравлические  демонстрации устраивали, то любовалась царица привезенной из Англии в 1737 году «великой птицей Струе или Строфокамил». А в 1739 году фурор при дворе произвела «мужицкая жена» Аксинья Иванова, обладавшая пышной черной бородой и усами. Придворные спорили, является ли Аксинья женщиной, но академики рассеяли сомнение: бородатую даму подвергли научному «осмотрению» и установили, что она – «подлинная жена и во всем своем теле, кроме уса и бороды, ничего мускова не имела».
Но это все быстро приедалось и надоедало так, что через пару недель уже и не вспоминалось. А хотелось такого, чтобы об этом, по крайней мере, уж несколько месяцев кряду говорили. И при всем при этом Бирон играл главную роль.
С королевским размахом гулял Август III, отмечая день рождения Анны Ивановны, о чем извещали российских читателей «Санкт-Петербургские ведомости» в марте 1740 года: «Из Дрездена от 23 февраля. Сего месяца восьмого числа, то есть в высокий день рождения ее императорского величества императрицы всероссийской, изволил его королевское величество от своих министров и других знатных персон сам торжеством принесенные всепокорные поздравления принять; а потом с ее величеством королевою, также с принцами и принцессами, в провожании всего придворного стата в егерские палаты идти, для смотрения звериной травли; которая с девятого часу утра до первого часа по полудни продолжалась. Туда приведены были разные звери, а именно лев со львицею, бабр, леопард, тигр, рысь, три медведя, волк, дикий бык, два буйвола, корова с теленком, ослица, жеребец, две дикие лошади и двенадцать превеликих кабанов. Лев с медведем того же часа на диких свиней напали, и убив их, стали есть. Леопард принялся за теленка; а дикий бык ослицу рогами убил. Другой медведь атаковал волка и несколько раз кверху его так бросал, что волк, от него ушедши, к диким свиньям прибежал. Король после того из своих рук рысь и медведя застрелил; а по окончании сей травли изволил его величество с принцами и принцессами в большой сале сего егерского дому за особливым на сорок персон приготовленным столом кушать». Остается добавить, что во время таких пиршеств саксонских курфюрстов подгулявшие гости немилосердно били посуду, а радушный хозяин для засвидетельствования гостеприимства публично взвешивал приглашенных до и после застолья.
Но, разумеется, самое большое удовольствие Анне Ивановне доставила свадьба в Ледяном доме, прогремевшая не только на всю Россию, но и шокировавшая всю Европу.
Немало времени императрица любила проводить среди своих приживалок и шутов. А между шутих Анны Ивановны находилась одна немолодая и очень некрасивая калмычка. Звали ее Авдотья Ивановна. Она пользовалась особым благоволением и носила в честь своего любимого блюда фамилию Буженинова. Однажды она сказала императрице, что охотно вышла бы замуж. Императрица тут же пожелала сама подыскать калмычке жениха. Посмеявшись над таким желанием, императрица спросила Буженинову:
- Ужели у тебя, Авдотья Ивановна, есть в виду и какой жених?
- Нету, матушка-государыня, – с тоской вздохнула Буженинова.
- Ну, так я беру на себя устройство твоей свадьбы. Жениха тебе найду знатного, и все расходы на свадьбу принимаю на свой счет.
 А так как Буженинова исполняла при царице роль шутихи, то Анна Ивановна и решила выдать ее замуж за одного из шести находившихся при дворе шутов. И, надо сказать, в женихи был выбран шут незаурядный!
Это был разжалованный за провинность князь Михаил Алексеевич Голицын. Внук знаменитого боярина Петровского времени. Жена князя умерла еще в 1729 году, и пятидесятилетний князь, чтобы развеять свое горе, испросил разрешения поехать попутешествовать за границу. Но во Флоренции он влюбился в итальянку низкого происхождения и женился на ней. По ее настоянию он перешел в католическую веру. Вернувшись в Москву, князь тщательно скрывал от всех свою итальянку и перемену веры. Но вскоре эти слухи дошли до императрицы, а еще и сведения о необычайно глупости Голицына. Князь был привезен в Петербург и посажен в Тайную канцелярию, где был «допрошен с при-страстием». По приказанию императрицы брак был расторгнут, а сам князь разжалован в «пажи», несмотря на возраст, и назначен придворным шутом. Впрочем, ему повезло: могли ведь и сжечь на костре или заточить в монастырь. Императрица просто восхищалась глупостью князя. В частном письме графу Салтыкову она призналась: «Он здесь всех дураков победил». В его обязанности входило забавлять царицу шутками, подавать ей квас (за что придворные прозвали его «квасником»), и сидеть в лукошке возле царского кабинета.
А вот его несчастной жене-итальянке пришлось гораздо хуже. Ей в чужой стране жилось нелегко. Как-то императрица Анна повелела навести о ней справки. Посланный нашел женщину в Немецкой слободе в отчаянном положении — без денег, без друзей, голодную, без теплой одежды. Она недоумевала, куда исчез ее сын Иван и куда пропал муж Михаил Алексеевич. Неизвестно, помогла ли ей Анна, но через год ее было велено привезти в Петербург и, как предписывалось конвою, «явитца у генерала Ушакова тайным образом». С тех пор следы несчастной женщины теряются в Тайной канцелярии.
Так вот, калмычку-шутиху было решено выдать замуж за бывшего князя, а теперь шута — Голицына. Мысль императрицы женить шута на шутихе встретила полное сочувствие в кругу ее приближенных. Камергер Татищев подал идею – построить для этой цели на Неве дом изо льда и обвенчать в нем молодых «курьезным образом». Немедленно была создана особая «маскарадная комиссия», под председательством кабинет-министра Волынского, которой по-ручен высший надзор и скорейшее исполнение предложения Татищева, и которая и решила построить на Неве дом изо льда и обвенчать в нем шута и шутиху. Благо, что на улице стояла жуткая стужа: термометр показывал минус 35 градусов, сильнейшие морозы начались с ноября 1739 года и продержались до марта 1740 года. А свадьба была намечена на февраль месяц 1740 года. Надо было спешить строить хоромы на льду. Любимому пииту Анны Ивановны Василию Тредиаковскому Артемий Волынский наказал сочинить поэтическое поздравление молодоженам. Причем, сделал это таким садистским образом, что бедный поэт не выдержал и пожаловался на обер-егермейстера в своем рапорте в Академию Наук:
«Сего, 1740 года, февраля 4 дня, т. е. в понедельник ввечеру, в 6 или 7 часов, пришел ко мне г. кадет Криницын и объявил мне, чтоб я шел немедленно в Кабинет ее императорского величества. Сие объявление хотя меня привело в великий страх, толь наипаче, что время было позднее, однако я ему ответствовал, что тотчас пойду. Тогда, подпоясав шпагу и надев шубу, пошел с ним тотчас, нимало не отговариваясь, и, сев с ним на извозчика, поехал в великом трепетании, но видя, что помянутый г. кадет не в Кабинет меня вез, то начал его спрашивать учтивым образом, чтоб он мне пожаловал объявить, куда он меня везет, на что мне ответствовал, что он меня везет не в Кабинет, но на Слоновый двор, и то по приказу его превосходительства кабинет-министра Ар. Петр. Волынского, а зачем – сказал, что не знает. Я, услышав сие, обрадовался и говорил помянутому г. кадету, что он худо со мною поступил, говоря мне, будто надобно мне было пойти в Кабинет, и притом называя его еще мальчиком и таким, который мало в людях бывал, и то для того, что он таким объявлением может человека вскоре жизни лишить или по крайней мере в беспамятствие привести для того, что, говорил я ему, Кабинет – дело великое и важное, о чем он у меня и прощения просил, однако же сердился на то, что я его называл мальчиком, и грозил пожаловаться на меня его превосходительству А.П. Волынскому, чем я ему сам грозил, но когда мы прибыли на Слоновый двор, то помянутый г. кадет пошел наперед, а я за ним в оную камеру, где маскарад обучался, куда вшед, постояв мало, начал я жаловаться его превосходительству на помянутого г. кадета, что он меня взял из дому таким образом, который меня в великий страх и трепет привел, но его превосхидительство, не выслушав моей жалобы, начал меня бить сам пред всеми толь немилостиво по обеим щекам, и притом всячески браня, что правое мое ухо оглушил, а левый глаз подбил, что он изволил чинить в три или четыре приема. Сие видя, помянутый г. кадет ободрился и стал притом на меня жаловаться его превосходительству, что его будто дорогою бранил и поносил. Тогда его превосходительство повелел и оному кадету бить меня по обеим же щекам публично; потом, с час времени спустя, его превосходительство приказал мне спроситься, зачем я призван, у г. архитектора и полковника П.М. Еропкина, который мне и дал на письме самую краткую материю и с которой должно было мне сочинить приличные стихи к маскараду. С сим и отправился в дом мой, куда пришед, сочинял оные стихи и, размышляя о моем напрасном бесчестии и увечьи, рассудил поутру, избрав время, пасть в ноги его высокогерцогской светлости (Бирону) пожаловаться на его превосходительство. С сим намерением пришел я в покои к его высокогерцогской светлости поутру и ожидал времени припасть к его ногам, но, по несчастию, туда пришел скоро и его превосходительство А.П. Во-лынский; увидав меня, спросил с бранью, зачем я здесь; я ничего не ответствовал, а он бил меня тут по щекам, вытолкал в шею и, отдав в руки ездовому сержанту, повелел меня отвезти в комиссию и отдать меня под караул, что таким образом и учинено. Потом, несколько спустя времени, его превосходительство прибыл и сам в комиссию и взял меня перед себя. Тогда, браня меня всячески, велел с меня снять шпагу с великою яростию, и всего оборвать, и положить, и бить палкою по голой спине толь жестоко и немилостиво, что, как мне сказывали уже после, дано мне с 70 ударов, а приказавши перестать бить, велел меня поднять, и, браня меня, не знаю, что у меня спросил, на что в беспамятстве моем не знаю, что и я ему ответствовал. Тогда его превосходительство паки велел меня бросить на землю и бить еще тою же палкою, так что дано мне и тогда с тридцать разов; потом всего меня изнемогшего велел поднять и обуть, а раздранную рубашку не знаю кому зашить и отдал меня под караул, где я ночевал на среду и твердя наизусть стихи, хотя мне уже и не до стихов было, чтоб оные прочесть в Потешной зале. В среду под вечер приведен я был в маскарадном платье и в маске под караулом в оную Потешную залу, где тогда мне повелено было прочесть наизусть оные стихи насилу. По прочте-нии оных и по окончании маскарадной потехи отведен я паки под караул в комиссию, где и ночевал я на четверток, но в четверток призван я был поутру, часов в десять, в дом к его превос-ходительству, где был взят пред него и был много бранен, а потом объявил он мне, что расстаться хочет со мною, еще побивши меня, что я, услышав, с великими слезами просил еще его превосходительство умилостивиться надо мною, всем уже изувеченным, однако не преклонил его сердце на милость, так что тотчас велел он меня вывесть в переднюю и караульному капралу бить меня еще палкою десять раз, что и учинено. Потом повелел мне отдать шпагу и освободить из-под караула и, призвав к себе, отпустил меня домой с такими угрозами, что я еще ожидаю скоро или не скоро такого же печального от него несчастья, буде господь по душу не сошлет. А притом говорил, чтоб я на него жаловался кому хочу, а я-де свое взял, и ежели-де впредь станешь сочинять песни, то-де и паче того достанется».
Впрочем, справедливости ради, стоит сказать, что Тредиаковский просто попал под горячую руку мстительного и прежде обиженного самим же поэтом Волынского, о чем и свидетельствует последняя фраза в приведенной жалобе. Секретарь Академии Наук Тредиаковский, как вы помните, живя в Париже, познакомился и подружился с русским послом князем Александром Борисовичем Куракиным. Куракину Тредиаковский посвятил свой перевод поэмы «Езда на остров Любви». В описываемый период князь Куракин уже давно жил в Петербурге, будучи сенатором и обер-шталмейстером, но по-прежнему покровительствовал Тредиаковскому. С другой стороны, Куракин был злейшим врагом Волынского и последний просто воспользовался случаем выместить на клиенте злобу, которую не мог выместить на патроне. А причиной гнева Волынского на Тредиаковского была песня или «басенка», как назвал ее сам автор, написанная нашим пиитом в насмешку над Волынским.
Басенка носит название «Самохвал» и как нельзя больше относится к самому видному недостатку Волынского и к обстоятельствам его жизни:
 «В отечество свое как прибыл некто вспять,
А не было его там, почитай, лет с пять;
То за все пред людьми, где было их довольно,
 Дел славою своих он похвалялся больно,
И так уж говорил, что не нашлось ему
Подобного во всем, ни равна по всему...».
На следующий день с утра Василий Кириллович пришел к герцогу Бирону, чтобы пожаловаться на самоуправство Волынского. Но, к несчастью поэта, в этот момент туда же направился и сам кабинет-министр. Едва он вышел в приемную и натолкнулся на своего врага-пиита.
- Ты зачем сюда пришел? – грозно прикрикнул на Тредиаковского Волынский. – Жаловаться? Ну, так и еще получишь от меня.
Тредиаковский, отвернув от Волынского голову, гордо промолчал. Но это молчание еще быстрее вывело из себя Волынского и он снова стал хлестать поэта по щекам, а затем вытолкал в шею на крыльцо, подозвав к себе ездового сержанта:
- Отведи-ка, дружок, сего господина в комиссию и отдай его под караул.
- Слушаюсь, ваше превосходительство, – вытянулся в струнку сержант и тут же обратился к Тредиаковскому. – Пожалуйте за мной-с.
На шум вышел сам Бирон. Увидев герцога, Волынский тут же удалился. Но для Бирона это стало последней каплей, переполнившей чашу его терпения. Его не столько возмутило избиение Тредиаковского, для которого поэт был, скорее, шутом, хотя и служившим по другому ведомству, сколько то, что этот инцидент произошел в его приемной. Он уже давно заметил, что Волынский, его выдвиженец и преданный слуга, все больше и больше отдаляется от обожаемого раньше патрона, перестает быть благодарным, не ищет, как обычно, ласки.
Между тем Волынский отправился вслед за Тредиаковским в караульную. Там он приказал снять с Тредиаковского шпагу, разложить на земле и, обнажив спину, бить палкою. Василий Кириллович получил семьдесят ударов. После этого Волынский приказал поднять его и о чем-то его спросил. Но поэту было так плохо, что он даже вопроса не понял. Соответственно и не смог ничего ответить.
- Ах, так ты еще и молчишь? Ну-ка, братцы, закатите ему еще тридцать палок.
Разумеется, приказание кабинет-министра было тут же исполнено. Более того, поэта не отпустили домой, а оставили в комиссии под арестом до утра. И пришлось Тредиаковскому, под караулом, всю ночь твердить стихи наизусть (бумагу же ему не дали), которые должен был читать перед публикою в потешной зале, хотя ему в то время было совсем не до стихов.
Однако же вернемся к подготовке «курьезной свадьбы». Комиссия выбрала для постройки Ледяного дома место на Неве — между Адмиралтейством и Зимним Дворцом, примерно там, где сейчас Дворцовый мост. Материалом для постройки дома должен был служить только лед! Его разрезали на большие плиты, клали их одну на другую и для связи поливали водой, которая тотчас же замерзала, спаивая плиты накрепко. А чтобы поднимать глыбы наверх, нужен был некий подъемный механизм. Вот и пригодились наработки Леонтия Шамшуренкова для подъема Большого Успенского колокола. Ведь лебедки с храповым механизмом (косозубом) для ледяного дома изготавливалась в мастерских той самой Мос-ковской артиллерийской конторы (подведомственной Канцелярии главной артиллерии и фортификации), что и подъемные машины Шамшуренкова и, разумеется, чертежи их сохранились.
Для строительства привлекли одного из лучших архитекторов того времени, представителя классицизма Петра Михайловича Еропкина. При Анне Ивановне Еропкин был главным архитектором, без разрешения которого в Петербурге ничего не строилось. Кстати, нужно отметить, что многие важнейшие градостроительные особенности Петербурга возникли также именно в правление императрицы Анны Ивановны. Знаменитое «трехлучие», знакомое Еропкину по Риму, где он учился – направление Невского проспекта, Гороховой улицы и Вознесенского проспекта от окраины к Адмиралтейству, ориентируясь на его шпиль, предложил именно он. Стиль градостроительных работ Еропкина принято называть – русское императорское барокко. Еропкин умел с удивительным искусством включить в свои планы уже существовавшие здания и улицы, великолепно использовать живописные изгибы рек. На планах Еропкина, несмотря на все последующее строительство, можно узнать современный центр Петербурга.
Вот и Ледяной дом был собран с изяществом. Фасад его имел длину около 16 метров, ширину – примерно пять метров и высоту – около шести метров. Кругом всей крыши тянулась галерея, украшенная столбами и статуями. Крыльцо с резным фронтоном разделяло здание на две большие половины. В каждой по две комнаты: в одной – гостиная и буфет, в другой – туалет и спальня. Все дверные, оконные косяки и простеночные пилястры были выкрашены зеленою краской, под мрамор. В комнаты свет попадал через окна со стеклами из тончайшего льда! За ледяными стеклами стояли писаные на полотне «смешные картины». Освещались они по ночам изнутри множеством свечей. Перед самим домом были выставлены шесть ледяных трехфунтовых пушек и две двухпудовые мортиры, из которых не один раз стреляли! Все это – сделано изо льда. У ворот, сделанных тоже изо льда, красовались два ледяных же дельфина, выбрасывавших из челюстей с помощью насосов огонь из зажженной нефти. На воротах стояли горшки с ледяными ветками и листьями. На ледяных ветках сидели ледяные птицы. По сторонам дома возвышались две остроконечные четырехугольные пирамиды. Внутри пирамид висели большие восьмиугольные фонари, размалеванные разными смешными фигурами. Ночью в пирамиды влезали люди и поворачивали светящиеся фонари перед окнами — к удовольствию постоянно толпившихся зрителей.
По правую сторону дома стоял в натуральную величину слон — тоже ледяной. С ледяным персиянином, сидевшим на нем верхом. И сбоку возле него на земле стояли две ледяные персиянки. Этот слон внутри был пуст и сделан столь хитро, что днем пускал фонтан воды на высоту четыре метра. А ночью, к великому удивлению, выбрасывал из хобота горящую нефть. Кроме того, он мог и кричать по-слоновьи – это спрятанный в нем человек дудел в специальную трубу.
А в Ледяном Доме в одной из комнат стояли — два зеркала, туалетный стол, несколько шандалов (подсвечников), большая двуспальная кровать, табурет и камин с ледяными дровами. Во второй комнате стоял стол резной работы, два дивана, два кресла и резной поставец, в котором находилась чайная посуда — стаканы, рюмки и блюда. В углах этой комнаты красовались две статуи, изображавшие купидонов. А на столе стояли большие часы и лежали карты. Все эти вещи весьма искусно сделаны изо льда и выкрашены были настоящими натуральными красками. Ледяные дрова и свечи намазывались нефтью и горели. Кроме этого при Ледяном Доме по русскому обычаю была выстроена ледовая же баня! Ее несколько раз топили соломой, и охотники могли в ней париться!
По именному высочайшему повелению к «курьезной свадьбе» Бужениновой и Голицына были доставлены в Петербург из разных концов России по два человека обоего пола всех племен и народов. Всего набралось триста человек! Шестого февраля 1740 года состоялось бракосочетание сиятельного шута с шутихой — обычным порядком в церкви. После чего «свадебный поезд», управляемый канцлером Татищевым и кабинет-министром Волынским, с музыкой и песнями проехал мимо дворца по всем главным улицам города. Шествие открывали «молодые», красовавшиеся в большой железной клетке, поставленной на спине слона (на сей раз, разумеется, уже настоящего). А за слоном потянулись «поезжане», то есть приехавшие гости: тут были абхазцы, остяки, мордва, чуваши, черемисы, вятичи, самоеды, камчадалы, киргизы, калмыки и другие. Одни ехали на верблюдах, другие – на оленях, третьи – на собаках, четвертые – на волах, пятые – на козлах, шестые – на свиньях и так далее. Все гости были в своих национальных костюмах, с «принадлежащей каждому роду музыкалией и игрушками», в санях, сделанных наподобие зверей и рыб морских.
Наконец, вся процессия остановилась у манежа герцога Бирона. Здесь, на нескольких длинных столах, был приготовлен изобильный обед, за которым каждая пара имела свое народное  блюдо и свой любимый напиток. Привезли в маскарадном платье под маскою в потешную залу и Тредиаковского. Во время обеда обиженный и побитый Волынским поэт поднялся из-за стола и приветствовал молодых своим творением:
- Здравствуйте, женившись, дурак и дурка.
Еще жопа-то та и фигурка!
Теперь-то прямое время нам повеселиться,
Теперь-то всячески поезжанам должно беситься.
Квасник-дурак и Буженинова...
Сошлись любовию, но любовь их гадка.
Ну, мордва, ну, чуваши, ну, самоеды!
Начните веселье, молодые деды!
Балалайки, гудки, рожки и волынки!
Сберите и вы бурлацки рынки.
Ах, вижу, как вы теперь рады!
Гремите, гудите, брянчите, скачите,
Шалите, кричите, пляшите!
Свищи весна, свищи красна!
Не возможно вам иметь лучшее время:
Спрягся ханский сын, взял ханское племя.
Ханский сын, Квасник, Буженинова ханка.
Кому того не видно, кажет их осанка.
О пара! о не стара!
Не жить они станут, но зоблить сахар.
И так надлежит новобрачных приветствовать ныне
Дабы они все свое время жили в благостыне:
Спалось бы им да вралось, пилось бы да елось.
Здравствуйте-ж, женившись, дурак и дурка,
Еще жопа-то та и фигурка!
После обильного обеда начались танцы: каждая пара танцевала свою национальную пляску под свою национальную музыку. Потешное зрелище чрезвычайно забавляло императрицу и вельможных зрителей.
А  несчастного Тредиаковского в то же время снова отвели под караулом в комиссию, где тот и заночевал и в следующую ночь, а на следующий день в 10 часов утра его опять привезли к Волынскому. Вельможа сказал ему:
- Я не хочу с тобой расстаться, еще раз на прощанье не побивши тебя.
Бедный пиит плакал, умолял не бить его, потому что он и так уж изувечен, но жестокий по нраву Волынский никак не реагировал на эти мольбы. Он приказал вывести Тредиаковского в переднюю и велел там караульному офицеру отсчитать ему еще десять ударов палкой.
- Жалуйся на меня теперь кому хочешь, а я свое уже взял с тебя. Если вперед станешь сочинять песни, то тебе и паче того достанется!
Тем временем, курьезная свадьба продолжалась. После окончания бала молодая пара, сопровождаемая по-прежнему длинным свадебным «поездом» разноплеменных гостей, отправилась в свой Ледяной дворец. Там их с различными церемониями уложили в ледяную постель. А к дому приставили караул – из опасения, чтобы счастливая чета не вздумала раньше утра покинуть свое не совсем теплое и удобное ложе.
Брачная ночь едва не стоила жизни молодоженам, особенно немолодому уже князю-шуту Голицыну. Спасала только водка, которой в Ледяном доме было изобилие.
Крутые морозы продержались в тот год в Петербурге вплоть до конца марта. До этого времени и красовался Ледяной дом на Неве между Адмиралтейством и Зимним Дворцом. Так, благодаря Петру Еропкину в Европе узнали о том, что лед представляет из себя отличный строительный материал, хоть и недолговечный.
Несмотря ни на что, судьба «ледяных» молодоженов сложилась не так уж и плохо.
В 1741 году князь Михаил Алексеевич Голицын удалился в Москву, где его жена-калмычка вскоре умерла, при этом успев родить ему двоих сыновей – Алексея и Андрея. Спустя три года князь Михаил Алексеевич обвенчался, в четвертый раз, с Аграфеной Алексеевной Хвостовой и прижил с ней трех дочерей: Варвару, Анну и Елену. Князь Голицын (уже не шут) скончался в 1778 году в глубокой старости.

8.
В 1740 году Василий Данилов указом Канцелярии главной артиллерии был переведен из Московской в Петербургскую школу и уже спустя несколько месяцев был выпущен вместе с другими учениками сержантом в полевую артиллерию. В то время как раз Россия готовилась воевать со Швецией и сержант Василий Данилов был командирован в июле 1741 года в штат корпуса под командованием фельдцейхмейстера князя Гессен-Гомбургского. Князь охранял, с корпусом полков армейских и артиллерией, морской берег при Березовых островах, дабы шведские корабли не пристали в том месте, вполне удобном для высадки десанта. 
При этом, Михайла Данилов оставался в Москве, продолжая учебу в Московской артиллерийской школе. За три прошедших года он возмужал, на щеках и верхней губе появился пушок. Появились у Михайлы Данилова и пристрастия – к фейерверкам. Каждый раз, когда было то или иное празднество, оно обязательно завершалось фейерверком и Данилов напросился в помощники к пушкарям при артиллерийской школе, готовившим свои мортиры для запуска разноцветных огней.
Но то было в школе, а в остальное время он гулял, бражничал, присматривался к девицам. Вот как-то ему пришлось идти переулком мимо церкви Воскресения в Кадашах, что за Москвой-рекой. И усмотрел, что в одном доме на окошке стоит изрядно раскрашенный каменный попугай. Имея талант к рисованию, Данилов остановился и с любопытством стал рассматривать фигурку попугая.  А в тот же самый час дородная со смазливым лицом барыня лет примерно тридцати, подошла к окну и, увидев пристальный взгляд молодого человека. Мало ли, с каким умыслом тот глазеет.
- Сударь, вы чьих будете? Что вы за человек? – в открытое окно крикнула она.
- Я дворянин, артиллерийский ученик, – отвлекшись от созерцания попугая, ответил Данилов.
- Так пожалуйте в наши хоромы, чего в окно-то глазеть, – ласковым голосом пригласила барыня, жестом руки указывая на дверь.
Пока Михайла шел к двери и входил в горницу, хозяйка дома времени не теряла – поставила кувшин с еще теплым сбитнем, а в медной посудине лежали бублики-сушки. Волосы у барыни были заплетены в две толстые косы, аккуратно уложены на голове, а сама голова прикрыта красным платком. Лицо ее было обильно намазано белилами, щеки нарумянены, в брови сильно насурмлены по тогдашней русской моде.
- Здравствуйте вашему дому, хозяйка, – проходя в горницу, пригнувшись, чтобы не задеть дверной косяк поздоровался Данилов.
- И вам, сударь, здоровьечка, коли не шутите, – улыбнулась барыня, обнажив черные, натертые углем зубы, опять же по тогдашней моде, снова жестом приглашая гостя к столу, при этом наливая сбитень в глиняные чашки. – Как вас звать-величать-то? Далеко ль и у кого живете?
- Я Михайла Данилов, Васильев сын. До пожара жил в усадьбе свойственника нашего, князя Милославского. А теперича живу у управителя его светлости на довольствии.
- А в окне-то что узрели?
- Чудной у вас попугай каменный, – Данилов оглянулся к окну и кивнул в сторону птички. – Не видывал таковых. Дозволите подойти поближе да приглядеться получше?
- Отчего же не позволить дворянину, да еще свойственнику самого князя Милославского, – кивнула барыня с улыбкой. – Мы ведь тоже дворяне, Вишняковы мы.
Данилов встал из-стола и подошел к окну, а хозяйка в это время послала девку позвать сына, гонявшему в тот момент на голубятне голубей тонким шестом. Вскоре в горницу вошел белобрысый мальчик. Он с недоумением смотрел на нежданного гостя, который в тот момент, наконец, оторвался от созерцания каменной птицы и снова сел на лавку у стола.
- Вот, милости прошу познакомиться, сударь, сынок наш, Митенька.
- Михайла, сын Васильев, – кивнул головой Данилов. – Артиллерийский ученик.
- А мой дядя Секерин тоже артиллерийский ученик, – с живостью произнес мальчик.
- Вот как? – Данилов удивленно глянул на хозяйку.
Та утвердительно кивнула.
- Сестра моя родная замужем за Секериным, а он и в самделе ученик Артиллерийской школы.
- Так это ваш родственник? Знаю я вашего Секерина.
- Знамо дело, не зря мы встренулись, – снова обнажила в улыбке свои черные, по тогдашней моде, зубы Вишнякова. – Да вы пейте сбитень-то, сударь. А еще спросите у Митрея, что он учит и хорошо ли знает арифметику?
Несколько удивленный этой просьбой, Данилов повторил вопросы матери и сын, живо но тихим голосом ответил, что не больно силен он в арифметике.
- А грамоте уже обучен?
Вишнякова принесла азбуку и вручила ее Данилову. Тот открыл наугад страницу и ткнул пальцем в строчку:
- Ну-ка, прочти.
Малец поначалу молча пошевелил губами, пальцем поводил по строчке и с большим трудом, по слогам составил два слова.
- Ну как? – поинтересовалась мать.
- Вельми слаб он и в чтении, и в арифметике, – глядя в глаза хозяйке, ответил Данилов.
И тут Вишнякова, наконец, выдала Данилову свой план, ради которого, собственно, она и пригласила того к себе в дом. Заговорила еще более учтиво и ласково, нежели прежде.
- А не могли бы вы, Михайла Васильич, сделать мне одолжение, перейти ко мне жить и показывать, когда свободно будет, сыну моему арифметику?
Данилов был весьма удивлен такою просьбой, но, поразмыслив немного, прикинул, что приличнее все-таки составить компанию дворянской жене и ее сыну, нежели управителю князя Миловского Комаровскому. К тому же, ежели то правда, то и компания товарища его по школе, Секерова, будет не лишней – вдвоем-то веселее в школу ходить. Причем, веселее в прямом смысле, ибо Секерин слыл в школе за шалуна, лентяя и весельчака. Подумав так, Данилов ответил Вишняковой согласием.
Какое-то время Данилов прожил у Вишняковой, которая выделила ему одну из комнатушек, после возвращения из школы занимался с ее сыном арифметикой и грамматикой. Пока однажды не приехала в гости к сестре Секерина.
- Прямо измучилась я со своим-то, – пожаловалась она на мужа. – Не хочет он быть в артиллерийской школе. Говорит, не даются ему знания. Хоть бы вы, Михайла Васильич, вразумили его.
- И то правда, сударь, – поддержала сестру Вишнякова. – Уж коли Митеньке моему помогаете, помогли бы заодно и своему товарищу.
- А еще было бы лучше, ежели бы вы к нам и жить переехали, дабы вместе с мужем и в школу ездить.
Тут уже Данилов долго не раздумывал и согласился сразу. Но не повезло Секериной: муж ее, поняв, что он не создан для учебы, переписался из школы в армейские полки и таким образом все свое обучение закончил.
Впрочем, осенью  1740 года Данилову пришлось проститься с гостеприимными сестрами, с которыми он за эти месяцы подружился. Из Петербурга в Москву для получения полковых письменных дел от первого Московского полка, в котором он тогда еще служил сержантом, приехал старший брат Михайлы Егор. Он упросил начальство перевести Михайлу из Московской в Петербургскую школу и уже вдвоем братья Даниловы отправились в новую столицу. А там, стараниями другого брата, Василия, которого несколькими месяцами ранее выпустили вместе с другими сержантом, Михайлу удалось устроить на освободившуюся вакансию в первый класс Чертежной школы. Это было пределом тогдашних мечтаний Михайлы Данилова.
В этой школе было тогда три класса, в каждом из которых училось по десять учеников из дворян и офицерских детей. Жалованье в первом классе школы платили в год по двадцать четыре рубля, во втором классе – по восемнадцать, и в третьем платили двенадцать рублей в год. Кроме того, в школе на казенном содержании учились еще шестьдесят человек из пушкарских детей. Дворянские и офицерские дети выходили из Чертежной школы артиллерийскими офицерами, а из пушкарских детей выпускали мастеровых, да полковых и канцелярских писарей. Директором школы был капитан Гинтер, человек прилежный, тихий и в то время лучший знаток артиллерии. И, в отличие от директора Московской артиллерийской школы Алабушева, Гинтер, увидев в Данилове талант к рисованию, особо его выделял и хвалил, да еще и другим офицерам нахваливал. А Михайла и рад тому – даже во внеурочное время, найдя мастеров живописи, ходил к ним учиться рисовать масляными красками. Учеба пошла впрок – у Михайлы Данилова стали получаться неплохие картины, пейзажи и даже портреты.

9.
Россия затевала войну со Швецией, отношения с которой обострились до предела. Еще со времен победы Петра в Северной войне, когда от Швеции были отторгнуты некоторые территории, шведы мечтали о реванше. И, как ни странно, реваншизм свой они связывали с дочерью Петра, русского царя-победителя в той войне.
Особенно обострились отношения между Швецией и Россией после заседания сейма в Стокгольме в 1739 году. Шведы не могли простить русским убийства майора Цинклера, возвращавшегося из Стамбула в Стокгольм якобы с подписанным между Швецией и Портой мирным договором. Когда о том стало известно императрице Анне от русского министра в Стокгольме Бестужева, она повелела Миниху не допустить ратификации шведами этого договора. Миних отправил на перехват майора трех офицеров – капитана Кутлера и поручиков Лесавецкого и Веселовского, и каждому из них было придано по два унтер-офицера. Им было приказано ни в коем случае не допустить возвращения майора Цинклера в Стокгольм, захватить его, отнять у него все бумаги и депеши, а в случае сопротивления – убить. Естественно, на такой большой территории нескольким человекам было бы трудно выследить нужное лицо, и офицеры привлекли к делу евреев и нескольких бедных шляхтичей, которые должны были оповестить русских, едва Цинклер объявится в Польше.
 Каким-то образом эта информация стала известна хотинскому губернатору и тот поспешил предупредить майора об опасности, даже дал ему конвой для сопровождения до границы с Польшей. А там коронный гетман также снарядил охрану Цинклеру вплоть до Силезии. Дальше Цинклер уже посчитал себя в безопасности и решил на несколько дней остановиться для отдыха в Бреславле. Вот тут-то его русские шпионы и засекли. Оставив на всякий случай в Польше поручика Веселовского, Кутлер с Лесавецким погнались за шведским майором, а догнав его, остановили, отняли оружие и, заведя в лес, убили. Обыскав убитого, нужной бумаги у него так и не нашли. Шведский король был вне себя от гнева, Анна Ивановна отреклась от этого дела, уверяя, что ничего об этом не знала. И в доказательство, арестовала всех троих офицеров и отправила на каторгу в Сибирь.
 Кроме того, и русские министры-посланники в Стокгольме навлекали на себя упреки за вмешательство во внутренние дела королевства и разные предосудительные средства (по-русски говоря, подкуп) к приобретению приверженцев России среди шведских правительственных чиновников. Сюда же примешались и происки французского правительства, чьи поланники также не жалели ни стараний, ни денег для усиления вражды в Швеции к ее опасной и могущественной соседке – России. Mолодежь в Стокгольме в особенности с энтузиазмом ухватилась за воинственные идеи. Желания войны, возвращения потерянных областей, а вместе с тем и унижения России высказывались так громко и часто, что достаточно было малейшего предлога и разрыв непременно должен был последовать. Mолоденькие дамы, хорошенькие девицы не уступали юношам в патриотизме и еще более поджигали и без того разгоряченные умы. Разумеется, что после такого патриотического порыва, людей с мирным настроением и стоявших за сохранение дружественных отношений к России становилось все меньше. Однажды, после того самого сейма, в министерство вошли люди, желавшие войны с Россией во что бы то ни стало, и графиня де ля Гарди, упрекая одного господина, относившегося к умеренным, сгоряча выкрикнула:
 - Вы настоящие колпаки!
 Стоявший рядом молодой офицер повторил слова графини, прибавив:
- А мы шляпы!
 За несколько дней оба прозвания разнеслись по городу и стали отличительными чертами, разделившими две враждующие партии. Приверженец «шляпы» обязательно носил или перстень с изображением шляпы или табакерку с червонцем, сплющенным в виде шляпы.
Анна Ивановна вынуждена была держать в готовности армию, поскольку из Швеции в Финлядндию живо двигалось сорокатысячное войско воинственных шведов.
С другой стороны, после заключения Белградского мира с Турцией, который так взбесил фельдмаршала Миниха, у России начались потепления в отношениях с Францией, которая в начале тридцатых годов едва не разорвала дипломатические отношения с Российской империей из-за того, что та изгнала с польского трона французского ставленника Станислава Лещинского и посадил на него своего человека – Августа. Но после того, как французский посланник в Турции, Вильнёв, стал посредником при заключении мира Турции с Австрией и Россией, императрица Анна Ивановна возобновила дипломатические сношения с Францией и отправила в Париж посланником князя Антиоха Кантемира, а Франция назначила своим посланником в Петербург маркиза де ля Шетарди. Таким образом, французы поняли, что нельзя презирать Россию, как страну варварскую. Пусть она с европейской точки зрения была и варварской, но опыт последней войны показал, что она – страна сильная, ее многочисленное войско способно совершать дела истинно великие, которые не под стать было совершать западным державам, давно уже привыкшим трепетать перед страшной мусульманской силой, воцарившейся в Европе. Французские политики избрали теперь несколько иной путь – показывать России дружелюбие, льстить ей, а между тем, в уверенности в ее простоте и недостатке смекалки, об-манывать ее. И лучшей кандидатуры для этого, нежели маркиз де ля Шетарди во Франции найти было трудно. Его в конце 1739 года и направил в Россию управлявший тогда делами во Франции кардинал Флёри. Шетарди был французом в полном значении этого слова, со всеми достоинствами и пороками, отличавшими французского дипломата XVIII века. Необыкновенно любезный в обращении, с необыкновенною способностью вкрадываться в душу, остроумный, щедрый до расточительности, всегда изящно одетый, напудренный – куда только он ни являлся, везде оставлял по себе самое приятное впечатление. Он особенно годился для тогдашнего высшего русского общества, которое легкомысленно увлекалось наружностью и способно было сразу принять ее за внутреннее содержание.  Всегда веселый и вместе с тем умевший всегда кстати и сказать, и смолчать – он был именно таков, что мог очаровать молодое высшее общество в России, недавно еще начавшее усваивать пленительные признаки европейского обхождения и способное увлекаться всяким наружным блеском.
Перед тем, как отправиться в Россию, маркиз имел аудиенцию  в Компьене, в июле 1739 года у первого министра короля Людовика XV кардинала Флёри, который лично наставлял посланника, а затем вручил ему обширнейшую инструкцию.
- Пока будете добираться до России, изучите ее, маркиз.
- Всенепременно, ваше  преосвященство, – поклонился де ля Шетарди, принимая из рук кардинала свернутую в рулон инструкцию.
А эта записка была весьма интересной.
«Уже давно видимая наклонность русского двора к венскому и безнадежность вступить в какие-либо полезные сношения с первым из них, заставляли короля не иметь там уполномоченного от себя министра. Когда же события после смерти короля Августа польского, случившейся в 1733 г., обнаружили совершенно принципы русского двора, тогда его величество был поставлен в необходимость отозвать лицо, которое, без дипломатическаго характера, обязано было вести дела в Петербурге. Король, не имея никаких сношений с Россиею, не требовал бы ее содействия к избранию короля Станислава на польский престол и даже не жаловался бы на оппозицию, ею выказанную при этом, если бы не огорчили его величество поступки России вопреки принятых приличий, не только неисполнением капитуляции с тремя французскими батальонами, объявленными пленными в Данциге, но также лишением свободы маркиза Mонти, его посланника в Польше, что совершенно противно народному праву. Самое большое пожертвование, которое мог сделать король, по усиленным убеждениям венского двора, было согласиться предоставить России понять все это самой, прежде домогательства о гласном удовлетворении. Его величество, из угождения императору, удовольствовался сделанным наконец Россиею признанием Станислава королем польским. После такой великой уступки со стороны его величества, Россия не могла льстить себя надеждою, чтобы Франция сделала какую-нибудь попытку для возобновления сношений, и хорошо чувствовала, что ей первой следовало сделать это. Потому ли, что царица наконец поняла все, чем она обязана его величеству, или война, жестоко разгоревшаяся с Турциею, заставила ее предвидеть, что содействие Франции может быть ей полезно, или, наконец, предстоящее заседание чинов в Швеции, в котором предвидится преобладание Франции, возбуждало вперед некоторые опасения, – только эта государыня не замедлила выразить желание о забвении прошлого и имении при обоих дворах министров с представительным характером, предоставив на выбор его величества этот характер. Таким образом, после назначения во Францию кн. Кантемира, который уже сюда и прибыл, его величество решился назначить посланника в Петербург, и не было причин отлагать это назначение, особенно после принятия Россиею посредничества короля в заключении мира с Портою.
Его величество, для выполнения этого важного поручения, избирает маркиза де ла Шетарди, бывшего пред тем министра при берлинском дворе в уверенности, что он, как уже доказавший свое рвение и таланты более нежели кто-либо, способен служить в посольстве, которое на него возлагается…
Bероятно, что петербургский двор потребует, чтобы маркиз де ла Шетарди, при своем прибытии, исполнил те же самые формальности, которые введены при французском дворе, и, следовательно, сделал бы первый визит статс-секретарю по иностранным делам. Mаркиз де ла Шетарди не должен здесь затрудняться. Mогут быть еще какие-либо особенные обычаи при этом дворе, которые не имеют большой важности, и посланник может сообразоваться с ними. B этом случае его величество полагается на его благоразумие; но он ни под каким видом не должен допускать того, что унизило бы его достоинство и не оправдывалось бы никаким примером.
После всего того, что происходило между Россиею и Франциею и что не дает посланнику права выражать царице уверения в самой нежной и совершенной дружбе, он, представляя свою верительную грамоту, должен ограничиться засвидетельствованием удовольствия, которым преисполнен его величество при возобновлении добрых сношений, дозволяющих ныне взаимно иметь министров, и уверять, что король посредник с Портою, искренно желает прочного мира. B том же духе маркиз де ла Шетарди должен говорить герцогу курляндскому, гр. Остерману и другим министрам.
Недавно сделанное объявление о браке принцессы Анны Мекленбургской, племянницы царицы, с принцем Bольфенбюттель-Беверн должно необходимо вызвать некоторое изменение во внутреннем положении русского двора. Уже давно был повод думать, что герцог курляндский замышлял брак названной принцессы со своим старшим сыном, и предпочтение, данное лицу, постороннему к царской фамилии, заставляет предполагать два обстоятельства, очень важные, чтобы их можно было окончательно решить и подтвердить. Первое: не уменьшилось ли значительно влияние герцога курляндского? Bторое, русский двор не будет ли более, нежели когда-либо, привязан к видам и выгодам венского двора, который по-видимому царица почитает необходимым для своих намерений и наследования своей племянницы?
Это последнее обстоятельство подтверждает только давнишнюю мысль его величества, что Россия в отношении к равновесию на Севере достигла слишком высокой степени могущества и что в отношении настоящих и будущих дел Австрии союз ее с австрийским домом чрезвычайно опасен. Bидели по делам Польши, как злоупотреблял венский двор этим союзом. Если он мог в недавнее время привести на Рейн корпус московских войск в 10 т., то, когда ему понадобится подчинить своему произволу всю империю, он будет в состоянии за-прудить всю Германию толпами варваров…
С одной стороны, становится более, нежели когда-либо, трудно разорвать связи между русским и венским дворами; с другой – это невозможно без прямых сношений с Россиею; но эти сношения только увеличивают значение ее, что противно видам его величества, который, возвышая и поддерживая Швецию, видит в ней единственное на Севере государство, дружба с которым может быть полезна и постоянна. B этих самых видах, в продолжении нынешнего сейма государственных чинов в Стокгольме, король не только заключил с Швециею трактат о субсидиях, но и употреблял все усилия, чтобы удалить из правительства в Швеции всех лиц, которые известны были своею преданностью Англии и России. Если эти старания, сверх всякого ожидания, увенчались успехом, то, конечно, не без опасения для России, и именно этому можно приписать ее решимость не давать более императору обещанного вспоможения, и чрез то не остаться без своих лучших войск, как это делалось в три предыдущие кампании, когда это было можно по случаю совершенной безопасности.
Не должно обольщать себя, чтобы Россия не приписывала мерам, принятым королем, такой помехи ее самолюбивым замыслам об увеличении своих владений, и маркиз де ла Шетарди должен даже ожидать, что, если ему не будут о том жаловаться, то по крайней мере выкажут себя очень огорченными тем, что происходит в Швеции. На это он должен отвечать, что трактат о субсидиях не есть вещь новая, и что с устранением причин, препятствовавших ратификации его в 1735 г., не возможно и не должно было отказываться от исполнения его; что касается перемен, происшедших во внутреннем составе шведского правительства, то королю нет дела до того, что сама нация признала полезным для своего блага. Bпрочем, посланник должен, сколько возможно, сокращать разговоры об этом предмете, которым русские могут только злоупотреблять в Швеции, как это недавно они сделали из того, что могло быть сообщено лишь для разуверения их.
Bообще король не хочет, чтобы ему могли сделать какой-либо справедливый упрек, и в то же время интересы его величества не требуют, чтобы опасения России рассеялись до такой степени, чтобы она считала себя в возможности безнаказанно преследовать свои честолюбивые замыслы, уже несколько лет ею выказываемые.
Беспокойство России от планов Швеции еще более служит средством ослабить выгоды союза ее с императором: тому не нужно другого доказательства, кроме решимости царицы остаться в оборонительном положении в продолжении будущей кампании, или, по крайней мере, ограничиться незначительною диверсиею, несмотря на всю живость упреков, которые за то на нее сыпались. Это все, чего можно желать в настоящую минуту. Эти два государства (Россия и Австрия) ныне имеют много причин быть соединенными, чтобы можно было надеяться на разъединение их. Последнего должно ожидать только от перемены обстоятельств, или вследствие зависти, которая может родиться между дворами венским и петербургским, или по событиям, которые сделают той или другой стороне не столько полезным, сколько вредным этот союз.
Состояние России еще не обеспечено настолько, чтобы не опасаться внутренних переворотов.
Иноземное правительство, чтобы утвердитъся, ничем не пренебрегало для притеснения и разогнания старинных русских фамилий; но, несмотря на все усилия, все еще остаются недоволъные иноземным игом – они, вероятно, прервут молчание и оставят бездействие, когда будут в возможности сделать это с безопасностью и успехом. Ныне, король не может, по справедливости, иметь верные подробности об этом положении; но, вспоминая незначительность права, которое возвело на русский трон герцогиню курляндскую, когда была принцесса Елизавета и сын герцогини гольштинской, трудно предполаrать, чтобы за смертью царствующей государыни не последовали волнения.
Король не имеет предписывать ничего касательно этого предмета своему посланнику. Было бы даже очень опасным предпринять что нибудь такое, что высказало бы какое бы то ни было любопытство или расчет в этом случае; но в то же время весьма важно, чтобы маркиз де ла Шетарди, употребляя всевозможные предосторожности, узнал, как возможно вернее, о состоянии умов, о положении русских фамилий, о влиянии друзей, которых может иметь принцесса Елизавета, о сторонниках дома гольштинского , которые сохранились в России, о духе в разных корпусах войск и тех, кто ими командует, наконец обо всем, что может дать понятие о вероятности переворота, в особенности, если царица скончается прежде, чем сделает какое либо распоряжение о наследовании престолом.
Чтобы достать подобные известия верно и без нарушения приличий, требуется время, много предосторожностей и особенная недоверчивость к нескромным внушениям, которые могут делатъся в стране, где весьма в употреблении шпионы и фальшивая откровенность…
Если царица, независимо от опасений со стороны Швеции, остается при желании сохранить в этом году оборонительное положение, тогда в этом можно видеть доказательство истощения главных средств, потому что действительно, при отсутствии помощи союзников, сделается более двусмысленным положение императора, и неизбежно будут более иметь силы условия царицы, когда пойдет речь о мире, если только она не имеет намерения вступить в переговоры отдельно, что не должно предполагать после торжественных объявлений, которые эта государыня повторила о своей привязанности к императору; впрочем, если бы даже и можно было сомневаться в них, то посланник обязан старательно скрывать, что желает того: ничто так не сделает его подозрительным, почему на словах он постоянно должен высказывать, что король хлопочет о мире не иначе, как совместно для обоих государств…
Mаркиз де ла Шетарди обязан быть внимательным, чтобы не допускать малейшей недоверчивости к желанию Франции доставить мир, тем более, что его величество узнал верным путем, что король Август польский, с согласия царицы, предложил свое посредничество туркам. Порта не дала еще на это никакого ответа, но не невозможно, чтобы предложения не были выслушаны, особенно после удаления великого визиря. Король не знает, ведутся ли переговоры о том в Петербурге или же в Дрездене, и господин де ла Шетарди должен стараться разузнать о том…
Успех дел много будет зависеть от верного знания людей и от того, что они в состоянии сделать, почему маркиз де ла Шетарди должен обратить на это главное внимание. Доселе герцог курляндский слыл решительно за фаворита; нет повода жаловаться на высказанные им намерения, но как он не в состоянии обойтись без министров, привыкших к работе и которые в подробностях умели ронять то, что желали уронить, то его добрые намерения всегда были бесплодны для выгод короля. Bыбор принца Беверна для принцессы мекленбургской может нечто изменить в положении, или повлечь некоторое уменьшение милости, что и обязан наблюдать посланник чрезвычайно старательно; но в ожидании он должен оказывать герцогу всевозможное внимание и уважение, на столько, на сколько достоинство его звания ему то дозволит.
Mнения министров императора на счет гр. Остермана были чрезвычайно изменчивы в продолжении последнего года. Они смотрели на него, как на злейшего врага венского двора и совершенно преданного прусскому королю. С некоторого времени, они, кажется, более довольны им. Посланник постарается проверить, насколько это ему возможно, в какой степени справедливы подобные отзывы императорских министров?
Граф Остерман, по рождению, сердцу и привязанностям, был всеrда немцем. Это единственный в Петербурге человек, способный к делам и работе. Bсе, кто мог возбуждать его опасения, или умерли, или разогнаны. Быть может, что венский двор, желая в настоящей войне требовать слишком много вспоможений и ожидая большей угодливости от России, встретил противодействие в гр. Остермане, что и подало повод к жалобам. B таком случае это обстоятельство временное, и оно, следовательно, не делает из гр. Остермана врага союзу между двумя дворами. Посланник постарается разъяснить эти сомнения.
Остается дать наставление маркизу де ла Шетарди об отношениях его к различным иностранным министрам в Петербурге касательно общего положения дел их дворов.
Bнешние отношения с министрами императора должны быть исполнены вежливости, сообразно мирному настроению, которое установилось между его величеством и этим владетелем; но доверчивость должна быть очень умеренна, так же, как и самих императорских министров в отношении к Франции; впрочем, никак не выказывать этого. Mинистры императора умеют пользоваться всем, следовательно, будет опасно, показывая к ним большую доверчивость, дать им возможность слишком злоупотреблять ею.
Если можно положиться точно на личные качества Нолькена, шведского министра, то посланник может быть с ним совершенно откровенен; но, так как он избран шведским королем и вообще, кто бы ни был в Петербурге шведским министром, он всегда возбуждает подозрение России, то взаимная доверчивость должна быть скрываема, так, чтобы по наружности не выказывалось ничего, что могло бы внушить опасения России. Нолькен сообщил, что герцог курляндский сделал ему предложения об утверждении доброго согласия между Mосковиею и Швециею. Трудно предположить какое-либо чистосердечие в этом предложении, может быть сделанном с целью отдалить осуществление решения, которого опасались со стороны сейма (шведского). Bещь возможная, что герцог курляндский захочет пригласить в эти переговоры маркиза де ла Шетарди, но как королю совершенно неизвестны предложения, о которых может быть там речь, то и невозможно ему дать на этот предмет какое либо наставление. Посланник его величества удовольствуется принять аd rеfеrеndum то, что будет ему сообщено, и известит о том графа Сент-Северина в Стокгольме, с которым желательно, чтобы он поддерживал переписку постоянную и, если возможно, верную…
Он должен ограничиться лишь простыми вежливостями с английским резидентом, но, в отношении министра Голландской республики, обязан выказывать всегда, как дорожит король дружбою штатов и как желает он доказать это на деле.
Сверх того, король желает, чтобы маркиз де ла Шетарди на досуге собрал бы все сведения, которые он может достать о торговле России, о богатствах ее и произведениях, об отдельных статьях доходов государя и об образе правления – одним словом обо всем, касающемся до государства, которого могущество так возросло с некоторого времени и о котором, с каждым днем, становится более и более любопытным иметь верные известия».
До переезда в Россию маркиз был французским посланником при берлинском дворе, и молодой наследный принц, будущий король Фридрих Великий, называл его конфектою за его любезность, нередко доходившую до слащавости.
Mаркизу приказано было ехать к новому посту с чрезвычайным поспешением, но на пути, он, увлеченный тщеславием, остановился в Берлине, чтобы похвастаться блеском, которым намеревался ослепить Петербург, и тем побесить своих берлинских врагов. «Mаркиз де ла Шетарди, – писал по этому поводу саксонский граф Mантойфель 4 октября 1739 года, – считавшийся до сих пор за человека очень вежливого и общительного, не перестает казаться смешным своим высокомерием и посланническими приемами».
29 сентября прусский король дал ему в Потсдаме аудиенцию и пригласил к себе на обед. При этом маркиз должен был рассказывать королю, который по своему обыкновению закидывал вопросами, о Франции и особенно об образе жизни Людовика ХV. Де ля Шетарди, между прочим, сообщил, что большая часть занятий его христианнейшего величества распределены, как по нотам.
Хотя назначенное де ля Шетарди содержание не превышало 50 тысяч ливров в год, маркиза сопровождала многочисленная свита, состоявшая из двенадцати кавалеров, секретаря, восьми священников, шести поваров под главным руководством самого знаменитого Барридо, первого знатока в деле хорошо поесть, и в сравнении с которым Дюваль (повар наследного прусского принца Фридриха) не более, как ученик. За ними передвигались еще шестьдесят пажей, камердинеров и ливрейных слуг. Такой свите соответствовали и наряды: «платья де ла Шетарди, – замечал все тот же  Mантойфель, – самые великолепные и самым лучшим образом исполненные из виданных когда-либо в России. По словам маркиза, он покажет русским во всех отношениях, что значит Франция». B тщательно укупоренных ящиках с ним везли до 100.000 бутылок тонких французских вин, в том числе  16.800 бутылок были с шампанским.
Наконец 16 ноября маркиз оставил Берлин, получив за промедление в дороге сильный нагоняй  из Парижа. Приблизившись к Кёнигсберrу, он послал вперед курьера с требованием выслать к нему навстречу на последней станции шесть почтальонов, что и было исполнено. Mаркиз въехал в Кенигсберг весьма торжественно. И желание маркиза удивить русских таким огромным количеством посольской свиты и прислуги вполне удалось – подобной пышности русские и в самом деле еще не видели ни у одного иностранного посла. Все это рассчитано было на то, чтобы внушить уважение и удивление к величию Франции. Да и в Риге 29 ноября французского посла встречали не менее торжественно, чем в Кёнигсберге: вдоль дороги выстроились войска и городовые роты, а проезд сопровождался пушечной пальбой. Посланник обедал у тамошнего губернатора Лудольфа фон Бисмарка и оставался там еще три дня. 12 декабря такая же встреча для него была устроена в Нарве. Наконец, 15 декабря де ля Шетарди прибыл в Петербург...
Французский посол представился Анне Ивановне в тронной зале и с первого раза очаровал императрицу и все ее окружение своей любезностью. После представления в январе 1740 года императрице со всей свитою он представился ее племяннице, а потом цесаревне Елизавете Петровне. Это было самое важное его представление. Во Франции уже знали, что императрица не любит цесаревны, цесаревна не любит императрицы, и многие русские смотрят на Елизавету как на законную наследницу, несправедливо удаленную от трона. Елизавете в то время было 28 лет, она была в самом расцвете своей красоты, ее голубые глаза с поволокою придавали ей невыразимую прелесть. К тому же, она превосходно говорила по-французски, и в самом ее живом и легкомысленном характере было что-то французское. «Казалось, — выражался о ней польский посланник Лефорт, — она родилась не в России, а во Франции».
После блестящих приемов де ля Шетарди жаловался на томительную скуку в России, постигшую его. Он увидел себя посреди чопорного немецко-русского общества, отзывавшегося парадом. Ничего похожего не было на светское французское общество, с которым свыкся посол в своей юности и которое для француза было необходимо, как свежий воздух для птицы и вода для рыбы. Каждый день у него накрывали обеденный стол для званых и незваных гостей, и посланник замечал, что русские чуждаются его хлеба-соли, а если и посещают, то трудно бывает вести с ними задушевную беседу, потому что все как-то не доверяли ему, зная, что при дворе властвующие немцы недолюбливают французов. Но скорая кончина Анны Ивановны дала возможность показать французскому послу свою необыкновенную деятельность и сделаться ре-шителем судьбы русского престола.
Несмотря на все старания де ля Шетарди убедить русский двор в том, что шведы ничего против России не замышляют, ему дали ясно понять, что в Петербурге очень хорошо знают о замыслах французского и шведского дворов против России. Французский посланник имел долгий разговор с вице-канцлером графом Остерманом о шведских делах и возможностях добиться благорасположения Стокгольма.
- Конечно, шведам весьма чувствительна потеря стольких земель по Ништадскому миру, однако легко было бы устранить все затруднения, сделав новое размежевание границ и уступив шведам некоторые мелочи, что не нанесет никакого ущерба ее царскому величеству.
Но Остермана не проведешь. Он сразу же понял намек на возвращение шведам крепости Выборг, потому и ответ его был жёсток:
- Если кто и вправе требовать удовлетворения, то это, конечно же, Россия, у которой есть много причин к недовольству, и они так основательны, что сообщение их во всеобщую известность мало бы принесло и чести, и пользы шведской короне.
Удрученный первоначальными своими неудачами в переговорах, де ля Шетарди жаловался в письме к своему приятелю: «Mилостивый государь! По-видимому я сюда прибыл только для того, чтобы быть свидетелем политики и великолепия русского двора. О моих переговорах, также как об успехе или неудаче их, я ничего не в состоянии сообщить вам. На вежливое обхождение, которое достойно выказывать всякому иностранному министру, нечего рассчитывать, а тем паче ожидать от того счастливого исхода своим переговорам. Bыказываемые мне вежливости и почет суть следствия признательности за французское посредничество между Россиею и Портою. Из этого легко предвидеть, какие более переговоры я в состоянии вести при этом дворе».

10.
Еще вовсю полыхала Северная война, а царь Петр начал осваивать отобранные у шведов земли. Уже в 1710 году царь стал раздавать особо отличившимся приближенным освобожденные земли на южном побережье Финского залива, получившие название дач (от слова — «дать»). Множество дач появилось от Петербурга до Ораниенбаума (ныне Ломоносов), а также на прибрежной Ижорской возвышенности. На дарственных участках велено было «украшать огороды» – создавать сады и парки, строить «забавные дома» для отдыха и увеселения. И, несмотря на продолжавшиеся военные действия,  освобожденный край начал быстро преображаться. Приложил к этому преобразованию руку и сам царь Петр, возведя для себя небольшое поместье вблизи Ропшинской мызы, недалеко от перекрестка двух главных дорог, по которым можно было попасть в Москву, Новгород, Лугу, Псков, Нарву, Иван-город и Стрельну. Вблизи от этого перекрестка возвышается холм с каменной церковью на вершине, носящий название Княжья горка. Именно здесь в 1710 году в трехстах метрах западнее нынеш-него Ропшинского дворца и был построен в голландском стиле небольшой деревянный дворец, с прорытыми каналами и огражденный на всякий случай небольшим оборонительным валом (вдруг шведам вздумается сюда наведаться). Вокруг дворца расположились хозяйственные постройки: избы для гостей, конюшни, каменная церковь, был разбит сад.
Несколько пригородных участков земли Петр I оставил за собой, в том числе в Стрельне, Петергофе и Ропше. Эти три петровские усадьбы тесно взаимосвязаны между собой, как историческими событиями, царственными особами, так и природными особенностями — водными  ресурсами Ропши. Воду к парковым прудам и фонтанам Петергофа и Стрельны решено было пустить самотеком из Ропши и ее окрестностей.
Самолично изучая истоки будущих водоводов, Петр I ходил с местными проводниками (а местность эта была заселена племенами води еще с 1500 года) по тем местам, где действовали источники. Обратил он внимание на живописность этого холмистого лесного уголка, услышал бытовавшие здесь со времен язычества легенды о минеральных целебных родниках. Особым ореолом окружала молва самый сильный источник  – Иордань, расположенный возле Княжьей горки. В самой Ропше действует более сотни родников. Особенно много их в склонах Михайловского оврага, рассекающего водоносный горизонт между Ропшей и деревней Михайловской. Ручьи от ропшинской группы родников питают речку Стрелку, которая несет свои быстрые воды к северу, вниз по склону Ропшинских высот, в Финский залив. Здесь имеются довольно мощные минеральные источники, а западнее Ропши есть радоновые. В пору весеннего половодья, когда напор в природных водоводах особенно силен, в окрестностях Ропши можно наблюдать интересное явление – игру естественных фонтанов, взлетающих над родниками.
Петр, проявлявший склонность и к врачеванию, испытывавший самые невообразимые «лекарства», не мог отказаться от проверки на себе действия минеральных вод. Поэтому в Ропше возникла именно лечебная усадьба Петра I.
На Княжьей горке, на возвышении деревянный дворец Петра был выстроен одноэтажным. Завершала его высокая фигурная четырехскатная кровля. Сравнительно большие окна имели мелкую расставку и ставни. Стены дворца были срублены из крупных прямоугольных в сечении бревен, которые затем были оштукатурены и выкрашены червленью – красной краской, под кирпич. Части обстановки, шкаф орехового дерева и два трюмо, украшенных деревянной резьбой, были выполнены самим Петром. Дворец был виден издали, а из его окон открывался замечательный вид. У восточного подножия террасы – поворот старинной дороги, выложенный булыжником, а с северной стороны есть небольшая квадратная яма, стены которой выложены плитняком. Здесь был колодец. Западнее ямы сохранилась ровная площадка – партер. Это все, что уцелело от самого раннего усадебного ансамбля на Княжьей горке.
Перед дворцом красовалась небольшая квадратной формы поляна, а у въезда в Петровскую усадьбу симметрично стояли два парковых небольших павильона. Вдоль дорожек были высажены молодые клены и ольхи с подстриженными кронами. Южнее дворца размещался хозяйственный двор – четыре постройки, поставленные в форме каре так, что они окаймляли квадратный внутренний двор. Восточнее дворца и церкви утопали в зелени парка еще шесть деревянных построек – три гостевых флигеля и три подсобных. На территории усадьбы имелся пруд, а также фруктовые сады и огороды. Нигде в окрестностях Петербурга не растут так хорошо деревья, как в Ропше. Почти все крестьяне здесь исстари занимаются садоводством и разведением огородных овощей. Окаймляли усадьбу ограда с фигурными воротами и вал, «землей из двух рвов взметанный», некоторые столбы сохранились поныне.
Усадебные участки-дачи при Петре I имели стандартные размеры в Петербурге 25 на 50 саженей, в пригородах – 100 на 1000 саженей. Вот и на ропшинском плане от крайней южной хозяйственной постройки до крайней северной гостевой расстояние равно ста саженям. Это ширина петровского усадебного участка. А расстояние от дворца до хозяйственного двора равно 33 саженям. Этот отрезок вообще стандартен для ропшинской усадьбы – таково расстояние от дворца до «гостевых флигелей», а также до «чердачков» и между ними. Несколько большее расстояние лишь между дворцом и церковью – 37 саженей.
Лишь в 1725 году канцлер Гаврила Иванович Головкин, которому царь Петр подарил село Ропшу, повелел построить здесь первый каменный дом.
Именно туда, к Ропше и направлялась сейчас на охоту цесаревна Елизавета со своей свитой и псовой сворой. В ее распоряжении была императорская петергофская охота. Правда, снег беспрестанно сыпал сверху уже вторые сутки. Возможно, и не удастся поохотиться. Зато цесаревна, устав от долгих служб, в своем имении на мызе Гостилицы, в полной тишине, в лесной глуши может забыться в любовных утехах со своим «другом неизменным» – Алексеем Разумовским, от охватившей ее тогда, самой ей непонятной тоски.
Рослые, широкие, вороной масти, с львиною грудью и толстыми крупами, с маленькими щучьими головками, ганноверские лошади в драгоценном уборе красиво бежали по протоп-танной в снегу дороге. Большие меделянские собаки, такие же черные, как и сопровождавшие цесаревну в свите арапы, метались в своре. В морозном воздухе звонок был их веселый лай. В маленькой белой шапочке с соколиным пером на золотых кудрях, в туго в талии стянутом кунтуше цесаревна, прекрасно сидевшая на лошади, и точно, казалась не земной, не действительной, но точно из мира сказок прибывшей сюда, в белые снега, к белым, высоким, в серебряном инее березам широкой аллеи, людским вымыслом созданной, прекрасной царь-девицей. Разумовский скакал рядом в белом полушубке и шапке казацкой белой волны.
Прибыв на мызу, Елизавета по-хозяйски прошлась по всем комнатам дворца, заранее хорошо протопленным, в своей комнате остановилась, постояла у окна, глядя на голубоватое спокойное море, дымившее белым паром. У берега на песке лежало серебряным узором ледяное кружево. Все было бело кругом и сверкало тысячью алмазов на солнце. Цесаревна открыла форточку. Пахнуло первым морозом. За домом раздавались веселые голоса, и звонок и радостен был лай собак.
В мужском охотничьем костюме цесаревна отдавала приказания своей статс-даме:
- Чулкова пошли в слободку к егермейстеру, пусть охотники сейчас снаряжаются ехать со мной в отъезжее поле. Полтавцеву скажи, пусть саньми летит во дворец на Дудоровой горе, готовит мне ночлег, возьмет с собой повара и напитки... В Ропшинском дворце к двум часам кашу полевую учинить из курятины… Мне Мумета подать... Из камердинеров со мною ехать Алексею Разумовскому, поседлать ему черкесским седлом Нарсима.
Отдав команды, цесаревна вышла на крыльцо. А на дворе уже молодецки гарцевал на гне-дом, поджаром коне Разумовский. Он был в атласном лимонного цвета камзоле, в суконном саксонском кафтане серебристо-серого цвета, в вишневых широких шароварах, в серой смушковой шапке, по-казацки сбитой на затылок и набок. Елизавета засмотрелась на него, забыв обо всем. Этот Алешенька мало чем отличался от другого, Шубина, а в чем-то и превосходил прежнего ее родовитого любимца. Не жалела она, что приблизила к себе Разумовского. Правда, тот многовато пил, а порою, когда становился слишком пьян, не мог удерживать в себе свою молодецкую силушку, и порою, мощь его тумаков  цесаревна испытывала на своем теле. Зато на следующий день, протрезвев, у Разумовского был такой жалкий и виноватый вид, что Елизавета не то что обиду более, даже смех в себе не могла удержать.
Снег продолжал сыпать, хотя уже и меньше прежнего, а вскоре и совсем успокоился. Легкой, упругой походкой цесаревна подошла к своему персидской породы жеребцу, приподняла, согнув в колене, ногу, лихой стремянный взял ее под колено и, словно перышко, перекинул ее крупное, начавшее полнеть тело на немецкое, малинового бархата седло, прошитое золотыми плетешками. Наконец, тронулись. Мороз пощипывал не привыкшие еще к нему уши, нос и щеки. Все сразу разрумянились, помолодели и похорошели. Снег лежал ровным пушистым ковром, лошади охотно по нему бежали, прося повода, радостно фыркая и играя.
   У выезда из охотничьей слободы цесаревну ожидали борзятники. По чистой дороге голубой лентой протянулся единственный санный след – то Чулков проскакал готовить ночлег.
   Ловчий держал совет с цесаревной по поводу охоты, а Елизавета, как заядлый и заправский охотник, отвечала:
- Какая уж охота сегодня. Разве немного в наездку потропим. В уйму и вовсе забираться не станем.
Уйма – значит большой лес. И старый, седой ловчий, довольный таким ответом, снял с головы шапку и произнес:
- Верное дело, ваше высочество. Время позднее... Пока до места доедем, а погода... Гляди еще, кабы не замело. Вишь, ветерок какой задувать начал...
- Ну, так, айда за мной... Едем!..
Цесаревна нажала ногами лошадь и поскакала широким галопом по мягкому снегу сбоку каменной дороги. Белые комья слежалого снега летели из-под ног ее лошади вместе с желтым песком. Охотники неслись сзади. Радостно повизгивали собаки.
В Ропше цесаревна не пошла в нетопленные горницы еще деревянного, выстроенного ее отцом дворца, а приказала принести ковры на двор под большие липы, и на коврах разлеглись все без чинов и званий вокруг большого горячего котла с полевой кашей. Стремянные обносили стаканами с венгерским вином, борзятникам поднесли водки. Полулежа на ковре, опершись на локоть, Елизавета деревянной ложкой черпала варево, вылавливая потроха. Против нее сидел на ковре Разумовский, и цесаревна смотрела с улыбкой на лице, как аппетитно он ел, запивая вином из серебряного шкалика. Смешливые огоньки загорались и потухали в глазах цесаревны.
Поели, посидели, послушали охотничьи байки, отдохнули, двинулись дальше.
За Высоцким, где пошли березовые и осиновые острова, а за ними развернулось широкое поле, замыкаемое Дудергофскими и Кавелахтскими холмами, пошли «в равняжку», в наездку, то есть вспугивали зайцев частым хлопанием арапника. И каждый борзятник со своей борзой самостоятельно обыскивал местность, равняясь по другим охотникам, едущим в общей, но довольно растянутой линии. То тут, то там из-под низкого кустарника, из-под кочек и сухих могильников срывался уже затертый, ставший белым русак. Кто-нибудь из охотников, кому было ближе, сбрасывал собак, и охота неслась с атуканьем и криками по снежному полю. Цесаревна со стороны посматривала на Разумовского. Тот, нагибаясь по-казачьи к передней луке, помахивая плетью, лихо скакал, крича и увлекаясь охотой.
У небольшой деревни Виллози, состоявшей из десяти дворов, цесаревна отправила охоту ночевать в соседнюю Варикселеву, а сама с Разумовским и двумя стремянными поехала, огибая озеро, к Дудоровой горе.
Смеркалось. Солнце спряталось за серые тучи. Подернутое тонким ледком озеро казалось темным и холодным. Стосемидесяти метровые высоты Дудергофа, осыпанные снегом, в темноте казались неким белоснежным исполином. Узкая дорога поднималась на гору, окружали которую с обеих сторон ели и сосны, в таких же белоснежных, как и сама гора, нарядах. Цесаревна сделала знак Разумовскому, чтобы он ехал рядом с ней. Их колени касались. Усталые лошади торопливо шагали по скользкой дороге, обрывались на замерзших колеях, и цесаревна невольно толкала Разумовского ногами. Стало совсем темно, и черными тенями показались молодые дубы, насаженные здесь самим  Петром Великим, а за ними желтыми квадратами уже появились освещенные окна дворца. Дворец представлял из себя двухъярусную бревенчатую избу с наружной галереей во втором этаже. Возле дворца у сарая стояли распряженные сани. Стремянные спрыгнули с коней и приняли лошадей цесаревны и Разумовского.
Цесаревна вошла во дворец. За ней молча шел Разумовский. Он впервые попал в этот терем, где все еще чувствовался запах грозного отца его любимой Лизы. Они стали подниматься на второй этаж. Заскрипели дубовые ступени под двумя нелегкими телами. Разумовский прошел за цесаревной в столовую, где на простом дубовом столе горела в медном шандале оплывшая свеча. Цесаревна остановилась в дверях опочивальни, повернулась к Алексею, томно и призывно улыбнувшись.
Спать пока не хотелось. Прислуга хлопотала об ужине. Они, переодевшись в домашнее, сидели в креслах. За окнами стояла черная глухая ночь, освещаемая лишь тусклыми лучами луны, да переливами звезд-снежинок. Кругом уже покоились холмы и леса. И только два влюбленных отгородились от всего мира словно бы каменной, непробиваемой стеной.
- Алеша, – заговорила цесаревна, – а, Алеша, скажи, родной, почему господь не дает нам с тобой деток?
Разумовский молчал, не найдясь с ответом, зато Елизавета сама же и стала отвечать на свой вопрос:
 - Алеша! Сдается мне, сие оттого, что ты пьешь много.
Разумовский ответил не сразу, словно бы ища слова получше.
- Наш род, Лиза, дюжа плодовитый... А пил мой батько гораздо поболее моего. Токмо были бы те дети, Лиза, незаконные.
- Что ж с того? Нам-то не все одно? То наши были бы дети!.. Я сама с сестрой Аннушкой была рождена до брака.
 Разумовский, снова после некоторой паузы, вдруг поднимает голову и в упор смотрит в глаза цесаревны.
- А тебе, Лиза, не досадно все сие?
Цесаревна настораживается и отводит глаза в сторону.
- О чем ты, Алеша? – словно не понимая, вопрошает она Разумовского.
- О несправедливости... О жестокой судьбе твоей!.. О несправедливом решении ее величества!
- Справедливость, Алеша, только у господа бога. Людям не дано быть справедливыми.
- Так ведь, Лиза, через то самое государство Российское в низость приходит. Народ русский страдает от немцев.
Цесаревна встала с кресла, взволнованно прошлась взад и вперед по комнате. Постояла у глухой стены и снова подошла к окну, отодвинув деревянный ставень. За окном черная, непроглядная ночь, и такая в ней тишина, что жутко становится. За окном была черная, немытая, убогая Россия. От такого сравнения даже душа у цесаревны сжалась.
-  Я что же, – вдруг громко и решительно произнесла она, – я готова... Если народ?.. Если Россия меня позовет?!
 
11.
Стоял жаркий июль 1740 года. В темнице стояла невероятная духота. Хорошо еще, что сидельцев осталось всего двое, а то бы вообще можно было пропасть. Третьего же арестанта, Федора Уткина, наградив десятью плетями, отпустили восвояси. А вот с попом-доносчиком Дмитрием Барановским разобрались по-другому. Для начала ему процитировали 1-е послание Коринфянам, в котором сказано было: «Ни воры, ни лихоимцы, ни пьяницы, ни злоречивые, ни хищники – царства божия не наследуют». После чего также выпороли кнутом и отправили в монастырь под смирение.
Зато и думалось здесь свободному от всех трудов  Леонтию неплохо. Ему в голову пришла идея построить самобеглую коляску, которая способна была ездить без помощи лошадей или волов. Но это было в паузах между основными думами. А они как раз были о свободе, справедливости, и наказании виновных и в его заключении в тюрьму и во многих других провинностях. Леонтию уже давно стало понятно, что очередное его доношение против воеводы и коррумпированного чиновника-купца вновь осталось без ответа. Как понял и то, что жаловаться в губернскую канцелярию и даже в Сенат было бесполезно – уж сколько челобитных потерялись в различных казанских конторах! А Сенат отправит доношение назад, сюда же в Казань, чтобы здесь, на месте разобрались с жалобой. А тут пришел на свидание и племянник Федор. Леонтий обрадовался ему несказанно.
- Федяка, знаешь, что я задумал. А напишу-ка я доношение на высочайшее имя. Чай, ма-тушка-императрица не забыла еще своего холопа, который сделал механизму для подъему Успенского колокола, – наивно рассуждал Шамшуренков. – Подмогни-ка мне с письмецом. Ты же знаешь, в грамоте я не силен.
- Дядя Леонтей, я только за перьями да чернильницей сбегаю.
- Вы-то хоть знаете, как положено обращаться к императрице? – поинтересовался Родио-нов.
- А то ты знаешь? – ехидно поинтересовался Федор Шамшуренков.
- В бытность мою писарем-копиистом приходилось и такие бумаги писать.
- Коли подмогнешь с составлением, Федяка, али мой Васька благодарственность принесут, – попросил его Леонтий.
- А и подмогну! Все ж какое развлечение будет, и день быстрее к вечеру склонится.
Когда Федор Шамшуренков принес чернильницу, перья и несколько листов бумаги, Родионов устроился у маленького железного стола, привинченного к полу.
- Я тебе зачну, а племяш твой пущай потом перебелит на хорошей бумаге.
- Перебелю, не волнуйся! – кивнул Федор.
- Ну, тады с богом! – перекрестился Леонтий и встал прямо за спиной Алексея Родионова.
А тот обмакнул перо в чернильницу и стал выводить строчки:
«Всепресветлейшая, державнейшая
Великая государыня императрица Анна Иоанновна,
Самодержица всероссийская!
Бьет челом Казанской губернии Еранского уезду дворцовой волости Подгородного стану деревни Большой Польской крестьянин Леонтей Лукьянов сын Шамшуренков, а о чем, тому следуют пункты...»
Родионов распрямил спину и повернулся к Леонтию.
- Говори свои пункты, старик. Токмо не очень шибко.
И Леонтий стал наговаривать свою жалобу. Родионов все старательно записывал.
«1.
В прошлом 1736-м годе приехал я, нижайший, в Москву и объявил о себе Правительствующего сената в конторе доношением, – о подъеме нововылитого бывшего Большого колокола о моделе. И по тому доношению велено мне сделать тою модель, и по сделании оной модели я предъявил ее Правительствующего сената в конторе и при указе был отослан с оною моделью в московскую артиллерию и за тем делом жил в Москве 1737 году июня до 9 дня.
2.
И в том же 1737 году в небытность мою в деревне Большой Польской города Еранска посадской человек Иван Корякин, да того же Еранского уезду новокрещены Марка Васильев, Иван Емонаев, Никита Осенеев, сговорившись  города Еранска с воеводою Иваном Воронковым с товарыщи, отняли насильно у брата моего Сергея Лукьянова землю, которая отдана была из воеводской Еранской канцелярии в 715 году, и в той канцелярии дана брату моему владенная выпись и оной брат мой тою землею владел по 729 год и оброчные деньги платил в ту канцелярию бездоимочно.
3.
А в 729 году по состоявшемуся блаженные и вечно достоянные памяти его императорского величества Петра Второго указу, которые крестьяне имеются дворцовых оброчных статей и ни на каких землях живут, тех велено из государственной сумы выключить и приложить в дворцовую контору бездоимочно, а помянутые Корякин с товарыщи, не взирая на тот указ, владеют тою землею поныне насильно.
4.
А в прошлом 1737 году в Казани в дворцовой конторе на помянутых Корякина с товарыщи брат мой по отъеме той земли подал прошение, по которому при доношении отослан был для подлинного решения в губернскую канцелярию. Токмо оной брат мой, живучи за тем делом в Казане, волею божею умре, а после смерти брата за тем делом ходил я, нижайший, но токмо по моему прошению в той губернской кацелярии и поныне решение не учинено.
5.
Да в 739 году приехал я, нижайший, из Казани о страшной неделе в дом свой, и будучи о святой пасхальной неделе помянутой Корякин, стакавшись с воеводою Андреем Писменским да смертно убивцами с Иваном Решетовым, Михайлою Корякиным, не отослали меня к суду в дворцовую контору, но захватя к себе в канцелярию, держали в цепи и железах якобы вящего вора, и после святой недели без всякой моей вины били меня кнутом, и держан был я под крепким караулом долгое время. И видя такое напрасное нападение, сын мой Василей подал на оного воеводу в Казанской дворцовой канцелярии прошение. Токмо по тому прошению за оным воеводою посылки не было.
6.
Да оной же воевода Писменской, забыв страх божий и присяжную должность, не взирая на вашего императорского величества на правые указы, на дворцовых крестьян в долговых деньгах и протчих делах принимает челобитные и держит многих крестьян под крепким караулом, а дворцовый суд ни во что вменяет.
7.
А упомянутые убивцы Иван Решетов называет себя подканцеляристом, а Михайло Коря-кин – копиистом, и приехав в дворцовую деревню Воронину с рассыльными Матвеем Некриным, Дмитрием Царегородцевым, Герасимом Кожениным, Михаилом Царегородцевым, убили до смерти ясашного крестьянина Ивана Москвина, и оные рассыльные, видя такое смертное убивство, от оных Решетова и Корякина очищая себя, подали в городу Еранску в дворцовой приказной избе явочные прошения, которых убивц оной воевода заведомо держит и поныне при себе и ко всяким делам в канцелярию допущает.
8.
 И дабы вашего императорского величества всемилостивейшим указом повелено было сие мое прошение принять и для взятия в губернской канцелярии оного моего дела и помянутых воеводу Писменского и Корякина с товарыщи и смертоубивц Решетова и Михайлу Корякина, послать кого пристойно для подлинного разнимательства из Еранской воеводской канцелярии в держании моем дела, а из дворцовой приказной избы взять помянутые явочные прошения.
Всемилостивейшая государыня императрица, прошу вашего императорского величества о сем прошении милостивое решение учинить. Июля… дня 1740 года. К тому прошению рука по пунктам приложена тако: к сему прошению и пунктам вместо Леонтея Шамшуренкова по его прошению Алексей Тимофеев руку приложил…»
Алексей Родионов встал, прошелся по камере, разминая уставшие от долгого письма руки. Леонтий кивнул на бумаги племяннику.
- Ну-тко, племяш, прочти, все ли так написано.
Федор подошел к столу, взял бумаги в руки и, водя по строкам пальцем и шевеля губами, стал читать. Дочитав до конца, удовлетворенно кивнул.
- Все, как на духу, изложил на бумаге Алексей.
- Теперича надобно переписать набело и отправить, куда надо, – сказал Родионов.
- Это я сделаю, – махнул рукой Федор и сам сел за стол.
Положив перед собой серый лист бумаги, обмакнул перо в чернильницу. Но прежде, чем начать писать, еще раз перечитал шапку-обращение к императрице. Старательно переписал его, а чтобы не ошибиться в титулах, взял да и перечеркнул сначала одну титульную строку, затем другую, третью. После этого, устроился поудобнее, и теперь уже более уверенно начал переписывать собственно текст жалобы.
При этом, увидев, что сотворил Федор, Родионов усмехнулся и, дождавшись, пока Федор перепишет до конца лист, якобы под предлогом, чтобы лист под руками не путался, вытащил собственноручно им написанный черновик, да и, сложив его несколько раз, сунул к себе за пазуху.
И вот она, казалось бы, победа! Жалоба попала-таки по назначению. Правда, не самой императрице, но генерал-прокурору Сената князю Никите Юрьевичу Трубецкому – кстати, поставленный на эту должность Анной Ивановной 28 апреля 1740 года князь Трубецкой оставался на ней целых двадцать лет. Трубецкой переслал прошение в Главную Московскую дворцовую канцелярию графу Салтыкову. И в сентябре в Яранск на перекладных полетело распоряжение срочно прислать в Москву под караулом подателя сей жалобы Леонтия Шамшуренкова. Сердце у того забилось от радости часто-часто.
Узнав о таком повороте дела на время присмирел купец-подъячий Иван Корякин. Да и воевода Писменский стал посматривать вокруг с осторожностью: мало ли что решат в этой самой Москве.
 
12.
Кабинет-министр и обер-егермейстер, надзиратель над императорскими конными заводами, Артемий Петрович Волынский упивался своим могуществом. Ему казалось – еще немного и сам герцог Бирон, который и вытащил его, по сути, из темницы, будет перед ним заискивать, как некогда он сам, славный потомок союзника великого князя Дмитрия Донского Боброка Волынского, заискивал и искал защиты у этого курляндского выскочки Бирона. Ему казалось, он сделал верный расчет: добился откровенности и дружбы у племянницы императрицы, принцессы Анны. Анна должна через несколько месяцев родить наследника престола, а после смерти Анны Ивановны, здоровье которой в последнее время оставляет желать лучшего, скорее всего станет регентом. Все чаще собирал он в своих хоромах своих сподвижников и единомышленников, и среди них были люди, оставившие свой след в истории России – архитектор, автор генерального плана застройки Петербурга Петр Еропкин, инженер и изобретатель Андрей Хрущев, гидрограф, составитель первой карты побережья Каспийского моря Федор Соймонов, сенатор и писатель-сатирик Антиох Кантемир. Кроме того,  в этот же кружок входили и важные должностные лица государственной администрации – секретарь Иностранной коллегии Жан де ля Судэ, секретарь кабинета министров Иван Эйхлер, личный врач цесаревны Елизаветы Арман Лесток, президент Коммерц-коллегии Платон Мусин-Пушкин. Всего вокруг Волынского группировались до 30 человек, подбиравшихся по принципу личной преданности.
Да и новые люди подыскивались.
Как-то, увидев на одном из приемов князя Шаховского, обрадовался и весьма благожелательно произнес:
- Вот, друг мой, я вчерась будучи во дворце имел счастье сделать доказательство о ваших достоинствах и, по моей к вам дружеской любви, довольно изъяснил о вас ее император-скому величеству и герцогу Бирону и приготовил, что вы в скором времени будете сенатором, ибо оный еще большим числом достойных людей есть намерение наполнить.
- Премного благодарствую, Артемий Петрович, – князь в благодарность слегка преклонил голову.
Через несколько дней князя Шаховского пригласил на ужин генерал-полицмейстер Василий Федорович Салтыков, некогда друживший с его дядей, а теперь переключивший свою благосклонность и на племянника. Когда уже, покончив с ужином, Шаховской с Салтыковым беседовали о том, о сем,  вошел секретарь Салтыкова Молчанов. Не зная, с кем общается его начальник, Молчанов поначалу стушевался, но вопрос Салтыкова заставил секретаря отвечать.
- Ты где это, сударь, поутру пропадал? – тут же поинтересовался генерал-полицмейстер.
- Преклоняю пред вами голову, Василей Федорыч, не мог об том сразу вам сообщить, ибо поутру я был призван для некоторых случившихся по полиции дел в кабинет ее величества к министрам, где между прочими делами видел за собственною ее императорского величества рукою указ об определении в главную полицию новых членов на место вашего превосходительства, а именно: из артиллерийской канцелярии бригадира Унковского, из Адмиралтейской коллегии советника Зыбина да ротмистра Конной гвардии князя Якова Шаховского.
Реакция Салтыкова оказалась неожиданной для Шаховского. Вместо того, чтобы удариться в печаль, генерал вдруг развеселился.
- Слава богу, что я наконец от этого хлопотного присутствия избавлен. А вот тебя, Яков Петрович, дозволь поздравить, что ты своими пролазами такое хорошее себе место промыслил.
Граф Салтыков засмеялся, похлопав Шаховского по плечу. А Молчанов, поняв, что попал впросак, сообщив об еще не объявленном указе императрицы и даже не переданном в Сенат, одному из лиц в нем упоминаемом, виновато улыбался.
- Помилуйте, Василей Федорович, никогда я о таком неавантажном месте не думал, а инаковым гораздо знатнейшим был обнадежен Артемием Петровичем.
Увидя растерянность и удрученность молодого князя, граф перестал смеяться и стал даже успокаивать гостя. Но тот, весь в расстроенных чувствах в тот же день поехал на дом к Волынскому дабы удостовериться в точности царского указа. Не напутал ли чего секретарь полиции?
Волынский, увидев Шаховского, даже прежде, чем тот начал говорить, встретил его довольно печальным видом:
-  Знаю, друг мой, о вашем приключении и что тому я причиною. Пожалуй не оскорбляйся и имей терпение, а особливо бог допустит вам лучшее сделать.
 Вернувшись домой, князь Шаховской всю ночь промучился бессонницей – у него было полное неприятие и даже отвращение ко всяким полицейским должностям. Но уже рано утром, прибыв в полк, он получил приказ немедленно явиться в Сенат, куда немедленно и приехал. Там уже были Унковский и Зыбин. Им зачитали утвержденный сенаторами указ императрицы, согласно которому все трое были назначены советниками в главную полицию. С недовольной миной на лице, князь Шаховской нижайшим поклоном поблагодарил сенаторов за оказанную ему честь. В тот же день они были приведены к присяге, и на следующий день явились в канцелярию уже полноправными сотрудниками.
Случилось это в первые дни апреля 1740 года, когда благотворителю Шаховского Артемию Волынскому уже было запрещено выезжать из дому.
 Волынский в мыслях своих взлетел настолько высоко, что даже не стал прислушиваться к словам своих друзей. А ведь Эйхлер, не желавший ссоры между Бироном и Волынским, что могло быть выгодно Остерману (а именно ненависть обоих к Остерману и сблизила их), неоднократно говаривал ему:
- Я тебя по-дружески предостерегаю: не очень ты к принцессе близко себя веди, можешь ты за то с другой стороны в суспицию впасть: ведь герцогов нрав ты знаешь, каково ему покажется, что мимо его другою дорогою ищешь.
Но Волынский лишь отмахнулся от этого совета, да еще и угораздило его продолжить избиение Василия Тредиаковского не где-нибудь, а в приемной самого герцога. Это было по-следней каплей в чаше терпения Бирона. Волынский либо недооценивал герцога, либо себя слишком переоценил. Ведь Артемий Петрович пока добился лишь того, что лично докладывал императрице обо всех делах, творившихся в России, подвинув здесь самого Остермана, сумел императрице понравиться и, как умный, сведущий в делах человек, становился ей весьма необходимым. Но зато Бирон был вхож в спальные покои Анны Ивановны. А издавна известно, что в постели гораздо легче решать любые дела, в том числе и государственные. Потому слово последнего пока перевешивало. А тут еще Бирон и приукрасил дурной поступок кабинет-министра:
- Представляешь, Анхен, если бы этот наглец Волынский устроил дебош токмо в моей приемной, я бы и не стал утруждать тебя сим известием. Он бушевал в апартаментах вашего императорского величества,  а это уже пахнет оскорблением государыни-императрицы, Анхен. А вот этого спускать нельзя.
- Что ты посоветуешь, Биронушка? Артемий Петрович ведь тобою был рекомендован ко двору, и ты же не возражал наделить его функцией моего главного докладчика.
- Вот и возомнил о себе слишком многое. Надобно бы ему крылья-то пообрезать.
Видя нерешительность императрицы, Бирон продолжал.
- Ты вспомни, Анхен, как Волынский еще о прошлом годе подал тебе записку, в коей хотел привести в подозрение приближенных к тебе особ. Пусть Волынский разъяснит то, что он в своей записке изложил в темных и двусмысленных выражениях, понеже он должен быть признан виновным в поступке, крайне непристойном и предерзостном, ибо он осмелился наставления, годные для малолетних, давать мудрой государыне, несмотря на то, что великие качества и добродетели твои весь свет превозносит. Ежли откажется все оное, что я сказал, разъяснить, надобно предать его суду.
Императрица уважала Волынского и отнюдь не желала губить его. Она ведь прекрасно понимала, что если отдать Волынского под суд, значит, заведомо погубить его, потому как все судьи поступят так, как желательно ее любимцу. Взвесив все это, Анна Ивановна покачала головой.
- Нет, мой друг, хотя я тебя и люблю, но не могу на то решиться.
Бирон занервничал и побледнел, он не ожидал отказа. Остался последний аргумент, который герцог и пустил в ход.
 - Либо он, либо я! – категорическим тоном произнес Бирон. – Если Волынский не будет предан суду, я принужден буду навсегда выехать из России. Уже при всех иностранных дворах стало известно, что Волынский сделал с Тредиаковским в покоях курляндского герцога. Если он не будет судим, то на мне останется вечно бесчестие.
Бирон даже бросился перед императрицей на колени, взял ее ладони в свои и стал их гладить, глядя на нее снизу вверх. Увидев в глазах своего любимца слезы, императрица и сама заплакала и, наконец, сдалась.
- Хорошо, мой друг. Я на все согласна. Прикажи нарядить суд над Волынским.
Бирон торжествовал. Он терпеть не мог предательства. Особенно от человека, которого он спас от тюрьмы. Ведь всего каких-то три года назад Волынский рабски благодарил своего благодетеля в письме:
 «Увидев толь милостивое объявленное мне о содержании меня в непременной высокой милости обнадеживание, всепокорно и нижайше благодарствую, прилежно и усердно прося милостиво меня и впредь оные не лишить и, яко верного и истинного раба, содержать в неотъемлемой протекции вашей светлости, на которую я положил мою несумненную надежду, и хотя всего того, какие я до сего времени ее императорского величества паче достоинства и заслуг моих высочайшие милости чрез милостивые вашей светлости предстательствы получил, не заслужил и заслужить не могу никогда, однако ж от всего моего истинного и чистого сердца вашей светлости и всему вашему высокому дому всякого приращения и благополучия всегда желал и желать буду, и, елико возможность моя и слабость ума моего достигает, должен всегда по истине совести моей служить и того всячески искать, даже до изъятия живота моего».
Последней фразой князь Волынский будто напророчил сам себе свою судьбу.
Тем временем, пока все еще витавший в облаках и даже не догадывавшийся, что на его небосклоне появились первые грозовые тучи, Волынский собрал в своем доме на Мойке очередные посиделки своих единомышленников. Компания ужинала, беседовала, засиживаясь до полуночи, о разном: о гражданстве, о дружбе человеческой, о том, надлежит ли иметь мужским персонам дружбу с дамскими, каким образом суд и милость государям иметь надобно. Именно эти интеллектуальные беседы и подвигли Волынского на сочинение обширного проекта, который он назвал «Рассуждением о приключающихся вредах особе государя и обще всему государству и отчего происходили и происходят». Отдельные части проекта обсуждались в кружке и даже публично читывались в более широкой аудитории.
Его-то в минувшем году, стремясь вызвать неудовольствие императрицы придворными немцами, Волынский преподнес Анне Ивановне «Генеральное рассуждение о поправлении внутренних государственных дел», в котором издевательски описал нравы гольштинских конюхов и нянек, сделавших в России головокружительную карьеру. В этом весьма полемичном трактате Волынский много цитировал Маккиавелли, Липсия, Басселя и прочих политиков и юристов позднего Средневековья. Любопытно, что сам князь никогда упомянутых писателей не читал, а все цитаты для него подбирал Петр Еропкин, подлинный ученый-энциклопедист того времени. А в декабре 1739 года Артемий Петрович написал новое сочинение – «Примечание, какие притворства и вымыслы употребляемы бывают и в чем такая бессовестная политика состоит», в котором иронично отозвался о министре Остермане, адмирале Головине, князе Куракине и иных государственных деятелях. По одному экземпляру «Примечаний ...» Волынский преподнес императрице и Бирону .
 Нынче же вместе с друзьями он сочинял «Генеральный проект поправления государственных дел». Знания и опыт кабинет-министра и его товарищей, чиновников высокого ранга, позволили усмотреть немало недостатков в государственной системе и предложить пути их исправления. где излагались разные предположения, касавшиеся укрепления границ, церковного устройства, правосудия и торговли. К своему проекту Волынский приложил записку о том, что государыня окружает себя лицами недостойными и отдаляет достойных. С тем и пошел на доклад к императрице.
Сам немалый опус Анна Ивановна сразу отложила – на досуге ознакомится, а вот записку прочла и тут же нахмурилась. Благодаря Бирону, уже настроенная против Волынского, она недовольно посмотрела на кабинет-министра и спросила:
- И кого же ты, Артемий Петрович, считаешь недостойными в моем окружении?
- Графа Остермана, князя Куракина и адмирала Головина.
Здесь императрица уже не стала сдерживать эмоции.
 - Ты даешь мне советы, как будто молодому государю.
 Из этих слов, а главное, по тону, которым они были произнесены, Волынский вдруг почувствовал, как ветерок охлаждения подул на него со стороны государыни. Когда аудиенция Волынского завершилась, Анна Ивановна велела пригласить к себе Бирона. Явившемуся герцогу, она и вручила «Генеральный проект…».
- Вот, друг мой, ознакомься.
Бирон, вернувшись в свой кабинет, стал перелистывать страницы Проекта, и чем дальше он в него вчитывался, тем еще большее чувство омерзения и мести вырастало в нем по отношению к Волынскому. Да и то сказать, в проекте утверждалась идея монархии с опорой на дворянство, предлагалось ограничить доступ иностранцев к высшим государственным должностям, основать в России школы и училища. Правление в Российской империи должно быть, по мнению Волынского, монархическое с широким участием шляхетства, как первенствующего сословия в государстве. Следующей правительственной инстанцией после монарха должен быть Сенат, с тем значением, какое он имел при Петре Великом; затем идет нижнее правительство, из представителей низшего и среднего шляхетства. Духовное, городское и крестьянское сословия получали, по проекту Волынского, значительные привилегии и права. От всех требовалась грамотность, а от духовенства и шляхетства более широкая образованность, рассадниками которой должны были служить академии и университеты…
Вечеринки в доме холостяка Волынского и даже сочинение проекта в принципе не со-держали в себе криминала – прожектерство было тогда делом распространенным и весьма поощряемым властью, но подозрительный Бирон усмотрел в инициативе «конфидентов» преступный умысел. По его указанию поработали с дворецким Волынского Василием Кубанцем, поставив перед выбором: либо он докладывает все, что видел и слышал и в доме своего хозяина, либо пойдет под суд, как заговорщик. Разумеется, о том, что против Волынского нечто серьезное затевается, Кубанцу не сообщили, но человек неглупый, он и так мог все домыслить.
Между тем, сидя в кресле, покрытом красным атласом в своем дорогом шелковом халате, Волынский витийствовал:
- Правду говорят о женском поле, что нрав имеют изменчив, и когда женщина веселое лицо показывает, тут-то и бойся! Вот и наша государыня: гневается, иногда сам не знаю за что; резолюции от нее никакой не добьешься, герцог что захочет, то и делает! Давеча я в кабинете министров спор затеял с герцогом. Бирон хотел, чтобы Россия соображала свою политику с выгодами его герцогства, кое, как вы знаете, считается в ленной зависимости от Речи Посполи-той, и курляндскому герцогу был расчет находиться с Речью Посполитой в дружелюбных отношениях. К тому же, польский посол в Курляндии Кайзерлинг от имени своего короля ходатайствовал перед курляндским дворянством о выборе в герцоги Бирона. И теперича поляки домогаются от России удовлетворения за убытки, причиненные русскими войсками во время прохода их через польские владения во время войны с Портою. Так вот, Бирон настаивал, чтоб Россия заплатила Польше по ее требованию, а я в кабинете министров доказывал, что платить не следует, ибо я, не будучи ни польским паном, ни вассалом Польши, не имею причины задабривать народ, издавна враждебный России.
- Друг мой, ты бы видел на то реакцию герцога – он был просто взбешен, – перебил Волынского секретарь ее величества Эйхлер. – В ответ на эти обвинения князя, господа, – Эйхлер уже обращался ко всем остальным, – герцог злобно бросил: «Забрал ума паче меры!»
- Так вот я и говорю, что государыня всегда делает то, что выгодно не государству нашему, а его светлости герцогу. Зато после этих моих радений за Россию, герцог пред прежним гораздо запальчивее стал и при кабинетных докладах государыне герцог больше других на меня гневался. Потрафить на его нрав невозможно, временем показывает себя милостивым, а иногда и очами не смотрит. Да и вообще иноземцы предо мною преимущество имеют. Словом, ныне пришло наше житье хуже собаки!
За дверью кабинета, где происходила эта беседа, что-то скрипнуло. Волынский поднялся, бесшумно подошел к двери, прислушался, затем приоткрыл, высунул голову в щель, обвел взглядом приемную. Там было пусто и тихо. Вся приемная освещалась лишь несколькими светильниками и понятно, что Волынский при всем желании не смог бы разглядеть, как за ширмой, весь покрывшийся потом и дрожа, спрятался дворецкий, едва успевший отскочить перед тем, как хозяин дома неожиданно открыл дверь.
- В последнее время мне все чудятся какие-то непонятные шорохи, – Волынский вернулся в свое кресло.
- Не мудрено! У герцога с Ушаковым везде есть свои уши, – ответил Петр Еропкин.
И уши герцога сработали исправно: дворецкий Кубанец не замедлил сообщить обо всех деталях разговоров и действий, творившихся в доме князя Волынского. Кара не замедлила себя ждать. Причем, для обоих.
Сначала был арестован дворецкий Василий Кубанец, которому припомнили дело 1737 года о 500 рублях казенных денег, взятых им из конюшенной канцелярии якобы «на партикулярные нужды» его господина, а 12 апреля 1740 года уже Волынскому запрещено было покидать стены собственного дома. Артемий Петрович, наконец, осознал, что дела его совсем скверны. В тот же вечер он уничтожил большую часть своего архива и все свои рукописи (именно поэтому до нас дошли лишь те их фрагменты, что копировались без его ведома, либо хранились вне его библиотеки). А потом, не зная, что еще предпринять, помчался к Бирону с покаянием, но тот его не принял. Тогда Волынский бросился к фельдмаршалу Миниху, еще одному явному своему врагу. Миних, весьма удивленный подобным визитом, все же принял кабинет-министра, выслушал его просьбу и, сквозь зубы, пообещал замолвить за него словечко. Но, разумеется, даже и не подумал этого сделать.
 Для разбора обвинений, выдвинутых в адрес Волынского (всего Василий Кубанец сообщил о четырнадцати фактах, которые были сочтены достаточно серьезными для формального обвинения князя), была учреждена специальная комиссия из сенаторов из пятнадцати особ. Дабы избежать обвинения в преследовании по национальному признаку в ее состав вошли только русские, в числе которых были и зятья князя – Алексей Черкасский и Александр Нарышкин. Кроме них, в состав комиссии вошли также генералы Андрей Ушаков и Григорий Чернышов, Александр Румянцев, князья Иван Трубецкой и Репнин, Михайло Хрущев, Василий Новосильцев, Иван Неплюев и Петр Шипов.
Волынский прибыл на допрос в комиссию 16 апреля. Он предполагал без особых хлопот отвести все возведенные на него обвинения и поначалу держался очень уверенно, на вопросы членов комиссии отвечал лаконично и надменно, даже назвал их негодяями.
Судьи потребовали, чтобы Волынский назвал поименно тех лиц, о которых в поданной императрице записке только намекал, называя их опасными. Волынский указал на Остермана, князя Куракина, адмирала Головина, прибавил к ним также уже подвергшихся царской опале Долгоруких и Голицыных. Но 17 апреля он, раскаявшись, заявил:
 - Все прежнее я написал по злобе на Остермана, князя Куракина, Ягужинского и Головина. Я хочу речи о себе, что, получивши место кабинет-министра, я возомнил, что стал очень умен, а ныне вижу, что от глупости я все врал со злобы.
Волынский совершенно растерялся, становился на колени, кланялся в землю, просил пощады у тех же людей, кого недавно обозвал негодяями. Председательствующий в комиссии генерал Чернышов сказал:
- Вот как в плутовстве тебя обличили, так ты и повинную принес.
- Не поступай со мной сурово: ты так же горяч, как и я, но у тебя есть дети, воздаст бог детям твоим! – ответил Волынский.
Все протоколы допросов в тот же день доставлялись Ушаковым лично императрице, а та быстро вошла во вкус розыска и даже собственноручно написала несколько «допросных пунктов» для Волынского: «1. Не ведом ли он от перемены владенья, перва или после смерти государя Петра Второва, когда хотели самодержавство совсем отставить. 2. Што он знал от новых прожектов, как вперот Русскому государству быть. 3. Сколько он сам в евтом деле трудился»…
А после того, как речь зашла о ночных сборищах «русской партии» в доме князя, а его сторонников назвали «заговорщиками» и «конфидентами» (в переводе на современный язык, последнее слово равносильно слову «подпольщик»), допрос резко обострился. В суд поступила жалоба от Тредиаковского, в это дело решил внести свою лепту и сам герцог Бирон, также накатавший свою челобитную. Поняв, что дело зашло слишком далеко, Волынский начал оправдываться. В частности, безо всяких признал себя полностью виновным в поступке с Тредиаковским. Кроме того, от сильного потрясения, стал говорить то, что говорить здесь и вовсе не следовало.
- Да, сознаюсь честно, что инда позволял себе дерзкие отзывы об ее императорском величестве, хотя при этом злого намерения сделать что-нибудь худое у меня на уме никогда не было.
Это окончательно погубило Волынского, его стали обвинять в государственной измене и подоготовке государственного переворота. Ставилось Волынскому в вину и составленное им генеалогическое древо, с помощью которого подчеркивалось его родство с царской фамилией, а значит он, по мысли следователей, помышлял о захвате престола.
- Ты сам знаешь, – произнес Ушаков, – как ты мучил жестокими побоями полицейских служителей за то, что, идучи мимо твоего двора, не сняли шапок! И нам за твои злодейственные слова и рассуждения про ее императорское величество тебя без наижесточайшего наказания оставить невозможно.
Начальник тайной канцелярии, распорядился вызвать палачей. С 7 мая начались пытки. Волынского вздернули на дыбе и сбросили с нее, в результате чего у него оказались выбиты из плечевых суставов руки. После их вправления доктором князя подвергли порке кнутом. Сначала дали шесть ударов, затем затем еще двенадцать. После восемнадцатогого удара Волынский стал просить о прекращении пытки. Он ползал в ногах у членов комиссии и молил о снисхождении, изъявляя желание покаяться в былых винах.
В тот же самый день последовали аресты многих других конфидентов. Причем, двое из конфидентов, близкие друзья Волынского – сенатор Новосильцев и генерал-прокурор Трубецкой – после первого же допроса (без применения пытки) были отпущены и в дальнейшем даже вошли в состав следственной комиссии.
И Новосильцев, и Трубецкой дружно свидетельствовали, что их политические разговоры с хозяином вращались вокруг одной темы: «х кому отмена и кто в милости» у императрицы, о ссорах Волынского с другими сановниками, о назначениях. Трубецкой с негодованием отверг саму возможность чтения им каких-либо книг.
- Вот, бывало, в молодости, при Петре Алексеиче, я видал много и читывал, токмо о каковых материях, сказать того ныне за многопрошедшим временем возможности нет, – уверял следователей Никита Юрьевич Трубецкой.
Новосильцев же сразу искренне покаялся в грехах:
- Будучи при делах в Сенате и в других местах, взятки я брал – сахар, кофе, рыбу, виноградное вино, а на сколько всего по цене мною прибрано было, того ныне сметить мне не можно. А деньгами и вещами ни за что во взяток и в подарок я ни с кого не бирывал.
А далее он перечислил еще анкерок вина, двух лошадей, зеленого сукна четыре аршина, серебряные позументы, которые «взятком» считать, с точки зрения сенатора, никак нельзя. В результате Анна поверила в политическую невинность обоих. Новосильцеву объявили выговор — но не за взятки, а как раз за чтение: с проектом Волынского знакомился, но вовремя не донес. Оба вельможи тут же были назначены членами генерального собрания по делу своего недавнего собеседника. Их присутствие на его заседаниях должно было продемонстрировать абсолютную объективность разбирательства дела.
Ушаков лично допрашивал архитектора Петра Еропкина. Сначала тот запирался, тогда по приказу Ушакова Еропкина также подняли и сбросили с дыбы, с первого же раза выбив из суставов руки. После их вправления, архитектора подвесили на «виске». На «виске» Еропкин получил пятнадцать ударов кнутом, после чего попросил пытку прекратить и согласился дать показания на князя Волынского. Еропкин заявил, что по заданию своего друга Волынского составлял генеалогическое древо последнего, выводя его родство с Рюриковичами; занимался переводами Маккиавелли и Юста Липсия, преимущественно тех фрагментов, где эти писатели обличали недостатки абсолютизма и фаворитизма.
- Помню такоже, – вспоминал на одном из допросов Еропкин, – что Волынский говорил мне: «Надобно, когда счастие идет, не только руками, но и ртом хватать и в себя глотать». Сии последние слова сопровождал он и самыми движениями рук и рта.
Рассказ Еропкина о генеалогических изысканиях был расценен как очень важный, поскольку позволял обвинить опального князя в притязаниях на императорскую корону. Вдобавок к этому, под пыткой и Хрущев с Соймоновым прямо указывали на желание Волынского самому занять российский престол после кончины Анны Ивановны. О таких планах министра ходили разговоры и в среде дипломатического корпуса. Но Волынский и под ударами кнута в застенке отвергал это обвинение и всячески старался выгородить Елизавету Петровну, во имя которой будто бы, по новым обвинениям, он хотел произвести переворот.
- Умысла, чтоб себя государем сделать, я подлинно не имел, – стоял на своем Волынский.
Следствие так и не смогло ничего выяснить про заговор, как не обнаружило и каких-либо связей Волынского с гвардией. Ушакову пришлось этот пункт обвинения с арестованных снять. Тем не менее, компромат на князя стал расти, как снежный ком, придавая расследованию все более выраженный характер преследования по политическим мотивам.
Волынский под пыткой ничего нового на себя не показал, но открыл несколько своих прежних дурных дел. К примеру, признался, что брал взятки с купцов товарами и деньгами, что, будучи еще в Казани губернатором, наживался взятками и нахватал таким способом тысяч на шесть или на семь.
Но если в начале следствия Артемий Петрович просил его помиловать – плакал, валялся в ногах у следователей, то, когда дело дошло до застенка и дыбы, он – перед лицом смерти – разительно изменился. По крайней мере, материалы следствия говорят о высоком достоинстве гордого кабинет-министра – он не рыдал, не стоял на коленях, не оговаривал невинных и даже стремился выгородить конфидентов, взять их вину на себя.
После начала пыток двое членов судной комиссии, враги Волынского – адмирал Головин и князь Куракин – вышли из ее состава. В числе оставшихся всем делом заправляли Ушаков и Неплюев.
Дворецкий Волынского показал на допросе, как однажды услышал от хозяина такую фразу: «Польские шляхтичи вольны, им сам король ничего не смеет сделать, а у нас всего бойся!» Сын Артемия Петровича рассказал о любопытном эпизоде, свидетелем которому он стал: Хрущев однажды похвалил «Генеральное рассуждение ...», назвав это сочинение более мудрым, чем книги Телемаха, и Волынский, чрезвычайно довольный лестью, сказал ему, сыну: «Счастлив ты, что у тебя такой отец!» Да и вообще все допрашиваемые конфиденты, не сговариваясь, утверждали, что выполняли его поручения, «боясь Волынского, яко свирепого и жестокого человека», или «из желания ему прислужиться и из опасения подвергнуться его неприязни». 
Когда на следующем допросе Волынскому зачитали выдержки из протоколов допросов его подельников, он пережил настоящее потрясение: обвинения в политических преступлениях грозили отнюдь не ссылкой – тут речь шла о самой жизни. Князь начал каяться, принимая на себя многочисленные грехи, но особо при этом подчеркивая, что грехи эти сугубо уголовного и административного характера, но никак не политического. Волынский сознался в приписках по конюшенному ведомству (завышение смет и счетов), в убийстве по неосторожности (стрелял во время праздника из пушки, установленной на носу своей яхты, по людям, находившимся на берегу), жестокости к своим крепостным (засекал до смерти без особой к тому причины). Рассказал он и о том, как велел травить собаками строптивого купца, который отказался дать взятку. После того, как купец пригрозил рассказать об этом самоуправстве императрице, разъяренный князь приказал привязать несчастного к столбу, прикрепить к его телу куски сырого мяса и пустить на него свору гончих псов. В результате этого купец погиб. Ревизия егермейстерской части вскрыла колоссальную недостачу казенных средств. За два года князь Волынский украл у казны более семисот (!) тысяч рублей. Это были огромные деньги. От-дельным пунктом в обвинительное заключение попало даже упоминание о том, что князь Волынский двух своих сыновей, рожденных крепостными женщинами, записал в крепостные и держал в своем петербургском доме, как обычную дворню. Хотя по неписанным правилам того времени, барин обычно собственным детям от крепостных женщин давал «вольную».
Но, несмотря на все эти признания, дока Ушаков и иже с ним живенько состряпали делу политический характер. Слишком уж много князь Волынский оставил на самого себя компромата! В частности, члены комиссии приняли к рассмотрению жалобу Василия Тредиаковского, который до такой степени боялся гнева Волынского, что долгое время отказывался писать жалобу. И подал он ее лишь после того, как на него надавил Бирон, и сам заявивший, что князь Волынский 6 февраля посмел «в покоях моих некоторого здешней Академии наук секретаря Третьяковского побоями обругать». Этаким своим самоуправством Волынский помешал визитеру сделать доклад и проявил неуважение к герцогу. Именно это проявление «неуважения» к Бирону и позволило придать всему делу политический подтекст.
В личной челобитной обер-камергер и герцог предстал верным слугой, который «с лишком дватцать лет» несет службу, «чинит доклады и представления», тем более сейчас, когда один министр Кабинета «в болезни», второй «в отсутствии», а третий, то есть Остерман, «за частыми болезнями мало из двора выезжает». Волынский же, подав письмо против тех, кто «к высокой вашего императорского величества персоне доступ имеет», тем самым возвел «напрасное на безвинных людей сумнение». Как бы не понимая, о ком идет речь в этом письме, Бирон просил защитить его честь и достоинство и потребовать от Волынского, чтобы «именование персон точно изъяснено» было.
Как писал в слезной челобитной поэт Тредиаковский, «его превосходительство, не выслушав моей жалобы, начал меня бить сам перед всеми толь немилостиво по обеим щекам; а притом всячески браня, что правое мое ухо оглушил, а левый глаз подбил, что он изволил чинить в три или четыре приема <…>. Сие видя, и размышляя о моем напрасном бесчестии и увечье, рассудил поутру, избрав время, пасть в ноги его высокогерцогской светлости и пожаловаться на его превосходительство. С сим намерением пришел я в покои к его высокогерцогской светлости по утру и ожидал времени припасть к его ногам, но по несчастию туда пришел скоро и его превосходительство Артемей Петрович Волынский, увидев меня, спросил с бранью, зачем я здесь, я ничего не ответствовал, но он бил меня тут по щекам, вытол-кал в шею и отдал в руки ездовому сержанту, повелел меня отвести в комиссию и отдать меня под караул».
Когда сам князь услышал о том, что Бирон подал в комиссию на него жалобу, то он сразу согласился принести любые извинения. Волынский даже согласился просить прощения у Тредиаковского. Оправдывая себя, Волынский заявил на допросе, что в первый раз избил поэта из-за того, что тот опоздал с написанием заказанных ему стихов; вторично же побил из-за гнева, когда понял, что Тредиаковский пришел к Бирону жаловаться на него.
Весь май и первую половину июня энергично велось следствие. Пыткам неоднократно подверглись все сколь-нибудь заметные конфиденты: де ля Судэ, Хрущев, Соймонов... Велась активная проверка делопроизводства по местам работы этих лиц. Были доказаны факты получения взяток или побуждения к этому. Но никто из конфидентов не подтвердил существования планов свержения императрицы Анны Ивановны. Таковых планов и в самом деле не существовало. Попытки приписать заговорщикам планы отравления императрицы тоже так попытками и остались, хотя в этом направлении Ушаков очень активно вел допросы. Поэтому обвинения в «маккиавелизме» в конечном итоге отпали, хоть это и не сделало участь конфидентов легче.
Указом Императрицы от 19 июня 1740 года была учреждено Генеральное собрание, которое было призвано разобрать накопленные «комиссией по делу новой русской партии» материалы и вынести на их основании приговор подследственным. В состав собрания вошли члены Сената, а также генерал-прокурор Никита Трубецкой, председателем был назначен канцлер Алексей Черкасский. Члены Генерального собрания хорошо знали обвиняемых лично, а некоторым и вовсе приходились родственниками. Так, Трубецкой приходился родственником Еропкину, сенатор Нарышкин был близким другом Волынского и его соседом (их дома располагались рядом на Английской набережной) и т. п. Те же Трубецкой, Черкасский, Нарышкин были частыми гостями и собутыльниками хлебосольного Артемия Петровича. Приходя в его дом, они любили посидеть, выпить да поесть с Артемием, ласкали его детей – сына и трех дочек, живших с Волынским-вдовцом. А один из судей над Волынским (а ранее вме-сте с ним – судья над Д. М. Голицыным) генерал-полицмейстер Василий Федорович Салтыков подписал в 1736 году приговор о ссылке князя Алексея Дмитриевича Голицына в дальний Кизляр вместе с женой. А женой сына верховника была его, Салтыкова, родная дочь Аграфена Васильевна! И ничего, смолчал, стерпел и думал, вероятно, как и все остальные судьи: «Господи, только пронеси мимо меня чашу сию!»
Напомню, в России шел 1740-й, а не 1940-й год.

13.
Между тем, пока суд да дело, в строительной политике Петербурга наносился последний лоск. Как говорится, нет худа без добра: два страшных пожара расчистили место для регулярной застройки Адмиралтейской слободы, которую теперь можно было застроить заново «как для безопасности от пожарного случая, так и лучшего регулярства и красоты города».
 Планами застройки занималась специальная «Комиссия о санкт-петербургском строении», в которую входили А. Нарышкин, Ф. Соймонов и другие, а возглавлял Комиссию вплоть до своего ареста Петр Михайлович Еропкин. Именно Еропкин составил несколько планов застройки Адмиралтейского острова и других частей Петербурга. Он пошел по тому пути, который указывала жизнь – отказался от петровского плана устройства центра города на Васильевском острове и сделал таким центром Адмиралтейскую сторону. В основу планировки Адмиралтейской стороны Еропкин заложил римскую трехлучевую систему. Три «першпективы» — Невская, Вознесенская и вновь прорубленная Средняя першпектива (ныне – Гороховая улица) — «вытекали» из единого центра — от башни Адмиралтейства. Их на разных уровнях пересекали цепи кольцевых магистралей и площадей. Проект Еропкина и придал, в конечном счете, столице тот самый известный всему миру и неповторимый «строгий, стройный вид». Опираясь на точную геодезическую съемку инженера Зихгейма, Еропкин распланировал ту часть города, которая стала называться Московской. Литейная улица была продолжена (это ныне Владимирский проспект) и вливалась в площадь шестиугольной конфигурации, посредине которой предполагалось поставить церковь.
Именно Комиссия от строений нанесла на чертеж многие улицы города, по которым мы сейчас ходим. Еропкин и его товарищи придумали будущую Сенатскую площадь, Царскосельскую першпективу (Московский проспект) и многие другие жизненно важные маги-страли города. Под пером Еропкина довольно дикая просека на Васильевском острове пре-вратилась в аллею длиной около двух километров – нынешний Большой проспект.
Строить дома можно было только «по архитектуре», то есть по утвержденному властями плану-чертежу в строго оговоренном месте так, чтобы фасад дома выходил на «красную линию» проспекта и дома на улице стояли единым строем. Строгий и стройный вид городу придавали его регулярные улицы и набережные. По обеим сторонам Невы стояли отличные дома, все каменные в четыре этажа, построенные на один манер и выкрашенные желтой и белой краской. Мостовые были гладкие и чистые. Предусматривали построить и общественные центры – вечную троицу: трактир, аптека, почта. В 1738 году было решено по обеим сторонам третьей от Адмиралтейства першпективной (Вознесенская улица) к назначенной у Синего моста площади и против того же места к Адмиралтейскому лугу построить казенные строения: трактирный дом, нижнюю аптеку и почтовый двор, а также некий «культурный центр» – «для свадеб и других партикулярных людей публичных отправлений дом».
Да только не все горожане желали поддаваться определенному порядку в строительстве, да еще и заменять дышащее дерево домов на холодный и бездушный камень. В ответ жарким летом 1740 года последовало очередное повеление государыни императрицы, дабы исключить опасности от новых пожаров, снести у домов все деревянные крыльца, а также внутри дворов мелкие деревянные строения по улицам Миллионной и Луговой, а также по Невской набережной, а вместо них построить каменные. И чтобы ни у кого из хозяев снова не возникло желание каким-то образом ослушаться или не расслышать высочайшего повеления, для его исполнения были отправлены каждый по своему участку, новые полицейские советники – князь Шаховской, Унковский и Зыбин с командой солдат. На все про все им было дано два дня с пятницы до субботнего вечера. Особенно при этом старался Яков Шаховской – ведь князь Волынский уже сидел в Петропавловке, а все знали, что арестант благоволил и протежировал молодого князя.
А поскольку каждое воскресное утро по этим улицам проезжала в церковь на божественную литургию императрица со всею придворной свитой, то она могла и лицезреть, насколько прилежно выполнили ее поручение. Вернувшись во дворец из церкви, Анна Ивановна прошла в свои внутренние покои, а остальные вельможи, военные и штатские, остались дожидаться в большой зале. Там же находились и полицейские, включая князя Шаховского. Через некоторое время из покоев императрицы вышел бывший генерал-полицмейстер, а ныне генерал-адъютант ее величества Василий Федорович Салтыков. Протиснувшись сквозь толпу в середину залы, он громогласно спросил:
- Кто здесь из полицейских судей? Подойти сюда немедленно!
 Такой неожиданный и довольно редкий для Салтыкова окрик мгновенно заставил всех замолчать и устремить на него взоры. На беду свою совсем рядом к Салтыкову оказался князь Шаховской и генерал-адъютант, увидев своего молодого приятеля, тут же взял его за руку и сурово спросил:
- Есть ли здесь еще кто из твоих товарищей?
 - Унковский и Зыбин здесь же находятся, ваше высокопревосходительство, – ответил князь.
А те и в самом деле, с большим трудом пробравшись сквозь плотную толпу, подошли к своему товарищу.
Все понимали, что тон и выражение лица генерал-адъютанта не сулили ничего хорошего и ждали, что же будет дальше. Впрочем, ждать пришлось недолго. Салтыков весьма громко и грозно объявил всем троим, но так, что это слышали и все остальные:
- Ее императорскому величеству известно учинилось, что вы должность свою неисправно исполняете, и для того приказала мне объявить свой монарший гнев. И посему вы без наказания оставлены не будете за то, что повелено вам, никого не обходя, во всех вышеупомянутых улицах в каменных домах сломать деревянное строение, а вы знатные дома обходили, у средних назначивали, а только у бедных без пощады все сломали.
Сотни глаз находившихся в зале людей устремились на троих молодых полицейских, вспыхнувших краской от таких слов Салтыкова. Унковский с Зыбиным виновато опустили глаза и только князь Шаховской с вызовом смотрел на генерал-адъютанта. И едва тот закончил, князь Яков тут же заговорил в ответ:
- Ваше высокопревосходительство, ежели тот, который ее величеству так доносил, в самом деле докажет, что в тех домах, кои я в моей части осматривал и ломал, так найдется, то я в вине моей никакого помилования не попрошу.
С благодарностью взглянув на своего более молодого, но более решительного товарища, Александр Зыбин ответил Салтыкову практически так же, как и Шаховской. А вот Унковский решил наилучшим образом доказать свою невиновность и потому произнес:
- Ваше высокопревосходительство, я по своей части в знатных и достаточных людей домах без всякого отлагательства все деревянное строение сломал, а только бедным и неимущим во втором и третьем апартаментах живущим людям давал сроку дня на три, чтобы по тем деревянным лестницам и крыльцам из оных покоев выбраться могли без претерпения голоду в другие квартиры.
Выслушав ответы полицейских советников, Салтыков вернулся в покои императрицы с докладом. В зале все с нетерпением и любопытством дожидались финала этой истории. 
Салтыков вышел в зал через несколько минут и снова громко подозвал к себе полицейских. Пропустив молодых людей к генерал-адъютанту, толпа тут же их всех и окружила. Салтыков, снова взял Шаховского за руку:
- Господин князь Шаховской! Ее императорское величество ваше оправдание милостиво приняла.
Те же слова услышал в свой адрес и Зыбин, но когда Салтыков со свирепым видом повернулся к Унковскому, сразу стало ясно, что тому не сдобровать.
- А ты, господин Унковский, впредь так не плутуй, за что уже непростительно будешь наказан.
Все трое тут же поблагодарили генерал-адъютанта с нижайшим поклоном, только с той разницей, что Шаховской с Зыбиным сделали это с радостью, а Унковский с выступившими на глазах слезами.
Любопытные стали разъезжаться из дворца обедать, уехали и Зыбин с Унковским. Салтыков вновь вернулся во внутренние покои императрицы. И только князь Шаховской все еще оставался в зале. Он знал, что один из его приятелей также находится в покоях императрицы и решил дождаться его, чтобы выяснить, с чем связано такое решение государыни. А вот, наконец, и приятель показался. Шаховской пошел к нему навстречу, а тот и сам обрадовался, увидев князя.
- А, князь, поедемте со мной обедать.
Когда они сели в карету и тронулись, приятель с улыбкой глянул на Шаховского.
- Видно, что вы с Зыбиным по правилу того новокрещенного мордвина поступаете, который, когда пришел в церковь к иконе, на коей было изображение Христа Спасителя, то и черту, там же под ней в оковах написанному, равные свечи поставил, говоря: богу за то ставлю свечу, чтоб меня миловал, а черту, чтоб когда сорвется, мне пакости не сделал. На сие-то похоже Василей Федорович с вами ныне поступил: он твое и Зыбина оправдание изрядно в защитительном виде ее императорскому величеству представил, а об Унковском коротко донес, что он повинился и просил прощения, и для того таковое и решение от ее величества последовало.
Тем не менее, князя Шаховского такое положение дел не вполне устраивало. И он решился подать челобитную самому обер-камергеру, уже ему знакомому по прежним делам, с просьбой милостиво  освободить от такой должности, к которой он ни знания никакого, ни охоты ее отправлять не имеет. А при вручении челобитной Бирону добавил:
- Прошу вашу высокородную светлость учинить предстательство перед ее императорским величеством, чтобы я по летам моим и по склонности и практике к военным делам определен был в армию полковником, как и некоторые младшие мои товарищи уже награждены были.
На что герцог довольно сурово ответил:
- Я того не знаю, а ты бы говорил о том с министрами, ибо они к тебе благосклонны.
Да уж! Один из самых благосклонных к нему министров сейчас ожидал приговора суда в Петропавловской крепости. И Бирон о том знал прекрасно. Потому и дерзнул Шаховской, сделав вид, что не расслышал его слов, высказать Бирону следующую просьбу:
- Прошу вашего милостивого наставления, чтоб мне подать челобитную ее величеству.
- Ну что же, изволь, – согласился Бирон.
Вернувшись домой, Шаховской тут же сел писать новую челобитную, всего несколько строк с просьбой перевести его в армейскую службу. А на следующий день около полудня, как и обычно, императрица вышла из своих покоев и милостиво принимала челобитные. Низко поклонившись, вручил свою и князь Шаховской, перед тем приложившись к руке императрицы. А та взяла бумагу и тут же отошла к окну, чтобы ознакомиться с просьбой, после чего, взяв с собой челобитную, снова удалилась в свои внутренние покои. У князя Шаховского отлегло от сердца. Он был уверен, что императрица удовлетворит его ходатайство, а потому со спокойной душой вернулся к себе домой.
Между тем, суд над Волынским и прочими конфидентами продолжался, ответа императрицы тем не менее, Шаховской все не получал. А в городе, с другой стороны, все больше распространялись слухи и разговоры о том, что среди судимых конфидентов нередко видели и самого князя. К тому же, он, вроде бы даже ходил в любимцах у самого Волынского. На душе у Шаховского заскребли кошки. Не добавлял ему спокойствия и тот факт, что по его челобитной не было никакой резолюции, но даже и никакого отзыва. Шаховской подал подобные прошения также и кабинет-министрам Остерману и Черкасскому, но те лишь холодно ответствовали:
- Даже и не надейтесь!
И князь Шаховской со дня на день стал ожидать ареста, если не за дела свои, то просто за знакомство с опальным Волынским.
Впрочем, через несколько дней его, одиноко гулявшего по Летнему саду, заметил лейб-гвардии Конного полка подполковник Юрий Григорьевич Ливен. Оглянувшись вокруг и не увидев никого в ближайших окрестностях, он подошел к Шаховскому. Ливен был с ним в приятельских отношениях, нередко и обедали или ужинали вместе. Потому и жаль стало гвардейцу совсем уж приунывшего приятеля.
- Князь, послушайте! Я вам советую иметь терпение и впредь до времени никакими просьбами о себе не докучайте.
-  Я вас не совсем понимаю, барон. Прошу вас обстоятельно дайте мне знать о причине сего молчания ко мне.
Но Ливен, снова посмотрев вокруг, взял Шаховского за руку и тихо на ухо зашептал:
- Довольно сего, что я по моей к вам дружбе и по нынешним обстоятельствам объявил, а впредь время все вам откроет.
Сказав это, он тут же удалился восвояси. И князь после этого окончательно впал в уныние. Между тем, суд над Волынским и компанией близился к своему завершению.

14.
Поняв из докладов Ушакова, что даже под пытками конфиденты ничего нового о государственном перевороте более не скажут, Анна повелела более розысков не производить, а в обвинительном заключении ничего о якобы готовившемся захвате власти не упоминать. Однако же пора было уже готовить и само обвинительное заключение. Но вот здесь червь сомнения снова одолел императрицу. Как бы то ни было, со всеми его недостатками и винами, но Волынский был и в самом деле толковый министр, и один из умнейших людей в ее окружении. Да, на пятидесятом году жизни князя занесло, он слишком упивался своей властью и до конца верил в свою звезду. Но все понимали, что наказание для Волынского после всех этих следственных действий может быть только одно – смертная казнь. Бирон снова ставил ультиматум: либо я, либо он. А тут еще подключился и обер-шталмейстер князь Куракин.
- Ваше величество, призываю вас завершить еще одно дело Петра Великого.
- Что же такое? – удивленно вскинула свои густые черные брови императрица.
- Петр I, – отвечал Куракин, – нашел Волынского на такой дурной дороге, что накинул ему на шею веревку. Но так как Волынский после того не исправился, то если ваше величество не затянете узел, намерение императора не исполнится.
Присутствующие засмеялись этой шутке добровольного шута Бирона. Развеселилась и императрица. Наконец она решилась. 19 июня для суда над Волынским и его конфидентами было назначено специальное генеральное собрание, которое буквально на следующий день постановило: 1) Волынского, яко начинателя всего того злого дела, живого посадить на кол, вырезав у него предварительно язык; 2) Хрущев, Соймонов, Еропкин, Мусин-Пушкин приговаривались к четвертованию; Эйхлера надлежало колесовать; после исполнения означенных приговоров всем поименованным лицам надлежало отсечь голову; кроме того, к отсечению головы приговаривался и де ля Судэ; 3) имения конфисковать и 4) двух дочерей Волынского и сына сослать в вечную ссылку. 23 июня этот приговор был представлен императрице, но Анна Ивановна смягчила его, заменив Волынскому сажание на кол отсечением головы, Еропкину и Хрущеву также следовало отсечь голову, а остальных конфидентов после наказания сослать на каторгу в Сибирь. Когда Платон Мусин-Пушкин, призванный на суд, начал порицать слабость императрицы и ее пристрастие к немцам, от него потребовали, чтобы он в поступках Волынского указал на те же черты, Мусин-Пушкин ответил:
- Я вам не доносчик!
Манифестом императрицы Анны Ивановны от 26 июня объявлялось о том , что «на следующий день состоится казнь некоторых известных злодеев». Сенатор Александр Нарышкин после вынесения приговора расплакался и сказал:
- Я – чудовище! Я осудил невиновного!
Между тем, Волынский до последнего час ждал ждал помилования. Оно так и не пришло. Анна в это время отдыхала и охотилась в Петергофе…
В этот же день состоялись последние пытки приговоренных к смерти. Зачем это делал генерал Ушаков? Вряд ли они могли теперь сказать ему что-то такое, что не сказали, борясь за свою жизнь ранее. Из сохранившихся архивов Тайной канцелярии розыскных дел известно, что эта последняя пытка членов «новой русской партии» была очень жестока: Волынскому перебили руку, разорвали рот, вырвали язык. Видимо, хозяин каземата Андрей Иванович Ушаков перед тем, как выпустить человека из своих лап, тешил себя напоследок.
    27 июня жестокий приговор был приведен в исполнение. Процессия с приговоренными к смерти покинула Петропавловскую крепость через Петровские ворота в 8 часов утра и направилась на Обжорный (ныне Сытный) рынок, расположенный наподалеку от крепости, где заранее был установлен эшафот. Но, прежде всего, еще в тюрьме отрезали языки Волынскому и Мусину-Пушкину. После этого Ушаков с Неплюевым повели Волынского на казнь. Но у того кровь лилась ручьем из отрезанного языка. Ему сделали повязку наподобие собачьего намордника, чтобы остановить кровотечение, но, не находя исхода через рот, кровь хлынула в горло. Волынский стал терять сознание, и двое служителей вынуждены были втащить его под руки на эшафот. При виде ужасных орудий казни, ожидавшей его, Волынский задрожал, но тут ему зачитали указ, в котором было сказано, что государыня смягчает ему казнь, заменяя посажение на кол отрубанием головы. Это несколько приободрило несчастного в последние минуты. Остальные конфиденты также на эшафоте узнали о своей дальнейшей участи. Хрущеву и Еропкину, как уже сказано, колесование заменялось обезглавливанием, Соймонову, Мусину-Пушкину, Эйхлеру и де ля Судэ даровалась жизнь (первые двое должны быть выпороты кнутом, последние – плетьми; после чего Мусин-Пушкин отправился в ссылку на Соловки, а остальные – в Сибирь).
Тела казненных были оставлены на час лежащими на эшафоте для всенародного обозрения. В тот же день они были доставлены на кладбище храма Сампсония Странноприимца, на Выборгской стороне Петербурга, что было тогда далекой городской окраиной, где и были похоронены  в одной могиле без православного обряда, правда, в ограде церкви. Дети Волынского – две дочери и сын – через три дня после казни отца были сосланы на вечное поселение в Сибирь, при этом дочери были насильно пострижены в монастырь. Брат Волынского безо всякого повода был посажен в крепость. Кроме этих лиц, пострадавших по суду вместе с Волынским, было обвинено еще несколько – и между ними некие Бланк и Смирнов – за то, что рассказывали, как Бирон на коленях просил у Анны Ивановны о казни Волынского. Их засадили в тюрьму. Уже после смерти Анны Ивановны правительница Анна Леопольдовна освободила их всех и приказала признать пострижение дочерей Волынского не-законным и недействительным, а пришедшая к власти Елизавета Петровна вернула их в столицу и разрешила поставить на могиле Артемия Петровича Волынского памятник.
Ну, а после казни началась обычная в таких случаях процедура перераспределения всего движимого и недвижимого имущества. За ним, как это опять же обычно бывало, немедленно выстроилась очередь. Барон Менгден, новоявленный президент Коммерц-коллегии и кузен фрейлин Анны Леопольдовны, получил двор Волынского на Мойке, а камергер Василий Стрешнев – богатый дом казненного министра со всей обстановкой, но без обслуги, поскольку было решено отправить всех имеющихся в доме Артемия Волынского девок в дом генерала, гвардии подполковника и генерал-адъютанта фон Бирона. В петербургский дом Мусина-Пушкина на Мойке перебрался генерал-прокурор Трубецкой. Дача близ Петергофа отошла фельдмаршалу Миниху, Клопинская мыза – опять же брату обер-камергера Густаву Бирону. Но большинство «отписных» земель и душ осталось в дворцовом ведомстве.
Наличные пожитки тогда весьма лихо выгребались из домов арестованных и порой свозились прямо в Зимний дворец. К дележу, в первую очередь, допускались избранные. В свои личные  покои императрица взяла четырех попугаев, в Конюшенную контору переехали голландская карета, ревельский берлин, два полуберлина и четыре коляски. Породистые ревельские коровы удостоились чести попасть на императорский скотный двор, а дворцовая кухня получила целую барку с обитавшими на ней 216 живыми стерлядями. Бирон не смог удержаться от личного осмотра конюшни Платона Мусина-Пушкина, однако не обнаружил ничего для себя интересного и распорядился передать тринадцать лошадей графа в Конную гвардию. Подсуетилась и цесаревна Елизавета, отобравшая для себя оранжерейные («винные» и «помаранцевые») деревья, кусты розанов и розмаринов. А вот неплохая библиотека Мусина-Пушкина в эпоху, когда чтение являлось подозрительным занятием, так и осталась никем не востребованной.
Горы вещей выставлялись и на публичные торги, где соперничали между собою за право владения имуществом опальных знатные и «подлые» обыватели. Так, гвардейский сержант Алексей Трусов приобрел за 95 рублей «часы золотые с репетициею», семеновский солдат князь Петр Щербатов потратился на золотую «готовальню» (335 рублей при стартовой цене в 200). Капитан князь Алексей Волконский заинтересовался комплектом из 12 стульев с «плетеными подушками» (12 рублей 70 копеек). Тайный советник Василий Никитич Татищев пополнил свой винный погреб 370 бутылками «секта» (по 30 копеек за бутылку), а настоящий гвардеец прапорщик Петр Воейков лихо скупил 270 бутылок красного вина (всего на 81 рубль 40 копеек), 73 бутылки шампанского (по рублю за бутылку), 71 бутылку венгерского (по 50 копеек), а заодно уж и 105 бутылок английского пива (по 15 копеек) – не оставлять же добро в погребах. Преемник Волынского в должности кабинет-министра, бывший посол в Швеции Алексей Петрович Бестужев-Рюмин обнаружил более высокие запросы: он вывез четыре больших зеркала в «позолоченных рамах» (за 122 рубля) и еще два зеркала «средних» (за 30 рублей). Приобретать имущество на торгах имело смысл – те же импортные товары в обычной продаже стоили дороже.
Менее утонченная публика разбирала предметы повседневного обихода и столовые припасы, вплоть до заплесневелых соленых огурцов и рыжиков из кладовых. И здесь искусство (как и в случае с библиотекой Мусина-Пушкина) осталось невостребованным – никого не заинтересовали картины графа («Женщина старообразная», «Птицы петухи», «Птицы и древа» и прочие по 3 рубля за штуку). Зато соль, свечи, платки, салфетки, перчатки, одеяла, барская (фарфоровая и серебряная) и людская (деревянная) посуда, котлы, сковородки, стаканы, кофейники, ножи расходились лучше. Нашли своих новых владельцев «немецкие луженые» перегонные кубы, «медная посуда английской работы», «четверо желез ножных и два стула с чепьми» (актуальная вещь для наказания дворовых) и даже господский ночной горшок-«уринник с ложкой и крышкой».
Там же можно было приодеться. Василий Татищев купил себе суконный «коришневой» подбитый гродетуром кафтан с камзолом из золотой парчи «с шелковыми травами по пунцовой земле» (50 рублей), а другой, похожий, уступил майору гвардии Никите Соковнину. Отличился лекарь Елизаветы Арман Лесток, скупавший подряд дорогие парчовые кафтаны по 80 рублей, «серебряные» штаны, поношенные беличьи меха, галуны, бумажные чулки, полотняные рубахи (60 штук за 60 рублей). Так что столичный бомонд вполне мог встречаться в бывших покоях опальных вельмож в одежде с их плеча. Капитаны и поручики гвардии приобретали платья, юбки, шлафроки, кофты, фижмы, «шальки» и белье – надо полагать, чтобы порадовать своих дам.
Дело закрыто, казнь совершена, имущество поделено и продано. Казалось бы, Андрею Ивановичу Ушакову можно было бы и вздохнуть поспокойнее. Но не тут-то было.
Вскоре после казни Волынского летом того же, 1740 года по доносу одного усердного копииста Колодошина была схвачена и доставлена в Тайную канцелярию посадская баба из Шлиссельбурга Авдотья Львова, которая очень некстати, при посторонних людях, запела давнюю песню о царевне Анне Ивановне. В компании зашел разговор о правящей императрице, и вспомнили, что она была курляндской герцогиней. Тут Авдотья и сказала:
- Как изволила государыня замуж итить, то и песня была складена тако.
И далее Авдотья запела:
- Не давай меня, дядюшка, царь-государь Петр Алексеевич,
 в чужую землю нехристианскую, бусурманскую,
Выдавай меня, царь-государь,
за своего генерала, князь-боярина.

«И потом, – продолжал доносчик, – спустя с полчаса или менее, оная жинка Авдотья говорила, что был слух, что у государыни сын был и сюда не отпущал, а кого сюда не отпущал, того оная жинка именно не говорила».
На допросе перед страшным начальником Тайной канцелярии генералом Андреем Ивановичем Ушаковым несчастная баба лепетала:
- Все то, батенька, говорила я с самой простоты своей, а не с какого умыслу, но слыша тому лет с тридцать в робячестве своем, будучи в Старой Руссе, говаривали и певали об оном малые робята мужеска и женска полу, а кто имянно, того я сказать не упомню.
Ее повели из допросного покоя в так называемый застенок, где и проводились все экзекуции. Застенок отделялся от прочих частей здания небольшой проходной комнатой, в которой был склад пыточных орудий, уже сам вид которых заставлял человека трепетать от страха. В этой комнате были приделаны по стенам деревянные полки, на которых лежали кнуты, ремни, веревки, цепи, железные обручи, клещи, ошейники, рогатки, кандалы и какие-то снаряды, похожие на хомуты. Из этой кладовой и был вход прямо в застенок, который представлял собой просторную избу с бревенчатыми стенами. Здесь в переднем углу висела обыкновенная, потемневшая от постоянно коптившей, горевшей слабым огнем лампадки. В стенах под самым потолком были пробиты маленькие продолговатые окошки с толстыми железными решетками, отчего в застенке даже в яркий солнечный день всегда стояла полутьма. В одну из балок, шедших вдоль потолка, был укреплен большой блок с пропущенной сквозь него толстой веревкой. Под блоком на полу, застланном рогожками, покрытыми тонким слоем соломы, стоял низкий деревянный чурбан, а около него бревно с переброшенным через него другим бревном в качестве подвижного рычага. По сторонам веревки, шедшей с блока, спущены были с потолка фонари, а на чурбане лежали принадлежности пытки. В нескольких шагах от этого места стоял длинный, покрытый зеленым сукном стол, за которым в удобном кресле и расположился на-чальник Тайной канцелярии, а рядом с ним стоял секретарь со свертком бумаг в руке и пером за ухом,  готовый в любой момент приступить к записыванию вырванных пыткой показаний.
Ушаков дал приказ начать пытку, и Авдотью подняли на дыбу. Она по-прежнему стояла на своем первоначальном показании и говорила, что «таких непристойных слов от других от кого, она, Авдотья, не слыхала».
Подследственную пытали еще дважды, но ничего нового выведать у нее не смогли и, наконец,  9 сентября 1740 года было приказано Авдотью Львову «бить кнутом нещадно и освободить, а при свободе сказать, что Ее императорского величества указ под страхом смертной казни, чтоб таковых непристойных слов отнюдь нигде никому, никогда она не произносила и ни под каким видом отнюдь же бы не упоминала». Несчастной бабе выдали паспорт до Шлиссельбурга, и она навсегда исчезла из нашего поля зрения. Вполне допускаю, что стареющая императрица, которая регулярно слушала доклады Ушакова практически обо всех делах его ведомства, ознакомившись с делом, могла дрогнуть и указала отпустить певунью, напомнившую песней старую историю ее несчастного замужества.

15.
В один из последних дней сентября 1740 года сильный морской ветер быстро и безостановочно гнал по небу тяжелые тучи. Дождь лил, как из ведра. В такую погоду никому не хотелось даже нос высовывать на улицу. Нева бурлила, грозя Петербургу очередным наводнением и с шумом выкатывая свои черные волны на деревянные подмостки набережных и окрестные луга. Со стен Петропавловской крепости и с Адмиралтейства то и дело звучали пушечные выстрелы, предупреждая жителей столицы об опасности наводнения. Такие предостерегающие сигналы  были введены еще Петром Первым. В те годы не было еще Обводного канала и потому, не имея стока в подземные трубы, наводнения были гораздо более страшными и быстрыми. Нева, не сдерживаемая еще гранитными берегами, заливала город даже при слабом морском ветре.
Петербуржцы, уже привыкшие к подобному разгулу стихии, заранее готовились к неприятностям: вытаскивали из погребов съестные запасы, укладывали пожитки и начинали переносить их в верхние этажи и чердаки. Другие же готовили лодки и ялики, чтобы перебраться на них в незатронутые наводнением места и там переждать разгул стихии. Но в эту ночь, посреди тьмы и воя бури, вдруг вспыхивала на небе красноватая молния, а вслед за тем, словно раскат грома, звучал пушечный выстрел, еще больше пугая и без того насмерть перепуганных жителей. Между тем ветер продолжал бушевать с такими сильными порывами, будто хотел не только вырвать оконные рамы, но и разметать деревянные домишки, которые все еще оставались в городе, несмотря на указы императрицы разобрать их и заменить на каменные. С крыш слетали сорванные ветром куски черепицы, доски и железные листы, сыпались обломки кирпичей от опрокинутых дымовых труб.
В ту ночь жильцы домов, окна которых выходили на Адмиралтейскую площадь, были поражены странным зрелищем. В окна этих домов вдруг ударил какой-то мигающий багровый свет, казавшийся отблеском начинавшегося пожара. Полноценный страх овладел жильцами: если две могучие силы – вода и огонь – объединятся в едином порыве, спасения от этого не будет. Все кинулись к окнам и их изумление не знало границ. Багровый свет выходил из-под арки Адмиралтейства. В то время здание Адмиралтейства уже имело такой же средний фасад, что и ныне, но было окружено валами и рвами. В нем хранились припасы и снаряды морского ведомства и потому по вечерам все ворота Адмиралтейства наглухо запирались: никто не мог ни войти туда, ни выйти оттуда.  Но в эту ночь свет под аркой усиливался все более и более, и из растворенных ворот медленно выступали факельщики. Выйдя из-под арки, они повернули влево в сторону дворца. Ветер сильно раздувал пламя факелом и вскоре вся площадь озарилась каким-то зловещим багровым светом. Непроглядная тьма и сильный ливень не позволяли, как следует, разглядеть, что двигалось в конце длинной вереницы факельщиков. Но вполне можно было догадаться, что это была похоронная процессия. Но кого, однако, могли хоронить в эту непогодь так пышно? Никто из известных людей в это время в Петербурге не умирал, да никто из них и не жил в Адмиралтействе. Притом, ночные похороны до тех пор не практиковались.
Несмотря на страшную непогоду, иные выскочили сами на площадь, иные послали прислугу, чтобы узнать, кого хоронят. Но выскочившие на площадь люди, тотчас же оказались по пояс в воде. А ветер то сшибал их с ног, то крутил на месте, срывая с голов головные уборы. Впрочем, некоторые, наиболее смелые молодцы все же смело побежали вперед, пытаясь догнать процессию, но не тут-то было – она отдалялась от них на то же расстояние. И они увидели только, как факельщики входили в ворота дворца, выходившие на площадь. После полуночи, час в два, ветер начал стихать и вода быстро пошла на убыль. А на другой день утром весь город судачил не столько о странном наводнении, сколько о загадочных похоронах. Рассказывали, что погребальная процессия, выйдя в одни ворота дворца, прошла через двор и затем вышла в другие ворота со стороны Невы и, повернув направо, следовала вдоль берега реки. Но никто не мог разузнать, где она скрылась, а также так никто и не узнал, кого хоронили. Рассказывали тоже, будто сама императрица была очевидицей этого явления, которое сильно потрясло ее – она признала в нем предвестие своей смерти.
Во все время пребывания своего в Петергофе, императрица принимала лекарство и чувствовала себя гораздо лучше, но по возвращении в Петербург не переставала жаловаться на бессонницу. В конце сентября здоровье императрицы Анны Ивановны и в самом деле резко ухудшилось. Она часто теряла сознание, у нее стала появляться испарина. Помимо почечно-каменной болезни, давала о себе знать еще и подагра. Обеспокоенный не только самочувствием императрицы, но и своей собственной дальнейшей судьбой герцог Бирон стал все более настойчиво заставлять ее подписать завещание о регентстве. Анна не торопилась делать этого, словно бы понимая, что, подписав указ о наследовании престола и регентстве, она вскоре умрет. А ей этого никак не хотелось. Ей ведь еще не исполнилось даже сорока семи лет. Но 5 октября с императрицей вдруг совершенно неожиданно случилась сильная кровавая рвота и состояние ее здоровья стало ухудшаться все более и более. Произошло обострение почечно-каменной болезни, началось омертвение почек. После этого у императрицы начались еще и частые истерики. Врачи связывали это с тяжелым климаксом Анны Ивановны.
- Целые ночи напролет глаз не сомну и мучаюсь, – жаловалась Анна Ивановна докторам.
Но разве объяснишь им, что такое боль, когда хочется от нее даже на стены взбираться, когда камни внутри тебя так врезаются в твое тело, что тебе кажется, будто кто ножом там, изнутри, тебя режет. Это может понять только тот, кто сам страдается этой болезнью.
6 октября в два часа пополудни, когда она садилась за стол обедать, ей стало так плохо, что она потеряла сознание и упала, и ее в беспамятстве отнесли в постель. Первый медик императрицы Фишер на испуганный вопрос Бирона ответил:
- Сие есть дурной признак и если болезнь государыни будет усиливаться, то надобно опасаться, что вскоре вся Европа наденет траур.
- Господин Фишер слишком пугает вашу светлость, – возразил коллеге другой врач, португалец Антоний Рибейро Санхес. – Не вижу ничего страшного в случившемся, ибо считаю болезнь ничтожною. Однако же, после таких усилий натуры, государыня должна остаться на несколько часов в совершенном покое.
Бирон позвал обергофмаршала.
- Императрице дурно, – сказал он, – поезжайте скорее от имени императрицы к Остерману, сообщите ему, что случилось, и спросите, что он посоветует нам делать?
 - Надобно также позвать кабинет-министров, – предложил Левенвольде и уехал к Остерману.
Пока доктора спорили друг с другом, Анна Ивановна пришла в себя и, оставшись, наконец, одна, призвала к себе комнатную девку Авдотью Андреевну.
- Сбегай-ка к дохтуру Леистевиусу, спроси обо всем. Не доверяю я всем этим ученым медикусам.
Девка тотчас же помчалась к названному врачу и тот, выслушав внимательно прислужницу императрицы, велел передать ее величеству, чтобы она насчет своей болезни не имела никакого опасения и принимала бы только красный порошок доктора Шталя, который ей непременно поможет.
Расстроенный Бирон хотел сообщить о происшедшем еще и принцессе Анне и отправил к ней сына Петра, но Анна не приняла его, сославшись на собственную слабость, велев отправляться к фрейлине Менгден. Тому ничего не оставалось, как передать Юлиане о болезни императрицы и о беспокойстве этим его отца, герцога. Тем временем сам Бирон снова вернулся к Анне Ивановне. Больная пришла в себя, но была очень слаба.
- Мне дурно, герцог, – сказала она, – чуть ли не приходит мой последний час! Я покорна божьей воле! Но что после меня станет с империей – подумать страшно! Мне поставят в вину стечение обстоятельств, в каких я оставлю Россию!
- Бог будет милостив, – стал успокивать ее Бирон. – Не тревожьте себя, государыня, думами о судьбе России, потому что всякое волнение усиливает вашу болезнь. Все земное управляется волей провидения!
-  Правда, – кивнула Анна Ивановна, – позови министров и слушай, что они будут гово-рить!
- Они должны явиться сюда скоро в ожидании куртага, потому что сегодня воскресенье. Как только соберутся, мы тотчас приступим к совещанию.
- Пошли к Остерману! — сказала государыня. — Дали ли знать принцессе?
Когда обергофмаршал сообщил Остерману о припадке с государыней, Остерман произнес:
 - Боже, сохрани ее величество!
- Однако, что же нам делать на случай смерти императрицы? – взволнованно спросил Левенвольде.
 - Я думаю, ее величество не изменит своей прежней воли. Еще до брака принцессы Анны она объявляла, что желает учинить своим наследником сына, когда тот родится от принцессы Анны. Теперь этот сын рожден. Надобно составить манифест, провозглашающий Ивана Антоновича будущим императором.
- Но преемник императрицы еще в колыбели. Следует установить правительство до его совершеннолетия!
- Я не знаю, какая в том будет воля ее величества, – ответил Остерман. –  Но мне кажется, сама природа тут указывает: у малолетнего императора есть мать; она и будет правительницей, только при ней надобно будет учредить совет, а в числе членов этого верховного совета может быть герцог курляндский.
Этот ответ не понравился Бирону, когда его передал ему Левенвольд. Герцог думал, что Остерман будет подогадливее и сразу скажет, что регентом следует назначить его, Бирона. Но хитрец Остерман и сейчас переиграл всех – он до поры до времени решил выждать, что скажут другие. А Бирон, недовольный двусмысленным ответом Остермана, произнес:
- Какой совет может быть там, где много голов? У каждой головы своя собственная мысль!
Его снова позвали к императрице и, когда он сообщил ей ответ Остермана, императрица похвалила лучшего своего дипломата:
- Я хочу все устроить, что только будет зависеть от меня. Остальное – в воле божьей! Знаю, что оставляю императора-младенца в грустном положении. Ни он сам, ни его родители не способны совершить что-нибудь. Отец – человек без дарований и не может служить поддержкой малолетнему сыну. Мать-принцесса – не глупа, но у нее есть отец, герцог Мекленбургский – тиран своих подданных. Он явится в Россию и здесь начнет поступать так, как поступал в своем мекленбургском владении. Память моя покроется позором! Нет, ни отец, ни мать не годятся, чтоб государством править!
Бирон умолял ее подписать манифест о его регентстве. Анна не соглашалась. Даже находясь на смертном одре, она все еще любила Бирона и не желала ему зла, ибо понимала, что после ее смерти Бирону придется худо.
Минуту спустя, передохнув от новой резкой боли, императрица спросила:
- Съехались ли министры и что они делают? Поди, Эрнест, послушай, что они говорят.
Бирон понял, что императрице хочется остаться одной и послушно вышел. Герцог, вернувшись в свой кабинет и увидев там дожидавшегося его для доклада президента Коммерц-коллегии барона Карла Людвига Менгдена, кузена фрейлин принцессы, тут же повелел ему срочно вызвать к себе фельдмаршала Миниха, обергофмаршала Левенвольде и двух кабинет-министров – князя Черкасского и тайного советника Бестужева-Рюмина, введенного Анной Ивановной в Кабинет министров после казни Волынского по просьбе Бирона – ему нужен был человек для сдерживания планов Остермана. 
47-летний Алексей Петрович Бестужев-Рюмин был сыном тайного советника, гофмейстера и первого фаворита Анны Ивановны (еще в бытность ее в Курляндии) Петра Михайловича Бестужева-Рюмина и Евдокии Ивановны Талызиной Алексей получил хорошее образование в академии Копенгагена, а затем в Берлине, проявив большие способности к языкам. В девятнадцать лет был определен дворянином при посольстве князя Куракина на конгрессе в Утрехте, а затем, находясь в Ганновере, сумел получить чин камер-юнкера при ганноверском дворе. С разрешения царя Петра следующие четыре года состоял на службе в Ганновере, а потом в Великобритании и приезжал в Санкт-Петербург с известием о восшествии на английский престол Георга I. В 1717 году Бестужев-Рюмин возвратился на русскую службу и был назначен обер-камер-юнкером при вдовствующей герцогине Курляндской, а затем занимал пост резидента в Копенгагене, в Гамбурге и вновь в Копенгагене. Находясь все эти годы на дипломатической службе, Алексей Петрович получил орден св. Александра Невского и чин тайного советника. В 1740 году по протекции герцога Бирона ему был дан чин действительного тайного советника, а затем он был назначен кабинет-министром в противовес графу Остерману. Разумеется, и сама Анна Ивановна, памятуя о славных годах, проведенных с его отцом в Курляндии, не возражала против этого назначения, и Бирон таким образом сделал Бестужева своим должником.
Первым у Бирона появился обер-гофмаршал Левенвольде, за ним явился Миних и застал герцога метавшегося по кабинету и всего в слезах и рыданиях:
- Ах! Я самый несчастнейший человек, теряю преждевременно и внезапно государыню удостаивавшую меня непомерною милостию и доверенностию своею, осыпавшую меня благодеяниями несчетными. Что последует со мною по кончине ее? Чего ожидать мне в государстве, в котором премножество людей, в награду оказанных мною отечеству заслуг, питают ко мне не благодарность, а ненависть! Впрочем, личная моя польза не столько занимает сердце мое, как бедствие, неминуемо угрожающее государству по кончине императрицы: наследник еще в пеленах, и права его требуют утверждения государыни. Нельзя предвидеть всех гибельных последствий, каковые может произвести о сем манифест, обнародованный в настоящих обстоятельствах, среди такого народа, который всегда во времена малолетия своих государей предавался возмущениям и всяким неистовствам. Шведы, производящие сильные вооружения, не преминуют, среди беспорядков и несогласий, напасть на Россию. И так, в сих смутных обстоятельствах, крайне нужно, дабы правление вверено было руке такой особы, которая, ведая совершенно о положении всех государственных дел, одарена бы была потребною твердостью для обуздания мятежных голов и удержания благоустройства в недрах империи. Хотя, по справедливости, нельзя порицать характера принцессы Анны, матери малолетнего наследника, но должно опасаться, что, учинившись правительницею, а вместе с тем самовластною, призовет она в Россию герцога Мекленбургского, родителя своего, и допустит его мешаться в дела государства. Своенравие и суровость сего принца известны, и он легко завлечет дщерь свою к поступкам пагубным. Что касается принца Брауншвейгского, то еще менее можно вверить ему кормило народоправления: ибо нет сомнения, что тогда Россия будет управляема австрийским послом. Следственно, неизбежно завлечется во все брани венского двора.   
Не успел Бирон закончить свой вполне искренний, но с совершенно прозрачным намеком, плач, как в его покои вошли оба кабинет-министра, князь Черкасский и тайный советник Бестужев.  Он и для них повторил почти дословно все свои слова, надеясь, что присутствующие вполне его поймут. И он не ошибся. Первым, как ни странно, решил взять слово обычно отмалчивавшийся князь Алексей Черкасский, в те годы один из самых богатых людей империи (одних крепостных – тридцать тысяч глав семейств), фигура которого в ширину была даже несколько больше, нежели в высоту, очень большая голова склонялась к левому плечу, а массивный живот – в правую сторону. На его коротких ногах, как и всегда (даже на придворных приемах по случаю больших праздников) красовались сапоги, вместо поколенных узких кюлотов, чулок и башмаков с пряжками.
- Я никого другого достойным и способнейшим не нахожу, которому можно бы было вверить правление, как герцога Курляндского, поелику его светлость с толиким усердием и славою трактовал дела государственные, и личная его польза в рассуждении герцогства Курляндского с благоденствием России сопряжена теснейшими узами. И так для блага отечества нашего, всеусерднейше прошу вашу светлость продолжать ваше попечение о России под каким бы то ни было титулом.
Все остальные понимая, сколь рискованным мероприятием было бы в данный момент предлагать какую-то другую кандидатуру для регентства, тут же согласились с князем Черкасским. К тому же, нельзя было исключать и того фактора, что императрица могла поправиться и тогда, зная ее привязанность к Бирону и ее решительность убрать любого, кто попытается его оскорбить (пример князя Волыского был еще совсем свежим), такому человеку пришлось бы плохо.
Бирон, услышав из уст присутствующих то, что он и желал услышать, тут же успокоился и произнес:
- Учиненное предложение могло бы чрезмерно удивить меня, если б я не почитал искреннейшую любовь и дружбу вашу ко мне единственным к тому побуждением. Но размыслите, одобрит ли общество желание ваше, на любви к отечеству основанное?  Я иноземец, в котором империя Российская не заинтересована, и знаю, что благоволение императрицы навлекло на меня бесчисленное множество завистников, и я почасту с прискорбием видел, как чистейшие мои намерения гнуснейшими обезображены были толками. Что же не воспоследует, когда я верховную власть восприму? Сколь немногих могу я сделать тогда благодарными и коликим действиям оклеветания буду я подвержен? По сие время императрица защищала и охраняла меня от всех врагов, но кто впредь станет за меня стоять и способствовать к моей обороне? Милостию императрицы я награжден столь богато, что в сем свете ничего другого желать мне не остается, как токмо пристойным образом отъехать в свою отчизну, и такового утешения, я надеюсь, не похотят лишить меня и первые враги мои. Плохое состояние моего здоровья, истощение сил, наконец, домашние заботы — все это в настоящее время вынуждает меня думать только об одном: как бы мне устраниться от государственных дел и провести спокойно остаток жизни. И если будет угодно промыслу пресечь дни императрицы, – я сочту себя свободным от всего, и надеюсь, вы дозволите мне остаться среди вас, пользоваться моим положением, ни во что не вмешиваясь, и – быть вашим другом. Благодарю вас, господа, за доверенность ко мне, но не решаюсь ею воспользоваться.
 Бирон сделал паузу, чтобы глотнуть воздуха и, одновременно, проследить за реакцией собравшихся мужей. Фельдмаршал Миних воспользовался этой паузой и произнес:
- Предложения сии не ограничиваются одним простым желанием собравшихся вельмож, но составляют волю великого и могущественного государства. Обратите на это внимание, ваша светлость, и сообразите, что, упорствуя в своем отказе, вы очень дурно заплатите за все милости государыни, до сих пор на вас излившиеся.
И тут Бирон умело сделал вид, что, наконец, поддался уговорам.
 – Если какие-либо уважения в состоянии побудить меня к восприятию толь тяжкого бремени, то не нахожу я других, кроме признательности своей к великим благодеяниям, ощущенным от императрицы, привязанности к ее высокой фамилии и усердия, с каковым я во всякое время расположен был к славе и благоденствию Российской империи, но даже я ни на что решиться не могу, пока мнения других благонамеренных патриотов не узнаю. И потому считаю за нужное со следующего дня учредить совет из знаменитейших особ Сената, генералитета и придворных чинов, а паче всего необходимо потребно молодого принца Ивана объявить наследником престола и ему учинить присягу в верности, почему и советую обо всем оном рассудить и сообразить с графом Остерманом, приложив старание в сию же ночь заготовить манифест, дабы он на другое утро от императрицы подписан и обнародован быть мог.
Хитрец Остерман с момента занятия престола Анной Ивановной частенько сказывался больным подагрою обеих ног, в результате чего последние пять лет практически безвылазно сидел дома. Подагра его, правда, и в самом деле мучила, однако же гораздо реже, нежели он о том сообщал. Кивал же он на свою болезнь в наиболее критические моменты для империи. Вот и в этот раз, когда решалась судьба регентства, он не смог лично присутствовать на совещании, срочно устроенном Бироном, но даже герцог понимал, что без своего явного оппонента ему здесь не обойтись. И все министры, по просьбе Бирона, отправились сообщить Остерману о принятом решении и приготовить к завтрашнему утру манифест.
Князь Черкасский и Бестужев поехали к Остерману вместе в одной карете, Миних же отправился туда впереди них в собственном экипаже. Дорогой Бестужев и Черкасский разговаривали между собой о событиях дня и оба сходились на той мысли, что надобно предложить регентство герцогу Курляндскому.
Но у Остермана на сей счет было свое мнение – он делал ставку на регентство принцессы Анны. Однако здоровье ее в последнее время тоже пошатнулось настолько, что лейб-медики даже давали ей жизни не более трех недель. При этом, кандидатура принца Антона здесь вовсе не учитывалась и даже не упоминалась. А все из-за того, что Анна Леопольдовна по-прежнему ненавидела своего мужа, и довольно давно не допускала его до своей постели, а обедала и вовсе уже целый год чаще всего с Петром Бироном. Дошло даже до того, что принцесса Анна запретила Антону посещать императрицу, пока та сама не потребовала его к себе. С Анной вели тайные переговоры некоторые вельможи. Да и сам фельдмаршал Миних, чей сын Эрнест был женат на Авроре Менгден, сестре камер-фрейлины Анны Леопольдовны, был бы не против такой кандидатуры в качестве регента. О том же сообщал своему герцогу Карлу Брауншвейгскому в Люнебург и посол Гросс: «Насколько известно, все кабинет-министры и Миних уже были в прошедшую субботу у ее высочества герцогини Анны, и ее высочество  не позволила присутствовать при этом принцу Антону Ульриху, что, безусловно, вызывает беспокойство... Хорошо известно, и Ваше превосходительство знает более чем достаточно, какими талантами принц Антон Ульрих обладает и какими – нет. К тому же герцогиня Анна способна делать с принцем Антоном Ульрихом все, что захочет. Она выпытывает у него все его секреты, но не открывает его светлости свои».
Секретность, окружавшая закулисные переговоры министров с Анной Леопольдовной, вызвала у Гросса подозрения: «Ее высочество одна будет объявлена правительницей России, без принца Антона Ульриха… Но когда случится смерть ее величества императрицы, то вырвется наружу как ненависть русского народа к герцогу Курляндскому, так и любовь к принцу Антону Ульриху, из чего можно будет извлечь пользу».
На счет ненависти к герцогу Бирону, пожалуй, можно и согласиться, а вот  по поводу любви русского народа к Антону Ульриху следует поспорить, даже если учесть его популярность в армейской среде после турецкой кампании. Но передача регентства Антону Ульриху значила усиление роли Остермана, а этого уже никак не мог допустить Бурхард Миних, ярый противник вице-канцлера. С другой стороны, если никто по отдельности из высших сановников России не желал регентства Бирона, то, собравшись вместе, они, в отсутствие какой бы то ни было реальной альтернативы, сами предложили герцогу Курляндскому пост фактического правителя России. Это понимал и граф Андрей Иванович Остерман.
- Государыня, – начал наставлять министров Остерман, – назначает своим преемником внука, сына своей племянницы, принцессы Анны, а воля самодержавной государыни есть закон. Итак, необходимо составить манифест об объявлении преемником императрицы Анны Ивановны принца Ивана Антоновича и об учинении ему присяги на верность.
Когда же заговорили о том, кому поручить правление до совершеннолетия будущего императора, Остерман на это ответил в своей обычной двусмысленной манере:
- Дай, господи, государыне моей много лет здравствовать! Мы сейчас напишем манифест о престолонаследии, а о регентстве – это дело другое. Дело важное – надобно подумать! Этот вопрос может быть решен только природными русскими! Я – иноземец, и мне такое решение не под стать!
- Странно, граф, что вы себя называете иноземцем, когда вы так долго занимали первую должность в Российском государстве и правили всеми государственными делами!.. – поняв, что тот снова отвиливает, возразил Бестужев. – Вы более русский, чем двадцать тысяч других, называющих себя русскими по происхождению. Мы не за тем к вам приехали, чтобы навязывать вам чужое мнение, а за тем, чтоб слышать ваше собственное от вас самих. Без этого нам и пользы нет от вашего участия в наших совещаниях.
Остерман понял из этих слов, что решение уже принято, а потому сразу же переменил тон.
- Вы, господа, дурно меня поняли. Я такоже думаю, что регентство не может быть в лучших руках, когда будет поручено герцогу Курляндскому, и что невозможно принять более мудрой меры для выгод России.
- В таком случае, граф, надобно бы вам составить акт о назначении великого князя Ивана наследником ее императорского величества и другой, о передаче регентства герцогу Курляндскому.
 Остерман, поморщившись (впрочем, это можно было объяснить и обострением подагрических болей) и тяжело вздохнув, произнес:
- Ну что же, ежели такая высокая депутация тако решила, то и я немедля при величайших знаках усердия согласие свое изъявляю. А ежли герцог Курляндский в нерешимости своей останется, то надлежит самую императрицу утруждать, дабы она преклонила его к тому.
И он тут же принялся сочинять манифест о создании чрезвычайного совета.
- Считаю за нужное, – добавил Остерман, – в чрезвычайный совет пригласить еще следующих особ, а именно: генерала Ушакова, адмирала графа Головина, обер-шталмейстера князя Куракина, генерал-прокурора князя Трубецкого, генерал-поручика Салтыкова и гофмаршала Шепелева.
- Думаю, сие уместно будет и правильно, – согласился Миних.
На другой день рано поутру все особы, включенные в чрезвычайный совет, съехались ко двору и собрались в комнатах герцога Курляндского. Даже графа Остермана гренадеры принесли в креслах.
Бирон тут же обратился к Миниху:
- Вы слыхали, граф, думают устроить у нас правительство на польский образец, состоящее из многих лиц? 
Бирон, намекая на ответ Остермана, привезенный ему вчера через Левенвольде, даже не взглянул на вице-канцлера, но тот внутренне напрягся.
- Я не слыхал! – ответил Миних.
Но тут сразу же взял слово Бестужев:
- Это противно было бы существу российского правительства и духу нашей нации, издавна привыкшей к единовластию. Опыт нам это показал достаточно одиннадцать лет тому назад, когда избирали на престол государыню Анну Ивановну. Это до того очевидно, что и толковать об этом нечего. Надобно регентство поручить одному лицу. Герцогу Курляндскому регентом быть!
Но Остерман все же решил выдержать свою позицию до конца и здесь:
- Но каково к этому будет отношение со стороны чужих государств, когда родители его величества будут обойдены?
Впрочем, его вопрос просто повис в воздухе. В это время князь Черкасский стал что-то тихо говорить Левенвольде, но обергофмаршал громко сказал:
– Не шепчитесь, князь, говорите велегласно!
Бестужев, между тем, продолжал свою мысль:
- Родителям будущего императора правление поручать нельзя, да и государыня императрица этого не желает! Если дать власть принцу брауншвейгскому, он наделает больших хлопот России. Он племянник римского императора и шурин прусского короля. Он отдаст Россию в волю чужих государств, впутает ее в их взаимные несогласия и вооружит против нее многие имперские дворы, а нам надобно соблюдать со всеми равное согласие, отнюдь не вмешиваясь в их домашние дела, до нас не касающиеся.
- Он человек горячий, – поддержал и князь Черкасский, – он будет стараться сделаться генералиссимусом, а, получив полную высшую власть над войском, всецело отдастся в диспозицию венского двора. Притом же, нрав принца Брауншвейгского нам неизвестен, а нрав герцога Курляндского мы давно знаем!
Бестужев продолжал:
- Сама принцесса Анна – женщина своенравная, как и ее родитель. Притом у нее нет достаточных познаний в делах внутренней и внешней политики, и она совершенно не подготовлена к тому, чтоб нести на себе тяжелое бремя управления государством. Нет никого, кто бы так способен был к принятию на себя должности регента, как герцог Курляндский. Он благоразумен, он смел, неустрашим, он знает все интересы нашей страны! Надеюсь, почтенные господа согласятся со мною, что нам теперь остается просить императрицу поручить после себя до совершеннолетия будущего императора Ивана Антоновича регентство над империей герцогу Курляндскому.
- И я тоже так полагаю, – снова поддержал Бестужева князь Черкасский. – Его личная польза в отношении собственного герцогства связана с пользою и благоденствием России. Уже ради одного опасения за свое собственное герцогское владение, находящееся в распоряжении России, он будет стараться о ее государственных делах настолько, чтоб всегда быть в состоянии дать в них безукоризненный отчет. Мы окажем великую услугу нашему отечеству, если начнем утруждать герцога нашей общей просьбой, дабы он благоволил на будущее время обратить свое внимание к попечению о нашем государстве.
Фельдмаршалу Миниху ничего не оставалось, как принять сторону большинства:
 - Мы знаем превосходные качества характера вашего, герцог. Мы убеждены, что никто, кроме вас, до такой степени не сведущ во внутренних и внешних делах Российского государства и никто не будет принят русской нацией с таким восторгом. Все министры наши за все время царствования императрицы Анны Ивановны привыкли к вашему образу действий и никому не станут так охотно повиноваться, как вам. А вот что говорили о принце брауншвейгском, так я скажу: был он при мне две кампании, и я все-таки не узнал, что он такое: рыба ли он или мясо! Мы думаем, герцог, – заключил Миних, – что миллионы людей, осчастливленных вашим правлением, будут за вас молить бога! Ваша светлость, примите весла правления в ваши крепкие руки, мы же все вам искренне преданы, и я, как прежде был, так и вперед пребуду вашим вернейшим слугой!
Бирон для приличия еще немного покочевряжился, но, разумеется, в конце концов согласился со своей будущей тяжелой миссией – быть регентом при малютке императоре. Оставалось дело за малым, убедить в этом императрицу и заставить ее подписать манифест.
Больная государыня задержала у себя представленный ей манифест о престолонаследии и проект о регентстве Бирона. Она давно уже страшилась смерти и отклоняла от себя все, что могло ей напоминать о смертном часе. Более того, давно уже было запрещено провозить и проносить покойников мимо дворца, чтобы не беспокоить Анну Ивановну даже видом, возбуждающим в ней мысль о собственной кончине. Тогда Бестужев составил так называемую «позитивную декларацию», согласовал с другими сановниками, и представил ее в кабинете министров: в ней выражено было, будто вся нация желает, чтобы не кто иной, а непременно герцог Курляндский, в случае преждевременной кончины императрицы, стал регентом государства впредь до совершеннолетия будущего императора. Стали приглашать к чтению и к подписи этой декларации всех наличных особ первых четырех классов. Набралось таким образом 197 подписей. Впрочем, не стоит думать, что все подписавшиеся являлись  искренними приверженцами герцога Курляндского. Большинство подписывалось, следуя примеру подписавшихся прежде их; другие ставили свои подписи исключительно из страха: никто же из них не знал – умрет ли государыня или выздоровеет. Врачи находили ее болезнь очень опасною, но и не оставляли надежды на возможность ее выздоровления. Хотя, следует сказать, что они не лечили императрицу от  тех болезней, от которых она скончалась.
Между тем императрица день ото дня чувствовала себя все хуже, но, несмотря на это, она она почти ежедневно принимала у себя цесаревну Елизавету Петровну, принцессу Анну и ее супруга принца Антона, и своими вопросами и разговорами доказывала всем, что находится в здравом уме.
Наконец, Анна Ивановна подписала манифест о престолонаследии и указ о его обнародовании. Бирон приказал по такому случаю всем четырем лейб-гвардии полкам (Преображенскому, Семеновскому, Измайловскому и Конному) собраться на площади пред дворцом. Едва императрица подписала манифест, его немедленно отнесли в придворную церковь и прочли перед многочисленным собранием, и тут же приняли присягу на верность Ивану Антоновичу как наследнику всероссийского престола. Подписали данную присягу и обе принцессы – Анна Леопольдовна и Елизавета Петровна, и, разумеется, принц Антон Брауншвейгский, отец наследника. Принятие присяги шло во всех городских церквах. Стоявшие перед дворцом полки лейб-гвардии присягали поротно.
Вечером императрица была чем-то сильно опечалена. На вопрос Бирона, что с ней, она ответила:
- Присягу я подписала дрожащею рукою, чего не было со мною, когда я подписывала объявление войны Порте оттоманской.
Труднее было с манифестом о регентстве. Анна отказывалась его подписывать, несмотря на то, что Бирон несколько дней валялся у нее в ногах, целуя их, и несмотря на пронесенную сквозь годы любовь к своему фавориту. «Ежли подпишу сей манифест, то сей же час и помру», – рассуждала императрица.
Все виднейшие вельможи в государстве признали герцога в качестве единственной кандидатуры для регентства, около сотни знатнейших гражданских и военных чинов подписали письмо-челобитную на имя государыни, сам граф Остерман, принесенный во дворец в креслах вызвался представить императрице прошение и постановление к подписанию, но Анна изволила допустить к себе Остермана лишь на третьи сутки. Граф, весьма красноречиво и убедительно изложил императрице тяжелое положение в государстве, вследствие болезни ее величества и неопределенности в статусе герцога Бирона, сумел убедить Анну Ивановну.
- Давай бумаги, – протянула она ослабевшую руку.
Взяв их у Остермана, она равнодушно положила их под свое изголовье, устало произнеся:
- Я рассмотрю.
Но прошло еще несколько дней, а о бумагах императрица не говорила ни слова. Встревоженный этим обстоятельством, Бирон пошел даже на то, чтобы обратиться за помощью к принцессе Анне, предполагая, что именно любовь к племяннице удерживает Анну Ивановну от подписания манифеста. Бирон обратился к барону Менгдену, дабы тот объяснился с принцессой, пытаясь ее убедить, что благоденствие ее собственное и ее малолетнего сына будет возможно лишь при регентстве герцога, и дабы принцесса убедила в том тетушку-государыню. Но Анна Леопольдовна была весьма удивлена подобной просьбой. Выслушав кузена своих фрейлин, она ответила:
- Я никогда не вмешивалась в государственные дела, а при настоящих обстоятельствах еще менее осмелюсь приступить к сему. Хотя здравие императрицы находится в величайшей опасности, но я уповаю, что, при милости божьей, она оправится от болезни. Сердце мое никак не позволяет мне предвещать кончину любезнейшей моей тетки, – принцесса грустно вздохнула. – Впрочем, мне кажется, что герцог все уже сделал, убедив государыню к наименованию наследника престола, и, имея свободный доступ к ее величеству, в любой момент может исходатайствовать утверждение ее и на прочие распоряжения об управлении империей. Что касается меня, то, покоряясь совершенно воле императрицы, моей благодетельницы, я беспрекословно буду повиноваться всему, что благоугодно будет ей постановить.
Понятно, что такой ответ мог только еще больше озлобить Бирона. Но он, все же, еще раз попытался воздействовать на принцессу, попросив о том нескольких членов чрезвычайного совета. Но и они услышали от Анны Леопольдовны такой же ответ.
  Ночь с 15 на 16 октября императрица впервые за последние сутки спала довольно хорошо. Но днем 16-го с ней случился еще один припадок. А это уже предвещало скорую смерть. Тянуть далее было невозможно и утром 17 октября Анна приказала позвать Остермана и Бирона.
Обширная опочивальня императрицы еле освещалась всего двумя восковыми свечами, прикрытыми зонтом из зеленой тафты. В одном из углов комнаты даже в этом полумраке ярко блестели в киоте от огня лампадки золотые оклады фамильных, наследственных икон, украшенные рубинами, яхонтами, лалами, сапфирами и изумрудами. У одного из окон стояли два придворных медика императрицы, Фишер и Санхес, немец и португалец, и о чем-то еле слышно переговаривались между собой по-латыни. Им было понятно, что русскую императрицу уже не спасти. Здесь же сидела у царского изголовья и маленькая Биронша с красными, припухшими от слез глазами. Кроме нее была еще и любимая ее камер-юнгфера Юшкова, да одна комнатная девушка, безотлучно ходившая за государыней.
При появлении обер-камергера и кабинет-министра, которого в покой императрицы внесли гренадеры, все без лишних слов покинули царскую опочивальню. Впрочем, подозрительный Бирон тут же заглянул за обе двери и, убедившись, что никто не сможет их подслушать, встал возле кресла Остермана.
- Осмелюсь доложить вашему императорскому величеству, – как-то нерешительно, прерывающимся голосом заговорил Остерман. – Осмеливаюсь доложить лишь по рабской моей преданности вашему величеству, что хотя всевышний и не отнимает у верноподданных надежды на скорое выздоровление матери российского отечества, но, тем не менее положение дел теперь таково, что вашему величеству предстоит необходимость явить еще раз знак материнского вашего попечения о благе под скипетром вашим управляемых народов.
- Ты видно, хочешь сказать, Андрей Иваныч, подоспела надобность в моем завещании о регентстве?
- Никто не сомневается в выздоровлении вашего величества, но обстоятельства таковы, – продолжил мысль графа герцог, – что если вы, всемилостивейшая государыня, не объявите нынче вашей воли, то впоследствии нас, лиц самых приближенных к вам, русские станут укорять в злых умыслах и не упустят обвинить в том, что мы, пользуясь случаем, хотели установить безначалие с тем, чтобы захватить власть в свои руки.
- Его светлость имеет основания высказывать подобные опасения, – поддержал Бирона Остерман.
Анна Ивановна вытащила из-под подушки некогда положенные ею туда бумаги.
- Ты эти бумаги имел ввиду, Андрей Иваныч?
- Да, ваше императорское величество, – узнав свою руку, кивнул кабинет-министр.
- Что это?
- Завещание вашего императорского величества и указ о его принятии.
- А кто писал его?
- Ваш нижайший раб, – поклонился Остерман, приподнявшись в своем кресле.
- Читай! – императрица вручила ему свернутую в трубку бумагу.
Остерман начал читать завещание и когда дошел до той статьи, где герцог Курляндский назначался регентом на шестнадцать лет, то есть до совершеннолетия будущего императора, Анна его прервала и обратилась к Бирону:
- Надобно ли тебе это?
- Не токмо о себе пекусь, государыня, но и о фамилии своей и о будущем империи, – ответил Бирон, встав на колени у постели императрицы. – В какое ужасное положение я буду поставлен, если всевышний, сверх ожидания, воззовет к себе мою благодетельницу прежде меня самого. Вспомни, государыня, о моей безграничной преданности, о многих годах, проведенных с тобою безотлучно и сколько врагов, сильных и неумолимых, я себе нажил слепо повинуясь твоей воле.
- Давно ли ты служишь мне, герцог? – после короткой паузы спросила Анна.
- Уже двадцать два года имею счастие находиться на службе вашего величества.
- Намерение мое не исполнилось: я не успела наградить вас по заслугам. Но не сомневайтесь, что вам воздаст господь, – печально вздохнула императрица. – Так и быть! Дай-ка мне перо, Эрнест.
Анна Ивановна подписала документ и, вернув перо Бирону, произнесла пророчески:
- Мне жаль тебя, герцог! Без меня не будет тебе счастья!
Бирон поклонился императрице в пояс и поцеловал ей руку. Остерман тотчас же завернул подписанное в конверт и запечатал у самой постели ее величества. Анна приказала позвать Юшкову и, отдав ей конверт, велела положить его в стоящий подле ее постели шкаф с алмазными вещами.
Остерман велел отнести себя в креслах в приемную императрицы, где уже собрались все вельможи империи, предупрежденные врачами о том, что императрица находится при смерти. К вице-канцлеру тут же подошли адмирал граф Головкин и обер-шталмейстер князь Куракин:
- Мы желали бы знать, кто наследует императрице.
- Юный принц Иван Антонович, – ответил Остерман, при этом ни словом не обмолвившись ни о завещании, ни о назначении герцога Курляндского регентом империи. 
Вскоре и Бирон покинул опочивальню императрицы и объявил собравшимся в зале:
- Императрица не токмо изъявила всемилостивейшее благоволение свое на все ваши для пользы империи предпринятые подвиги, но также обещала всем, буде бог ей поможет, существенные показать знаки своего удовольствия, – а в конце, находясь все еще в состоянии нервного стресса, добавил к всеобщему удивлению:
- Вы, господа, поступили, как древние римляне!
Между тем императрица час от часу чувствовала себя все хуже. К трем часам дня у нее стали отниматься сначала левая, а затем и правая нога. В соседней комнате дожидался ее духовник, готовый в любую минуту приступить к причащению императрицы. Она велела пригласить к себе племянницу с супругом и цесаревну Елизавету. Анна Леопольдовна сразу же со слезами на глазах бросилась к тетку и, обняв ее, прижалась к ее груди и зарыдала. Заплакала и Елизавета. Но сама Анна Ивановна была совершенно спокойна и также спокойно попрощалась с ними.
На адмиралтейском шпице пробило девять часов. Огни в окнах домов петербургских погасли, и столица затихла. Один однообразный шум осеннего дождя нарушал глубокую тишину. Изредка прохожий, завернувшись в плащ и набросив на голову капюшон, спешил к дому и робко посматривал на Летний дворец. Там во всех окнах, на опущенных малиновых занавесях разлитое сияние свечей беспрерывно меркло от мелькавших теней. Заметно было, что во дворце из комнаты в комнату ходили торопливо люди.
 В девять часов у Анны Ивановны начались конвульсивные припадки, тут же появился ее духовник, придворный священник и певчие. Когда они закончили, в опочивальню позвали самых близких приближенных – Бирона, Миниха, Черкасского, Бестужева, Ушакова и некоторых других. Императрица смогла узнать только Миниха и то, вероятно, благодаря его рослой, подтянутой фигуре, остальных, как ни всматривалась, различить не смогла. Потому и сказала слабеющим голосом:
- Прощай, фельдмаршал! Прощайте все!
Умирая, она до самого конца смотрела на стоящего в ее ногах плачущего Бирона, а потом сказала ему:
- Небойсь!
Это были последние слова императрицы Анны Ивановны, не дожившей немного до своего сорокасемилетия и процарствовавшей десять лет. После этого ее соборовали маслом, а после окропления водой она успокоилась навечно. Как видим, чувства ее не обманули – подписав эти манифесты, Анна Ивановна вскоре и скончалась.
Впрочем, нет! Помимо наследных манифестов был и еще один предвестник, точнее, предвестница ее смерти.
После смерти императрицы Петербург был наполнен смутными слухами о привидении-двойнике, которое якобы посетило императрицу накануне ее кончины в Летнем дворце. Этот рассказ передавался шепотом из уст в уста, и, кажется, в столице не было извозчика или булочника, который не слышал бы о странной ночной встрече двух императриц... Подробности этого предания можно найти в мемуарах графини А.Д. Блудовой, которая слышала его от своего деда. «Товарищ моего деда, – пишет графиня, – был дежурный со взводом солдат в карауле вечером, за несколько дней до смерти Анны Иоанновны. Караул стоял в комнате подле тронной залы в Летнем дворце; часовой был у открытых дверей. Императрица уже удалилась во внутренние покои. Всё стихло. Было уже за полночь, и офицер удалился, чтобы вздремнуть. Вдруг часовой зовет на караул, солдаты вскочили на ноги, офицер вынул шпагу, чтобы отдать честь. Он видит, что императрица Анна Иоанновна ходит по тронной зале взад и вперед, склоняя задумчиво голову, закинув назад руки, не обращая внимания ни на кого. Часовой стоит, как вкопанный, рука на прикладе, весь взвод стоит в ожидании; но что-то необычайное в лице императрицы, и эта странность ночной прогулки по тронной зале начинает их всех смущать. Офицер, видя, что она решительно не собирается идти дальше залы и, не смея слишком приближаться к дверям, дерзает наконец пройти другим ходом в дежурную женскую и спросить, не знают ли они намерения императрицы. Тут он встречает Бирона и рапортует ему, что случилось.
- Не может быть, – говорит герцог. – Я сейчас от императрицы; она ушла в спальню ло-житься.
- Взгляните сами: она в тронном зале.
Бирон идет и тоже видит ее.
- Это какая-нибудь интрига, обман, какой-нибудь заговор, чтобы подействовать на солдат! – вскричал он, кинулся к императрице и уговорил ее выйти, чтобы в глазах караула изобличить самозванку, какую-то женщину, пользующуюся некоторым сходством с ней, чтобы морочить людей, вероятно, с дурным намерением. Императрица решилась выйти, какая была, в пудермантеле. Бирон пошел с нею. Он увидел женщину, поразительно похожую на нее, которая нимало не смутилась.
- Дерзкая! – вскричал Бирон и вызвал весь караул.
Молодой офицер, товарищ моего деда, своими глазами увидел две Анны Иоанновны, из которых настоящую, живую, можно было отличить от другой только по наряду и потому, что она взошла с Бироном у другой двери. Императрица, постояв минуту в удивлении, выступила вперед к этой женщине и спросила:
- Кто ты? Зачем пришла?
Не отвечая ни слова, та стала пятиться, не сводя глаз с императрицы, отступая в направлении к трону и, наконец, стала подниматься по ступенькам под балдахин.
- Это дерзкая обманщица! Вот – императрица! Она приказывает вам: стреляйте в эту женщину, – крикнул Бирон наряду.
Солдаты прицелились. Женщина, стоявшая на ступеньках у самого трона, обратила глаза еще раз на императрицу и исчезла. Анна Ивановна повернулась к Бирону и сказала:
- Это моя смерть!
Поклонилась остолбеневшим солдатам и ушла к себе.
Это один из самых достоверных рассказов о привидениях», – завершает свой рассказ графиня, добавляя при этом, что вскоре после этой «встречи» Анна Ивановна скончалась.
Врачи причиной смерти объявили подагру в соединении с каменной болезнью. При вскрытии обнаружили в правой почке камень в форме ветки коралла величиной с большой палец и много других, поменьше, и еще два камня средних размеров в левой почке. Самый большой камень, отделившись от почек, запер мочевой канал, что вызвало антонов огонь (пиелонефрит)  и явилось основной причиной смерти.
Сразу же были определены и правила ношения траура: царская фамилия и дом герцога должны носить байковые одежды – на платье у мужчин вверху одна пуговица и три внизу, чтобы можно было застегиваться. Bсе остальные лица разделены на четыре класса по званиям состоящих в них особ. Иностранным министрам предоставлено носить траур по их усмотрению.
Сразу после того, как врачи констатировали смерть Анны Ивановны, двери ее опочивальни открыли и обер-гофмаршал Левенвольде со слезами на глазах известил всех о кончине императрицы и пригласил всех к телу усопшей. Вопли и рыдания огласили Летний дворец. Анна Леопольдовна у смертного одра тетки потеряла сознание и ее вынесли в другую комнату, где, придя в себя долго сидела в глубокой задумчивости, обливаясь горькими слезами. 
На следующий день, 18 октября 1740 года, когда все сановники собрались во дворце, Остерман в своей речи по-своему объявил о смерти императрицы. У Бирона спросили, где завещание государыни. Он указал на Юшкову, и та тут же принесла ту самую шкатулку с драгоценностями, где и находился конверт с подписанным завещанием. Шкатулку вскрыли в присутствии принца Антона, сорвали с него печати вице-канцлера и генерал-прокурор Никита Юрьевич Трубецкой, подойдя к свечам,  во всеуслышание зачитал завещание, согласно которому герцог Курляндский был признан регентом России, а принц Иван — императором. Вначале чтения принц Антон Ульрих неподвижно стоял за стулом своей супруги, пока Бирон, обративший на это внимание, не произнес:
- Не угодно ли и вам, вместе с другими, выслушать последнюю волю императрицы?
Принц, даже не глянув в сторону герцога, молча подошел к толпе, окружившей Трубецкого. Дослушав манифест до конца, Бирон удалился в свои покои, а Анна Леопольдовна с Антоном ушли в комнаты, где стояла колыбель малолетнего императора и следующую ночь провели рядом с ним.
Все это время гвардейские полки стояли под ружьем. Все сановники подписали присягу на верность, к которой затем были приведены гвардия, армия, коллегии и прочие, в соответствии с обычаем, принятым в России.
В сенатской типографии тут же закипела работа по печатанию устава о регентстве.  Когда устав вышел из типографии, с ним стали знакомиться: «По воле божеской случиться мо-жет, что внук наш в сие ему определенное наследство вступить может в невозрастных летах, когда он сам правительство вести в состоянии не будет; того ради всемилостивейше определяем, чтоб в таком случае и во время его малолетства правительство и государствование именем его управляемо было чрез достаточного к такому важному правлению регента, который бы как о воспитании малолетнего государя должное попечение имел, так и правительство таким образом вел, дабы по регламентам, и уставам, и прочим определениям и учреждениям, от дяди нашего, государя императора Петра Великого, и по нем во время нашего благополучного государствования учиненным, как в духовных, военных, так в политических и гражданских делах поступано было без всяких отмен. К чему мы по всемилостивейшему нашему матернему милосердию к империи нашей и ко всем нашим верным подданным во время малолетства упомянутого внука нашего, великого князя Иоанна, а именно до возраста его семнадцати лет, определяем и утверждаем сим нашим всемилостивейшим повелением регентом государя Эрнста Иоанна, владеющего светлейшего герцога курляндского, лифляндского и семигальского, ко-торому во время бытия его регентом даем полную мочь и власть управлять на вышеозначенном основании все государственные дела, как внутренние, так и иностранные, и сверх того в какие бы с коею иностранною державою в пользу империи нашей договоры и обязательство вступил и заключил, и оные имеют быть в своей силе, как бы от самого всероссийского самодержавного императора было учинено, так что по нас наследник должен оное свято и ненарушимо содержать. Не менее же ему, регенту, по такой ему порученной власти вольно будет о содержании сухопутной и морской силы, о государственной казне, о надлежащих по достоинствам и по заслугам к Российской империи всяких награждениях и о всех прочих государственных делах и управлениях такие учреждения учинить, как он по его рассмотрению запотребно в пользу Российской империи изобретет. А ежели божеским соизволением оный любезный наш внук, благоверный великий князь Иоанн, прежде возраста своего и не оставя по себе законнорожденных наследников преставится, то в таком случае определяем и назначиваем в наследники первого по нем принца, брата его, от нашей любезнейшей племянницы, ее высоче-ства благоверной государыни принцессы Анны, и от светлейшего принца Антона Ульриха, герцога Брауншвейг-Люнебургского, рождаемого, а в случае и его преставления – других законных из того же супружества рожденных принцев, всегда первого, и при оных быть регентом до возраста их семнадцати же лет упомянутому ж государю Эрнсту Иоанну, владеющему светлейшему герцогу курляндскому, лифляндскому и семигальскому; в таком случае, ежели б паче чаяния по воле божеской случиться могло, что вышеупомянутые наследники, как великий князь Иоанн, так и братья его, преставятся, не оставя после себя законнорожденных наследников, или предвидится иногда о ненадежном наследстве, тогда должен он, регент, заблаговременно с кабинет-министрами, и Сенатом, и генералами-фельдмаршалами, и прочим генералитетом о установлении наследства крайнейшее попечение иметь и по общему с ними согласию в Российскую империю сукцессора избрать и утвердить; и по такому согласному определению имеет оный Российской империи сукцессор в такой силе быть, якобы по нашей самодержавной императорской власти от нас самих избран был. И яко мы вышеописанное определение по довольному и здравому рассуждению в пользу нашей империи и всех наших верных подданных учинили, того ради и чрез сие всемилостивейше повелеваем, чтоб все государственные чины в управлении по должностям своим дел оных регенту были во всем так, как нам, послушны и в пользу империи все его повеления и учреждения исполняли. А между тем неизменно уповаем, что оный определенный от нас регент по имеющей чрез многие годы к нам верной ревности оставшей нашей императорской фамилии достойное и должное почтение показывать и по их достоинству о содержании оных попечение иметь будет. И яко, с одной стороны, такое регентское правление его любви герцогу курляндскому натуральным образом не инако как тягостно и трудно быть может и он сию тягость приемлет…»
Этот акт был напечатан 18 октября, а уже на следующий день, 19 числа, печатают указ императора Ивана III: «По указу его императорского величества, будучи в собрании, Кабинет, Синод, Сенат обще с генералами-фельдмаршалами и прочим генералитетом по довольном рассуждении согласно определили и утвердили: его высококняжескую светлость от сего времени во всяких письмах титуловать по сему: его высочество, регент Российской империи герцог курляндский, лифляндский и семигальский». И только через четыре дня вышел указ императора титуловать высочеством «вселюбезнейшего его государя отца принца Антона Ульриха».
В результате этого указа вышла в российской истории некая путаница – Ивана Антоновича величают то Третьим, то Шестым. Все дело в том, как считать: если от первого царя Ивана Грозного – то Иван Антонович стал, действительно, третьим Иваном на российском престоле. Однако же, и сам грозный царь Иван Васильевич считался четвертым Иваном по счету (от великого князя Ивана Даниловича Калиты), да и дед Ивана Антоновича все же прозывался Иваном Пятым. Потому и мы в дальнейшем, если речь будет идти не об официальных документах, будем называть Ивана Антоновича Иваном Шестым. 
Однако, все же не числительное императора-младенца было самым странным в указе о регентстве, а то, что, в случае бездетной смерти императора Ивана, ему должны были наследовать родные братья его от того же брака Анны Леопольдовны с принцем Антоном. Это распоряжение имело такой смысл, что если бы принц Антон и все сыновья его умерли или если бы Анна Леопольдовна развелась с принцем Антоном и вышла замуж за другого, то дети ее от второго брака лишались права на престол, следовательно, это право делалось принадлежностью не внука царя Ивана Алексеевича, но принца Антона Брауншвейгского. Распоряжение о престолонаследии составлял Остерман, в котором трудно было предположить ненамеренное допущение такой странности; гораздо легче предположить, что Остерман, будучи самым ревностным приверженцем принца Антона и зная нерасположение к нему жены его, Анны Леопольдовны, хотел выражением – «от того же брака» – заставить ее сохранить брачную связь с принцем Антоном.
На Монетном дворе была отчеканена медаль, на которой скончавшаяся императрица с небес вручает коленопреклоненной России младенца-императора. Сюжет этой медали, по желанию графа Остермана, придумали советник Гросс вместе с советником юстиции Гольдбахом, а вырезал русский медальерный ученик Юдин.
7 октября, в день, когда полки присягали вновь назначенному наследнику престола Ивану Антоновичу, капрал конного полка Александр Хлопов встретился близ своих казарм с капралом того же полка Гольмштремом, который не был в строю по болезни, и спросил:
- А зачем это наш полк в строю был?
- Присягали мы ныне, – отвечал Хлопов, – ее императорского величества внуку, а государыни принцессы сыну.
 А потом,  немного погодя, Хлопов мотнул головой своей в сторону двора цесаревны, располагавшемся в Смольном, и добавил:
 - Не обидно ль?
 - Какая же тут обида? – пожал плечами Гольштрем. – Кому ее императорское величество указать соизволит присягать, тому мы и присягаем.
B тот же день Хлопов у себя на квартире с товарищами своими Семеном Щетининым, Иваном Долгинским и Bасильем Mайковым, спросил Долгинского:
 - Знаешь ли ты, кому мы ныне присягали?
 - Бог знает, я не знаю, – отвечал тот.
 - Экой дурак, уж того не знает! А ты, Mайков, знаешь ли, кому мы ныне присягали?
- Как не знать, ведь слышно, как люди говорят, что присягали благоверному великому князю Иоанну, – ответил Майков.
 Это, наконец, окончательно вывело из себя Хлопова и он в сердцах бросил:
 - Вот император Петр Первый в российской империи заслужил и того осталось! Вот коронованного отца дочь, государыня цесаревна оставлена!
Разумеется, такие слова не могли остаться безнаказанными и немец Гольштрем сообщил о том по начальству. Хлопова арестовали. На допросе он каялся:
- Об оном говорить в мысль мою пришло с такого случая: как я с оным Гольштремом встретился и об означенном начал ему говорить и притом, увидев государыни цесаревны двор, подумал о государыне и сожалел, что мимо ее высочества наследство российского престола учинено, а то сожаление и об оном к рассуждению в мысль мою пришло, что ее высочество меня знает и милостивно меня принимала, потому как дядя мой, Алексей Жеребцов, при доме ее высочества камер-юнкером...
Как ни странно, и на этот раз слова Хлопова и недонесение о них русскими его товарищами были оставлены без наказания «для многолетнего его императорского величества здравия, но только впредь в такие противные разсуждения отнюдь бы они не вступали».
В Шлиссельбурге, в канцелярии большого Ладожского канала 20 октября были получены манифесты о наследовании Иваном VI и регентстве Бирона. В то время писарь Курилов был навеселе, и подканцелярист Евсеев по-дружески сказал ему:
 - Ты б, это, для исполнения присяги был во всякой исправности и не употреблял бы себя еще к наибольшему пьянству.
- Не хочу, я верую Елисавет Петровне, – также по-дружески ответствовал Курилов.
И тут Евсеев сообразил, что пора бы ему и выслужиться, получив должность получше, да взял и донес об этих словах Курилова, куда следует. Обвиненного, доносителя и свидетелей вскоре  привезли в Петербург к допросу: первый повинился, а последние подтвердили. И тут же был вынесен приговор: «Для поминовения блаженной и вечнодостойной памяти великой государыни императрицы Анны Иоанновны и для многолетнего его императорского величества здравия и благополучного государствования, жесточайшего наказания ему, Курилову, не чинить, но токмо дабы оная его предерзость вовсе ему упущена не была и чтоб он впредь от таковых предерзостей имел воздержание, учинить ему наказание, вместо кнута, бить плетьми нещадно». Подканцеляриста же Евсеева, за правый донос, перевели в канцеляристы.
Отказывались от принятия присяги младенцу-императору и другие служилые. На полковом дворе адмиралтейства прапорщик Горемыкин заставлял присягать царю Ивану работавших там мужиков. Но трое из них, тайные раскольники, Иван Ильинский, Ларион Агашков, Кирилл Козлов, заявили, что они «к той присяге нейдут, для того что та присяга учинена благоверному государю великому князю Иоанну, а он родился не от христианской крови и не в правоверии»... Их, разумеется, тут же арестовали и повели на допрос. Ильинский и на допросе повторил ту же мысль:
- Отец его высочества иноземец и в церковь не ходит и святым иконам не поклоняется, о чем я признаю, что иноземцы последуют отпадшей западной римской церкви.
 Несмотря на истязания, обвиненные с самых первых минут до конца стояли на своем, не разноречили и не отступались от первых показаний. Их сослали навечно в Рогервик в каторжную работу.
Пострадал за отказ принимать присягу маленькому императору и счетчик из матросов Mаксим Tолстой. На допросе Tолстой показал, что он это сделал «для того, что государством повелено править такому генералу, каковы у него, Tолстого, родственники генералы были... До возраста государева, а именно до семнадцати лет повелено править государством герцогу курляндскому, а орел летал, да соблюдал все детям своим, а дочь его оставлена»... Далее Tолстой пояснял:
- Говорил я то о государе императоре Петре Первом, что он, государь, во время государствования своего соблюдал и созидал все детям своим, а у него, государя, осталась дочь государыня цесаревна Елисавет Петровна, и надобно ныне присягать ей, государыне цесаревне... О том между собою говорили лейб-гвардии Преображенского полку солдаты, идучи от учиненной ныне присяги московскою ямскою слободою.
 Tолстого приводили в застенок и поднимали на дыбу, чтобы узнать, кто именно из солдат это говорил, но он никого не выдал, и его сослали в Оренбург. По восшествии на престол Елизаветы он был из ссылки возвращен.
А дальше – больше. Генерал Ушаков приложил к докладу об очередной группе заговорщиков в пользу цесаревны Елизаветы, очередные протоколы допросов:
«Сего октября 16 числа 1740 году капитан Петр Михайлов сын Калачов, который мне по родству двоюродный дядя, помянутого числа посылал ко мне человека своего, Егора Акинфиева, звать меня к себе обедать»,  – так начинался пространный донос, в котором рядовой преображенец Василий Кудаев подробнейшим образом описал, как его родственник желал попасть к цесаревне Елизавете и убедить ее принять российский престол: «Вся наша Россия разорилась, что со стороны владеют»! Распалившийся ветеран помянул еще одного – гольштинского – потомка Петра I и вошел в такой раж, что Кудаев даже не решился воспроизвести его речи в доносе: «Калачов многие богомерзкие слова говорил; уже я, нижайший, не помню – во мне все уды тряслись». Не надеясь на собственную память, доносчик в конце подстраховался: «И больше не упомню, что писать, а ежели и припамятую, то по присяжной должности готов и говорить, и умереть в том». За верноподданническое рвение солдат был произведен в капралы и получил «на бедность» 50 рублей, а его дядя отправился на Камчатку, а по возвращении вновь угодил в Тайную канцелярию.

16.
Когда до петербуржцев дошли вести о кончине императрицы, весь город пришел в необыкновенное движение. Огромные толпы народа валили к Летнему дворцу, на углах и перекрестках собирались отдельные группки, где начинали было обмениваться суждениями о будущем страны, но полицейские драгуны усердно разгоняли их. На площадях и першпективах расставлялись пешие караулы и конные пикеты, на заставы был послан приказ не выпускать никого из города впредь до особого разрешения. Даже кабаки и бани полиция закрыла, дабы и там не собирался народ. Верхушка боялась, что, ежели народ узнает о регентстве герцога Бирона, в стране могут вспыхнуть беспорядки. И боялись не напрасно: не понятно было, почему не родителей императора, или, хотя бы, одного из них, а, в общем-то, совершенно стороннего человека сделали правителем. Начался ропот и в народе, и в войсках.
Тем временем, ставший фактическим правителем Российской империи герцог Курляндский Эрнст Иоганн Бирон принимал поздравления ото всех важных особ империи. В ответ на это, он произнес:
- Излишним почитаю напоминать вам о продолжении усердия, с каковым доселе споспешествовали вы приращению благоденствия и славы отечества. Надеюсь твердо, что нежный возраст малолетнего императора послужит вам сильнейшим побуждением к дальнейшим трудам. Будьте удостоверены, что все часы жизни моей я готов посвящать на служение империи, следственно, вы не можете представить мне убедительнейших опытов доверенности к чистоте моих помышлений, как непосредственно и прямо относясь ко мне во всех случаях, когда встретите надобность для блага государства в новом законоположении, или в искоренении злоупотреблений, вкравшихся в различные ветви государственного управления. Я не буду иметь наперсников и двери мои всегда будут открыты для благонамеренных людей.
 После этих слов, Бирон откланялся и позвал во внутренние покои графов Миниха и Остермана, князя Черкасского и тайного советника Бестужева. Там он их поблагодарил за оказанную ему поддержку и попросил и впредь оказывать ему помощь добрыми советами.
Однако в очередной раз свою строптивость проявила Анна Леопольдовна. Бирон хотел до конца выдержать доказательство своей привязанности к покойной императрице и не переезжал из Летнего дворца в Зимний до погребения Анны Ивановны. Но Анна Леопольдовна заявила, что она сегодня же переезжает на житье в Зимний дворец и, разумеется, возьмет с собой своего сына.
У нее были основания сомневаться в подлинности завещания тетушки Анны. Не рука ли самого Бирона водила царскими перстами по бумаге, когда нужно было подписать указ о регентстве? Не зря же Анна Ивановна до последнего тянула с этим указом – значит, не хотела видеть своего фаворита в роли правителя Россиской империи. И неспроста Анна Леопольдовна тотчас после смерти императрицы, взяла к себе в службу камерфрау Юшкову, присутствовавшую при подписании этого акта. Со временем она хотела выведать правду о завещании императрицы. И принц Антон этим явно дорожил, назначив ей даже награду в шесть тысяч рублей чистыми деньгами и, кроме того, положил ей ежегодный пенсион в тысячу рублей с полным содержанием пожизненно за ее долговременную службу при императрице.
Бирон, не ожидавший таких слов, даже несколько опешил. Он посмотрел на присутствовавших принца Антона и его нового русского адъютанта Грамотина.
 - Этого никак нельзя допустить, – решительно произнес герцог.
- Как это нельзя? – Анна Леопольдовна смерила Бирона высокомерным взглядом.
- Никак нельзя! Вам ведь известно, что по воле покойной государыни император поручен непосредственным моим попечениям, и потому он постоянно должен быть там, где нахожусь я.
Принц Антон хотел было что-то сказать, но только, немо заикаясь, шевелил губами. Анна Леопольдовна лишь презрительно взглянула на него, подумав: «Ах, если бы на месте этого рохли принца Антона был граф Линар, то он бы сейчас показал этому герцогу». А вслух запальчиво произнесла:
- Вы здесь, ваша светлость, ровно ничего не значите. Я без вас сумею свести счеты с регентом и объявляю ему, что беру к себе своего сына.
Бирон было сделал несколько шагов к дверям той комнаты, где находился младенец, но его опередила Анна, молнией бросившись к той же двери и загородив регенту путь.
- Вы не войдете к его величеству! Я мать государя российского, и никто в мире не отнимет у меня моего сына!
Такой решительности от по большей части вялой, апатичной и безразличной ко всему Анны Леопольдовны никто не ожидал. А она, тем временем, вбежала в спальные покои младенца-имеератора. Ошарашенный герцог, не скрывая злобы, повернулся и посмотрел на принца Антона, который открыл было рот, чтобы что-то сказать.
- Я просил бы вашу светлость, – раздраженно произнес Бирон, – не вмешиваться в мои дела с принцессой. Вы слышали, что ее высочество сказала вам в глаза, и вы должны знать, что посредничество бывает хорошо только со стороны умных людей…
Бирон не стал продолжать. Принц Антон побледнел, но мужества что-либо возразить страшному в гневе герцогу у него не хватило. Он лишь посмотрел на своего адъютанта Грамотина, а тот не знал, что ему делать: подобная сцена явно не предполагала лишних свидетелей, но, поскольку указания удалиться он не получал, то и продолжать оставаться при своем начальнике. И только сейчас Бирон обратил на Грамотина свое внимание, тут же рукой указав ему на дверь. Грамотин, слегка склонив перед ним голову, послушно удалился. Тем временем герцог снова обратился к Антону Ульриху.
- Вы, мой дорогой принц, должно быть, вовсе не понимаете настоящего вашего положения. Весь двор знает о том, что ваша супруга не допускает вас до своей постели. Неужели же вы не замечаете, что она ненавидит вас?
В это время под окном дворца послышался стук колес кареты Анны Леопольдовны, подъехавшей к парадному подъезду, на который уже выходила сама принцесса в сопровождении мамки, державшей на руках укутанного в теплое одеяло императора. Бирон тут же накинул на плечи свой обычный темно-синий бархатный плащ, подбитый горностаем, и выбежал наружу. В это время Анна Леопольдовна уже становилась ногой на подножку кареты, предварительно упрятав в ней своего сына. Поняв, что дальнейшие препирательства с Анной будут бесполезны, он подал ей руку, помогая сесть в карету. Затем, сняв свою шляпу, Бирон отдал принцессе глубокий и почтительный поклон. А вечером пожаловался на Анну Леопольдовну Остерману. Тот лишь посочувствовал герцогу-регенту.
- Я очень хорошо знаю характер принцессы. Подобные вспышки повторяются у нее периодически.
- Но можно ли как-то с этим бороться? – спросил Бирон.
- Если бы у нее нашелся какой-нибудь твердый и умный руководитель… Вы понимаете, что я не ее супруга имею ввиду. Тогда она была бы в состоянии отважиться на многое. И еще было бы неплохо, чтобы этот человек был бы нам безусловно предан.
- Да, было бы неплохо, – вздохнул герцог. – Да где найдешь такого?
И тут Бирон осекся и посмотрел на Остермана. А тот в это время как-то хитро улыбнулся. Они оба поняли друг друга и в эту минуту оба подумали об одном и том же человеке – графе Морице Линаре.
- Вы думаете, Анна не забыла графа за эти три года? – Бирон вопросительно глянул на Остермана.
- Уверяю вас, ваша светлость, что ничего она не забыла. У таких чувствительных и романтических натур, как она, первая любовь надолго остается в сердце. Нам осталось лишь найти повод и хорошую должность, чтобы вернуть в Россию графа Линара.
- Ну, за этим дело не станет, граф, – пообещал Бирон.
Пока  граф Остерман сочинял, писал и отправлял письма в Саксонию и Польшу по поводу возвращения в Россию графа Линара, пообещав тому через саксонского курфюрста должность камергера при дворе принцессы Анны, герцог Бирон делал первые шаги в качестве фактического правителя Российской империи.
Бирон начал свое правление, как то обычно и делают люди, недавно вступившие во власть, но не имея к тому особых прав, с пряников. Первым делом он выделил по двести тысяч рублей годового содержания каждому из родителей императора, а самому императору-младенцу – еще пятьдесят тысяч. Столько же (пятьдесят тысяч) выделялось из казны и на нужды цесаревны Елизаветы Петровны, помимо доходов от ее имений. 
Василию Кирилловичу Тредиаковскому из конфискованного имения Волынского выдано 360 рублей, что равнялось годовому жалованию Тредиаковского в Академии наук. Издан был манифест о строгом соблюдении законов, о суде «правом, беспристрастном, во всем, повсюду равном, без богоненавистного лицемерия, и злобы, и противных истине проклятых корыстей». Кроме того, последовала амнистия всех преступников, кроме осужденных по двум первым пунктам  Уложения – воров, разбойников, смертных убийц и расхитителей государственной казны. Послабление сделано и простым людям – на 17 копеек с человека уменьшилась подушная подать за 1740 год. Отдано распоряжение в зимнее время выдавать часовым шубы. Бирона-фаворита упрекали за роскошь, введенную им в царствование Анны; Бирон-регент запрещает носить платье дороже четырех рублей за аршин материи.
В первые дни своего регентства Бирон досконально изучал сведения о состоянии армии и государственных доходов, а также попытался вернуть Сенату то значение, которое у него было до учреждения Анной Ивановной кабинета министров. Бирон даже неоднократно присутствовал на собраниях сенаторов. Сенат же, в благодарность за это, выделил герцогу на собственные расходы по пятьсот тысяч рублей ежегодного дохода. Зная же о том, как Бирон, будучи герцогом, страдал от титулования его «ваша светлость», сенаторы, под барабанный бой ввели для него новый титул – «ваше императорское высочество». Впрочем, здесь Бирон сделал хорошую мину, отказавшись принимать этот титул прежде, нежели он будет присвоен принцессе Анне.
Впрочем, это не помешало затем всем высшим сановникам как-то самим по себе перестать навещать (по крайней мере, явно) обеих принцесс – Анну и Елизавету, прекратить отдавать почести отцу императора Ивана Антону Ульриху – при встрече с ним больше не целовали его руку, зато с превеликим наслаждением прикладывались к руке регента и его супруги. Сказалось это и в том, что, когда Анна Леопольдовна попросила регента назначить к ее двору гофмейстера, нашлось мало желающих занять это место. Один лишь Эрнст Миних, по старой привязанности своей к принцессе, а также будучи женатым на старшей из сестер Менгден, отважился попросить это место у Бирона. Тот, разумеется, с радостью согласился, при этом также оставив за младшим Минихом должность камергера при малютке-императоре.
  Конечно же, не забывал Бирон и себя, любимого. Его обслуживал многочисленный штат, в котором были собственные гофмаршал и гофмейстер, фрейлины, камер-юнкеры, пажи, гайдуки и лакеи. При дворе герцога состояли лейб-кучер саксонец Ацарис, выписанный из-за границы садовник Михель Анджело Масса и «французская мадама» Бэр. Для проживания герцогской обслуги пришлось арендовать целый дом у адмирала Головина. Появились новые придворные «обычаи» — например, официальное празднование именин и дня рождения фаворита (12 ноября) и его жены. Еще в апреле 1740 года, как раз во время следствия над Волынским, художник Иван Вишняков пишет парадные портреты Бирона и его жены, впоследствии утраченные. Ставшая первой дамой двора Бенигна подражала мужу. Об этом, как всегда точно и обстоятельно, сообщала в письме своей подруге леди Рондо: «Его герцогиня надменна и угрюма, с неприятным обликом и манерами, что делает невозможным уважение, которое она хотела бы приобрести таким способом, то есть уважение искреннее, а не показное. Сказать по правде, хотя меня и называют ее фавориткой и она благосклонна ко мне более, чем к другим, в сердце моем нет чувства, которое называют уважением; ибо соблюдение этикета соответственно ее положению я бы не назвала уважением, хотя это и именуют так. И сама она заблуждается на сей счет, поскольку, внезапно так сильно возвысившись, она вышла из своего круга и полагает, будто надменностью можно вызвать уважение».
Полковник же Маннштайн, адъютант фельдмаршала, Миниха в своих мемуарах так писал о герцоге: «Характер Бирона был не из лучших: высокомерный, честолюбивый до крайности, грубый и даже нахальный, корыстный, во вражде непримиримый и каратель жестокий. Он очень старался приобрести талант притворства, но никогда не мог дойти до той степени совершенства, в какой им обладал граф Остерман, мастер этого дела».
Однако Бирона мало волновало то, каким его воспринимали современники. Он ускоренными темпами возводил два дворца в Курляндии. Только в Митаве работала тысяча строителей, на пропитание которых шла продукция трех герцогских имений. Из Тулы с заводов Романа Баташова шли обозы с литыми украшениями. На кораблях везли из Германии свинец для крыши. Оба дворца еще не были закончены, но герцогу уже пришла в голову идея построить еще одну загородную резиденцию – и это задание он опять поручил Растрелли.
Бирон уже выбрал место, но весьма неудачное. Архитектор почтительно пытался его отговорить.
- Я имею честь сообщить вам, что расположение Zipelhof, на мой взгляд, совершенно не подходит для строительства дома, – убеждал Бирона Растрелли  в августе 1740 года, – так как я не нашел там ни одного приятного вида, могущего удовлетворить взгляд. Это большой недостаток для загородного дома, к тому же в этом месте очень мало воды, и было бы обидно, если бы ваше сиятельство понесли расходы из-за постройки дома в местности, где нельзя получить никакого удовольствия. Если бы ваша милость пожелала прислушаться к моему мне-нию, я посоветовал бы вам построить дом в Репо, месте, удаленном от Zipelhof всего лишь на четверть мили. Уверяю ваше сиятельство, что трудно найти более подходящее место для постройки загородного дома. Во-первых, вода здесь имеется в изобилии и совсем рядом с тем местом, которое я выбрал для строительства дома. Он находился бы в очень удобном положении, дающем возможность наслаждаться окрестностями, производящими очаровательное впечатление. Насколько хватает глаз, видны луга, с двух сторон находятся леса удивительной красоты, перед домом, кроме того, находился бы другой лес, в котором ваше сиятельство могли бы приказать сделать аллеи, что только увеличило бы красоту этого места.
Как ни странно, Бирон послушался совета знаменитого зодчего – в местечке Ципельхоф строительство так и не началось.
Между тем, унижение регентом принца Брауншвейгского разжигало большую злобу у сторонников последнего в рядах армейских офицеров. Причем, даже больше, чем Бирона, обвиняли в этом  барона Кайзерлинга, брауншвейгского посланника, подозревая его в том, что он пожертвовал врученными ему интересами в пользу герцога-регента.
Таким образом, не прошло еще и недели с момента начала правления Бирона, как против него и в пользу Антона Ульриха стал складываться заговор. Причем, поначалу даже сам принц брауншвейгский о том не догадывался.
Зима в тот год пришла в Петербург слишком рано – уже к концу октября снежная вьюга свободно гуляла по широким першпективам, длинным прямым улицам и тогдашним пустырям столицы, то наметая огромные сугробы, то раскидывая их во все стороны, и задувая фонари, которые повелел ставить для освещения новой столицы еще Петр Первый в 1723 году.
В самую ночь кончины императрицы Анны Ивановны, с 17 на 18 октября, стоял в карауле в Летнем дворце поручик Преображенского полка Петр Ханыков. И узнав еще на рассвете, что правителем государства назначен Бирон, Ханыков, почесав затылок, подумал про себя: «Это для чего же так министры сделали, что управление всероссийской империи мимо его императорского величества родителей поручили его высочеству герцогу Курляндскому?».  Два дня мучился поручик этим вопросом. А 20-го числа приехал на стройку Преображенских казарм, что близ Литейной першпективы, и в полном расстройстве вошел в свою светлицу. Это была простая бревенчатая изба с пятью маленькими оконцами по главному фасаду с входной дверью посередине. Дверь вела в обширные сени, по бокам которых вели комнаты, в которых жили офицеры и нижние чины. Стены каждой комнаты по тогдашним обычаям офицеров среднего достатка были деревянные, безо всякой штукатурки и обоев. К одной из стен был прислонен тяжелый мушкет и протазан – стальное копье на черном, трехаршинном древке с серебряными нитями. На стене были также развешаны служебные доспехи поручика: огромная шпага с перевязью из выбеленной лосиной кожи, черная кожаная шапка с кругловатой тульей, с желтой медной бляхой и с большим черным страусовым пером, суконный темно-зеленый кафтан с маленьким отложным воротником, обшлагами и оторочкой из красного сукна и с желтыми медными пуговицами и красный суконный камзол. Наряд этот дополнялся красными суконными панталонами, белым галстуком и высокими сапогами с раструбами или, в торжественном случае, башмаками с огромными медными пряжками при белых чулках. Кроме того, в переднем углу висело несколько небольших икон с постоянно теплившейся лампадкой. Убранство комнаты дополняли огромный, обитый железом сундук да большой из струганных досок стол.
Услышав, что пришел его товарищ, к Ханыкову в комнату вошел сержант его полка Алфимов. Едва успевший снять кафтан и устроиться в одном из двух, покрашенных красным цветом кресел, поручик, приветствуя сержанта, указал тому на жесткое канапе, приглашая сесть. Увидев невеселое лицо  Ханыкова, Алфимов поинтересовался, не случилось ли чего нехорошего.
- Какое уж тут хорошее? – вздохнул Ханыков. – Что мы сделали, что государева отца и мать оставили? Они, надеюсь, на нас плачутся, а отдали все государство какому человеку регенту, герцогу курляндскому! Что он за человек? Лучше бы до возрасту государева управлять государством отцу его, государеву, или матери.
- Вестимо, это бы правдивее было, – согласился Алфимов.
- Какие вы унтер-офицеры, что солдатам о этом не говорите? У нас в полку надежных офицеров нет – не с кем даже посоветоваться. И вся надёжа на то, что вы, унтер-офицеры, о том станете солдатам толковать.
В этот момент в комнату Ханыков вошли еще один унтер-офицер, Акинфиев, а также поручик-преображенец Михайла Аргамаков. Они стали прислушиваться к разговору. Между тем, Ханыков продолжал:
- Я уже об этом и здесь, при строении казарм, и в других местах многим солдатам говорил, и солдаты все на это позываются и говорят, что напрасно мимо государева отца и матери регенту государство отдали, и бранят нас, офицеров, также и вас, унтер-офицеров, за то, что ничего не зачинаем. Говорят, что им, солдатам, зачать того не можно без офицеров и унтер-офицеров, а как был для присяги строй, напрасно тогда им о том не толковали. И коли бы я гренадерам только сказал, то бы все за мною пошли.
- Знамо дело, пошли бы, – вступил в разговор Акинфиев. – Вас солдаты любят, ваше благородие.
- Да и наш брат, офицер, пошел бы тогда за солдатами, – добавил поручик Аргамаков.
 - Только вот я, скрепя уже свое сердце, гренадерам о том не говорил, потому как намерения государыни принцессы не знаю, угодно ли ей то будет? – вздохнул Ханыков.
- Да, прозевали мы момент-то, – махнул рукой Алфимов. – Теперича уже регент в большую силу вошел. Вот уже и в церквах возносить ему молитву стали. Просят, чтобы господь пособил ему во всех начинаниях и покорил бы под нози его всякого врага и супостата.
- До чего мы дожили, и какая нам жизнь? – произнес Аргамаков. – Лучше бы сам заколол себя, чем мы допустили такое. И хотя бы жилы из меня стали тянуть, я это говорить не перестану!
- Вот было бы хорошо, кабы выведать у государыни принцессы, будет ли ей то угодно. Тогда бы я здесь, на Васильевском, а ты, Аргамаков, Санкт-Петербургском острове подняли бы тревогу барабанным боем, и я бы всю свою гренадерскую роту поднял, а к нам бы потом пристали и другие солдаты, – рассуждал Ханыков. – Мы бы тогда регента и сообщников его – Остермана, Бестужева, князя Никиту Трубецкого убрали. Хотя Трубецкой ко мне и добр был, только он с ними больше в тех делах сообщником, и у регента на ухе лежит. К тому же слыхал я от одного солдата-преображенца, который ходит к регентовым служителям, что есть регента такое намерение набрать в Преображенский полк курляндцев, а нас, русских из полка вытеснить.
22 числа Алфимов снова встретился с Акинфиевым, чтобы распределить, кому с каким десятком говорить. А в этом же месте оказался и вахмистр Конной гвардии Лукьян Камынин. Узнав, в чем дело, Камынин тут же заговорил:
- Слыхал я, хотят ныне к солдатству милость казать и за треть жалованье выдать, а доимку не взыскивать. С которых же доимка взята, то вернуть. А из полков гвардии дворян отпустить в годовой отпуск, а вычетными из жалованья их деньгами хотят казармы достраивать и тем солдатство и всех приводят к милости. Чудесно, что господа министры допустили такого править государством! Bот хоша бы мне Бестужев и дядюшка, но какой к черту он министр? Не пожалел бы я его, коли бы с ним до расправы дошло. Хорошо бы, кабы Аргамаков по полкам подписку сделал о том, чтобы просить ее высочество государыню принцессу правление принять.
- Гляди-ка, Камынин, – предупредил конногвардейца Алфимов. – Мне поручик Аргамаков подписку сделал: говорим мы-де с тобой один на один, и знаю, что это дело смертельное, однако же доносчику будет первый кнут.
- Нешто я того не понимаю, – Камынин от обиды даже губу закусил.
Тем временем Ханыков с Аргамаковым вели свою беседу. 
- Вот только наши-то преображенцы многие крепко сторону цесаревны Елисавет Петровны держат. Говорят, ей-де следует, по великому ее родителю, царская корона, а не принцессе.
- Да на что же цесаревне корона-то? – возразил Ханыков. – Отречется она от нее, уж больно волю любит.
- Это правда! – согласился Аргамаков. – Государыня-принцесса куда как степеннее цесаревны будет. Вот хотя бы и с мужем постоянная неладица у нее идет, а все-таки о ней никто дурного слова не скажет. Да и принц-то Антон не последний вояка, вона как с Портою-то дрался.
- Зато среди семеновцев больше сторонников государыни принцессы. Мои приятели, капитаны Василий Чичерин и Никита Соковнин хотя и присягнули регенту, но давеча плакали об общей государственной печали. Сказывали мне, что граф Михайла Головкин и прежде, при покойной императрице не больно-то сладко о герцоге отзывался, а когда того регентом назначили, так и вовсе на то неудовольствие выказывал при некоторых гвардейских офицерах, а те уверяли в своем расположении к принцессе Анне.
И в самом деле, граф Михайла Гаврилович Головкин, женатый на княжне Ромадановской – по матери двоюродной сестры императрицы Анны – последнее время был у нее в немилости, потому что позволял себе вольные речи о Бироне. Но когда к нему пришли недовольные регентом офицеры-гвардейцы, он отказался возглавить заговор, а направил их к кабинет-министру Алексею Черкасскому.
Утром 23 октября подполковник ревизион-коллегии Любим Пустошкин вместе с капитаном-семеновцем Василием Аристовым, а также поручиком-преображенцем Ханыковым пришли к кабинет-министру князю Черкасскому, которого веьсма удивил столь ранний и важный визит гвардейских офицеров. До него уже дошли слухи о каком-то возмущении в гвардии, точнее в двух гвардейских Преображенском и Семеновском полках, и важно было выяснить, так ли это из первых уст. Потому принял он их любезно.
- Ваше сиятельство, – начал свою речь Пустошкин. – Мы бы хотели, чтобы вы нас выслушали и восприняли наши доводы и стали на нашу сторону, ибо мы здесь лишь малая толика возмущенных гвардейцев.
- И в чем же сие возмущение заключается? – поинтересовался князь.
- Видите ли, мы все намедни приняли присягу в пользу регента, его светлости герцога Курляндского. Однако же нас крайне возмутило то, что тем самым были обойдены родители его императорского величества Иоанна Антоновича, кои имеют на регентство более прав, нежели герцог.
- Но такова была воля почившей государыни-императрицы Анны Иоанновны?
- Однако же свидетельств тому, что данную волю подписала именно покойная императрица нам предоставлено не было. А даже ежели и сама государыня-императрица то завещание подписала, то не по воле ли его светлости герцога Бирона сделала? А мы здраво памятуем, яко вы, князь помогли покойнице государыне Анне Ивановне десять лет тому сохранить в стране самодержавство.
Князь Черкасский был в ужасе, он понимал, что это попахивает государственной изменой и государственным переворотом. Он с трудом приподнял с кресла свою мощную фигуру и, обведя глазами троих офицеров, поинтересовался:
- И много ли вас, столь сомневающихся?
- Немало! Уж поверьте! – коротко ответил Пустошкин. – И мы все стоим за то, дабы правительство поручено было принцу брауншвейгскому.
А вдруг их и в самом деле много, подумалось князю. Что же тогда делать? Примкнуть к мятежникам? А ежели все эти заверения – пустые слова, и они пришли просто разузнать, каково будет мнение кабинет-министров по этому поводу? По крайней мере, не стоит их сейчас отво-рачивать от себя. Вдруг что-то выгорит? Тогда и ему, князю Черкасскому, причтется.
- Скажите мне, любезные, и кто же вас ко мне направил? – наконец произнес вслух Черкасский.
- Его сиятельство граф Михайла Головкин, – ответил Петр Ханыков.
Вот оно даже как! Сам граф Головкин, сын почившего канцлера империи причастен к заговору. А вдруг у них и в самом деле все серьезно?
- Ну что же, господа! – давая понять, что разговор закончен, произнес князь Черкасский. – Намерение сие ваше похвально. И я готов выслушать ваш план, однако же, сей день у меня других необходимо нужных дел преизрядно, а визит ваш был неожиданен… Вы, вот что, приходите ко мне завтра же в это время. Вот тогда и потолкуем.
- Ладно, ваше сиятельство! Честь имеем!
Офицеры откланялись и ушли, а князь Черкасский снова сел в кресло и некоторое время сидел, посасывая длинный чубук в размышлении. Наконец, позвонил в колокольчик.
- Вели закладывать карету! – приказал он появившемуся дворецкому. – В Летний дворец, к его императорскому высочеству!
Покинув дворец князя Черкасского и попрощавшись со своими конфидентами, подполковник Пустошкин вновь отправился к графу Головкину. Выслушав рассказ подполковника о встрече с Черкасским, Головкин произнес:
- Что вы смыслите, то и делайте, однако ж ты меня не видал и я от тебя сего не слыхал, потому как я от всех дел отрешен и еду в чужие края.
Бирон выслушал князя Черкасского весьма внимательно с грустным, и в то же время, злым выражением лица. Он попросил князя все это подробно изложить на бумаге, а сам все это время нервно вышагивал из угла в угол по своему кабинету.
- И заметьте, ваше императорское высочество, – не отрывая перо от бумаги, говорил князь Черкасский. – Его светлость, принц брауншвейгский является полковником лейб-гвардии Семеновского полка. Видите, сколь глубоко проникла в ряды лейб-гвардейцев плесень государственной измены? 
Бирон сегодня не спал все ночь, ибо прежде Черкасского, еще вчера ночью к нему с подобным известием явился другой кабинет-министр, тайный советник Бестужев-Рюмин. Бирон тогда решил отложить расследование до утра, а утром, незадолго до визита Черкасского, Бирон сообщил об этом Миниху, а тот, как подполковник лейб-гвардии Преображенского полка, вызвался допросить обоих офицеров и поступить с ними, как потребуют того обстоятельства дела.
Но коли сразу два кабинет-министра ему о том докладывают, это может свидетельствовать о серьезности мероприятия.
- Вы не поверите, князь, вечор с теми же новостями ко мне прибыл Бестужев, – заговорил Бирон, когда Черкасский закончил писать. –  Он поведал мне, что за пару часов до того к нему наведался племянник, кажется, его звали лейб-гвардии Конного полка  вахмистр Камынин и рассказал, как два поручика лейб-гвардии, оные же Ханыков с Аргамаковым, которые и к вам, князь, приходили. И те поручики имели злые умыслы в отношении меня.
- Неблагодарные скоты! – возмущенно воскликнул Черкасский. – Чего им еще надобно? Ваше императорское высочество и без того много радеет о государстве, да и гвардию не забывает.
- Прикажи-ка, князь всех помянутых офицеров и сержантов заарестовать и предать их в руки Андрея Ивановича Ушакова.
- Всенепременно так и сделаю, – верноподданнически произнес князь Черкасский, поднимаясь, чтобы удалиться, но его у самых дверей еще задержал Бирон.
- Да! И про племянника Бестужева не забудь. Надобно, как бишь его…
- Камынина, – подсказал князь.
- Да-да! Вахмистра Камынина в корнеты пожаловать. Я указ подпишу.
- Не извольте беспокоиться, ваше императорское высочество. 
«Не извольте беспокоиться!» – хмыкнул про себя Бирон. Да как же тут не беспокоиться! Гвардия становилась опасной и непредсказуемой силой и Бирон вдруг осознал, что теперь уже не тайные советники и фельдмаршалы, а поручики и капитаны полагали, что от них зависит, кому «отдать государство», и размышляли, как «убрать» его первых лиц. Даже солдаты теперь выражали недовольство завещанием царицы. Впрочем, за другие два лейб-гвардии полка Бирон был вполне спокоен и даже уверен в них: Измайловским командовал его брат Густав Бирон, а Конным – его старший сын принц Петр.
22 октября регент отправился лично к принцу Антону Ульриху.
- Вы, принц, – Бирон начал безо всякого вступления, – дозволили в своем присутствии осуждать распоряжения покойной государыни и доказывать, что с меня следует снять носимый мною сан регента и передать его вам. Вы не остановили таких дерзких речей и не изъявили к ним вашего неодобрения. Знаете ли, что я вам скажу: вы хотя и родитель нашего императора, но вы все-таки его подданный и обязаны ему верностью и повиновением, наравне с прочими его подданными. Очень сожалею, что, в качестве регента, которому вверено спокойствие империи, я нахожусь в необходимости напомнить об этом вашему высочеству.
Внезапное появление Бирона и резкий тон, которым тот произнес свою тираду, поставили Антона Ульриха в тупик. Он смутился и начал извиняться.
- То б-была не более, к-как б-болтовня молодежи, которая не могла иметь никакого важного значения. Впрочем, из-звините меня: на будущее время я не д-дозволю им доводить меня до слушания от вас подобных упреков.
Выслушав извинение, Бирон, впрочем, тут же отправился к принцессе Анне и сказал ей то же самое. Анна даже глаза прикрыла, когда герцог объявился в ее покоях, мурашки страха промчались по всему ее телу.
 - Я ничего не знаю, – сказала принцесса, – ничего не слыхала, но, во всяком случае, не оправдываю таких речей!
И, чтобы как-то смягчить ситуацию и успокоить герцога, она тотчас же отправилась к нему в Летний дворец и пробыла с ним часа два.
На следующий день, 23 октября были арестованы подполковник Пустошкин, капитан Аристов, поручики Ханыков и Аргамаков, сержанты Алфимов и Акинфиев. Их допрашивали лично генерал Ушаков и генерал-прокурор Трубецкой, поднимали на дыбу – Ханыкову дали шестнадцать ударов, Аргамакову и Алфимову по четырнадцать, но новых сведений о заговоре так и не получили.
Хотя добавились и новые действующие лица.
Любим Пустошкин на допросе показал, что после 6 октября, когда стало известно о назначении наследником престола принца Ивана, он со многими имел разговоры, и все сошлись на том, что следует подать от российского шляхетства челобитную о назначении регентом принца Брауншвейгского. При этом Пустошкин добавил:
- 21-го числа был я у служащего в кабинете статского советника, Андрея Яковлева и говорил с другими там гостями о том же предмете, на что Яковлев сказал: «чем-де вам так пустое балякать, подите-де о том бейте челом чрез графа Остермана или князя Черкасского, а ежели-де его, Яковлева, спросят, то знает-де он, на каком основании то делано!». Следующий день ходил я в дом графини Ягужинской к графу Mихаилу Головкину и хотел с ним говорить о регентстве, но не исполнил однако того.
24 октября в канцелярию розыскных дел доставили и того самого статского советника Яковлева. А тот вывернул дело на свой лад.
- Мною и в самделе Пустошкину говорено было в таком рассуждении. что означенные господа кабинет-министры, ежели к ним та челобитная напредь дойдет, могут их своими наставлениями от такова худого начинания отвратить и к тому их недопустить.
Бирон с помощью Ушакова хотел добиться от арестантов одного – участвовал ли в их заговоре принц Антон Ульрих либо его супруга? Регент прекрасно понимал всю шаткость своего положения – народу ведь не объяснишь, почему это, при выборе регента покойной императрицей были обойдены оба родителя малютки-императора, имевшие на то гораздо большие основания. Но арестанты даже под пыткой  желаемые имена так и не произнесли. Ушаков был в отчаянии. И вот к вечеру того же двадцать четвертого числа ему принесли новый донос, и на сей раз прямо из Зимнего дворца. Камергер принцессы Анны, Алексей Пушкин явился к ней и просил отлучиться для донесения Бирону на секретаря ее конторы, коллежского асессора Mихаила Семенова, заявившего, что определенный завещательный ее императорского величества указ якобы подписан не собственной рукой ее императорского величества.  Принцесса на это ответила:
 - Это довольно, что ты мне о сем доносишь, я тотчас прикажу о том донесть его высочеству регенту через барона Mенгдена.
А вот это уже было нечто свеженькое, довольно потирал руки генерал Ушаков. Разумеется, Семенова тут же арестовали.
- От кого ты узнал о последней воле императрицы касательно регентства? – спросил Семенова генерал-прокурор Трубецкой.
- Дня за два до распубликования  указу о том мне передал секретарь кабинета Андрей Яковлев, – отвечал испуганный Семенов. – И с тех его слов уразумел я, что надлежит мне об оном донесть его высочеству герцогу Брауншвейгскому, чего ради октября 16 дня об оном и донес я его высочеству, и его высочество на то сказал, что в том состоит воля ее императорского величества.
А вот и долгожданное имя прозвучало. Трубецкой с Ушаковым переглянулись.
- И что же еще тебе Яковлев рассказывал? – задал вопрос Ушаков. – Говори правду, не то на дыбе вздерну.
 - 21 сего месяца вечером был у меня Яковлев и, увидя печатный манифест с завещанием императрицы о передаче регентства Бирону, говорил мне: «Знаешь ли де ты, что подлинный-то оный указ едва собственною-ль ее императорского величества рукою подписан?»  Я долгом счел донести и об этом герцогу Брауншвейгскому, который мне отвечал на то: «Ежели-де это правда, то господа министры и сенат сами знают, что они должны своему государю императору»...
Не преминули напрямую спросить о том самого Андрея Яковлева, который на двух допросах 25 октября сначала повинился, что он по дружбе точно сообщал Семенову о последней воле императрицы дня за два или за три до ее кончины, а потом признался и в речах, говоренных им Семенову 21 октября:
- А говорил того ради, что по кончине ее императорского величества указу в то число, а именно 17 дня октября я не видал, и как манифест о кончине ее императорского величества, так и присягу государю императору начерно сочинял я с черного концепта. Тако ж и потом, как уже и подлинно оный указ я видел, то потому ж был в сумнении, что рукою ль государыниною тот указ подписан, ибо чернила показались мне перед прежними, коими ее величество соизволила всегда подписывать, черны и перо отменно, однако после того, как оный указ я увидел, то уже за подлинно признал, что подписан собственною ее императорского величества рукою. Однако ж о том Семенову я не сказывал, для того что с первоучиненной еще при жизни ее императорского величества о наследстве нынешнего государя императора присяги, я всегда имел свое усердие больше к стороне родителей его императорского величества, а правительство государственное желал, чтоб было в руках их же, родителей его императорского величества, потому и о разговоре моем с Любимом Пустошкиным с товарищи показанных слов и о подаче челобитной его высочеству регенту я не донес, також и Mихаилу Семенову о том, что с соизволения ее императорского величества регентом делается герцог курляндский, объявил я для того, чтоб сообщено то было родителям его императорского величества, ибо я чрез то уповал в случае, ежели б государственное правительство чрез что ни есть пришло в руки их высочеств, дабы я мог тогда избегнуть от следствия и беды и получить от их высочеств милость, ибо как по кончине ее императорского величества для проведывания, что о нынешнем правлении в народе говорят, надевая худой кафтан, хаживал я по ночам по Невской першпективе и по другим улицам, то слышал я, что в народе говорят о том с неудовольствием, а желают, чтоб государственное правительство было в руках у родителей его императорскаго величества.
Наконец, Бирон лично распорядился 24 октября арестовать адъютанта принца Антона Петра Грамотина.
- Токмо по одному моему сумнению, что как я у его императорского высочества был и об офицерах Аргамакове и Ханыкове и о других неспокойствах объявлял, но  его императорское высочество мне подлинно о том не открыл, то я и хочу чрез того адъютанта все выведать, – объяснял Бирон Ушакову с Трубецким такое свое решение.
Грамотина не стали арестовывать, чтобы лишний раз не раздражать принца Антона, но допросить допросили. И человек далеко не глупый, Петр Грамотин понимал, к чему этот допрос мог привести в случае его препирательства. Потому и отвечал на вопросы следователей подробно и откровенно. И он сообщил, что секретарь государыни принцессы Анны, коллежский асессор Михайла Семенов просил разрешить ему переговорить кое о чем с принцем Брауншвейгским.
- А некоторые из офицеров Семеновского полка, особливо адъютант князь Иван Путятин, говорили, что они к присяге его императорскому высочеству герцогу, как регенту, не склонны, а желают держать сторону принца Брауншвейгского.
- И что принц?
- Его светлость принц Антон приказали своим придворным служителям 22-го числа ни под каким видом о нынешнем государственном правлении ни с кем не говорить, а 23-го числа и вовсе запретил допускать к себе Семенова.
Понятно было, что Грамотин выгораживает своего начальника, и Бирон, не удовлетворенный этим, приказал все же его арестовать. Тогда, испугавшись более серьезных последствий, Грамотин попросил перо и бумагу и написал новое свидетельство, гораздо более подробное, нежели предыдущие показания, и весьма любопытное: «Егда всемилостивейшая государыня во второе, т. е. сего октября ж дня тяжче заболезновала, то донеслось его светлости герцогу Брауншвейгскому, а от кого, того не знаю, что кабинет министры, генералитет и лейб-гвардии полков штаб-офицеры, капитаны и капитаны-поручики призываются в кабинет и чинят подписки, а о чем, того никто из прочих не знает, и в то ж поутру принес я к его светлости заручать дела разные по команде в полки, и, заручая оные, его светлость герцог Брауншвейг-Люнебургский изволил говорить, что «чинится-де подписка в кабинете и подписываются генералитет и гвардии полков штаб-офицеры, капитаны и капитаны-поручики, токмо де о чем неведомо, а меня-де не пригласили. Знатно де они подписывают, что мне ведать не надлежит; а конечно-де знатно что нибудь о наследствии престола российского подписывают. Сказывал-де мне прусский посланник Mардефельд, что будто егда паче чаяния – что не дай боже – всемило-стивейшая наша государыня императрица скончаться изволит, то-де до возрасту великого князя будет учинен для правления государства российского тайный верховный совет, и в том-де совете будут заседать супруга моя, ее высочество принцесса Анна, его светлость герцог Курляндский, три кабинет министра, яко-то Андрей Иванович Остерман, князь Алексей Mихайлович Черкасский и Бестужев, да генерал-фельдмаршал Mиних, генерал Ушаков и кн. Куракин, а про меня-де ничего не упомянул, токмо-де я его речам не уверяюсь». И я, нижайший, сказал на то, что может, что так; однакож я мню, что лучше бы, ежели бы правление государственное было поручено кому одной персоне, понеже наши министры между собою будут несогласны и чрез то государству не будет пользы. И его светлость герцог брауншвейгский изволил мне приказать об оной подписке, что чинится в кабинете, как можно разведывать. И я оное по приказу его светлости учинить обещался. Токмо мне оного разведать было не от кого, потому что я о том со всеми говорить опасался. А в то ж самое время, как мне его светлость герцог брауншвейг-люнебургский о том говорить изволил, вознамерился его светлость герцог брауншвейг-люнебургский послать своего камер-юнкера Шелиана лейб-гвардии полку Преображенского к капитану Зиггейму и об оной подписке у него осведомиться; для чего послан был на квартеру ко оному капитану Зиггейму его светлости брауншвейг-люнебургского скороход, который, возвратясь, объявил, что означенного капитана в квартере нет. По сему оная посылка и отменена, и он, камер-юнкер Шелиан, посылан не был…».
Одновременно с Грамотиным был арестован и Шелиан, однако, поскольку тот был иностранцем, его просто допросили безо всяких истязаний, а затем выслали из России, отправив курьером в родной Брауншвейг.
Бирон продолжал читать покаянное письмо Грамотина: «На завтрашний день, т. е. сего октября 17 дня, пришел я к его светлости герцогу брауншвейг-люнебургскому для закрепления ж в полки по команде писем, то притом его светлость изволил меня спросить, что не разведал ли я о вышедонесенной подписке, которая чинится в кабинете? И я на то донес, что не разведал и не знаю. И мне его светлость изволил сказать, что-де я слышал, что его светлость герцог курляндский будет иметь по кончине ее величества государственное правление один своею особою, и я-де надеюсь, что о том и в кабинете подписка была. И я, закрепя дела, пошел в другой покой его светлости, где увидел ее высочество государыни принцессы Анны придворной конторы секретаря Mихайлу Семенова, подле которого я, сев и сказавши здравствуй, спросил у него: «Что ты делаешь?» И он мне сказал: «Ох, что-де нам, братец, делать: худо-де у нас делается!» И я на то ему сказал: «А что?» «Да мы-де ныне остаемся овцы без пастыря!» И я ему сказал: «А что, разве ты слышал что-нибудь?» И он мне сказал: «Да ты де не знаешь?» И я сказал: «Я ничего не знаю». И он, Семенов, мне сказал: «Да знаешь ли ты, чему подписка в кабинете чинится?» И я сказал, что я не знаю. «И его-де светлость не знает?» «Нет, не знает», я ему, Семенову, сказал. Да я же ему, Семенову, сказал: «что никто мол такой не найдется совестен, чтобы пришел, да о том сказал его светлости». И он, Семенов, на то мне сказал, что-де я тот-то, который об оном обо всем знает, чему и подписка была. И я на то ему, Семенову, сказал, что не одному ли отдано правление государственное, егда паче чаяния всемилостивейшая государыня скончается? И он, Семенов, мне сказал: «То-то-де так, да при том же сказал, что доложи-де ты его светлости герцогу брауншвейгскому, чтобы я был к его светлости допущен. Я-де обо всем скажу. Да при том же он, секретарь Семенов, сказал, что-де пусть его светлость на меня изволит положить сию комиссию. Я-де сделаю, что оное может быть и переделано; токмо-де я, чтобы был впредь защищен его светлости милостию. И я пошел к его светлости герцогу брауншвейг-люнебургскому, об оном обо всем донес, и его светлость изволил мне на то сказать, что-де я слышал и признать мог по его глазам, что он ко мне быть и со мною говорить хочет. Токмо-де я его опасен, егда-де над ним последует какое несчастие, то-де чрез то объявится, что он у меня был. Знатно-де у него есть кто-нибудь приятель у Андрея Ивановича Остермана, чрез кого он сие разведал. И изволил мне приказать ехать к Кайзерлингу посланнику (брауншвейгскому) и о допущении его, секретаря, к его светлости с ним, Кайзерлингом, советоваться, и что на то Кайзерлинг объявит, возвратясь, его светлости донесть. И я того ж часу поехал к посланнику Кайзерлингу, и об оном ему, Кейзерлингу, что секретарь Семенов говорил и что он с его светлостью герцогом брауншвейгским видеться хочет, объявил; то посланник Кайзерлинг сказал мне, что донеси его светлости, чтоб секретаря Семенова его светлость к себе допустить изволил и, выслушав у него, обнадежил своею милостию, что оное что он, секретарь Семенов, скажет, будет содержано секретно. И я при этом ему, Кайзерлингу, сказал: «Что же касается до поручения на него, секретаря Семенова, комиссии, яко бы он в состоянии оное, что он объявил, переделать, то в том на его положиться опасно: егда ему поручится, а он не сделает, и то объявится, то будет после не без стыду». И на оное мне по-сланник Кайзерлинг сказал: «Это-де правда, об оном-де донеси его светлости, чтоб его светлость о том ему, секретарю Семенову, ничего не приказывал и не упоминал. И я, возвратясь, об оном обо всем его светлости донес, почему его светлость означенного секретаря Семенова к себе допустить изволил, а оный, быв у его светлости, пошел на свою квартеру...
…Сего ж октября 19 дня, т. е. в воскресенье, по переходе ее высочества государыни принцессы Анны и его светлости герцога брауншвейг-люнебургского в новый Зимний дворец, его светлость изволил мне, призвавши в свои покои, сказывать, что я слышал, якобы всемилостивейшая государыня императрица Анна Иоанновна блаженной и вечнодостойной памяти объявленного нам завещания своеручно подписать не изволила, и будто на оном завещании не ее величества рука, и ее-де императорское величество блаженной памяти с начала своей болезни ни о каких государственных делах говорить не изволила, а паче о наследствии российского престола, а всегда-де изволила иметь надежду, что от оной своей болезни освобо-дится. И я на оное его светлости донес, что милостивый государь, ежели оное завещание не подлинно подписано рукою ее величества, а про то кто-нибудь знает из министров, то на том завещании не утвердятся, а впредь когда-нибудь то окажется. Егда же, как мы не иначе сведомы, что оное ее величества завещание подписано собственною ее величества рукою, то на оном всеконечно все утверждено будет. Его же светлость изволил мне сказывать: «Я-де надеюсь, что все бывшие у его высочества регента сего числа министры могли признать, с каким я неудовольствием у его высочества регента был. И я-де намерен был сего числа послать к Андрею Ивановичу Остерману требовать у него совету дабы завтрашнего числа, егда при Летнем дворце соберутся на караул в развод люди, коих-де более тысячи человек, чтобы всех министров, кои будут в кабинете арестовать, токмо-де уже онаго я не учиню». И я на оное его светлости донес, что оное учинить опасно, понеже если не удастся, то ваша светлость в том останетесь. Да вашей же светлости собою оказаться, что ваша светлость недовольны, не так прилично, разве егда ее высочество государыня принцесса Анна изволит сказать, что недовольна, то и вашей светлости тогда о себе объявить пристойнее, а наперед посоветоваться о том с министрами. И на оное его светлость изволил мне сказать, что-де супруга моя, ее высочество государыня принцесса хотя я признаю, что недовольна, однако же она весьма опасна. И тогда его светлость изволил мне сказать, что-де я надеюсь, что о сем моем недоволъстве можно мне объявить Андрею Ивановичу Ушакову. И я на оное его светлости донес, что об оном объявить можно: он, мол, либо присоветует, или отсоветует вашей светлости. И тогда его светлость изволил мне приказать, чтобы мне говорить о том с адъютантом его, господина генерала Ушакова, Bласьевым и разведать от него, что он скажет. И я того ж числа увидал адъютанта Bласьева во дворце, в большом аудиенц-зале, зачал ему говорить: «Что ты скажешь? Здорово живешь? Что у вас делается?» И он мне, Bласьев, сказал: «А что де у нас делается? Bедь-де ты и сам знаешь, что-де у нас регент сделан. Что-де ее высочество государыня принцесса Анна и его светлость изволят на то говорить?» И я ему, Bласьеву, сказал: «Сколько мне сведомо, что ее высочество принцесса Анна и его светлость брауншвейг-люнебургский не очень довольны: токмо его светлость заподлинно несведом, кому бы оное неудовольствие открыть из министров». И он, Bласьев, на то мне сказал: «Да на что-де лучше нашего старика?» И я спросил: «Кто, мол?» И он, Bласьев, сказал: «Да генерал-де мой. Пусть-де ее высочество его призвать изволит и о том объявить. Он-де даст совет, как поступить». Да еще ж он, Bласьев, меня спрашивал, что читал ли-де ты манифест? И я на оное сказал, что я читал. «Bидишь ли-де ты, как он сильно там утвержден, что-де ему сукцессора выбрать велено?» И я ему сказал, что он, кого захочет, того выбрать соизволит. И потом пошел я к его светлости герцогу брауншвейгскому и донес о том, что мне адъютант Bласьев про генерала своего сказал. И его светлость изволил мне приказать, чтобы ему, адъютанту Bласъеву, сказать, чтоб он доложил своему генералу Ушакову, что его светлость с его превосходительством видеться желает, токмо при том его светлость приказал внушить его превосходительству, дабы его превосходителъство пришел к его светлости, якобы ненарочным случаем, а за каким-нибудь делом; а когда же быть намерен, чтоб о том его светлости донесть. И я, увидевшись назавтра, т. е. в понедельник сего октября 20 дня, с ним, адъютантом Bласьевым, о том ему, как мне его светлость изволил приказывать, сказал. И он пошел от меня прочь, сказав: «Добро-де я скажу». А потом часа через два, во дворце ж увиделся я с ним, адъютантом Bласьевым, и он мне сказал, что-де я генералу своему доносил, чтоб он пришел к его светлости, а притом же-де я, сколько можно внушил, что для некоторой нужды, а прочего-де мне было сказывать нельзя, и он-де изволил мне сказать, что добро я-де буду к его светлости, да я-де и всегда хожу мимо покоев его светлости. И я, услыша ответ адъютанта Bласьева, пошел к его светлости и об вышедонесенном, что г. генерал Ушаков сказал, донес...
…Да сего ж октября 19 дня, т. е. в воскресенье, как я в прежнем моем расспросе сказал, что посланник Кайзерлинг был у его светлости брауншвейг-люнебургского и, советовавшись, пошел его светлость к ее высочеству государыни принцессы Анны покои, а подполковник Хаймбург, вышедши, позвал камер-юнкера Шелиана к нему, Кайзерлингу, для разговора; також он же, подполковник, и меня звал, чтоб я к нему шел, токмо я не пошел, и камер-юнкер Шелиан, быв с полчаса с посланником Кайзерлингом в покое, вышел назад и говорил плача: «что-де нам делать, что посланника Кайзерлинга мы не можем уговорить, чтоб он присоветовал его светлости, чтобы спорить, а все-де говорит: молчите, молчите! А его-де светлости об оном никакой предопасности, чтобы молчать, нет; а что-де посланник Кайзерлинг говорит, что егда его светлость об оном станет спорить, то-де они могут арестовать. Кто-де может арестовать его светлость?» И я на оное ему, Шелиану, сказал, что как его светлости начать спорить, егда ее высочество государыня принцесса о том ничего говорить не изволит? И он, Шелиан, на то мне сказал: «Мы-де по то время будем молчать, пока они с нами что хотят, то сделают». И тем оный разговор кончился…
…Сего ж октября 21 дня, то есть во вторник, вышеозначенный секретарь Семенов, увидя, говорит мне: «Что-де ты знаешь, а что ведь-де та сторона (именуя тем его высочество регента) в робости?» И я ему сказал: «В какой робости?» «Bедь-де обещали дать его высочеству государыне принцессе Анне и его светлости герцогу брауншвейгскому на содержание стата двести тысяч». И я ему сказал: «Может быть, я-де и его светлости о том доносил же»....
…Сего ж октября 22 дня, т. е. в среду, по утру, пришел я к посланнику Кайзерлингу по обычаю моему отдать поклон. И он, позвавши меня к себе в покой, стал со мною разговаривать: «Как-де ты думаешь, что утвердится ль нынешнее определение в правлении государства?» И я ему на оное донес, что я не иначе мню, как оное утвердится. И он, Кайзерлинг, сказал: «Может-де быть, что министры между собою впредь не будут согласны, и чрез то-де последует какая нибудь отмена. При вступлении-де блаженной памяти ее величества государыни императрицы Анны на российский престол, сперва-де было сделано так, а потом инак отменилось в самодержавстве». И в самое в то время, как мы разговариваем, приехал к нему, посланнику Кайзерлингу, подполковник Хаймбург, который объявил, что он был у его высочества регента с поклоном от его светлости герцога брауншвейг-люнебургского, и его-де высочество регент милостиво меня принять изволил и изволил-де обещать прислать двух кабинет-министров к его светлости с объявлением его светлости титула его высочества, то посланник Кайзерлинг сказал ему подполковнику, что изволь-де ты идти к его светлости; а потом и мне сказал, что поди-де и ты туда ж во дворец и посмотри, что делаться будет, именуя чрез то приезд кабинет-министров: «Пусть-де они нас ныне повышают, я бы-де желал, чтобы они его светлость сделали генералиссимусом – а там-де мы их достанем!» Я от него, Кайзерлинга, и пошел, и пришел во дворец, был безотлучно в покоях его светлости, а как министры кабинетные приезжали и титул объявили его светлости, я при том не был, ибо оное учинено в покоях его императорского вели-чества, куда не всех ходить пускают. И тогда же пришел я в покои ее высочества государыни принцессы Анны, где увидел секретаря Семенова, и он мне сказал: «Что де, братец, ведь де-наши господа (разумевая чрез то его высочество герцога брауншвейгского и ее высочество государыню принцессу Анну) деньги-то-де приняли, да и замолчали!» И я на это ему сказал, что как соизволят, нам что дела? Еще, мол, попадешь напрасно в беду! И он, Семенов, мне сказал: «Ин-де перестать говорить». И я ему сказал, что перестать, да у нас уже и запрещено. Да того ж числа он же мне, Семенов, сказал, что-де был его высочество регент у ее высочества государыни цесаревны Елисавет Петровны и обещал-де дать на содержание ее высочества пятьдесят тысяч, токмо-де ее высочество оных денег не приняла, а изволила-де сказать, что я, по милости ее величества блаженной памяти, довольна, а молодого-де государя грабить не хочу».
Сего ж октября 24 дня, т. е. в четверток, при закреплении дел письменных по команде, изволил мне его высочество герцог брауншвейгский объявить, что-де представляют мне, якобы я в опасности живота моего здесь жить принужден, однакоже мне то даром, хотя я и умру. И я на оное его светлости сказал: «Милостивый государь, я не надеюсь, чтобы кто такое безбожество над вашим высочеством сделал». Да притом же его светлость изволил сказать: «Знатно-де на то, что таковое определение в правлении государства учинено, есть воля божия, и я-де уже себя успокоил. Mы-де лучше хотим с супругою моею терпеть, нежели чрез нас государство обеспокоить». И я на оное его высочеству донес, что оное очень изрядно, и с тем от его высочества, закрепивши дела, пошел из покою вон»…
…Да сего ж октября 19 дня, кирасирскаго брауншвейгского полку ротмистр Mурзин сказывал мне, что я-де мню, что его высочество регент за тем у нас в России остался, что-де ему в Курляндию ехать нельзя, понеже-де там много недовольного шляхетства, и ему-де не без опасности, ибо-де уже более трех сот фамилий из Курляндии вышло вон, у которых деревни повыкуплены».
…Что же я, нижайший, предписанных в сей моей повинной многих пунктов не объявил в прежнем распросе, и то учинил второпях и неодумавшись, а ныне растолковав подписку свою, которую я учинил в прежнем расспросе под смертною казнию, раскаясь во всем, принес сию повинную, а более уже сего ничего не знаю и в том подписуюсь».
Этого было вполне достаточно для окончания всего следствия. Разумеется, Грамотина никто из тюрьмы не выпустил. Из офицеров Семеновского полка, князь Иван Путятин был признан самым опасным, поскольку именно он втолковывал офицерам своего полка, что государством следовало бы править принцу брауншвейгскому, для чего ходил к нему во дворец, и поручал там камер-юнкеру Шелиану передать принцу, что ежели его высочеству угодно, то некоторые из сенаторов его сторону держать будут. 31 октября, за неделю до падения Бирона, приводили в застенок и поднимали на дыбу Андрея Яковлева, Любима Пустошкина, Mихаила Семенова, Петра Граматина. Первому дали 17 ударов, второму – 16, третьему и четвертому – по 15. При пытках присутствовали Андрей Ушаков и князь Никита Трубецкой и лично допрашивали арестованных, но ничего нового от них не услышали.
Следствие по делу арестованных офицеров (а всего было привлечено двадцать шесть человек, хотя всего сторонников Брауншвейгской фамилии насчитали более трехсот) не обнаружило настоящего заговора, и многие отделались сравнительно легко: одних (ротмистра А. Мурзина, капитан-поручика А. Колударова) спустя несколько дней выпустили, других (адъютантов А. Вельяминова и И. Власьева) освободили с надлежащим «репримандом». Графа Михайлу Гавриловича Головкина вообще избавили от допросов.
Впрочем, спустя всего неделю с небольшим, после низложения Бирона, все участники данного процесса были не только помилованы правительницей Анной Леопольдовной, но и повышены в чинах и поощрены деньгами.
Тем временем, герцог Бирон решил лично разобраться с принцем Антоном. А сам принц Антон метался между своим, брауншвейгским, посланником Кайзерлингом и графом Остерманом с вопросом, что ему делать? У него была в то время реальная поддержка в армии, и прояви он решительность и инициативу, не известно, как повернулась бы в дальнейшем история России? Но Кайзерлинг ответил принцу так, как о том поведал Грамотин в своем покаянном письме, а Остерман сказал:
- Ежели ваша светлость уже имеет верную партию, то должны открыться и говорить об том, в противном же случае лучше будет согласоваться с другими.
И Антон Ульрих решил пока на том совете и успокоиться. Зато Бирон был гораздо более решителен. Для начала и для собственного успокоения, он отправил в народ своих ближайших сподвижников.
- Желаю знать я, тихо ли в народе, али конфиденты брауншвейгского принца всех взбудоражали, – наставлял перед разведкой герцог-регент кабинет-министра Бестужева и майора Альбрехта.
Но если майор загадочным образом промолчал, то Бестужев успокоил своего патрона:
- В столице все благополучно и тихо.
26 октября указ за подписями членов Кабинета предписал московскому главнокомандующему Семену Салтыкову «искусным образом осведомиться ‹…›, что в Москве между народом и прочими людьми о таком нынешнем определении говорят и не приходят ли иногда от кого в том непристойные рассуждения и толковании»; виновных надлежало арестовывать «без малейшего разглашения». Ответ от Салтыкова Бирон получить не успел.
Желая показать, кто теперь в России хозяин, герцог-регент велел пригласить к себе в Летний дворец принца Антона. В зале присутствовали все кабинет-министры, принц Гессен-Гомбургский, генералы Ушаков и Чернышов, адмирал граф Головин, обер-шталмейстер князь Куракин и генерал-прокурор князь Трубецкой. Бирон для начала сообщил всем об имеющихся сведениях о готовящемся заговоре принца Антона Брауншвейгского, чем поверг некоторых вельмож, не посвященных еще в это дело, в некий шок. Едва там появился Антон Ульрих, Бирон тут же подступил к нему с грозным видом.
- В силу взаимоданного нами обещания не скрывать ничего, что могло бы касаться наших дружеских отношений, я считаю своею обязанностью предостеречь ваше высочество насчет людей, затевающих возмущение, о чем вам уже известно. Но если закрывать глаза на это бедствие, то оно, едва возникая теперь, будет возрастать со дня на день и неизбежно приведет к самым гибельным последствиям.
 - Да в-ведь к-кровопролитие должно произойти во всяком случае, – заметил принц.
 - Не считаете ли вы кровопролитие такою безделицею, на которую можно согласиться почти шутя? – спросил Бирон. – Представьте себе все ужасы подобной развязки. Не хочу думать, чтобы ваше высочество желали ее.
- Могу вас уверить, что я никогда не начну первый.
- Такой ответ дурно обдуман. Не одно ли и тоже зарождать разномыслие и сообщать движение мятежу? Впрочем, легко может случиться, что ваше высочество первый же и пострадаете за это.
- Я ничего никогда не начну первый, – вновь повторил принц Антон. – И не подниму прежде других знамени возмущения.
- И что же думает ваше высочество выиграть путем мятежа? А ежели вы недовольны чем-нибудь, то чем именно? – продолжал наседать Бирон.
Антон Ульрих стоял бледный, губы его задрожали. Он переводил взгляд с регента на других вельмож. Наконец, тихо произнес:
 - Я не совсем в-верю в п-подлинность завещания покойной императрицы и даже п-подо-зреваю, что подпись ее величества – подложная.
Присутствующие затаили дыхание. Они, вероятно, даже не думали, что у принца Антона хватит смелости в лицо герцогу высказать сомнение в том, в чем и многие из присутствующих в зале не были до конца уверены. Лицо Бирона перекосилось от злости.
- Об этом вы, ваше высочество, вернее всего можете узнать от Остермана, который в деле по завещанию императрицы может почитаться лицом ответственным. А таким образом пороча завещание, вы вредите своему сыну, который именно этому завещанию обязан престолом. Я же собственною моею особою не мешаю вашему высочеству развивать и осуществлять ваши планы, желая, впрочем, чтобы вы сами могли предвидеть их исход. Мне же не остается сказать ничего более, как удостоверить ваше высочество, что основания планов, вам угодных, вовсе не так прочны, как может быть ваше высочество предполагает. Ваше высочество, – наконец добавил Бирон, – конечно, не должны бы были затевать смуты. Напротив, вам следовало бы молить небо об отвращении обстоятельств, открываемых в настоящее время, а не порождать их собственною вашею фантазией. А дабы подтвердить мою заботу о спокойствии в государстве нашем, я в присутствии высокого собрания здесь заявляю, что я при-казал арестовать вашего адъютанта Грамотина. И, вероятно, вы знаете, почему?
- Я полагал бы, в-ваше в-высочество, что прежде, чем сделать под-добное р-распоряжение, вам бы с-следовало, – начал было, сильно волнуясь и оттого сильнее заикаясь, принц Антон, но герцог его тут же перебил, сдвинув в гневе дуги бровей.
- Что значит, мне следовало бы? Уж не сообщить ли вам о том, чтобы дать вам возможность продолжать ваши злодейские замыслы?
Принц тут же сник и пока подбирал слова, Бирон снова перешел в наступление.
- Вы, ваша светлость, желаете устроить масакр, переворот? Надеетесь на ваш Семеновский полк? Да вы человек неблагодарный, кровожаждущий! И если бы вы имели в ваших руках правление, то сделали бы несчастным и вашего сына, и империю.
При этих словах Бирон почти вплотную приблизился к Антону Ульриху, а тот, отступив на пару шагов, автоматически положил руку на эфес своей шпаги. Этот жест еще больше взбесил Бирона.
- Вы хотите испугать меня вашей шпагой? – закричал он, ударяя таким же образом по своей шпаге. – Что же, я готов и сим путем, коли вы желаете, с вами разделаться.
В зале воцарилась мертвая тишина. Все испуганно ждали продолжения.
- В-ваше в-высочество, – принц наконец собрался и сумел вставить свое слово, – Христом-б-богом клянусь, я ни в чем не повинен и против в-вас никакого зла не мыслю.
Весь этот разговор, произвел ропот в собрании. Наконец, генерал Ушаков приблизился к принцу и сказал ему прямо в лицо:
– Принц Брауншвейгский! Все справедливо уважают в вас родителя нашего императора, но ваши поступки могут принудить нас всех обращаться с вами, как со всяким иным подданным его величества. Вы еще молоды, принц, вам только двадцать шестой год от роду, вы неопытны и можете легко впасть в ошибку, но, если б вы были в более пожилых летах и способны бы оказались предпринять и привести в исполнение намерение, которое привело бы в смятение и подвергло опасности мир, спокойствие и благосостояние этой великой империи, то я объявляю вам, что, при всем моем глубоком сожалении, я обратил бы против вас, как виновного в измене вашему сыну и государю, преследование со всей строгостью, как против всякого другого подданного его величества. Могли ли мы думать, сударь, чтобы вы были способны вводить у нас то, чего здесь не бывало видано? Как! Вы хотите вознаградить вашу службу убийствами и кровопролитием, вами уже зачинаемыми? Хотя вы и отец императора, но вам не следовало бы забывать, что старший подполковник во всей гвардии — я. И я же командир того самого Семеновского полка, на который вы опираетесь, желая им располагать по вашему произволу. Разуверьтесь, если воображаете, что я перестал быть честным человеком. Клянусь, останусь таким до самой смерти.
При этих словах принц заплакал. Он проклинал тех, кто ввел его в заблуждение, просил прощения в присутствии всего собрания и клятвенно обещал не возобновлять никаких возмущений. На этом принц Антон посчитал разговор оконченным, кивнул головою Бирону, затем еще раз всем остальным одновременно, и тут же покинул Летний дворец, вернувшись в Зимний.
Он решил не рассказывать супруге о происшедшем, дабы не давать ей повод лишний раз посмеяться над собою. Впрочем, как ни странно, в последнее время Анна Леопольдовна изменила свое отношение к мужу. Возможно, их сблизила смерть императрицы и общая ненависть и страх к Бирону, а, возможно, сказалось и то, что Анна забеременела во второй раз.
Но тайны из стычки с Бироном принцу сделать не удалось. На следующий день в Зимний дворец явился брат фельдмаршала Миниха, действительный тайный советник Христиан-Вильгельм Миних, принеся с собой ультиматум Бирона: ежели он, принц Брауншвейгский, желает, дабы впредь ему верили, то обязан дать за себя залог, состоящий в том, чтобы он неукоснительно отказался от своего звания генерал-поручика от армии и особливо от должности лейб-гвардии подполковника Семеновского полка. Миних подал Антону Ульриху уже заранее заготовленный текст. Принц Антон в это время сидел в детской опочивальне, наблюдал, как его супруга с мамкой-кормилицей убаюкивали юного императора. На столе горели две свечки, сюда же Антон положил каллиграфически исполненный канцелярским писарем текст прошения. Иванушка вроде бы успокоился, перестал хныкать и принц побежал глазами по строчкам: «Всепресветлейший, державнейший великий государь император и самодержец всероссийский, государь всемилостивейший...»
Государь в это время снова захныкал, Антон Ульрих на секунду отвлекся, затем продолжил чтение: «По всемилостивейшему ее императорского величества блаженные и вечно достойные памяти определению пожалован я от ее императорского величества в чины – под-полковника при лейб-гвардии Семеновском полку, генерал-лейтенанта от армий и одного кирасирского полку полковника.
   А понеже я ныне, по вступлении вашего императорского величества на всероссийский престол желание имею помянутые мои военные чины низложить, дабы при вашем императорском величестве всегда неотлучным быть.
   Того ради, ваше императорское величество, всенижайше прошу, на оное всемилостивейше соизволя, от всех тех доныне имевших чинов меня уволить и вашего императорского величества указы о том, куда надлежит, послать; также и всемилостивейшее определение учинить, чтоб порозжие чрез то места и команды паки достойными особами дополнены были...»
   Герцог Антон макнул перо в чернильницу, но тут почувствовал на себе взгляд жены.
- Так и подпишешь?.. –  с презрением спросила она.
- Что же я могу сделать? – дернув плечами, ответил принц Антон.
- Дурак!.. Дурак и дурак!.. Дураком родился – дураком и умрешь... Все искусство твое – детей делать... А сам никуда...
- Я обещал, Анна...
- Обещал!.. Ты думал о том, кому ты обещал?.. Посмотри, что вокруг тебя делается... Везде ропот и неудовольствие...
  Антон Ульрих тяжело вздохнул, поднес перо к бумаге и написал внизу: «Вашего императорского величества нижайший раб Антон Ульрих...». Этой фразой Бирон желал окончательно унизить и политически раздавить принца, и Антон это отлично понимал. Но что он мог сделать? Он присыпал подпись пестрым песочком и тяжело опустил голову на стол. Рыдания разрывали его грудь. Анна Леопольдовна лишь презрительно фыркнула и ушла в свои комнаты.
Однако Бирону и этого было мало. Он направил Антону Ульриху теперь уже собственное распоряжение о том, что благо и полезно для него остаться на несколько дней в своем доме, ибо опасаться надлежит, чтобы народ, огорченный за множество ради его истязанных людей, не отважился, статься может, предпринять что-либо непристойное против его особы. А если коротко, то регент посадил принца под домашний арест. А вот это уже явный перебор, подумала Анна Леопольдовна. И она поклялась себе, что сделает все возможное, чтобы избавиться от Бирона. Нужен был только сильный и преданный ей человек, руками которого она бы и смогла это сделать. Эх, как бы сейчас пригодился граф Линар. Но тот был далеко. В своей Саксонии. И только лишь собирался совершить свое второе, и еще более короткое пришествие в Россию – саксонский курфюрст получил депешу Остермана с разъяснениями и приглашением вновь назначить графа Морица посланником в Россию.
 Но ситуация разрешилась гораздо проще. Посчитав, что в Зимнем дворце более не осталось людей, с которыми он мог бы лично общаться (разумеется, малютка-император не в счет, к тому же и тот пока говорить не умел), герцог-регент назначил посредника для общения между собственной персоной и родителями Ивана VI. И посредником этим стал… фельдмаршал Миних.
Это оказалось самой роковой ошибкой Бирона, ведь герцог не мог не знать, что Миних также люто ненавидел его, как и сам Бирон Миниха, как и Анна Леопольдовна с Антоном Ульрихом, только в отличие от молодой четы отважный фельдмаршал регента не боялся. 
Впрочем, первое время регентства Бирона Миних пытался предупреждать о разного рода неприятностях, ожидавших того.
За несколько дней до свержения Бирона к нему прибежала баронесса Менгден с нехорошей новостью.
- Я только что от цесаревны Елисавет, ваше высочество, я хочу Вас предупредить, что цесаревна показывала мне портрет и меру роста герцога гольштинского Карла Петера. Она зело выхваляла мне этого государя, между тем, как при жизни покойной государыни императрицы николи не видала я этого портрета.
Буквально на следующий день эту же информацию донес до герцога и Миних, которому племянница хвасталась, что цесаревна показывала ей, вероятно, тот же самый портрет.
- Советую вам, ваше императорское высочество, воспользоваться вашими правами и запретить показывание портрета, ибо сдается мне, что во всем этом кроется что-то намеренное, – поучал Бирона Миних, но регент лишь рукой махнул:
- Каждый волен иметь у себя портреты родных и, следовательно, странно бы было лишать этого права одно ее императорское высочество.
Однако спустя несколько дней Миних снова привлек внимание Бирона к одному странному обстоятельству – камер-юнкеры Елизаветы весьма часто посещают французского посланника.
- Сие обстоятельство кажется мне подозрительным.
Но и на этот раз Бирон, упоенный своей властью, не прислушался к совету фельдмаршала.
- Подобные знакомства и связи не могут иметь важных последствий, тем более, что, как вашей светлости, известно – ее высочество цесаревна всегда может рассчитывать на помощь преданного ей народа.
- Я сомневаюсь, ваше высочество, в расположении к цесаревне народа, зато в преданности ее высочеству войска совершенно уверен, – возразил Миних.
- Нет, войско и народ, сановники и простолюдины – все искренно и одинаково любят ее высочество, – уверенно произнес Бирон. – Это так верно, что даже гвардия, включая и полк, которым вы теперь командуете, вполне предана цесаревне.
 - Но именно теперь все в восторге от того, что на троне император, который упрочит наконец престолонаследие в мужской линии, и если бы даже было иначе, то я, ваше высочество, все-таки нахожу излишним столько угождений цесаревне, которую, напротив, вам следовало бы схватить и заключить в монастырь.
Бирон удивленно посмотрел на фельдмаршала. Он не поверил своим ушам и только и смог произнести в ответ на это:
- Ну уж это было бы слишком!
Миних, заметив некоторое замешательство Бирона, несколько сгладил свою мысль:
- Ну, предположимте наконец, что цесаревна могла бы быть заключена не навсегда, а на несколько лет.
Больше с Бироном Миних ни о чем таком не заговаривал. У него созрела иная мысль, которую он и собрался донести до родителей императора.

17.
Император Священной Римской империи германской нации и Австрийской империи Карл VI  умер за неделю до кончины императрицы Анны Ивановны, завещав австрийский трон, за неимением наследников мужеского пола своей старшей дочери Марии-Терезии. Таким образом, сразу в двух ведущих державах Европы практически одновременно разразился политический кризис, всегда сопутствующий борьбе за власть.
Решил поучаствовать в этих распрях и герцог Бирон, тут же заключивший трактат с саксонским двором, согласно которому польскому королю было обещано невмешательство со стороны России в его требованиях на австрийское наследство, которое тот имел со стороны своей супруги и детей. Король же Август, в ответ, гарантировал герцога и его наследников в спокойном владении герцогствами Курляндским и Семигальским.
Опытный политический интриган, французский посол маркиз де ля Шетарди, пригласил к себе на обед Зумма и Кайзерлинга, послов Пруссии и Австрии. Шетарди выдавал себя за сторонника брауншвейгского дома и прусского короля, поэтому оба приглашенных с удовольствием приняли приглашение.
Тем более, что им захотелось посмотреть на новое жилище француза, в которое тот переехал всего лишь месяц назад. До этого жилище переделывали на вкус и положение хозяина. А, чтобы не мешать рабочим, маркиз был вынужден устроить себе временное жилище в саду. На все это он угрохал большую сумму денег, о чем не преминул поставить в известность своего шефа в Париже кардинала Флёри, при этом, конечно же, все приукрасив. «Bы легко рассудите, что было бы выше моих сил делать мне в этом случае огромные издержки на столь долгое и тяжелое устройство хозяйства без помощи возмещения, относительно которого я обращаюсь только к вашей доброте, – плакался в этой депеше де ля Шетарди. – Mое положение еще под влиянием необходимости, в которой я нахожусь, по случаю отдаленности и прекращения всяких сношений, запасать для себя все припасы на год. Bы с трудом поверите, что по этой самой причине для придворных торжеств в прошедшем году у меня вышло 20 т. франков на платья, которые ни разу не надевались и сделались мне не нужными по случаю смерти царицы».
- Господа, вы гораздо более меня сведомы в политических делах, посему я и пригласил вас не только отобедать у меня и услышать ваш совет, относительно того, что же происходит в России, – Шетарди начал издалека. – Положение, в котором я нахожусь, так ново, что никогда не будет раннею помощь вашими советами, и я прибегаю к вашей доброте. Оно касается множества предметов, одинаково важных для моего образа действий. Если происшедшая перемена не повлечет никаких изменений в нашем с вами положении, что, по моему мнению, довольно трудно предполагать, то должны ли мы оказывать принцессе Анне те же почести, которые были следствием угодливости к покойной царице, или же считать ее только принцес-сою брауншвейгскою?
- Положение принцессы Анны как матери царствующего императора вполне соответствуют тому почету, который воздавался ей и прежде, при жизни царицы Анны, – вытирая рот салфеткой и откидываясь на спинку стула, давая возможность слуге поменять блюдо, произнес Кайзерлинг.
- В таком случае, сие положение распространяется и на принца брауншвейгского, родителя императора.
- Разумеется.
- Его и ее величества король Фридрих и его супруга, как вы знаете, господа, благоволят брауншвейгскому дому, посему мы весьма недовольны принижением роли его высочества принца Антона Ульриха, которое случилось вследствие вступление в права регента, в обход родителей императора, герцога Курляндского и Семигальского, – вступил в разговор и прусский посол.
- И вот именно поэтому я и не знаю, как я обязан обходиться с герцогом и герцогинею Курляндскими, надутыми своим успехом и также ревнивыми к прерогативам, неисполнение которых может уронить, по мнению их, звание, которое они будут носить здесь. Bследствие опьянения, которому – я тому не удивляюсь – он предается, у него может явиться намерение ухаживать за дочерью Петра Первого.
- Ну, если иметь в виду, что его высочество герцог еще при жизни царицы Анны особо и не скрывал своей симпатии к царевне Елизавете, то почему бы сейчас и в самом деле ему не приударить за ней, – усмехнулся Кайзерлинг.
Шетарди осушил серебряный кубок вина из собственного богатейшего винного склада и, слегка отрыгнув, пытаясь добиться еще большего расположения своих коллег по дипломатическому корпусу, продолжил свои рассуждения:
- Эта самая нация, далекая от того, чтобы оправдать недостаток покорности, который в ней предполагают, конечно, доказывает теперь происходящим в ней, как она способна нести всякое иго. Она присоединила к этому то, что может быть объяснено низостью, к которой склонна более, нежели к чему либо. Никто не ездит к принцессам, тогда как все спешат к герцогу. Прекратили все почести, которые воздавались принцу брауншвейrскому, как отцу царя. У него не целуют более руки, но зато униженно лобызают руку герцога.
- К сожалению, маркиз, у нас так же, как и у вас, не спрашивали совета эти русские, потому мы и не предпринимали ничего, – произнес Зумм. – Однако же я считаю, что надобно было употребить силу принцу брауншвейгскому, но здесь он в очередной раз выказал недостаток в твердости характера, в чем немалая вина и господина Кайзерлинга.
- И моей вины здесь нет никакой, и характер принца ни при чем, – решительно возразил Кайзерлинг к вящему удовольствию Шетарди. – Во всем виноваты герцог Курляндский и фельдмаршал Миних. Эти люди всегда готовы на крайности из-за чего герцог брауншвейгский неизбежно подвергся бы опасности. Впрочем, я льщу себя надеждою, что сие зло не неисправимо, и могу вам сообщить, что есть признаки подложности завещания царицы, которое вовсе не подписано, Наконец, я надеюсь на силу влияния своего двора, которая поставит дела в более почетное положение и для моего двора, и для принца брауншвейгского.
«Ого! – подумал Шетарди. – Неужто его надежды простираются до участия этого принца в регентстве или даже до того, что сам герцог Курляндский совершенно устранит себя от участия в делах в его пользу»? И теперь в самый раз будет огорошить обоих резидентов новостью, которую Шетарди узнал из своего источника и которую, по всей вероятности, ни пруссак, ни австрияк еще не знали.
- У меня есть сведения, господа, что и в Вену, и в Берлин из Петербурга посланы русским министрам повеления, чтобы они старались войти в переговоры, цель которых будто состоит в том, что герцог Курляндский передает свою власть в руки принца Брауншвейгского во всем, что может быть согласно с честью и безопасностью.
Реакция гостей не замедлила отразиться на их лицах, и француз был этим вполне удовлетворен, потому и продолжил:
- Я полагаю, что это уловка герцога Курляндского, и не колеблюсь предполагать, что если такое известие справедливо, то это делается не с другою какою целью, разве чтобы предупредить или остановить неудовольствие дворов венского и берлинского, и усыпить их в переговорах, которые останутся без всяких последствий, как скоро герцог курляндский этим способом выиграет время и средства, чтобы утвердиться на занимаемом теперь месте. B том можно убедиться из его действий и мер, принимаемых им, чтобы пленить тех и других.
- Мы проинформируем об том свои правительства и выясним все обстоятельства оного указания регента, – вынес общую с Зуммом мысль Кайзерлинг.
Прусский посол утвердительно кивнул и добавил:
- Как раз на днях опубликовали четыре разных указа, которые вполне согласуются с данными вашего источника, маркиз.
- Да, но герцог Курляндский, расточая подобные милости, тем не менее укрепляется и при помощи насильственных мер, – уточнил Кайзерлинг. –  Участие, которое, по-видимому, возбуждает к себе принц брауншвейгский, не удерживает, но, как кажется, раздражает герцога. Mожет быть, он охотно пользуется случаем, чтобы дать принцу почувствовать зависимость, в которой он находится. Генерал-адъютант последнего и Яковлев, бывший секретарь кабинета по иностранным делам, награжденный статским советником при крещении принца Ивана, посажены в крепость. Кабаки, закрытые в продолжение многих дней, открыты. Шпионы, которых там держут, хватают и уводят в темницу всех, кто, забывшись, или в опьянении, осмелится произнести малейший намек. Так как гвардии не доверяют, то сюда призвали шесть армейских батальонов, из которых два уже прибыли, так же, как и двести драгун. Однако, из опасения, чтобы гвардия не догадалась о недоверчивости к ней, фельдмаршал Mиних произнес ей речь, в которой привел пустую отговорку, что гвардейцы служат только высочайшим особам и что герцог Курляндский решился призвать на службу в Петербург армейских солдат из желания облегчить и уменьшить тягости по службе гвардейцев. Эта отговорка, впрочем, кажется не произвела желаемого действия. Драгуны делают по ночам постоянные разъезды, прочие же войска, пришедшие или ожидаемые, назначены к занятию постов, размещенных по разным час-тям города в близком расстоянии один от другого, чтобы можно было оказать при случае взаимную помощь.
- Mожет быть употреблять эти предосторожности тем более благоразумно, что в народе волнение очень сильно, гвардейские солдаты – и никто им не смеет ничего сделать – говорят более смело, чем когда либо: и те, и другие довольно гласно рассуждают, что ничего нельзя сделать пока царица не будет предана земле, но, что после отдания долга верховной власти, и когда гвардия сберется, тогда увидят, что произойдет. И прошедшие ночи народ начал было сбираться толпами в некоторых местах, но был разогнан драгунскими патрулями, – продолжил тему Шетарди, а вслед за ним и Зумм передал свои собственные наблюдения:
- Народ еще недоволен тем, что в церквах молятся за лицо не их вероисповедания. Mолитвы эти ныне произносятся, по-первых, за царя, затем за принцессу Анну, за принцессу Елизавету и только в-четвертых за герцога Курляндского.
- Это обстоятельство напоминает переданное мне, что принцесса Елизавета, всегда поминавшаяся на эктиньях непосредственно за царицей, спрашивала регента о причине такого изменения и получила от него в ответ, что она сама представляет пример, что при Екатерине ее поминали прежде, но это не помешало вступить на престол Петру II, и тогда прежде ее поминалась принцесса Наталья, сестра царствующего государя, – добавил Шетарди. – Тоже самое ныне предоставлено матери того, кому принадлежит корона.
Шетарди выяснил все, что хотел. Обед, перемежавшийся беседою, длился добрых три часа, по окончании которого все трое договорились и впредь сообщать друг другу сведения, узнаваемые ими из собственных источников и касаемые государств, которые они здесь представляют.
Едва гости ушли, де ля Шетарди тут же взялся за перо, описывая в очередном послании в Париж суть состоявшегося разговора и делая при этом собственные выводы.
«…Такое мелочное различие, которым тем более должна удовлетвориться принцесса Елизавета, что по нынешним обстоятельствам она принуждена быть в согласии с принцессою Анною, мало вознаграждает последнюю. Я не думаю, чтобы она была довольна ежегодным пенсионом в триста тысяч экю, который назначен ей и принцу брауншвейгскому, с уговором увеличить его, если они не найдут этого достаточным.
Будет еще менее довольна она, и принцесса Елизавета (подтвердившая мне, что она получила пенсион не в 50, а в 80 тысяч экю) разделит с нею это чувство, если правда, что мне сказывали под величайшим секретом, именно: что герцог, руководимый преимущественно скупостью и собственными выгодами, подбил некоторых из своих приверженцев, чтобы они будто сами от себя внушили другим и все вместе явились к нему с предложением, что государственные чины сколько для поддержки его звания, столько же и для содержания ему, как регенту, отдельного двора, желают ему назначить ежегодный пенсион; что такое предложение ему уже сделано – и он отвечал только скромным изъявлением признательности, говоря, что не желает ничего, кроме возможности поддержать свое положение и иметь открытый стол особенно для тех, которые сделали ему такое предложение. Bсе это была только комедия, решение же зависело от него самого: он учредит для себя отдельный двор от того, который уже имеет, и чины, так называемые государственные, назначат регенту в непродолжительном времени пенсион в 500 тысяч экю.
Эти подробности приводят к существенному заключению, что нация, даже не будучи слишком проницательна, может заметить, что дочь Петра I, принужденная довольствоваться 40 тысячами экю, получаемыми с ее имений, ограничена пенсионом в 80 тысяч экю; что принц брауншвейгский и принцесса Анна, не имеющие никакой другой поддержки, имеют всего навсего 300 тысяч экю, хотя сын их и царствующий государь; что герцог курляндский, напротив, пользуясь доходами по крайней мере в 4 мильона французских ливров от своих герцогств, зе-мель в Силезии и денег, помещенных в Англии, имеет гораздо больший пенсион, нежели все прочие вместе.
Bероятно, также не будут обмануты личиною, которою прикрыл себя герцог, и сумеют понять желание, чтобы не заметили противоречия, которое явно в поступках герцога: распоряжаясь полновластно и будучи хозяином казны в такой степени, что может располагать ею, не отдавая никому отчета, он в то же время делает вид, что имеет нужду в утверждении чинами и в искательстве их согласия, что при назначении ему содержания совершенно излишне.
Герцог курляндский, без сомнения, в видах предупреждения затруднений, которые могут возникнуть со стороны принца брауншвейгского, касательно титулования его, герцога, высочеством, решился дать принцу тот же титул. Указ по этому случаю будет издан на днях…».

18.
Миних велел доложить о себе принцессе Анне. Юлиана Менгден улыбнулась фельдмаршалу и тут же исчезла за дверью личных покоев Анны Леопольдовны. В последнее время Миних, пользуясь своим служебным положением посредника в общении между регентом и родителями императора, довольно часто бывал в Зимнем дворце и каждый раз с удовольствием общался с фрейлиной Юлианой. Та замечала, что нравится старику и частенько кокетничала с ним, впрочем, ничего более не позволяя ни себе, ни ему. Ну, разве что покрывать обе свои руки поцелуями. Но в этот раз вид фельдмаршала не понуждал к кокетству и Юлиана это поняла и лишь тепло поприветствовала Миниха.
А Миних и в самом деле был сегодня серьезен и настроен решительно. Он только что, перед тем, как появиться на половине принцессы, довольно продолжительное время общался с Антоном Ульрихом.
- Вы, ваше высочество, знаете о моем к вам отношении, и я узнал вас во время турецкой кампании, – говорил Миних принцу Антону. – И мне жаль, что вы не воспользовались случаем, предоставившемся вам, когда гвардия выступила в вашу поддержку. Теперь же, не видя нигде принца, простой народ стал выражать недоумение и роптать.
- Но вы же в-видели, го-осподин фельдмаршал, как отнесся герцог даже к самой поп-пытке заговора. А что было бы, если бы таковой заговор и в самом деле с-состоялся? – начал оправдываться принц.
- Но вы даже не попытались представить, что было бы.
- Однако же, Бирон силен и поднялся на слишком большую высоту, чему, кстати, и в-вы поспособствовали, в-ваше сиятельство, уговорив императрицу Анну подписать регентство в пользу его высочества.
Фельдмаршал недовольно поморщился.
- В тот час, когда высокое собрание, включая, в том числе, и меня, просило ее величество государыню-императрицу назначить регентом Бирона, у нас не было другого выхода – иначе последствия кончины ее величества могли быть непредсказуемы. И ваш сын вполне мог потерять корону.
- Что вы имеете в виду?
- Вы не забывайте, ваше высочество, что, помимо вашей супруги, в Петербурге находится еще одна принцесса, которой вполне сочувствуют определенные круги гвардейских офицеров. А утверждение Бирона в качестве регента над малюткой императором, вашим сыном, в первую очередь, обезопасило престол  от посягательств Елисаветы. Что же касается высоты, на которую, как вы сказали, взобрался герцог, то он сделал это только для того, чтобы совершить тем большее падение. Может быть, падение его даже ближе, чем полагают.
Сказав это фельдмаршал глянул в упор на принца с высоты своего роста.
- И как же сие может произойти?
- Скажите откровенно, ваше высочество, вы бы хотели этого падения?
Антон Ульрих, как показалось Миниху, испугался этого вопроса. Уж не провокация ли? Ведь известно же, что Миних часто и беспрекословно исполнял любую волю герцога Бирона. И теперь уже принц решительно посмотрел на фельдмаршала, но тот выдержал взгляд Антона Ульриха и снова повторил вопрос:
- Вы бы хотели отнять власть у регента, ваше высочество?
- Д-да! – решительно ответил Антон Ульрих, безоговорочно поверив Миниху.
Ведь и в самом деле, фельдмаршал сейчас был единственным человеком, который мог противостоять герцогу. Самый главный его, принца Брауншвейгского, сторонник граф Остерман в очередной раз заболел своей подагрою и всю эту неделю не покидал своего дома. На этого хитреца никогда нельзя положиться, особенно в критические моменты.
 - Спасибо за ответ, ваше высочество! – склонил в поклоне голову старый фельдмаршал. – Теперь позвольте мне удалиться и направиться к вашей супруге. Мне хотелось бы получить и от нее согласие на мои действия.
- В-вы хотите сказать, граф, что б-берете на себя…
- Если на то будет также воля ее императорского высочества, я арестую герцога.
- Н-но это будет сделать в-весьма трудно, учитывая подозрительность и осторожность герцога.
- Фельдмаршал Миних никогда не боялся трудностей, ваше высочество.
Сказав это, Миних еще раз поклонился и вышел. И теперь вот ждал, когда принцесса Анна соизволит его принять.
Из личных покоев Анны Леопольдовны, наконец, появилась фрейлина Юлиана.
- Ее императорское высочество просит вас войти, – отворив половинку высокой двери, пригласила она фельдмаршала.
При виде Миниха, Анна улыбнулась и протянула ему руку для поцелуя. Принцесса была не причесана, хотя и покрыла голову, как обычно, белым платком и сидела в кресле в домашнем халате из красного атласа. Она не любила наряжаться и долгий процесс одевания лишь раздражал ее. Делала она это лишь по необходимости – для официальных приемов, балов и тому подобных куртагов. Своих же приближенных и особенно приятных ей царедворцев она принимала по-свойски, в личных покоях и в домашней одежде.
Приложившись к пухленькой ручке государыни-принцессы, Миних не без удовольствия произнес:
- Скажите, ваше высочество, почему вы при виде меня улыбаетесь, а при виде герцога всегда дрожите.
Принцесса промолчала, потупив глаза.
- Вы, верно, его очень боитесь?
- Я не в силах более терпеть беспрестанных огорчений от регента, – сказала она. – Мне остается лишь уехать с мужем и с сыном за границу. Пока герцог будет регентом, ясных дней не видать нам в России.
У Анны Леопольдовны тут же повлажнели глаза, но Миних, желая успокоить принцессу, тут же поцеловал другую ее руку и сказал:
- И совершенно напрасно вы так говорите!
- Это моя старая привычка, бояться герцога. Когда я еще была молоденькою девочкой…
- То было совершенно другое время, – перебил ее Миних. – Сейчас вы более не молоденькая девочка и даже не просто принцесса, а родительница его величества государя-императора.
- Да, но, кажется, это герцога совершенно не смущает.
- Простите меня, ваше высочество, если я скажу вам прямо, что вы сами в том виноваты, позволив регенту поступать с вами и с принцем, вашим супругом, так, как он и поступает. Ведь в манифесте о регентстве сказано, чтобы регент императорской фамилии достойное и должное почтение показывал и по их достоинству о содержании оных попечение имел.
- Но что же мне делать? Вы же сами видели, что принц только попытался возразить регенту, и чем эта попытка закончилась?
- Между принцем и вами – большая разница. То, что герцог позволяет себе в отношении к принцу, он ни за что не посмеет сделать в отношении к вам, как по вашим личным правам, так и из уважения к вам, как к женщине.
- О, граф, герцог не столь любезен с женщинами, сколь вы, – улыбнулась Анна.
- О, тут вы совершенно правы, ваше высочество, – Миних встал с кресла и приложил правую руку к сердцу.
- Но какой же выход вы предлагаете? – грустно улыбнулась принцесса.
- Арестовать герцога! – решительно произнес Миних.
- Арестовать? Герцога! Регента? – Анна от самой этой мысли даже вскочила на ноги и прикрыла рот ладошкой.
- Именно! Я уже имел об том разговор с вашим супругом, и теперь ожидаю только приказа вашего высочества.
- Вы шутите, любезный фельдмаршал? Ведь это невозможно!
- Для фельдмаршала Миниха ничего невозможного не существует. И я готов доказать вам это в любой момент, ежели ваше высочество соизволите мне приказать это.
Анна, захваченная врасплох подобными идеями молчала, пребывая в нерешительности. Она снова села в кресло и не знала, куда ей смотреть – то ли на фельдмаршала, то ли в окно, то ли в пол. Но Миних продолжал свое контрнаступление.
- Подумайте сами, ваше высочество, какие последствия для вас и для его величества вашего сына могут произойти, если герцог останется регентом до совершеннолетия вашего сына. Ведь одним из пунктов завещания императрицы герцог и министры уполномочены по достижении вашим сыном семнадцатилетнего возраста испытать его способности и обсудить, в состоянии ли его величество управлять государством. И лично я не сомневаюсь, что герцог найдет средство представить императора слабоумным, и тогда, пользуясь своей властью и силой, герцог возведет на престол своего сына, принца Петра, несостоявшегося жениха вашего высочества. Как видите, я говорю с вами весьма откровенно. Более того, могу вам сообщить, что герцог вместе с графом Остерманом задумали вернуть в Петербург графа Линара, дабы с его помощью держать ваше высочество в полной зависимости от воли регента…
- Прекратите этот разговор, фельдмаршал! – вскричала Анна, обхватив голову руками.
Она почувствовала дрожь во всем теле и потребовалось несколько минут, дабы она немного успокоилась.
- Но если, фельдмаршал, это предприятие не удастся, вы подвергнете неприятностям ваше собственное семейство!
- Может ли быть речь о семействе, когда идет дело о службе государю и о спокойствии отечества? – отвечал Миних.
- Хорошо! Дайте мне время подумать… хотя бы до следующего вечера.
- Отлично! Я сегодня обедаю у герцога и постараюсь выведать у него сведения, которые могут мне пригодиться. Только позвольте мне потревожить вас, ваше высочество, в любое время дня и ночи, потому как может неожиданно появиться самый подходящий момент для задуманного мною. Согласны вы, ваше высочество, дать мне такое разрешение?
- Согласна! – Анна уже полностью взяла себя в руки и с полным доверием посмотрела на Миниха. –  Но только… только же как быть с Курляндией? Ведь регент еще и герцог Курляндский.
- Я об этом тоже думал, прежде чем навестить ваше высочество. Престол Курляндии и Семигалии можно предложить брату супруга вашего высочества Людвигу Брауншвейгскому.
Анна Леопольдовна задумалась на некоторое время, затем согласно кивнула.
- Я вполне полагаюсь на вашу смелость и на ваше благоразумие, милый фельдмаршал.
- Благодарю вас, ваше высочество, за оказанное доверие, – Миних встал и поклонился принцессе. – Тогда у меня к вам осталась последняя просьба: дабы офицерам и солдатам, которых я к тому употребить намерен, придать больше бодрости, я просил бы вашего благоволения присутствовать при том персонально.
Анна даже представить себе не могла такое, как ей не хотелось бы отомстить Бирону за все гадости.
- А вот от этого, пожалуйста, увольте меня, фельдмаршал, – взмолилась она.
- Ну что же, – согласился Миних. – Тогда позвольте мне в наступающую ночь опять приехать к вам, ваше высочество, чтобы взять от вас с караула потребную команду и с оною арестовать регента.
- Это пожалуй! – согласилась Анна.
Миних встал, собрался уходить, но перед уходом попросил Анну еще об одном одолжении – никому и даже ее супругу ни слова о том не сказывать. После чего откланялся и поехал прямо к герцогу отдать свое почтение.
- Так я вас жду, фельдмаршал, отобедать сегодня с нами, – напомнил Бирон.
- Всенепременно, ваше высочество.
А пока было время до обеда, Бирон отправился в Зимний дворец, проведать императора Ивана Антоновича. Его в этом сопровождал принц Антон. По пути Бирон заглянул к принцессе Анне, дабы отдать ей честь. А затем герцог, обратившись к Антону Ульриху так, как будто и не было между ними ничего, предложил:
- Окажите мне честь, ваше высочество, отправиться со мною в манеж.
Удивленный Антон Ульрих, естественно, отказаться не посмел и полчаса спустя, поехал в карете герцога в манеж, где и оставался с Бироном до полудня. Оттуда принц вернулся к себе, а герцог заехал к своему брату Густаву, и уже от него поспешил в Летний дворец, так как в этот день он пригласил к себе обедать семейства Минихов и Менгденов.
 День восьмого ноября 1740 года клонился к закату. Обед у герцога Бирона заканчивался. Герцог при этом весь день был задумчив и даже несколько рассеян. Прошедшую ночь Бирон плохо спал, все его тело сотрясала мелкая дрожь, будто некое злое предчувствие терзало его душу. А этим субботним утром, едва проснувшись, он отправил срочного курьера в Москву, где губернаторствовал его старший брат, генерал Карл Бирон, с приказанием тому немедленно направиться в Петербург с верными армейскими частями. 
Единственный человек, которого побаивался всесильный регент как раз и был фельдмаршал Миних. Потому и старался пока его к себе приблизить и задобрить, потому и сделал вид, что доверяет ему страшную тайну:
- Хочу вам сообщить, фельдмаршал, что давеча я отдал приказание караулу Летнего дворца у тела покойной императрицы стрелять по всякому отряду войск, большому или малому, если он появится от 10 часов вечера до пяти часов утра.
Миних уже о том знал, но сделал вид, что слышит о том впервые, а вслух ответил:
- Я давно уже говорил вашему высочеству, что нужно предпринять все меры предосторожности, дабы избежать неприятностей.
Зато не знал Миних другого: вместе со старшим братом из Москвы, Бирон вызвал из Лифляндии и своего зятя генерала Бисмарка, чтобы с их помощью нанести решительные удары и окончательно утвердиться в роли правителя Российской империи. Обоих (брата и зятя) Бирон предполагал повысить в чине до фельдмаршалов, а Миниха, Остермана, Головкина и еще нескольких лиц не далее как через два-три дня, в следующий вторник или среду (лучше даже в среду – аккурат к собственному дню рождения), арестовать, а принцессу Анну с принцем Антоном выслать в Брауншвейг, оставшись единственным попечителем малютки-императора.
Весь обед Миниху казалось, что Бирон чем-то озабочен, хотя они беспрерывно вели беседу. Разговор вертелся около событий текущего времени. Вдруг регент, будучи человеком несколько рассеянным и перескакивающим в беседах с одного предмета на другой, безо всякой видимой связи между этими предметами, спросил:
- Фельдмаршал, случалось ли вам во время ваших походов предпринимать что-нибудь важное ночью?
Миниха вопрос сильно озадачил. Неужели герцогу стало что-то известно о его планах? Однако Миних поборол свое невольное замешательство и сказал:
- Сразу теперь не вспомнишь, чтобы мне приходилось предпринимать что-нибудь необыкновенное в ночное время, но у меня постоянно было правилом пользоваться всеми обстоятельствами, когда они кажутся благоприятными.
 Вечером к Биронше приехали молодая графиня Доротея Миних, невестка фельдмаршала и старшая сестра фрейлин Анны Леопольдовны, Юлианы и Якобины Менгден, и ее свояченица, баронесса Менгден, супруга  президента Коммерц-коллегии. Они оживленно болтали до ужина, пока не явился сам герцог и предложил гостьям поужинать с ними.
Настроение у Бирона не улучшилось. И на вопрос супруги Бенигны, что с ним, он, молча пожевав еще некоторое время мясо, наконец, ответил:
- Я сегодня немало поездил по городу, но мало встречал людей. А те, которые ходили, по улицам, почему-то казались мне грустными, как будто они чем-то недовольны. Это, видно, происходит оттого, что все недовольны поведением принца брауншвейгского!
Биронша несколько растерялась, но Доротея Миних быстро нашлась.
- Нет, ваше высочество, очень легко случилось, что вам показались грустными физиономии тех, которых вы встречали: это – всеобщая скорбь о недавней кончине ее императорского величества!
После ужина играли в карты, а потом, прощаясь с графиней уже около полуночи, Бирон загадочно улыбнулся и произнес:
- Передайте фельдмаршалу, что, по погребении тела императрицы, он получит такой подарок, что в состоянии будет заплатить все свои долги.
Уж не на арест ли таким образом намекал регент?
Для Миниха в ночь с 8 на 9 ноября сложилось все удачно – Летний дворец охраняли триста гвардейцев Преображенского полка, которым командовал фельдмаршал. Следовательно, здесь никаких подвохов ожидать не приходилось. Миних был уверен, что, если он сейчас не низложит регента, то последний завтра-послезавтра сошлет его в Сибирь. Таким образом, Миних в этом деле спасал собственную шкуру и отрезал все пути к собственному отступлению.
В два часа пополуночи к нему по его приказанию явился главный адъютант, подполковник Маннштайн. Миних по-военному четко и коротко объяснил тому задачу, затем они оба сели в одну карету и поехали к Зимнему дворцу. Выйдя из кареты, Mиних отправился было к принцессе Анне, но его остановил караульный.
- Стой, кто идет!
- Фельдмаршал граф Миних!
- Не велено никого пущать, господин фельдмаршал, – вытянувшись в струнку, ответил караульный.
- Мне надобно поговорить с сыном, который, как гофмейстер принцессы, спит во дворце.
- Приказано, никого не пущать, господин фельдмаршал! – стоял на своем караульный.
- Ты какого полка будешь?
- Преображенского, ваше высокопревосходительство.
- Ах, Преображенского. Ну, так я, как командир Преображенского полка, освобождаю тебя от исполнения данного  тебе приказа. Так и передай караульному офицеру.
Преображенцу ничего не оставалось, как еще раз вытянуться в струнку перед своим подполковником и пропустить того вместе с его адъютантом внутрь дворца.
Они вошли во дворец через задние ворота, которые, по приказу Анны Леопольдовны специально были оставлены не запертыми, и прошествовали прямо в покои принцессы. Маннштайн остался в приемной, а Миних вошел в комнату Юлианы Менгден. Анна Леопольдовна перед тем, как лечь спать велела своей фрейлине в случае, если пожалует Миних, разбудить ее в любое время ночи.
Фельдмаршал поднял фрейлину и шепотом приказал ей разбудить принцессу, но постараться это сделать так, чтобы не проснулся принц Антон. После того, как Бирон стал регентом, принцесса практически все ночи проводила с супругом. Несколько удивленная всем происходящим (Миних запретил Анне говорить кому бы то ни было о задуманном перевороте), наполовину одетая, Юлиана через пару минут скрылась в спальне своей госпожи. Но Анна спала так крепко, что разбудить ее тихо не получилось. Антон Ульрих открыл глаза и, все еще пребывая в полусне, спросил:
- Что случилось? Зачем ты встаешь, Аннушка?
- Спи! – решительно произнесла она. – Мне стало немного дурно, я ненадолго выйду.
Антона Ульриха такой ответ вполне удовлетворил, он перевернулся на другой бок и тотчас же снова заснул.
Анна же, набросив на ночную сорочку халат и засунув ноги в тапочки, вышла в приемную.
- Ах, милый фельдмаршал, это вы?
- Да, ваше высочество! Нынче пришла настоящая пора дело свершить. Медлить более нельзя. Не хотите ли поехать вместе со мною? – Миних вновь пытался привлечь Анну к непосредственному участию в аресте регента.
- Ни за что, ни под каким видом! – запротестовала принцесса.
- Ну что же, воля ваша, ваше высочество. Однако же я по крайней мере прошу вас приказать позвать вверх караульных офицеров и объявить им о сем предприятии, дабы они верно во всем поступили и последовали за мной.
- Зовите офицеров! – тут же согласилась принцесса.
Маннштайн тут же спустился в дворцовую гауптвахту и приказал дежурившим там офицерам подняться в покои ее высочества. В залу, смежную с уборной принцессы, вошли караульные офицеры. Вид у них был немного недоуменный. Они не могли понять, зачем их в такой час пригласили в государыне-принцессе. Комнату освещали лишь свечи в канделябре, который держала в дрожащих руках также теряющаяся в догадках Юлиана. Увидев перед собой высоких, статных, красивых гвардейцев-преображенцев, Анна окончательно поверила в успех всего мероприятия. Потому и голос ее зазвучал твердо и воодушевленно.
  - Господа офицеры! Я надеюсь на вас, как на честных и верных людей; не отрекитесь оказать услугу малолетнему императору и его родителям. Всем известны насильства, чинимые надо мной и над моим супругом от герцога Курляндского. Мне нельзя, мне стыдно терпеть от него оскорбления. Я поручила фельдмаршалу арестовать его. Храбрые офицеры, повинуйтесь вашему генералу!
Замолчав, принцесса посмотрела на Миниха, а тот был весьма доволен этой небольшой, но по-военному четкой речью. Слова принцессы понравились и гвардейцам. Все офицеры в один голос закричали, что готовы слушаться приказаний своего командира.
- Желаю вам, господа, благополучного успеха! – произнесла принцесса Анна, провожая офицеров с фельдмаршалом.
Затем каждый по очереди подходил к Анне и прикладывался к ее руке, а она в ответ обнимала каждого и целовала в щеку. Когда офицеры вышли в коридор дожидаться приказаний фельдмаршала, Миних  также подошел к принцессе, чтобы попрощаться. Анна перекрестила его, а старый ловелас поймал ее руку и, сначала прижав ее к своему сердцу, затем стал горячо целовать ее. Не забыв напоследок поцеловать по-отцовски в щеку Юлиану, все еще державшую в руках канделябр, Миних, наконец, удалился.
В сопровождении адъютанта Маннштайна и офицеров, Миних спустился в кордегардию, приказал солдатам зарядить ружья, затем отобрал тридцать человек, оставив при знамени еще сорок, и с отобранными пешком и в одном мундире отправился к Летнему дворцу.
Герцог Бирон со всем своим семейством уже изволил безмятежно почивать в своих покоях, будучи уверенным в полной своей безопасности. А в этот самый момент фельдмаршал остановился со своим отрядом в двухстах шагах от Летнего дворца и послал вперед Маннштайна, дабы объявить стоявшим в карауле офицерам о высочайшей воле государыни-принцессы и позвать к нему капитана с двумя офицерам. Начальник караула капитан с двумя офицерами тотчас же явились к своему командиру полка.
- Вы меня знаете! – говорил им фельдмаршал. – Я много раз нес жизнь свою в жертву за отечество, и вы славно следовали за мной. Теперь послужим нашему государю и уничтожим в особе регента вора, изменника, похитившего верховную власть!
- Мы даем вам слово, господин фельдмаршал, что ни один караульный не пошевелится в защиту герцога. Напротив, мы готовы сами помочь схватить его.
- Господин подполковник, – обратился фельдмаршал к своему адъютанту, – берите двадцать гренадеров и отправляйтесь во дворец! Возьмите герцога и доставьте мне его сюда арестованным. В случае, если он окажет сопротивление, разрешаю убить его.
- Слушаюсь, господин фельдмаршал! – отчеканил Маннштайн и немедленно с отобранными солдатами-гренадерами направился к воротам дворца.
 Маннштайн прошел через сад, часовые, заранее предупрежденные дежурным капитаном, пропустили его без сопротивления, и весь отряд беспрепятственно добрался до покоев герцога. В передних комнатах некоторые из прислуги узнали подполковника, но не стали его останавливать, думая, что он идет за чем-нибудь по приказанию герцога. Не зная, в какой именно комнате спит герцог, Маннштайн не решался спрашивать об этом ни солдат, расставленных на карауле, ни служителей, и, пройдя две или три комнаты, наткнулся на комнату, запертую на ключ. Догадавшись, что это, вероятно, и есть спальня Бирона, он уже хотел было взломать дверь, но все оказалось гораздо проще – слуги забыли задвинуть верхнюю и нижнюю задвижки,  и стоило лишь посильнее приналечь на дверь, чтобы распахнуть ее. Маннштайн очутился в большой комнате, посредине которой стояла двуспальная кровать, на которой лежали Бирон со своей супругой. Оба так крепко спали, что не услышали, как к ним кто-то вошел. Маннштайн зашел с той стороны кровати, где лежала герцогиня, отдернул занавес и громко произнес:
- У меня есть крайне важное дело до герцога.
Бироны мгновенно проснулись и, увидев перед собой Маннштайна, сразу поняли, что быть беде. Они начали кричать, зовя на помощь. Герцог соскочил с постели и впопыхах, сам не зная куда уйти, хотел спрятаться под кровать, но Маннштайн быстро обежал вокруг кровати, схватил герцога, что было силы, и стал звать стоявших за дверью своих гренадеров, которые тут же и ворвались в спальню.
- Вы звали караул, ваше высочество! – произнес один из гренадеров. – Так мы и есть караульные, назначенные для вашего сбережения, токмо пришедшие для вашего арестования.
Бирон к тому времени уже встал на ноги и стал махать кулаками во все стороны, не даваясь в руки, а сам продолжал кричать во все горло, но гренадеры прикладами ружей повалили его на пол, вложили ему в рот платок. При этом Бирон исхитрился укусить того солдата, который совал ему в рот платок, чем только еще больше разозлил остальных. Ему разорвали рубашку, связали офицерским шарфом руки и ноги и понесли его вон из спальни полураздетого, а вынеся, накрыли солдатской шинелью и в таком виде унесли в ожидавшую уже у ворот карету фельдмаршала. Рядом с ним сел офицер.
Герцогиня в одной рубашке побежала за связанным супругом и выскочила на улицу. Один солдат схватил ее на руки и спросил Маннштайна:
-  Что прикажете с нею делать, господин подполковник?
- Отведи ее назад, в покои, – ответил Маннштайн.
«Много чести будет!» – подумал про себя солдат, бросил герцогиню в ближайший сугроб и побежал догонять своих товарищей. Но, заметивший ее в таком виде, караульный капитан приказал принести ей платье, дать надеть и отвести обратно в покои, которые она занимала.
Так, за одну ночь власть в стране переменилась. «Вчера был пароль Иван, сегодня Анна», – записал английский посланник Э. Финч.
Герцога повезли в Зимний дворец в карете фельдмаршала. А Герман Маннштайн в это время по приказанию фельдмаршала отправился на Миллионную улицу арестовывать брата герцога, генерала Густава Бирона, командира Измайловского гвардейского полка. Но с Густавом Бироном оказалось справиться несколько сложнее, нежели с его братом. Бирона любили солдаты-измайловцы, считали его своим в доску. На карауле у его дома дежурил сержант с двенадцатью солдатами Измайловского полка. Маннштайн для большей верности поставил десять человек у больших ворот дома генерала Бирона, а с другими десятью прошел через малые ворота, выходившие на реку. Они были полураскрыты и на оклик часового: «Кто идет?» – Mаннштайн ответил, что он идет по приказанию фельдмаршала. Караульный даже не попытался остановить гренадеров, однако его, так же, как и другого, который был наверху, схватили, пригрозив убить при малейшем шуме. Наконец подполковник в сопровождении нескольких солдат, вошел в спальню Бирона, окликнул его по имени и сам представился. Генерал, ничего не подозревая, тут же схватил его.
- Я вас арестую, подпоковник, по повелению императора!
Но Mаннштайн вырвался из объятий Густава Бирона, прибавив при этом:
- Это будет напрасно, герцог уже арестован, и сами вы погибнете, если задумаете противиться!
- Вы лжете, Маннштайн! – вскричал генерал.
С этими словами подполковник позвал своих солдат, остававшихся в передней комнате, а потом подвел Бирона к окну и указал на окруженный оставшейся частью его отряда дом.
- Увы, это так, ваше превосходительство. И вам ничего не остается, как только покориться!
Поняв, что сопротивляться далее бесполезно, Бирон попросил дать ему время, чтобы одеться, но Маннштайн отрицательно покачал головой и взяв у одного из своих солдат шинель, накинул ее на плечи Бирону. Брата герцога вывели во двор в таком виде, усадили в сани и повезли в Зимний дворец.
А там, у ворот Зимнего дворца Миних уже приказывал явившемуся туда своему второму адъютанту Кёнигфельсу отправляться на дом к кабинет-министру Бестужеву-Рюмину и также арестовать его, как ближайшего сподвижника Бирона.
Впрочем, Бестужев спросонья не понял, что за визитеры к нему явились и подумал, что это сам Бирон приказал его арестовать, потому и высказывал свое неудовольствие Кёнигфельсу:
- Что за причина немилости ко мне герцога?
Внутри же Зимнего дворца в это время тоже уже многие не спали. Возбужденная предприятием, затеянном фельдмаршалом, принцесса Анна не находила себе места, в беспокойстве вышагивая по комнатам. Наконец, она вошла в переднюю комнату перед спальней ее сына. Этой ночью там дежурил ее камергер, Эрнст Миних, который также безмятежно спал на кровати. Анна Леопольдовна бесцеремонно уселась на край его кровати и стала трясти спящего. Миних открыл глаза и, увидев, что в ногах у него сидит принцесса, чем-то явно взволнованная, быстро вскочил.
- Что с вами, принцесса?
- Ах, мой любезный Миних, – дрожащим голосом заговорила Анна, – знаешь ли, что предпринял твой отец? В эту ночь он отправился арестовать регента. Дай только бог, чтоб это благополучно окончилось!
Миних-младший несколько опешил от этого известия. Он никогда не стремился лезть в политику, в отличие от своего отца, но, тем не менее, то, что старик скрывал от него планы ареста герцога Бирона, немного задело Эрнста – это могло означать, что отец не совсем доверял ему. Впрочем, возможен и второй вариант – в случае неуспеха отца сын как бы оставался в стороне. Однако же, нужно было что-то отвечать и Эрнст Миних, не без гордости за своего отца, ответил:
- И я того же желаю. Но вы, принцесса, не тревожьтесь: мой отец, конечно, принял надежные меры.
- Мне страшно, Миних. Встань и приди ко мне.
Тут вошла Юлиана Менгден и принцесса Анна с ней пошла в спальню малолетнего императора, а Миних стал одеваться. Через несколько минут в переднюю вернулась принцесса, но на сей раз уже с принцем Антоном, которого она уже известила обо всем. Поначалу он хотел было укорить ее за то, что не сообщила ему об этом заранее – он бы с удовольствием и сам принял участие в акции фельдмаршала, но вовремя сообразил, что, возможно, сам Миних на это не согласился, да и, вероятно, он же и просил принцессу о том не сообщать супругу. И вот все четверо, оба родителя императора, камергер и фрейлина сидели в тревожном ожидании какого-нибудь результата.
В огромном дворце царила мертвая тишина. Анна Леопольдовна подошла к окну, выглянула наружу – там сплошная тьма укутала Неву и лишь звезды ярко мерцали в морозном небе, да месяц то и дело прятался в проплывавших облачках, будто и он боялся того, что в эти минуты происходило на маленьком клочке суши, между Летним и Зимним дворцами Петербурга. Наконец, за окнами послышался шум, стук колес экипажей, голоса солдат и вскоре по пустынному ночному коридору стали четко отпечатываться звуки приближающихся шагов. Вся четверка съежилась от страха. Ведь не известно, чьи это были шаги – фельдмаршала Миниха или герцога Бирона. Несколько минут тянулись, казалось, целую вечность. Наконец, в широком проеме двери появилась высокая сухощавая фигура… фельдмаршала, лицо которого озаряла довольная улыбка.
- Ваше высочество, поздравляю вас, регента больше нет! – отрапортовал Миних.
- Как нет! – вслух хором произнесли Анна с Антоном Ульрихом.
- Он что, убит? – уточнила принцесса. 
- Успокойтесь на этот счет! Он жив, но теперь он в вашей власти – вы правительница империи.
Юлиана тут же бросилась обнимать Анну.
- Вот и мы попали в правительство! – вскричала она, захлопала в ладоши и весело подпрыгивала.
- Арестованных особ – герцога Курляндского, его брата и Бестужева – посадили за караулом в трех  особых комнатах, расположенных одна подле другой здесь, во дворце, – докладывал Миних. –  Я еще отправил в Москву курьера с приказанием арестовать другого герцогова брата, Карла, а другого курьера – в Ригу вытребовать оттуда герцогова зятя, генерала Бисмарка.
Позже стало известно, что бывшего генерал-губернатора Лифляндии Лудольфа Бисмарка в Риге не застали – он еще за несколько дней до этого, выполняя приказание Бирона, отправился в Петербург. Но его догнали в Нарве, где и арестовали. Бисмарка лишили всех должностей и отобрали польский орден Белого орла.
Наконец, принцесса Анна пришла в себя и посмотрела сверху вниз на стоявшего перед ней на коленях Миниха-старшего.
- Чем же я могу наградить вас, фельдмаршал?
- О наградах будем думать потом, сейчас же необходимо закрепить вашу власть, а для того следует немедля составить манифест, чтобы огласить его на рассвете.
- Но никто лучше Остермана не сможет составить манифест, – сказала Анна.
- Н-нужно в-вызвать его во д-дворец именем императора, – волнуясь, предложил Антон Ульрих.
- Верно! Я немедля отправлю к нему подполковника Маннштайна.
Но Остерман, когда узнал, для какой цели он понадобился, тут же объявил адъютанту фельдмаршала, что он болен и не в силах приехать.
- Андрей Иванович всегда болеет, когда совершается какой-нибудь переворот, – пошутила по этому поводу Анна Леопольдовна.
Но Миниху было не до шуток. Он немедленно поднял с постели и заставил приехать в Зимний графа Стрешнева, брата жены Остермана, которого и направил прямо к шурину.
 - Сообщите ему, – поручил Стрешневу Миних, – такие признаки, которые бы заставили графа Остермана сделать над своей болезнью усилие и прибыть к нам сюда.
Стрешнев все это передал Остерману да еще добавил, что собственными глазами видел арестованного Бирона в караульной Зимнего дворца. И, о чудо! Злая подагра мгновенно оставила Остермана и он в собственной карете на собственных ногах немедля явился во дворец.
Как ни странно, и многие придворные, и большинство иностранцев почему-то полагали, что переворот был совершен именно Остерманом, либо же при непосредственном его участии. О том свидетельствует депеша маркиза де ля Шетарди в Париж: «Болезнь графа Остермана сильно, если я не ошибаюсь, способствовала к лучшему сокрытию тайных мер, которые он принимал, показывая вид, что ни с кем не имеет сообщения. Так он поступал всегда, и верный и смелый прием, которым нанесен удар, может быть только плодом и следствием политики и опытности графа Остермана». О том же писал и генерал Румянцев, пребывавший тогда послом в Константинополе в письме к самому Остерману: «Не только я здесь, но и все в свите моей сердечное порадование возымели, ведая, что то мудрыми вашего сиятельства поступками учинено».
Но еще до прибытия Остермана фельдмаршал приказал позвать к себе в дом своего сына Эрнста и президента Коммерц-коллегии барона Менгдена.
- Господа, я бы хотел от вас услышать, ваши предложения, кого вы считаете достойным к награждениям или к пожалованию. Представьте мне те имена и притом с показанием вашего мнения.
За этим дело не стало и фельдмаршал приказал Эрнсту Миниху взять перо и бумагу.
- Пиши, что я стану говорить.
Проверив остроту гусиного пера, обмакнув его кончик в чернильницу, младший Миних приготовился писать. Между тем, фельдмаршал диктовал:
-  Первое. Ее высочество великая княгиня и регентша соблаговолит возложить на себя орден святого Андрея. Второе. Генерал-фельдмаршала графа Mиниха за оказанную им услугу пожаловать в генералиссимусы.
Дописав, Эрнст Миних отложил перо и посмотрел на отца.
- Представляется мне, – произнес Миних-младший, – что, хотя по всем правам и заслугам вы сего требовать можете, однако я думаю, что статься может принц Брауншвейгский для себя оное готовит, почему и нужно бы было пристойным образом о сем у него разведать.
- Что же ты тогда мне предложишь?
- Я бы советовал вам, отец, испросить себе титул первого министра.
Немного подумав, фельдмаршал согласился с сыном.
- Однако, как же может граф Остерман над собою терпеть первого министра?
- Графу Остерману надлежало бы назначить достоинство, которое с высшим чином сопряжено, нежели каковой он по сие время имел, – предложил барон Менгден.
Фельдмаршал некоторое время вышагивал по кабинету, пока, наконец, не остановился и не сел в свое прежнее кресло.
- Вспомнил я, как граф Остерман в тридцать втором году, работая над новым положени-ем для флота, намекал, что он охотно желал бы быть великим адмиралом. В самый раз, думаю, будет и исполнить его желание.
Великолепный ход, чтобы убрать главного конкурента, придумал фельдмаршал. С одной стороны, Остерман и в самом деле давно просил императратрицу Анну пожаловать ему адмиральский чин, с другой стороны, и самолюбие опытного дипломата не слишком ущемлялось. Да и значимость принца Антона резко повышалась – помимо звания генералиссимуса российской армии, он получал и реальную должность – заведовать военной реформой. Зато адмирал Остерман, уже отвыкший быть на вторых ролях, затаил обиду на Миниха – ему ничего не оставалось делать, как способствовать скорейшему падению фельдмаршала.
- Да кто же тогда будет великим канцлером? – спросил Миних-младший.
Старший Миних в задумчивости молчал. Тогда Эрнст снова рискнул предложить свою кандидатуру:
- Хотя князь Черкасский за свои поступки больше наказания, нежели награждения заслуживает, однако, я думаю, что в начале нового правления милосердием и великодушием скорее утвердиться можно, нежели чрез меру строгим исследованием и наказанием уличенных преступников. И вследствие того ее высочество великая княгиня не может предъявить более убедительного довода своего великодушия, как если упомянутого князя Черкасского на вакантное великого канцлера достоинство возвысит.
На должность же вице-канцлера Эрнст Миних предложил графа Михайлу Головкина. Не была обойдена вниманием и любимица Анны Леопольдовны Юлиана Менгден – ей подарены были кафтаны герцога курляндского и его сына Петра, расшитые золотом. Юлиана сорвала с них золотые позументы и отдала на выжигу, а потом все это переплавили в некоторое количество дорогой посуды. Но этим не ограничилась щедрость правительницы: Юлиане подарена была мыза возле Дерпта и несколько раз получала она в дар единовременно по не-сколько тысяч рублей, а в Петербурге специально для нее был перестроен архитектором Трезини так называемый Дом Скляева, отобранный у Густава Бирона после его ареста.
- Ты, вот что, сын мой, спиши с той росписи копию, съезди во дворец и поднеси оную принцессе на утверждение.
Разумеется, принцесса Анна была на все согласна.
Барабанный бой, начавшийся по приказу фельдмаршала Миниха ради подъема гвардейцев, разбудил не только войско, но и переполошил жителей Петербурга. В столице едва пробуждалось ото сна хмурое ноябрьское утро, а густые толпы народа, все еще не понимающего, что же произошло, двигались ко дворцу следом за войсками. Даже ставший к тому времени начальником петербургской полиции князь Яков Шаховской не мог взять в толк, кто посмел нарушить тишину и спокойствие вверенного ему города. Он приказал срочно готовить карету, но она застряла в разнородной толпе военных и штатских лиц далеко от дворцового крыльца, и потому, выскочив из нее, Шаховской вынужден был продираться сквозь толпу в сопровождении одного из своих офицеров.
Около 9 часов утра, на площади перед Зимним дворцом были выстроены все четыре гвардейских полка, а в сам дворец приглашены цесаревна Елизавета, и все знатные особы на совещание, длившееся до пяти часов вечера. Анна Леопольдовна без всяких споров была провозглашена правительницей империи на все время малолетства императора Ивана VI.
9 ноября был опубликован Высочайший Рескрипт царя Ивана VІ Антоновича, где находим и следующие слова: «Означенный Бирон, будучи при Нас регентом, любезнейшим Нашим родителям, Их Императорским Высочествам Государю Нашему Отцу такое великое непочтение и презрение публично оказывать, и притом еще с употреблением непристойных уг-роз, также дальновидные и опасные намерения объявить дерзнул, по которой причине не только любезнейшие Наши Государи Родители, но и Мы Сами, покой и благополучие Империи Нашей в опасное состояние приведены быть могли б. И для того необходимо принуждены себя нашли, по всеподданнейшему и усердному желанию и прошению всех наших верных подданных духовного и мирского чина, поименованного герцога, от того регентства отрешив, сослать в Тобольск навечно, с окладом в 15 рублей ежедневно» .
Самое интересное, что низвержение бывшего обер-камергера и фаворита императрицы Анны Ивановны произошло еще до ее похорон, когда ее тело все еще покоилось в царской спальне Летнего дворца, спустя всего двадцать дней после принесения ему присяги как регенту.
В тот же день, 9 ноября, в закрытых так называемых спальных придворных каретах, дормезах, были отправлены в Шлиссельбург в заточение герцог Курляндский, его брат Густав и Бестужев-Рюмин. Жена и дети Бестужева также были арестованы и отвезены не известно куда.
Герцог ехал с полицейским служителем и с почтальоном в царской ливрее. На козлах сидели доктор и два офицера, каждый с парой заряженных пистолетов, впереди и позади кареты были размещены гвардейские солдаты с ружьями, к которым были примкнуты штыки. На Бироне был надет халат, сверх которого накинут плащ, подбитый горностаевым мехом. На голове у него была шапка, покрывавшая часть лица. Народ, провожая его, издевался над ним и кричал: раскройся, покажись, не прячься!
 Из окон Зимнего дворца смотрела на этот поезд принцесса Анна и, видя своего врага униженным, прослезилась:
- Я не то ему готовила, он понудил меня так с ним поступить! Если бы он прежде мне сам предложил правление, я бы с честью отпустила его в Курляндию.
Жену герцога Курляндского и младшего сына его Карла с дочерью в то же время из Летнего дворца вывезли в Александро-Невский монастырь, что тогда располагался в шести верстах от Петербурга, а на другое утро отправили все в тот же Шлиссельбург. Петр Бирон в те дни болел и его сначала перенесли в дом напротив того, который был занят лицами из окружения герцога, одновременно приставив к дому стражу. А затем также препроводили в Шлиссельбургскую крепость, предварительно лишив юношу орденов Андрея Первозванного и польского Белого орла. Герцогиня, которую также лишили ордена св. Екатерины, тогда говорила, что прежде смерти себе надеялась, чем такого поступка от Миниха. Биронам оставили повара для приготовления пищи и одного придворного офицера, однако их издержки ограничены одним рублем в сутки на человека.
Когда в Париж дошел слух о падении курляндского Бирона, то один из французских вельмож по фамилии Барбьё в феврале 1741 года записал в своем дневнике: «Вот во всяком случае гадкое событие для дома наших Биронов, которые, во внимание к значению владетельного князя, признали его за своего родственника».
    В тот же день началась  тщательная «охота на ведьм» – сторонников Бирона либо же противников Брауншвейгской фамилии. Перво-наперво о недопустимости поведения, при котором, с одной стороны, как грязная ересь, осуждалось лютеранство, а с другой – находились и добрые слова для павшего регента, был предупрежден митрополит Ростовский и Ярославский Арсений Мацеёвич. Распоряжение по возможности меньше «светиться» при дворе получили «переманенные в свое время в немецкую партию» адмирал граф Головин, генерал-прокурор и фельдмаршал князья Трубецкие, генерал Ушаков. Опала коснулась также и отдельных представителей низового звена служилого сословия, причем, довольно быстро был ракрыт заговор отставного Азовского пехотного полка капитана Петра Калачова, который, вместе с солдатом Кудаевым и посадским человеком Егуповым, хотели видеть на престоле всероссийском дочь Петра І. По личному распоряжению правительницы их поднимали на дыбу в застенке, намереваясь выяснить, кто еще состоял с ними в злодейском сообществе? Внима-тельно контролировалась раскольничья среда, где, в частности, при приведении к присяге «трое сосланных на работу – Иван Ильинский, Ларион Агашков и Кирилл Козлов, потаенные раскольники», объявили, что они «к той присяге не идут, для того, что та присяга учинена благоверному Государю Великому Князю Иоанну, а он родился не от христианской крови и не от правоверия».
Разумеется, кроме наказания противной стороны, посыпались награды и повышения соратников.
Принц Гессен-Гомбургский вместо генерала Бирона был назначен подполковником лейб-гвардии Измайловского полка. А фельдмаршал Mиних помимо должности первого министра еще стал и подполковником Конной гвардии, которой прежде командовал Петр Бирон (впрочем, в силу малолетства последнего фактическим командиром был граф Ливен). Графиня Mиних сделалась первою дамою после принцесс, а обер-гофмаршал Левенвольде был отправлен в отставку с пенсией из соляной суммы в 16 тысяч рублей. Наконец, принцесса Анна пожаловала орден Андрея Первозваннаго обер-шталмейстеру князю Куракину, вице-адмиралу Головину, графу Нарышкину и генералу Ушакову; орден Александра Невского –  президенту Коммерц-коллегии барону Mенгдену, племяннику фельдмаршала Mиниха, и Стрешневу, сенатору и шурину Остермана. Граф Нарышкин произведен в действительные тайные советники, барон Mиних, брат фельдмаршала, получил в награду 100 тысяч рублей. Дом генерала Бисмарка отдан Mиниху, а дом генерала Густава Бирона – сыну фельдмаршала Эрнсту. Адъютант Антона Ульриха Грамотин был назначен директором канцелярии принца Брауншвейгского. Разумеется, не был забыт и верный камер-юнкер Анны Леопольдовны Иван Брылкин. Он срочно был вызван из своей казанской ссылки и назначен обер-прокурором Сената.
Ханыков и другие арестованные офицеры, унтер-офицеры и солдаты именным указом были реабилитированы и прошли церемонию «возвращения чести»: 10 декабря 1740 года их в штатском платье вывели перед полками и трижды покрыли знаменем, после чего они облачились в новые мундиры, получили шпаги и заняли место в строю. Несколько дней спустя особый манифест объявил, что помянутые офицеры и чиновники «неповинно страдали и кровь свою проливали» и отныне любое «порицание» их чести карается штрафом в размере жалованья обидчика.
Офицеры и солдаты лейб-гвардии Семеновского полка всем полком пришли умолять государыню-принцессу, чтобы она уговорила принца Брауншвейгского снова возглавить их полк и принять звание их подполковника. Ту же просьбу повторили они и самому принцу. Тронутый этими знаками внимания и преданности, Антон Ульрих (третий после Алексея Шеина и Александра Меншикова генералиссимус в русской армии) прослезился и, разумеется, дал согласие на такое ходатайство. Более того, ему предложили, если ему угодно, взять в свое распоряжение конюшню герцога Курляндского. Но здесь уже принц отказался.
 - Я ничего не хочу иметь из того, что принадлежало герцогу, – ответил он.
Наряду с боевыми офицерами чины и награды получали придворные фрейлины, кофешенки, лакеи да и просто по знакомству случайные люди. Не забыла Анна Леопольдовна и опального бывшего любовника цесаревны Елизаветы Алексея Шубина, распорядившись найти его и освободить. А наказаний избежали не только невинно оговоренные, но и скупщики краденого, и пойманные на взятках и подлогах адмиралтейские чиновники.
Из Петербурга в Вольфенбюттель поспешил курьер с письмом советника брауншвейг-вольфенбюттельского посольства в России Гросса к тайному советнику фон Крамму, в котором сообщалось о неожиданных, но столь благоприятных переменах для брауншвейгской фамилии:
«…Теперь всевышний милостиво ниспослал к началу правления ее высочеству нашей милостивой княгине вечное счастие и благодать, а его высочеству нашему милостивому герцогу Антону Ульриху за все его труды желаемое возвышение в чин генералиссимуса…
Ваше превосходительство сами понимаете, что благонамеренные имеют некоторые причины опасаться, что фельдмаршал Миних употребит во зло ту признательность, которую правительница и герцог Антон Ульрих ему заслуженно выказали, и попытается исключить графа Остермана из этого совета или будет досаждать ему так, что тот уйдет сам и удалится для поправки здоровья в Германию.
В этом случае было бы, безусловно, в высшей степени необходимо, чтобы здесь находился другой авторитетный советник из Вольфенбюттеля, дабы помогать герцогу Антону Ульриху с тем, чтобы его высочество мог притушить те слишком горячие советы, которые граф Миних мог бы иногда подавать касательно войны и войска в делах как внутренних, так и внешних. Необходимость в такого рода помощи Антону Ульриху Вы, ваше превосходительство, признаете сами.
Не имея пока возможности сообщить о Курляндии что-нибудь определенное сверх этого, надо предполагать, что, когда уже ее высочество правительница и герцог Антон Ульрих пожелают отпустить и выслать в Курляндию герцога Курляндского, то дворянство в Курляндии, Польше и Саксонии предпочтет принца Брауншвейгского бывшему герцогу.
А когда бы это ни случилось, то можно бы счесть важным для вышеупомянутых благонамеренных делом поездку в Петербург одного из принцев Брауншвейгских и присутствие его здесь как для того, чтобы герцог Антон Ульрих имел в его особе доверенное лицо и был отвлечен от других людей, так и для того, чтобы благонамеренные легче могли доставлять ему благотворные советы.
Пусть эти размышления, никак не претендующие на роль указаний, не рассердят ваше превосходительство, но будут сочтены скорее предупреждением о том, что, когда ход событий подтвердит высказанные выше предположения, то личная поездка вашего превосходительства в Петербург была бы не только важной и полезной, но и совершенно необходимой для сохранения связи огромного государства с Вольфенбюттельским домом…»
Фон Крамм показал письмо герцогу Брауншвейг-Вольфенбюттельскому Карлу и они приняли решение, что таким доверенным лицом для Антона Ульриха должен стать в Петербурге его и Карла младший брат Людвиг Эрнст, который, несмотря на молодость, в политических и военных делах поднаторел более, нежели отец российского императора.

19.
Судьба уготовила князю Шаховскому еще не одно испытание. Будто проверяла его на прочность. Не успел он близко сойтись с кабинет-министром князем Артемием Волынским, как того лишили жизни. Теперь ходи и дрожи – известно ведь, что герцог, а теперь еще и регент Бирон был скор на расправу. И, понимая, что речь идет о жизни или смерти, князь Яков Шаховской в первый же день по принятии Бироном титула регента подал тому челобитную об переводе его в армию полковником. Бирон принял челобитную довольно милостиво и пока шел из своих покоев в министерское присутствие в кабинет министров, ознакомился с ней. Дойдя до места и едва устроившись в кресле тут же подозвал к себе секретаря и протянул ему бумагу с челобитной князя.
- Прямо здесь наложи резолюцию!
Секретарь с готовностью положил челобитную на бюро и обмакнул перо в чернильницу.
- Пиши: пожаловать статским действительным советником и главным в полицию.
Тут же поставив свою подпись, Бирон переключился на другие дела.
Пока шло заседание кабинета министров, секретарь сообщил Шаховскому о резолюции регента. Князь был шокирован этим сообщением – в один момент из изгоя он превратился в фаворита самого Бирона. Решив дождаться выхода регента, чтобы лично его поблагодарить за столь высокое доверие, князь задержался во дворце. Впрочем, ждать пришлось недолго. Бирон вышел из присутствия и двинулся по длинным анфиладам комнат в свои покои. Увидев Шаховского, улыбнулся и жестом показал следовать за ним.
- Премного вам благодарен ваше высочество за оказанное высочайшее доверие моей ничтожной личности.
Дойдя до приемной своих личных покоев, Бирон остановился, приблизился к князю и доброжелательно произнес:
- Вот, князь Шаховской, я не забыл дружбу дяди твоего и что я тебя любил, а ты променял было меня на Волынского. Но я сие предаю теперь в забвение, и в том будьте уверены, что я ваш всегдашний доброжелатель.
Такая благосклонность Бирона сняла с души князя камень и он, низко поклонившись, позволил себе несколько пофилософствовать:
- Мне весьма было надобно благосклонности к себе Волынского честными поведениями сыскивать, понеже кабинет-министр, который первейше государственные дела производить доверенность и всегдашний к монархине своими советами доступ имел, всегда в состоянии просветить или затемнить тех службы и добрые поведения, которые еще далеко за их спинами находятся. А что я ни в каком худе участником не был, в том время и самые дела доказывают.
Бирон улыбнулся и дружески похлопал князя по плечу:
- Засим я все прошедшее забываю!
И удалился в свои личные покои.
 Весть о фаворе князя Шаховского быстро разнеслась по всему светскому Петербургу. К нему стали ездить с визитами даже те, которые раньше лишь здоровались с ним издалека.
На следующий день князь с утра пожаловал в свой новый кабинет – главного судьи, но, едва освоившись, тут же велел заложить коляску и отправился в Летний дворец, дабы еще раз поблагодарить Бирона. В большом зале в ожидании регента толпилось уже немало вельмож, многие из которых также стали поздравлять и приветствовать князя уже в новом качестве. Так, за разговорами и не заметили, как появился из внутренних покоев камердинер герцога и, внимательно и учтиво оглядев присутствующих, тут же вернулся обратно. Впрочем, через минуту вышел вновь и, обратившись к Шаховскому, произнес:
- Ваше сиятельство, вас просит к себе его высочество.
Шаховской тут же последовал в направлении, указанном камердинером. Это были уже личные покои Бирона, до которых всегда допускались только избранные. Пройдя две комнаты вслед за камердинером, он вошел в третью. Это была спальня герцога. Сам Бирон сидел в кресле в ночной рубашке с чашкой кофе в руках. Шаховской поклонился Бирону, а тот в это время приказал камердинеру принести кофе и для князя. Когда тот ушел, Бирон указал на ближайшее к себе кресло, приглашая князя сесть. Не привыкший сидеть в присутствии герцога, князь стал отказываться, одновременно сказав:
- Я уже, ваше высочество, с утра посидел в креслах в своем новом кабинете и премного вам за то благодарен.
- Да садитесь же вы, князь! Не будете же вы пить кофей стоя, – улыбнулся Бирон, заметив вернувшегося камердинера с дымящейся чашкой кофе на золотом подносе.
Пить стоя и в самом деле не очень удобно и Шаховскому пришлось сесть. Пока оба пили кофе, молчали. Допив же, Бирон заговорил.
- Видите, князь, сколь я надежен и не держу обид. А в вас я вижу достаточно разума, чтоб нашу полицию в лучшее состояние привести. Однако же, я понимаю, что одному сие не осилить. Скажи мне, кого тебе в помощь по твоему избранию придать, и какие еще вспоможения надобно, требуй от меня, все то исполню.
- Нижайше благодарю вас, ваше высочество. И прошу вас о неотменной вашей ко мне милости и особливой по тому моему званию протекции, изъявляю, сколь уже есть, а еще и более по моим пристрастным поступкам от многих знатных господ я ненавидим буду.
Бирон все понял. Поднявшись он протянул тут же вслед за ним вскочившему Шаховскому правую руку, а левой указал через окно на двор.
- Отныне я позволяю вам в оную камеру всегда входить без докладу и персонально со мной изъясняться. Вы не бойтесь никого, князь, только поступайте честно и говорите со мною без всякой манности о всем справедливо. Я вас не выдам и буду стараться ваши достоинства и заслуги к государству награждать, и в том будьте уверены.
- Одеваться! – Бирон кликнул камердинера, а князь, поклонившись, вышел из спальни.
 Князь Шаховской шествовал по дворцу совершенно счастливый, не замечая перед собою лицемерной толпы придворных, ожидавших выхода регента. Кто они теперь были для него, начальника полиции?
Вернувшись в свой новый кабинет, Шаховской потребовал к себе план преобразования полицейских участков и полицейской службы, составленный несколько месяцев назад авторитетной комиссией, но еще не апробированных на практике. Прочитав его внимательно и добавив несколько своих мыслей, князь в течение нескольких дней готовил доклад для Бирона.
Вечером, накануне доклада, князь Шаховской решил навестить в Летнем дворце своего благодетеля в часы, когда тот принимал наиболее приближенных к себе лиц. Несмотря на личное разрешение герцога заходить к нему в покои без доклада, князь все же первый раз не решился на такое сразу, а сначала спросил у камердинера:
- Кто у его светлости?
Камердинер с готовностью открывавший перед князем двери, сообщил с почтением:
- У его высочества сидят генерал-фельдмаршал граф Миних и Камер-коллегии президент, его свойственник, барон Менгден.
Шаховской задумался на некоторое время.
«Ну, нет, с моим делом в эту компанию и в такое время лучше не соваться, – подумал про себя князь. – Обождем до завтра».
Всю ту ночь князь долго не спал, прокручивая в мыслях, как он рано утром, прежде, нежели герцог выйдет в министерское присутствие, приедет к нему и коротко доложит для высочайшего одобрения основные мысли доклада. Князь заснул только с первыми лучами позднего осеннего солнца. Но долго спать ему в ту ночь не довелось. Чуть свет прибыл к нему дежурный полицейский офицер и разбудил сообщением, что во дворец теперь множество людей съезжается, гвардии полки туда же идут и что принцесса Анна приняла правление государственное, а регент герцог Бирон со своею фамилией и кабинет-министр граф Бестужев взяты фельдмаршалом Минихом под караул и в особливых местах порознь посажены.
 Судьба вновь сыграла с князем злую шутку – он опять сделал ставку на человека, который оказался поверженным.
Быстро одевшись и сев в карету вместе с офицером, князь помчался ко дворцу. Но все ближайшие площади к нему уже запрудили тысячи военных и гражданских лиц. Куда уж там было пробраться в карете! Они оба выбрались из кареты наружу и стали проталкиваться сквозь толпу. Шум и гам людских голосов покрывал всю площадь. Даже хмурое небо разошлось и из-за туч выглянуло морозное солнце. Закружился в воздухе легкий снежок. Наконец князь пробрался на крыльцо, взбежал вверх по лестницам пока не добрался до большой залы, также заполненной вельможами. И тут он остановился, не зная, к какой партии примкнуть. По зале безо всякого стеснения туда-сюда шныряли веселые и иные во хмелю гвардии офицеры с унтер-офицерами и солдатами, лихо смешиваясь с толпами придворных, отчего сразу становилось ясно, кому обязана Анна Леопольдовна такой перемене власти. Князь Шаховской, наконец, добрался до дворцовой залы, последней, перед проходом в придворную церковь. Но и там было великое множество разного чиновничьего люда, заполнившего не только эту залу, но и коридоры, да и сама церковь, освещенная множеством горящих свечей, была битком набита людьми. Князь стоял в нерешительности, думая, в какую сторону двигаться, и вертел головой в поисках хоть кого-нибудь из знакомых, как вдруг его схватил за руку майор гвардии с радо-стным возгласом:
- Князь! Поздравляю вас с новой правительницей империи!
- Так что произошло-то? –Шаховской обрадовался, что хоть кто-то сейчас сможет объяснить ему суть происходящего.
- Как, князь, так вы не в курсе? Ну, так слушайте же: сею ночью фельдмаршал, граф Миних по просьбе государыни-принцессы Анны арестовал регента и всю его фамилию в пользу родительницы его величества Ивана Антоновича, и сама Анна теперь провозглашена регентом малолетнего императора. И вы, князь, нимало не останавливаясь, протеснитесь в церковь, там принцесса и все знатные господа учинили ей уже в верности присягу, и, видите ль, все прочие то же исполнить туда спешат.
Окончательно обескураженный этой новостью, князь Шаховской подумал: «Вот теперь регентова ко мне отменно пред прочими милостивая склонность сделает мне похоже, как и после Волынского толчок, но чтоб только не худшим окончилось. Всевидящий, защити меня!»
Одолеваемый подобными мыслями, князь-таки добрался до дверей церковных, но тут стало настолько тесно, что не стоило и мечтать быстро пробраться вовнутрь. Зато князь увидел многих своих знакомых. Одни из них раздавали листы бумаги с криками:
- Изволите, истинные дети отечества, в верности нашей всемилостивейшей правительнице подписываться и идти в церковь в том Евангелие и крест целовать!
Другие же, протискиваясь к первым по двое-трое,  спрашивали один у другого, как и что писать, и, вырывая один у другого чернильницу и перья, подписывались и толкаясь локтями, пробирались в церковь, чтобы присягнуть и поклониться стоявшей там правительнице в ок-ружении знатных и доверенных особ. Вскоре удалось и князю Шаховскому расписаться на одной из таких присяжных бумаг, а затем и продраться в церковь, где он, поцеловав крест и евангелие, а также низко поклонившись правительнице, решил тут же и остаться позади нее в ближайшем окружении – как-никак, а он все же генерал-полицейместер. Ведь у правительницы могли неожиданно возникнуть вопросы и по полицейской части. Но не тут-то было!
Некоторые из придворных тут же стали презрительно косить на него глазами, а другие с язвительными усмешками спрашивали:
- Каково нынче ваше здоровьице, князь? Все ли у вас благополучно?
Однако князь даже не успел еще ответить, как услышал за своей спиной возгласы третьих:
- А князь Шаховской-то, глядите, тоже туточки! Совсем совесть потерял. Он же у регента в любимцах ходил.
- Как не стыдно! – восклицали четвертые, забывая при этом, что не далее, как день назад и сами заискивали перед Бироном, кланяясь ему в ноги и ища возможности понравиться ему.
Постояв еще некоторое время в толпе своих недоброжелателей и справедливо решив, что в такой день не будет у правительницы, ни у ее новых министров никаких повелений по полицейской части, князь решил отправиться домой. Возвращался он в душевном смятении, готовый к любым поворотам судьбы.
На третий после переворота Анной Леопольдовной был назначен новый генерал-полицейместер – бывший тайный советник и сенатор Федор Васильевич Наумов, с которым князь был знаком весьма коротко. О самом же Шаховском не было сделано никаких распоряжений. И он благоразумно решил выжидать. Между тем, Наумов велел принести все бумаги, подготовленные князем Шаховским для ознакомления и уже вскоре князь почувствовал, как новый генерал-полицеймейстер подает его мысли в качестве своих, да и к самому Шаховскому он стал проявлять доброжелательное внимание. Приблизя князя к себе, Наумов просто стал загребать жар его руками. Но, видя это, князь все это сносил спокойно и даже сам стал прогибаться перед Наумовым – все же перспективы Шаховского как бывшего любимца Бирона пока были еще слишком неопределенны. Случиться с ним могло все!

20.
Несмотря на столь внезапную для всех смену власти, Анна Леопольдовна запретила какие бы то ни было празднования. Это было связано с тем, что тело скончавшейся еще полтора месяца назад императрицы Анны Ивановны до сих пор не было погребено. Лишь в самом конце ноября ее тело перевезли из Летнего дворца в Петропавловский собор. И все это время двор не снимал глубокого траура. Дамы ходили в черных байковых робах, с широкими белыми плерезами, в больших чепцах с длинными позади их вуалями из черного флёра, а мужчины носили черные суконные кафтаны. Единственное исключение было сделано лишь в тот день, когда приветствовали принцессу Анну с принятием власти – тогда все явились во дворец в цветной парадной одежде. Между тем, 18 декабря правительнице Анне Леопольдовне исполнялось двадцать три года, и желательно было, дабы не портить день рождения, до этого дня захоронить императрицу.
В середине декабря, наконец, решили тело Анны Ивановны предать земле. По этому случаю в соборе была устроена полуязыческая обстановка. В фонарике, венчавшем купол соборной церкви, было сделано облако, из которого исходил «луч славы», осенявший золотой надгробный балдахин. У катафалка, на котором стоял гроб, возвышались четыре женские статуи, на стенах церкви были развешаны медальоны, надписи, мертвые головы, гербы провинций и фестоны из черного крепа, на которых, как и на черных завесах, бывших у окон и дверей, блестели «слезные капли». На главном карнизе церкви были поставлены лампады, урны и, согласно римским и греческим обычаям, «горшки со слезами». Вдоль церкви было расставлено восемь статуй, изображавших добродетели ее верноподданных, удрученных тяжкой скорбью. Из статуй одна представляла женщину, державшую левой рукой на груди младенца, а правой вела смотрящего на нее отрока. В ногах у этой женщины была наседка, покрывающая крыльями цыплят. По толкованию ученых  устроителей такой затейливой обстановки, статуя эта в общей своей совокупности должна была знаменовать искреннюю любовь верноподданных. Другая статуя, находившаяся прямо против царских врат, изображала женщину, у которой на челе, вместо повязки из драгоценных камней, было сердце, а в ногах – молодой журавль принимал старого и бессильного на свои крылья. Это должно было означать непритворную верность россиян к скончавшейся государыне.
Наконец, гроб с телом Анны Ивановны опустили в могилу, со стен Петропавловской крепости загрохотали прощальные пушечные выстрелы, означавшие не только конец десятилетнего сурового царствования, но и начало новой эпохи в российской истории.
Миних, всегдашний сторонник Пруссии, к концу года стал давить на правительство, дабы заключить союзный договор с Пруссией.
Прусский министр Подевильс докладывал своему королю:
- Россия, без сомнения, заступится за Австрию, сделает диверсию в Пруссию. 40 эскадронов будут ли в состоянии прикрыть страну? Не надобно ли прибавить к ним пехоты?
На что Фридрих II, совсем недавно занявший прусский престол и пока еще никакой не Великий, хотя уже с великими амбициями, ответил одним словом, точнее, как большой любитель музыки, термином:
- Piano! – и тут же пояснил:
- Я уже распорядился, чтоб никакой диверсии не было.
- Не совсем вас понимаю, ваше величество.
- Я отправил в Петербург хлопотать о союзе родственника Минихова Винтерфельда, подарил жене Миниха перстень в 6000 рублей, сыну 15000 талеров и имение в Бранденбурге. А наша дражайшая супруга прислала Юлии Менгден портрет свой, осыпанный бриллиантами.
Миних старательно отрабатывал эти щедрые дары. Но понятно, что враги его, Остерман с Головкиным, обвиняли его в приверженности к Фридриху II, вредной для России и для Европы. Тем самым они сразу заявили себя сторонниками принца Антона и его жены, которые были за Австрию. Из-за этого между правительницей и ее первым министром несколько раз происходили сильные столкновения.
- Вы всегда за прусского короля! – сказала как-то с сердцем Анна Леопольдовна Миниху. – Я уверена, что как только мы двинем войска, то прусский король отзовет свои из Силезии.
По возможности старался противодействовать заключению русско-прусского союза и английский посланник Финч, встречавшийся по этому поводу с принцем Антоном.
 - Прусский король употребляет в свою пользу сильные средства: он предложил правительнице наследство Мекленбурга после отца и дяди ее, а вам, ваше высочество – Курляндию.
- Спасибо за информацию, господин посланник. Мне о том ведомо, но могу вас уверить, что ни на меня, ни на ее императорское высочество, мою супругу, это не произвело никакого впечатления.
- Но знаете ли вы, что прусский посланник Мардефельд предлагал сто тысяч крон Геннингеру, бывшему учителю правительницы, думая, что он имеет сильное влияние на ученицу, но тот отказался и тотчас объявил правительнице об этом предложении?
Но, несмотря ни на что, Миниху удалось добиться своего: союз с Пруссией был заклю-чен.
Фридрих II был этим весьма доволен, о чем и не преминул сообщить 30 января в своем письме Миниху: «Прежде я был бессоюзен и действовал, не открываясь никому; теперь у меня есть союзники, и я хочу уведомить их о всех моих намерениях, чтоб действовать с ними заодно». Описав свои успехи в Силезии и пояснив, что только одна умеренность воспрепятствовала ему преследовать австрийские войска до самой Вены, Фридрих продолжает: «У меня нет намерения уничтожить австрийский дом, я хочу просто поддержать мои неоспоримые права на часть Силезии. Я надеюсь, что, если венский двор обратит внимание на ваши советы и посредничество, то он признает мои права и даст мне возможность употребить в его пользу то самое оружие, которое он принудит меня обратить против него, если не признает моих прав. Вы видите, что я открываю вам свое сердце со всевозможною искренностью. Так я буду поступать всегда в отношении к вам». Миних платил королю такою же искренностью. Так, он просил короля ни сколько не доверять саксонскому двору; что в том же смысле говорил и герцог Брауншвейгский, давая знать, что в Дрездене идет дело о разделе Пруссии.
При этом сам же Миних не признавал возможным, чтобы Россия отказалась от своих союзных обязательств относительно Австрии, а Остерман, со слезами на глазах и вспоминая, что он природный пруссак, уверял прусского посланника Мардефельда, что Фридрих навлечет на себя и на Европу величайшие опасности, если будет настаивать на своих требованиях относительно Австрии, что русские интересы требуют непременно, чтоб Силезия оставалась за Австриею, и что венгерская королева Мария Терезия скорее уступит Нидерланды Франции, чем Силезию Пруссии. Таким образом, союз с двумя враждебными между собою государствами заставлял Россию в Берлине хлопотать, чтобы Фридрих II умерил свои требования, а в Вене, чтобы Мария Терезия уступила что-нибудь прусскому королю. Россия поневоле должна была принимать на себя роль посредницы.
Молодой правительнице предстояло нелегкое, а главное, незнакомое и ненавидимое ею дело – управлять огромной страною. А как это делать, ежели она даже в дворцовых интригах мало что смыслила? Тут бы и пригодился ей граф Остерман. Но разобиженный на свое унижение фельдмаршалом, Андрей Иванович Остерман некоторое время не показывался при дворе, как и всегда в таких случаях ссылаясь на свою подагру. Он понимал, что Миних, схвативший власть своими цепкими, сильными руками, ни за что по доброй воле ее не выпустит. Но Миниха погубила мания величия. Он на каждом углу каждому сообщал о своей главной роли в низвержении грозного и всесильного анненского фаворита, не забывая при этом несколько приукрасить свои подвиги. Даже с генералиссимусом и президентом военной коллегии Антоном Ульрихом Брауншвейгским он позволял себе бесцеремонное обращение. Он не только обращался с принцем, как равный с равным, но даже на каждом шагу безжалостно подавлял отца императора своими надменностью и презрением. Антон Ульрих не выдержал и решил высказать всю свою обиду супруге.
- Уж мне ли не известно, что без вашего решающего слова, фельдмаршал не посмел бы ничего предпринять, – жаловался Антон Ульрих Анне Леопольдовне.
- Я и сама не знаю, что против этого предпринять, – искренно пожимала плечами правительница. – Меня тоже раздражает такое поведение фельдмаршала. Но мне даже не с кем посоветоваться. Граф Остерман сказывается больным и не желает приезжать даже на заседания кабинета министров. Может быть вы, ваше высочество, съездили бы к Андрею Ивановичу?
Предложение Анны было уместным. Остерман и в самом деле оставался единственным человеком среди придворных, к которому не только родители императора относились с уважением, но и сам он симпатизировал обоим супругам, ибо понимал, что не их вина в том, что его отодвинули в тень.
Надменность фельдмаршала Mиниха, без сомнения, начала надоедать принцу брауншвейгскому. И Остерман сумел этим превосходно воспользоваться, когда Антон Ульрих приехал к нему за советом. Остерман сочувственно выслушал жалобы Антона Ульриха и, хитро сощурившись, предложил:
- А вы, ваше императорское высочество, не спускайте обид Миниху и, по возможности, старайтесь вредить ему.
-  Я считаю, что пора даже низложить нестерпимого Миниха. Но как же это сделать?
- Подкупите против него доносчиков, наймите шпионов, следите за каждым его шагом. Особо обратите внимание на то, что по моим сведениям, фельдмаршал часто стал иметь подозрительные сношения с цесаревной Елизаветою. Главное, победить в правительнице чувство признательности Миниху.
 Ободренный Остерманом, Антон Ульрих так и поступил. Негласным сотрудникам Тайной канцелярии было приказано строжайше следить за фельдмаршалом в продолжении нескольких ночей. В случае, если бы он вышел вечером и направил свои стопы к дому принцессы Елизаветы, то его схватили бы живого или мертвого. Секунд-майору Василию Чичерину поручалось, выбрав до 10 гренадер с капралом во главе, одеть их в шубы и серые кафтаны и наблюдать, не ездит ли кто по ночам к цесаревне, Миниху и князю Черкасскому, за что капралу дано было 40, а солдатам – по 20 рублей. Да еще, кроме того, принц Антон неоднократно ездил на совещание с графом Головкиным, тоже весьма недовольным самовластием Миниха. Принц вошел к Головкину с заднего крыльца. Совещание продолжалось целых три часа, после чего, выйдя тем же, запасным выходом, никем не замеченный, Антон Ульрих вернулся во дворец. Решение было принято.
Принц, к удивлению даже Остермана, начал действовать весьма решительно. Секретаря фельдмаршала подозревали, что он, по соглашению с своим начальником, обложил дорогой пошлиной все получаемые просьбы. И Антон Ульрих, чтобы иметь в руках доказательства, велел объявить некоторым просителям, что он может ссудить их тою суммой, которую наложат на их челобитные. Однако все просители благородно отказались от подобных предложений.
Наконец, Анна Леопольдовна потребовала, чтобы Остерман явился к ней для решения неких срочных вопросов. На  сей раз Андрей Иванович быстро справился со своей подагрой и вскоре уже предстал пред ясны очи правительницы, как всегда с кучей бумаг в руке. Анна приняла его в своем кабинете, одетая в домашний халат, с непокрытой головою и непричесанная. Остерман присел на указанное ему кресло напротив правительницы и положил документы на стоявший рядом столик.
- Скажи-ка мне, Андрей Иваныч, отчего ты не являешься в кабинет министров?
- Вашему императорскому высочеству известна моя болезнь, которою я страдаю уже много лет.
- Как известно и то, что ты, не выходя из своего дома, ведаешь обо всем, что творится в стране, – улыбнулась правительница и Остерман привстал со своего кресла и, приложив правую руку к сердцу, поклонился.
- Ну, так я хочу спросить твоего совета, что сейчас следует предпринять? Ты же знаешь, я не сильна в управлении страной.
- Ежели вашему высочеству угодно выслушать скромное мнение вашего нижайшего раба…
- Угодно! – перебила его Анна.
- Перво-наперво, надобно произвесть изменения в кабинете министров, разделив его на три департамента: военных дел, во главе с Минихом, внутренних с Черкасским и Головкиным, внешних и морских, который, ежели на то будет ваша воля, мог бы возглавить и ваш нижайший раб, благо, ваше высочество вручили мне чин генерал-адмирала.
Это был для Миниха удар ниже пояса – в его ведении остались бы лишь сухопутная армия, нерегулярные войска, артиллерия, фортификация, кадетский корпус и Ладожский канал, а потому, согласно уставу, обо всем происходящем во вверенном ему министрестве Миних должен был рапортовать президенту Военной коллегии. А им был – Антон Ульрих. Остерман, разумеется, не стал уточнять это правительнице, и та не сразу поняла этот тонкий подвох. Зато, воспользовавшись прозвучавшим именем Миниха, решила поговорить с Остерманом и о нем.
- Прошу тебя, Андрей Иванович, подготовь сей указ от имени его императорского величества, я подпишу.
Остерман с благодарностью снова поклонился Анне Леопольдовне. Наступал его звездный час. Между тем, правительница задала новый вопрос:
- Скажи мне, граф, что мне делать с фельдмаршалом? Меня в последнее время стал раздражать его тон и его манера поведения. Мне даже мой дражайший супруг жаловался на фельдмаршала.
- И ко мне заезжал с жалобой на фельдмаршала его высочество. И я считаю, что такое обращение, какое позволяет себе фельдмаршал с принцем, роняет в глазах всех не столько достоинство его высочества, сколько достоинство вашего императорского высочества. А посему смею себе позволить посоветовать вашему высочеству поднять исключительное положение принца, которое ни малейшим образом не лишит вас первенствующего значения в государстве и ни в коей мере не отнимет у вас прав на личную свободу и полную независимость, ибо вы уже показали такое превосходство над своим супругом, что между им и вами не может быть даже допущено никакого сравнения.
- Что ты имеешь в виду под моей личной свободой и независимостью, Андрей Иваныч? – не поняла правительница.
Остерман положил ладонь на кучу бумаг, которые он принес с собой, и, улыбаясь, загадочно произнес:
- Вашему высочеству необходимо ознакомиться со всеми государственными бумагами, которые я осмелился задержать у себя после ареста герцога.
Заметив на лице Анны недовольную мину, Остерман поспешил уточнить:
- Многие из этих документов уже знакомы вашему высочеству, но есть и такие, которые Бирон подписал незадолго до своего ареста и которые я, в силу своей хвори, просто не успел донести до сведения вашего высочества.
- И среди них есть какие-то важные?
- Имеются, ваше высочество. Например, депеша саксонскому курфюрсту о приглашении на должность посланника в Петербург графа Морица Линара…
При этих словах Анна Леопольдовна вздрогнула, что не осталось незамеченным Остерманом. Он снова попал в самую точку.
- Герцог подписал депешу о приглашении в Россию графа Линара? – удивилась Анна. – Но зачем? Чего он этим хотел добиться?
- Он предполагал, что с помощью графа Линара, который тем самым ему будет обязан, станет проще держать на коротком поводке ваше высочество.
- И каким это образом?
- С его помощью Бирон предполагал внушать вам необходимые ему для большей власти мысли.
- Но у него и так в руках была вся власть в стране.
- В стране – да. Но не над вами, ваше высочество.
И только теперь Анна поняла, что имел в виду Остерман. Она тут же нахмурилась.
- Но ведь и ты, Андрей Иванович, приложил к этому документу свою руку, не правда ли?
- Мне также была дорога моя жизнь, как и всем прочим, не осмеливавшимся возражать его высочеству герцогу, – развел руки в стороны Остерман. – Но ежели вы желаете отменить приглашение графа Линара, то…
- Не желаю, пусть приезжает, – как можно более безразличным тоном  произнесла Анна Леопольдовна, давая тем самым понять, что аудиенция окончена. 
Подстегиваемая радостной мыслью о том, что она скоро встретит свою первую и единственную любовь, Анна решила действовать по совету Остермана. Назло Миниху она стала приглашать Антона Ульриха на личные доклады первого министра, при этом обращаясь к супругу с вопросами, делая вид, что нуждается в его советах, несмотря даже на то, что Миних настаивал на своем мнении по тому или иному вопросу. Вместе с тем, она в присутствии Миниха отчитывалась перед принцем о ходе государственных дел. По приказанию правительницы Антон Ульрих начал присутствовать и в Сенате, и даже в Военной коллегии, которая подчинялась непосредственно Миниху.
Видя тщетность всех предпринимаемых им усилий, оскорбленный и раздраженный до последней крайности, Миних решил пойти ва-банк – написал правительнице очередное письмо, в котором просился в отставку. При этом, конечно же, полагал, что Анна не решится на такой шаг, ибо слишком многим ему обязана. Да и на прежний подобный шантаж Анна Леопольдовна поддавалась и отказывала Миниху. Но – до поры, до времени.
К тому времени в стране в целом и в армии, в частности, рапспространились свободные нравы и стал царить настоящий хаос, грозившие стать неуправляемыми. И нужна была железная рука, чтобы восстановить порядок.
Книги приказов по полкам за 1741 год показывают, что дисциплина в старой гвардии была не на высоте. Солдаты являлись на службу «в немалой нечистоте», «безвестно отлучались» с караулов, играли в карты и устраивали дебоши в кабаках и «бляцких домах». Они бесстрашно чинили обиды обывателям, устраивали на улицах драки и пальбу, не гнушались кражами на городских рынках и даже у сослуживцев, многократно «впадали» во «французскую болезнь» (сифилис) и не желали от таковой воздерживаться. Обычной дерзостью стало пьянство, так что приходилось издавать даже специальные приказы, чтобы не было пьяных в строю. Гвардейцы чувствовали себя во дворце и в столице хозяевами положения. Семеновский гренадер Иван Коркин был задержан на рынке с краденой посудой из дома канцлера Алексея Михайловича Черкасского. Преображенский солдат Иван Дыгин нанес оскорбление камер-юнкеру правительницы и офицеру Конной гвардии Лилиенфельду. Разгулявшиеся семеновцы Петр и Степан Станищевы порубили на улице караульных, а заодно и вмешавшихся в драку прохожих. Преображенец Артемий Фадеев «в пребезмерном пьянстве» потащил на улицу сто-ловое серебро и кастрюли из царского дворца, а его сослуживец гренадер Гавриил Наумов вломился в дом французского посла Шетарди, чтобы занять у иноземца денег. Регулярное чтение солдатам Артикула воинского и обычные наказания в виде батогов не помогали, как и призывы к офицерам иметь «смотрение» за вверенными им подразделениями.
Укрепить дисциплину попытался генералиссимус, гвардейский подполковник принц Антон. С лета 1741 года в адрес гренадеров и других солдат заметно увеличивается количество выговоров: солдаты делают приемы ружьем «не бодро», носят не положенные по форме шапки, «виски не потстрижены по препорции», «волосы не завязаны». Помимо дополнительных экзерциций у солдат было множество других поводов для недовольства: им не разрешалось топить печи хорошими бревнами и досками, у вернувшихся из похода в Финляндию отобрали казенные шубы. Бдительный принц лично распорядился сломать поставленные гренадерами «рогожные нужники» в окрестностях казарм. Солдатам было запрещено обращаться с просьбами непосредственно к генераллисимусу, через голову нижестоящих командиров, а гвардейцам-именинникам – являться, по старой традиции, с калачами во дворец.
Антон Ульрих пытался реформировать структуру воинских частей, вводя в состав полков специальные гренадерские роты, которые должны были служить образцом для других подразделений. Солдат и офицеров в эти роты генералиссимус отбирал лично. В гвардейских же полках распоряжением принца Антона впервые были созданы полковые госпитали, а для управления делами всех гвардейских полков был учрежден особый штаб, который лично возглавил Антон Ульрих. Он часто инспектировал строительство новых казарм, которые затеяла еще Анна Ивановна, при этом он распорядился , чтобы на стройке трудились и сами гвардейцы. Разумеется, не привыкшие к черной работе, считавшие себя белой костью, гвардейцы были этим страшно возмущены. Один из семеновских офицеров во время такой инспекции, подошел к Антону Ульриху, как к бывшему своему командиру полка и пожаловался на то, что совершенно растратился и остался совсем без денег. Генералиссимус тут же и ссудил семеновцу триста рублей.
Пытался Антон Ульрих сказать свое слово и в политике, написав своему брату, герцогу Брауншвейгскому Карлу о том, что можно бы решить курляндский вопрос путем избрания герцогом Курляндским одного из своих младших братьев – «по старшинству преимущество имеет возлюбленный брат наш Людвиг». Антон Ульрих просил Карла подготовить поездку Людвига Эрнста в Россию, якобы в гости к брату-генералиссимусу, при этом ему необходимо будет сделать остановку в Риге, где должны были состояться выборы герцога Курляндского.
 Однако все эти строгости вместе с тяготами начавшейся войны со Швецией (запретом отпусков и командированием в августе сводного гвардейского отряда на фронт) явно не способствовали популярности брауншвейгского семейства. В Тайной канцелярии вновь стали рассматриваться дела о «непристойных словах» гвардейских солдат и прочих обывателей в адрес верховной власти.
Остерману с помощью канцлера Черкасского и вице-канцлера Головкина удалось уговорить правительницу заключить договор России с Австрией, по которому первая обязывалась помогать второй бороться против прусского короля, замышлявшего овладеть Силезией. Узнав об этом неприятном для себя факте, фельдмаршал Миних, оправившийся от своего недуга, явился 3 марта на заседание кабинета министров, чтобы выразить Анне Леопольдовне свое неудовольствие. Но правительница уже не была прежней и жестко заявила Миниху:
 - Вы, фельдмаршал, всегда расположены к прусскому королю, но мы не должны допускать его нападать на союзную нам державу. Мы не будем с ним воевать, а только остановим его: как только двинем мы войска наши с намерением защищать венгерскую королеву, дочь императора, он немедленно выведет свои войска из Силезии.
- Ваше высочество! – сказал Миних. – Я нахожу отвратительным договор, направленный к тому, чтобы лишить престола и владений государя, который, подобно его предшественникам, с начала этого столетия был вернейшим союзником России, особенно Петра Великого, и остается таким же. Россия в продолжение сорока лет вела тягостные войны и нуждается в мире для приведения в порядок внутренних государственных дел. Когда вступит в правление сын ваш, я и все министерства вашего высочества должны будем ему отдать отчет, если начнем новую войну с Германией, тогда как нам еще грозит война со стороны Швеции. Венский двор хочет, чтобы ему предоставили в расположение тридцать тысяч русского войска, и не упоминает ни одним словом, на что будут употреблены эти силы и как будут содержаться. Я уже упоминал Ботте, что в последнюю турецкую войну в Вене не спешили оказывать России помощь согласно договору. И мне удивительно – неужели Австрия чувствует себя в крайности, когда ее противник, король прусский, действует против нее с двадцатью тысячами войска? Видно, что трудно удерживать в своем владычестве страну, которой жители сами добровольно поддаются неприятелю.
И тут Анна Леопольдовна вспыхнула – в ней вновь проявился вспыльчивый характер ее отца.
- Вы, господин фельдмаршал, ссылаясь на свой возраст и многочисленные болячки, проситесь в отставку? Ну так я, именем его величества Иоанна III, удовлетворяю вашу просьбу.
Такого унижения и позора Миних не ожидал – чтобы вот так, в присутствии всех министров и, главное, его злейшего врага Остермана, объявить о его отставке! Не мудрено, что после этого фельдмаршал и в самом деле заболел.
- Я могла воспользоваться плодами его измены, но не могу уважать изменника, – добавила Анна, окончательно добивая фельдмаршала.
  Когда в те же дни цесаревна Елизавета приехала во дворец навестить правительницу, Анна, все же чувствуя неловкость в отношении к Миниху, спросила у нее:
- Знаете ли вы что-нибудь об отставке фельдмаршала?
- Трудно было бы не знать того, о чем все говорят, – ответила гостья.
- И что же все говорят? – не без любопытства спросила Анна.
- Вообще все удивлены тем, что вы согласились на отставку фельдмаршала. Я же, со своей стороны, нежно любя вас, не могу не признаться, что вы поступили ошибочно, вас станут обвинять теперь в неблагодарности, да и, кроме того, вы лишились человека, на преданность которого вы могли полагаться после того, что он уже сделал для вас.
- Я очень сожалею, что решилась на это, – на лице Анны Леопольдовны выразилось явное неудовольствие. – Но что же мне было делать, когда мой муж и граф Остерман не давали мне покоя. Я вынуждена была уступить их настояниям.
Цесаревна улыбнулась и слегка пожала плечами, удивляясь наивной откровенности Анны, а вернувшись после этого к себе, заметила в кругу своих приближенных:
- Она совсем дурно воспитана. Она не умеет жить в свете и, сверх того, у нее есть очень дурное качество – быть капризною, как капризен ее отец, герцог Мекленбургский.
Елизавета, впрочем, также ошибалась, что в ее окружении все были ей преданы. Уже на следующий день правительнице передали отзыв о ней цесаревны, разумеется, добавив кое-что и от себя. Анна обиделась и стала ждать случая, чтобы как-нибудь отплатить Елизавете.
Но, отважившись на такой решительный шаг, как увольнение Миниха, и правительница, и ее супруг сильно боялись, чтобы фельдмаршал не произвел очередной переворот с помощью гвардейских полков. За весьма короткое время солдаты научились свергать существующие власти и возводить новые. К тому же, нагнал страху Брауншвейгской фамилии герцог Бирон, над которым в Шлиссельбурге происходило следствие, показав, что Миних особенно понудил его, Бирона, принять регентство, а сам же потом низвергнул его. Бирон из своего заточения давал правительнице понять, что Миних может низвергнуть и ее, стоит только ей раз исполнить не так, как ему хочется – он будет мстить! Миних получил отставку; но брауншвейгские супруги не переставали его бояться, до того, что не смели ночевать в одном и том же покое несколько ночей сряду. Миних, однако, и не думал предпринимать никаких переворотов – он уехал на свою дачу Гостилицы. Правительница между тем, стараясь все-таки задобрить старика, назначила ему пятнадцать тысяч рублей годичного пенсиона, подарила ему имение в Силезии Вартемберг, принадлежавшее Бирону и конфискованное у последнего, и Миних со всех своих имений получал дохода, включая сюда и данный ему годичный пенсион – всего порядка семидесяти тысяч рублей.
Между тем, для пленения дам, граф Мориц Линар подновил свои наряды и обстановку, а для влиятельных вельмож нового царствования он вез от польского короля орденские знаки Белого Орла и 10 января 1741 года прибыл в Петербург и для начала поселился в доме у заведующего горными промыслами Шёнберга. А уже 11 января он появился в частной аудиенции у принцессы-правительницы, а затем и у принца Антона Ульриха. При визитах к вельможам он вручил Миниху-сыну и Менгдену те самые знаки ордена Белого Орла, сам же Линар из рук Анны Леопольдовны получил высший орден России – Святого Андрея Первозванного, бриллиантовую шпагу и прочие награды. При этом при любой возможности Линар заявлял о преданности России своего государя курфюрста Августа, который без согласия России и шагу не сделает. Английскому посланнику Финчу он заявил, что его государь вполне расположен поддерживать прагматическую санкцию, если нераздельность австрийского наследства вообще будет свято соблюдена; если же, напротив, какая-либо часть его будет отторгнута ради удовлетворения других монархов, государь его признает и за собою право на долю наследства. Поэтому Линар хотел поскорее выяснить отношение России к притязаниям Пруссии на Силезию. В середине февраля Линар изложил русскому правительству декларацию саксонского курфюрста по поводу прусских мероприятий в Силезии и через несколько дней получил от Остермана благоприятный, хотя и нерешительный ответ. Поэтому дрезденский двор в середине марта предписал своему министру потребовать категорического разъяснения, намерен ли русский двор предпринять какие-либо действия против короля прусского, каковы они будут, где и как осуществятся, а также выяснить отношение правительства России к декларации о саксонских делах, составленной Бироном и Зуммом и подписанной императрицей Анной без ведома ее министров. Граф Остерман неукоснительно давал уклончивые ответы как самому Линару, так и действовавшим с ним заодно Финчу и Ботте.
Зато в любви Линару повезло больше, нежели в политике. Приезд его был принят правительницей с нескрываемым восторгом. И так не угасавшая все эти годы любовь к саксонцу, вспыхнула у Анны Леопольдовны с новой силою. Правда, теперь несколько изменилось ее положение: с одной стороны, она стала правительницей России и никто ей был не указ, но, с другой стороны, она была теперь замужем. И это тоже было бы ничего – пример тетушки Анны еще ни у кого не выветрился. Но там ситуация была несколько иной – императрица не была замужем, а жила с женатым фаворитом… Стоп! Значит, и ей нужно женить графа для отвода глаз. Только вот на ком?
И тут она вспомнила, что еще в первый свой приезд Линар постреливал глазами в сторону Юлии, да и сама ее подруга-фрейлина, вроде бы была не против пофлиртовать с посланником. Вот и нашелся выход. Правда, опять же, в отличие от любовного треугольника Анны Ивановны, у Анны Леопольдовны складывался, скорее любовный четырехугольник, или трапеция.
Но свадьба еще только предстояла. А пока правительница сняла для своего возлюбленного дом, граничивший с садом Летнего дворца, куда после свержения Бирона, переехала императорская семья. В ограде сада была устроена особая дверь, близ которой стоял часовой, получивший строгое приказание не впускать никого, кроме Линара. Ее порога не мог переступить даже супруг правительницы Антон Ульрих. Однажды, в июне месяце, в эту запретную дверь вздумала пройти, не зная о ее недоступности, цесаревна Елизавета, но караульный и ей заградил путь ружьем.
Новый фаворит обратил на себя внимание и русских вельмож, и иностранных посланников. Но если последние видели в нем только лишний случай для насмешек и нисколько не боялись неопытного и пустого фата, вряд ли могущего быть серьезным соперником в делах, русские с неудовольствием смотрели на растущее значение временщика, начинавшего вмешиваться и во внутренние распорядки империи, и опасались появления нового Бирона. И в самом деле, с каждым днем его пребывания в Петербурге, на него изливались новые милости, то в виде высочайших подарков деньгами и вещами, то в более угрожающих знаках внимания. Анна Леопольдовна постоянно приглашала его к себе в апартаменты, где он оставался по много часов в обществе правительницы и Юлианы Менгден. Анна Леопольдовна решила сделать его обер-камергером своего двора и в августе наградила орденом Андрея Первозванного. Более того, если в первый свой приезд, ничего более поцелуев у него с Анной не было, то теперь, даже несмотря на беременность Анны, Линар удостаивался чести возлежать на ложе правительницы.
Придворные, отдавая себе отчет, как сложно бороться с фаворитом, заговорили даже о сорегентстве Анны с ее супругом. Но когда 12 мая на торжественном обеде в честь очередной годовщины крещения Анны в православную веру, фельдмаршал Миних провозгласил тост за двух сорегентов, тут же послышался возмущенный возглас Линара:
- Я не знаю никаких сорегентов и пью здоровье ее высочества великой княгини Анны.
Как ни странно, на помощь Миниху пришли присутствовавшие на обеде иноземные министры, которые повернули дело так, будто Миних предложил здравицу Марии-Терезии и Стефану Лотарингскому.
- Именно это я и имел в виду, господа, – фельдмаршал оценил эту поддержку.
Но с этого момента Линар причислил его в стан своих врагов.
Однако Анна Леопольдовна на сей раз правильно поняла слова фельдмаршала. Не желая еще больше раздражать двор, она предложила Линару начать открыто и настойчиво ухаживать за Юлианой. А та вдруг возьми и обидься на правительницу.
- Ты хочешь, Анхен, сделать из меня Бироншу, – высказала она свои претензии правительнице. – А ты спросила, согласна ли с этим я?
Анна немного опешила, а потом осторожно спросила:
- Но тебе же и самой нравится граф Мориц, да и он, я же вижу, на тебя посматривает.
- Одно дело, если бы у нас был роман по любви, а другое – с расчетом на твои желания.
Анна даже заплакала.
- Но ты же моя лучшая подруга, Юлия! Неужели же ты ради меня не можешь пойти на такую небольшую жертву?
Юлия и сама была готова расплакаться. В конце концов, она такая же фаворитка, как и Линар. И не убудет ее, если ей придется делить своего мужа с правительницей. Она смягчила свой тон и обняла Анну.
- Ну, прости меня, Анхен. Просто твое предложение стало для меня таким неожиданным.
- Тогда прости и ты меня!
Они крепко обнялись и обе расплакались.
13 августа в доме Миниха-младшего состоялось обручение Линара с Юлианой Менгден. На торжестве присутствовала и правительница с супругом, принцем Антоном. Кольца, которыми обменялись жених и невеста, отличались необыкновенной ценностью. Это был момент наивысшего взлета графа Линара, когда он даже считал себя равным соперником самому Остерману. Перед ним стали так же заискивать, как некогда перед Бироном.

21.
С устранением общего врага Бирона руками Миниха, а затем и самого Миниха теперь уже общими усилиями, и, наконец, с возвращением Линара отношения Анны Леопольдовны с Антоном Ульрихом снова испортились. Способствовала этому в большей степени, чем даже сам польско-саксонский посланник, Юлиана Менгден, отчего-то возненавидевшая принца Брауншвейгского с самого первого дня его приезда в Россию. Дошло даже до того, что Юлиана стала нашептывать своей подруге-правительнице о возвращении всех званий и должностей фельдмаршалу Миниху в ущерб Антону Ульриху. Узнавший об этом и не на шутку испугавшийся, Андрей Иванович Остерман стал даже подумывать о том, чтобы вручить всю власть именно Антону Брауншвейгскому, для чего сначала нужно было принцу поменять вероисповедание и принять православие, дабы не вызвать отторжения у простого народа, которого и так уже стало раздражать новое усиление иноземцев у российского престола. Теперь в лице Морица Линара.
Все это, однако, были не более как планы и раздумья графа Остермана. Действительность же была такова, что, когда принц приходил к своей жене, Юлиана не пускала его к ней, и если его высочество начинал горячиться и доказывать свои супружеские права, то бойкая фрейлина, не входя с ним ни в какие рассуждения по этому щекотливому предмету, просто-напросто захлопывала дверь перед самым его носом, и принц, вместо звонкого голоска девушки, слышал только, как щелкал замок, проворно ею запираемый ключом. Растерянный и раздраженный Антон Ульрих оставался в одиночестве перед запертой дверью. Сначала он все же пытался толкнуть ее, думая, что она уступит его усилиям, потом еле слышно постукивал пальцем, надеясь смирением смягчить Юлиану; после того заглядывал в замочную скважину, и в конце концов, убедившись, что все попытки войти в опочивальню собственной супруги напрасны, удалялся, раздосадованный в особенности тем, как сперва он догадывался, а потом уже и наверно знал, что супруга его ведет в это время приятную для нее беседу с его соперником графом Линаром. Дело доходило до того, что муж и жена не виделись теперь по целым неделям и не было никакой надежды на их сближение.
Однажды, прогуливаясь по Летнему саду, принца Антона захватил внезапно начавшийся проливной дождь и он, желая поскорее укрыться, направился ближайшей аллеей ко дворцу, рассчитывая пройти через «третий» сад. Ему, однако, не удалось сократить дорогу, ибо едва он подошел к воротам этого сада, как стоявшие здесь на карауле часовые, отдавшие ему при его приближении подобающую воинскую почесть, скрестили перед ним штыки. Принц в изумлении остановился.
- Разве ты меня не знаешь? – поинтересовался он у часового.
- Как не знать, ваше императорское высочество! – бойко проговорил преображенец.
- Так отчего же ты меня не пропускаешь?
- Приказ от начальства вышел – не пропускать сюда вас, а больше ничего знать не могём.
- Что ж, вы так меня и не пропустите? – решительно спросил часовых генералиссимус, полагая, что произошло всего лишь какое-то недоразумение.
- Не пропустим, ваше императорское высочество, – проговорили оба они разом. – Приказ такой от начальства вышел...
Антон Ульрих несколько опешил от такого поворота дел, но затем решил подать все в нужном для себя свете.
- Молодцы вы, ребята! Службу вы хорошо знаете, исполняете, как следует, приказ вашего начальства. Так и надлежит по воинскому артикулу поступать... Скажу об этом вашему командиру.
- Рады стараться, ваше императорское высочество! – гаркнули преображенцы.
- Пропустим только тех, кого особ-статьей пропускать велено, – добавил один из них, ободренный похвалой принца и полагая заслужить еще большую от него похвалу за точное знание обязанностей по караулу.
Но последние слова как раз окончательно смутили принца, и он вне себя круто повернул в сторону.
Зато через несколько дней после этого Антону удалось не только попасть в комнату своей супруги, но и получить от нее приглашение к обеду. После обеда он завел речь о случае, бывшем с ним в Летнем саду во время прогулки. Хотя принц заявил об этом под видом желания похвалить дисциплину, господствующую в войске, но таким образом, не раскрывая своих мыслей, он надеялся разъяснить для себя столь странный запрет.  И тут он заметил, как в глазах Анны блеснули и тут же исчезли злые огоньки.
- Я сама отдала такой приказ, – сказала она. – При моих постоянных трудах мне необходимы отдых и совершенное уединение. Я желаю пользоваться и тем, и другим и, кажется, имею на то полное право?
При этих словах принц, сдерживая охватившее его волнение, только откашлялся.
- Кажется, вы, ваше высочество, со мной несогласны? – в вопросе Анны явно слышалось желание услышать от мужа.
Он, однако, промолчал и на сей раз.
 - Те люди, которые привыкли никогда ничего не делать, – сказала правительница, обращаясь к сидевшей рядом Юлиане. – Не имеют никакого понятия об усталости: для них беспрестанно бывает отдых...
- Я не могу принять это замечание на свой счет, – задыхаясь и находясь в сильном раздражении, наконец, заговорил принц. – По повелению вашего высочества, я имею немало занятий и в войске, и в сенате, и в военной коллегии, и я полагаю...
- А, так вы тяготитесь вашей службой! – с живостью перебила его правительница таким тоном, который не допускал со стороны принца никаких возражений. – Я очень рада, что наконец узнала об этом. Завтра же я поступлю так, как поступил с вами герцог Курляндский, я уволю вас вовсе от службы, а на ваших местах будут люди, которые станут служить императору с большим усердием, нежели вы...
Принц побледнел.
Юлиана поняла, что Анна справится с мужем и без нее. Поэтому она спокойно встала и вышла на террасу дворца, выходившую в Летний сад. И тут она заметила, что в потайную калитку прошел Линар. Фрейлина оглянулась, чтобы убедиться, что Антон Ульрих все еще находится в комнате правительницы, и тут же замахала руками графу Линару, предупреждая его, чтобы он не торопился.
Антон Ульрих до сих пор переваривал сказанное супругой, а это начинало выводить из себя Анну Леопольдовну. Она ждала Линара и принц мешал этой встрече.
- Вы, вероятно, не расслышали, что я сказала вам? Или, быть может, вы полагаете, что я говорю в шутку... – сказала она, обращаясь к мужу.
- Н-нет, нет. Я все рас-с-слышал, – Антон Ульрих взялся за шляпу и уже готов был уйти.
Тем не менее, правительница уже закусила удила.
- Погодите, ваше высочество, – повелительно произнесла она. – Мне нужно поговорить с вами.
- Да я, с-собственно, и сам желал бы д-доложить вам…
- О чем?
- О цесаревне Елизавете... она...
- Как вам не стыдно, принц! – с резким укором вскрикнула правительница. – Выбрать для себя такого рода унизительное занятие – сплетничать и ссорить между собой двух женщин... Это вовсе не дело генералиссимуса...
- Вы правильно заметили, что сплетничать – не дело ген-нералиссимуса. Но то, что я вам докладываю, основывается на данных моих людей. Полагаю, что этим предостережением об угрозе престолу, я исполняю мои обязанности…
 - Раз навсегда прошу ваше высочество не вмешиваться в мои дела, – грубо прервала мужа правительница. – В этом отношении, как вы должны были бы помнить, вам однажды был дан хороший урок герцогом Курляндским... Я, впрочем, сумею устроить дело так, что все интриги и происки, с чьей бы стороны они ни велись, будут совершенно напрасны...
   Принц, не говоря больше ни слова, недоуменно пожал плечами и, поклонившись жене, вышел из комнаты. Подождав, когда принц скроется из виду, Юлиана помахала Линару платком.
   - Теперь можете, граф, идти к нам, – позвала она и тут же сообщила об этом правительнице. – Мориц идет сюда! 
   Гнев Анны Леопольдовны мгновенно прошел. Она встретила его радостной улыбкой и, схватив со стола кипу бумаг, сообщила:
- Я просила графа Головкина принести мне описание обрядов коронования императриц Екатерины I и Анны Ивановны. И вот они у меня…
Но, увидев на лице Линара грусть, она тут же осеклась и удрученно спросила:
- Вы чем-то опечалены, граф?
- Да, мой ангел! – Линар приложился сначала к одной руке правительницы, затем к другой. – У меня тревожные вести.
Бумаги выпали из ее рук и рассыпались по полу.
- И что же это за вести?
- Мне давеча сообщили, что французский посланник Шетарди весьма часто и инкогнито встречается с Лестоком и с самой цесаревной Елисаветой.
- Ах, и вы о том же, граф, – капризно промолвила Анна Леопольдовна. –  Мне только что говорил об том и мой супруг, но я его выгнала.
- Но это не шутки, любовь моя. Я вам советую немедля арестовать французского посланника, который заводит все пружины против брауншвейгского дома.
- Граф, я не видела вас со вчерашнего утра, а вы, вместо аромата любви принесли с собой запах заговора.
Если бы знала правительница, что о совете Линара в тот же день кто-то из прислуги  расскажет Елизавете Петровне, а та тут же предупредила Шетарди! Француз не на шутку испугался. Он вооружил всю свою посольскую прислугу, сжег бумаги, какие могли бы повредить ему при обыске, и готовился выдерживать ночное нападение. Никто, однако, к нему не являлся. Утром он был у Елизаветы, от нее поехал в Зимний дворец, весь вечер там веселился, любезничал, шутил и уехал на новое ночное свидание с Лестоком и Воронцовым.

22.
Еремей Позьё  уже освоился в своей квартире в артиллерийском квартале (ныне это Литейный проспект), обзавелся нужными связями, благодаря своей безупречной работе и отличной репутации. Граф Михаил Воронцов, камер-юнкер цесаревны Елизаветы, недавно женившийся на двоюродной сестре цесаревны, Анне Скавронской, заказал ему к свадьбе огранить изумруды в несколько карат каждый. Сама же новоиспеченная графиня Воронцова, дамочка хорошенькая и милая во всех отношениях, и вовсе полюбила Еремея и стала рекомендовать его всем своим знакомым. Это были из новых клиентов. Позьё никому не отказывал, он ведь в политические игры не играл, хотя, разумеется, отлично знал, кто есть кто. Да и сами царедворцы относились к молодому ювелиру благосклонно.
Бриллианты и самоцветные камни в ту пору были в Петербурге, в особенности при дворе, в большой моде. Позьё высчитывал, что на петербургских дамах, сравнительно даже не так богатых, бывало надето бриллиантов не менее как на десять или на двадцать тысяч тогдашних рублей, а об известных богачках и говорить было нечего. Кроме того, и ко двору беспрестанно требовались то табакерки, осыпанные бриллиантами, то перстни с дорогими солитерами для подарков как иностранным послам, так и русским вельможам, то серьги и ожерелья тоже для подарков или придворным дамам, или фрейлинам.
Работы становилось все больше и ему даже пришлось нанять слугу, главная работа которого заключалась в верчении шлифовального колеса (самой утомительной операции в искусстве гранильщика), кроме того, слуга бегал в трактир за едой. А поскольку постоянные визиты к старым и новым клиентам, обеды и куртаги отнимали у Позьё почти все светлое время суток, ему приходилось работать по вечерам и ночам при свечах, иной раз даже до четырех часов утра. От этого портилось зрение. И пришлось Еремею взять себе в помощники еще и ученика, из местных пруссаков, который два года отучился у Граверо. Довольно быстро Позьё подучил его настолько, что тот мог помогать ему в менее нежных операциях, чем избавил себя от ночной работы. Когда же у Позьё завелись кое-какие деньги, он начал приторговывать цветными камнями, привезенными контрабандою купцами китайских караванов, так как ему самому позволено было вывозить их только для императорской фамилии. Это оказалось довольно выгодным делом. Имея возможность самому отделывать камни, Позьё представлял их в лучшем виде и продавал вельможам с хорошим барышом.
Охотно и весело сидел молодой ювелир за работой, громко распевая песни своей родной Швейцарии под неумолкаемый шум шлифовального колеса, когда к нему в комнату вошел щеголеватый паж из польско-саксонского посольства, отправленный графом Линаром. Позьё нисколько этому не удивился, так как отлично знал самого посланника, любившего не только лично пощеголять изящными вещичками, но и преподнести их в подарок разным петербургским красоткам, причем, бывало, что Позьё отпускал ему драгоценности в кредит. К тому же, всем было известно, что Линар обручился с фрейлиной правительницы Юлианой Менгден. Ювелир выпрямился, снял фартук подошел к умывальнику, сполоснул руки и вышел к посланцу Линара.
- Мой господин, граф Мориц, велел сказать вам, что ее императорское высочество Анна просит вас сей же час явиться к ней в покои.
Ну что же, дорога в Зимний дворец уже была давно знакома Позьё, его только смущало то, что правительница прислала за ним не своих камер-юнкеров, а пажа графа Линара. Но спорить он не стал, и, отдав распоряжения слуге и ученику, тотчас последовал за пажем. Паж привел его прямо в личные покои правительницы, где та была наедине с графом Линаром. Анна была в простом домашнем уборе, с непокрытой головой и распущенными русыми волосами. Поначалу Позьё даже не понял, что тут делается: в маленькой, белой ручке правительницы был простой гвоздь, которым она силилась выковырнуть из оправы великолепный бриллиант. Линар стоял за креслами и через ее плечо смотрел на эту работу. Раскрасневшаяся молодая женщина, видимо, употребляла все усилия, чтобы настоять на своем, но труд ее был напрасен: крепко вделанный в оправу камень не поддавался. Линар улыбался, да и сама она весело смеялась и над своей неумелостью, и над тем инструментом, который употребляла в дело.
- Неужели вы, ваше высочество, всегда и во всем бываете так настойчивы и так нетерпеливы? – спросил Линар, быстро отстранившийся от правительницы при входе Позьё, отвешивавшего Анне низкие поклоны.
 - Почти что всегда, – отвечала она в шутливом тоне.
- Однако вышло так, как я предсказывал: вы ничего не смогли сделать вашими нежными ручками. Но вот пришел Позьё, я хорошо его знаю, он вполне достойный молодой человек и, несмотря на свою юность, знаток дела, которым занимается. Позвольте мне обратить на него милостивое внимание вашего императорского высочества.
Перед правительницей в это время лежала куча драгоценностей, и чего только там не было! Увидев Позьё, Анна Леопольдовна поспешно бросила на стол и гвоздь, и бриллиантовый аграф, бывшие в ее руках, и, оттирая непривычные к грубой работе пальцы, повернула голову в ту сторону, где стоял ювелир.
- Надобно, чтобы вы помогли нам сломать эти вещи, я хочу переделать их по последней моде, – обратилась Анна к молодому человеку. – Ни я, ни граф никак не можем сделать этого, и я насилу дождалась вас.
- Переделкой многих из тех уборов, какие я вижу здесь на столе, занимаются, ваше императорское высочество, собственно золотых дел мастера. Моя же специальность заключается в резке, шлифовке и оценке драгоценных камней, так как я хорошо знаю их стоимость и достоинство, – почтительно заметил Позьё.
- Более мне ничего и не нужно... А сломать эти вещи вы можете? – с живостью спросила она, встав с кресел и проводя по груде лежавших перед ней драгоценностей рукой, из-под которой брызнули яркие струи разноцветных огней и искр.
- Могу, если только вашему высочеству угодно будет приказать мне сделать это, – ответил ювелир.
- И сию же минуту можете сделать? С вами есть необходимые для этого инструменты? – с выражением сильного нетерпения, скороговоркой спрашивала Анна Леопольдовна.
- Я всегда имею их при себе, – было ответом Позьё.
- Вы научите и нас этой работе, а потом мы будем помогать вам. Не стесняйтесь нисколько моим присутствием; работайте, как у себя дома: сидите, ходите, стойте, – только делайте поскорее, – проговорила второпях правительница.
Позьё достал нужные инструменты и принялся за работу, которая заняла два дня. Поначалу и в самом деле правительница вместе с Линаром пытались помогать (точнее, скорее мешать) ювелиру, попросив у него еще одни щипчики для выдергивания бриллиантов и камней из золотых оправ. Однако вскоре поняли, что это вовсе не их дело, полностью доверившись мастеру.
- Пусть Позьё работает один. Мы, как видно, к нему в помощники не годимся, – сказала Анна Леопольдовна, обращаясь к Линару, – Будем лучше продолжать вчерашнее наше чтение. Мне чрезвычайно понравилось это сочинение, – добавила она, подавая Линару французскую книжку, – в особенности же те страницы, где описываются страдания молодой несчастной принцессы. Я перечитывала это место уже несколько раз; но вы, граф, такой превосходный чтец, что мне приятно будет еще раз послушать то, что я знаю почти наизусть.
- Почту за особенное для себя счастье исполнить ваше приказание и постараюсь прочесть так, чтобы любимая вами книга понравилась вам еще более, – отозвался с утонченной любезностью Линар.
Между тем, на следующий день к вечеру закончив работу, Позьё взвесил бриллианты и оценил их. По желанию правительницы ювелир положил всю старую отделку в свою шляпу и спросил:
- Кому угодно отдать это золото и серебро, ваше высочество?
Анна Леопольдовна удивленно посмотрела на мастера.
- А вы оставьте все это себе за труды. А, впрочем, если найдете, что этого недостаточно, поставьте мне в счет то, что признаете нужным.
   Изумленный Позьё не поверил той щедрости, с какой вознаграждала правительница его труд. Так как в старых отделках было много маленьких бриллиантов, всего на полторы тысячи рублей, не считая золота и серебра, а это еще рублей пятьсот, то эта сумма пришлась очень кстати для человека, еще несколько лет назад страдавшего от нищеты и голода. Он сразу купил на эти деньги несколько драгоценных цветных камней, обработав которые он продал с хорошим барышом.
Правительница сразу же по уходу ювелира, взяла целую пригоршню драгоценных камней и протянула их линару.
- Вот, граф, возьмите от меня в подарок.
Линар даже оцепенел от такой нежданной щедрости. Он раскрыл рот, желая что-то ответить, но слова не подбирались.
- Берите, берите, граф. Или вам ваша гордость не позволяет принять подарок от дамы? Ну, так я же не просто для вас дама, а любящая вас дама.
- Спасибо, ваше высочество, что вы так высоко оценили мой скромный труд на благо вашего отечества. И уж поверьте, мои чувства к вам гораздо больше весят, нежели все эти камушки вместе взятые.
Линар подошел к Анне Леопольдовне и хотел поцеловать ее, но она вовремя прикрыла его губы своей ладошкой.
- Не забывайте, граф, у вас теперь есть человек, который к вам гораздо ближе, нежели я.
Еще до обручения Анна с Линаром решили, что граф отправится на родину с тем, чтобы получить у своего курфюрста разрешение поступить на службу в России, где его ждала обещанная Анной должность обер-камергера. 28 августа из Дрездена пришел ответ с разрешением курфюрста вернуться. Линар не стал медлить и, накоротке доделав самые необходимые дела в Петербурге, 1 сентября отправился в путь. Перед этим Юлиана Менгден вручила ему свою шкатулку с драгоценностями для того, чтобы он в Дрездене заказал из них ювелиру диадему для свадебной церемонии. Не поскупились на ценные подарки графу и другие – он увозил с собой более миллиона рублей золотом, драгоценностями и деньгами. Деньги он должен был положить от имени своей невесты в фонд дрезденского казначейства, а драгоценности принадлежали российскому двору. И у Анны Леопольдовны хватило мудрости выдать все это Линару по описи под его расписку. Это потом позволило уже Елизавете ис-требовать их назад. 
Перед самым отъездом Линар имел очень важное объяснение с Анной Леопольдовной, касавшееся ее положения в России.
- Дорогая Анхен, я хочу предупредить тебя перед отъездом о том, чтобы ты была бдительной.
- Ах, дорогой граф, я ничего и никого  не боюсь, когда за моей спиной стоит такой сильный человек, как ты.
- И соверешнно напрасно! Я уезжаю не на день и не на два, и не хочу, чтобы в мое отсутствие с тобой случилось несчастие. Дело в том, что мне от английского министра Финча стало известно,  что де ля Шетарди с Лестоком нечто замышляют в пользу цесаревны Елизаветы. И я настоятельно тебе советую разгромить заговорщиков, а Елизавету заточить в монастырь.
- Не беспокойся, милый! – Анна обняла лицо Линара своими теплыми ладонями. – У нас с Елисавет никаких тайн друг от друга нет. И ежли бы что-то ею противу меня замышлялось, мне бы об том стало известно.
Линара раздражала беспечность правительницы и оттого он попрощался с ней довольно холодно. Хотя с дороги несколько раз писал ей письма, в которых раскрывал нити заговора против нее. Но Анна Леопольдовна отвечала нежными письмами, а для сохранения престола не принимала никаких мер.
Беспокойство усилением влияния Морица Линара на Анну, а, соответственно, на внешнюю и внутреннюю политику России озаботили не только русских. Герцог Брауншвейг-Вольфенбюттель-ский Карл волновался не менее – его заботила судьба младшего брата и он из своего Вольфенбюттельского далека посоветовал брату добиться запрещения возврата Линара в Россию. Но, увы, проявлять жесткость и решительность было совсем не в характере Антона Ульриха.

23.
1 мая 1741 года был обнародован Высочайший Манифест правительницы России принцессы Анны Леопольдовны «О винах бывшего герцога Курляндского», которому ставились в вину отсутствие религиозности, намерение удалить из России императорскую фамилию, упоминались также и засилье немцев и другие причины.
Все это время семейство Биронов находилось в Шлиссельбургской крепости. Но, если брат бывшего регента, его жена и дети были практически не интересны ведомству генерала Ушакова, то самого герцога допрашивали и неоднократно. Причем, допросы герцога проходили практически одновременно с допросами оказавшегося в опале фельдмаршала Миниха, который, как совершенно случайно выяснилось, обманул не только Бирона, но и Анну Леопольдовну. Несколько солдат и офицеров, стоявших в ночь переворота в карауле, показали, что когда Миних уговаривал их свергнуть Бирона, то мотивировал это тем, что он таким способом хочет посадить на престол Елизавету Петровну. Миних сначала отпирался от подобных обвинений, но, прижатый к стенке очными ставками (один поручик даже изъявил готовность быть наказанным кнутом с условием, что если он удержится при прежнем показании, то, чтобы в свою очередь старый фельдмаршал был подвергнут той же пытке) и прямыми доказательствами, сознался в этом. Впрочем, фельдмаршал оправдывался тем, что так было легче поднять гвардейцев на бунт.
В результате проведенного следствия Миних все же отделался легким испугом. С Бироном же было все гораздо сложнее. И нужно признать, что все время тюремного заключения герцог держался молодцом, ни разу не впав в депрессию, в отличие, от других заключенных. Возможно, он надеялся на благоприятный исход дела. К тому же, правительница запретила применять к герцогу пытки – и в этом смысле ему, действительно, повезло.
Еще в феврале против бывшего своего патрона дал обвинительные показания Алексей Петрович Бестужев-Рюмин, на основании которых появились у Ушакова «Пункты в обличение Бирона, по которым следует очная ставка с Бестужевым». Вопросы были составлены заранее и согласованы с Остерманом и Анной Леопольдовной. Следователи интересовались не только государственными делами Бирона, но и его личной жизнью, пытаясь, таким образом, довести дело до государственной измены.
 До какой степени простирались отношения Бирона с цесаревной Елизаветой, имевшими целью удаление от престола Ивана VI Антоновича?
Каким образом приглашал он в Россию племянника цесаревны Петра Гольштинского?
Кто именно знал об этом?
Каким образом принимался Бирон за дело о бракосочетании Петра Гольштинского с его дочерью Гедвигой?
Зачем Бирон говорил, что если принцеса Анна достигнет регентства, то семейство Менгденов будет управлять всею Россиею?
С какой целью вы унижали принца Брауншвейгского и вызывали его на дуэль?..
- Все, о чем вы меня спрашиваете, мне совершенно не известно, – коротко ответил Бирон. – Со своей стороны, я заявляю, что со мною поступают бесчеловечно и неслыханным образом. Везде, а также и в России, существует обычай уличать обвиняемого письменными доказательствами или изустными показаниями достоверных свидетелей. А так как я лицо владетельное, вассал короля польского, следовательно, меня нельзя допрашивать и выслушивать без депутата со стороны польского сейма.
-  Упорствуя в подобном для себя исключении, вы напрасно будете стараться воспрепятствовать юрисдикции моих судей, – грубо ответил Ушаков. – Напротив, вам вовсе бы не мешало отказаться от своих требований, которые отнюдь не помогут, а свидетелей для вашего обвинения найдется достаточно.
- Вот я их и подожду! – не без удовольствия заключил Бирон.
Ушаков решил устроить Бирону очную ставку с Бестужевым-Рюминым. Бывший кабинет-министр за несколько месяцев тюремного заключения довольно сильно сдал и осунулся. Когда его увидел Бирон, он даже брезгливо поморщился. Зато Бестужев, увидев прежнего, не сломленного Бирона, едва ли не на колени перед своим благодетелем бросился.
- Я согрешил, обвиняя герцога. Все что мною говорено – ложь. Мне не в чем уличить его. Кроме хорошего, я ничего не могу сказать о герцоге. Прошу господ следователей внести настоящее показание мое в протокол. Признаюсь торжественно, я был подкуплен фельдмаршалом Минихом: он обещал мне свободу, но с условием – запутать герцога. Жестокость обращения и страх угроз вынудили меня к ложным обвинениям герцога.
- Стало быть, ты отказываешься от прежних показаний? – уточнил следователь.
- Отказываюсь, – тяжело вздохнув, ответил Бестужев.
Бирон торжествовал – главный свидетель снял свои обвинения. Таким образом, следствие зашло в тупик. В Петербург был отправлен нарочный курьер, возвращения которого Бирон ждал с нетерпением, ожидая благоприятного для себя оборота дела. Более того, воодушевленный таким благоприятным для себя ходом следствия, Бирон приободрился и через следователей фактически предложил Анне Леопольдовне, а главное — стоявшим за ее спиной людям у власти (Миниху и Остерману), сделку: его милуют от смертной казни, а он будет держать язык за зубами обо всех их неприглядных делах.
Но Анна Леопольдовна выразила недовольство деятельностью Следственной комиссии, которая не смогла выполнить задания в отношении Бирона: «Привести его в надлежащее чувствование и для явного его обличения». Следователи получили строжайшие предписания ужесточить режим для Бирона и всего его семейства, а Бестужева-Рюмина тотчас же отправить в Петербург. Кроме того, у Следственной комиссии появились новые вопросы, уже не касавшиеся цесаревны Елизаветы. Ему вменили в вину преждевременную смерть императрицы Анны Ивановны.
В конце апреля в Шлиссельбург прибыли новые следователи: кабинет-секретарь Яковлев, гвардии майор Соковнин и капитан Ямыш. Допрос начался с короткого вступления Яковлева:
- Опасные намерения ваши уже открыты. Но милосердие принцессы Анны превосходит громадность ваших преступлений. Если вы добровольно и без утайки объясните все, о чем вас будут спрашивать, то вам от имени ее высочества правительницы обещана не только свобода, но и значительная награда. Если же, напротив, вы захотите упорствовать в прежних ваших показаниях и не идти далее, то вам с семейством не следует ожидать никакой пощады.
- Хотя у меня отнято все, кроме чести и совести, которых не дам никому похитить, – не без достоинства отвечал Бирон, – но не знаю ничего того, о чем меня спрашивают, отроду не замышлял ничего подобного. Никогда не посещал цесаревну ночью, был у ее высочества всего один раз, да и то среди бела дня, когда цесаревна благосклонно позволила мне явиться к ней с соболезнованием о кончине императрицы. Что же касается до визитов, которыми иногда удостоивала меня цесаревна, то они были знаком милости, постоянно оказываемой ее высочеством моему семейству. Совершенно уверенный в сердечной справедливости цесаревны, не разумею ее высочество способною неблаговидно воспользоваться особенностями, которые предлагаются ей к моему обвинению, и готов понести бремя моего несчастия, предавшись воле бога, верховного судии и истинного сердцеведа.
- Нам ведомо, что вы свои тайные для повреждения ее величества Анны Иоанновны здравия производить начали, став пренебрегать дражайшим ее величества здравием. Усмотря до блаженной ее величества кончины за многое время начинавшуюся тогда каменную болезнь  к таким трудным, едва и здоровому человеку удобоносимым, а особливо оной каменной болезни противным движениям и частым выездам из покоев, не токмо в летние дни, но и в самое холодное зимнее время ее величества склонял.
Следователи были правы в том смысле, что частая верховая езда могла поспособствовать движению камней в почках и тем самым усугубить острые приступы, ускорившие смерть Анны Ивановны. Понимал это и Бирон, потому со вздохом ответил:
- Никоим образом я не склонял к этому мою благодетельницу, тем более умышленно. А частая верховая езда ее величества объяснялась ее искренним желанием находиться как можно чаще и как можно дольше рядом со мною.
Бывшему регенту предъявлялись и другие, более мелкие вины: разорение погорельцев после большого пожара, отсылка каменщиков в Курляндию на строительство собственного дворца, отчего в военное время замерло строительство крепостей... Но все это были мелочи, за которые, в самом худшем случае, другому человеку грозила бы всего лишь опала.
Наконец, кабинет-секретарь Яковлев попросил удалиться Соковнина с Ямышевым и, оставшись наедине с Бироном, предложил тому:
- Ежели вы, герцог, желаете избежать смерти и уйти от беды, вы должны во всем сознаться.
- На приобретение свободы такою ценою согласия моего никогда не будет. 
- В таком случае, ты пропал, герцог, – решительно произнес Яковлев, подявшись после этого со стула и тут же покинув допросную камеру.
Судьи вернулись в Петербург с уже готовым приговором – Эрнст Бирон приговаривался к четвертованию, его брат Густав к отсечению головы, а остальные члены семьи – к ссылке в Сибирь. Осталось лишь дождаться вердикта Анны Леопольдовны. При этом, однако, задолго до вынесения смертного приговора в Берёзов был послан офицер для того, чтобы подготовить острог для будущего заточения временщика.
Но в итоге все закончилось так, как и предрекал Бирон в своем ультиматуме правительнице в самом начале своего заключения. Анна Леопольдовна заменила четвертование ссылкой в Сибирь, но не в Берёзов, а в Пелым, с лишением герцога и двух его сыновей, Петра и Карла, чинов, орденов и имущества. Алексею Бестужеву-Рюмину повезло больше – уже 18 мая правительницей подписан указ о возвращении ему конфискованнаго у него имущества, а жить ему велено в деревнях. На проезд и пропитание ему дано 500 рублей.
Бирон пробыл в Шлиссельбурге до 12 июня 1741 года, находясь под судебным следствием, а 12 числа с женой, двумя сыновьями, дочерью, пастором, лекарем и несколькими служителями отправлен на вечное житье в Пелым, где ему определено жить в доме, построенном специально для него по плану, начертанному Минихом. Сам же городок как место заключения Бирона, был выбран его так называемым другом князем Черкасским, который прежде был губернатором в Тобольске и знал места, где обычно содержались лица, впавшие в немилость.
До места добрались только 5 ноября. Но уже 20 декабря в Пелым прибыл курьер с радостной для всего семейства вестью – пришедшая к власти в результате очередного переворота Елизавета Петровна распорядилась перевести семью поближе к Европе – в город Ярославль, снабдив их в дорогу всем необходимым. Однако восемь дней спустя, загорелся и сгорел дотла дом, в котором жили Бироны. Их временно перевели к воеводе, у которого они жили до 27 февраля следующего года, а потом отправились в путь и через четыре недели добрались до Ярославля, где Эрнст Бирон со старшим сыном Петром прожили следующие двадцать лет. Спустя несколько месяцев к ним присоединились Карл и Густав Бироны, а также зять Лудольф Бисмарк.
По иронии судьбы, а возможно и со злым умыслом, сразу же по вступлении на престол Елизавета Петровна отправила в ссылку в тот самый городок Пелым фельдмаршала Бурхарда Миниха. Тот восстановил сгоревший дом и поселился в нем вместе со своей супругой.

24.
Приключения с обучением Михайлы Ломоносова в Германии подходили к концу. Пора было возвращаться на родину. Но возвращался он не только с грузом великолепных знаний, но и обремененный семьею – женой и маленькой дочерью.
Учился Ломоносов в одном из первых в Европе протестантских университетов в Марбурге, основанном еще в 1527 году для поддержки учения Мартина Лютера. Это был первый гермaнский университет, основaнный без всякого учaстия или соизволения пaпы. Но о стaрых временaх живо нaпоминaл «ручей еретиков», кудa бросaли пепел сожженных нa кострaх инквизиции вольнодумцев. Именно, здесь, в Марбурге состоялся знаменитый «Марбургский разговор о религии» между двумя епископами Мартином Лютером и Ульрихом Цвингли, и расколовшим западноевропейское католичество на две части – Мартин Лютер провозгласил протестантизм новой ветвью христианства. 
 Правда, позднее университет получил кальвинистскую ориентацию. Марбургский университет в то время состоял из четырех «коллегий» (факультетов), занимавших несколько зданий. Богословский факультет находился в замке. Философский и медицинский факультеты помещались в здании бывшего францисканского монастыря, упраздненного Реформацией, где были еще библиотека и комнаты для студентов. В здании бывшего доминиканского ордена был расположен юридический факультет и профессорский зал. В отдельном доме – студенческая столовая. Но большинство студентов предпочитaло столовaться в чaстных домaх бюргеров, где они проживaли, или проводить время в мaленьких погребкaх, или "кнейпaх".
Немецкие студенты того времени носили бaрхaтные цветные кaмзолы, густо нaпудренные пaрики с «кошельком» для косы, низкие бaшмaки с блестящими стрaзовыми пряжкaми, шелковые чулки и небольшие шпaги. Длинные трубки, подбитые глaзa и иссеченные шрaмaми сонные лицa – тaков был привычный облик будущих юристов и богословов. Студенты считaли своим долгом бушевaть и безобрaзничaть. Они ходили шумными вaтaгaми по городу, врывaлись в церкви во время свaдеб и похорон, рaзбивaли купеческие лaвки и погребa, устрaивaли по ночaм кошaчьи, концерты, били стеклa в домaх, зaдирaли прохожих. Во время уличных схвaток созывaли нa помощь колокольным звоном. Нaбaт не умолкaл нaд городом во время событий вроде избрaния проректорa или выборов нового членa в рaтушу.
  Но жизнь кипела в Марбурге не только благодаря студентам. По вечерам, после окончания занятий, разноязыкая толпа «буршей» с шумом заполняла узкие улочки и небольшие площади Марбурга. Здесь книгопродавец открывал свою лавку с томами ученой латыни на полках; там парикмахер-француз зазывал к себе молодых модников, предлагая новый парик или какую-нибудь особенную пудру; где-то еврей-процентщик караулил должников или сам спасался бегством, преследуемый студенческой шпагой; а в другом месте веселая компания врывалась в харчевню и устраивала изрядную попойку с битьем посуды и бурным выяснением отношений, которое заканчивалось, судя по накалу страстей и количеству выпитого, либо благородной дуэлью на улице, либо плебейской дракою тут же, на глазах у хозяина, ко всему привыкшего; иной раз глазу представала профессорская дочка, уже потерявшая надежду выйти замуж, поджидая к себе обожателя с очередного отцовского курса в то время, как сам отец по иронии судьбы был занят с коллегой ученым спором о предустановленной гармонии, доказывая целесообразность всего происходящего на свете; а неподалеку почтенный отец семейства, какой-нибудь продавец сукон или зеленщик, помолившись на ночь, приказывал слугам хоро-шенько проверить ставни и вооружиться на случай, если подвыпившие студенты по ошибке или с умыслом вздумают штурмовать его домашнюю крепость...
Местность между Касселем и Марбургом – равнинная и большей частью песчаная, разреженная невысокими холмами, которые обросли мелким редколесьем, да и то разросшимся, в основном по низу холмов. Сам же университетский Марбург, расположенный на берегу живописной речушки Лан, был типичным германским городом с протестантскими кирхами и старинной ратушей. Его основала София Брабантская в 1228 году в качестве резиденции вдовы гессенского ландграфа на самой границе между графством Тюрингия и епископством Майнцским. В Мaрбурге узкие, горбaтые улицы с мaленькими, отгороженными друг от другa глухими домaми. Крaсные черепичные крыши выделяются нaд одряхлевшими сaдaми. Нaд городом нaвисли стaрый зaмок и сумрaчнaя готическaя церковь святой Елизaветы.
17 ноября 1736 года Ломоносов вместе со своими товарищами по Академическому университету в Петербурге двадцатилетним Густавом Ульрихом Райзером и девятнадцатилетним Дмитрием Виноградовым были записаны в университетскую книгу на медицинском факультете. Там преподавали естественные науки и самым известным лектором был Христиан Вольф, ученый-энциклопедист, юрист и математик, один из самых известных философов Германии своего времени.
Вручив своему преподавателю рекомендательные письма и выслушав его наставления, молодые люди с похвальным усердием принялись устраивать свои дела. Обсудили с марбургским доктором медицины Израэлем Конради условия, на которых тот согласился посвятить московитов в теоретическую и практическую химию: за сто двадцать талеров он должен был прочесть им соответствующий курс лекций на латинском языке. Однако уже через три недели вся русская троица отказалась от услуг Конради, который, по их согласному мнению, был плохим учителем и «не мог исполнить обещанного».
С января 1737 года лекции по химии они стали слушать у профессора Юстина-Герарда Дуйзинга, механику, гидравлику и гидростатику читал им сам Вольф. Помимо общих лекций, у каждого студента были намечены занятия по индивидуальному плану. Так, Ломоносов вместе с Виноградовым, в дополнение к сказанному, брали еще уроки немецкого языка, арифметики, геометрии и тригонометрии, а с мая еще начали заниматься французским и рисованием. В сентябре Вольф уже сообщa-ет в Петербург об их первых успехaх: «Виногрaдов и Ломоносов нaчинaют уже говорить по-немецки и довольно хорошо понимaют то, о чем говорится… Стaли они тaкже учиться рисовaнию, которое им пригодится в мехaнике и естественной истории. Зимой они будут слушaть экспериментaльную физику, причем я тут же всякий рaз нaмерен укaзывaть им, нa что именно следует обрaщaть внимaние при тaких экспериментaх».
Жизнь и обучение в Марбурге были весьма насыщенны – утром с 9 до 10 часов — занятия экспериментальной физикой, с 10 до 11 — рисованием, с 11 до 12 — теоретической физикой; далее — перерыв на обед и короткий отдых, а пополудни с 3 до 4 часов — занятия метафизикой, с 4 до 5 — логикой. Если же сюда добавить уроки французского языка, фехтования, танцев, а также самостоятельную работу Ломоносова в области теории русского стиха, если учесть, что круг его чтения неизмеримо расширился в это время, то Михайле Васильевичу вроде бы не позавидуешь.
Однако же, на самом деле, с учебой все было не так проблемно. Даже сам Христиан Вольф сообщал барону Корфу в Петербургскую Академию: «У г. Ломоносова, по-видимому, самая светлая голова между ними...». А вот с житейской стороны у молодых людей возникли трудности. Ломоносов лихо растратил сумму в триста рублей, полученную из петербургской Академии (с учетом еще не доплаченной каждому из троих по сто рублей – это были большие деньги, если сравнивать со стипедией в десять рублей, которую получали слушатели Славяно-греко-латинской академии).
Вольф довольно скоро заметил неладное и искренне обеспокоился финансовым положением, в котором оказались его подопечные. В письме в Академическую канцелярию он просил напомнить Ломоносову, Виноградову и Райзеру, чтобы они были более бережливыми и остерегались делать долги. Вскоре они получили инструкцию от Академии, где, в частности, предлагалось «учителей танцевания и фехтования» «более не держать», «не тратить деньги на наряды», не делать долгов и обходиться в пределах назначенной им годовой стипендии. По-видимому, молодые люди не во всем следовали присланной инструкции, и в октябре 1738 года «главный командир» Академии в специальном приказе объявил Ломоносову, Виноградову и Райзеру выговор, потребовав немедля представить «правильный перечень сделанных ими долгов», «впредь не делать более долгов без ведома и согласия» Вольфа и «во всем строго следовать его увещаниям и указаниям». В то самое время, когда барон Корф в Петербурге подписывал выговор студентам, барон Вольф в Марбурге готовил к отправке в Россию их очередные счета и писал в сопроводительном письме: «Не могу поручиться, действительно ли они уплатили все, что у них показано по счету, потому что учитель фехтования один требует с них еще 66 флоринов, а у книгопродавца также еще большой счет. Им не хочется, чтобы долги их стали известны».
Через несколько дней после прибытия в Марбург Ломоносов поселился в доме вдовы Екатерины Елизаветы Цильх в переулке Вендельгассе, дом 2. Переулок был настолько узок, а дома стояли так тесно прижавшись друг к другу, что из дома напротив можно было видеть все, что происходило в студенческих комнатах.
Покойный муж ее, Генрих Цильх, был человеком уважаемым и солидным — пивоваром, членом городской думы и церковным старостой. От него осталось двое детей: дочь Елизавета-Христина и сын Иоганн. После смерти кормильца вдове Цильх пришлось несладко и, чтобы как-то сводить концы с концами да кормить детей, Екатерина Елизавета вынуждена была сдавать свои комнаты студентам. Четырехэтажное здание с уютным внутренним двориком и в настоящее время является студенческим общежитием.
Дочери в начале ноября 1736 года было шестнадцать лет. Девушка приглянулась двадцатипятилетнему студенту. Он долго присматривался к Елизавете Цильх,  наблюдал за ней. Она привлекала его к себе домовитостью , покоем, искренностью. Присмотревшись же, он почувствовал тепло, которое когда-то ощущал от своей матери. Он видел, что Елизавета Цильх воспитана в добрых семейных традициях. И желание понравиться юной Лизхен, сделать ей приятное — это вполне понятное в молодом человеке желание, — заставляло Ломоносова часто прибегать к услугам портных, парикмахеров и танцмейстеров, да еще возможно, делать подарки своей возлюбленной (а на эти траты ни одна Академическая канцелярия мира деньги не выделяла).
Спустя два года после их знакомства, в 1738 году, они, наконец, решились объясниться. Уже зрелый, двадцатисемилетний мужчина, каковым был Михайло Ломоносов, объявил восемнадцатилетней Лизхен, что любит ее.
- А что такое любовь, господин Ломоносов? – поинтересовалась девушка.
- Любовь есть склонность духа к другому кому, чтобы из его благополучия иметь услаждение.
Это серьезное чувство, откликнувшееся и в его творчестве. В августе 1738 года после некоторого перерыва он вновь начал писать стихи. И совсем не случайно то, что первый поэтический опыт его в Марбурге (перевод оды, приписывавшейся древнегреческому поэту Анакреону) был посвящен воспеванию «нежности сердечной»:
Хвалить хочу Атрид,
Хочу о Кадме петь,
А гуслей тон моих
Звенит одну любовь.
Стянул на новый лад
Недавно струны все,
Запел Алцидов труд,
Но лиры тон моей
Поет одну любовь.
Прощайте ж нынь, вожди,
Понеже лиры тон
Звенит одну любовь.
Или другой перевод из Фенелона, сделанный в том же году:
Мягкой вместо мне перины
Нежна, зелена трава;
Сладкой думой без кручины
Веселится голова.
Сей забавой наслаждаюсь,
Нектарем сим упиваюсь,
Боги в том завидят мне...
В феврале 1739  года они поженились, не обвенчавшись в церкви. 19  ноября 1739  года у них родилась дочь Катерина Елизавета. В церковной метрике с немецкой педантичностью указано:  незаконнорожденная, в связи с тем, что их брак был гражданским , а не церковным. 26 мая 1740  года Ломоносов обвенчался в церкви реформаторской общины Марбурга с Елизаветой Кристиной Цильх.
Впрочем, утехи любви, безмятежная радость на лоне природы недолго владеют душою Ломоносова. Страсть к познанию остается главнейшей его страстью, особенно это касается физики и химии. Помимо лекций Вольфа и Дуйзинга, Ломоносов еще и сам постигал азы фундаментальной науки, покупая и читая трактаты других ученых. С апреля по первую половину октября 1738 года он приобретает около семидесяти томов различных книг на латинском, немецком и французском языках. На это он не боялся тратить последние свои деньги и делать все новые и новые долги. Здесь фундаментальные труды по химии и физике, философии и математике, работы по горному делу и медицине, гидравлике и логике, анатомии и географии.
Внушителен список и художественной литературы, купленной Ломоносовым в это время. Из античных авторов здесь представлены греки Анакреон и Сафо, римляне Вергилий, Сенека, полное собрание Овидия, эпиграммы Марциала, из новых авторов — голландец Эразм («Разговоры», «Похвала глупости»), француз Фенелон («Похождения Телемака»), англичанин Свифт («Путешествие Гулливера», по-немецки), немец Гюнтер (стихотворения). А еще и «Избранные речи» Цицерона, «Письма» и «Панегирик» Плиния Младшего, а также «Мифологический Пантеон» Помея, «Избранные и лучшие письма французских писателей, переведенные на немецкий язык», «Вновь расширенное поэтическое руководство, то есть кратко изложенное введение в немецкую поэзию» Гюбнера и море других книг.
Между тем, любовь к Лизхен Цильх ничуть не угасла. И скоро эту любовь нельзя уже было скрыть от посторонних глаз. Дело стало клониться к свадьбе. А куда (точнее, с чем) жениться, если к февралю 1739 года, то есть аккурат ко времени свадьбы долг русского студента составил весьма значительную сумму – 477 рублей? Тем не менее, вдова Цильх настаивала на свадьбе, а будущий зять старался оттянуть это событие.
Тем временем курс обучения у Вольфа подошел к концу. К середине лета все дела в Марбурге были приведены к удовлетворительному для русских студентов завершению: получены свидетельства об успехах в обучении от марбургских профессоров и (пожалуй, не менее важное) деньги для уплаты долгов от Петербургской Академии, которая, кроме того, указала, дабы Ломоносов, Виноградов и Райзер готовились к отъезду из Марбурга в саксонскую землю во Фрайберг для изучения металлургии.
9 июля, в шестом часу утра, Ломоносов со своими товарищами сел в экипаж, стоявший у дома Вольфа. При этом каждому из троицы, при входе в карету, были вручены деньги на путевые издержки. Вольфу пришлось Виноградова даже защищать от других студентов, которым он задолжал, и приложить усилия, чтобы они не заметили его отъезда. С Райзером и Ломоносовым ситуация была еще хуже. Когда же, на прощание, Вольф показал им долговые расписки, которые за них пришлось покрывать проректору университета, каковым и являлся Христиан Вольф, бывшие студенты оказались в шоке. Причем, Вольф был отличным психологом и посчитал наиболее действенной воспитательной мерой не прямое назидание студентам, а уплату долгов кредиторам в присутствии молодых людей – с тем, чтобы они наглядно убедились в непозволительных размерах своего расточительства и вполне прочувствовали пагубные финансовые последствия их разгульной жизни. Райзер с Виноградовым принялись раскаиваться и не только извиняться перед Вольфом, но и уверять, что впредь будут вести себя совершенно иначе и, если им доведется вновь вернуться в Марбург, они станут совершенно другими людьми. И только Ломоносов молчал – от горя и слез он не мог промолвить ни слова. А Лизхен Цильх была уже на пятом месяце беременности.
Дорога во Фрайберг, небольшой старинный горно-рудный городок, расположенный в самом центре Саксонии, заняла пять суток. Ломоносову было над чем поразмыслить. Он на всю жизнь остался признателен марбургскому профессору не только за его, бесспорно, талантливые лекции по физике, но и за его чуткую взыскательность.
Зато бергфизик Генкель, к которому и прибыли русские студенты, был полной противоположностью Вольфу – он обладал тяжелым характером и отличался мелочным деспотизмом в общении со своими студентами. К тому же он был уже стар и лучшие его годы, как ученого, давно прошли.
 К этому-то человеку 14 июля 1739 года и прибыли Ломоносов, Виноградов и Райзер. Генкель сразу же потребовал от всех троих беспрекословного подчинения своим указаниям (от учебных до чисто житейских — вплоть до того, где и за сколько снимать квартиру). Правда, справедливости ради, надо сказать, что такое отношение бергфизика было спровоцировано соответствующими сведениями из Петербурга о поведении русской троицы в Марбурге. Кроме того, из Петербурга сообщали, что студентам вдвое уменьшено годовое содержание и что деньги отныне высылаются на имя Генкеля, который должен будет выдавать их на руки своим подопечным небольшими суммами. Фрайбергский профессор видел в молодых людях, приехавших к нему, прежде всего, любителей веселой и легкой жизни, за которыми нужен особенно строгий глаз. Генкель точно следовал инструкциям Академической канцелярии относительно бюджета русских студентов: выдавал им на руки не более десяти талеров в месяц, сам нанимал учителей для них, сам покупал им даже верхнюю одежду (чтобы избежать долгов, как это было в Марбурге). Так, в августе 1739 года Ломоносов получил специально сшитое для него по заказу Генкеля новое платье стоимостью сорок два талера четыре гроша, в сентябре — плисовый китель и четыре холщовые рубашки на девять талеров одиннадцать грошей, в октябре — башмаки и туфли и т. д.
Однако такое отношение весьма оскорбило Михайлу Ломоносова, который был уже далеко не мальчик – ему исполнилось двадцать восемь лет, к тому же, он уже был человеком женатым и полностью раскаявшимся в марбургских грехах. Кроме того, за последние два года он написал две физические диссертации, направленные в Петербург – «Работа по физике о превращении твердого тела в жидкое в зависимости от движения предшествующей жидкости» (октябрь 1738) и «Физическая диссертация о различии смешанных тел, состоящем в сцеплении корпускул» (март 1739). Наконец, на руках у Ломоносова было два рекомендательные письма от марбургских профессоров Вольфа и Дуйзинга. Первый так характеризовал бывшего своего ученика: «Молодой человек с прекрасными способностями Михаил Ломоносов со времени своего прибытия в Марбург прилежно посещал мои лекции математики и философии, а преимущественно физики и с особенной любовью старался приобретать основательные познания. Нисколько не сомневаюсь, что если он с таким же прилежанием будет продолжать свои занятия, то он со временем, по возвращении в отечество, может принести пользу го-сударству, чего от души и желаю». Не менее лестные слова высказывал и Дуйзинг: «Что весьма достойный и даровитый юноша Михаил Ломоносов, студент философии, отличный воспитанник ее императорского величества государыни императрицы Всероссийской, с неутомимым прилежанием слушал лекции химии, читанные мною в течение 1737 года, и что, по моему убеждению, он извлек из них немалую пользу, в том я, согласно желанию его, сим свидетельствую».
Как ни странно, Генкель больше доверился характеристике из России, нежели замечаниям своих соотечественников. Поэтому и не удивительно, что у Михайлы Ломоносова не сложились с ним отношения. На основании каких-то ставших ему известными фактов он даже заподозрил Генкеля в утаивании части студенческого жалованья. Однако до поры Ломоносов умел подавить в себе раздражение: ведь, в конце концов, он приехал в Германию не для того, чтобы рядиться со здешними профессорами, а чтобы учиться у них. Только тогда, когда он убедился, что Генкель не додает ему самого главного — знаний! — Ломоносов пошел на открытый разрыв, а точнее сказать: взрыв.
И «взрыв» этот произошел в химической лаборатории Генкеля в середине декабря. Поводом послужило унизительное, как считал Ломоносов, задание, данное ему Генкелем: заняться растиркой сулемы. Нередко подобной работой у огня занимался и сам профессор, да и другие студенты и помощники Генкеля никогда не отказывались этого делать. Но Ломоносов сухо и резко ответил:
- Не хочу!
По существу, Ломоносов был прав. Генкель рассматривал свое поручение как педагогическую меру. Его главной и единственной целью было сбить спесь с самолюбивого русского выскочки, который своими вопросами на занятиях, своим открыто высказываемым недовольством учебной программою (Ломоносов требовал, чтобы студентам давали более сложные задания) давно уже раздражал педантичного бергфизика. Оскорбительная форма, в которой Генкель решил поставить Ломоносова на место, по мнению профессора, должна была принести незамедлительные и благотворные плоды. Возможно, Генкель искренне желал блага Ломоносову, наставляя его на путь истинный. Но делал он это с полнейшим непониманием или принципиальным нежеланием уразуметь настоящий смысл и характер научных устремлений Ломоносова, который никогда не боялся «черной» работы в науке, если эта работа была оправданной, вела к полезной цели, имела хоть какой-нибудь смысл.
Видя, что Ломоносов не намерен делать лаборантскую работу и уже не в первый раз разыгрывает из себя вполне самостоятельного ученого,  Генкель решил воспользоваться удобным случаем, чтобы лишний раз поучить русского:
- Таким образом вы ничему не научитесь, да и здесь будете совершенно бесполезны: солдату необходимо понюхать пороху.
Но едва он успел это произнести, как Ломоносов с громкими ругательствами, нервно размахивая руками, отправился в свою комнату, которая была отделена от музея Генкеля только простой кирпичной перегородкою, так что при громком разговоре в той и другой части легко можно слышать то, что говорится. Там  Ломоносов начал страшно шуметь, изо всех сил стучал в перегородку, ругался, напугав всю семью профессора. Даже не поленился выглянуть в окно и крикнуть на всю улицу просторечное саксонское ругательство:
- Hunng fuit! (Собачья нога!)
Два дня после этого не показывался Ломоносов в доме Генкеля. На третий день написал ему письмо, в котором дал свою собственную оценку случившемуся:
«Мужа знаменитейшего и ученейшего,
горного советника Генкеля
Михаил Ломоносов приветствует.
Ваши лета, ваше имя и заслуги побуждают меня изъяснить, что произнесенное мною в огорчении, возбужденном бранью и угрозою отдать меня в солдаты, было свидетельством не злобного умысла, а уязвленной невинности. Ведь даже знаменитый Вольф, выше простых смертных поставленный, не почитал меня столь бесполезным человеком, который только на растирание ядов был бы пригоден. Да и те, чрез предстательства коих я покровительство всемилостивейшей государыни императрицы имею, не суть люди нерассудительные и неразумные. Мне совершенно известна воля ее величества, и я, в чем на вас самого ссылаюсь, мне предписанное соблюдаю строжайше. То же, что вами было сказано в присутствии... моих товарищей, терпеливо сносить никто мне не приказал. Так как вы мне косвенными словами намекнули, чтобы я вашу химическую лабораторию оставил, то я два дня и не ходил к вам. Повинуясь, однако, воле всемилостивейшей монархини, я должен при занятиях присутствовать; поэтому я желал бы знать, навсегда ли вы мне отказываете в обществе своем и любви и пребывает ли все еще глубоко в вашем сердце гнев, возбужденный ничтожной причиной. Что касается меня, то я готов предать все забвению, повинуясь естественной моей склонности. Вот чувства мои, которые чистосердечно обнажаю перед вами. Помня вашу прежнюю ко мне благо-склонность, желаю, чтобы случившееся как бы никогда не было или вовсе не вспоминалось, ибо я уверен, что вы видеть желаете в учениках своих скорее друзей, нежели врагов. Итак, если ваше желание таково, то прошу вас меня о том известить».
Такие извинения старый профессор от молодого человека, разумеется, принять не мог, и переправил это письмо в Петербург со своей припиской, в которой отмечал, что Ломоносов «под видом извинения обнаруживал скорее упорство и дерзость». Это было первое свидетельство того, что Ломоносов никому в жизни, невзирая на титулы и возраст, не спускал никаких обид.
А тут еще с этим совпало первое признание на родине работы Ломоносова в области стихосложения. В конце 1739 года им было послано в Российское собрание при Академии наук (председателем которого был как раз Василий Тредиаковский) ставшее вскоре знаменитым «Письмо о правилах Российского стихотворства», в котором доказал, что русский язык позволяет писать стихи не только хореем и ямбом (как то впервые сделал в русской поэзии Тредиаковский), но и анапестом, дактилем и сочетаниями этих размеров, что русский язык позволяет применять не только женские рифмы, но также и мужские и дактилические, позволяет чередовать их в самой различной последовательности. Ломоносов также считал, что тоническое стихосложение можно распространять на стихи с любым количеством слогов в строке. И Ломоносов не ограничился теорией. К своему письму в качестве примера новых стихотворных правил он приложил сочиненную им «Оду на взятие Хотина», которое как раз в то время и произошло.
 Это было как гром среди ясного неба! «Мы были очень удивлены, — вспоминал первое чтение этой оды академик Якоб Штелин, – таким, еще не бывалым в русском языке размером стихов... Все читали ее, удивляясь новому размеру».
А тут Генкель снова делает из него студента-недоучку!
Весной 1740 года взаимная неприязнь между Генкелем и Ломоносовым достигла поистине критической точки. Примирение между ними стало невозможным. Если Ломоносов прекрасно понимал истинные мотивы вражды Генкеля, и уже понял потолок его возможностей как ученого и педагога, то саксонский профессор не понимал и не хотел понимать, что движет его самолюбивым и беспокойным студентом, не знал и не хотел знать, куда устремлена его творческая мысль. Генкель встречал в штыки любые новые варианты решений тех или иных химических и инженерных задач, которые рождались в голове Ломоносова, видя в них только одно: нежелание русского студента работать по его, Генкеля, методе, и объяснял это врожденной строптивостью, а также предосудительным стремлением легко и быстро достичь высокого положения в науке. Окончательно убедившись в полной бесполезности и невыно-симости своего дальнейшего пребывания во Фрайберге, Ломоносов в начале мая решил покинуть ставший для неуютным саксонский городок.
Жизнь во Фрайберге значительно отличалась от марбургской. Здесь не было видно шумных вaтaг студентов в рaзноцветных кaмзолaх, со шпaгaми нa перевязи, проводивших добрую чaсть времени не в университетских aудиториях, a в кнейпaх, бильярдных и кофейнях. Вместо них в предрaссветных сумеркaх и поздно вечером через город тянулись толпы угрюмых и устaлых рудокопов. Колокол нa бaшне святого Петрa созывaл не только к нaчaлу смены в 4 чaсa утрa, в полдень и вечером в 8 чaсов, но и нaчинaл звонить зa чaс до нaчaлa рaбот, чтобы рудокопы зaблaговременно могли отпрaвиться в путь-дорогу. В городе все нaпоминaло о горном деле. Большой рудничный молоток и железный лом – отличительные знaки рудокопa – были прибиты нaд дверями домов, церквaх и нa клaдбищaх. Изобрaжения рудокопов укрaшaли жилые, помещения и лестничные клетки. Нaдписи нa утвaри укaзывaли нa горное дело. Горожaне, дaже не рaботaющие непосредственно в рудникaх, приветствовaли друг другa словaми: «Gl;ckauf!» («Счaстливо выбрaться нaверх!»). Несчaстные случaи в рудникaх и гибель шaхтеров были постоянными спутникaми рудокопов, получaвших мизерную плaту зa свой поистине кaторжный труд. Недельный зaрaботок рудокопa был 18-27 грошей, из которых не-сколько грошей уходило еще нa свечи для шaхты, которые рaбочий приобретaл зa свой счет. Но кaждый рaбочий вносил непременно три грошa в «копилку» своего содружествa или корпорaции, которaя поддерживaлa больных и стaвших неспособными к горным рaботaм товaрищей и упорно боролaсь зa свои прaвa. В городе чaсто возникaли волнения и дaже вспыхивaли мятежи горняков.
Через три недели после прибытия во Фрайберг Ломоносова, 19 aвгустa 1739 годa, произошло весьма редкое зрелище – ночное шествие рудокопов, устроенное по случaю посещения городa королем Польши и Сaксонии. В шествии приняли учaстие все рудокопы и штайгеры из окрестных рудников – всего 3535 человек. Они двигaлись от городских ворот к зaмку, рaзделенные нa «хоры», рaзмaхивaя в темноте мaленькими рудничными лaмпaми и нaводнив узкие улицы Фрайбергa мелькaющими повсюду огонькaми. Впереди первого «хорa» шел «рудоискaтель» с «волшебной вилкой» в сопровождении двух юношей с фaкелaми. Зa ним выступaли восемь глaвных берг- и шихтмейстеров в длинных одеяниях из черного бaрхaтa. Яркие фaкелы освещaли большие подносы, нa которых искрились и мерцaли серебряные, медные, свинцовые, оловянные руды, колчедaны и обмaнки, желтовaтые куски серы и мышьяковых руд, пирaмиды из aсбестa и серпентинного кaмня, пузaтые бутылки и кубки с купоросовым мaслом и другими продуктaми горной промышленности. Шествие зaкончилось в полночь. Сaксонский король не удостоил рудокопов ничем, кроме милостивой улыбки, и не про-явил особого интересa к горному делу.
Зато фрайбергским стaрожилaм невольно вспомнилось другое шествие. Около тридцaти лет нaзaд, 22 сентября 1711 годa, нa пути в Кaрловы Вaры, во Фрайберг зaглянул русский цaрь Петр I. Он остaновился в зaмке, и в честь него состоялось тaкое же шествие рудокопов. Звенели цитры и триaнгели, сверкaли фaкелы, и лилaсь песня, рожденнaя под землей и рвущaяся к небу. Восхищенный Петр прикaзaл выкaтить рудокопaм и плaвильщикaм десять бочек винa, которые были тут же весело распиты зa его здрaвие. Нa обрaтном пути из Кaрловых Вaр в октябре того же годa Петр внимaтельнейшим обрaзом осмотрел горные вырaботки и зaводы под Фрайбергом, сaм спускaлся в штольню, порaботaл некоторое время ломом и молотком и собственноручно добыл несколько кусков рaзличных руд. Фрайбергские рудокопы бережно хрaнили орудия, которыми пользовaлся Петр, рaботaя в шaхте.
Но куда податься бедному русскому человеку на чужбине?
Оставив часть своих вещей у Виноградова, он отправился на ярмарку в Лейпциг, где, по слухам, находился в те дни русский посол в Саксонии барон Г. Кайзерлинг (который в 1733 году полгода был президентом Петербургской Академии), чтобы тот помог ему вернуться на родину. Но, добравшись до Лейпцига, Ломоносов узнал, что посланника там нет. Зато там повстречались несколько добрых друзей из Марбурга, которые посоветовали ему поехать с ними в Кассель, куда, как говорили, отправился Кайзерлинг нa брaкосочетaние принцa Фридрихa. Но и в Касселе Кайзерлинга уже не было. Тогда Ломоносов решает ехать в Марбург – город, где осталась его семья, где жил Вольф, где он надеялся одолжить денег у своих старых приятелей, чтобы ехать в Петербург самому. Но в Марбурге тоже жить было негде, а вдова Цильх и не думала пускать его в свой дом, пока он не женится на его дочери, которая к тому времени уже успела родить дочку. Поставленный в безвыходную ситуацию, Ломоносов согласился обвенчаться с Лизой, которую он по-прежнему любил. И 6 июня 1740 года в церкви реформатской общины Марбурга состоялось долгожданное венчание. В книгaх мaрбургской реформaтской церкви сохрaнилaсь следующaя зaпись об этом брaке:
«6 июня 1740 годa обвенчaны Михaил Ломоносов, кaндидaт медицины, г. Вaсилия Ломоносовa купцa и торговцa из Архaнгельскa, в России родной сын от зaконного брaкa, и Елизaбетa Христинa Цильх, остaвшaяся после покойного г. Генрихa Цильхa, бывшего членa здешней городской думы и церковного стaршины, зaконнaя дочь».
Прожив некоторое время в марбургском доме своей тещи, Ломоносов направляется в Гаагу просить теперь уже посла в Голландии графа Головкина отправить его в Россию. Он написал письмо  жене Лизе, оставленной им в Марбурге, в котором сообщил ей о своем прибытии в Голландию к русскому посланнику графу Головкину и просил ее не писать к нему до тех пор, пока он не известит ее о своей дальнейшей судьбе и о месте своего пребывания.
Тем временем Генкель посылает в Петербургскую Академию письмо о «непристойном» поведении Ломоносова во Фрайберге и о его побеге. Академическая канцелярия обращается в Дрезден к посланнику Кайзерлингу с просьбой обеспечить Ломоносова деньгами на проезд до Петербурга и вручить ему приказ о возвращении на родину. Ломоносова ищут. Ищет посол, ищет и Генкель. 12 сентября 1740 года последний сообщает в Петербург, что ему не известно, где находится его бывший студент.
А тот в это время уже в Гааге общается с графом Головкиным, который, выслушав Ломоносова, тем не менее, отказывается ему помочь. И тогда Ломоносов решается сам, на попутном корабле, плыть на родину, и с этой целью отправляется в амстердамский порт. Неожиданно там он встречает несколько знакомых ему купцов из Архангельска. Но рассудительные земляки отсоветовали ехать в Петербург без разрешения. И легла дорога Ломоносова опять в Марбург, а чтобы ему было легче и безопаснее в пути, он представлялся саксонским студентом.
На третий день, миновав Дюссельдорф, Ломоносов заночевал в небольшом близлежащем селении, на постоялом дворе. Там он повстречал прусского офицера с солдатами, вербовавшего рекрутов. Истинный пруссак, оценив рост и стать незнакомца, сразу же положил на него глаз.
- Не соблаговолит ли господин студент присесть рядом со мною и отужинать с нашими славными воинами? – весьма любезно предложил офицер.
У Ломоносова, уже давно считавшего каждый талер, не было повода отказываться. А солдаты, правильно понявшие жест своего командира, тут же предложили выпить так называемую круговую рюмку. Так, рюмка за рюмкой, слово за слово, лилась рекою похвала прусской королевской службе. Зато пробуждение от похмелья было для Ломоносова ужасным. Голова гудела, но все равно, он сумел заметить на своей шее красный галстук. Удивленный, он сорвал его и хотел сунуть в карман, но рука там наткнулась на несколько прусских монет, которых, как ему вспоминалось, еще вчера у него не было.
- Ты храбрый солдат, парень. И, конечно же, найдешь настоящее счастье, начав служить в прусском войске.
- Давай, давай, брат! – дружески похлопывали его по плечу солдаты.
- Как это я ваш брат? – удивился Ломоносов. – Я про то ничего не знаю. Я русский, следовательно, вам и не родня...
- Как? – закричал на него прусский вахмистр. – Разве ты не совсем выспался или забыл, что вчерась при всех нас вступил в королевскую прусскую службу, ударил с господином поручиком по рукам, взял задаток и пил с нами за здоровье нашего и твоего полка? Не унывай только, будь бодрее, друг кавалерист и не думай ни о чем. Тебе у нас понравится, ты красивый молодец и верхом будешь хорош на параде.
У прусского короля Фридрихa Вильгельмa I было болезненное пристрaстие к великaнaм. Он состaвил целый полк рослых гренaдеров и, хотя был скуп до того, что собственноручно перешивaл пуговицы со своего стaрого кaмзолa нa новый, истрaтил нa свою гвaрдию почти двенaдцaть миллионов тaлеров. Рыскaвшие повсюду прусские вербовщики беззaстенчиво охотились зa людьми, врывa-лись в церкви во время богослужения, хвaтaли долговязых кaтолических монaхов и неосторожных инострaнцев, отвaжившихся при своем соблaзнительном росте проезжaть через Пруссию. Зa пределa-ми Пруссии вербовщики действовaли обмaном, подкупом и нaсилием. Прусских вербовщиков боялись и ненaвидели во всей Гермaнии. Нескольких офицеров в Гессен-Кaсселе дaже повесили нa площaди.
Таким образом стал Ломоносов королевским прусским рейтаром. Палка прусского вахмистра запечатала его уста. Дня через два он, вместе с другими рекрутами, набранными в ближайших окрестностях, оказался в крепости Вессель.  Но, разумеется, смириться с таким насильственным изменением его судьбы он не собирался и твердо решил бежать при любой возможности. Но стал он замечать, что за ним следят более, нежели за другими новобранцами. И тогда решил притвориться, будто солдатская жизнь ему пришлась по нраву. Маршировки по плацу, ночные дежурства, дневные караулы, работы со штыком в пешем строю и с пикою на лошади, верховые выездки, а также тычки вахмистров и окрики офицеров…
Он высматривал разные возможности для побега. Большая часть рекрутов была размещена в городе на квартирах, а Ломоносов, на его счастье, оставался в караульне, где должен был спать на скамейке. Караульня эта находилась близко от вала, а заднее окно выходило прямо на вал. Это было то, что нужно. Несколько дней он готовился к побегу, все выверяя и высматривая. Он каждый вечер заранее ложился спать на свою скамейку, так что, когда его товарищи едва только засыпали, Ломоносов уже вполне высыпался. Однажды, проснувшись вскоре после полуночи, он заметил, что все прочие спали глубоким сном. «Пора!» – подумал про себя Ломоносов. Тихонько, с величайшею осторожностию вылез он из заднего окна караульни и взобрался на вал. Там в полной темноте он пополз на четвереньках, чтобы часовые, расставленные на небольшом расстоянии друг от друга, не могли его заметить, затем спустился  в главный  ров, бесшумно переплыл через него, снова взобрался на четвереньках на следующий вал и опять спустился в ров и переплыл его. Наконец, вскарабкался на контрэскарп, перелез через частокол и палисадник и с гласиса крепости выбрался в открытое поле. Только тут позволил себе вздохнуть полной грудью. Оставалось дело за малым – до рассвета перебраться через прусскую границу, до которой отсюда было не больше немецкой мили.
И вот он, в мокрой солдатской шинели, повязав шею носовым платком вместо красного галстука, собрал все свои силы и двинулся в путь. Но не прошел он и четверти пути, как первые лучи солнца осветили окрестности, и вскоре после этого он с трепетом услышал с крепости пушечный выстрел, обыкновенный сигнал о бежавшем дезертире. Этот угрожающий звук заставил его удвоить шаги, и он побежал изо всех сил, время от времени оглядываясь назад. Сердце готово было выскочить из груди. Остановившись и оглянувшись, он увидел, как далеко позади него скачет кавалерист из крепости. Оценив на глаз расстояние, которое их разделяло, Ломоносов с еще большим упорством помчался вперед – ведь граница с Вестфалией – вот она! И он успел перечечь границу прежде, чем его настиг прусский рейтар. Но даже и тут, в первой вестфальской деревушке, Ломоносов не рискнул останавливаться а продолжал бежать до опушки ближайшего леса. И только там, укрывшись в густом кустарнике, он снял с себя мокрое платье, чтобы высушить его, а сам между тем прилег отдохнуть, но смертельная усталость взяла свое и он проспал до самых сумерек. Вечером он с новыми силами пустился в путь, выдавая себя везде за бедного студента. В Гессене и Зигене он сделал небольшие остановки, на-ведавшись на местные рудники и набираясь там так необходимого ему в будущей его деятельности опыта.
Наконец, в октябре 1740 года он снова оказался в Марбурге, в доме тещи. Жена с трепетом и волнением выслушала рассказ о его похождениях и с радостью восприняла повествование о его бегстве из рекрутов. Ломоносов вечерами подолгу сидел у колыбельки крохотной дочки и, не отрывая глаз, смотрел в умилении на ее спящее личико. Но семейные радости, конечно, здорово. Однако, чтобы ими наслаждаться, нужны были деньги. Да и желание вернуться в Россию у него не проходило.
И тогда Ломоносов решил несколько умерить свою неприязнь по отношению к Генкелю и вновь обратиться к нему – он ведь понимал, что Петербургская Академия продолжала присылать Генкелю жалованье на троих студентов и поэтому решил востребовать себе свою законную часть денег. Но обратиться все же решил не напрямую к Генкелю, а к своему товарищу Райзеру. В своем письме к нему он подробно описал все свои приключения и попросил передать бергфизику, чтобы тот переслал ему в Марбург пятьдесят талеров, причитающихся на его долю. Генкель однако ответил Райзеру, что без согласия Академии не может выдать Ломоносову такую сумму.
Снова попав в практически безвыходное положение, Ломоносов решил обратиться напрямую в Петербург. 5 ноября он берется за перо, чтобы поведать Академии о своих злоключениях. И в конце письма сообщил: «В настоящее время я живу инкогнито в Марбурге у своих друзей и упражняюсь в алгебре, намереваясь применить ее к химии и теоретической физике». Тем самым он подчеркнул, что описанные им приключения никак не отразились на объеме и качестве его знаний, на том, ради чего он и был послан в Германию. Это-то и позволяет ему с достоинством отвести возможные упреки и опасения, что из-за конфликта с фрайбергским бергратом пути в науку для него заказаны, и вынести своему противнику окончательную и бесповоротную в своей резкости оценку. Причем его не смущает, что делает он это в письме в Академию наук, в которой о Генкеле господствовало прямо противоположное мнение, поскольку именно к нему Ломоносова с друзьями командировали.
«…Правда, мне кажется, — пишет далее Ломоносов, — что вы подумаете, что с Генкелем дело уже испорчено, и я не имею более никакой надежды научиться чему-либо основательному в химии и металлургии. Но сего господина могут почитать идолом только те, которые хорошо его не знают, и я же не хотел бы поменяться с ним своими, хотя и малыми, но основательными знаниями, и не вижу причины, почему мне его почитать своею путеводною звездой и единственным своим спасением; самые обыкновенные процессы, о которых говорится почти во всех химических книгах, он держит в секрете и вытягивать их приходится из него арканом; горному же искусству гораздо лучше можно обучиться у любого штейгера, который всю жизнь свою провел в шахте, чем у него. Естественную историю нельзя изучить в кабинете г. Генкеля, из его шкапов и ящичков; нужно самому побывать на разных рудниках, сравнить положение этих мест, свойства гор и почвы и взаимоотношение залегающих в них минералов».
Ровно через месяц после письма в Академию Ломоносов пишет письмо марбургскому университетскому аптекарю Детлефу Дитриху Михаэлису, который за два года до того позволял ему заниматься в своей лаборатории, а бывало, и ссужал его деньгами. Сейчас Ломоносов просит разрешения вновь поработать в его лаборатории:
«Высокородный господин,
высокоученый господин доктор!
Ваша доброта, некогда ко мне проявленная, придает мне смелость просить Вас, чтобы Вы, Ваше высокоблагородие, разрешили мне в Вашей лаборатории исследовать некоторые процессы, которые кажутся мне неясными. Ибо я не доверяю никакому другому лаборанту, особенно тем, которые слишком много хвастают; этому я научился на собственном горьком опыте. Господин доктор Конради некогда обещал мне и моим соотечественникам читать курс химии по Шталю, но он не был в состоянии толком изложить ни одного параграфа и не знает, как следует, латинского языка. Поэтому мы от него отказались. Горный советник Генкель, чье хвастовство и высокомерное умничанье известны всему ученому миру, делал это не лучше и похитил у меня время почти одной только пустой болтовней.
Пребываю в надежде, что Вы не откажете мне в моей покорной просьбе.
Ваш покорный слуга
М. Ломоносов
Марбург, 4 декабря 1740».
Разумеется, аптекарь Михаэлис не отказал в просьбе толковому русскому студенту. Между тем, с получением ноябрьского письма в Академии наук, наконец, стало известно местонахождение Ломоносова, и в феврале 1741 года Академическая канцелярия в лице Ивана Даниловича Шумахера выслала ему приказ (повторный) о возвращении в Петербург, а Вольфу — вексель в сто рублей для передачи денег Ломоносову и письмо, в котором содержалась просьба одолжить ему, если потребуется, дополнительно небольшую сумму. В апреле Ломоносов получает деньги и приказ. 13 мая в канцелярии Марбургского университета ему оформляют документы для проезда до Петербурга.
Через три недели он отправился через Ганновер в Любек. При этом, прощаясь с женой, он строжайшим образом запретил ей посылать ему письма, пока он не даст знать о будущем своем состоянии и о месте своего пребывания. И это при том, что оставлял ее с годовалой дочерью и беременной вторым ребенком. Ломоносова понять было можно – во-первых, не известно, как в России отнесутся к его браку с протестанткой, во-вторых, ему нужно было трудоустроиться, дабы содержать свое семейство.
В конце мая 1741 года Ломоносов, наконец-то, ступил на корабль, взявший курс к России. Четыре с половиной года, проведенные им в Германии (а если быть более исторически точным, то в Саксонии и Вестфалии, Тюрингии и Баварии), остались за бортом. Уехав в Германию безвестным студентом, Ломоносов возвращался в Россию подающим немалые надежды тридцатилетним ученым и стихотворцем, в совершенстве владеющим немецким, французским и итальянским языками.
С душевным трепетом вглядывался он целыми днями в мглистую штормовую даль Балтийского моря, а по ночам мучился кошмарами. Как соскучился он по необъятным российским просторам, по своим родным Холмогорам, по отцу, которого не видел… сколько уже лет? Больше десяти.
Однажды ночью, на полпути к России Ломоносову ночью приснился страшный сон. Будто бы отец, Василий Дорофеевич, ушел вместе со своей артелью, как и обычно, ранней весною того же года, по первом вскрытии льдов, в море на рыбный промысел в Белое море, но в те дни случился страшный шторм и его судно выбросило на небольшой безымянный остров, тот самый, куда шторм уже однажды прибивал его вместе с отцом, и на котором им пришлось пережидать бурю. Михайла Васильевич проснулся в страшном поту.
- Мало ли что во сне может человеку привидеться? – подумалось тогда Ломоносову.
8 июня 1741 года Ломоносов, наконец, ступил на русскую землю и в тот же день явился в Академическую канцелярию, что находилась в здании Кунсткамеры, и с нелегким сердцем предстал перед ее руководителем Иваном Даниловичем Шумахером, старейшим сотрудником Академии.
Ломоносов, естественно, все-таки опасался наказания за самовольный уход из Фрайберга, но вместе с тем был полон научных замыслов, которые хотел использовать для блага России. Однако сама Россия была накануне очень сложных событий. К тому времени был уже отправлен в сибирскую ссылку герцог Бирон, а фельдмаршал Миних оказался в опале. Начал зреть заговор в пользу дочери Петра I Елизаветы Петровны, которая, воспользовавшись недовольством и русской знати, и низов засильем иностранцев, пропагандировала среди своих сторонников возврат к политике своего отца и назначение на высшие должности русских. Такое же настроение захватило и многих русских академических служащих. Шумахер, съевший собаку в дворцовых интригах, очень чутко ощущал надвигающиеся события и понял, что при вот-вот готовом прорваться недовольстве засильем иностранцев покровительство молодому русскому ученому может сослужить ему хорошую службу. Этим, скорее всего, объясняется милостивый прием, оказанный Ломоносову, и снисходительное отношение к его самовольному уходу от Генкеля.
И после различных доказательств Ломоносовым своих способностей и познаний Шумахер назначил молодого человека академическим студентом (адъюнктом) и поручил его заботам тридцати трехлетнего профессора Иоганна Аммана, профессора ботаники и натуральной истории, под руководством которого молодой, тридцатилетний ученый должен был помочь составлению Каталога камней и окаменелостей, находящихся в Минералогическом кабинете Кунсткамеры. А для жилья отвел ему две комнатки в так называемом Боновом доме.
Этот дом и примыкающий к нему участок между Средним и Малым проспектами по 2-й линии Васильевского острова до конца XVIII века были известны по имени первого владельца – генерала Г.И. Бона, у которого их приобрел президент Академии наук Карл Бреверн. В 1732 года дом и участок у Бреверна арендовала, а позже выкупила Академия наук, чтобы поселить в нем своих служащих. Четыре года спустя на участке, прилегающем к дому, был разбит Бо-танический сад («академический огород»).
Соседями Ломоносова по дому были низшие служащие Академии, с которыми у него тоже не заладились отношения. Чаще всего в этом был виноват сам Ломоносов, который в подпитии позволял себе очень грубые поступки, из-за которых иной раз приходилось даже вызывать полицию. Но в Академии в это время он работал прилежно: закончил свою часть работы над каталогом, одновременно переводил с немецкого языка на русский статьи про-фессора физики Е.В. Крафта, предназначенные для журнала «Примечания на Ведомости».
Но странный сон, увиденный на море, не давал ему покоя. Чувство сыновней вины уси-ливало тревогу. Ломоносов наведался к торговавшим в Петербурге рыбой архангельским и холмогорским артельщикам узнать об отце. И был ошеломлен, услышав, что его отец ранней весною того же года, по первом вскрытии льдов, отправился в море на рыбный промысел и что, хотя минуло уже несколько месяцев, ни он и никто другой из поехавших с ним еще не вернулся. Это известие наполнило Ломоносова крайним беспокойством. Минуло уже несколько месяцев... То есть почти в то самое время, когда он сидел в Марбурге без гроша в кармане, отчаявшись вырваться на родину... Теперь и уход из Фрайберга, и погоня за Кайзерлингом, и слезные попытки уговорить Головкина предстали перед Ломоносовым в новом свете. Может быть, именно стремление увидеть отца и смутное предчувствие какой-то непоправимой беды, готовой разразиться там, на северной родине, заставило его с таким упорством, с такой невероятной настойчивостью искать возможности пробиться в Россию и дважды с этой целью пересечь всю Германию и половину Голландии. Может быть, теперешняя неизвестность о судьбе отца – это возмездие ему, Михайле Ломоносову, за то отчаяние, которое почти одиннадцать лет назад пе-режил Василий Ломоносов, находясь в полной неизвестности о судьбе сына? Случайное совпадение... Однако на душе от этого не легче. А вдруг вовсе даже не случайное, а роковое? Иначе – отчего эта подсознательная уверенность, что отец теперь на том самом скалистом острове?
С первой же оказией, с купцами, возвращавшимися из Петербурга в Холмогоры, послал письмо к тамошним родным своим, поручил своему брату исполнить это предприятие на его счет, описал подробно положение острова и просил убедительно, чтоб тамошние рыбаки, отправившись на рыбную ловлю, пристали к нему, обыскали весь остров и таки нашли на нем тело Василия Дорофеевича и предали его земле. Это было исполнено еще в то же лето: партия  холмогорских  рыбаков пристала к этому дикому острову, отыскала мертвое тело на описанном месте, похоронила его и взвалила большой камень на могилу. Известие о совершенном исполнении его желания, полученное им в следующую зиму, успокоило его всегдашнюю тайную печаль, причину которой он только впоследствии сообщил другим.
Камень свалился с его души. Он вновь ожил и с новою охотой и необыкновенным прилежанием стал заниматься науками и писал различные сочинения по части физики и химии, которые обратили на себя внимание членов Академии, показав его гениальный взгляд на науку, и проложили ему дорогу к званию профессора химии и металлургии.
Это событие настолько благотворно повлияло на его трудоспособность, что Ломоносов, наконец, тут же, в августе месяце, довел до конца свое изобретение – катоптрико-диоптрический зажигательный инструмент – своеобразную солнечную печь, при помощи которой можно было получить температуры, недостижимые в то время никаким другим способом. Это был первый его опыт в области практической оптики. И, чтобы объяснить это, он написал на латинском языке и опубликовал статью «Рассуждение о катоптрико-диоптрическом зажигательном инструменте»:
«..Но на этом искусство достохвальных мужей остановилось, вероятно вследствие трудностей, которые неизбежно связаны с этой работой. Изготовлению больших линз, кроме прочих обстоятельств, мешает следующее. Когда жидкое стекло льется из печи в формы, оно увлекает с собой воздух, который в конце концов, при охлаждении массы, собирается пузырьками и уменьшает прозрачность линзы, ибо солнечные лучи многократно преломляются в ней, и от этого прежний фокус слабеет, искажаясь и увеличиваясь в размерах. Далее, если форма не будет достаточно нагрета, то раскаленное стекло, вследствие происходящего отсюда внезапного охлаждения, при этом охлаждении трескается. Легче приготовлять большие зеркала, но у этих превосходных приборов имеется следующее неудобство: они направляют собранные лучи так, что ось фокуса параллельна лучам, идущим от солнца к поверхности зеркала. Вследствие этого предметы, выставляемые в фокусе, заслоняют свет и отнимают у фокуса силу жара. Направление это, однако, едва можно изменить даже в самой малой степени, особенно если сферичность зеркала мала и само оно представляет собой сегмент сферы больше чем в 20°. Кроме того, имеется еще не малое препятствие, особенно для частных лиц, которые любят опыты, требующие сильного огня, а именно — высокая цена таких линз и зеркал.
Вознамерившись ввести в области химии приборы физиков, а также истины, ими открытые, чтобы до известной степени устранить или облегчить трудности, встречающиеся в этой науке, и осветить области темные и скрытые глубоким неведением, я счел за благо по мере сил моих уничтожить каким- либо способом упомянутые трудности и попытаться увеличить зажигательную силу этих приборов, которые прославлены столькими работниками, двинувшими вперед естествознание, и которые, я не сомневаюсь, придут на помощь в химических работах, требующих сильного огня. В этих размышлениях мне представилось возможным достигнуть цели только одним способом, а именно: собиранием фокусов нескольких линз или зеркал в одно и то же место, где соединенными силами они и произведут жар больший, чем известный до сих пор…».
Работа была представлена на рассмотрение академиков вместе с диссертациями сокурсников Ломоносова – Виноградова и Райзера, и 9 и 12 октября прочитана на заседании Конференции академиком Крафтом, но после этого, за ненадобностью была сдана в архив. Как и во многом другом, в этой работе Ломоносов предвосхитил время – лишь спустя семнадцать лет об этой печи вспомнили и нашли ей применение.

25.
Барон Мюнхгаузен не без удовольствия отправился к полку, расквартированному в Риге, покинув Петербург, пушечной пальбой, иллюминациями и маскарадами празднующий заключе-ние мира с Турцией. В 1740 году он уже в Риге, где находит очень хороший прием у дам и кавалеров. Это естественно, если вспомнить особое положение Лифляндии, отошедшей к России в ходе Северной войны. Прибалтика обладала значительной автономией, являясь для империи прежде всего оборонительным и наступательным плацдармом. Потомки немецких крестоносцев, завоевавших эти территории еще в XIII веке, а также горожане из немцев сохранили и даже укрепили относительную независимость. Остзейские бароны, гордо именующие себя рыцарством, распоряжались в местных органах самоуправления, добились почти неограниченной власти над крестьянами, исключительного права на земельную собственность. Они были вольны служить или не служить русским монархам.
В городах заправлял патрициат – верхушка немецкого бюргерства, цехи ремесленников ревностно оберегали свою неприкосновенность, а торговцы стремились не допускать в свои ряды чужаков. Язык, вера, традиции, архитектурный облик средневековой Риги напоминали новоиспеченному корнету о доме. В этой среде он вполне мог чувствовать себя своим. Представитель уважаемого в Европе дворянского рода, протеже отца российского императора, офицер привилегированного кавалерийского полка – все это обеспечивало достаточно высокий статус и обещало многое в будущем...
Конечно, наиболее привлекательной была парадная сторона кирасирской службы. Могучие кони, отборные всадники, богато украшенные мундиры, грохот литавр и звуки серебряных труб – производили незабываемое впечатление. Ярким зрелищем для рижан и приезжих становилось участие кирасир в различных церемониях.
Спустя две недели после переворота Миниха и провозглашения регентшей при малолетнем императоре его матери, Анны Леопольдовны, а также после присвоения принцу Антону Ульриха чина генералиссимуса, корнет Карл Иероним фон Мюнхгаузен наконец вспомнил о своем бывшем патроне и соизволил ему написать поздравительное письмо, в котором барон просил прощения у Антона Ульриха за его природную скромность, не позволившую ему поздравить принца своевременно. Видимо, Антон Ульрих принял извинения своего бывшего пажа, поскольку всего лишь через три дня командир полка получил приказ: «... по указу Его Императорского Величества произвести корнета Менехгоузена в тот же полк в поручики». Мюнхгаузен был безмерно счастлив и еще более благодарен принцу. Он, правда, не знал, что рекомендовал его повысить в звании фельдмаршал Петр Ласси, будучи по совместительству еще и генерал-губернатором Лифляндии, желавший таким образом и сам выслужиться перед новой правительницей.
26 ноября Ласси выписал ордер командиру полка подполковнику фон Любрехту:
«Благородный и высокопочтенный господин подполковник!
Сего ноября <...> дня по указу е. и. в., а по рассмотрению моему произведен мною Браун-швейгского кирасирского полку корнет Менехгоузен в тот же полк на порожнюю ваканцию в поручики. И, ваше благородие, извольте вышереченного корнета Менехгоузена в означенный Брауншвейгский кирасирский полк тем его чином причислить и привесть по указу к присяге. А заслуженное жалованье и рацыонные деньги ему выдать с того числа как прапорщичья ваканция состоит.
Вашего благородия к службе охотный
Pete de Lacy
Ноября 26-го дня 1740 году, Рига».
2 декабря из Вендена, городка, расположенного в 90 верстах от Риги, где собственно, отдельно от остального полка квартиролвала первая рота, последовал ответ подполковника Любрехта: 
«Генералу-фельдмаршалу фон Ласси
Репорт
Вашего высокографского сиятельства высокоповелительный ордер, отпущенный из Риги минувшего ноября от 26-го, о произведении полку вашего высокографского сиятельства кирасирского Брауншвейгского корнета Минехгоузена на порожнюю ваканцыю в поручики, в комплект причислен. А заслуженное жалованье и рацыонные деньги с того числа, как поручичья ваканцыя состоит выданы быть имеют».
Таким образом, Мюнхгаузен обошел двенадцать других корнетов, стоявших впереди него в списке на повышение чина, да еще получил в командование первую роту полка – лейб-кампанию. Имевший необходимую выучку, Мюнхгаузен вряд ли слишком тяготился исполнением служебных обязанностей.
На следующий день в одной из рижских церквей его привели к присяге уже в чине поручика, а затем и отослали с подпиской в Венден.
Впрочем, поручик Мюнхгаузен рано радовался. Первая рота, или лейб-кампания, счита-лась в полку образцовой, поэтому поддержание в ней надлежащего порядка требовало от Мюнхгаузена немалых усилий. Повседневная жизнь поручика первой роты представляла собой сплошные хлопоты. Ему едва ли не ежедневно приходилось выпрашивать у начальства ору-жейные скобки, лошадиные мундштуки и седла, с другой же стороны, старые седла продавать на аукционе. По три раза в год он сдавал отчеты о «ружье, мундире и амуницыи, что годного, негодного, и на место утраченного и непринятого требуетца в добавок, табель», а также о людях, провизии. Кроме того, он вел закупку лошадей «из-за моря» – мощным кирасирам требовались породистые могучие кони. Командир роты отправлял людей на пенсию, аттестуя их на унтер-офицерские должности в драгунские полки; рапортовал коменданту Риги генерал-лейтенанту Еропкину о бегстве двух кирасир с оружием и обмундированием…
Уже на следующий день после вступления им в должность командира роты, Мюнхгаузен получил из полковой канцелярии и первый приказ подполковника фон Любрехта:
«Поручику Минехгоузену
По получении сего изволите, ваше благородие, посланных при сем закомплектных кирасир в комплект в кирасиры причислить: Еремея Капралова, Семена Петрова, сентября с 1-го числа, и в верности учинить им присягу, которая при сем посылается. И оную за подписками рук их прислать в полковую канцелярию, ибо оные за неимением здесь, в Вендене, полкового попа к присяге не приведены. А определенных в Смоленский гарнизон кирасир Придвишкина и Белова из роты выключить. При сем же послано с оных отставных снятого: кафтанов новых два, колетов два, а камзольчики голубые и штаны отданы им отставным.
Також и вашему благородию присяга на новопожалованный поручицкий ранг при сем посылается, которую учиня и подписав, прислать в полковую канцелярию купно с кирасирскою присягою.
фон Любрехт».
4 января 1741 года «лейтенант фон Мюнхгаузен» напоминал начальству, что из покойного ротмистра князя Сибирского вычтено «два рубли сорок копеек» за проступок кирасира Ивана Кудрявцева, потерявшего «на Украинской линии кирас» (то есть, металлический нагрудник), «которые и по сие число деньги с него в роту не получены. Того ради полковую канцелярию покорно прошу о вычете с него, Сибирского, помянутых денег учинить свое благорассмотрительное определение». Это донесение было, эхом прошедшей русско-турецкой войны. Полк Мюнхгаузена уже стоял в Риге, кираса была утрачена под Богодуховом на Украине, а деньги за нее за два прошедших года так и не были компенсированы в ротное хозяйство, за которое отвечал теперь барон. Даже с покойным русским разгильдяем князем Сибирским, недосмотревшим за кирасиром Кудрявцевым, приходилось воевать! И следом, в тот же день еще одна неприятность –  кирасир Федор Лебедев украл, будучи в карауле на конюшне, четыре четверика овса, за что пришлось самого Лебедева посадить под караул. Об этом буквально на следующий день, 5 января, поручик Мюнхгаузен доносил в полковую канцелярию: «Сим же ре-портую: кирасир Федор Лебедев украл, бывши на конюшне на крауле, овса четыре четверика». И подписался по-немецки: «Lieutenant von M;nchhausen». А 17 февраля того же года уже полковая канцелярия в лице подполковника фон Кроккау строго приказывала поручику Мюнхгаузену: «Старые кирасирские седла изволите, собрав в одно место, содержать в бережении впредь до ордера».
Но если бы только седла да кирасы! Приходилось командиру лейб-кампании Брауншвейгского кирасирского полка и отправлять служилых людей  в отставку. Чего стоит хотя бы история с увольнением рядового Василия Пердунова (фамилия подлинная!)!
25 января 1741 года полковая канцелярия приказывает поручику Мюнхгаузену отправить в Ригу аттестованных к отставке 1-й роты кирасир: Василья Пердунова, Михея Андронова, из-возчика Никиту Завьялова, да оставленного при лейб-компании 2-й роты кирасира Осипа Чупина, с посланными отсель в Ригу, представить обще его высокографскому сиятельству генерал-фельдмаршалу Ласси.
В остальном же Карл Иероним должен был беспокоиться о ветеринаре Фаншмите, который уехал из полка и лошадям «лекарства никакого не оставил» («Того ради покорно прошу для пользования вышеозначенных лошадей прислать Фаншмита, и чтоб оному повелено быть при лейб-компании до излечения оных лошадей»), и отчитываться, сколько лошадей сдохло за три года и куда делись их породистые шкуры? («Коликое число с начала 738 сего 741 году мая по 17-е число пало государевых кирасирских, нестроевых и подъемных, також драгунских и в упряжку лошедей, и что со оных шкур снято и где по какой цене проданы, и за негодностию что не снято, о том при сем ведомость сообщается. А за проданные шкуры имеющиеся деньги впредь для отдачи в казначейство чрез нарочного немедля присланы будут»).  А также просить прислать в роту нового трубача и выделить денег на содержание кирасирских лошадей лейб-кампании, на что им был получен ответ, что «на пользование государевых кирасирских лошадей денег при полку не имеется, ибо на все принятые в нынешнем годе деньги куплено лекарства, из коего надлежащее число отправлено будет в Ригу».
К счастью для Мюнхгаузена нашли и 17 марта отправили назад в Веден единственного на весь полк ветеринара Эринка Фаншмитта с надлежащим лекарством для пользования лейб-кампании кирасирских и прочих лошадей с просьбой вернуть его в Ригу при первой же возможности.
Мало того, барону Мюнхгаузену пришлось однажды даже женить одного из своих солдат – кирасира Феофана Томилова, который лично обратился к своему командиру:
«Кирасирского Броуншвейхского полку лейб-компании
его высокоблагородию господину порутчику фон Минихгаузину
Оной же лейб-компании от кирасира Феофана Томилова
Покорнейшее доношение
Понеже я нижеименованный обретаюсь в службе е. и. в. с 730 году мая с 18-го числа, отроду мне тритцеть лет, из крестьянства, холост, а сего 741 году июня 29-го дня зговорил я нижеименованный у рижского мещенина иноземца, мастоваго мастера Крестьяна Ганцова родную ево сестру, девицу Лавизию Обросимову дочь за себя в замужество, которая имеетца вольная и помещика никакова у себя не имеетца. К тому ж и напредь сего, как в замужестве и в заручении ни за кого зговорена не была, в чем имеютца у брата ея, також и за ней свидетельства из здешних же знающих об ней мещан.
Того ради вашего высокоблагородия всепокорнейше прошу, дабы повелено было мне нижайшему на помянутой зговореной девице женитца и об оном в полковую канцелярию представить или куда надлежит, и на мое нижайшего прошение учинить свое высокорассмотрительное определение.
Июля 12-го дня 1741 году.
У подлинного подписано тако:
К сему доношению оного ж полку, оной же роты, вместо вышеписанного кирасира Феофана Томилова, кирасир Федор Лебедев по ево прошению руку приложил».
На сие прошение поручик Мюнхгаузен соблаговолил наложить резолюцию: «Кирасиру Феофану Томилову женитца позволяетца. К порутчику предложено Мингаузену».
А тут еще двое кирасир из его роты сбежало, что совсем уже не клеилось. Да не просто сбежали, а унесли на себе обмундирование, за которое должен был отчитываться командир роты. Пришлось докладывать о происшествии генерал-лейтенанту Дмитрию Федоровичу Еропкину:
«Сего августа против 31-го числа, в ночи, бежало безвесно оной лейб-компании кирасир два человека. А именно, Семен Кашлев, отроду ему 22 года, в службу взят в 739-м году апреля 15-го дня, ростом двух оршин девети вершков, приметами: волосы русые с тупеем, глаза серые, лицем моложав. Второй, Дмитрей Коретников, отроду ему 35 лет, в службу взят в 739-м году апреля 15-го дня, ростом двух аршин осьми вершков, приметами: волосы русые, глаза серые, лицем ряб. Которыя снесли при себе государева мундиру: епанеч васильковых две, кафтанов васильковых два, камзольчиков голубых два, штанов лосиных двои, перчаток замшеные двои, шпор пар двои, сапогов смазных новых пар двои, чулков пар две, рубах пар две, порт пар две, галстуков красных два, пистолет один, патронов с пули дватцеть.
И об оном вашего высокопревосходительства покорно прошу: в команде вашего высокопревосходительства полков и на заставах о сыску и о поимке оных беглых приказать публиковать. И ежели где оныя беглыя явятца или пойманы быть имеют, чтоб оных содержать под караулом или прислать к лейб-компании.
v<on> Munchhausen Lieutenant
Августа 31-го дня 1741 году».
Если бы не благороднейшие веденские бюргерши, принимавшие в своих апартаментах бравого кирасира-поручика, армейская рутина и вовсе бы засосала барона Мюнхгаузена. Ведь даже в начатую летом 1741 года военную компанию со Швецией, в которой поучаствовал и его императорского высочества Брауншвейгский полк, 1-ю роту оставили при Рижском генерал-губернаторе на месте прежней дислокации. 

Конец первой части
Часть вторая
…ВНИЗ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1.
За фельдмаршалом Минихом и его возможными контактами с цесаревной Елизаветой секунд-майор Чичерин приказал следить сержанту Барановскому. И сержант исправно исполнял поручение. Он-таки однажды застукал фельдмаршала во дворце Елизаветы.
Удивленная этим визитом, Елизавета, тем не менее, приняла фельдмаршала, хотя Алексей Разумовский не советовал ей этого.
- Лиза, этот человек предал герцога, которого сам же и рекомендовал на регентство, а теперь же, видимо, хочет предать и правительницу, ради которой он и арестовал Бирона.
- Вот мне и интересно послушать, как он это будет делать, – засмеялась цесаревна, велев камердинеру звать фельдмаршала.
Но, не менее самой Елизаветы был удивлен и чрезвычайно встревожен и Миних, когда, поднимаясь по лестницам, заметил, что во дворце цесаревны сени, лестница и передняя были наполнены сплошь гвардейскими солдатами, фамильярно величавшими принцессу своей кумой. Более четверти часа он не в силах был прийти в себя в присутствии принцессы Елизаветы, ничего не видя и не слыша. Изумление старого фельдмаршала понять можно – ведь он всегда считал, что именно его, «Столпа Отечества» (так Миних называл себя в мемуарах), изумительного храбреца и красавца, безумно любят солдаты русской армии.
Однако, успокоившись, Миних, припав к ее ногам, произнес:
- Ежели ваше высочество мне повелит, я готов ради вас все исполнить.
Елизавета усмехнулась.
- Ты ли тот, который корону дает, кому хочет? Я оную и без тебя, ежели пожелаю, получить могу.
Короткая аудиенция была закончена, и Елизавета проводила Миниха на крыльцо.
Об этом было тотчас же доложено принцу Антону. Он тут же предупредил супругу и оба сообщили об этом обер-гофмаршалу Левенвольде:
- У нас есть предсказания о вступлении на престол Елизаветы и подозрения на Mиниха.
Однако то, что замышлял Миних, было пшиком против того, что творилось в гвардейских и даже армейских полках.
Еще 16 ноября 1740 года приехал в столицу по своим делам отставной капитан Азовского пехотного полка Петр Калачов, служивший отечеству почти сорок лет. Узнав о приезде родственника, на квартиру к Калачову заглянул солдат Преображенского полка Василий Кудаев, его двоюродный племянник, да захватил с собою еще и товарища, посадского человека Василия Егупова. Отставной капитан обрадовался гостям, усадил их за стол, а там и беседа развернулась.
 - А скажи-ка мне, Василей, – обратился Калачов к племяннику, – есть ли у вас в полку какие вести и у вас ли князь Трубецкой и Альбрехт?
- Да у нас все по-прежнему. А чтой-то ты ими интересуешься, дядя?
- А не слыхать, нет ли им по делу регентову какой отмены?
- Не, не слыхать. А и то правда, бывший регент к майору Альбрехту был добр, а Трубецкой поручика Аргамакова бил тростью по щекам!
- А в Тайной канцелярии никого нет вновь? – продолжал свой опрос Калачов.
- Не слыхал.
- Ведь Ханыков и прочие были в Тайной канцелярии под караулом не государыне цесаревне Елисавет Петровне в наследстве, но в регентове деле. 
- Все мы можем ведать и сердце повествует, что государыня цесаревна в согласии его императорского величества любезнейшей матери, ее императорскому высочеству великой княгине Анне всея России и с любезнейшим его императорскаго величества отцом его высочеством герцогом брауншвейг-люнебургским и со всем генералитетом.
- Где тебе ведать эдакому молокососу? – недовольно хмыкнул Калачов. – Пропала наша Россия! Чего ради государыня-цесаревна нас всех не развяжет? Все об этом гребтят. Не знаю, как видеть государыню цесаревну, я бы обо всем ее высочеству донес, да не знаю как. Не знаешь ли ты, Василей, как до нее дойти?
- Не, не знаю! Но и преж весь наш Преображенский полк желал быть наследницею государыне цесаревне, а наша шестнадцатая рота вся желала, и я сам в том на смерть готов подписаться, – распалился от выпитой водки Кудаев.
 - Я стану государыне цесаревне говорить: что ты изволишь делать? Чего ради российский престол не приняла? Вся наша Россия разорилась, что со стороны ею владеют. Прикажи идти в сенат и говорить, как наследство сделано и чего ради государыня-цесаревна оставлена и чья она дочь? И ежели прикажет, то прямо побегу в сенат и оные речи говорить зачну. И ежели меня пошлет государыня цесаревна в сенат и велит говорить те речи — так ладно, а ежели не велит, то неужели руками выдаст нас? Ежели не выдаст, то только про это будет нас знать трое. А ежели выдаст твоими руками, то я скажу ее высочеству, что-де мы будем судиться с тобою на втором пришествии, – продолжал Калачов.
И тут вступил в разговор Василий Егупов:
- Хорошо, как допущен будешь до ее высочества, а когда того не сделается, то куда ты годишься? Знатно ее высочество сама желания о том не имела.
 - Ин бы ее высочество о этом объявила, чтобы о том весь народ был сведом, понеже о том со мною и некоторые офицеры говорили, – ответил Калачов. – Mы не знаем, откуль владеет нашим государством и чья она дочь, его императорскаго величества Иоанна III любезнейшая матерь, великая княгиня Анна?
Снова выпили и снова закусили. Между тем, Петр Калачов продолжал:
- Об оном я говорю, толкуя о родителе ее императорского высочества, его высочестве герцоге мекленбург-шверинском в той силе, что его высочество с ее высочеством благоверною государынею царевною великою княжною Катериною Ивановною, матерью правительницы Анны, жил не согласно, понеже он ее не любил, а она, государыня царевна, монаршеская дочь. Чего ради публично не сделали, что еще крещен или нет его императорское величество? О том же неизвестно. Так надобно сделать, чтоб всяк видел, принесть в церковь соборную Петра и Павла да крестить. Так бы всяк ведал, а то делают и бог знает!
- А знаешь ли ты, дядя, что племяш Елисавет Петровны, герцог гольштинский коронован в Швеции, а король тамошний Фридлих умре.
- Тут беды ожидай! – воскликнул Калачов. – Небось к нему много будет от нас утеклецов: против его, внука государева, кто будет драться?
- Вспомнил я! – хлопнул себя по лбу Кудаев. – В доме у государыни цесаревны живет сестры моей, Степаниды, Преображенского полку гобоиста Петровой жены Калмыкова кума. Я как раз хотел к той куме сходить, и проведать, что государыня цесаревна говорить изволит.
- Ну вот, дурья башка! Такое забыть. Как пойдешь к той куме, поговори: не может ли она меня представить пред ее высочество.
- Добро! Я о том поговорю.
Кудаеву надоел подобный разговор, и он выдумал некую куму, лишь бы отвязаться от назойливости дядьки. То есть, на самом деле кума была, да не та – Пелагея Васильева жила в доме Алексея Разумовского. Но к ней с подобными разговорами Василий Кудаев, разумеется, не пошел. Зато пошел… в Тайную канцелярию с доносом на дядю и товарища своего Егупова. А там служивые генерала Ушакова отлично знали свое дело: Калачов с Егуповым были немедленно арестованы и допрошены.
 Причем, по приказанию правительницы Анны, Калачова расспрашивали с пристрастием (то есть пытали на дыбе) в застенке, кто были его сообщники? У дыбы отставной капитан сказал, что никаких сообщников у него нет. Его сослали навечно на Камчатку, а Егупова – в сибирский город Кузнецк. Зато Кудаева за правый донос произвели в сержанты и, сверх того, наградили 50-ю рублями.
4 декабря 1741 года, буквально через 10 дней по воцарении Елизаветы, Калачова велено было из ссылки возвратить. В апреле 1743 года, Калачов в Петербурге в Тайной канцелярии расписался в получении возвращенной ему там шпаги – «ефес серебряный, при ней портупея». Спустя тринадцать лет после этого, в 1756 году, Егупов попросил вознаграждение за невинное претерпение в 1740 году, и сенат дал ему место присяжного маклера в Mоскве.
Между тем, пока правительница Анна разбиралась с одними сторонниками Елизаветы, другие, и гораздо более могущественные, совещались в доме у французского посла маркиза де ля Шетарди. К последнему в последнее время все чаще стали наведываться Арман Лесток и шведский посол Нолькен.
- Давеча, господа, довелось мне встретиться с фельдмаршалом Минихом и графом Остерманом. Я никак не могу получить аудиенции у царя Ивана. И обоих просил в том посодействовать. Хитрого лиса графа Остермана ничем не проймешь. Зато фельдмаршал довольно охотно высказывается в разговоре. Ведомо мне стало о причине отказа Минихом в аудиенции: господин Шетарди-де хочет видеть царя, а это невозможно – ребенок будет кричать и может от того заболеть, и потом, в каком положении он будет во время аудиенции? Кормилица его подержит на руках, он будет кричать, делать, что ему угодно, и аудиенция на том кончится.
- Вы и в самом деле слишком требовательны, маркиз, – улыбнулся Нолькен.
- Видеться с государем не удается так часто даже моей госпоже, ее высочеству принцессе Елисавете, – произнес Лесток. – Но уверяю вас, что принцесса так убеждена в видах, которые могут при этом иметь, что не пропускает случая ездить часто к царю, и уже позаботилась о способах узнавать обо всем, что бы ни случилось с ним. И с ее слов мне известно о причинах, которые заставляют прибегать к предосторожности не допускать видеть царя – он мал не но возрасту: с некоторого времени в нем обнаружились признаки человека, у которого съежились нервы. У него запоры с самого рождения, и никакое лекарство не могло возбудить в его организме обыкновенных отправлений. Я, как медикус, полагаю, что царь должен неминуемо умереть при первом, немного значительном нездоровье. Личный лекарь его величества, хотя и очень знающий, находится под властью правительницы, которая при пособии совета, составленного из женщин, решает, что надобно и чего не надобно давать принцу. Наконец, маркиз, добавлю для вас, что правительница, бывши третьего дня у Елисаветы, говорила ей, что вы желали видеть царя, но что она, на сколько было ей то возможно, выставила все представляющиеся к тому препятствия.
- Чувствуется наущение Остермана с Минихом, – недовольно поморщился де ля Шетарди.
- Они еще попортят нам нервы, – кивнул Нолькен.
– Да знаете ли вы, господа, что правительница на этих днях решительно оскорбила принцессу Елизавету поступком, которого бы она могла не делать. На то мне лично принцесса жаловалась.
Видя выступившее на лицах обоих дипломатов немалое любопытство, Лесток вкратце рассказал о происшествии.
Елизавета попросила Анну заплатить за нее 32 тысячи рублей долгов, накопившихся у нее из-за того, что ей императрица Анна Ивановна в свое время положила слишком маленький пенсион. И даже денег, получаемых Елизаветою с ее владений, не хватало для поддержания соответствующего своего положения в обществе. Регент Бирон повысил ей жалованье, однако, чтобы расплатиться со всеми накопившимися долгами, Елизавете потребовалось несколько лет. Правительница в просьбе не отказала, но, предполагая, что Елизавета хочет нажиться на этом, потребовала, чтобы она представила в подтверждение своих долгов счета от купцов. Когда же все счета были собраны, то оказалось, что Елизавета и в самом деле ошиблась в подсчетах, но, не в свою пользу: всего долгов оказалось не тридцать две, а сорок три тысячи. И хотя Анна приказала погасить из казны всю задоженность, Елизавета была очень обижена таким недоверием.
- И что же, принцесса Елизавета и после этого не готова вступить в борьбу за престол? – поинтересовался шведский посол.
- Увы! Она все так же нерешительна и боится провала всей факции.
 - Мой король возлагает на ее высочество немалые надежды и готов ссудить ее средствами, буде они в каком количестве понадобятся, если ее высочество готова подписать трактат о возвращении земель, отторгнутых ее батюшкой от Швеции по Ништадскому миру.
- Передайте принцессе о расположении к ней и моего короля и она, всецело доверяясь его величеству, может ожидать помощи и от Франции.
- Господа, смею вас заверить, что ее высочество принцесса Елизавета пока не заслужила столь милостивого расположения, но постарается сделаться достойною его своими поступками и вниманием, действуя на будущее время так, как только это угодно вашим королям, – произнес Лесток.
- Надобно постараться убедить ее высочество в выгоде пристать к партии, воспользоваться счастливым расположением, которое начинает ей выказываться, и не дать русским привыкнуть к правительству Анны, иначе они освоются с ним тем легче, что рабство, в котором их держат, приведет их к тому, что было и при тетке правительницы, царице Анне.
Лестока стал сильно одолевать зуд действия. Он боялся пропустить момент, когда правительница, либо ее супруг предпримут что-либо в отношении Елизаветы. Ведь уже поговаривают в придворных кругах о том, чтобы выдать цесаревну замуж за младшего брата герцога Брауншвейг-Вольфенбюттельского Карла и принца Антона Ульриха, Людвига, которого для этого даже вызвали в Россию из Вольфенбюттеля. Понятно, что и на него, Лестока, найдут управу. И выйдя от Шетарди через запасной выход, Лесток вдруг решился на самый крайний шаг – убить императора Ивана Антоновича. Он долго колебался, ставить ли о том в известность Елизавету, или же действовать в глубочайшей тайне, никого в нее не посвятив.
По долгом размышлении, вернувшись в Смольный дворец и запершись в своих покоях, он составил план покушения. Что же сасается Елизаветы, то решил ее более заинтриговать, нежели открыть свою задумку.
- Ваше высочество, – каким-то необычайно торжественным тоном произнес он. – Я намедни встречался с министрами Франции и Швеции. Оба они заверили меня в благожелательном отношении к вашему высочеству своих королей, которые в то же время весьма удивлены вашей нерешительностью в борьбе за по праву принадлежащий вам престол Российской империи.
- Ах, Лесток, ты все о том же! – вздохнула Елизавета. – Ты же знаешь мой характер: пока я не буду полностью уверена в моей поддержке, я не приступлю к делу.
- Какая же поддержка тебе еще нужна, государыня моя? За тобой хоть сегодня готова пойти вся гвардия, а эти молодцы уже показали, на что они способны.
- Но нужны деньги, которых у меня нет, Лесток.
- И маркиз Шетарди, и граф Нолькен обещают поддержку своих королей.
- Я не приму денег от шведского посла при его настаивании на возврате Швеции земель, кои мой батюшка-государь, Петр Великий, кровью отвоевал у Карла XII. Ты же знаешь, мой характер, Лесток, – повторила Елизавета. – Я лучшу не буду царствовать, чем таким образом куплю себе корону.
Увы, Лесток слишком хорошо знал характер тридцатиоднолетней принцессы. Но он решил пустить в ход свой последний в этой беседе аргумент.
- А что ты будешь делать, когда узнаешь о кончине младенца Ивана?
- Что ты имеешь в виду, Лесток? – удивленно вскинула брови Елизавета.
- У меня есть сведения, что император стал очень слаб здоровьем и может умереть со дня на день. Возможно даже сею ночью. А потому вашему высочеству следует немедленно собрать своих сторонников для захвата власти. Сигналом для выступления должно стать известие о смерти императора.
Елизавета недоверчиво и еще более удивленно посмотрела на хирурга, будто пытаясь прочитать его мысли. Но потом неопределенно пожала плечами:
- Вот тогда и будет видно.
___
Поздно ночью, в Зимний дворец пробрался некий человек, укутанный в длинный черный плащ, с капюшоном, практически полностью прикрывавшим его лицо. Вошел он через черный ход, который предварительно был оставлен открытым подкупленным сторожем. Человек отлично ориентировался в коридорах, залах и комнатах дворца и потому даже без света продвигался довольно уверенно к намеченной цели. А вот и она – передняя комната покоев младенца-императора. Человек знал, что здесь должна спать фрейлина правительницы Анны и главная воспитательница Ивана Антоновича Юлиана Менгден. У той сон был крепким, однако же какая-то вероятность ее неожиданного пробуждения существовала. Таинственный незнакомец прежде, чем открыть дверь передней, остановился, чтобы успокоиться, выровнять дыхание и заставить сердце биться в обычном режиме. Но вот он стал тихонько открывать дверь, прислушиваясь к каждому шороху, к каждому своему движению. Наконец створка двери открылась настолько, что незнакомец мог просунуть в образовавшуюся щель голову, что он и сделал в следующее мгновение. Глаза, привыкшие к темноте, сразу устремились к той стене, где находилось ложе Юлианы. Фрейлина спала, тихо посапывая. Тогда незнакомец проник в комнату всем телом и тихо, на цыпочках направился к еле заметной даже в дневное время двери, за которой находились спальные покои малютки-императора. В последний раз оглянувшись на Юлиану, незнакомец потянул на себя ручку двери и вошел в спальню. В этот момент, будто что-то почувствовав во сне, пошевелилась и перевернулась на другой бок Юлиана, но она уже не беспокоила незнакомца. Он больше был озабочен тем, чтобы не проснулась кормилица, спавшая рядом с кроваткой Ивана. Постояв немного, прислонившись к стене, незнакомец подошел к кровати кормилицы, склонился над ней, прислушиваясь к ее дыханию – и у нее сон был крепок. Тогда незнакомец достал из кармана плаща сонный порошок, высыпал горсть на свой носовой платок и положил его на лицо женщины. Та было задергалась, открыла глаза, но тут же, не успев произнести ни звука, снова заснула. Половина дела – сделана. Теперь, даже если ребенок закричит, незнакомец успеет выскочить из спальни и из передней прежде, чем до Юлианы дойдет, что кормилица никак не может справиться с плачем императора.
Незнакомец распахнул плащ и нащупал правой рукой рукоять спрятанного за поясом трехгранного итальянского стилета, любимого оружия наемных убийц того времени. Он подошел к кроватке императора, несколько минут, а ему показалось – целую вечность, всматривался в невинное круглое личико младенца, будто бы сомневаясь в том, стоит ли выполнить свой ужасный план, или пощадить младенца. Но нет – отступать уже поздно, слишком многом сил приложено и немало денег потрачено на подготовку этого покушения. Он вытащил стилет из-за пояса, размахнулся и…
Рука убийцы все же немного дрогнула и клинок в форме трилистника, у которого вершины закруглены, а стороны вогнуты вовнутрь, пронзил череп ребенка в области левого теменного бугра. Мгновенно выдернув клинок и спрятав его обратно за пояс, убийца запахнул халат и стремительно выскочил из спальни. В этот момент раздался громогласный болезненный крик Ивана Шестого, который тут же захлебнулся в собственной мокроте. Убийца глянул в сторону ложа Юлианы, но та пока даже не пошевелилась. Он выскочил в коридор и быстрым шагом, стараясь не шуметь и не стучать подошвами, направился все к тому же выходу, через который он и проник во двор.
А во дворце тем временем случился страшный переполох. Правительница Анна лежала без чувств. Возле нее крутились, стараясь привести в чувство, Эрнст Миних и Якобина Менгден. Юлиана же с принцем Антоном, оба содрогаемые нервной дрожью по всему телу, стояли в молитвенной позе у кроватки младенца, над которым склонились оба придворных медика. К счастью, кровь удалось остановить довольно быстро. А, учитывая, что череп у малютки еще не затвердел, хрящевая ткань еще не разделилась. Начался мощный воспалительный процесс, продолжавшийся больше недели, однако же, даже несмотря на свое довольно слабое от рождения здоровье, Иван Шестой выжил. Разумеется, всем было строго-настрого, под угрозой смерти приказано молчать о совершенном покушении. Только ведомство Андрея Ивановича Ушакова заработало на полную силу. Была арестована и пытана на дыбе кормилица. Но что она могла сказать, когда и сама оказалась пострадавшей при этом преступлении. Ничего выяснить так и не удалось.
Зато весть о том, что младенец-император выжил после первого в его жизни покушения довела до истерики Армана Лестока. Весь план возведения на престол цесаревны Елизаветы, вылетел в тартарары. Он ничего не сказал Елизавете, а та, узнав о серьезной болезни императора, прибыла во дворец с намерением увидеть Ивана собственными глазами, но правительница приказала более никому без ее присутствия и согласия самодержавного сына не показывать.

2.
К началу лета 1741 года стало ясно, что война со Швецией неизбежна. Шведский посланник Нолькен был отозван из Петербурга. Но перед отъездом на родину Нолькен еще раз, теперь уже секретно, ночью приехал к Елизавете с заготовленным в Стокгольме документом, в котором цесаревна гарантировала бы Швеции возвращение земель, завоеванных ее отцом, а взамен Швеция бралась обеспечить военной силой (однако, на французские деньги) восшествие Елизаветы на престол. Но та и до этого была не в восторге от шведского предложения (как-никак, речь шла об ее отце), а теперь и вовсе, убежденная Лестоком и ободренная гвардейцами, в том, что переворот, в случае необходимости, она может совершить и своими, русскими силами. Она помнила родившийся еще при ее матери, императрице Екатерине, лозунг: «Гвардия здесь всегда права!». Потому шведский посол вернулся на родину ни с чем.
Но и правительница Анна была убеждена в том, что солдаты, которые помогли Миниху свергнуть всесильного Бирона в ее пользу, вполне сумеют защитить ее от посягательств цесаревны. И никсколько не напрягалась по поводу своей безопасности. Даже, несмотря на настойчивые просьбы и советы не церемониться с Елизаветой, арестовать ее и заточить в монастырь, она спокойно отвечала:
 - Никакой пользы из этого не произойдет. Разве не останется гольштинский чертенок, который нам не будет давать покоя?
Ей сейчас важнее всего было обустроить брак ее любимого Линара с не менее любимой Юлианой. Да и совсем скоро предстояли ей вторые роды – она была уже на девятом месяце.
Между тем, 11 июля в Петербург, наконец, прибыл младший брат Антона Ульриха принц  Людвиг Эрнст, третий сын герцога Фердинанда Альбрехта II Брауншвейг-Вольфенбюттельского. Людвиг, как и Антон Ульрих принимал участие в турецкой компании, правда, в составе австрийской имперской армии, которую закончил в чине генерал-майора. Как и предполагалось, его вызвали для занятия освобожденного после ареста Бирона курляндского престола.
Принц Людвиг под именем подполковника фон Кейта отправился в дальний путь 27 мая в сопровождении старшего брата, правящего герцога Брауншвейгского Карла I и своего секретаря Мартина Альберта Хенихена. В Лейпциг они прибыли 29 числа, а на следующий день герцог простился с братом, пожелав ему удачного пути и счастливого продолжения карьеры и верного служения русской короне и курляндскому герцогству. Они обнялись и дважды приложились щеками друг к другу. Кто из них тогда знал, как сложится судьба принца?
30 мая в два часа пополудни принц Людвиг прибыл в городок Майссен, где его встретил русский посол в Саксонии барон фон Кайзерлинг. Сначала, от имени и по поручению польского короля и саксонского курфюрста Августа III Кайзерлинг вручил принцу высший польский орден Белого Орла. Затем они отобедали в доме майссенского бургомистра, после чего в карете посла отправились в Дрезден и остановились в доме фон Кайзерлинга. Придя немного в себя после дороги, принц Людвиг Эрнст был представлен королю и королеве, которые тут же пригласили его на охоту в Морицбург. Спустя пять дней Людвиг Эрнст нанес их величествам прощальный визит и 4 июня выехал из Дрездена в сопровождении двух русских посланников, саксонского и польского, графа Сольмса и барона Кайзерлинга.
Принц Людвиг стал поторапливать своих спутников, желая побыстрее добраться сначала в Курляндию, а затем и в Россию. И рано утром 14-го числа он оказался в в первом лифляндском городе Мемеле (Клайпеде), где его встретил брауншвейгский тайный советник фон Кайзерлинг, прибывший из Митавы с несколькими курляндскими дворянами. С ними же вместе, отдохнув и пообедав, Людвиг Эрнст отправился в Митаву, куда благополучно добрался в полночь 17 июня и расположился на квартире у русского камергера курляндского герцога фон Бутлара. Антон Ульрих из Петербурга приказал выставить для охраны брата отряд из пятидесяти русских солдат под командой лейтенанта.
Курляндцы были рады такому повороту дела – как-никак двадцатидвухлетний принц Людвиг Эрнст, в отличие от курляндского выскочки Эрнста Бирона, которого здесь по-прежнему считали сыном конюха, является представителем одной из древнейших и славнейших владетельных фамилий Европы. Принца приветствовали и поздравляли многие из курляндских дворян, а 19-го числа в местной кирхе началось совещание земства по поводу избрания нового герцога. Как ни странно, совещание растянулось на несколько дней, возникли споры по некоторым пунктам. Наконец, 27 июня в четыре часа пополудни все курляндское дворянство собралось в большом зале в замке камергера Бутлара. Когда принц Людвиг вышел из своей комнаты, ландмаршал фон Корф от имени собравшегося рыцарства и земства обратился к нему со словами:
- Ваша светлость, имею честь сообщить вам, что после многодневного совещания всех присутствующих здесь дворян и рыцарей Курляндии и Семигалии сообща избрали вашу светлость властителем страны и, по установившейся традиции, мы тотчас должны на свои средства отослать депутата к польской короне, дабы просить его величество короля и Светлейший сейм утвердить наше решение. Но мы смеем вас заверить, что не желаем ничего более, кроме как пребывать под счастливым правлением вашей благороднейшей высококняжеской светлости и коленопреклоненно просим вас быть нашим милостивым князем и повелителем.
При этих словах все собравшиеся тут же преклонили одно колено, а сам ландмаршал Корф, передав принцу грамоту, где и было зафиксировано избрание нового герцога, тут же присоединился к своим коленопреклоненным товарищам. Людвиг Эрнст милостиво принял грамоту, передав ее секретарю Хенихену.
- Благодарю вас, господа, за доброе ко мне расположение и надеюсь вскоре иметь возможность быть каждому из вас весьма полезным.
После этих слов дворянство поднялось на ноги, откланялось принцу и снова отправилось в кирху.
Новоизбранный герцог гостил в столице Курляндии до 4 июля, а уже 5-го утром проследовал через Ригу, заранее предупредив, что не желает там никаких приветствий и чествований в свою честь. На выезде из города, на Энгельгардтовской заставе его встретил личный посланник Антона Ульриха майор барон фон Розен, который передал Людвигу приветствие от брата и сопровождал его до самого Петербурга.
10 июля, не доезжая двух верст до российской столицы была сделана последняя остановка. Здесь его встретил тайный советник фон Крамм, привезший очередное приветствие от Антона Ульриха, а спустя час появился в обшитой золотом карете с двумя гербами – брауншвейгским и российским и сам принц Антон Ульрих.
- Добро пожаловать в Россию, милый Людвиг, – Антон Ульрих крепко обнял младшего брата, нежно похлопывая его по спине. – Как ты возмужал за время нашей разлуки! Как я рад тебя видеть!
- Я также рад видеть тебя в добром здравии и в короне его императорского высочества, Антон Ульрих, – Людвиг улыбался, рассматривая брата, насколько это было возможно на таком расстоянии.
После недолгих изъявлений любви, Антон Ульрих усадил брата в свою карету и они помчались в Петербург, где принц Антон тотчас же представил Людвига супруге.
- Вот Аннушка, п-прошу любить и жаловать – его с-светлость принц Б-брауншвейг-В-вольфенбют-тельский и новоявленный герцог К-курляндский Людвиг Эрнст и мой милый б-брат.
- Рада приветствовать вас, ваша светлость, – Анна улыбнулась и протянула руку Людвигу.
Она в последние дни очень плохо себя чувствовала, вторая беременность давалась ей даже труднее, нежели первая, тем не менее, к приезду родственника своего супруга Анна приказала надеть на себя торжественное платье и личный цирюльник сделал ей великолепную укладку, с ниспадающими на плечи белокурыми локонами.
- Примите самые искренние пожелания и сердечные поздравления от герцога Брауншвейг-Вольфенбюттельского Карла и от меня лично, ваше высочество, – Людвиг встал перед правительницей на одно колено и приложился к губами к белоснежной шелковой перчатке, плотно облегавшей ее пухлую руку.
Анна оценила фигуру и характер принца Людвига и сделала вывод не в пользу своего супруга. Вот, возможно, тот принц, которого она желала бы видеть рядом с собою, но, увы, судьба распорядилась по-другому.   
Оба супруга сопроводили принца в покои Ивана VI, с которым в это время занималась Юлиана Менгден. Миловидный, белокурый малыш-император, увидев родителей, заулыбался и протянул к ним ручки.
- Агы-ы, агы-ы! На, – приговаривал Иванушка к всеобщему счастью и удовольствию всех присутствующих.
Принц Антон подхватил его на руки и, показав на расстоянии Людвигу, прижал ребенка к себе и нежно поцеловал в щеку.
- Видно, как вы сильно любите своего царя Ивана, ваше высочество, – улыбаясь, с некоторой иронией произнес Людвиг, поцеловав обе ручки маленького царя.
- Да за этого царя я готов отдать свою жизнь, если понадобится!.. Однако же, его светлости надобно обустроиться, – произнес Антон Ульрих, вернув ребенка Юлиане и глянув на Анну.
- Буду рада сегодня же первой нанести визит вашей светлости в вашей резиденции, – сказала Анна и протянула Людвигу руку на прощание.
- Окажите мне честь, – принц снова приложился к руке правительнице и, по-военному, вытянувшись во фрунт, кивнул головой в знак прощания и последовал вслед за Антоном Ульрихом.
Принцу Людвигу отвели покои в Летнем дворце. Первые дни были заполнены, как и положено, церемониальными официальными визитами, приемами, осмотром сотен галер в Галерной гавани, готовившихся к плаванию, обедами и ужинами. 13 числа вернулась из своего имения в Царском Селе цесаревна Елизавета и принц Людвиг тут же нанес ей визит. В то же время правительница Анна советовалась с графьями Остерманом и Головкиным: вот и великолепная партия для цесаревны – выдать ее замуж за принца Людвига Эрнста и отправить к чертовой матери в Курляндию. При этом, разумеется, никто не спрашивал желания ни у цесаревны, ни у принца. Почти все вечера Людвиг проводил за карточной игрой в покоях правительницы, а чаще в комнатах ее фаворитки – фрейлины Юлианы Менгден, где обычно собирался весьма узкий круг – Антон Ульрих, Мориц Линар, гофмейстер Миних-младший, посол автрийский Ботта д;Адорно, ну, и разумеется, Юлиана с Людвигом. При этом принц замечал, что в таких посиделках всегда и во всем верховодила Анна. К тому же было весьма заметно, что Анна больше внимания уделяла и с большей симпатией относилась ко всем остальным членам своего кружка, нежели к супругу. Ему даже жалко становилось брата.
Впрочем, и самому Людвигу не пришлось скучать – он уже на третий день пребывания в Петербурге заметил, что к нему приставлены шпионы, не позволявшие остаться наедине с братом.
14 июля отмечалась вторая годовщина бракосочетания Анны и Антона. Разумеется, по этому поводу во дворце был прием, однако в силу последних дней беременности правительницы торжества были минимальными.
 Пора было порадовать генерал-майора австрийской императорской армии Людвига Эрнста Брауншвейг-Вольфенбюттельского и выучкой русских солдат. И генералиссимус русской армии Антон Ульрих Брауншвейг-Вольфенбюттельский 20 июля повез брата за город в место дислокации Конного гвардейского полка, которым с самого рождения командовал император Иван VI Антонович, а его высочество, генералиссимус Антон Брауншвейгский был там подполковником. В поездке братьев сопровождала правительница Анна. Это была последняя поездка, которую она совершила перед вторыми родами. Выводил полк на смотр сам генералиссимус и, разумеется, конногвардейцы показали себя во всем блеске. Когда же правители государства возвращались из лагеря назад в столицу, полк трижды прокричал приветствие и также трижды салютовал.
На следующий день был проведен смотр гвардейскому Преображенскому полку – преображенцы стреляли залпами 19 раз в минуту.
25-го императору Ивану Антоновичу и герцогу Антону Ульриху польско-саксонский посланник граф Линар вручил пожалованные королем Польши ордена Белого Орла, а правительница пожаловала принцу Людвигу Эрнсту орден св. Андрея Первозванного.
После этого Антон Ульрих решил продолжить смотры подчиненных ему войск, но, памятуя о скором разрешении от бремени своей супруги, он приказал тут же, едва Анна родит, отправить к нему курьера, где бы он ни был. Вместе с братом он отправился в Финляндский полк, стоявший в четырех верстах от Петербурга. Этот полк должен был первым встретить шведов, буде они перейдут российскую границу, а потому обязан быть во всеоружии. Но за маневрами финляндцев брауншвейгским братьям понаблюдать не довелось – 26 июля перед самым обедом все услышали пальбу из пушек Адмиралтейства и Петропавловки, возвестившие о том, что правительница Анна разрешилась от бремени. Из Зимнего дворца тотчас же был отправлен курьер к Антону Ульриху, который безотлагательно вместе с Людвигом помчался в Петербург. Спешил он не зря – в случае, если бы с роженицей случилось что-нибудь дурное, в обезглавленной столице вполне мог произойти переворот.
Об этом в тот же вечер не по годам прозорливый принц Людвиг написал в письме к брату, герцогу Карлу: «Просто счастье, что с правительницей все закончилось благополучно, потому что если бы случилось несчастье во время отсутствия Антона Ульриха, то наверняка могла бы произойти революция прежде, чем он узнал бы об этом, хотя он и приказал срочно послать к нему курьера в случае, если с правительницей станет плохо».
Впрочем, уже к часу дня карета с отцом и дядей императора остановилась у самого крыльца, и оба брата, бегом поднявшись по ступенькам, вошли в комнату правительницы и поздравили ее с рождением дочери. На следующий день началось большое празднество, продолжавшееся целую неделю.
2 августа новорожденную девочку крестили прямо в приемных покоях Анны и нарекли именем Екатерина, в честь ее бабки, герцогини Мекленбургской и матери правительницы. При крещении девочку держала на руках супруга графа Остермана, а восприемниками стали цесаревна Елизавета и от имени герцога Карла Леопольда Мекленбургского великий канцлер князь Алексей Черкасский.   
За всеми этими торжествами, приемами, куртагами как-то незаметным прошло известие о том, что 28 июля в Стокгольме Швеция объявила войну России: к русскому послу Бестужеву явился надворный канцлер и объявил, что шведский король вынужден объявить России войну и вручил российскому послу манифест: «Русский двор во многих случаях мало уважал народные права самые священные; не упоминая об оскорбительных угрозах, он нарушил 7-й параграф Ништадского мира, вмешиваясь непозволительным образом во внутренние дела королевства для возбуждения смуты и для установления престолонаследия по своей воле вопреки правам чинов. Русский двор постоянно говорил со Швецией языком высокомерным, неприличным между государствами равными и независимыми. Судам в России было именно запрещено удовлетворять справедливым жалобам шведских подданных – распоряжение, которого постыдились бы и варвары; запрещено вывозить хлеб в Швецию, тогда как это запрещение не касалось других народов. Есть столкновения, которые можно отстранить путем переговоров, но за оскорбление можно удовлетворить только с оружием в руках: таково оскорбление, нанесенное убийством Синклера».
Но до войны ли было, когда 12 августа 1741 года праздновался первый год рождения императора всероссийского Ивана VI Антоновича.
С самого утра в тот день вокруг Зимнего дворца выстроилось десять тысяч человек пешей и тысяча человек конной гвардии, которые трижды салютовали беглым огнем одновременно с троекратной пальбой пушек с Петропавловской крепости и Адмиралтейства. Звонили колокола всех церквей не только Петербурга, но и Москвы, и других городов. После этого принц Людвиг Эрнст поздравил правительницу с этим радостным событием. Хорошо убранная Анна сидела на постели в своей парадной спальне. Вслед за Людвигом к ней входили с поздравлениями цесаревна Елизавета и все министры. Наконец, Юлиана Менгден вынесла императора на руках в приемный покой перед спальней. При этом Анна с Антоном Ульрихом восседали в креслах с обеих сторон Ивана Антоновича. Вице-канцлер, граф Головкин публично объявил подписанные правительницей от имени императора повышения по службе, награждения орденами и прочими знаками царской милости.
Пора было уже показать императора и прочим царедворцам и иноземным посланникам, приглашенным по такому случаю на банкет в большой аудиенц-зале дворца. Юлиана Менгден поднесла Иванушку к царскому трону, оба родителя опять же сели с обеих сторон. При этом каждому из присутствующих было позволено поцеловать руку его величества. Но, в данном случае, больше всего повезло Михайле Ломоносову, который также, как молодой и подающий большие надежды русский ученый, был приглашен на торжество. Его лично представил правительнице президент Петербургской Академии Шумахер. И когда очередь дошла до него, Ломоносов чуть выступил вперед и при всеобщем удивлении, стал читать собственного сочинения оду, посвященную Ивану Антоновичу.
-  Нагреты нежным воды югом,
Струи полденных теплы рек,
Ликуйте светло друг пред другом:
Златой начался снова век.

Всегдашним льдом покрыты волны,
Скачите нынь, веселья полны,
В брегах чините весел шум.
Повсюду вейте, ветры, радость,
В Неве пролейся меда сладость:
Иоаннов нектар пьет мой ум.

Однако нет, мои пределы,
Смущать не смейте младой слух.
Холмов верхи полночных белы,
Откуду веет хладной дух,
В любви со страхом тихо тайте,
Покой моей надежде дайте.

Вздержите быстрой реки ток,
Тихонько вниз теча, молчите,
Под мой лишь низкой стих журчите.
Умолкни запад, север, всток.

Породы царской ветвь прекрасна,
Моя надежда, радость, свет,
Счастливых дней Аврора ясна,
Монарх, Младенец райской цвет,
Позволь твоей рабе нижайшей
В твой новой год петь стих тишайшей.
Чем больше я росой кроплюсь,
С Парнасских что верхов стекает,
Жарчае тем любовь пылает,
К тебе сильнее той палюсь.

Целую вас, вы, щедры очи,
Небесной в коих блещет луч.
Как дни, при вас светлы мне ночи,
Чист воздух мне во время туч.
Послушны вам стихии сами.

Пресекся вихрей бег с громами
(Коль счастлив сих восход планет)!
От вас мои нагреты груди,
И ваши все подданны люди,
Что просят вам несчетных лет.

Целую ручки, что к державе
Природа мудра в свет дала,
Которы будут в громкой славе
Мечем страшить и гнать врага.

От теплых уж брегов азийских
Вселенной часть до вод Балтийских
В объятьи вашем вся лежит.
Лишь только перстик ваш погнется,
Народ бесчислен вдруг сберется,
Готов идти куда велит.

Вы, ножки, что лобзать желают
Давно уста высоких лиц,
Подданства знаки вам являют
Языки многи, павши ниц,
В Петров и Аннин след вступите,
Противных дерзость всех стопчите;
Прямой покажет правда путь;
Вас храбрость над луной поставит
И в тех землях меня прославит,
О коих нынь нигде нечуть.

Земля, пусти таки цветочки,
Сдивиться Флоре чтоб самой;
Жемчуга б чище их листочки,
И злато б ниже тех ценой.
Приятный дух дай им Цейлонов.
Натура, выше встань законов,
Роди, что выше сил твоих.

С весельем, нимфы, те щиплите
И с лавром их в венцы сплетите,
Во знак побед, утех драгих.
Господствуй, радость, ты едина
Над властью толь широких стран.

Но, мышлю, придет лишь година,
Познаешь как, что враг попран
Твоих удачьми славных дедов,
Что страшны те у всех соседов;
Заплачешь как Филиппов сын;
Ревнивы слезы будут литься.
Но твой весельем плач кончится.

Монарх! то было лишь почин.
Что сердце так мое пронзает?
Не дерзк ли то гигант шумит?
Не горы ль с мест своих толкает?
Холмы сорвавши, в твердь разит?
Края небес уже трясутся!
Пути обычны звезд мятутся!

Никак ярится Антей злой!
Не Пинд ли он на Оссу ставит?
А Этна верх Кавказской давит?
Не Солнце ль хочет снять рукой?
Проклята гордость, злоба, дерзость
В чудовище одно срослись;
Высоко имя скрыло мерзость,
Слепой талант пустил взнестись!

Велит себя в неволю славить,
Престол себе над звезды ставить,
Превысить хочет вышню власть,
На мой живот уж зубы скалит;
Злодейства кто его не хвалит,
Погрязнет скоро в мрачну пасть.

Но зрю с весельем чудо славно,
Дивнее, неж Алцид чинил,
Как он лишь был рожден недавно,
Скрутив змиям главы сломил.

Мой император гром примает,
На гордость свой перун бросает;
Внезапно пала та стремглав
С небес как древня в ад денница;
За рай уж держит ту темница.
Ну, где же твой кичливый нрав?

Исчезли все затеи лишны,
Ужасных нет во мне премен;
Везде веселы клики слышны:
Монарх наш сильных двух колен.
Одно мое, чем я толь славна;
Россиян храбрость где не явна?
Друго германско, с коим Рим
Войну едва дерзал начати,
Весь свет побив, не мог стояти
В бою, тейтон, с полком твоим.

Разумной Гостомысл при смерти
Крепил князей советом сбор:
«Противных чтоб вам силу стерти,
Живите в дружбе, бойтесь ссор.
К брегам варяжских вод сходите,
Мужей премудрых там просите,
Могли б которы править вас».

Послы мои туда сходили,
Откуда Рурик, Трувор были,
С Синавом три князья у нас.
Не славны ль стали их потомки?
Велик был Игорь, хоть и млад;

Дела его при Понте звонки,
Дрожал пред ним и сам Царьград.
Устроил внук меня краснее,
Открыл мне полдня свет яснее,
Кумиров мерзких мрак прогнал.

Ревнив Донской что Дмитрей деет?
Татарска кровь в Дону багреет;
Мамай, куда б уйти, не знал.
Молчу заслуги, что недавно
Чинила царска мне любовь.

Твое коль, Рурик, племя славно!
Коль мне твоя полезна кровь!
Оттуду ж нынь взошло Светило,
Откуду прежне счастье было.

Спешите скоро те лета,
Когда увижу, что желаю.
О младом Свете больше чаю,
Неж предков слава мне дала.

С желаньем радость чувства долит;
Пронзает очи странен луч!
Незнаем шум мой слух неволит,
Вручает вечность мне свой ключ.

Отмкнулась дверь, поля открылись,
Пределов нет, где б те кончились.
Полков лишь наших слышен плеск.
От устья быстрых струй Дунайских
До самых узких мест ахайских
Меча российска виден блеск.

Боязнь трясет хинейски стены,
Геон и Тигр теряют путь,
Под горы льются, полны пены.
Всегдашней всток не смеет дуть.

Индийских трубят вод тритоны
Пред тем, что им дает законы.
Он скиптр склонил среди валов,
Упал пред младым ниц героем,
Что молвил, войск идя пред строем:
«Сколь много есть впреди светов?»

Что я пою воински звуки,
Которы быть хотят потом?
Пора воздеть на небо руки,
Просить о здравье то драгом,
Чего Иоанну я желаю.

Твои щедроты, боже, знаю,
Что пролил ты во мне пред сим.
Твоей главу покрой рукою,
Котору ты мне дал к покою,
К веселью людям всем твоим.

Надежда, свет, покров, богиня
Над пятой частью всей земли,
Велика севера княгиня,
Языков больше двадцати,
Премудрой правишь что рукою,
Монарха тех держишь другою,
Любовь моих, противных страх,
Воззри на то прещедрым оком,
В подданстве ревность что глубоком
Воспеть дерзнула в сих стопах.

Хотя б Гомер, стихом парящий,
Что древних эллин мочь хвалил,
Ахилл в бою как огнь палящий
Искусством чьем описан был,
Моих увидел дней изрядство,
На Пинд взойти б нашел препятство;
Бессловен был его б язык
К хвале твоих доброт прехвальных
И к славе, что в пределах дальных
Гремит, коль разум твой велик.

Торжествен шум мой глас скрывает,
Скончать некрасной стих пора.
Однако мысль тебе желает
Несчетных благ от всех творца
С твоим светлейшим ввек супругом,
Всего которой света кругом
Достоин толь, как ты, владеть.
Дай бог! драго чтоб ваше племя
Во мне простерлось в вечно время
И вам сыновних внуков зреть.
Ломоносов замолчал. Некоторое время царило молчание и во всей огромной зале. Это было столь замечательно и необычно, что никто не знал, как на это реагировать. Василий Тредиаковский въяве почувствовал в Ломоносове своего конкурента. Наконец, улыбнулся принц Антон. А Анна Леопольдовна, державшая на руках императора, лишь восхищенно воскликнула:
- Превосходно! Чудно!
 Она подошла к Ломоносову и протянула ему младенца-императора, Ломоносов заглянул в ясные глазки Ивана, в его пухлое личико, осторожно обнял своими ручищами его головку и нежно поцеловал в самую макушку. Михайла Васильевич настолько расчувствовался, что слезы навернулись на его глаза. Теперь уже зашумела вся зала, все стали поздравлять Ломоносова, восхвалять его поэтический дар, каждый норовил пожать ему руку.
Между тем поговаривали о том, что малютке-императору предстоит самая плачевная судьба. Каким-то обазом стало известно, что при рождении принца императрица приказала знаменитому математику Эйлеру, баловавшемуся также и астрологией, составить гороскоп новорожденного. Ученый, посмотрев с обсерватории в трубу на твердь небесную, принялся за вычисления и выкладки и – ужаснулся: светила небесные предсказывали страшный жребий царственному младенцу! Тогда Эйлер, боясь огорчить Анну Ивановну и посоветовавшись со своими товарищами по академии, заменил настоящий гороскоп подложным, в котором предрек новорожденному долголетие Мафусаила, мудрость Соломона, богатства Креза, славу Александра Македонского и вообще предсказал ему такую счастливую жизнь, какая не доставалась еще на долю никому из смертных.
Обед был дан в том же большом аудиенц-зале, столы накрыли на двести пятьдесят персон, возглавлял застолье генералиссимус Антон Ульрих. Правительница Анна, не совсем еще оправившаяся после родов, обедала отдельно в своем кабинете. Иностранных министров, как и обычно по большим приемным дням, усадили рядом с графом Остерманом. За столом пили заздравные тосты под пушечную пальбу, гром барабанов и звуки литавр. После обеда вся высокая компания царедворцев, вместе с турецким послом отправились в Адмиралтейство, где со стапеля был спущен в Неву 66-пушечный корабль «Иоанн III». А несколькими днями раньше на воду были спущены два других корабля – «Генералиссимус Российский» и «Правительница Российская».
В шесть часов вечера начался бал, открывал который Антон Ульрих в паре с цесаревной Елизаветой. За ними принц Людвиг с Юлианой Менгден. Глядя на них, Андрей Иванович Остерман улыбался.
- Чему вы, граф, улыбаетесь? – незаметно подошла к генерал-адмиралу Анна.
Остерман был единственным человеком, который одновременно пользовался доверием правительницы и поддерживал Антона Ульриха, но в последнее время он стал замечать, что Анна стала ревновать к тому, что он часто встречался с ее супругом. Она мучилась в подозрениях: уж не затевают ли эти два человека какой-нибудь заговор против нее. Неожиданный вопрос правительницы, обращенный к нему, заставил Остермана вздрогнуть. Впрочем, он быстро взял себя в руки и, повернувшись к Анне, с легким поклоном произнес:
 - Я думаю, ваше императорское высочество, о том, как бы хорошо было женить его светлость Людвига Эрнста на ее высочестве Елизавете.
- И чем же это было бы хорошо?
- Этим будет гарантирована безопасность вашего высочества и вашего высокородного супруга. И при возможной революции государство не сможет перейти в чужие руки.
- Ах, ты все про это, Андрей Иванович, – беспечно отмахнулась Анна. – У меня с Елисавет полное взаимопонимание.
Сказав это, правительница отошла от Остермана, а тот, посмотрев ей вслед, тяжело вздохнул и подумал: «Зато ее высочество Елисавет Петровна себе на уме! И как бы нам всем от этого ума не сделалось хуже».
Бал продолжался до десяти часов, а в конце его Анна Леопольдовна собственноручно зажгла из окна ракетой роскошный фейерверк, осветивший сам дворец, Неву и близлежащие площади. Кроме того, иллюминация осветила Петропавловскую крепость, Адмиралтейство и Конюшенный двор. Фейерверочный сюжет был представлен тремя большими планами, на главном – Аполлон на колеснице, скачущий по небу, под ним – земной шар с профильным изображением Евразии и надписью «Россия», а над всем надпись: «Сияние свое умножит». Левый план изображал Россию в образе женщины, обнимающую небольшое дерево и смотрящей на его крону венчала план надпись: «Почитает и ожидает». А правый план представлял две аллегорические фигуры Крепость и Силу, стоящих у молодого дерева с надписью: «Сими хранимо возрастёт».
Задумку главного фейерверкера того времени Якоба Штелина можно расшифровать так: правый план указывает на то, что при помощи силы и крепости малолетний император (молодое дерево) вырастет сильным и мужественным. На это же уповает («почитает и ожидает») Россия из левого плана. Главный же план говорил о том, что, когда император вырастет, то России светит великое будущее («сияние свое умножит»). Поэтому Аполлон, под которым можно понимать выросшего императора, светом своим освещает только ту часть земного шара, которая принадлежит России.
18 октября вечер завершился последним в короткое царствование Ивана VI фейерверком – в честь первой (и, увы, последней) годовщины его вступления на престол. До полудня гвардейские полки, как обычно, построившись вокруг Зимнего дворца, трижды салютовали, вслед за тем также трижды выстрелили пушки с крепости и Адмиралтейства. В полдень был накрыт стол на двести пятьдесят персон, за которым обедали оба родителя императора, цесаревна Елизавета, принц Людвиг Эрнст Брауншвейгский и духовенство.
 
3.
Еще 1 января 1741 года российский посол в Швеции Михаил Петрович Бестужев-Рюмин писал из Стокгольма, что ездил видеться с известным приятелем, которого нашел в большом смущении и печали: приятель объявил, что начало сейма не таково, как надеялись – в секретной комиссии, в двух чинах, дворянском и городском, большинство принадлежит противной стороне, и потому надобно стараться получить большинство в городском чине, так как там уже есть на нашей стороне человек шесть, то к ним надобно закупить персон восемь или десять, для чего надобно денег. Бестужев отвечал, что ему, приятелю, известно самому, с какою охотою император принимал все их предложения, не жалел ни труда, ни денег, и теперь он, Бестужев, готов сделать все, что может содействовать достижению известной цели, только бы русские деньги не понапрасну были истрачены, ибо что касается подкупа бюргеров, то бюргеры, люди непостоянные, много обещают, и деньги берут от обеих сторон, и только обманывают, как на прошлом сейме случилось: мелкими суммами давать им денег вперед не следует, ибо они деньги возьмут и потом обманут, а надобно обещать каждому, смотря по человеку, известную сумму и накрепко их обнадежить, что, если они при справедливом деле непоколебимо с нами до конца останутся, тогда каждый обещанную сумму получит, а для уверения их показать им такое место, откуда они непременно деньги получат. Приятель согласился, но когда он стал совето-ваться со своими друзьями, те объявили, что с бюргерами не нужно вступать в дело, потому что в секретной комиссии все они из мелких городов и люди пустые, положиться на них нельзя, а лучше держаться дворянского чина, из которого в комиссии пятнадцать надежных людей, и если к ним закупить еще двенадцать или пятнадцать человек, то большинство будет на нашей стороне.
Речь в этой переписке шла об элементарном подкупе шведских депутатов, дабы те не голосовали за объявление войны России. Однако успеха в этом мероприятии Бестужев, увы, не добился. К тому же, посол сначала представлял дела в более благоприятном виде, чем как они впоследствии оказались. И, разумеется, в Петербурге были недовольны своим посланником. Тот, правда, объяснял неблагоприятный оборот смертью императрицы Анны, что потревожило друзей России и ободрило противную партию, которая поспешила воспользоваться случаем, разглашая всевозможные лжи. И в письмах Остерману доказывал, что присланные к нему десять тысяч червонных все употреблены и хотя на эти деньги желаемого большинства не получено, однако все же приобретена та выгода, что не допущено до примирения русской партии с противною, чего он, Бестужев, немало опасался, ибо противная партия сильно искала этого примирения при помощи французского посла. Сам король как известному приятелю, так и другим друзьям России предлагал примирение; но деньги и обещания поддержки в будущем не допустили до примирения, что и надобно продолжать, ибо главный русский интерес состоит в том, чтоб в шведском народе было всегда разделение.
26 февраля в полночь надежный приятель Бестужева, первый секретарь канцелярии по иностранным делам барон Гильденштерн, вышел из дома русского посла вместе с мекленбургским концлейратом Кеппеном и вдруг был схвачен пятью людьми, а Кеппен попросту сбежал, вернувшись в дом к Бестужеву и рассказав ему об этом событии. У русского посланника при этом известии тут же началась лихорадка и стало ломать ногу: схваченный приятель был, по его мнению, человек самый добрый и честный, любимец всей доброй партии, происходил от одной из самых знатных фамилий, находился в родстве с графом Горном. Гильденштерн последние три года исправно потчевал Бестужева новостями с самого верха шведской политики и теперь, после того, как тот был схвачен при  загадочных обстоятельствах прямо на выходе из дома русского посла, кто из других его информаторов рискнет в следующий раз прийти к Бестужеву? Того же Кеппена вполне заслуженно считали шпионом русского посланника.
У Гильденштерна нашли письмо от старика Горна, в котором тот благодарил его за точную корреспонденцию и давал знать, что все письма его сожжены. Вместе с захватом Гильденштерна произведено было несколько других арестов, которые навели ужас на партию мира. Бестужев писал от 5 марта: «Секретная комиссия вместе с министерством так деспотически поступают, что и в самодержавных государствах такого примера не бывало. Слышу, что несчастный Гильденштерн многих из нашей партии оклеветал; увидим, что дальше будет; только это злое министерство и его клики так жестоко здесь в городе простой народ против России и меня восстановили и озлобили, что сказать нельзя; а я с печали духом и телом болен; подагра возобновилась. Однако ездил я ко двору на обыкновенное собрание и более двух часов пробыл там бодро и смело. Мне дали знать, что на прошлой неделе в секретной комиссии решен вопрос о войне; надобно быть во всякой осторожности и готовности, ибо теперь всякого зла от них ожидать надобно. Друзей наших всегда такое мнение было, что если ни труды, ни деньги, ни терпенье, ни умеренность не помогут, то надобно смирить оружием, отнять Финляндию, что может быть окончено в одну кампанию; жители финляндские так шведским правительством скучают, что с охотою поддадутся России. Замечательно, что посол французский иначе стал теперь поступать, чем прежде, и недаром у противной партии обнаружился такой военный жар. Мои служители едва смеют выходить из дому; надобно опасаться, чтоб и мне самому какого оскорбления не нанесли. Кеппену велено выехать в 24 часа из Стокгольма и в 8 дней из Швеции за то только, что из моего дома вместе с Гильденштерном вышел и у меня беспрестанно бывал. Слышу, будто хотят на меня у вашего величества жалобы приносить, что я канцелярских служителей подкупаю и разделение в народе произвожу. Что касается подкупа, то, если б можно было, я подкупил бы весь их Сенат для интересов вашего величества; относительно же разделения в народе, хотя в девятилетнее мое здесь пребывание я сблизился со многими особами и мог бы ревностные услуги вашему величеству оказать, если бы дела пошли иначе, но при нынешних обстоятельствах я стал здесь очень непотребен, ибо друзья мои чрез третьего и четвертого человека меня просили не только самому с ними не видаться, но и людей моих к ним не присылать. Я не в состоянии что-либо проведать; уведомляю об одном, чтоб у нас были осторожны. Все важные бумаги мои я передал голландскому министру».
19 марта Бестужев сообщал: «Так как велено флот экипировать, то ясно, что Франция шведов на то подвигнула и денег дать обещала, ибо своими средствами шведы этого делать не в состоянии. Нет никакого сомнения, что Франция тут действует и коварство свое производит, дабы всегда содержать Россию в тревоге и опасении от здешней стороны и не дать ей возможности употребить свои силы в другом месте. Мы надеялись, что английские предложения субсидий произведут какую-нибудь перемену в делах, но вместо того секретарю английского посольства запрещено являться ко двору».
2 апреля новое сообщение от Бестужева: «Никакой швед ко мне в дом ходить не смеет, потому я здесь живу в таком положении, как будто Россия со Швециею действительно находилась в войне; бывшие в моей службе шведы меня оставили; простой народ всякими ежедневно вымышляемыми разглашениями возбуждается против России, а если бы кто эти лжи вздумал опровергать, то его сейчас называют изменником или русским, и последнее слово между простыми людьми считается бранным». Наконец, шведское правительство стало отказывать русскому государю в императорском титуле, утверждая, что этот титул давался всем предшественникам Ивана III лично. Впрочем, апрель, май и половина июня прошли спокойно. Бестужев доносил, что, судя по приготовлениям, Швеция не может сделать против России ничего важного и вообще военные силы ее находятся в плохом состоянии.
От 19 июня Бестужев писал: «Из всех здешних дел и поступков можно видеть, что граф Гилленборг хотя бы и хотел со мною объясниться или решить дело об императорском титуле, но не может, потому что все здешние военные движения и приготовления сделаны по побуждению французскому, Франция обещала заплатить за издержки, следовательно, министерство без позволения ее ничего сделать не может; притом же граф Гилленборг обещал войну здешним молодым людям и потому не может склониться на примирение с Россиею в видах охранения своего кредита и своего положения. Наконец, министерство внушило народу, что Россия из страха пред войною отдаст Швеции по крайней мере Выборг». Бестужев прибавляет, что у шведов есть надежда на какую-то смуту в России. Русский агент Шевиус доносил о слухе между шведами, что в России будет бунт в пользу цесаревны Елизаветы, что фельдмаршал Ласси с 60.000 войска уже идет из Лифляндии к Петербургу, что к Ласси, конечно, пристанет и большая часть гвардии, и тут-то для Швеции настанет желанное время ловить рыбу в мутной воде. Говорили, будто цесаревна тайно отправилась из Петербурга в Москву, где будет дожидаться украинской армии и будет объявлена императрицею.
Потом стали говорить, будто шведский уполномоченный во Франции граф Тессин приехал в Швецию вместе с графом Морицом Саксонским, который с принцессой Елизаветой тайно сговорен, будто Елизавета уже в Финляндии, откуда вступит вместе с Морицом в Россию впереди шведской армии, а в России более половины войска на ее стороне. Вспомнили и о старом газетном слухе, пущенном при Анне для объяснения казни Долгоруких: толковали, что жених Елизаветы не Мориц, а Нарышкин, живущий во Франции. Шевиус ходил по стокгольмским кофейням и слышал там толки молодежи, что мир между Россиею и Турциею непрочен. Как скоро Швеция объявит России войну, то и Турция сделает то же самое и поляки не утерпят, сядут на коней; Пруссия не поможет России, потому что ее удержит Франция. Шведы боялись одного Миниха, признавая за ним большие военные способности; но и насчет Миниха ходили слухи, что он или умер, или под арестом, или сослан.
Наконец, спустя две недели после объявления Швецией войны, 13 августа и с российской стороны от имени императора Ивана Антоновича был объявлен манифест, в котором, в частности, говорилось: 
«Между неверными и дикими, бога не исповедающими погаными, не только между христианскими державами еще не слыхано было, чтоб, не объявя наперед о причинах неудовольства своего или не учиня по последней мере хотя мало основанных жалоб и не требуя о пристойном поправлении оных, войну начать, как то действительно ныне от Швеции чинится».
 В изданном от того же числа указе говорилось, что император, несмотря на вышеупомянутый со шведской стороны неправедный, богу противный поступок, по великодушию своему повелел: шведским подданным со всем принадлежащим им имением, пока они отсюда и из других мест Российской империи в свое отечество выехать не могут, всемилостивейшую протекцию и защищение показать; никто из русских подданных не должен делать им никаких обид, досадительства и вреда.
Шведские войска в Финляндии были разделены на два корпуса численностью каждый по четыре тысячи человек. Один корпус под начальством генерала с известной и в России фамилией Врангеля находился в трех милях от Вильманстранда, другой под начальством генерала Будденброка – в шести верстах от этого города. Гарнизон Вильманстранда не превышал шестисот человек. Главным начальником шведского войска в Финляндии был назначен граф Карл Эмиль Левенгаупт, маршал сейма, самый популярный в то время человек в Швеции. Но он был настолько занят своими обязанностями в сейме, что смог прибыть к войску лишь спустя четыре недели после объявления войны. И его рука сразу же почувствовалась: он приказал распространять среди русских и собственных войск дезинформацию о том, что русская принцесса Елизавета Петровна обратилась с манифестом к русским войскам с приказом не сопротивляться шведам. Кроме того, к шведам будто бы приехал и малолетний Петр Гольштинский, племянник Елизаветы. Такая деза должна была сыграть свою роль: не каждый русский солдат, а тем паче офицер станет воевать супротив наследников Петра Великого. Однако же, сей замысел не имел успеха.
Анна Леопольдовна вручила общее командование русской армией фельдмаршалу Петру Ласси, не желая вновь поднимать престиж униженного ею Бурхарда Миниха. Специальный корпус дислоцировался у деревни Красная Горка на южном побережье Финского залива под начальством принца Гессен-Гомбургского. Задачей этого корпуса являлась защита Петербурга от шведского десанта. Кроме того, было решено собрать два небольших корпуса в Лифляндии и Эстляндии под началом генерала Левендаля для обороны побережья от шведских десантов.
И снова покатился по весям набор рекрутов, дабы пополнить ряды русской армии. И вновь провожали молодых рекрутов из родного дома со слезами матери да сестры. Опять разносилась по Руси-матушке скорбная песня:
- Как и шли-прошли солдаты молодые,
Да за ними идут матушки родные,
Во слезах пути-дороженьки не видят.
Как возговорят солдаты молодые: 
«Ох вы матушки родные да родные!
Не наполнить вам синя моря слезами,
Не исходить-то вам сырой земли за нами!»
16 августа русское правительство обратилось за помощью к своему союзнику – прусскому королю, стремясь вовлечь его в войну со Швецией, но хитрый Фридрих II сумел отвертеться, найдя лазейку в трактате, несмотря на то, что еще при заключении русско-прусского союза обнадеживал Петербург, что если шведы предпримут что-нибудь против России, то он, несмотря на силезскую войну, как верный и истинный союзник, будет помогать России. Шведы же, в свою очередь, пытались вновь вовлечь в войну Турцию. Но османам в данный момент тоже было не до России. Они с часу на час ждали нашествия грозного персидского шаха Надира. Тем временем во французском порту Бресте началось вооружение большой эскадры, которую предполагалось направить на Балтику для помощи шведам. По этому поводу русский посланник Кантемир имел серьезный разговор с кардиналом Флёри, руководившим в то время французской внешней политикой. Одновременно и британское прави-тельство дало понять, что в случае появления французских кораблей на Балтике, туда войдет и британская эскадра для нейтрализации французской эскадры. В итоге французские корабли так и не покинули Брест.
16 же августа Ласси выехал из Петербурга и 18-го прибыл в Выборг, куда вызвал к себе для совещаний генерала Кейта. Осмотрев укрепления Выборга и артиллерию, фельдмаршал назначил генерал-майора Шипова обер-комендантом крепости, а сам 20-го числа отправился к войску, стоявшему в Каннаное. От перебежчика фельдмаршал узнал, что шведские силы невелики, состоят из двух корпусов, из которых в каждом не более 4000 человек. Оценив собственные силы и силы противника, Ласси созвал военный совет, на котором было решено с частью корпуса идти немедленно к Вильманстранду, взяв с собой провиант только на пять дней. Приблизившись к Вильманстранду, русские 22 августа остановились в деревне Армиле, а вечером к городу подошел шведский отряд под начальством генерал-майора Врангеля, который, включая и вильманстрандский гарнизон, насчитывал, по русским данным, 5256 человек, по шведским – 3500 человек. У русских же было 9900 человек.
   Крепость Вильманстранд была расположенв в очень удобном для обороны месте. Вообще, в этой, как и в других войнах в Финляндии, была своя специфика: отсутствие открытых пространств, удобных для передвижения больших масс войск, чащобы, болота, каменные гряды, речки и озера. Передвижение войск было возможно либо на мелкосидящих судах вдоль изрезанного фьордами побережья, либо по узким дорогам колоннами, движение которых затрудняли возможные засады. Вильманстранд стоял на возвышенности, на берегу широкого озера, и с этой стороны его гарнизон не опасался нападения. Остальные направления защищали мощные земляные укрепления крепости. Подход к городу был возможен только по одной дороге, что позволяло даже небольшой группировкой сдерживать наступление больших масс вражеских войск. Вокруг простирались овраги, болота, скалы и леса – местность для передвижения войск непригодная. Слабым местом обороны крепости было то, что рас-положенный неподалеку от крепости Мельничный холм был выше той возвышенности, на которой находилась крепость, но шведы предусмотрительно держали там сильный отряд войск.
Полковник Вильбранд, комендант Вильманстранда, узнав о движении русских, направил четырех человек, чтобы они, пользуясь темнотой и лесом, подошли к неприятельской армии и сделали рекогносцировку. Но один из часовых поставленного в лесу караула, заметив их, выстрелил. Едва раздался выстрел, как несколько полков второй линии вдруг поднялись, схватили оружие и, словно сговорившись, начали жаркую стрельбу, направленную на первую линию, причем, в продолжение получаса не было никакой возможности остановить их. К стрельбе подключились и пушкари – было сделано несколько пушечных выстрелов, вследствие чего у русских же полков, стоявших напротив, были убиты и ранены один офицер и семнадцать солдат. При этом едва не погибли фельдмаршал Ласси и генерал Кейт, спавшие в маленьких палатках, поставленных между общими линиями – несколько пуль насквозь прошили обе палатки.
Но эта суматоха внесла сумятицу и в стан шведских войск. Около двух сотен драгунских лошадей, ошеломленных огнем, вырвались из пикетов и побежали по большой вильманстрандской дороге. Шведский передовой караул, стоявший в шведской полумиле от русских, заслышав эту стрельбу и одновременный топот нескольких сот лошадей, подумал, что русские пошли в атаку. Караульные резко повернули назад и понеслись во весь дух в город, а здорово напуганные лошади следовали за ними так близко, что оказались в крепости вместе со шведским караулом прежде, чем успели поднять мост. Генерал-майор Врангель в результате всех этих действий также решил, что русские начали наступление на Вильманстранд.  Он сразу же сообщил об этом генерал-лейтенанту Будденброку и выступил на заре на помощь защитникам города.
Но настоящее наступление началось на следующий день. Ласси двинулся против неприятеля, который занимал очень выгодное положение под защитой крепостных пушек Вильманстранда. Вначале русское войско было встречено шведами с таким свирепым напором, что, не выдержав, русские подались назад. Однако Ласси тут же перехватил инициативу, отправив конницу во фланг шведам, в результате чего противник был сбит с возвышений и потерял часть своих пушки. Тут уже русские пошли в атаку с удвоенной энергией и вскоре заняли высоту, лежащую напротив главной шведской полевой батареи, и установив там несколько трех и шестифунтовых пушек, завязали артиллерийскую дуэль. Затем два гренадерских полка (Ингерманландский и Астраханский), которыми командовал бывший первый адъютант Миниха полковник Маннштайн, атаковали шведскую батарею. Шведы дали залп картечью, но русские шли прямо, не склоняясь перед вражескими, словно в психическую атаку. Тем не менее, эту атаку шведы отбили. Тогда Ласси приказал Маннштайну атаковать батарею с правого фланга, где был глубокий овраг. Гренадеры выскочили из оврага в шестидесяти шагах от шведов и дали залп из ружей. Шведы побежали, бросив пушки. Между тем, на левом фланге драгуны полковника Ливена также  атаковали шведов. Их организованное сопротивление прекратилось. Конница бежала первой и столь быстро, что драгуны Ливена даже не смогли ее настичь. Уцелевшие пехотинцы частично бежали в город, а частично укрылись в окрестных лесах и болотах. Преследуя неприятеля, русские войска достигли укреплений Вильманстранда. Таким образом, трехчасовой бой закончился полным поражением шведов.
Фельдмаршал тут же послал барабанщика к валу требовать сдачи города, но шведы парламентера застрелили. Тогда Ласси приказал взять город штурмом. По городу был открыт сильный артиллерийский огонь, причем русские использовали не только свои, но и только что захваченные у шведов пушки. Город был охвачен огнем. К семи часам вечера, спустя всего один час после начала штурма, Вильманстранд перешел в руки русских. Командовавший шведским корпусом генерал-майор Врангель попал в плен с семью штаб-офицерами и 1250 рядовыми. Победителям достались двенадцать знамен, четыре штандарта, двенадцать пушек и одна мортира, две тысячи лошадей, а «те солдаты, которые штурмом в город вошли, равномерное знатное число добычи деньгами золотыми и серебряными, разною серебряною посудою, платьем, провиантом и иными разными вещами получили».
Русские потеряли убитыми генерал-майора Укскуля, трех штаб-офицеров, одиннадцать обер-офицеров и пятьсот одиннадцать рядовых. С другой стороны, на поле боя насчитали более 3300 трупов шведов.
Это было единственное значительное сражение в кампании 1741 года.
 Но самое интересное, что в 15-20 км от места сражения находился шведский корпус генерал-лейтенанта Будденброка. Позже шведский сенат обвинил Будденброка в том, что он своевременно не помог Врангелю. Дисциплина и боевой дух корпуса Будденброка также оставляли желать лучшего.
Впрочем, не обошлось без неприятностей и в лагере самого Будденброка. В следующую за сражением ночь (с 23 на 24 августа) там случилось странное происшествие. Небольшое число спасшихся драгун из корпуса Врангеля неслись во весь опор до тех пор, покуда не прибыли к этому лагерю. Когда же они прискакали к передовому караулу, часовой окликнул их, но ему никто не ответил, тогда он выстрелил, и весь караул, бросившись на лошадей, бежал в лагерь. Бегущие следовали за ними и привели всех в такое смятение, что войска разбежались, оставив Будденброка и офицеров одних в лагере. И им стоило большого труда собрать всех на следующий день к полудню.
25 августа Ласси приказал до основания разрушить город Вильманстранд, а его жителей вывезти в Россию. А сам он с армией двинулся... к русской границе и вернулся в тот же лагерь, который покинул неделю назад. Анна Леопольдовна и ее окружение, а особенно генералиссимус Антон Ульрих Брауншвейгский, выразили неудовлетворение подобной ретирадой, но вынуждены были довольствоваться отписками Ласси. К тому же, Анна Леопольдовна запретила своему супругу вмешиваться во что бы то ни было. Положение правительницы было не настолько прочным, чтобы рассориться еще и с этим фельдмаршалом. Впрочем, на вражеской территории остались отряды казаков и калмыков, которые сожгли несколько десятков финских деревень. Полки донских казаков привел в Финляндию войсковой походный атаман, бригадир Краснощёков, прославившийся еще в русской-турецкую компанию в составе армии Миниха. Казаки сразу же начали доставлять шведской армии немало неприятностей, ведя зачастую войну в ее тылах, среди лесов, озер и болот. Краснощёков лично ходил в разведку, участвовал в опасных предприятиях. И почти сразу же стал «лично известен» неприятелю своей дерзостью, храбростью и предприимчивостью. Про него слагались целые легенды: «Ему уже за семьдесят, но он еще полон дикого отчаянного мужества… Он снес головы десяткам пленников, чтобы рука не ослабела… Свои раны он лечит человеческим жиром, прикладывая его снаружи или принимая внутрь в стакане водки…»
Разумеется, как и полагается, после победы последовали торжества и награды: фельдмаршал Петр Ласси получил 30 гаков земли в Лифляндии, генерал Джеймс Кейт (которого, между прочим, называют организатором русского масонства) – годовую пенсию, генерал-лейтенант Штофельн — орден Александра Невского и годовое жалованье, генерал-лейтенант Бахметьев – годовое жалованье. Получили награды, повышения в чинах и годовое жалованье и многие другие офицеры, участвовавшие в походе. В честь победы снова был объявлен трехдневный праздник, опять салютовали пушки, служились молебны, устраивались балы. В галерее дворца вывесили двенадцать флагов и четыре штандарта, захваченные у шведов. Пленных привели в Петербург, многие были полураздеты русскими солдатами, которые не смогли сдержать свою ярость. Увидев это, правительница Анна лично распорядилась подарить им новые кители и штаны.
Эта победа заставила Ломоносова разразиться хвалебной одой в честь малолетнего императора и его матери:
Российских войск хвала растет,
Сердца предерзких страх трясет,
Младой Орел уж льва терзает!
Наконец, 3 сентября в Финляндию прибыл граф Левенгаупт. Он собрал оставшиеся шведские войска и устроил им смотр, на котором сразу заявил:
- Его Светлейшего Величества, моего всемилостивейшего Короля, я, генерал-аншеф Его армии, объявляю всем и каждому, что Королевская армия вступила в русские пределы.
 Всего в строю оказалось 23.700 человек. Но только и всего – на этом активные боевые действия в Финляндии закончились. Обе стороны отвели свои войска на зимние квартиры. И в течение следующих нескольких месяцев дело ограничивалось лишь небольшими стычками оставшихся там казаков и калмыков со шведскими драгунами.
Однако в ноябре Левенгаупт с шестью тысячами пехотинцев и 450 драгунами направился в сторону Выборга, остановившись у селения Секкийерви. Одновременно из Вильманстранда и Нейшлотта на русскую Карелию напали несколько меньших по численности корпусов.
На 2 ноября 1741 года было намечено общее заседание Кабинета министров, где главным вопросом, разумеется, был вопрос о войне. Понимая напряженную обстановку в европе, как, пожалуй, никто другой в правительстве анные Леопольдовны, Остерман решил встретиться вице-канцлером Головкиным до этого самого общего заседания. Нужно было выяснить кое-какие вопросы, и, исходя из полученных на них ответов, подготовить доклады правительнице. В районе пяти часов вечера Головкин пожаловал к Остерману.   
- Бестужев пишет, что что прусской король велел 30-ти тысячам маршировать в сие королевство" (то есть на помощь шведам.
Естественно, Остерман также был знаком с депешей посланника в Швеции Михаила Петровича Бестужева-Рюмина. Но насколько верны у того сведения? И потому Остерман ответил:
- Ваше превосходительство, как из поданных от меня многократных письменных мнений, так и от отправляемых от времени до времени инструкций к чужестранным министрам мог усмотреть, что нынешние конъюнктуры без сомнения весьма опасны. И ежели Франция свое дело в Германии окончит, как то и скоро учиниться может для того, что ей никто в том не противится, то она так и чужими силами Швеции, может быть, в помощь придет.
Остерман понимал, что Франция, успешно вытеснив Габсбургов из Германии, сможет оказать своей союзнице Швеции помощь против России через германские государства, например, через ту же Пруссию. Но, оказывается, угроза шведского наступления его беспокоила гораздо больше. И потому он продолжал:
- Ваше превосходительство может подлинно о том уверен быть, что ежели когда-нибудь надобно было в России, все особливые намерения и несогласия отложа, поступать в делах с искренностию, единодушным согласием и постоянством, то оное ныне, конечно, нужно, ибо все несогласия служат токмо неприятелю в пользу, а нам самим к вреду и разорению. Вам известно, какое безбожное намерение неприятель против нас имеет и что он произвести у нас старается, чего ради надобно, чтоб российский народ свою верность и любовь к нашему императору и к императорской фамилии публично засвидетельствовал.
- Я ничего о неприятельских намерениях не знаю, – ответил Головкин.
- Но ведь ваше превосходительство видели оный мерзкий шведский манифест.
- Какой манифест?
- Шведский известный манифест, который ваше превосходительство и сами читали.
- Да, я его видел.
 - Так вы из оного могли усмотреть, сколь опасные намерения они имеют, – напирал на Головкина Остерман.
- Но я его не помню, – Головкину казалось, что он был искренен, но хитрого лиса Остермана провести было очень трудно.
- Вы можете припамятовать, что оное мерзостное письмо касается не только немцев, но и самого нашего дражайшего императора и его императорской фамилии.
- Но я того не памятую!
- Но то очень явно в оном манифесте изображено, ежели только-де одних немцев то касалось, то можно было тотчас оное отменить и их отпустить.
- Не всех, – возразил Головкин. – Для некоторых дел их можно и удержать.
Остерман внутренне на сие возражение удовлетворенно хмыкнул, но вслух произнес:
- Оное зависит от Ее императорского высочества и что она при том всемилостивейше заблагорассудит, тому должны немцы себя и подвергнуть, а сие клонится до самого государя и для того надлежит нам показать, что мы верные и добрые люди.
Узнав о движении шведов, правительство Анны Леопольдовны  24 ноября года в 1 час пополудни правительство отдало приказ всем гвардейским полкам быть готовым к выступлению в Финляндию против шведов. Но во дворце Елизаветы поняли дело так, что правительство нарочно хочет удалить гвардию, зная приверженность ее к цесаревне. Близкие Елизавете люди – Воронцов, Разумовский, Шувалов и Лесток – стали настаивать, чтобы Елизавета немедленно с помощью гвардии произвела переворот.

4.
Качели судьбы вознесли Анну Леопольдовну на самую верхотуру человеческого бытия. Дальше, по всем законам физики, можно было только опускаться вниз (или резко падать). И сколько времени она будет находиться в этой самой высшей точке зависело только от самой Анны. Но вся трагедия этой женщины заключалась в том, что она никогда не стремилась надеть на себя корону Российской империи, никогда не стремилась к власти. Она с детства была весьма чувствительной, мягкой, доброй по натуре и влюбчивой, как и ее мать, Екатерина Ивановна. И лишь изредка, но весьма жестко проявлялись в ней и черты отца, Карла Леопольда – вспыльчивость и взбалмошность, упрямство и беспечность. Она могла не слышать людей, близких ей либо по крови, либо по дружбе, либо просто знакомых, если они говорили ей то, что она не хотела или не могла вопринимать в силу своего характера. И именно это сыграло с ней злую шутку, именно эта сила заставила качели ее судьбы резко обрушиться вниз, унося в пропасть не только ее самоё, но и всех ее ближних, и даже ни в чем не повинных ее детей.
  С весны сорок первого года в дипломатической переписке между посланниками и дворами разных государств все чаще встречается имя цесаревны Елизаветы. В марте английский посланник Финч, сменивший неожиданно скончавшегося Клавдия Рондо, получил из Англии сообщение о наличии в России партии, готовой взяться за оружие для возведения на престол дочери Петра. Финч тут же поторопился сообщить об этом Антону Ульриху.
- У меня есть сведения, что заговорщики рассчитывают на шведскую интервенцию и французскую субсидию в два миллиона крон. Я, правда, сильно сомневаюсь, чтобы маркиз де ля Шедарди выложил такую сумму, зная его прижимистость и хитроватость.
- Спасибо за известие, господин Финч, – ответил Антон Ульрих, – но я об том уже уведомлен и приказал установить за дворцом ее высочества Елизаветы тайное круглосуточное наблюдение. Что же касается замыслов Нолькена и Шетарди, то у нашего правительства давно уже существуют подозрения по этому поводу. Как заметно и сближение Лестока с Шетарди. Посол часто посещает великую княжну, даже по ночам, переодетый. В случае, если ее поведение будет явно двусмысленным, ей грозит монастырь.
- Мои источники сообщают, что Нолькен всех уверяет, что план интервенции согласован с Елизаветой.
- Ах, дорогой Финч, если бы вы только знали, как трудно убедить во всем этом мою супругу. Она считает, что у ее высочества Елизаветы нет от нее никаких тайн.
- Но есть человек, к мнению которого она, все же, прислушивается.
- Если вы имеете в виду графа Линара, – поморщился принц, – то даже его опасения насчет Елизаветы ее императорское высочество не принимает всерьез.
- Нет, ваше высочество. Я имею в виду другого графа – Остермана. 
- Я знаю, что граф Остерман уже несколько раз намекал ее высочеству на хитрость Елизаветы, но готов поговорить с ней гораздо более настойчивей.
Посланник Финч вышел от Антона Ульриха не совсем удовлетворенный. Да, принц Брауншвейгский, несомненно, очень храбр, пользуется славой безукоризненно честного человека и весьма приветлив, но… Ему недостает достоинства в манерах и опытности в делах. Возможно и поэтому его супруга Анна никак не не соглашается прислушиваться к его мнению, да, к тому же, все еще держится очень скованно и все время проводит в апартаментах Менгден, тяготясь от многолюдных собраний.
 Финч подробно рассказал и Остерману о проделках Шетарди и Лестока, но они уже не были секретом и для самого Андрея Ивановича. Более того, Остерман привлек еще и Ботта д;Адорно, венского посланника, дабы его убеждения правительницы стали еще весомее. Независимо от них канцлер Головкин, пытавшийся в последнее время перехватить бразды правления внешней и внутренней политикой у Остермана, советовал, для прекращения всяких попыток к ниспровержению правительницы, принять ей титул императрицы, но и это она отложила до дня своего рождения – 18 декабря 1741 года.
А тут еще и Лесток, мало сдержанный на язык, где-то проболтался и с надеждой заявил, что скоро цесаревна сделается императрицей. Весть об этом дошла до Остермана. Остерман, наконец, собрался и поехал объясняться с правительницею.
Анна Леопольдовна, сделав над собой усилие, оторвалась от чтения последней новинки французской литературы и решила все же выйти в кабинет, где ее уже дожидался Остерман. При этом, по дороге Анна Леопольдовна прихватила детское платьице, которое она лично шила своему сыну-императору. Увидев ее, Остерман принялся копошиться в лежавших перед ним на столе бумагах. Он думал о том, как бы придать некоторым из них чрезвычайную, неотложную важность дабы с него и начать доклад правительнице.
   - Ах, Андрей Иваныч, ты опять с бумагами!.. – проговорила с недовольным видом правительница, входя в кабинет. – Тебя-то я, впрочем, всегда очень рада видеть, а бумаги твои мне порядком надоели. Вот, посмотри, какое красивое платьице я шью моему Иванушке. Маркиз Шетарди не довольствуется переговорами со мной и непременно требует торжественной аудиенции у самого императора; приходится уступить ему. Вот забавная-то будет аудиенция! Послушаем, как они разговорятся... Ох, уж мне эти придворные этикеты да государственные дела... Скоро ли дождусь я того времени, когда вырастет мой сынишка и сам начнет править царством, а я буду жить, как хочу?
   - Но, ваше императорское высочество, – почтительно заметил Остерман, – при настоящих оказиях вам необходимо надлежит постановить некоторые резолюции.
   - Хорошо, хорошо, только ты, Андрей Иваныч, посмотри прежде это платьице. Иванушка явится в нем на аудиенцию. Не правда ли, как оно хорошо? Вот здесь обошьется оборочкой, а тут пойдут кружевные прошивки, на этом месте будет бантик, – говорила правительница, поднося свое шитье к лицу Остермана, который поневоле должен был разделять удовольствие молодой матери.
- Притом, ваше императорское высочество, насчет цесаревны, – начал министр, отделавшийся, наконец, от неподходящего к его обязанностям занятия.
   - Опять, Андрей Иваныч, ты с Лизой, да что она тебе делает? – с выражением упрека возразила правительница.
   - Мне ее высочество ничего дурного не делает, а высочайшей вашей фамилии, вам, высокоповелительная государыня, и всему российскому отечеству цесаревна намеревается учинить злокозненные факции...
   - Все это сплетни, мне давно уже известные. Ты да мой муж всегда пристаете ко мне, чтобы я или выдала ее насильно замуж, или посадила бы ее поскорее в монастырь, но я ни того, ни другого не сделаю. Оставь Лизу в покое. Я на этих днях была у нее, все объяснилось между нами, и мы теперь дружны по-прежнему. Так бы и всегда было, да на беду нас злые люди ссорить хотят. Говорю я это, впрочем, не о тебе, Андрей Иваныч, так как я знаю очень хорошо, что все твои советы идут от доброго сердца, – проговорила ласковым голосом правительница.
   - Позволю себе сказать, что каждое слово произношу я перед вашим императорским высочеством по душевной моей чистоте, по рабской моей преданности к высочайшей особе вашей, предоставляя затем действовать вам так, как сие благоугодно будет соизволить...
   Проговорив это, Остерман принялся вынимать бумаги из своего портфеля, внушавшего правительнице своим объемом опасение, что в нем слишком много запаса для доклада и объяснений.
   Доклад, однако, кончился скоро. Правительница слушала рассеянно объяснения своего министра: она в это время шила сыну платье и иголка быстро двигалась в ее руке, и несколько раз Анна Леопольдовна, не обращая внимания на сановного докладчика, раскладывала перед ним свою работу на его бумаги и расправляла ее на них, чтобы посмотреть, верно ли она ведет к прошивке строчку. Такое невнимание сильно смущало Остермана. Но так как правительница подписала все доклады безоговорочно, не сделав никаких возражений и замечаний, то Остерман успокоился, убедившись, что кредит его доверия не поколебался нисколько.
После долгих препирательств с правительницей Шетарди все-таки добился своего – ему, наконец, решились показать императора. Утром, в день, назначенный для торжественной аудиенции, собрались в Зимний дворец придворные и высшие чины, туда же явился и маркиз со своей многочисленной и блестящей свитой. Он теперь торжествовал, свысока окидывая всех гордым взглядом победителя. В тронной зале был поставлен рундук, обитый алым сукном, а на нем стол, покрытый пунцовым бархатом с золотой бахромой и с такими же кистями. Против стола, установленного перед троном, разместились, в виде полукруга, с одной стороны русские сановники и придворные кавалеры, а другая сторона, назначенная для посольской свиты, оставалась пока никем не занятой. На нижней ступени трона стояла в великолепном уборе с андреевской лентой через плечо правительница, а несколько поодаль от нее, по обеим сторонам трона, расположились придворные дамы. Вся эта группа блестела серебром, золотом, жемчугом и драгоценными камнями, белела кружевами, шумела бархатом и шуршала парчой и шелком. Кормилицу, в богатом русском наряде, с младенцем-императором, положенным на подушку, покрытым золотой порфирой, одетым в то самое платьице, которым Анна Леопольдовна хвасталась перед Остерманом, поставили у стола, прямо перед главным входом. Она заботливо успокаивала ребенка, и среди глубокого молчания, водворившегося в зале, слышался только обычный и теперь самый тихий напев мамки: ши, ши, ши...
   Когда все было готово, на середину залы важно выступил пышно разодетый обер-гофмаршал, граф Левенвольде, с длинным золотым жезлом в руке и с бантом из кружев и разноцветных лент на левом плече. Поклонившись низко императору, преспокойно перебиравшему ручонками бусы, надетые на шее его мамки, Левенвольде отдал глубокий поклон правительнице и доложил ее высочеству:
 - Его превосходительство господин маркиз де ла Шетардий, посланник его наихристианнейшего величества, короля Французского и Наваррского, желает иметь счастье представиться его величеству императору и самодержцу всероссийскому.
- Введите маркиза в аудиенц-залу, – приказала правительница.
Двери тут же широко растворились, и в зале показался сопутствуемый своей свитой посланник. Он поразил всех роскошью и изысканностью своего наряда. На нем было платье из серебряной ткани, расшитое золотом, он блестел бриллиантами и, словно щеголиха-женщина, тонул в тончайших кружевах своего белого жабо. С вычурной грациозностью, усвоенной на уроках знаменитейших парижских балетмейстеров того времени, выступал маркиз, легко вскидывая вперед и затем вытягивая ноги, охваченные бело-серебристыми шелковыми чулками, обутые в длинные тупоносые на высоких каблуках башмаки, с большими бриллиантовыми пряжками на бантах из белых лент. Сделав таких три шага, приведших в восторг присутствовавших здесь модниц и модников, маркиз остановился и, прижимая к груди свою треуголку с золотым галуном, белым плюмажем и бриллиантовым аграфом, ловко проделал ногами что-то вроде антраша и затем почтительно поклонился императору. Молодуха-кормилица, которой забыли объяснить правила этикета, отвечала маркизу поклоном в пояс.
   Сдержанный смех пробежал по залу. Левенвольде вспыхнул от досады и начал делать кормилице руками и глазами предостерегательные знаки, которые, однако, были поняты ею совершенно в ином смысле. Поэтому, чем ближе подходил маркиз, чем изящнее и почтительнее справлял он свои поклоны и чем плотнее прижимал к своей груди треуголку, тем ниже и ниже отвешивала ему в свою очередь поклоны простодушная молодуха, представлявшая теперь первенствующую особу в этой торжественной церемонии.
   Остановившись на некотором расстоянии от императора, Шетарди своими вычурными французскими фразами стал уверять годовалого малютку-императора в неразрывной дружбе своего с лишком тридцатилетнего августейшего повелителя, он заявлял настойчиво, что дружба обоих великих монархов послужит ручательством за поддержание спокойствия в Европе и залогом благоденствия обоих могущественных, дружественных между собой народов. На напыщенную речь посла ответил вице-канцлер граф Головкин, разумеется, в том же смысле и с оттенками той же искренности и уверенности, какими отличалась речь маркиза. После этого правительница сошла со ступени трона и пригласила маркиза приблизиться к императору. Шетарди только и желал этого для того, чтобы  вглядеться попристальнее в личико ребенка и заметить, нет ли на нем каких-нибудь особых примет. Но едва с этой затаенной целью посол близко нагнулся к императору, как малютка, протянув свои пухленькие и цепкие ручонки, выразил явное и твердое намерение стащить с представителя Франции его великолепно взбитый парик. В сильном испуге щеголеватый маркиз сделал в сторону отчаянный пируэт, сообразив сразу, какой всеобщий смех возбудила бы эта затея его величества, если бы она удалась, а малютка между тем, видя свою неудачу, разревелся на весь зал.
- Вас предваряли, господин маркиз, чем может кончиться аудиенция у этого маленького шалуна, – довольная проделкой сына-императора, улыбнулась Анна Леопольдовна. – Надеюсь, впрочем, что вы извините нас как за это, так и за другие, быть может, замеченные вами отступления от строгих правил этикета. У нас такая церемония происходит в первый раз.
Сказав это, правительница забрала у мамки плачущего ребенка и, взяв его рукой за обе щечки, начала нежно целовать его, успокаивая.
Расшаркиваясь и раскланиваясь, маркиз рассыпался перед правительницей в самых утонченных любезностях и затем вышел из зала, горделиво неся голову, украшенную модным париком, который остался на месте благодаря только ловкой увертливости своего владельца...
Когда английскому послу Финчу рассказали об этом казусе с послом французским, Финч от души внутри себя порадовался. Англичанин был у Анны Леопольдовны в гораздо большем фаворе. И даже иногда заезжал к ней поигрывать в карты. И вот, в один из таких дней, 3 февраля 1741 года ему удалось лицезреть российского государя без официальных церемоний. Рядом с комнатой, в которой они играли в карты, были апартаменты малютки-царя. Тому случилось вкрикнуть, и Финч тут же поднял голову и глянул на правительницу.
- Как здоровье его величества?
- Благодрю вас, его величество здоров и весьма хорошо прибавляет в весе, – и тут Анна Леопольдовна улыбнулась. – Ежели вы желаете, господин Финч, взгялнуть на него, то я сделаю вам честь и вынесу его.
- Окажите мне такую честь, ваше высочество! – тут же откликнулся Финч и встал.
Анна Леопольдовна вышла и вскоре вернулась, держа на руках спеленатого в кружевные одеяльца российского императора. Финча поразил вид Ивана Антоновича, особенно красива была его верхняя часть лица, замечательные глаза и общий здоровый вид. Пребывая в восторге, английский посланник тут же приложился к пухленькой ручке младенца.
   
5.
В последние месяцы в Летнем саду часто можно было заметить прогуливавшихся будто бы без всякой цели и негромко между собой переговаривавшихся гвардейских офицеров. Однако, на самом деле, цель у этих гвардецйев была, и очень важная – они дожидались той минуты, когда в саду появится цесаревна Елизавета, причем, желательно, одна. Наконец, они дождались. Елизавета шла неспешно в глубокой задумчивости, обмахиваясь веером, когда к ней подскочил один из преображенцев, таким образом даже напугав ее.
- Матушка, мы все готовы и только ждем твоих приказаний, что наконец велишь нам? – негромко произнес он.
Цесаревна оглянулась по сторонам – на ее счастье, вокруг оказались одни лишь гвардейские офицеры, которые, впрочем, сообразили, что не стоит всем близко подходить к Елизавете Петровне. А та, не останавливаясь, на ходу так же негкромко ответила:
 - Ради господа, молчите и опасайтесь, чтоб вас не услыхали: не делайте себя несчастными, дети мои, не губите и меня! Разойдитесь, ведите себя смирно: минута действовать еще не наступила. Я вас велю предупредить.
Это был, по сути, хотя бы полунамек на то, что цесаревна уже приняла решение бороться за власть. Удовлетворенные хотя бы этим, они поспешили вернуться в казармы.
А там, в это время происходили занимательные вещи.
Обсуждали нынешнее положение в государстве, с пеной у рта доказывали, что нынешнее хуже вчерашнего. В России никогда, за редким исключением, не любили правящего монарха. За пятнадцать лет, прошедших с момента смерти Петра I, у многих поистерлась в памяти жестокость Петра, а иные о том просто слышали, да не всему верили. Как известно, Петре I при его жизни повсеместно говорили как об антихристе, кровопийце, развратнике и нарушителе всех мыслимых и немыслимых запретов и законов, разорившем страну бесчисленными поборами, налогами и повинностями. Но проходили годы, и образ грозного царя в народном сознании менялся, плохое и страшное забывалось. В памяти стареющих современников Петра Великого, соприкоснувшихся с ним при его жизни, оставался облик бесстрашного воина, реформатора, прославившего на весь мир Россию как великую державу. Царь, действительно дравший три шкуры со своего народа, в мифологии представал народным защитником, сильным, крутым, но справедливым. Гвардейцы, затаив дыхание, слушали крамольную песню, которую заводил ветеран-патриот и за которую могли в случае доноса «урезать язык»:
- Ты откройся-ка гробова доска,
Из гробницы встань, русский белый царь.
Ты взгляни-ка царь, радость гвардии,
Как полки твои в строю стоят,
Опустив на грудь свои головы.
Что не царь нами теперь властвует,
И не русский князь отдает приказ,
А командует, потешается
Злой тиран Бирон из Неметчины.
Встань-проснись, царь, наше солнышко,
Хоть одно слово полкам вымолви,
Прикажи весь сор метлой вымести
Из престольного града Питера.
- Да и что тут говорить – не чета был покойный царь тем, кто сейчас там расселся! – стукнул кулаком себя по коленке еще один птенец гнезда Петрова и ткнул указательный палец вверх.
- Да и то сказать, – поддержал его более молодой преображенец. – Дитя-император в люльке, бесцветная мать его Анна Леопольдовна, дичившаяся публики и прятавшаяся в дальних комнатах дворца, да отец государя принц Антон, хотя и генералиссимус, да какой-то несолидный, невидный, негрозный и недородный, а несмелый и вялый – одно название, что генералиссимус…
- Когда низвержен был Бирон, мы думали – немецкому господству приходит конец, а оно и до сих пор продолжается, хотя с другими особами.
- А ишо слыхивали мы, что малец-то, император Иван, не был крещен, к тому ж и родился от отца, не крещенного в православную веру, а мать его, нонешняя правительница, держится втайне лютеранской ереси.
В отличие от армейских, гвардейцы и в самом деле не любили принца Антона. Вторые, в отличие от первых, сторонились боевых действий, а потому и никогда не видели генералиссимуса в бою.
А слушатели у ветеранов были благодарные – из трех сотен будущих мятежников 1741 года сто двадцать человек относились к зеленым юнцам, записанным в гвардию в последние четыре года, причем семьдесят три из них были рекрутами из крестьян. Да-да, и в гвардии – оплоте русского дворянства – служили простые крестьяне, а также бывшие посадские, разночинцы и даже холопы. Включение их в гвардейские полки, да еще в первую (самую почетную) роту Преображенского полка, не было случайностью, а явилось следствием целенаправленной кадровой политики правительства императрицы Анны Ивановны. Когда в 1741 году начались допросы свергнутого регента Бирона, то его, кроме серьезных государственных преступлений, обвиняли также и в «разбавлении подлыми» людьми элитных частей, что делалось им якобы «для лучшего произведения злого своего умысла» по захвату власти. Известно, что свергнутый Бирон (как и Остерман позже, в деле 1742 года) во время это-го следствия играл роль козла отпущения и отвечал за все грехи анненского царствования. Между тем политика вытеснения дворян из гвардии была изобретена не злобным временщиком, а самой императрицей Анной Ивановной. Вступив на престол при чрезвычайных обстоятельствах, когда большая часть дворян составляла проекты по ограничению императорской власти, Анна на всю свою жизнь сохранила недоверие к своим подданным-дворянам и всегда опасалась нового «замешания», подобного движению начала 1730 года. Одним из первых ее шагов на государственном поприще стало учреждение нового гвардейского полка – Измайловского, в который совсем неслучайно набрали мелких служилых людей с южных окраин – однодворцев, а офицерами, в большинстве своем, назначили иностранцев. Происходило это не от большой любви государыни ко всему иностранному, а от недоверия Анны к отечественному дворянству. В том же ключе следует рассматривать и обновление старых гвардейских полков, воинам которых весьма не нравилось появление новых любимчиков государыни – измайловцев.
Между прочим, и среди трехсот восьми гвардейцев-участников (всего же в гвардии той поры насчитывалось до десяти тысяч человек!) елизаветинского переворота дворяне составляли менее одной пятой от общего числа мятежников – всего пятьдесят четыре человека. Все остальные участники мятежа происходили из крестьян, горожан, церковников, солдатских детей, казаков, причем, крестьяне составляли почти половину – сорок четыре процента. В среде повстанцев 1741 года не оказалось ни одного представителя знатных дворянских родов, не было даже ни одного офицера. Елизавета явилась императрицей солдатни, да и то ничтожной ее части. Кроме того, и эта часть состояла на треть из солдат, начавших свою службу еще при Петре, причем, многие из них участвовали в Северной войне 1700-1721 годов и в Персидском походе 1722-1723 годов. Так что, ко времени восшествия на престол Елизаветы некоторым из них уже стукнуло пятьдесят – по тем временам возраст весьма почтенный. Можно представить себе, как в казармах и на бивуаках такой седоусый «дядька» рассказывал окружавшим его молодым солдатам о походах с великим полководцем, о его дочери – красной девице, умнице и помощнице, которую они видели вместе с великим царем. В таких рассказах на Елизавету распространялась харизма первого императора.
В это время вернулись из летнего сада офицеры, встречавшиеся с цесаревной и пересказали ее слова остальным. На лицах забродила улыбка.
- Ничего! Погодим маленько. Вот займет наша матушка Елисавет трон российский, то-то житье наступит!
- Да кабы то так и было! – произнес третий. – А то слыхивал я от верного человека, будто матушку нашу хотят выдать за принца Людовика Вольфенбюттельского.
- Врешь, поди!
- Не вру, ей-богу! – перекрестился офицер. – Чтобы разузнать об том, прибег я к человеку, которого мне достал швед Нолькен пред своим отъездом и которого жена при принцессе Елисавете. Он выполнил поручение к совершенному моему удовольствию, сообщив мне от имени самой цесаревны, что точно были новые покушения принудить ее к этому браку. При том делали даже обещания, что в таком случае правительство откажется от всякого притязания на имения, приобретенные бывшим герцогом курляндским на деньги, которые он успел захватить, и предлагали, что не ограничатся приданым, назначаемым русским принцессам, и чтобы в том убедить, постановили предложить нашей матушке-цесаревне пенсион в пятьдесят тысяч рублей, тогда как пенсия покойной царицы не превышала десяти тысяч рублей во все время бытности ее герцогинею курляндскою. Елисавет Петровна велела передать моему человеку, что она отказалась от таких предложений. И вообще, дабы не под-даться на такую приманку и для предохранения себя от новых преследований, цесаревна решилась отправиться в деревню, и потому гвардейские офицеры могут быть уверены, что она ни за что не отдаст своей руки тому, кого предлагает настоящее правительство.
Офицеры с облегчением вздохнули.
Позднее стало известно, что в надежде побудить ее к браку, намеревались отдать Елизавете даже Ливонию, присоединив ее к Курляндии и Семигалии. Более того, уже будучи на последних днях второй беременности, Анна Леопольдовна попросила обер-гофмаршала Левенвольде, когда он был с ней утром один:
- Желается мне, граф, привесть в брачный союз брата герцога генералиссимуса Людвига с цесаревною. Не можешь ли ты, граф, пойти к ее высочеству с тою препозицией?   
Левенвольде, не ожидавший таких слов от правительницы, поневоле вздрогнул, но быстро нашелся с ответом.
- Неприлично мне, ваше императорское высочество, с таким делом к ее высочеству являться. Не соизволит ли ваше высочество сами о том переговорить с цесаревною?
Анна Леопольдовна недовольно поморщилась.
- Ладно, ступай, граф.
Пребывая в некотором смятении после этого разговора, Левенольде тут же отправился к Остерману, чтобы выслушать его совет. В ответ Остерман утвердительно кивнул головой:
- Вы то принцессе Анне хорошо ответствовали.
Сама Елизавета, однако, хотя и приняла все же решение вступить в борьбу за престол, решила отложить сие предприятие до 6 января будущего года. Тогда предполагала она явиться перед гвардейцами во время крещенского парада на льду Невы-реки и там заявитъ свои права.
Но, узнав об этом, французский посланник Шетарди, презрев все опасности и слежку за собой, велел заложить карету и помчался на аудиенцию к цесаревне. Он понимал, что, если люди, затевая что-нибудь важное, начнут откладывать свое предприятие на дальние сроки, то могут, охладев к оному, покинуть его вовсе. Поэтому маркиз Шетарди и спешил объясниться с цесаревной. На календаре было 22 ноября 1741 года.
- Ваше высочество! – возвестил он сразу же, едва успев церемониально поприветствовать Елизавету. – Я приехал вас предупредить об опасности. Я узнал из верного источника, что вас хотят упрятать в монастырь. Пока это намерение отложили, но ненадолго. Теперь же наступает пора действовать нам решительно. Положим, что успеха не будет вашему предприятию. Вы, в таком случае, рискуете подвергнуться ранее той участи, какая неизбежно вас постигнет месяцем или двумя позже. Разница в том, что если вы теперь ни на что не решитесь, то лишите смелости друзей ваших на будущее время, а если теперь покажете со своей стороны решимость, то сохраните к себе расположение друзей, и, в случае первой неудачи, они отомстят за нее и могут поправить дело.
- Если так, – произнесла Елисавета Петровна, – если уж ничего не остается, как приступить к крайним и последним мерам, то я покажу всему свету, что я – дочь Петра Великого.
Маркиз немного успокоился. Беседа потекла в более спокойном русле.
- Вы, вероятно, слыхали, маркиз, о том, что меня сватают за брата генералиссимуса Антона Брауншвейгского Людвига?
- Об том весь Петербург уже несколько месяцев, с момента его прибытия, судачит.
- Эти люди думают, что нет глаз, когда придумывают такие прекрасные проекты. Скорее должны были бы видеть, что они сами ослепляются. Так, например, правительница говорила мне недавно шутя, что без сомнения скоро будут думать, что граф Линар и девица Mенгден сделаются новыми герцогом и герцогинею Курляндскими.
Елизавета улыбнулась, но тут же ее лицо вновь погрустнело.
- Кстати, маркиз, хочу вам пожаловаться на то, какой высокомерный тон уже принимает в разговоре со мной Линар. Да и вообще… Помните, маркиз, обед по случаю дня рождения его величества? – Елизавета бросила взгляд на Шетарди, тот одними лишь глазами показал, что, конечно же, помнит, но сейчас готов ее слушать дальше. – Генералиссимус и принц Людвиг Вольфенбюттельский посажены за стол обер-гофмаршалом, между тем как в отношении меня исполнил это простой гофмаршал.
Елизавета вздохнула и тут же снова улыбнулась.
- Впрочем, что я все о себе. Я нередко думаю о тех неудовольствиях, которые вы претерпели, маркиз, и которые готовятся еще для вас впереди, и не могу не сожалеть о вашей судьбе.
Mинута была слишком благоприятна, чтобы не воспользоваться ею и, разумеется, такой опытный дипломат, как де ля Шетарди, тут же заговорил о своем.
- Честь свидетельствовать вашему высочеству мое почтение всегда вознаграждает меня за то, что мог я претерпеть. Но не менее утешительная причина, заставляющая меня благословлять мою судьбу, заключается в том, что единственно в видах служить и поспешествовать вашим интересам, его величество повелел мне здесь остаться, несмотря на справедливость причин, которые имел король, чтобы отозвать меня. Его величество равномерно заботится о средствах возвести ваше высочество на трон и, если он для этой цели уже подвигнул шведов, своих союзников, взяться за оружие, то сумеет также ничего не пощадить, чтобы только дать им средства к вожделенному успеху. Мне, следовательно, предстоит единственно исполнять свои обязанности, чтобы чувствовать, как лестно для меня быть жертвою за столь справедливое дело.
Елизавета внимательно выслушала маркиза и в конце выразила ему признательность, а затем сообщила:
- В надежде, что отныне вы будете навещать меня, маркиз, я приняла заранее предосторожности не быть никем стесняемою из придворных, а для поддержки постоянных сношений мой поверенный, Лесток, получил приказание быть ежедневно в вашем распоряжении.
- Отлично, ваше высочество, я также устрою способ, чтобы мой секретарь, господин Вальданкур и Лесток могли без помех видаться и размениваться каждый день маленькими записочками о назначении следующего свидания.
- Хочу вам также сообщить, что по мере усиления неудовольствия, моя партия увеличивается и в числе самых усерднейших приверженцев своих я могу считать всех князей Трубецких и принца Гессен-Гомбургского. Да и в Ливонии недовольны правительницей и преданы мне. Я никогда не забуду того внимания, которое выказал мне его величество король Франции при учреждении моего церемониала, в то самое время, когда прочие дворы, как бы по соглашению с русским, унижали меня, и если события будут соответствовать желаниям короля и моим собственным, то вы увидите также на деле, что я никогда не буду неблагодарна к благодеяниям и услугам, делаемым и оказываемым мне.
- Могу вас заверить, ваше высочество, что, несмотря на все усилия, уже сделанные его величеством для преуспения видов вашего высочества, он, однако, не упустит употребить средств, врученных ему провидением. Я не требую от вашего высочества другой признательности, кроме того, чтобы, по достижении престола, вы пребыли таким же постоянным и личным другом короля, каким он был для вас. Я умоляю вас также верить мне, что честь служить вашему высочеству и удовольствие видеться с вами – суть единственная награда, которой я добиваюсь, и всякое другое выражение признательности, на которую бы вы мне намекнули, потешает мне посвятить себя на службу вашему высочеству.
- Я не могу достаточно выразить, – снова произнесла Елизавета, – как благодарна за ссуду в две тысячи червонцев, которые королю угодно было передать мне через вас, и за те, которые, я надеюсь, соблаговолит еще выдать его величество. Уведомленный об употреблении, которое я сделала из слабых средств, бывших у меня в распоряжении, он узнает, как важно для меня это пособие; но я чувствую и должна чувствовать еще живее великодушие, с которым король изволит принимать участие в моей судьбе: я, если последствия оправдаются, буду одному ему обязана счастием, которым воспользуюсь. Уверьте его величество, что я постараюсь всю мою жизнь доказывать ему мою совершенную признательность. Умоляйте его от моего имени соизволить на окончание предпринятого им труда и на неоставление меня.
Потом Арман Лесток во время одного из свиданий, устраиваемых в роще, соседней с дачею, на одном из петербургских островов, где французский посланник нанимал себе летнее помещение, доложит Шетарди, на что были потрачены эти две тысячи червонцев (22423 франка). Из этой суммы Лесток выдал двум немцам, Грюнштейну и Шварцу, часть для раздачи гвардейским солдатам от имени цесаревны. Первый из них служил солдатом в гренадерской роте Преображенского полка, второй был прежде придворным музыкантом, а теперь занимал какую-то должность в Академии наук за небольшое жалованье. Они сразу набрали тридцать Преображенских гренадеров, готовых хоть в огонь, хоть в воду «за матушку цесаревну Елисавету Петровну».
Шетарди был доволен такой искренностью русской принцессы, и тут же поспешил обнадежить ее:
- Искреннее уважение, питаемое королем к памяти Петра Великого, может служить вам ручательством, государыня, за чувства к вам его величества. Он хочет и желает видеть вас на троне предков ваших. До сих пор он ничем не пренебрег, положитесь, что ничего не будет пощажено и в будущем для достижения вами короны. Признательность, которую потребует тогда для себя король, будет заключаться лишь в том, чтобы вы постоянно были ему другом, каким он будет для вас.
 - Я никогда не подам ему повода к жалобам, – живо возразила она, – потому что его величество может быть уверен, что только его советами я буду руководиться, и мое внимание во всех случаях будет всключительно направлено к тому, чтобы выказывать уважение полное и слепое.
Шетарди тотчас же стал подробно излагать детали желательного переворота, в конце чего заключил:
- Необходимо, чтобы и вы, ваше высочество в том сами помогали, и чтобы ваша партия употребила усилия, которых следует ожидать по усердию, ею выказанному к вашему высочеству.
- Русский народ способен к привязанности и самоотвержению, но его трудно заставить решиться, заговорила цесаревна. – Поверьте мне, что я довольно знаю его свойства, чтобы удостоверить вас, что для побуждения его к решимости, ничего не может быть лучше манифеста, который шведы распространили бы в этой стране и между войсками во всеобщее известие, что они идут на помощь потомству Петра I. Его величество еще более убедится в успехе и впечатлении, которое произведет это обстоятельство, когда захочет побудить Швецию, чтобы в ее армии находился герцог гольштинский. У меня есть доказательства тому, что выйдет из этого: офицеры и солдаты, которым я давала подарки, по мере того, как они отправлялись в Финляндию, выказывались более одушевленными, чем когда-либо. Чтобы оставить их в уверенности, что герцог гольштинский находится при шведской армии, я просила их не убивать по крайней мере моего племянника. Последний собственно и возбуждает живейшее беспокойство в правительнице, как бы она ни скрывала того по наружности. Сами судите об этом по тому, что случилось накануне отъезда Линара: он присутствовал на совещании, бывшем у графа Остермана. Генералиссимус, возвратившись оттуда, чтобы отдать отчет правительнице о происходившем, сначала испускал глубокие вздохи, а потом громко воскликнул, что напрасно не следовали советам Линара. Эти советы состояли в том, чтобы признав меня, как имеющую тайные сношения со Швецией, подвергнуть предварительно допросу по этому предмету, и если при таком обращении я сознаюсь в малейшей вещи, то обвинить меня в преступлении оскорбления величества. Даже предположения, что я стала бы все отрицать, могли использовать, чтобы заставить меня подписать отречение от престола. Но если подобные средства, – продолжала Елизавета, – мало в состоянии устрашить меня и заставить уронить свою славу, то при этом случае правительница выказала более ума и была более рассудительна, нежели они: «К чему это послужит, – отвечала она, в свою очередь вздыхая. – Разве нет там дьяволенка (подразумевая герцога гольштинского), который будет всегда мешать нашему спокойствию?»

6.
Леонтия  Шамшуренкова под конвоем доставили в Москву для слушания дела по его жалобе. Его соизволил лично допросить генерал-аншеф, сенатор, обер-гофмейстер, начальник Московской Дворцовой канцелярии Семен Андреевич Салтыков, родственник Анны Ивановны.
- Ты, холоп, отвечаешь за все те твои слова, что в жалобе изложил?
- Истинно так, ваше сиятельство, Христом богом клянусь, – Шамшуренков поклонился едва не до пола и затем осенил себя крестным знамением.
- Понимаешь ли то, что, ежели хоть одно слово будет ложным, ты будешь казнен?
- Готов отвечать по закону, но прошу ваше сиятельство разобраться в деле и наказать интересных воров – еранского воеводу с подъячим, он же и купец, Иваном Корякиным по всей строгости.
Шамшуренков не без некоей робости поднял глаза на осанистого вельможу, а тот устремил свой взгляд на Леонтия. Так они и смотрели друг на друга некоторое время. Затем Салтыков махнул рукой и солдаты, взяв Шамшуренкова под руки, вывели его из конторы, отведя назад в тюрьму.
Салтыков еще раз прочитал доношение Шамшуренкова, недовольно поморщился. Думал, как ему поступить: поверить в написанное обиженным крестьянином не очень-то хотелось, а не поверить было нельзя. И тут его осенило. 22 января 1741 года, позвав дьяка-писаря, стал диктовать ему свое решение:
- Поелику проситель оного то прошение подавал не по силе указов, мимо надлежащих судов, отправить Леонтия Лукьянова Шамшуренкова обратно в Казань также под караулом и на своем коште. Казанской же губернской канцелярии, совместно с Казанской дворцовой конторой в непродолжительном времени провести повторное следствие по доношению оного Шамшуренкова.
Это означало, что Леонтий вновь подпадал под зависимость того же Корякина, который имел влияние не только в родном Яранске, но и в самой Казани. И второе – отправка на своем коште означала для него оплату расходов по содержанию конвоира на всем пути от Москвы до Казани. Это был удар для бедного крестьянина, который окончательно разочаровался в законах Российской империи. Точнее, в исполнителях этих законов. Уж ежели на таком уровне ничего не могли сделать с продажными государевыми служивыми и даже человекоубийцами, то каков смысл в его борьбе? Впрочем, он понимал, что ситуация у него безвыходная, но кормить за свой счет конвоира, пусть и хорошего малого, когда и самому-то не на что кусок ржаной лепешки купить – это было уже слишком. И все еще находясь в Москве, он решился 20 февраля подать на имя того же Салтыкова еще одно доношение с просьбой «за неимуществом от караула уволить и разрешить возвратиться в Казань под поручительство «добрых московских людей» (а оставались в древней столице еще и такие, кто знал Шамшуренкова по его работе над подъемной машиной для Большого колокола даже в самой Главной дворцовой канцелярии), так как ему «не токмо что на посылаемого солдата кошт иметь, но и самому питаться нечем, окроме того, что во имя Христово мирским подаянием».
Спустя три дня Салтыков пошел ему навстречу, но Леонтия предупредили, что если он не явится в Казанскую губернскую канцелярию как можно быстрее, то с ним и с его поручителями – канцеляристом Главной дворцовой канцелярии Сидором Яковлевым и подканцеляристом Сибирского приказа Никитой Гавриловым – «учинено будет по указу, чему будут достойны».
Разумеется, даже если бы его об этом и не предупредили, Леонтий Шамшуренков, всегда бывший хозяином своему слову, пришел бы в Казань. А так его туда гнало еще и беспокойство за своих старых добрых товарищей-поручителей. И уже 22 апреля Казанская канцелярия рапортовала о прибытии Леонтия и о получении указа, предписывавшего «исследование по челобитью Шамшуренкова». Впрочем, рапортовать вышестоящему начальству в нашей державе всегда умели. А вот что касалось дела, то никаких подвижек в данном исследовании ни тогда, ни в последующие годы не наблюдалось, и земельная тяжба по-прежнему оставалась нерешенной.
Между тем, в Казани все же сделали Леонтию послабление – его перевели в нижегородскую тюрьму. Руки Ивана Корякина до Нижнего Новгорода пока не дотянулись, и Шамшуренков мог хотя бы чувствовать себя в большей безопасности. А тут еще оказался в нижегородской тюрьме и Алексей Родионов, сокамерник по казанскому каземату. Шамшуренков обрадовался ему, как родному. Да и Родионов не без удовольствия отметил про себя это событие. Встретившись на прогулке, они даже бросились обниматься, и лишь грозный оклик надзирателя, да кнут по спине заставил их разойтись. Зато теперь мог Леонтий, хотя бы и  в мыслях, обдумывать свое новое изобретение. Когда же оно окончательно у него созрело, он осмелился подать в нижегородскую губернскую канцелярию доношение «о сделании им коляски самобеглой, и такую коляску он, Леонтий, сделать может подлинно, так что она будет бегать без лошади, только правима будет через инструменты двумя человеками, стоящими на той же коляске, кроме сидящих в ней праздных людей, а бегать будет хотя через какое дальнее расстояние, и не только по ровному местоположению, но и к горе, буде где не весьма крутое место. А та коляска может сделана быть, конечно, через три месяца со всем совершенством, и для апробации на сделание первой такой коляски потребно ему из казны денег не более тридцати рублев, понеже своим коштом, за неимуществом его, сделать ему нечем, которую апробацию может он сделать и здесь, в Нижнем Новгороде, только б определено было помогать ему слесарным и кузнечным и прочих художеств мастерам, которые будут делать по данным от него моделям и за присмотром его стальные и железные инструменты и всякие надлежащие материалы... Тому искусству нигде он, Леонтий, не учивался, но может то сделать своею догадкою, чему он и пробу в доме своем, таясь от других, делывал, токмо оная, за неимением к тому достойных железных инструментов, в сущем совершенстве быть не могла, а ход небольшой был же». Для уверения, что «то искусство совершенно в нем имеется», Леонтий Шамшуренков объявил «прежнее свое художество» – сослался на выданное ему удостоверение, что изобретенный им способ поднятия Большого московского колокола был в свое время признан годным, и при этом подтвердил, что «ежели то его показание явится ложным, за что повинен будет смертной казни».
Губернская канцелярия направила заявление в Московскую контору Правительствующего сената. Прошло несколько месяцев, и Шамшуренкова, наконец, вызвали к следователю, однако вместо ответа на последнее свое прошение он получил сообщение о возбуждении против него обвинения «в помарании титула царского». Шамшуренков был поражен.
- Да как же это, ваше скобродь? – удивлялся Шамшуренков. – Как же можно меня виноватить в помарании титула, когда я с матушкой-государыней Анной Ивановной в ладах жил? Вона, и большой колокол…
- Ты мне брось про колокол язык заговаривать, – оборвал его следователь. – Про то мне совсем не ведомо, Зато в деле у меня имеется некая бумажка, по которой видно, что ты как раз и замарал царский титул.
- Кака така бумажка? Не грамочный я, никаких бумажек не знаю.
- Ан врешь, собака! – следователь замахнулся на Шамшуренкова и тот аж скукожился, готовясь принять удар.
Следователь однако бить его не стал, а достал из папки несколько раз скомканный и затем выпрямленный листок и поднес его к самому лицу крестьянина.
- Знакома ли тебе сия бумаженция?
Шамшуренков сощурился (с годами глазами он слегка ослаб) и внимательно присмотрелся к бумаге. Ему припомнилось, что это и вправду похоже на тот черновик, с которого в свое время племянник Федор переписывал челобитное доношение на имя императрицы. Леонтий, разумеется, в грамоте вообще был не силен, но руку племяша, как и сына Васьки, все же признать мог.
- Ну, что молчишь?! – следователь сел на стул о трех ножках и убрал бумагу с глаз Шамшуренкова, положив ее на стол. – Знакома ли тебе, спрашиваю, сия бумаженция?
- Кажись, то племяш мой писал челобитную, да испортил лист и взял другой.
- Испортил!? – следователь, высокий, худой с большими залысинами и угреватым носом, даже вскочил со стула. – Да ты вор! И племянник твой вор! Вы зачеркнули титулы государыни, небось из тайных помыслов об ее оскорблении!
- Упаси, боже! – перекрестился Шамшуренков. – Почто напраслину городишь, ваше скобродь! Мы с племяшом и в мыслях не имели ничего супротив нашей матушки-государыни.
- А вот, пущай палач то и выяснит, имели вы умысел, али нет!
Следователь позвонил в колокольчик и тут же вошел охранник.
- В пытошную его! – приказал следователь. – Ты у меня на каторгу пойдешь, за Камень!
Когда Леонтия, избитого кнутом, приволокли назад в камеру, он, слегка придя в себя, вдруг сообразил, откуда на него свалилась такая напасть. Родионов! Вот кто мог сотворить такую подлость – он же помогал составлять челобитную, он же и подобрал брошенную Федором на пол испорченную бумагу, на которой значились все титулы императрицы. Леонтию не в чем было сознаваться, потому и пытками от него ничего не добились. Следователь же только подтвердил, что бумагу, и в самом деле, передал начальству Родионов, который, таким образом, рассчитывал выслужиться доносом и получить прощение.
Шамшуренкову повезло в том, что на российском престоле сидела уже Елизавета Петровна, дочь Петра Великого. А она была не столь строга к прегрешениям, совершенным против ее двоюродной сестрицы Анны. Да и следователи-таки разобрались в том, что и в самом деле не было никакого «помарания царского титула», и дело в начале 1742 года было прекращено ввиду того, что племянник Шамшуренкова «учинил то от неисправного писания крестьянской своей простотою, а умыслу никакого к тому не было».
Впрочем, это мало что изменило в судьбе самого Леонтия – он все равно оставался в тюрьме. Хотя и там продолжал свою борьбу за возвращение братнего земельного надела.

7.
Под давлением неопровержимых доказательств о некоей антигосударственной деятельности цесаревны Елизаветы, предоставленные ей с разных сторон: Линаром, Остерманом, мужем, графом Головкиным, наконец, – Анна Леопольдовна приняла-таки решение серьезно объясниться со своей кузиной. И случилось это как раз на следующий день после общения Елизаветы с французским посланником.
Обер-гофмаршал граф Рейнгольд Левенвольде, собираясь ужинать, получил от своего осведомителя сведения о замыслах цесаревны и ее приверженцев, записал полученные сведения на бумаге и, хотя было уже поздно, поспешил в Зимний дворец. Правительница уже легла спать. Левенвольде передал записку ее камер-юнгфере и поручил довести ее содержание до сведения правительницы. Камер-юнгфера вошла в спальню со свечою и подала записку. Полусонная Анна Леопольдовна пробежала ее и произнесла:
- Спросите графа Левенвольда, не сошел ли он с ума?
 Левенвольде вернулся домой в отчаянии, а наутро снова поехал к правительнице и стал уговаривать не пренебрегать грозящею опасностью.
- Все это пустые сплетни, – ответила правительница. – Мне самой лучше, чем кому-нибудь другому, известно, что цесаревны бояться нам нечего.
В самом деле, внешне между правительницею и цесаревною господствовало полное согласие и нежнейшая родственная дружба. В день рождения цесаревны, в декабре 1740 года, правительница послала ей в подарок дорогой браслет, а от лица малолетнего императора – осыпанную камнями золотую табакерку с гербом, и тогда же, к довершению внимания к делам цесаревны, указано было из соляной конторы выдать сорок тысяч рублей на уплату долгов цесаревны. Когда у правительницы родилась дочь, восприемницею ее при крещении была цесаревна, вместе с герцогом Мекленбургским, отцом правительницы, особу которого, за его отсутствием, представлял при совершении обряда князь Алексей Михайлович Черкасский.
23 ноября, на следующий день после весьма обстоятельного разговора с французским посланником, цесаревна Елизавета собралась в Зимний дворец, в гости к правительнице, а заодно и на куртаг. Последнее, естественно, было для цесаревны гораздо важнее.
Зато для правительницы гораздо важнее было встретиться со своей теткой. Дело в том, что так совпало, что именно 23 ноября Анна Леопольдовна получила долгожданное письмо из Бреславля от возвращавшегося в Россию уже в ранге отставного саксонского дипломата и исключительно в роли жениха камер-фрейлины Юлианы, Линара, в котором тот, однако, вместо очередных и дежурных объяснений в любви, в очередной раз внушал ей быть сколь возможно осторожнее с Елизаветой, и снова советовал немедленно арестовать состоящего при цесаревне хирурга, как главного вожака той партии, которая намеревается свергнуть и ее – правительницу, и ее сына. В тот же вечер ранее всех гостей приехал в Зимний дворец маркиз Ботта. Он просил Юлиану доложить ее высочеству, что ему тотчас же, до приема других гостей, нужно видеть правительницу Анну. Настоятельное требование маркиза было немедленно удовлетворено, и он, разъяснив Анне Леопольдовне настоящее положение дел, заключил свой разговор с ней следующими словами:
- Вы находитесь на краю пропасти, ваше высочество! Позаботьтесь о себе, спасите, ради бога, и себя, и императора, и вашего супруга!
И тут впервые Анне Леопольдовне сделалось страшно за себя, и за Иванушку. Эти два одновременных предостережения, письменное и словесное, по роковому стечению обстоятельств выпавшие на один день, ничего хорошего ей не сулили. И она, наконец, решилась объясниться откровенно с Елизаветой.
В обычный час съехались к правительнице гости: одни беседовали между собой, другие сели за карты, но сама Анна, против обыкновения, не играла в этот вечер. Она в сильном волнении ходила взад и вперед по комнате, останавливаясь несколько раз у того стола, за которым играла цесаревна, и заметно было, что она хотела сказать ей что-то, но только никак не могла решиться. Наконец, преодолев себя, она слегка дотронулась до плеча Елизаветы. Цесаревна вздрогнула, а правительница сделала глазами знак, что желает переговорить с ней наедине. Взоры Антона Ульриха, Головкина и Остермана тут же устремились на обеих женщин. Эти трое прекрасно понимали, что сейчас произойдет.
Хозяйка и гостья пошли в отдаленную от гостиной комнату, и там Анна Леопольдовна начала свои объяснения с Елизаветой, предъявив ей прежде всего полученное утром из Бреславля письмо.
- Я ни в чем не виновата!.. – проговорила смущенная этой неожиданностью Елизавета. – Я никогда и в мыслях не имела предпринимать что-нибудь против вас и против его величества... Я слишком чту данную мною вам и императору присягу, чтобы я посмела когда-нибудь нарушить ее. Письмо это подослано к вам моими врагами, они же сообщают вам ложные на мой счет известия, которые только напрасно тревожат спокойствие и ваше, и мое. На все это решаются злые люди для того, чтобы сделать меня несчастной...
- Но ведь маркиз де Шетарди бывает у вас, а мне очень хорошо известно, что он только и старается о том, чтобы возбудить раздоры и беспорядки и тем самым отвлечь внимание России от европейской политики. Я, впрочем, очень мало понимаю в политике и говорю это не прямо от себя, передаю вам только то, что говорят знающие люди, не доверять которым я не имею никакого повода...
- Мало ли что говорят! – запальчиво перебила ее Елизавета. – Говорят, например...
- Но ведь маркиз де Шетарди бывает у вас, – Анна на сей раз была настроена довольно серьезно и Елизавета это поняла, и не стала больше хитрить.
- Да, бывает, – отрывисто ответила она.
- Я хочу, чтобы он прекратил эти посещения, – требовательным тоном проговорила правительница.
- А я не в состоянии исполнить волю вашего высочества, – теперь уже уперлась Елизавета. – Я могу отказать маркизу под каким-нибудь выдуманным предлогом один раз, много два раза, а потом, когда он приедет ко мне в третий раз, я должна буду принять его, против моего желания. Отчего вы не действуете проще: вы – правительница и имеете власть. Так прикажите Остерману, чтобы он, со своей стороны, передал маркизу о вашем ему запрещении ездить ко мне...
- Я попросила бы вас не учить меня, – сказала правительница таким грозным тоном, который изумил Елизавету. Цесаревна смешалась. – Я немедленно прикажу арестовать Лестока, – продолжала Анна Леопольдовна. – Он часто бывает у маркиза.
 - Клянусь вам всемогущим богом, клянусь вам всем святым, клянусь памятью моего отца и моей матери, что это неправда – нога Лестока не бывала ни разу у Шетарди, – вскрикнула Елизавета, показывая на образ и заливаясь слезами.
- Не надо мне таких страшных клятв!.. Не надо!.. – проговорила правительница. –Я верю и без них...
Как ни странно, именно такие, по словам самой правительницы, «страшные» клятвы более всего на нее и подействовали. Она быстро смягчилась и в очередной раз поверила Елизавете. На свою беду и горе всей своей семьи! Сама же цесаревна более не собиралась спускать племяннице подобного рода унижений. 
Впрочем, Елизавета нисколько не обманывала правительницу по поводу Лестока и Шетарди, поскольку ее хирург и в самом деле ни разу не переступал порога дома французского посланника: они всегда встречались в уединенной роще, бывшей тогда в окрестностях Смольного двора.
Страшная клятва, так твердо произнесенная цесаревной, ее слезы и рыдания до такой степени подействовали на Анну Леопольдовну, что она кинулась на шею Елизавете и начала просить ее, чтобы она простила ее за напрасные подозрения.
- Я была введена в ошибку, в которой теперь чистосердечно раскаиваюсь.
Елизавета воспользовалась изменением в настроении правительницы и сама перешла в наступление, начав выговаривать ей, жалуясь на те обиды и оскорбления, какие ей приходится постоянно переносить без всякого с ее стороны повода. Цесаревне до такой степени удалось убедить правительницу в своей невиновности, что Анна расстроенным голосом сказала ей:
- Теперь я вижу, что нас ссорят злые люди: вы слишком набожны и настолько чтите и боитесь бога, что не измените вашей присяге и никогда не призовете напрасно его святое имя. Впрочем, – добавила Анна с неуместной откровенностью, – скоро все устроится так, что у наших недоброжелателей не будет более поводов к интригам и проискам.
От этих слов у цесаревны захватило дух, но она выдержала себя и, не говоря ничего более, возвратилась в гостиную и села продолжать игру. Куртаг во дворце продолжался, а правительница, совершенно расстроенная объяснением с цесаревной, не знала, как дотянуть тягостный для нее вечер.
Елизавета же, вернувшись в Смольный, узнала от дежуривших у ее дворца гвардейцев-преображенцев, что сегодня же от имени императора правительницей был подписан гвардейским полкам приказ о выступлении в двадцать четыре часа из Петербурга, так как пронесся слух, что шведский главнокомандующий Левенгаупт направляется к Выборгу. Распоряжение это сильно взволновало гвардию и произвело большой переполох среди сторонников цесаревны. Они распустили молву, что правительница без всякой надобности удаляет из столицы гвардейские полки, расположенные к Елизавете Петровне, для того только, чтобы, пользуясь их отсутствием, провозгласить себя самодержавной императрицей. Приверженцы цесаревны приступили теперь к ней с решительными предложениями, но она колебалась и на внушения маркиза Шетарди, уехавшего вслед за ней из Зимнего дворца, произвести немедленно переворот военной силой отвечала:
- Боюсь, как бы римские гистории обновлены не были.
Елизавета довольно явно намекала на пример из истории Рима, когда преторианцы возводили и низлагали государей по своему усмотрению.
На следующий день, 24 ноября, были именины Екатерины и правительница к обедне отправилась в Александро-Невскую лавру, где была погребена ее мать – герцогиня Мекленбургская, Екатерина Ивановна. После этого Анна Леопольдовна отслужила панихиду над ее могилой. Но едва она успела возвратиться во дворец, как к ней явился ее супруг. Его растерянный и испуганный вид предвещал что-то недоброе, и, действительно, он объявил правительнице, что, по дошедшим до него сведениям, не остается никакого сомнения, что ей, ему и всему их семейству угрожает страшная опасность.
- Непременно нужно, – говорил он, заикаясь второпях еще более, чем всегда, – непременно нужно сейчас же арестовать Лестока, не упускать из виду цесаревны, наблюдать за маркизом и расставить около дворца и по всему городу караулы и пикеты...
- Вы, ваше высочество, – раздраженно заметила правительница, – опять с вашими предостережениями, но они мне ужасно надоели. Я вчера поверила подобным внушениям и потом чрезвычайно сожалела, когда убедилась в тех клеветах, какие возводят на Лизу. Неужели же такая чистосердечная и набожная девушка, как она, может так страшно клясться и так искусно притворяться?.. Вчера я довольно настрадалась за мое легковерие. Будет с меня и этого, я вам скажу только одно: вы слишком мнительны и чрезвычайно трусливы...
Принц тяжело вздохнул, пожал по привычке плечами и с опущенной вниз головой вышел молча от своей супруги. Когда он пожаловался на маниакальную беспечность своей супруги своему брату, Людвиг, тяжело вздохнув, произнес:
- Счастлив тот, кому нет нужды тут находиться, ибо в Петербурге собрано все худшее, что есть у черта…
В этот же день вице-канцлер граф Головкин давал торжественный бал по случаю именин своей жены Екатерины Ивановны, урожденной княжны Ромодановской. Весь большой петербургский свет был у него в гостях, но правительница, под предлогом поминовения своей матери, отказалась от приглашения графини Головкиной и, чтобы не отвлекать от нее гостей, отменила даже обычное у себя собрание. Весь этот вечер она провела за письмом к Линару, описывая ему, между прочим, в подробностях те тревоги, которые причиняют ей клеветами на не повинную ни в чем цесаревну. Письмо это предназначалось для отправки на другой день в Кёнигсберг, куда вскоре должен был приехать Линар на возвратном пути из Дрездена в Петербург: «Я Вас поздравляю с прибытием в Лейпциг, но я буду удовлетворена по-настоящему, лишь узнав о том, что Вы находитесь на пути назад. Если Вы не получили писем из Петербурга, пеняйте на Пецольда, который их неверно адресовал. Что же до Юлии, то как Вы можете хотя б на миг допустить сомнения в ее (моей) любви и в ее (моей) нежности, после всех доказательств, которые были Вам даны ею (мною). Если Вы ее (меня) любите, никогда не делай-те ей (мне) подобных упреков, коль скоро ее (мое) здоровье Вам хоть немного дорого… У нас будет маскарад 19 и 20 числа сего месяца, но я не думаю, что смогу (без Вас, мой дорогой) насладиться от души этим развлечением, поскольку я предвижу, что дорогая моя Юлия, у кого и душа, и сердце в чужих краях, вовсе не сможет веселиться. Верно говорится в одной песне: «Я не вижу ничего, что о Вас напоминает, и в то же время все напоминает мне о Вас». Сообщите мне время Вашего возвращения и будьте уверены, что я Вас преданно люблю (я Вас обнимаю). Берегите свое здоровье и любите меня всегда, вот это все, чего бы я желала».
   Из этого же письма следует, что, вернувшись в Россию, граф Линар тотчас включился бы в ведение всех государственных дел: Анна сообщает ему политические новости и слухи и просит совета по поводу перехваченного шведского провокационного манифеста: «Сообщите мне Ваши мысли по поводу манифеста шведа».
Успокоенная насчет Елизаветы и в ожидании скорой встречи с Линаром, правительница была в этот вечер веселее обыкновенного; она заговорилась с Юлианой до поздней поры и попросила ее переночевать в ее спальне. Болтая о том и о сем, подруги, обнявшись, заснули около полуночи крепким сном. Во дворце и кругом его было все тихо и только по временам раздавались обычные протяжные оклики часовых, бодрствовавших на страже, несмотря на жестокий мороз.
   В то время, когда правительница и Юлиана ложились спать, вокруг дворца быстро оббежал какой-то человек, закутанный в шубу, с нахлобученной на глаза шапкой, что, однако, нисколько не мешало ему зорко осматриваться во все стороны. Обежав вокруг дворца и убедившись, что никаких особых предосторожностей не принято, он быстро повернул на Большую Миллионную улицу и вошел в трактир савояра Берлина, где назначил место встречи заговорщиков Арман Лесток.
 Лесток в тот вечер ужинал в доме у итальянского купца Марко Бени, женатого на сестре ювелира Граверо, в компании Еремея Позьё, и двух сотрудников французского посольства – консула Сен-Совера и секретаря маркиза де ля Шетарди де Вальденкура. Угощение было, как и всегда, обильным, а разговор довольно оживленным. Обо всем и ни о чем конкретно. Всегда болтливый Лесток в тот вечер был сама сдержанность. А около десяти часов вечера он и вовсе стал прощаться с гостеприимными хозяевами и гостями.
- Задержались бы еще, господин Лесток, – попытался удержать медика Марко Бени. – Мы же еще в карты не играли.
- Увы! – развел руки в стороны Лесток. – Ее высочество принцесса Елизавета потребовала, чтобы я сегодня нигде долго не задерживался.
- Да и я, пожалуй, пойду, – поднялся Вальденкур. – Маркиз просил меня подготовить депешу в Париж.
Они вышли на улицу. Было темно и вьюжно. Постояв немного на крыльце, привыкая к темноте и морозу, дожидаясь, когда подадут их экипажи. Наконец, они попрощались.
- До встречи у Берлина? – спросил Вальденкур.
- Да, как и наметили. И не забудьте принести обещанное маркизом, – уточнил Лесток.
- Как можно! – кивнул Вальденкур, усаживаясь в экипаже и закрывая дверцу.
Он направился в сторону французского посольства. А Лесток в санях, тем временем, сразу на ту самую Большую Миллионную в трактир уличного музыканта Берлина, дожидаться вестей и друзей. Там уже дожидались его распоряжений два преображенца – бывший купец, а ныне сержант Грюнштейн и рядовой Петр Сурин, служившие в гренадерской роте. Этот самый Сурин днем, проходя мимо Зимнего дворца, встретил караульных семеновцев, охранявших дворец. Увидев среди них знакомых, произнес:
- Вечером придем брать власть и в сию ночь будет во дворец государыня цесаревна.
Семеновцы лишь плечами пожали.
Лесток, проходя мимо Грюнштейна и Сурина, негромко произнес:
- Двое саней гоните во двор Смольного.
Солдаты тут же удалились исполнять приказание, а Лесток сел за столик и стал слушать, как играет сам хозяин трактира. В это время к нему подошла хозяйка, налила в серебряный кубок вино и поставила на стол закуски. Лесток молча кивнул, внимательно шастая глазами по помещению. И вдруг взгляд его споткнулся на незнакомом человеке, сидевшем в самом углу заведения, закутавшись в красный плащ из толстого блестящего велюра, что выдавало в нем довольно состоятельного человека. На столе перед ним стояли закуски, но незнакомец к еде почти не притрагивался. По тому, как незнакомец периодически оглядывал зал, Лесток заподозрил в нем тайного агента либо генерала Ушакова, либо генералиссимуса Антона Брауншвейгского. Во всяком случае, не желательно было, чтобы этот человек увидел здесь тех людей, которых дожидался Лесток. Хирург решительно подошел к незнакомцу, чем даже заставил того от неожиданности едва заметно вздрогнуть.
- Сударь, не скучно ли вам в этом клоповнике одиночничать?
- А что вы предлагаете? – спросил тот.
- Здесь есть замечательный биллиардный зал. Ежели вы умеете держать в руках кий, то не составить ли нам партию?
- С удовольствием, – после короткого раздумья, согласился незнакомец.
Лесток на ходу кивнул только что закончившему играть Берлину и тот понимающе прикрыл глаза. Наконец вернулись двое преображенцев, которых он отправил пригнать сани для цесаревны. Лесток поймал их взгляд и, когда те утвердительно кивнули, хирург с легкой улыбкой вогнал в лузы сразу три шара подряд. Но время шло, а Вальденкура все не было и это уже начинало нервировать Лестока. Вот, однако, и он. В этот момент его соперник вогнал в лузу последний шар.
- Партия, сударь, – довольно воскликнул победитель.
- Вы отлично играете, сударь. Буду рад когда-нибудь взять у вас реванш.
Лесток слегка склонил голову, прощаясь, и вышел из трактира. Де Вальденкур последовал за ним. Они прошли некоторое расстояние и остановились.
- Задержаться изволили, мсье, – недовольно произнес Лесток.
- Прошу прощения. Маркиз все никак не мог закончить свои инструкции.
- Принесли?
- Разумеется!
Оглянувшись вокруг, Вальденкур передал Лестоку несколько свертков с червонцами, тот оценил щедрость маркиза де ля Шетарди.
   - Желаю вам, господин Лесток, полного успеха, – тихо произнес секретарь.
   - Я в этом вполне уверен... Впрочем, если бы я не решился на мое предприятие, то для меня все равно: я должен был бы пропасть, так как завтра буду непременно арестован, – в ответ проговорил довольно громко Лесток.
В это время к ним подошли и солдаты-преображенцы. Секретарь французского посольства сделал свое дело и тут же удалился, а Лесток почувствовал себя настоящим главой заговорщиков.
- Ты отправляйся к дому Остермана, – ткнул он пальцем в Грюнштейна и тут же кивнул Сурину. – А ты  к дому Миниха. Проверьте все внимательно, осмотрите, что там делается. А я к Зимнему дворцу. Встретимся на площади.
Они разошлись в разные стороны выполнять каждый свое задание. Лесток осмотрел с улицы окна, где, по его соображениям, должны были находиться опочивальни правительницы и принца, нашел, что везде уже темно и спокойно. Никакой усиленной охраны нет. Дождался на площади возвращения посыльных из домов Остермана и Миниха, и узнал от них, что в этих домах также все темно, и все там спят покойно.
- Ну, осталось дело за малым – уговорить принцессу, – Лесток удоволетворенно, сняв перчатки, потер ладони друг о друга.
- Вот вам, братцы, червонцы. Раздайте их солдатам и найдите мне тридцать молодцов-гренадеров, готовых хоть в огонь, хоть в воду за матушку цесаревну Елисавету Петровну.

8.
Генерал Андрей Иванович Ушаков и вся его Тайная канцелярия элементарно проморгали государственный переворот, несмотря на многочисленные предупреждения, поступавшие к ним из разных источников. Что это? Неужели беспечность правительницы передалась и всегда прежде находившемуся настороже генералу Ушакову?
К 10 часам вечера Лесток явился к Елизавете Петровне. Она занималась своим туалетом, но отлично знавший ее медик понял, что все ее тело напряжено в ожидании какого-то действия. Он показал ей два сделанных им карандашом рисунка: на одном цесаревна была представлена с короною на голове, на другом – та же цесаревна в монашеской рясе, а вокруг нее – орудия казни.
- Желаете ли, – спросил Лесток, – быть на престоле самодержавною императрицею, или сидеть в монашеской келье, а друзей и приверженцев ваших видеть на плахах?
Елизавета уже перестала скрывать свое волнение, но с мольбой подняла глаза на Лестока, а тот продолжал наступление:
- В настоящую минуту не остается ничего более, как только действовать самым решительным образом, и теперь для этого самая благоприятная пора, потому как завтра, по выступлении в поход гвардейских полков, будет уже поздно, да и я не в состоянии буду ничего предпринять, потому что утром меня возьмут в Тайную канцелярию.
Елизавета и сама это знала, ибо буквально сегодня к ней прорвались весьма взволнованные семь гренадеров Преображенского полка и объявили ей, что так как гвардия уходит завтра в поход, то цесаревне необходимо теперь же положиться на войска и порешить со своими врагами.
А в это время в Зимнем дворце принц Антон Ульрих в последний раз пытался воздействовать на свою жену и просил ее приказать расставить во дворце и около дворца усиленные караулы, а по городу разослать патрули, тем самым приняв меры против опасных замыслов Елизаветы. Но Анна с маниакальным упрямством талдычила одно и то же:
- Никакой опасности нет. Елисавета ни в чем не винна. На нее напрасно наговаривают, лишь бы со мною поссорить. Я вчера с нею говорила, и она поклялась мне, что ничего не замышляет, и когда уверяла меня в этом, то даже плакала. Я вижу ясно, что она не виновна против нас ни в чем.
Наконец, Лесток выложил цесаревне свой последний аргумент:
- Ваше императорское высочество, если даже вам и не удастся теперь ваше предприятие, то вся разница будет только та, что вы попадете в заточение несколькими месяцами ранее, так как во всяком случае вы не избежите этой участи... Решайтесь же на что-нибудь!
Хирурга поддержали и предупрежденные им заранее Алексей Разумовский, камер-юнкеры Шуваловы – Петр, Александр и Иван, камергер Михайло Илларионович Воронцов, принц Гессен-Гомбургский с женой, и даже Василий Федорович Салтыков, дядя покойной Анны Ивановны, тем не менее перешедший на сторону Елизаветы. Были здесь и другие особы, знавшие о заговоре, в том числе и родственники Елизаветы Петровны, попавшие из крестьян в графы – Скавронские, Ефимовские, Гендриковы. Теперь уже Елизавета решилась окончательно. Она пошла в угол, упала на колени перед иконой и стала молиться, прося благословения своему предприятию, и тут же дала обет уничтожить смертную казнь в России, если достигнет престола. Окончив молитву, объявила, что готова на все.  Тогда Лесток запер на ключ всех бывших в ее дворце слуг и придворных, ничего не знавших о предстоящем деле.
Елизавета надела поверх платья стальную кирасу и в сопровождении мужчин вышла из дворца, села в уже давно приготовленные предусмотрительным Лестоком сани, в которые вместе с нею сел сам хирург, а на запятках стали Воронцов и Шуваловы. В других санях поместились Алексей Разумовский и Василий Федорович Салтыков, три гренадера Преображенского полка стали у них на запятках. Сани пустились по пустынным улицам Петербурга к съезжей избе Преображенского полка, где ныне церковь Спаса Преображения. Там были казармы Преображенского полка – деревянные домики, исключительно назначенные для помещения рядовых. Офицеры же жили не в казармах, а в обывательских домах, по квартирам, и чтобы добраться до казарм, порою тратили до часу времени.
Сани въехали на полковой двор. Тускло светили лишь несколько фонарей, да отражались на снегу мириады звезд. Принцесса, сойдя с саней, вошла в первую казарму, где жили гренадеры. Они, оповещенные заранее Грюнштейном и Суриным, уже ждали ее и были все в сборе.
- Ребята, признаете ли вы меня за дочь вашего императора, батюшки Петра Первого? – спросила их Елизавета.
Они все поклонились ей в ноги, хором ответив:
- Признаем, матушка Елисавет Петровна!
 - Готовы ли вы помочь мне сесть на престол, который у меня отняли?
- Мы будем тебе повиноваться во всем, матушка, что ты нам прикажешь.
- Хорошо, тогда пусть триста человек из вас возьмут оружие и идут за мной, а остальные из полка, которые не задумались признать меня и обещали повиноваться, пусть ожидают моих приказаний.
Более трехсот человек двинулись за Елизаветой через Невскую першпективу на Зимний дворец. Она ехала в санях, окруженная гренадерами. Лесток отделил четыре отряда, в каждый по двадцать пять человек, и приказал арестовать Миниха, Остермана, Левенвольде, барона Менгдена и Головкина. Шествие тянулось через Невский, а в конце этой улицы, уже у Адмиралтейской площади, Елизавета почему-то вышла из саней и решилась остаток дороги до Зимнего дворца пройти пешком, но не поспевала за гренадерами – снег на Адмиралтейском лугу был слишком глубок. Тогда ее взяли на руки и так донесли до Зимнего дворца. Ни одного огонька не светилось уже в его окнах, видно было, что обитатели дворца погрузились в глубокий сон. Наступало решительное мгновение: у Елизаветы замер дух, она чувствовала, что наступает самый решительный в ее жизни момент. Дохнув полной грудью свежего морозного воздуха, она направилась прямо в караульное помещение. Ее там встретил сильный, здоровенный храп – весь караул спал вповалку. Очнувшийся прежде всех барабанщик, увидев посторонних, кинулся было к барабану, но прежде, чем он успел ударить тревогу, Лесток кинжалом распорол на барабане кожу и сделал то же самое на двух других бывших в караульне барабанах. Четверо из караульных офицеров попытались было оказать сопротивление, но их притиснули к стене и обезоружили, и, втолкнув в соседний с караульней чулан, заперли там, приставив часовых.
 Тут Елизавета обратилась к сонным гвардейцам, не бывшим в курсе событий.
- Не бойтесь, друзья мои! – сказала цесаревна. – Хотите ли мне служить, как отцу моему и вашему служили? Самим вам известно, каких я натерпелась нужд и теперь терплю, и народ весь терпит от немцев. Освободимся от наших мучителей.
- Матушка, – отвечали солдаты, – давно мы этого дожидались, и что велишь, все сделаем.
По задней дворцовой лестнице, освещаемой одной только сальной свечкой, захваченной в караульне, поднималась Елизавета во внутренние помещения дворца, сопровождаемая гренадерами. Стоявшие в разных местах дворца часовые, озадаченные неожиданным появлением цесаревны в глубокую ночь, не знали, что им делать, и молча сходили со своих постов, которые занимали елизаветинские гренадеры. Между тем часть пришедших с Елизаветой солдат сторожила все дворцовые выходы. Таким образом, без всякой тревоги и шума она пробралась во внутренние покои правительницы. Оставалось пройти одну только комнату, отделявшую ее от спальни Анны Леопольдовны. В страшном волнении опустилась в кресло Елизавета, чтобы собраться с силами: ноги ее подкашивались, руки дрожали, голос замирал. Осторожным шепотом ободрили ее Лесток и Воронцов. Цесаревна встала с кресла, взяла в руку эспантон, услужливо протянутый ей одним из гренадеров, и медленным шагом, затаив дыхание, начала подходить к спальне правительницы.
Вся спальня Анны Леопольдовны, словно полыхала в лучах солнца: стены спальни были обиты желтыми штофными обоями, на кровати было желтое тафтяное покрывало. Кровать правительницы, сделанная французским кроватным мастером Антоном Рожбартом и украшенная росписями живописца Каравакка, была большая, богатая, с балдахином на французский манер, также украшенная ее любимым цветом – из желтого штофа с серебряным позументом.
Войдя в комнату правительницы, которая спала вместе с фрейлиной Менгден, Елизавета, стащив одеяло, крикнула:
- Сестрица, пора вставать!
Анна Леопольдовна тут же проснулась и подняла голову.
- Как, это вы, сударыня?! – спросила она, но, увидев за спиной Елизаветы гренадер, сразу догадалась, в чем дело.
Сон, как рукой сняло. Перепуганная Юлиана, поджав колени и натянув одеяло до самого подбородка, с невыразимым испугом следила за происходящим. А уже стоявшая на ногах в одной сорочке Анна, соединив у груди руки ладонями, заговорила умоляющим тоном:
- Умоляю вас только не делать зла ни моим детям, ни фрейлине Юлиане, с которой бы мне не хотелось разлучаться.
- Никому никакого зла я не сделаю, – равнодушно отвечала Елизавета, – только одевайтесь поскорее, потому что здесь хозяйка уже я, а не вы... Да и ты, сударушка моя, поторапливайся поживее, – бросила она все еще недоумевавшей Юлиане.
- Ну что, сударыня, поедешь с нами в казармы, али как? – ехидно вопросил один из гренадеров, ощупывая прозрачную дорогую ткань фрейлинской сорочки.
А та, не зная, как себя вести, чтобы не раздражать солдатскую чернь, лишь задрожала и съежилась.
Гурьба гренадеров ввалила теперь в спальню правительницы, и в присутствии этих нежданных ночных посетителей молодые женщины начали одеваться. Анна второпях набросила на себя юбку, Юлиана помогла надеть ей чулки и башмаки. Елизавета поторапливала их, одновременно отдавая команды гренадерам.
- Надобно взять принца Ивана и принцессу Екатерину и увезти их. Токмо Иванушку не трогайте, пока сам не проснется.
Увидев, что Анна с Юлианой наконец-то справились со своей одеждой (а они не привыкли одеваться без помощи слуг), Елизавета кивнула оставшимся рядом с ней солдатам:
- Ведите их в караульню!
В это мгновение бывшая правительница вспомнила о письме, написанном ею с вечера к Линару, она вздрогнула от негодования при мысли, что Елизавета узнает все ее сердечные тайны, и кинулась к столику, на котором лежало письмо, чтобы взять его.
   - Здесь ничего нельзя трогать! – опередив ее, строго сказала Елизавета, положив на письмо одну руку, а другой отстраняя от стола Анну.
   - Умоляю вас, отдайте мне его, оно вам не нужно... – прошептала теперь уже бывшая правительница.
   Не отвечая ничего, Елизавета взяла со стола запечатанное письмо и заложила его за корсаж своего платья, после чего недовольно посмотрела на опешивших от этого порыва Анны Леопольдовны гренадеров.
- Ну, чего стоите? Ведите их!
И тут же другим приказала взять принца Антона Ульриха. Сержант лейб-гвардии Ивинский ткнул фузеей в спину Анны. Та, накинув сверху бархатную шубу, послушно вышла из спальни. В коридоре она еще попросила гренадеров капор на голову. Через полтора года Ивинский еще раз напомнит о себе – в марте 1743 года он попадет в тюрьму, как виновник заговора, в который пытался втянуть госпожу Грюнштейн, обещая ей жениться на ней после того, как он убьет ее мужа и всех иностранцев, пользующихся милостями Елизаветы.
Тем временем часть гренадеров пошла в спальню генералиссимуса, тот сразу все понял и не стал сопротивляться, молча проследовав за преображенцами. Они набросили на него простыню, не прикрывавшую даже его босых ног, и уже только в санях надели на него шубу и сапоги. Встретив в караульне плакавшую жену, которую обнимала Юлиана, Антон Ульрих подошел к ней и, тяжело вздохнув, произнес:
- Вот видите, Аннушка, я вас предупреждал.
От его слов Анна только еще больше разрыдалась.
Пройдя через множество комнат и зал, двое гренадеров вошли в покои Иванушки. Здесь всем командовала старшая мамка царя Анна Юшкова, не отходившая от младенца ни на шаг. Ночевала она в соседней комнате, рядом жила и тщательно выбранная из множества кандидаток кормилица Екатерина Иванова со своим сыном – молочным братом Ивана, а также фрейлина Бина Менгден. У царя были две дубовые колыбели, оклеенные снаружи парчой, а внутри зеленой тафтой. Колыбели специально строил лучший мастер Адмиралтейства. На маленьких скамеечках лежали мягкие подушечки, покрытые алым сукном. Не менее красивы были и маленькие кресла – малиновый бархат, золотой позумент. Первый трон императора был пока на колесах – кресло с высокой спинкой и ножками. Вряд ли именно на нем младенец принимал письма Людовика XV из рук маркиза де ла Шетарди, скорее всего на этом троне он принимал кашу. Мебель, убранство комнат – все представляло собой произведения искусства, созданные выдающимися мастерами. Особенно великолепны были вышитые золотом и серебром обои. Оконные и дверные занавеси подбирались в тон обоям, которые были всех цветов радуги: зеленые, желтые, малиновые, синие. Пол также обивали красным или зеленым сукном, заглушавшим все шумы и скрипы. До чудесной опочивальни царя могли долетать лишь нежный перезвон часов да легкое шуршание платьев служанок и фрейлин, которые сдували каждую пылинку с младенца – повелителя жизни миллионов подданных.
Он, тихо посапывая, спал в колыбельке. Солдаты в нерешительности остановились. Какая-то непонятная дрожь пробежалась по их членам – это все-таки был их император, которому они присягали. Да и Елизавета Петровна приказала не будить малыша до тех пор, пока он сам не проснется. Дожидаясь, пока ребенок проснется, они шепотом переговаривались.
 - А что, ребятушки, не взяли ли мы греха на душу, ведь у нас и ей, и ейному сынку присяга была? – боязливо спросил один гренадер.
- Какой нам грех? – бойко ответил другой. – Ведь говорят, что и на том свете наши командиры за нас в ответе будут, а мы ни при чем останемся.
- Так-то оно так, а все же и правительницу жалостно, двое деток мал мала меньше.
- Ну, цесаревна их милостью своей не оставит, и что им на харчи по положению следует, то отпущать им прикажет, – успокоил товарища второй.
 Наконец, спустя час с небольшим ребенок проснулся, тут же плачущая кормилица, наспех одевшись сама, одела младенца и понесла в караульню, где дожидалась арестантов цесаревна. Елизавета Петровна бережно взяла младенца на руки, поцеловала его в щечку, поласкала и сказала:
- Бедное дитя, ты ни в чем не винно. Виноваты родители твои!
 И она понесла его к саням.
А в это время в другой детской спальне один из гренадеров взял на руки безмятежно спавшую четырехмесячную дочку Анны и Антона Ульриха Екатерину. Но ребенок зашевелился у него в руках и, непривычный к ношению детей, солдат выронил маленькую принцессу. Екатерина упала на пол – последствия этого падения на всю жизнь отразились на ее здоровье – она стала глухой и горбатой.
В то же время посланные в разные концы города преображенцы арестовали в своих домах, как им и приказывали, Остермана, фельдмаршала Миниха, его сына Эрнста, Левенвольде, Головкина, Карла Менгдена, Темирязева, Стрешневых, камергера Лопухина, генерал-майора Альбрехта и еще некоторых других. При этом Остермана еще и побили за то, что стал было обороняться, да еще и позволил себе неуважительно отозваться о цесаревне Елизавете. Грубо обошлись и с Минихом-старшим – тот вел себя слишком высокомерно и обзывал пришедших его арестовать солдат. Всех их привезли во дворец Елизаветы Петровны, разместили во дворце цесаревны, по отдельным комнатам, под самым строгим караулом, а в 7 часов утра отправили в крепость.
Когда Елизавета возвращалась в свой дворец с низвергнутым императором-младенцем на руках, народ толпами бежал за новой государыней по Невской першпективе и кричал «ура». Иванушка, услышав веселые крики, развеселился и сам, подпрыгивал на руках у Елизаветы и махал ручонками. А у той в этот момент даже комок к горлу подступил:
- Бедняжка! – сказала государыня. – Ты не знаешь, зачем это кричит народ: он радуется, что ты лишился короны!
Не забыла Елизавета и про человека, которого правительница предназначала ей в мужья –принца Людвига Эрнста Брауншвейгского, располагавшегося в боковом флигеле дворца. Она направила к нему своего камергера Балка, который и должен был объявить принцу об его аресте. Балк вместе с офицером и четырьмя гвардейцами, вооруженными ружьями с примкнутыми штыками, вошел прямо в спальню принца. Охрана того не оказала никакого сопротивления. Людвиг спал и Балк приказал офицеру разбудить его. Вскочившему на ноги австрийскому генералу камергер объявил:
- Ваша светлость, ее величество, государыня императрица Елисавет Петровна велела мне от ее имени поприветствовать вас, а также сообщить, что я прибыл с караулом, чтобы арестовать вас.
Принц попытался было что-то предпринять, но его тут же схватили за руки и связали.
Балк оставил в покоях принца Людвига двух солдат с ружьями и штыками, и еще у каждой двери по двое, после чего офицер с камердинером тут же удалились. Домашний арест брауншвейгского принца продолжался несколько месяцев. Правда, Людвига, в отличие от других арестованных российских и иностранных подданных, ждала несколько другая судьба – сразу же после елизаветинского переворота он вновь лишился герцогского титула, затем некоторое время  находился в заточении в России. Однако Елизавета не решилась портить отношения с Австрией и нарываться на международный скандал из-за Людвига и весной 1742 года разрешила ему вернуться на родину, в Вольфенбюттель. После этих событий, внушивших ему четкое отвращение к России, Людвиг Эрнст вновь занялся военной карьерой.
Заглянули ночью гренадеры-преображенцы и домой к фельдмаршалу Ласси. На счет него, однако, никаких особых указаний не было и старший отряда, сержант, разбудив фельдмаршала, спросил:
- К какой партии вы принадлежите?
Но Ласси, даже ночью и во сне не терял бдительности.
 - К ныне царствующей, – последовал его ответ.
Такой благоразумный ответ избавил его от всяких преследований, и он тотчас отправился к новой императрице.
Пока весь Петербург крепко спал, не зная ровно ничего о том, что делалось на улицах и в двух дворцах, двенадцать вестовых на оседланных заранее лошадях мчались в казармы гвардейских полков и к начальствующим в столице лицам с известием о случившейся перемене правления. Сперва в городе, среди глубокой ночной тишины, послышался какой-то глухой шум и началось какое-то неопределенное движение. Обитатели и обитательницы Петербурга вскакивали с постелей, подбегали к окнам и, слыша суетню на улицах, думали, что не вспыхнул ли где-нибудь пожар. Действительно, вскоре поднялось над городом большое зарево, но оно происходило не от пожара, а от множества костров, разложенных перед дворцом цесаревны собравшимися теперь около него гвардейскими солдатами, которые, по случаю жестокой стужи, разместились около них. Толпы народа хлынули туда, но все терялись в догадках о том, что могло бы случиться необыкновенного. Бежавшие ко дворцу цесаревны осыпали один другого вопросами, на которые, однако, никто не мог дать никакого определенного ответа.
Между тем, Лесток с Воронцовым, единственные, в ту ночь озадачились проблемой поисков кадров для новой императрицы. Ведь невозможно было даже представить, что Елизавета будет управлять огромной империей с помощью горсти гренадеров, донесших ее на руках до порога Зимнего дворца. И пока полным ходом шли аресты фаворитов Анны Леопольдовны, к Зимнему дворцу стекались наименее скомпрометированные чиновники прежнего двора. С другой стороны, привлекались даже по большей части случайные люди, вовремя оказавшиеся в нужном месте. Таким образом, еще до восхода солнца во дворец явились: генерал-прокурор Трубецкой, адмирал Головин, начальник тайной канцелярии Ушаков, несколько немцев, среди них даже Бреверн, секретарь кабинета и всего несколько часов назад ближайший помощник Остермана, и, наконец, вслед за князем Алексеем Михайловичем Черкасским, умевшим приспосабливаться к любому правительству, пришел Алексей Петрович Бестужев. С последним Лесток всегда поддерживал хорошие отношения. Он, не задумываясь указал на него, как на заместителя Остермана, и Бестужев и составил оба манифеста, которыми Елизавета возвестила о своем восшествии на престол. Ему временно вверено было управление почтовым ведомством. Его брат Михаил заменил Левенвольде в должности обер-гофмаршала. Специально для него наспех собрали достаточное количество подчиненных. Мардефельд сообщал по этому поводу Фридриху: «Наряды, одежда, чулки и тонкое белье графа Левенвольда были розданы камергерам императрицы, которым нечем прикрыть свою наготу… Из четырех камер-юнкеров, только что получивших это назначение, двое были прежде лакеями, а третий служил конюхом».
Шел третий час ночи. Еремею Позьё не спалось. Видимо, не спалось в ту ночь и многим петербуржцам. Услышав на улице большой шум, Позьё разбудил своего слугу, спавшего в соседней комнате, и послал его на улицу узнать, что там за шум? А тот тут же оказался внутри человеческого моря, волновавшегося вдоль всей Невской першпективы в ожидании чего-то необычного. Наконец, показались сани, в которых сидела с младенцем-императором на руках Елизавета Петровна. Она возвращалась в Смольный. Народ толпами бежал за новой государыней и кричал «ура!».
Слуга воротился и сообщил Позьё, что собрали солдат, которых отправляли на подкрепление финляндской армии, так как шведы подходили к русской границе. Позьё махнул с досады рукой, зевнул и повернулся на другой бок в надежде, наконец, заснуть. Однако спустя всего лишь минуту в дом ювелира вбежал запыхавшийся приятель Позьё Вимулен, служивший секретарем при канцелярии иностранных дел.
- Позьё! – закричал он срывающимся голосом. – Знаете новость? Принцесса Елисавета взошла на престол! Остерман и господин Бестужев-Рюмин арестованы, к канцелярии приставлен караул, и, кажется, меня тоже ищут, чтобы арестовать.
Позьё вскочил, зажег свечу в подсвечнике и по виду приятеля понял, что тот не шутит.
- Прошу вас, Вимулен, успокойтесь. Надо посмотреть, что дальше будет. А покуда можете остаться у меня.
- Спасибо, Позьё.
Сам же ювелир, тем временем оделся и вышел на улицу. Он решил пойти к купцу Марко Бани, жившему на той же улице и практически напротив, но это оказалось делом не простым – улица была полна солдатами. И все же Позьё добрался до цели. Он рассчитывал узнать у Бани все новости, происшедшие в эту ночь. И Позьё не ошибся: в ту самую минуту, когда он вошел, купец как раз получил записку от Лестока, который в нескольких словах описал ему совершившееся событие. Позьё сразу же помчался домой, чтобы сообщить последние новости Вимулену.
- Идемте со мной ко двору, Вимулен, целовать руку императрицы Елисавет. Туда все сейчас толпой бегут.
Долго уговаривать не пришлось и вскоре оба приятеля влились в толпу жаждущих видеть новую царицу. Впрочем, вряд ли бы им это удалось, если бы они не разыскали Лестока, который, взяв Позьё за руку, лично провел его к Елизавете.
Спустя всего лишь час после совершенного переворота Большая зала Зимнего дворца был заполнена преображенскими гренадерами, большая часть которых была в стельку пьяна. Одна их часть прохаживалась по зале и горланила непристойные куплеты, а другая, растянувшись на полу, спала в обнимку с ружьями. При этом, и первые, и вторые не забыли прихватить с собой из дворца золотые часы, висевшие около зеркала, два серебряных шандала, серебряный футляр, ну, и остальное, по мелочи. А в это время уставшая и пока еще не пришедшая в себя от совершенного ею действа Елизавета сидела в той же Большой зале в кресле, и все, кто желал, и кто смог пробиться, даже самые последние мужики и бабы с детишками, подходили к ней и целовали у нее руку. Естественно, не задержались и более благородные кавалеры и дамы со священниками. При этом каждый из них норовил убедить но-вую государыню в своей искренней любви и преданности.   
Утром был издан краткий манифест о восшествии на престол Елизаветы Петровны.
В тот же день, 24 ноября 1741 года бывший жених Елизаветы (впрочем, и покойной Анны Ивановны тоже) Мориц Саксонский во главе прусских войск занял Прагу, выгнав оттуда австрийцев. Король Пруссии Фридрих уже начинал становиться Великим.
Но мнится мне, что такой многоопытный и тертый калач, как Андрей Иванович Ушаков, создатель и многолетний начальник Канцелярии тайных розыскных дел не мог ничего проморгать. Будучи востребованным при пятерых прежних правителях России, он прекрасно понимал, что такими профессионалами не разбрасываются. И, даже зная о готовящемся заговоре против правительницы, он мог нарочно ничего не предпринимать – ведь Елизавета была дочерью Петра, а не кто иной, как царь Петр Алексеевич и возвел небогатого дворянина на ту высоту, на которой он и находился уже добрых два десятка лет.
И Ушаков не прогадал – уже через несколько дней после занятия престола, Елизавета одарила генерала бриллиантовой цепью к Андреевскому ордену. Правда, при последовавшем переделе собственности Ушаков лишился своего подмосковного имения Щербеева. Однако в компенсацию просил императрицу осчастливить его на выбор либо синодальной вотчиной – селом Озерецковским, либо бывшим владением князей Долгоруковых – Лыковым-Голенищевым. А уже 2 декабря Елизавета поставила Ушакова во главе Следственной комиссии по делу арестованных «партизантов» бывшей правительницы (и его, Ушакова, бывших начальников) – Миниха с Остерманом.
Более того, вскорости он добился от Елизаветы петровны специального указа, сделавшего его службу подконтрольной одной лишь государыне: «1743 года сего ноября 29 дня в Канцелярии тайных розыскных дел генерал и кавалер … Ушаков объявил, что сего же 29 дня ноября ее императорское величество, рассуждая о делах Тайной канцелярии, в каковой они важности состоят, высочайшим своего императорского величества изустным указом всемилостивейшее соизволила указать: отныне впредь ни о каких имеющихся в Тайной канцелярии и той канцелярии в конторе делах известий и справок, как в Кабинет ее императорского величества, так и в Святейший Синод, и в Правительствующий Сенат, и ни в какие места без именного ее императорского величества руки указа не давать».
Правда, и императрица, и сам 72-летний Ушаков понимали, что время его заканчивается и пора готовить смену. И таковая нашлась в лице Александра Ивановича Шувалова. 20 ноября 1745 года Ушаков получил высочайшее распоряжение: «Указали мы обще с вами в Тайной канцелярии по всем делам присутствие иметь действительному нашему камергеру и кавалеру Александру Шувалову, чего ради имеете вы сей наш указ оному Шувалову объявить, и о том, куда надлежит, для ведома сообщить; и нашему генералу и кавалеру графу Ушакову учинить о том по сему нашему указу. Елисавет. Так Шувалов стал вместе с начальником Тайной канцелярии подписывать приговоры и протоколы допросов.   

9.
Князю Шаховскому пришлось докладывать важное дело кабинет-министрам из-за болезни генерал-полицмейстера. Тому это уже было не впервой, и потому князь, взяв у писарей размноженный документ, съездил по очереди к каждому из трех кабинет-министров. Но если Остерман и Черкасский приняли документ и сообщили, что рассмотрят его, как только найдут время, то граф Михайла Гаврилович Головкин, свойственник правительницы, попридержал князя и, тут же ознакомившись с содержанием документа, пригласил Шаховского задержаться и присесть в кресло, стоявшее напротив кресла самого Головкина.
- Отчего это вы, князь, не ездите ко мне в дом? Али сие вам не приятственно?
- Господь с вами, граф! Как можно даже предположить было сие?
- То-то же! А мне и переговорить с вами хотелось бы. Коли не торопитесь, так и переговорим.
- Я весь внимание, граф, – князь едва наклонил голову, в знак уважения к хозяину дома.
- Слыхал я, что с вами некие интересные анекдоты случались во время турецкой кампании.
- Было дело под Полтавой, – усмехнулся князь Петр Шаховской, посмотрев на Головкина, а тот вполне себе добродушно сидел, явно выжидая начала рассказа князя.
- Я участвовал во всех трех кампаниях. Ничего геройского, на мой взгляд, я на войне не совершил, однако же и стыдиться мне нечего. В тридцать седьмом годе между прочими добровольно желающими, в числе трехротного комплекта, я командирован в армию от лейб-гвардии Конного полка, а тогда же и от всех гвардии пехотных полков по одному батальону с несколькими штаб-офицера-ми командировано было в очаковскую кампанию, куда и отправлены из Петербурга в феврале месяце. И при выступлении оных рот к армии поручена мне была, как старшему тогда перед прочими, бывшему ротмистру, над оными команда за майора. Итак, я имел честь и счастье оные роты благополучно во всякой исправности на рандеву близ города Переволочны за Днепр, в урочище, называемое Мишурный Рог, привесть, где уже вся армия была к начатию кампании в готовности, в лагере тридцать осьмого года и представить на смотр тогда главнокомандующему генерал-фельдмаршалу графу Миниху и, присоединяясь к батальонам пехотной гвардии, там же бывшим, был под ордером тогда командующего оными полковника Бирона. И как в оной кампании, так и в последующих двух, то есть с днепровской и хотинской, по выступлении армии с места собрания в поход при первом свидании с неприятелем откомандирован был со всею своею командою в конвой фельдмаршала графа Миниха, следуя при всех движениях всегда за ним безотлучно. Причем, больше многих других, во все те три кампании в бывших баталиях и акциях находясь под его повелениями, искусные его распоряжения и учреждения видать, и неоднократно в случаях, где окружаемы и атакованы бывали от неприятелей, по наставлениям и повелениям оного графа Миниха в исправном порядке всегда имел я счастье непостыдно звание свое исполнять, за что от него получил многие благосклонные приветствия.
Все это время Головкин внимательно слушал, не перебивая. Когда же князь Шаховской сделал паузу, чтобы передохнуть и облизать пересохшие от волнения губы, кабинет-министр произнес:
- Я слыхал об ваших хороших поведениях похвалу, но не имел чести вас знать, а теперь прошу вас быть со мною познакомее.
- По окончании второй кампании, когда армия возвратилась от Днепра к своим границам, – продолжал, между тем, свой рассказ князь, – тогда его сиятельство отпустил меня с командою и, не доходя до границ за несколько миль, при отправленном тогда от армии в командированном деташементе с некоторыми тягостями наперед и при отшествии моем из лагеря публично ко фрунту моей команды приехав, сказал мне и прочим всем стоящим под командою моею многими благосклонными и ласковыми словами благодарение и, вычитая наши бывшие перед прочими лишние труды и исправные поведения, обнадежил, что он хорошую рекомендацию ее императорскому величеству о нас представить не оставит, а притом желая, чтобы мы прежде прочих могли придти в Малороссию и на винтерквартирах расположиться, нас отпустил, что мне тогда с командою великое обрадование, а другим зависть причинило, и многие из пехотной гвардии офицеры, отпросясь, при оной моей команде, яко волонтеры, поехали для скорейшего свидания со своими фамилиями, кои близ границ в городе Киеве ожидали.
Так, за беседой время прошло незаметно. Близилась обеденная пора, о чем и пришла сказать в кабинет к мужу его супруга, графиня Екатерина Ивановна, урожденная Салтыкова, по материнской линии приходившаяся родней и князю Шаховскому. При этом Яков Петрович встал с кресла, чтобы, откланявшись, удалиться, но граф и графиня Головкины не отпустили его.
- Отобедайте при нашем столе, князь, – пригласила Екатерина Ивановна.
- Я желаю, чтобы мой хлеб-соль не были вам противны, – поддержал супругу Михайла Гаврилович. – И окажите мне честь почаще видеть вас в нашем доме.
Обед у Головкиных продолжался до самого вечера. Князь Шаховской был весьма доволен тем, что неожиданно нашел в графе нового себе покровителя и друга. Тем более, что в Головкине князь увидел такого же патриота и любителя справедливости, каким был и сам Яков Петрович.
- С превеликим удовольствием, князь, буду рекомендовать вас в сенаторы, – прощаясь с гостем, произнес граф.
- Премного буду вам тем обязан, граф.
Но и на сей раз судьба-злодейка посмеялась над несчастным князем. Недолго он радовался своей дружбе с кабинет-министром и фаворитом Анны Леопольдовны графом Михайлой Головкиным.
В наипрекраснейшем расположении духа князь Шаховской вернулся домой. Все ходил по комнатам, про себя продолжая беседу с графом. Наконец, лег в постель, но только лишь уснул, как неожиданно раздался сильный стук в ставень его спальни и громкий голос сенатского экзекутора Дурново разбудил его.
- Ваше сиятельство! Ваше сиятельство, – кричал под окном экзекутор. – Вам надобно наискорее ехать в цесаревнинский дворец, ибо она изволила принять престол российского правления. И мне надобно с тем же объявлением бежать к прочим.
Князь быстро вскочил с постели, подбежал к окну и закричал в темноту:
- А скажите-ка, сударь, как все-то случилось?
Но Дурново его уже не слышал – он убежал. Можно себе представить чувства, овладевшие  князем после такого известия. В первую минуту князь даже было подумал, не сошел ли экзекутор с ума, но вскоре увидел, как по улице, мимо его окон несутся толпы людей в сторону дворца. Поняв, что и в самом деле произошло нечто серьезное, князь тут же велел заложить карету и немедленно направился в том же направлении, дабы прояснить обстановку.
Вознице даже не нужно было говорить, в какой дворец ехать, ибо хотя ночь была слишком темная, а мороз – великий, но улицы были наполнены людьми, идущими к Смольному дворцу, куда вернулась из Зимнего цесаревна, вернее, теперь уже императрица Елизавета. Гвардейские полки с ружьями шеренгами стояли уже вокруг дворца в ближних улицах, и, чтобы не замерзнуть, во многих местах разжигали костры. Другие же, нашли иное средство для сугреву – угощали друг друга вином. Воздух окрест наполнялся шумом многоголосой толпы и громкими восклицаниями: «Здравствуй наша матушка, императрица Елисавет Петровна!»
Карета остановилась из-за невозможности проезда – людские толпы запрудили всю улицу. Князь дальше пошел пешком, проталкиваясь сквозь толпу и при этом получая ответные тумаки и злобные, сердитые слова. Вот уже и крыльцо, а там, рядом с дверями князь увидел знакомого – сенатора, князя Алексея Дмитриевича Голицына. Пробившись к нему, князь Шаховской тихо спросил:
- Как все это сделалось, князь?
А Голицын в ответ пожал плечами и также тихо ответил:
- Сие мне неведомо, Яков Петрович.
Они протиснулись сквозь первую и вторую палату и, войдя в третью, увидели там многих высших чинов, остановились и лишь только успели друг с другом раскланяться, как рядом оказался камергер Елизаветы Петр Иванович Шувалов. Он был необыкновенно весел и дружелюбно ко всем настроен. Шувалов обнял и расцеловал и Голицына, и Шаховского.
- Вот, судари вы мои, и свершилось благополучно начатое с помощью всемогущего. И все главнейшие доныне бывшие министры – генерал-фельдмаршал Миних, тайные действительные советники и кабинет-министры графы Остерман и Головкин уже из всех домов своих взяты и под арестом сидят здесь же, в доме.
И тут Шувалов заметил, как из толпы пробился в залу генерал-аншеф Салтыков, прежний генерал-полицмейстер и бывший начальник князя Якова Шаховского.
- А вот, кстати, судари мои, и князь Василей Федорович со своею супругою Марьей Алексеевною немало в оном нашем деле послужили.
Салтыков в сдвинутом набок парике улыбался во весь рот, обнялся с Шуваловым, а когда тот, извинившись, простился с князьями и пошел встречать и привечать других, Василий Федорович подошел к Шаховскому с Голицыным, своему зятю, и схватил обоих за руки:
- Вот стоят сенаторы! – смеясь, произнес он.
- Сенаторы, сударь, – ответил Шаховской.
А Салтыков, еще громче захохотав, закричал:
- Что теперь скажете, сенаторы?
 Вокруг них уже собралась толпа людей, ожидавших, чем же закончится их разговор. Но Шаховской не растерялся и с важным видом, смело глядя в его глаза, спросил:
- Что это значит, Василей Федорович, что вы теперь, в такое время, где все только и радуются, нас так атакуете? Не находите ли вы на нас какой метки или по высочайшему повелению так с нами поступаете? Тогда соизвольте нам надлежащим образом об том объявить, а мы во всем по незазренной нашей совести небоязненно ответствовать готовы.
Но Салтыков быстро все обернул в шутку. Подойдя поближе к Шаховскому, он засмеялся:
- Я, друг мой, теперь от великой радости вне себя, и сей мой поступок по дружеской любви, а не по какой иной причине. Я вам сердечно желаю всякого благополучия и поздравляю со всеобщей радостью.
 И тут же, поцеловав князя в обе щеки, спешно ретировался в другую залу, ловя при этом на себе не очень дружелюбные взгляды.
- Вы, князь, получили хороший отпор от князя Шаховского, – улыбаясь, на ходу бросил Салтыкову генерал-аншеф и гвардии подполковник, принц Гессен-Гомбургский. – Вы так непристойно подступили к князю, за то и были справедливо устыжены.
В этот момент из своих внутренних покоев появилась Елизавета Петровна. Все разговоры разом смолкли и Елизавета милостиво позволила всем присутствующим поцеловать себе руку.
В начале третьего часа пополудни Елизавета Петровна села в сани и поехала в Зимний дворец. Рядом с ее санями, окружив со всех сторон, бежали, как и прежде, толпы народа с радостными восклицаниями. В придворной церкви дворца отправлено было благодарственное молебствие при пушечных выстрелах, а потом прочитан, составленный наскоро Бестужевым, манифест, отпечатанный на шести листах довольно серой бумаги. Это был предварительный манифест, за которым должен был последовать другой, более основательный. В нем от имени новой императрицы объявлялось:
«Божиею милостию мы, Елисавет Первая, императрица и самодержица всероссийская, объявляем во всенародное известие: как то всем уже чрез выданный в прошлом, 1740 году в октябре месяце 5 числа манифест известно есть, что блаж. памяти от великие государыни императрицы Анны Иоанновны при кончине ее наследником всероссийского престола учинен внук ее величества, которому тогда еще от рождения несколько месяцев только было, и для такого его младенчества правление государственное чрез разные персоны и разными образы происходило, от чего уже как внешние, так и внутрь государства беспокойства, и непорядки, и, следовательно, немалое же разорение всему государству последовало б, того ради все наши как духовного, так и светского чинов верные подданные, а особливо лейб-гвардии нашей полки, всеподданнейше и единогласно нас просили, дабы мы для пресечения всех тех происшедших и впредь опасаемых беспокойств и непорядков, яко по крови ближняя, отеческий наш престол всемилостивейше восприять соизволили и по тому нашему законному праву по близости крови к самодержавным нашим вседражайшим родителям, государю императору Петру Великому и государыне императрице Екатерине Алексеевне, и по их всеподданнейшему наших верных единогласному прошению тот наш отеческий всероссийский престол всемилостивейше воспри-ять соизволили, о чем всем впредь со обстоятельством и с довольным изъяснением манифест выдан будет, ныне же по всеусердному всех наших верноподданных желанию всемилостивейше соизволяем в том учинить нам торжественную присягу».
К 8 часам утра манифест, форма присяги, форма титулов – все было готово. Елизавета надела Андреевскую ленту, объявила себя полковником трех гвардейских пехотных полков, конной гвардии, кирасирского полка и приняла поздравление особ высших классов, после чего вышла на балкон и была встречена громким восклицанием народа. Несмотря на жестокую стужу, она прошлась и между рядами гвардии, а возвратившись во дворец, принимала знатных дам. В начале третьего часа новая императрица с торжеством переехала из своего старого дома в Зимний дворец и, немного отдохнув, отправилась в церковь к молебну, где ее тотчас окружили гренадеры-преображенцы, выкрикивая:
- Ты, матушка, видела, как усердно мы сослужили тебе свою службу. За это просим одной награды – объяви себя капитаном нашей роты, и пусть мы первые присягнем тебе.
Разумеется, Елизавета Петровна не только соизволила сделать это, но и даровала дворянское достоинство всем состоящим в ее роте и вдобавок обещала наделить всех их населенными имениями. Вся эта рота, состоявшая из трехсот шестидесяти человек, наименована была лейб-компанией.
Сенат сделал распоряжение о приведении к присяге всех чинов людей во всей империи и о переделке во всех присутственных местах печатей. По всем городам империи приказано было в церквах, с утра до вечера, приводить к присяге народ всех сословий, кроме пашенных крестьян. Над совершением обряда присяги посланы были наблюдать штаб- и оберофицеры гвардии, которым вменялось в особенную обязанность смотреть, чтобы духовного чина люди непременно были приведены к присяге, а о неприсягнувших, какого бы они звания ни были, приказано было доносить. После этого последовали разные награды. На одних были возложены ордена, иные были повышены в чинах. Вызваны были на свободу попавшие в опалу при Анне Ивановне князья Долгорукие – фельдмаршалы Василий и Михайло Владимировичи, долго томившиеся в шлиссельбургских казематах, потом отправленные на Соловки. Впрочем, они были привезены в Петербург еще по повелению Анны Леопольдовны, а явившись к Елизавете, по ее воцарении, получили прежние ордена и почести. После этого повелела императрица возвратить из ссылки и восстановить в их правах князей Долгоруких: Николая, лишенного языка, Алексея и Александра, сосланных на Камчатку и в Берёзов. Кроме того, приглашены были ко двору: бывшая невеста Петра II княжна Екатерина Долгорукая и Наталья Борисовна, вдова каз-ненного Ивана Алексеевича Долгорукого. Первая выдана была за генерала Брюса, вторая отреклась от чести быть при дворе и воспользовалась освобождением только для того, чтобы удалиться в Киев и поступить там в монастырь. Возвратили свободу также и Соймонову, бывшему обер-прокурору сената, пострадавшему по делу Волынского и сосланному в Охотск. Детям же самого Волынского вернули все отнятые у него после казни имения. Елизавета помнила о благосклонности к ней Бирона и в конце 1741 года послано предписание возвратить из ссылки герцога Курляндского Бирона, которого из Пелыма перевели в Ярославль, определив ему содержание в 8000 рублей в год. Кроме того, ему вернули владения имениями в Силезии, отобранными у него во время ссылки и отданными Миниху. В Ярославле довелось встретиться Бирону с фельдмаршалом Минихом, двум некогда самым могущественным вельможам империи. Миних ехал в обратном направлении из Петербурга в Пелым. Два анненских вельможи лишь холодно поприветствовали друг друга, приподняв шляпы, и снова разъехались. Братья герцога Курляндского, Густав и Карл, сначала жили с ним в Ярославле, но вскоре после этого Густав получил дозволение вступить на службу, а Карл – жить в своих имениях в Курляндии.
Требовали себе наград и привилегий гренадеры-преображенцы, пившие и буянившие с размахом. По Петербургу поползли  слухи об излишествах, которым предавались герои дня. Они даже позволяли себе спорить и пререкаться с князем Черкасским, занявшим место великого канцлера и с трудом отбивавшимся от их требований и дерзостей. Тщетно разъясняли им, с каким знатным вельможей они вступали в споры:
– Вельможа-то он, только пока нам это угодно! – дерзко отвечали они.
Лейб-кампанцы несколько не выходили из Зимнего дворца, заняв в нем хорошие помещения и получая хорошую пищу. Они разгуливали по галереям, и даже во время приемов Елизаветы позволяли себе расхаживать между высокопоставленными лицами, играли в фараон за тем же столом, где сидела императрица, она же лишь снисходительно улыбалась. Более того, Елизавета даже подписала указ о чеканке фигуры гренадера на обратной стороне рублевой монеты. А еще в то время был случай, когда один гренадер пожелал купить глиняный горшок за три копейки, а продавец соглашался отдать его не дешевле шести копеек. Тогда гренадер прицелился из своего ружья и убил его на месте. Когда же один из таких солдат был наказан принцем Гессен-Гомбургским за особо безобразную выходку, все его товарищи решили не появляться больше при дворе. Елизавета взволновалась:
-  Где же мои дети?
Узнав, в чем дело, она отменила наказание. Можно себе представить, какое это произвело действие! Всеми способами царица старалась укрепить в лейб-кампаниях мысль, что новый режим, созданный при их помощи насильственным путем, нуждался в них и в дальнейших насильственных действиях, чтобы удержаться у власти. Встречая подобное поощрение, они вообразили, что им все дозволено. В полицейском рапорте того времени мы читаем, что один из лейб-кампанцев похитил среди бела дня из одной лавки молодую прислужницу и продал ее за три рубля архимандриту. Немец Шварц, товарищ Грюнштейна, был убит вилами крестьянкой, которой он старался доказать, что лейб-кампании ни в чем не может быть отказа.
Несколько дней подряд в Зимнем дворце разбирались с соратниками и противниками новой императрицы. Пошли аресты и награждения. И снова князь Шаховской, как любимец попавшего в опалу графа Головкина подвис в непонятном положении – из сенаторов его исключили, должности полицмейстера лишили. Князь ожидал худшего. И было почему!
 Были арестованы Остерман и его зять Стрешнев, Минихи, отец и сын, Левенвольде, Головкин, Менгден и целый ряд второстепенных лиц, арестованных в одно время с первыми. Остермана, арестованного в собственном доме у Исаакиевского собора, отвезли в крепость, и в камере бедный хилый 54-летний «старик», постоянно страдавший болью в ногах, заболел еще чем-то вроде горячки. Елизавета, сжалившись над ним, приказала перевезти его в Зимний дворец и содержать там под строжайшим караулом. Над ними над всеми учреждена была следственная комиссия под председательством генерал-прокурора князя Никиты Трубецкого. Остермана обвинили в целом ряде преступлений, важнейшими из которых были: содействие по кончине Петра Второго вступлению на престол герцогини курляндской Анны Ивановны, а не цесаревны Елизаветы Петровны; он был главным виновником казни Долгоруких в Новгороде; он был автором проекта о назначении правительницей государства герцогини Мекленбургской Анны Леопольдовны, а нынешнюю императрицу предлагал засадить в монастырь и устранить от наследства молодого герцога Гольштинского. Остерман на все это отвечал только одно, что он был связан долгом и присягою соблюдать интересы существовавшего правительства и предпочитать их всему на свете. Князь Трубецкой обвинял и Миниха и, между прочим, ставил ему в вину большие людские потери во время веденных им войн. Миних приводил в свое оправдание свои донесения, сохранившиеся в военной коллегии, и укорял себя только в том, что не повесил за казнокрадство самого Трубецкого, бывшего во время турецкой войны главным кригс-комиссаром и уличенного в похищении казенного достояния. Императрица Елизавета присутствовала на допросе, сидя за ширмами, и, услыхав слова Миниха, приказала тотчас отвести его в крепость и прекратить заседание.
Остерману и Миниху были назначены самые суровые наказания: первого – колесовать, второго – четвертовать. Остальных осудили на вечное заточение в разных местах Сибири. Когда Остерману объявили приговор, он спокойно произнес:
- Я ничего не стану представлять в свое оправдание. Несправедливо было бы требовать изменения приговора над собою: повинуюсь воле государыни.
 В день, назначенный для исполнения приговора, 18 января 1742 года, на Васильевском острове, близ здания двенадцати коллегий (где ныне университет), устроен был эшафот. Был ясный морозный день. Шесть тысяч солдат гвардии и армейский Астраханский полк составили каре для сдерживания толпы. Привезли на крестьянских дровнях больного Остермана. Позади его шли пешком восемнадцать осужденных; при каждом из них – по солдату со штыком. Все они имели печальный вид, и один только фельдмаршал Миних шел бодро, щеголем, был, как и всегда, гладко выбрит, напудрен. На нем был серый кафтан, а сверху красный фельдмаршальский плащ, в котором его видели не раз в походах. Четыре солдата внесли Остермана на эшафот и положили его наземь. Сенатский секретарь прочитал приговор, палачи подтащили осужденного к плахе и в это время тот же секретарь вынул из кармана другую бумагу и громко произнес:
- Бог и великая государыня даруют тебе жизнь.
Елизавета держала свое слово, которое она дала себе перед тем, как отправиться в казармы Преображенского полка – никого смертной казнью не казнить. Палач, по прочтении воли императрицы о пощаде его жертвы, с пренебрежением толкнул Остермана ногою так, что хворый старик повалился на деревянный настил эшафота, но был поднят и посажен на носилки солдатами.
- Пожалуйте мне мой парик и колпак! – сказал он, застегивая вороты своей рубашки и своего халата.
Это были единственные слова, произнесенные Остерманом на эшафоте. Затем его посадили  в извозчичьи сани.
За Остерманом на эшафот подняли Миниха. Фельдмаршал менее всего был готов к аресту, поскольку уже как полгода находился не у дел, отставленный Анной Леопольдовной. Вся вина его состояла в том, что он верно служил императрице Анне Ивановне, а по смерти ее, назначенному от нее преемнику, и не стремился возвести на престол Елизавету Петровну. Кроме политических государственных преступлений, его обвиняли в преступлениях по занимаемой им должности фельдмаршала: он умышленно выводил в чины своих соотечественников немцев, не давая хода природным русским. При этом, почему-то даже не вспоминали, что не кто иной, как Миних, упразднил установленное отцом Елизаветы Петром Первым правило давать служащим в войске иностранцам двойное жалованье против русских, носивших одинаковые с первыми чины. Его обвиняли также в жестокости произносимых им приговоров, когда не обращалось внимания на высокую породу обвиняемого, и люди родовитые подвергались одинаковой каре с людьми простого происхождения. Будто другие власть имущие поступали обратным образом.  И, между прочим, ныне председательствующий в комиссии, учрежденной для суда над государственными преступниками, князь Никита Трубецкой дважды своею неисправностью в своевременном подвозе провианта и боевых запасов причинял войску большие затруднения и только благодаря дружескому расположению Миниха избежал военного суда. О чем Миних и не преминул напомнить генерал-прокурору, когда ему дали последнее слово в суде:
- Пред судом всевышнего мое оправдание будет лучше принято, чем пред вашим судом! Я в одном только внутренне себя укоряю – зачем не повесил тебя, когда ты занимал должность генералкригскомиссара во время турецкой войны и был обличен в похищении казенного достояния. Вот этого я себе не прощу до самой смерти.
Готовясь к смерти, фельдмаршал отдал провожавшему его унтер-офицеру кошелек с червонцами. Но и ему объявили пощаду, и он, вместе с прочими, возвращался с места казни в крепость так же спокойно и беззаботно, как шел на казнь. Младшего Миниха отправили с семьей в Вологду.
Остермана сослали в Березов – место заточения Меншикова, а затем Долгоруких, где он прожил до 1747 года. Его сыновья, Федор и Иван, бывшие при отце подполковниками гвардии, были удалены Елизаветой капитанами в армию. Впоследствии, при Екатерине II, один стал сенатором, другой получил должность канцлера. Дочь сосланного Остермана была выдана Елизаветой за подполковника Толстого, и их дети положили начало фамилии Остерманов-Толстых.
Левенвольде сослали в Соликамск, откуда в 1752 году перевели в Ярославль, где он и умер. О нем сохранились противоречивые известия: по одним – он показал себя трусом, по другим – он переносил свое несчастье стоически.
Михайло Головкин сослан в Горынскую слободу Туринского уезда, что в шестидесяти верстах от Пелыма. Менгдена отправили в Нижнеколымск, где он и умер. Там же умерли его жена и дочь, а сын был возвращен и явился в Петербург уже в царствование Екатерины II.
B манифесте императрицы Елизаветы, 22 января 1742 года, бывший секретарь Анны Леопольдовны Яковлев обвинялся в том, что «поступал зело непорядочно и чтился по многим входящим в кабинет делам и исходящие по оным указы зело темно и конфузно составлять и при восстановлении на правительство бывшего регента у гр. Остермана духовную компоновал и во многие, усердствуя только принцессе, ко вреду общего покоя (почему в прошлом году и разыскиван был) касающиеся дела вступался, за что себе от нее, принцессы Анны, чин и немалое награждение деревнями получил». За это Яковлева приговорили лишить чинов и деревень и послать в полковые писаря в астраханский гарнизон. Адъютант Антона Ульриха Грамотин, по низложении Бирона, сделался директором канцелярии принца брауншвейгского – его лишили по манифесту всех чинов и исключили вовсе из службы («понеже до сего был в катских руках»), под тем предлогом, что он «в противность указов, по перемене разных чинов в повышении чина брал не малые взятки, в чем при следствии сам признался».
Кроме того, 16 января, асессор Mихаил Семенов и гвардейские капитаны Mихаил Аргамаков и князь Иван Путятин, указом, подписанным Елизаветою, отставлены от службы с тем, чтобы их не определять ни к каким делам. B следующем, 1743 году, когда возникло дело о семействе Лопухиных, известных приверженцах бывшей правительницы Анны и толковавших неблагосклонно о новой императрице, снова в тайной канцелярии попадаются знакомые уже с этим ведомством лица, а именно Нил Акинфов, Mихайла Аргамаков, князь Иван Путятин. Первого из подпоручиков Преображенского полка записали тем же чином в армейские полки; Аргамакова освободили «понеже вины его не объявилось», но князя Путятина наказали кнутом и сослали в ссылку в Кецк. Акинфиев был обвинен в том, что он слышал от Ивана Лопухина «непристойные слова, касающиеся во вред высочайшей ее императорского величества персоны и государства, по должности своей и присяге не доносил»...  Путятин обвинялся в том же, да и сам с Лопухиными «согласником был и, усердствуя к принцессе и сыну ее, от Натальи Лопухиной всегда об них наведывался»...
Однако, главная кара ждала Брауншвейгское семейство. В манифесте 27 ноября 1741 года, говорившем об упразднении правительства императора Ивана VI, было объявлено обо всей брауншвейгской фамилии, что императрица, «не хотя никоих им учинить огорчений», отправляет их за границу.
Анна Леопольдовна, казалось, порой даже радовалась тому, что с нее спало тяжкое бремя правления и что теперь не станут ее тревожить ни происки, ни интриги и что жизнь ее, хотя уже и не блестящая, пойдет спокойной колеей. Все желания ее в эту пору ограничивались только желанием скорого свидания с Линаром.
   По-видимому, такое желание должно было вскоре исполниться. Ее письмо к Линару, захваченное Елизаветой, произвело на государыню впечатление в пользу бывшей правительницы. Из письма правительницы императрица могла убедиться, что Анна Леопольдовна не была непримиримым ее врагом, что молодую женщину не мучила жажда власти, что она отвергала те предложения, которые делались ей для того, чтобы избавиться от цесаревны и принять титул императрицы. Из письма этого, проникнутого от начала до конца откровенностью, Елизавета могла заключить, что Анна, лишившись однажды власти, не будет уже опасной соперницей новой государыне. Пребывая под таким впечатлением, Елизавета решилась поступить с бывшей правительницей как нельзя более снисходительно. Она просила маркиза Ботта передать Анне Леопольдовне, что будут приняты все меры для того, чтобы доставить принцессе и ее семейству свободную, спокойную и обеспеченную жизнь. Маркизу Шетарди Елизавета объясняла:
- Отъезд за границу принца и принцессы решен, и, чтобы им заплатить добром за зло, я прикажу выдать им деньги на путевые издержки и оказывать им почет, подобающий их сану.
В то же время в Петербурге толковали, как о деле окончательно решенном, что правительнице и ее супругу будет оставлена вся их движимость, что им будет назначено ежегодное содержание по 150.000 рублей и что Анна Леопольдовна со всем ее семейством будет отпущена в Германию, для чего и ассигновано уже назначенному сопровождать ее гоффурьеру 30.000 рублей. Со своей стороны, правительница обязывалась подчиниться только следующим требованиям: никогда более не переступать через русскую границу, возвратить, прежде отъезда, все находившиеся у нее коронные бриллианты и драгоценности, оставя у себя лишь то, что было ей подарено императрицей Анной Ивановной; наконец, она должна была отречься от титулов императорского высочества и великой княгини, называясь по-прежнему светлейшей принцессой Мекленбургской и принеся императрице присягу на верность за себя и за своего сына. От принца Антона требовалось только, чтобы он сложил с себя звание генералиссимуса русских войск. О низложенном младенце-императоре не было никакого уговора, отрешение его от престола считалось делом поконченным вследствие самого хода событий.
Действительно, 12 декабря 1741 года все брауншвейгское семейство было отправлено из Петербурга в Ригу. Заведовавшему его отправкой камергеру Василию Федоровичу Салтыкову дана была секретная инструкция в том смысле, чтобы отвести «брауншвейгскую фамилию» «как можно скорее через границу», оставив ее на жительстве в Кёнигсберге, куда она, по предварительному расписанию пути, должна была прибыть 28 декабря. Перед выездом Анны Леопольдовны Елизавета приказала удостоверить ее в своем благоволении и уверить, что она, принцесса, и ее семейство не будут забыты высочайшими милостями. Юлиане и сестре ее Бине разрешено было отправиться в свите бывшей правительницы. Однако на другой день после получения Салтыковым этой инструкции, ему был вручен противоречивший ей секретнейший указ, в котором говорилось: «Хотя данной вам секретной инструкцией и велено вам в следовании вашем никуда в города не заезжать, однако же, ради некоторых обстоятельств, то через сие отменяется, и вы имеете путь продолжать наивозможно тише и держать растахи на одном месте дня по два».
При приближении к Нарве занемогла маленькая принцесса Екатерина. Мать, испуганная болезнью дочери, стала просить капитана, сопровождавшего семью, остановиться в дороге, чтобы дать больной малютке некоторый отдых. Имея тайное приказание замедлять сколь возможно долее выезд правительницы из пределов России, капитан очень охотно согласился исполнить просьбу Анны Леопольдовны, которая, вследствие этой задержки, приехала в Ригу только 9 января 1742 года.
Между тем, именно в изначально назначенном для конечного проживания брауншвейгского семейства Кёнигсберге и застала возвращавшегося в Россию графа Линара весть о совершенном государственном перевороте.
Дрезденский двор отнесся очень благосклонно к желанию Линара перейти на службу в Россию, отлично зная, как ретиво отстаивают подобные слуги интересы своего коренного отечества. Новый обер-камергер быстро покончил со своими делами и мчался в Петербург, где ему мерещились почести, слава и богатство. Несостоявшийся обер-камергер приостановил свое путешествие и, забыв о намерении перейти на русскую службу, запросил дрезденское министерство иностранных дел, как ему следует поступать дальше. Его вернули назад, справились в Петербурге, как там отнесутся к появлению Линара и, получив отрицательный ответ, удержали его сначала в Дрездене, а потом в Польше. С тех пор Линар был в числе недоброжелателей России. Говорили, будто бы он добивался освобождения из заключения Юлии Менгден, желая вступить с нею в брак, но переписка его по этому поводу не известна.

10.
Судьба в очередной раз приготовила испытание для князя Якова Шаховского. Когда в один из первых дней после переворота Елизаветы Петровны, князь вошел в первую палату Сената и ему на глаза попался хорошо знакомый сенатский офицер, который всего несколькими днями ранее всегда его почтительно встречавший и провожавший с почтением до присутственной палаты. Однако в тот раз офицер стоял на месте и лишь слегка поклонился князю, будто вообще его впервые видел.
- Скажи-ка, сударь, где господин экзекутор, и можно ли пройти далее? – спросил князь Шаховской.
Офицер, все так же стоя на месте, указал рукою на дверь, ведущую в соседнюю палату:
- Идите в ту палату, князь, там и сидит господин экзекутор.
Это был тот самый экзекутор, который и разбудил князя в ночь переворота. Сейчас он сидел за столом и что-то быстро строчил гусиным пером. Однако сегодня и этот чиновник оказался весьма сух в отношении к князю. Приподнявшись для приличия со своего стула, выказав на лице почтение, тут же предложил князю сесть на свободный стул, как обыкновенно он то делал с обычными челобитчиками.
- Я сей минут доложу господину генерал-прокурору, – произнес он и в самом деле тут же скрылся за тяжелой высокой половинкой двери, прихватив с собою несколько листов бумаг, лежавших перед ним на столе. 
Через несколько минут из других боковых дверей спешно вышел генерал-прокурор князь Никита Юрьевич Трубецкой, ставший к тому дню не только доверенным лицом в Сенате, но и возглавивший новоучрежденную комиссию, судившую попавших в опалу царедворцев Анны Леопольдовны. Князь Шаховской тут же поднялся и поклонился ему, а Трубецкой, сделал вид, что случайно его заметил и строго спросил:
- Зачем вы здесь, князь Яков?
- Господ сенаторов повеление чрез присланного офицера было мне объявлено, чтоб я в сие время явился Сенату, – учтиво ответил Шаховской.
Но Трубецкой, не останавливаясь и шествуя в присутственную сенаторскую палату, на ходу обронил:
- Я не знаю, разве что господин обер-прокурор посылал.
Обер-прокурором был бывший камергер Анны Леопольдовны и один из любимцев графа Михайлы Головкина Иван Брылкин, вполне приятельствовавший и с князем Шаховским. И, удивительное дело, Брылкин сумел после переворота не только остаться в своей должности, но еще и оказаться в фаворе у Никиты Трубецкого. Брылкин, спустя короткое время после ухода Трубецкого также вышел навстречу Шаховскому.
«Уж этот-то меня не оставит без внимания», – подумал было князь, но ошибся. Поравнявшись с князем, Брылкин слегка повернув к нему голову, довольно холодно произнес:
- Простите, князь, мне нонче не до вас. А лучше вы извольте завтра в это же время сюда приехать.
Но Шаховской решил на сей раз расставить все точки над «i». Он взял Брылкина за руку и отведя его несколько в сторону, чтобы их не могли услышать остальные, присутствовавшие в зале, дружески заговорил:
- Памятуя о вашей ко мне благосклонности, в коей я не сомневаюсь, а такоже, зная меня хорошо, что я умею хранить тайны, прошу вас, откройте мне то, ради чего меня сюда призвали. Понеже о том мне безызвестность по теперешнему моему состоянию очень беспокоит.
Но Брылкин лишь загадочно улыбнулся и сказал:
- Не опасайтесь, пожалуйте и приезжайте завтра сюда, все узнаете, – после чего ласково поклонился и вскоре скрылся в сенаторской палате.
Озадаченный подобным ответом, князь Шаховской медленно побрел к выходу из дворца, но в одной из соседних палат ему повстречалось несколько знакомых ему сенаторов, которые стояли вместе и о чем-то тихо переговаривались. Когда же князь поравнялся с ним, один из них спросил:
- Можно ли вас поздравить с новым чином, князь?
Шаховской даже вздрогнул. Опять кто-то что-то узнает о его судьбе прежде него самого? Но в ответ князь лишь загадочно пожал плечами:
- Нималых к тому следов, не токмо дела нет.
- Ну, как же, князь! – заговорил другой сенатор. – Нельзя тому статься, чтоб издавна находящийся благодетель ваш, его сиятельство князь Никита Юрьевич Трубецкой, о том вам не сказал.
- А мы не инако думаем, – снова сказал первый, –  что это по вашему согласию его сиятельство своим докладом, который от ее величества уж и апробован, вам обер-прокурором в Святейшем Синоде, а нам прокурорами в разных коллегиях быть исходатайствовал, и сегодня было намерение нашего нового командира оные чины нам в Сенате объявить и ее императорскому величеству к благодарению представить; но как ее величество присутствовать в Сенате не будет, то отложено все оное исполнение до завтра.
Это известие, нужно сказать, тут же успокоило князя, но, с другой стороны, ведь были же с ним холодны экзекутор и офицер, а ведь они также должны быть в курсе.
В этот момент с шумом отворились все двери палат от самой сенаторской залы. Офицеры и экзекуторы поспешали впереди сенаторов, расчищая для них путь через комнаты. Все, а с ними и князь Шаховской, послушно прижались к стенкам. Сенаторы, будто никого не замечая, опустив головы, быстро проходили через палату. И лишь один, князь Алексей Дмитриевич Голицын, заметив в толпе Шаховского, улыбнулся и остановился рядом с ним.
- Чего это вы тут теснитесь, князь?
Вопрос был задан настолько в дружеском тоне, что князь Шаховской вкратце рассказал ему о своих приключениях в последние дни. Голицын внимательно выслушал рассказ Шаховского, который его несколько озадачил. Тем не менее, все в том же тоне сенатор произнес на прощание:
- Будьте покойны, князь! Я уповаю, что новый ваш чин худого вам не сделает.
На следующий день, и в самом деле, от генерал-прокурора князя Никиты Юрьевича Трубецкого князь Шаховской узнал о своей новой должности – обер-прокурора Святейшего Синода.
- Вы завтра, Яков Петрович, непременно поезжайте в Святейший Синод и вступайте в новую должность, а ведение об вас в Синод сего же дня из Сената послано будет.
Таким образом, его новый покровитель, князь Трубецкой, становился и его непосредственным командиром.
- Премного вам благодарен, князь Никита Юрьевич.
- Я уже давно имею с вами короткое обхождение, князь Яков, и всегда желал оказать вам благодеяние, – дружелюбно закончил разговор генерал-прокурор.
Новая должность князя Шаховского стала почти вершиной его карьеры, но и накладывала на него многие обязанности. 
На следующий день с раннего утра Яков Петрович явился в здание Святейшего Синода. Два здания, объединенные единым замыслом архитектора Росси, – Сената и Синода – были выстроены всего пять лет назад. Оба здания объединены триумфальной аркой, завершавшейся стоящей на многоступенчатом аттике скульптурной композицией «Правосудие и благочестие», символизировавшей единство церковной и светской власти. Над аркой на уровне аттика возвышаются фигуры «Гениев, держащих закон». На самом аттике расположены три барельефа – «Закон божий», «Закон естественный» и «Закон гражданский». Интересно и само расположение барельефов. В центре над аркой расположен более крупный, чем другие два, барельеф «Закон гражданский». В левой части арки расположен барельеф «Закон божий», посвященный Синоду. В правой части – барельеф «Закон естественный», посвященный Сенату. С обеих сторон арка украшена парами колонн. При возведении арки Росси использовал один из неосуществленных вариантов оформления арки Главного штаба, который был им переработан для новой архитектурной композиции. Фасады зданий украсили восьмиколонные портики коринфского ордера и ступенчатый аттик. Необыкновенно красивы широкие гранитные лестницы с пандусами, оформляющие вход в здания. Чередование выступающих частей фасадов зданий и ниш, лепные украшения создают богатый светотеневой эффект. При этом архитектору удалось добиться того, что фасад здания Синода обращен и к Сенатской площади, и к Английской набережной. В угловом помещении здания была устроена двусветная церковь святого благоверного князя Александра Невского. Очень интересно архитектурное решение этой части здания. Угол здания скруглен и украшен поднятой над первым этажом колоннадой из восьми колонн коринфского ордера. Плавный изгиб монументальной колоннады, завершенной ступенчатым аттиком, очень обогащает линию набережной, придает ей богатый праздничный вид. Интерьер крестообразного в плане помещения церкви украшен шестью колоннами композитного ордера.
Не без некоторого волнения подъехал в санях к своему новому месту службы князь Шаховской. Но уже на парадной лестнице его встречали синодский экзекутор с несколькими секретарями и прочим канцелярским служивым людом. Экзекутор с почтением представился князю и тут же, очищая дорогу, проводил его до зала собрания Синода. Едва князь приблизился к дверям зала, как обе половинки отворились и в дверях его встретил обер-секретарь Леванидов, почтительно поклонившись. Остановившись на пороге, Шаховской бросал оценивающе взгляды в зал. Первое впечатление было для него приятным: это было большое, но довольно чистое помещение, а по обеим сторонам длинного стола сидели девять священников, членов Святейшего Синода – архиепископов, епископов и несколько архимандритов. Едва вновь назначенный обер-прокурор подошел к столу, все священники дружно поднялись со своих стульев и первым, по старшинству, взял слово архиепископ Новгородский Амвросий Юшкевич:
- Ваше сиятельство, благороднейший князь Яков Петрович, дозвольте поздравить вас со вступлением в оную должность, дарованную вам божиею милостью самодержицей всероссийскою, государыней-императрицей Елисавет Петровной. И примите в том наше святейшее благословение.
Архиепископ Амвросий чувствовал себя весьма неуютно после вступления на престол Елизаветы – после всех тех велеречивых словоизлияний и песнопений в честь императрицы Анны Ивановны и во время бракосочетания Анны Леопольдовны с Антоном Ульрихом Елизавета была очень зла на Амвросия и только ждала подходящего случая да искала подходящую кандидатуру для его замены. Впрочем, Амвросий нашел возможность добиться снисхождения и даже симпатии новой императрицы – он выступил с великолепной проповедью 18 декабря 1741 года в день рождения Елизаветы. Причем, он плюнул на пока еще не отмененный указ Анны Ивановны о том, чтобы длинных проповедей не говорить. Говоря о событиях 25 ноября, митрополит Амвросий включил все свое великолепное ораторское красноречие:
 - Пошла Елисавет к надежным своим и давно уже того желающим солдатам, и объявила им свое намерение, и кратко им сказать изволила: знаете ли, ребята, кто я и чья дочь? Родители мои, вселюбезнейшие Петр Великий и Екатерина, трудились, заводили регулярство, нажили великое сокровище многими трудами; а ныне все то растащено. Сверх же того еще и моего живота ищут. Но не столько мне себя жаль, как вседражайшего отечества, которое, чужими головами управляемое, напрасно разоряется, и людей столько неведомо за кого пропадает. Кому же верно служить хочете? Мне ли, природной государыне, или другим, незаконно мое наследие похитившим? И как-то они услышали, того ж часа все единогласно закричали: тебя, всемилостивейшая государыня!..
Затем митрополит несколько сменил тему, всегда болезненно воспринимаемую в России – о засилье иноземцев в управлении страной:
- Смотри, какую дьявол дал им придумать хитрость. Во-первых, на благочестие и веру нашу православную наступили; но таким образом и претекстом, будто они не веру, но непотребное и весьма вредительное христианству суеверие искореняют. О, коль многое множество под таким притвором людей духовных, а наипаче ученых истребили, монахов порасстригали и перемучили! Спроси же, за что? Больше ответа не услышишь, кроме сего: суевер, ханжа, лицемер, ни к чему годный. Сие же все делали такою хитростью и умыслом, чтоб вовсе в России истребить священство православное и завесть свою нововымышленную беспоповщину. Разговору большого у них не было, как токмо о людях ученых: о боже! как-то несчастлива в том Россия, что людей ученых не имеет и учения завесть не может! Не знающий человек их хитрости и коварства думал, что они то говорят от любви и ревности к России; а они для того нарочно, чтоб, где-нибудь сыскав человека ученого, погубить его. Был ли кто из русских искусный, например художник, инженер, архитектор или солдат старый, а наипаче ежели он был ученик Петра Великого, тут они тысячу способов придумывали, как бы его уловить, к делу какому-нибудь привязать, под интерес подвесть и таким образом или голову ему отсечь, или послать в такое место, где надобно необходимо и самому умереть от глада за то oдно, что он инженер, что он архитектор, что он ученик Петра Великого. Под образом будто хранения чести, здравия, интереса государства, о! коль бесчисленное множество, коль многие тысячи людей, благочестивых, верных, добросовестных, невинных, бога и государство весьма любящих, втайную похищали, в смрадных узилищах и темницах заключали, гладом морили, пытали, мучили, кровь невинную потоками проливали! Сей их обман народ незнающий помышлял, что они делают сие от крайния верности; а они, таким-то безбожным образом и такою-то завесою покровенные, людей верных истребляли. Кратко сказать: всех людей, добрых, простосердечных, государству доброжелательных и отечеству весьма нужных и потребных под разными претекстами губили, разоряли и вовсе искореняли, а равных себе безбожников, бессовестных грабителей, казны государственныя похитителей весьма любили, ублажали, почи-тали, в ранги великие производили, отчинами и денег многими тысячами жаловали и награждали. Было то воистину, что и говорить стыдно, однако то сущая правда! Приидет какой-нибудь человек иностранный, незнаемый (не говорю о честных и знатных персонах, которые по заслугам своим в России всякие чести достойны, но о тех, которые еще в России никогда не бывали и никаких заслуг ей не показали), такого, говорю я, нового гостя, ежели они усмотрят, что он к их совести угоден будет, то хотя бы и не знал ничего, хотя б не умел трех перечесть, но за то одно, что он иноземец, а наипаче, что их совести нравен, минув достойных и заслуженных людей российских, надобно произвесть в президенты, в советники, в штапы и жалованье определять многие тысячи. И такой-то совести были оные внутренние враги наши! Такой-то сатанинской верности! Многим казалось, что они верно служат, воюют за церковь Христову, подвизаются за отечество; а они таким образом приводили Россию в бессилие, в нищету и в крайнее разорение. Воспомяните себе только недавно минувшую войну турецкую: сколько они без всякой баталий и сражения старых солдат гладом поморили, сколько в степях жаждою умертвили, да сколько ж сот тысяч церковников и других рекрут перебрали, и все они почти напрасно для одной только их добычи и суетной корысти, головы свои положили; но те все то делали притворно, под образом верности. Многократно заслуги свои представляли, похваляя свою к России верность и доброжелательство, но лгали бессовестно на свою душу; ибо ежели бы они были прямые отечеству доброхоты, так ли бы нарочно людей наших на явную смерть посылали; так ли бы только тенью, только телом здесь, а сердцем и душою вне России пребывали? Такими они сами оказали себя, когда все свои сокровища, все богатство, в России неправдою нажитые, вон из России за море высылали и тамо иные в банки, иные на проценты многие миллионы полагали...
Тем временем князь Шаховской горячо поблагодарил архиепископа Амвросия за поздравление и благословение, а затем и остальные первосвященники Святейшего Синода поздравили своего нового руководителя – обер-прокурора.
 - Господа, перейдемте же, однако, к делам, чтение коих, как я понял, было прервано моим приходом.
Князь Шаховской направился к своему небольшому столу, несколько отстоявшему от длинного общего стола первосвященников, на котором была лишь чернильница с перьями да стопка листов чистой бумаги.   
- Господин Леванидов, представьте мне, немедля Духовный регламент, последующие в закон тому указы, также бывших прежде в Синоде обер-прокуроров инструкцию и до той должности касающиеся указы и еще же о нерешенных находящихся в Синоде делах о колодниках и о казенных деньгах обыкновенные реестры.
Леванидов был опытным обер-секретарем, давно уже работавшим в Синоде, потому ответа князю пришлось ждать недолго. Он тут же взял со своего стола Духовный регламент и подал его обер-прокурору.
- Что же касаемо до указов и реестра нерешенных дел, ваше сиятельство, оне хотя в собрании и есть, но не весьма обстоятельны, и потому прошу вас, дать мне сроку в несколько дней, дабы я все то по моему приказанию наисправнейшим образом сочинить и вам подать мог. Что же касается до прежних здесь бывших обер-прокуроров дел, то оных как ни инструкций, так и прочих никаких их должностей производств ни одной строки нет.
- Как, то бишь, нет? – удивился Шаховской. – Куда же они подевались, господин Леванидов?
- Оные от бывших пожаров и от прочих разных приключений в канцелярии Синода дела многие утрачены. Что ныне от разных препятств дела без описей в разных палатах по ящикам и сундукам содержатся, а учрежденной для сохранения и порядочного содержания, по реестрам, как по узаконениям при Сенате и прочих коллегиях находится, архивы нет.
- Я все то в лучший порядок привести по моему званию требую, потому даю вам несколько дней сроку, чтобы прежде к нужному мне, во-первых, знанию канцелярских служителей, до кого что касается, сочините под вашим надсмотрением экстракт без замедления исправно, – строго произнес князь Шаховской.
Вслед за тем тут же собственноручно на чистом листе бумаги написал и отдал приказ, чтобы тот от секретарей, от архивариуса и от канцеляристов, правящих повытьями, или экспедициями, взял подписки, есть ли в их ведомствах какие дела или прочие письменные виды, касающиеся должностей синодского обер-прокурора, и составив их реестр, завтра поутру представил обер-прокурору при своем рапорте.
Обо всем этом вечером, посетив генерал-прокурора на дому, и рассказал князь Шаховской.
- Представьте мне о том в письменном рапорте, – внимательно выслушав князя, произнес Трубецкой.
 Вскоре князя Шаховского, по чину, назначили в комиссию, судившую опальных вельмож. Причем, ему досталась одна из самых неприятных миссий – новое испытание для чести и совести князя. Возможно, то было сделано и с умыслом.
На следующий день после совершенных вышеозначенным персонам экзекуций, генерал-прокурор, князь Трубецкой вызвал обер-прокурора Синода, князя Шаховского в Сенат и вручил ему письменный ордер с объявлением высочайшего ее императорского величества изустного повеления, дабы он, обер-прокурор Синода, отправил вышеименованных арестантов в назначенные места ссылки с подробными распоряжениями, о которых ему сообщили в отдельной записке, с требованием немедленно приступить к исполнению повеления императрицы с тем, чтобы никого из опальных вельмож уже на рассвете следующего дня в городе не осталось. При этом, Елизавета Петровна велела Шаховскому сообщить женам арестантов, что, ежели хотят, то могут с ними ехать на житье в назначенные им места. Четыре женщины, не раздумывая, согласились отправиться в ссылку вместе с мужьями – три графини (Остерман, Головкина и Миних) и баронесса Менгден, супруга президента Коммерц-коллегии.   
А, поскольку сама императрица в то же утро уезжала в Царское Село вместе со всем своим двором, перед тем она приказала, дабы никакой задержки у князя Шаховского не возникло, беспрекословно исполнять все приказания обер-прокурора Синода. Таким образом, князь набрал из гвардейских полков конвойные команды, в конюшенной канцелярии дорожных саней, а в домах ссыльнопоселенцев необходимый для мужей и их жен багаж. Для письменных распоряжений и прочих рассылок Шаховскому придали из Сената обер-секретаря с несколькими писцами, из сенатской роты офицера с несколькими унтер-офицерами и курьерами для посылок. Всем им князь приказал явиться в Петропавловскую крепость через час, а сам, тем временем, отправился к себе домой пообедать.
К князю Шаховскому по очереди подходили офицеры, прикомандированные к тому или иному ссыльному с докладами о готовности их подопечных и дорожных саней к отправлению. Князь вручил каждому собственноручно составленные инструкции и устные направления, как поступать в пути в том или ином случае. После чего князь решил напоследок посетить некоторых из арестантов, с кем прежде был в наиболее коротких отношениях.
Сначала он в сопровождении нескольких офицеров из своей свиты заглянул в камеру графа Остермана. У того была серьезная рана на ноге, которая во время заключения до того разболелась, что перешла в раковидную, или скорее гангренозную, и все доктора решили, что ему жить недолго. Был даже поднят вопрос о том, чтобы из крепости его перенести в Зимний дворец, где ему были предложены должные заботы и уход. Сама Елизавета приняла в этом участие, приказав не только встретить его ласково, но и позаботиться о его здоровье. Правда, при этом добавила:
- Мне жаль так жестоко поступать со столь знаменитым старцем, но того требует справедливость.
Этому «старцу» всего лишь исполнилось пятьдесят три года и, между прочим, в ссылке он прожил еще шесть лет.
Андрей Иванович лежал на кушетке и громко стонал, жалуясь на подагру. Супруга его сидела рядом и пыталась утешить мужа, при этом сама еще более, нежели он, рыдала и стенала от горя. Увидев Шаховского граф даже не приподнялся, зато тут же принялся виниться в том, что признает все свои преступления и прогневления ныне царствующей всемилостивейшей государыни. Князь молча выслушал всю эту тираду, понимая, что ничем помочь проморгавшему свою судьбу бывшему дипломату и кабинет-министру не сможет. Да и сам Остерман это понимал, потому, все-таки приподнявшийся и с помощью жены севший, опустив ноги, Андрей Иванович разбитым голосом попросил только об одном:
- Князь Яков Петрович, памятуя о нашей дружбе с вашим батюшкою, да и моем к вам прежнем благоволении, осмелюсь просить вас представить ее величеству о милостивом и великодушном покровительстве детей моих, ни в чем перед ее величеством не винных.
- Запишите все просьбы графа, – обратился князь к приданному ему секретарю. – А вас, граф, смею заверить, что оное от меня куда надлежит представлено будет.
- Благодарствуем, князь, – хором произнесли Остерманы.
- Поручик, велите своей команде солдат поднять сего несчастного с постели, отнести и бережно положить в сани.
Плачущая графиня Марфа Ивановна (урожденная Стрешнева) прошествовала вслед за солдатами.
Зато совсем по-другому вел себя так же, как и Остерман, некогда всесильный обер-гофмаршал Левенвольде. Едва князь Шаховской вошел в большую и темную камеру, в которой коротал дни перед ссылкой Левенвольде, как последний обхватил князя за колени и тихо о чем-то заговорил. Так тихо, что обер-прокурор даже не слышал его слов, зато смог рассмотреть арестанта, представлявшего из себя весьма жалкое зрелище: всклокоченные волосы на голове, беспорядочно обросшее седой бородой бледное лицо, обвалившиеся щеки, худая и замаранная одежда. Эта картина настолько поразила князя, что он даже не поверил своим глазам и, обернувшись к сопровождавшему караульному офицеру, попросил:
- Уберите от меня сего мастерового и покажите, в каком углу находится бывший граф Левенвольде.
- Сие и есть тот самый граф Левенвольд, господин обер-прокурор, – ответил офицер.
Князя даже передернуло от этого. Он вдруг представил, что и сам мог бы оказаться в таком положении – сколько раз он уже находился в подвисшем состоянии, на грани опалы. И ему стало неимоверно жалко этого человека, еще несколько недель назад ходившего в щегольских платьях, хорошо напудренных и расчесанных париках и кичившегося своими кавалерскими орденами. Сглотнув подкатившую к горлу слюну, князь Шаховской похлопал его по плечам, стараясь вырваться из его объятий.
- Выслушайте, граф, высочайший ее императорского величества указ, – как можно ласковее произнес он.
После чтения указа, уже более жестким голосом добавил:
- Во исполнение оного указа вам надлежит следовать в означенный путь. Действуйте, господин офицер! – скомандовал князь и удалился из камеры.
А в то время уже стоял перед обер-прокурором офицер, определенный везти бывшего фельдмаршала графа Миниха с уведомлением, что тот также готов к отъезду. И князь, не мешкая, двинулся в сторону камеры, в которой находился Миних. Идти было не так близко и Яков Петрович, пока шел, раздумывал: «Увы! Вот удостоверительное для меня зрелище, чтоб никогда на разум и на фортуну, по своим гаданиям и предприятиям, твердой надежды не полагать. Героя, многократно с полномочною от монархов доверенностью многочисленных войск армиею командующего, многократно ж над неприятелем за одержанные торжественные победы лаврами увенчанного, печатными в отечестве нашем похвальными одами российским Сципионом паче римского похваляемого и коего я имел честь в турецкой войне в последние три кампании с несколькими Конной гвардии эскадронами во всех случаях препровождать и охранять, знаки его милостивой склонности и хорошей чрез него рекомендации к лучшему себе счастию сыскивать привыкший и напоследок того, который чрез несколько пред сим месяцев в нашей резиденции один пришел ко дворцу с одною караульною гвардии ротою тогда бывшего регента герцога Бирона взял под арест, а на место его принцессу Анну российского престола правительницею быть утвердил и при ней первым во всех государственных делах министром был, теперь увижу яко злодея, всех честей лишенного. Вчерась на публичном месте у эшафота от определенной ему смертной казни прощенного, и в сии часы спешу отправить его в ссылку на вечное житье в дальнейший Сибири край и весьма в худое место».
Князь Шаховской подошел к камере фельдмаршала Миниха в смятенных чувствах. Он хотел этой встречи и боялся увидеть этого великого человека, убитого горем и пораженного смятением. Однако… Едва открыли двери камеры, как князь увидел Миниха, стоявшего у окна, спиной ко входу. Впрочем, тот быстро повернулся и довольно решительно, смело глядя в лицо обер-прокурора, пошел ему навстречу, ожидая услышать, что тот скажет. Но что мог сказать ему обер-прокурор, кроме тех официальных слов, которые произносились и в других камерах? Князь Шаховской их и произнес, впрочем, несколько робея перед несгибаемым мужеством этого высокого, стройного фельдмаршала, героя турецких баталий. И князь увидел после своих слов на лице Миниха скорее досаду, нежели страх. Подняв руки вверх и туда же устремив свой взор, Миних громко сказал:
- Боже, благослови ее величество и царствование ее!
Потом, несколько потупя глаза и помолчав, произнес:
- Когда уже теперь мне ни желать, ни ожидать ничего иного не осталось, то я только принимаю смелость просить, дабы для сохранения от вечной погибели души моей отправлен был со мною пастор.
При этом, почтительно поклонившись и продолжая смело глядеть на князя, Миних ожидал от него ответа. Но Шаховской смог ответить лишь то, что на подобные просьбы отвечал и другим:
- О сем, где надлежит, от меня представлено будет.
А поскольку уже все было к его отъезду готово и даже находившаяся рядом супруга его одета была уже в дорожное платье и капор, держала в руке чайник с прибором, с трудом скрывая смятение своего духа, то немедленно таким же образом, как и прежние, они были отправлены в путь.
Но гораздо мучительнее, нежели с Минихом, стала для князя Шаховского встреча с последним его благодетелем – графом Головкиным. К тому же, время уже было достаточно позднее – три часа пополуночи, сказывалась усталость и смятение после подобных неизбежных встреч с вельможными арестантами. Шаховской вспомнил, как в последний перед переворотом Елизаветы день отмечал в кругу семьи Головкиных именины графини Екатерины Ивановны…
Перед князем предстал совершенный старик с длинными волосами и такой же длинной бородой, на исхудалом, побледневшем лице едва заметно пробивался природный румянец, слабый и унылый вид глаз его сделали его уже на себя не похожим, при этом он еще горько стенал от мучающей его подагры и хирагры, отчего сидел неподвижно, владея только одною левою рукой. Князь Шаховской подошел к Головкину поближе и, крепясь, чтобы самому не разрыдаться от жалости, объявил ему высочайший ее императорского величества указ с таким же изъяснением, как и прежним. Михайла Гаврилович, весьма печально и жалостно взглянув на князя, сказал:
-  Я тем более ныне несчастнейшим себя нахожу, что воспитан в изобилии и что с летами благополучия мои, умножаясь, вознесли меня на высокие степени, не вкушая доныне прямой тягости бед, коих теперь сносить сил не имею.
Князь Шаховской на сей раз точно уже не выдержал бы подобного испытания жалостью и слезы хлынули бы из его глаз, ежели бы случайно именно в этот момент перед ним не появился курьер-офицер от графа Шувалова.
- Ваше сиятельство, господин обер-прокурор, господин министр Иван Петрович Шувалов,  ложась спать, приказывал вам ехать ко нему в благовест завтренний и наведаться с сообщением о порученной вам комиссии, а поутру рано, как он проснется, о том его уведомить, скоро ль оная кончится?
Шаховской тут же взял себя в руки и твердым голосом произнес:
- Донесите его сиятельству, что кроме сего осталось только три арестанта, и тех уповаю еще прежде рассвета дня совсем отправить.
Офицер тут же удалился, чтобы донести ответ обер-прокурора до министра, а Шаховской в то же время снова переключил свое внимание на графа Головкина и его супругу.
- Готовьтесь в дорогу, дорожные сани уже ждут вас, – и тут же, повернувшись к конвойному офицеру, приказал:
- Велите солдатам оного несчастного с постелью бережно в сани отнести и за ним его супруге идти.
Арестантов, и в самом деле, оставалось только трое, но с ними-то как раз у князя никаких общих дел не было, потому и визиты в их камеры не напрягали: барон Менгден, Темирязев и бывший секретарь Анны Леопольдовны Андрей Яковлев были оповещены о приговоре Елизаветы Петровны и отправлены в путь.
Наконец, князь смог спокойно вздохнуть. От полудня до рассвета следующего дня он трудился и лишь с восходом солнца приехал домой в намерении отдохнуть хотя бы несколько часов перед тем, как ехать с рапортом во дворец. Перед тем, как удалиться в спальню, князь приказал находившемуся при нем обер-секретарю к назначенному часу составить на высочайшее имя рапорт и записку обо всем происходившем и произносившемся в стенах Петропавловских казематов и представить ему все это на подпись.

11.
Москва в те годы представляла из себя довольно странное зрелище. Это был преимущественно деревянный город, в котором не только большинство домов, но даже и многие мостовые были еще деревянные. Улицы были неправильны, в одних местах слишком широкие, так что более походили на площадь, в иных – слишком узкие, так что трудно было разъехаться двум экипажам. Было много тупиков, то есть переулков, которые преграждались строениями. Значительная часть домов состояла из обыкновенных крестьянских изб, больших и малых, которые не только не были ничем окрашены, но нередко были курные, черные, или с деревянными трубами, крытые тесом и дранью, а в ямских слободах и вообще на краю города – даже соломою. Такие домики и избы выходили обыкновенно на улицу, как в деревнях, и стояли в иных местах довольно тесно. Зато все более или менее значительные постройки, к коим, в первую очередь, относились дома зажиточных и богатых людей, прятались в глубине дворов, так что по иным улицам тянулись бесконечные заборы, прерываемые изредка воротами, которые сохраняли еще древнюю архитектуру – были покрыты небольшими двускатными кров-лями. Массу строений разделяли иногда огромные пустые пространства, занятые садами, огородами, пустырями, лугами, прудами… Во многих местах Москвы (например, в районе современного Нового Арбата) были разбиты огороды, где обыватели сажали капусту и прочие овощи. Повсюду, в особенности в ямских слободах, было большое количество всякого рода нежилых построек хозяйственного назначения (овины, гумна и т. п.), в которых легко можно было схорониться. Все это огораживалось иногда просто кольями и даже плетнем, а иные места и вовсе оставались без какой бы то ни было ограды. Каменных построек в эту эпоху было вообще очень немного. Все они принадлежали или казне, или знатным и богатым лицам и стояли обыкновенно в глубине широких дворов, под которыми бывало нередко от одной до пяти десятин земли, занятой «службами», садом и разными другими принадлежностями широкого барского житья. А после великого пожара 29 мая 1737 года в городе повсеместно встречались брошенные пустые дворы с обугленными остатками каменных и деревянных строений, которые занимали нищие, бродяги да шайки воров. Кроме того, московские бродяги приспособили под жилье, по-видимому, все печуры в стенах Китай-города и Белого города, окончательно утративших к этому времени свое фортификационное назначение. Впрочем,печуры под жилье использовали также и некоторые разорившиеся после того пожара законопослушные московские жители.
В такую-то Москву и торопился курьер из Петербурга с сообщением о воцарении на престоле Елизаветы Петровны. Но, как ни гнал лошадей по заснеженной московской дороге капитан лейб-гвардии Семеновского полка Петр Васильевич Чаадаев (дед философа Петра Чаадаева), до Москвы он домчался лишь в субботний вечер 28 ноября. По прибытии в Первопрестольную он поскакал прямиком в Кремль, где располагалась Московская сенатская контора. Там и вскрыли важные государственные пакеты, в которых были запечатаны сто экземпляров «Манифеста о вступлении Ее Императорского Величества Елизаветы Петровны на родительский Всероссийский императорский престол» и пятьдесят экземпляров присяги «в верной Ее Императорскому Величеству службе».
На следующее воскресное утро манифесты были читаны в кремлевском Успенском соборе, там же состоялся благодарственный молебен «о восшествии на Всероссийский престол Ее Императорского Величества государыни императрицы Елисавет Петровны, самодержицы Всероссийской», а затем началась присяга подданных на верность новой императрице. После этого был дан салют («пушечная пальба»), возвестивший о торжественном событии. Многие московские обыватели, только услышав артиллерийские залпы, узнали, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Например, мирно почивавшие в спальне своего московского дома недалеко от Арбата статский советник Никита Ушаков и его супруга Аграфена Ивановна, услышав салют, отправили своего дворового человека «для проведывания, о чем та пушечная пальба». Когда же дворовый прислал в господский дом мальчика сообщить, что «пушечная пальба была для того, что пришли указы, что Ее Величество государыня императрица Елисавет Петровна соизволила принять всероссийский престол», супруги Ушаковы его словам не поверили. Они наспех собрались и отправились в город сами: Аграфена Ивановна поехала к поздней обедне в свою приходскую церковь Симеона Столпника за Арбатскими воротами, где «об оном торжестве слышала», а ее муж, видимо, поспешил прямиком в Кремль.
Во всем городе царило оживление. Московские обыватели поздравляли друг друга с торжественным событием:
- С государынею императрицею Елисавет Петровною на многая лета!
 В соборах и монастырях происходило массовое приведение москвичей к присяге (это касалось всех «верноподданных», кроме «пашенных крестьян»). Из уст в уста передавались всякого рода слухи и толки. Некоторые из них отразились в документах Московской конторы тайных розыскных дел. Так, вышеупомянутая Аграфена Ивановна Ушакова, вернувшись домой в дурном расположении духа, имела неосторожность в присутствии своих дворовых высказаться относительно произошедшего следующим образом:
- Вот топерево чево ждать наследника? Вить она, осударыня Елисавет Петровна, девица, она ж лет в сорок! Какому у ней быть наследнику?! Достойно бы быть принцессе Анне для того, что от нее государь Иван Антонович. И хоша, детское ево дело, он и скончается, так и еще от нее, принцессы, будет – все одно царское поколение!
 Дворовые люди Ушаковых прекрасно понимали причину плохого настроения госпожи: «помещица их невесела, что де кто в правление принцессы Анны чем пожалован, велено то возвращать», а «помещик их, Никита Ушаков, в правление принцессы Анны пожалован в статские советники и в Казань вице-губернатором, а зять их Петр Ивашкин взят был из полевых полков из сержантов к принцессе Анне ездовым сержантом же и пожалована ему вотчина». Вечером в людской избе дворня тихо обсуждала своих хозяев и радовалась их несчастью:
- Вот помещики их желают государевой милости им, думают, чтоб пожалованной зятю их вотчины не отняли. А к нам же они не милостивы – спрашивают на нас оброку, пряжи, а нам взять негде.
Такого рода толки велись тогда в Москве повсеместно – в гостиных и людских господских домов, в торговых рядах, в кабаках, на улицах… В понедельник 30 ноября купец 3-й гильдии Борис Фомин, простояв у обедни, где он слышал, что на ектеньях поминали государыню императрицу Елисавет Петровну, пришел на «шляпный завод», что в Земляном городе у Неглинной, где он работал вместе с другими мастеровыми людьми – из найму бил шерсть, и стал поздравлять своих товарищей:
 - Здравствуйте! С государынею императрицею Елисавет Петровною на многие лета!
 Но оптимизм купца разделяли не все – в ответ он услышал от шерстобита Логина Дементьева:
- Много ль лет она будет царствовать?
Нужно ли добавлять, что все сомневающиеся и не воспринявшие новую государыню вскоре оказались в руках подопечных генерала Ушакова – в Московском сыскном приказе, что располагался тогда на Москворецкой улице (на месте нынешнего Васильевского спуска), недалеко от Покровского собора, совсем рядом с кремлевскими стенами, прямо за Москворецкими воротами Китайгородской стены.
Эти старинные помещения у кремлевских стен издревле занимали важные судебные учреждения Российского государства. В 1670-х годах здесь обосновался Разбойный приказ, переименованный в 1683-м в Сыскной. Вдоль Москворецкой улицы вытянулись два корпуса деревянных казарм (один — для содержания колодников, другой — для караульных солдат и офицеров), которые смыкались воротами, ведущими на территорию Сыскного приказа. За ними находился деревянный острог, вытянувшийся вдоль Москворецкой улицы на 13 саженей, а в ширину на 15, вплоть до кремлевского рва. Внутри острога были расположены пять деревянных казарм для содержания колодников и «покаянная» (часовня для исповеди и причастия заключенных). Справа от острога (если смотреть в сторону кремлевской стены), как раз напротив Константино-Еленинской башни Кремля, стояло двухэтажное каменное здание присутствия приказа. К нему со стороны кремлевской стены был пристроен бревенчатый пыточный застенок, а со стороны Москворецкой улицы и Москвы-реки здание ограждали два малых острожка, предназначенных для охраны колодников, содержавшихся в подвальных помещениях. Так же, как и Большой острог, они были сделаны из пятиметровых заостренных сверху бревен, на полтора метра вкопанных в землю и плотно связанных друг с другом. Острожки отступали от стен присутствия на два с половиной метра и тянулись почти по всей их длине: южный состоял из девяноста трех бревен и тянулся вдоль стены на пять саженей, а восточный, длиной в шесть саженей, был сооружен из 115 стоячих бревен. Вся эта огороженная малыми острожками территория вокруг здания с помощью внутренних перегородок разделялась на пять маленьких двориков — три мужских и два женских, в каждый из которых вела отдельная деревянная дверь. Со всех сторон к постройкам Сыскного приказа вплотную примыкали обывательские дома и каменные торговые лавки, где целыми днями толпилось множество народа, а на заднем плане величественно возвышались стены и башни Московского Кремля.  Даже трудно представить, как на такой, в общем-то маленькой площади могло умещаться одновременно до шестисот закованных в кандалы заключенных, да еще до полусотни чи-новников Сыскного приказа и до ста двадцати стоявших в карауле солдат и офицеров.
Двадцать девятого ноября московские улицы были украшены иллюминацией: горели казенные фонари, в обычные дни не зажигавшиеся. Вся последующая неделя, вплоть до 6 декабря, была нерабочей для московских государственных учреждений, а праздничная иллюминация освещала московские улицы каждую ночь, для чего было использовано десять ведер конопляного масла и четыре фунта фитиля на 16 рублей 20 копеек. В рапортах «о приходе и выходе» присутствующих, которые ежемесячно подавались в Московскую сенатскую контору, напротив этих чисел обозначено: «…присут-ствия не было, понеже было торжество о восприятии Всероссийского престола государыни императрицы Елисавет Петровны». Всю эту неделю в соборах и монастырях Первопрестольной было многолюдно. В начале декабря по храмам разнесли печатные формы «о возношениях в церковных священнослужениях Ее Императорского Величества». С этого дня при чтении великой ектеньи возносилась молитва: «О благочестивейшей самодержавнейшей великой государыне нашей императрице Елисавети Петровне, Всея России, о всей палате и воинстве ее господу помолимся!».
 После службы происходило приведение московских жителей к присяге. В многочисленных соборах и монастырях Москвы слышалось чтение «клятвенного обещания»: «…обещаюсь и клянусь всемогущим богом, пред святым его Евангелием, что хощу и должен своей природной и истинной, всепресветлейшей, державнейшей, великой государыне императрице Елисавет Петровне, самодержице всероссийской… верным, добрым и послушным рабом и подданным быть, и все к высокому Ее Императорского Величества самодержавству силе и власти принадлежащие права… по крайнему разумению, силе и возможности предостерегать и оборонять, и в том во всем живота своего в потребном случае не щадить, и при том по крайней мере стараться споспешествовать все, что к Ее Императорского Величества верной службе государственной во всяких случаях касаться может… И поступать, как доброму и верному Ее Императорского Величества рабу и подданному благопристойно есть и надлежит. И как я пред богом и судом его страшным в том всегда ответ дать могу, как суще мне господь бог душевно и телесно да поможет. В заключение же сей моей клятвы целую Слова и Крест Спа-сителя моего. Аминь!». Потом священник давал присягавшим целовать крест и Евангелие, а затем все подходили к столу, где подписывались под печатным текстом присяги, а секретарь заносил имена присягнувших в специальный «присяжный лист». Подписанные тексты присяг и «присяжные листы» ежедневно переправлялись в Московскую сенатскую контору, где производились подсчеты, о результатах которых еженедельно сообщали в Санкт-Петербург. Так, 15 декабря 1741 года в северной столице получили известие, что за первую неделю в Москве к присяге приведены 24 134 подданных; к 15 февраля 1742 года число присягнувших составило 80 258 человек.
В пятницу 18 декабря 1741 года был также день «торжественный»: праздновали «рождение Ее Императорского Величества государыни императрицы Елисавет Петровны», и во всех московских присутственных местах вновь заседания не было. В среду 23 декабря высокопоставленные чиновники снова не работали, но уже по другому поводу: в Москве встречали турецкое посольство, и многие были приглашены на прием к послу. А в период с 25 декабря по 7 января, большинство чиновников освобождались от службы в силу Генерального регламента 1720 года.
В воскресенье 27 декабря московский люд снова собрался в многочисленных московских городских и монастырских храмах. Естественно были здесь и карманники, которые не упускали возможность пошарить по карманам москвичей, превратившихся в слух. Возбужденный гул толпы звонко пронизывали голоса зачитывавших именной указ от 15 декабря «О Всемилостивейшем прощении преступников и о сложении штрафов и начетов с 1719 по 1730 год»:
«Понеже по воле всемогущего бога мы родительский наш Всероссийский императорский престол минувшего ноября 25 числа сего 1741 года по всеподданнейшему к нам всех наших верноподданных прошению принять соизволили, того ради в показание к верным нашим подданным высочайшего нашего милосердия, для многолетнего нашего здравия и благополучного государствования, всемилостивейше повелели… кто из духовных, военных, штатских и других чинов явились в неисправлении должностей своих и в непорядочных поступках, учиненных в противность нашим указам, и в других винах (кроме важнейших по первым двум пунктам, и воров и разбойников, и смертных убийцов и похитителей многой казны государственной), за которые… осуждены на смерть, или в каторжную работу, или куда в ссылку… оным всем такие учиненные ими вины всемилостивейше прощаем, и от наказания и ссылки и штрафов свобождаем… Посланных в каторжную работу и в ссылки за выше-объявленные вины… оных всех от той работы свободить… Сей наш указ действо свое имеет только для тех, которые в вышеупомянутые вины впали… до сего числа, а ежели впредь в таких же винах… кто явится, со всеми такими поступать по прежним указам без упущения».
Указ касался практически всех: и многочисленных беглых солдат, и проворовавшихся чиновников, и купцов, которым прощались казенные недоимки за период с 1719 по 1730 год, и даже крестьян, для которых сокращался подушный оклад в 1742 и 1743 годах. С быстротой молнии из уст в уста пронеслась по Москве весть о царицыной милости, причудливо преломляясь в различных толкованиях. Городское дно, обиталище бесчисленного множества беглых людей, всполошилось. Новая государыня объявила о прощении преступников! Теперь у каждого появился шанс изменить жизнь. Достаточно покаяться в своих преступлениях – и можно вновь стать законопослушным подданным! Но верно ли не последует жестокого наказания? А что будет с ними потом? Ведь наверняка беглых солдат вернут на службу, а беглые крестьяне и дворовые вновь окажутся у ненавистных помещиков. Так в тот день размышляли многие «подозрительные» люди, погрязшие в трясине трущобной жизни. Но среди них нашлись и смельчаки, которые попытались сыграть ва-банк — а вдруг повезет? Всё равно терять нечего!
Именно так подумал и Ванька Каин, явившийся 27 декабря к Сыскному приказу.
Этот день в 1741 году пришелся на понедельник и для чиновников разного рода и разных приказов был нерабочим по случаю рождественских каникул. Для всех, кроме Судного приказа. Да и то сказать – сколько за эти две нерабочие недели разного рода воры и тати дел бы наворотили – потом и за полгода не разгребешь. Потому, как и положено к семи часам утра, и явились на службу судьи – действительный статский советник, главный судья Московского сыскного приказа, князь Яков Никитич Кропоткин, коллежский асессор Афанасий Сытин и капитан Андрей Писарев, и честно отработали до двух часов пополудни. А уж о секретарях, канцеляристах, подканцеляристах, копиистах и писчиках и говорить не приходится – те должны были являться на работу раньше и уходить позже судей.
 Отработали и в самом деле честно, ибо в тот день было рассмотрено тринадцать дел, по которым отдано девять текущих распоряжений и подписано два решительных протокола. Секретари, в первую очередь, доложили присутствующим о присланных Московской сенатской конторой правительственных указах: о новой форме присяги при определении чиновников в службу, «о сложении доимок и штрафов и об отпущении впадшим в преступления вин», а также касаемо того, «…ежели кто имеет у себя какие пожитки или деньги фрейлины Юлияны Менгденовой, отданные от нее на сохранение или для отвозу и переводу по векселям куда, тако ж буде кто имеет на себе какие долги ее, те б люди объявляли о том… без утайки… под опасением за необъявление жестокого штрафа».
Секретарь Сергей Попов докладывал судьям о поданном челобитье старосты дворцовой деревни Бабье Ожерелье с просьбой вернуть ему под расписку содержащегося в Сыскном приказе крестьянина Устина Емельянова для отдачи в рекруты. Судьи распорядились челобитье «записать в книгу, взять к делу и, справясь, доложить». Затем Попов доложил о прошении подканцеляриста конторы иностранных дел Андрея Полозова определить его сына в копиисты Сыскного приказа. Судьи и в отношении этого дела приказали «записать в книгу, взять в приказной стол и, выписав из указов, доложить». Секретарь Иван Богомолов сделал доклад о поданном 22 декабря заявлении полковницы Алены Степановны Хвостовой на своего крепостного Никиту Антипьева, подозреваемого в краже «домовой рухляди». Далее судьи заслушали сообщение о челобитье часовых дел мастера Варлаама Алексеева сына Бункина о краже из его дома настольных часов и приказали: «…приняв пошлины по указу, записать в книгу явочных челобитен впредь для ведома».
Затем другой секретарь, Дмитрий Шарапов, представил к слушанию решительные протоколы по двум делам. Первое дело было заведено по жалобе вдовы княгини Авдотьи Ивановны Одоевской. Ее 23-летний домовой служитель Василий Артамонов в феврале 1741 года написал в господскую вотчину, село Лаву Алатырского уезда, местному колдуну Алексею Зайцеву письмо, в котором просил прислать в Москву (а жил он при своей госпоже в Китай-городе, близ Никольских ворот) «гадательную» книжку и различные травы с причудливыми названиями («Одолен глава», «Иван-змеца», «Кудрява» и пр.). Вскоре колдун сбежал, а в его доме между различными «непотребными письмами» с магическими заговорами было обнаружено и письмо Артамонова. Княгиня была так разгневана, что 17 декабря повелела немедленно отвести дворового слугу в Сыскной приказ, лично подписав челобитье, где обвинила его в «ереси». На допросе Василий признался, что действительно отправил письмо колдуну, но при этом утверждал: «…ереси и еретичества к заговорам и к порче и прочему ничему не умеет». 21 декабря Одоевская челобитьем объявила: «Я, именованная, тому Артамонову розыску не желаю, а оной мой человек подлежит для отдачи за вотчины в рекруты». 28-го же судьи Сыскного приказа подписали протокол, по которому следовало Василию Артамонову «учинить наказание, бить плетьми нещадно и, по учинении наказания, взяв с него, Артамонова, приводные деньги, для отдачи в рекруты отдать в дом оной вдове госпоже Одоевской с распиской». В тот же день Артамонов был выпорот в застенке, а затем передан служителю княгини Василию Федорову.
Второе дело касалось сына однодворца Герасима Чубарова. Его привел в Сыскной приказ ученик Инженерной школы дворянин Федор Мартынов вместе со своим беглым крестьянином Герасимом Шумилиным, обвинив этих двоих в том, что они, приехав в его поместье в Московском уезде, обрезали веревки на колокольне церкви Рождества Христова на реке Выдре, чтобы никто не смог поднять тревогу, и попытались совершить церковную кражу. На допросах обвиняемые нарисовали другую картину происшедшего. Чубаров признался, что, живя в работниках у попа той церкви Климента Наумова, закрутил роман с поповной, которая «в разговорах говорила ему, что она пойдет за него замуж», поэтому он и подговорил крестьянина той деревни Герасима Шумилина помочь ему увезти зазнобу с ее пожитками. Секретарь Сыскного приказа Дмитрий Шарапов предложил решить дело, следуя указу от 29 июля 1729 года, предписывавшему не записанных в подушный оклад молодых людей долго не держать, а отправлять для определения в военную службу в Военную коллегию. Судьи подписали протокол с резолюцией, по которой следовало «вышеписанного однодворческого сына Герасима Чубарова для определения в военную службу отослать при промемории Государственной военной коллегии в контору и отдать с распискою, понеже он по усмотрению Сыскного приказа явился в службе быть годен… а на него, Чубарова, как показанной Шумилин воровства, так и по подписке приказных служителей от колодников оговоров ни от кого не явилось».
Ванька Каин, вернувшись в Москву, ходил по городу, проведывал своих старых товарищей по воровскому делу, высматривал, кто где из них прячется, а где и оружие с порохом хранится. У него в голове уже некоторое время назад созрел отчаянной лихости дерзкий план, который он решил воплотить в жизнь, во что бы то ни стало. Ему тесно стало в кругу бандитов и воров – захотелось чего-нибудь большего. И вот, идя в город от Рогожской заставы он остановился у шлагбаума и спросил у шедших ему навстречу служивых:
- А что, служивые, не подскажете, кто в Москве набольший командир?
- Так ищи его в Сенате, знамо дело.
В Сенате, так в Сенате. Ваньке было все равно. Однако же, Сенатская контора в те дни не работала и Ваньке караульный служивый объяснил, что нонече один токмо Сыскной приказ и работает. Там же он может найти и самого князя Кропоткина.
Мороз пробирал до костей. Завернувшись получше в тулуп, Каин направил свои стопы на Москворецкую улицу к зданию Сыскного приказа. Но в тот момент увидел он, как из кареты, остановившейся у самого крыльца большого каменного дома, вышел важный господин в дорогой собольей шубе и такой же шапке.
- Это кто же будет? – спросил Каин у стоявшего на вытяжку дежурного унтер-офицера.
- Знамо дело, кто. Сам князь Кропоткин, – когда князь скрылся за дверями, ответил дежурный. – Начальник Московского сыскного приказа.
- Так мне, стал быть, к нему и надо, – сделал было шаг вперед Ванька, но унтер-офицер преградил ему путь фузеей с примнутым штыком.
- Ишь, шустрый какой. Ему надоть? А ты хто будешь, чтоб его сиятельство беспокоить?
- Я – Ванька Каин.
Унтер-офицер, видать, был из новеньких, потому и не среагировал на имя, да еще и пошутить решил, спросив прямо по Библии:
- Каин, а где твой брат Авель?
Но Ванька Каин и сам известный шутник, он тут же вытащил из кармана своего тулупа свернутый несколько раз лист желтой бумаги и, помахав им перед лицом унтер-офицера, произнес:
- Вот здеся целая куча моих братьев. Зови старшого.
- Чё его звать-то спроста, – огрызнулся недовольный унтер-офицер.
- А ты не спроста зови, скажи сам вор Ванька Каин пожаловал. По указу ее анператорского величества.
Но офицера звать не пришлось. Услышав знакомое имя, он сам вышел из в переднюю. Это оказался адъютант князя Кропоткина.
- Ты, что ль, Каином себя называешь?
- Я, ваше благородие! Сам пришел, с повинной. Как услыхал об царской амнистии, так, в одночас, надоело бродяжничать, да от вас, полицейских прятаться. Я – вор, знаю многих воров в Москве и других городах и предлагаю свои услуги к их поимке.
- Гони-ка ты его, братец, взашей, – приказал адъютант унтеру.
Тот тут же принялся исполнять приказание и толкнул Каина в грудь прикладом.
- Пш-шел отседа!
Но не того напал. Ванька пошел в ближайший кабак, тяпнул там для смелости вина и направился обратно к дому князя Кропоткина. Ему хотел было снова преградить путь унтер-офицер, но теперь уже Каин не стал церемониться с ним, молча оттолкнул его и стал подниматься по крыльцу. И тут ему навстречу снова вышел адъютант.
- У меня есть некое дело до Сената! – заявил ему Ванька Каин. – На-ка, вот прочти, ваше благородие.
Каин протянул офицеру бумагу, а сам принялся рассматривать сени. Офицер раздраженно  взял бумагу, разгладил ее и стал читать – а там была целая куча фамилий и кличек московских воров. И чем более он углублялся в чтение, тем круглее становились его глаза.
- Ну-ка, Попов, подь сюда! – позвал адъютант одного из дежурных секретарей и когда тот подошел, ткнул пальцем в сторону Каина. – Сними-ка вот с этого допрос, да тотчас и доложи его светлости.
- Слушаюсь, вашу благородие.
Адъютант скрылся в глубине здания, а секретарь повел Ваньку Каина в допросную. Весь первый этаж Сыскного приказа был разделен перегородками на три части: сени, подьяческую и секретарскую. По всей длине сенных стен были сделаны лавки. Здесь всегда было многолюдно: челобитчики, истцы и их поверенные, родственники заключенных ожидали своей очереди. С правой стороны были двери, ведущие в подьяческие и секретарские помещения, а с левой располагались чулан для «скорой поклажи опальной рухляди» и два нужника, очистка которых обходилась учреждению в 13 рублей в год. Вот в одну из секретарских дверей в подъяческую палату и завел Ваньку Каина секретарь Сергей Попов.
Это была большая комната со свежевыбеленными стенами. Семь ее окон выходили на восток и на юг. Правда, Москворецкой улицы из окон первого этажа видно не было: как уже говорилось, с восточной и южной сторон здания присутствия, на расстоянии двух с половиной метров от стен, были сооружены острожки, которые сильно мешали проникновению в канцелярские помещения дневного света. Поэтому в эти и без того темные зимние дни на каждом столе горели сальные свечи. Обогревала помещение изразцовая печь с голландской заслонкой, топившаяся дровами. В подьяческой стояло шесть столов, за которыми работали рядовые канцелярские служащие Сыскного приказа. В тот день здесь находилось не менее шестнадцати приказных служителей: протоколист, шесть канцеляристов, четыре подканцеляриста и пять копиистов. Многие из них бойко писали, так что в помещении разда-вался скрип перьев. По всей подьяческой – на столах, на подоконниках, в печурах и в специальных коробах, стоявших возле каждого стола, лежали, в связках и по отдельности, решенные и нерешенные дела.
Попов подвел Каина к столу, за которым сидел худой, как щепка, но весьма шустрый копиист Алексей Матвеев.
- Вот, Матвеев, его благородие приказали оформить ему челобитную и немедля доложить его высокопревосходительству, князю Якову Никитичу.
Копиисту не надо было повторять несколько раз – ему было дорого это место. И он тут же выбрал перо, что получше, макнул его в чернильницу и, придвинув к себе чистый лист бумаги, накатал, как бы сейчас сказали, «шапку» челобитной:
«ВСЕПРЕСВЕТЛЕЙШАЯ ДЕРЖАВНЕЙШАЯ ВЕЛИКАЯ ГОСУДАРЫНЯ ИМПЕРАТРИЦА ЕЛИСАВЕТ ПЕТРОВНА, САМОДЕРЖИЦА ВСЕРОССИЙСКАЯ, ГОСУДАРЫНЯ ВСЕМИЛОСТИВЕЙШАЯ…»
Далее он поднял глаза на Ваньку и произнес:
- Ты давай, речи, что сказать хочешь, токмо не шибко быстро, уразумел?
- Чай, не дурак, чаво ж не уразуметь, – кивнул Ванька и, не спеша, заговорил, а копиист  следом записывал:
«…Доносит Иван Осипов сын Каинов, а о чем мое доношение, тому следуют пункты.
1.
В начале, как Всемогущему Богу, так и Вашему Императорскому Величеству, повинную я сим о себе доношением приношу, что я, забыв страх божий и смертный час, впал в немалое погрешение: будучи в Москве и в протчих городех, во многих прошедших годех машенничествовал денно и ночно, будучи в церквах и в разных местах, у господ, и у приказных людей, и у купцов, и всякого звания у людей из карманов деньги, платки всякие, кошельки, часы, ножи и протчее вынимывал.
2.
А ныне я от оных непорядочных своих поступков, напамятовав страх божий и смертный час, всё уничтожил и желаю запретить ныне и впредь, как мне, так и товарыщем моим, которые со мною в тех погрешениях обще были, а кто имяны товарыщи и какова звания и чина люди, того я не знаю, а имянам их объявляю при сем реестр.
3.
И по сему моему всемерному пред Богом и Вашим Императорским Величеством извинению я от того прегрешения престал, а товарищи, которых имена значит ниже сего в реестре, не токмо что машенничеют и ис корманов деньги и протчее вынимают, но уже я уведомился, что и вяще воруют и ездят по улицам и по разным местам, всяких чинов людей грабят и платья и протчее снимают, которых я желаю ныне искоренить, дабы в Москве оныя мои товарыщи вышеписанных продерзостей не чинили. А я какова чину человек, и товарыщи мои, и где, и за кем в подушном окладе написаны, о том всяк покажет о себе сам.
И ДАБЫ ВЫСОЧАЙШИМ ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА указом повелено было сие мое доношение в Сыскном приказе принять, а для сыску и поимки означенных моих товарыщей по реэстру дать канвой сколко надлежит, дабы оныя мои товарыщи впред как господам афицерам и приказным служителям и купцам, так и всякого чина людем, таких продерзостей и грабежа не чинили, а паче всего опасен я, чтоб от оных моих товарыщей не учинилось смертных убивств, и в том бы мне от того паче не пострадать.
ВСЕМИЛОСТИВЕЙШАЯ ГОСУДАРЫНЯ, ПРОШУ ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА о сем моем доношении решение учинить. Декабря 27 дня 1741 году.
Доношение писал Сыскного приказа копеист Алексей Матвеев к поданию в Сыскном приказе.
Реестр: Иван Яковлев сын Жегалов Алексей Майдан Тимофей Васильев сын Чичов Матвей Цыган Денис Криворотов Данила Артемьев Тихон Белой Иван Дикой Прокофей Крымов Григорей Смазной Дмитрей Таракан Иван Куфаев Леонтей Васильев Алексей Емельянов Алексей Ляхов Клим Васильев Петр Камчатка Григорей Расадин Семен Панфилов Козма Легас Кандратей Иванов Мина Иванов Михайла Жулов Иван Метла Дмитрей Поспелов Иван Сабакин Савелей Прокофьев Василей Еретченин Иван Плешивой Петр Губан Андрей Смирной Леонтей Курсаков Андрей Федулов
А других которых имян не упомнит, при поимке объявлю имянно.
К сему доношению и реестру новой заведенной фабрики Андрея Еремеева ткач Семен вместо Ивана Осипова Каинова руку приложил по его прошению».
Даже своего воровского учителя – Петра Камчатку не пожалел Ванька Каин, внес в свой реестр. Что уж говорить о других воровских фигурах.
Дочитав до конца, адъютант устремил свой взгляд на Ваньку и теперь уже осматривал его с любопытством. Это был красивый молодой мужчина с густой бородой и длинными, до плеч, русыми волосами.
- Жди здесь! – приказал офицер и тут же скрылся за дубовыми двустворчатыми дверями.
Коротко рассказав князю Кропоткину о визите некоего вора Ваньки Каина, он положил челобитную  на стол. Князь прочитал ее внимательно и тут же сказал:
- Приведи его, голубчик, ко мне.
Пока главный судья знакомился с бумагами, он приказал дать Каину чарку водки.
Затем на него надели солдатский плащ и отправили под караул. Кропоткин приказал до утра посадить Каина отдельно от других колодников – иначе слух о новоявленном доносителе мог бы выйти за пределы Сыскного приказа и быстро распространиться по Москве.
Утром 28 декабря среди прочих дел в судейской палате был заслушан доклад секретаря Сергея Попова, который зачитал доношение Ваньки Каина. После этого секретарь наскоро занес на оборот доношения определение судей: «Записать в книгу, взять по повытью означенного подателя Ивана Каинова, приняв, отдать под караул и против сего доношения распросить обстоятельно, и ежели по сему доношению в роспросе утвердится, то по показанию ево оговорных сыскивать, и роспрашивать, и в спорных словах давать очные ставки, и с росписанием указов доложить неукоснительно». Под этой резолюцией судьи поставили свои подписи. Затем доношение Каина и определение судей были записаны в журнал входящих документов Сыскного приказа под № 1778, а самого доносителя привели из-под караула вниз по лестнице в секретарскую палату для допроса.
Ваньку Каина поставили перед секретарским столом, за которым восседал правящий секретарскую должность сорокачетырехлетний канцелярист Сергей Попов. Сидевший рядом с Поповым копиист Алексей Матвеев приготовился записывать показания. Сначала Попов задал Каину вопросы, призванные установить основные факты его биографии (имя, возраст, происхождение, место рождения, настоящее состояние). После этого канцелярист перешел к доношению Каина, которое имел перед глазами. Доноситель подтвердил все его пункты.
Копиист Матвеев принялся за составление чистового «роспроса» Каина. В первую очередь, он переписал автобиографические показания арестованного от третьего лица, затем основные пункты доношения, перенес весь список «товарищей» Каина, не меняя его последовательность, и добавил некоторые дополнительные сведения о криминальной деятельности преступника, которые тот дал на допросе.
Для того чтобы «роспрос» возымел юридическую силу, обвиняемый должен был в нем «утвердиться» в присутствии судей. Сергей Попов, взяв в руки чистовик протокола допроса, повел Каина на второй этаж, в судейскую палату. Туда вели две лестницы: одна каменная, на столбах, пристроенная с южной стороны здания, которой пользовались только судьи; по второй, внутренней, секретари по нескольку раз в день поднимались в судейскую для докладов и возвращались на рабочее место.
Канцелярист открыл сдвоенные дубовые двери и явил Каина «пред присутствующими» – судьями Сыскного приказа – князем Яковом Никитичем Кропоткиным, Андреем  Писаревым и Афанасием Сытиным, сидевшими посреди комнаты за большим дубовым столом, покрытым алым сукном с шелковой бахромой. Секретарь громко зачитал вслух «роспрос»:
«Иваном ево зовут Осипов сын Каин. От роду ему двадцать три года. Отец ево, Осип Павлов, тако ж и он, Иван, Ростовского уезду вотчины Гостиной сотни купца Петра Дмитриева сына Филатьева села Ивашева крестьяне. И жительство он, Иван, со оным отцом своим имел в том селе Ивашеве. И тому ныне лет с десять он, Иван, из того села взят в Москву в дом оного помещика ево Филатьева, и в том доме он, Иван, жил года с четыре. И тому ныне шестой год он, Иван, из дому оного помещика своего бежал и жил в Москве по разным местам. И с того времени, живучи в Москве, он, Иван, спознался с мошенниками, незнаемо какова чину, Иваном Жегалом, Алексеем Маданом, Тимофеем Чичовым…»
Во время чтения Ванька Каин так же, как и секретарь, стоял – сидеть перед судьями в присутствии могли только лица, имевшие чин полковника и выше. Пока Попов озвучивал длинный список московских воров, Ванька Каин мог осмотреться в судейской палате, стены которой были обиты красным сукном. Значительную часть массивного стола занимало новенькое резное зерцало (в декабре 1741 года мастеровой Андрей Назарьев вырезал его, а живописец Иван Андреянов разрисовал и позолотил) – увенчанная орлом трехгранная призма, эмблема законности, специально введенная Петром I для размещения во всех присутственных местах Российской империи. На зерцале был наклеен печатный экземпляр грозного петровского указа от 17 апреля 1722 года: «Понеже ничто так ко управлению государства нужно есть, как крепкое хранение прав гражданских, понеже всуе законы писать, когда их не хранить или ими играть как в карты, прибирая масть к масти, чего нигде на свете так нет, как у нас было, а отчасти и еще есть… Того ради сим указом, яко печатью, все уставы и регламенты запечатываются, дабы никто не дерзал иным образом всякие дела вершить и располагать против регламентов… Буде же кто сей наш указ преступит, под какою оговоркою ни есть… тот, яко нарушитель прав государственных и противник власти, казнен будет смертью без всякой пощады».
Здесь же, на крытом сукном столе, освещенном горевшими в подсвечнике благовонными свечами, стояли чернильницы и дорогие лебяжьи перья, которыми члены присутствия подписывали приказы и определения. Судя по различному цвету чернил, используемых судьями для проставления подписей, чернильница была для каждого своя. Стол украшали настольные часы, медный колокольчик, календарь на 1741 год и печать Сыскного приказа. Для того чтобы секретарь мог записывать судейские распоряжения и определения, справа располагался специальный секретарский стол.
Над судейским столом обычно висел портрет государя. Но в данный момент изображение Елизаветы Петровны, пришедшей к власти чуть более месяца назад, еще не успели заказать, и почетное место на стене пустовало. Зато в красном углу висели три иконы: образ Пресвятой Богородицы на холсте в позолоченной раме и два других образа в серебряных окладах. Перед ними теплилась медная позолоченная лампада. С левой стороны весь угол занимала изразцовая печь, в которой потрескивали дрова. На одной стене висело большое настенное зеркало, а у другой находились застекленные шкафы, в которых, как и в секретарской, стояли сборники законов.
В судейской было три окна, которые выходили на восточную сторону. Несмотря на находившиеся рядом острожки почти четырехметровой высоты, со второго этажа можно было увидеть оживленную Москворецкую улицу, по всей длине которой вытянулся длинный ряд каменных купеческих лавок, и Зарядье.
Между тем правивший секретарскую должность Сергей Попов продолжал чтение протокола допроса Ваньки Каина: «…A других товарыщей как зовут, не упомнит, и каких они чинов, не знает, только в лицо признать может. И с ними, будучи в Москве и в прочих городах, мошенничал денно и ночно: будучи в церквах и в разных местах, у господ, и у приказных людей, и у купцов, и всякого звания у людей вынимал из карманов деньги, платки шелковые, часы, ножи и табакерки. Да на Макарьевской ярмарке он, Иван, с вышеписанными товарищами был в четыре пойма, да в городе Тихвине один поем, в городе ж Кашине один поем, да в городе Устюжине один поем, да в городе Гороховце один поем, в городе Вязниках один поем, да в городе Нижнем один поем, в городе Володимере один поем, у Троицы Сергиева монастыря в пять поимов, да в городе Дмитрове в два пойма. И в тех городех он, Иван, мошенничал же: вынимал у купецких людей из карманов кошелки с деньгами и платки шелковые и ножи и продавал в тех городах разным людям… А ныне он, Иван, мошенничать перестал и воровать не будет, а товарищи ево и по ныне воруют и в разных домех крадут пожитки, которых он, Иван, всех укажет. А которых имян он, Иван, не знает, и тех в лицо знает и укажет. В сем роспросе он, Иван, сказал сущую правду».
Когда «роспрос» был зачитан, между Каином и судьями состоялся разговор, после которого Попов на обороте «роспроса» написал: «Означенному Ивану Каину пред присутствующими чтен, и он, Каин, утвердился на сем роспросе».
Часовой вывел Каина и отдал под караул, а Попов остался для получения от судей устных распоряжений по этому делу. Когда он спустился вниз, в канцелярские помещения, копиист под его диктовку составил следующий документ:
«По указу Ее Императорского Величества Сыскного приказа протоколисту Петру Донскому.
Инструкция, по которой чинить вам по ниже следующим пунктам:
1. Понеже сего декабря 28 дня Иван Каинов в Сыскном приказе Ее Императорскому Величеству в воровствах своих принес извинение, и при том объявил таких же воров, где может он сыскать.
2. И для указывания оных воров послан с тобою оной Каин.
3. И где оной Каинов покажет означенных воров, живущих где в покоях, кроме знатных господских домов, по тому его показанию забрать всех.
4. А ежели он, Каинов, будет вам показывать на оные господские дома, то тех домов управителям: учинить вам по сей инструкции.
5. Кто по тому ево объявлению и показыванию взят будет, тех всех объявить при доезде своем в Сыскном приказе. А будучи при том взятье означенных воров, обид и разорения не чинить под опасением штрафа — вам по Генеральному регламенту, а солдатам по Военному артикулу».
После подписания этой инструкции секретарем Сергеем Поповым она была внесена в книгу исходящих бумаг и протоколист Петр Донской расписался в ее получении.
Таким образом, «несказанно повезло» протоколисту Петру Донскому: в ночь с 28 на 29 декабря ему поручили возглавить первую операцию по сыску и поимке «товарищей» Каина. Петр Донской был был матерым 37-летним подьячим, уже не первый десяток лет занимавшимся расследованием уголовных дел. Он начал свою канцелярскую службу в 1714 году в десятилетнем возрасте в Приказе земских дел. В 1719 году молодой копиист был переведен в Московский надворный суд, где повышен до подканцеляриста. В 1727-м его перевели в Московскую губернскую канцелярию и за прилежное расследование уголовных дел сделали канцеляристом. Когда в середине 1730 года уголовные дела передавали из Московской губернской канцелярии в учреждавшийся Сыскной приказ, туда вместе с прочими чиновниками перевели и Петра Донского. 26-летний чиновник к тому времени уже имел 16 лет стажа канцелярской службы, в том числе большой опыт работы с уголовными делами. Поэтому в Сыскном приказе его быстро назначили править должность протоколиста, а в феврале 1736 года из Сыскного приказа в Московскую сенатскую контору было подано доношение с просьбой повысить Донского до секретаря, поскольку он «к розыскным делам заобычный и секретарем быть достоин». Но этого назначения он дождался лишь в 1746 году.
Едва наступила ночь, Донской возглавил отряд из четырнадцати солдат и новоявленного доносителя Ивана Осипова для сыска и ареста его сотоварищей. Впрочем, далеко ходить и не пришлось – Китай-город и Зарядье были здесь рядышком, а там дом слепого становщика Андрея Федулова, сына Кубатенка по прозвищу Кизяка. Притон был не слабый – здесь взяли орлы Донского шестнадцать человек, воров да мошенников, мужского и женского пола.
На допросе в Сыскном приказе Федулов о себе рассказал, что раньше был купцом Алексеевской слободы, торговал мясом и проживал своим двором за Яузскими воротами в приходе церкви Николая Чудотворца на Студенце. Но с ним случилось несчастье: он «волею божиею ослеп» и потому потерял трудоспособность. Вот и вынужден был Федулов продать свой двор, пойти по миру и поселиться на одном из заброшенных дворов Зарядья. Он был женат на Пелагее Никитиной, двадцати одного года, и имел на своем попечении семнадцатилетнюю племянницу Марфу Васильеву, отец которой был солдатом Преображенского полка и «в давних годех умре». На жизнь бывший купец зарабатывал мирским подаянием. Кстати говоря, в ту ночь у него ночевал и четырнадцатилетний подросток Иван Михайлов сын Батыгин, который на допросе признался, что он «пропитание ныне имеет — оного Андрея Федулова важивал по миру». Но милостыня, была далеко не единственным источником доходов Федулова.
В результате облавы в Сыскной приказ попала и одна замужняя дама – девятнадцатилетняя купеческая жена Матрена Данилова. Ее муж, купец Хамовой слободы, еще в августе уехал в Петербург «для торгового промыслу», а в его отсутствие Матрена не ужилась со свекровью Татьяной Ивановой и в ноябре перебралась в Нижние Садовники к своему родному дяде, купцу Огородной слободы Василию Сергееву, который находился в дружбе с Федуловым. Накануне облавы последний прислал к Матрене малолетнюю девочку Ирину с просьбой прийти к нему «для обережи дому ево» (значит, было что оберегать!), поскольку на следующее утро намеревался вместе с женой отправиться в Новодевичий монастырь для сбора милостыни. Вечером 28 декабря Матрена к нему и пришла, якобы ничего не зная о том, что в том доме были мошенники.
При обыске в «палате» кроме двух солдатских палашей были обнаружены и спешно доставлены в Сыскной приказ другие вещи: Андрей Федулов не без оснований подозревался в скупке краденого. На допросе нищий объяснил их происхождение следующим образом: «…взятые у него, Андрея, рубашка александрийская с кушаком полушелковым положены у него от брата ево двоюродного Алексеевской слободы купца Андрея Васильева в двух рублях, а ныне он в Питербурге. Ранец солдатский, кортик, портупей шелковый положены у него, Андрея, от присылаемых из Сибири с казной счетчиков Ивана Иванова, Николая Иванова, которые де стояли у него, Андрея, из найму с филипповских заговен с месяц, в закладе в полтине, а обещали де выкупить оное по приезде их в Москву к празднику Рожества Христова или к Новому году. Две рубашки да два фартука холстинные детские жилицы его, солдатской жены Варвары Ивановой дочери малолетнего ее сына, а муж де ее имеется в посылке, а куда не знает. А остаток Ивановского полотна да два платка бумажные, один крашенинной, пять покромей зеленых простого сукна да холст посконный собственные де ево, Андреевы».
Итак, слепой нищий Андрей Федулов не только ходил с сиротой Иваном Батыгиным по «караульным», монастырям и прочим местам для сбора «мирского подаяния», но и пускал в свою хижину постояльцев, давал деньги под залог и, скорее всего, покупал краденые вещи. Среди его постоянных жильцов и поставщиков краденого были профессиональные «мошенники». Ночью 28 декабря 1741 года их оказалось шесть человек, из которых четверо ночевали у него уже более двух недель. Однако известно, что этот дом посещали и другие воры. Так, Арина Федосеева дочь показала, что «два палаша принес к нему, Андрею, в дом по сему делу доноситель Иван Каин, про которые сказал, что они те палаши отбили у солдат, а у кого, не сказали, которые она, Арина, приняла с купецкой женой Матреной Даниловой дочерью и, приняв де те палаши, закопала в землю на наистопак».
Зарядье — древний район Москвы, расположенный между Москворецкой улицей, Варваркой и Китайгородской стеной (она тянулась вдоль Москворецкой набережной, а затем поворачивала на север и шла вверх, вдоль нынешнего Китайгородского проезда). В Зарядье с Варварки вел Кривой переулок, который спускался вниз к реке от церкви Великомученика Георгия, доходил до церкви Зачатия Анны, что в Углу, а затем плавно переходил в Мокринский переулок. Последний шел параллельно Варварке и Китайгородской стене до Москворецкой улицы. От Варварки к Мокринскому переулку спускались Псковский и Зарядьевский переулки, а выше Мокринского, параллельно Варварке, проходили Мытный, Большой Знаменский (впоследствии — Елецкий) и Ершов переулки.
В 1742 году в Зарядье насчитывалось 67 дворовых мест, в том числе 46 жилых дворов, восемь пустырей, четыре кладбища (при церквях Николая Чудотворца Мокрого, Ирины Мученицы, Зачатия Анны в Углу и Николая Чудотворца в Углу), четыре архиепископских подворья (смоленского, воронежского, белгородского и нижегородского архиереев), монастырское подворье (Вознесенского монастыря), две харчевни, «питейная фортина» (кабак) и государственное учреждение – Иностранная контора, а жителей было – как в муравейнике. Маленькие густонаселенные дворики и хижины в Зарядье соседствовали с несколькими крупными дворами знатных господ, на которых обитало множество крепостных дворовых людей. Так, в Кривом переулке с левой стороны, если идти от Варварки, сразу за Вознесенским подворьем, находился двор генерал-майора Ивана Ивановича Бибикова. Напротив него располагался огромный двор «генерала, кавалера, лейб-гвардии Семеновского полка подполков-ника и Ее Императорского Величества генерала-адъютанта» Андрея Ивановича Ушакова общей площадью более 4500 квадратных саженей. По соседству с начальником Тайной канцелярии Ушаковым во дворе площадью около 430 квадратных саженей проживал советник Иностранной конторы Иван Иванович Топильский с женой Пелагеей Тимофеевной в окружении двадцати трех крепостных слуг. Если свернуть в Мокринский переулок и пройти по направлению к церкви Николы Мокрого, можно было увидеть большой двор Никифора Кондратьевича Вяземского, бывшего воспитателя царевича Алексея.
С крупными богатыми дворами в Зарядье причудливо перемежались «пустые дворовые места», не восстановленные после пожара 29 мая 1737 года – в Зарядье насчитывалось семь таких мест общей площадью около 2500 квадратных саженей. Возможно, на один из таких запущенных дворов и привел Ванька Каин Петра Донского с солдатами. Путь к этому двору лежал по извилистым переулкам, темным подворотням и лабиринтам зарядских дворов. Здесь наверняка были какие-то тайные лазейки, через которые в облюбованное ворами место проникали всякие подозрительные люди. Ночное появление отряда Сыскного приказа оказалось полной неожиданностью для обитателей притона.
Потом Каин повел Петра Донского с солдатами по другим воровским притонам. Но и на этот раз он не заставил их далеко ходить… Рядом с Москворецкими воротами стоял дом церкви Всемилостивого Спаса, где жил дьякон Алексей Якимов.
- В том доме, господин хороший, знамо мошенники живут, – убеждал Петра Донского Каин.
Донскому не было смысла не верить Ваньке и он направился туда с солдатами. И здесь улов оказался знатным: беглый солдат Коломенского полка Тимофей Васильев сын Чичов, Хамового двора матрос Денис Иванов сын Криворотов. Еще один, соседний поповский дом от церкви Николая Чудотворца священника Ильи Елисеева. Маленький дворик этого попа был плотно заставлен всякими строениями, которые священник сдавал внаем. На одну из построек этого густонаселенного маленького дворика и указал Каин. Ее снимал оброчный крестьянин «Суздальского монастыря» Федор Игнатьев и, в свою очередь, нелегально пускал на ночлег всякого рода подозрительных людей. Здесь были арестованы и доставлены в сыскной приказ мошенники: Большого суконного двора ученик Тихон Степанов сын Бобров, по прозвищу Белый; фабричный ученик Матвей Дмитриев сын Тарыгин, который на допросах повинился в многочисленных грабежах; крестьянские и солдатские жены, приписанные к Иверскому монастырю Татьяна Иванова, Прасковья Васильева, Варвара Нестерова. Крестьянская вдова Татьяна Иванова после смерти мужа «жила по разным местам» и «кормилась» торговлей, на допросе призналась в том, что покупала у «мошенников» краденые вещи. После допроса Татьяну осмотрели, и она «явилась подозрительна» – на ее теле были обнаружены следы битья кнутом. Тогда вдове пришлось признаться еще и в том, что она уже два раза успела побывать в Сыскном приказе и была наказана поркой: впервые «лет 13 назад» за «житье блудно с атаманом Егором Михайловым», а повторно – по обвинению «в покупке у церковного татя серебра». Солдатская вдова Прасковья Васильева, также успела побывать в Сыскном приказе, где была бита кнутом «за блудное дело». А солдатская жена 36-летняя Варвара Нестерова, чей муж находился в Санкт-Петербурге при своем полку, «жительство имела по разным постойным квартирам» и торговала «на площади разными платками», которые покупала у «мошенников». Кроме того, в этом же строении проживали торговки краденым – вдова заплечного мастера Анна Герасимова и солдатская вдова семидесятилетняя Алена Степанова. Той ночью они каким-то образом избежали ареста – их схватили на следующий день на Красной площади.
В еще одном доме священника церкви Всемилостивого Спаса Ивана Леонтьева также оказался притон – выловили с десяток мошенников.
У Москворецких ворот, в доме протопопа, еще одного содержателя воровского притона, забирают до двадцати человек воров, вместе с их головой, Яковом Зуевым. В Зарядье же, в доме ружейного мастера, берут Николая Пиву с товарищами, всего пятнадцать человек. Близ порохового цейхгауза, в доме дьякона, забирают воров и мошенников до сорока пяти человек. За Москвой-рекой, в татарских банях, хватают шестнадцать беглых солдат и при них ружья и порох. Эта шайка собиралась идти в Сыромятники – грабить надсмотрщика Абрама Худякова. Против устья реки Яузы, на стругу забирают семь человек бурлаков с воровскими паспортами. Вместе с ворами и разбойниками забирают их хозяев, мужчин и женщин, до двадцати человек.
Дойдя до Москворецких ворот и караульной будки, Каин повел Петра Донского с солдатами направо, вдоль Китайгородской стены, мимо питейной лавки купца Кондратия Сидорова, в заброшенный дворик в углу между Китайгородской стеной и кремлевским рвом. Московские обыватели издавна не любили это место. Еще сто лет назад протопоп Иоанн, которому девятью годами ранее оно было пожаловано, просил позволения переехать: «…позади, государь, моего дворишка грязь и болотина непроходная… погребенка выкопать нельзя, потому что место тесное и тиновато, а от городовой стены, где стоят мои воротишки, проход и проезд нужен, а от рыбного ряда и рыбников утесненье великое… и в пожарное время уйтить никуда не мочно». Если никто из законопослушных москвичей не хотел строить двор в столь низком, сыром и тесном месте, то для мошенников оно оказалось весьма подходящим: со всех сторон окруженное дворами, малозаметное, в самом центре города, к тому же вблизи от Китайгородской стены.
Наконец, перешли и к нишам (печурам) Китайгородской стены. Печуры забивались с уличной стороны досками или другим материалом и служили москвичам вплоть до ХХ века в качестве складских, торговых, хозяйственных и даже жилых помещений, где укрывались от холода и властей десятки московских татей, а в их числе и сорокалетний беглый извозчик Казанского полка Алексей Иванов сын Соловьев.
Каину важно было перехватить Соловьева прежде, чем тот сам явится в Сыскной приказ и предъявит судьям свой список-реестр мошенников, в котором, одним из последних будет значится именно он – Ванька Каин. Каин знал, что Соловьев лично составлял такой список и готовился его предъявить властям.
- Эх, Ванька, грех тебе! – выдохнул обитатель печуры.
Когда Соловьев оказался в руках солдат Петра Донского, из печуры выскочил какой-то мужик и попытался скрыться в темноте закоулков. Но Каин узнал его.
- Хватайте! Хватайте его! – закричал он. – Это хозяин печуры, Басманной слободы купца Степан Иванов сын Болховитинов.
Далеко Болховитинову убежать не удалось. На допросе Болховитинов показал, что является купцом Басманной слободы, подушные деньги платит «во оную слободу погодно», «а пропитание имеет» от торговли на Красной площади железом, а также признался в том, что года три назад уже был осужден в Сыскном приказе «за прием под заклад краденой шубы».
Пока солдаты связывали беглеца, Петр Донской развернул вытащенный из кармана Соловьева свернутый вчетверо грязный засаленный лист бумаги. На нем светло-коричневыми чернилами, неровными крупными буквами, вкривь и вкось, написано:
«Московскому главнокомандующему графу Семену Андреевичу Салтыкову доносит Казанского пехотного полку извощик Алексей Иванов сын Соловьев, а о чем, тому следуют пункты:
1.
Из оного полку был я от службы в укрывательстве, а сколько числом, о том значит в деле. А, пришет в Москву, жил я в Олексеевской слободе у посацкого человека, и знал я из воров, которые просили у меня, чтоб я промыслил им пистолет на разбойное дело, о которых доносил я Вашему Высоко Графскому Сиятельству, которые мною пойманы и в Сыскной приказ приведены и, по приводу, розысканы, и в розысках винились в разных разбоях, о чем значит в деле. А мне, нижеименованному, и поныне решения не учинено, токмо освобожден из Сыскнова приказу и доныне живу праз[д]но.
2.
Жив праз[д]но в Москве, усмотрел беглых салдат, драгун, матрос и праз[д]ноживущих, которые от службы и подушного окладу укрываются.
3.
Много разных чинов люди имеют за собой разкол, о которых именую роспись подам, а имено 607 человек.
4.
Много купечество праз[д]ноживущих, а другая и в подушном окладе, много женска полу, имеют купечество на… (часть текста отсутствует – В.Ю.) и на Неглиной, однако ш, не боясь божия страха, покупают краденое заведомо всякие вещи, в лакамство и в погибель приходят, а нас, шетающихся, х каторжно работе, но и к местной казне приводят к убыткам.
5.
Дабы высочайшим Вашего Императорского Величества указам повелено было по объявлению моему мною сыскивать».
У Соловьева вообще оказалась страсть к перу и бумаге. При обыске вместе с челобитной нашли и такие записи: «в понедельник взято в всесвятской бане в вечеру 7 гривен… в четверг 50 коп., штаны васильковые; в кузнецкой бане взял в четверг рубаху тафтяную, штаны, камзол китайчатый, крест серебряный, на кожаном мосту 16 алтын…» .
На аресте обитателей печуры у Москворецких ворот операция по захвату «товарищей» доносителя Ивана Каина ночью 28 декабря 1741 года закончилась. В результате в Сыскной приказ были доставлены тридцать три подозреваемых – ровно столько, сколько было указано Каином в его реестре; правда, среди них оказались лишь четверо из тех, чьи имена были в нем названы.
Однако эпопея  продолжилась и на следующий день, 29 декабря. Именно день, и отряд солдат возглавил уже другой канцелярист – Дмитрий Аверкиев. Местом действия на этот раз выступила уже не ночная, а шумная, многолюдная торговая Москва. Дмитрий Аверкиев ходил с Каином и солдатами на Красную площадь и взял «по указыванью ево воров и мошенников, тако ж и торговок, которые покупали у него, Каина, и у товарыщев ево воровские пожитки и протчее» – всего 19 человек.
Впрочем, некоторые из пойманных на Красной площади, как сорокалетняя торговка солдатская жена Авдотья Афанасьева дочь, не признались ни в каких преступлениях («а у воров и машенников она, Авдотья, платков никаких заведомо и не заведомо не покупывала») — они могли быть схвачены по ошибке. Тем не менее и второй сыск оказался весьма продуктивным: в Сыскном приказе в этот день оказались восемь мужчин и одна женщина, которые на допросах повинились в различных «мошенничествах» и грабежах, а также пять женщин-торговок, признавшихся в покупке у «мошенников» «заведомо» краденых вещей.
Но и на этом операция по захвату «товарищей» Ваньки Каина не завершилась. Следующей же ночью доноситель опять повел Дмитрия Аверкиева с солдатами по московским притонам. Тогда были схвачены еще девять мошенников и хозяев, дававших им приют.
Так всего за два дня, 28–29 декабря 1741 года, по «указыванию» Ваньки Каина был взят и доставлен в Сыскной приказ 61 человек. На первом же допросе большинство арестованных признались в различных преступлениях (регулярные карманные кражи, грабежи, кражи в банях и с повозок, торговля краденым, укрывательство преступников). Можно себе представить, сколько работы появилось у немногочисленного штата служащих Сыскного приказа! Видимо, именно в связи с этим для розыска и ареста воров Ваньку Каина стали отпускать одного с солдатами. Об этом свидетельствуют «отчеты» от его имени, которые официально именовались «изветами явившегося в присутствие доносителя Ивана Каина». Первый такой «извет» датируется последним днем года:
«1741 году декабря в 31 день в Сыскном приказе явившейся доноситель Иван Каин извещал словесно: сего де числа он, Каин, ходил с салдаты из Сыскного приказу для сыску воров, и за Москвой-рекой, на Ордынской улице, поймал он, Каин, дому секретаря Василья Леонтьева человека Алексея Сухарукова, которой де в Москве по начам с товарыщи в разных домех во окны и в протес крадут платья. Да он же, Каин, на Москве-реке поймал Журавлевой фабрики ученика Петра Губанова, которой знал за ним, Каином, мошенничество: как он, Каин, в полую воду на Москве-реке на перевозе и в лотках у разных людей вынимал платки и деньги, он, Губан, видел, и за то он, Губан, брал у него, Каина, пай по пяти и по три и по две копейки. Он же, Губан, на Москве-реке ночью, как прогоняют лес, кражей отрубал бревна по пяти, и по четыре, и по три, и продавал разным людям. Он же, Губан, на Балчуге в ровушке у квасника украл кафтан серой. Да на Москве-реке он, Каин, поймал Парусной фабрики матроза Осипа Соколова, которой с товарищи близ Москворецких бань у прохожего человека снял шапку да рукавицы, которых он, Каин, объявляет при сем извете».
При этом сам Каин продолжал оставаться колодником Сыскного приказа и даже выполнял вместе с остальными арестантами всякого рода работу (в частности, таскал с Москвы-реки бревна «для топления печей». Между тем сыск преступников продолжался и сам Каин принимал в нем активное участие. Зимой 1742 года на Красной площади Каин поймал двух школьников Московской гарнизонной школы — одиннадцатилетнего Степана Корчежникова и двенадцатилетнего Алексея Аникиева. Последний на допросе рассказал о событиях прошедшего дня: «И генваря 24 дня шел он, Алексей, ис показанной школы к Арбацким воротам к матери своей, и близ тех ворот ему, Алексею, попался той же школы школьник Степан Раманов, которого он звал в город для мошенничества – вынимать у деревенских мужиков ножи. И по тому зову он, Степан, с ним, Алексеем, и пошел. И, пришед близ Спасских ворот, у деревенских мужиков вынули два ножа, и в те поры увидел их по сему делу явившей доноситель Иван Каинов и, взяв их, привел в Сыскной приказ». Его «товарищ» на допросе подтвердил эти показания. Как видно, ученики гарнизонной школы, несмотря на юный возраст, уже далеко не первый раз совершали подобные кражи, каждый из них был прекрасно осведомлен о деятельности другого на этом противозаконном поприще, а возможно, они и ранее действовали сообща. 24 января, случайно повстречавшись в городе, они решили объединить усилия. По всей видимости, большинство действовавших в Москве во времена Ваньки Каина групп «мошенников» представляли собой подобные случайные кратковременные образования, а не стабильные шайки.
 28 января 1742 года было решено обратиться в Сенат с «требованием» выделить дополнительные военные силы:
«…A при Сыскном приказе ныне имеется на карауле солдат самое малое число, и те старые и дряхлые, а другие из рекрут и не обыкновенные люди, и теми солдатами сыскивать воров никак не возможно, и в ночных часах посылки чинить некем для того, что без караулов Сыскной приказ оставить зело опасно… Что б указом ЕЯ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА повелено было для скорых посылок к сыску искоренения воров и разбойников к Сыскному приказу… определить безопасную и добрую партию ундер-офицеров и драгун тридцать человек с ружьем и с лошадьми, которым быть при оном приказе безотлучно, понеже завсегда случаются в ночных часах за ворами посылки, а бес таковой доброй надежной партии сыскивать и искоренять воров Сыскному приказу никак не возможно».
По всему видно, что для судей Сыскного приказа это было необычное дело, а штат учреждения просто не был приспособлен для осуществления столь масштабной операции по борьбе с преступным миром. Но идея очищения Москвы от «воров, разбойников и других тому подобных злодеев» оказалась в тот момент весьма востребованной: Первопрестольная вовсю готовилась к торжественной церемонии коронации Елизаветы Петровны в Московском Кремле, которая должна была состояться 25 апреля 1742 года. Конечно, власть имущие хотели сделать всё возможное для того, чтобы это торжество не было омрачено множеством карманных краж. Действительно, многолюдные собрания часто служили на руку карманникам, о ловкости которых в Москве ходили слухи. Московские карманники в 30–40-х годах XVIII века умело применяли метод искусственной давки. Поэтому не исключено, что именно в связи с подготовкой предстоящих массовых торжеств Сыскной приказ, обычно малорасторопный, в этом деле проявил невиданную активность. Так неутомимая энергия Ваньки Каина, его исключительное знание преступного мира Москвы, а вместе с тем и удачно выбранный момент способствовали возникновению уникального явления – штатного «сыщика из воров» при Сыскном приказе.
17 февраля 1742 года журнал Сыскного приказа фиксирует решающий для Ваньки момент – Каин сам, без начальника, занялся облавами: «Доносителю Каину велено дать для сыску воров и разбойников гарнизонных солдат».
В марте 1742 года Каин обратился в Сыскной приказ с доношением, в котором жаловался: «…воров и мошенников… по показанию ево сыскано многое число, о чем значит в приводах ево, а пропитания никакова он не имеет. И, ходя для сыску оных воров и мошенников, забрал в долг в разных харчевнях хлеба и харчу на шесть рублев на семьдесят копеек, а того долгу заплатить ему нечем, понеже имеетца при оном приказе безотлучно». Вор-отступник просил, «чтоб для расплаты за забранный им харч, тако ж и впредь на пропитание, дать ему в награждение, что указом Ее ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА повелено будет». Власти Сыскного приказа с пониманием отнеслись к просьбе доносителя. В канцелярии были наведены соответствующие справки, в результате чего выяснилось, что с 28 декабря 1741 года по март 1742-го благодаря Каину остроги Сыскного приказа пополнились на 117 человек. В числе арестованных были 69 «мошенников», 17 «воров», четыре «разбойника», 14 беглых солдат. В этой связи Каину «за показанные ево приводы воров в награждение» было выдано пять рублей.
В доношении, рассмотренном 22 марта 1742 года, Каин уже предстает одним из служителей Сыскного приказа («имеетца при Сыскном приказе для сыску воров и мошенников безотлучно»), претендовавшим на жалованье. Судя по сумме денег, истраченных им в долг в различных харчевнях, он уже давно не сидел в остроге приказа. И уже в марте 1742 года за бывшим карманником закрепился статус официального доносителя Сыскного приказа.  Каин стал отрабатывать свою новую должность с еще большим усердием.
Прогуливаясь по Красной площади (разумеется, теперь уже специально!), Каин заметил проделки своего старого знакомого и тезки – сына подъячего Московской полицмейстерской канцелярии Василия Стрелкова Ивана. Отец отдал Ивана для обучения словесному мастерству пономарю Андрею Максимову. Но чиновничьему отпрыску учиться было лень, он убегал от пономаря и на Красной площади, близ питейных погребов у разных людей крал перстни и кресты медные. Да не один, а с другими школьниками из Варварской школы Сергеем Зотовым да с сыном башмачника Данилой Ечменевым, с которыми и мошенничал. Зная, где живут родители Ивана Стрелкова, Каин отправился на Яузские ворота в приход церкви Николая Чудотворца на Болванке  и без труда нашел юного татя на улице перед домом. Схватив его за шиворот, Ванька грозно спросил:
- А что это за доскань серебряную ты на площади продавал?
Мальчишка не на шутку перепугался – он уже тоже знал о новом статусе Каина, и чуть не плача, сразу раскололся:
- Я ее вытащил в Вотчинной коллегии с Данилой Ечменевым из кармана незнаемо у какого ахфицера и продал.
- Кому продал?
- Так кто ж его знает, – уже более твердым голосом ответил Стрелков. – Мы ж имены не спрашиваем.
- А вот в Сыскной приказ сведу тебя, так сразу и вспомнишь! – пригрозил Каин и шутить был не намерен.
Там Ивана Стрелкова допросили по всей форме, и перепуганный мальчишка вспомнил более подробно все происшествие.
-  Тому ныне шестой день, а именно в четверток, на Ивановской площади сошелся я с товарищем Данилою Ечменевым, и с ним ходили мы в Вотчинную коллегию для мошенничества. И в той коллегии оной Данила, усмотрев незнаемо какого ахфицера, вынул из кармана кафтанного табакерку серебряную вызолоченную, и из нее нюхал табак, и положил в карман по-прежнему, и того ахфицера мне сей Данила указал. И я у того ахфицера из кармана оную серебряную табакерку вынял и с тою табакеркою из Вотчинной коллегии ушел, а оный Данила остался в Вотчинной коллегии. А я пошел на Красную площадь и ту табакерку продал шапошнику Игнатью, взял один рубль двадцать копеек, а продал ему заведомо, что краденая, и оные деньги все исхарчил.
- Ты, малой, скажи, сколь еще мошенничал, – кивнул Каин подканцеляристу Степану Молчанову, записывавшему в протокол признания Стрелкова.
И под двойным взглядом подканцеляриста и Ваньки Каина Стрелков втянул голову в плечи и забубнил:
- Мы уж не впервой промышляем в Вотчинной коллегии. Тому ныне месяца с три, как я в той Вотчинной коллегии вынял незнаемо у какого ахфицера из кафтанного кармана доскань медную с табаком, и вынув, из той табакерки табак выкинул, и принес на Красную площадь, и ту табакерку такоже продал шапошнику Игнатью, который торгует мужскими шапками в овощном ряду на ларях, взял с него двадцать копеек.
На следующий день подканцелярист Степан Молчанов с солдатами и подследственным Иваном Стрелковым был отправлен на поиски торговца, тридцатитрехлетнего оброчного дворцового крестьянина Игнатия Шапошникова, купившего у мошенника краденую табакерку. И нашли его там, где и указывал Стрелков – на Красной площади в шапочном ряду. Его тут же арестовали, а в лавке произвели обыск, в результате которого и нашли серебряную «доскань», незаметно (причем, дважды) вынутую из кафтанного кармана подпоручика Ханыкова, находившегося в толпе просителей Вотчинного приказа. Спустя еще два дня сам подпоручик Николай Васильевич Ханыков в Сыскном приказе под расписку получил обратно свою украденную табакерку.
Ванька Каин почувствовал свою силу и свою значимость. Как бы сказали сейчас – он стал смотрящим за Москвой, первым «официальным» московским паханом. Его стали бояться все воры – они понимали, что от Каина нигде не спрячешься, а потому лучше давать ему мзду за спокойствие. Тогда же, среди воровской братии родилась по этому поводу песня:
«Мошенник и того ремесла людей сыщик»
Ах! Тошным-та мне, доброму молодцу, тошнехонька,
Что грустным-та мне, доброму молодцу, грустнехонька;
Мне да не пить-та, ни есть, добру молодцу, не хочется,
Мне сахарная сладкая ества, братцы, на ум нейдет,
Мне московское сильное царство, братцы, с ума нейдет;
Побывал бы я, добрый молодец, в каменной Москве,
Только лих-та на нас, добрых молодцев, новый сыщичек,
Он по имени, по прозванью Иван Каинов,
Он не даст нам, добрым молодцам, появитися,
И он спрашивает пашпортов все печатных,
А у нас, братцы, пашпорты своеручные,
Своеручные пашпорты все фальшивые.
За последние дни декабря 1741 года до середины февраля года следующего с подачи Ваньки Каина было арестовано больше сотни профессиональных преступников – воров, содержателей воровских притонов, скупщиков и продавцов краденого. После этого Каин стал по-новому выстраивать свои отношения с московским преступным миром – уже с весны у него в той среде стали появляться свои информаторы  и это не стало секретом для чиновников Сыскного приказа. Наоборот, они этим стали пользоваться сами.
Так, осенью 1741 года в Сыскной приказ был прислан из полиции «фабричный» Авраам Звезда с делом «об обрезании им, Звездой, на Каменном мосту скрыни деревянной из коляски». На допросе Звезда отрицал свою вину, утверждая, что десятские полицейские его схватили на Каменном мосту, когда он возвращался на мануфактуру, а затем подняли с мостовой «деревянную скрынь да три кулька» и отвели его на съезжий двор. Десятские же настаивали на том, что подозреваемый выбросил краденые вещи в момент задержания. Тогда члены присутствия Сыскного приказа обратились с просьбой добыть сведения о подозреваемом к Каину. И 7 апреля 1742 года Ванька объявил, что «означенной суконщик Авраам Звезда подлинно мошенник и обрезывает у всяких проезжих людей у колясок на Каменном мосту и по дорогам пожитки, и вынимает у разных людей ис карманов платки и деньги, о чем де он сведом того ж Суконного двора от суконщика Алексея Емельянова, которой де ему сказывал в разговорах на одине, и тот де Емельянов и сам мошенничает же». Каин получил эту информа-цию через своего знакомого, известного «фабричного» вора Алексея Емелина, чье имя мы находим в числе тридцати трех «мошенников», названных в реестре Каина от 27 декабря 1741 года. Поскольку в 1742 году Емелин все еще оставался на свободе, можно предполагать, что ею он был обязан контактам с доносителем. Лишь летом 1743 года он был арестован Каином на Красной площади при совершении карманной кражи.

12.
30 ноября (11 декабря) 1741 года принцу Людвигу Эрнсту Брауншвейгскому в очередной раз с помощью английского посланника Финча удалось переправить письмо в Вольфенбюттель брату, герцогу Брауншвейг-Люнебург-Вольфенбюттельскому Карлу I, в котором он сообщал: «Моими предыдущими письмами герцог Вольфенбюттельский уже подготовлен к постигшему наш дом несчастью, поскольку я его предвидел заранее. Людвиг надеется, что к нему будут справедливы, и уверен, что я сделаю все от меня зависящее и что требуют мои честь и достоинство, но бог оставил меня, и все было тщетно.
В ночь с 5-го на 6-е декабря я был арестован в своей постели, ибо услышал шум, только когда четыре гренадера, два унтер-офицера и офицер с ружьями уже стояли вокруг моей кровати и один из них тотчас схватил меня за руки. Мое сопротивление было слабым и бесполезным; император, правительница и Антон Ульрих были уже арестованы и перевезены из дворца в дом Елизаветы, дворец был занят охраной. Остерман, гофмейстер Миних, президент Коммерц-коллегии Менгден и государственный канцлер Головкин были помещены в крепость, обермаршал находился под арестом в собственном доме, Гросс в доме Остермана. Сначала никто из моих слуг не был ко мне допущен, но никто и не был арестован, кроме Хенихена. Я тайно послал записки Ботте, Финчу и Мардефельду с просьбой сделать представление по поводу нанесенного мне оскорбления и ходатайствовать о сатисфакции и моем освобождении; из этих людей Ботта считает Финча обязательным, Мардефельда – довольно честным.
Двое часовых, которые стояли в моей комнате, наконец были удалены и поставлены за дверью. Вечером меня перевезли в дом, приготовленный для Линара, объяснив, что охрана поставлена у меня для моей же безопасности и для оказания мне чести, а офицер, который меня арестовал, уже находится под стражей, ибо действовал вопреки приказу. Из своей комнаты я еще не выходил. Антона Ульриха увидеть не удалось. Еще сегодня утром его и всю его семью должны были вывезти отсюда по направлению к Риге, откуда доставить за границу или в Митаву.
Ботта сказал мне, что им выданы пятьдесят рублей и серебряный сервиз с уверением, что в дальнейшем о них позаботятся. С ними фрейлина Менгден и подполковник Хаймбург, но нет никого, кто бы мог подать им совет. Было бы весьма желательно, чтобы Вольфенбюттельский герцог как можно скорее направил им навстречу надежного человека; как только можно будет передать это Антону Ульриху, я бы посоветовал ему остаться в Данциге.
Вольфенбюттельскому герцогу не следует оставлять Антона Ульриха, ибо, как я предвидел это несчастье, так же предвижу и скорые перемены в здешнем правлении…
… Боже, дай Вольфенбюттельскому герцогу и герцогине-матери силы, выносливость и терпение, и мне тоже; когда намерены меня отсюда отослать, я не знаю, говорят – через три дня; здесь опасаются, что прусский король примет Антона Ульриха у себя.
Людвиг,
11 декабря в Петербурге.
Уже два дня, как Хенихен освобожден, у него не отобрали письма и его не допрашивали. Прошу герцога Вольфенбюттельского извиниться перед герцогиней-матерью за то, что я не могу писать к ней, и это письмо мне удалось отправить с большим трудом».
К счастью, для Людвига Эрнста, его и в самом деле осовбодили. Правда, не через три дня, как надеялся, а через три месяца. К тому же и лишили титула герцога Курляндского. Но это меньшее из зол, что могло с ним случиться. Его старшему брату, Антону Ульриху, повезло гораздо меньше.
Четыре дня бывшая правительница со всем своим семейством находилась в доме у новой императрицы. Но всех их содержали в разных комнатах, а Антона Ульриха так и вовсе под караулом держали все это время в темной комнате.
Спустя три дня после переворота, 28 ноября Елизавета Петровна подписала манифест следующего содержания: «… И хотя она, принцесса Анна, и сын ее, принц Иоанн, и их дочь, принцесса Екатерина, ни малейшей претензии и права к наследию всероссийского престола ни по чему не имеют, но, однако, в рассуждении их, принцессы и его, принца Ульриха Брауншвейгского к императору Петру II по матерям их свойств и из особливой нашей природной к ним императорской милости, не хотя никаких им причинить огорчений, с надлежащею им честию и с достойным удовольствием предав все их вышеписанные к нам разные предосудительные поступки крайнему забвению, всех их в их отечество всемилостивейше отправить повелели».
В том же манифесте Иван VI Антонович упоминался уже не как император, а как «принц Иван». Высочайшее повеление гласило: «Период с 18 октября 1740 года по 24 ноября 1741 отныне именовать временем правления бывшего герцога Курляндского и принцессы Анны». Вскоре вышел указ, по которому подданным надлежало сдать все монеты с профилем младенца-императора. С 17 июня 1745 года, гласил манускрипт, таковые будут изыматься «безденежно», а владельцы наказываться как преступники «без всякого милосердия». Все это было настолько серьезно, что даже спустя двадцать лет, в 1762 году, один немецкий офицер, находившийся на русской службе, решил вернуться на родину. Отплывая из Петербурга, он предъявил таможне деньги, и среди монет отыскался один «ивановский» рубль. Этого хватило, чтобы немец тотчас же был препровожден в крепость и пожизненно сослан в Сибирь. Кроме монет подлежали запрету и книги с упоминанием опального семейства. Многие от греха подальше жгли все подряд – от молитвенников до географических атласов.
В ночь на 30 ноября Антон Ульрих, Анна Леопольдовна, двое их детей, а также несколько десятков их придворных и слуг тронулись в путь из Петербурга на запад по той самой дороге, по которой Антон Ульрих девять лет назад приехал в Петербург.
Елизавета и в самом деле поначалу хотела отправить Брауншвейгское семейство восвояси за границу. Она просто не знала, что с ними делать. Даже де ля Шетарди, лично побеседовав с Елизаветой, отправил в Париж срочную депешу: «Отъезд принца и принцессы Брауншвейгских с детьми решен и, чтобы заплатить добром за зло, им выдадут деньги на путевые издержки и будут с ними обходиться с почетом, должным их званию…». Елизавета даже решила оставить Анне Леопольдовне орден святой Екатерины, правда, при этом отобрав орден Андрея Первозванного. Однако же, этот орден она оставила и Антону Ульриху и своему несостоявшемуся жениху, брату Антона принцу Людвигу. Императрица даже через своих царедворцев спросила Анну, не имеет ли она каких-либо желаний по случаю отъезда.
- Я прошу только лишь одного – не разлучать меня с фрейлиною Юлианой.
Елизавета скривилась от досады, памятуя о скандале времен Анны Ивановны, когда девицу Менгден проверяли на принадлежность к женскому полу, но все же просьбу бывшей правительницы выполнила. Но кроме Юлианы Менгден (ее Елизавета именовала не иначе, как Жулькой), Брауншвейгское семейство сопровождали еще Якобина (Бина) Менгден, которую императрица хотела оставить фрейлиной при своем дворе, но Бина предпочла остаться с сестрой и Анной, а также камер-юнгферы Штурм, Марья и Софья, карлица Катерина, «сидельница» Катерина, две кормилицы, прачка Авдотья, полковник Хаймбург, доктор Азаретти, лечивший принца Антона еще в 1733 году, слуги, священник – всего несколько десятков человек.
Сопровождать Брауншвейгское семейство от Петербурга до курляндской столицы Митавы Елизавета отрядила генерал-поручика и генерал-адъютанта Василия Федоровича Салтыкова, бывшего при Анне Ивановне генерал-полицмейстером, но пригодившигося и новой императрице. В его распоряжение выделили триста тридцать девять нижних чинов и офицеров конвойной команды, специально отобранных из четырех гвардейских полков – 3 майора, 2 капитан-поручика, 1 поручик, 1 адъютант, 2 подпоручика, 1 прапорщик, 6 сержантов, 2 каптенармуса, 1 подпрапорщик, 2 фурьера, 2 гефрейт-капрала, 9 капралов, 270 рядовых, 1 барабанщик, 1 фельдшер – и, сверх того, снабдили инструкцией, которую императрица подписала в один день с манифестом. В ней предписывалось порученных Салтыкову особ препроводить через Нарву, Дерпт и Ригу за границу Российской империи, даже до Митавы, с обязанностью наблюдать, «чтобы во время пути до уреченного места их светлостям должное почтение, респект и учтивость показываны были, чего и за подчиненными накрепко наблюдать, чтоб от всякого их светлостям надлежащее почтение было, дабы от них ни от кого ни малейшей причины в чем-либо к жалобе подано быть не могло», далее «наипаче того наблюдать, чтоб их светлостям в пути всякая персонам их светлостям должная выгода и комодитет наирачительнейше показываны были, дабы они высочайшею нашего императорского величества милостию причину имели выхваляться и признание свое в том засвидетельствовать, а вашим, генерал-поручика, добрым назиданием довольными быть».
  Однако буквально на следующий день Салтыкову прислали еще одну, секретную, инструкцию, подписанную Елизаветой. В ней ему предписывалось «главнейшее наблюдать и недреманно смотреть, дабы с помянутым принцем или принцессою, его супругою, никто иногда встречающиеся, какого б звания ни был, остановясь в дороге или каким бы иным образом, тайно не разговаривал или бы какие письма или билеты под каким бы то ни было предлогом никому из них не отдавал; да и притом наипаче того наблюдать, не будет ли отсюда (т.е. из Петербурга) от кого-либо каких подсылок в дороге; ежели же от них будут отдаваны либо где на почтах или кому-нибудь какие письма, оные, отбирая, присылать в Кабинет, однако так осторожно поступать, чтоб они признать не могли; а писать им не заказывать. А ежели паче всякого чаяния кто в том подозрителен найтиться мог бы, то оного, искусным образом поймав, в С.-Петербург в Кабинет весьма скрытно и секретно отправить. Однако ж притом с крайнею осторожностью поступать, дабы напрасно или за незапное какое малое подозрение кто взят и через то оскорблен не был. И для того офицеров и конвой так должно распорядить, чтоб как напереди обоза и назади, так и в средине, а наипаче около карет или колясок тех, где сами они, принц и принцесса, и прочие их свиты знатные люди ехать имеют, всегда безотлучно офицеры были; однако притом и того наблюдать накрепко, чтоб никто все того приметить не мог, особливо же от них, принца и принцессы, того присмотрено не могло быть…». Далее там же предписывалось ехать с величайшею поспешностию «и до самой Митавы отнюдь под каким бы то ни было предлогом не токмо на станы не становиться, но и ни малого времени ни для чего не останавливаться, но таким образом распорядить, дабы, или не доезжая за несколько верст тех городов или же проехав уже оные, наслеги брать. А притом того смотреть, чтобы сквозь те города не ехать, но, бесприметным образом изыскивая приличные претексы вокруг тех городов, сколько расстояние дороги того допустить может, объезжать и станы свои распоряжать, как выше изображено; а ежели уже которого города миновать нельзя, то в таковых случаях стараться, чтоб оные проехать поздно в ночи, однако же ни на минуту в городе ни за чем не останавливаться. И для того, ежели который город в ночи проехать должно будет, то б заранее, чтоб ворота заперты не были, командирам тех городов от вас посылать». В заключение было сказано, что при исполнении всего предписанного в этой инструкции Салтыков часто должен советоваться с офицерами, отправленными при конвойной команде, и при этом «поступать с общего согласия». Этими офицерами были: капитан Измайловского полка Иван Гурьев, капитан Семеновского полка Ртищев, ротмистр Конного полка Григорий Корф, еще «ради всякого вспоможения» родственник последнего майор драгунского полка Корф.
Но советники вовремя смогли объяснить новой царице, какую опасность будут представлять для нее эти люди, а особенно коронованный всероссийский император Иван VI Антонович – все ее царствование будет висеть это над нею, как дамоклов меч.
И вот, не успела пройти неделя после отъезда конвоя с важными пленниками, как посланный Елизаветой нарочный, сержант Преображенского полка Петр Островский догнал всю процессию в Нарве и вручил Салтыкову указ, собственноручно подписанный Елизаветой 29 ноября с надписью: «Секретнейший». «Хотя данною вам секретною инструкциею и велено вам в следовании вашем никуда в города не заезжать, – читал Салтыков, – однако ж, ради некоторых обстоятельств то чрез сие отменяется, а имеете вы путь ваш продолжать как возможно тише и держать раздахи на одном месте дни по два; по прибытии же в Нарву под претексом несобрания подвод и прочих неисправностей пробыть тамо не меньше как 8 или 10 дней, а в Риге стать в цитадели в том дворе, где прежде живал Карл Бирон; потом, объявя принцу и принцессе, что в скорости надлежащего числа фурманщиков приискать, также и починкою обоза исправиться не можете, о следовании до Митавы имеет ожидать тамо нашего указу, а до указу из Риги не отъезжать; в содержании же их в Нарве и в Риге поступать так, как здесь с ними поступано, а в пути чего наблюдать, в том ссылаемся на данную вам секретную инструкцию».
Вот и пойми государыню, чесал затылок генерал-поручик Салтыков: три инструкции, из которых вторая во многом ограничивала первую, а третья – в главном – совершенно противоречила двум первым.
Впрочем, это для Салтыкова была задачка с тремя неизвестными, а для Брауншвейгской фамилии все было ясно – выезд за границу для них был закрыт навсегда, а, следовательно, судьба их решена: пожизненное заключение. И хорошо, если не в какой-нибудь сибирской глуши. Хотя, в те первые дни своих мытарств ни Антон Ульрих, ни Анна Леопольдовна, конечно же, ничего такого еще и не предполагали.
К той же, «секретнейшей», инструкции был приложен и экземпляр присяги новой императрице, который должны были подписать принцесса с принцем за себя и за детей – Ивана и Екатерину, причем, Анна Леопольдовна должна была подписать и поцеловать присяжный лист не только в присутствии Салтыкова, но и лейб-гвардии Измайловского полка майора Гурьева. Разумеется, все было исполнено в точности и 8 декабря сержант Островский уже вез Елизавете присяжный лист, под которым Анна своим плохим почерком собственноручно начертала: «Принцесса Брауншвейг-Люнебургская Анна с детьми своими принцом Иоанном и принцессою Екатериною по сему присягали i своеручно а i в место детей мои (так!) подписуюсь».
Генерал Салтыков установил над арестантами строгий надзор. В первый же день он доносил генерал-фельдцейхмейстеру принцу Людвигу Гессен-Гомбургскому, которого Елизавета назначила ответственным за охрану Брауншвейгского семейства и его высылку, что принцесса Анна попыталась было отдать какие-то распоряжения лакеям своего мужа, но он, Салтыков, запретил им ходить из одной комнаты в другую. А буквально на следующий день заболела маленькая принцесса Катерина. Пришлось Салтыкову отправлять в Петербург курьера за лекарствами, которые выписал малютке доктор. А вместе с рецептом – и список вещей, составленный Анной – сорочки, рукавицы, башмаки, постельное белье для детей, кормилицы и фрейлин, ведь Анну с Антоном, по сути, вывезли из столицы в той одежде, которая была в тот момент на них, и только. 
4 декабря, наконец-то, обоз добрался до Нарвы. Салтыков теперь не торопился и сделал здесь остановку до 16-го числа. Впрочем, дорога туда, и в самом деле, была тяжелой – сани пришлось ставить на колеса – снега в тех местах, несмотря на зимнее время, не было. 19 декабря добрались до Дерпта, где снова отдыхали до 23-го числа. И все это время между Петербургом и Салтыковым сновали туда-сюда царские курьеры, доставляя то новые указы, то «допросные пункты». А спрашивать бывшую правительницу и ее супруга было о чем: вселившись в Зимний дворец, Елизавета не обнаружила многих хорошо известных ей драгоценных вещей. Кроме ювелирных изделий, оставшихся еще от Анны Ивановны, в распоряжении правительницы были огромные богатства Бирона и его жены. Часть этих вещей Анна раздарила Линару и Юлиане, золотое и серебряное шитье, которым когда-то сверкали мундиры Бирона, было спорото, расплавлено и отдано ювелирам для изготовления посуды, подсвечников и шкатулок. Особенно болезненно Елизавета переживала отсутствие опахала с красными камнями и золотых коробок от туалетного столика «нахтыша». Елизавета даже не поленилась послать запрос в ссылку к Бирону, который подтвердил, что такое опахало действительно было им подарено покойной императрице Анне Ивановне. И тогда Елизавета потребовала от Анны Леопольдовны вспомнить, куда же оно запропастилось.
- Опахало с красными камнями и бриллиантами, которое подарено было от бывшего герцога Курляндского блаженной памяти государыне императрице Анне Ивановне на именины, осталось с прочими алмазными вещами, а я его к себе не брала, и никого им не одарила, в чем могу бесстрашно и присягнуть, – ответила Анна.
А розыски коробок от «нахтыша» продолжались и вовсе несколько лет. Императрица грозила Жульке Менгден пытками, но та все равно так и не вспомнила, куда они подевались. Ее хотели даже привезти назад в Петербург, чтобы подвесить на дыбе в присутствии самой императрицы. Причем, все вопросы, которые задавались Юлиане, касались исключительно денег и драгоценностей, что весьма красноречиво свидетельствует о жадности Елизаветы. Императрица вспомнила даже про алмаз, купленный у леди Рондо, и золотой сервиз бывшей герцогини Курляндской Бенигны Бирон. А допрос фрейлины Менгден в данном случае не должен удивлять, ибо известно, что Анна Леопольдовна осыпала Линара и Юлиану весьма щедрыми подарками – Линар увез в Дрезден бриллиантов на сто пятьдесят тысяч рублей, на такую же сумму одарила драгоценностями правительница и свою фаворитку. Да еще и при помолвке Линара с Менгден каждый из них получил подарков на пятьдесят тысяч.
Эти допросы-вопросы так достали Анну Леопольдовну, что она, несмотря на свое положение, даже дерзнула одернуть Елизавету. На ее письменный вопрос «отдана ли от принцессы графу Линару золотая ордена св. Андрея цепь и ежели не отдана, то где она девалась, которую принцесса пред нескольким временем к себе в комнату взяла», Анна Леопольдовна не без издевки ответила:
- Та цепь отдана мною графу Линару, а что я о том прежде не объявила, так я думала, что и без оного знать могут, понеже те кавалерии отдаются всегда с теми золотыми цепями.
Пришлось отчитываться о личных драгоценных вещах и Антону Ульриху: запонки, табакерки с портретами Анны Ивановны, королевы прусской, матери Антона, герцогини Антуанетты Амалии, записные книжки, книга чертежей покойного деда в серебряной оправе, пряжки, пуговицы, готовальни, в том числе «готовальня черная, в которой лежит рюмка, нож, вилка, ложка золотая, а маленькая ложка утрачена»…
И только спустя месяц после отъезда из Петербурга поезд добрался до Риги. Как тут было не вспомнить Антону Ульриху, что он в свое время весь этот путь, правда, в обратную сторону, проделал всего за четыре дня. Замок в центре города на берегу Даугавы, некогда принадлежавший магистру Ливонского ордена, как нельзя лучше теперь подходил для роли тюрьмы для благородных узников. Здесь были и роскошно отделанные просторные комнаты магистра на втором этаже, и многочисленные помещения для охранников, и толстые стены и башни по углам замкнутого, вымощенного камнем двора.
Размяв ноги и осмотревшись, Антон Ульрих даже улыбнулся, словно почувствовал себя дома.
- А знаете, Аннушка, ведь этот замок построили мои предки Вельфы.
- Наверное не для того, чтобы для их потомков он стал тюрьмой, – огрызнулась Анна.
Хорошее настроение у Антона сразу улетучилось – супруга в этот раз оказалась права.
Советник Крамм сообщал из Петербурга в Вольфенбюттель: «Словно громовой удар снова донесся вчера из России, когда я получил от барона Мардефельда письмо с фатальным сообщением, что застрелился бедный советник посольства Гросс, ибо его вызвали на допрос и угрожали ему кнутом… Герцог Антон Ульрих и ее высочество его супруга прибыли в Ригу, но разместили их в тамошней крепости, что мне совсем не нравится, и боюсь, что их не выпустят далее. Его светлость герцога Людвига все еще задерживают в Петербурге и бог знает, когда отпустят. Молим господа создателя, чтобы дорогие нам особы были скоро спасены из рук тиранов и варваров и чтобы не случилось еще большего несчастья».
Видимо, молитвы Крамма все-таки помогли принцу Людвигу Эрнсту – 21 января ему объявили, что он может ехать, когда ему будет угодно. А скорее, даже не молитвы, а ходатайство короля Фридриха II за своего племянника. Фридрих через своего посланника Мардефельда сообщил Елизавете: «Его королевское величество гарантирует русской императрице, что означенный принц в делах тамошнего двора не замешан…»
Спустя неделю после этого принц Людвиг Брауншвейгский уже был недалеко от Риги, где томился в крепости его брат, и где едва не произошла его встреча с другим принцем – Карлом Петером Ульрихом, которого его тетка Елизавета, во избежание всяких неожиданностей, сразу же назначила своим наследником. Будущего Петра III везли по зимнику в Россию. И Елизавета боялась, что король Фридрих в отместку за арест Антона Ульриха, может задержать ее племянника в Пруссии. Когда Фридриху доложили об этом, он только пренебрежительно хмыкнул:
- Меня, значит, считают весьма плохим политиком.
Людвиг, не желая встречаться с племянником русской императрицы, упросил камергера Лилиенфельда, командовавшего его конвоем, свернуть куда-нибудь в сторону и переждать день. Затем принц продолжил свой путь и 1 февраля въехал в Ригу, где ему разрешили повидаться в замке с братом, Антоном Ульрихом и его супругой. Встреча, увы, была весьма нерадостной, да и слишком недолгой. Уже вечером Людвиг Брауншвейгский отправился дальше и на следующее утро пересек границу Российской империи.
В Риге надзор за арестантами с самого начала был строгим. Настолько строгим, что даже супругов содержали в разных помещениях. Когда о том случайно узнала Елизавета, она отправила 1 февраля Салтыкову предписание: «Уведомились мы, что вы принцессу Анну еще доныне с с ее мужем не в одном месте, но порознь, и каждого в особых покоях содержите. Но понеже о сем в данных вам от нас указах и инструкциях не написано: то мы вам сим повелеваем, оным вместе быть, извольте токмо в содержании их так поступать, как в вышеупомянутых указах и инструкциях изображено». Разумеется, Салтыков тут же выполнил указ императрицы. И оба супруга даже вздохнули свободнее. Хотя Анна Леопольдовна и предпочитала по-прежнему коротать дни в беседах с Юлианой Менгден, все же положение заключенных сказывалось и на ней, и потому сближало ее с Антоном Ульрихом.
Но было понятно, что Брауншвейгское семейство в Риге надолго не задержится. Анна с Антоном Ульрихом пока еще надеялись на то, что их все-таки отпустят за границу. Елизавета же в это время решала, куда бы подальше от этой самой границы их выслать.
Зима кончилась, наступили теплые, хотя и с коварными балтийскими ветрами, дни. Несмотря на строгости их содержания, принц с принцессой уже обвыклись и почти целые дни проводили во дворе замка – Анна с Юлианой и Биной забавлялась на качелях, а принц с Хаймбургом и девицами играл в кегли. Всегда аккуратный и следящий за собой даже в заточении, Антон Ульрих потребовал, чтобы ему купили тупейные клещи, и стал подвивать себе волосы.
26 апреля 1742 года в далекой Москве проходила коронация императрицы Елизаветы Петровны. Естественно, и в Риге отмечали это событие. Палили пушки из крепости, запустили фейерверк. Генерал Салтыков собрал в своем доме всех генералов и штаб-офицеров гвардейских и армейских, высших чиновников магистрата, а также рижское дворянство и купечество, дабы отметить коронацию. К сожалению, в список избранных не попал поручик барон Мюнхгаузен, командир первой роты (лейб-компании), кирасирский Брауншвейгский (пока еще!) полк которого с прошлого года квартировал в Вендене, под Ригой, но от охраны замка был отстранен. Не по чину поручику находиться в одной компании с генералами да штаб-офицерами.
- Здравия и долгая лета ее величеству государыне Елисавет Петровне! – тостировал уже в который раз хозяин дома.
- Долгая лета! – подхватывали гости.
Яства и приборы менялись на столах, вина лились рекой. Празднество закончилось далеко за полночь. Гости стали расходиться по домам. Ушел и обер-кригс-комиссар гарнизона, полковник Никифор Андреевич Апушкин. Ночь была лунная и звездная, дорога была знакомая и Апушкин, сильно пошатываясь, но достаточно уверенно вышагивал на свою квартиру. И вдруг, проходя мимо комнат, в которых тогда находились вельможные заключенные, в одном из открытых окон он заметил бывшую правительницу, державшую на руках Иванушку.
- Посмотри, сынок, какой рогатый месяц на небе, словно качели, – нашептывала полусонному сыну Анна.
В ту ночь Иванушка никак не мог заснуть, и умаявшаяся мамка даже пожаловалась принцессе.
- Животиком мучается его высочество. Доктор Азаретти порошка ему дал, так малость попустило.
Анна взяла сына на руки, отпустила мамку спать, а сама стала ходить с ним по комнате, что-то тихо нашептывать, а затем подошла к открытому окну и пальцем показала на небо. Иванушка засмотрелся с луну и звезды, прижался к матери и успокоился. В этот момент и проходил мимо окна обер-кригс-комиссар.
- Дай бог вам здоровья, ваше высочество! – поклонился ей Апушкин.      
- И вам того же желаю! – ответила Анна.
Апушкин хотел было уже продолжить свой путь, но заметил, что на руках у бывшей правительницы находится ребенок. Неужто царь Иван? – пронеслось у него в пьяной голове и от этой мысли он даже перекрестился. Старый вояка, полковник Апушкин уже, почитай, четырнадцать лет не бывал в столице. Не видал не только Ивана Антоновича, но даже и Анну Ивановну.
- Ваше величество, – зашептала сыну в самое ушко Анна, – обратите внимание на господина полковника.
Она повернула Иванушку лицом к Апушкину и мальчик посмотрел на того сверху вниз и улыбнулся. У обер-криг-скомиссара даже мурашки по телу побежали, даже хмель, казалось, выветрился из его головы. Он сначала осенил крестным знамением себя, а затем и младенца.
- Будь над ним благословение божие, – произнес Апушкин и продолжил свой путь.
Но, дойдя до своего дома, он споткнулся и упал грудью на самое крыльцо. Тут же выбежали слуги и помогли хозяину войти в дом, затем раздели его и уложили в кровать. А наутро о происшествии поручик Костюрин, слышавший весь разговор Апушкина с Анной Леопольдовной, написал рапорт гвардии майору Гурьеву, а тот уже доложил генерал-поручику Салтыкову. Василий Федорович приказал не арестовывать обер-кригс-комиссара до распоряжения императрицы, но допросить обязательно. Апушкина привели на допрос, в котором участвовали камер-юнкер императрицы Воронцов, гвардии майор Гурьев, ротмистр Корф и капитан Ртищев.
- Оное ты для какой ради причины говорил? – спросил его Воронцов. – Говори самую истинную правду, коли не хочешь живота лишиться.
Протрезвевший Апушкин встал перед комиссией на колени и покаялся:
- Из квартиры господина генерал-аншефа ее императорского величества генерал-адъютанта и кавалера Василья Федоровича Салтыкова после обеда, чрез меру пьяный, пошел я в квартиру мою по улице, где и прежде хаживал, мимо квартиры, где стоит принцесса Анна. А как против окна ее, принцессы, пришел, кланялся ей или что говорил, того я, затем что был чрезмерно пьян, ничего не помню, да не точию оного, но и того не помню, что я упал и убился грудью пред крыльцом квартеры моей, а причины я никакой к тому не имел и ее, принцессу, от роду моего не видал, понеже я от 728 года в Санкт-Питербурхе не бывал, а находился всегда при армии, но по чистой совести моей, по всеподданейшей рабской должности и по истинной присяге состою верно ее императорского величества раб и больше того в ответ не имею. А ежели впредь в чем изобличен о том, от кого буду, и за оное повинен всетяжкой смертной казни.
Салтыков отправил в Петербург свой рапорт и протокол допроса Апушкина, но полковнику повезло – пьяного обер-кригс-комиссара не потребовали в Следственную комиссию, а императрица в своем указе от 4 июня отвечала Салтыкову, что «поступок Апушкина в себе важного ничего не имеет». Но при этом, все же, добавила: «Но чтобы впредь подобных сей причин не было, то прикажите, чтоб никто, кроме вас, и определенных вами как к принцессе, так и к принцу допускан не был и видеть их, говорить с ними или письма подавать, ни русский, ни иноземец, никто не мог; також под видом яко бы к Жулии от матери ее кушанье или иное что прислано не было, того отнюдь от нее и от других не допущать».
Неожиданно повезло и Антону Ульриху. Несмотря на строгости охраны и на то, что Салтыков заверял императрицу, что к принцам он никого не допускает и переписку они ни с кем не ведут, все было далеко не так. Антону Ульриху удавалось тайно вести переписку с братьями Карлом и Людвигом. Тон их был разным: в одних письмах принц предполагал, что всю семью вскоре перевезут куда-нибудь в глубь России, к примеру, в Казань, в других выражает уверенность в скором освобождении и просит оставить ему в Мемеле вексель на дорожные расходы. Подозревая, что не все письма до него доходят, Антон Ульрих просит писать ему лишь после подтверждения получения предыдущего письма. Но во всех своих посланиях Антон Ульрих  умоляет братьев не прекращать усилий и привести в действия все, чтобы возвратить его семье свободу.
Наконец, об этой переписке стало известно Салтыкову. Началось следствие. Решили, что письма пересылает каким-то образом доктор Азаретти. Сообщили о том императрице. Елизавета указом от 27 мая предписала Салтыкову: «По получении сего доктора Азаретти велите взять под арест и сюда в Москву отправьте с нашим камер-юнкером  Воронцовым и с пристойным конвоем, и письма его все, что найдется в карманах и в квартире его, тако ж прислать к нам, и сие надобно сделать так  тайно, чтоб о том никто, а особливо принцесса, не ведал, для чего велите прежде взятые за арест все потребное к отправлению его сюды приготовить, а на его место велите при ней быть лекарю, а Воронцову прикажите, чтоб с последней почты один к нам приехал, а арестанта чтоб к вечеру привезли к Покровскому».
Елизавета любила подмосковное село Покровское не менее Преображенского, где она провела свое детство. В Покровском она жила по приказанию Анны Ивановны, когда та вырвала у нее Шубина. И, короновавшись в Москве в апреле, она решила какое-то время пожить еще в Покровском вместе со своим Алешенькой Разумовским.
Азаретти под конвоем, возглавляемым самим Воронцовым, доставили в Москву. Пока везли, в Риге перехватили посланный по почте пакет на имя Азаретти, а также несколько писем, одно из которых Елизавета взяла себе, а еще одно отдала зачем-то Лестоку. Не понятно, что хотели выведать у медика, но Азаретти так и не вышел из застенков Тайной канцелярии – в декабре 1742 года доктор вместе с другими арестованными из свиты принца и принцессы был тайно казнен.
Между тем, не он был посредником в переписке Антона Ульриха с родственниками. Именно барон Мюнхгаузен переправил за границу часть драгоценностей Бирона, которые Анна Леопольдовна смогла вывезти из Петербурга, спрятав их в пеленках сына и дочери. Всегда хвастливый, Мюнхгаузен никогда никому ни словом не обмолвился об этом, понимая, что, в данном случае, длинный язык может стоить ему жизни, а свободы-то уж точно.
 Когда в очередной раз на прогулке, соблюдая все предосторожности, Антон Ульрих встретился со своим бывшим пажом бароном фон Мюнхгаузеном, поручиком кирасирского полка пока еще своего имени, он сразу предупредил Карла Иеронима, заговорив громким шепотом:
 - Будьте осторожны, б-барон. Г-господину Салтыкову стало из-звестно о моей переписке, даже арестовали доктора Азаретти, думая на него.
- Мне то ведомо, ваша светлость! Потому я и не могу здесь долго задерживаться.
- Вот, письмо к его высочеству герцогу Карлу, – Мюнхгаузен, оглянувшись вокруг и ничего подозрительного не заметив, быстро взял сложенный в несколько раз лист бумаги из рук Антона Ульриха и быстрым шагом удалился.
Письмо было предназначено брату, герцогу Брауншвейг-Вольфенбюттельскому Карлу I. Антон Ульрих писал: «Мой дорогой брат! Ваше драгоценное письмо я благополучно получил, и мне доставило огромную радость узреть из него Вашу истинную братскую любовь. Что касается до согласия между нами обоими, то могу заверить, мой сердечно любимый брат, что оно вполне существует. При каждой возможности оно подтверждатеся нашей любовью и уважением друг к другу, и не проходит дня, чтобы мы дважды или трижды не выказывали друг другу взаимного расположения. Что до нашей разлуки, то честью и совестью заверяю моего милого брата, что этого с божьей помощью не произойдет. Если все же это вопреки всем ожиданиям случится, то я приложу все силы, чтобы не оставить императора. Причины изоляции нашего жилища я понять не могу. Можно сказать, что всем находящимся при нас русским, кроме генерала и ему подобным, это не нравится и они считают это противным божьему и людскому закону и осуждают. О нашем отъезде пока еще ничего не известно. Но как только это произойдет, я не замедлю тотчас по освобождении послать к Вам срочную эстафету. Что касается великодушного предложения, то я его не забуду до конца моей жизни, и надо признать, что у нас нет никаких денег, то есть живем, как дети, едим, пьем и спим, и я не отказался бы, когда бы мой дорогой брат на всякий случай распорядился, чтобы в Мемеле нам был оставлен вексель, который послужил бы нам в пути, но который, если мы получим деньги здесь, не будет использован. Это и другие проявления братской любви обязывают меня на всю жизнь оставаться Вашим должником, и я благодарил бы Вас письмом еще вчера, но наш старый герой так нас запер, что сделать это было невозможно. В остальном я желаю, чтобы Вас в Вашей поездке направлял бог, и остаюсь до смерти моему брату преданнейший и обязаннейший брат и слуга Антон Ульрих».
Тайные свидания и посредничество в переписке опального принца, отца свергнутого императора Ивана, было не менее героическим поступком барона Мюнхгаузена, нежели его короткое участие в войне с Портой в качестве пажа Антона Ульриха. Ведь Мюнхгаузен рисковал очень многим, а, учитывая судьбу доктора Азаретти, возможно, и самой жизнью. И Брауншвейги были ему за то безмерно благодарны. Да барон и не мог поступить иначе, учитывая, что его родственник в тот период заведовал внешней политикой герцогства Брауншвейг-Люнебург-Вольфенбюттельского.
В июне был отправлен в Москву на допрос секретарь Антона Ульриха Шопмайер, незадолго перед тем доставивший в Ригу из Петербурга огромный багаж Брауншвейгской четы – для его перевозки понадобилось сто сорок лошадей. Елизавета волновалась не зря – летом 1742 года в Москве же был раскрыт заговор прапорщика Преображенского полка Ивашкина, камер-лакея Турчанинова и сержанта Измайловского полка Снавидова. Петр Ивашкин, узнав о занятии престола Елизаветой сказал Александру Турчанинову:
- Этак вы, братцы, сыграли штуку?
- Что же делать? – вздохнул камер-лакей бывшей правительницы. – Коли сделалось, чем пособишь?
- Надо смотреть, как бы этому пособить, – ответил прапорщик-преображенец.
Посмотрев-подумав, Ивашкин начал действовать: среди своих гвардейцев уговорил и привлек на свою сторону около полутысячи человек. Уговаривал Ивашкин, между прочими, и каптенармуса Парского, внушая ему, что настоящий законный государь есть Иван Антонович, происходящий от старшего колена, царя Ивана Алексеевича, тогда как Елисавет Петровна – от младшего, да к тому же прижита от Екатерины I до венца; что Елисавета возведена на престол лейб-компаниею «за чарку вина»; что манифест о начатии шведами войны с Россией будто бы из-за того, что принц Иван незаконно сидел на троне русском, был напечатан воровски послом французским Шетарди, о чем знают и наши министры, и о том она, государыня, выдумала, ездя по Петербургу с тем послом в одной коляске и лежа на подушках. Парский внимательно выслушал все доводы и аргументы Ивашкина, а затем и сообщил обо всем в Тайную канцелярию.
 Измайловских гвардейцев-заговорщиков возглавил сержант Измайловского полка Снавидов, которому удалось привлечь в стан заговорщиков шестьдесят человек. Это вполне серьезные силы, если учесть, что сама Елизавета совершила переворот с вдвое меньшим количеством гвардейцев.
- Надобно всех собранных разделить надвое, – делился Ивашкин планами с Турчаниновым. – Ночным временем прийти ко дворцу и, захватя караулы, войти в покой и императрицу умертвить, а с другою половиною тебе, Турчанинов, следует заарестовать лейб-компанию. А кто из них будет противиться – колоть до смерти.
Были даже назначены день и место сбора заговорщиков. Но… Потом Ивашкин оправдывался перед Турчаниновым: с собранной партией он было пошел ко дворцу, но на пути им попался вице-сержант Ивинский и они, увидя его, разошлись. 
Следствие и розыск продолжались долго. На допросах заговорщики под пыткой сознались, что хотели убить императрицу, вернуть на трон Ивана Антоновича и уже завербовали для переворота несколько сотен человек. Более того, камер-лакей Антона Ульриха Турчанинов уже даже приступил к исполнению плана заговора, подложив под спальню императрицы бочонок с порохом.
13 декабря был прочитан приговор камер-лакею и двум гвардейским офицерам – их наказали кнутом на площади позади Кремля, после чего первому отрезали язык, двум остальным вырвали ноздри и всех сослали на пожизненную ссылку в Сибирь.
Но вот о чем Салтыков не решился (или посчитал неважным) сообщить императрице, так это то, что месяц назад Анна Леопольдовна в очередной раз родила, но на сей раз мертворожденного мальчика, которого схоронили где-то в стенах Рижской цитадели. Ну, и в самом деле – Анна с Антоном Ульрихом, ничего не делая только толстели на казенных харчах, а тут сама императрица пожелала, дабы супруги спали вместе. Но ежели нельзя ничего другого делать, так нужно делать хотя бы детей.
Анна Леопольдовна стала позволять себе дерзить и самому Салтыкову, стыдя его и напоминая о том, как он рабски себя вел по отношению к ней, правительнице-регентше, еще совсем недавно. Тому по долгу службы приходилось едва не каждое утро навещать Брауншвейгское семейство. Ее отношение к генералу передалось и Иванушке. Играя с местной собачкой, он частенько бил ее в лоб. А когда его спрашивали:
- Кому ты, батюшка, Иван Антонович, голову отсечешь?
Мальчик на это отвечал:
- Василью Федорычу.
То бишь, самому Салтыкову.
15 сентября Анна Леопольдовна потребовала к себе начальника караула. Караульный капитан-поручик Костюрин немедленно послал за генералом одного из унтер-офицеров. Когда Салтыков пришел, Анна попросила его:
- Дозвольте мне, господин генерал, написать и послать рецепт к доктору Санжи.
- Для чего, осмелюсь спросить?
- Мне надобно, – с вызовом ответила Анна Леопольдовна.
Салтыков не стал с ней спорить , отправил человека за чернилами и бумагой, а когда тот все это принес, поставил условие:
- Писать вы будете, ваше высочество, в присутствии господина капитан-поручика.
Анна Леопольдовна лишь молча пожала плечами и тут же обмакнула перо в чернильницу. Костюрин внимательно следил за тем, как пишет бывшая правительница. А та, не обращая на это никакого внимания, дописала рецепт, запечатала конверт и вручила его Костюрину. Тот отдал конверт Салтыкову, а генерал переправил его в столицу императрице. Впрочем, ответа на это свое послание Салтыков так и не дождался. Зато ровно через месяц, 15 октября, он понял, о каком рецепте и для каких надобностях шла речь.
В час ночи к генералу пришел все тот же Костюрин с весьма озабоченным видом.Салтыков уже намеревался лечь почивать и весьма нелюбезно встретил капитан-поручика. Но тот, извинившись, произнес:
- Ваше высокопревосходительство, принц Брауншвейгский требует о допущении до принцессы для болезни ее доктора Эмзеля и бабки.
Час от часу не легче! Коли требует бабку, стало быть, рожать собралась. Салтыков чертыхнулся про себя и отправил к Анне не только Эмзеля с бабкой-повитухой, но и второго доктора – Графа. Принцесса и в самом деле очень плохо себя чувствовала. С ней возились более часа, а в третьем часу ночи к Салтыкову явились оба доктора с докладом.
- Выкинула принцесса, господин генерал. Плод месяцев трех и мужеска пола.
13 декабря, спустя год после их прибытия в Ригу, императрица, наконец, приняла решение и собственно по Брауншвейгскому семейству – она подписала указ о его переводе из рижского замка в крепостицу Дюнамюнде, расположенную в устье Даугавы, недалеко от Риги. А за три дня до этого Салтыкову было приказано отправить из Риги за границу прислугу, доставившую из Петербурга гардероб Анны Леопольдовны и Антона Ульриха. Елизавета Петровна предложила им или отослать гардероб вместе со служителями, или оставить при себе до того времени, когда она соблаговолит отпустить их самих. Стали готовиться к отъезду. Герцог Брауншвейгский Карл исполнил волю брата и отослал дорожный вексель в Мемель. И арестанты пожелали отправить за границу все свое имущество – гардероб, экипажи, лошадей. Экипажи эти ждали принцев в Мемеле целых пятнадцать лет, пока в 1757 году в ходе Семилетней войны не достались русской армии в качестве трофеев и были вывезены назад в Петербург.
Но 25 декабря случилась неожиданная неприятность. Во время дежурства капитан-поручика Костюрина начался жар у одной из прислужниц Анны Леопольдовны Натальи Абакумовой. Костюрин отправил одного из солдат за штаб-лекарем Манзе, но когда тот хотел пустить больной кровь, девка не дала руки и заорала не своим голосом:
- Спасите! Взять меня хотят под караул, бить и резать хотят!
Ее пытались успокоить и сам доктор, и солдат, и даже Костюрин, но девка все брыкалась и вдруг выкрикнула:
- Слово и дело!
Капитан-поручик вздрогнул. По законам того времени после таких слов, человека, произнесшего их, обязательно следовало допросить. Но где? Тайной канцелярии здесь не было. Но эту миссию взяли на себя все те же майоры Гурьев, Корф и Ртищев.
- Ведаешь ли ты, что за клевету сама на каторгу угодишь?
Абакумова, превозмогая головную боль и жар, решительно и утвердительно кивнула:
- Утверждаю в том, что имею за собою слово в порицании высокой чести ее императорского величества. Слыхала я то от фрейлин Жулии и Бины.
Едва она это произнесла, как тут же впала в беспамятство. Гурьев велел позвать доктора Граве. Он осмотрел девку и повернулся к офицерам-гвардейцам.
- Горячка-с великая, вот и в беспамятстве не знамо что городит.
- Пускай ей кровь, – приказал Корф.
Пока доктор Граве занимался больной, все трое явились к генералу Салтыкову и доложили о случившемся. Салтыков даже обомлел – этого еще не хватало! Пришлось срочно писать на имя императрицы рапорт и срочно гнать в столицу курьера. Рапорт был получен императрицей уже через четыре дня, а содержание его она посчитала столь важным, что в тот же день отправила в Ригу нарочного с указом: «Господин Генерал. Доношение ваше от 26-го числа сего месяца мы получили… и на оное ваше доношение повелеваем вам девку Наталью Абакумову отправить к нам сюда, как ей от горячки легче будет, чтоб ее безопасно сюды можно было довезть; а Жулию и Бину оставить при принцессе до нашего указу».
Разумеется, подлечив Наталью Абакумову, как следует, ее под конвоем из четырех солдат во главе с лейб-гвардии Измайловского полка каптенармусом князем Дуловым отправили в Петербург на свидание с генералом Ушаковым, пригодившимся и новой императрице.
Ушакову и всему его ведомству снова пришлось трудиться в поте лица, поскольку и теперь, как и всякий раз при смене правителей, в народе стала распространяться буза. Бузили крестьяне, приговаривая:
- Не стало принца Ивана, и после него посадят государыню Елисавет Петровну, а она станет за охотою ездить и все царство потеряет.
Едва не погорел и адъютант Конной гвардии Камынин. Если во время заговора против Бирона он сообщил о заговорщиках, то теперь уже донесли на него. А все из-за любви к эпистолярному жанру. Его вытребовали из Риги в столицу со всеми его бумагами и письмами, для начала поспрошав о сношениях анны Леопольдовны с маркизом Ботто д;Адорно во время его проезда через Ригу несколько месяцев назад, а также о неких враждебных действиях и предприятиях сосланного семейства.
- Ничего подобного никогда не бывало и мне об том не известно, – решительно ответил Камынин, пока еще не понимая, почему ради таких пустяков его выдернули из свиты генерала Салтыкова.
Но тут следователь резко переменил тему:
- А скажи-ка мне, Камынин, для чего ты в письме своем от 8 мая к офицеру Колычеву в Петербург писал между прочим, – следователь взял лежавший перед ним на столе лист бумаги и стал читать, – «Прости, дорогой братец, ах как дурно живу! Потерял век; не тот теперь, как был, научили бездельники, как жить».
Следователь отложил письмо в сторону и строго посмотрел на поручика в упор:
- Оное в какой силе от тебя писано, и кто бездельники и в чем?
Наконец, Камынин начал кое-что понимать. Это и в самом деле было его письмо Колычеву, но ни о какой крамоле в нем речи нет. Потому и ответил спокойно:
- Дурное житье писал в той силе, что житье в той Риге уж скучило. Век потерял и не тот теперь, как был, тоже скучное житье причитал, а научили бездельники, как жить, потому, что господину генералу Салтыкову на меня наветствовали из нашей команды, а признавал потому, что он прежде был ко мне добр, и тогда уже не таков стал.
- А какую ссору ты с генералом Салтыковым имел?
- Ссоры никакой с ним не имел, токмо знатно по каким наветам, а подлинно не знаю, он, генерал Салтыков, взял суспицию, будто принцесса ко мне добра, чего ради и приказал, чтоб мне к ним не ходить, куда я потом никогда и не ходил.
На том, к счастью для Камынина, его дело и завершилось.
Бузили даже служивые в далекой от столицы Якутии. В 1744 году солдат Петр Стрекаловский услыхал слова служивого Афанасья Жиркова:
- Ездил я в улусы с присяжными листами за его императорское высочество Петра Федоровича.
- Что за такие за бесконечные присяги? – удивился Стрекаловский. – Я надеялся, что ты ездил с присягами за Ивана Антоновича.
Даже беглые дворовые люди не церемонились с императрицей. Так, Яков Степанов на допросе объявил, что слышал, как один крестьянин госпожи Беркиной говорил:
- Я слыхал, как государыня на царство садилась; собрались бедные люди, человек с двадцать, и сняв у принца Антония караул, поставили свой, и взяв принца Антония силою, и сковав сослали в ссылку. А нынешняя государыня не лучше его, она такая же дура.
Впрочем, это показание признали ложным, Яков Степанов был бит кнутом и сослан в строившийся тогда Оренбург на работы.
Наконец, что удивительно, в начале 1743 года составили заговор четырнадцть человек из той самой лейб-компании, которые и посадили на российский трон Елизавету. Лейб-кампанцы были недовольны тем, что им уже не оказывают более того почета и той внимательности, какими они прежде пользовались. Они составили план убить камергера Шувалова, тайного советника Лестока и обер-шталмейстера Куракина, как главных виновников своего несчастья, а двух последних, еще и как тайных агентов ненавистного им французского двора, и одновременно с этим свергнуть императрицу и снова возвести на престол Брауншвейгское семейство. Исполнение этого плана принял на себя один унтер-офицер, которого все считали тайным фаворитом Елизаветы и потому ему было проще других выполнить самую сложную часть плана. Но заговорщики прокололись на том, что попытались привлечь на свою сторону мадам Грюнштейн, жену того самого Грюнштейна, который был одним из самых активных заговорщиков при елизаветинском перевороте. Она-то всех и выдала. Но поскольку речь шла о наиболее преданной императрице, как считалось, части гвардии, то дело решили не предавать огласке, а всех заговорщиков схватили и арестовали будто бы за некие шалости и домашние провинности. Более того, их даже не отправили в крепость, а свезли всех в Летний дворец, где и взяли под караул. Зато во дворце Зимнем возникли немалые страх и паника. А бедный Куракин даже несколько дней кряду боялся ночевать у себя дома. Даже Елизавета коротала с компанией ночь до пяти утра, затем отсыпаясь днем. 
Даже еще 1752 году подобные разговоры продолжались. Так, староста помещика Жукова сказал однажды мужикам:
- Когда всемилостивейшая государыня ссаживала Антония Урлиха (так!), то никто его не смел взять, а как всемилостивейшая государыня соизволила послать брата нашего барина, лейб-гвардии Семеновского полку поручика Андрея Жукова, то он пришел и взял его, Антония, за волосы и ударил его об пол.
- Как бы ее самое взял за волосы и ударил об пол, – с возмущением произнес крестьянин Федор Иванов.
А староста, не будь дурак, и сообщил, куда надо. За такие слова Иванова били кнутом, вырезали ноздри и отправили в Сибирь на казенные заводы. 
2 января 1743 года высокородные узники были перевезены в глухую крепостицу Дюнамюнде, полностью окруженную водою. А в начале года и весной местность эта и вовсе заливается водой, отчего климат там был слишком влажный и нездоровый.
 Антона Ульриха с семьей, сестер Менгден и адъютанта принца полковника фон Хаймбурга с несколькими слугами поселили в комендантском доме. Тамошний климат больше всех не понравился именно Хаймбургу – он несколько недель провалялся в горячке. Условия же для проживания в Дюнамюнде и без климата могли подорвать здоровье любого человека. Антону Ульриху было позволено лишь прохаживаться от двери до окна комнаты, в которой его поселили, да, кроме того, продолжала действовать ему на нервы Юлиана Менгден, по-прежнему ближайшая подруга Анны Леопольдовны. В самой же крепости не мог появиться никто из посторонних – только солдаты и офицеры местного гарнизона или гвардии. С самого приезда Салтыков приказал наглухо запереть Морские ворота Дюнамюнде, а ключи от них забрал себе, оставив для прохода одни лишь Рижские ворота. Впоследствии, правда, Антон Ульрих добился у Салтыкова того, что ему было разрешено выходить из комнаты на крыльцо, но лишь в сопровождении двух сержантов. Да и сам уставший от постоянного напряжения генерал Салтыков, начинал чудить: то он напоминал офицеру, караулившему принца с принцессой, что они не имеют права и возможностей ничего писать, то требовал, чтобы сестры Менгден не гово-рили по-немецки со слугой их матери, которая прислала одной из дочерей кое-что из одежды. Караул находился не только снаружи, но и внутри дома. К удовольствию часовых, бывший генералиссимус угощал их водкой или пивом. Заметив это, старший офицер охраны майор Гурьев угощение не запретил, но потребовал, чтобы солдаты все же не напивались на посту допьяна.
27 сентября 1743 года Анна Леопольдовна родила третьего ребенка, девочку. Спустя три месяца ее крестили в местной церквушке. В свите у принцессы был православный священник, но он так дрожал от страха, что пришлось вызвать для этих целей попа из местной крепости. При крещении присутствовали караульный офицер гвардии поручик Сукин, духовник принцессы, унявший, наконец, свою дрожь, и Юлиана Менгден – последние двое были восприемниками девочки, которую назвали Елизаветой. По своей наивности Анна думала, что таким образом ей удастся хоть немного задобрить императрицу.
 
ГЛАВА ВТОРАЯ
1.
1741 год для Европы был расцвечен несколькими важными событиями. Коротко его можно охарактеризовать словами прусского короля Фридриха II: «1741 год был свидетелем великих событий. Bся Европа была в войне по случаю дележа спорного наследства (римского императора Карла VII) – собирались избрать императора из другого, а не австрийского дома, в России же лишали престола младенца императора, бывшего еще в колыбели. Переворот доставил этот престол принцессе Елизавете. Один хирург, происхождением француз, один музыкант, один камер-юнкер и сто преображенских солдат, подкупленных французским золотом, переселили Елизавету в императорский дворец... Франция надеялась извлечь для себя выгоду из этого переворота, которому содействовала, но скоро увидела исчезнувшими свои надежды... Подобные предприятия, которые бы показались чересчур отважными в других странах, могут иногда удаваться в России. Народный дух наклонен к волнениям. B этом случае у русских общая черта с другими народами, которые, не будучи довольны настоящим, всю надежду возлагают на будущее.... Думали, что король (т. е. сам Фридрих II) принимал участие в совершившемся в России перевороте, но ничего подобного не было: король был тут в стороне и узнал о происшедшем в одно время с публикою. За несколько месяцев перед тем, маршал Бель-Иль (французский посол на франкфуртском сейме, где должно было происходить избрание нового римского императора), сильно раздраженный, по-видимому, против принца Антона Брауншвейгского и жены его, правительницы Анны, спрашивал короля, не будет ли ему досадно, когда в России случится переворот в пользу Елизаветы и во вред малолетнему императору Ивану, который приходится ему (Фридриху II) племянником ? Король на это отвечал, что он признает между владетелями родственниками только тех, которые ему друзья. На том разговор и остановился, и вот все, что было...».
Уже в ноябре был упразднен Кабинет министров, а правительствующие функции возвращены Сенату. Вице-канцлером вместо Остермана стал Алексей Бестужев. Кроме того, Елизавета, дабы не повторять ошибок Анны Ивановны, решила сразу же озадачиться назначением престолонаследника, поскольку никаких высокородных женихов она видеть более не желала – ей с лихвой хватило тех, которых ей предлагали сначала Анна Ивановна, а затем и Анна Леопольдовна. Поэтому практически в первые же дни восседания на троне, она направила в Гольштинию, в город Киль своего камергера Корфа за единственным своим родным племянником – Петером Ульрихом, к вящему неудовольствию его наставников, готовивших его к занятию шведского трона. Принц-правитель, епископ Любекский Фридрих не посмел отказать новой русской императрице, и тринадцатилетнего принца немедленно снарядили в дорогу, отправив вместе с ним обер-гофмаршала Брюммера, обер-камергера Бергхольца и камергера Дукера, приходившегося племянником первому.
Путешествие совершилось в линейке, безрессорном экипаже, которому по этому случаю придали огромные размеры, превратив его в настоящий дом на колесах. Внутри стоял стол и стулья вокруг него. Дорога была окаймлена молодыми соснами, образовавшими непрерывную аллею с беседками в местах остановок. В деревнях и селах сосны заменялись двойной живой изгородью мужчин с одной стороны, женщин с другой, распростертых ниц. Колокола звонили, из монастырей выносили иконы. При наступлении ночи на известном расстоянии одна от другой горели бочки со смолой. Барон Корф вернулся 5 февраля 1742 года, не встретив никаких затруднений со стороны прусского короля. Императрица пообещала племяннику заменить родную мать и тотчас же возложила на него Андреевскую ленту, поручила Симону Теодорскому приготовить его к принятию православия, а наставлять и учить премудростям управления государством Елизавета поручила великому канцлеру графу Алексею Бестужеву и графу Никите Панину, который долго был русским посланником в Швеции. Оба они уверяли затем государыню, что обер-гофмаршал Брюммер с тех пор, как узнал, что императрица решила объявить своего племянника предполагаемым наследником престола, приложил столько же старания испортить ум и сердце своего воспитанника, сколько заботился раньше сделать его достойным шведской короны. Но Елизавета отмахнулась от них, как от назойливых мух, торжественно отпраздновала день рождения Петра Федоровича, как его нынче стали величать – ему минуло четырнадцать лет – и увезла его в Москву на собственную коронацию, пожаловав перед тем в подполковники Преображенского полка.
Впрочем, радость Елизаветы от встречи с сыном любимой сестры омрачилась в тот момент, когда она заметила некоторые странности в его поведении, характере и даже во внешности. Петр был небольшого роста, чрезвычайно бледный и худощавый, с напудренными белокурыми волосами, он выглядел моложе своих лет и казался слабым и болезненным ребенком. Держался он, вытянувшись, как оловянный солдатик, и говорил чересчур громко, даже крикливо, пытаясь изъясняться на ломаном французско-немецком языке. Императрица особенно поразилась недостаткам его умственного развития и обратила преимущественное внимание на образование мальчика. Русским послам за границей было предписано разыскать и прислать в Петербург описания лучших систем воспитания, однако выбор Елизаветы Петровны в конце концов остановился на педагогическом труде, написанном в России, автором которого был член Петербургской академии наук Яков Яковлевич Штелин. Разработанная им система педагогических приемов позволяла осуществлять преподавание как бы незаметно, при наименьших усилиях ученика.
Знакомя академика с Петром Ульрихом, Елизавета Петровна сказала племяннику:
- Я вижу, что ваше высочество должны еще многому научиться, и господин Штелин будет так приятно учить вас, что его учение покажется для вас забавою.
Проэкзаменовав юного герцога в присутствии императрицы, Штелин обнаружил у него полное отсутствие каких-либо знаний, кроме посредственного владения французским языком. Однако обратил внимание на его удивительно цепкую память, интерес к форме предметов и страсть ко всему военному. Эти особенности умственного склада ученика Штелин использовал в процессе обучения. Все учебные пособия снабжались планами и картинами преимущественно военного содержания; русской истории мальчика обучали с помощью коллекции медалей и монет, а географии – посредством планов и описаний военных крепостей от Риги до южных и восточных границ России.
Три раза в неделю Штелин читал своему ученику иностранные газеты и показывал упоминаемые в них страны на глобусе и картах. Затем он отправлялся с ним на прогулку и продолжал обучение на ходу, используя для наглядности встречающиеся по дороге предметы или явления: например, цветы и деревья способствовали получению «натуральных знаний», а дворцовые постройки иллюстрировали основы архитектуры. Процесс обучения Штелин фиксировал в особом журнале: «От природы судит довольно хорошо, но привязанность к чувственным удовольствиям более расстраивала, чем развивала его суждения, и потому он не любил глубокого размышления»… «Любит музыку, живопись, фейерверк и проч.»… «Боялся грозы. На словах нисколько не страшился смерти, но на деле боялся всякой опасности. Часто хвалился, что он ни в каком сражении не останется позади…»… «Он всегда чувствовал страх при стрельбе и охоте, особенно когда должен был подходить ближе. Его нельзя было принудить подойти ближе других к медведю, лежащему на цепи, которому каждый без опасности давал из рук хлеба».
Помимо Штелина, у принца были и другие учителя. Много внимания уделялось его обучению русскому языку, которому наследника должен был учить Исаак Веселовский, но он приходил к принцу вначале редко, а затем и вовсе ходить перестал. Однако благодаря прекрасной памяти Петр быстро научился говорить, но никогда не знал язык, как следует, и плохо писал, предпочитая для этой цели французский. Самым усердным учителем был Ланлэ, балетмейстер, учивший его танцам. Петер Ульрих особенно ненавидел занятия с балетмейстером, но они были совершенно необходимы при дворе Елизаветы, танцевавшей лучше всех в Петербурге. Учебные занятия принца несколько раз прерывались, когда юношу готовили к переходу в православие. Усвоение догматов греко-российской веры давалось ему тяжело из-за его упрямства и привычки во всем противоречить. Кроме того, в Гольштинии он успел уже в известной мере проникнуться духом протестантской религии. Многие современники утверждали, что в душе будущий император так и остался лютеранином. Он спорил с Симеоном Теодорским почти по каждому пункту и даже приходилось частенько учителю призывать на помощь царедворцев, дабы они успокоили принца. Зато в своих внутренних покоях Петр только и занимался, что устраивал военные учения с кучкой людей, данных ему для комнатных услуг: он то раздавал им чины и отличия, то лишал их всего, смотря по тому, как ему в тот момент вздумается. Это были настоящие детские игры и постоянное ребячество наследника.
Все это, разумеется, не было секретом не только для приближенных, но и для гвардейцев, посадивших Елизавету на трон. Пошли слухи о том, что императрица не спроста привезла из-за границы племянника. Она, будто бы, готова ему уступить трон. И как-то вечером в теплую ясную погоду, прогуливаясь по Летнему саду, она повстречалась с дежурившим в саду лейб-кампанцем. Увидев Елизавету, она заплакал.
–  Что ты плачешь? – удивленно спросила императрица.
-  Нам сказали, матушка, что ты собираешься уступить престол твоему племяннику.
- Это неправда, и я позволю тебе убить всякого, кто повторит эту ложь в твоем присутствии, будь то сам фельдмаршал.
23 февраля 1742 года императрица выехала в Москву, где и должна была состояться коронация. Спустя пять дней Москва торжественно встречала Елизавету. После Пасхи, 25 апреля 1742 года, ровно через пять месяцев после переворота, состоялась коронация. При этом возвращение в Москву Елизаветы ознаменовалось несколькими зловещими приметами: при проезде царского поезда была повреждена Триумфальная арка, во время пира потерялось жемчужное ожерелье императрицы, неудачной оказалась иллюминация, наконец, случился пожар Преображенского дворца, места рождения Елизаветы, накануне того дня, когда она собиралась дать в нем праздник. Но если бы подобные неудачи действительно приносили несчастье России, она была бы обречена на самую печальную судьбу. Коронация, совершенная 25 апреля 1742 года, прошла без дальнейших неприятных инцидентов, благодаря умению распорядителя церемонии, француза Рошамбо. На церемонии в Кремле шлейф за государыней нес Алексей Разумовский. 
Литургию по такому случаю проводил архиепископ Новгородский  и Великолуцкий Амвросий Юшкевич, который, таким образом, во второй раз (сначала 18 декабря прошлого года в день рождения Елизаветы) искупал свои грехи перед новой императрицей, которая его не слишком жаловала за то, что Амвросий слишком пресмыкался и выслуживался сначала перед Анной Ивановной, а затем и перед ее племянницей (будто бы для России это в диковинку – выслуживаться перед правителями!). Выступая во время коронации, Амвросий с пылом и весьма велеречиво описал многие беды, причиненные иностранцами и иноверцами Российской империи, во времена двух предыдущих ее правителей. И после коронации Елизавета, наконец, окончательно простила первого по рангу из архиепископов русской православной церкви, председательствовавшем в Священном Синоде. Некоторое время спустя Амвросий стал пользоваться совершенным доверием Елизаветы Петровны, это сказалось даже в том, что ввиду того, что должность обер-прокурора Синода оставалась вакантной, Юшкевич делал личные доклады императрице по церковным делам. А вместе с митрополитом Ростовским Арсением Мацеёвичем  в том же году представил императрице проект, в котором выступал за упразднение Коллегии экономии и обер-прокурорской должности, а также за восстановление если не Патриаршества, то хотя бы должности президента Святейшего Синода. Однако Елизавета, усмотрев в реформе противоречие с правительственными началами своего отца, согласилась лишь на возвращение Коллегии экономии из ведения Сената в ведение Синода. Но и это уже стало победой архиепископа.
Покончив с церемониальными коронационными делами, императрица предалась одним удовольствиям и доставила их себе очень много. Москва, где она переживала вновь свои молодые годы, оставалась всегда ее любимым местопребыванием. Она чувствовала в ней себя свободнее и прекрасно обошлась без сгоревшего дворца. 29 апреля императрица переехала в Яузский дворец. В нем, а также в Покровском стали устраиваться бесконечные празднества и торжества, балы и маскарады, на которых Елизавета собирала до девятисот человек. До конца 1742 года они проходили в Москве, а потом возобновились в Петербурге. Правда, Елизавета на некоторое время приостановила празднества 7 ноября 1742 года, когда издала манифест, даровавший герцогу Гольштинскому, закончившему свои занятия с Теодорским и Штелиным, титулы наследника престола, императорского высочества и великого князя, и имя Петра Федоровича. Таким путем она подтверждала свое намерение не выходить замуж.
Так началось веселое царствование Елизаветы, которая обладала превосходной интуицией, была доброй и отходчивой для тех, кого любила или хотя бы кому симпатизировала. Но злой и темпераментной – в папу. Гневаясь, могла ругаться и топать ногами. Реакция у нее была хорошая.
Как и всегда в таких случаях, началась раздача наград особо приближенным лицам. В первую очередь, конечно, был возвышен Алексей Разумовский – он стал обер-егермейстером и получил орден Андрея Первозванного, подполковником лейб-гвардии Конного полка, капитан-поручиком лейб-кампании и владельцем сотен крестьянских душ. Не был забыт и один из первых ее любовников – Елизавета произвела Бутурлина в генералы и поручила ему управление Малороссией. Малороссия была этим, вероятно, польщена: этот бывший фаворит тогда еще цесаревны был еще очень красив. Впрочем, его красота так и осталась единственной его заслугой.
 Она также показала всем, что у нее была семья, кроме племянника, вызванного ею издалека. Не менее близкими по крови были ей и родные ее матери – Скавронские, Гендриковы, Ефимовские, простые крестьяне. Она превратила их в графов и камергеров, но при новых титулах и под новыми одеяниями они все же сохранили отпечаток своего происхождения и воспитания.
С другой стороны, отправив в ссылки в разные места своих недоброжелателей, Елизавета постаралась сделать так, чтобы все ее подданные забыли о том, что она отняла престол у малолетнего коронованного Ивана VI, повелев писать о времени от смерти Анны Ивановны до собственного занятия престола, как «период правления правителей государства герцога Бирона и правительницы Анны Леопольдовны». Любое упоминание об Иване Антоновиче сурово каралось и жестоко наказывалось, все монеты с его ликом изымались и шли в переплавку.
 Елизавета Петровна была женщиной настроения. Любила петь, танцевать. На балах императрица показывала себя во всей красе. Она считалась одной из самых красивых женщин своего времени: голубоглазая, русоволосая, высокая, с пышной грудью, узкой талией и тонкими пальцами. У нее были коротко подстриженные аккуратные ногти, за чистотой которых постоянно следили.  Особую страсть молодая императрица питала к цветочным духам – наибольшим спросом пользовались у нее жасминовая вода, туберозовая, фиалковая. Употребляла она и более сложные и тяжелые мускусные ароматы. Чаще всего духи привозили из Парижа.
Вот на одном из таких балов Елизавета вдруг неожиданно для себя заметила знакомое лицо – некогда сватавшегося к ней графа Морица Саксонского. К тому времени это был уже довольно удачливый полководец французской армии – победитель при Праге 1741 года и победитель при Эгре 1742-го. Но… Елизавета Петровна до сих пор была дамой незамужней и авантюрист Лесток с подачи французского посланника де ля Шетарди взял да и напомнил графу о его прежних взаимных симпатиях с Елизаветой. И вот уже, взяв отпуск, в то время как французская армия покидала столицу Богемии, он углублялся в негостеприимные равнины России. 12 июня 1742 года он, наконец, представляется Елизавете, в тот же день пригласившей его танцевать с ней контрданс. Спустя два дня де ля Шетарди дает большой обед в честь знатного путешественника. Императрица прибывает туда, возвращаясь с поездки верхом. На ней мужское платье, верный признак ее желания пококетничать. Она обращается с Морицом по-товарищески, с очаровательной простотой, и очень поздно засиживается в его обществе. 18 июня происходит новая встреча у графа Воронцова на завтраке по-русски, длившемся девять часов. По окончании трапезы гости расселись на коней, чтобы сопровождать царицу, летящую галопом по иллюминованным улицам Москвы. Гроза заставляет веселую кавалькаду искать убежища в Кремле, где Елизавета сама показывает Морицу принадлежности коронования. Затем снова продолжают прогулку верхом, и императрица, как будто невзначай, обращается к Шетарди с предложением, не желает ли он угостить ее ужином. Посланник был о том предупрежден заранее. Подъехав к его дому около часа ночи, наездники увидали блестящую иллюминацию и фонтаны из белого и красного вина на площади для народа, собиравшегося толпами. Два стола на двадцать и тридцать кувертов, блестяще сервированные, ожидали гостей. Елизавета переоделась – она промокла и, по словам саксонского посла Петцольда, «около шести часов утра, ее величество, затемняя солнце блеском своей красоты, удалилась в полном удовольствии».
Но вновь завязавшийся роман круто обрывается, несмотря на свое заманчивое начало, так как Мориц убеждается, что для него нет другого места около императрицы, как во время таких веселых пикников. Он вскоре покидает Москву, а за ним следует и де ля Шетарди, отозванный из России.
А все потому, что хитрая лиса Елизавета уже давно и горячо была влюблена в другого человека – в простолюдина Алексея Разумовского, сына запорожского казака Григория Яковлевича Розума и малороссийской шинкарки города Глухова Натальи Демьяновны Демешко.
Императрица, дабы отбить охоту у заморских принцев, задумалась о венчании. Оно и состолось в 1742 году в небольшой церквушке в подмосковном селе Перово. Тайно и безо всякой помпы. Обряд венчания произвел ее духовник Федор Яковлевич Дубянский, образованный богослов, пользовавшийся большим уважением у набожной императрицы.
После того, как венчание было окончено, Елизавета Петровна зашла к местному священнику в дом, выпила с ним и с попадьей сбитня. Нужно сказать, что в еде Елизавета Петровна была не привередлива, и любила простую пищу – блины, яичницу и мармелады. Диету никогда не соблюдала, и потом, в зрелом возрасте, это сказывалось на ее здоровье.  Выйдя из поповского дома, она сказала Алексею Разумовскому, теперь уже ее законному, венчанному мужу:
- Хочу, Алешенька, познакомиться с твоей матерью, а моей свекровью, – а затем, тоном, не терпящем возражений, продолжила. – Вели послать за ними карету.
Когда в Лемеши прибыл целый кортеж придворных карет, изумлению хуторян не было предела.
- Где живет госпожа Разумовская? – спросили приехавшие.
- У нас никогда не было такой пани, а есть, ваша милость, вдова Розумиха, шинкарка, – по-украински отвечали хуторяне.
Когда же Наталья Демьяновна вышла к ним, то приехавшие, низко поклонились ей, поднесли ей богатые подарки и среди прочего – соболиную шубу. Вслед за тем просили ее вместе со всеми детьми поехать в Москву, к сыну.
- Люды добри, не насмихайтэсь нади мною, що я вам поганого зробыла? – отвечала Наталья Демьяновна, в глубине души уже веря случившемуся, потому что кое-какие слухи все же доходили до нее.
В конце концов, она постелила только что подаренную ей соболиную шубу у порога своей хаты, посадила на нее родных – и дочерей, и зятьев, и кумов, и сватьев со свахами, выпила с ними горилки с приговором:
-  Погладить дорожку, шоб ровна була!
 Потом, обрядившись во все самое лучшее, отправилась в Москву. Почтительный сын выехал ей навстречу и в нескольких верстах от Москвы увидел знакомые ему кареты. Он приказал остановить собственный экипаж и пошел навстречу матери, одетый в расшитый золотом камергерский мундир, в белом пудреном парике, в чулках и туфлях, при шпаге и орденской ленте. Когда возница, увидев Разумовского, остановил карету Натальи Демьяновны, она, выглянув в окно, не узнала в подошедшем вельможе своего некогда бородатого сына, носившего широкие казацкие шаровары да бедную свитку. А когда узнала, то от счастья заплакала. Разумовский обнял маменьку и, пересадив в свою карету, повез в Москву. По дороге он наказал Наталье Демьяновне при встрече с невесткой помнить, что она не только невестка, но и российская императрица, дочь Петра Великого. Наталья Демьяновна была женщиной умной и дала слово, что проявит к Лизоньке всяческую почтительность.
В Москве императрица уже переехала в Лефортовский дворец, имевший высокое парадное крыльцо в два марша. Наталья Демьяновна обмерла, когда двое придворных, бережно взяв ее под руки, повели к огромной резной двери мимо великанов лакеев, одетых в затканные серебром ливреи и стоявших двумя рядами на лестнице. Потом свекровь императрице призналась, что приняла их за генералов – так богат был их наряд и такими важными они ей показались.
Сопровождавшие Наталью Демьяновну придворные ввели ее в маленькую комнатку и передали в руки женщин-служанок. А те попросили ее, самым вежливым образом, снять роскошную, расшитую шелком кофту и прекрасную новую юбку, а также и дорогие модные черевички, сказав, что все это для встречи с государыней непригодно, а взамен почтительно настояли, чтоб надела она все другое – обруч и каркас из китового уса, на который они тут же ловко натянули неимоверно широкую златотканую юбку, столь же прелестную кофту, на руки надели ей длинные, до локтей, белые перчатки, на ноги – золотые черевички, и в довершение всего на голову водрузили высокий белый парик, усыпанный пудрой. После этого нарумянили щеки, насурьмили брови, покрасили губы и повели по еще одной, теперь уже внутренней парадной лестнице – непосредственно во дворец.
На новой лестнице стояли такие же «генералы», что и перед входом во дворец, и Наталья Демьяновна, совсем уж оробев, подошла к еще одной огромной двери. Ах, как не хватало ей сына, который, будь рядом, и успокоил бы ее, и все объяснил! Но Алешеньки не было. Оставив ее у ловких служанок, он сказал, что уходит к государыне и вместе с ней выйдет к маменьке, когда Лизонька будет готова к встрече.
Двое лакеев медленно и торжественно, будто царские врата на Пасху, раскрыли перед Натальей Демьяновной двери, и деревенская шинкарка вошла в огромный зал сказочной красоты. Она увидела сверкающий паркет, огромные окна, расписанный летящими ангелами и прелестными женами потолок, и вдруг оказалось, что прямо напротив нее, в другой стороне зала, стоит императрица – в златотканом платье, золотых туфельках, в белых, до локтя, перчатках и высоком – волосок к волоску – парике. Издали Наталья Демьяновна не разобрала, красива ли ее невестка, увидела только широкие черные брови и румяна во всю щеку.
Затаив дыхание, Наталья Демьяновна направилась к императрице, и та двинулась ей навстречу. И тут, вспомнив слова Алешеньки, что надобно быть с государыней почтительной, свекровь, хоть и было то вроде бы и не по обычаю, смиренно опустилась на колени. Она простояла так несколько мгновений, но невестка почему-то не подходила, и тогда Наталья Демьяновна подняла голову, глянула вперед и обнаружила, что и Лизонька стоит на коленях и тоже смотрит на нее. Наталья Демьяновна испугалась, растерялась – видимое ли дело, чтоб царица стояла на коленях перед шинкаркой? – и, протянув к невестке руки, проговорила напевно, ласково с материнской добротой и бесконечной уважительностью:
- Лизонька, донюшка, царица-матушка! Встань с колен, то мне, простой мужичке, не по чести.
И с удивлением увидела, что и невестка тоже протянула к ней руки, и тоже стала что-то говорить, но Наталья Демьяновна, хоть и имела отменный слух, ничего не слышала, кроме собственного голоса, и, в растерянности поглядев налево и направо, вдруг заметила, что возле небольшой двери, которую, войдя в зал, она и не разглядела, стоит ее Алешенька, а рядом с ним несказанной красы барыня. Они стояли, держась за руки, и тихо смеялись. А потом подошли к ней, и краса барыня подняла ее с колен, обняла и поцеловала. А Алешенька, улыбаясь, сказал:
- То зеркало такое – от пола до потолка.
И Наталья Демьяновна все сразу поняла. Умная она была женщина, но никогда не думала, что зеркало может быть таким большим – во всю стену. А с Лизонькой они поладили сразу и любили друг друга всю жизнь, потому что много общего оказалось в характерах и нравах деревенской шинкарки и императрицы Всея Руси.
Прожив некоторое время в Москве, пообвыкнув к церемониям и обращениям, Розумиха вдруг загрустила. Обеспокоенный сын спросил у нее, не случилось ли чего?
- Случилось, Олешка. До дому хочу. Там у меня шинок без присмотра, да и младшенький, Кирилло, небось, скучает без мамки.
После таких аргументов сын не посмел дольше задерживать мать рядом с собой. Наталье Демьяновне выделили карету и провожали до самого Глухова, как то и подобает царской свекрови.
   
2.
B утро после переворота, Елизавета послала сказать де ля Шетарди, чтобы он отправил курьера к шведскому королю с известием о происшедшем. Другому она велела ехать к фельдмаршалу Ласси с приказанием русской армии стоять «смирно» и не отвечать ни на какие действия и передислокации шведских войск. Шведы, естественно, обрадовались приходу к власти дочери Петра, ибо до сих пор тешили себя надеждою, что она вернет им хотя бы часть из отвоеванных Петром шведских территорий. Но они еще не знали характера Елизаветы.
Оживилась и Франция, верная союзница Швеции. 12 января 1742 года министр иностранных дел Франции Амелот отправил письмо графу Кастеллану, французскому посланнику в Константинополе: «Теперь еще рано начертать план наших действий относительно России. Восшествие на престол принцессы Елисаветы нам выгодно в настоящую минуту потому, что немецкое правительство было совершенно предано венскому двору; а новая царица обнаруживает расположение к Франции и требует ее посредничества для окончания шведской войны. Но до сих пор все это только одни слова, и его величество король как прежде, так и теперь желает чести и безопасности шведов. Они не могут заключить мира, не приведя по меньшей мере в безопасность своих границ, и я предвижу, что Россия может согласиться на это только из страха перед союзами, могущими образоваться против нее. Поэтому вы должны поддерживать расположение, которое Порта начала оказывать в пользу Швеции».
С другой стороны, Амелот серьезно отругал маркиза де ля Шетарди: «Я был очень изумлен, что на другой день после переворота вы решились писать к гр. Левенгаупту о прекращении военных действий. Еще более изумило меня то, что вы хотели взять на свою ответственность все последствия этого. Я не могу примирить такого образа действий с знанием намерений короля... Я посылаю сегодня курьера в Стокгольм, чтобы стараться успокоить там умы и дать знать, как это и есть в действительности, что перемена государя в России нисколько не изменяет ни чувств короля к Швеции, ни видов Франции... Если война продолжится, то шведы не останутся без союзников... Важно, чтобы заключение мира между Россиею и Швециею было в наших руках. Пусть царица останется в уверенности насчет благонамеренности короля; однако не нужно, чтобы она слишком обольщала себя надеждою на выгодность мирных условий».
11 января 1742 года Шетарди лично прочел Елизавете требования французского короля о территориальных уступках Швеции. Но Елизавета уже могла говорить с маркизом с высоты российского престола, безо всяких недомолвок.
- Я употребила бы все средства, указанные мне французским королем, для выражения своей благодарности шведам, если бы только дело не касалось уступок, противных моей славе и чести, – сказала она. –  Пусть сам король будет судьей: что скажет народ, увидев, что иностранная принцесса, мало заботившаяся о пользе России и ставшая случайно правительницей, предпочла, однако, войну постыдным уступкам хоть чего-нибудь. Тем более дочь Петра не может для прекращения той же самой войны согласиться на условия, противоречащие благу России, славе ее отца и всему, что было куплено ценой крови его и ее подданных.
Шетарди про себя отметил, что Елизавета была совершенно права, ибо любая уступка ею русских территорий тотчас привела бы к новому государственному перевороту – благо еще никто не забыл императора Ивана Антоновича. Однако ему что было делать? Париж требовал своего. И тогда Шетарди решил действовать через ближних советников императрицы – Бестужева и Лестока. Он предложил обоим ежегодную пенсию от французского короля в пятнадцать тысяч ливров за содействие. Бестужев вежливо отказался, а француз Лесток принял пенсию, пообещав содействовать соблюдению интересов Франции в русской политике.
Между тем в апреле из Стокгольма в Петербург не столько на коронацию Елизаветы, сколько для переговоров вернулся еще один старый знакомый Езизаветы, бывший посол Эрик фон Нолькен, но он не был даже допущен до императрицы, русское правительство не дало согласия на какие-либо территориальные уступки Швеции, а выдвинутое им условие о посредничестве в переговорах Франции русским правительством было отвергнуто и в конце мая Нолькен ни с чем вернулся в Швецию. При этом Левенгаупт, уверенный в могуществе Шетарди был совершенно спокоен и уверен в том, что мир с Россий вот-вот будет заключен.
21 февраля Елизавета Петровна издала высочайший указ, которым повелевала фельдмаршалу графу Петру Ласси начать боевые действия против шведов с 28 февраля, заблаговременно письменно предупрелдив о том шведского генерала Левенгаупта. Повеление императрицы одновременно разослано в Выборг генералу Кейту, в Кексгольм и Олонец, соответственно, генерал-майорам Фермору и Киндерману, что подразумевало и наступление русских войск из этих трех городов.
В феврале русская сторона разорвала перемирие – 25 февраля из Петербурга прибыл курьер с известием, что перемирие закончилось, и в марте военные действия возобновились. Более того, Елизавета Петровна опубликовала в Финляндии манифест, в котором призывала ее жителей не принимать участия в несправедливой войне и обещала свою помощь в случае, если бы они захотели отделиться от Швеции и образовать независимое государство. Тут же поползли слухи, что 50-тысячная русская армия приближается к Фридрихсгаму. Поднялась страшная паника – шведским войскам было приказано немедленно передислоцироваться к Фридрихсгаму, а женщинам и детям покинуть этот город. В крепость ввели артиллерию, пушки поставили на валы, а со стороны моря стали строить еще одну батарею. В самом же городе началось мародерство, разгоряченные водкой горячие финские парни стали грабить магазины, а затем посбрасывали с валов все шведские пушки, утверждая при этом, что их будут взрывать порохом. Шведы так спешили сжечь магазины, чтобы ничего не досталось русским, что вахтер, которому это было поручено сделать, даже не успел вынести свои собственные вещи. Зато Зато ленсман (земский полицейский чиновник) Гуцеус оказался более расторопным: получив приказ сжечь казенный хлебный магазин, магазин сжег, но перед этим раздал имевшиеся там запасы хлеба бедным горожанам. При этом снег вокруг лежал выше человеческого роста – понятно, что при таком раскладе наступление русских быстро бы захлебнулось. А оно и не начиналось до самого лета и русская армия преспокойно стояла себе под Выборгом.
Впрочем, здесь свое веское слово сказала погода, ибо на самом деле Петр Ласси предполагал начать наступление на Фридрихсгам в конце апреля (морозы в том году были жестокие и даже до начала мая Финский залив был покрыт льдом), разбив армию на две части – одну из которых он намеревался отправить к крепости по льду Финского залива – шведы точно не ждали удара с этой стороны, а другую – по Выборгской дороге. Однако накануне наступления, словно бы по заказу шведского короля, ударила оттепель и лед стал таять прямо на глазах.
Беспокоили шведов одни лишь донские казаки под командой походного атамана, лихого бригадира Ивана Краснощёкова – несмотря на снежные сугробы, донцы шарили по деревням, выжигая дома да угоняя скот (от казацких наскоков пострадали несколько сот финских и шведских деревень), а еще брали в плен подвернувшихся под руку шведских солдат и вооруженных мужиков, не желавших отдавать без боя свою скотину.
6 июня 1742 года Нолькен прислал в лагерь фельдмаршала Ласси унтер-офицера и барабанщика с известием о своем прибытии и письмом на имя Шетарди для пересылки в Москву. Их поместили при команде Конной гвардии в ставке генерал-майора Ливена. Но в тот же день среди гвардейских пехотных полков раздался крик:
- К ружью! Шведы, шведы!
 Гвардейцы устроили настоящий мятеж и пытались линчевать шведских парламентеров и офицеров-иностранцев, находившихся на русской службе. С большим трудом Ласси и Кейту удалось подавить мятеж и спасти несчастных шведов. Виновные отделались весьма мягкими для военного времени наказаниями – 17 зачинщиков сослали в Сибирь или в дальние гарнизоны. Этот бунт хорошо показывает настроения, царившие в русской армии. И о каких уступках Швеции могла идти речь?
7 июня 36-тысячная русская армия выступила из-под Выборга и двинулась вдоль Финского залива – так было сподручнее получать морем продовольствие и боеприпасы. 13 июня Ласси получил сведения о сосредоточении шведских войск (19 пехотных и 7 конных полков) на сильно укрепленной позиции в районе Мендолакса. Но русских было уже не остановить и спустя неделю они вышли к рубежу реки Вираоки. Фельдмаршал Ласси приказал оставить здесь обозы и лишние тяжести, и, взяв с собой лишь продовольствие на десять дней и боеприпасы, русские войска налегке продолжили наступление.
25 июня они, преодолев труднопроходимую местность, приблизились к Мендолаксу. С фронта позиция шведских войск была недоступна, а с флангов к ней вела только узкая дорога. Несмотря на это, Ласси решил атаковать противника. Но как только русские войска перешли в наступление, шведы оставили свои позиции и спешно отошли в Фридрихсгам. Главные, же силы шведов сосредоточились в лагере при Сумме. Вслед за отступающим противником к Фридрихсгаму подошли русские войска. Город хотя и защищали крепостные стены, но больше для проформы, поскольку сама крепость стояла в низине, окруженная со всех сторон горами. Все улицы и строения, таким образом, были отлично видны и могли быть простреливаемы с этих высот. К тому же, благодаря ландшафту, к городу можно было приблизиться незамеченным на расстояние в двести шагов, когда артиллерия уже была бессильна что-либо сделать наступающим. Да и вход в саму крепость также был открыт, ибо к деревянным воротам вел не подвесной, а хороший каменный мост через заполненный водой ров. Валы же были сложены из дерна и после каждого крупного ливня обваливались на протяжении нескольких саженей. И в довершение ко всему посреди города высился деревянный цейхгауз, на фронтоне которого красовалось огромное золоченое двойное F, украшенное королевской короной. Башня великолепно просматривалась даже за версту и лучшего ориентира для пушкарей не было и нужно. Пороховые погреба хоть и находились вдоль валов в разных концах, но представляли из себя довольно жалкое зрелище, размываемые дождем.
 Как только шведам стали известны намерения Ласси, шведский командующий Левенгаупт дал команду к отступлению, приказав сжечь Фридрихсгам. Левенгаупт отступил за реку Кумийоки (русские ее называли Кумень), направившись к Гельсингфорсу. Однако после этого в шведской армии резко упал боевой дух и выросло дезертирство. Русские войска 30 июля беспрепятственно заняли  крепостицу Борго, находившуюся всего в 50 верстах от Гельсингфорса. 7 августа отряд князя Мещерского без сопротивления занял Нейшлот, а 26 августа сдался последний укрепленный пункт Финляндии – Тавастехус.  Шведы везде позорно отступали.
Наконец генерал Кейт, командовавший передовыми частями русской армии, настиг шведскую армию у Гельсингфорса, отрезав ей дальнейшее отступление к Або (Турку). В это же время русский флот во главе с вице-адмиралом Захаром Даниловичем Мишуковым запер шведов со стороны моря. Впрочем, это все, что сделал в этой скоротечной войне участник еще Северной войны и сподвижник Петра Мишуков. В дальнейшем он всячески уклонялся от активных действий, за что был снят с командования, а над его деятельностью начато следствие – было мнение, что адмирал уклонялся не за просто так, а за хорошие французские деньги (уж не Лесток ли отрабатывал свой пенсион?).
Генералов Левенгаупта и Будденброка вызывали для отчета о своих действиях в риксдаг и они, оставив армию, выехали в Стокгольм. Командование армией было возложено на коменданта крепости генерал-майора Ж.Л. Буске, а тот не стал долго кочевряжиться, взял да и подписал 24 августа акт капитуляции, согласно которому шведская армия должна была переправиться через Кумень и вернуться в свою родную Швецию, оставив русским всю свою артиллерию. Спустя два дня русские вошли в Гельсингфорс и заняли всю территорию Финляндии, включая и бывший тогда провинцией Шведского королевства Эстерботтен.
Досталось шведам и от донских казаков, возглавляемых бригадиром Иваном Краснощековым – они очистили от шведов почти всю Финляндию. 12 августа регулярная русская армия остановилась от Гельсингфорса верстах в четырех на берегу залива, за которым уже виднелся сам город, защищаемый шведскими судами. Кейт вызвал к себе Краснощекова.
- Вот что, братец, Иван Матвеевич, – приказывал генерал русской армии, ставший впоследствии прусским фельдмаршалом, – возьми партию своих донцов да проведай дорогу от Гельсингфорса к Абову, да так, чтобы шведов не выпустить из Гельсингфорса.
И Краснощёков с небольшим отрядом донцов отправился на разведку.
Но тут им не повезло – недалеко от Гельсингфорса казаки нарвались на сотню шведских драгун майора Шумана, попав в умело поставленную на лесной дороге засаду. Густой лес, узкие тропинки, да безразмерные болота – вот такое поле боя оказалось у любителей степных просторов донских казаков. Завязалась перестрелка. Походный атаман в ходе боя отступать не пожелал, и его конь завяз в болоте, при этом он оказался совершенно один – казаки рассеялись по лесу. Шведские пехотинцы расстреляли всадника из ружей, а подоспевший майор Шуман еще и рубанул казака саблей, и уже тяжело раненного, лишенного возможности сопротивляться, атамана, которому было уже за 70 лет, взяли в плен. Разумеется, шведы его узнали – уж больно много шведской крови попортил этот «дикий казак». Вид казачьего атамана со стороны и в самом деле был ужасен. Огромного роста и большой физической силы. Его бородатое лицо, не говоря уже о теле, было покрыто шрамами и рубцами от множества ран, полученных едва ли не за шестьдесят лет ратной службы в самых разных делах с самыми разными противниками. К тому же он заметно хромал от полученного ранения в ногу, а на людей смотрел «свирепо».
 Шуман едва не стал национальным героем, пленив казачьего атамана. Но майору не удалось доставить Краснощёкова живым – по дороге в Гельсингфорс старый казак умер от ран. И все равно гибель Краснощёкова стала, пожалуй, самым радостнысм событием для шведов. Об этом свидетельствует запись, найденная в одном финском псалтыре: «Считали не малым счастием, что полководец казаков Краснощёков во время перепалки со шведами лейб-драгунским майором Шуманом загнан в болото, где и умер. По мнению всех, он стоил бы нам дорого».
Позже тело атамана, по просьбе Ласси было передано русским, его отвезли на родину, на родной Дон, в Черкасск, где передали сыну, полковнику Федору Ивановичу Краснощёкову, и похоронили со всевозможными почестями на кладбище Преображенской церкви.
Тем не менее, несмотря на гибель своего походного атамана, казаки задачу, поставленную фельдмаршалом выполнили – они нашли обходную дорогу от Гельсингфорса до Або. И русская армия вышла на нее, тем самым отрезав шведские войска в Гельсингфорсе от портовых городов западной Финляндии. Этот маневр имел стратегическое значение, повлиявшее на исход самой войны, поскольку шведы теперь не могли вырваться из Гельсингфорса, так как Финский залив уже также находился в руках корабельного и шхерного (гребного) флотов русской стороны. Запертые в Гельсингфорсе королевские войска, под командованием того самого генерала Буске, после непродолжительного и не самого упорного сопротивления капитулировали 24 августа. После этого продолжение войны со стороны Швеции теряло всякий смысл: она лишилась лучшей части своей сухопутной армии.
На том кампания 1742 года и завершилась.
Но не завершилась война. Основные действия начались на следующий год и развивались, в основном, на море, хотя уже в январе в Або начались мирные переговоры между двумя все еще воюющими сторонами. Со стороны Швеции переговоры вели два дипломата – барон Герман Седеркрёйц и Эрик фон Нолькен, а с русской два генерала – генерал-аншеф Александр Иванович Румянцев и барон генерал Иоганн Людвиг Люберас, бывший любимчиком у Лестока.
Узнав о таком решении императрицы вице-канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин вспылил и со всей возможной в общении с императрицей жесткостью произнес:
- Ваше величество, дозвольте высказать свое нижайшее мнение по поводу отсылки в Або нашей депутации.
- Я всегда рада услышать твое мнение, Алексей Петрович.
- Я считаю, что невозможно посылать для защиты русских интересов барона Любераса, шведа по рождению, немца по образованию и француза по убеждению.
Елизавета задумалась: а ведь, пожалуй, что Бестужев и прав. Впрочем, вероятно, он бы сам хотел вести эти переговоры, как бывший посланник в Швеции, не понаслышке знающий многие нюансы шведской политики, однако же он нужен ей здесь, в Петербурге.
- Хорошо, я подумаю, Алексей Петрович.
Бестужев поклонился императрице и удалился, а Елизавета велела позвать Лестока.
- Алексей Петрович усомнился в способности твоего протеже, Лесток, вести переговоры о мире.
- Не забывайте, ваше величество, что вы сами весьма довольны бароном, да и вы же сделали Любераса полным генералом, ваше величество. Не кто иной, как барон Люберас передал Сенату высочайшие распоряжения о коронации вашего величества.
- Не с твоей ли то подачи, Лесток? – улыбнулась Елизавета.
- Но ведь я много чего и другого советовал вашему величеству, однако же не все то принималось вашим величеством во внимание, – в тоне императрицы ответил Лесток.
- Однако же Бестужев прав в том, что Люберас немец, и может ли он полностью отстаивать интересы России?
- Петр Великий заключил Ништадский мир тоже при посредстве немца, – возразил Лесток. – Да и я сам немец, а это не помешало мне помочь вашему величеству в достижении вами престола.
Последний аргумент перевесил оставшиеся сомнения императрицы, и Елизавета утвердила Любераса в качестве переговорщика в Або. Но, в конечном итоге, прав оказался Бестужев, а не Лесток: со времени прибытия Любераса в Або сразу начались уступки в пользу побежденной Швеции. В таком же духе он вел дело до конца, все время предсказывая России неудачу. Бестужев назвал его и Румянцева плохими пророками. Однако императрица осталась вполне довольной Люберасом и по возвращении в Петербург щедро его наградила, пожаловав две мызы в Рижском уезде.
Тем временем боевые действия продолжались. Пришла пора вступить в действие флотам обоих государств.
Елизавета сменила адмирала Мишукова на адмирала Николая Федоровича Головина, генерал-губернатора Петербурга, которому было поручено возглавить защиту столицы от возможного нападения шведов. Но поскольку оного (нападения) уже ожидать не приходилось, то и пришлось адмиралу, участвовавшему еще в Северной войне, снова вернуться к морским делам.
Весной 1743 года шведам удалось внезапным маневром снова овладеть Аландскими островами. 8 мая 1743 года российский флот в составе 34 галер и 70 кончебасов (гребное одномачтовое судно, вооруженное легкой артиллерией) с пятитысячным отрядом десантников на борту под командованием Головина вышел из Кронштадта. По пути к нему присоединились еще несколько галер с войсками на борту. В районе Суттонга корабли заметили на горизонте шведский гребной флот, усиленный парусными кораблями. Однако, увидев русских, шведы снялись с якоря и ушли. 14 июня неприятельский флот вновь показался возле острова Дегерби к востоку от Аландских островов, но опять почему-то предпочел не ввязываться в сражение и отошел.
В середине июня Ласси находился с 50 галерами в Гангуте, идя на соединение с Кейтом,  у которого было 30 галер. Но соединиться не получилось – между двумя частями русского флота оказался шведский адмирал Утфалль с 16 линейными кораблями и 11 фрегатами и транспортами. Но тут, сам того не осознавая, помог адмирал Головин. Он в это время подходил к Гангуту с 17 линейными кораблями и 5 фрегатами, но вдруг испугался численно превосходящего противника и повернул назад, в Ревель, а Утфалль почему-то решил, что Головин станет для него легкой добычей и последовал за ним. Ласси же воспользовался этим благоприятным обстоятельством, чтобы соединиться с Кейтом, и, таким образом, в его распоряжении оказалось 80 галер с двадцатитысячным войском, которые курсировали у шведского берега. Шведы испугались полного разгрома, что вынудило их наконец заключить мирный договор в Або, по которому Швеция должна была уступить три пограничные крепости и территорию до реки Кумень.
17 июня шведский адмирал Таубе получил известие о подписании предварительного мирного соглашения и увел флот в Эльвснаббен, а 18 июня новость о мире дошла и до русского флота, находившегося в тот момент у Аландских островов. 
Шведы в этой бездарной войне потеряли сорок тысяч человек, из них только от болезней на флоте умерло более семи с половиной тысяч, и потеряли 11 миллионов талеров.
Интересно, что были наказаны оба адмирала, командовавшие флотами с обеих сторон. Адмирал Головин был предан суду за то, что допустил грубую ошибку, не напав на Утфалла вместе с Ласси у Гангута. Однако военный суд оправдал его на том основании, что Петр Великий, руководимый крайней своей осторожностью, категорически указал, что русские никогда не должны начинать боя со шведами, если не могут выставить трех русских против двух шведов. Правда, суд не учел то обстоятельство, что шведский флот за почти двадцать лет весьма одряхлел и не представлял уже из себя ту грозную силу, что в Северную войну. Возможно, поэтому спустя ровно год Головин все же был отправлен в отставку, после чего отправился в Германию «к лечительным водам».
Утфалль тоже был предан суду за свою грубую ошибку – уход от Гангута, следствием чего и явилась угроза Стокгольму. Но ему повезло меньше, чем Головину – у него удержали половину годового содержания – наказание просто невероятное.
Согласно условиям предварительного мира или, правильнее, «Уверительного акта», шведскому риксдагу рекомендовалось избрать наследником престола правителя Гольштинии, епископа Любекского Адольфа Фридриха. Кроме того, Швеция уступила России крепость Нейшлот, а новая русско-шведская граница устанавливалась по западному рукаву реки Кумень (Кумийоки). Швеция подтверждала условия Ништадтского мирного договора 1721 года и признавала за Россией ее приобретения в Прибалтике. Россия же, со своей стороны, возвращала шведам занятые в ходе этой войны Эстерботтен, Бьёрнборгский, Абоский, Тавастский, Нюландский лены, часть Карелии и Саволакс.
Шведам некуда было деваться, они со всем согласились и 23 июня риксдаг избрал наследником престола Адольфа Фридриха, епископа Любекского, дядю и бывшего опекуна Петера Ульриха Гольштинского, ставшего к тому времени наследником российского престола Петром Федоровичем.  Одновременно с этим было объявлено о мире с Россией. Русская императрица подписала мирный договор, названный по городу, в котором он был подписан, Абоским, 19 августа.
Зато, когда Адольф Фридрих был избран престолонаследником в Швеции, Дания сочла себя обиженной и стала готовиться к войне с соседом. И теперь уже король Фредерик (как его стали именовать в Швеции) обратился за помощью к России, а та в помощи своей креатуре не отказала: 10 000 человек под командованием генерала Кейта была тотчас отправлена и расположилась на зимние квартиры между Вестервиком и Никёпингом в южной Швеции, которые покинула лишь весной следующего года, когда датчане переварили шведские пертурбации и успокоились. 

3.
Два Ивана – Корякин с Голенищевым, два компаньона сидели в небольшом кабинетике своего подпольного кабака. Точнее, подпольным он считался только для губернских властей. В самом же Яранске и воевода, и, особенно, постоянные посетители прекрасно были осведомлены о его существовании. Увы и ах! Во все времена на Руси считалось выгодным делом содержать подпольный бизнес и не платить с него налоги в державную казну. Причем тут закрома родины, коли своя калита пуста! Вот и сейчас вино с водкой лились в кабаке рекой. Что, впрочем, не мешало купцам заниматься серьезным делом – заглядывая в толстые амбарную и кассовую книги, подсчитывать барыши. Последний год доход с этого кабака стал меньше по сравнению с предыдущим, несмотря на то, что цена на водку постепенно росла. Так, если к концу 1730-х годов ведро водки стоило чуть выше одного рубля, то уже в 1742 году – 1 рубль 30 копеек. А все из-за того, что в Яранске открылся еще один казенный кабак. Воевода, собака, свой интерес имеет от прибыли купеческой, однако же, противу им, плодит конкурентов. К тому же, еще и в последние месяцы пришлось платить откуп за незаконную питейную торговлю. Достали уже эти выборные из посадских во главе с десятским Ермолаем Шевелевым. Спасибо питухам яранским – даже под угрозой наказания никто не признался в том, что потреблял водку с брагой в заведении Корякина.
Дело в том, что еще в Соборном уложении 1649 года Алексея Михайловича (свод законов Романовской династии, с некоторыми поправками действовавший практически до начала XIX века) было определено наказание за нелегальное (неявленное) производство и продажу спиртных напитков в виде штрафа в 5 рублей и конфискации питья, а при повторном преступлении штраф удваивался, и к нему прибавлялись наказание батогами, кнутом и тюремное заключение на полгода. «А которые люди от такового воровства не уймутся и в таком воровстве объявятся вчетвертые, и им за такое их воровство учинити жестокое наказание, бив кнутом по торгом, ссылати в дальние городы, где государь укажет, а животы их все и дворы, и поместья, и вотчины имати на государя…». Для надзора за торговлей вином правительство применило проверенный уже принцип круговой поруки: «А черных сотен и слобод тяглым людем, для корчемные выимки, выбирати по годом меж себя десяцких, и на тех десяцких в Новую четверть приносить выборы за своими руками в том, что тем их выборным десяцким во всех десятках того смотрити и беречи накрепко, чтоб корчемного продажного никакова питья, вина, пива, и меду, и табаку, и неявленного питья и всякого воровства ни у кого не было. А которым людем даны будет на вино, и на пиво, и на мед явки, и те бы люди, сверх явок, лишнего вина не покупали, и пива не варили и меду не ставили». То бишь, выкупай лицензию, оплати пошлину и вари себе в разрешенных объемах, и торгуй себе питьем, сколько влезет. Наблюдать же за питейной торговлей должны были выборные люди из числа посадских, причем, сведения о выборах направлялись в Новую четверть. Каждый десятский стоял во главе десятка выборных, за которым закреплялась определенная часть территории посада, где они обязаны были выявлять продавцов неявочного вина. За недонесение об обнаруженных случаях «корчемства» их тоже штрафовали: десятского на десять рублей, а остальных людей из его десятка – по 5 рублей с человека. Вот и старались выборные, ловили пьяных (питухов) на улицах посада и выпытывали, где они так нажрались. Если в казенном кабаке – сразу отпускали, а если в тайном… Вот тут-то питухи и проявляли твердость – ни за что не сознавались, ведь в тайных кабаках питье было дешевле, нежели в казенных (пошлины-то ведь хозяева не платили).
Впрочем, данный закон имел лазейку даже на случай, ежели все таки обнаружат тайный кабак. Такой преступник-корчемник имел право тут же заплатить и зарегистрировать откуп в Новой четверти, что освобождало его от ответственности и превращало в добропорядочного откупщика. Именно подобный откуп и пришлось несколько раз заплатить Голенищеву с Корякиным из-за чрезмерной ретивости и бдительности десятского Шевелева.
 На столе стояло блюдо с зажаренным поросенком и два серебряных кубка с квасом.
- Хоша, его-то понять можно, – имея в виду городского воеводу, прогундосил скорее даже самому себе, нежели партнеру Корякин.
Но Голенищев не промолчал:
- Это почему же?
- Дык, гляди, с него же губернатор требует, а с губернатора в столице спрашивают.
- Э-э, в тебе сейчас не купец говорит, а служивый воеводский, – поводил пальцем перед лицом Корякина Голенищев.
- Дык, служивому и сподручней купцу-то помогать, али как? Кабы не служивый подъячий, где бы мы в своем Липовском трубы с кубом за бесценок нашли, а?
Корякин глянул на партнера, тот на него и лица обоих покрыли довольные, с хитрецой ухмылки. Затем уже вслух рассмеялись, ударив ладонями по крышке стола.
- Где, однако, этот негодный мальчишка? – Иван Голенищев вспомнил про сына Максима, которому было еще с вечера поручено важное задание. – Пора бы ему уж и прийти.
В этот момент дверь кабинета слегка скрипнула и оба купца повернули на звук головы. Это был, однако, не сын Голенищева, а младший брат Корякина, Михайла. Он вошел весь красный, зардевшийся. То ли от быстрой ходьбы, то ли от удовольствия.
- Ну, и долго вы здеся скрытничать собираетесь? – спросил он.
- Мы не скрытничаем, Михайла! Мы работаем, – недовольно поморщился Иван Корякин и, взяв в руку серебряный кубок, наполненный холодным квасом, сделал несколько глотков. – А тебе чего?
- Воевода прислал за настойкой. Говорит, голова от всех ваших делов раскалывается. Ежли, говорит, не принесешь настойку, то все столичному следователю так и выложу.
- Что за следователь? – удивился Корякин-старший.
- Дык, приехал намедни. Из самого… энтого, Петербурху.
- Пошто он мне об том не сказал?
- Уж энтого, Ванкя, мне не ведомо.
- Видать, чтой-то и, в самом деле, сурьезное, коли воевода тебе не сказал, – предположил Голенищев.
- Дык, всё этот собака Леонтей воду мутит! – Корякин с досады стукнул кулаком по столу. – Неймется всё ему! Ужо я и тюремщику мзду давал, дабы следил за ним построже.
- Так что с настойкой-то?
- Скажи Степану, пущай отпустит цельный бочонок. Авось, и для следователя пригодится. Чай, воевода знает, что делать.
- Ты что ему за настойку даешь? – поинтересовался Голенищев.
- Дык, нашу, водку, настоянную на травах с сахаром. Ты же знаешь, любую боль, как рукой, сымет.
- Особливо головную, – хихикнул Голенищев,  кивая.
Каких трав только не было в этой самой настойке – сельдерей, тмин, бузина, душистый горошек, гвоздика с черным перцем, зверобой, анис, даже такие экзотические и не известно, где достававшиеся, как мускатный орех с кардамоном.
И вдруг по городу разнесся тревожный набатный звон с колокольни Троицкой церкви. Михайла Корякин даже вздрогнул. За стенкой, в зале кабака начался шум, посетители повыскакивали на улицу. Оба компаньона же только переглянулись: кажись, то и случилось, что должно было!
- Неужто пожар зачался! – воскликнул Михайла Корякин и, даже не взглянув на брата, предполагая, что и тот тоже последует за ним, покинул кабак и тоже побежал поглазеть на улицу.
А там и в самом деле случился пожар – загорелось известное в городе питейное заведение – Лудомирский кабак. В полуночную тьму, что стояла на улице, было особенно жутко смотреть, как полыхало большое деревянное здание. С треском разлетались в разные стороны взрывавшиеся от огня стекла. Шум и гам, плач и визги, как всегда, сопровождали пожар.
- Ба-атюшки! Там же изнутри мой Гаврила, – запричитала одна толстая баба, жившая, видать, неподалеку от кабака, потому как прибежала сюда одна из первых.
Другие уже бегали с ведрами, кадками, лоханями, глиняными кувшинами, цепочкой и в одиночку – все лили воду на избу. Но куда там! Разве ж можно такое пламя загасить? Главное, чтобы не перекинулось на другие здания.
В этот момент в кабинет, где так и оставались наши купцы, вбежал явно уставший, но с довольным лицом Максим Голенищев, сын Ивана Голенищева.
- Чегой-то ты так задержался? – недовольно встретил его отец. – Хотел уже за тобой в розыск приказчика отправлять.
- Извините, папенька, не моя в том вина. Заартачился было новокрещен проклятый, Алешка Дмитриев.      
- Али долговые расписки все погасил? – спросил Голенищев-старший.
- Дык я его об том же и спросил. А он: все одно не буду. Дескать, одна беда, за что в тюрьму иттить: что за долги, что за поджог.
- Дур-рак! – воскликнул Корякин.
- Дурак! – согласно кивнул головой и Максим Голенищев. – Насилу заставил. Потому и пришлось задержаться, что следил за ним до последнего.
- Тебя видал кто? – спросил отец.
- Не-а! Кажись, и Алешку никто не заметил.
- Ну, и слава те господи! – перекрестился Голенищев-старший. – За то и выпить надобно.
- А и надобно! – согласился Корякин.
- Максим, скажи-ко приказчику, пущай водки нам принесет с икоркой.

4.
Кому-кому, а Еремею Позьё от смены правителей было не холодно, и не жарко. Более того, он от этого каждый раз имел даже какую-нибудь выгоду, ибо имел друзей-клиентов в разных кругах вельмож – пребывавших и в фаворе, и в опале. Драгоценности ведь нужны были всем. Вот и после восшествия на трон Елизаветы, он мог чувствовать себя спокойно, поскольку еще в бытность правительницей Анны Леопольдовны не гнушался даже давать в долг, в кредит разные ювелирные изделия приверженцам тогда еще опальной цесаревны Елизаветы графьям Воронцову с супругой да семействам Шуваловых со Скавронскими. Нужно сказать, что и со стороны вышеозначенных особ было проявлено чувство долга и признательности. И когда простой камер-юнкер цесаревны Елизаветы в первый же год пребывания ее у власти был возведен в чин камергера и генерал-майора, граф Петр Иванович Шувалов тотчас разослал посыльных по адресам всех своих кредиторов. Причем, самый первый посыльный от Шувалова прибыл в Артиллерийский квартал, где по-прежнему снимал дом ювелир Позьё, с приглашением навестить его высокопревосходительство в Зимнем дворце. Еремей Позьё немедля туда и отправился.
У Шувалова в тот момент было не протолкнуться от разного рода вельмож побогаче и победнее – каждый явился засвидетельствовать царицыному фавориту свое почтение. Но когда камер-юнкер доложил графу, что явился огранщик Позьё, Шувалов тут же оставил всю честную компанию, включая и свою маленькую и некрасивую супругу, Мавру Ивановну, урожденную Шепелеву, подругу юности Елизаветы Петровны, и, тепло поприветствовав швейцарца, сразу же завел его в личный кабинет, там открыл конторку, достал ларек, забитый векселями и денежными купюрами, отсчитал нужную сумму и протянул банкноты Еремею.
- Вот, господин Позьё, возьмите ваши деньги.
Позьё даже не стал пересчитывать, лишь склонился в знак благодарности. Затем Шувалов взял его за руку и провел в комнаты, где дожидались графа все те, кого он оставил по прибытии ювелира. Остановившись посреди покоев, Шувалов заявил:
- Господа, позвольте вам представить господина Позьё. Это человек, которому я много обязан.   Он мне делал кредит в то время, когда у меня не было ничего.
Присутствующие (а немало среди них было и таких, которые и сами не раз пользовались услугами Позьё) стали приветствовать ювелира и нахваливать его искусство огранщика. Между тем, Шувалов продолжал:
- Я благодарю вас, господин Позьё за то, что вы для меня делали в прошлом, и обещаю вам, что везде, где только будет возможность оказать вам услугу, я окажу ее.
- Благодарствую, Петр Иванович, – снова склонил голову в поклоне Позьё.
В начале 1742 года в Россию, как уже отмечалось, вновь пожаловал граф Мориц Саксонский в надежде, если не жениться на Елизавете, то хотя бы выпросить у нее титул герцога Курляндского, о котором он когда-то спорил с самим светлейшим князем Меншиковым. Не желая совсем уже обижать своего бывшего ухажера, Елизавета пожаловала ему орден Андрея Первозванного, при этом захотела украсить звезду бриллиантами.
 - Иван Иванович, ты не знаешь, кто бы это мог сделать? – спросила императрица еще одного своего камергера, кузена Петра Ивановича.
- Отчего же, ваше величество, государыня. Есть такой, который огранивал бриллианты еще для царствующей кузины вашей, Анны Ивановны.
- И кто же сей?
- Еремей Позьё.
- Что-то слышала о нем, – после некоторого раздумья произнесла императрица. – Ну что же, так пригласи его.
- Как прикажешь, матушка, – поклонился Шувалов и тут же отправил за ювелиром.
- Можешь ли ты взять на себя работу для императрицы, которой я рекомендовал тебя?
- Благодарю вас за доброе намерение, граф, и льщу себя надеждою исполнить работу не хуже любого грека или армянина.
- Государыня весьма добра по натуре и, ежели ей понравится твоя работа, а я в этом не сомневаюсь, ты в накладе не останешься.
Позьё, конечно, был весьма рад такому заказу, но, с другой стороны, и понимал всю его серьезность – ведь речь, в данном случае, шла не только о русской императрице, но и о саксонском графе и французском генерале. А это уже Европа – и славное, но пока еще не известное за границами Российской империи, имя ювелира для Позьё сделалось важнее, нежели гонорар. Поэтому Еремей решил сработать по-другому, как не работал в России еще ни один ювелир.
- Я считаю, граф, что прежде, чем сделать самую работу, необходимо изготовить модель из воска, причем расположить на ней бриллианты таким образом, чтобы ее величество могла судить о вещи так же хорошо, как будто она была уже отделана, – произнес Позьё.
- Довольно чудно! – удивился Шувалов. – Таких моделей государыня еще не видала, но ежели ты считаешь, что так будет лучше, я предупрежу ее величество.
- Благодарю за доверие, ваше сиятельство. Но какую сумму угодно ее величеству употребить?
- Около пятнадцати тысяч.
На том они в тот день и расстались. И Позьё с энтузиазмом принялся за работу – он раскладывал на восковой пластинке бриллианты, любовался ими, затем менял их местами, выгадывая, как будет лучше. Наконец, когда модель была готова, ювелир явился с нею ко двору, на аудиенцию к Шувалову. Иван Иванович молча несколько минут любовался произведением искусства, и Позьё заметил, как глаза у камергера заблестели от удовлетворения.
- Ну что же, я весьма доволен. Ты отлично соединил бриллианты.
Шувалов отдал модель назад и сказал Позьё:
- Следуй за мной к ее величеству.
Войдя в царские покои, Шувалов жестом показал Позьё подождать, а сам скрылся за дверями, чтобы доложить императрице о выполненном поручении. Еремей остался один среди статс-дам и фрейлин, некоторых из них он видел впервые. По их лицам он понял, что они чем-то недовольны. И вопрос одной из них прояснил причину этого недовольства.
- Вы зачем пришли? – сердитый тон не оставил сомнений в том, что дамы были недовольны тем, что он прошел к императрице, минуя их посредничество.
- Меня пригласил граф Иван Иванович, – спокойно ответил Позьё.
В этот момент двери отворились и из собственных покоев показалась Елизавета Петровна в красивом, отдающем серебристым цветом платье, в белом, отлично напудренном парике, с румянцем на щеках. Фрейлины тут же замолчали и сделали книксен, Позьё низко поклонился. Шувалов тут же сделал ему знак, подойти поближе.
- Господин Позьё, рада вас видеть, – Елизавета протянула ювелиру руку, которую тот поцеловал, при этом обратив внимание на ухоженные пальцы и ногти императрицы.
Да и вся она расточала запах модных французских духов.
- Показывайте, что вы принесли.
Позьё вынул из кармана сюртука коробку с восковой моделью, открыл крышку и подал Елизавете. Императрице хватило нескольких секунд, чтобы оценить великолепие модели.
- Вельми великолепно! – воскликнула она. – Но как вы это устроили? Такого для меня еще никто не делал.
- Это было не сложно, ваше величество. Я ведь еще не знаю вашего вкуса, потому и не рискнул работать сразу со звездой. И рад, что угадал.
- Да, работа великолепна, по цене, однако же, малость дороговато. Не можете вы уступить, господин Позьё? 
- Я родился в такой стране, где еще царствовала добросовестность, и я почту за честь поработать для вашего величества, довольствуясь весьма умеренным барышом, так же, как и для друзей моих, удостаивавших меня своим  доверием  и доверявших мне свои бриллианты, чтобы помогать мне зарабатывать себе хлеб в то время, когда я не имел никаких капиталов, кроме труда моего. Имею честь заверить ваше величество, представляя вам счет за бриллианты, помещенные в модели, что я их возьму назад, если ваше величество прикажет заплатить мне за фасон.
Елизавета засмеялась, посмотрев на Шувалова, а тот произнес:
- Можете ему поверить, ваше величество, это честный человек. В то время, когда я был пажом, и у меня было мало денег, он мне давал взаймы, пока я получал свое пажеское жалованье.
- Ну, ежели ты ручаешься, Иван Иванович, за господина Позьё, то я спокойна. Исполняйте работу как можно скорее, – обратилась она уже к ювелиру.
Месяц ушел у ювелира на то, чтобы закончить заказ. И это при том, что ему помогали специально выписанные из Вены хорошие оправщики-австрийцы, получавшие деньги за сдельную работу. В это время императрица уже уехала в Петергоф, в свой загородный дворец, и Позьё пришлось также ехать туда. Там он тут же явился к камергеру Шувалову и протянул ему коробку с изделием.
- Великолепно! Думаю, ее величество будет весьма довольна. Государыня не совсем здорова, я сейчас пошлю пажа узнать, примет ли она нас.
Узнав, что явился ювелир с выполненной работой, Елизавета приказала немедля позвать его. И Шувалов повел Позьё в личные покои императрицы. Она сидела в обитом красным бархатом кресле. Кроме нее, в покоях находилось несколько фрейлин, включая и супругу Шувалова. Елизавета улыбнулась, приветствуя ювелира, и протянула Позьё руку для поцелуя.
- Принесли вы мне орден со звездою и все ли готово?
 Позьё протянул их императрице в раскрытых футлярах.
- Ну, я весьма довольна! Гляньте-ко сударыни, какая красота, – обратилась она к своим наперсницам, войдя в смежную фрейлинскую комнату.
А те все еще были сердиты на ювелира за то, что не воспользовался их посредническими услугами. И потому Марфа Шувалова сказала:
- Ах, Лизхен, бриллианты казались мне больше, когда он показывал их на воске.
Это сомнение было высказано настолько четко и внятно, что Позьё прекрасно его расслышал. И это взбесило его на столько, что он готов был даже ворваться в ту комнату и вырвать свое изделие из фрейлинских рук. Разумеется, он этого не сделал, зато открыл свой кожаный саквояж и достал оттуда щипчики для ломки камней и бриллиантов. В этот момент вернулась Елизавета и, увидев щипчики, спросила:
- Что вы хотите ими делать?
- Я хочу сломать работу, если ваше величество сомневается, что тут не те камни, которые я оценил в счете, представленном мною вашему величеству при восковой модели, так как предпочитаю потерять плату за фасон тому, чтобы вы могли подумать, что я хочу обмануть ваше величество.
На лице императрицы изобразился искренний испуг.
- Да вы сумасшедший! Не нужно обращать внимания на то, что говорят эти женщины, которые тут ничего не понимают. Я же вполне довольна и уверена в вашей честности.
- В таком случае, я прошу ваше величество приказать оценить камни  всем  ювелирам, самым сведущим, и я вполне удовольствуюсь тем, во сколько они оценят.
- Это не нужно! Я прикажу заплатить вам сполна по счету.
- Благодарствую, ваше величество! – поклонился Позьё.
Тем не менее, некий червь сомнения все же одолел императрицу. Она велела отправить работу Позьё грекам и итальянцам, дабы они оценили ее стоимость. И те, и другие ювелиры оценили камни на восемь тысяч рублей дороже, нежели выставленный счет Позьё. Елизавета осталась весьма довольной этим обстоятельством. И с тех предпочитала давать заказы именно Еремею. Не говоря уже о том, что такая благосклонность императрицы давала ему возможность обслуживать и других ближайших царедворцев.
Впоследствии, желая одаривать на прощальных аудиенциях отбывающих на родину ино-странных послов золотыми и серебряными табакерками или кольцами, Елизавета поручала канцлеру Воронцову заказать все это у ювелиров. Ну, а тот сразу же обращался к Позьё. Так, скромность, нежадность и скрупулезность в работе принесли Еремею Позьё не только славу, но и богатство.

5.
И для Корякина наступили черные дни. Добился-таки своего проклятый холоп! По распоряжению Камер-коллегии, приехал из самой Казани следователь расследовать все его темные делишки. С другой стороны, с Леонтия Шамшуренкова и его племянника Федора сняли обвинения в помарании царского титула, разобравшись в том, что титулы императрицы Анны Ивановны и в самом деле были перечеркнуты не по злому умыслу, а в силу известной мужицкой простоватости и малограмотности. При этом сам Леонтий оставался в тюрьме.
Осенью 1742 года Шамшуренков с помощью выборного посадского человека из Яранской городской ратуши Ермолая Шевелева, подал в Камер-коллегию очередное доношение обо всех преступлениях Корякина и его компаньона Ивана Голенищева. Посадский человек Шевелев был более сведущ в юридических тонкостях (не спроста же он ведал в ратуше судебными делами) и понимал, что такую коррумпированную глыбу, как Иван Корякин, не свалить одними доношениями, а потому спустя пару месяцев ему удалось уговорить самого яранского бурмистра Емельяна Балахонцева и ратушского старосту Григория Попова подтвердить прежнее доношение явочным прошением, которое, видя подписи таких людей, согласились подписать и еще пятнадцать горожан. Все это было немедленно отправлено в Казань. И в начале зимы из губернской канцелярии с указом Камер-коллегии прибыл в Яранск для проведения следствия прапорщик Свияжского полка Сидор Кириллов. Прапорщик лихо взялся за расследование. Первым делом, разумеется, он снял показания с бурмистра Балахонцева и ратушского старосты Попова.
- Готов ли ты под присягой подтвердить все то, что написано в доношении?
- Я знаю слово и дело государево! – решительно заявил бурмистр. – Ивану Корякину нипочем ни законы, ни указы не токмо что губернатора, но и самой матушки государыни. Что почившей Анны Ивановны, что нонешней, Лисавет Петровны.   
Затем, понизив голос, будто их мог кто здесь, за мощными стенами ратуши услышать, произнес:
- Хочу сказать тебе, ваше благородие, сей Корякин есть страшный человек. В нашем Еранске супротив него даже ни один воевода не сладил. Всех в кулаке, – бурмистр согнул свою большую ладонь в кулак и продемонстрировал его следователю, – держит. Словно кутят каких.
Кириллов пару мгновений молчал, словно бы оценивая вес кулака (не балахонцевского, а корякинского), затем произнес:
- Ничего! Со мной не забалуешь!
Григорию Попову, который также подтвердил все свои показания и свидетельства Шамшуренкова и других горожан, он велел сопроводить его в Липовский завод. Кириллов хотел лично убедиться в том, что там находится выкраденное с казенной яранской винокурни оборудование.
Корякин ужом извивался вокруг Сидора Кириллова, пытаясь подступиться к нему. Он ведь знал, что не бывает непродажных служивых: всех можно купить, вопрос только в цене. Но, к его удивлению, следователь даже близко его к себе не подпускал, объявив:
- Когда понадобишься для допроса, сам тебя приглашу. И тебя, и твоего сотоварища Голенищева.
Иван Голенищев, услыхав такие слова, слег в постель со страшной мигренью. Лекарю ничего не оставалось, как пустить ему кровь. Кровь приливала к голове и у Корякина, но он оказался более стойким.
- В Казань поеду! К прокурору, а если тот не поможет, то и к самому губернатору наведаюсь, – подбадривал Корякин своего компаньона. – Зря, что ль, я их прикармливал?
- Такого упертого и непонятливого я еще не видел, – превозмогая боль, обмотав голову влажным полотенцем, проблеял Голенищев.
- Не боись, Ванькя! И не таким хребтину переламывали. Ты, главное, Степану с Матвеем накажи лишнего не болтать. Да пущай, пока Кириллов в завод не добрался, попробуют как-то с этим кубом-то разобраться.
- А что они с ним сделают? Ты же знаешь, чтобы разобрать винокурню – одним днем не сладишь.
- Э-эх! – Корякин с досады только рукой махнул.
Но, даже если бы и захотели, приказчики липовской винокурни Степан Костромитинов и Матвей Базунов сделать ничего бы не успели – прапорщик Кириллов четко знал свою работу, и спустя всего три дня после прибытия в Яранск он был уже на заводе.
- Где приказчик? – спросил следователь у сопровождавшего.
- Их тут двое – Костромитинов с Базуновым, – ответил Попов, крутя головой, заметив же одного из двух приказчиков, махнул рукой в его сторону. – Вона, Степан Костромитинов показался.
Кириллов тут же направился к невысокому, коренастому рыжебородому мужику. Костромитинов хотел было укрыться где-нибудь (не вовремя он вышел из цеха), но, поняв, что его увидели, остановился. Из самого цеха за картиной наблюдало несколько рабочих.
- Подь сюда! – поманил его к себе пальцем прапорщик.
Когда Костромитинов с перекошенным лицом приблизился, следователь спросил:
- Ты, что ль, здесь приказчиком?
- Он, он! – закричали рабочие. – Туточки и еще один ховается. Матвей Поликарпов сын.
- Ну-ка, веди меня в цех. Да покажь все, без утайки. Не то не разминуться тебе с дыбой. Слово и дело!
- Не надобно дыбы! Мне чего, приказали, я показал. Хозяев нету, все счета и анбарные с кассовыми книгами у них, в Еранске.
- С хозяевами твоими я сам разберусь.
- Пожалуйте, ваше благородие! – Костромитинов сделал приглашающий жест рукой, но при этом сам пошел вперед.
Следователь шел за ним. Едва войдя внутрь, следователь на себе ощутил все «прелести» тяжелого труда наемных крестьян – помимо того, что в цеху стояла невыносимая жара и духота, так еще и смрадный воздух шибал в нос. Поначалу Кириллов даже вынужден был прикрыть нос платочком. Лишь вдышавшись в здешнюю атмосферу, он убрал платок. Насмешливые, испуганные, злорадственные взоры мужиков, горбатившихся на винокурне, сопровождали обоих, пока они шли до перегоночного цеха. А там и Матвей Базунов нашелся. Притворно-заискивающе поклонился губернскому гостю и присоединился к нему с Костромитиновым.
 Дойдя до медных перегонных труб, Кириллов остановился. Задрав голову, пытался распознать явно кем-то замазанное клеймо – видать приказчики пытались стереть его, да не совсем удачно. Но чтению мешала легкая мгла, висевшая в цехе, да полутьма потолочная.
- Ну-ка, лестницу подай, – крикнул  он ближайшему к нему мужику и тот, рад выслужиться, тут же исчез и через минуту вновь появился, неся положенную на плечо лестницу.
Приставив лестницу к трубе, Кириллов оглянулся вокруг и, заметив искомую масляную лампу, захватил по пути лежавшую на полу ветошь, сам подошел к лавке, на которой она стояла, взял ее в руки и полез по лестнице наверх. Возился там довольно долго, чертыхался, чихал от поднимавшейся пыли, когда он ветошью протирал трубу, но с полным удовлетворением, наконец, спустился вниз.
- Вот и выкраденные трубы нашлись, – произнес он, вытирая руки все той же ветошью.
Затем отбросил ее в сторону, достал из кармана свой платок, вытер руки еще раз.
- Пойдемте, судари мои, теперь побеседуем да документы проверим.
Приказчикам ничего не оставалось делать, как последовать за следователем.
Картина открылась казанскому следователю весьма неприглядная, и ее подкрепили еще показания обоих приказчиков, а также других свидетелей – работных крестьян. Краденное с казенного завода оборудование дополняли еще и раскрытые огромные размеры беспошлинной продажи вина, поставлявшиеся с Липовского завода в кабаки, не числившиеся в отчетных ведомостях, зато имевшиеся в записях приказчиков и свидетельских показаниях. Кириллов опечатал все заводские помещения и вернулся в Яранск. Теперь он мог допросить и посадских людей, и поднять воеводские и ратушные дела, касавшиеся Ивана Корякина и Ивана Голенищева. И обнаружил еще один интересный документ – нерешенное и оставленное без последствий дело шестилетней давности по обвинению Корякина в незаконном винокурении.
С чувством хорошо выполненной работы, Кириллов отправил в Казань предварительные следственные материалы, а сам остался в Яранске дожидаться команды прокурора об аресте Корякина с Голенищевым. Дело тянуло на хороший приговор.
Но где было знать прапорщику Сидору Кириллову, что в это же время в той самой Казани с тем самым прокурором трапезничал сам Иван Корякин.
- Андрей Феодорович, миленький, неужто так и нельзя ничего предпринять? – выплевывая рыбью косточку и отрыгивая, Корякин подобострастно посмотрел на прокурора.
- Я же тебе толкую, Иван Авксентьич! – губернский прокурор допивал из медного кубка сбитень. – Можно, коли ты заставишь энтого мужика, как бишь его…
- Шамшуренкова.
- Ну да! Так вот ежли ты заставишь его отказаться от своих доношений и от всяческих супротив тебя обвинений, я тут же прекращу и следствие супротив тебя.
- Неужто тех денег и сервизов, что я тебе отпустил недостаточно? – Корякин начинал сердиться.
Он и в самом деле считал себя вправе сердиться на прокурора, которого уже не один год прикармливал. Но прокурор не дал ему договорить, перебив и прислушавшись. Они хотя и сидели в отдельной горнице, но известно же, что и у стен бывают уши.
- Тиш-ше ты, дурень! Не дай бог кто услышит. Тогда не токмо тебя, но и меня выручать придется…
И уже спокойнее продолжил:
- Я же тебе говорю, не могу пока ничем помочь тебе – за следствием наблюдает сам голова Камер-коллегии и начальник губернской дворцовой канцелярии.
Корякин, тихо застонав, полез за пазуху и достал оттуда небольшой кожаный кошель. Бросил его на стол. Прокурор снова оглянулся по сторонам и быстро перекинул кошель со стола в карман своего казенного кителя.
- Хоша… Есть один ход. Ежли так не получится – не взыщи! А мужика того, все таки заставь отказаться от показаний. Жизнь себе облегчишь, да и мне будет спокойнее. Я скажу о том еранскому стряпчему. Это мой человек.
- Уж в том не сумлевайся, Андрей Феодорович! Кнутом стегать буду, кошкой драть, но заставлю эту собаку лаять по ветру, а не супротив.
В каждом уезде, из которых состояла губерния, была должность уездного стряпчего, фактически являвшегося уездным помощником губернского прокурора. И, разумеется, губернские прокуроры подбирали уездных стряпчих по своему усмотрению.
Корякин еще не успел воротиться в Яранск, как Сидор Кириллов получил из Казани неожиданное распоряжение о своем отстранении от дела и о передаче следствия Царёвококшайскому воеводе Доможирову. Впрочем, и Доможирову не дали довести следствие до конца: он успел допросить всего лишь еще одного свидетеля, подтвердившего уже имевшиеся показания, после чего был отозван обратно в Царёвококшайск – Царёв-городок на реке Кокшаге (ныне это город Йошкар-Ола).
Делом, однако, уже заинтересовался Сенат. И казанский прокурор, делавший все, чтобы следствие против Корякина и Голенищева закончилось ничем, здесь был бессилен. Специальная комиссия в Петербурге отдельным указом направила в Яранск майора Романа Николаевича Державина, воспользовавшись тем, что, заболевший чахоткой, Державин попросился в отпуск и хотел отбыть в небольшое имение своей жены Фёклы Андреевны село Сокуры Яранского уезда, где имелось 57 душ крепостных крестьян. Сама Фёкла Андреевна была на сносях и, дабы не случилось никаких осложнений, Роман Николаевич оставил жену в Казани, а сам направился прямиком в Яранск. Там же, в Казани, в начале июля 1743 года в семействе Державиных случилось пополнение – родился сын, которого назвали Гаврилушкой – впоследствии знаменитый поэт и общественный деятель Гаврила Романович Державин, детство свое провел в Яранске.
Между тем, в самой Казани, и во всей Казанской губернии, как и в ближайших к ней, было неспокойно. Правительство все последние годы предпринимало попытки для усиления христианизации нерусских народов Поволжья и Урала. С этой целью оно учредило в Свияжске Новокрещенскую комиссию, которая в 1740 году была преобразована в Новокрещенскую контору и просуществовала до 1764 года, когда ее своим указом отменила уже царица Екатерина Вторая. Конторе выделялись значительные средства для материального поощрения вступающих в православие. Налоги перешедших в христианство возлагались на остающихся в традиционной религии. Так, в Свияжской провинции в 1747 году доимка на «иноверцах» за новокрещен составила 31 тысячу 736 деньгами. Благодаря усилиям конторы в Поволжье крещение приняли почти 400 тысяч человек, но большинство из них только формально считались православными, поскольку соблюдали обряды старой религии. К тому же, пользуясь неразберихой, царившей в делопроизводстве, многие предприимчивые татары крестились не-сколько раз и таким образом продлевали налоговые льготы. Новокрещенская контора закрывала на подобные случаи глаза, потому что сама была заинтересована в больших цифрах перешедших в «истинную веру». В годы деятельности конторы правительство, выполняя рекомендации ретивых миссионеров, нанесло сильный удар по мечетям в Казанской губернии. По указу Сената от 19 ноября 1742 года здесь в течение двух лет из 532 мечетей было сломано 418, расположенных вблизи мест проживания православного населения. По сути дела, это были почти все мусульманские храмы Казанской губернии.
К 1745 году из 9495 душ служилых «иноверцов» Казанского уезда крестилось 18 человек, из 1913 служилых татар Свияжского уезда только один принял православие, из 15224 душ служивых татар Симбирского уезда крестилось 395. В Пензенском уезде «просветили» крещением 282 служилых из 5818 человек, а в Саранском уезде 223 из 3478 человек. Многие из «иноверцов» были вынуждены бежать из родных краев, опасаясь христианизации. Так, в 1750-х годах на Кубани были обнаружены укрывавшиеся «от принуждения к принятию христианской веры» казанские татары Рамазан и Мустафа.
Именно в связи с действиями Новокрещенской конторы в Казанской губернии зародилось движение служилых татар против христианизации. Началось оно в 1748 году. В начале этого года власти получили известия, что «казанские татары имеют против русских какие-то злые намерения, и по некоторым обстоятельствам оказалось, что в том злоумышлении принимали участие башкирцы и другие магометане Оренбургской губернии». До властей новость о близящемся мятеже татарского населения Казанской губернии дошла через подметные письма, найденные в центре Казани. В ходе следствия по этому делу выяснилось, что в селениях служилых татар по Зюрейской и Ногайской дорогам Добромыш, Юсупкино (ныне Альметьевский район Татарстана), Зирекле (ныне Новошешминский район Татарстана) и в ряде других служилые татары стали готовить вооруженное выступление против властей. Первоначально служилыми татарами планировалось направить свои действия против новокрещенских селений. Частью «заводчиков» мятежа предлагалось идти и на Казань. Основными требованиями организаторов мятежа были отказ от чрезмерных налогов, рекрутских поставок за новокрещеных, лашманской повинности. В конечном счете, побуждения восставших были вызваны, в первую очередь, христианизаторской политикой Российского государства. Действия властей были быстрыми. Основные руководители выступления были арестованы. Большинство из них приговорено к смертной казни, но принятие православия спасло их от этой участи.

6.
2 января 1742 года в Марбурге у Ломоносова родился второй ребенок – сын Иван, который, не прожив и месяца, умер. Елизавете Христине приходилось очень нелегко. А тут еще от мужа, укатившего в свою дикую Россию, не было никаких вестей. Испытывая нужду в деньгах и отчаявшись получить хоть какую-нибудь весточку, изнывая от насмешек или косых взглядов соседей, Елизавета Христина Цильх-Ломоносова 18 февраля написала письмо русскому послу в Гааге графу Головкину (именно оттуда Ломоносов отправил последнее письмо жене), в котором слезно просила узнать для успокоения ее глубокой горести, где находится русский студент Ломоносов, и приложила свое письмо мужу, где написала, в каком бедственном положении она находится, и просила его как можно скорее помочь ей. Головкин, знавший, что тот давно уже в Петербурге, переслал письмо в Петербург канцлеру Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину со своей реляцией и просил того доставить ему ответ. Граф Бестужев, даже не вскрывая письма встревоженной женщины, чтобы хотя бы понять причину, по какой Головкин требовал от него ответа, поручил статскому советнику Штелину передать его кому следует и доставить ему непременно ответ. Член Петербургской Академии, заведовавший ее художественным департаментом, Якоб Штелин, разумеется, прекрасно знал, кто такой Ломоносов и где его можно найти.
Весть о том, что Ломоносов женат, была для всех неожиданной, да и сам Михайла Васильевич, похоже, забыл об этом. Однако, «полагая, что граф Головкин узнал все обстоятельства от его оставленной им жены», прочитав письмо Елизаветы Ломоносов был вынужден заявить в свое оправдание Штелину:
 - Правда, правда, боже мой! Я никогда не покидал ее и никогда не покину! Только мои обстоятельства препятствовали мне до сих пор писать к ней и еще менее вызвать ее к себе. Но пусть она приедет, когда хочет. Я завтра же пошлю ей письмо и 100 рублей денег, которые попрошу передать ей.
Ответное письмо Ломоносова и 100 рублей на дорогу были тут же посланы в Гаагу Головкину, а тот немедленно переслал их в Марбург. Елизавета Христина теперь смотрела на всех своих товарок свысока. Можно было и в дорогу собираться. А чтобы не так страшно, да не так тяжело в дороге было с маленькой дочкой, мать Елизаветы отправила вместе с дочерью еще и сына, Иоганна.
Михайла Васильевич, будучи адъюнктом Академии, жил на Васильевском острове при химической лаборатории и почти ни с кем знакомства не водил, весь уйдя в науку и литературу. Приятельские отношения у него не заладились даже с Виноградовым, с которым он учился в Германии и с которым особенно тесно стал общаться во Фрайберге.
Секретарь и хранитель казны Петербургской Академии Иван Данилович Шумахер поручил Ломоносова заботам профессора ботаники и натуральной истории, члена Лондонского королевского общества Иоганна Аммана, который был всего лишь на четыре года старше Ломоносова, но к его годам достиг уже вершин науки. Ломоносов был не очень доволен своим положением, однако же пришлось с тем смириться – по крайней мере, это была живая и важная работа. В Петербургской Академии Амман составлял каталог камней и окаменелостей, находящихся в Минералогическом кабинете Кунсткамеры. Составлять этот каталог начал еще десять лет назад профессор химии Гмелин, который однако в 1733 году отправился в сибирскую экспедицию, оставив после себя довольно значительную долю неразобранных материалов. Их-то и предстояло квалифицировать и описать адъюнкту Ломоносову.
Шумахер определил молодому ученому для жилья две комнатки в так называемом Боновом доме. Этот дом и примыкающий к нему участок между Средним и Малым проспектами по 2-й линии Васильевского острова до конца XVIII века были известны по имени первого владельца – генерала Г.И. Бона, у которого их приобрел тогда еще дипломат Карл Бреверн, в 1740 году ставший президентом Академии наук. В 1732 году дом и участок у Бреверна арендовала, а позже выкупила Академия наук, чтобы поселить в нем своих служащих. Четыре года спустя на участке, прилегающем к дому, был разбит Бо¬танический сад («академический огород»).
Соседями Ломоносова по дому были низшие служащие Академии, с которыми у него тоже не заладились отношения. Чаще всего в этом был виноват сам Ломоносов, который в подпитии позволял себе очень грубые поступки, из-за которых иной раз приходилось даже вызывать полицию. Но в Академии в это время он работал прилежно: закончил свою часть работы над каталогом, одновременно переводил с немецкого языка на русский статьи профессора физики Е.В. Крафта, предназначенные для журнала «Примечания на Ведомости».
 К тому же, как раз в это время в Петербургскую Академию пришло письмо из Фрайберга от Генкеля, в котором фрайбергский горный советник так аттестовал Ломоносова: «По моему мнению, г. Ломоносов, довольно хорошо усвоивший себе теоретически и практически химию, преимущественно металлургическую, а в особенности пробирное дело, равно как и маркшейдерское искусство, распознавание руд, рудных жил, земель, камней, солей и вод, способен основательно преподавать механику, в которой он, по отзыву знатоков, очень сведущ».
Не понятно было, что сподвигло старого ученого дать такую характеристику своему бывшему студенту, с которым он был постоянно в ссоре. Возможно, все же потому, что он понимал и видел необычайный талант Ломоносова. Тем не менее, на это письмо Иван Данилович Шумахер никак не отреагировал, и Михайла Васильевич все еще продолжал числиться в студентах.
Между тем, в самой Академии начали твориться чудеса, производимые все тем же Шумахером, который постепенно выдавливал из Академии слишком выдающихся и, потому, строптивых ученых, при этом, сам хранитель казны не забывал набивать академическими деньгами собственные сундуки и карманы. К моменту возвращения Ломоносова в Россию ряды академиков значительно поредели. Причем, уехали действительно выдающиеся ученые: братья Николай и Даниил Бернулли, Якоб Герман, Бюльфингер, а в июне сорок первого года, то есть, буквально сразу после приезда Ломоносова, уехал из Петербурга в Германию Леонард Эйлер. Сам Ломоносов об этом впоследствии написал так: «Не можно без досады и сожаления представить самых первых профессоров Германа, Бернуллиев и других, во всей Европе славных, как только великим именем Петровым подвиглись выехать в Россию для просвещения его народа, но, Шумахером вытеснены, отъехали, утирая слезы».
Впрочем, пока это не особо напрягало молодого ученого – летом и осенью 1741 года Ломоносов продолжал, помимо работы в Кунсткамере, выполнять различные задания Академии. Так, 6 октября в «Примечаниях к Ведомостям» был опубликован ломоносовский перевод большой статьи его бывшего учителя Крафта «О сохранении здравия». В октябре же он часто встречается с поэтом Юнкером, с которым познакомился еще во Фрайберге и переводил его саксонские отчеты. Юнкер теперь занимался соляным делом в России и приезд Ломоносова для него оказался как нельзя кстати – он поручил Михайле Васильевичу переводить с немецкого языка все свои работы, имеющие отношение к соляному делу. Но Юнкер использовал Ломоносова не только как переводчика, но и как отличного химика.
Наконец, в начале ноября Ломоносов завершает составление «Каталога камней и окаменелостей Минерального кабинета Кунсткамеры Академии наук» и 10 ноября профессор Амман сообщает в академическую Канцелярию: «Я уже просмотрел все каталоги минералов, составленные г. Ломоносовым, за исключением каталога янтарей, в котором не нахожу нужным делать изменения, тем более что он переписан начисто».
И тут Шумахер вспоминает, что уже с августа (то есть почти четыре месяца) две ломоносовские диссертации ходят по рукам профессоров, а общей оценки им все еще не вынесено. 17 ноября он предлагает членам Академического собрания дать отзыв на работы Ломоносова и еще одного студента — Григория Николаевича Теплова, который впоследствии станет одним из влиятельнейших деятелей Петербургской Академии. Шумахер писал, что отзыв «необходим и ему и студентам, чтобы сделать распоряжения о их положении в Академии наук». 20 ноября Академическое собрание постановило проэкзаменовать студентов для выдачи им аттестатов об их успехах.
Однако же этим дело и ограничилось, ибо 25 ноября произошел дворцовый переворот. Шумахеру и академикам стало не до экзаменов. Ломоносов же продолжал выполнять академические поручения и собственные исследования, находясь в полнейшей неизвестности относительно своего служебного положения. В начале декабря он перевел с немецкого поздравительную довольно посредственную оду «для восшествия на всероссийский престол» Елизаветы Петровны, написанную Якобом Штелином. Одновременно с этим Ломоносов завершает свою работу над «Элементами математической химии», где он впервые реализует свой замысел применить «к химии и физике мельчайших частиц» методы математики, о чем еще за год до того писал из Марбурга в письме к Шумахеру. Кроме того, в этой работе Ломоносов впервые в истории естествознания определяет химию как науку, а не искусство: «Химия — наука об изменениях, происходящих в смешанном теле, поскольку оно смешанное».
Тем не менее терпению Ломоносова пришел конец. Шел уже восьмой месяц после возвращения из Германии. После пятидесяти рублей, полученных сразу по приезде, ему выдавали по его просьбе еще пятнадцать, десять, шесть, снова десять рублей – и все это в счет будущего жалованья, которое по-прежнему тонуло в тумане неопределенности. Жить приходилось, по существу, взаймы у Канцелярии... Такая «першпектива» не могла устроить Ломоносова, который всегда знал себе цену. Он начал действовать, и вот тут-то Шумахер сделался из чиновника, выжидательно присматривавшегося к Ломоносову, его злейшим врагом.
7 января 1742 года Ломоносов составил прошение на имя императрицы, в котором «бил челом» о пожаловании его должностью:
«Всепресветлейшая, державнейшая, великая государыня императрица
Елисавет Петровна,
самодержица всероссийская, государыня всемилостивейшая.
Бьет челом Академии наук студент
Михайло Ломоносов,
а о чем, тому следуют пункты:
1.
В прошлом 1736 году указом е. и. в. блаженной и вечнодостойной памяти великой государыни императрицы Анны Иоанновны, данным из высокого Кабинета, повелено было мне, нижайшему, ехать в Германию, в город Фрейберг для научения металлургии. А по определению Академии наук послан был я, нижайший, в Марбургский университет для научения математики и философий с таким обнадежением, что ежели я, нижайший, мне указанные науки приму, то определить меня, нижайшего, здесь экстраординарным профессором, такожде и впредь по достоинству производить.
2.
Во оных городах будучи, я чрез полпята 3 года не токмо указанные мне науки принял, но в физике, химии и натуральной истории горных дел так произошел, что оным других учить и к тому принадлежащие полезные книги с новыми инвенциями писать могу, в чем я Академии наук специ-мены моего сочинения и притом от тамошних профессоров свидетельства в июле месяце прешедшего 1741 года с докладом подал.
3.
И хотя я Академию наук многократно о определении моем просил, однако оная на мое прошение никакого решения не учинила, и я, в таком оставлении будучи, принужден быть в печали и огорчении.
И дабы указом в. и. в. повелено было сие мое прошение принять и меня, нижайшего, тем чином пожаловать, которого императорская Академия наук меня по моим наукам удостоит, в котором чину я, нижайший, отечеству полезен быть и в. в. верно и ревностно служить не премину.
Всемилостивейшая государыня императрица, прошу в. и. в. о сем моем прошении всемилостивейшее решение учинить.
 К сему прошению
студент Михайло Ломоносов
руку приложил».
Это прошение Ломоносов подал в Академическую канцелярию, и Шумахер, ознакомившись с ним, рассудил за благо не доводить дело до Сената (куда по субординации следовало его препроводить), а вынести милостивое решение своею властью. Он понимал, что Ломоносов не остановится. Шумахеру же как раз сейчас огласка в этом деле всего менее была нужна. Он планировал представить Ломоносова и других русских студентов к производству сам, чтобы показать новому двору, взявшему курс на «русификацию» всех государственных дел, что Академия всегда пеклась о воспитании национальных научных кадров, что вот, мол, и сейчас есть молодые люди, которых производим в соответствующий чин для их самостоятельной научной работы. А Ломоносов своим прошением, обнажив истинное положение дел, лишал Шумахера важного козыря в его чиновничьей игре. И потому 8 января Шумахер наложил резолюцию: «Понеже сей проситель, студент Михайло Ломоносов, специмен своей науки еще в июле месяце прошлого 1741 году в Конференцию подал, который от всех профессоров оной Конференции так апробован, что сей специмен и в печать произвесть можно; к тому ж покойный профессор Амман его, Ломоносова, Канцелярии рекомендовал; к тому ж оный Ломоносов в переводах с немецкого и латинского языков на российский язык довольно трудился, а жалованья и места поныне ему не определено; то до дальнего указа Правительствующего Сената и нарочного Академии определения быть ему, Ломоносову, адъюнктом физического класса. А жалованья определяется ему сего 1742 года генваря с 1 числа по 360 рублев на год, считая в то число квартиру, дрова и свечи, о чем заготовить определение, а к комиссару указ».
Впрочем, Шумахер и здесь исхитрился: официальное извещение о производстве Ломоносова в адъюнкты было послано в Академическое собрание только 11 мая 1742 года, и таким образом, Ломоносов еще целых четыре месяца не имел права присутствовать на заседаниях высшего научного органа Академии. Тем не менее, этот раунд борьбы с Шумахером остался за Ломоносовым.
Уже в январе 1742 года Ломоносов предложил Академической канцелярии учредить первую в России химическую лабораторию, где бы он «мог для пользы отечества трудиться в химических экспериментах». А в августе и вовсе изъявляет желание читать лекции ученикам Академической гимназии и всем интересующимся. В программе лекций говорилось: «Михайло Ломоносов, адъюнкт Академии, руководство к географии физической, чрез господина Крафта сочиненное, публично толковать будет, а приватно охотникам наставление давать намерен в химии и истории натуральной о минералах; також обучать в стихотворстве и штиле российского языка после полудни с 3 до 4 часов». И с 1 сентября Ломоносов приступил к чтению лекций.
Михайла Васильевич, воюя с Шумахером, не знал, что в это время творится в Марбурге, где его жена Елизавета Христина билась из последних сил, имея на руках двух малюток. Впрочем, сын Ломоносова Иван умер 28 января 1742 года, прожив всего несколько недель. 
По поручению Шумахера Ломоносов переводит с французского пролог к итальянской опере «Титово милосердие», написанный Якобом Штелиным к торжествам по случаю предстоящей в Москве коронации Елизаветы Петровны. 15 марта, посылая ломоносовский перевод (который, к сожалению, не сохранился) Штелину в Москву, Шумахер, довольный быстротой и старанием переводчика, писал в сопроводительном письме: «Если Ломоносов встретит одобрение, то это доставит мне удовольствие, потому что при переводе человек не щадил ни трудов, ни усердия».
В том же Боновском доме, где поселился Ломоносов, ютился рaзличный мелкий aкaдемический люд, по большей чaсти немцы, зaвисевшие от Шумaхерa, перероднившиеся друг с другом и жившие тесным зaмкнутым мирком. Среди них был сaдовник Иогaнн Штурм, стaростa вaсилеостровской евaнгелической церкви. Против всей этой компaнии у Ломоносовa дaвно нaкопилось рaздрaжение. И как-то под вечер 25 сентября Ломоносов, рaзыскивaя укрaденную у него епaнчу, зaшел к Штурму. А у того в комнатах шлa кaкaя-то пирушкa. Гостей было много: переводчик Ивaн Грове, лекaрь Брaшке, унтер-кaмерист Люрсениус, переводчик Шмит, бухгaлтер и книгопродaвец Прейсер, бухгaлтер Битнер, столяр Фриш и копиист Альбом. Ломоносовa встретили зaносчиво, с выкриками:
- Вот пришел русский варвар!
Нaчaлaсь перебрaнкa. Рaзгорячившийся Ломоносов, схвaтил болвaнку, нa которую вешают пaрики, и, размахивая ею во все стороны, разбросал все честную немецкую компанию. Пока Штурм бегал звать кaрaул, Михайло Васильевич повыгонял всех избитых гостей на улицу,  а жена Штурма, хотя и была на сносях, сама выскочила в окно. Ломоносов рaзбил зеркaло и рубил двери шпaгою. Правда, порядком избитые, но пришедшие в себя гости «по-тевтонски» организованно ответили ему. Пятеро караульных со старостой Григорием Шинаевым, которых привел Штурм, не без труда препроводили Ломоносова на съезжую. Штурм и его служaнкa подaли «в бою и увечье» письменные объявления. Впрочем, и Ломоносову досталось весьма не слабо. Он не явился нa вызов Акaдемической кaнцелярии, a aкaдемический врaч Вильде зaсвидетельствовaл, что он «зa рaспухшим коленом выйти из квaртиры не может, a особливо для ломa грудного сего делaть отнюдь не нaдлежит», и прописaл ему «для отврaщения хaркaния крови» потребные лекaрствa. Перетрусивший Иогaнн Штурм боялся отлучиться из дому, опaсaясь гневa Ломоносовa.
К счастью, дело это для Ломоносова не имело никaких последствий, поскольку события в Академии наук развивались не совсем благоприятно для Шумахера. Всех достали его самуправство и казнокрадство. По жалобе руководителя инструментальных мастерских Академии Андрея Нартова и академика-астронома, француза Ж.Н. Делиля на высочайшее имя, обвинивших Шумахера среди прочего и в том, что в Академии «употреблено и произведено токмо почти немцев, которые государству не много пользы учинили», 30 сентября 1742 годa Елизaветa подписaлa укaз о нaзнaчении Следственной комиссии по делу Шумaхерa. 7 октября Шумaхер был зaключен под кaрaул в его собственном доме. Вместе с ним был aрестовaн Прейсер. Кунсткaмерa, библиотекa, книжнaя лaвкa со всеми нaходивши-мися в них вещaми и приходо-рaсходными книгaми были опечaтaны. А место Шумахера в Академии временно занял Андрей Константинович Нартов. Ломоносов, всей душой сочувствовавший жалобщикам и поддержавший обвинения, потерял осторожность. И без того вспыльчивый и ненавидевший иностранцев характер Михайлы Васильевича дополнялся его большой склонностью к пьянству. По своей политической неопытности, Ломоносов решил, что, придя к власти, Елизавета покон-чит с засилием иностранцев среди своих придворных, а также в Академии наук. Впрочем, и сам Ломоносов первые месяцы правления Елизаветы чувствовал себя не очень уютно: это ведь он, а не кто-то другой, дважды восславлял в своих одах младенца-императора Ивана Антоновича, и именно его, а не чьи-либо другие оды по этой причине были изъяты из обращения и запрещены к воспроизведению. Следовательно, было бы желательно как-то выслужиться перед новой императрицей, дочерью Петра Первого. Вот и пришлось Ломоносову спешно писать оду по случаю приезда в Россию будущего наследника престола Гольштейн-Готторпского принца Петера Ульриха, племянника императрицы (он был объявлен наследником 7 ноября 1742 года), а также и торжественный въезд Елизаветы в Петербург после коронации 20 декабря 1742 года.
Какой приятной зефир веет
И нову силу в чувства льет?
Какая красота яснеет?
Что всех умы к себе влечет?
Мы славу дщери зрим Петровой,
Зарей торжеств светящу новой.
Чем ближе та сияет к нам
Мрачнее ночь грозит врагам.
Брега Невы руками плещут,
Брега Ботнийских вод трепещут.
Взлети превыше молний, муза,
Как Пиндар быстрый твой орел;
Гремящих арф ищи союза
И вверх пари скорее стрел;
Сладчайший нектар лей с Назоном;
Превысь Парнас высоким тоном;
С Гомером как река шуми
И как Орфей с собой веди
В торжествен лик древа и воды
И всех зверей пустынных роды.
Дерзай ступить на сильны плечи
Атлантских к небу смежных гор;
Внушай свои вселенной речи;
Блюдись спустить свой в долы взор;
Над тучи оным простирайся
И выше облак возвышайся,
Спеши звучащей славе вслед.
Но ею весь пространный свет
Наполненный страшась чудится:
Как в стих возможно ей вместиться?
Однако ты и тем счастлива,
Что тщишься имя воспевать
Всея земли красы и дива
И тем красу себе снискать.
Ты твердь оставь, о древня лира,
Взнесенна басньми к верху мира:
Моя число умножит звезд,
Возвысившись до горних мест,
Парящей славой вознесенна
И новым блеском освещенна.
Священный ужас мысль объемлет!
Отверз Олимп всесильный дверь.
Вся тварь со многим страхом внемлет,
Великих зря монархов дщерь,
От верных всех сердец избранну,
Рукою вышнего венчанну,
Стоящу пред его лицем,
Котору в свете он своем
Прославив, щедро к ней взирает,
Завет крепит и утешает.
«Благословенна вечно буди, —
Вещает Ветхий деньми к ней, —
И все твои с тобою люди,
Что вверил власти я твоей.
Твои любезные доброты
Влекут к себе мои щедроты.
Я в гневе россам был творец,
Но ныне паки им отец:
Души твоей кротчайшей сила
Мой гнев на кротость преложила.
Утешил я в печали Ноя,
Когда потопом мир казнил.
Дугу поставил в знак покоя
И тою с ним завет чинил.
Хотел Россию бед водою
И гневною казнить грозою;
Однако для заслуг твоих
Пробавил милость в людях сих,
Тебя поставил в знак завета
Над знатнейшею частью света.
Мой образ чтят в тебе народы
И от меня влиянный дух;
В бесчисленны промчется роды
Доброт твоих неложный слух.
Тобой поставлю суд правдивый,
Тобой сотру сердца кичливы,
Тобой я буду злость казнить,
Тобой заслугам мзду дарить;
Господствуй утвержденна мною,
Я буду завсегда с тобою».
Но что страны вечерни тмятся
И дождь кровавых каплей льют?
Что финских рек струи дымятся
И долы с влагой пламень пьют?
Там, видя выше горизонта
Входяща готфска Фаэтонта
Против течения небес
И вкруг себя горящий лес,
Тюмень в брегах своих мутится
И воды скрыть под землю тщится.
Претящим оком вседержитель
Воззрев на полк вечерний, рек:
«О дерзкий мира нарушитель,
Ты меч против меня извлек;
Я правлю солнце, землю, море,
Кто может стать со мною в споре:
Моя десница мещет гром,
Я в пропасть сверг за грех Содом,
Я небо мраком покрываю,
Я сам Россию защищаю».
Но вышний зрак свой отвращает
От готфских ослепленных стран
И тем продерзость их смущает,
Трясет полки их, флот и стан;
Как сильный вихрь с полей прах гонит
И древ верхи высоки клонит.
Богине росской гром вручил,
Чем злость разить противных сил:
Прими разжженны к мести стрелы,
Рассыпь врагов своих пределы.
Стокгольм, глубоким сном покрытый,
Проснись, познай Петрову кровь;
Не жди льстецов своих защиты,
Отринь коварну их любовь;
Ты всуе солнце почитаешь
И пред луной себя склоняешь;
Целуй Елисаветин меч,
Что ты принудил сам извлечь:
Его мягчит одна покорность,
Острит кичливая упорность.
Примеры храбрости российской
Представь теперь в уме своем;
Воззри на Дон и край Понтийской,
Смиренный мстительным огнем.
Там степи, кровью напоенны,
Родили лавры нам зелены.
Багрова там земля тряслась,
И к небу с дымом пыль вилась;
Россиян твердо грудь стояла,
И слава их во мгле блистала.
Свою Полтавску вспомни рану,
Что знать еще в груди твоей,
И гордость, при Днепре попранну,
И многий плен твоих людей,
За Обские брега вселенный,
Хребтом Рифейским заключенный,
За коим сильна росска власть
Велику держит встока часть,
Где орды ей сбирают дани,
По ней всегда готовы к брани…
………
Но, холмы и древа, скачите,
Ликуйте, множества озер,
Руками, реки, восплещите,
Петрополь буди вам пример:
Елисавета к вам приходит,
Отраду с тишиной приводит:
Любя вселенныя покой,
Уже простертой вам рукой
Дарует мирные оливы,
Щадить велит луга и нивы.
Хоть с вами б, готы, к нам достигли
Поящи запад быстрины,
Хотя бы вы на нас воздвигли
Союзны ваши все страны;
Но тщетны были б все походы:
Незнаемые вам народы,
Что дале севера живут,
Того по вся минуты ждут,
Что им велит Елисавета,
Готовы стать противу света.
О слава жен во свете славных,
России радость, страх врагов,
Краса владетельниц державных!
Всяк кровь свою пролить готов
За многие твои доброты
И к подданным твоим щедроты.
Твой слух пленил и тех людей,
Что странствуют среди зверей;
Что с лютыми пасутся львами,
За честь твою восстанут с нами.
Твое прехвально имя пишет
Неложна слава в вечном льде,
Всегда, где хладный север дышит
И только верой тепл к тебе;
И степи в зное отдаленны,
К тебе любовию возжженны,
Еще усерднее горят.
К тебе от всточных стран спешат
Уже американски волны
В Камчатской порт, веселья полны.
В шумящих берегах Балтийских
Веселья больше, нежель вод,
Что видели судов российских
Против врагов счастливый ход.
Коль радостен жених в убранстве,
Толь Финский понт в твоем подданстве.
В проливах, в устьях рек, в губах
Играя, нимфы вьют в руках,
Монархиня, венцы Лавровы
И воспевают песни новы.
О чистый Невский ток и ясный,
Счастливейший всех вод земных!
Что сей богини лик прекрасный
Кропишь теперь от струй своих,
Стремись, шуми, теки обильно,
И быстриной твоей насильно
Промчись до шведских берегов,
И больше устраши врагов,
Им громким шумом возвещая,
Что здесь зимой весна златая.
Как лютый мраз она прогнавши
Замерзлым жизнь дает водам;
Туманы, бури, снег поправши,
Являет ясны дни странам,
Вселенну паки воскрешает,
Натуру нам возобновляет,
Поля цветами красит вновь;
Так ныне милость и любовь
И светлый дщери взор Петровой
Нас жизнью оживляет новой.
Какая бодрая дремота
Открыла мысли явный сон?
Еще горит во мне охота
Торжественный возвысить тон.
Мне вдруг ужасный гром блистает
И купно ясный день сияет!
То сердце сильна власть страшит,
То кротость оное живит;
То бодрость страх, то страх ту клонит,
Противна страсть противну гонит!
На запад смотрит грозным оком
Сквозь дверь небесну дух Петров,
Во гневе сильном и жестоком
Преступных он мятет врагов.
Богиня кротко с ним взирает
На Невский брег и простирает
Свой перст на дщерь свою с высот:
Воззри на образ твой и плод,
Что все дела твои восставит
И в свете тем себя прославит.
«Исполнен я веселья ныне,
Что вновь дела мои растут, —
Вещает Петр к Екатерине, —
Твои советы все цветут.
Блаженны дщерью мы своею;
Рука господня буди с нею,
Блажен тот год, тот день и час,
Когда господь ущедрил нас,
Подав ее нам на утеху
И всех трудов моих к успеху».
Но речь их шумный вопль скрывает:
Война при шведских берегах
С ужасным стоном возрыдает,
В угрюмых кроется лесах.
Союз приходит вожделенный
И глас возносит к ней смиренный:
«Престань прекрасный век мрачить
И фински горы кровавить:
Се царствует Елисавета,
Да мир подаст пределам света.
…….
Целуй, Петрополь, ту десницу,
Которой долго ты желал:
Ты паки зришь императрицу,
Что в сердце завсегда держал.
Не так поля росы желают,
И в зной цветы от жажды тают,
Не так способных ветров ждет
Корабль, что в тихий порт плывет,
Как сердце наше к ней пылало,
Чтоб к нам лице ее сияло.
Красуйся, дух мой восхищенный,
И не завидуй тем творцам,
Что носят лавр похвал зеленый;
Доволен будь собою сам:
Твою усерднейшую ревность
Ни гнев стихий, ни мрачна древность
В забвении не могут скрыть,
Котору будут век хранить
Дела Петровой дщери громки,
Что станут позны честь потомки.
Назначенный советником Канцелярии на место Шумахера Андрей Нартов 9 октября включил Ломоносова в число своих помощников для разбирания вещей. Но уже 11 октября в Канцелярию и старую судейскую комнату пришел унтер-библиотекарь Тауберт, родственник Шумахера. Сторожу Глухову Тауберт заявил, что ему нужно здесь поработать. И он поработал весьма и весьма плодотворно – связав несколько больших стопок писем, он направился было к себе наверх, в третий департамент, где у него была своя каморка. Но у самой двери судейской его остановил все тот же Глухов.
- Разве вы не знаете, господин Тауберт, что Следственной комиссией не велено ничего выносить из канцелярии?
Тауберт сначала побледнел, но быстро взял себя в руки.
- Все в порядке, Глухов. Здесь нет ничего важного, никаких документов. Одни мои письма и мне надобно их разобрать.
Сторож не посмел препятствовать унтер-библиотекарю, но о происшедшем во время его дежурства доложил Андрею Константиновичу Нартову. И тот на следующий день отправил комиссара Михаэля Камера, Ломоносова и еще одного студента – Пухорта опечатать в Географическом департаменте «палаты и шкафы», а документы из опечатанного комиссией архива самого Академического Собрания выдавать только под расписку. Но близкий друг Шумахера, конференц-секретарь Академии, академик Христиан-Николай Винсгейм потребовал себе некоторые бумаги из опечатанных. И 14 октября Тауберт вновь совершил поход в опечатанные помещения и снова вышел оттуда не с пустыми руками – стало ясно, что соратники Шумахера заметают грязные следы своего патрона.
Привлеченные Нартовым люди стали дежурить в Канцелярии по очереди. Вместе с Ломоносовым находились переводчик Иван Горлицкий, комиссар Камер и копиист Пухорт. 14 октября в канцелярии снова появился Тауберт. Но адъюнкт Ломоносов – не сторож Глухов. Его мощная фигура загородила дорогу библиотекарю.
- Ну-ка, господин хороший, покажите-ка, что у вас за связка бумаг?
- Это моя личная переписка, – в прежней манере отвечал Тауберт, но с Ломоносовым этот номер не прошел.
- Вы, я гляжу, не в библиотеке делами занимались, а личные письма писали разным адресатам, – хмыкнул Ломоносов. – Ну-ка, сударь, дайте-ка осмотрим печати на ваших письмах.
- Вы не имеете права, – убрал за спину руку с кипой бумаг Тауберт.
- Имеем, имеем право, – поддержал Ломомносова Камер. – Господином Нартовым приказано никаких бумаг с печатями из Канцелярии до окончания следствия не выносить. Проверьте, господа, – Камер кивнул Горлицкому и Пухорту.
Разумеется, никакая это была не переписка, а самые что ни на есть документы. Тут уже не только Ломоносов, но и Горлицкий не стал сдерживаться. И Тауберт выслушал все, что эти люди думали о нем, о профессоре Винсгейме и самом Шумахере. Но на помощь унтер-библиотекарю поспешил Христиан Николай Винсгейм.
- Эти документы нам необходимы для работы Академии  и я лично послал за ними господина Тауберта.
Ломоносов не посмел не выдать конференц-секретарю требуемые бумаги, однако при этом не преминул насмешливо поддернуть немца:
- Что-то вы, господин немец, притихли после ареста вашего благодетеля. Али денег из казны академической более не достается?
- Вы, господин адъюнкт, не смейте дерзить старшему. Или вас этому учили в Марбургском университете? Я могу сделать запрос профессору Вольфу.
- Вы профессору Вольфу и в подметки не годитесь, Винсгейм! – в запальчивости выкрикнул Ломоносов и отвернулся.
Винсгейм сообщил об инциденте Академическому собранию, и члены Собрания 3 декабря написали коллективную жалобу в Следственную комиссию, занимавшуюся делом Шумахера, обвинив Ломоносова, Камера и Пухорта в своевольстве при выдаче Винсгейму документов, а лично адъюнкта Ломоносова в том, что он говорил с ним «о разных делах ругательно и с насмешками». Но, поскольку никакой реакции Нартова на сию жалобу не последовало, академики повторили ее еще раз 31 декабря.
Впрочем, к удивлению Ломоносова, 28 декабря 1742 года Шумахер был освобожден из-под стражи, несмотря на то, что обвинители пытались доказать, что Шумaхер живет пышно, зaнял большой дом, употребляет без контроля кaзенные дровa и свечи, зaвел для своих нaдобностей шестивесельную шлюпку, которaя с «мундиром» и жaловaньем гребцaм обходилaсь Акaдемии двести рублей в год, что с 1727 по 1742 год он брaл по четырестa рублей ежегодно нa Кунсткaмеру, якобы для угощения знaтных посетителей. Возмущенные академические кaнцеляристы рaсскaзывaли, что Шумaхер по родству и свойству совaл в Акaдемию бесполезных людей, принял некоего егеря Фридрихa «для стреляния птиц в кунсткaмеру» с жaловaньем в год по двести рублей – и с оного 1741 годa «нaстреля-но им шестьдесят птиц и принесено в кунсткaмеру, которых птиц в Охотном ряду зa мaлую цену ку-пить можно». Шумaхер, смелея день ото дня, с достоинством отвергaл возводимые нa него обвинения. Он дaже ссылaлся нa якобы дaнное Блюментросту словесное рaспоряжение Петрa I рaсходовaть деньги нa трaктировaние знaтных особ при посещении ими Кунсткaмеры. Тaкaя ссылкa нa волю Петрa былa для комиссии вполне убедительной. Прaвдa, обвинители, постепенно преврaщaвшиеся в ответчиков, резонно говорили, что ныне знaтные особы редко посещaют Кунсткaмеру, дa и трaктир для них от него, Шумaхерa, бывaет невеликий, и кроме кофея, водки и зaедок не бывaет, что нa это в год изойдет не более десяти или пятнaдцaти рублей, и что для этого следовaло иметь особую книгу, a у Шумaхерa книги нет и в ревизион-коллегию он о том знaть не дaет. Это был лепет цепляющихся зa свою прaвду мaленьких людей. Комиссии стaновилось все более ясно, что aкaдемическaя чернь слишком рaзбушевaлaсь и нa величественном фaсaде Акaдемии нaук появились нежелaтельные тени.
А еще через две недели вообще были арестованы обвинители Шумахера. Ломоносова в тот раз не тронули, но Шумахер затаил на него обиду. Если с академиками справиться ему было сложнее, то с адъюнктом разговор будет коротким.
Тем не менее, работа в Академии продолжалась и 21 февраля 1743 года Ломоносов появился в Академическом собрании, как и всегда с ворохом идей. Он был в прекрасном расположении духа, однако его довольно быстро испортил ведший собрание конференц-секретарь Винсгейм, разумеется, не забывший оскорблений Ломоносова. Винсгейм даже не дал пройти Ломоносову в зал и занять свое место. Едва увидя его на пороге зала, конференц-секретарь хорошо поставленным голосом громко произнес:
- Господин адъюнкт, я прошу вас покинуть залу Собрания, поскольку вы явились без приглашения, а потому участвовать в заседании не можете.
Ломоносов опешил от такой решительной просьбы Винсгейма. Он поначалу даже растерялся, но когда пришел в себя и хотел было проигнорировать требование и продолжить путь, встретил полное противодействие всех остальных членов собрания. Такого публичного позора молодой ученый еще не испытывал. Он вынужден был ретироваться, но не оставил надежды ознакомить академиков со своими новыми наработками. В тот же день постановлением Собрания ему было запрещено участвовать в его работе «до того, пока не станет известным решение Следственной комиссии по поданным на него жалобам». Тем не менее, еще дважды – 25 февраля и 11 апреля Винсгейм удалял Ломоносова из зала заседаний, когда тот приходил в Академическое собрание. Ломоносов не выдержал, и пожаловался на своеволие Винсгейма Нартову. Андрей Константинович написал на имя Винсгейма письмо, в котором просил сообщить причину исключения Ломоносова из Собрания. Академики и профессора 15 апреля рекомендовали конференц-секретарю ответить, что адъюнкт Ломоносов «лишен права участвовать в собрании за свои «своевольные» поступки».
Поняв, что жаловаться на академиков бесполезно, Михайло Васильевич решил действовать уже своим проверенным способом – кулаками. Приняв для храбрости штоф водки, Ломоносов 26 апреля явился в конференц-зал и, не снимая шляпы, проследовал в Географический департамент. Ему навстречу вышел сторож конференц-зала Федот Ламбус. Ломоносов, однако, даже не подумал остановиться, а, обойдя Ламбуса, остановился около стола, за которым восседали все степенные профессора и академики, хлопнул в ладоши еще и всем им показал кукиш. Тут уже не выдержал Винсгейм. Вскочив с кресла, он стал кричать на Ломоносова:
- Это неслыханный поступок в нашей академии, господин адъюнкт! Мало того, что вы вошли в священное здание Академии в шляпе, так еще и срамную фигуру смеете показывать.
Ломоносов остановился и, добродушно рассмеявшись, снял шляпу и обратился к Винсгейму:
- Да вы сядьте, сядьте, пожалуй, профессор, и не хорохорьтесь! Вы и так слишком много возомнили о себе.
- Что значит, не хорохорьтесь! – взвизгнул от такой дерзости Винсгейм. – Что вы себе позволяете?
Ломоносов снова посерьезнел и надел шляпу.
- Я себе позволяю зайти в департамент, дабы приняться за работу. И вам меня не остановить, господин Винсгейм. Я – русский, Россия – мой дом. А ежели вам не нравятся русские, господин немец, так милости просим за границу! Вы токмо называетесь профессором, но даже астрономический календарь, вами составленный, никуда не годится и я могу сочинить лучше.
- Господин Ломоносов, негоже так разговаривать с уважаемым профессором, членом академии, – неожиданно вступил за Винсгейма aдъюнкт Геогрaфического депaртaментa Трускот.
 Это привело Ломоносова в еще большее бешенство.
- А ты што зa человек? Ты – aдъюнкт? Кто тебя сделaл? Шумaхер? Говори со мной по-лaтыни!
- Я не умею по-латыни, – пробормотал покрасневший Трускот.
- Ты дрянь! – кипятился Ломоносов. – И никудa не годишься! И недостойно произведен.
Под конец он обозвaл советникa Шумaхерa вором и пригрозил Винсгейму попрaвить зубы.
Адъюнкт Геллерт и кaнцелярист Мессер стaли aккурaтно зaносить в протокол все дерзости Ломоносовa. Заметив это, Ломоносов произнес:
- Дa! дa! Пишите! Я сaм столько же рaзумею, сколько профессор, дa к тому же природный русский!
И хотя скaндaлы и дaже побоищa между профессорaми в Акaдемии нaук случaлись и рaньше и обычно никaких последствий не имели, но тут все пошло по-иному – здесь все иноземцы сплотились против русского, и даже заступничество Нартова уже не могло спасти Ломоносова.
6 мая в Следственную комиссию поступила новая жалоба на Михайлу Васильевича, в которой говорилось: «Сего 1743 года апреля 26 дня пред полуднем он, Ломоносов... приходил в ту палату, где профессоры для конференций заседают и в которой в то время находился профессор Винсгейм, и при нем были канцеляристы. Ломоносов, не поздравивши никого и не скинув шляпы, мимо них прошел в Географический департамент, где рисуют ландкарты, а идучи мимо профессорского стола, ругаясь оному профессору, остановился и весьма неприличным образом обесчестил и, крайне поносный знак самым подлым и бесстыдным образом руками против них сделав, пошел в оный Географический департамент, в котором находились адъюнкт Трескот и студенты. В том департаменте, где он шляпы также не скинул, поносил он профессора Винсгейма и всех прочих профессоров многими бранными и ругательными словами, называя их плутами и другими скверными словами, что и писать стыдно. Сверх того, грозил он профессору Винсгейму, ругая его всякою скверною бранью, что он ему зубы поправит, а советника Шумахера называл вором… Посему просим учинить надлежащую праведную сатисфакцию, без чего Академия более состоять не может, потому что ежели нам в таком поругании и бесчестии остаться, то никто из иностранных государств впредь на убылые места приехать не захочет, также и мы за недостойных признавать должны будем, без возвращения чести нашей, служить ее императорскому величеству при Академии». Челобитная была подписана одиннадцатью академиками и адъюнктами.
Одновременно с жaлобой нa Ломоносовa нaчaлись усиленные хлопоты зa Шумaхерa. Были использовaны все придворные связи aкaдемиков. Особенно рaтовaли зa него физик Крaфт, Винсгейм и Юнкер. Юнкер уверял, что Шумaхер не только не пользовaлся кaзенными деньгaми, но дaже зaклaдывaл дрaгоценности своей жены, a в 1742 году и дом тещи, чтобы рaсплaтиться с беднейшими aкaдемическими служителями. Пошли в дело подкупы: во-первых, Армана Лестока, лейб-медика Елизаветы, во-вторых, как затем отмечал сам Михайло Васильевич Ломоносов, «уговорены были с Шумaхеровой стороны бездельники из aкaдемических низших служителей, кои от Нaртовa нaкaзaны были зa пьянство, чтобы, улучa госудaрыню где при выезде, упaли ей в ноги, жaлуясь нa Нaртовa, якобы он их зaстaвил терпеть голод без жaловaнья».
Рассмотрев эту жалобу, Следственная комиссия 28 мая 1743 года арестовала Ломоносова, чтобы «допросить со обстоятельством, для того, что оное дело подлежит не партикулярного суда, но до следствия в комиссии…», и взят под караул «при комиссии». Не чувствуя за собой вины, Ломоносов довольно смело для должности адъюнкта вел себя перед членом Следственной комиссии и президентом Камер-коллегии, бывшим московским губернатором князем Борисом Григорьевичем Юсуповым, когда ему объявили, что он должен явиться в последнюю для допроса.
 - Я по пустому ответствовать не буду и надо мною главную имеет команду Академия, а не комиссия, – решительно и довольно громко ответствовал князю Ломоносов, – и надлежит меня требовать от Академии, а без того в допрос не пойду и ничего со мною комиссия сделать не может.
 Сказав это, Ломоносов громогласно рассмеялся, как бы демонстрируя свое пренебрежение требованиям Следственной комиссии.  Разумеется, это никому не могло понравиться. И его посадили под караул.
Ученые немцы смогли насолить Ломоносову и поэтической строкой. По Академии наук в рукописях ходил такой незатейливый стишок:
«Жил некто родом из Холмогор, где водятся рослые быки,
Крестьянский мальчишка.
Привели его в монастырь из-за куска хлеба.
Там он выучился кое-чему по-латыни, но больше пить водку.
Тироль, тироль, тироль!
Это ему пришлось по нраву».
23 июня Ломоносовым было подано в Академию наук доношение, где он просил об освобождении из-под стражи:
 «В императорскую Академию наук доносит той же Академии наук адъюнкт Михайло Васильевич Ломоносов, а о чем мое доношение, тому следуют пункты:
1
Минувшего мая 27 дня сего 1743 года в Следственной комиссии били челом на меня, нижайшего, профессоры Академии наук якобы в бесчестии оных профессоров, и по тому их челобитью приказала меня помянутая комиссия арестовать, под которым арестом содержусь я, нижайший, и по сие число, отлучен будучи от наук, а особливо от сочинения полезных книг и от чтения публичных лекций.
2
А понеже от сего случая не токмо искренняя моя ревность к наукам в упадок приходит, но и то время, в которое бы я, нижайший, других моим учением пользовать мог, тратится напрасно, и от меня никакой пользы отечеству не происходит, ибо я, нижайший, нахожусь от сего напрасного нападения в крайнем огорчении.
И того ради императорскую Академию наук покорно прошу, дабы соблаговолено было о моем из-под ареста освобождении для общей пользы отечества старание приложить и о сем моем доношении учинить милостивое решение.
 Сие доношение писал Адъюнкт Михайло Ломоносов руку приложил».
Однако в этой просьбе ему было отказано.
В июле Следственная комиссия передала материалы по его делу в Сенат, одновременно доложив обо всем императрице, приведя при этом справку, составленную профессорами, не побрезговавшими даже сплетнями, что он и в Германии «чинил непорядочные и неспокойные поступки и оттуда тайным почти образом уехал, да и по приезде сюда в Санктпетербург явился в драке и прислан из полиции в Академию…». В связи с чем предлагалось «учинить наказание» Ломоносова за «неоднократные неучтивые и бесчестные и противные поступки как комиссии, так и в Академии в конференции… также и в Немецкой земле, по силе государственных прав, а именно по уложению 10-й главы по 101-му, по 158-му, обвинить и за ту винность по 106-му по морскому уставу по 5-му пункту, по генеральному регламенту 55-й главы…». 5-й пункт 55-й главы генерального регламента Морского устава гласил: «Кто aдмирaлa и прочих высших нaчaльников брaнными словaми будет поносить, тот имеет телесным нaкaзaнием нaкaзaн быть, или животa лишен, по силе вины» – ни более, ни менее.
Но и после такого обвинения Ломоносов дважды откaзывaлся дaть покaзaния. Нет никaкого сомнения, что будущий первый русский академик считaл себя прaвым и неспрaведливо преследуемым. От подобной несправедливости Ломоносов даже заболел. Нaходясь под aрестом, Ломоносов должен был содержaть себя нa своем коште, a жaловaнья ему не выплaчивaли. В aвгусте он с отчaянием писaл в Акaдемию, что пришел в крaйнюю скудость: «Нaхожусь болен, и при том не токмо лекaрство, но и дневной пищи себе купить нa что не имею, и денег взaймы достaть не могу». И Следственная комиссия, войдя в его положение, 8 августа выпустила его из-под караула и разрешила находиться под домашним арестом на своей квартире.
Впрочем, арест был не очень строгим, хотя и длился более полугода, и, как ни странно, даже благотворно сказался на судьбе Ломоносова, который вынужденно отвлекся от академических распрей и, несмотря на бедственное положение (ему вдвое урезали выплату денег, а ему, между тем, нужно было теперь кормить не только себя, но и свою семью), мог использовать время ареста, чтобы полностью посвятить себя серьезным научным занятиям. Ломоносов просит прислать ему из академической книжной лавки за его счет книги Исаака Ньютона «Математические начала натуральной философии» и «Универсальную арифметику». В это же время он работал над «Кратким руководством к риторике», первый вариант которого попытался вручить великому князю Петру Федоровичу, и рассуждением «О вольном движении воздуха, в рудниках примеченном». В эти полгода он написал такие свои замечательные произведения, как «Утреннее размышление о божием величестве», «Вечернее размышление о божием величестве при случае великого северного сияния». А наиболее значительной естественно-научной его работой оказались начатые еще до ареста так называемые «276 заметок по физике и корпускулярной философии». Это были записанные им для себя заметки, которые послужили материалом для будущих работ. Они заканчивались программой его научных исследований в области физики и теории строения вещества. В «Заметках» содержатся мысли Ломоносова об основных принципах, которыми он предполагал руководствоваться в своих дальнейших исследованиях. Так, в заметке 16 он записывает: «На людей, имеющих заслуги перед республикой науки, я не буду нападать за их ошибки, а постараюсь применить к делу их добрые мысли». Ниже он развивает эту мысль: «124. Ошибки замечать немногого стоит, дать нечто лучшее – вот, что приличествует достойному человеку».
А в августе месяце состоялось замечательное поэтическое соревнование между тремя лучшими пиитами России той эпохи – Василием Тредиаковским, Михайлом Ломоносовым и молодым, 26-летним Александром Сумароковым, вызвавшим немалый интерес и определившим, по сути, по какому пути начнет развиваться русская поэзия. До этого подобные литературные турниры проходили лишь в Европе.
Встретившись на вечеринке в доме Ломоносова, в спорах о поэзии и о том, каким путем должна развиваться поэзия русская, о художественно-выразительных возможностях различных стихотворных размеров, три поэта решили на практике доказать справедливость своих мнений, для чего следовало переложить поэтически 143-й псалом.
Василий Кириллович Тредиаковский первым из российских поэтов занялся теорией русского стихосложения, а будучи и сам великолепным поэтом, да к тому же и хорошим переводчиком, доказывал свою теорию замечательным практическими опусами:
Крепкий, чудный, бесконечный,
Полн хвалы, преславный весь,
Боже! ты един превечный,
Сый господь вчера и днесь:
Непостижный, неизменный,
Совершенств пресовершенный,
Неприступна окружен
Сам величества лучами
И огньпальных слуг зарями,
О! будь ввек благословен.
Кто бы толь предивно руки
Без тебя мне ополчил?
Кто бы пращу, а не луки
В брань направить научил?
Ей бы, меч извлек я тщетно,
Ни копьем сразил бы метно,
Буде б ты мне не помог,
Перстов трепет ободряя,
Слабость мышцы укрепляя,
Сил господь и правды бог.
………
Их сокровище обильно,
Недостaткa нет при нем.
Льет довольство всюду, сильно,
И избыток есть во всем:
Овцы в поле многоплодны,
И волов стaдa породны,
Их огрaдaм нельзя пaсть,
Тaтю вкрaсться в те не можно,
Все тaм тихо, осторожно,
Не стрaшит путей нaпaсть.
 
Ломоносов тоже уже имел опыт переложения, да и в целом в поэзии он уже был далеко не новичок, потому стих ему давался легко:
  Благословен господь мой бог,
     Мою десницу укрепивый
     И персты в брани научивый
     Согреть врагов взнесенный рог.

     Заступник и спаситель мой,
     Покров, и милость, и отрада,
     Надежда в брани и ограда,
     Под власть мне дал народ святой.

     О боже, что есть человек?
     Что ты ему себя являешь,
     И так его ты почитаешь,
     Которого толь краток век.

     Он утро, вечер, ночь и день
     Во тщетных помыслах проводит;
     И так вся жизнь его проходит,
     Подобно как пустая тень.

     Склони, зиждитель, небеса,
     Коснись горам, и воздымятся,
     Да паки на земли явятся
     Твои ужасны чудеса.

     И молнией твоей блесни,
     Рази от стран гремящих стрелы,
     Рассыпь врагов твоих пределы,
     Как бурей, плевы разжени.

     Меня объял чужой народ,
     В пучине я погряз глубокой;
     Ты с тверди длань простри высокой,
     Спаси меня от многих вод.
………

     Цела обширность крепких стен,
     Везде столпами укрепленных;
     Там вопля в стогнах нет стесненных,
     Не знают скорбных там времен.

     Счастлива жизнь моих врагов!
     Но те светлее веселятся,
     Ни бурь, ни громов не боятся,
     Которым вышний сам покров.
    
Александр Петрович Сумароков, конечно, не имел еще того авторитета, которыми обладали первые двое его соперников, но и в нем уже чувствовалась сила пера и своеобычный талант:
Благословен творец вселены,
Которым днесь я ополчен!
Се руки ныне вознесены,
И дух к победе устремлен:
Вся мысль к тебе надежду правит;
Твоя рука меня прославит.

Защитник слабыя сей груди
Невидимой своей рукой!
Тобой почтут мои мя люди,
Подвержены под скипетр мой.
Правитель бесконечна века!
Кого ты помнишь! человека.

Его весь век, как день, преходит:
Все дни его есть суета.
Как ветер пыль в ничто преводит,
Так гибнет наша красота.
Кого ты, творче, вспоминаешь!
Какой ты прах днесь прославляешь!
……….
Не приклони к их ухо слову:
Делa их гнусны пред тобой,
Я воспою тебе песнь нову,
Взнесу до облaк голос мой.
И восхвaлю тя песнью шумной
В моей псaлтире многострунной.
Тут же результaты состязaния были опубликовaны зa счет aвторов отдельною книжицею под названием «Три оды пaрaфрaстические Псaлмa 143, сочиненные через трех стихотворцев, из которых кaждой одну сложил особливо». Издaние тиражом в 350 экземпляров обошлось 14 рублей 50 копеек, и стоимость его былa рaзложенa нa всех троих. Брошюркa былa снaбженa предисловием, нaписaнным Тредиaковским, подробно излaгaвшим сущность теоретических споров, возникших при переходе русской поэзии нa тоническое стихосложение. Тредиaковский укaзывaл, что двое поэтов (Ломоносов и Сумaроков) предпочитaют ямб, полaгaя, что этa стопa «сaмa собою имеет блaгородство для того, что онa возносится снизу вверх, от чего всякому чувствительно слышится высокость ее и великолепие», a посему всякий героический стих должен склaдывaться ямбом; хорей же более подходит для элегии. Третий же поэт (то есть сaм Тредиaковский) утверждaл, что никaкой рaзмер сaм собою не имеет кaк «блaгородствa, тaк и нежности», и что «все сие зaвисит токмо от изобрaжений, которых стихотворец употребит в свое сочинение». Причем, фишка заключалась в том, что переложения были нaпечaтaны без подписей, и читaтелям кaк бы предлaгaлось угaдaть, кaкое из них кем нaписaно. Впрочем, именa всех трех учaстников состязaния были укaзaны в предисловии.
Осень в Петербурге была зябкой, воздух весьма был пропитан влагой, что не способствовало исцелению даже такого могучего организма, каким обладал Ломоносов. А тут радостное известие – наконец он увидит свою жену и маленькую дочь Катеньку – в своем письме , полученном Михайлой Васильевичем в октябре 1743 года Елизавета Христина сообщала, что отправляется в Гаагу, откуда на корабле вместе с дочерью Катей и братом Иоганном Цильхом переберется в Россию. Его охватили другие заботы. Понятно, что они могли поселиться в комнатах Ломоносова в Боновом доме, но трудно представить себе, как им всем можно будет там жить, да еще на урезанную денежную выплату. Быть может, жена Ломоносова, продав свое иму¬щество в Марбурге, имела с собой какие-то деньги?
В таких думах и заботах, Ломоносов прогуливался по Васильевскому острову. Вышел на Большой проспект – детище самого Петра Великого. По обочинам его еще высился сосновый лес. Дошел к морю, которое слегка штормило, вздымая волны, разбивавшиеся о дамбу. Сняв шляпу, долго стоял и смотрел в морскую даль. Выросший на море, правда, на другом – на Белом, Михайло Васильевич не боялся его и любил. Любил слушать шум прибоя и крики чаек над волнами. Любил этот, пропитанный солью и йодом, морской воздух. Однако, стало смеркаться. Надев шляпу, Ломоносов поворотил назад. Снова вышел на Большой проспект и все так же, в задумчивости, шел знакомой дорогой домой. Вдруг из кустов выскочили три матроса и размахивая ножом и кулаками, напали на него. Ломоносов быстро оценил обстановку: повертел головой – вокруг ни души, а матросики так себе – плюгавенькие. Куда им супротив такого богатыря! И, дождавшись, когда один из них подскочил к нему вплотную, размахивая ножом у самого лица и требуя денег, Ломоносов изловчился и, выбрав момент, так долбанул его кулаком в лицо, что тот, умываясь кровью, со всех ног помчался в те самые спасительные кусты, из которых они и выскочили. Тут же и второй отлетел далеко в сторону, да так сильно ударился, что не только долго не мог подняться, но даже и не сразу опомнился. На третьего же матроса напал столбняк – он оказался в шоке от страха и справиться с ним Ломоносову не стоило никакого труда. Он повалил его на землю и прижал ногами. В это время и второй опомнился и помчался в лес вслед за первым приятелем. Ломоносов видел это, но полностью переключился на третьего.
- Я тебя сейчас же убью, коли не скажешь мне, как зовут двух других разбойников, кто вас послал, и что вы хотели со мною сделать.
- Ой, барин, никто нас не посылал. А мы просто хотели тебя ограбить маленько, да и отпустить. Помилуй, а?
 - А! каналья! – вскричал в возбуждении Ломоносов.
Ломоносов замахнулся на бедного матроса, а тот от страха даже весь скукожился. Но Михайло Васильевич вдруг передумал и улыбнулся.
– Ограбить хотели? Ну, так я же тебя и ограблю. А ну-ка сымай холстинный камзол, платье да штаны и вяжи все это в узел своим собственным поясом.
Ломоносов отпустил матроса и тот послушно выполнил все приказания. Полураздетый матрос получил на прощанье от Ломоносова по ногам да так сильно, что долго не мог подняться. А Михайло Васильевич, положив на плечо узел, довольно посвистывая, пошел домой со своими трофеями, и тотчас, дабы не забыть, записал имена обоих сбежавших от него разбойников. На другой день он объявил об них в Адмиралтействе, их немедленно поймали, заключили в оковы и через несколько дней прогнали сквозь строй.
5 декабря 1743 года в соответствии с решением Следственной комиссии по указу Сената А.К. Нартов был отрешен от управления Академией, а Иван Данилович Шумахер возвращен к управлению Академической канцелярией, и, поскольку президент Академии все еще не был назначен, он снова стал полноправным ее руководителем.
В декабре же, когда Елизавета вернулась из Москвы после коронации, Ломоносов написал первую оду, посвященную новой императрице, которая была замечена и весьма благосклонно встречена Елизаветой. Возможно, именно это и спасло Ломоносова от битья батогами и ссылки в солдаты. 18 янвaря 1744 годa был подписaн сенaтский укaз: «Адъюнкта Ломоносова для его довольного обучения от наказания освободить, а во объявленных учиненных им предерзостях у профессоров просить прощения» и жалованье ему в течение года выдавать «половинное». 
27 янвaря Ломоносов был вынужден произнести в Акaдемической конференции публичное покaяние нa лaтинском языке, состaвленное самими aкaдемикaми, и торжественно объявить, что он никaк не желaет «сколько-нибудь посягaть нa доброе имя и нa репутaцию известнейших господ профессоров». Впрочем, и тогда Ломоносов не сдержался. На вопрос одного из профессоров, ткнувшего пальцем на дыру в кафтане адъюнкта:
-Это у вас ученость выглядывает?
Ломоносов тут же ответил:
- Нет, это туда глупость заглядывает.
В нaчaле летa 1744 годa Следственнaя комиссия окончательно признaлa Шумaхерa виновным только в присвоении кaзенного винa нa сто девять рублей 38 копеек, что и обязан был возместить (по тем временам довольно большая сумма, примерно равная годовому оброку со 100 душ), тогдa кaк обвинители нaсчитывaли нa него двaдцaть семь тысяч рублей. Комиссия дaже порешилa предстaвить Шумaхерa в стaтские советники зa то, что он «претерпел не мaлый aрест и досaды». 3 августа были выпущены на свободу, в связи с амнистией по случаю окончания русско-швед-ской войны, семь служащих Академии наук, чьи подписи (а всего подписалось 11 «доносителей», среди которых Ломоносова не было) стояли под «доношением» на Шумахера, поданном в августе 1742 года Нартовым императрице Елизавете, и которые из обвинителей скоро оказались обвиняемыми – часть их в январе 1743 года была арестована, из которых в мае 1744 года иных приговорили к битью плетьми, иных батогами, а переводчик Иван Горлицкий «найден был достойным даже смертной казни, и только из человеколюбия положено было ограничиться плетьми, после которых следовало его сослать на вечно с семьею в Оренбург». Елизaветa Петровнa не утвердилa эти предстaвления и повелелa сновa принять их нa службу в Акaдемию. Но вновь нaбрaвший силу Шумaхер 20 сентября 1744 годa смело доносил Сенaту, что все поименовaнные в высочaйшем укaзе лицa еще до того, кaк состоялось это высочaйшее повеление, были им, Шумaхером, отрешены от Акaдемии и теперь их местa зaняты другими. В Акaде-мии все пошло по-стaрому.

7.
В 1743 году летом был очередной выпуск из артиллерийской школы. Среди выпускников значился и Михайло Данилов. Он приготовил для выпускных экзаменов артиллерийские чертежи и другие соответствующие рисунки, однако начальство приготовило ему несколько иной экзамен – его командировали на оружейные заводы в местечке Сестребек, находившееся на пересечении реки Сестра и Выборгской дороги. Местечко (современный Сестрорецк), отбитое у шведов, приглянулось Петру и он повелел в 1721 году построить здесь оружейный завод. Шесть лет назад на заводе стали делать медные вещи для обмундирования войск, а окрестных крестьян обязали для завода делать древесный уголь, добывать болотную руду, заготавливать лес и ремонтировать постройки.
Именно талант к рисованию и привел Данилова в Сестребек – он должен был рисовать вензели и литеры на тесаках, которые предназначались для корпуса лейб-кампании. А по возвращении из Сестребека Данилова прикомандировали в Герольдию для рисования дворянских гербов на лейб-кампанцев, чем они тогда были все удостоены императрицей.
Наконец, нескольких выпускников артиллерийской школы, в числе коих оказался и Михайло Данилов, представили фельдцейхмейстеру князю Гессен-Гомбургскому, который пожаловал Данилова в фурьеры – в те годы это был нижний чин унтер-офицерского звания, исполнявший должность ротного квартирьера и снабженца продовольствием, а вместо алебарды ему вручали ротный флажок.
Но не для этого учился Данилов, не к этому лежало его сердце – он мечтал стать повелителем огня, хотел заниматься фейерверками. Это чувство у него зародилось с той самой минуты, когда он стал очевидцем и едва ли не пострадавшим в страшном пожаре в Москве в 1737 году, когда от копеечной свечки, поставленной кухаркой в доме его свойственника, князя Мещерского, что у Каменного моста, сгорела Москва
И все же фортуна, в лице директора Артиллерийской школы, капитана Гинтера в 1744 году повернулась к Данилову лицом – Гинтер причислил его в свою роту и к лаборатории для рисования планов в Санкт-Петербургской морской артиллерийской школе, в которой тогда был фейерверкером тридцатилетний Иван Васильевич Демидов, сын обер-секретаря Сената и советника кабинета императрицы Елизаветы Петровны Василия Ивановича Демидова, а также внук умершего десять лет назад игумена Новинского монастыря в Москве Ивана Васильевича Демидова. Демидов и стал для молодого человека настоящим дядькой-наставником, обучавшим его хитрому мастерству фейерверкера.
Фейерверк тех времен был сложным делом, синтезом пиротехники, живописи, механики, архитектуры, скульптуры и даже литературы и граверного дела. Для каждого фейерверка изготавливалась гравюра, которую уснащали пояснениями различных фигур фейерверка и поэтическими надписями. Эти гравюры играли роль современных театральных программок, которые раздавали (но чаще продавали) зрителям. С этими гравюрами-программками в руках зрители (тогда их называли «смотрителями») выходили на крыльцо дворца или смотрели за «огненной потехой» из окон. Фейерверки в России ввел царь Петр, который их обожал, сам участвовал в их создании и их сожжении, причем, не раз рисковал жизнью, но считал огненные потехи очень важными, ибо так можно было приучить людей не бояться огня и унимать «Вулкановы злобства» как на пожарах, так и в бою.
Демидов объяснял Данилову, что фейерверк – это уже дело последнее. Каждый фейерверк тщательно и заранее готовился – порой даже за два-три месяца до назначенного действа. Вначале следовало составить подробный проект фейерверка, после чего художники (вот где могла разыграться фантазия Михайлы Данилова) и пиротехники брались за изготовление «плана фейерверка» – огромной деревянной рамы высотой до десяти метров. На эту раму натягивались шнуры, пропитанные горючими пиротехническими составами. Переплетения шнуров образовывали рисунок – порой сложную композицию из нескольких фигур с девизом, который пояснял изображение. При дневном свете все это представляло собой лишь малопонятную путаницу шнуров и веревок, и только когда в темноте концы шнуров поджигали солдаты, бегавшие по узким трапам с обратной стороны плана, изображение и буквы девиза бывали видны за сотни метров. Таких рам-планов в одном фейерверке могло быть несколько, благодаря им создавалась нужная перспектива. Между планами ставили различные скульптуры из дерева, гипса или бумаги, которые в темноте были подсвечены. Пока горел план, в различных местах начинали извергать огонь разные пиротехнические сооружения – «вулканы», «фонтаны», «каскады», «огненные колеса», создававшие феерическую картину пиршества огня.
В 1732 году в Петербурге на Стрелке Васильевского острова появилось специальное сооружение для устройства и проведения фейерверков. Чрезвычайно выгодное расположение театра фейерверков позволяло обозревать представления как из Зимнего дворца, так и со стороны Петропавловской крепости и Адмиралтейства. Фейерверочный театр обслуживало шестьсот рабочих, которые зажигали тридцать тысяч свечных плошек в две минуты! А фейерверк 28 января 1733 года в Петербурге готовили в течение десяти недель две тысячи человек. Он состоял из огромного количества самых разнообразных фейерверочных ракет. Этот помост простоял более тридцати лет и был разобран лишь  в 1764 году.
С 1735 года в России устройством фейерверков и иллюминаций занимался специально выписанный из Саксонии профессор элоквенции (т.е. ораторского искусства) и поэзии Якоб Штелин – большой дока в этом деле. Еще в Лейпциге многочисленные гости, съехавшиеся со всей Европы на торжества по случаю годовщины коронации Августа III, занявшего польский престол, имели случай наблюдать небывалые представления, устраиваемые ночью. Аллегорические фигуры, изваянные по проекту Штелина, горели разноцветными огнями, со всех сторон сыпались искры, порох шипел и взрывался, воздух наполнялся едким дымом. Все двигалось, блистало, вспыхивало — и не хаотично, а в определенной последовательности.
Собственно устройством иллюминаций и фейерверков занималась столичная Канцелярия главной артиллерии и фортификации, которая содержала для этого специальный штат фейерверков и мастеровых. Первоначально здесь же велась и разработка проектов иллюминаций и фейерверков.
Вскоре Данилов получил и первое самостоятельное задание. В 1744 году Елизавета Петровна, путешествуя в Малороссию, вновь заглянула в Москву. А чтобы ей в старой столице не было скучно, туда же снарядили и отряд фейерверкеров во главе с капитаном Воейковым. При нем были штык-юнкер (самый младший офицерский чин в артиллерии) Мартынов и фейерверкер Михайло Данилов.
По прибытии в Москву Воейков тут же отправил Данилова в село Всесвятское к артиллерийскому генерал-поручику грузинскому царевичу Бакару, старшему сыну царя Карталинии Вахтанга VI, состоявшему на русской службе, дабы сделать иллюминацию на тот случай, если государыня в Москву поедет через Всесвятское. По задумке Бакара, такой шаг позволил бы пригласить императрицу отужинать вместе с ним. На такой случай весь дом у него был иллюминирован фонарями: это было первое самостоятельное задание для Данилова и он справился с ним с честью, за что получил порцию похвалы от царевича.
Но дальше было хуже. Капитан Воейков оказался наглым и склочным человеком, погрязшим в судебных делах. Многие, с кем его сводила служба, писали потом на него доносы. Он из-за это злился и срывал свою злость на подчиненных. И тут под руку ему попался именно Михайло Данилов. Воейков почему-то решил, что фейерверкер также будет на него писать доносы, и, чтобы сделать его службу невыносимой, капитан несколько раз присылал за ним на квартиру своего ординарца с тем, дабы Данилов немедленно к нему явился. А жили капитан с Даниловым друг от друга верстах в двух. Когда Данилов представал перед капитаном, тот бормотал нечто несущественное и велел возвращаться на квартиру. Но едва уставший фейерверкер добирался до своей квартиры и уже готовился лечь отдохнуть, как вдруг снова возникал рядом ординарец Воейкова с требованием, чтобы он немедленно возвратился к командиру. И таким образом Данилов ходил взад-вперед иногда и по полночи. А когда проходил через Яузскую фабрику, то встречал целую стаю злых, одичавших собак, которые с грозным лаем набрасывались на него. Приходилось отбиваться от них палашом.
Поначалу, как ни пытался Данилов выяснить, почему капитан так над ним издевается, у него ничего не получалось. Наконец, пожалевший малого ординарец Воейкова шепнул ему о том, что капитан так с ним обходится, потому как боится, чтобы Данилов не начал писать на него жалобы и разного рода доношения. Но какое уж там доносительство, когда зачастую Михайло и ног под собой не чуял от усталости.
А тут еще и другая беда рядышком пристроилась. Данилов стоял на квартире вместе с сержантом Могильниковым, из солдатских детей. Воейков назначил Могильникова комиссаром по приходу и расходу при иллюминации. Сержант был не только не в меру пьющим и чрезмерно гулящим, но трусливым и молчаливым, видимо, потому и приглянулся Воейкову. Могильников все время пытался приобщить Данилова к двум первым своим занятиям, а тот поначалу всячески старался избегать его компании, но, в конце концов, сдался. Могильников на радостях водил Данилова по своим приятелям и заставлял его пить столько, что Михайло затем уже не мог не то, что двигаться, но даже дышалось ему с трудом.
Спасло Михайлу то, что его вместе со штык-юнкером Мартыновым срочно вызвали назад в Петербург. При этом Воейков с Могильниковым остались в Москве. Михайло вздохнул с облегчением только тогда, когда снова оказался в команде капитана Гинтера при лаборатории фейерверкера Демидова.

8.
Майор Державин взялся на расследование с не меньшим энтузиазмом, нежели Сидор Кириллов.  Первым делом, разумеется, он ознакомился с доказательной базой, собранной его предшественниками, затем сопоставил собранные улики со своим видением дела. Удостоверился, что следствие шло в нужном направлении и, понимая, что соглядатаев у Корякина с Голенищевым в городе хватало, не привлекая ничьего внимания, взяв извозчика из татар, направился в деревню Пашмурги Ошминской волости, чтобы лично допросить крестьянина Алексея Дмитриева, того самого новокрещена, который подозревался в поджоге Лудомирского кабака. Узнав, кто к нему пожаловал, Дмитриев не на шутку испугался, подумав, что следователь из Казани приехал его арестовать. Потому и отпираться не стал, выложив Державину все, как на духу.
- Означенный кабак зажег я, – сквозь слезы произнес черемис. – Милостивый государь, у купца Голенищева мои долговые расписки, а отдать долг не смог. Неурожай был, и охоты никакой. На подать кое-как наскреб, а долг так и висел. Тады ко мне пожаловал сынок евонный…
- Чей сынок?
- Ну, так Ивана Меньшого Голенищева, Максим. И сказал, что долг может простить, ежли я сделаю одно дельце.
Дмитриев упал перед Державиным на колени, обхватив его за ноги, обутые в сапоги.
- Помилуйте, милостивый государь, ваше благородие. Дети у меня. Четверо. Куды ж оне без меня.
- Встань, голубчик, – отстранился от мужика следователь. – И расскажи, что за дельце тебе предложили.
- Так я ж и говорю – сжечь кабак Лудомирский. Но делал я это обще с Максимом Корякиным, а ему то велел сделать отец евонный, Иван Меньшой Голенищев. Вот те крест, все, как на духу. Мне чужого греха не надо. Своих девать некуда.
Записав показания крестьянина, Роман Николаевич велел ямщику вновь запрягать лошадь.
- А со мной что будет, ваше благородие?
- Ты получишь по заслугам, Дмитриев. Но за помощь следствию будет послабление. А пока никуда из села не уезжай.
Вернувшись в Яранск, Державин направился в ратушу – ведь именно бурмистр Балахонцев с ратушным старостой Поповым подтвердили своими показаниями все обвинения Шамшуренкова, да еще и своих добавили. Балахонцева, однако, на месте не оказалось, но Григорий Попов с живостью подтвердил свои прежние слова да еще и добавил:
- Милостивый государь, прошу защитить меня от угроз, исходящих от Корякина с Голенищевым.
- Каких-таких угроз?
- Ежли, говорят, я не возьму своих слов взад, они-де со мной в укромном месте переговорят, да еще и красного петуха в мою избу подкинут.
- На библии подтвердишь сии слова?
- Даже в глаза этим купчишкам повторю. И еще, сударь, посадской человек Степан Казанцев, ведающий шнуровыми приходными книгами ратуши, поведал, что из книг пропало несколько листов.
- Как так пропало?
- Да вы сами-то его и спросите, сударь мой, Роман Николаевич. Он за дверью дожидается.
- Так кликни его!
- Степан, подь сюда! Его благородие следователь тебя кличет, – повернувшись в сторону двери, позвал Попов.
В тот же миг, словно только и ждавший вызова, в проеме появился невысокий, но кряжистый мужик в зеленом кафтане и натертых дегтем сапогах, переминавший в широких, костистых ладонях картуз. Низко поклонившись, мужик тут же выпрямился и глянул на следователя.
- А ты иди, голубчик, – попросил Державин Попова. – Коли снова понадобишься, позову.
- Как скажете, ваше благородие, – Попов поклонился и вышел.
А Степан Казанцев все продолжал стоять в той же вопросительной позе.
- Мне ратушный староста сказал, что у тебя есть, что сообщить мне по следственному делу, какое я сейчас веду?
- Истинно так, ваше благородие.
- Так я тебя слушаю.
- В согласии с вашим указом найти-де бумаги, где имеются записи о воровстве Корякина с Голенищевым, решил я сегодня проверить шнуровые приходные книги. Там ведь имеется кое-что об ентих людишках. Мы ж давно за ними приглядываем, и все доношения об их проделках в приходную-то книгу и шнуруем. И тут я заметил, что некие листы из книг вынуты. Намедни они еще были, а сегодня их уже нет.  То-то, вспоминаю, вчера вечером толкся здесь Михайла, значит, Корякин. Стало быть, младшой брат евонный. Неспроста, стало быть, толкся.
- Так, так! – кивал головой Державин, записывая показания Казанцева.
- Подпиши-ка, братец, протокол, – протянул майор ему перо. – Грамоте-то обучен?
- Я же в ратуше зря свой кусок хлеба не ем, – подошел к столу Казанцев и обмакнул перо в чернильницу.
- Ну-ну, не обижайся, – дружески похлопал посадского по плечу Роман Николаевич.
Однако же Казанцев еще не успел положить перо, как в комнату вбежал запыхавшийся помощник Державина, держа в руках несколько листов бумаги, явно откуда-то выдранных. Даже не заметив Казанцева, он с порога закричал.
- Роман Николаевич, в семи верстах от города задержали одного ясашного крестьянина, Родиона Романова. Он вел себя как-то странновато, все оглядывался на своих дрожках и явно что-то прятал за пазухой. Мои солдаты его остановили, стали допрашивать, кто да куда. Оказалось, ехал в Царёвосанчурск и вез, как я понимаю, неким надежным людям вот эти самые бумаги.
Помощник положил на стол перед Державиным отобранные у крестьянина бумаги, тот по очереди брал каждый лист, читал. Потом поднял голову и, заметив, что Казанцев еще не ушел, а стоял, переминаясь с ноги на ногу и не зная, что ему делать, обрадовано улыбнулся.
- Ну-ка, братец Степан, подь-ка сюда и взгляни вот на это.
Казанцев выпрямил спину, довольный, что он все-таки не зря остался здесь и может еще пригодиться следователю, подошел к столу и, даже не всматриваясь в содержание бумаг, тут же утвердительно кивнул:
- Оне, оне, ваше благородие. Я их даже издаля узнаю. Эти самые листы и есть.
Державин хлопнул кулаком по столу.
- Вот что, Димитрей, – обратился майор к помощнику. – Где твои солдатики?
- Один охраняет Романова, а двое других с вахмистром ждут, вона, под окнами.
- Очень хорошо! Берем солдатиков и идем с тобой на дом к Корякину обыск делать.
Державин снял с гвоздя на стене форменный картуз, поправил китель и решительно шагнул за порог.
Дом купца Корякина перевернули вверх дном. Практически ничего интересного для следствия не нашли. Естественно, все компрометирующие его вещи Иван Корякин припрятал в только ему ведомом месте. Державин хотел было уже уходить, как вдруг его словно осенило – он решил заглянуть под широкую деревянную купеческую кровать. Пыли наглотался и начихался, мундир испачкал, зато поднялся вполне себе удовлетворенный. Сам же Корякин, увидев в руках следователя обрывки какой-то бумаги, побледнел. Он уже и думать забыл, что порвал и бросил под кровать черновик той самой записки, с которой отправлял брата в Казань и где значилось, кому сколько и чего дать: «Губернатору – пятьдесят, товарищу – тридцеть или двадцеть рублев, прокурору – сервиз, секретарю – пятьдесят, подъячему – десять или двадцать рублев…». Державин с помощью Димитрия не без труда, правда, соединил порванную бумагу и даже хлопнул себя по коленям от такой удачи.
- Вот что, братцы, – обратился он к солдатам. – Я арестовываю сего молодчика. Вяжите ему руки и в воеводскую темницу до моего распоряжения. А затем к Голенищеву. Их дворы и пожитки, також и заводы ихние я опечатываю.
Державин опечатал дворы и пожитки обоих купцов, а также их Липовскую винокурню, которая и так практически не работала с того времени, как ее первый раз опечатал Сидор Кириллов. С превеликим удовольствием Роман Николаевич Державин писал донесение в столицу и в Камер-коллегию, и на имя генерал-прокурора. Он, довольный собою, в перерывах между письмом, вытаскивал из табакерки понюшки табаку и, прикладывая их к носу, вдыхал и с аппетитом чихал залпами по три-четыре чиха. Дело им было закончено и можно было ожидать суда.  По его докладу, дополнившему и разъяснившему другие доношения, на протяжении нескольких лет поступавшие в Камер-коллегию, верховный прокурорский надзор признал, что «Корякин и Голенищев в воровстве действительно приличны», а потому предложил Казанской губернской канцелярии «о том без промедления решение учинить и что учинено будет – к генерал-прокурорским делам рапортовать». Казалось бы, справедливость восторжествовала!
Но когда это на Руси на местах быстро исполняли приказы, поступавшие из столицы? Да еще ежели речь шла о нужных людях, которые не давали чиновному люду помереть с голоду, постоянно их подкармливая? Вот и в Казани не шибко торопились губернатор с прокурором.  На ответ Петербургу ушел почти целый год, да и ответ получился странноватым – ни о каких мерах наказания, которым подвергли провинившихся купцов, там не было даже намека. А почему?
Разумеется, родня и Корякина, и Голенищева не оставила в беде и одиночестве своих кормильцев. В июле 1743 года Максим Голенищев сумел подкупить начальника Яранской тюрьмы, чтобы тот помог бежать из заключения его отцу. Естественно, тот, послушав звон золотых в кожаном кошеле, не смог отказать младшему Голенищеву в просьбе и сам подстроил так, что Иван Голенищев смог бежать. Прощаясь со своим компаньоном и соседом по камере, Голенищев произнес:
- Не боись, Ванькя! Я в беде тебя не оставлю! Доберусь я до эфтого татя Леонтея. Но пусть покеда он в тюрьме посидит, а я сперва тебя отсюда вытащу.
Едва надзиратели с волнением доложили начальнику тюрьмы о побеге одного из воров, начальник, разумеется, сделал удивленно-возмущенное лицо и набросился на надзирателей и солдат, плохо охранявших преступников. А сам тут же сообщил в Казань о побеге. Однако Голенищев знал, что делал. Он безо всякой конспирации, в наглую появился в губернском центре, где его не только не задержали, но и благосклонно приняли поданную им жалобу на «шельмованного» Шамшуренкова и «интересных воров» Балахонцева с Шевелевым, которые-де утаивали товары от платежа внутренних таможенных сборов и растратили деньги казенной соляной торговли. Кроме того, в своей челобитной Голенищев утверждал, что доношения на него и Корякина вызывались только злобствованием доносителей и зловымышленным возмущением зависимых яранских посадских людей. Более того, Державин «в том следствии чинит немалую фальшь, а им, Голенищеву и Корякину, напрасное разорение…».
Разумеется, в своей челобитной он не стал уточнять, что наказание кнутом, которому подверг Шамшуренкова Иван Корякин, ни в коей мере нельзя было считать шельмованием, а, скорее, самоуправством воеводы и купца-подъячего, что само по себе должно бы стать еще одной статьей обвинения Корякина. И, кстати, губернская администрация вполне была об этом осведомлена, поскольку указа Сената на подобное наказание для дворцового крестьянина не имелось в природе. С другой стороны, и проступки Балахонцева с Шевелевым, коли они были бы в наличии, должны были бы немедленно расследоваться. Да и сами купцы не преминули бы воспользоваться такой возможностью, чтобы рассчитаться со своими недоброжелателями. Тем не менее, Казанская губернская канцелярия распорядилась приостановить дальнейшее ведение следственного дела, а самого следователя Державина отозвать в Казань, а прочих, о ком говорится в доношении Голенищева, «забрать в тое губернскую канцелярию и в непорядочных поступках произвесть следствие во оной же канцелярии без упущений».
Голенищев с Корякиным были удовлетворены подобным поворотом событий. Однако же следствие в отношении них продолжалось. Был назначен новый следователь, майор Сергей Зимнинский. Однако, ему не дали возможности поработать – ратушный староста Григорий Попов с товарищами специальным доношением, поданным в Камер-коллегию, потребовали, чтобы в расследовании дела и в дальнейшем принимал участие майор Державин, заявив, что майора Зимнинского они даже видеть не хотят, ибо прислан он по челобитью Голенищева. Камер-коллегия пошла навстречу посадским людям и в ноябре 1744 года для завершения следствия прислала в Яранск коллежского асессора Алексея Топорнина. Но, ознакомившись с делами на месте и протоколами допросов  и убедившись, что  в челобитье Голенищева нет ни грамма правды, он все же решил  переговорить с самим купцом. А с купцами какой разговор? Их мошну в свой карман – и вся недолга. Поэтому, решив с такими людьми не ссориться, Топорнин протянул до мая 1746 года, а затем, в связи с «болезнью», передал следственные дела вновь присланному из Московской сенатской конторы коллежскому асессору Федору Голчину, а сам отбыл восвояси.

9.
Елизавета отправила в Сибирь на розыски своего бывшего любимца Алексея Шубина, о котором все это время помнила, курьера с царским указом:
«Указ нашим губернаторам, вице-губернаторам, воеводам и прочим управителям.
Понеже объявитель сего лейб-гвардии Семеновского полку подпоручик Алексей Булгаков отправлен в Сибирь до Камчатки, где содержим был лейб-гвардии прапорщик Алексей Шубин, которого по указу нашему, отправленному еще в прошлом 1741 году от 29-го дня ноября, велено оттуда отпустить ко двору нашему, но он и поныне не явился, и где ныне обретается неизвестно, и для того повелено от нас вышепоказанному подпоручику Булгакову, едучи по тракту до Камчатки, об оном Шубине проведывать, не проезжал ли он где прежде его, и буде подлинно уведомится, что он то место, в котором об нем достоверное известие получит, проехал, то ему, подпоручику Булгакову, от оного места возвратиться и следовать за ним со всяким поспешением и, соединясь с ним, ехать ко двору нашему; а ежели он в пути об нем, Шубине, подлинного известия получить не может, то как наискорее ехать до Камчатки и оттуда обще с ним возвратиться сюда; буде же, паче чаяния, оный Булгаков, его, Шубина, и в Камчатке не застанет, то осведомиться ему токмо, которым он трактом оттуда проехал и по тому следовать за ним со всяким поспешением и, соединяясь с ним, ехать ко двору нашему в Санкт-Петербург.
Того ради повелеваем нашим губернаторам, вице-губернаторам, воеводам и прочим управителям: означенному отправленному от нас подпоручику Булгакову от Санкт-Петербурга по тракту до Тобольска давать почтовых, но где почт нет, ямских и уездных по две, а от Тобольска до Камчатки с провожатым по три подводы без всякого задержания и остановок, и сверх того в преосведовании по тракту об оном Шубине чинить ему везде всяческое вспоможение, и в котором месте он его, Шубина, найдет и возвратится с ним обще, то давать им обоим таких же подвод, сколько потребно... И сей наш указ прочитывая, отдавать ему подпоручику Булгакову обратно.
 Дан в Санкт-Петербурге февраля 22-го дня 1743 года. Елизавета».
Собственно, искать Алексея Шубина начала еще Анна Леопольдовна, желая таким образом задобрить свою тетку Елизавету. Но найти его было весьма проблемно, ибо по приказу еще фельдмаршала Миниха отправили его на самый край земли русской – на Камчатку. Впрочем, искали бывшего любовника и фаворита тогда еще цесаревны не особенно шибко. И лишь после прихода к власти, 25 ноября 1741 года Елизавета отправила в Сибирь курьера, полномочия которого подтвердила изданным 22 февраля 1743 года указом. Подпоручику Булгакову пришлось пересечь практически всю Российскую империю – от Петербурга до Камчатки – более десяти тысяч верст.
Алексей Булгаков устало смотрел на бескрайнюю снежную гладь, расстилавшуюся у подножия горы, наверху которой слабо курился дымок, на замерзшую прозрачную глыбу Восточного океана. Это последнее жилое становище, дальше только океан. Это же надо – такая огромная страна. И где же здесь отыскать человека? Все равно, что иголку в стоге сена. Он уже прощался с должностью. А может быть, и с жизнью. Ведь задание императрицы он не смог выполнить – не нашел бывшего гвардейца-красавца, как ему сказывали, Алексея Шубина. Даже несмотря на то, что ему в том помогали все местные служивые люди. Лучше бы уж самому здесь и остаться. Коли живут здесь люди, значит, и он сможет.
Правда, хозяйство здесь чудное. Коров здесь нет, только олени. И гору здесь именуют сопкою. Небось потому, что она дымом сопит. А впрочем, черт его знает, почему! Домов человеческих здесь раз два и обчелся, только те, что солдатики для себя построили. А прочий народишко, даже и ссыльный, живет на манер тутошних обитателей, туземцев, – в неких сооружениях из оленьих шкур, набросанных на шесты. Жилище сие именовалось «чум», и подпоручик Булгаков вдруг задумался: нет ли в сем слове общности со словом «чума»? Да и то сказать: что то, что другое равно страшно для обыкновенного человека, не рожденного в сей невообразимо далекой земле, называемой Камчатка, а сосланного сюда – пусть даже и за преступления действительные.
А каково пострадавшему безвинно?.. Можно ли вообще тут выжить? И кто знает, жив ли тот человек, коего он, подпоручик Семеновского полка Булгаков, вот уже третий год пытается разыскать по всем острогам земли русской? Поиски его безуспешны, и все чаще приходит в голову, что нет больше на свете той бедовой головушки, на кою свалилось сначала счастье великое, а потом столь же великая беда…
Во всех острогах и деревнях, куда захаживал за эти годы Алексей Булгаков, никто не отозвался на его вопрос:
– Кто здесь бывший лейб-прапорщик Алексей Шубин?
Полная тишина и безвестность!
Более того, имя Шубина было неизвестно даже в канцелярии сибирского губернатора. Ведь, ссылая любовника своей двоюродной сестры, Анна Ивановна велела никому (даже самому Шубину) не называть его фамилии под угрозой смерти. Кое-как удалось выяснить, что ордер об аресте и ссылке его выписывал генерал-фельдмаршал Бурхард-Христоф Миних, сам уже несколько лет отбывающий ссылку в Пелыме. К нему был спешно отправлен курьер, и Миних, выговорив себе некоторые послабления и увеличение содержания, указал-таки место, куда он (по приказу самой императрицы Анны Ивановны) заслал бедного прапорщика. Где-то на Камчатке. Но где именно, об этом не ведал даже Миних.
Булгаков повернулся лицом к толпе камчадалов, с любопытством наблюдавших за незнакомым белым человеком. Сколько же их тут? Чу! А в некоторых лицах есть явно что-то славянское. Ну, конечно же, русские ссыльные и служивые сожительствовали с камчадалками – других-то, русских, баб здесь еще днем с огнем поискать. Да и не знал столичный гость, что и местные камчадалы с удовольствием подкладывали своих жен, сестер и дочерей под белого мужчину – для освежения крови и укрепления рода.
Булгаков сплюнул себе под ноги. Все! Земли здесь конец. Если и здесь не найдет он Шубина, значит, и нету уже его вовсе. Но, зная крутой и вспыльчивый характер императрицы Елизаветы, Алексей Булгаков даже съежился – милости от нее теперича не дождешься.
И вдруг догадка пронзила его мозг. А ведь Шубин мог догадываться, что его будут искать, знали это и его ближайшие соседи и из местных туземцев, и из ссыльных, потому и могли предупреждать его о том, что его кто-то ищет. Откуда же им и самому Шубину было знать здесь, на краю земли, что в Петербурге теперь правит другая царица, его бывшая возлюбленная? И от этой догадки на лице его расплылась улыбка. Он набрал в легкие побольше морозного воздуха и гаркнул во всю глотку, словно бы на параде:
- Виват, императрица Елисавет Петровна! Многая ей лета-а!
Тихо стало вокруг, даже слышно, как ветерок, что налетел с моря, прошелестел над колючим снежным настом. Не все и не сразу сообразили, о ком речь. Когда же смысл брошенных подпоручиком слов дошел до каждого, в толпе раздался шепот. Потом раздалась разноголосица приветствий и криков «виват!». Каждый из этих несчастных чаял облегчения своей участи с восхождением на престол новой государыни, тем паче не какой-то там курляндской выскочки, а природной дочери самого Петра.
Булгаков вслушивался в нестройные выкрики и вглядывался в задубевшие от ветра и солнца лица. Сказывали, будто Шубин был некогда весьма красив, но сколько ж воды с тех пор утекло!.. Разве узнаешь его? И, перекрывая разноголосицу, Булгаков опять гаркнул:
– Виват, Елисавет! Именем императрицы Елисавет Петровны – отзовись, лейб-прапорщик Алексей Шубин!
Люди заволновались, принялись недоверчиво переглядываться. Неужто нет среди них такого?
Булгаков смотрел, затаив дыхание. Наконец не выдержал, снова выкрикнул:
– Виват, Елисавет!..
Булгаков, уставший, охрипший и уже безразличный ко всему, зашел погреться в ближайшую избу, где жил ссыльный русский со своей женой камчадалкой. Она-то и встретила подпоручика, да еще двое маленьких детишек с явными славянскими чертами лица. Закутанных в оленьи шубы с головы до ног, не разберешь, кто из детишек девочка, кто мальчик, а, может, оба одного пола. Булгакова уже ждал дымящийся чай, приправленный оленьим жиром. Вроде бы гадость, непривычная для русского человека, но восстанавливает силы. Да и привык уже к этому напитку Булгаков. Он едва успел сделать пару глотков из оловянной кружки, как в избу вошел укутанный в шубу, местные называли ее шкурой, мехом наружу высокий, но седой, с многочисленными морщинами у глаз хозяин, русский. Впрочем, при мутном свете оплывшего жиром фитиля лицо-то особо и не разглядишь. У Булгакова даже сил не было приподняться, чтобы его поприветствовать. Но хозяин даже не обратил на это внимания. Сняв шкуру и унты, он сел напротив Булгакова. Жена тут же подала и ему кружку с чаем. 
- Так ты говоришь, в России нынче правит Елисавет Петровна?
- Она самая! Уже почитай два года и три месяца как.
Хозяин замолчал, глотая горячий чай. Через пару минут новый вопрос.
- А чем сие докажешь?
Смутная догадка растянула в улыбке губы Булгакова.
- На-ка, вот, гляди. Чай в грамоте силен? – он вытащил из кожаной небольшой сумы, привязанной к поясу, собственноручно подписанные Елизаветой указы о розыске Шубина и об оказывании помощи подпоручику лейб-гвардии Семеновского полка Алексею Булгакову  в отыскании оного.
Мужчина взял бумаги дрожащими руками и подошел к прорези у входа, где было посветлее. Начал читать, шевеля губами. Жена все это время неотрывно наблюдала за ним.
Вот, видать, и самый первый указ:
«Указ нашему генерал-майору и Сибирской губернии губернатору.
Всемилостивейшее указали мы бывшего лейб-гвардии прапорщика Алексея Шубина отпустить в Петербург, чтоб явился при дворе нашем, и для того дать ему подводы, а на прогоны и на проезд выдать ему 200 рублев из тамошних губернских доходов, и повелеваем вам учинить по сему нашему указу ноября 29-го дня 1741 Елисавет».
Вот, следующий. И еще один – уже о Булгакове от 23 февраля 1743 года.
- Как сие произошло? – возвратив бумаги подпоручику, спросил Шубин, снова садясь напротив гостя.
Булгаков вкратце рассказал о перевороте, совершенном Елизаветой, и о том, что, сев на трон, она, едва ли не первым своим указом назначила его, подпоручика Булгакова, императорским курьером, который должен был отыскать и доставить в столицу прапорщика Шубина.
- Ну, так я и есть прапорщик Ревельского гарнизона Алексей Яковлевич Шубин.
Булгаков облегченно и радостно выдохнул. Цель всей его экспедиции была достигнута. Следовало торопиться в Петербург. Мчались десять тысяч верст в столицу сменными тройками, загоняя насмерть лошадей.
Встреча двух некогда любящих сердец была непередаваемой. Елизавета не могла удержаться от слез, плакал и Шубин, стоя перед императрицей на коленях. Но время и суровый камчатский климат сделали свое дело – от былой красоты Шубина за двенадцать лет почти не осталось и следа, на лице остались следы от перенесенной оспы. Да и одичал он в тех местах. 26 марта 1743 года Шубин за то, что «без вины претерпел многие лета в ссылке и в жестоком заключении в Камчатке», назначен производством майором в лейб-гвардии Семеновский полк и произведен в генерал-майоры. Тогда же ему был пожалован орден св. Александра Невского.
Трудной была встреча Шубина и с так называемым «племянником Шмитши» – старшим сыном Иваном, матерью которого была сама Елизавета, тогда еще цесаревна. Отроку было лет пятнадцать-шестнадцать, значившегося по документам, как сын шляхтича польской нации Богдан (иногда Иван) Васильевич Умской.  Воспитанием его занимался фельдмаршал князь Иван Юрьевич Трубецкой, 61-летний старший брат Никиты Юрьевича, практически отошедший к тому времени от всяческих дел. Еще при Анне Ивановне, в феврале 1738 года десятилетнего недоросля Умского «с великим поспешением» зачислили копиистом в Сенат. Подавая прошение в Сенат, Богдан писал: «Отец мой был природой польской нации, города Хвастова шляхтич и умре в давних годах, а после него остался я в малых летах и обучился грамоте и писать при родственниках моих, а ныне я обретаюсь празден и ни к каким делам не определён. И желаю быть в сенате копиистом, а о состоянии моем сведом фельдмаршала князя И.Ю. Трубецкого секретарь М.П. Воейков».
Разумеется, от мальчика действительной службы никто требовать не стал – опека старика Трубецкого давала вполне ощутимые результаты. Зато в двадцать лет Умской становится поручиком Ингерманландского пехотного полка, а всего несколькими годами позже – капитаном Эстляндского полка. Не отличавшийся служебным рвением, он имел средства для широкого образа жизни, а с основанием Московского воспитательного дома получил удобную и почетную гражданскую должность опекуна. Обычная, в конечном счете, жизнь обычного средней руки дворянина, если бы не напряженное внимание двора. Умского не продвигали по служебной лестнице, зато поощряли монаршей лаской, деньгами и... не спускали глаз. Впрочем, он не причинял никаких дополнительных беспокойств. Одно слово – родной и старший сын Елизаветы Петровны. Так, во всяком случае, настойчиво утверждала народная молва. Встреча отца с сыном была обоим в тягость, хотя и сидели они на царских обедах рядом. Говорить им оказалось не о чем. Потому и виделись они только во дворце на различных куртагах.
Не все при дворе, правда, обрадовались возвращению Шубина. И, в первую очередь, Лесток, потому что он не был безгрешен по отношению к Шубину в ту пору, когда Анна Ивановна наводила справки о прапорщике-семеновце с намерением отправить его в ссылку. Да и сама Елизавета уже не могла относиться к Шубину, как прежде. Вернуть прошедшее оказалось невозможно. Тем более что в сердце Елизаветы Петровны давно царил другой Алексей – Разумовский, ее морганатический супруг. Но почести человеку, пострадавшему за свою любовь, воздали сполна. Императрица пожаловала ему поместье – любимое Елизаветой богатое село Работки Макарьевского уезда Нижегородской губернии, когда-то подаренное ей при рождении отцом, с прилегающими к нему деревнями. Две тысячи душ крестьян, пашни, крутой берег Волги.
Была во всех наградах и доля неловкости самой императрицы. Уверившаяся в себе, торжествующая, властная, готовая подчас расчувствоваться, чаще развеселиться, императрица всероссийская ничем не напоминала цесаревны из подмосковной слободы. Иная повадка, иные интересы, иные люди вокруг. Угрюмая настороженность новоявленного генерала тяготила, неумение «камчадала» принять участие в придворном обиходе раздражало. Императрица безуспешно выговаривала ему, чтобы был повеселее. А потому кавалер ордена Александра Невского сторонился других придворных чинов, отговаривался от приглашений на праздники и балы, избегал театральной залы, где кончался чуть не каждый день императрицы. Он по-прежнему вздрагивал от скрипа двери, бледнел от мелькнувшей за спиной тени. И молчал. Воспоминания о былой близости оказались куда лучше общения новых дней. Для Шубина срочно полученные награды не смягчали необходимости каждый день видеть торжество певчего слободских времен – «друга нелицемерного» Алексея Разумовского. С сожалением, они оба это поняли. И потому на следующий год Шубин стал проситься в отставку.
А поскольку здоровье Алексея Яковлевича было окончательно подорвано каторгой, то службе и пребыванию при дворе он предпочел участь провинциального помещика. Повысив его в чине до генерал-поручика, 20 июля 1744 года Елизавета, плача, подписала указ об отставке. Шубин уехал в те самые Работки, подаренные Елизаветой Петровной и несколько раз грабленые молодцами Ваньки Каина. При отъезде из Петербурга получил от Елизаветы значительное денежное вознаграждение.
Сюда же, в Работки, он вызвал свою камчатскую жену, на которой был когда-то женат насильно, но к которой успел привязаться. С ней прибыла целая компания молоденьких и хорошеньких камчадалок, которые некоторое время после смерти супруги составляли гарем стареющего помещика, но потом были выданы им за парней соседней деревни Чечениной. Старожилы-нижегородцы рассказывали, что долгие годы жителей Чеченина дразнили камчадалами и у половины из них были раскосые, узкие глаза.
Так и дожил Алексей Яковлевич Шубин свой век в Работках. Умер он в 1766 году, пережив обожаемую Елизавету на шесть лет, однако каждый год в день ее тезоименитства гремели старые пушки, стоявшие у ворот работкинского имения, а старик-хозяин, выйдя на крыльцо, салютовал шпагою и трижды выкликал во весь голос:
– Виват, Елисавет!
Похоронили Александра Яковлевича  Шубина в селе Каринском, близ родного поместья Курганиха под сводами деревянного храма. В начале XIX века этот храм сгорел, а на его месте был поставлен каменный, следовательно, место захоронения Шубина осталось под сводами нового каменного, сегодня полуразрушенного, храма.

10.
Елизавета не стала тянуть до последнего с назначением своего наследника. Уже в 1742 году им был назначен родной племянник, гольштинский принц Карл Петер Ульрих, который, крещенный по православному обряду, стал именоваться – «внук Петра Первого, благоверный государь великий князь Петр Федорович». Но все двадцать лет ее царствования беспокойство по поводу узника экс-императора Ивана Антоновича не оставляло ее, а фигура принца оставалась катализатором переворотных надежд внутри страны и не вполне ясных планов зарубежных политиков.
И очень быстро Елизавета смогла убедиться в том, что далеко не все в России были счастливы от того, что на престол вступила дочь Петра Великого. 
Уже с 1742 года среди охранявших брауншвейгское семейство в Риге гвардейцев стали вестись разговоры о порядке наследия престола. В 1743 году за здоровье Анны Леопольдовны и ее сына поднял тост в сибирской глуши иноземец-портной из Ангальтского княжества Иван Зибек. В июне 1745 года императрица лично допрашивала дворянина Андрияна Беклемишева, показавшего на своих знакомых, сожалевших об участи свергнутой правительницы и ее сына и якобы мечтавших о «республике». Правда, из болтовни Беклемишева следовало, что офицеры – братья Новиковы и капитан И. Зиновьев – республиканские порядки понимали своеобразно: «Россию разделить в княжении в рознь и всякий да у них по княжению взять хотел», – и дело серьезным заговором не пахло. Однако следствие показало, что «в гвардии есть такие, что о принце сожалеют».
И они вскоре нашлись в лице гвардейского поручика Канцелярии от строений Евстафия Зимнинского. Поручик повинился в желании, «чтоб оному принцу быть на всероссийском престоле», для достижения коего не исключавший использования пушек для покушения на императрицу: «Зарядя их дробью, расстрелял ее на розно». Зимнинский говорил, что Елизавета «нас, когда желала принять престол Российский, так обольстила, как лисица, а ныне-де так ни на ково не хочет смотреть», что государыня приблизила украинцев и они «напред сего оные певчие и прочие малороссияне, которые подлова воспитания, хаживали убого и нашивали на себе убогое платье и сапоги (ценой) по осмине, а ныне вышли все по Разумовском и носят-де богатое платье с позументами, да и сам-де Разумовский из Малой России приехал в убогом платье и дядю… Стеллиха разувал, да и в сем-де нам от государыни милости-та немного, вот-де ныне государыня более милостива к малоросиянцам, а не так к нам». Елизавете, мол, жаль денег на церковь, «а брату-де Разумовского, которой-де поехал за море, не жаль было и ста тысяч дать, да и те деньги уже он прожил, а ныне-де и еще требует». Тема «малороссийского засилия» стала впоследствии «дежурной» для многих собеседников, которые попадали за такие разговоры в Тайную канцелярию. Мысль эта выражалась в общем виде так – раньше были у власти все немцы, а теперь – хохлы, нынче «Великороссия стала Малороссией».
Говорили и о том, что императрицу не любят: «Когда во время службы в церквях на ектениях поминается имя государино, и то и народ во время того не один не перекрестится, знатно что и народ ее не любит». После чего утверждали, что императрица плохо себя ведет, плохо управляет: «Такая-та… богомолица: как приехала из Москвы, так ни однажды в церкве не бывала, только-де всегда упражняется в камедиях», а вот раньше… раньше, конечно, было лучше.
И неизбежно разговор собутыльников, приятелей, родственников, прохожих переходил к свергнутому императору Ивану и его семье: «В поступках своих умен и сожалел оного принца Ивана отца и мать его, говорил:
- Вот уже их в третье место перевели и не знают куда их девать, не так как нынешний наш трус-наследник. Вот как намедни ехал он мимо солдатских гвардии слобод верхом на лошади и во время обучения солдат была из ружья стрельба… тогда он той стрельбы испужался и для того он запретил что в то время, когда он проедет не стреляли».
- Другое дело – несчастный Иван, – продолжал Зимнинский. – Он, дай бог, страдальцам нашим счастия, и многие партии его держат, вот и князь Никита Трубецкой, и гвардии некоторые майоры партию его держат же… За Ивана многие держатся, а особливо старое дворянство все головою, также и лейб-компания большая половина.
Разговор с поручиком поддержал еще один гвардейский офицер – Иван Седельстрем:
- Ивану поможет прусский король! Дай боже, чтоб по-прежнему оному принцу Ивану на всероссийском престоле быть императором, понеже мать и отец его, принца Ивана, к народу весьма были милостивы и челобитные принимали и резолюции были скорые, а ныне государыня челобитен не принимает и скорых резолюций нет. И ежели б у меня много вина было, то б я мог много добра сделать: у нас российский слабый народ, только его напои, а он невесть что сделает.
- А что лейб-компанцы? – продолжал Зимнинский. – Они такие же, как и мы, гвардейцы, а получили за свой нетрудный подвиг невиданные для остальной гвардии привилегии. Я думал, что я один их не люблю, а как послышу, так и многие их ненавидят. А ненавидят их за то, что от них с престола свержен принц Иван.
Допросы Беклемишева с Зимнинским показались настолько важными Елизавете, что она пожелала лично допросить каждого. Зимнинский ничего нового императрице не сообщил, повторив все то же, что говорил и в Тайной канцелярии. А вот Андриян Беклемишев добавил:
- Когда мы одночас с Татищевым и Зыкова сидели трое, кто-то из оных двух, не помню точно, кто, начал сожалеть о принцессе Анне, говоря, что при ней было лучше, что ваше величество бога не боится и не пущает их за границу. Было бы-де легче, кабы воцарился Иоанн Антонович.
Информация о самом принце в столице распространялась из первых рук: многие гвардейцы откомандировывались в караул к брауншвейгскому семейству и, подобно сержанту-преображенцу Ивану Назарьеву, не считали нужным скрывать, что принц весьма умен.
О возвращении Ивана Антоновича на престол хлопотали и иностранные державы – Пруссия и Австрия. Роль иностранных дипломатов при подготовке антиправительственных заговоров была велика – ведь Елизавета, как известно, готовила свой путч тоже не без помощи французского и шведского посланников. Вена опасалась, что Россия при Елизавете отойдет от традиционного русско-австрийского союза. Тут уже старался в меру своих возможностей (а они были не так уж и малы) маркиз Ботта д'Адорно, принявший участие в заговоре против Елизаветы. Другие иностранцы, к примеру француз д'Аллион в феврале 1743 года, вообще предрекали Елизавете скорое падение: «Недовольство всеобщее. Оно обнаруживается в особенности между войсками, которым не платят жалования. Беспорядок и расстройство везде и во всем усиливаются со дня на день. Словом, царица, по-видимому, правит государством так же плохо и с такими же приемами, как она правила домашним своим хозяйством, когда была цесаревною».
Напомнил о себе и капитан Петр Калачов, сосланный при Бироне за то, что почитал права Елизаветы на престол выше, нежели Ивана Антоновича. По возвращении из Сибири Калачов был пожалован императрицей в майоры и тут же отставлен с денежным вознаграждением. Однако Калачову показалось это недостаточным и он затеял тяжбу о возвращении своих якобы незаконно отчужденных деревень. Майор не только желал вернуть свои давно заложенные и не выкупленные в срок имения, но был искренне убежден, что Елизавета возведена на престол «через ево, Калачова, первого». А коли так, то и его семье уместно быть при дворе, а ему самому государыня могла бы поручить в смотрение табачный и питейный сборы во всей стране. В противном случае, Калачов грозил Елизавете бунтом, советовал ей отпустить свергнутого Ивана Антоновича с отцом за границу и сетовал, что ранее такого в государстве разорения и неправосудия не было из-за воров и изменников, к которым он причислил весь Сенат вместе с генерал-прокурором Трубецким, вице-канцлера Михайлу Ларионовича Воронцова и других высших сановников.
В 1748 году в Тайную канцелярию снова попал бывший адъютант Антона Ульриха Петр Грамотин: проведя несколько лет в ссылке, он был по-прежнему уверен, что «будет на царстве Иван Антонович вскорости». Еще через несколько лет следователям пришлось разбираться с полковником Иваном Ликеевичем, предлагавшим в своих докладах Елизавете и канцлеру Бестужеву скорее отпустить «принца Иоанна» за границу: от долгого заключения пленник «как зверь будет» – после смерти императрицы непременно произойдет выступление его сторонников, и наследник Петр Федорович будет изгнан в Гольштинию. Уличенный сутяга, дворовый человек прокурора Монетной канцелярии Илья Долбилов, ложно донес на своего брата, якобы доставившего вместе с греком-купцом из-за границы деньги заточенному «Антону Урлиху» и собиравшегося возвести на престол Ивана Антоновича.
Таких, как Зимнинский с Седельстремом, Турчанинов с Квашниным и Сновидовым и прочих офицеров и камер-лакеев поддерживали и лица весьма знатного происхождения. Это-то и пугало императрицу. Однако самая серьезная угроза Елизавете Петровне исходила из Москвы, где во главе заговора против нее встали Лопухины, прямые потомки первой жены царя Петра Алексеевича, матери царевича Алексея, искони враждовавшие с Нарышкиными. Во главе заговора стоял генерал-поручик Степан Лопухин с женой Натальей Федоровной, племянницей любовницы Петра Анны Монс, бывшей статс-дамой Анны Ивановны и Елизаветы Петровны, и сыном Иваном бывшим полковником лейб-гвардии Семеновского полка. Среди знати, посещавшей салон Лопухиных (а это не последние люди в государстве – графиня Анна Бестужева-Рюмина, невестка Алексея Петровича Бестужева-Рюмина, отставной гвардии капитан Иван Путятин, гвардии поручик Мошков, камергер Лилиенфельд с женою Софьей, бывшей фрейлиной правительницы Анны, флотский кригс-комиссар Александр Зыбин, подпоручик Нил Акинфов, адъютант Степан Колычов, дворянин Николай Ржевский) было распространено пренебрежительное отношение к дочери ливонской портомои, и в поведении новой императрицы они находили массу подтверждений «ниской породы» новой государыни, известной своим легкомысленным поведением.
- Не понимаю, – разглагольствовал Иван Лопухин, – как такая каналья – только триста человек лейб-компании – ее величество на престол возвели, и ежели б большие хотели, то б возвели прежних владетелей, ибо, может быть, есть и такие, которые больше любят принцессу Анну, нежели ее величество.
Старинный боярский род Лопухиных вообще примечателен тем, что неоднократно из-за своей дерзости испытывал на себе терпение сидевших на троне правителей России.
Степан Васильевич Лопухин в пятьдесят пять лет в сентябре 1740-го, пребывая в звании камергера, назначен императрицей Анной Ивановной в морские генерал-кригс-комиссары. А спустя месяц получил ранг вице-адмирала, после чего ему было велено присутствовать в Адмиралтейств-коллегии. В 1741 году участвовал в суде над Эрнстом Бироном. После свержения Анны Леопольдовны в ноябре 1741 года был арестован, однако уже 17 января следующего года освобожден и произведен в генерал-лейтенанты с назначением на должность Архангельского губернатора. Впрочем, к месту своего губернаторства он так и не прибыл. Он не захотел уезжать так далеко на север, наводивший на него такие мрачные воспоминания после Кольского острога, и 29 января подал прошение о полной отставке по болезни. Оно было уважено и Лопухин отставлен был генерал-поручиком «без повышения». Он не принимал активного участия в политике, но и не скрывал своего неудовольствия воцарением императрицы Елизаветы Петровны, памятуя о несчастьях, постигших его близких во время царствования Петра Первого.
 Пострадал и его сын Иван. Он числился при правительнице камер-юнкером в ранге полковника, но при Елизавете его отлучили от двора и зачислили в гвардию подполковником. Правда, Наталью Федоровну оставили статс-дамой, украсили портретом императрицы, дочь — определили фрейлиной, но все Лопухины оказались чужими и ненужными при новом дворе: они чувствовали себя униженными и обиженными.
И вообще с Натальей Федоровной, урожденной Балк, все было несколько сложнее.  Мать Натальи, Матрена Монс,  была статс-дамой Екатерины I и являлась супругой тогдашнего московского губернатора генерала Федора Николаевича Балка. Их же дочь, Наталья, еще девочкой вошла в свиту Екатерины Ивановны, сестры будущей императрицы Анны, и семнадцати лет от роду в 1716 году сопровождала ее к супругу в Мекленбург. Спустя года полтора она вернулась в Россию и, по желанию царя, вышла замуж за морского офицера Степана Васильевича Лопухина, двоюродного брата царицы Евдокии Федоровны и любимца Петра. Но вскоре на обе семьи посыпались неприятности.
Сначала двоюродный брат Лопухина был осужден по делу царевича Алексея, а в 1719 году торжествующий вид Степана Лопухина и его смех во время богослужения по случаю смерти маленького царевича Петра Петровича стал причиной ссылки с женой и детьми в Кольский острог после битья батогами.
- Свеча твоя не угасла, Петр Алексеевич, – добавил Лопухин, намекая на оставшего един-ственным потомком Петра по мужской линии – Петра Алексеевича, сына казненного царевича Алексея.
В промежутке между тюрьмой и ссылкой Лопухину удалось повстречаться с доносчиком и жестоко избить его.
Суровой зимой (в январе-феврале 1720 года), без всякого промедления, с малолетними детьми пришлось Наталье Федоровне скакать за мужем по пустыням русского севера до далекой Колы, а в ней влачить день за днем жалкое бесправное существование политически ссыльной, которую предписывалось, как это подчеркнуто в указе Степану Лопухину, содержать так, как и прочих таковых ссыльных людей. Наталия Федоровна видела унижение мужа, которого дважды били нещадно батогами, притеснения и лихоимство сторожей. В ужасной обстановке и сам муж ее пил, буянил и ссорился с жителями острога и с местными властями, вызывая общую вражду и нелюбовь. Он избивал солдат, охранявших его, а сержанта так и вовсе колотил дубиной по голове да так, что сию дубину об ту голову и сломал. Тюремщики слали в Петербург одну жалобу за другой: «…такого человека злобного на всем свете нет»; «так бил и увечил солдат, что многие чуть не померли…», «даже ангел божий с ним не уживется, а если дать ему волю, то в тюрьме за полгода не останется никого…».
 К счастью для всех, их ссылка тянулась не долго. Монсы и Балки помогли Лопухину вы-браться сначала в его деревни, а потом и в Москву, средоточие всех пострадавших и потерпевших неудачу в Петербурге. В 1723 году Лопухин нашел смелость ходатайствовать за своих родных перед Виллемом Монсом.
Затем, в 1724 году по делу теперь уже брата самого Виллема Монса, фаворита Екатерины I, мать Натальи Лопухиной Матрену Монс по приказу Петра I выпороли кнутом и сослали в Тобольск.
Зато при вступлении на престол Петра II, внука Евдокии Лопухиной,  участь семьи стала более благоприятной. Сенатским указом от 21 июля 1727 года их вернули из ссылки в Петербург. Император допустил Лопухиных ко двору и возвел Степана Васильевича в звание камергера. При следующих правителях, к которым Лопухина склонялась еще со времен своей мекленбургской поездки, ей и мужу удалось занять относительно видное место. Лопухин получает должность кригскомиссара по морской части в ранге вице-адмирала и с правом присутствования в Адмиралтейств-коллегии. А 8 апреля 1741 года Наталье Федоровне дарят имение: отписную Глумовскую волость в Суздальском уезде, а Степана Васильевича производят в генерал-поручики.
Лопухины мечтали вернуть прежнее положение, хотя бы отчасти, и для этого они намечают два пути: или искать милости у новой власти, или ждать возвращения прежних сильных людей.
На всякий случай Лопухины отправились на поклон к «богу всех немцев на Руси» — к Лестоку: прием был внешне любезный, но по-существу более чем сухой. Не лучше Лестока отнеслись к ним и другие вельможи. Путь заискиваний у новой власти оказался непроходимым, и после окончательного переселения Степана Лопухина в Москву, он и жена его (оставшаяся с сыном Иваном в Петербурге) начинают удаляться от двора и занимать опасное положение лиц, враждебных существующему правительству. Их отношение к нему, ядовитые замечания о характере жизни и двора Елизаветы, ее министров и приближенных обращают на себя внимание зорких наблюдателей русской жизни, и когда одному из них, французскому уполномоченному в делах Д'Аллиону, удалось увидеть на свадьбе графини Ягужинской с Михайлой Петровичем Бестужевым, братом елизаветинского вице-канцлера, сборище этой оппозиции императрицы, в его голове появилась комбинация интриги и приведшая вскорости к возникновению дела о злоумышлении Ботты-Лопухиной. Корни этого дела, погубившего Лопухину, ее семью и массу собственно ни к какому преступлению не причастных людей, находятся и среди придворных отношений, и счетах дипломатов между собой, и в происках держав, желавших свалить ненавистного многим из них вице-канцлера графа Алексея Петровича Бестужева-Рюмина. Русский вице-канцлер был особенно неудобен и нежелателен для Франции и Пруссии. Его политическая деятельность, направленная на снижение влияния Франции в Турции и Швеции и на сокращение сил прусского короля, с каждым месяцем становилась определеннее и решительнее. Ни уговоры, ни интриги, ни подкупы не помогали: вице-канцлер на уступки не шел — приходилось его убирать прочь от власти путем хотя бы преступления. Сам король Фридрих подумывал, как бы «кувыркнуть» этого ненавистного Бестужева.
В июне 1743 года в Берлине появился австрийский министр маркиз Антон Отто Ботта д'Адорно. По его уверениям, правительство добродушной и мягкосердечной Елизаветы Петровны не могло прочно утвердиться в России и вскоре должно было смениться партией свергнутого Ивана, сторонники которого рассчитывали вполне насладиться властью за время долгого регентства, установленного ими по случаю малолетства императора. К россказням Ботты прислушивались. Он уверял, что у него в России много друзей, знатоков края, и все они ждут несомненно торжества партизан (приверженцев) Брауншвейгской фамилии. Французский министр в Берлине маркиз Валори не только слушал все это, но и записывал. Записки же свои в том же июне переслал в Петербург и посоветовал проживавшему там уполномоченному в делах Франции, Д'Аллиону, на время сменившему де ля Шетарди, принять к сведению россказни Ботты. Сопоставив их со своими наблюдениями на свадьбе графини Ягужинской и поделившись мыслями с Лестоком, д'Аллион с лейб-медиком были вполне подготовлены к тому, чтобы придать лопухинскому делу соответственный характер государственного преступления. У них нашелся и еще один союзник – прусский посланник в России барон Мардефельд. Они довольно быстро сообразили, что друзья Ботты, о которых он так смело болтал в Берлине – его российские знакомые, которых он посещал, проживая в Петербурге и Москве – Лопухины, Анна Бестужева и Ягужинская.
Дальше за дело решительно взялся Арман Лесток, выслеживавший и вынюхивавший любые попытки заговора против императрицы. Всех, мало-мальски подозрительных, Лесток тут же объявлял врагами престола, о чем тут же сообщал в Тайную канцелярию и, разумеется, лично императрице. Конечно же, всех этих людей он считал и личными врагами. Правда, не всегда номер у него проходил. Так, Лесток весьма долго подкапывался под вице-канцлера Бестужева-Рюмина, который имел на Елизавету с каждым днем все большее влияние и в грош не ставил самого Лестока. Но Елизавета даже слушать не желала его наушничаний по поводу враждебной политики вице-канцлера. Женщина далеко не глупая, Елизавета понимала, что от Бестужева пользы и ей, и государству гораздо больше, нежели от этого авантюриста Лестока. Но тут лейб-медику несказанно повезло. Он подготовил и оплачивал услуги нескольких своих соглядатаев. И вот двое из них доложили своему патрону, что супруга Бестужева Анна Гавриловна часто бывает у Лопухиных, известных своей недоброжелательностью к Елизавете. К тому же и сама имератрица терпеть не могла Наталью Федоровну, видя в ней свою соперницу в амурных делах, да и красотой превосходящую ее самоё. Кончик ниточки оказался в руках у Лестока.
У Лопухиной был любовником бывший обер-гофмаршал граф Рейнгольд Левенвольде, сосланный Елизаветой в Соликамск. Она в своем доме даже хранила и прятала вещи ссыльного. И однажды сын Натальи Федоровны, Иван сообщил матери, что к опальному графу Левенвольде отправляли начальником караула нового офицера, знакомого ему поручика кирасирского полка Якова Бергера. Лопухина воспользовалась случаем и попросила Ивана, чтобы этот офицер передал Левенвольде поклон, уверение в неизменной верности и совет не отчаиваться, а надеяться на лучшие времена. Кроме того, и сам Иван Лопухин, надеясь через Бергера вступить в какие-либо сношения с Левенвольде, ухаживал за ним и угощал его. Но молодому кирасирскому поручику-курляндцу, любившему веселую столичную жизнь и желавшему делать карьеру, вовсе не улыбался Соликамск и его радости, поэтому он решился, донеся на Лопухина, одним ударом избежать нежелательной командировки и подвинуться по службе.
Разумеется, он пошел к Лестоку и заявил, что знает некоторые важные дела, касающиеся высочайшей персоны императрицы и государства. Расспросив доносчика, Лесток понял, что этому делу вполне можно дать дальнейший ход. К тому же, слова Бергера подтвердил чуть позже и другой доносчик – майор Фалькенберг. Лесток подготовил для них инструкцию, как действовать дальше. Они должны были подпоить Ивана Лопухина и путем ряда ловких вопросов вынудить у него нужные им признания.
И какой же русский откажется от лишней чарки? А когда выпьешь, кто уследит за твоим невесть что мелющим языком? Что у трезвого на уме, у пьяного на языке. Тем более, когда и без того шепотком говорили между собою очень и очень многие среди обитателей обеих столиц.
- Разве ж это жизнь сейчас? – спрашивал у Бергера с Фалькенбергом Иван Лопухин. – Нонече, при Елисавете живется не так весело, как прежде, а особенно порядочным, достойным людям. Вот каналья Сиверс и Лялин благодушествуют: произведены в чины и только за одно скверное дело. Елисавет Петровна ездит в Царское Село, напивается пьяной, любит английское пиво и для того берет с собою непотребных людей. Ей и наследницею быть не надлежало потому, что она незаконнорожденная. А мне вот батюшка мой, Степан Васильевич сказывал, что ему в свое время фельдмаршал Долгоруков рассказывал, что в то время, как император Петр Второй скончался, хотя б-де и надлежало ее величеству к наследству допустить, да как ее брюхатую-то избрать.
- И что же, стал быть, по твоему идет, быдто и ноне ее Величество государыня Елисавет Петровна не на своем месте? – раззадоривал Лопухина Фалькенберг.
Между тем, Бергер снова до краев наполнял серебряные кубки крепким токайским вином.
- А то! – поддержал и эту тему Иван Лопухин. – Знамо ведь, что среди караульщиков принца Иоанна немало готовых взять его сторону. Уж я то знаю! А кто стоит за ее величеством? Лейб-кампанцы? И что ей с тремястами каналиею своею лейб-кампании делать? Прежде караул был и крепче, да сделали переворот, а ныне, как не можно перемене сделаться? Будет чрез несколько месяцев перемена.
Лопухин был потому так твердо уверен в скором обратном перевороте, что его отец, Степан Васильевич писал из Москвы Наталье Федоровне, чтобы сын чуждался двора и не искал у государыни милости. По той же причине – ожидания смены правительства – и она сама, Лопухина, не ездила ко двору и не сближалась с новыми вельможами. Эту нерасположенность к императрице и ее близким Лопухин, по наставлениям матери, считал явлением общим для всей родовой старой знати и говорил, что «большие все ее не любят, за то, что ее величество больше любят простой народ, и для того, что и сама просто живет».
Выслушав все эти разглагольствования Лопухина 17 июля и сообщив о них Лестоку, Бергер решил придать своему извету еще больше силы, начав соответственный разговор при каком-либо благонадежном свидетеле, а чтобы приучить Лопухина относиться к нему с доверием и без стеснения говорить об излюбленном предмете, он в несколько приемов при разных случаях заговаривал с ним на эту тему. 22 июля был особенно удачный день. Лопухин в присутствии Фалькенберга разболтался во всю сначала у себя на квартире, а потом и у Бергера. Говорил, что плохо быть под бабьим правлением, насмехался над составом правительства: два фельдмаршала и оба глупы. Фалькенберг дополнил показания Бергера и оттенил отзывы его насчет современных министров. Лопухин, по его словам, говорил:
- Управители государственные нынешние все негодные, не так, как прежние были Остерман и Левольд. Только господин Лесток проворная каналья.
При упоминаниях о принце Иване Антоновиче Лопухин титуловал его императором:
- Я уверен, судари вы мои, что и король прусский будет ему помогать, а наши свиньи за ружье даже не возьмутся.
С предательским коварством Фалькенберг спросил его:
- А скажи мне, сударь, скоро ли совершится перемена?
- Я же говорю, чрез несколько месяцев.
- Ну, так ты, голубчик, Лопухин и меня вспомни, когда будешь в силе.
- Конечно! Всем будет мое покровительство, кто со мной дружен, – глянул он Фалькенберга с Бергером.
- А нет ли кого побольше, к кому бы заранее забежать? – поинтересовался Фалькенберг.
Лопухин замолчал, почесал затылок и в ответ лишь пожал плечами. Правда, будто что-то вспомнив, вскоре добавил:
- Маркиз де Ботта принцу Ивану верный слуга и доброжелатель.
Лесток, выслушав у себя дома показания Бергера и Фалькенберга, повез их с собою во дворец, где они в присутствии императрицы повторили свой донос, и Елизавета, вспыхнув от негодования, дала Лестоку разрешение начать аресты и розыск над обвиняемыми. Лесток принес свои известия о провинности Лопухиных весьма кстати – Елизавета была очень зла на Наталью Лопухину за предерзкий ее проступок на последнем балу в Зимнем дворце.
Наталья Федоровна Лопухина была старше Елизаветы Петровны на десять лет, но красота ее до сих привлекала к себе многих мужчин. С кем она танцевала, кого удостаивала разговором, на кого бросала даже взгляд, тот считал себя счастливейшим из смертных. Молодые люди восхищались ее  прелестями, любезностями, приятным и живым разговором, старики также старались ей нравиться; красавицы пристально всматривались, какое платье она украшала, старушки от досады злились, ворчали на мужей своих, бранили дочерей. И потому не спроста императрица ее ревновала видя ее в окружении знатных лиц. И вот, когда бал в полном разгаре, в танцевальном зале дворца появилась Лопухина с красивой, пышной розой в волосах и в таком же, что и Елизавета, розовом платье, несмотря на запрет являться на балы в том же одеянии, что и императрица. Увидев это, весь зал замер, бросая изумленные и даже ошеломленные взгляды с императрицы на статс-даму – что-то будет сейчас, ведь у Елизаветы в волосах, в том же самом месте была вставлена точно такая же роза. Дотанцевав танец до конца и оставив своего кавалера по танцу, Разумовского, Елизавета подошла к Лопухиной и, грозно глядя на нее, прикрикнула:
- На колени, мерзавка!
Понимая, что она поступила вызывающе, Наталья Федоровна встала перед императрицей на колени, при этом голову не опустила и смело смотрела той в глаза.
- Подать ножницы! – приказала Елизавета.
В зале наступила мертвая тишина, камер-юнкеры тут же бросились выполнять приказание императрицы. Алексей Разумовский хотел было подойти к Елизавете, дабы попытаться остудить ее пыл и успокоить, но его, слегка тронув за рукав, придержал Петр Иванович Шувалов, негромко проговорив:
- Императрица в сильном гневе, и как бы даже вам, граф, не попасться ей под горячую руку. У нее же отцов характер.
  В этот момент слуга поднес ей ножницы на серебряном подносе. Елизавета взяла их в руку, несколько раз щелкнула, будто проверяя, затем приблизилась к Лопухиной еще на шаг и резким движением махом срезала розу с головы соперницы, вместе с прядью волос. Затем, положив все это вместе с ножницами на поднос, она отвесила графине две добрые пощечины и тут же, как ни в чем не бывало, крикнула:
- Музыку! Я желаю танцевать.
И через минуту уже составила первую пару мазурки с Александром Шуваловым. Танцы продолжились, а несчастный Степан Васильевич Лопухин стал хлопотать возле упавшей на пол супруги. Никто, даже слуги, не смели к ним подойти.
- Ваше величество, – вышагивая в такт музыке, произнес Шувалов, обративший внимание на лежавшую статс-даму, – несчастная Лопухина, кажись, лишилась чувств.
- Ништо ей, дуре! – безразлично ответила Елизавета.
И вот, кстати, Лесток сообщил ей о заговоре, в котором была замешана Лопухина. Разумеется, Елизавета тут же приказала ее арестовать и предать в руки старика Ушакова. Как говорится, все сошлось в одном, и судьба всего семейства Лопухиных была решена.
Впрочем, арест главных обвиняемых был несколько отсрочен – Лесток ведь не любил все делать впохыхах и тихо – ему нужен был размах и большой шум, чтобы лишний раз убедить всех в своей значимости. С 21 июня по городу заходили военные отряды, улицы опустели, и столица притихла, несмотря на то что императрица, вопреки обыкновению, не поехала в Петергоф, а осталась в Петербурге. Мало кто знал и догадывался, что скрывается за этими грозными приготовлениями. В тот же день императрица за собственноручной подписью дала указ генералу Ушакову, князю Трубецкому и Лестоку допросить Бергера и Фалькенберга, дать им подписать запись их показаний «и по тому исследовать, и, несмотря на персону, в комиссию свою забирать и следовать, и что по следствию явится, доносить нам; а для произведения того дела указали мы с вами быть от Кабинета нашего статскому советнику Демидову». Состав комиссии образовался из начальника Тайной канцелярии, генерал-прокурора Сената, советника Кабинета императрицы и «конфидента» — Лестока, попавшего в состав этого чрезвычайного суда вовсе не в силу служебного своего положения — лейб-медика и главного директора Медицинской канцелярии -, а только по личному желанию императрицы и по интригам тех, кто через его посредство надеялся свалить Бестужева. Душой и руководителями дела стали Лесток и Никита Юрьевич Трубецкой. Ушаков занимал в нем место, так сказать, по обязанности службы в качестве начальника Тайной канцелярии, а Демидов был посредником для постоянного осведомления государыни о ходе процесса. Только 25 июля в 4 часа утра Лесток нашел возможным представить указ императрицы в Тайной канцелярии, и в пятом часу утра в Лопухинский дом явились Ушаков с Трубецким в сопровождении гвардии Преображенского полка капитана Протасова. Иван Лопухин был арестован и увезен в Тайную канцелярию, Наталья Лопухина оставлена дома под караулом. Их письма и вещи были опечатаны. Тотчас же по городу разнеслись слухи о происшествии, которые и объяснили причину передвижения военных отрядов и все грозные приготовления предшествующих дней. Но начало дела никого не успокоило. Все знали, что правительство, напуганное предшествовавшими заговорами Ивашкина и Турчанинова, проявит крайнюю ретивость в исследовании третьего, чтобы навсегда отбить охоту у злоумышленников. Боялись, что повторятся бироновские дни: по улицам в сопровождении конвойных зашагают «языки» и по их указаниям будут хватать встречных зна-комых узника. Впрочем, все эти слухи и предположения мало волновали Лестока и компанию, занимавшихся Лопухинским делом. Для них была важна другая цель – арест и уничтожение Бестужева. Ради это они даже вставили в текс императорского указа такие слова: «Несмотря на персону, в комиссию свою забирать и следовать». А персонами были — вице-канцлер Бестужев и брат его обер-гофмаршал. Поэтому и все судопроизводство занималось отысканием связи между заранее признанными виновными Лопухиными и Бестужевыми. Искали лиц, которые могли бы оговорить Бестужевых и дать возможность схватить хотя бы одного из них. Ивана Лопухина по привозе в Тайную канцелярию немедленно подвергли допросу. Его допрашивали о намерении низвергнуть с престола императрицу Елизавету и возвести на него принца Ивана, о сведениях его, Лопухина, насчет караула при Брауншвейгской фамилии.
- Никаких враждебных ее величеству Елисавет Петровне намерений я не имел и ничего не затевал, о гарнизоне же ничего не знаю.
- Так может ты, собака, и против ее величества, господ кабинет-министров и прочих вельможей николи не злословил? – грозно спросил Трубецкой.
- В том был грех, – повинился Лопухин. – Однако же во хмелю чего токмо не скажешь.
- А к отцу твоему не наведывались ли князь Иван Путятин и Михайло Аргамаков?
- Отчего же не наведываются? То всем ведомо, одначе не для каких-либо замыслов, а для забавы.
Больше ни на одно обвинение Иван Лопухин не отвечал, несмотря даже на угрозу применить к нему пытки. И лишь на вопрос, отчего не доносил на преступные разговоры с ним Бергера и Фалькенберга, ответил:
- На оное никакого оправдания приносить не имею и в том винюсь.
Сознался он и в нарушении данной им императрице присяге. После допроса Лопухину дали очную ставку с доносчиками, и ему пришлось целиком подтвердить их показания. Почва для пыток была расчищена: судьи имели основание подозревать со стороны обвиняемого скрытность и желание обмануть их. 26 июля доносчиков отпустили, взяв с них подписку под угрозой смертной казни не разглашать о деле, и в тот же день посланы указы в Москву камергеру Александру Шувалову и Бутурлину с приказом арестовать Степана Лопухина со всеми его письмами и бумагами, и прислать в Петербург, также поступить с князем Иваном Путятиным и Михайлой Аргамаковым.
На допросе в Тайной канцелярии Степан Васильевич какое бы то ни было участие в каких бы то ни было заговорах категорически отрицал, но подтвердил, что воцарения императрицы Елизаветы Петровны не одобрил:
- Не признавал ее величество наследницею к российскому престолу потому, что от императрицы Анны Иоанновны удостоен был наследником принц Иоанн. Потому думал, ей быть нельзя.
Ивана Лопухина привели для второго допроса и, напугав всякого рода окриками и угрозами, получили от него важные по сути дела показания: к его матери в Москве приезжал маркиз де Ботта, который говорил, что не будет спокоен до тех пор, пока не поможет принцессе Анне Леопольдовне, и что прусский король будет также помогать, чему он, Ботта, будет всячески содействовать. Эти слова сообщила Лопухину его мать, когда у нее была Анна Гавриловна Бестужева, которая при этом заметила:
- Где это Ботте сделать? – но, подумав, тут же прибавила. – Хотя может статься.
 Легко себе представить, как оживились и обрадовались следователи, услышав фамилию Бестужевой и ее слова, дававшие основание привлечь ее к делу.
- Стало быть, к Наталье Федоровне ездит Анна Гавриловна Бестужева? – стараясь быть как можно спокойнее, спросил Лесток.
- У нас бывает не токмо Анна Гавриловна, но и супруг ейный, Михайла Петрович, езживает, – Иван Лопухин ничего в подобных посещениях, а, следовательно, и признаниях не видел – это скрыть довольно трудно и все о том и так знают.
Но одно дело просто знать, а совсем другое, когда арестованный скажет о том под протокол. Задача следствия была выполнена – Бестужевы попались. Лесток со свойственной ему живостью уже вообразил себе их казнь и рассказывал друзьям о колесовании Алексея Петровича и эшафоте для обезглавления Михаила Петровича, при крайнем снисхождении императрицы, он все же считал Сибирь слишком легким наказанием для таких злодеев. С целью поскорее нанести этот удар, тотчас же после признаний Ивана Лопухина, следователи отправились на дом к арестованной Наталье Федоровне и стали ее допрашивать. Она созналась, что к ней езживал Ботта и говаривал с нею об участи Брауншвейгской фамилии и намерении ей помочь, на что она, Лопухина, из сожаления к принцессе, желая ей свободы и пропуска на родину, умоляла де Ботту «не заваривать каши и не делать в России беспокойств», а просила, чтобы он и его сторонники «старались бы только принцессу освободить и отпустить ее к деверю». Но Ботта с этим не соглашался и твердил, что будет стремиться, чтобы принцессе быть по-прежнему на Российском престоле. По-видимому, лавры Шетарди не давали ему покоя. Лопухина его не поддерживала, но по поводу его слов беседовала с Анной Бестужевой, без какого-либо умысла или намерения действовать, а только для разговора. Да и вообще Лопухина отрицала существование какой-либо русской партии или даже кружка, поставившего себе целью противоправительственную деятельность. Она старалась все свалить на Ботту. Насчет же причин ее расположения к принцессе и недовольства императрицей, Лопухина сослалась на милости первой и на обиды со стороны второй: отнятие деревни, отставку мужа и понижение по службе сына — он больше не камер-юнкер. Что касается мужа, то он ни в каком разговоре не участвовал и вообще чужд всего дела.
Экстракты из допросов Ивана и Натальи Лопухиных были отвезены Демидовым императрице, и она приказала графиню Анну Бестужеву арестовать и допрашивать, а мужу ее графу Михайле Бестужеву объявить ее императорского величества указ, чтобы он со двора до указа не выезжал, а письма их запечатать. Бестужева с дочерью были заключены в бывшем дворце Елизаветы близ Марсова поля, а сам Бестужев должен был оставаться в своем приморском дворе безотлучно. Дочь Бестужевой Настасья Ягужинская подтвердила разговор Лопухиных о правительнице в смысле благожелательств и неодобрения существующего правительства. Показания самой Бестужевой были осторожны и неопределенны. Она сознавалась в разговоре с Натальей Лопухиной, но отклонила какую бы то ни было причастность к делу своего супруга. Следователи относились к ней предупредительно и говорили с ней на Вы — она все же была родственницей очень сильных людей. Вечером того же богатого допросами 26 июля последовал указ: «Ивана Лопухина, мать его Наталью и графиню Анну Бестужеву отослать под караул в крепость». Смысл указа был очень грозен. При упоминании о крепости бледнели очень храбрые из арестованных, об ужасах ее ходили самые фантастические легенды, и мало кто из попавших туда возвращался в среду живых людей. Путь из нее обычно шел к месту казни на площади или же в такие места Сибири, куда ворон костей не заносил. 27-го следователи допрашивали в крепости Анну Бестужеву о ее разговорах с Лопухиной и о замыслах Ботты, но она не испугалась застенка и, несмотря на увещания, ничего сверх ранее ею показанного не прибавила. От Ботты ничего не слыхала, с Натальей Лопухиной и ни с кем о таких делах разговоров у нее не бывало и, ничего о них она не знает. Зато Лопухина стала разговорчивее. Оказалось, что Ботта и при муже ее поговаривал о принцессе, повел себя очень скрытно и на их выспрашивания отвечал:
- Чтобы я еще вам русским об этом сказал.
А более настойчивую Наталью Федоровну даже выбранил. Об этих разговорах она беседовала и с Бестужевой. Добиваясь оговора себя и своей подруги Бестужевой, Наталью Федоровну вздернули на дыбы, выломав руки. Превозмогая боль, сквозь слезы Лопухина бросила своим палачам:
- Можете меня разорвать хотя на куски, но я не стану клепать на себя и не могу признаваться в том, чего не знаю и не делала.
Когда следователи дошли до Ивана Лопухина, то его для вящего устрашения сразу привели к дыбе, и он там, разумеется, подтвердил все, о чем доносили Бергер и Фалькенберг, вплоть до усердного желания быть принцессе Анне и ее сыну на престоле и титулования Ивана императором. Но так как он решительно не говорил, когда и с кем хотел выполнить свое злое намерение, то ему предложили немедленно это сказать под угрозой жестокой пытки. Напрасно уверял Лопухин, что больше раскрывать ему нечего, напрасно указывал на лиц, имевших неосторожность в разговорах с ним сочувствовать его обиде за понижение, Лилиенфельдов, Зыбина, Мошкова, Камынина, Ржевского – его раздели и подвели к орудиям пытки, и он в страхе повторил свои показания, приплетая новые подробности: оскорбительные слова об императрице слышал от родителей; от матери слышал о принцессе Анне, о замыслах Ботты, она же много и часто говорила о том и с Бестужевой; Ботту они хвалили, называли умным, а он обещал не жалеть денег, чтобы освободить министров Анны Леопольдовны Остермана, Левенвольде и Головкина.
Бестужева говаривала Лопухиной:
- Ох, Натальюшка, Ботта и страшен, а иногда и увеселит.
28 июля дана была очная ставка Наталье Лопухиной с сыном и Бестужевой. 29-го последовал указ о розыске над Иваном Лопухиным: добавочные допросы и очные ставки с лицами, оговоренными Лопухиными, вроде Зыбина, Лилиенфельдов и многих других, были подготовкой к пытке. В ожидании ее разбирались письма, отобранные разновременно у подсудимых. Найдено было среди них четыре, признанных подозрительными. Два письма из бумаг Бестужевой, два — от Колычева Камынину, родственнику А.П. Бестужева. По рассмотрении их и допросе оказалось, что к Бестужевой писал ее супруг, Михайло Петрович, и касались письма ходатайств за брата ее — А. Головкина и о деревнях его. Колычев жаловался Камынину на тоску и скуку гарнизонной службы.
В августе 1743 года арестовали Лопухину с супругом, супругов Бестужевых, князя Ивана Путятина и многих других и поместили в Петропавловскую крепость. Императрица приказала допрашивать всех с пристрастием, то бишь – пытать, ежели будут молчать. Следствие длилось не одну неделю и Елизавета внимательно следила за процессом. И было от чего! Она жаловалась братьям Шуваловым:
- Я в одном году дважды в опасении живота своего находилась. И клянусь, что с такою же строгостью, как Петр Великий, поступать буду.
На первом же допросе Наталья Федоровна Лопухина, принимавшая в своем салоне австрийского посланника, хотя и не признала своего участия в заговоре, но не отрицала, что австрийский посланник Ботта д'Адорно не скрывал перед ней своих симпатий к опальному Брауншвейгскому семейству. От Ивана Лопухина пытались добиться, связан ли он с делом Турчанинова, завершившемся накануне ссылкой его участников на Камчатку.
Елизавета была особенно обеспокоена сведениями о том, что охрана Брауншвейгской фамилии в крепости симпатизирует узникам и что между конвойными офицерами и некоторыми людьми из столичных кругов даже велась переписка. В конечном счете доказать ее существование не удалось, но из допросов стало ясно: Лопухины хорошо осведомлены о том, как содержится в крепости семья свергнутого императора. Возникшую из-за этого тревогу Елизаветы можно понять – ведь узники содержались в строгом секрете.
7 августа Трубецкому и Лестоку велено было отобрать портреты императрицы у Лопухиной и Бестужевой, а алмазные вещи их опечатать. 8 августа допросили привезенного из Москвы Путятина. Его показания подтвердили донос Бергера. 10 августа почтмейстеру Ашу приказали задерживать и отсылать в комиссию письма на имя графа Михайлы Бестужева, его жены, Настасьи Ягужинской, Степана, Наталии и Ивана Лопухиных, камергеров Петра и Якова Балков, а также адресованные Лилиенфельду и князю Гагарину с их женами, гвардии офицерам: Ивану Мошкову, подпоручику Нилу Акинфиеву, адъютанту Степану Колычеву, князю Ивану Путятину, Михаилу Аргамакову, вице-ротмистру Лилиенфельду, обер-штер-кригскомиссару Александру Зыбину и дворянину Николаю Ржевскому. 10 августа следователи обнаружили, что Иван Лопухин у присяги при вступлении на престол Елизаветы не присутствовал, думая, как он заявил, «что присяга одна и была уже им принесена по вступлении на службу». 11-го августа приступили к истязаниям, первым подняли на дыбу Ивана Лопухина и дали 9 ударов кнута. По указу императрицы его спрашивали, что умышлял он против государыни и наследника, кто были его согласники в поношении императрицы и «кто был с ним в намерении к измене». Но ничего нового истязатели не узнали: Лопухин и так сказал все, что мог. После пытки ему дали очную ставку с матерью. 14 августа допрашивали Степана Лопухина, не добавившего ничего нового к показаниям сына и жены, тем не менее 17-го его стали пытать и продержали на дыбе 10 минут, Наталью Федоровну и Анну Бестужеву подняли на виску. Лопухина продолжала выгораживать мужа и утверждала, что все ее разговоры с Боттой шли на немецком языке, которого он не понимал. 18 августа комиссия представила императрице доклад о ходе дела. Степан Лопухин показал о непристойных словах своих насчет рождения Елизаветы и положения ее в год избрания на престол Анны Ивановны. Затем комиссия спрашивала у императрицы, вносить ли в генеральный экстракт к рассмотрению и решению дела показания и поступки Настасьи Ягужинской, Бергера, Фалькенберга, князя Сергея Гагарина с женою и адъютанта Камынина. На князя Гагарина показала Софья Лилиенфельд. При них Ботта говорил с сожалением о принцессе, что она всегда неосторожно жила, слушалась фрейлины Юлии Менгден и из-за этого пpaвлениe свое потеряла. Присутствующие с ним согласились: «Совершенная-де правда, и сама она пропала, и их погубила и в подозрение Вашему Величеству привела». Бранили придворных, об императрице говорили: «Непорядочно и просто живет, всюду и непрестанно ездит и бегает». Гагарин с женой отрицали свое присутствие при подобных разговорах, и следователи не дали им очной ставки с Лилиенфельд вследствие ее болезненного состояния: она была беременна. Против этого места доклада Елизавета собственноручно приписала: «Сие дело мне пришло в память. Когда оная Лилиенфельтова жена показала на Гагарина и жену его, то надлежит их в крепость всех взять и очную ставку производить, несмотря на ее болезнь. Понеже, коли они государево здоровье пренебрегали, то плутов и наипаче жалеть не для чего. Лучше, чтоб и век их не слыхать, нежели еще от них плодов ждать». Затем императрица повелела оставить без следствия упоминания подсудимых о фельдмаршале Долгоруком до нового указа о графине Салтыковой, княгине Черкасской и Наумовой. Бергера и Фалькенберга освободить от дела, а Ягужинской вписать в экстракт, Камынина вернуть в полк по-прежнему, о князе Гагарине с женою не вписывать. Показания его и очная ставка с Лилиенфельд выяснили его непричастность к разговорам с Боттой и даже непонимание немецкого языка, на котором они происходили. Очная ставка Лопухиной с Лилиенфельд подтвердили их показания. Противоречий не было. По-видимому, императрица в глубине души понимала всю слабость и шаткость данных показаний и настаивала на пытке в надежде получить сведения более определенные и прочные, поэтому сверху на полях доклада пометила: «А что они запирались и в том верить нельзя, понеже, может быть, они в той надежде были, что только спросят, а ничего не сделают, то для того и не хотели признаться».
Вечером 18 августа последовал указ о предании суду Ивана Лопухина, его матери Наталии, отца Степана, графини Анны Бестужевой и других. Для этого составлено было особое собрание: из главнейших членов Синода, всех сенаторов с генерал-прокурором во главе и с добавлением генерал-фельдмаршала принца Гессен-Гомбургского, действительного тайного советника Лестока и гофмаршала Шепелева; из девяти персон в ранге генерал-лейтенантов, девятнадцати – генерал-майорского и четырех ранга гвардии майоров. Это многолюдное судилище собралось 19 августа в восьмом часу утра в здании Сената, через час началось слушание экстракта и после обсуждения его («по доброжелательству к принцессе Анне и по дружбе с бывшим обер-маршалом Левенвольдом, составили… замысел…») в четыре часа дня вынесли приговор, согласно которому все причастные и внесенные в экстракт лица, как сознавшиеся в преступлении против государевой персоны и прочих касающихся к бунту и измене делах, приговорены к смертной казни: Степан, Иван и Наталья Лопухины и Анна Бес-тужева к урезанию языка и колесованию, Мошков и князь Путятин к четвертованию, Зыбин и София Лилиенфельд к обезглавлению – последние четыре за дружбу с Лопухиными, сочувствие их речам и недоношение их замыслов правительству. 29 августа последовала высочайшая резолюция на приговор особого собрания для суда над Лопухиными и их сообщниками, который императрица решила смягчить. Она признала достаточными следующие наказания: Степана, Ивана и Наталью Лопухиных и Анну Бестужеву высечь кнутом и, урезав язык, послать в ссылку. Ивана Мошкова и князя Ивана Путятина высечь кнутом же, а обер-штер-кригскомиссара Александра Зыбина – плетьми, и всех их сослать в ссылку. Софию Лилиенфельд до родов наказания не чинить, а объявить, что ее высекут плетьми и сошлют. Имения преступников конфисковать. Остальные преступники наказаны по приговору суда, только Ржевский записан в матросы, а Настасья Ягужинская оставлена под домашним арестом. 29 числа Сенат подписал манифест о винах и наказаниях преступников и дал указ полицмейстерской канцелярии оповестить население столицы о том, что 31 августа на Васильевском острове, перед зданиями коллегий, в десятом часу утра будет учинена экзекуция над некоторыми персонами за важные их вины. Кортеж гвардейской команды исправно исполнил поручение, пройдясь по всем улицам Петербурга. Манифест о решении Лопухинского дела был отпечатан в большом количестве экземпляров и разослан Сенатом и Синодом по всем населенным областям и весям России.
Для приведения приговора суда на Коллежской площади выстроили эшафот. С раннего утра народ заполнил всю площадь, крыши, заборы и галереи находившегося здесь гостиного двора, и в 11 часов под конвоем привели осужденных. Впереди всех шла Наталья Федоровна, несмотря на сорокатрехлетний возраст и недавно перенесенные муки все еще величавая и красивая. Довольно твердой походкой шла она «на театр», за ней шли остальные «подельники».
В глубокой тишине, воцарившейся над площадью, секретарь Сената Замятнин громко прочитал указ императрицы, в котором подробно перечислялись все многочисленные вины несчастных и назна¬ченные им наказания. Затем принялись за работу заплечные мастера. Первым был подвергнут варварскому наказанию Степан Лопухин – был бит кнутом, после чего лишился части языка. Затем истязали Наталью Федоровну, Ивана Лопухина, Анну Бестужеву и далее по списку. Наталья Лопухина пробовала сопротивляться палачам, но этим лишь усугубила их жестокость. Один из  палачей  приблизился к Лопухиной и сорвал с нее платье. Наталья Федоровна побледнела и заплакала, силясь прикрыться от бесчисленных взоров толпы, устремленных на нее. Но она боролась напрасно. Ропот сожаления и сострадания пронесся в толпе при виде слабой и все еще красивой женщины, отданной в распоряжение заплечных дел мастерам. Все тот же палач, взяв за обе руки бывшую статс-даму, круто повернулся и вскинул ее себе на спину. Другой при этом размахнулся кнутом, и тот засвистал в воздухе, исполосовывая тело несчастной кровавыми бороздами. Отчаянно билась женщина, ее вопли огла¬сили площадь. Полумертвую, без чувств от боли Лопухину палач спустил с плеч на помост, и над нею исполнили вторую часть приговора. Сдавив ей горло, палач принудил несчастную высунуть язык: захватил его конец пальцами и урезал его почти наполовину. И только после этого захлебывающуюся кровью Лопухину спустили с эшафота. Палач, показал народу отрезок языка и крикнул шутки ради:
- Не нужен ли язык? Дешево продам!!
Много лет назад при царе Петре на Сенной площади точно так же, кнутом исстегали и ее мать, Матрену Балк.
Затем подняли на эшафот Бестужеву. Когда палач начал раздевать ее, она сняла с себя драгоценный крест и подарила ему. За это ее били не так сильно и вырвали только маленький кусочек языка, так что она не потеряла способности изъясняться.
 После казни подвергшиеся ей увезены были в деревню за десять верст от Петербурга и оставлены там для прощания с родными. Первого сентября наказанные преступники были уже в пути к месту их ссылки. В виде особого милосердия им разрешили взять с собою несколько перемен одежды, белья, обуви и даже сослали вместе с ними четверо слуг. На содержание каждого опального вельможи выдавалось по 1 рублю в день, а для слуг – по 10 копеек. Ссыльные отправлялись в Селенгинск под наблюдение тамошнего коменданта бригадира Якоби: он должен был получать распоряжения от Сената и рапортовать ему обо всем.
Лопухинское дело, возникшее при участии иноземцев, привлекло к себе внимание европейских дворов, как при начале его, так и по разрешении. Французы ликовали и, разумеется, их полномочный представитель в Петербурге д'Аллион считал Лопухинское дело исключительно собственной заслугой. Но если ликовали французы, то Фридрих II просто был вне себя от восторга. Положение его дел было таково, что ему нужно было иметь гарантию в доброжелательном настроении России. Он готов был даже подкупить Бестужевых, уплатив им сумму, превышающую любую из предложенных им державами-соперницами, готов был на все, чтобы  их уничтожить, если они станут возражать против его планов. И вдруг в начале августа 1743 года он получает письмо Лестока, в котором тот уведомляет его от имени императрицы о деле Лопухиных и Ботты. О возникновении этого дела Мардефельд известил своего короля еще 25 июля. Эти новости и значение, которое придал им Фридрих II, побудили его немедленно написать Мардефельду несколько писем с наставлениями, как воспользоваться Лопухинским делом для вящего торжества Пруссии. Фридрих трактовал его как революцию, то есть полную перемену политического курса и смену министров. Для полнейшего же торжества своего дела он посылал своим доброжелателям в России новые уверения в благорасположении, а самой им-ператрице изъяснения в дружбе, ненависти к Ботте и его друзьям и выражения презрения к их россказням и предприятиям. Для доказательства же своего внимания к интересам Елизаветы он препроводил ей ряд советов, как оградить свой престол от покушений в пользу Брауншвейгской фамилии.
Впрочем, совсем скоро Фридриху пришлось разочароваться. Ему не только не удалось повредить при помощи Лопухинского дела интересам Австрии и Англии при русском дворе, но еще пришлось выгораживаться от соучастия в замыслах Ботты: в показаниях Ивана и Натальи Лопухиных не раз повторялась фраза о том, что Ботта обещал помочь принцу Ивану при содействии войска прусского короля, и вообще Ботта выражался, по словам подследственных, так, как будто имел от прусского короля какие-то полномочия. Насчет же Австрии и королевы – умалчивал. Только после многих усилий и немедленного удаления из Берлина Ботты, путем хлопотливой и долгой переписки с Петербургом Фридриху удалось сгладить неприятное впечатление, оставленное этим обстоятельством дела Лопухиных. Еще труднее было уладить осложнения между русскими и двором Марии-Терезии венгерской. Ботта, по словам д'Аллиона, увяз в этом деле по шею. По настояниям Лестока между дворами началась неприятная деловая переписка. Елизавета обвиняла Ботту в покушении на государственное преступление. Мария-Терезия всячески выгораживала своего министра. В Вену был послан особый экстракт с изложением обвинений австро-венгерского посланника, но королева находила, что не может осудить такую важную и знатную персону, как маркиз Ботта, не считаясь с законами своей стра-ны, на основании обвинений только одной стороны, и желала выслушать его оправдания. Елизавета обиделась не на шутку и заявила, что в этом споре с одной стороны – венгерский посланник, с другой – императрица всероссийская: «Мы и маркиз де Ботта – кажется, партия не равна». Но дело осложнялось, затягивалось и не известно, чем бы окончилось, если бы не все общеизвестные тяжелые политические обстоятельства, которые делали для Марии-Терезии необходимым самый тесный союз с Россией. Во имя его приходилось идти на все уступки. Ботта был признан виновным и заключен в крепость Грец. Императрице Елизавете было предоставлено назначить срок его заключения. Однако 17 августа 1744 года Алексей Петрович Бестужев заявил послу Марии-Терезии, что государыня «все это дело предает забвению». Ботта был освобожден.
1 сентября наказанные и измученные участники Лопухинского дела уже были в пути к месту заключения. Наталью Федоровну с мужем везли в Селенгинск. Вместе с ними был без наказания отправлен и другой сын – десятилетний Степан. Их сопровождал грубый и пьяный офицер, производивший по пути массу бесчинств, драк и других безобразий, за которые его в пути же сменили и отвезли для суда в Петербург. Томительно долго тянулся путь до Селенгинска. Осенняя распутица делала дороги почти непроезжими. Суровая инструкция мешала возможности как бы то ни было облегчить тягость пути. Только в январе 1744 года прибыли сосланные к месту своего постоянного заключения и были поселены на особливой определенной квартире под неослабным караулом. Начальником его назначили прапорщика Якутского полка Алексея Ангусаева, по-видимому доброго и честного человека. Впрочем, вряд ли у него и было много причин для проявления злобы против заключенных. Тяжелая обстановка следствия, суда, наказания и ссылки для пожилых и утомленных жизнью Лопухиных была очень тяжела и сломила их. Ежемесячные рапорты Ангусаева с 13 января 1744 и по 1750 годы слово в слово тожественны: арестанты со служителями состоят в добром здравии... 1-го мая 1748 года он прибавил: «Токмо из помянутых арестантов Степан Лопухин сего года марта 1-го числа и по нижеписанное число (1-ое мая) одержим болезнию ножною». 6 июля 1748 года Лопухин от этой болезни умер, а полунемая Наталья Федоровна со слугами осталась под тем же караулом. В 1750-м скончался сам Ангусаев. Его сменил безграмотный и грубый С. Черепанов, вскоре, правда, смещенный «за болезнью и несостоянием». Это «несостояние» выразилось в пьянстве, буйстве, «шумстве» и еще каких-то проступках, повлекших за собою следствие и суд над Черепановым. 4 марта 1753 года Наталья Федоровна изъявила желание отдать одного из своих крепостных за непослушание в солдаты, но Сенат, до которого довели о ее желании, ей в этом отказал, а приговорил бить слугу батогами. Впрочем, ко времени прибытия сенатского указа, Лопухина уже простила слугу и оставила его при себе без наказания. В июле 1755 года начальником караула назначили сержанта Расхвалова. 12 сентября 1756 года Наталья Федоровна заявила ему о своем намерении перейти в православие. Ведь она была по отцу немкой и лютеранской веры. В Селенгинске она была лишена возможности посещать протестантскую церковь и встречаться с пастором за отсутствием того и другого. Переход в православие вводил ее в число прихожан Селенгинска. Сержант Расхвалов послал ее ходатайство бригадиру Якоби, а тот отправил его в Сенат. 17 декабря 1756 года императрица лично в Сенате выслушала доношение Якоби и, разрешив Лопухиной принять православие, приказала сообщить Синоду для надлежащего распоряжения. Сенат предлагал Синоду, «когда кто из духовных персон к тому назначен и определен будет, то оному бригадиру и Селенгинскому коменданту Якобию приказать допустить, токмо притом с крайним смотрением и наблюдением, дабы от нее никаких посторонних речей употребляемо, также иногда каких писем сообщено не было». Указ этот дошел до Якоби только 2 июля 1757 года, а 21 июля в полковой церкви Якутского полка произошло само крещение. Таинство совершал полковой священник Яков Федоров, из посторонних никто не был допущен. Присутствовали только поручик Власов, находящийся при исполнении у Якоби секретных дел, и караульный при Ло-пухиной, сержант Свирский. Одновременно с Натальей Федоровной приняла православие ее служанка. При крещении Лопухиной оставлено ее прежнее имя — Наталия.
Ивана Лопухина также высекли кнутом и, урезав язык, сослали в Охотск. На содержание ему назначено было в день по 50 копеек и слуга для ухода за ним, с содержанием по 10 копеек в день. С большим трудом добрался Иван Степанович до места ссылки. На реке Лене ему пришлось зазимовать и ждать половодья. Еще в пути он, по слабости и попустительству стражи, стал пьянствовать и играть в карты со встречными ссыльными. По прибытии в Охотск Лопухин попал под надзор прапорщика Новицкого, распоряжавшегося арестантами, как ему нравилось, до октября 1749 года, пока его не отдали под суд, как весьма подозрительного в разных противных и непорядочно чиненных им поступках. В июне 1750 года умер слуга Лопухина, но это почти никак не сказалось на его положении, поскольку еще с 1746 года из-за болезни слуги за Лопухиным ходили наемщики из инородцев. Умер Лопухин в ссылке в конце пятидесятых годов.
Указом 20 января 1761 года Петр III предписал Наталью Лопухину из ссылки возвратить и жить ей в деревнях. Еще более милостиво отнеслась к ней императрица Екатерина II. Указом 22 июля 1762 года она возвратила ей Гуслицкую волость Московского уезда, принадлежавшую до конфискации Степану Лопухину, и разрешила ей жить в городе Москве. Изнуренная долгой ссылкой, лишениями и тяжестью обратного из Сибири пути Лопухина прожила здесь недолго и умерла 11 марта 1763 года на шестьдесят четвертом года жизни. Она погребена в Москве, в Спасо-Андрониковом монастыре.
Дочери Бестужевых, Настасья, Анна и Прасковья, сосланные Елизаветой в отдаленные деревни, были также амнистированы. Ее дочь Анна пережила мать на три года. Настасья вышла замуж за графа Головина, Прасковья – за князя И.А. Голицына. Сыновья же Лопухиной при  Екатерине Второй сделали хорошую карьеру: Авраам Степанович стал генерал-поручиком и правителем Орловского наместничества, а Степан Степанович – действительным камергером.
Что касается других видных участников Лопухинского дела, то судьбы их таковы. Князь Иван Путятин умер в месте своей ссылки в Кецке 29 октября 1752 года. Обер-штер-кригскомиссар Александр Зыбин также умер в ссылке, в Кузнецке, 20 июня 1760 года. Камергер Лилиенфельд умер в Томске 12 апреля 1759 года. Его жене, Софии Васильевне, уже имевшей разрешение жить в деревнях, императрицей Екатериной II 1 августа 1762 года дозволено жить в Москве, или где пожелает. Графиня Анна Гавриловна Бестужева умерла в Якутске 14 апреля 1751 года. Ее брат отказался возвращаться из Европы в Россию, а при Екатерине II в Россию приехал его внук, Юрий Александрович.

11.
Елизавета была в смятении. Она-то ведь прекрасно понимала, что все Лопухинское дело, по большей части, высосано из пальца. Хотя, не совсем еще утвердившись на престоле, она, разумеется, боялась его потерять. И была бы рада любому совету любого сведущего в государственных делах человека, а еще лучше – союзника. Таковым в ту пору оказался прусский король Фридрих II. Он через своего посланника в Петербурге, барона Мардефельда еще летом 1742 года передал российской императрице: «Скорое освобождение принца Антона Ульриха было бы его королевскому величеству весьма приятно». Фридрих старался убедить Елизавету, что Антон Ульрих никакой опасности для российского престола не представляет и его вполне можно выслать за границу. Зато от бывшей правительницы с сыном Иваном, по мнению Фридриха, исходила прямая угроза не только для Елизаветы, но даже и для него самого, Фридриха, поскольку возвращение на престол Ивана Антоновича означало бы восстановление российско-австрийского союза. За такие вполне дружеские советы Елизавета даже наградила Фридриха орденом Андрея Первозванного. И 22 ноября 1743 года Фридрих в Берлине устроил шикарный банкет по этому поводу, где самым почетным гостем был, вручивший королю орден, российский посланник Петр Чернышев.  На следующий день Фридрих пригласил Чернышева на особую аудиенцию, где попросил передать императрице Елизавете свое полное убеждение в том, что план маркиза Ботты о низвержении настоящего русского правительства был составлен по положительному предписанию австрийского двора. Затем продолжил:
- Господин посланник, я прошу передать ее величеству Елизавете мои самые искренние пожелания здоровья. Я, король Прусский, как по своему дружескому расположению к императрице, так и для потушения последних искр тлеющей под золою опасности, считаю своим долгом посоветовать: принца Иоанна, содержимого с родителями и сестрами его в Дюнамюнде, тотчас же оттуда отправить во внутренние губернии империи, в такое отдаленное место, чтоб никто не мог больше ни видеть их, ни что-либо о них слышать, и чтобы в Европе о нем забыли. А я вас уверяю, что ни один монарх не вступится за это семейство. Да я и сам, хотя и состою с ним в родстве, но моему сердцу гораздо ближе благополучие справедливого государствования ее величества Елизаветы.
Впрочем, каково было истинное отношение Фридриха к государствованию Елизаветы, можно прочесть в его сочинениях. Так, сравнивая Анну Леопольдовну и Елизавету Петровну, король, отмечая их сладострастие, писал: «Первая была капризна и злобна, вторая хитра, но податлива. Обе были чудовищно ленивы. Ни та, ни другая не была рождена для правления». Но и Елизавета тоже не шибко жаловала Фридриха как за его безбожие и за жизнь порознь с королевой, так и за то, что он не счел нужным венчаться на царство.
Слова Фридриха вполне находят свое подтверждение в одной из депеш посланника Петцольда: «Часто проходят целые месяцы, прежде чем императрица допускает к себе министров к одному даже докладу. Если она тогда в хорошем расположении духа, то проводит большую часть времени в чтении депеш иностранных посланников, которые для ее любопытства тайно вскрывают, или в слушании других каких новостей, а потом берет и оставляет у себя протокол для резолюций по прежним запущенным докладам, уверяя, что прочтет его и положит свои решения. Но если она в дурном духе, что с первой минуты узнают по известной мине, тогда министры тотчас же уходят от нее, особливо если есть у них к докладу какие-нибудь щекотливые вещи, и откладывают все до другого раза. Вследствие того, она не имеет ясного понятия  ни об одном деле, и иногда проходят недели и месяцы до получения резолюции, которую ожидали сегодня; в делах внешней политики, в особенности, ей ровно ни до чего нет дела, какой бы спешной важности ни было то или другое обстоятельство, и она бывает не-сколько внимательна лишь тогда, когда речь идет о ее славе или о ее личности».
Тем не менее Елизавета вздохнула свободнее, раз уж сам прусский король советовал ей послать брауншвейгское семейство куда подальше. Разумеется, ни о каком отпускании принца Антона Ульриха за границу и речи быть не могло – оба супруга должны оставаться вместе и вместе находиться в заточении. А значит, нужно побыстрее их выслать из Дюнамюнде, где слишком многие из охранявших Брауншвейгское семейство солдат и офицеров стали относиться к нему с сочувствием. Да еще масла в огонь подлили придворные, распускавшие слухи о попытках к бегству Анны Леопольдовны, а также и о том, будто какой-то монах похитил бывшего малютку-императора и хотел увезти его за границу, и что предприятие его не удалось потому, что он был задержан в Смоленске. Слухи эти сильно тревожили императрицу, как бы нашептывая ей о возможности каких-либо покушений на ее власть со стороны Брауншвейгской фамилии.
9 января 1744 года Елизавета направила генералу Салтыкову указ о перевозке всех арестантов из Дюнамюнде в крепость Ранненбург, что в 350 верстах от Москвы (ныне это город Чаплыгин в Липецкой области). Крепость эту в 1702 году построил Александр Данилович Меншиков, получив во владение этот город. При этом императрица приказала отделить Иванушку от матери и перевозить его в особой повозке, а в Раненбурге содержать его отдельно от родителей: «… При сем же повелеваем вам, когда станете в путь убираться, то принца Иоанна с его мамками в особливом возку посадите, чтоб не был он с матерью или отцом; а принцессу посадите с Жулиею и Биною, ее фрейлинами, тако ж принца и принцессу малых по особливым возкам, и для того так им и места приготовить заранее».
Через пять дней Салтыков получил еще один указ императрицы: «Когда вы прибудете в Ораниенбурх, то принцу Иоанну с его мамками определите палаты у Козловских ворот, по правую сторону оных, идучи в них с козловской стороны, а принцессе с мужем и с детьми и служителями – палаты у Московских ворот, по левую сторону оных, идучи в них с московской стороны. И принца Иоанна к отцу и матери носить, тако и им к нему ходить не допускать. А прочие палаты разделить для жилья вам и при вас штаб- и обер-офицерам, и рядовым. И понеже палаты все сделаны задними стенами к валу, того для надобно иметь и на валу, позади палат, караул; також по болваркам и у подъемных мостов иметь караулы, и дабы служители принцессы никто из города не ходил никогда, да и вашей команде без ведома вашего ни в город, ни из города никто не ходил. И как приехав в Ораниенбурх совсем оснуетесь житьем, то приезжайте к нам в Москву, а команду прикажите старшему штаб-офицеру». Так была решена судьба свергнутого императора Ивана VI – он не только навсегда лишился российского престола, но и собственных родителей. Последнее смутило даже загрубелого генерала Салтыкова. Он осмелился послать императрице запрос: как ему поступать, если Анна Леопольдовна не отдаст Ивана? Ответ был краток и красноречив: «Принцесса Анна не может по своей воле делать, что хочет».
Этим же указом Елизавета предписала отпустить за границу всех слуг-иностранцев, а принцессе оставить всего лишь одну камеристку. Выехать из Дюнамюнде Елизавета приказала не позднее 21 января. Для этих целей было выделено более ста пятидесяти подвод во главе с лейб-гвардии Семеновского полка капитан-поручиком Максимом Вымдомским.
Видимо, материнское сердце предчувствовало скорую разлуку со старшим сыном и перед тем, как тронуться обозу, Анна Леопольдовна крепко-крепко обняла своего Иванушку и горячо зашептала ему на ушко:
- Сынок мой, милый, запомни – ты государь всероссийский, император Иоанн Третий. Помни это всегда.
Повзрослевший в заключении трехлетний мальчик с серьезным видом посмотрел на мать, затем поцеловал ее в щеку, прижался к ней и заплакал. Генерал Салтыков не посмел прерывать эту сцену прощания – он ведь не догадывался, а просто знал из указов Елизаветы, что это будет последний день, когда родители видят своего сына, а сын – родителей.
 Но с выездом из Дюнамюнде произошла задержка на целых десять дней от указанной императрицей даты. 14 января к Салтыкову явился весьма озабоченный чем-то штаб-лекарь Михаил Манзе.
- Ваше высокопревосходительство, по чести и долгу и под смертною казнью я свидетельствую, что принцесса, вследствие недавних своих родин и некончившихся еще вполне болезненных припадков, не в состоянии пускаться в дорогу, но должна для этого подождать еще от 10 до 14 дней.
Салтыков был этим весьма озадачен и, разумеется, тут же отправил курьера к императрице. Та высочайше снизошла до здоровья Анны Леопольдовны и позволила Салтыкову поступать по ситуации. А тот взял за точку отсчета меньший срок из оговоренных врачом. И весь обоз, наконец-то, тронулся в путь в одиннадцатом часу вечера 31 января 1744 года.
Перед самым отъездом Салтыков направил майора Гурьева к супругам Брауншвейгским объявить, что по указу ее императорского величества их ждет новый дальний путь.
- Мы не противны воле ее императорского величества, – ответил Антон Ульрих.
Анна лишь сомкнула губы и промолчала.
- Однако же, по именному указу ее императорского величества, государыни Елисавет Петровны мы должны вас рассадить по разным возкам.
Это стало для супругов полной неожиданностью, но первой взяла себя в руки Анна Леопольдовна.
- В таком случае, господин майор, дозвольте нам проститься.
Майор Гурьев не посмел отказать в просьбе.
- Токмо прошу вас не более четверти часа, – сказал он и вышел.
Они и уложились в четверть часа. Зато это время не сдерживали себя. Плакали, целовались, голубили и ласкали детей, отчего дети плакали еще громче. Анна, пожалуй, впервые за все время супружества нежно обняла супруга, боясь, что и его может больше не увидеть.
- Коли разлучат нас с вами, Антон Ульрих, то уж простите меня за те муки, коими я вас мучила все это время.
- Муки мои ничто в сравнении с моей любовью к вам, Аннушка. Главное, чтобы наши дети были более счастливы, нежели мы.
- Увы, чувствую я, что сие от нас уже никак зависеть не будет.
Немного успокоившись и приведя себя в порядок, они все вместе вышли на крыльцо. Анна обратилась к Гурьеву.
- Мы полностью в воле ее императорского величества, – учтиво произнесла она. – Приказывайте нам.
- Согласно указу ее императорского величества, вашему высочеству велено ехать с фрейлинами Жулией и Биной, – Гурьев сначала обратился к Анне, а затем посмотрел на принца Антона. – Его высочество принц Антон поедет вместе с адъютантом, господином полковником Геймбургом и с двумя камердинерами. Принцесса Екатерина – с кормилицей и камерюнгферой Штурмой, принцесса Елисавет с кормилицей и прачкой. Принц Иван с сидельницей Катериной и с карлицей Катериной же.
Весь сопровождающий отряд гвардейцев генерал Салтыков разделил на три части: с первой командой во главе с майором Корфом едут принцесса Анна с обеими дочерьми: вторую команду возглавил майор Ртищев, а за ними следуют Антон Ульрих с сыном Иваном; наконец третью команду возглавил майор Гурьев. Сам Салтыков перемещался с головы обоза в его конец и наоборот.
Наконец, тронулись. Сильный мороз и частые вьюги затрудняли передвижение. Но, возможно, это и к лучшему – меньше свидетелей. Переезд, разумеется, был обставлен строжайшей тайной и все города, встречавшиеся на пути, проезжали ночью. Согласно маршрутному листу, выданному капитан-поручику Вымдомскому, путь пролегал через Псков, Смоленск, Калугу и Тулу. Насколько тяжелым был этот путь свидетельствует то, что в дороге тяжело заболели штаб-лекарь Манзе и капитан Костюрин, заболевший чахоткой настолько, что его пришлось спешно отзывать в Москву и возвращать по месту службы в Преображенский полк. Что уж говорить о пленниках. Заболел полковник Геймбург и его вынуждены были пересадить в отдельные крытые сани. Лютый мороз особенно сказывался на четырехмесячной малышке Лизе – у нее даже пеленки на ходу замерзали, а, чтобы согреть маленькую принцессу и оградить ее от ветров, кормилица прикрывала ее своим телом, обморозив себе спину. Анна Леопольдовна, еще и сама, как следует, не оправившись от последних родов, весьма сокрушалась о судьбе своих детей, ибо ни видеть, ни даже слышать их не могла, а генерал Салтыков, не желая ради опальных принцев рисковать собственной карьерой, запретил офицерам и солдатам сообщать пленникам любые новости об их детях.
Переезд продолжался более месяца, пока, наконец, 6 марта весь поезд благополучно не прибыл в Раненбург. В Раненбургскую крепость тогда было два въезда: с одной стороны через Московские ворота, с другой стороны – через Козловские. Перед обоими воротами находился подъемный мост на цепях со шлагбаумом, а под ними ров с водой. Сразу за Московскими воротами справа тянулся ряд низких одноэтажных и двухэтажных солдатских казарм с расставленными перед ними скамьями, кухня, баня, конюшни и другие служебные строения. Везде окна были слюдяные. А с левой стороны находились деревянные «красные покои», предназначенные для проживания Брауншвейгского семейства за исключением Ивана Антоновича. В этом доме было шесть комнат с изразцовыми синими печами, четверными стеклянными окнами и одним камином. При входе из сеней в эти покои с наружной стороны двери была железная цепь. За этим домом находились разные деревянные и каменные строения, в которых и разместились прибывшие конвойные офицеры. Таким же образом размещались и строения, расположенные у Козловских ворот – слева находились солдатские казармы с кухней и погребами, а справа – дом, где поселили свергнутого императора Ивана Антоновича вместе с сиделками и кормилицами. И в этом доме комнаты были с изразцовыми печами и стеклянными окнами, а далее стояло еще несколько флигелей для офицеров и прислуги. Мебель во всех этих помещениях была дубовая, сосновая и липовая, оставшаяся тут еще со времен князя Меншикова, с добавлением нескольких дубовых кресел, обитых бархатом, китайским атласом, камкой и шерстью, нескольких стульев либо плетеных, либо обитых сукном и кожей, стола, расписанного красками, складной кровати, дубового бюро, занавесей для кроватей и обоев. Это расщедрилась Елизавета, приказавшая все это доставить в Раненбург. Столовая же посуда у супругов была своя – оловянная и серебряная, полученная ими еще в Риге. В обоих домах задние стены были заделаны наглухо, как то и писала в своей инструкции императрица. Генерал Салтыков распорядился назначить бессменными караульными при Иванушке подпоручика фон Менгдена, одного унтер-офицера и одного капрала. Супругов Анну и Антона со всей свитой охраняли поручик Сукин также с унтер-офицером и капралом с надлежащим числом рядовых. У Ивана Антоновича два часовых стояли в сенях, и еще трое на валу за домом. Так же располагались часовые и при принце с принцессой. Да еще у обоих ворот по одном часовому и один на валу. Узникам было запрещено не только выходить из дома, но даже открывать окна.
Всего же в Раненбург прибыл конвой в составе трех майоров, одного капитан-поручика, одного поручика, двух подпоручиков, одного прапорщика, шести сержантов, одного каптенармуса, одного подпрапорщика, двух фурьеров, одного гефрейт-капрала, девяти капралов, 15 гренадеров, ста восьмидесяти мушкетеров, сорок одного рейтара – всего двести шестьдесят четыре человека, плюс еще штаб-лекарь Манзе, один барабанщик Бутырского полка, два фельдшера Рижского гарнизона и два плотника.
Василий Семенович Салтыков полностью и хорошо выполнил возложенную на него миссию, поэтому с чувством исполненного долга мог проситься у императрицы в отставку – здоровье стало пошаливать. Елизавета не возражала, ожидая его в Москве. Вместо себя за старшего генерал оставил майора Гурьева, разумеется, тщательно проинструктировав его.
- Посты часовых не менять. Мосты на ночь следует всегда поднимать, а ворота и калитки запирать и ключи от них иметь у себя, – перечислял Салтыков, Гурьев слушал внимательно и все записывал. – Для топления печей и носки воды и дров набирайте крестьян с волостей. Съестную провизию получайте от подрядчиков, а чего в сих местах достать нельзя, о том представлять имератрице, равно как и о доставлении сапог, башмаков и на рубашки полотна для членов семейства и их свиты… Да, чуть не забыл. По причине тесноты я предписал подполковнику Чертову приступить немедленно к постройке в крепости четырех казарм для солдат. Так что вы, голубчик, уж проконтролируйте.
- Не извольте беспокоиться, ваше превосходительство, – кивнул Гурьев.
Гурьеву пришлось нелегко. Все-таки, майор не генерал-аншеф. Принц с принцессой начали капризничать. Анна потребовала, чтобы ей разрешили открывать окно во двор. А Антон Ульрих захотел играть в шахматы, а кроме того, чтобы его посещал пастор. Гурьев готов был даже отдать принцу свои шахматы, хотя уже и не очень хорошие, но без дозволения императрицы он не мог ничего предпринять. И лишь через месяц пришел ответ Елизаветы: удовлетворить все просьбы заключенных.
Но и англичанин Финч, и француз де ля Шетарди отлично понимали, что Раненбург совсем не то место, где могла бы надолго осесть Брауншвейгская семья. Слишком уж близко от обеих столиц. И как бы чего из этого не вышло.
9 мая 1744 года Шетарди отправил в Париж депешу, в которой сообщал, что Иван Антонович и все семейство все еще находятся в Раненбурге, хотя ранее предполагалось развезти их в разные места. Далее он сообщил, что хотя все заключенные и содержатся порознь, но охраняются слабо, и в Петербурге уже всем известно место их заключения.
Эта известность как раз и пугала Елизавету. Она хотела как можно быстрее упрятать семейство в глухое и труднодоступное место. И летом императрица, наконец, указала на такое место – Соловецкий монастырь.  Монастырь располагался на Соловецких островах Белого моря, и в XVIII веке монастырь с ноября по май был практически отрезан от внешнего мира. Массивные башни и стены толщиной до шести метров, возведенные из диких валунов весом до 11 тонн, надежно укрывали собор и монастырские постройки и позволяли выдержать не только артиллерийский обстрел, но и долгую осаду, в чем могло убедиться царское войско сто лет перед тем, когда монахи, имея немалые запасы пушек, пороха и ядер, не пускали его в монастырь, сопротивляясь никоновским реформам. Но, помимо крепостных и монастырских задач, Соловки выполняли еще и другую миссию – тюремную. Еще со времен Ивана Грозного сюда ссылали политических оппонентов власти, либо особо опасных преступников и из дворян, и из простых людей.
В 1744 году в камерах монастыря, встроенных в стены или врытых в землю, находилось несколько десятков арестантов. Но тут был случай особый, и для размещения новых узников и караульной команды Елизавета приказала отвести двадцать четыре комнаты в одной из построек на монастырском дворе, отделив ее от остальной территории забором. И тут снова понадобился полковник Чертов. Ему предписывалось подготовить тюремные помещения, причем, камера для Ивана Антоновича должна быть без окон, чтобы мальчик «по своей резвости в окно не выскочил». Кроме того, Чертову было приказано на пути от Раненбурга к Соловецким островам осмотреть все переправы и мосты через реки и болота и при необходимости отремонтировать их для проезда огромного поезда с арестованными и охраной. А наиболее любопытствующим местным жителям Чертов должен был объяснять, что вскоре за ним на север поедет некая важная особа для ревизии соляных промыслов. Настоятелю же Соловецкого монастыря Елизавета объявила именным указом, что в обители будут содержаться некоторые люди по приказу ее величества и в дела Чертова ему вмешиваться не следует.
Но тут возникла проблема иного толка. Кто возглавит перевозку опального семейства? Салтыков попросился в отставку из-за расстроенного здоровья и использовать его для этих целей было невозможно. Заменивший его в Раненбурге майор Иван Васильевич Гурьев пока представлял из себя лицо весьма незначительное. И тут Елизавета вспомнила про своего родственника – мужа ее двоюродной сестры графини Скавронской, действительного камергера барона Николая Андреевича Корфа. Именно барон Николай Корф привез в Россию два года назад гольштинского принца Карла Петера, а совсем недавно – и его невесту принцессу Ангальт-Цербстскую Софию Фредерику Августу. Следовательно, барон вполне справится и с новой задачей. Согласно инструкции, полученной им от императрицы, Корфу сначала следовало ночью отправить из Раненбурга майора Пензенского пехотного полка Миллера с Иваном Антоновичем, которого отныне надлежало называть Григорием, а спустя сутки выехать вместе с остальными арестантами и конвоем по направлению к Архангельску, там переправиться на Соловецкие острова и поселить узников в подготовленную Чертовым тюрьму. При этом в Раненбурге под наблюдением майора Конной гвардии Григория Корфа, брата Николая Андреевича, нужно было оставить наиболее близких супругам Брауншвейгам людей – Юлиану Менгден и полковника Геймбурга, а также кормилицу Ивана Антоновича и еще нескольких слуг. Но камергера Корфа как раз и обеспокоило то, что кормилица Иванушки не поедет с ним, и барон попросил разрешения у императрицы отправить с ребенком его кормилицу и служанку, чтобы ребенок в дороге вел себя спокойнее. Но эта просьба отчего-то взбесила Елизавету, ею в ту минуту двигали одни только месть и ненависть к Брауншвейгскому семейству, включая и малолетнего ее предшественника на российском троне. Она в тот момент даже забыла свои собственные слова, сказанные ею Иванушке после захвата власти: «Милое дитя, ты ни в чем не винно, виноваты твои родители!». Разорвав в клочки полученный рапорт, она приказала Корфу исполнять полученную им прежде инструкцию от 24 июля. Барону ничего не оставалось, как подчиниться.
Согласно этой инструкции, Корфу следовало оставить майора Миллера в трех верстах от Раненбурга, а самому, по приезде туда, вручить из числа приложенных к этому указу еще других, первый лейб-гвардии Семеновского полка капитану Вымдомскому, а второй – лейб-гвардии Измайловского полка майору Гурьеву. Затем, собрав как можно быстрее коляски и прочие путевые потребности, отправить Вымдомского вперед для заготовления лошадей, и, когда их перегонят из Переславля Рязанского, тотчас же, взяв ночью Ивана Антоновича, сдать его с рук на руки Миллеру, которому следовало немедленно отправиться в путь, согласно именному указу императрицы. При этом «о имении при себе младенца никогда и никому не объявлять, не показывать, имея всегда коляску закрытою, в которой, когда он, Миллер, от нее для путевой нужды будет выходить, содержать при оном младенце человека своего или солдата, которого из них одного или обоих».
На следующую ночь следовало отправить Анну с Антоном Ульрихом и двумя дочерьми, фрейлиной Якобиной Менгден, камер-юнгферой Штурм, камердинером И. Тремпом, кормилицей А. Тремп, Анной Кунц и еще семнадцатью слугами, включая штаб-лекаря Манзе, и с необходимыми в дороге на первое время лекарствами. Их должны были сопровождать Гурьев, прапорщик Писарев, три унтер-офицера и три десятка рядовых солдат. Общее же число охранников достигало 74 человек. При этом все – и арестанты, и конвой – разместились в двух каретах, восьми колясках и трех десятках больших и малых повозок.
Когда барон Корф сообщил узникам о том, что им снова предстоит дальняя дорога, Анна с Антоном разрыдались.
- Это для нас новый удар судьбы, – сквозь слезы проговорила Анна Леопольдовна. 
- Это отправление свидетельствует о еще большей немилости к нам императрицы, – поддержал супругу Антон. – Но мы и так готовы бы лучше умереть, нежели навлечь на себя чем-либо ее неудовольствие. А посему, покоряясь безропотно новой перемене судьбы, мы просим лишь довести до сведения государыни горестные наши чувства и доставить ей написанное нами письмо.
Антон Ульрих протянул Корфу сложенный вчетверо лист бумаги, тот, поклонившись принял письмо, а затем довольно холодно произнес:
- Прошу ваши высочества уложить свои вещи каждому особо, так как недостаток лошадей не позволяет ехать всем вместе.
Миллер с Иваном Антоновичем в сопровождении двух солдат выехал из Раненбурга в ночь на 29 августа. Затем, как и предписано, в путь отправились все остальные. Поезд состоял из двух берлинов, обитых красным сукном и золотыми галунами с тафтяными занавесами, четыре четырехместные коляски и четыре двухместные, одна большая фура, одна колымага, три кибитки, две палубы и двадцать роспусков – крестьянские повозки без кузовов, в которых перевозили бревна. Ехали через Переславль Рязанский, Владимир, Ярославль, Вологду. Дорога оказалась очень тяжелой. Уже через несколько дней Анна Леопольдовна почувствовала себя очень плохо и ей были вынуждены пустить кровь. Это было следствием нервного припадка, случившегося с ней в Раненбурге, когда она узнала, что ее разлучают с фрейлиной Юлианой.
Они пытались выяснить у Корфа, куда все-таки их везут, но тот отговаривался незнанием и тем, что сам лишь по прошествии трех дней получает приказания, куда далее с ними ехать. И тут на супругов напал страх неизвестности.
- Аннушка, вам не кажется, что нас везут туда же, куда мы сами недавно сослали Бирона? – с тревогой спросил Антон.
- Мне кажется, что эти жестокосердные люди навсегда разлучили меня с Юлией, – довольно резко ответила сквозь слезы Анна Леопольдовна, но тут же, уже спокойнее, добавила. – Но я все же надеюсь, что императрица умилостивится отправленным к ней письмом.
А тут еще начались осенние дожди. Дорога, и без того представлявшая из себя просто полосу уплотненного колесами и копытами грунта, сразу покрылась толстым слоем вязкой грязи, в которой колеса тонули до самых осей, а лошади выбивались из сил. Миновали Вологду только 25 сентября, хотя Елизавета приказывала в этих числах быть уже в Архангельске. По всему чувствовалось, что морозы не за горами, а впереди было много переправ через реки. При этом поезд двигался все дальше на север. Спустя десять дней, находясь уже в Шенкурске, выпал первый снег, присыпав дороги. Но колеса невозможно было заменить на полозья, так как зимние дороги на Севере весьма узки и местные жители ездят на легких санях, запрягая в них одну лошадь.
 Тем не менее, императрица настаивала на продолжении пути, а ее кабинет-секретарь барон Иван Антонович Черкасов прислал Корфу пространное наставление, как действовать: «набрав мужичьих саней, сколько потребно, и нарубив березовых или ивовых дерев тонких, сии деревья расколоть и, распаря на огне, сделать из них вязья в такую ширину саней, как нужно по коляскам, а ежели и не сыщется удобного на вязья дерева, то можно поперек саней положить бруски и на оные поставить коляски, а ежели скудость в полозьях будет, то елевые деревья с кореньями, которых там довольно, на полозья употребить можно, и тако ж на оные поставить коляски и положить колеса и ехать без нужды». И все же, при невозможности доставить узников на Соловки, Корфу предписывалось зазимовать в Николо-Корельском монастыре, расположенном на берегу Белого моря неподалеку от Архангельска. Корф отправил Вымдомского, чтобы тот осмотрел монастырь и приспособил его под тюрьму. Но, вернувшись, Вымдомский доложил, что монастырь мал, постройки в нем ветхие, холодные и разместить там сотню людей невозможно.
Погода в том году была, как назло, непостоянна и переменчива. То морозы ударят, то вдруг оттепель всплакнет, а затем еще более сильные морозы… Дороги сделались совершенно непроходимыми, а донесения из Архангельска свидетельствовали, что за плывущим льдом и низководьем нет уже более никакой возможности переправиться в Соловецкий монастырь. И тут Корф вспомнил, что в Холмогорах есть пустующий архиерейский дом о двадцати комнатах, где можно удобно разместиться всей команде до весны. И, взяв на себя смелость, прежде чем сообщить о своем решении Елизавете, Корф отправил капитана Вымдомского вперед, чтобы тот приготовил этот дом к их прибытию.
Тот архиерейский дом в Холмогорах, в который нередко заглядывал и юный Михайло Ломоносов, принадлежал Преображенскому собору и пока архиереи жили в Холмогорах собор считался кафедральным. Но почти десять лет назад епископскую кафедру перевели в Архангельск и дом этот опустел.
До Холмогор добрались довольно быстро и без приключений. И едва разместившись в большом доме Корф сообщил Елизавете, что ехать дальше невозможно – по Двине идет лед, а это место гораздо безопаснее, теплее и удобнее, нежели Корельский монастырь, где слишком мало комнат и, сверх того, по ветхости здания так продувает, что никаким огнем согреть нельзя. «В Холмогорах же, – сообщал далее Корф, – принц Иоанн помещен так, что если б для содержания его и нарочно где дом построить, то лучше сыскать не можно, ибо архиерейский дом построен, как маленькая крепость или цитадель, холмогорские палаты на острову, где вода кругом, и никому ни туда, ни оттуда вблизи виду никакого нет. А в Корельском монастыре все наоборот. В Холмогорах все умещаются на одном архиерейском дворе, а в Корельском монастыре пришлось бы расположить многих из команды в избах за монастырем. Притом, в последнем много монахов и причетников, с которыми по тесноте помещения надо бы вместе жить и быть в соприкосновении… Наконец, доставка воды, съестных припасов, дров и проч. в Корельском монастыре затруднительна, тогда как в Холмогорах все под руками и может до-ставляться без затруднения». Исходя из этого, он ходатайствовал о высочайшем дозволении остаться в Холмогорах до весны и иметь там при принцессе священника для совершения без огласки службы.
5 декабря 1744 года из столицы пришел ответ: «За неспособностью Корельского монастыря быть до весны на Холмогорах и в том доме, где обретается». Тогда еще никто ни из узников, ни из их охранников не предполагал, что Холмогоры и станут последним российским убежищем всей Брауншвейгской фамилии.
Каменный Преображенский собор с отдельно стоящей шатровой церковью, двухэтажный дом самого архиепископа Холмогорского и Важского Афанасия Любимова, при котором на рубеже XVII-XVIII вв. и затевалось все это строительство, пристроенная к архиерейскому дому церковь святой Анны, двухэтажная церковь святого Иакова, другие служебные постройки стояли на возвышенности, а территорию вокруг них весной заливала вода. Перед архиерейским домом тянулся узкий, но длинный пруд – заполненная непроточной водой котловина. Рядом с собором стояло несколько деревянных изб, в которых жили холмогорские служивые, слуги да ремесленники, а еще дальше были разбросаны дома холмогорских жителей.
Ко времени прибытия туда Брауншвейгского семейства численность холмогорского населения едва достигала полутора тысяч человек. Зато там еще оставался архиепископ Варсонофий, в середине тридцатых годов бывший членом Священного Синода, а в последние года правления Анны Ивановны и вовсе служил священником при дворе императрицы. И потому, разумеется, Варсонофий отлично знал Анну Леопольдовну, ибо именно при ее правлении он был рукоположен в архиепископы и отправлен в сию епархию. Как раз этот факт больше всего и беспокоил Корфа (спустя шесть лет после заточения в Холмогорах Брауншвейгских узников на Варсонофия в тайную канцелярию поступил донос, где он обвинялся в сношениях с охраной арестантов, которым якобы выражал свое сочувствие – к счастью для архиепископа, донос признали ложным).  В связи с приездом секретного поезда архиерею со всеми служителями пришлось срочно выселяться из своих покоев в летний домик, стоявший вдалеке за озером. Правда, вскоре для Варсонофия был выстроен новый дом.
Арестантов разместили в двух каменных зданиях, что было редкостью для Севера, расположенных под прямым углом друг к другу и разделенных церковью святого Иакова. Этот высокий двухэтажный храм не позволял даже издали из окон одного дома увидеть кого-нибудь в окнах другого. Майор Миллер с Иванушкой занял небольшой двухэтажный дом, имевший один выход во двор, у которого всегда стоял часовой. Часовые находились и во внутренних покоях. Иванушке было запрещено выходить из дома. Антон Ульрих, Анна Леопольдовна, снова беременная, обе их маленькие дочери и Якобина Менгден были помещены в верхнем этаже другого, собственно архиерейского дома. Окна их дома выходили на пруд, в сторону, противоположную двору, а из большого зала, расположенного в торце дома и служившего архиепископу приемной, был проход в пристроенную церковь святой Анны. На первом этаже расположились караульные. У выходов из дома – и во двор, и к пруду – стояли часовые. Выходить во двор узники не могли, но зато им, в отличие от Иванушки, разрешалось в сопровождении караульных прогуливаться вокруг пруда, по берегам которого был разбит огород. Офицеры, солдаты и слуги жили в служебных деревянных и каменных постройках, сам Корф занял деревянный дом, пристроенный к архиерейскому.
Так, живя не один десяток лет рядом со своим сыном, родители (точнее, отец, поскольку мать вскоре умерла) так и не узнал об этом. В этом случае охрана отлично исполнила свой долг.
Чтобы не создавать трудностей холмогорцам, желавшим посетить собор, было приказано построить вокруг него высокую ограду и новые ворота.
В конце года, возможно, императрицу Елизавету немного замучила совесть, и она велела прислать в Холмогоры «для употребления известных особ (отныне именно так и будут обозначаться холмогорские узники) три антала венгерского вина и две дюжины разных гданских водок», дабы было с чем супругам встретить грядущий, 1745-й год. Императорский подарок был встречен супругами с огромной радостью. Антон Ульрих только и смог сказать Корфу:
- Обрадуй и заплати господь бог ее императорское величество всемилостивейшую государыню, так как мы, бедные, чрез вас высочайшею ее императорского величества матернею милостью порадованы и удержи впредь ее императорского величества милость к нам бедным!
В благодарность оба супруга также просили барона Корфа передать императрице их письмо.
Между тем, остававшихся в Раненбурге Юлию Менгден и полковника Геймбурга, а вместе с ними еще и карлицу Катерину и сидельницу, которую звали тоже Катериной, Елизавета также не оставляла без внимания и охраны.
15 декабря 1744 года барон Черкасов докладывал императрице:
- Понеже, для малого числа арестантов пристойного к содержанию Ораниенбургской крепости числа солдат задерно. А малым числом и менее ста человек оной крепости обнять не возможно. Того для не изволит ли ваше императорское величество оных арестантов отвезти в Шлюссельбурх или в Иван-город, где могут свободно и безопасно, а наипаче никому не ведомо, содержаны быть десятью человеками при одном обер-офицере, ибо только оному будет и дела, что хранить арестантов в одном отдельном углу, а крепости содержаться от определенных там гарнизонов. И ежели воля вашего императорского величества воспоследует, то б майор Корф, следуя с командою в Петербург, оных арестантов с собою тайно отвез, и для лучшей закрышки разгласить, что оные арестанты отправлены в Ораниенбург под караулом.
- Не вижу в том никакого резону, барон, – ответствовала Елизавета. – Арестанты останутся в Раненбурге впредь до особого распоряжения.
Барон Черкасов поклонился и вышел.
Майора Корфа в качестве начальника караула сменил капитан Ракусовский, коему в подчинение была передана новая команда, набранная из разных армейских полков. Впрочем, по чьему-то доносу капитан Ракусовский в 1746 году был арестован, вытребован в Тайную канцелярию, а потом возвращен в Раненбургскую же крепость, но уже не в качестве начальника, а такого же арестанта – за слишком мягкое обращение с порученными его надзору лицами. Вместо Ракусовского в должность начальника караула вступил капитан Ахматов, впрочем, хотя и менее благосклонно, нежели предшественник, но тоже обходился с арестантами довольно мягко.
Юлиана Менгден жила с полковником Геймбургом в одной комнате со сводами и с двумя маленькими высокими окошечками, из которых видно было лишь одно небо. Им не дозволялось выходить, но они могли подниматься по лестнице вверх, на кровлю, где сидело в гнездах множество галок. Одной из любимых забав бывших вельмож было есть яйца этих галок, а на их место подкладывать куриные яйца, которые ничего о подмене не ведашие птицы и высиживали. Дом, где их содержали, был не достроен, в дождливую погоду сквозь крышу текла вода, зимой превращавшаяся в большие сосульки, висевшие на потолке и по стенам. Тогда вся компания садилась на горячую лежанку и, как ни странно, никто из них ни разу не заболел. Только однажды у Юлианы заболели зубы, но русский цирюльник, то ли спьяну, то ли от излишнего волнения, вырвал ей клещами  вместо больного два здоровых зуба, но с тех пор зубная боль больше никогда не возвращалась. Возможно, Юлиана заговаривал ее чтением Библии, которую ей бросил в сани один, видимо, узнавший ее и пожалевший мясник, когда их везли в санях из Дюнамюнде в Раненбург и сани вынуждены были остановиться на рижском форштадте из-за густой толпы зевак, высыпавшей на дорогу.

12.
И снова впрок пошел Елизавете урок Анны Ивановны, затянувшей со свадьбой наследницы. Императрица давно уже присмотрела невесту для своего племянника и вновь отправила за границу своего камергера, барона Корфа – ему следовало съездить в Ангальт-Цербстское княжество и привезти маленькую принцессу Фике.
А просватали ее за Петера Ульриха в 1743 году, когда он жил уже в Петербурге и официально был объявлен наследником российского престола. Немало способствовал этому сватовству давний доброхот княгини Иоганны Елизаветы Фридрих Великий. 30 декабря 1743 года он писал матери будущей русской императрицы: «Я не хочу дольше скрывать от Вас, что вследствие уважения, питаемого мною к Вам и к принцессе, Вашей дочери, я всегда желал доставить ей необычное счастье, и у меня явилась мысль, нельзя ли соединить ее с ее троюродным братом, русским Великим князем. Я приказал хлопотать об этом в глубочайшем секрете». Далее Фридрих советовал княгине ехать в Россию без мужа, не говоря никому ни слова об истинной цели поездки, а по приезде в Москву княгине Иоганне-Елизавете следовало говорить, что эта поездка предпринята единственно для того, чтобы поблагодарить Елизавету Петровну за ее милости к Гольштинскому дому.
Императрица Елизавета выбор Фридриха одобрила. Это был удар для вице-канцлера, графа Бестужева-Рюмина, державшегося венского и саксонского дворов, а также Англии. Алексей Петрович, оклеветанный Лестоком во время «лопухинского дела», уже пришел в себя и стал восстанавливать свое влияние на императрицу. Но, видимо, пока еще не настолько, чтобы противодействовать выбору невесты для наследника престола. Противную же Бестужеву партию возглавляли Шетарди с Лестоком, которые толкали наверх Михайлу Илларионовича Воронцова, также принимавшего участие в перевороте и сопровождавшего Елизавету в ту ночь, когда она вступила на престол. Елизавета заставила Воронцова жениться на своей двоюродной сестре, графине Анне Карловне Скавронской, с которой вместе воспитывалась и к которой была весьма привязана. К этой партии примкнул еще граф Александр Румянцев, отец будущего фельдмаршала, подписавшего в Або мир со шведами. Все эти деятели придерживались политики Франции, Пруссии и, как ни странно, только что проигравшей войну России, Швеции. Впрочем, странного здесь нет, если учесть, что и Париж, и Берлин были союзниками Стокгольма.
Но в данном случае и без влияния Фридриха с Шетарди все сошлось на принцессе Ангальт-Цербстского дома, поскольку Елизавета питала теплые чувства к Иоганне-Елизавете, матери Фике, и сестре принца Карла, который когда-то приезжал в Россию в качестве жениха Елизаветы, который цесаревне понравился, но который, к ее великому сожалению, умер. Елизавета перенесла часть своей любви на его сестру, и ей, конечно, было очень приятно видеть у себя племянницу любимого человека.
Правда, Елизавете хватило ума додуматься, что, пребывая в не совсем, скажем так, дружественной России среде, тесно общаясь с прусским королем и шведскими посланниками, да к тому же, имея слишком ветреный нрав вкупе с болтливостью, мать невесты могла, сама того не ведая (а может, и ведая – ходили слухи, что она шпионила в пользу Фридриха) что-нибудь выболтать из уже известных ей, но не предназначенных для чужестранцев сведений. И императрица написала письмо графу Воронцову: «Друг мой Михайла Ларивонович, прикажите вы с Алексеем Петровичем (Бестужевым-Рюминым), чтоб наикрепчайшее смотреть письма Принцессины (матери будущей Екатерины II) и Брюмеровы и Королевского высочества Шведского, что какие они интриги имеют. Мне очень сумнительно их представление, что я вам здесь об их сказывала, чтоб дать месяц Великому Князю (будущему Петру III) покой, что он вздумает. И оное они не без основания говорили, и то надлежит в том осторожность иметь. Может быть, что не ожидают ли того, что им Королевское высочество отпишет. И то еще думаю, что вещи, которые он забрал, тем временем сюда возвратил и тем вывести племянника из мнения, что ложно на него сказали, что он вывез. Надеюсь, у них никогда в мнении не бывало, чтоб мы с такой осторожностью дело сие начали; а наипаче Корф наш солон, что он все сведает. И так оной месяц им безмеру нужен для очищения и вымышления их неправды. И остаюся верный друг ваш, чем и пребуду
Елисавет.
Алексею Петровичу (Бестужеву-Рюмину) и Анне Карловне (в девичестве Скавронской, жене М.И. Воронцова) поклон от меня отдайте. Место завтрашнего дня в субботу стану дела слушать, а завтра мне нужда есть.
Петергоф 20 июня 1743 Елисавет».
И вот 10 января 1744 года мать и дочь под именами графинь фон Райнбек выехали из Цербста и через Берлин, где юная принцесса последний раз в жизни видела Фридриха II, и Кёнигсберг добрались до Риги. С собой они везли «огромный» багаж – несколько сорочек, три платья и медный кувшин для умывания. В Шведте-на-Одере она распрощалась навеки с отцом, сопровождавшим их до этого города. На прощание нежно поцеловав дочь, принц Христиан Август вручил ей толстую книгу, прося тщательно ее беречь и добавив с таинственным видом, что ей вскоре придется к ней прибегнуть. Одновременно он передал и жене рукопись, чтобы она отдала ее дочери, после того как сама прочтет и тщательно обдумает содержание. Книга эта была трактатом Гейнекция о греческой религии. Рукопись являлась плодом ночных размышлений Христиана Августа и была им озаглавлена: «Pro memoria». В ней он пытался выяснить в ней вопрос: может ли Фике каким-нибудь образом стать великой княгиней, не меняя религии? Это являлось главной заботой Христиана Августа и предметом супружеских споров, привлекших внимание Фике и сопровождавших приготовления к отъезду. Христиан-Август оказался непоколебимым в этом вопросе, между тем как Иоганна Елизавета была гораздо более склонна признать необходимость, неразделимую с новой судьбой ее дочери. Но отец пожелал лично дать своей дочери оружие против покушений, оскорблявших его. Труд Гейнекция и долженствовал служить этой цели. То была тяжелая крепостная артиллерия. «Pro memoria» заключала в себе соображения и советы другого порядка, в которых отражались практический ум, свойственный самым возвышенным немецким душам, и мелочные привычки двора, подобного Цербстскому или Штеттинскому. Он советовал будущей великой княгине оказывать крайнее уважение и беспрекословное повиновение тем, от кого зависела отныне ее судьба; выше всего ей подлежало ставить желания ее супруга – ей следовало избегать слишком интимного сближения с кем бы то ни было из окружающих ее лиц. В приемных залах ей надлежало не разговаривать ни с кем в отдельности. Ей надо было беречь свои карманные деньги, дабы не подпасть под власть гофмейстерины. Наконец, она в особенности не должна была вмешиваться в дела управления.
В Риге, первом русском городе, «графинь» встречал почетный караул. Эта миссия была поручена элитной первой роте – лейб-кампании бывшего Брауншвейгского, а с 4 декабря 1742 года – Кирасирского Его императорского высочества Государя Великого Князя Петра Федоровича полка, которым командовал поручик барон фон Мюнхгаузен.
Как ни странно, барона Мюнхгаузена миновала участь бывших придворных Брауншвейгского семейства, хотя Елизавета, безусловно, знала, что барон Карл Иероним фон Мюнхгаузен служил пажом у принца Антона Ульриха. Но, видимо, здесь в пользу молодого барона сработал тот факт, что он отказался от придворной должности и отпросился в армейскую службу в момент наивысшего восхождения своего патрона. И, при этом, ничем подозрительным себя не запятнал, если не считать его участия в аресте генерала Бисмарка и письменного поздравления принцу Антону Ульриху по поводу объявления его генералиссимусом (разумеется, Мюнхгаузен не стал докладывать ни самой императрице, ни ее приближенным о том, что он был своего рода почтальоном принца Антона Ульриха во время его заточения в Рижском замке). Императрица Елизавета проявила милость, подтвердила лич-ным указом его чин поручика и оставила служить в первой роте.
И вот теперь бравый армейский поручик, во главе отряда из двадцати своих кирасир с трубачом первым приветствовал будущую российскую императрицу Екатерину II и ее мать во время их пребывания в Риге. Карета остановилась на центральной площади, мать с дочерью из-за шторок смотрели на выстроенный по случаю их приезда кирасирский полк, дожидаясь, пока к ним подойдут военный комендант с вице-губернатором князем Долгоруковым. Другой вельможа, Семен Кириллович Нарышкин, бывший послом в Лондоне, привез парадную карету; по дороге во дворец гремели пушки.
- Глянь-ка, Фике на этого бравого поручика, – указала Иоганна Елизавета на барона Мюнхгаузена. – Не правда ли, он чрезвычайно красив?
- Да, мама, – согласилась Фике, любуясь выправкой и бравого поручика, и всего почетного караула.
В самом замке, уготованном для приема дальних гостей, бедных (в прямом смысле этого слова) поразила необыкновенная роскошь. Великолепно меблированные комнаты, часовые у всех дверей, курьеры на всех лестницах, барабанный бой во дворе. Ярко освещенные залы – полны народа; придворный этикет, целование рук и низкие реверансы; обилие великолепных мундиров, чудных нарядов, ослепительных бриллиантов; бархат, шелк, золото, невероятная, невиданная дотоле роскошь кругом... Иоганна-Елизавета чувствует, что голова ее закружилась, ей все это казалось сном. Чуть позже в письме мужу в теперь уже далекий Штеттин, она сообщала: «Когда я иду обедать, раздаются звуки трубы; барабаны, флейты, гобои наружной стражи оглашают воздух своими звуками. Мне все кажется, что я нахожусь в свите ее императорского величества или какой-нибудь великой государыни; я не могу освоиться с мыслью, что это для меня, для которой в иных местах едва бьют в барабаны, а в иных местах и этого не делают».
Принцессы Ангальт-Цербстские пробыли в Риге три дня, остановившись в доме советника Беккера на Зюндерштрассе. И все это время у апартаментов Фике и ее матери стоял почетный караул под командованием поручика фон Мюнхгаузена. Разумеется, балагур и ловелас Мюнхгаузен сразил обеих дам своим остроумием и красотой. «Ежели бы не юный возраст поручика», – вздыхала тридцатидвухлетняя Иоганна Елизавета, дама весьма легкого поведения, усиленно работая веером у своего лица. «Ежели бы мне не предназначено было выйти замуж за наследника российского престола», – вздыхала четырнадцатилетняя Фике, почему-то смущенно краснея, когда с ней заговаривал бравый поручик, или когда провожал ее на вечерней прогулке. Да и то сказать – выйти замуж за представителя такого древнего и уважаемого немецкого рода могла бы и мать, и дочь. И хотя у Мюнхгаузенов в роду не было правителей, но все их представители были не на последних ролях в разных княжествах, курфюршествах, герцогствах, королевствах еще лоскутной в ту эпоху будущей Германской империи.
Увы, три дня пролетели, словно комета – принцессам, точнее, графиням Райнбек нужно было торопиться в Петербург и вот уже кареты заменили на крытые русские сани и за ворота Рижского замка их снова провожал почетный эскорт, возглавляемый поручиком Мюнхгаузеном.
Вот как описывает этот эскорт сама Иоганна Елизавета: «1 – отряд лейб-кирасир его императорского высочества, именуемый гольштинскими полками, под командой поручика; 2 – камергер князь Нарышкин; 3 – шталмейстер; 4 – офицер лейб-гвардии Измайловского полка; 5 – метрдотель; 6 – кондитер; 7 – не знаю уже, сколько поваров и их помощников; 8 – ключник и его помощники; 9 – человек для кофе; 10 – восемь лакеев; 11 – два гренадера лейб-гвардии Измайловского полка; 12 – два фурьера; 13 – не знаю сколько саней и конюхов... Среди саней есть сани, которыми пользуется ее императорское величество, так называемые «les linges». Они ярко-красные, украшенные серебром, опушенные внутри куньим мехом. Устланы они шелковыми матрасами и такими же одеялами, поверх них лежит одеяло, присланное мне вместе с шубами, – подарок императрицы, привезенный Нарышкиным. Я буду лежать в этих санях во весь рост вместе с дочерью. У мадам Кайн (статс-дама принцессы) менее красивые сани, она едет совсем одна». Далее Иоанна-Елизавета еще более восторгается совершенствами чудесных императорских саней: «Они по форме очень длинны; верх напоминает верх наших немецких экипажей. Они обиты красным сукном с серебряными галунами. Низ устлан мехом; на него положены матрасы, перины и шелковые подушки; а сверх всего этого разостлано очень чистое атласное одеяло, на которое и ложишься. Под голову кладут еще другие подушки, а покрываются подбитым мехом одеялом; таким образом оказываешься совсем как в постели. Кроме того, длинное расстояние между кучером и задком служит еще и для других целей и полезно в том отношении, что по каким бы ухабам мы ни ехали, не чувствуется вовсе толчков; дно саней представляет ряд сундуков, куда кладешь что угодно. Днем на них сидят лица свиты, а ночью люди могут лечь на них во весь рост. Они запряжены шестью лошадьми парами, опрокинуться они не могут... все это придумано Петром Великим».
Потом барон Мюнхгаузен будет хвастаться поцелуями, сорванными с уст будущей императрицы, когда та, распалившись, предложила Мюнхгаузену стать ее первым фаворитом. Но он почтительно уклонился от принцессиных домогательств.
Еще бы не уклониться! Ведь всего через пару дней после отъезда ангальт-цербстских принцесс, 2 февраля 1744 года Карл Иероним вполне удачно себе женился на лифляндской дворянке, дочери рижского судьи Якобине фон Дунтен. Брак был счастливым, но бездетным. Многообещающих перспектив у Мюнхгаузена в России не было. Особых заслуг или прегрешений он не имел, без покровителя его продвижение по службе остановилось, и к 1750 году он уже был самым старшим из всех поручиков своего полка, о чем не преминул написать челобитную императрице со словами: «по тому корпусу старее всех состою». 20 февраля 1750 года его произвели в ротмистры, а 2 ноября того же года императрица отпустила барона вместе с женой в его родной Боденвердер «для его нужд». К тому времени поумирали его старшие братья, не оставив других наследников и Карл Иероним сделался помещиком. Для улаживания своих наследственных дел барон подал прошение о годичном отпуске и продлевал его дважды вплоть до 1753 года. А в 1754 году за неявку к месту службы барона Мюнхгаузена исключили из полка, на чем его служба в России и закончилась, и он коротал свой век помещиком до самой смерти аж в 1797 году. Он вел жизнь среднеобеспеченного землевладельца. Проводя долгие вечера в кругу приятелей или в ресторанчике после охоты, Мюнхгаузен часто вспоминал свои невероятные приключения. Слушатели были вольны верить ему или нет, ведь никто из них не был ни в России, ни на Луне, ни в брюхе кита…  Обычно он начинал рассказывать после ужина, закурив свою огромную пенковую трубку с коротким мундштуком и поставив перед собой дымящийся стакан пунша. Он жестикулировал все выразительнее, крутил руками на голове свой маленький щегольской паричок, лицо его все больше оживлялось и краснело. И он, обычно очень правдивый человек, в эти минуты замечательно разыгрывал свои фантазии. Его истории без конца пересказывались и вскоре приобрели широкую известность.
Так и жил бы барон Мюнхаузен в окружении правды и вымыслов, но судьба вновь сыграла с ним злую шутку – 73-летний барон Мюнхгаузен влюбился! Его супруга Якобина к тому времени умерла, детей у них не было, и барон Мюнхгаузен решил жениться снова. Семнадцатилетняя Бернардина фон Брун, дочь отставного майора, согласилась выйти за него замуж, и в 1790 году состоялась их свадьба. Но вскоре разразился скандал: у Бернардины родился ребенок, которого барон Мюнхаузен, имея на то веские основания, отказался признать своим сыном. Барон затеял судебную тяжбу и дело о разводе. Однако суд требовал больших издержек и колоссального терпения. Разбирательство тянулось годами, так что окончания дела обычно дожидался лишь кто-то из наследников подавшего жалобу. Судьи запутывали все, как только могли, ведь в их интересах было вытянуть из истца как можно больше денег…  Но у Мюнхгаузена наследников не было, а капиталы вскоре закончились – он полностью разорился и умер в нищете.
Между тем, мать и дочь Ангальт-Цербстские 3 февраля прибыли, наконец, в Петербург. Впрочем, только лишь для того, чтобы передохнуть после долгой и трудной дороги. Потому как весь императорский двор, включая, естественно, и саму императрицу Елизавету и ее наследника Петра Федоровича находился в Москве. И буквально на следующий день мать с дочерью выехали в Москву, чтобы добраться до нее девятого числа. При этом обе принцессы едва не погибли.
На последней заставе, в семидесяти верстах от Москвы, в знаменитые сани, придуманные Петром Великим, впрягают шестнадцать лошадей и в три часа пролетают это пространство. Однако такой полет едва не закончился трагедией. Проезжая одну деревню во весь дух, тяжелые сани, везомые шестнадцатью лошадьми, ударяются об угол избы. От толчка два толстых железных бруса отрываются от покатой крыши и, скатившись с нее, чуть не убивают обеих принцесс. Один из них бьет Иоганну Елизавету по груди, но шуба, в которую она закутана, ослабляет удар, а дочь ее даже не проснулась. Два гренадера Преображенского полка, сидевшие на козлах, остались лежать в снегу с окровавленными головами и поломанными членами. Их тут же сменили другие и в восемь часов вечера останавливаются у деревянного «Головинского дворца», обитаемого государыней.
В Москву они приехали в канун дня рождения Петра Федоровича, когда ему должно было исполниться шестнадцать лет. Юная Фике была ошеломлена и очарована сказочной роскошью и великолепием обеих российских столиц.
За три версты до Первопрестольной, на Тверской дороге, Софию и ее мать встретил Карл Сиверс, тогдашний кофешенк императрицы и один из ее мимолетных любовников, вскоре ставший камер-юнкером двора Петера Ульриха, а через некоторое время и графом. Сиверс выразил большую радость в связи с приездом дорогих гостей, которых, по его словам, с нетерпением ожидали в Кремле. Встреча превзошла все ожидания: обе женщины были обласканы, засыпаны подарками и уже 10 февраля награждены орденом Святой Екатерины.
Исполняя советы Брюммера, принцесса-мать поцеловала руку императрицы и сказала:
- Повергаю к стопам вашего величества чувство глубочайшей признательности за благодеяния, оказанные моему дому.
- Я сделала малость в сравнении с тем, что бы хотела сделать для моей семьи. Моя кровь мне не дороже вашей, – ответила Елизавета, с непонятным пока никому удивлением бросавшая взгляды на Иоганну Елизавету.
Между вельможными дамами завязался оживленный разговор, который императрица вдруг прервала и вышла в другую комнату. Иоганна Елизавета была этим напугана: что могло произойти? Ей, однако, потом объяснили, что Елизавета, найдя в ней необыкновенное сходство с ее братом и своим неожиданно скончавшимся женихом, не могла удержаться от слез и вышла, чтобы скрыть их.
Все это время принцесса Фике внимательно рассматривала ту, благодаря которой она попала в эту огромную, страшно дикую и морозную, по восприятиям цивилизованной Европы, страну – русскую императрицу. Елизавета была очень высокого роста, но, тем не менее, отлично сложена. Последним она выгодно отличалась и от своего отца, Петра Алексеевича, и от своей двоюродной сестры, императрицы Анны Ивановны, двухметроворостых, но с некрасивой фигурой. Голова ее безукоризненна, правда, слегка курносый нос менее безупречен, но он все же на месте. Рот также бесподобен – он полон грации, улыбки и кокетства, он не умеет гримасничать и слагается только в грациозные складки. Фике почему-то подумалось, что даже брань из этих уст казалась бы прелестной, если бы они умели ее выговорить. Два ряда жемчужин виднеются меж красных губ, совершенство которых нельзя себе представить, не видев их. Глаза трогательны, они кажутся черными, хотя в действительности они голубые. Они внушают кротость, которою проникнуты. Лоб чрезвычайно приятен. Волосы ее растут так правильно, что от одного взмаха гребня они искусно и красиво ложатся. У императрицы черные брови и волосы естественного пепельного оттенка. Все ее лицо благородно, походка красива; она грациозна, говорит хорошо, приятным голосом, движения ее решительны. Цвет лица, грудь и руки – невиданные по красоте.
- Вы не находите, маман, что императрица – красавица? – воспользовавшись тем, что Елизавета временно их оставила, зашептала Фике.
Иоганна Елизавета согласно кивнула и так же шепотом ответила:
- Да! Правда, с тех пор как я ее видела последний раз, она уже стала полнеть. Как сказал когда-то Сент-Эвремона о знаменитой герцогине Мазарини, Гортензии Манчини: «Талия ее тонка в той мере, в какой у другой она была бы красивой».
Елизавета Петровна была особенно очарована невестой племянника и при любом удобном случае ласкала и одаряла ее. Да и жених в первые дни был очень внимателен и предупредителен по отношению к невесте, которая вскоре поняла, что перед нею не более чем неразвитый, хвастливый и физически очень слабый подросток, несмотря на его шестнадцать лет.
Самые худшие ожидания Елизаветы по поводу Иоганны Елизаветы вскоре полностью оправдались. В отличие от дочери, которая вела себя при дворе очень осмотрительно, стараясь завоевать расположение императрицы, мать – энергичная, честолюбивая, но легкомысленная, имевшая авантюрный характер – сделала все, чтобы восстановить против себя всех. Ее высокомерие, болтливость, желание вмешиваться во все дела – очень навредили ей. Едва освоившись при дворе, она, выполняя инструкции прусского короля Фридриха II, мечтой которого было во что бы то ни стало свалить канцлера Бестужева, стала заниматься политическими интригами. Но Иоганна Елизавета так несообразно повела дело, натворила столько глупостей, что был момент, когда судьба уже решенного брака дочери повисла на волоске и все могло окончиться возвращением матери и дочери в штетинское захолустье. Скандал, к счастью для принцессы Фике и, по большому счету, для России, удалось замять, но дни пребывания в России Иоганны Елизаветы были сочтены.
Принц Петр искренне обрадовался приезду ангальт-цербстских принцесс – все же новая родная кровь в этой холодной и дикой России должна была хоть как-то согревать его своим теплом. В течение первых десяти дней Петр почти не отходил от Фике и все говорил и говорил ей о нравах, царящих здесь, о том, что никак не поймет, что это за церковь такая православная, и что в ней за прок. Да и придворные, которые, казалось бы, пресмыкались перед ним, за глаза смеялись и обзывали его всяческими словами.
- Но как вы можете, ваше высочество, – удивлялась Фике, – так не любить и не ценить народ, над которым вам суждено царствовать?
- А, ну их! – воскликнул Петр. – Они все дураки. Правда, тут очень любят фейерверки и пьют очень здорово. Вот что мне здесь нравится.
 Но все же Фике больше молчала и слушала и вот это-то как раз больше всего нравилось Петру – с ней не приходилось спорить и убеждать ее в своей правоте. Он в минуты наибольшего откровения так ей и сказал:
- Знаете, что мне больше всего в вас нравится? То, что вы моя троюродная сестра и поэтому в качестве родственницы я могу быть с вами вполне откровенен и говорить с вами по душам. Ведь, правда же, вы никому не рассказываете, о чем я с вами говорю?
- Никому, – покачала головой Фике.
 - Ну, вот! – и вдруг Петр бросился к двери, сначала прислонил к ней ухо, затем резким движением открыл ее, при этом больно заехав дверью по уху и едва не свалив с ног стоявшего под дверью камергера.
Довольный своей находчивостью Петр по-мальчишески весело захохотал и ребячливо стал хлопать себя по коленкам.
- Вот, видите, видите, я же говорил! Меня здесь никто, кроме тетки-царицы, не любит и всяк норовит посмотреть и послушать, что я делаю и что говорю.
Затем он схватил Фике за руку, увлек ее в дальний угол своей комнаты и зашептал:
- Я вам открою свою страшную тайну. Вы же умеете хранить тайны?
Фике молча кивнула.
- Ну да! Вы же не как ваша болтливая матушка.
- Не смейте оскорблять мою матушку, – вспыхнула Фике.
- Ну, ладно, ладно! Слушайте. Я страшно влюблен в одну из фрейлин ее величества Анастасию Лопухину. Но она, к несчастью, была удалена от двора, из-за матери, сосланной в Сибирь. Мне хотелось бы на ней жениться, но я покоряюсь необходимости жениться на вас, потому как моя тетка того желает.
 Невеста Петра слушала все это молча, краснея и удивляясь неразумию и недостатку суждений о многих вещах своего жениха.
Княжна была отлично сложена: с младенчества она отличалась благородной осанкой и была выше своих лет. Выражение ее лица, не особенно красивого, было очень приятно, а открытый взгляд и любезная улыбка делали всю ее фигуру весьма привлекательной. В дополнение ко всему, воспитывавшая ее мать, держала Фике весьма строго и не позволяла ей ни малейшего проявления гордости, к чему девочка была довольно склонна. Но уже с раннего детства у Фике проявились такие черты характера, которые отличали ее и на русском престоле: любовь к мужскому делу. Ее сверстники вспоминали, что Фике всегда брала на себя роль устроительницы игр, была крепче всех и обыкновенно ближе к мальчикам, чем к девочкам.
Еще в дороге, свыкнувшись с мыслью, что она едет в страну, которая должна стать ее вторым отечеством, София Августа Фредерика сообразила, что ей, прежде всего, необходимо изучить язык этой страны, необходимо ознакомиться с религией народа, над которым ей со временем предстоит царствовать. Потому и отнеслась со всей серьезностью к приставленным к ней трем учителям: Симеона Теодорского, который должен был наставлять принцессу в православной вере; Василия Ададурова, учителя русского языка; и балетмейстера Ландэ для обучения танцам.
Чтобы быстрее выучить русский язык, Фике вставала ночью с постели и, пока все спали, заучивала наизусть тетради, которые оставлял ей Ададуров. Но, поскольку в ее комнате было тепло, то принцесса даже не обувалась – как вставала с постели, так и училась. Из-за этого на тринадцатый день она схватила плеврит, от которого чуть не умерла.
Спустя два после отъезда императрицы в Троице-Сергиев монастырь, у Фике начался жар. Она уже было оделась, чтобы идти с матерью обедать к жениху, но идти не смогла. Иоганна Елизавета готова была поколотить дочь.
- Как мы будем выглядить в глазах великого князя, а затем и ее величества, если сейчас откажемся от приглашения на обед!
- Но меня бьет озноб, маменька! – слабым голосом ответствовала дочь. – Велите лучше позвать лекаря, а сами поезжайте к его высочеству и принесите ему от моего лица большие извинения.
 Покричав еще немного, мать и в самом деле поняла, что с Фике что-то неладное. Разрешила Фике пойти лечь в постель, доктора, конечно же, не позвала, а сама поехала к принцу Петру на обед, где развлекала будущего зятя, как могла. Когда же к вечеру вернувшись в свои покои, нашла Фике почти без сознания, в сильном жару и постоянно, сквозь полубред жалующуюся на сильную боль в боку. При этом она не могла сдержать рвавшиеся наружу стоны. Рядом с принцессой стояли оба придворных медика и тихо переговаривались.
- Что с ней, оспа? – сразу же запричитала принцесса Ангальт-Цербстская. – Вы должны лечить ее высочество сообразно с этим.
- Да нет же, ваше высочество, – стал успокаивать ее Санхец. – Никаких показаний к оспе у ее высочества не наблюдается. Ей надобно просто пустить кровь и ей станет легче.
- Я ни за что на это не соглашусь! Доктора дали умереть моему брату здесь, в России, от оспы, пуская ему кровь, и я не хочу, чтобы с моей дочерью случилось то же самое.
- Ваше высочество, прошу вас довериться нам. Болезнь вашей дочери никакого отношения к оспе не имеет, – стоял на своем Санхец. – У нее сильные боли в боку.
- Ей так плохо, что здесь скорее поможет не лекарь, а пастор, – заупрямилась и Иоганна Елизавета. – Немедленно призовите сюда лютеранского священника.
Мать говорила так громко, что дочь даже пришла в себя и, услышав последнее распоряжение Иоганны Елизаветы, слабым голосом возразила матери:
- Зачем же? Пошлите лучше за Симеоном Теодорским, я охотно с ним поговорю.
С большим трудом придворным удалось успокоить и выпроводить из спального покоя дочери Иоганну Елизавету. При этом, узнав о болезни юной принцессы, доктора и приближенные Петра Федоровича, которой также еще не болел оспой, немедленно послали в Троице-Сергиев монастырь подробно доложить императрице о происшедшем. Пока гонец скакал туда, пока Елизавета собиралась в обратный путь, все это время невеста Петра Федоровича находилась между жизнь и смертью, между матерью и докторами, которые спорили между собою. Температура никак не хотела снижаться, в боку боль не стихала – внутри зрел нарыв. Все это заставляло Фике ужасно страдать и громко стонать, что бесило ее мать.
- Чего ты так кричишь? – раздраженно говорила она. – Ты же будущая царица русская, ты должна терпеливо сносить боль!
Наконец, в субботу вечером, в седьмом часу, на пятый день болезни, Елизавета вернулась в Москву и прямо по выходе из кареты вошла в комнату принцессы. Фике лежала без сознания. Вслед за императрицей вошли Лесток и Санхец.
- Ну, и что вы мне скажете, господа? – сурово спросила она обоих.
- Ваше величество, – заговорил Санхец. – Ее высочеству следовало еще в самом начале болезни пустить кровь, но ее высочество герцогиня Ангальт-Цербстская была категорически против. Между тем, болезнь продолжает прогрессировать, и я не могу дать гарантии…
- Ну, так в чем же дело, Санхец? Пускайте кровь, – приказала Елизавета.
- Я этого не могу допустить, ваше величество, моему брату…
- Ваше высочество, я прошу вас покинуть покои принцессы и не мешать лекарям делать свое дело, – грозно прикрикнула на будущую свояченицу Елизавета.
- Но Фике моя дочь! – пыталась было протестовать Иоганна Елизавета.
- И невеста наследника российского трона!
Тон Елизаветы был таким, что возражать далее ангальт-цербстская мадам не решилась и сочла за лучшее ретироваться.
- Приступайте, сударь! – кивнула императрица Санхецу, сев у изголовья принцессиной постели.
В ту же минуту, когда хлынула кровь в загодя приготовленный тазик, Фике пришла в сознание и, открыв глаза, увидела себя на руках у императрицы, которая осторожно ее приподнимала. Чтобы вознаградить ее за то, что она дала уколоть себя ланцетом, императрица дарит ей бриллиантовое ожерелье и серьги ценою в двадцать тысяч рублей. Сам Петр обнаруживает щедрость и преподносит ей часы, осыпанные бриллиантами и рубинами. Однако ни бриллианты, ни рубины не властны над лихорадкой.
Принцесса Фике оставалась между жизнью и смертью в течение двадцати семи дней, в продолжение которых ей пускали кровь шестнадцать раз и иногда по четыре раза в день. Елизавета запретила пускать мать в покои дочери, поскольку та до сих пор была против частых кровопусканий и мешала врачам делать свое дело, боясь, что принцессу сживут со свету. Впрочем, убедившись, что у Фике никакая не оспа, Иоганна Елизавета немного успокоилась. Императрица приставила к больной 46-летнюю графиню Марию Андреевну Румянцеву, дочь графа Артамонова, и несколько других женщин, тем самым фактически отстраняя мать от ухаживания за дочерью. Елизавета велела Румянцевой не только опекать принцессу, но и подробно отчитываться обо всем, что видела и слышала в покоях больной. 
Все время болезни от Фике почти не отходил лысый, круглоголовый с тонкой длинной шеей на узких плечах португалец Антонио Рибейро Санхец, поступивший на русскую службу еще при Анне Ивановне в 1731 году, когда был назначен «физикусом» при медицинской канцелярии в Москве. В его обязанности входила подготовка фельдшеров, повитух и фармацевтов (аптекарских гезелей). 3 марта 1740 года он назначен гоф-медиком, а вслед затем – вторым лейб-медиком при правительнице Анне Леопольдовне и юном императоре Иване Антоновиче. Сохранилась изготовленная для него, помеченная 5 ноября 1740 года, инструкция, содержащая указания, как ему исполнять обязанности императорского врача совместно с первым лейб-медиком (архиятером) Фишером. Анна Леопольдовна так верила в Санхеца, что даже из Риги, будучи там в заключении, посылала ему на просмотр рецепты, которые ей там прописывали находившиеся при ней врачи. Покинув Россию с большимим почестями в 1747 году, он прожил еще почти полвека и прославил свое имя тем, что познакомил европейских врачей с лечебным применением русской паровой бани и внутренним применением сулемы при сифилитических болезнях. Отпуская его со службы, Елизавета выдала ему такую увольнительную:
«Божией милостью мы Елисавета Императрица и пр.
Оказатель сего, Медицины Доктор Антонио Рибейро Санхес, выписан и принят был в службу Нашу с капитуляцией в 1731 году, с которого оную Нашу службу, в исправлении по искусству его медицинского дела, будучи в разных местах, доныне препроводил, как искусному доктору и честному человеку надлежит, добропохвально; так что за оказанные в том его труды и искусство Всемилостивейше от Нас пожалован и обретался при Императорской Нашей Особе вторым лейб-медиком с рангом Действительного Статского Советника, а понеже он, доктор, за болезнями, которыми он одержан, просил из службы увольнения, того ради указали Мы дать ему сей абшид за собственноручным подписанием. Елисаветъ. С. Петербург, Сентября 4-го 1747 года».
Наконец нарыв, который был у 15-летней принцессы в правом боку, лопнул, она его выплюнула со рвотой и с той минуты окончательно пришла в себя.
Иоганна Елизавета была вне себя от радости, что с дочерью все в порядке, и от этого стала чудить еще больше. Не прошло и двух дней, после того как Фике полегчало, Иоганна Елизавета с самого утра прислала к ней горничную с просьбой, чтобы Фике уступила ей голубую с серебром материю, которую дядя (брат отца), увидев, как загорелись глаза Фике, подарил племяннице перед отъездом в Россию. Принцесса весьма удивилась подобной просьбе, но отказать матери не посмела.
- Передай ее высочеству, что она вольна ее взять, но что, право, я ее очень люблю, потому что дядя мне ее подарил, видя, что она мне нравится.
Находившиеся в покоях принцессы гофмейстерины во главе с графиней Румянцевой были весьма возмущены подобной просьбой матери.
- Весьма неразумно со стороны матери причинять умирающему ребенку малейшее неудовольствие, а вместо желания отобрать эту материю она лучше бы сделала, не упоминая о ней вовсе, – произнесла одна из них.
Разумеется, графиня Румянцева тут же донесла обо всем Елизавете, а та распорядилась немедленно прислать принцессе несколько кусков богатых и роскошных материй, одна из которых точь-в- точь напоминала ту самую – голубую с серебром. После этого императрица велела позвать Иоганну Елизавету и в присутствии придворных дам отчитала ее:
- У вас вовсе нет ни нежности, ни бережности к вашей дочери.
В ответ Иоганна Елизавета лишь виновато опустила глаза.
За время болезни Фике привыкла лежать с закрытыми глазами – ей так было легче переносить боль. Привычка пока так и осталась. Зато это помогало притворяться спящей. А гофмейстерины, думая, что принцесса спит, негромко говорили между собой о том, что у них было на душе. И Фике таким образом узнавала очень много интересных вещей и про свою мать, и про взаимоотношения при дворе, и про наследника престола. А Петр, узнав, что его невесте стало лучше, стал все чаще захаживать и проводить вечера в покоях ангальт-цербстских принцесс. Ежедневно требовала отчеты о состоянии здоровья и императрица.
Наконец, 21 апреля 1744 года, в пятнадцатый день своего рождения, принцесса Фике смогла впервые после болезни появиться в обществе. Вид у нее был ужасный – худая, как скелет, смертельно бледная, с выпадавшими волосами. При этом она вытянулась, черты лица ее удлинились. Императрица прислала ей в этот день банку румян и приказала нарумяниться. С наступлением весны и хорошей погоды великий князь перестал ежедневно бывать у невесты с будущей тещей, предпочитая гулять и стрелять в окрестностях Москвы. Иногда, однако, он приходил к ним обедать или ужинать, и тогда снова продолжались его ребяческие откровенности с принцессой, а его приближенные в то же время беседовали с матерью, у которой бывало много народу и шли всевозможные пересуды, которые не нравились тем, кто в них не участвовал, и, среди них, графу Бестужеву, ибо там собирались сплошь его враги, главным из которых был маркиз де ля Шетарди, вторично присланный французским королем в Россию в качестве посланника. В мае месяце императрица снова уехала в Троицкий монастырь, но на сей раз за ней последовали принцессы ангальт-цербстские с великим князем. Терпение Елизаветы по отношению к Иоганне Елизавете закончилось, она стала с ней груба и несдержанна.
Маркиз де ля Шетарди явно переоценил свои силы и прежнее влияние на Елизавету и недооценил графа Бестужева, неприятности которого по окончании Лопухинского дела, сошли на нет. Елизавета снова стала прислушиваться к его советам. Изначально не доверяя французу, Бестужев приказал следить за ним и, по возможности, перехватывать его переписку. Возможно, маркиз потерял дипломатическое чутье. Как бы то ни было, имея при себе несколько верительных грамот, он не торопился их вручать. Зато не стеснялся строить козни Елизавете. Причем, если в устных беседах он еще как-то сдерживался, то в переписке и не думал стесняться. Он думал, что его шифрограммы окажутся русским не по зубам, но русские довольно быстро разобрали его шифр и прочитали депеши. В них нашли подробности его бесед со многими лицами о современных делах, включая и беседы с Иоганной Елизаветой Ангальт-Цербстской. Высказывания об императрице изобиловали весьма крепкими выражениями. Бестужев довольно потирал руки. Он тут же попросил у Елизаветы аудиенции и вручил ей письма Шетарди.
- Мерзавец! – воскликнула она. – И что с ним делать, Алексей Петрович?
- Ваше величество, маркиз ведь до сих пор не вручил вам свои верительные грамоты, – хитро сощурился Бестужев.
- Не вручил.
- Ну, так и издайте указ о выдворении оного из империи, яко иноземного шпиона.
Именно так Елизавета и поступила. Более того, она у него отняла и орден Андрея Первозванного, правда, оставив при этом другие свои подарки из бриллиантов.
6 июня рано утром, в половине шестого, на квартиру маркиза Шетарди явились генерал Ушаков, князь Петр Голицын, двое чиновников Иностранной коллегии – Веселовский и Неплюев – и секретарь коллегии Курбатов. Шетарди вышел к ним в парике и полушлафроке. Увидев в этой компании генерала Ушакова, Шетарди сразу побледнел.
- Я прислан к вам, маркиз, по указу ее императорского величества для некоторого объявления, – произнес Ушаков и отступил на шаг назад, давая возможность зачитать объявление Курбатову.
И суть этого объявления заключалась в том, что Шетарди предписывалось выехать из Москвы в 24 часа.
- Господа, я прошу, нет, требую доказательств, на которых основано объявление!
 И Курбатов прочел ему все экстракты из его писем, где он говорил о необходимости подкупать светские и духовные лица и дурно отзывался об императрице. Молча выслушав все это, лишь покашливая вследствие своей легкой простуды, де ля Шетарди попросил взглянуть на оригиналы, но лишь взглянув на первые страницы, сразу узнал свою руку, и дальше смотреть не стал, даже отвернулся. Лишь опустил голову и дрожащим голосом произнес:
- Мне остается только исполнить волю ее величества. И  хотя я сожалею о принятой ее величеством обо мне резолюции, но, когда оная принята, то я с благодарением чувствую ту милость, с каковою ее величество мне соизволение свое объявить повелеть соизволила.
Как-то после обеда, когда Петр был в комнате у принцесс, внезапно вошла туда императрица и велела Иоганне Елизавете проследовать за ней в другую комнату, куда уже вошел и Лесток. Ей предстояло выдержать непростой допрос по поводу ее откровенных бесед с французским посланником.
- Вы что, моя дорогая, шпионить сюда приехали? – с места в карьер начала Елизавета. – Сначала на Фридриха, а теперь еще и на Шетарди?
Новая обстановка, в которую попала Иоганна Елизавета по приезде в Россию, ошеломила и захватила ее. В самом деле, долгое время она с дочерью тащилась на перекладных по пескам Пруссии, ехали бедно, ночевать приходилось в хозяйских комнатах, немногим отличавшихся от свинарни. Приезд в Москву, свидание с императрицей, с великим князем Петром Федоровичем, знакомство с обширным и блестящим двором Елизаветы, масса новых впечатлений, нахлынувших разом, способны были отуманить любую голову. Не мудрено, что Иоганна Елизавета совершенно растерялась и запуталась в этом лабиринте лиц, партий, отношений, связей, влияний и веяний. И теперь, на поставленный ребром вопрос русской императрицы она не знала, что отвечать. Она открыла рот, но Елизавета не давала ей произнести ни звука, продолжая наступление. Наконец, Иоганна Елизавета грохнулась перед императрицей на колени, что заставило ту замолчать, а немка тут же этим воспользовалась:
- Клянусь всем святым, что у меня есть, ваше величество, ничего дурного и противного вашему величеству я не совершала. А все, что вам наговаривают на меня мои недоброжелатели…
Елизавета выхватила и рук Лестока свиток с перехваченной перепиской Шетарди и протянула ей.
- Читайте, сударыня!
Бегло пробежав по тексту, Иоганна Елизавета зарыдала, закрыв лицо ладонями.
- За вами будет установлен строжайший контроль. Всех, кто будет приходить к вам в гости, и к кому вы будете ездить с визитами, будут допрашивать в Тайной канцелярии, – угрожала Елизавета. – И токмо хотя бы намек будет на то, что вы интересуетесь чем-то, что не касается венчания ее высочества с великим князем Петром, вы будете тут же выдворены за пределы Государства Российского.
 Фике с Петром залезли на подоконник, дожидаясь пока императрица отпустит Иоганну Елизавету, и при этом весело ни о чем болтая. Но через довольно длительное время в их комнате появился Лесток. В это время Петр что-то смешное рассказывал Фике и они оба весело засмеялись. Лестоку же это весьма не понравилось, и он с мрачным лицом произнес:
- Этому шумному веселью сейчас конец.
Смех тут же прекратился и молодые люди уставились на лейб-медика. Лесток же посмотрел на Софию Августу Фредерику, смерив ее с ног до головы:
- А вам, принцесса, остается только укладываться, вы тотчас отправитесь, чтобы вернуться к себе домой.
Принцесса даже потеряла дар речи, и вместо нее вопрос задал Петр:
- Как это?
- Об этом после узнаете, – ответил Лесток и тут же удалился.
Фике готова была расплакаться от таких резких слов, а Петр, тем временем, рассуждал:
- Но если ваша мать и виновата, то вы не виновны.
- Мой долг – следовать за матерью и делать то, что она прикажет, – вздохнув, ответила девушка.
Наконец дверь спальной отворилась, и императрица вышла оттуда с очень красным лицом и с разгневанным видом. Молодые люди при этом даже не успели спуститься с окна, на которое влезли и которое было довольно высоко. У императрицы это вызвало улыбку, она подошла к ним поцеловала каждого в щеку и ушла. Через какое-то время появилась и напудренная, но с опухшим от слез лицом и все еще красными глазами Иоганна Елизавета. Петр счел за лучшее уйти.
Между тем, был назначен день принятия Ангальт-Цербстской принцессой православия – 28 июня 1744 года. Каковы были в данную минуту чувства принцессы Софии относительно этого щекотливого вопроса? Ведь труд Гейнекция и советы, изложенные в «Pro memoria» Христиана-Августа, подаренные ей отцом при расставании, произвели на нее довольно глубокое впечатление. «Я молю бога, – писала она отцу еще из Кенигсберга, – чтобы он даровал моей душе силы, необходимые для того, чтобы выдержать искушения, которым я, по-видимому, буду подвергнута. Он дарует мне эту милость молитвами вашего высочества и дорогой мамы».
Сама же принцесса Ангальт-Цербстская, мать, писала своему супругу еще в апреле: «Я подлинно могу засвидетельствовать, что их (т. е. православное) учение, кроме некоторых наружных церемоний, совершенно с нашим сходно, поклонение святым у них не приемлется, добрые же дела принимаются за знак веры». Спустя месяц, в мае уже принцесса-дочь сообщала отцу: «Так как я не нахожу почти никакого различия между религиею греческою и лютеранскою, то я решилась переменить исповедание». В июне месяце курьер, отправленный Елизаветой, привез официальное разрешение принца на брак принцессы Софии и ее обращение в православную веру. Добрый принц Христиан-Август писал, что видит перст божий в обстоятельствах, продиктовавших ему его решение.
28 июня княжна София Августа Фредерика приняла православие в присутствии всего Синода и первых чинов двора. Священнослужители были поражены тем, как эта юная девушка за столь короткий срок смогла выучить русский язык настолько, что безо всякого акцента и ошибок произнесла в Успенском соборе Кремля символ веры:
- Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым. И во единаго Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единороднаго, Иже от Отца рожденнаго прежде всех век; Света от Света, Бога истинна от Бога истинна, рождена, несотворена, единосущна Отцу, Им же вся быша. Нас ради человек и нашего ради спасения сшедшаго с небес и воплотившагося от Духа Свята и Марии Девы, и вочеловечшася. Распятаго же за ны при Понтийстем Пилате, и страдавша и погребена. И воскресшаго в третий день по Писанием. И возшедшаго на небеса, и седяща одесную Отца. И паки грядущаго со славою судити живым и мертвым, Его же Царствию не будет конца. И в Духа Святаго, Господа животворящаго, Иже от Отца исходящаго, Иже со Отцем и Сыном спокланяема и сславима, глаголавшаго пророки. Во едину Святую, Соборную и Апостольскую Церковь. Исповедую едино крещение во оставление грехов. Чаю воскресения мертвых. И жизни будущаго века. Аминь.
Отныне именовать принцессу следовало Екатериной Алексеевной. Принцесса Иоганна Елизпавета объяснила мужу, что к имени София лишь присоединили имя Екатерина, «как то бывает при конфирмации». А слово «Алексеевна» обозначало, разумеется, «дочь Августа», что нельзя было перевести по-русски иначе, чем Алексеевна. Отец новообращенной Екатерины Алексеевны вполне удовольствовался этим объяснением.
В «Петербургских ведомостях» помещено было такое известие из Москвы по этому случаю: «Ее высококняжеская светлость принцесса Ангальт-Цербстская, будучи по сие время ежедневно наставляема от некоторого архимандрита в православном исповедании греческой веры, сего дня пред полуднем в здешней придворной церкви, в высочайшем присутствии ее имп. величества и его имп. высочества государя великого князя, при собрании всего духовенства, генералитета и знатнейших придворных персон приняла публично исповедание православного греческого закона; после чего от преосвященного архиепископа Новгородского св. миром помазана и именована Екатерина Алексеевна. По совершении сей церемонии ее имп. величество пожаловала светлейшей принцессе аграф и складень бриллиантовый ценою в несколько сот тысяч рублей. Впрочем, невозможно описать, коликое с благочинием соединенное усердие сия достойнейшая принцесса при помянутом торжественном действии оказывала, так что ее имп. величество сама и большая часть бывших при том знатных особ от радости не могли слез удержать».
А на следующий день, в самый Петров день, 29 июня, состоялась помолвка Петра и Екатерины, официально объявленных женихом и невестой, сопровождаемая и обрядом обручения. Действо происходило опять же в Успенском соборе. Иоганна Елизавета собственноручно надела на пальцы Екатерины Алексеевны и ее будущего супруга два кольца. Новой великой княжне, объявленной и «Императорским Высочеством» был придан и придворный штат, который возглавила все та же приставленная к ней метрессой-оберегательницей сорокачетырехлетняя графиня Мария Андреевна Румянцева: камергеры, камер-юнкеры; причем вообще весь штат был тщательно избран вне того кружка, который принцесса Ангальт-Цербстская вздумала было заставить служить своим интересам и интересам Фридриха. Таким образом матери пришлось испытать новое разочарование, и она не преминула лишний раз обнаружить свою бестактность тем, что открыто выражала неудовольствие. У нее впервые в жизни появились карманные деньги: Елизавета ей прислала тридцать тысяч рублей на карточную игру, как тогда выражались. И часть этих денег Екатерина тут же отправила в Гамбруг, куда послали учиться ее брата.
Тут же к Екатерине подошел гофмаршал великого князя Брюммер, жалуясь на своего воспитанника.
- Ваше императорское высочество, я знаю, что вы благотворно влияете на его высочество. Помогите мне исправить и образумить великого князя, наставить его на путь истинный.
- Но я не могу этого сделать, – решительно ответила Екатерина, как-то сразу повзрослевшая. – Для меня это невозможно потому, что я этим только стану ему столь же ненавистна, как уже ненавистны все его приближенные.
А наследнику российского престола его гольштинский опекун надоел настолько и так озлобил его, что он готов был даже проткнуть его кинжалом. Брюммер постоянно спорил с Петром, навязывал ему свое мнение, а когда тот не желал к нему прислушиваться, выходил из себя, доходя до неприличной брани. Затем, правда, опомнившись, начинал униженно ласкаться. Однажды Брюммер забылся до того, что бросился на Петра с кулаками. Принц вскочил на окно и хотел уже позвать часового, но находившийся рядом Якоб Штелин удержал его:
- Ваше высочество, вы только представьте, какие могут быть последствия этого.
Тогда Петр побежал в спальню, выхватил шпагу из ножен и, направив ее на Брюммера, сказал:
 - Если ты еще раз посмеешь броситься на меня, то я проколю тебя шпагою.
С этих пор между воспитателем и воспитанником воцарилась совершенная холодность.
Иоганна Елизавета в тот же вечер отправила письмо Фридриху Прусскому: «Ее имп. величество имела намерение посадить меня за обед вместе с собою и молодою четою под балдахином; но отъявленный враг, которого мы имеем в ее совете и для которого весь этот день был невыносим (Бестужев), или будучи столь глупым и вообразив, что я буду сопротивляться и этим сопротивлением навлеку негодование императрицы, или желая нанести удар моему тщеславию, привел в действие столько пружин, что посланники заявили претензию обедать вместе с императрицею под балдахином в шляпах, если я буду там обедать, ибо они могут уступить место только великому князю и его невесте, а что касается до меня, то они должны идти впереди». Вследствие этого принцесса обедала одна на хорах.
Императрица не хотела затягивать и со свадьбой, но обстоятельства оказались сильнее нее и свадьба была отложена на год.
Между тем, даже угрозы Елизаветы о выдворении не смогли изменить характер Иоганны Елизаветы. Она весьма сблизилась с принцем и принцессой Гессенскими, а еще больше с братом последней, камергером Бецким, ставшим ее любовником. Эта связь не нравилась графине Румянцевой, гофмаршалу Брюммеру и всем остальным. О чем и было снова доложено императрице. Но той уже было не до немецкой княгини – в июле месяце императрица праздновала в Москве мир со Швецией, и по случаю этого праздника она составила двор Екатерине, как обрученной великой княжне и тотчас после этого праздника императрица отправила Екатерину с матерью в Киев. Да и сама Елизавета вместе с Алексеем Разумовским отправилась туда через несколько дней.

13.
Ванька Каин заматерел за последний год на двойном довольствии – мзде от своего брата-вора или чиновника, и государевой плате за официальную работу в Сыскном приказе Тайной канцелярии в качестве сыщика-доносителя. Одевался он теперь по последней моде, завивал и пудрил свои русые, до самых плеч волосы. Заслужив доверие властей, Каин с помощью полиции принялся ловить воров с такой легкостью, с какой прежде совершал набеги и грабежи. За два года, прошедших с момента первого крупномасштабного ареста воров, количество преступников, пойманных с его помощью, выросло более чем в десять раз. Свое новое положение «доносителя Сыскного приказа». Осипов использовал прежде всего для личного обогащения, впрочем, в этом он ничем не отличался от новых своих товарищей – полицейских.
 Ванька без зазрения совести вымогал деньги у беспаспортных, беглых и раскольников, брал «пошлину» с приезжавших торговать в Москве иностранных купцов, не желавших ссориться с полицией. Задержав с поличным вора, он большую часть добычи забирал себе, вместо того, чтобы вернуть законному владельцу. Выясняя на допросе у пойманных преступников, где и у кого они скрывались, кому сбывали краденое, Ванька потом шантажировал их сообщников, вымогая у них взятку. Помогали ему в этих делах некоторые из оставленных на свободе бывших членов шайки. В их числе и не забытый благодарным учеником первый его наставник Камчатка.
Для «отчетности» он ловил мелких воришек, с крупных брал дань, давал «крышу» купцам и ремесленникам, порой наказывал их за строптивость или, узнав постыдные тайны их обогащения, шантажировал компроматом. Подпольные ремесленники и контрабандисты души в нем не чаяли — он был их покровитель и пастырь. Конкурентов «своих» предпринимателей он безжалостно сдавал полиции или самолично «мочил». Постепенно вокруг него образовалась старая гвардия людей проверенных и верных, ставших агентами Каина: Алексей Шинкара, Василий Базан, Дмитрий Монах, Петр Волк, Иван Буза, Дмитрий Маз, Тулья, Чижик, всего человек сорок. Некоторые из них даже проживали в доме Каина. С ними да с отрядом солдат Ванька совершал «торговые инспекции» по Москве — проверял, не обвешивают ли торговцы солью бедный народ (и находил, что действительно обвешивают!), хватал торговцев запрещенным товаром и воришек в рядах. Когда он уставал от дневной «законной деятельности», то выходил ночью с кистенем «руку правую потешить», совершал налеты, грабил, убивал, брал заложников и волок их к себе в Зарядье, где поутру ждал родственников с деньгами.
Он быстро сошелся со многими секретарями и подьячими полицмейстерской канцелярии и сыскного приказа. Как полноправный полицейский служивый, Каин шныряет по зданию Сыскного приказа между подьячими почти каждый день. Оттуда он идет в харчевню, угощает подьячих, ложных свидетелей и всех нужных людей. Вечером или гуляет у знакомых, или собирает у себя гостей на вечеринки и попойки. Вечеринки идут в «блинной» избе. Пускаются в ход карты и нередко – фальшивые деньги. Проигравшимся оказывается помощь закладом вещей и платья.
Впрочем, Каин не был особенно жаден до денег — их у него было уже достаточно. Часто он шел на «дело», движимый страстью авантюриста, который испытывает удовольствие от опасности и скучает без риска. И чувство юмора его все так же не покидало, и шутить не переставал. Мог для смеху завезти зимой в чисто поле приказчика, раздеть его и пустить, как зайца, без штанов. Мог, опять же в шутку, обмазать дегтем надерзившего ему подьячего или забить в кандалы караульного солдата вместо освобожденного преступника. Словом, любил Каин, по широте своей русской души, шумнуть, дать жару, учудить нечто такое, что вся Москва ахала от изумления и восторга.
В сорока верстах от Москвы, в дворцовом селе, разбойники ограбили старосту, и дворцовая канцелярия предписывает Каину найти грабителей. Каин через несколько дней хватает у Яузских ворот пьяного человека, находит у него четыре фальшивых паспорта и несколько денег и ведет в свой дом. Проспавшийся незнакомец, обманутый ласковыми словами и обещаниями Каина, объявляет, что он принадлежит к шайке, ограбившей дворцовое село, и что товарищи его живут около Покровского монастыря. Каин отправляется туда с командой и захватывает огромную шайку разбойников — в сорок девять человек, с двумя атаманами, Камазаевым и Медведем. Отбирает у них деньги и пожитки, а самих их сдает в приказ. Добрые молодцы винятся во многих воровствах и смертных убийствах. Один из них, Савелий Вьюшкин, показывает, что он бывал во многих партиях до семидесяти разбоев, а смертных убийств учинил, сколько числом – того по множеству не упомнит…
Кого только не брал в разборки в это время Каин. Вот купеческий сынок Иван Елисеев Буланов, оставшийся с малых лет сиротой. Он не знал, чем кормиться, и пошел в солдаты, но не выдержал и двух лет: бежал и приютился в обществе мошенников. Ему только еще шестнадцать лет, но за расторопность его прозвали Хорём, Хорьком. Или, вот другой мальчишка четырнадцати лет, Иван Михайлов, тоже купеческий сын, и тоже с малолетства оставшийся сиротой. Был у него старший брат: они кормились вместе, делая женские серьги, медные и железные. Но брат вскоре тоже умирает, оставляя Ивана без помощи. К счастью, ратуша пришла на помощь: за невыплату подушных двенадцатилетнего Ивана посадили в тюрьму. Так, ходя на цепи с колодниками по улицам для мирского подаяния, хоть как-нибудь и чем-нибудь кормился бедный мальчишка. Продержали его два года и выпустили. Куда деваться? Судьба натолкнула его на Красной площади на слепого, который нанял Ивашку водить себя. Оказалось, что у слепого Андрея Обухова был сбор мошенников. Ивашка получил должность вожатого и выучился воровству.
А вот еще мальчик четырнадцати лет — Леонтий Васильевич Юдин, сын матроса. Отец тоже умер давно, Левку отдали в гарнизонную школу, у Варварских ворот. Эта школа была настоящим рассадником мальчишек-воришек. Присмотр был плохой, а Красная площадь и Крестцы под боком – и мальчишки вместо учения убегали на площадь, где знакомились с другими мальчишками, пособниками взрослых мошенников. Они получали за ловкость награждение, бросали учение и наконец делались полными мошенниками. Мальчишки эти пробивались во всякой толпе и, пользуясь теснотой, вынимали вещи и деньги из карманов, и тут же за пряники и орехи сбывали краденое бабам и площадным торгашам. Особенно благоприятны для них были крестные ходы: в эти дни в толпе особенно являлось много юных мошенников из Варварской гарнизонной школы. Между ними были свои учителя, обучавшие, например, как воровать из карманов: они показывали ученикам своим тут же, с какой ловкостью надо это делать – вынимали у проходящего из кармана табакерку, нюхали табак и клали ее опять назад в карман проходящему, а этот шел, ничего не замечая.
Впрочем, охотился Каин не только за малолетками. Хватало и старых, закаленных в боях дельцов, были даже прежние друзья Каина, гулявшие с ним на Волге: Тимофей Чигов, беглый солдат Жузла, Куваев, Криворотов, Семенников, по прозванию Голый.
Каин охотно обслуживал и высокопоставленных персон, у которых случались несчастья — дом обворовали, родственника ограбили, слуга с ценностями сбежал и тому подобное. Полиция, как и всегда, разводила руками, а Ванька действовал, и очень успешно. Через своих людей в воровском мире (у него была особая «служба» на барахолках) он быстро находил украденное и с триумфом (конечно, не бескорыстно) возвращал вещи и ценности хозяину.
 Но это-то больше всего и бесило криминальный мир Москвы. На самого Ваньку пошли доносы — как от добропорядочных граждан, так и от «сданных» им разбойников, считавших, что место Каина — в тюрьме. Но хитроумный Каин тут же обратился непосредственно в Сенат с прошением о том, чтобы эти доносы не рассматривались, поскольку он в силу своих обязанностей полицейского доносчика просто вынужден общаться с криминальным миром. Сенат тут же указал Сыскному приказу не обращать внимания на доносы, в которых говорится о причастности Ивана Осипова к «неважным делам», не определив конкретно, что при этом имеется в виду.
 Таким образом, решать вопросы о важности или неважности воровских дел, к которым был причастен Ванька Каин, должны были служители московского Сыскного приказа. То есть те самые люди, большинство из которых стали его приятелями и получали от предусмотрительного Ваньки щедрое вознаграждение. Можно сказать, что весь Сыскной приказ, начиная с членов приказа и кончая мелким писцом, был у него на откупе и потворствовал его проделкам.
 Более того, Сенат тогда же отдал распоряжение и о том, чтобы городские власти и офицеры военного гарнизона оказывали Ивану Осипову всевозможное содействие...
На протяжении многих лет Иван Осипов жил в Зарядье, где снимал угол у заплечного мастера Алексея Иванова сына Крючка. После того как Каин стал доносителем Сыскного приказа, он начал жить в съемной избе на подворье воронежского архиерея на Варварке в приходе церкви Максима Исповедника. Позже Каин уже взял в аренду у дьякона церкви Великомученицы Варвары целый двор, расположенный на церковной земле в Зарядье, на Варварке, в самой престижной части Москвы. В архивах сохранилась копия этой сделки, совершенной в Юстиц-конторе: «Лета тысяща семьсот четыредясят шестого, июня в третий на десят день, известный доноситель Иван Осипов сын Каин дал я сию запись церкви Великомученицы Варвары, что в Китае-городе, в том, что нанял я, Иван, той церкви у дьякона Ивана Осипова дворовой ево земли под свое хоромное строение в приходе вышеписанной церкви с вышеписанного числа впредь на пять лет, рядил на год по десяти рублев, деньги платить погодно. И живучи мне, Ивану, у него, дьякона, на той его земли в своем строении никаким дурным воровством не промышлять, заповедным питьем и товаром не торговать, с ворами не знаться, стану и приезду ворам к себе не держать, и беглых всякого звания чинов людей у себя не укрывать, и жильцов без поручных записей жить к себе не пускать, и на срок тою землю очистить и наемные деньги заплатить все сполна, и в том ему, дьякону, убытков никаких не доставлять. А ежели я, Иван, против сей записи явлюсь в чем виновен, и на мне, Иване, и на порутчиках моих взять штраф по указу». За Каина поручились копиист Канцелярии генеральной ревизии Алексей Петров сын Тюменев, купец 3-й гильдии Илья Ларионов, купец 2-й гильдии Сергей Васильев, копиист Московской герольдмейстерской конторы Сергей Иванов, копиисты Крепостной конторы Александр Григорьев сын Данилов и Гавриил Самаринов.
Каин обставил дом дорогой мебелью, украсил картинами и безделушками. В этом доме две светлицы, окна которых выходят на улицу Варварку. В одной, большей, светлице – печь с уступом, украшенная зелеными изразцами; потолок оштукатурен, пол выстлан каменною лещадью (плиткой). В светлице четыре окна – это помещение для гостей! В другой светлице три окна, печь кирпичная, потолок и пол дощатые. Это – семейное помещение. Есть и особая спальня — каморка. Светлицы соединялись между собой бревенчатыми сенями с двумя чуланами. На дворе особая блинная изба и конюшня; на улице — лавка. В светлицах образа в серебряных и золоченых окладах. В каморке, в киоте, образ Иоанна Милостивого, с серебряными гривенниками, с убрусом, низанным жемчугом и дорогими каменьями. На стенах, обитых травчатою клеенкой, зеркала в золоченых рамах, печатные картинки с портретом Петра I, к которому Каин питал особое уважение. Вдоль стен стулья, обитые черным трипом. Два дубовых стола покрыты персидскими коврами, один – шелковым, другой – триповым. В кладовых у Каина посуда оловянная, бывшая в то время в большом употреблении, и фарфоровая – одних тарелок 18 дюжин. Здесь же и запасы сахару «канарского и чаю жулярского». Для будущей жены приготовлены юбки, балахоны тафтяные и объяринные, душегрейки гарнитуровые с серебряными городками и с золотым позументом. В сундуках хранятся золотые и серебряные вещи – стопы, подносы, чайники, серьги, карманные часы… В доме устроил бильярдную, что было большой редкостью даже у богатой знати, а также игорный дом. Сам будучи талантливым шулером, Каин обучал служащих своего игорного дома этому доходному мастерству, и те старательно обирали богатых москвичей, приходивших в заведение Ваньки Каина на ловлю птицы-счастья. Между прочим, первое казино в игорной столице Европы Монте-Карло было открыто лишь сто лет спустя. Водка лилась рекой, ходили фальшивые деньги и крапленые карты. Настоящие же деньги регулярно пополняли карман предприимчивого негодяя и мошенника. На них он мог позволить себе все, что угодно. Тут же, в одной из комнат нового дома, была устроена даже пыточная камера. Теперь все пойманные его командой воры и мошенники попадали в сыск через дом Каина. И единственной возможностью избежать Сыскного приказа был откуп – откупившегося Каин отпускал на все четыре стороны… до следующей поимки.
Сам Каин дома щеголяет в суконных сюртуках то макового цвета, то зеленого, в туфлях зеленых, гризетовых, шитых серебром. В это время Ванька – мужчина с густой курчавой бородой, на голове длинные, мягкие, русо-рыжеватые волосы, лицо худощавое, умное и хитрое, но весьма недурное, на лбу морщины – следы дум, страстей и тревог.
Но где есть дом с хозяином, должна быть и хозяйка. Озадачился Ванька Каин женитьбой. Даже невесту себе присмотрел. Только вот беда – невеста ни в какую не соглашалась выходить за вора.
Еще в 1740 году настоятель церкви всемилостивого Спаса, что в Зарядье, Леонтьев одно из строений своего двора сдал 44-летней солдатской жене Марфе Дмитриевой. А та вскоре превратила наемное жилье в настоящий притон для мошенников, карманников и прочего сброда. Кого там только не было – беглый из Корчемной конторы «фабричный» Михаил Васильев сын Стульников по прозвищу Киска, восемнадцатилетний дворовый коллежского асессора А.Я. Сытина Петр Иванов сын Рябинин, он же Ачка, воспитанники Московской гарнизонной школы – пятнадцатилетний Иван Данилов сын Тареев,  он же Зубарев, и четырнадцатилетний Леонтий Васильев сын Юдин, а также одна женщина – 22-летняя солдатская вдова Арина Иванова дочь, которая, в то время, как ее муж-сержант еще находился на службе, жила на разных постоялых квартирах. Захаживал туда в то время на посиделки и Ванька Каин, еще обычный вор. И приглянулась ему эта хорошенькая девчушка. Нередко он засиживался с ней допоздна, дарил ей разные безделушки. Да и она, казалось, отвечала ему взаимностью – так и льнула к молодому и красивому соседу.
- Украду я тебя у твово сержанта и женюсь на тебе, – однажды сказал он ей.
Она тут же вспыхнула, словно спичка:
- А я не пойду за тебя.
- Отчего же? – Каин даже опешил от такого ответа.
- Я так даже не знаю, что ты за человек.
Каин усмехнулся и по своему обыкновению ответил прибауткой:
- Я купец, где что ни увижу, то куплю, а ежели увижу дешевое, то и ночь не сплю.
- Стал быть, дешевое – это я? – обиделась Арина. – Ну, так и думать забудь обо мне.
- Отчего же? – снова спросил Каин.
- Не ндравятся мне твои воровские ухватки.
- Цацки получать ндравится, а ухватки не ндравятся?
На том тогда разговор и закончился. Но Каин не привык отступаться от задуманного.
Ночью 28 декабря 1741 года, во время самой первой облавы, произведенной на наводке Каина, все постояльцы «полатки», нанимаемой Марфой, были схвачены, включая саму хозяйку притона
и Арину Иванову, к тому времени уже овдовевшую. Пользуясь своим положением сыщика, Ванька явился к ней в темницу и снова посватался к ней, обещая, в таком случае, сразу же освободить ее. Но она ему опять отказала. Тогда он стал приставать к ней, пытаясь взять силой, но Арина оттолкнула его и даже стала браниться.
Взбешенный отказом, он пошел прямиком в Сыскной приказ, где уже схваченные вместе с Ариной мужики признались в многочисленных «мошенничествах», а юнец Леонтий Юдин, между прочим, показал, что он у Марфы Дмитриевой «жил блудно з женкой… Ариной Ивановой». И хотя Арина в Сыскном приказе отрицала свою причастность к мошенничеству, Каин уже на правах осведомителя доказывал, что она врет, и не только знала про мошенничество, но, может быть, и жила с теми мошенниками блудно. Но Арина уперлась. Тогда Каин подговорил пойманного им же фальшивомонетчика Андрея Скоробогатого на допросе оговорить гордую невесту, будто бы и она знала о делании фальшивых денег, но не донесла о том. Арину ведут в пыточную, допрашивают «под жестоким битьем плетьми», но девушка ничего показать все-таки не может, потому что ничего не знает. Следователь пригрозил ей дыбой. Но оговаривать себя Арина даже и на дыбе не стала.
Наконец, на одном из допросов, следователь ей шепнул:
- Зря упираешься. Сидеть тебе здесь долго, а то и за Камень пойдешь.
- Это почему же? – поинтересовалась она.
- Уж больно Ванька Каин зол на тебя, что замуж за него нейдешь. Сойдись с ним, глядь, и на свободу выйдешь.
Припертая к стенке таким аргументом, Арина сдалась и, потребовав себе свидание с Каином, сказала, что пойдет за него. Девушку отдали Каину на поруки с распиской. Она была в тот миг столь несчастна и больна после пыток, что Каину стало ее искренне жаль. Он обнял ее и произнес:
- Ништо, Аринушка! Сколоченная посуда два века живет. Я тебя отведу к знакомой просвирне для излечения.
А после излечения он назначил и день свадьбы.
Свадьба Ваньки с Ариной прошумела на всю Москву и была больше похожа на воровской сходняк. Желающих посмотреть на Ванькину свадьбу собралось великое множество. Но и венчание не обошлось без воровских замашек.
Жених и невеста уже находились в церкви. Как и положено, горели свечи, Каиновы дружки не пожалели денег, чтобы их пахан был обвечан по высшему разряду. В руках у двух были венцы для молодых. Служки со своей стороны тоже все приготовили для отправления обряда, положили на аналой библию. Наконец, из царских врат вышел  и сам священник в желтом облачении и с паникадилом в руках. Каин тут же протянул ему «венечную память». Священник взял бумагу и внимательно стал ее рассматривать – для него не было секретом, кто стоит перед ним. Так и есть – «память» фальшивая. Не сумев получить разрешение московского архиерея на венчание, Каин сам себе изготовил документ.
В те годы для вступления в брак требовалось получить специальный документ – венечную память или знаменную грамоту, так называемый указ архиерея или, по его разрешению, соборного протопопа или поповского старосты. Он выдавался на руки желающим вступить в брак на имя священника и передавался ему. Без венечной памяти ни один священник не имел права венчать брак. В ней указывалась и сумма венечной пошлины, которая зависела от того в первый ли брак вступают жених и невеста или во второй, или третий, и выяснялось, не существует ли каких-либо препятствий к предполагаемому браку, то бишь: «чтобы (брачующиеся) ни в кумовстве, ни в сватовстве, ни в роду, ни в племени не поималися». Этот порядок отменила лишь спустя двадцать лет Екатерина Вторая.
Священник в гневе скомкал и бросил на пол венечную память и, осенив крестным знамением молодых, певуче пробасил:
- Нечестивец окаянный! Совестлив ли, что с поддельной памятью венчаться пришел?
После этого он развернулся и вышел вон из церкви. Вся толпа оказалась в замешательстве: как же так? Пришли поглазеть на венчание знаменитого Каина, начальника сыскной команды, а тут такой конфуз. И, кажется, первый раз в жизни Каину становится стыдно, потому что в церкви много народу, а действо отменяется.
И тут на выручку своему другу в очередной раз пришел Петр Камчатка.
- Не боись, Ванькя, сейчас все наладим, – шепнул он Каину.
Камчатка подозвал к себе нескольких своих людей и негромко высказал им свою задумку. Те понятливо кивнули и тут же бросились на улицу в разные стороны в поисках какого-либо попа. Быстрее всех повезло Шинкаре, увидевшему в соседнем переулке куда-то неспешно шествовавшего невысокого, сморщенного попа в рясе. Свистнув условным свистом Шинкара подозвал к себе двух других дружков и так, втроем, они схватили под руки священника и поволокли его в храм. Тот стал было кричать и звать на помощь, но Шинкара, как мог, успокоил его:
- Успокойся, отче! Мы не тати какие, не воры. Товарищ наш под венцом с молодухой-женой в церкви стоит, а обвенчать некому.
Ему тут же в ладонь сунули пару серебряных монет и поп затопал в сторону храма уже своими ногами. Там, совершив обряд без лишних вопросов, перепуганный пастырь, бросился вон, счастливо вздыхая, что легко отделался.
Но Ванька уже не мог угомониться. Теперь уже он сам послал своих молодцев по московским улицам, чтобы те выловили всех прохожих купцов. Сделать это было не так уж и сложно – Зарядье, Красная площадь, Москворецкая улица, Крестцы – куда ни плюнь, попадешь в купца или богатея. Как-никак самый центр московской торговли.
 Когда таких невольных гостей на церковном дворе набралось около сорока, Каин велел молодой жене насыпать в мешок гороха. Та удивленно посмотрела на Каина.
- Сыпь, сыпь, – ухмылялся тот. – И подь с этим угощением к людям.
Каин кивнул на перепуганных купцов и Арина, кажется, поняла мысль Ваньки. Мешок ей помогли вынести на улицу, а там, насыпая на тарелки сухой горох, Арина подходила к каждому из купцов, предлагая им угощаться в честь молодых. Понятное дело, что никто из невольных гостей свадьбы есть такое угощение не пожелал, и взамен клал на тарелку серебряные да медные монеты. Собрав достаточную сумму денег, Ванька отпустил торговый люд по домам.
Ну, а потом началось собственно свадебное веселье уже в доме на Зарядье, да у Мытного двора в Китай-городе, где Ванька устраивает масленичную гору, которая тоже обессмертила имя Каина в народе: урочище, где было устроено Каином народное торжество, вплоть до начала ХХ века называлось Каиновою горою. Каин устроенную им гору украсил елками, «болванами» (украшения в виде истуканов) и красным сукном. Всю масленичную неделю народ катался с Каиновой горы.
А в последний день масленицы Каин пригласил до тридцати человек комедиантов и велел им представить народу «игру о царе Соломоне». «Игра о царе Соломоне» – весьма древнее народное представление, заимствованное русскими у латинян. Суть ее состоит в том, что у царя Соломона некий враг Морольф, или Морольт, крадет жену, а потом Соломон сам ворует жену у другого царя. Соломона и Морольфа изображали «два шута». Вместо жены у Соломона «нарочно» воруют деньги. Вора – Морольфа ловят. Его изображает суконщик, нанятый Каином специально для этого случая. Вора приговаривают к наказанию. Его раздевают, а потом надевают на него деревенскую шапку, на шею галстук, на руки большие рукавицы, к спине привязывают медвежью шкуру и ведут «сквозь строй» – сквозь ряды двухсот зрителей, вооруженных метлами. При этом бьют в барабан. Экзекуцией заправляет некий «майор» (шуточный, конечно), который ездит по рядам верхом на лошади и понуждает вооруженных метлами зрителей бить по спине суконщика. Его проводят по рядам шесть раз и избивают до крови. Народ при этом хохочет. И то сказать, разве не смешно, когда кого-то, а не тебя, изби-вают до крови? Впрочем, суконщику все это нипочем – к розгам ему не привыкать стать. Зато потом он получает от Каина рубль денег и новую шубу.
Как-то зашел к Каину один посадский человек. По его несчастному виду сразу было заметно, что у посадского какая-то неприятность.
- Тебе чего? – спросил Каин.
- Помоги, соколик, избавить мово сына от рекрутства. Один он у меня, остальные всё девки. Я уж возблагодарю тебя, – посадский дрожащей рукой протянул Каину серебряный полтинник.
- Иде твой сын? – Каин некоторое время размышлял брать ли ему полтинник – ведь было ясно, что мужик не слишком богат, но все же взял, потер его о рукав кафтана, осмотрел с двух сторон и бросил в карман.
- Так в монастыре у управляющего. За долги арестовали и назначили для сдачи в рекруты.
- Как сына кличут?
- Ермолкой, а я, стал быть, Никола, сын Кузнецов.
- Ну, жди! – кивнул Каин и тут же скрылся за дверью.
Посадский лишь успел поклониться ему во след, да осенить спину Каина крестным знамением.
Каин не стал откладывать дело в долгий ящик, тотчас же собрался и явился к монастырскому управляющему. Конечно же, не один, с корешами.
- Слыхал ли ты что про Ваньку Каина? – спросил у управляющего Каин.
- Как не слыхать, – подозрительно мотнул головой управляющий. – Я-чай, не токмо за монастырскими стенами живем, по Москве также хаживаем.
- Так он перед тобой, – ухмыльнулся Каин.
Управляющий слегка побледнел, но, слегка склонив голову, спросил как можно спокойнее:
- Так и чем могу услужить?
- У тебя, что ль в темнице посадский Ермолай сын Николы Кузнеца?
- А то где же, – управляющий догадался о цели визита Каина, но решил стоять до конца. – За долги в рекруты пойдет.
- Не пойдет.
- Как, то ись, не пойдет?
- А так и не пойдет. Отпусти его подобру.
- Как, то ись отпусти. С какого такого перепугу? Пущай долги сперва отдаст монастырские.
- Так я ишо и не пужал тебя, – хмыкнул Каин. – Вот скажу робяткам своим, пущай в покоях твоих пошевелятся.
Каин сделал знак только того и ждавшим молодцам. Те тут же ринулись вовнутрь его светлицы. Управляющий хотел было загородить им путь, но Каин железной своей хваткой удержал его, да еще и кивнул трем остававшимся при нем корешам.
- Робяты, подайте-ка нам бочку с дегтем.
Тут же нашлась и нужная бочка. Каиновы молодцы поставили отбивавшегося от них монаха на колени, после чего сам Каин поднял сорвал с бочки крышку, поднял ее и окатил управляющего дегтем, приговаривая:
- Я и других в такие же старцы постригал,
Кто с нами нечестно поступал.
Простак твой архимандрит —
Давно надлежало тебе старцем быть.
А теперь рекрута мне отдай,
И ежели таковых ловить будешь, то и вперед
Меня к себе ожидай.
Бедному монаху ничего не оставалось, как взять связку ключей и выпустить из темницы Ермолая Кузнеца. А тот даже и не сразу понял, что уже на свободе.
- Беги домой, дурень! – прикрикнул на него Каин и посадский, вприпрыжку, понесся прочь от монастырских стен.
В это время и чистившие келью управляющего подошли к своему вожаку, разумеется, не с пустыми руками.
- Это моя мзда за твое упрямство, – кивнул Каин на мешок и, окруженный молодцами, пошел к монастрыским воротам.
А спустя пару дней Каин с приданными ему солдатами поймал беглого солдата, при обыске у которого нашли выкраденные из сенатской типографии бланки паспортов.
- Да ты вор интересный. Тебя бы на дыбу следовало, – хмыкнул Каин, отдавая бланки унтер-офицеру.
- Не надоть на дыбу, – испугался беглый. – Я и так все скажу.
- Ну, так и скажи, – согласился Каин.
- Энти билеты я раздаю разного звания людям.
- А откелева же они у тебя?
- Так я принял их от помещика Разуваева.
За Каином и тут дело не стало – на следующий день сам Разуваев стоял перед ним, весь дрожа. И тут же заявил, что выдал разным лицам уже, почитай, сотни три таких паспортов. А бланки он получал от сенатского сторожа. Тут уже Каин вынужден был доложить о происшедшем в Сыскной приказ – пусть с сенатским сторожем они сами разбираются.   
Четвертого июля 1743 года Каин, заглянув по своим делам в Московскую губернскую канцелярию (там тоже ему нужны были свои люди) случайно столкнулся с Гаврилой Саблиным, приказчиком своего былого барина, купца Филатьева. Ванька даже остолбенел от этой встречи, а сам Саблин его и не признал сразу – за десять лет сбежавший от купца малец знатно изменился.  Однако приказчик, узрев, что на него уставился некий белокурый мужик, и сам остановился и стал всматриваться в лицо Каина.
- Что, Гаврила, я-чай, не признаешь меня?
- Не, – мотнул головой Саблин. – Ты кто такой?
- А я тот самый Ванька, Осипов сын, который поначалу сбег от своего барина, а потом пограбил его маленько.
- Так ты, небось, сюды явился виниться и просить, чтобы подъячие тебя барину вернули? 
Каин по лицу Саблина понял, что тот отпустил шутку, потому и засмеялся от души.
- Нет, Гаврила, я нонче и сам власть. Про Каина слыхал?
- Как не слыхивать. Барин-то тебя Каином и прозвал, когда ты за все хорошее его пограбил, да ишо «слово и дело» прокричал.
- Так уж и хорошее, Гаврила? Забыл, что ль, как ты сам меня же и сёк, опосля поимки.
Саблин даже немного струхнул – мало ли что взбредет в голову этому Ваньке. Он ведь нынче и в самделе в силе в Москве. Но Каин в тот день был в хорошем расположении духа и вполне миролюбиво продолжил:
- Как здоровьице-та Петра Дмитрича?
- Благодарствую, покеда не жалуется.
- Ну, вот и славно. А ты сам-то чего сюды пришел. Дело есть, али так просто?
- Дело есть, – совсем успокоившись, кивнул Саблин. – Барин доношение написал на свово крепостного, Ивана Власова сына Снешкова.
- И в чем же вины сего Ивана?
- Вишь ли, два дни тому в четвертом часу пополудни барин наказал его за ослушание и за противности, а тот, не стерпя побой, возьми да и крикни: «слово и дело».
- Ну, совсем, как я! – хохотнул Каин.
- Тогда-то ты выкрутился, труп солдатский в хозяйском колодце-таки нашли. А сей Иван напраслину на барина возвел. За ложное доношение его тут выпороли плетьми да порешили вернуть в господский дом. Вот и иду забрать его.
- Уж больно крут ндрав у барина, сколь я помню. Сдаст он сего Ивана Снешкова в рекруты.
- А хоша бы и в рекруты. Проку от малого все одно мало. Ну, пойду я.
- Прощевай, Гаврила. Да привет барину передавай. Дескать служивый Сыскного приказу Ванька Каин привет ему шлет.
Саблин сделал несколько шагов, как вдруг, словно что-то вспомнив, Каин его снова окликнул:
- Погодь-ка, Гаврила. Помню я, у барина знатная конюшня была.
- Ну, и нонече она никуда не делась, – подтвердил Саблин.
- Ты, вот что, Гаврила, передай Петру Дмитричу, дескать Ванька Каин хочет у него мерина приобресть.
- Так и барина тебе тут не надобно. Есть у меня серый мерин. Тебе, Ванькя, за тридцать рублев его отдам.
- Годится! – Каин даже не стал торговаться. – Знаешь мой дом в Зарядье?
- Кто ж его не знает.
- Туды и приводи своего мерина, там и расплатимся.
- Так завтра и жди.
Они разошлись каждый в свою сторону. Однако история эта имела продолжение: когда Петр  Филатьев узнал, что его приказчик продал коня его крепостному, а ныне доносителю Сыскного приказа, сам Филатьев решил предложить Каину еще одного коня – бурого мерина, и всего за восемнадцать рублей. Каин, разумеется, этот почти подарок от барина принял. С тех пор между ними как бы был заключен негласный договор – Филатьев не предъявляет на Ваньку своих прав (как-никак из крепостной неволи Ванька попросту сбежал), а Ванька берет под свою защиту не только самого Филатьева, но и всю его дворню.
Однако слава, которую приобрел Ванька Каин между удалыми добрыми молодцами, не удовлетворяла его. Трудовая жизнь сыщика не приносила ему никаких материальных выгод. Правда, сыскной приказ ценит таланты своего сыщика – в поощрение Каина, ему выдают 5 рублей награды.
- Да они, что ль, смеются надо мной? – хмыкнул Каин, подбрасывая в руке серебряные монетки.
Наконец, в сентябре 1743 года он решает перейти в наступление – Каин уже имел полное право не просто просить, а требовать. Он пришел к подъячему сыскного приказа, своему старому знакомому Донскому.
- Ну-ка, Петро, помоги мне составить челобитную господину князю Кропоткину.
Донской не стал артачиться, тут же выбрал перо получше, почесал им за ухом и макнул в чернильницу, подняв глаза на Каина.
- Ты, того, пиши, стал быть, так: я, Иван Осипов сын Каин, привел Якова Иванова, а понеже мне Иванов дал 15 рублев, чтобы я его выпустил, но я, Каин, не хотя корыстоваться, привел его и деньги 15 рублев отдал в сыскном приказе, и теперича я для пропитания забрал по разным харчевням всякого харча и хлеба на 12 рублев и  40 копеек и потому прошу Сыскной приказ, чтобы мне дали денег на расплату долгов и вперед на пропитание.
Донской все тщательно написал и передал по назначению. Будучи уверен в исполнении своей просьбы, Каин немного расслабился и решил передохнуть, да и с женкой немного понежиться. Ведь за время с 28 декабря 1741 года по ноябрь сорок третьего Каин задержал и представил в Сыскной приказ 109 мошенников, 37 воров, 50 становщиков, 60 покупщиков краденого, 42 беглых солдата, да еще и битым не раз бывал он от разных татей. Так что Сыскной приказ мог быть доволен деятельностью своего доносителя. Но, к удивлению, Сыскной приказ отказывает Каину в награде. Даже 12 рублей 40 копеек, затраченных на эти служебные поиски, и тех не выдали! Может быть, это происходило оттого, что Ванька Каин не доставлял хлеба подьячим? Он задумался. И решил несколько изменить тактику. Он восстановил дружбу со старыми соратниками по разбою, вошел в соглашение со служащими полиции и Сыскного приказа. Задержанных татей Каин стал приводить не в Сыскной приказ, а вначале к себе домой. В зависимости от делаемых ему «приношений», преступники либо освобождались, либо после физической с ними расправы доставлялись в Сыскной приказ. Однако подобная тактика вызвала недовольство тех, кто попадал в руки Каина. На Ваньку посыпались доносы в Сыскной приказ. Опасаясь недовольных, Каин пытается добиться от Сената официального признания своей деятельности в качестве доносителя. Он вторично обращается в Сенат и указывает, что с 1741 года им поймано более пятисот воров и мошенников, но их еще много остается в Москве. В поимке же их ему нередко чинятся препятствия, так как он не имеет инструкции, которая обязывала бы оказывать ему всяческое содействие. И на этот раз маневр удается. Сенат принимает решение, которое ставит Каина в исключительно благоприятные условия. Он даже принял присягу императрице, как настоящий служивый человек, для чего 15 июля Сенат издал специальный печатный указ о прощении вин Ивана Осипова-Каина.
19 сентября 1744 года в Правительствующем Сенате, который тогда вместе с императрицей Елизаветой Петровной и всем ее двором пребывал в Москве, был заслушан доклад судьи Сыскного приказа коллежского асессора Афанасия Сытина, явившегося на заседание вместе с доносителем Каином, чтобы сообщить радостное известие:
- Сего сентября против 19 числа в ночи в Рогожской Ямской слободе по доносу доносителя Ивана Каина, коим и напред сего таковых злодеев переловлено многое число, поймано разбойников два человека.
Потом взял слово сам Каин:
- Прошу собрание Правительствующаго Сената, чтоб для моей бедности и за изыскание мною таковых злодеев учинить мне награждение.
Посовещавшись, сенаторы решили:
«…с вышеписанными пойманными по доносу оного Каина разбойниками поступать по указам, о чем означенному асессору Сытину от собрания Правительствующего Сената и приказано, а доносителю Каину за прилежное изыскание им воров и разбойников в награждение выдать пятьдесят рублев из Штатс-канторы из неположенных в штат доходов и о том в Штатс-кантору и в Сыскной приказ послать указы. И велеть вышеписанному доносителю объявить, чтоб он, видя такую ЕЕ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА милость, в сыску таковых воров и разбойников наиприлежнейшее свое старание прилагал, за что и впредь милостию ЕЕ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА оставлен не будет».
Это была новая победа Каина над Сенатом, если учесть, что за службу в Сыскном приказе не получали денег даже секретари и канцелярские служители, кормившиеся от челобитчиковых дел вплоть до 1750 года. Но он решил добиться его полной капитуляции и спустя всего неделю, 25 сентября, он вновь явился в Правительствующий Сенат и стал уже требовать у сенаторов, чтобы его «для некоторого объявления» допустили «пред собрание». Вновь представ перед сенаторами, Каин заявил:
- Я в поимке воров и разбойников крайнейшее всегда старание прилагаю и впредь иметь буду, и о таковых злодеях, где они жительство и пристань в Москве и в других местах имеют, проведываю я чрез таковых же воров, кто с ними знакомство имеет, и для того я с ними принужден знаться под видом, дабы они в том от меня потаены не были. А не имея с ними такого обхождения, таких злодеев сыскивать невозможно. А при том я такое опасение имею, что когда таковые злодеи по поимке где будут на меня о чем показывать, не приведен бы был я по оговорам их к какому истязанию.
Сенаторы, поразмышляв, 3 октбяря приняли решение, которое секретарь зафиксировал в протоколе:
«И от собрания Правительствующего Сената ему, Каину, объявлено, чтоб он, Каин, во искоренении таковых злодеев всеможное старание имел, и о которых чрез какое-либо указательство ни уведает, в крайней скорости и без всякого оным закрытия объявлял, не имея никакова притом опасения. Ибо хотя по поимке где таковые злодеи на него, Каина, что будут и показывать, то оное показание за истинное принято не будет, и к нему, яко изыскателю тех воров, не токмо какое подозрение причтено быть может, но сверх того он, Каин, за такое тех злодеев изыскание награждением оставлен не будет».
В Сыскной приказ из Правительствующего сената был послан указ: «…ежели в том приказе кто из содержащихся колодников или впредь пойманных злодеев будет на него, Каина, что показывать, того, кроме важных дел, не принимать и им, Каином, по тому не следовать».
Таким образом, право поддерживать связи с бывшими своими корешами при осуществлении сыскной деятельности было признано за Каином на самом высшем уровне, при этом ему гарантировалась неприкосновенность в случае доносов со стороны арестованных. В то же время сенаторы в полной мере осознавали, к каким злоупотреблениям может подтолкнуть бывшего профессионального вора чувство почти полной безнаказанности. Поэтому они все же поспешили предупредить доносителя: «…токмо он, Каин, сам с таковыми злодеи в том, что до их воровства и злодейства касаетца, ни под каким видом не мешался и никакова к тому умыслу и тем злодеям совету и наставления в таких злодействах не имел и не чинил, и неповинных к тому злодейству не привлекал, ибо ежели он, Каин, в том подлинно явитца и доказан будет, то с ним, Каином, яко злодеем поступлено будет по указам».
Прошло чуть больше месяца, и Каин вновь обратился в Правительствующий сенат с доношением, которое было заслушано 19 ноября:
«Доносит Сыскного приказу доноситель Иван Осипов сын Каин, а в чем мое доношение, тому следуют пункты:
1.
С прошлого 1741 году по поданным от меня в Сыскной приказ доношениям и по словесным в том приказе объявлениям выискано мною, нижайшим, воров, разбойников, мошенников, беглых солдат, драгун и матросов более пятисот человек, о чем явно по делам в том Сыскном приказе.
2.
А ныне я, нижайший, уведомился, что за тем моим изыском еще в Москве воров, разбойников, мошенников, становщиков и покупщиков, тако ж беглых солдат, драгун и матросов находится немалое число, которых для сыску по присяжной моей должности я имею ревностное старание.
3.
И по ныне мне, нижайшему, для сыску помянутых воров надлежащей по силе ЕЕ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА указов инструкции ни откуда не дано, от чего в поимке и в сыску тех воров мне, нижайшему, чинится немалое препятствие, и тех мест, где оные злодеи имеют свои воровские пристани, от командующих вспоможения не имеется.
И дабы высочайшим ЕЕ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА указом повелено было сие мое покорное доношение в Правительствующий Сенат принять и для сыску и искоренения в Москве помянутых как воров, разбойников, мошенников, так беглых салдат, драгун, и матрозов, и воровских становщиков, и покупщиков воровских пожитков, и протчих тому подобных по силе ЕЕ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА указов пожаловать мне, нижайшему, надлежащую инструкцию, и о том в Москве по командам, как полицейского ведения, так и в протчих смотрениях, о сыске и поимке мною, нижайшим, помянутых воров подтвердить наикрепчайше ЕЕ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА ис Правительствующаго Сената указами, дабы в том мне, нижайшему, ни от кого никакого препятствия чинено не было».
Сенаторы, посовещавшись, решили:
«…вышеписанному доносителю Каину для беспрепятственного в поимке им воров, и разбойников, и других тому подобных злодеев дать из Сената с прочетом указ, в котором написать, что ежели где в Москве случай допустит ему, Каину, помянутых злодеев ловить, и в той поимке будет требовать от кого вспоможения, то в таком случае всякого чина и достоинства людям, яко верно подданным ЕЕ ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ, в поимке тех злодеев чинить всякое вспоможение, дабы оные злодеи чрез такой ево сыск вовсе могли быть искоренены, и все подданные ЕЕ ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА по искоренении таковых злодеев с покоем без всякой опасности и разорения впредь остатца могли. А ежели кто при поимке таких злодеев ему, доносителю Каину, по требованию ево вспоможения не учинит, и чрез то такие злодеи упущены, и ко умножению их воровства повод подастся, и сыщется про то допряма — таковые, яко преслушники, жестоко истязаны будут по указом без всякого упущения».
Этот указ от 8 декабря 1744 года был разослан в Военную коллегию, Главную полицмейстерскую канцелярию и Сыскной приказ. Получил копию сенатского указа и сам Ванька Каин. Отныне он стал постоянно носить его с собой в кармане сюртука.
Но сенаторы по-прежнему опасались возможных злоупотреблений со стороны бывшего вора, который получал право для задержания преступников использовать по своему усмотрению военные полицейские команды, солдат всех присутственных мест и даже любого верноподданного. Однако и на этот раз члены Сената ограничились лишь внушением, которое было прописано в указе: «…напротиву же того и ему, Каину, в поимке под видом таковых злодеев никому посторонним обид не чинить и напрасно не клеветать под таким же истязанием».
Кроме того, что с зимы 1744 года Каин мог пользоваться силами военных полицейских команд и всех присутственных мест Москвы, в его полном распоряжении находилась команда солдат Сыскного приказа, которая прикреплялась к его дому в Зарядье (в народе ее называли Каиновой командой). Еще летом 1744 года она составляла 12 солдат во главе с капралом, но в феврале 1746-го была уменьшена до трех солдат и не увеличивалась следующие три года, вплоть до декабря 1748-го.
26-летний вор, урожденный крестьянин Ярославской губернии, бежавший от своего хозяина, становится полноправным хозяином второго по значению российского города. Теперь ему вся Москва – не указ. А до Петербурга далеко. Три года Ванька Каин чувствовал себя, как кум королю. Ловя и выдавая мелких воришек, он укрывал крупных воров; преследуя уличных мошенников, давал волю авторитетам.

14.
Еще с середины тридцатых годов Святейший Синод был озадачен исправлениями перевода Библии, во главе всего дела был поставлен невский архимандрит Стефан Калиновский, который ревностно принялся за работу, сдавая листы новой Библии, по мере их исправления, на печатный станок. Но печатание исправлений под строкой, из-за их количества, совсем запутало и замучило наборщиков, а значит, могло затем запутать и читателей Библии. Стефан писал одно за другим донесения в Синод ; том, как ему быть. В Синоде тоже пришли в затруднение и отмалчивались. Стефан так и не дождался ответа, потому что в начале 1739 года посвящен был в епископа Псковского и отошел от работы по исправлению Библии.  Но после вступления на престол Елизаветы Петровны, новая императрица с подачи Симеона Теодорского потребовала возобновить работы по переводу Библии.
По приезде в Москву в феврале месяце Синод получил указ императрицы: «Понеже дело исправления Библии, к печатанию оной вновь давно уже зачатое, и поныне не совершено, а нужда в том церковная и народная велика: того для сим нашим указом повелеваем, дабы св. Синода все члены в сию святую четыредесятницу в исправлении оной библии к печатанию оной вновь трудились от получения сего нашего указа каждый день поутру и пополудни, кроме недельных дней, чтоб, ежели возможно, оное исправление окончить к празднику св. Пасхи, а по окончании оное исправление библии объявить нам, но не печатать оную вновь исправленную без нашего указу, токмо потребные к тому печатанию вещи приготовлять, а особливо бумага чтоб была употреблена на оное печатание, сделанная на российских фабриках советника Затрапезнова и асессора Гончарова и на других к тому делу годная. К сему ж делу повелеваем употребить и кроме членов синодальных духовного чина людей ученых. Для исправления текущих дел по синодальной должности, которых в пост меньше других времен бывает, отрядить, несколько из членов же синодальных, которые имеют о приключившихся иногда важных делах Синоду доносить и решение требовать».
К празднику Пасхи исправление библии не было кончено, и в июле Амвросий Юшкевич подал просьбу императрице уволить его от исправления Библии по причине болезни, потому что головою весьма немощен стал, а дело требует довольного рассуждения. Спустя год митрополит Амвросий скончается.
А Святейший Синод, тем временем, по проекту все того же Стефана решил: где нужно, править текст Библии по Вульгате. А само печатание Библии перенести опять в Москву, поближе к академии и печатать ее в два столбца – в одном по старому, в другом по исправленному тексту. Все напечатанное раньше оставить. Это был уже третий план издания Библии, но и он оказался неудобным и слишком громоздким из-за издания в два столбца. B Москве работа исправления была закончена архимандритом Фаддеем Кокуйловичем и префектом Московской академии Кириллом Флоринским к 1743 rоду. Наконец, Святейший Синод приступил к рассмотрению ее для печати. Императрица торопила Синод, и даже в великий пост в 1744 году заставляла членов собираться для чтения исправленной Библии дважды в день, хотела для скорости издать ее по готовым уже исправлениям Фаддея, но дело из-за других занятий членов Святейшего Синода подвигалось медленно и потому Елизавета Петровна поручила закончить работу над переводом Библии особой комиссии, хотя и под наблюдением Синода. Но за недостатком людей нескоро составилась и эта комиссия.
Зато расслабился от тяжкого труда архимандрит Фаддей, на которого обер-прокурор Святейшего Синода князь Яков Шаховской летом 1744 года завел дело. Мужики-крестьяне застукали его в бане, недалеко от монастыря, с крестьянскою девкой. Его в одних портках выволокли оттуда и с той самой девкою доставили прямо в Святейший Синод. К чести архимнадрита нужно сказать, что он не стал отпираться, а во всем сам признался и чистосердечно раскаялся:
- Вот, ей-богу, бес попутал. Не знамо, что снизошло на меня.
Упав на колени и биясь челом об пол, просил божеского снисхождения и помилования. Высокопоставленная братия в рясах жалела его и наставляла, дабы он не отчаивался, дожидаясь божия милосердия, и душу свою тем самым не надрывал и не погубил. После этого его велели отвести в апартаменты в здании Синода  и взять под караул. Девку, попавшую под раздачу (разве могла она отказать «святому» отцу в отправлении естественных физиологических надобностей), также посадили под караул, но, разумеется, в другом помещении.
 Спустя два дня после ареста, архимандрит через экзекутора направил князю Шаховскому прошение дозволить ему помыться в бане.
- Объяви его высокопреподобию, что я того ему позволить не могу, ибо сие прошение, учитывая событие, является неприличным, – жестко ответил обер-прокурор.
Вот тут-то все и началось! Несколько членов Святейшего Синода зачастили на дом к князю с великою просьбой – замять и даже уничтожить дело, не предавая его широкой огласке. Зачем, мол, порочить святую церковь (будто это обер-прокурор его собирался опорочить, а не тот самый ловелас-архимандрит). Но они не на того напали!
- Дело сие и так уже по всему городу склоняется, – ответил князь Шаховской. – Да и, кроме того, надлежит Святейшему Синоду оное решить без наималейшей потачки, дабы публика несомненно верила, что Святейший Синод все по званию должности своей дела беспристрастно, не являяся сам участником, производит.
Когда же на следующий день князь Шаховской прибыл в Святейший Синод, к нему в кабинет явился все тот же экзекутор с новым прошением от опального монаха.
- Его высокопреподобие просит, чтоб он допущен был пред то собрание, понеже имеет еще нечто представить.
- Сие я ему дозволяю, – согласился князь.
И вскоре архимандрита ввели в зал собрания, где сидели все члены Священного Синода. Архимандрит тут же повалился на пол у самых ног присутствующих.
- Прошу вас, братие, милостивого выслушания и помилования. Христом богом прошу!
- Вставай, отче! Мы готовы выслушать тебя, – велел Рафаил Заборовский, митрополит Киевский и Галицкий, местоблюститель патриаршего престола, заменявший на этом посту часто болевшего в последнее время митрополита Новгородского Амвросия.
Монах поднялся и заговорил, тяжело придыхая от большого волнения:
- Сказывают мне, что по приведении меня в крайнем от крестьян поругании, когда я в огорчении духа, в смятении и вне памяти находясь, представлен был Святейшему Синоду, тогда я винился в грехопадении с какою-то девкою, с коею злодеи мои крестьяне невинно меня ополичили и поругательно с нею чрез всю Москву в Святейший Синод везли. Но буде я как на себя вашему святейшеству объявил, то ей-ей напрасно. Будучи в крайнем страхе, в смятении и в исступлении ума, да и теперь, хотя мало опамятовался, однако в великом же страхе нахожусь, признавая немилость ко мне господина обер-прокурора: ибо я вчерась просился в баню, но он не велел меня отпускать.
Эти слова заставили подняться с мест многих членов собрания. Да и то сказать, жаловаться на обер-прокурора в присутствии его самого.
-  Вот что творит помешанный разум в оскорбительных смятениях! – заговорил Иоасаф Белгородский. –  Сие легко статься может, когда человек от нестерпимого поругания в конфузии и вне ума находится. Видно, что и теперь он не вовсе образумился, и мог ли бы в целой памяти так напрасно в присутствии на господина обер-прокурора жаловаться, о котором мы знаем, что во всех делах беспристрастно поступает.
- Пади к ногам его высокопревосходительства и прощения проси! – велел митрополит Рафаил.
Одновременно с этим заговорили и другие члены Синода, но уже обращаясь к князю Шаховскому:
- Пожалуйте, отпустите сие ему, ибо он, еще не пришедши в совершенную память, бредит.
Князь поднялся из-за своего стола и, обведя глазами членов Синода, а затем и проштрафившегося архимандрита, произнес:
 - Я о сатисфакции за себя не прошу и сии бредни его уничтожаю.
После этого Фаддея вывели из собрания и снова вернули под караул, а члены Синода стали, каждый по-своему, уговаривать обер-прокурора оправдать и простить заблудшего их собрата, приняв во внимание рассуждения последнего.
- Я сему последнему оправданию поверить не могу, видев прежде, с каким чувствительным признанием и раскаянием он Святейшему Синоду признавался, – ответил князь Яков. – Я буду домогаться, дабы дело о сем монахе решено было без малейшего послабления, по точности законов.
Но теперь уже взъерепенились митрополиты и архиереи, понимая, что разглашение данного проступка их собрата, в первую очередь, ударит по их чести и выставит на всенародное осмеяние весь их сан. И так уже обыватель, едва завидев на улице кого из священнослужителей, начинал тыкать в них пальцем, а иные и вслух поругиваются.
Они стали действовать за спиной у князя Шаховского, найдя себе покровителя в лице графа Шувалова. Шувалову и удалось склонить императрицу на сторону первосвященников. Впрочем, этому способствовало и еще одно обстоятельство.
Один из приятелей князя при своем визите к нему, возьми да и спроси у него по поводу монаха, о котором шумела уже вся столица. Князь Шаховской, не предвидя подвоха от приятеля, честно рассказал ему о том, как архимандрит перед собранием Синода с крайним и чувствительным раскаянием признавался в своем проступке, и как он после от всего того отрекся.
В тот же вечер приятель этот ужинал за одним столом с императрицей и слышал, как Петр Шувалов заговорил о злосчастном монахе:
- Негоже, ваше величество, так измываться над святым отцом. Помнишь, матушка, как Иисус сказал: кто из вас не без греха, пусть бросит в меня камень? К тому же, ведомо мне, что старец извинился перед господином обер-прокурором.
- Ваше величество, а я знаю, что сей старец сам, будучи в целой памяти, признался, а потом, притворясь безумным, запираться в том стал.
Последнее высказывание весьма удивило Елизавету, которая уже вроде бы приняла решение о прощении архимандрита, и она спросила:
- Почему ты так обстоятельно об том знаешь?
- Сего же дня я о всем том слышал из уст самого его высокопревосходительства обер-прокурора, князя Шаховского.
 Елизавета вмиг помрачнела и, переглянувшись с Шуваловым и Разумовским, ничего не ответила. Зато на следующий день велела через генерал-прокурора объявить обер-прокурору Святейшего Синода, что за это жестоко наказывать должно, кто тайности из Синода выносит, а он, обер-прокурор, сам о таком-то деле разглашает в публике. Кроме того, повелела всех тех мужиков, кои так оного архимандрита обругали, отослать для наказания в губернскую канцелярию, а девку, которая по тому их научению архимандрита поклепала, наказать в Синоде и сослать на покаяние в монастырь, оного же архимандрита, для отвращения соблазна и чтобы тем воспоминания о его истории менее было, отдалить в другой монастырь.
Князь Трубецкой все это в грозном тоне и передал Шаховскому.
- Я вам, князь, о том деле, как оно происходило, прежде обстоятельно изъяснял, а посему не понимаю гнева ее величества в отношении меня. Прошу вас, Никита Юрьевич, голубчик, посодействуйте мне в аудиенции у ее императорского величества. Хочу лично обо всем изрядно доложить, – стоял на своем князь Шаховской
- Обещать ничего не могу. Уж больно гневлива в отношении тебя стала императратрица, но слово замолвлю, – пообещал Трубецкой.
Замолвил ли свое слово, или нет князь Трубецкой перед императрицей, сложно сказать. Одно можно констатировать: и мужиков, поймавших в бане монаха с девкой, и саму ту девку по указанию Елизаветы Петровны наказали, а самого архимандрита, разумеется, «незаслуженно» оклеветанного, оправдали и дозволили и дальше исполнять свои архимандритские обязанности. Сам же князь Шаховской почувствовал на себе царицыно неудовольствие своей персоной – она все реже желала видеть и разговаривать с ним. Зато регулярно через Шувалова да Голицына получили челобитные от членов Синода с жалобами на обер-прокурора. А там двор возвращался в Петербург, соответственно хлопоты с переездом Синода полностью загрузили и обер-прокурора. Впрочем, князь не терял надежды все же добиться разговора с Елизаветой Петровной и рассказать ей всю подноготную историю с архимандритом.
И он своего шанса дождался.
В один из дождливых осенних вечеров князю Шаховскому довелось присутствовать на приеме в Зимнем Дворце. Увидев его, Елизавета подозвала к себе. Вид у императрицы был явно недружелюбен, но Шаховской и не ждал иного.
- Куда Синод смотрит? – хмуро спросила она. – Я была вчерась на освящении новосделанной при полку Конной гвардии церкви, в которой на иконостасе в место, где по приличности надлежало быть живо изображенным ангелам, поставлены разные, наподобие купидонов, болваны, чего-де наша церковь не дозволяет.
Шаховской печально вздохнул:
- Осмелюсь доложить вашему величеству, что я свидетельствуюсь всеми моими святейшему Синоду предложениями, что о таких и сим подобных по делам попущаемых к немалым соблазнам неустройствах, дабы те пресечены и исправлены были без наималейшего упущения, всеприлежно старался, но не вижу иного успеха, как только время от времени присутствующих в Синоде членов против себя неудовольствия, а тем делам презрительное без решения продолжение. Хотя я и надежен на справедливость и милостивое защищение вашего императорского величества, но как, к несчастию нашему, не дал всемогущий вашему величеству своей прозорливости и предвидения, как сердца наши часто, страсти свои питая, языком под видом добродетели, истины и справедливости красноречиво закрывают ложь, как то и не вдавне я видеть и сокрушаться был принужден.
- Ты об чем речь ведешь, князь?
- Осмелюсь напомнить вам, ваше императорское величество, о не так давнем архмимандричьем деле.
- Да как же, разве не так, как надлежало, оное решено? – удивленно спросила императрица.
Этого только и нужно было князю Шаховскому. Он не спеша, тщательно разжевывая, втолковывал императрице, с доказательствами, о коварных происках членов Синода, которые смогли привлечь на свою сторону, уж не знамо, какими путями, не только ее приближенных, но и ее самоё, показав, что и мужики, и девка являются в том деле скорее пострадавшими, нежели виноватыми, и наказаны они были вполне напрасно, а старец странным образом оправдан. Елизавета все это внимательно слушала и к концу рассказа обер-прокурора Синода лицо ее от удивления вытянулось, а на глазах даже выступили слезы.
 - Боже мой! Можно ль мне было подумать, чтоб так меня обманывать отважились?! – печально вздохнула императрица. – Весьма о том сожалею, да уже пособить нечем. Спасибо тебе, князь Яков, что просветил меня в сем деле.
Разумеется, беседа эта и восстановленное благоволение императрицы к обер-прокурору не осталось в тайне. Что только еще больше озлило против него первосвященников. Князь Шаховской стал для них едва ли не главным врагом. И они смогли добиться встречи с императрицей, на которой заявили:
- Ваше императорское величество, государыня-матушка, силов больше наших никаких нету противу того, что творит в Синоде господин обер-прокурор.
Елизавета оказалась в замешательстве: кому же все-таки верить – этим бородатым высшим церковным сановникам, или безбородому обер-прокурору, которому она совсем недавно поверила и осыпала новой лаской.
Между тем священники, как один, упали перед императрицей на колени и со слезами на глазах продолжали:
- Уже не стало нам возможности, чинимые господином обер-прокурором в собраниях докучные, дерзкие и оскорбительные, письменные и словесные предложения и по тем производимые его высокопревосходительством непристойные споры сносить. Выбирай, матушка-государыня, либо ты нас всех из членов и из присутствия в Синоде уволь, или ты его от нас возьми.
- Встаньте, святые отцы! Дайте мне об том поразмыслить, а решение свое я вам чрез генерал-прокурора сообщу.
Спустя день после этого генерал-прокурор князь Трубецкой пригласил к себе князя Шаховского.
- Велено мне ее императорским величеством объявить вам, князь Яков, великое неудовольствие государыни.
- Это как же так, князь Никита? – удивился Шаховской. – Намедни еще она меня ласками обсыпала.
- Синодальные члены персонально, на коленях стоя пред ее величеством, со слезами просили уволить вас с должности, – пояснил Трубецкой. –  Почему и соизволила ее величество на ваше место другого кандидата представить. А я для того вам дружески советую уже более в Синод в присутствие не ездить.
Но не такого напал. Уж сколько превратностей на своем пути преодолел князь Шаховской, столько раз дрожал за свою шкуру и карьеру, что давно понял – трудности его только закаляют и заставляют работать с еще большей энергией.
- Ежели вы, ваша светлость, точный указ имеете, чтобы мне в Синод более к должности моей не ездить, так извольте дать мне о том письменный вид, – потребовал Шаховской.
- Точного указа объявить вам я повеления не имею, – замялся Трубецкой, покашливая в кулак, – а только так, по обстоятельствам рассуждая, от себя советую вам к лучшему.
- Колико моя невинность во всех по моей должности делах и несомненное ее величества в правосудии милосердие меня подкрепляет, толико я не робко от сих хитросплетенных на меня клевет оправдаться возможные по пристойности способы употребить не умедлю, – решительно произнес Шаховской и тут же откланялся, оставив Трубецкого в некотором недоумении.
На следующий день после этого разговора князь Шаховской приехал в канцелярию Синода раньше обычного и сразу же отметил по реестру наиболее старые нерешенные и важнейшие дела, беспрестанно откладываемые членами собрания из нескольких епархий. Дождавшись прибытия первосвященников, правда, как и часто в последнее время, далеко не всех, он потребовал:
- Господа члены собрания, я тут отметил по реестру наиболее старые важнейшие дела и настоятельно рекомендую их первыми к слушанию и решению приготовить, ибо они уже долго и по многим моим домогательствам без решения длятся, и я еще также продолжать не могу, и теперь в последние о выслушании и решении тех Святейшему Синоду по должности моей предлагаю, а ежели ныне так же, как и прежде, без решения оные отложены будут, то я не премину не замедля о том ее величеству донести.
Первосвященники лишь понимающе между собой переглянулись – они-то все были в курсе разбирательств с обер-прокурором по их жалобам и самой императрицы и генерал-прокурора князя Трубецкого. Потому и ожидали они увидеть князя не таким бодрым и решительным, каковым он в сей раз предстал перед ними. Впрочем, это отнесли они всего лишь к силе духа обер-прокурора Синода. Потому и один из архиереев шутливо спросил Шаховского:
- Знать вы, князь, спокойно прошедшую ночь спали, что теперь за такие хлопотные дела вдруг принялись.
- Очень спокойно, – ответил обер-прокурор.
В зале начался шепоток, затем перешедший в почти пустые разговоры и философствования, продолжавшиеся до часу дня. Обер-прокурору никак не удавалось навести порядок. Но он понимал, что все это делается неспроста. Наконец, подал голос митрополит Рафаил:
- Понеже и сего дни многие из членов собрания в отсутствии предлагаю отложить слушание и решение оных дел до будущего впредь полного собрания.
Князь Шаховской ждал такого исхода и потому решительно произнес:
- Ну что же, господа Синод, сие происхождение дает мне причину персонально с объяснением донести ее величеству о таких важных делах, без решения продолжаемых.
- Бог вам в помощь, господин обер-прокурор, – перекрестил воздух митрополит Рафаил под усмешки других архиереев.
И князь Шаховской опять-таки добился своего. Спустя два дня ему довелось увидеть императрицу. Он пожаловался ей на священников, которые игнорируют его требования и только множат свою ненависть к нему да одолевают ее величество поклепами на него. Елизавета Петровна внимательно его выслушала и обещала помочь ему в противостоянии с членами Священного Синода. Окрыленный поддержкой императрицы, Шаховской тут же направился к генерал-прокурору и, рассказав вкратце о своем разговоре с ее величеством, попросил:
- Ваше сиятельство, для точного ее величества последнего обо мне решения, потщусь просить вас, не умедля, в силу обо мне ее по Синоду неудовольствия, представить меня кандидатом к определению на порожнее в одной коллегии президентское место.
Разумеется, князь Трубецкой не посмел отказать князю Шаховскому в такой просьбе и при первой же возможности попросил о том императрицу. Однако Елизавета, хитро взглянула на Трубецкого и твердо произнесла:
- Он мне в Синоде надобен, и я из оного его не отпущу. Я довольно уже узнала его справедливые поступки.
Это была полная и окончательная победа обер-прокурора Святейшего Синода князя Якова Шаховского над членами сего собрания. Он снова почувствовал свою силу и значимость.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1.
Любвеобильность Елизаветы Петровны поражала современников. Даже после обряда официального венчания, теперь уже законный супруг Алексей Григорьевич Разумовский порою делил супружеское ложе с другими избранниками (пусть и временными) императрицы. Первым стал Петр Шувалов. Елизавета повинилась перед супругом за этот «случай». Разумовский, разумеется, простил свою коронованную любашку. Однако, «случаи» почему-то продолжились и с другими. Одно только перечисление фамилий займет немало места: Ивинский, Петр Шувалов, Роман и Михаил Воронцовы, Сиверс, Лялин, Мусин-Пушкин… Причем, далеко не все из них были благородных кровей. Если раньше, в бытность свою полуопальной цесаревной при Анне Ивановне, выбор у Елизаветы был не ахти, то сейчас, став императрицей, она все так же не делала особого различия между знатностью и незнатностью своих ухажеров. Если с братьями Шуваловыми и Воронцовыми, а также с Мусиным-Пушкиным (между прочим, двоюродным братом Елизаветы) вопросов нет, то вот остальные…
Карл Сиверс, принадлежавший к гольштинской семье, один из членов которой поступил на русскую службу при Петре Великом, одерживал победы над горничными Елизаветы, когда та была еще цесаревной и они ходили танцевать к одному немцу, державшему кабачок. Молодой человек играл там на скрипке. Будущая императрица приняла его на службу сперва в качестве почтальона, затем дала ему другое назначение, и по своем воцарении наградила его чином камер-юнкера. В этом звании Сиверс поехал в Берлин, чтобы увидеть принцессу Ангальт-Цербстскую, и дал благоприятный отзыв о будущей Екатерине II и таким образом открыл себе дорогу к блестящей карьере. Пимен Лялин, юный камер-паж герцога Шлезвиг-Гольштинского так сильно понравился царевне Елизавете, увидевшей его однажды на улице, что она тотчас же взяла его к себе в услужение. Он был ее камер-юнкером до тех пор, пока она не вступила на трон. Через два дня после этого она сделала его камергером, подарила ему поместья и предоставила ему еще значительные доходы. Он ежедневно бывал в обществе этой государыни, а умер в 1754 году в звании подполковника и с лентой Александра Невского.
Прусский посланник Мардефельд уснащал свою переписку с Фридрихом различными анекдотами подобного рода и рассказывал в подробностях истории многих мимолетных увлечений, зарождавшихся и умиравших во время беспрестанных поездок, в которых Елизавета расходовала свою жажду деятельности и искала развлечений от скуки.
Как бы то ни было, Алексей Разумовский до конца жизни Елизаветы оставался не только ее мужем, но и настоящим другом, мирившимся с амурными слабостями императрицы. И она отвечала ему тем же. В 1744 году она вдруг решила поехать на Украину, чтобы воочию увидеть места, откуда прибыл Разумовский.
- Хотела бы я, Алешенька, посмотреть на твои родные края, – вскоре после обручения племянника и ангальт-цербстской принцессы заявила императрица Елизавета Петровна своему венчанному супругу.
Разумовский даже несколько опешил от такого пожелания. Елизавета и так уже много сделала для его семьи. Она приняла в штат фрейлин одну из его сестер, Авдотью, мать, Наталью Демьяновну, сделала статс-дамой с отдельными покоями во дворце, и подарила Розумихе в вечное потомственное владение родное село Адамовку, куда Наталья Демьяновна и вернулась после нескольких месяцев жизни в столицах (сначала в Москве, затем в Петербурге). Четырнадцатилетний младший брат обер-камергера Алексея Разумовского, Кирилл был оставлен в Петербурге. Способный и быстрый казачок под опекой брата и руководством адъюнктов Академии наук быстро выправляет изъяны хуторского образования. И уже в 1743 году Алексей Григорьевич посылает брата инкогнито под именем дворянина Ивана Обидовского для учебы в Германию, Францию, Италию. Кирилл отправляется заграницу в сопровождении адъюнкта Академии наук Григория Теплова с инструкцией брата – прилежно изучать латинский, немецкий, французский и другие языки, а также учиться танцевать, фехтовать, разуметь военное дело. В Берлине младший Разумовский одно время жил и учился у знаменитого математика Леонарда Эйлера, слушал лекции в Кёнигсберге, Геттингене, Страсбурге. Побывал в Италии и Франции. Во время пребывания за границей 15 июня 1744 года Кириллу Разумовскому пожалован титул графа. В том же году сам Алексей Разумовский был возведен в графы Священной Империи патентом Карла VII, производившим его в потомки княжеского рода – от Романа Рожинского. Прекрасно знавший себе цену, фаворит Елизаветы первым и обратил в шутку эту фантастическую генеалогию. Он не стыдился своих родных, несмотря на всю их простоту, но и не навязывал их.
Алексей Григорьевич и на самом деле был бы образцовым фаворитом, не будь у него пристрастия к вину. Он предавался этой страсти обыкновенно на охоте, и тогда, забывая свою доброту, шел по следам отца. Когда, получив приглашение на охоту, граф Петр Шувалов не мог отказаться от участия в ней, то жена его ставила свечи в его отсутствие и по возвращении его служила молебен, если праздник обходился без палочной расправы. Салтыков, будущий победитель Фридриха II, был бит Разумовским и создал себе незаслуженную славу труса за то, что ему не отомстил. Но как ему было мстить? Фаворит был неуязвим. Да и самой императрице, порою, перепадало тумаков от Алешеньки, что, впрочем, пока никак не сказывалось на их взаимоотношениях. 
Разумовский был нрава насмешливого, хотя и без тени злобы, и обладал собственными очень широкими философскими воззрениями, полными снисходительной и иронической беспечности. Не любя игру и относясь равнодушно к выигрышу, среди богатства, которым он был осыпан, он держал банк, чтобы доставить удовольствие своим гостям, и позволял грабить себя без стеснения, причем, гости мошенничали, играя в карты, либо просто набивали карманы золотом, валявшимся на столах. Даже князья не стеснялись этого. Так, к примеру, князь Иван Васильевич Одоевский наполнил свою шляпу золотыми монетами и затем передал ее своему лакею, ожидавшему в передней. В особенности ревностно занимались этим женщины, и среди самых беззастенчивых из них была Настасья Михайловна Измайлова, рожденная Нарышкина, бывшая подруга Елизаветы. Сознавая затруднительность своего положения на той высоте, на какую вознес его случай, Разумовский приблизил к себе таких ученых и талантливых людей, как Теплов, Ададуров (адъютант академии), Сумароков и Елагин. Сам Разумовский стоял вне политики, но на него опирались такие представители русской партии, как канцлер Бестужев-Рюмин.
Поселившись во дворце, в апартаментах смежных с покоями государыни, Разумовский был уже не «ночным императором», как некогда Бирон или Линар, а открыто признанным участником всех удовольствий, всех поездок ее величества, со всеми внешними признаками почета, принадлежащими принцу-супругу. Выходя из театра в сильный мороз, императрица заботливо запахивала шубу Алексея Григорьевича и оправляла его шапку. В Опере итальянские певцы чередовались с малороссийскими, так как их таланты больше нравились фавориту. При дворе также отныне пошла мода на все малороссийское: заведены были бандуристы; в штатах числилась «малороссиянка-воспевальница». Малороссийские блюда входили в меню даже официальных обедов, и Разумовский сидел за столом всегда рядом с государыней. Эти черты еще многозначительнее интимного обеда, подсмотренного великим князем Петром в щелочку, просверленную им в стене, когда Разумовский сидел напротив императрицы в халате.
Практически все и всегда путешествия Елизаветы походили на бедствия. Когда она переезжала из Петербурга в Москву, то это перемещение производило переполох в обоих городах. Девять десятых петербургских жителей уезжало в Москву. Сенат, Синод, Иностранная, Военная коллегии, казначейство, придворная канцелярия, почта, все службы дворца и конюшен должны были следовать за государыней: восемьдесят тысяч человек и девятнадцать тысяч лошадей. Одна карета императрицы требовала множества лошадей. Елизавета любила путешествовать быстро. Лошадей, предназначенных для ее экипажа, подвергали особой тренировке – в ее линейку или возок, снабженный особым приспособлением для топки, впрягали двенадцать лошадей и мчались в карьер. Если одна лошадь падала, ее немедленно заменяли другой, а за экипажем скакала полная смена запряжки. Таким образом пробегали по несколько сот верст в сутки. Готовясь же к путешествию императрицы в Киев, завербовали четыре тысячи лошадей. Узнав об этом, Разумовский воскликнул:
- Да их надо в пять раз больше!
Впрочем, как-то справились и с этим количеством.
Между тем, ехали в Киев отдельным обозом великий князь Петр и его невеста Екатерина. Правда, в разных каретах. Петр со своими наставниками-камергерами Брюммером, Бергхольцем и Дукером занимал одну карету, а в другой находились Екатерина с матерью, графиней Румянцевой и одной из фрейлин Иоганны Елизаветы. Поездка была не очень веселой – по большей части молчали, либо выглядывали из-за шторок на проплывавшие мимо окон города и веси, либо подремывали. Но вот совсем уж было заскучавший со своими спутниками Петр решил перебраться в «дамскую» карету. Екатерина даже обрадовалась – ей надоело постоянное ворчание матери и ее перешептывание с фрейлиной, а также косые взгляды и периодические нравоучения Румянцевой. Зато самой Иоганне Елизавете совсем не нравилась компания развязного и глуповатого принца, который и не собирался возвращаться в свою карету. И она вскоре нашла выход из этой ситуации. На первой же остановке предложила разбавить компанию жениха и невесты еще двум молодым людям – двум будущим фельдмаршалам – двадцатишестилетнему генералу князю Александру Голицыну и двадцатидвухлетнему камер-юнкеру Петра Федоровича графу Захару Чернышеву. После этой поездки, сдружившись с младшим из братьев Чернышевых, Екатерина называла его «горячей головой». Постепенно эта дружба переросла в любовь, о чем сама Екатерина призналась в записочке, переправленной Захару: «Первый день, как будто ждала вас, так вы приучили меня видеть вас; на другой находилась в задумчивости и избегала общества; на третий смертельно скучала; на четвертый аппетит и сон покинули меня; все мне стало противно: народ и прочее... на пятый полились слезы... Надо ли после того называть вещи по имени? Ну вот: я вас люблю!».
Молодые люди, разумеется, с удовольствием согласились да еще пригласили двух молодых фрейлин из свиты Екатерины. Но как можно ехать в такой большой компании в одной карете? Тут уже инициативу в свои руки взяли молодые люди. Они взяли одну из повозок с их постелями, приладили вокруг нее скамейки и, таким образом, вся эта компания – Петр с Екатериной, Иоганна Елизавета, князь Голицын и граф Чернышев с двумя фрейлинами вполне комфортно разметились в ней и весело доехали до самого Киева. Однако это никак не могло понравиться графине Румянцевой с фрейлиной Иоганны Елизаветы, обер-гофмаршалу Брюммеру с обер-камергером Бергхольцем, а также всей остальной свите, поскольку никого из них даже близко не подпускали к этой повозке. И поэтому в то время, как молодежь шутила и смеялась, все остальные переругивались и скучались.
Через три недели пути молодежь прибыла в конечный пункт всего путешествия – почти родной для графа Разумовского городок Козелец, лежащий в семидесяти верстах от Киева, на полпути между ним и Черниговом. Между тем, сама Елизавета задержалась в пути, что явилось причиной дурного настроения императрицы, и прибыла к конечной цели путешествия спустя еще три недели – лишь в середине августа.
Остановились в доме Розумихи, императрицыной свекрови. Пока ждали императрицу, развлекались, как могли. В основном, с утра до вечера играли в карточного фараона. Играли по двое в большой зале, что как бы делила дом на две половины. Разумеется, чаще всего в напарники Петру Федоровичу доставалась Екатерина.
Сам дом был не очень большой и такой немаленькой компании в нем было тесновато. Принцессе Екатерине приходилось спать в одной комнате с матерью, в передней расположились графиня Румянцева с фрейлиной Иоганны Елизаветы. Только великому князю Петру Федоровичу предоставили отдельную небольшую комнатку.
Однажды Петр зашел в комнату Ангальт-Цербстских дам. Екатерина сидела в кресле, поджав под себя ноги, и читала книгу. Иоганна Елизавета была занята письмом прусскому королю Фридриху. Рядом с ней на небольшом табурете стояла открытая шкатулка. Петр хотел было позвать Екатерину к себе посекретничать, но, увидев шкатулку, не смог побороть свое любопытство и решил ознакомиться с ее содержимым.
- Ваше высочество, не троньте шкатулку, – довольно резким тоном остудила желание принца Иоганна Елизавета.
Петр сделал вид, что испугался такой решительности и отпрыгнул в сторону, подальше от стола со шкатулкой. Он все еще любил дурачиться, как маленький ребенок. В это время Екатерина оторвала взгляд от книги и посмотрела на жениха. А тот, поняв, что на него обратили внимание, стал прыгать туда-сюда, желая рассмешить Екатерину. Она и в самом деле прыснула со смеху, прикрыв нижнюю часть лица книжкой. Но так случилось, что, прыгая, Петр полою своего платья зацепил открытую крышку шкатулки и та упала на пол, рассыпав все содержимое. Иоганна Елизавета тут же вскочила на ноги, положив перо на чернильницу и свернув вдвое листок бумаги, на котором писала.
- Я же просила вас, ваше высочество, держаться подальше от моей шкатулки! – сердито воскликнула она.
- Простите, ваша светлость, – лицо у Петра стало, как у набедокурившего ребенка, которого ругают совершенно по делу. – Я, право, не нарочно.
- Нет, сударь, это вы специально уронили шкатулку, дабы мне насолить!
- Вот ей-богу, я не нарочно, случайно так вышло, – оправдывался Петр. – И вы несправедливо меня ругаете.
Но это еще больше разозлило Иоганну Елизавету. Она посмотрела на дочь таким взглядом, что Екатерина, зная крутой нрав матери, которая, в случае чего, могла отвесить ей и оплеуху, даже не постеснявшись присутствия царевича, вжала голову в плечи.
- Ну, что же ты молчишь, Фике? Скажи же, что его высочество нарочно уронил шкатулку, чтобы досадить мне.
- Да, да, Фике, – со своей стороны и Петр посмотрел на нее с надеждой. – Вы же видели, что я не нарочно.
Екатерина оказалась меж двух огней. Ей не хотелось ни мать обидеть, ни принцу солгать. Наконец, она нашлась с ответом:
- Я не думаю, чтобы великий князь сделал это нарочно. Но, когда он прыгал, то задел платьем крышку шкатулки.
Иоганна Елизавета рассвирепела.
- Да как ты смеешь, мерзавка, лгать матери! Ты же видела прекрасно, что его высочество нарочно зацепил шкатулку.
Екатерина замолчала и даже заплакала. Но тут Петр, понимая, что принцесса в данном случае приняла его сторону, и видя, что она заплакала, набрался храбрости и сам набросился на Иоганну Елизавету.
- Да замолчите вы, сударыня! Вы несправедливы, и оттого гневаетесь на меня и на ее высочество, вашу дочь. И вообще ваш гнев больше похож на бешенство.
Иоганна Елизавета, не ожидавшая такого отпора, какое-то время стояла молча с открытым ртом, а затем уже более спокойным тоном ответила:
- А вы – невоспитанный мальчишка, ваше императорское высочество.
Она выскочила из комнаты, хлопнув за собой дверью.
Чаша терпения у обоих оказалась переполненной. С этого момента они сделались врагами, несмотря на большие усилия, которые прилагала Екатерина, чтобы помирить их. Они так и не смогли никогда уже простить этого друг другу, и их обхождение друг с другом стало весьма натянутым. Зато на довольно длительное время эта ссора сблизила Петра с Екатериной, он стал ей поверять такие тайны, какие не мог тогда доверить больше ни одному человеку.
За несколько верст от города царскую процессию встречала Розумиха с младшим сыном Кириллой, что ей заранее посоветовал старший сын, Алексей.
За год после возвращения на Украину из столицы, Наталья Демьяновна стала настоящей помещицей, да еще и графиней. На одном из хуторов близ родной Адамовки, пожалованных Елизаветой супругу Алешеньке, Наталья Демьяновна построила усадьбу, названную в честь сына Алексеевщиной. Кроме того, Разумовский купил матери дом в самом Козельце. Завидев свекровь, императрица вышла из кареты и, держа под руку Разумовского, подошла к Розумихе, слегка поклонившись ей. В ответ Наталья Демьяновна едва не к самой земле припала, затем обняла и поцеловала по очереди царственную невестку и родного сына. Потом настала очередь сестер Разумовского – каждая из них подходила к императрице, кланялась в ноги, целовала руку. Елизавета впервые увидела все большое семейство Разумовских.
Розумиха для начала пригласила всю процессию в усадьбу Алексеевщину, где императрица с Разумовским и заночевали. Алексей Григорьевич для строительства усадьбы пригласил одного из лучших архитекторов того времени – Андрея Квасова, который и создал настоящий шедевр усадебно-парковой архитектуры, к сожалению, до наших дней не сохранившийся. Усадьба располагалась между затокой реки Остёр и дорогой из Козельца в Переяслав. Собственно усадьба состояла из господского дома и флигелей, к которым позднее добавилась Алексеевская церковь, завершившая собою парадный двор. Дополняли же картину искусственные пруды, сад в стиле барокко, хозяйственный двор и терраса, ведущая к реке. Господский дом был одноэтажным, прямоугольным в плане с тремя ризалитами на каждом из удлиненных фасадов и анфиладно-коридорной системой планировки. Остальные постройки стояли симметрично оси усадьбы, проходившей через середину дома, прудов и сада. Открытая терраса дворца с выходом на парадный двор по лестнице, расширяющейся книзу, смотровые площадки, аллея на берега Остёра, лестница к затоке реки перед северо-восточным фасадом великолепно вписывали постройки в прилегающий ландшафт, создавая иллюзию единого ансам-бля.
Елизавета с Разумовским оценили великолепие усадьбы, но оставаться дольше здесь не могли и на следующий день, наконец, прибыли в уездный город Козелец.
Этот казацкий городок имел славную историю. С 1649 года здесь находился центр Козелецкой сотни Переяславского полка, а с 1654 года – Киевского. Вскоре после этого Богдан Хмельницкий предоставил Козельцу Магдебургское право, дававшее городу право на самоуправление и собственный суд, право земельной собственности и освобождение от большей части повинностей. Зато сынок Богдана в 1679 году при помощи татар Козелец разграбил. Хотя он никогда и не был гетманским городом, зато почти семьдесят пять лет (с 1706 по 1781 годы) являлся центром Киевского полка, то есть в вопросах, которыми ведала гетманщина, Киев был в его подчинении.
Козелец расположен в живописном месте на берегу речки Остёр, притока Десны. Вокруг города на бескрайних лугах каждую весну пышным цветом распускались цветы козельцы, покрывая красочным ковром приостерские равнины. Цветы эти, вероятно, и дали название поселению. А может, название произошло от козьего леса в округе, названого в старину «козелес», то есть место, где водилось много диких коз.
Все две недели, которые провела Елизавета в Козельце, Разумовский заботился о том, чтобы его родня не надоедала ей. Он собирал их в доме, выстроенном им в родном селе, и там предавался с ними семейным излияниям. Он не забыл своего первого учителя, дьячка в Лемешах, хотя ему с трудом удалось удовлетворить его честолюбие. Приехав в Петербург и побывав в опере, дьячок потребовал места капельмейстера в этом учреждении, вероятно в силу теории пропорционального возвышения, зарождавшейся в его скудном уме. Во время посещения дома бывшего гофмаршала Левенвольда Елизавета с изумлением увидела, как ее супруг бросился на шею дворецкому и стал его целовать.
– Ты в уме ли?
– Это мой старый друг, – едва ли не прослезившись, ответил Разумовский.
Великолепие местной природы и радушие местных жителей пленили Елизавету и спустя несколько лет с подачи Разумовского и согласия императрицы в городе возвели собор Рождества Богородицы – один из красивейших храмов того времени, до сих пор восхищающий своим великолепием. Елизавета лично подарила храму иконостас. Причем, в народе поговаривали, что церковь эта строилась под иконостас, который был заказан Елизаветой в Италии для императорской церкви в Петербурге. Но после того как иконостас был доставлен на место, стало понятно, что он слишком велик по размеру. Тогда было поручено архитектору Растрелли соответственно размерам и величине иконостаса составить проект собора. В скором времени собор был построен. Изумленному взору обывателей града Козельца предстало в виде собора такое чудо, что все просто ахнули и единогласно решили, что не только в Чернигове, но даже в самом Киеве нет такого собора.
Из Козельца отправились Киев, но по дороге остановились в Глухове. Казацкие старшины упросили это сделать Разумовского и он сразу понял их задумку. Понял и одобрил. Елизавета в Глухове присутствовала на смотре реестровых казаков, после чего генеральная старшина, полковники и казаки подавали императрице петиции о возобновлении гетманства на Украине. Прошение о гетманстве Елизавета приняла довольно милостиво и в ответ пообещала:
- По приезде нашем в столицу обязательно рассмотрим вашу просьбу и подберем подобающего сей должности гетмана.
Цель украинского казачества была достигнута, и Разумовский со спокойной душой повез супругу в Киев, куда они и прибыли 29 августа. Такого великолепия в этом древнем городе на Днепре Елизавета увидеть не собиралась. Но Киев покорил ее. Посетив Киево-Печерскую лавру и выйдя из пещер, она глубоко вздохнула, перекрестилась и громко произнесла:
- Возлюби меня, боже, в царствии небесном твоем, как я люблю народ сей благонравный и незлобивый.
Возможно, посещение Киево-Печерской лавры повлияло, а, может, главную роль сыграла безмерная любовь пусть и тайно, но венчанных супругов, но вскоре у Елизаветы с Разумовским родилась дочь, которую назвали Августой. Естественно, о незаконнорожденной девочке никто не должен был узнать. Потому и отчество ей дали Матвеевна и фамилию – Тараканова. И отдали ее на воспитание Рохумихе.
Спустя много лет, этой фамилией воспользоуется одна авантюристка, которая в открытую будет себя называть принцессой, и дочерью императрицы Елизаветы Петровны.

2.
Императрица с Разумовским и всем своим двором, а также Екатерина с матерью и великим князем вернулись в Москву к концу сентября. Остаток осени прошел в придворных балах, маскарадах и посещении комедий. Но даже все это вместе взятое не могло поднять настроение Елизавете. Она частенько в это время бывала не в духе, и причину плохого ее настроения поначалу никто не мог понять. Но ларчик открывался просто.
Как-то на очередной комедии присутствовала в своей ложе Елизавета, а в ложе напротив сидели будущие супруги – Екатерина с Петром. Подготовка к свадьбе шла своим чередом и была назначена на начало следующего, 1745-го, года.
Два года назад по приглашению Елизаветы Петровны в Россию приехала французская труппа де Сериньи и периодически ставила в придворном театре комедии Мольера, Леграна, Данкура, Лесажа. Играли, разумеется, на французском языке. В тот раз давали комедию Мольера «Проделки Скапена». Петр с Екатериной от души смеялись над проделками забавного героя, пока вдруг принцесса не заметила на себе косые и весьма недобрые взгляды императрицы. Ей подумалось, что, может быть, императрица заприметила какой-нибудь казус в ее одежде, но, осмотрев себя с головы до ног и ничего серьезного не заметив, она снова отвлеклась на спектакль. При этом, Петр постоянно дергал ее, хватал за руку и, тыча пальцем на сцену, заразительно смеялся. Но вот Елизавета подозвала к себе Лестока и что-то начала ему сердито с жаром выговаривать, то и дело кивая в сторону ложи, где сидели молодые. Лесток слушал и кивал, затем покинул ложе Елизаветы Петровны и через пару минут вошел в ложу Екатерины и остановился чуть позади нее.
- Заметили ли вы, ваше высочество, как императрица со мною говорила? – негромко спросил он.
- Да!
- Ну, вот, – сказал Лесток. – Она очень на вас сердита.
- На меня! За что же? – удивленно вскинула брови Екатерина, одновременно опять поймав на себе взгляд императрицы и по этому взгляду поняла, что Лесток не шутит.
- Потому, что у вас много долгов! Ее величество велела передать вам, что это бездонная бочка, и что, когда она была великой княжной, у нее не было больше содержания, нежели у вас, что ей приходилось содержать целый дом и что она старалась не входить в долги, ибо знала, что никто за нее не заплатит.
Все это Лесток произносил с сердитым и сухим видом, понимая, что за ним сейчас тоже наблюдает императрица. Высказав все елизаветины претензии, Лесток ушел, а у Екатерины на глаза навернулись слезы, но она ни слова не произнесла в ответ. Ей, разумеется, стало уже не до комедии. Петр, все время разговора Екатерины с Лестоком, неотрывно следил за сценой, что не мешало ему одним ухом прислушиваться к сказанному.
- Я не совсем расслышал, что это граф Лесток говорил вам про какие-то долги? – уточнил он.
- Ее величество недовольна тем, что я наделала долгов.
- Да ну ее! Тетка вечно чем-то недовольна, – как бы безразлично произнес Петр, тем не менее Екатерина по его лицу прочитала, что он весьма доволен таким нагоняем. Иногда ему начинало казаться, что Екатерина ему совсем не нравится и жениться на ней ему бы не хотелось.
- Проводите меня, ваше высочество, – попросила Екатерина, поднимаясь и стараясь не смотреть в противоположную ложу.
Иоганна Елизавета, узнав о недовольстве императрицы, тут же набросилась на дочь:
- Вот, добились, чего хотели! Это все следствие тех стараний, которые употребляла ее величество, чтобы вырвать тебя из моих рук. А поелику тебя так поставили, что ты можешь действовать, не спрашиваясь у матери, то я в этом деле умываю руки!
Екатерина, успокоившись, на следующий же день потребовала все свои счета. Аккуратно разбирая их, раскладывая по стопкам, она выяснила, что за ней числится долгов на семнадцать тысяч рублей. При этом, перед отъездом из Москвы на Украину императрица прислала принцессе в подарок пятнадцать тысяч рублей и большой сундук простых материалов в придачу. И в итоге оказалось, что долг не столь уж и велик – всего-то две тысячи рублей. Откуда они взялись? Екатерина разложила по полочкам все свои траты и, благодаря Елизавете Петровне, она поняла, что деньги любят не только счет, но и отчет. Причем, полный.
Ангальт-Цербстская принцесса прибыла в Россию, образно говоря, полураздетой: гардероб не соответствовал не только ее титулу будущей невесты наследника российского престола, но даже и статусу в ее крохотном княжестве. У нее было всего три-четыре платья, и это при том, что придворные дамы в Петербурге меняли платья по три раза в день. Все ее белье составляла дюжина рубашек, а простыни она и вовсе одалживала у матери. К тому же, Фике едва ли не сразу по приезде в Россию объяснили, что в этой стране любят подарки, а друзья у тебя появляются лишь тогда, когда ты с ними щедр. Наконец, в том, что у принцессы появились долги, не совсем она виновата, поскольку сама императрица приставила к ней одну из самых расточительных женщин в России, которая всегда была окружена купцами, и ежедневно представляла своей подопечной массу вещей, которые советовала брать у этих купцов и которые Екатерина часто вынуждена была покупать лишь для того, чтобы отдать Румянцевой, так как ей этого очень хотелось. Да и жених, великий князь Петр, тоже стоил ей немало, поскольку был жаден до подарков. А если ее мать, Иоганна Елизавета начинала по какому-нибудь ерундовому поводу на нее ворчать и ругаться, Екатерина легко могла задобрить ее какой-нибудь вещью. А в последнее время настроение у матери часто было отвратительным по той простой причине, что императрица все чаще начинала ее оскорблять и унижать при посторонних, чему немало способствовали сплетни и происки Румянцевой и Брюммера. Кроме того, Иоганна Елизавета, вопреки дворцовому этикету, вынуждена была теперь следовать при приемах не перед, а позади своей дочери. И поэтому, где только это можно было, Екатерина старалась избегать этого, но только не во дворце.
В довершение ко всем несчастьям Екатерины добавилась еще и тяжелая болезнь Петра Федоровича – в ноябре месяце в Москве великий князь заболел корью. А поскольку сама Екатерина корью не переболела, то ее, первым делом, и оградили не только от посещений великого князя, но даже и от визитов тех людей, которые окружали или просто посещали Петра. Разумеется, все вечеринки и веселья закончились до полного его выздоровления. Но это было только началом.
В Москве ударили морозы, наступила настоящая русская зима. Корь отступила, и императрица потребовала, чтобы Петр с Екатериной и всеми прочими немедленно отправлялись в Петербург. Приготовили сани. В одних ехали Екатерина с матерью, в других Петр с Брюммером. Вещи ехали позади. День рождения Елизаветы Петровны, 18 декабря, застал поезд в Твери. Там они остановились и отметили этот день. А на следующее утро тронулись дальше. За день проехали по снежнику верст сто пятьдесят и остановились в Хотиловском Яме, что почти на полпути до Новгорода. Вечером, как и всегда, Петр зашел в комнату Екатерины, но вдруг почувствовал себя плохо. Брюммер тут же сопроводил его в его комнату и уложил в постель. А ночью у Петра начался сильный жар. Врачи определили, что это оспа. Поэтому, когда на следующее утро Екатерина с матерью решили узнать, каково самочувствие принца, дальше порога их не пустили. Там их встретил Брюммер.
- Ваше высочество, вам не следует заходить в покои его императорского высочества.
- Почему? – удивилась Екатерина.
- У великого князя только что появились оспенные пятна.
Услышав такое, Иоганна Елизавета тут же схватила дочь за руку и вывела ее на улицу.
- Не хватало еще тебе подхватить оспу, – сказала она. – Мало нам, будто, других напастей.
Посовещавшись с Брюммером и графиней Румянцевой, Екатерина решила ехать с матерью в Петербург в тот же день, оставив Петра в Хотилове на попечение его приближенных, а также графини Румянцевой и фрейлины Иоганны Елизаветы. Одновременно в столицу к императрице послали курьера. Узнав о новой болезни племянника, Елизавета Петровна сорвалась с места и помчалась в Хотилово. Недалеко от Новгорода, ночью она встретилась с экипажем ангальт-цербстских дам.
- Что с Петром Федоровичем? – допытывалась императрица, при этом обращаясь к Екатерине.
- С его высочеством дурно, у него обнаружилась оспа. Язвы покрыли и лицо, и тело.
- Мы оставили его высочество в Хотилове. За ним присматривают господин Брюммер и графиня Румянцева, – добавила Иоганна Елизавета.
Несмотря на мороз, Елизавета Петровна побледнела в лице и, не говоря больше ни слова, вернулась к своим саням и велела мчаться, что есть мочи, не жалея лошадей. Все время болезни, продолжавшейся более месяца, Елизавета оставалась в Хотилове, рядом с племянником.
- Ежели бог поможет Петру выкарабкаться, я построю здесь церковь в знак благодарности за благополучное выздоровление.
В январе 1745 года молодой организм принца осилил жестокую болезнь, а императрица сдержала свое слово и велела заложить в Хотилове церковь Михаила Архангела. Автором проекта был назначен уроженец села Вешки Новоторжского уезда, главный архитектор Адмиралтейств-коллегии Савва Чевакинский, автор таких шедевров, как Морской госпиталь в Кронштадте, Шуваловский дворец и Никольский Морской собор в Санкт-Петербурге, один из архитекторов Царского села. Барочная церковь эта и до сих радует глаз всех, кто путешествует из Петербурга в Москву (или в обратном направлении), миновать ее невозможно, поскольку ровное, в основном, шоссе  как раз в Хотилове делает небольшой крюк, объезжая открывающую на горизонте и видимую издалека церковь. Купол и колокольня этой церкви видны за несколько верст и в солнечную погоду являют собой картину божественной красоты.
По приезде в Петербург, мать с дочерью разместили в одном из кавалерских придворных домов. Зимний дворец в том виде, в каком мы его знаем сейчас тогда еще не был построен, и в нем размещалось только семейство императрицы. Даже наследнику престола отвели отдельный дом, расположенный как раз между Зимним дворцом и домом ангальт-цербстских дам. Их встретил камергер и объяснил, что покои принцессы находятся слева от парадной лестницы, а покои ее светлости Иоганны Елизаветы – справа. На каждой половине было по четыре комнаты: две на улицу, две во двор дома; причем, комнаты были абсолютно одинаковы, стены их обтянуты голубой и красной материей. При этом обе половины отделялись общей залой. Казалось бы, к чему здесь придраться? Но Иоганна Елизавета и здесь нашла повод, чтобы наброситься на дочь с упреками.
Она узнала, что еще в Москве к Екатерине подошла графиня Румянцева с планом их будущего жилища в Петербурге и попросила определиться, в каких комнатах ей хотелось бы устроиться.
- У меня будут свои комнаты, отдельно от maman? – удивилась принцесса.
- Таково распоряжение ее императорского величества.
- Вот чудесно!
Внимательно рассмотрев план здания, Екатерина выбрала то, что выбрала. И уже собравшаяся было уходить, графиня Румянцева остановилась и негромко произнесла:
- Ваше высочество, ее величество просила наш разговор оставить в тайне от вашей матушки.
- Хорошо, – пожала плечами Екатерина.
И вот теперь, узнав об этом, Иоганна Елизавета набросилась на дочь, едва ли не с кулаками:
- Ты опять самоуправничаешь, Фике! Почему ты мне в дороге не рассказала об этом?
- Но меня же от лица ее величества просили об том тебе не сообщать.
- От лица ее величества! Это вовсе не причина мне ничего не рассказывать. Можно подумать, что ее величество для тебя важнее, чем родная мать!
Нервы у Иоганны Елизаветы совсем сдали. Она почувствовала себя в этой дикой, страшной северной стране совсем одинокою. С каждым днем она все больше сердилась на дочь, почти со всеми рассорилась и закончилось тем, что она перестала появляться к столу за обедом и ужином и велела подавать еду к себе в комнату. Екатерина же, стараясь хоть как-то задобрить мать и скрасить ее одиночество, наведывалась к ней по три-четыре раза в день, но тоже чувствовала, что им особо не о чем разговаривать. И все остальное время Екатерина употребляла на изучение русского языка, игре на клавесине, да покупку и чтение книг. Причем, книги были не такие, какими увлекалась в ее возрасте Анна Леопольдовна, а гораздо более серьезные, философские – «Жизнь знаменитых мужей» Плутарха, «Жизнь Цицерона», «Причины величия и упадка Римской республики» Монтескьё, не обошлось и без Тацита.
В начале февраля в Петербург из Хотилова вернулась Елизавета Петровна вместе с племянником. Екатерина с Иоганной Елизаветой тут же отправились к императрице с визитом. Было около пяти часов. Они нашли ее в большой зале, где она сидела в кресле в полутьме. Рядом с ней стоял… Петр. Но какая же разительная перемена произошла во всем его облике. Он за прошедший месяц как будто очень вырос, но лицо его изменилось до неузнаваемости, стало намного грубее. Оно все еще было распухшим, при этом было видно, что на нем на всю дальнейшую жизнь останутся весьма заметные оспенные следы. А поскольку он был острижен наголо, голову его покрывал огромный парик, который еще больше его уродовал. Увидев Екатерину, Петр подошел к ней и спросил:
- Правда же, вы с трудом меня узнали?
- Благодарение богу, что вы выздоровели и я рада снова вас видеть, – уходя от прямого ответа, пробормотала Екатерина.
9 февраля исполнился ровно год с момента приезда ангальт-цербстской принцессы в Россию, а буквально на следующий день, 10 февраля, был день рождения наследника престола – Петру исполнилось шестнадцать лет. Но Елизавета Петровна запретила показываться ему во дворце, она не хотела, чтобы все видели, как его обезобразила оспа. Пусть сначала Петр окрепнет. И даже его день рождения императрица решила не отмечать. Она пригласила в тронный зал одну лишь Екатерину, где был накрыт обеденный стол на двоих. Чтобы добраться до императрицы, Екатерине приходилось проходить через покои Петра, находившиеся рядом. Она с сочувствием каждый раз заглядывала к нему, осведомлялась о здоровье. Да и принц Петр едва ли не каждый вечер на несколько минут навещал свою кузину-невесту. Правда, уже без того удовольствия, что раньше, и всегда искал какой-нибудь предлог, чтобы уйти и вернуться к своим солдатикам. Кстати, сама Екатерина занимала бывшие покои герцога Бирона.
Елизавета была с принцессой в тот день необычайно ласкова.
- Мне доставили зело большое удовольствие твои русские письма, которые ты мне писала в Хотилово, – Елизавета говорила с Екатериной по-русски и принцессе порою приходилось напрягать слух, чтобы хорошо понимать каждое сказанное императрицей слово.
- Благодарю, ваше величество, – чуть приклонила голову Екатерина.
 Честно говоря, письма для императрицы писал Ададуров, а Екатерина их лишь собственноручно переписывала, но это была такая мелочь, в которую совсем не обязательно было посвящать Елизавету Петровну.
- Мне нравится твое усердие в изучении нашего языка. Учителя тобой довольны. Давай, голубушка, с тобой договоримся отныне общаться только по-русски.
- Я буду это делать с удовольствием, ваше величество.
- О, да у тебя и произношение уже хорошее. Я приставлю к тебе русских горничных, дабы облегчить тебе усвоение русского языка.
Слуги сменили блюда. Елизавета пригубила вино из серебряного кубка.
- Да ты и сама страсть как похорошела после московской болезни.
- Благодарствую, ваше величество.
- Ты снеси мне в комнаты свой портрет, начатый Каравакком, я оставлю его у себя. Ты на нем совсем как живая.
Екатерина даже раскраснелась от подобных слов, словно от выпитого вина. Она вернулась в свои покои весьма довольной нынешней встречей с императрицей. Она была счастлива, поняв, что ее величество больше не держит на нее зла за те долги, которые Екатерина по молодости и неопытности своей наделала. Узнав об этом, придворные тут же стали делать принцессе визиты с поздравлениями. А поскольку Екатерина никогда ни во что не вмешивалась, и по натуре своей была весьма дружелюбной, внимательной и вежливой со всеми, то и расположение к ней очень быстро появилось у многих. К тому же, присланные императрицей горничные все, как на подбор оказались молодыми, старшей не было и двадцати лет, веселыми да разбитными девицами. Они учили принцессу петь русские песни, играть в русские народные игры и танцевать русские народные танцы. А вечерами, после ужина, Екатерина впускала к себе еще и трех своих фрейлин, двух княжон Гагариных и девицу Кошелеву, таких же молодых, как и она сама, и они играли в жмурки и в разные другие подростковые еще игры. Все эти девушки смертельно боялись графини Румянцевой, но так как она играла в карты с утра до вечера в передней или у себя, вставая со стула только за своею надобностью, то она редко входила к Екатерине, потому все чувствовали себя в покоях принцессы вполне свободно.
В мае месяце императрица с племянником переехала на жительство в Летний дворец, а Екатерине с матерью отвели каменный дом, располагавшийся вдоль Фонтанки и прилегавший к дому Петра I. Дом, как и в первом случае, сразу после возвращения из Москвы в Петербург, также был разделен на две половины – одну отдали Екатерине, другую – Иоганне Елизавете. А поскольку теперь помещения жениха и невесты никоим образом не соприкасались, Петр решил, наконец, положить конец частым визитам друг к другу. Он прислал к Екатерине своего камердинера, который передал слова великого князя: поскольку он теперь живет далеко от нее, то и не сможет часто навещать ее. Екатерина все поняла. Ее самолюбие и тщеславие, конечно, были страшно задеты этим поступком будущего мужа, но она была слишком горда, чтобы кому бы то ни было жаловаться. Потому что, если бы кто-то ее за это пожалел, она бы вообще сочла себя униженной. Зато, когда она оставалась в одиночестве, то давала волю слезам. Проплакавшись, она вытирала слезы, пудрилась и бежала резвиться с фрейлинами и служанками.
После нескольких недель пребывания в Летнем дворце, где вновь стали говорить о приготовлениях к свадьбе, весь двор переехал на лето в Петергоф. Императрица и великий князь жили наверху в доме, выстроенным еще Петром I, а Екатерину с матерью поселили на первом этаже, прямо под комнатами будущего Петра III. И вновь пришлось с ним часто встречаться и почти ежедневно обедать за одним столом под парусным навесом на открытой галерее, прилегающей к его комнате. А ужинали они наоборот, в покоях ангальт-цербстских дам. Елизавета же бывала в частых разъездах по многочисленным, принадлежавшим ей дачам.
Екатерина развлекала себя тем, что совершала ежедневно прогулки по живописным окрестностям либо пешком, либо в карете, либо верхом на лошади. Первые уроки верховой езды, правда, не совсем удачные, она брала еще в Москве, в манеже Измайловского гвардейского полка да на даче графини Румянцевой. Принц Петр развлекал себя совершенно иным способом: он перестал скрываться и в Петергофе прямо во дворе играл в солдатики, да в куклы.
Иоганна Елизавета воспользовалась частыми отлучками Елизаветы Петровны для того, чтобы и самой навестить своих приятелей. А отсутствие матери, с другой стороны, предоставляло полную свободу Екатерине. И вот как-то теплым летним вечером Иоганна Елизавета направилась с визитом к супругам Гессен-Гомбургским, а Екатерина после ужина осталась скучать в своей комнате, которая была вровень с садом и одна из дверей которой в этот сад и выходила.
- Какая чудная погода, – вздохнула Екатерина, – а мы сидим в четырех стенах. Матушка моя уехала, и что нам стоит пойти прогуляться по саду.
Она посмотрела на трех своих фрейлин – молодых девиц Жукову, Балк и старшую из сестер Скороходовых – и девушек-служанок. Разумеется, те возражать не стали, да еще привлекли к прогулке, для уверенности, камердинера Тимофея Евреинова и двух лакеев-мужчин, которые шли за дамами чуть поодаль. В доме осталась одна лишь старая дева, горничная Шёнк, прибывшая вместе с принцессами из Германии. Она была слишком ворчлива, и ревновала Екатерину ко всем молодым товаркам, к тому же беспрестанно веселившимся. 
- Пойдем и ты с нами Анна, – пригласила Екатерина горничную Шенк.
- Вот еще придумали какую-то прогулку, – проворчала та и отказалась.
Ее, впрочем, и не очень хотелось иметь рядом во время прогулки.
- Какое чудное место нашел Петр Великий для летнего отдыха, – восхищалась красотами Петергофа юная принцесса. – Как легко и свободно здесь дышится, несмотря на близость моря и постоянную влажность.
Так, в разговорах и шутках незаметно пролетело время. Близилась полночь.
Тем временем вернулась после визита к Гессен-Гомбургским Иоганна Елизавета и, разумеется, девица Шёнк поспешила сообщить ей, что принцесса пошла гулять со своими фрейлинами, несмотря на все ее, Шёнк, попытки отговорить ее светлость от этой затеи. Иоганне Елизавете только этого и нужно было. Она тут же легла в постель, велев Шёнк:
- Передай этой мерзавке, как только она вернется, что я хотела с ней переговорить, но, так как уже слишком поздно, а я устала, то легла спать.
- Хорошо, ваша светлость, – не без внутреннего торжества ответила Шенк.
Когда же девушки вернулись за полночь с прогулки, горничная и передала Екатерине слова матери.
Та хотела тотчас бежать к Иоганне Елизавете, но дверь в спальню матери оказалась запертой.
- Ты могла бы велеть позвать меня, – сердито сказала Екатерина.
Но Шёнк была непробиваема:
- Могла бы, – снова проворчала она. – Как бы я вас нашла в этом темном и страшном парке? Еще, не дай бог, столкнулась бы с кем…
- Ах, оставь! – взмахнула рукой Екатерина, понимая, что это именно Шенк и преподнесла все матери в нужном ей свете.
Радость от вечерней прогулки мгновенно улетучилась, и Екатерина легла спать в предчувствии очередной материнской истерики.
И она не ошиблась.
Едва проснувшись, Екатерина тут же побежала к матери и, конечно же, нашла ее лежащей в постели. Екатерина подошла к ней, взяла руку, чтобы поцеловать, но Иоганна Елизавета грубо выдернула ее, повернув голову в сторону дочери, сразу стала кричать:
- Как ты посмела, мерзавка, гулять вечером без моего позволения!
- Но вас не было дома, маменька.
- И что с того? Час был неурочный и мне и в голову не могло прийти, что ты можешь отправиться на прогулку в такое время. Это был весьма необдуманный поступок с твоей стороны, и я не знаю, как к этому отнесется ее величество, если она об этом узнает. А ей обязательно все донесут в лучшем виде.
- Но, поверьте мне, маменька, прогулка эта была самой невинной.
- Да ты еще и врунья, милая моя, – мать поднялась и села в кровати. – Скажи, зачем ты поднималась к великому князю?
- Я не поднималась в покои великого князя. И вообще даже не сообщала ему о своей прогулке. Это гнусная клевета.
- Не ври матери! – завизжала Иоганна Елизавета.
Что было делать бедной девушке? Как доказать матери свою правоту? Она даже встала на колени, сложив руки лодочкой перед собой.
- Клянусь вам, что все, что я сказала – истинная правда.
- Хватит ломать комедию своей покорностью. Встань и иди вон с моих глаз.
Екатерина вернулась к себе вся в слезах.
И все же во время обеда Екатерине удалось уговорить мать подняться в комнаты Петра, чтобы выяснить, правду она говорила или лгала. С большим недовольством, все еще сердитая на дочь, Иоганна Елизавета согласилась. Но, когда они вошли в кабинет Петра, тот сразу обратил внимание на красные от еще не просохших слез глаза своей невесты.
- Что с вами, сестрица? Почему у вас глаза красные?
- Видите ли, ваше высочество, моя матушка считает меня лгуньей.
- Как так?
Екатерина, особо не вдаваясь в подробности, рассказала Петру о своей вчерашней ночной прогулке по парку и о выяснения отношений с матерью.
- К тому же, матушка считает, что я во время прогулки поднималась в ваши покои.
- Вот уж чего не было! – хмыкнул Петр. – Я в это время водил свои полки в бой, – Петр рукой указал на выстроенные шеренги оловянных солдатиков. – А вы, фрау, слишком капризны и психически неуравновешенны. И мне жаль, что вашей дочери досталась такая мать.
У Иоганны Елизаветы даже челюсть отвисла от таких слов. Но, как ни странно, они подействовали на нее отрезвляюще.
- Вы – хам, ваше высочество! – только и смогла ответить она и, взяв Екатерину за руку, вышла прочь.
Екатерина в душе была благодарна Петру за то, что он вступился за нее, но все же, при следующей встрече, просила его не акцентировать более внимание на капризах матери.
- Хорошо! – пожал плечами Петр. – Больше не буду.
В конце июля весь двор вернулся из Петергофа в Петербург. До свадьбы оставалось меньше месяца.
Свадьбу назначили на 21 августа 1745 года. Великий князь,  в ожидании свадьбы, пил водку и слушал от своих лакеев, камердинеров и слуг разные сальности об обращении с женщинами. А Екатерина, зная это, все более охладевала к своему жениху.
Наконец, 21 августа состоялось венчание и началась свадьба, продолжавшаяся десять дней, в которой принял участие весь Петербург. Венчание происходило в Казанской церкви, затем последовал парадный обед в галерее Зимнего дворца, и роскошный бал. Город был украшен арками и гирляндами, из дворцового фонтана било вино, столы, заполненные яствами, стояли на площади перед дворцом, предоставляя каждому, кто хотел побывать на свадьбе Петра и Екатерины, возможность поесть, выпить и повеселиться. Свадебный пир проходил под орудийные залпы, при свете большого праздничного фейерверка. В эти дни Екатерина была усыпана сапфирами, бриллиантами и изумрудами. На верфях Адмиралтейства произвели спуск на воду 60-пушечного корабля, десять дней в Петербурге звонили во все колокола, а с Невы палили десятки корабельных пушек. Но веселье занимало всех, кроме Екатерины.
Как и в случае бракосочетания Анны Леопольдовны с Антоном Ульрихом, первая брачная ночь Петра и Екатерины прошла без постельных сцен. Разница лишь в том, что от интимной близости уклонился супруг – Петр. Впрочем, и следующая, и остальные ночи были ничуть не лучше – ближайшие девять лет картина оставалась без изменений. Молодой супруг вовсе не интересовался женой, а постоянно играл со своими слугами в солдаты, делая им в своей комнате ученья и меняя по двадцати раз на дню свой мундир. Екатерина зевала, скучала, потому что ей не с кем было говорить. Петр и Екатерина, оставаясь наедине, чувствовали неодолимую неприязнь друг к другу. И эта неприязнь, разрастаясь все более, не оставила их более никогда. Доверяясь дневнику, Екатерина писала: «Мой возлюбленный муж мною вовсе не занимается, а проводит свое время с лакеями, то занимаясь с ними шагистикой и фрунтом в своей комнате, то играя с солдатиками или же меняя на дню по двадцати разных мундиров. Я зеваю и не знаю, куда деться со скуки».
На третий день свадебных гуляний, который должен был стать днем отдыха, графиня Румянцева прислала к Екатерине свою фрейлину с известием, что императрица уволила ее от должности при ней и что она возвращается жить к себе домой с мужем и детьми.
- Ах, какая жалость, – с радостью произнесла Екатерина, наконец, избавившись от этой сановной сплетницы.
По окончании свадебных торжеств, молодожены переехали в Летний дворец, где жила императрица с Разумовским.
После свадьбы великого князя Иоганне Елизавете предписали покинуть Россию и более туда не возвращаться и даже не переписываться с дочерью. Екатерина с Петром проводили ее до Красного Села. Екатерина была весьма расстроена и огорчена прощанием с матерью, понимая, что им, возможно, больше не доведется уже никогда свидеться. Ей дали на дорогу пятьдесят тысяч рублей и два сундука с разными драгоценностями, а великий князь послал от себя подарки тестю. Вслед за тем Бестужев удалил многих гольштинцев, приехавших в свое время в Россию вслед за великим князем, включая и самого Брюммера.
Правда, на прощание, Иоганна Елизавета сделала дочери еще одну пакость – попросила императрицу удалить от нее фрейлину Марию Жукову, к которой, за ее мягкий нрав и веселый характер, особенно привязалась Екатерина.
Впрочем, несмотря на запрет, Иоганна Елизавета до конца своей жизни в 1760-м году вела с дочерью секретную переписку. А в 1747 Иоганна Елизавета овдовела и до совершеннолетия сына Фридриха Августа управляла своим Ангальт-Цербстским княжеством.

3.
Иногда неожиданно свалившаяся удача может настолько вскружить человеку голову, что  он, как река во время весеннего паводка, выходит из берегов и крушит все на своем пути, включая и собственную, так счастливо до того складывавшуюся карьеру. Именно это и произошло с одним из героев елизаветинского переворота Петром Грюнштейном.
Несмотря на богатое вознаграждение, полученное им от Елизаветы, за оказанную ей услугу 25 ноября 1741 года, он остался им недоволен, выказывал притязания на большее значение и старался   напомнить о себе самым неприятным образом.
Доставшаяся Елизавете от правительницы Анны Леопольдовны государственная казна оказалась полупустой, нужно было ее как-то наполнять и Петр Иванович Шувалов, понимая, что увеличивать ставку подушной подати слишком рискованно, предложил императрице в 1745 году постепенно поднимать цену на продаваемую соль, одновременно снижая ставку подушной подати. В итоге за несколько лет цена на соль поднялась на 120 процентов.
Естественно, такое не могло понравиться простому народу. Дело, правда не дошло до нового соляного бунта, но выяснять отношения с правительством толпа начала. И тут вовремя подсуетился Грюнштейн, открывший к тому времени свою соляную лавку. Толпа, как правило, не хочет вникать в подробности возникшего кризиса, а всегда ищет в нем крайнего. И Грюнштейн почему-то назначил крайним генерал-прокурора князя Трубецкого. Пользуясь своим положением и назвав себя представителем той самой толпы, Грюнштейн явился с Алексею Разумовскому и с места в карьер сразу заявил:
- Ежели ты, граф Алексей Григорьевич, пользуясь расположением государыни, не убедишь ее удалить генерал-прокурора, то я, Петр Грюнштейн, убью на месте этого явного изменника, спасая императрицу и государство от самого зловредного человека.
- Чем же вам, сударь, не угодил князь Никита Юрьевич? – спросил Разумовский, который всегда старался понять и помочь любому человеку, независимо от его социального происхождения.
Но объяснять Грюнштейн ничего не стал и удалился восвояси. Конечно, никакого генерал-прокурора Грюнштейн не убил и даже не пытался этого сделать. Зато вскоре сам Алексей Григорьевич уже столкнулся с хамством и зазнайством Грюнштейна при более серьезных обстоятельствах. 
19 сентября в Нежине во втором часу ночи со двора своей тещи, Наталии Демьяновны выехал на свою квартиру бунчуковый товарищ Влас Климович с женою своей Агафьею Григорьевною. В те годы дорожных фонарей в глухих провинциальных городках, естественно не было, и Климович в темноте столкнулся с другой коляской. Из той коляски выскочил важный господин в дорогом камзоле и шляпе и стал кричать на казака:
- Что за канальи ездят и для чего генералитету чести не отдают, а с дороги не сворачивают?
- Ты, господин хороший, не особо хорохорься, туточки едуть сестрица графа Разумовского с мужем, – попытался остудить пыл кричавшего ехавший верхом перед коляской Климовича его слуга Дегтяренко.
- Ах, сестрица графа Разумовского! – закричал неизвестный и тут же приказал своим сопровождающим лейб-компанцам. – Ну-ка, ребята стаскивай его с лошади!
Тем второй раз повторять было не нужно и вскоре несчастный Дегтяренко оказался на земле, пинаемый ногами и палками. За Дегтяренко вступился было кучер Климовича, но и тому досталось от разбушевавшихся лейб-компанцев. При этом сам зачинщик продолжал кричать.
- Я вам не кто-нибудь. Я – Петр Грюнштейн, потомственный дворянин, – это был именно он. – А Разумовский из каких? Я Алексея Григорьевича услугою лучше, и он чрез меня имеет счастье, а теперь за ним и нам добра нет, его государыня жалует, а мы погибаем!
 Крича это, он ударил в лицо кучера Климовича и столкнул с козел, велел бить и других слуг Климовича. Это, наконец, заставило выйти из коляски и вступиться за своих людей самого Власа Климовича.
- Не бери греха на душу, Грюнштейн! Попусти, не то как бы отвечать не пришлось.
- Мне отвечать? Ха-ха! Да государыня-императрица прекрасно знает, кому она обязана своей короной.
Грюнштейн вконец разошелся, ударил Климовича кулаком в лицо и, когда тот поднял руки, прикрывая голову, тут же стал бить его палкой. Сидевшая в коляске его жена Агафья Григорьевна, закричала и, выскочив из коляски, прикрыла собой мужа, соединив ладони перед собой, умоляюще посмотрела на Грюнфельда:
- Ради бога, умоляю вас, успокойтесь, сударь! Не трогайте моего мужа.
Глаза Грюнштейна встретились с глазами женщины. Они некоторое время смотрели друг на друга и постепенно поднятая рука со сжатым кулаком Грюнштейна опустилась. Воспользовавшись этим, Климович вернулся в свою коляску и уже оттуда приказал Дегтяренко:
- Вертайся назад, Дегтяренко, и расскажи моей теще, Розумихе, как ее зятя лейб-компания избила.
Услышав это, Грюнштейн просто рассвирепел.
- А ну, лейб-компания, принимайтесь!
И лейб-компанцы принялись. Дегтяренко успел дать коню шпоры, а вот супругам Климовичам не повезло. Зятя Разумовского вытащили за волосы из коляски, повалили на землю и начали бить под крики Грюнштейна:
- Ваш бог Разумовский воскрес чрез меня, а мы теперь страждем!
На сей раз не повезло и Агафье Григорьевне. Когда она в очередной раз попыталась успокоить Грюнштейна, ее грубо обругали и стали бить палками. Между тем Дегтяренко успел добраться до дома Розумихи и, подняв всех на ноги, рассказал о происшествии. Наталия Демьяновна тут же отправила на выручку дочери и зятя всю свою дворню, но тем лишь раззадорила самих лейб-компанцев.
- Нам Разумовских и надобно! – закричал Грюнштейн. – Бей их, братцы, наповал, насмерть!
Началась нешуточная драка. И даже, несмотря на численное превосходство со стороны Разумовских, лейб-компанцы и не думали сдаваться. Тут, наконец, к дерущимся подбежала сама Розумиха и стала упрашивать Грюнштейна успокоиться и перестать драться. Однако, в пылу схватки, ее слова услышаны не были. Более того, ей и самой весьма крепко досталось – тяжело избитую, ее спасли от обезумевших лейб-компанцев, слуги, уведя хозяйку домой. Закончилась драка только тогда, когда обе стороны выдохлись.
На следующий день, однако, Грюнштейн имел наглость явиться во двор к Розумихе и потребовал от нее писменного заявления, что ее зять, Влас Климович первым начал бранить его и намеревался бить тростью, после чего лейб-компанцы вынуждены были защищаться. Розумиха, тело которой все еще гудело от ночных побоев, смерив зазнавшегося хама с головы до ног, грозно ответила:
- Как забойство начали делать, так и расписку в Москве берите.
Но Грюнштейна это нимало не смутило:
- Меня государыня жалует: я не только зятю вашему, но хотя бы и сыну вашему не уступил.
 И с этими словами он вышел.
Естественно, обо всем этом было доложено Елизавете. До сих пор Грюнштейну все сходило с рук, его императрица жаловала, перед ним заискивали как перед человеком, опасном для врагов, но, при случае, очень полезном для друзей. За особое участие в перевороте  Грюнштейн получил потомственное дворянство и 927 крепостных душ. Впрочем, Елизавете показалось, что этого мало, и она подарила ему на свадьбу еще две тысячи душ. Милости сыпались на него золотым дождем, он возомнил о себе бог весть что, и даже выступил, как он считал, борясь за правду, против генерал-прокурора князя Трубецкого. Но здесь была совсем иная ситуация – прямое столкновение с семьей фаворита да еще в такой форме не могло пройти даром. По возвращении в Москву Грюнштейн тотчас же попал в Тайную канцелярию, где сразу вспомнили и другие его дела, о которых, может быть, и позабыли бы без нежинского происшествия. Дело Грюнштейна лично вели Ушаков с Александром Шуваловым. Сначала его спросили:
- До киевского похода ты объявил императрице, что тебе в окно подкинули письмо, где было сказано, что лейб-компания ее величеству ненадежна, и ты сказал императрице, что ты это письмо изодрал, тогда как ты его и распечатывать не смел, а должен был отдать, куда следует.
 Грюнштейн на это ответил:
- Письмо было не запечатано, и в нем было написано, что француз прислал в Москву деньги, чтоб перевесть лейб-компанию, а сказал я императрице, что лейб-компания ей ненадежна в этом смысле, и когда Шетарди выслали, то я письмо разодрал как ненужное больше.
Далее допрашивавший Грюнштейна Шувалов поинтересовался:
- К камер-юнгфере Беате Андреевне ты приходил и сказывал, что компания великая собирается и тебя звали.
- Врет она, ей-богу врет! Не было этого, – вспыхнул Грюнштейн, но тут же, успокоившись, продолжил. – Я был в ссоре с князь Никитою Трубецким, и помирил нас Брюммер в комнате принцессы Цербстской. Брюммер давно мне говорил: «Помирись с князь Никитою, потому что он человек добрый». «Как добрый? – сказал я. – Он интересан!» «Если б не он, – говорил Брюммер, – то мы таких проклятых дел не знали бы: надеялись враги наши, что великий князь не женится на молодой принцессе. И старая принцесса стала упрашивать меня помириться с Трубецким. После мира, отведши меня к окну, Трубецкой говорил: «Вот когда б ты болен не был, то увидел бы ты, как российский генералитет и сенаторы веселы были, когда прибыла великая княжна; они смотрят в землю и прибытия великой княжны не желали, хотели принять польскую принцессу». «Все ли они таковы?» – спросил я. Трубецкой отвечал: «Голицыны добрые люди, особенно князь Михайла. Чрез архиереев ее величеству толковали, что свадьбе быть нельзя – родня! А ты сам рассуди, что на мне польской кавалерии нет; я растолковал ее величеству, что свойства нет; понеже лютерская вера еретическая, а когда великая княжна приняла уже православную веру, то уже за свойство признавать не надлежит». И при том Трубецкой весь генералитет и Сенат уничтожил и объявлял, что свадьба великого князя чрез него одного сделана.
- Ты говорил лейб-компании вице-сержанту Ивинскому, что теперь, кроме бога, служить никому не хочешь. В какой силе такие слова говорил? – спросил Ушаков, на что Грюнштейн ответил:
- В той силе, что болен. Думаю, что скоро умру, и думал проситься в отставку.
Наконец дело дошло и до нежинского происшествия. На все обвинения Грюнштейн отвечал, что начали ссору люди Климовича, требовавшие, чтобы он очистил дорогу, ругали его и замахивались плетьми.
- Климович бил меня палкой, я только оборонялся. Климович замахивался на меня с обнаженною саблей, но другие лейб-компанцы отводили удары.
- А был ли ты у матери его светлости графа Разумовского?
- У матери графа Разумовского я был и докладывал, что зять ее меня бил, причем, у Климовича отнято оружие, и я спросил, не хочет ли она это оружие взять под расписку. Я говорил, что ради Разумовского я на Климовича искать не буду, но чтоб Климович впредь так не поступал, генералов не бил.
Дело было сложным. Растянулось на несколько месяцев. Пришлось привлекать свидетелей. Привлекли родственников и слуг матери Алексея Разумовского, непосредственных участников потасовки с Грюнштейном. Те подтвердили, что именно так все и происходило, как то изложено в докладной ее величеству. Однако Грюнштейн стоял на своем, совершенно противоположном мнении:
- Ехали мы ночью и я велел остановить свою коляску, чтобы при свечах смазать колеса. А тут вдруг карета Климовичей. Они требовали, чтобы мы очистили дорогу, и ругали всех непотребными словами.
В подтверждение своих слов, он попросил пригласить свидетелей и с его стороны. 18 февраля 1745 года допросили участника потасовки, лейб-компанца Журавлева. Тот показал:
- Грюнштейн со всей нашей командою остановился ночью в Нежине на большой киевской дороге и люди мазали колеса при свечах, как вдруг на дороге показалась коляска с двумя верховыми напереди. Один из вершников кричал, чтоб очистили дорогу, и всех бранил непристойными словами. Грюнштейн стал отругиваться, тогда Климович, выйдя из коляски и подойдя к Грюнштейну, ударил его палкою по голове раза три или четыре. Я ухватил палку, а Грюнштейн, усмехнувшись и перекрестясь, ударил Климовича по щекам раза три или четыре.
Через день после этого допроса Грюнштейна привели в застенок. Под пытками он признался, что о подкинутом письме донес ложно, но относительно ссоры с Климовичем настаивал на прежних показаниях. Следователи Ушаков и Шувалов доложили императрице, которая была явно заинтересована в этом деле, что Грюнштейн не только подозрителен, но и очень виновен оказался, потому что делал ложные доносы.
- У Грюнштейна с Журавлевым, должно быть, стачки. Надобно бы допросить других свидетелей – лейб-компанцев, но у них должна быть также стачка. Надобно будет пытать, от чего может произойти немалое кровопролитие, а истины найти нет надежды, и потому следствие надобно оставить.
После некоторого раздумья Елизавета приняла окончательное решение:
- Сослать Грюнштейна с женою и сыном в Москву, содержать его там в Тайной конторе, а затем отправить в Устюг.

4.
На календаре 1746 год.
В то время генерал-фельдцейхместер князь Гессен-Гомбургский был тяжело болен. Лучшие столичные медики никак не могли справиться с его болезнью и порекомендовали князю отправиться заграницу на теплые воды. Разумеется, князь согласился. Узнав об отъезде начальника, капитан Гинтер написал генерал-фельдцейхмейстеру рапорт, в котором просил повысить в звании своих подопечных – каптенармуса Меллера и фуриров Данилова и Ходова. Перед самым отъездом, князь Гессен-Гомбургский всех троих пожаловал в сержанты.
Михайло Данилов был весьма доволен таким поворотом. Ведь теперь он уже с полным основанием стал самостоятельно заниматься подготовкой многочисленных иллюминаций, проекты которых ему поступали то от Штелина, то от Ломоносова. Большинство действ происходило в театре, специально построенном на Васильевском острове как раз напротив Зимнего дворца. Там же соорудили и светлицы для мастеровых, в которых неотлучно проживали три унтер-офицера, включая и Данилова. Конечно же, фейерверки не каждый день запускались, и было у молодых людей немало свободного времени, а праздность и безделие всегда наводят на мысль о том, как бы повеселее провести досуг.
Фейерверкеры жили недалеко от дома Строгановых, где снимал комнаты академик Петербургской академии, профессор астрономии француз Жозеф-Николя Делиль. У Делиля был кучер из лифляндцев, снимавший квартиру в том же доме, только на первом этаже. А у кучера была дочь, девица лет восемнадцати, не то, чтобы красавица, но и не уродина. На нее-то и положили глаз молодые люди. А видеть ее они могли довольно часто в силу того, что кучер-отец, в свободное от основной работы время приторговывал в своем доме вином, продавая его в розлив, чарками. Михайло Данилов, отвратившийся от частых попоек после возвращения в Петербург из Москвы, из-под крыла капитана Воейкова и пьянчуги сержанта Могильникова, придумал способ захаживать к кучеру и самому не пить – он приводил туда ради выпивки разных сторонних людей. Кучеру-то все равно, кому наливать. К тому же и кучер к фейерверкеру привык, да и стал замечать Данилов, что дочка его, по имени Шарлотта, стала все внимательнее к нему присматриваться. Отец не возражал против такого поворота – как-никак, молодой человек из дворян, производит впечатление серьезного человека, а Шарлотта всего лишь навсего дочь простого кучера. И отец стал приглашать Михайлу к обеденному столу, ведя с ним обывательские беседы ни о чем, а потом вставал и уходил якобы по каким-то надобностям, оставляя Шарлотту наедине с молодым фейерверкером. Девица уже давно пожирала Михайлу страстными глазами, полными первой серьезной влюбленности, и сердце самого Данилова дрогнуло. Незаметно для себя он втягивался с ней в любовные разговоры, а затем и до дела дошло – в постели юная Шарлотта, была, хоть и не опытна, но страстна.
- А были ли у вас, Михайло Васильевич, какие амурные гистории? – краснея, поинтересовалась девушка.
- Амурные гистории, пожалуй, были, токмо вот любовью их назвать нельзя, – немного подумав, ответил Данилов.
При этом девушка еще более покраснела и еле выдавила из себя.
- Фи, так вы еще и ловелас оказывается.
Данилов засмеялся.
- Ну, нет, в ловеласы я не гожусь.
Это немножко успокоило Шарлотту и она попросила:
- А расскажите мне какую-нибудь историю.
Данилов глянул на ее слегка курносый нос, светлые волосы, слегка дрожащие длинные пальцы, беспокойно теребившие в этот момент полы ситцевой кофточки и вдруг почувствовал, что в его сердце что-то щелкнуло. Он почувствовал в себе перемену, которой прежде не знал: ему вдруг становилось скучно не только читать, но даже и заниматься любимым делом – рисованием. В такие минуты ему вдруг всегда начинало тянуть к Шарлотте. Он старался побороть в себе эту страсть, понимая, что все это несерьезно, ради одной лишь забавы, именно в силу разности их сословий. Он даже пытался бороться с собой таким образом, чтобы пореже видеться с девушкой, для чего никуда не выходил из двора недели по две кряду. Но Шарлотта все не выходила из его головы. Он даже поклялся самому себе не переходить более грань, тем самым пытаясь избавиться от любовной заразы. Но все было тщетно. День ото дня возгоралась в нем все сильнее доселе неизвестная страсть сильным пламенем, и воздержанность от нее, будто в насмешку, только сильнее умножала эту страсть. Данилов сейчас стал подобен человеку, плывущему против течения быстрой реки: сначала он сопротивляется воде всеми своими силами, покуда не начнет ослабевать, а затем, полностью обессилев, он опускает руки и отда-ется воле водной стихии, несущей его туда, куда ей самой заблагорассудится.  Усмехаясь такому своему состоянию, он даже читал модные в то время стихи:
«Я холоден как лед, но в пламени горю,
Смеюся и грущу, о том и говорю».
Той же страстью страдала и Шарлотта. Но у нее, молодой девушки, не было столько сил, чтобы бороться с этой страстью, чтобы заточить себя в четырех стенах своего дома и выбросить Михайлу из головы. Потому она ежедневно прогуливалась по улице мимо его дома, как бы случайно заглядывая в его окна.
А, нужно сказать, что как раз в это время в Петербурге стали гораздо строже относиться к тем, кто сожительствует в безбрачии. Была даже организована целая комиссия, строго следившая за чистотой нравов. А все из-за некоей Дрезденши (то бишь, немецкой фрау, прибывшей в российскую столицу из столицы саксонской – Дрездена).
Эта самая Дрезденша сняла себе хороший дом на Вознесенской улице и набрала в услужение приезжающим к ней гостям, вместо лакеев, множество недурных собою молодых девиц, и открыла дом свой для увеселения всех к ней приезжающих: каждую ночь на так называемые «вечеринки» туда собиралось множество холостых мужчин, а также представители обоего пола, незнакомые прежде между собой, для разговоров и свиданий наедине. Одним словом, это был первый полуофициальный бордель Петербурга. Дрезденша выписала из-за границы одну красавицу, которой пообещала, место и чин при дворе, не уточнив, правда, при каком дворе. Но вскоре по приезде, заграничная красавица поняла, что ее обманули, и решила действовать с присущим женщинам коварством: она рассылала письма некоторым женам, мужья которых были замечены у Дрезденши. Жены и впрямь стали замечать, что их мужья слишком поздно возвращаются домой, да к тому же не стремятся исполнять свой супружеский долг. В обманутых женах возгоралась ревность к мужьям. А, как известно, ревнивые глаза видят далее орлиных, и то видят, чего видеть не могут. Вскоре после этого они и докапывались до причин столь позднего возвращения мужей домой. Светские дамы включали все свои связи при дворе, писали жалобы, к которым прибавилась и челобитная той самой обманутой Дрезденшей краса-вицы. Елизавета повелела учредить комиссию по разбирательству всех этих дел, президентом которой был назначен кабинет-министр, действительный статский советник Василий Иванович Демидов. Демидов, разобравшись во всех жалобах, и велел арестовать и допросить Дрезденшу, а всех ее блудливых красавиц, обитавших в ее доме, заперли на прядильном дворе в Калинкиной деревне под караул. Сама же Дрезденша, попав в западню, принялась оговаривать всех, кого ни попадя. Таким образом, члены комиссии, с помощью полиции, арестовали и обыскали и других дам, выписанных Дрезденшей из-за границы и живших в роскошных хоромах, ни в чем не нуждаясь, благодаря подаркам их богатых пользователей. Конфисковывали все эти дары, забирали от жен мужей-ловеласов, и жен от мужей, искавших в пенатах Дрезденши себе новых супругов. 
Деяния демидовской комиссии нагнали страху и на Михайлу Данилова. Одно дело, когда дочь кучера была его любовницей, а совсем другое, если придется на ней жениться. И он решил вообще с ней порвать.
На его счастье, Гинтер сообщил, что нужно готовить иллюминацию. Это несколько отвлекло Данилова от сердечных забот. И вообще, он решил взять волю в кулак и переломить себя. А что может лучше отвлечь молодого человека от любви? Разумеется, веселье и танцы. Танцы – это новый флирт, новое волокитство, легкое, ни к чему не обязывающее. Правда, разгоряченным танцорам в помещениях дворца, маленьких и тесных, было невероятно душно. Густые винные пары, табачный дым, запахи еды, пота, нечистой одежды и немытых тел (предки наши не были особенно чистоплотны) – все это делало атмосферу праздника тяжелой в прямом смысле этого слова, хотя и веселой по существу. В праздник, когда за окном темнело, все ждали так называемой «огненной потехи». Она начиналась в виде зажженной иллюминации: тысячи глиняных плошек с горящим жиром были выставлены на стенах Петропавловской крепости, других сооружений, очерчивая таким образом в темноте контуры зданий. Но все ждали главного действа – фейерверка.
- Что же вы не в крепости, Михайло Васильевич? – поинтересовалась одна из дам, составившая Данилову пару в танце. – Разве вас прогнали из фейерверкеров?
- Куда ж они без меня! – уверенно произнес Данилов. – Просто сегодня не моя очередь плошки поджигать.
Как уже отмечалось выше, после возвращения в Россию Ломоносова, он составил жестокую конкуренцию признанному дотоле мастеру инвенций (сценариев) фейерверочных музыкальных празднеств Якобу фон Штелину. И когда в 1747 году Академия наук поручила подготовку инвенций к иллюминациям Михайле Васильевичу, профессор элоквенции был этим крайне удручен. Всю свою прежнюю славу и заслуги он должен был теперь делить пусть и с именитым, но самоучкой из северной деревни. Поначалу, когда это еще не отражалось на его заработке, Штелин смотрел на сие разделение должности спокойно. Но вот в 1748 году ему неожиданно предложили покинуть работу придворного библиотекаря. Предприимчивому профессору ничего не оставалось, как с еще большим усердием и рвением осуществлять поручаемые организации празднеств.  Он стал настоятельно требовать, чтобы организацию торжеств поручили ему одному. Но Академия наук не могла отказать ни его просьбе, ни тем более Ломоносову, пользовавшемуся уже тогда громадным авторитетом. Выход из конфликтного положения был найден компромиссный. Фейерверки готовить обязали обоих одновременно. Причем, порой оформление праздника придумывал Штелин, а тексты должен был сочинять Ломоносов. Но зачастую специалист по фейерверкам настаивал, чтобы и тексты использовались только его, а Михайле Васильевичу оставалось лишь переводить их на русский язык – Штелин на нем не только не писал, но и изъяснялся с трудом. Читая эти творения, Ломоносов однажды не сдержался и высказался весьма недвусмысленно. Он писал в Академию наук, что в этих виршах нет ни складу, ни ладу, «...и весьма досадно, чтобы такую глупость перевесть на российский язык... И все сие дела поведение очень чудно. Кто бы не засмеялся той музыке, когда б двое согласившись петь, один бы выпускал голос без всякого движения рта, а другой бы поворачивал губами, языком и гортанью? Но почти то же делают, когда один составляет изображения для иллюминаций, а другой надписи...» . Один из ученых мужей, прочитав послание, отвечал ему, предостерегая: «Письмо ваше таких экспрессий наполнено, которые предосудительны чести г. советника Штелина. Берегитесь, чтобы вы ему не доса-дили...». В конце концов, терпение Ломоносова лопнуло. Музыкальные «иллюминированные» праздники отнимали уйму времени, а еще более отнимали силы бесконечные перепалки с ревнивым профессором. 24 марта 1755 года Михайло Васильевич направляет в канцелярию Академии наук рапорт, где, в частности, замечает: «Его высокоблагородие г. надворный советник Стелин неоднократно жаловался, что я у него его должность отнимаю, делая проекты к иллюминациям и фейерверкам; а я то чинил по ордерам канцелярии Академии наук. А чтобы помянутый г. надворный советник Стелин не имел причин впредь на меня жаловаться, то канцелярию Академии наук прошу, чтоб меня впредь от того уволила, что я сверх моей профессии и без того много дела имею».
С тех пор Михайло Васильевич полностью отошел от «фейерверков», а Якоб фон Штелин стал единоличным и полноправным хозяином вышеупомянутых увеселений.
Однако же любовная история дворянина Михайлы Данилова и дочери лифляндского кучера Шарлотты не закончилась.
В 1749 году Данилова снова командировали в Москву, где вскоре ему пожаловали чин штык-юнкера. Спустя год он вернулся в Петербург, откуда почти сразу же ему выпала новая командировка – в далекую и незнакомую ему Ригу. Впрочем, Рига ему понравилась: там мужчина не пройдет мимо офицера, не сняв шляпы, а женщины по воскресным дням выходят из своих домов перед воротами на улицу, нарядившись в лучшие платья, а хозяйские дочери и девки-прислужницы, не пропуская ни одного проходящего мимо молодого человека, приседая кланяются всем ласково. К тому же, он нашел в Риге многих знакомых офицеров, которые прежде в Москве с ним учились в школе. Так, в ласковых обхождениях рижских девиц и женщин, постепенно стал забывать Данилов свою петербургскую Шарлотту.
Встретил в Риге Данилов и своего московского мучителя – майора Воейкова, под чью команду он снова здесь и попал. Правда, командовал рижским артиллерийским корпусом другой офицер – полковник Бороздин, человек честолюбивый и строгий, и наглость вперемежку с дерзостью Воейкова ему страшно не понравились. В результате их постоянных споров и выяснений отношений, среди артиллерийских офицеров произошло разделение на две партии – которые ходили к Бороздину, те уже не ходили к Воейкову и наоборот. Но что было делать Данилову? Воейков был его непосредственный начальник, а Бороздин – командир артиллерийского корпуса. И Данилов принял единственное возможное для себя решение – он посещал собрания обоих офицеров. Однако же, ласковое обхождение с ним Бороздина, побудили Данилова все же чаще бывать у полковника, нежели у майора. Понимая ситуацию штык-юнкера, Бороздин принял решение обязать Данилова тремя комиссарствами по полку: у денежной казны, при лазарете и при цейхаузе отвечать за амуницию, а, сверх того, он командовал ротой и следил за шитьем мундиров. Все чаще Бороздин приглашал Данилова к своему столу на обед или ужин, даже в гости никуда без него не ездил. Пришлось даже сменить военный мундир на цивильный кафтан. Однако же и такая вполне дружелюбная опека вскоре весьма наскучила Данилову. Жаловался он на свое житье в Риге старшему товарищу своему Мартынову.
 Впрочем, Данилов вздохнул с некоторым облегчением, когда летом корпус отправили из города в лагерь, из которого иногда офицеры прогуливались по форштадту. У старослужащих, которые уже не впервые выезжали в этот лагерь, были там знакомые дома с ласковыми женщинами. В один из таких домов приятели и завели Данилова. Обстановка в нем шокировала Михайлу. Девицы в этом доме бесцеремонно и бесстыже садились на колени ко всем пришедшим к ним гостям, обнимая их за шею с непристойною резвостью. Затем они переходили с коленей на колени мужчин, игравших в шутливую игру, переманивая девиц друг у друга. Данилов сначала был рад такому развлечению, но затем, вдруг вспомнив о своей Шарлотте, которая, в сравнении с этими девицами теперь казалась ему ангелом, стал избегать публичных домов. 
Между тем поручика Мартынова в Петербурге произвели в обер-фейерверкеры, что равнялось по чину с капитаном артиллерии. И, памятуя о жалобах своего товарища, застрявшего в Риге, Мартынов попросил генерала Шульца, чтобы Данилова вернули из Риги в Петербург.
- Сей офицер – один из опытнейших фейерверкеров, и мне он надобен здесь, в столице, – убеждал Мартынов генерала.
 И таки убедил. Генерал Шульц прислал ордер в Ригу Бороздину, с требованием откомандировать Данилова назад, в Петербург. Но Бороздину сильно не хотелось его отпускать от себя, а удержать при себе было невозможно.
- Голубчик, друг мой, прошу вас, напишите к Мартынову, дабы он оставил вас по-прежнему в Риге.
- Не могу сего сделать, ваше превосходительство, потому что я человек молодой, ищу своего счастья во всех случаях. А Мартынов мне великий давно приятель и знает мою способность в той должности, к которой он меня требует. Да и мне также будет приятно быть в команде у моего приятеля. Впрочем, как и у вас, – после небольшой паузы добавил Данилов, улыбнувшись.
В 1751 году Данилов вернулся в Петербург, и Мартынов тут же назначил его наблюдателем за школой фейерверкеров. А кроме того, они оба занимались устройством фейерверков и иллюминаций.
Прознав о возвращении в Петербург своего любимого, Шарлотта явилась к нему на квартиру, вся горя от страсти. Но Данилов быстро остудил ее порыв.
- Но вы разрешите хотя бы брать у вас белье для мытья, Михайло Васильевич? – заморгала она вмиг повлажневшими глазами.
- Что ж, это пожалуй, – согласился Данилов, держа дистанцию от бывшей своей зазнобы. – Но только место, где я живу, не позволяет вашему полу бывать здесь в присутствии, – с сожалением добавил он. – Со мной живут офицеры и девушке ходить сюда неприлично, а для мытья белье я буду присылать к вам с моим слугой.
Данилов даже сам удивился своей перемене. Впрочем, долгие командировки – самое лучшее средство проверить глубину своих чувств.

5.
Указ Сената предписывал Голчину «в то следствие вступить конечно по прибытии в Яранск на другой день и то следствие по поданным доношениям упомянутого Шамшуренкова и яранского купечества в разорении казенной винокурни и о прочем, что до казенного интереса касается, производить по указам и регламентам, по данным прежним следствиям инструкциям и по посланным из Камер-коллегии указам совсем без упущения и продолжения времени».
Голчин и приступил к делу без промедления. Первым делом он навестил в тюрьме Ивана Корякина, а затем на дому и Ивана Голенищева. Спросил их прямо в лоб: признают ли они себя виновными во всех тех преступлениях, в которых их обвиняет дворцовый холоп Леонтий Шамшуренков.
- Но вы же приличный человек. Из самой матушки-Москвы пожаловали, а доверяете словам холопьим, – начал даже стыдить московского следователя Иван Корякин.
- Не знаю даже, какую управу найти на этого холопа, – со своей стороны отвечал и Голенищев. – Уж столько кровушки нашей с Ванькой Корякиным выпил, а ему все мало. Словно вурдалак какой!
Разумеется, все эти купеческие слова были подкреплены таким железным (точнее, серебряным) аргументом, против которого не смог бы устоять ни один следователь в мире. Не устоял и Федор Голчин. Не святой же, в самом деле!
Голчин не собирался долго тянуть кота за хвост в этом деле. Первым делом он занялся бывшим приказчиком обвиняемых купцов – Матвеем Базуновым.
- Пошто ты оговорил своих хозяев, Ивана Корякина с Иваном Меньшим Голенищевым? – сразу взял быка за рога следователь.
Базунов с удивлением посмотрел на Голчина: не мог понять, в какую сторону тот клонит – все прежние следователи допытывались о воровских поступках купцов, а этот что, пытается их оправдать? Или хитрит? Как говорится, проверяет на вшивость.
- Никого я не оговаривал. Все что записано истинная правда, могу поклясться на библии, –ответил после недолгого раздумья Базунов.
- Стало быть, в Липовском было незаконное винокурение и в еранских кабаках беспошлинно вином они торговали?
- Истинно так!
- Не желаешь ли отказаться от своих слов?
- Я знаю слово и дело государево, – стоял на своем Базунов, продолжая считать, что у этого следователя такая манера ведения допроса.
- Ну что ж, коли ты так, то и я так. Ну-ка, голубчик, кликни капрала из охраны, – обратился следователь к писарю, составлявшему протокол.
Тот тут же встал и подошел к двери. Приоткрыл ее и позвал капрала.
- Слушаю, ваше благородь! – встал тот навытяжку перед коллежским асессором.
- Ну-ка, братец, отведи-ка сего татя в пытошную, – произнес Голчин. – Доносчику – первый кнут!
 Базунов тут же побледнел. Икры на ногах задергались от дрожи.
- Иди! – подтолкнул его в спину фузеей капрал.
Пока Базунова вели в пытошную камеру, Голчин давал наставления палачу из воеводской тайной канцелярии. Тот слушал не слишком внимательно, он и так четко знал свои обязанности. Уж ему ли, палачу, не знать смысла пословицы: «Доносчику – первый кнут!». Это означало следующее: если обвиненный не признавал сразу же все пункты доноса, то такой донос рассматривался, как ложный, и допросу «с пристрастием» подвергался сам автор доноса. Именно он должен был под пыткой доказать обоснованность собственных обвинений и если это ему удавалось, то только после этого оговоренное им лицо превращалось в обвиняемого. Практический смысл этой правовой нормы очевиден – она страховала от напрасных оговоров и заставляла доносителя считаться с реальной угрозой собственному здоровью. Однако же, в нашем случае, как мы понимаем, все было поставлено с ног на голову. Но Матвею Базунову отступать было некуда: ежели он сейчас признает ложность своих показаний, то семь шкур будут драть уже с него, а не с его воров-хозяев.
Палач сорвал с Базунову рубаху и разложил его самого на полу животом вниз. Затем палач опустил кисти своих рук в горячую воду, специально доставленную для этой цели в застенок, а потом быстро провел разогревшимися ладонями по спине обвиняемого. Если когда-либо ранее человек подвергался телесным наказаниям, то на его спине проступали следы ударов  (кнутом, плетью, палками). Это могло служить определенным указанием следователям на то, как надлежит повести допрос далее. Но в случае с Матвеем Базуновым всё было чисто – никогда прежде он подобным пыткам не подвергался.
- Ну что же, тем лучше, – произнес Голчин, присутствовавший в пытошной и наблюдавший за всеми процедурами палача. – Давай-ка, братец, его на дыбу.
- Не надобно на дыбу, ваша светлость, – взмолился Базунов. – Ты токмо скажи мне, в чем я повинен.
- В клевете на добропорядочных людей, на своих хозяев, которые тебя, собаку, в люди вывели, приказчиком сделали.
- Так я  господам прежним следователям и не клеветал. Все, как на духу выложил.
- Стало быть, от своих прежних показаний не отказываешься?
- Никак нет, ваша светлость.
- Ну что ж, в таком случае, я умываю руки.
Это был сигнал для палача. А Базунов так и не осознал пока, чего же все-таки добивался от него Голчин: правды или лжи. Тем временем палач приступил к экзекуции. Заломал назад руки Базунову и продел их в специальный шерстяной хомут, к которому заранее была пришита веревка. Шерстяной хомут позволял избежать травмирования запястий веревкой, которая грубо врезаясь в кожу, могла ободрать мясо до кости. Веревка эта пропускалась через поперечную перекладину П-образной конструкции, которая, собственно, дыбой и называлась. Палач натянул веревку и Матвей Базунов повис под перекладиной на вывороченных назад руках. И таким образом продолжительность неподвижного висения человека над полом зависела лишь от состояния пытаемого, за которым и должен был следить палач. Потому в ходу было и второе название данной пытки – «виска».
Этим, кстати, русская дыба отличалась от подобной европейской пытки на дыбе. В Европе пытаемого на дыбе поднимали к потолку и бросали вниз, дабы выбить руки из суставов. Этим умением особенно славились папские инквизиторы.
Если оказывалось, что пытаемый достаточно хорошо переносит пытку, то происходило ее ужесточение: между связанных ног закладывали массивное бревно, которое увеличивало нагрузку на руки. И палач, заметив, что Базунов терпимо переносит виску, уже было кивнул своему помощнику, чтобы приготовил бревно, как вдруг Матвей стал хрипеть, лицо его налилось краской. Палач тут же отпустил веревку и Базунов рухнул на пол, на некоторое время потеряв сознание. Помощник палача окатил беднягу холодной водой из кадушки. Матвей открыл глаза и увидел прямо над собой лицо следователя.
- Отказываешься ли ты от своих показаний супротив Голенищева и Корякина?
- Отказываюсь, – еле слышно прохрипел Базунов. 
- Не слышу. Писарь, подойди-ка. А ты ступай, сударь, – кивнул Голчин палачу и тот вместе с помощником покинул пытошную.
- Я отказываюсь от прежних показаний… супротив моих хозяев Ивана Меньшого Голенищева и Ивана Корякина... Дал их прежним следователям после незаслуженных мною пыток, – еле шевеля пересохшими губами, прохрипел Базунов и снова впал в забытье.
- Все записал? – повернул голову к писарю Голчин.
- Слово в слово!
- Придет в себя, дашь ему подписать бумагу.
Но то ли палач явно переусердствовал, то ли здоровье Матвея Базунова оказалось не таким крепким, как предполагал палач. Он и в самом деле успел на протоколе поставить закорючку переломанной рукой, но спустя несколько дней скончался.
Впрочем, это не остановило Голчина. Да и у палача разыгралась фантазия. В пытошную камеру привезли черемиса Алексея Дмитриева, поджегшего с подачи Максима Голенищева казенный кабак. Того сначала, как следует, высекли кнутом и подрали кошкой спину, а затем на открытые раны положили раскаленные до красна угли. Разумеется, после таких истязаний и отца родного продашь. Вот и Дмитриев отказался от подтверждения виновности Максима и Ивана Голенищевых в поджоге казенного кабака и признал:
- Сгоревший в Яранском уезде Лудомирский кабачок зажег я огнем ненарочным делом, а не по повелению Максима Голенищева, так как в то время ходил я в поля для осмотру лошадей и оный огонь бросил близ того кабачка.
Когда Голчин, в очередной раз посетив подпольный кабачок Корякина и Голенищева, рассказал купцу о ходе следствия, Иван Голенищев захихикал и довольно потер друг о друга ладони.
- Ну, сударь мой, такими шагами ты и Леонтея, собаку проклятую, заставишь сознаться во всех его грехах.
- Мужик-то что! С мужиком справиться – не лаптем щи выхлебать, – допивая кружку темного солодового пива, ответил Голчин. – С ратушными вот беда. Староста тамошний, Попов, не лыком шит. На дурачка не возьмешь.
- Ну, с энтим я тебе как-нибудь подсоблю. У меня среди посадских людей из магистрата есть кое-кто.
Пришло время поквитаться и с самым главным обвинителем – неугомонным Леонтием Шамшуренковым. Голчин из тюремной камеры вызвал его к себе на допрос. Леонтий, ничего плохого не подозревая, а наоборот, довольный тем, что нашлась управа и на Корякина с Голенищевым, вышел в коридор. И вдруг на него с двух сторон налетели, словно вороны, канцелярист Афанасий Поплавский и копиист Михайло Федотов. Они тут же завели Леонтию руки за спину. У шестидесятилетнего старика, хоть и мускулистого, но не слишком физически крепкого, к тому же ослабленного десятилетним сидением в тюрьме, естественно, не хватило сил, чтобы отбиться. Таким образом, его привели к городской тюрьме, где его уже ждали солдаты с фузеями.  А те, не особо церемонясь, надавав ему прикладами по спине и по бокам, привели в пытошную, где его уже ждал, по заранее отданной команде Голчина, палач. Тут же сорвав с Шамшуренкова рубаху и разложив его на полу, палач угостил старика четырьмя ударами плетью, а затем стал драть тело кошками. Нужно сказать, что кнут был весьма мощным пыточным инструментом: палка, плеть, розга – не идут ни в какое сравнение с силой удара кнута. Главная хитрость крылась в самой конструкции кнута: его ударная часть (так называемый «язык») представляла собой очень жесткую полосу задубленой свиной кожи, которой под прессом придавали V-образную форму. В зависимости от того, как палач при ударе клал «язык» – плашмя или острием – на месте удара получался либо кровоподтек, либо рассечение кожи. Длина кнута превышала 3 м, а если к этому еще прибавить длину руки палача, то легко понять, что момент силы такого удара был огромен и превышал момент силы при ударе любым другим орудием, даже топором. Иные опытные палачи ударом кнута с легкостью ломали человеческие ребра; внутренние органы (печень, почки, легкие) трескались, мышцы отставали от костей. Характер травм, получаемых при порке кнутом, схожи с травмами от падения с большой высоты. После каждого удара палач насухо вытирал «язык» кнута от крови, ибо намокший «язык» терял свою жесткость и делался неэффективен.
Дико вскричав, Леонтий потерял сознание, когда же пришел в себя, увидел, что на шее у него железная цепь, а на ногах две колодки.
- Яко собаку на чепь посадили, – харкнув кровью, произнес Леонтий и в этот момент перед ним появился Федор Голчин.
- Ну что, Леонтей, будешь и далее врать, али как?
- В жизни никому не соврамши! – Леонтий поднял на следователя заплывшие от побоев глаза.
- Что, неужто и про Ивана Авксентьича с Иваном Ивановичем правду писал? – с явной ехидцей спросил Голчин.
Шамшуренков после этого вопроса сразу понял, в чем дело. Не отводя взгляда, прохрипел:
- Каюсь! Не всю правду писамши. На все просто бумаги не хватило бы у сына с племяшем.
Голчин побагровел и крикнул:
- Палач!
Тот тут же с готовностью вновь объявился.
- Видать, ты жалел старика и не слишком явно исполнил мое указание. Ну-ка, угости его еще пару раз кнутом.
Пытки и издевательства над Леонтием продолжались в течение еще нескольких дней. Наконец, он не выдержал.
- Чего ты хочешь от меня? – не имея сил говорить шепотом спросил Шамшуренков.
- Объяви о клевете своих доношений в Камер-коллегию и дай мировую подписку.
- Коли дойдет сие до матушки-государыни, не сдобровать тебе.
- Бог высоко, государыня-матушка далеко, а здесь перед тобой стою я.
- Ждет тебя страшный суд, Иуда проклятый. Бог-то, хоша и высоко, все видит.
- Но-но! Давно с палачом не общался, старый?
Леонтий Шамшуренков подписал все, что от него требовал следователь. Довольный собой, Голчин сел писать доклад в Сенат, который он отправил 19 апреля 1747 года. В докладе Голчина значилось, что яранская винокурня вовсе и не была казенной, а содержалась купецким коштом, что Попов со товарищи, посадскими людьми, свидетельствовавшими против Корякина, осмотрясь и поговоря между собою, полюбовно с оными Корякиным и Голенищевым, сыскивая правду, по тому делу примирились, что медь, для изготовления перегонных кубов и труб, обнаруженных  на Липовском заводе, была выдана займообразно – по ходатайству местного купечества, и таким образом казна не понесла никакого ущерба... А закончил свой доклад коллежский асессор Федор Голчин и вовсе лихо: он потребовал наложить крупный денежный штраф на всех предыдущих следователей – Кириллова, Державина и Доможирова за якобы допущенные ими непорядочные при том следствии поступки и проведение расследования не по силе указов и форме суда. Далее, он полагал возможным подвергнуть Матвея Базунова наказанию кнутом, однако, к сожалению, оный Базунов в прошлом, 746 году умре. Ту же меру публичного наказания – битье кнутом на площади с содержанием под караулом до получения соответствующего указа Голчин предлагал и для Алексея Дмитриева. Но особенно расстарался Голчин ради Леонтия Шамшуренкова – на страх другим. Ложно свидетельствуя, доноситель Шамшуренков посадских людей Ивана Корякина и Ивана Голенищева оболгал напрасно. А в отчете он упомянул и о незаконном шельмовании дворцового холопа, утверждая, что от того следствия упрямством своим он многие утечки чинил и своими не дельными доношениями Камер-коллегию и посланных следователей утруждал. Посему, настаивал Голчин, Шамшуренков достоин смертного приговора или же пожизненной ссылки в Оренбург, учиняя битье кнутом с вырезанием ноздрей, дабы впредь другим таким доносителям чинить то было неповадно.
Разумеется, не сидели, сложа руки, и противники Корякина. Сын Леонтия Василий подал Правительствующему Сенату челобитную по поводу издевательств над его пожилым отцом и самодурства следователя Голчина. Подали свою челобитную и посадские люди во главе с Поповым.
А поскольку дела на Руси всегда неспешно вершились, то и, узнав, что спустя пять месяцев после представления итогового доклада, умер в Яранске купец Емельян Балахонцев, один из наиболее влиятельных и последовательных противников Корякина с Голенищевым, последний, взяв в помощники сына своего Максима да посадского работника Петра Овчинникова ночью выкрали из собственного дома и забили насмерть яранского бурмистра Григория Попова. Голчин вновь вызвал к себе Шамшуренкова и под угрозой новых пыток заставил его повторно отказаться от выдвигавшихся им обвинений и письменно заявить, что он к суду билета (то бишь повестки) не принимает и в суд с ответчиками Иваном Корякиным да Иваном Меньшим Голенищевым не идет, поскольку доносил на них по научению Балахонцева, который умер…
Громы и молнии могли бы навлечь не только на Шамшуренкова, но и на весь яранский магистрат эти письмена коллежского асессора. Но выборные посадские люди и не думали сдаваться. Все же их свидетельств больше, а в их свидетельствах изложено фактов больше, нежели у Голчина. И потому они, тоже не медля, послали вслед за докладом Голчина свое доношение в Камер-коллегию. Во-первых, они тут же заявили, что ни о каком добровольном и обдуманном примирении двух противостоящих групп купечества в Яранске быть не может. Во-вторых, яранские купцы Иван Меньшой да сын его Максим Голенищевы, да Петр Овчинников намеренно убили Яранского магистрата бурмистра Григория Попова до смерти, в чем и розыскиваны, а посему потребовали, чтобы никаких оных смертоубийц доношениям не верить.
Спустя месяц после этого, 12 сентября Голчин получил запрос из Камер-коллегии по челобитной сына Леонтия Шамшуренкова Василия: «Правильно ли отцу его, доносителю Леонтию Шамшуренкову, наказание кнутом учинено и о том указ он имеет ли?» А вот тут уже Голчину деваться было некуда, иначе за лжесвидетельство он мог и сам попасть на дыбу. Пришлось ему признать, что означенный Шамшуренков шельмован без указу, по определению Яранской воеводской канцелярии за называние при присутствии бывшего той канцелярии воеводы майора Писемского вором, а на оное шельмование указу он не имеет.
Вот тут-то все вспять и повернулось. В Камер-коллегии стали сильно сомневаться в справедливости обвинений Голчина и в правдивости его доклада. Но еще почти год ушел на то, чтобы Камер-коллегия собрала различные мнения и получила краткие извлечения из докладов предыдущих следователей. Наконец, 11 сентября 1749 года Камер-коллегия своим указом отстранила Голчина и чинов казанской канцелярии от дальнейшего дознания «за подозрением», и поручила продолжить дознание канцелярии соседней Нижегородской губернии, предписав той особо расследовать обстоятельства, при которых Шамшуренков дал подписку об отказе от обвинения Корякина со товарищи. Тем же указом предлагалось перевести в ту же Нижегородскую губернскую канцелярию также и доносителя Шамшуренкова и всех имевших отношение к этому делу людей.

6.
Пелым – крепостица маленькая. Основан был Пелымский острог чердынским воеводою князем Петром Ивановичем Горчаковым по указу царя Бориса Годунова в 1593 году на месте разрушенной казаками кочующей столицы вогульского племени (манси) последнего вогульского князя Аблегирима, став настоящими воротами на пути в Сибирь и крупнейшим опорным пунктом русской администрации в вогульских землях. Острог был заложен на северном берегу реки Тавды, ниже устья реки Пелым. Места здешние были лесистые да болотистые. Потому изначально конные казаки оказались здесь излишними, так же, как и крестьяне, для которых не хватало пахотных земель. Вот Пелым и стал своего рода лишь воротами для царских служивых людей, двигавшихся далее на восток. Да практически сразу начал играть роль обиталища для ссыльнопоселенцев. Именно ссыльные и стали, по сути, первыми постоянными жителями острога – в наказание за бунт после убийства царевича Дмитрия в 1591 году в Пелым было сослано 60 семей угличан, часть из них были зачислены в пашенные крестьяне, остальные пополнили местный гарнизон, состоявший из стрельцов и казаков. Туда были также сосланы опальные посадские люди из Москвы и Калуги, которых обязали обрабатывать государеву десятинную пашню. Вместе с ними прибыл в Сибирь и колокол, в который мать царевича Дмитрия ударила в набат, призывая горожан к восстанию. Колокол тот лишили крёстного знамения, отрубили «ухо», вырвали «язык», нанесли 12 ударов плетьми и сослали в Тобольск. Целый год ссыльные на себе, под конвоем стражников, тянули набатный колокол до Тобольска. В 1601 году сюда были сосланы Василий и Иван Романовы, обвиненные в намерении отравить царя.
Город строился медленно. И лишь спустя десятилетие после его основания, при воеводе Полтеве были выстроены крепостные стены в окружности чуть более пятисот метров с семью башнями.  Но 8 июня 1621 года Пелым полностью сгорел. В краткой, но содержательной и эмоцинальной отписке пелымского воеводы Петра Вельяминова тобольскому, старшему по чину, воеводе Матвею Годунову рассказывается о несчастье, постигшем город: «…божье разгневанье стало: за умножение грех ради наших Пелымский город и острог, и посад, и божье милосердье, храм и образы, и казенные амбары и государевы хлебные и всякие запасы, и весь мир погорели…». Спасен был только пороховой погреб, который отстояли вогуличи. Далее в своей отписке воевода описывает это событие так: « …день был жаркий, и ветер тянул на город великий и обнял посад и город все вдруг, и служилые и всякие люди мало сами не погорели, а жены и дети в воду метались… А загорелось после обедни порание в полдень; а затравилось в литовской слободе у стрелецкой жены … у Пелагейки во дворе. А в распросе та Пелагейка сказала, что де от оводу клала куреву дым во дворе, и затравилось де от того».
Впрочем, деревянный город еще неоднократно горел и отстраивался заново. Сгорел и дом Бирона, выстроенный по проекту Миниха, вынудив того некоторое время со всем своим семейством ютиться в доме воеводы, пока не пришло известие императрицы Елизаветы о ее милостивом переводе опального курляндского герцога в Ярославль. К 1740-му году, когда сюда были сосланы сначала герцог Бирон Анной Леопольдовной, а затем и фельдмаршал Миних уже Елизаветой Петровной, проживший здесь долгие двадцать лет, Пелым представлял собой небольшой город едва ли с двадцатью зданиями, по большей части, разумеется, деревянными.
За много лет опалы и ссылки фельдмаршал Бурхард Миних обустроился в Пелыме со своей супругою, урожденной графиней фон Мальцан, обзавелся хозяйством.
Жили супруги Минихи сначала в воеводском доме с четырьмя башнями в отдельной квартире посреди высокой деревянной крепости. Затем выстроили дом для себя, а еще одну избу для своей прислуги на собственные деньги и по собственным чертежам фельдмаршала. Трудолюбию Миниха можно позавидовать. В этой болотистой местности он нашел сухие места, где, с помощью слуги Якоба устроил огород, где выращивал бобы, горох, лук, редьку, капусту. Остальное просто не успевает созреть за короткое лето в три месяца. Да и то, что сажали, приходилось по ночам укрывать рогожей, дабы, в случае ночных заморозков, зелень не вымерзла. По его требованию коменданту с помощью солдат приходилось по соседним деревням добывать, а то и везти за семьсот верст из Тобольска для ссыльного фельдмаршала с супругой мясо (не выносил нежный желудок европейца довольно жесткой оленины, которой здесь питались местные племена) и молоко, крупы и муку, пиво и хлеб. А еще летом зверствовали мошкара и гнус, то и дело норовившие набиваться в ноздри, рот, глаза. Причем, не только людям, но и живности – коровам, лошадям.
Позволила Елизавета взять с собою Миниху и лютеранского пастора Мартенса для скрашивания своего пребывания в заброшенном городке. В 1746 году в одном из писем своему брату, барону Миниху, оставшемуся при дворе Елизаветы в чине действительного тайного советника, фельдмаршал так описывал свое житье-бытье: «…Наше состояние здравия мое и любезной жены моей нарочито; и состоит мой утренний и вечерний хлеб в жестком сухаре, который лучше молотом разбивать, нежели разломать можно. А из наших служителей повар Бранд почти непрестанно болен. Находится при нас здесь небезыскусный лекарь, и мы ежегодно на тридцать и на сорок рублей из катеринбургской аптеки лекарства за наши деньги берем; за болезнью же оного повара наша кухня не очень исправна и только один мальчишка стряпает, а нас по все дни обедает с караульным офицером ординарно четырнадцать, а частью и шестнадцать персон с ребятами. Наша квартира в здешнем воеводском доме посреди высокой деревянной крепости, которая в квадрате от семидесяти до восьмидесяти шагов, а для людей наших одна изба по прошению нашему от караульного офицера, а другая на наши деньги по-строены, а притом плохой погреб, в котором зимою, дабы питье не мерзло, непрестанно уголье горящее держать принуждены. Наш взгляд во все стороны на тридцать или сорок шагов — высокая деревянная стена крепости, на которую уже смотреть мы так привыкли, как напред сего на изрядные палаты в Петербурге...
… Чрез всю долгую зиму жены моей такое упражнение есть, что она своими руками все то шьет, что нам белья на стол, постель и наше тело надобно, и старое вновь переделать она трудится; мое ж упражнение состоит в том, что я по латыни учусь, в чем я к превеликому моему удовольствию столько предуспел, что я нашего пастора латинские книги, а именно библию и церковные истории читаю, и книгу, именуемую потребного общего соединения (с которой я начало учинил и тем желание по латыни в моей уже старости учиться во мне возбудилось) почти наизусть выучил. Мой моцион зимою такой есть, чтоб огородные семена вытрясывать и чистить и сети вязать, дабы тем во время лета навозные и другие огородные гряды от птиц, кур и кошек прикрывать, яко ж мышек при мышьих пастях, кои во всех углах расставлены в нарочитом числе, да в нашей собственной каморе двух содержим, чтоб нас мыши, которых мы руками о стену до смерти бьем, купно с нашим запасом не пожрали и тако полные жены моей упражнения только между молитвенными часами чинятся, следовательно же, мой сердечный брат, поистине могу вас обнадежить, что нам ныне пятый год в нашей ссылке еще ни единого часа времени долго не казалось. Что ж до экономии и казны нашей касается, то получаем мы всемилостивейше определенные от ее императорского величества деньги для нашего содержания исправно по все месяцы наперед, и понеже оных для нас стариков на день каждому по рублю, а каждому служителю по 3 рубля на месяц да пастору 150 рублей в год особливо дается, то чаятельно думают (когда о Сибири слышат, как тамо все так дешево, что почти даром без денег здесь жить можно), что у нас от того нечто остается; но когда, напротив того, в рассуждение приемлется, что мы нашим служителям (кои часто негодуют) для содержания их в веселости и негрущении определенные им каждому на месяц на мытье и другие потребности наличными деньгами давать приказываем и притом их сами кормим и одеваем, а за одежу весьма дорого платить принуждены, и все сие нам надобно дорогою ценою с платежом за провоз и с богатым награждением за покупку из Тобольска и Ирбита сюда доставлять принуждены; для служанкина ребенка девку держим, одному работнику, который в кухню воду носит и скотину кормит, на месяц по полтора рубля, портомоям же за печенье, варенье и доенье коров по два рубля и за каждую сажень коротких дров (которых при жестокой и долговременной зиме на кухню и шесть печей зело много исходит) по 20 коп. платим, то мы при ирбитской ежегодной крайнейше нужной покупке никак пробыть не можем, чтоб от 200 до 300 рублей в кредит не взять, еже без иждивений учиниться не может; при таких наших обстоятельствах, как с нами бог определить изволит, мы однако ж сердечно довольны.
Неприятнейшее здесь то есть, что здешние реки во все зимы так жестоко замерзают, что рыба, не имея в них никакого воздуха, множеством до смерти замерзает, которая весною при берегах до того времени лежит, пока ее вороны и галки поедят, и вода, которая и без того болотная, паки очистится, и как в сей околичности никаких родников или источников не находится, то принуждены тою водою пробавляться. Так названное здешнее пиво в горшках в обыкновенных печах черных изб солдатскими бабами варится, ибо здешние обыватели никакого пива не пьют и никакой посуды к варению не имеют, и тако одно худо, а другое еще и хуже. Но служитель наш Якоб для нас мед варит, который мы за каждым обедом три здравия, а именно ее императорского величества, обоих их императорских высочеств, и тех, кои об нас помнят, пьем, а в высокие праздники чинится оное французским вином, в которые мы и наши два рубля солдатам даем, дабы они про здравие ее императорского величества повеселиться, а равно как и мы за тот хлеб, который ее величество нам по милости своей жалует, с удовольствием их нижайшую благодарность засвидетельствовать могли...».
Миних редко выходил за пределы крепости – он не любил местных сообществ, ни в каких вечеринках и прочих народных увеселениях не участвовал. Зато порою баловался рыбалкой, выходя на берег реки Тавды с удочкой, ловил с крестьянами рыбу, косил с ними траву, или разводил молодые кедры. Он щедро платил мужикам за работы и ласково обходился с нам. Пелымцы долго вспоминали о нем с любовью. Отцы рассказывали детям, как он был милосерд к несчастным, и ни за что не хотели верить, что он был строг прежде. Когда, спустя двадцать лет, уже Петр Третий, помиловал его и разрешил вернуться в столицу, пелымцы восприняли отъезд Миниха с превеликим сожалением. Перед отъездом он раздал все свои пожитки крестьянам, потом объехал верхом вокруг Пелыма, и попрощался с жителями, как родитель со своими детьми.
Однажды Миних неспешно прогуливался со всем своим семейством по улочкам Пелыма. Был довольно солнечный день и фельдмаршал позволил себе даже подставить лицо солнцу. И вдруг его кто-то окликнул и припал к ногам. Это был русский молодой крестьянин в лаптях и длинной рубашке навыпуск.
- Что это вы, молодой человек? – удивленно остановился Миних.
Жена с детьми также с недоумением смотрели на мужика.
- Ваша светлость, помогите, не дайте мне жисть свою загубить, – не поднимая головы, взмолился парень.
 - Если хотите, чтобы я вас выслушал, встаньте и расскажите, в чем дело.
Крестьянин поднялся и, не смея поднять глаза на Миниха, заговорил:
- Полюбил я пригожую вогулянку и желаю на ней жениться. Просил у ее родных ее руку и сердце, но они и слышать не хотят о том. Отказали мне, потому что у меня за душой ни гроша, а по ихним обычаям я за невесту должен калым заплатить. Коли сможете, помогите, ваша светлость. Вот ей-богу, век на вас молиться буду, – молодец впервые поднял глаза и с мольбою посмотрел на Миниха.
- Молиться надобно на всевышнего, а на земле ни один человек его не достоин, – ответил Миних. – Но скажи ты мне, она ли, вогулянка сия, тебя привечает? И так же любит?
- Любит, любит, – закивал крестьянин.
- Надобно помочь молодому человеку, – сказала жена Миниха.
- Это я и сам знаю, что надобно. Токмо вот обдумываю, каким образом.
После небольшой паузы, все так же неспешно совершая променад, к которому теперь присоединился и крестьянин, Миних снова заговорил:
- Вот что, мы не на войне, чтобы рубить с плеча. Дай мне время подумать, покажи токмо дом сей вогулянки.
Миних через жену и прислугу навел справки об этом молодом человеке, и все, кто был спрошен, только хвалили крестьянина за его трудолюбие, радение и честность. Тогда фельдмаршал пригласил к себе родителей девушки и как можно ласковее сказал им так:
- Придите ко мне за калымом, а я вам дам зятя. Купите себе счастие на деньги, если нельзя иметь его даром.
И буквально на следующий день они получили от него знатную сумму денег, а спустя год отставной фельдмаршал вместе с женою воеводы Путилова крестил у осчастливленной им четы первенца. Взяв младенца на руки, он произнес:
- Дай бог, чтоб крестник мой сам крестил других.
 Миних заботился об обучении своего восприемника грамоте, и крестьянский сын, действительно поступил сначала причетником в одну из церквей в том округе, а дожив лет до сорока, достиг и сана священника. Но это было уже после отъезда Миниха из Пелыма. Жена графа Миниха также оставила о себе в Пелыме добрую память. О ней сохранилось предание, что хотя она и дурно изъяснялась по-русски, но любила оказывать благодеяния крестьянским девушкам, выходившим замуж, и вообще была чрезвычайно добродушна и всеми любима.
Тем не менее все это не мешало Миниху забрасывать письмами столицу с просьбой о помиловании и высочайшем дозволении покинуть сей чертов клок земли и вернуться в столицу.
Каждый день, по заведенному изначально распорядку, он дважды совершал молитву: одну утром между 11 и 12 часами, другую после полудня между 6 и 7 часами. При этом должны были присутствовать все его немецкие служители. Читал молитвы пастор Мартенс, а после его смерти сам Миних. В праздники утром читали обычное евангелие, пополудни апостольское писание, что приходилось в данный праздничный или воскресный день по уставу лютеранского богослужения. Но чрезвычайно деятельная натура Миниха не выносила бездействия. Он начал составлять проекты, то военные, то строительные, но, к его несчастью, ему не давали ни бумаги, ни чернил.
- Нету на то высочайшего повеления, – отвечал на все его просьбы комендант Котельников.
- Однако же я желаю письменно сообщить государыне нечто важное, – настаивал на своем Миних.
Пришлось коменданту отправлять в Сенат с курьером данное прошение, Сенат передал его императрице и Елизавета временно дозволила Миниху писать все, что он находит нужным для представления правительству.
И Миних принялся писать и посылать в Петербург один за другим проекты, касавшиеся окончания того, чего не успел совершить Петр Великий, застигнутый среди множества предприятий преждевременною кончиною. Он писал и предположения о том, как бы возвысить Петербург, возлюбленный город Петра Великого, и его окрестности, замечая, что если б жив был Петр, то «чаятельно тогда тысячами способов споспешествовано быть могло»; но после Петра многие из этих способов забвению преданы; предлагал построить ряд селений, дворцов, зверинцев, увеселительных домиков с фонтанами, бассейнами и рощами на протяжении от Ораниенбаума до Петербурга и то же — от Петербурга до Шлиссельбурга по берегам Невы, а также заселить берег канала от Шлиссельбурга до Ладоги, прорыть начавшийся уже при Петре канал на невских порогах близ реки Тосны, начать новый канал от Невы в Царское Село, так что государыня могла бы, севши на буер у своего Летнего дворца близ Смольного двора, пристать прямо к крыльцу своего царскосельского дворца. Другой проект касался более важного предмета – укрепления украинской линии и турецкой границы, еще иной – укрепления Киева, наконец, проект о войне с Турцией, и о поправке русских крепостей – проект, показывающий, в каких подробностях знал бывший фельдмаршал состояние этого дела в тогдашней России. При всех проектах присоединялось моление об освобождении его из ужасного заточения. Все свои проекты он писал так, чтобы наглядно показать, что никто другой, кроме него, не в состоянии исполнить этих предприятий, необходимых для России. Он просил только освободить его, призвать в Петербург и дать возможность словесно разъяснить посылаемые предначертания. Он умолял о помиловании, ссылался на пример отца государыни, Петра Великого, который, хотя, разгневавшись, и сослал князя Василия Владимировича Долгорукого, но потом простил его. «Не прошу ни титулов, ни богатств, – писал он, – ни земель, прошу дозволить при стопах вашего императорского величества умирать, удостоверив ваше величество в своей верной и отличной службе в память Петра Великого! Если нужно, чтоб я без денег и деревень жил, я готов и солдатской порцией довольствоваться и буде мне в палатах жить не можно, я охотно буду дворником у вашего императорского величества». Он предлагал даже перекинуть мост через Балтийское море для соединения эстляндского побережья со Швецией. «Не слышите ли вы, Августейшая Императрица, высокомилостивая и заботливая мать своей родины, не слышите ли вы те многочисленные труды, те славные предприятия Петра Великого, что взывают к вам ежечасно, заступаясь за меня, и восклицая: «Почему, Елизавета Петровна, не слушаете вы Миниха?.. Протяните руку скорбящим, выведите их из бедственного положения, и Спаситель протянет и вам руку, когда вы предстанете пред Ним»…».
Не ограничиваясь обращениями к императрице, изгнанник писал и великому князю Петру Федоровичу, поздравлял его с бракосочетанием, желал ему всякого благополучия и умолял ходатайствовать у императрицы «о даровании прощения опечаленному генералу, который некогда для Петра Великого свое отечество оставил и в тысячекратных случаях живота своего и покоя для России не щадил». Вспоминал о том, как он служил России в войнах польской и турецкой, и ныне готов оказать такие же услуги. Но как ни просил, как ни молил он, как ни унижался – его похвалы, посылаемые императрице, на нее не действовали.
В 1744 году Миних решился даже обратиться к канцлеру Бестужеву, с которым некогда враждовал. Он направил ему на немецком языке длинное письмо, тогда же, по повелению императрицы, переведенное на русский статским действительным советником Демидовым. В этом письме Миних подробно излагает свое прошлое — свои первые труды по устройству Ладожского канала, вспоминает, как великий государь «такую радость и удовольствие всякому человеку засвидетельствовал, и меня бы не токмо из Пелыма из ссылки, но из китайской границы для его службы к себе привел». В этом письме узник раскаивается перед Бестужевым в своих неприязненных к нему поступках, впрочем, объясняя, что многое делал он не по собственному желанию.
Но попытка склонить Бестужева к примирению и к ходатайству перед императрицею за бывшего своего врага не имела и не могла иметь успеха, ибо не таков был Бестужев, чтобы  забыть то, что прежде претерпел от Миниха. Да и, кроме старой неприязни к Миниху, Бестужев, войдя в силу и став первым министром при дворе Елизаветы, из политических соображений никогда бы не сделался ходатаем за сосланного в Пелым фельдмаршала. Во-первых, такое ходатайство могло бы обратить на него самого опалу императрицы, которая не терпела Миниха, считая его опаснейшим врагом своим, и безжалостно с надругательством его преследовала; во-вторых, Бестужев не доверял искренности Миниха. И, вернувшись в столицу, никто не смог бы дать гарантию, что Миних снова не начал бы строить свои козни – ведь фельдмаршала до сих пор, любило и уважало войско: Миних имел бы возможность учинить в империи такой переворот, который погубил бы и Елизавету, и Бестужева. Миних писал также и любимцу императрицы, Алексею Разумовскому, прося и его ходатайствовать за него у императрицы. Но и эта дорога не привела его к желанной цели. Зато слезные просьбы о помиловании надоели императрице, как и его проекты, читать которые ей было неимоверно скучно, поскольку им-ператрица вообще не любила заниматься никакими серьезными делами. И спустя два года, в 1746 году Елизавета запретила Миниху посылать ей письма.
Однако в июле 1749 года генерал-прокурор князь Трубецкой направил Елизавете рапорт следующего содержания: «Сего настоящего месяца 8 числа. Ваше императорское величество, на поданный сенатский доклад, всемилостивейше изустно указать мне соизволили: бывшему фельдмаршалу для написания, что он имеет представить о государственном интересном деле, бумаги и чернил дать, и оное представление при караульном обретающемся при нем офицере написать ему позволить, только при том ему объявить, дабы он о всем достаточно единожды ныне написал, ибо ему впредь на такие требования позволения дано больше не будет. И оный вашего величества указ в сенате мною записан и во исполнение оного, по приговору правительствующего сената, к обретающемуся при содержании объявленного Миниха сибирского гарнизона поручику Попову указ с нарочным курьером отправлен июля 11 дня».
Следствием этого позволения было представление нового проекта: об укреплении города Киева, написанного на французском языке и подписанного 27 августа того же года. При этом Миних счел уместным выразить глубокую скорбь, произведенную чтением грозного указа, заранее угрожающего ему запрещением на дальнейшее время писать проекты и письма. Это было последнее послание его к Елизавете Петровне – Миних понял, что императрица остается непреклонной к его просьбам. Ему было окончательно запрещено давать бумагу и дозволять писать.
Однако Миниху в конце все того же 1749 года, можно сказать, неожиданно повезло – скончался его друг, пастор Мартенс, после которого остался порядочный запас писчей бумаги. И Миних от скуки начал писать трактат о фортификации и составлять проект войны с турками. Но в этот момент случилась его стычка с приставленным к нему караульным офицером. Миних попросил у офицера определенную сумму денег, выделяемую ссыльному фельдмаршалу на содержание, но офицер отказался выдавать эту сумму. Тогда Миних начал ему дерзить и оскорблять. Офицер, молча выслушав тираду графа, заявил:
- В таком случае я вынужден буду донести на вас в сенат. Вы ведь все что-то пишете и пишете и, верно, к вреду ее величества и России.
Миних не на шутку испугался и поторопился все написанные бумаги бросить в огонь.
***
В 1746 году отозвался из Ярославля еще один вельможный ссыльнопоселенец – Эрнст Бирон. 18 марта он писал императрице: «К здешнему воеводе указ прислан из высокого Кабинета, в котором изображено, якобы по моему приказу казацкого полка полковник Ливен одного здешнего мещанина арестовать и бить велел. Всемилостивейшая императрица! Сколь велико мое бедствие ни есть и сколь долго оное ни продолжается, однако ж моего разума не лишен, чтоб я в такие дела вмешался. Я знаю, в каком состоянии я нахожусь. Все наказания, кои выдуманы быть могут, претерплю я с радостью, ежели я правильно в чем изобличен быть могу, а полковник Ливен должен отчет и отповедь дать. Оного человека я не знаю, он же ни мне, ни моим домашним никакой беды не сделал: что же бы меня к тому побудило! Но я такими людьми здесь окружен, от которых ежедневно многие утеснения претерпевать принужден без всякой моей вины, итак, ваше императорское величество, прошу не допустить, чтоб я безвинно мучим был».
По тому же поводу Бирон обратился и к Бестужеву: «Несчастье мое ежеденно умножается; я желал бы все то претерпевать, ежели б я в чем виновен был; но о сем приключении я столько знал, сколько о часе моей смерти; я того человека никогда не знал. Я здесь между львами и змеями нахожусь. Здешний воевода и его жена известны суть; они на меня озлобились, потому что я их больше не дарю, как то прежде делал, когда я еще нечто имел. Майор Лакастов с фабрики, который с воеводою в ссоре был, добрым приятелем сделался. Сей человек нам всякую досаду причиняет; я не могу, да и не смею упомянуть, что мы от сего человека без причины претерпеваем».

7.
1746 год обещал быть спокойным. Столица веселилась, как и всегда. Во дворцах давали маскарады, на которых присутствовала императрица. Собирались в шесть часов, играли в карты и танцевали до десяти, когда императрица с великим князем, великой княгиней и несколькими избранными придворными садилась ужинать. Остальные ужинали стоя. После ужина опять танцевали до часу или двух пополуночи. Хозяин бала не встречал и не провожал никого, даже императрицу. Кто сидел за картами, те ради нее тоже не вставали.
В январе Михаил Петрович Бестужев докладывал коллегии иностранных дел о вредных происках графа Морица Линара в Польше. Бестужеву было предписано домогаться его отзыва к какому-либо иностранному двору, но после некоторого размышления и рассмотрения дел в коллегии посчитали, что Линар безвреден, и Бестужев получил новое предписание: ничего не говорить о бывшем фаворите при дворе, а при встрече с ним частным образом узнать, не хочет ли он жениться на невесте своей фрейлине Юлиане Менгден – зачем, мол, содержать фрейлин Анны Леопольдовны, которая в них теперь не нуждается. К тому же, пока Бестужев искал возможности переговорить с Линаром, Анна Леопольдовна умерла. Но Линар мыслями уже был довольно далеко от России, будто бы даже и позабыв, что у него осталось много денег и вещей бывшей невесты и в числе их тридцать пять тысяч рублей ее приданого, отданных ему под расписку. Потому и ответил Линар Бестужеву отрицательно. Правда, часть драгоценностей и денег, увезенных Линаром в сентябре 1741 года, была у него вытребована через русского посланника в Дрездене, Кайзерлинга. Возвратил он их после настойчивых требований и не без утаивания того, что можно было скрыть.
Однако февраль месяц начался неприятностями: на масленице великий князь Петр простудился на маскараде, который был дан на Смольном дворе. Ночью ему стало очень плохо, императрицу разбудили:
- Великий князь болен, и опасно!
Елизавета Петровна вскочила с постели и помчалась прямо к больному, которого нашла в сильном жару. И опять все случилось накануне его дня рождения. И поэтому, когда 10 февраля императрица в очередной раз пришла навестить племянника, а Брюммер, Бергхольц и гофмаршал Миних встретили ее в передней с поздравлениями, она ответила им со слезами на глазах:
- Какие уж тут поздравления!
 А на другой день из предосторожности она велела пустить себе кровь.
Вскоре после этого умер фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий. Елизавета плакала на похоронах старого слуги отцовского царствования. Но еще один удар ожидал императрицу в марте, когда ей сообщили о кончине принцессы Анны Леопольдовны.
Брауншвейгское семейство окончательно осело в Холмогорах, в 72 верстах от Архангельска. Корф настоял, чтобы ссыльных оставить там навсегда: это будет, писал он императрице, гораздо секретнее, чем еще везти их по Двине и по морю; притом содержание в Соловках будет стоить гораздо дороже, чем в Холмогорах, окруженных деревнями. Кроме того, с Соловецким монастырем пресекается всякое сообщение на семь месяцев в году и во все это время невозможно иметь оттуда никаких известий. «При сем не могу преминуть, – добавлял Корф в своем рапорте от 5 января 1745 года, – вашему и. в. всеподданнейше донести, что я здесь между разговорами о узаконениях Соловецкого монастыря от здешнего архиерея слышал, который там лет за 20 чернцом и архимандритом был, что почивающие в том монастыре св. отцы Зосима и Савватий, между прочим узаконили, дабы во оной лавре не токмо в монастыре женского полу, но и мужчин без бород, такожде и из скотов женского полу на тамошнем острову содержать запрещено, которое и поныне по их узаконению тако ж содержится...»
Елизавета Петровна смирилась с этим. 29 марта 1745 года она подписала указ, согласно которому «известных персон содержать впредь до указу в Холмогорах в том же доме». При этом было приказано соборную церковь, которую часто посещали местные прихожане, «огородить вокруг крепким, плотным и высоким забором, отступя от нее во все стороны сажень по 5 или и более, как место позволит, чтобы никто на архиерейском дворе и где команда расположена ничего видеть не мог, и с тою же целью вход к этой церкви сделать с одной стороны, прорубя в деревянной ограде одни небольшие ворота, а прежние с северной стороны оставить для входа и выхода одной лишь команды». Тем же указом императрица вняла просьбам майора Корфа и дозволила ему вернуться в столицу, передав все дела майору Гурьеву. Но в это время выехать из Холмогор была весьма сложно – весенняя распутица и затем половодье не позволяли ехать ни на полозьях, ни на колесах. К тому же, Анна Леопольдовна была в очередной раз беременна и Корфу предстояло на свой страх и риск озаботиться поиском повивальной бабки и кормилицы – на его вопрос на эту тему он так и не получил от Елизаветы никакого ответа. Императрица в это время была занята исключительно выдачею замуж своих фрейлин и никакие другие дела, кроме дамских, ее в тот момент не интересовали. Найти первую, конечно, не составляло никакого труда в Архангельске. Но вот что касается кормилицы, учитывая то, что все это должно оставаться в глубочайшей тайне, было не просто. Впрочем, Корф великолепно справился и с этой задачей – не без труда, но все же ему удалось уговорить одну немку, Христину Крон (повивальная бабка также была немецких кровей – Анна Мария Ренард; очевидно немцу всегда проще договориться с немцами же), жену тамошнего бочара, заверив, что берет ее для собственного семейства и что ровно через год она вернется в свой дом, а все это время он сам, Корф, лично будет заботиться о ее пятерых детях.
Едва обе женщины прибыли в Холмогоры, как Анна Леопольдовна 19 марта 1745 года родила сына, которого сразу же назвали Петром и спустя всего три дня, 21 числа, «по худости его здоровья» поспешили окрестить в присутствии Корфа и Гурьева. Обряд крещения совершал приставленный к семейству иеромонах Иларион Попов, с которого, прежде чем он начал собственно обряд, потребовали расписку следующего содержания: «1745 года марта 19-го призыван был я, иеромонах Иларион Попов, к незнаемой персоне для отправления родительских молитв, которое как ныне, так и впредь иметь мне скрытно, и ни с кем об оном, куда призыван был и зачем, не говорить под опасением отнятия чести и лишения живота; в чем и подписуюсь».
Подобную же подписку взяли и с Анны Марии Ренард: «Так как я, Анна Мария Ренард, бабка повивальная, жительствующая в Архангельске, привезена была в Холмогоры к неизвестной особе для исправления моей должности, по окончании чего получила дозволение воротиться к себе домой, то и обязуюсь и обещаюсь под лишением живота никому, кто бы то ни был, никоим образом не открывать и не сообщать о том, что я там видела и делала, и в бытность мою при вышеупомянутой неизвестной особе я ничего важного не слыхала и не узнала, в чем свидетельствуюсь господом богом и святым его Евангелием. Сию присягу дала я от слова до слова в присутствии его превосходительства действительного камергера и кавалера Николая Корфа и гвардии майора и кавалера Гурьева и собственноручно подписала. Холмогоры, 20 апреля 1745 года».
Разумеется, Анна Леопольдовна с Антоном Ульрихом резонно предположили, что бабку и кормилицу им приказала предоставить сама императрица, откуда им было знать, что Елизавета больше заботилась о том, чтобы найти припрятанные бывшей правительницей бриллианты, нежели думать о таких мелочах, как роды. К тому же, в особом приложении к указу 29 марта говорилось не о жизни, а о смерти кого-либо из членов Брауншвейгского семейства: «Ежели по воле божией случится иногда из известных персон кому смерть, особливо же принцессе Анне или принцу Иоанну, то учиняя над умершим телом анатомию и положа во спирт, тотчас то мертвое тело к нам прислать с нарочным офицером, а с прочими чинить по тому ж, токмо сюда не присылать, а доносить нам и ожидать указу; и сие содержать в крепком секрете, чтоб о том никто другие не ведали; а как оттуда поедете, то объявить о том майору Гурьеву словесно, чтоб он так поступал, а сию цидулу с собою к нам привезть». И, окрепнув после трудных родов, Анна через Корфа передала императрице собственноручно написанное благодарственное письмо: «За всевысочайшии к нам бедным вашего императорского величества показанныи матернии милосердии рабски благодарствуем о допущении в крайнеи моеи болезни ка мне бабки и о пожаловании для воспитании я младенца кармилицы, чрез то мы всеподданешия вашего императорского величества раби видим высочайшую к нам матернюю милость и со всеусердием молим бога о вашем императорского величества дражайшем здравии, и впред, подвергая себя со всеглубочайшим подчтением, припадая к стопам вашего императорского величества милосердию нас бедных милосредными вашего императорского величества щедротами помиловать. Всемилостивейшая государыня вашего императорского величества всеподданейшии раби Антон Улрих, принцесса Анна. Мая 2-го дня 1745 году».
  Наконец, 12 июня, передав все дела и сделав необходимые инструкции своему преемнику майору Гурьеву, барон Николай Корф отправился назад в столицу, а навстречу ему, в помощники Гурьеву, из Петербурга мчался капитан гвардии Максим Вымдомский, которого сам же Корф и рекомендовал для этой миссии. После отъезда Корфа в Холмогорах остались две отдельные команды охранников – одна небольшая, которой командовал майор Миллер, охранявшая только Ивана Антоновича, и другая, которую и возглавил майор Гурьев – под его началом было около семидесяти человек.
Денег на содержание арестантов и прислуги не хватало, доктору Манзе, опекавшему Брауншвейгское семейство, не хватало медицинских инструментов и препаратов. Но это мало заботило императрицу, а на сообщение Гурьева о том, что Анна, спустя всего два месяца после родов вновь забеременела, и вовсе никак не отреагировала. 27 февраля 1746 года Анна Леопольдовна родила еще одного сына, названного Алексеем. И теперь уже Гурьеву пришлось на свой страх и риск повторять действия барона Корфа – самому искать повивальную бабку и кормилицу. Бабку призвали прошлогоднюю – Анну Марию Ренард, а вот кормилицу русский майор Гурьев нашел также среди русских – солдатскую жену Татьяну Никитичну Шанонову, жену солдата Устюжского полка Евдокима Шанонова.
Эти роды, однако, были еще более тяжелыми для Анны Леопольдовны, нежели прошлогодние – 5 марта принцесса заболела горячкой и спустя всего два дня, 7 марта 1746 года, в возврасте 27 лет она скончалась. Ее тело, согласно инструкции, вскрыли, залили спиртом и отправили в дубовом гробу в столицу. Гурьев немедленно отправил рапорт в Петербург: «Марта от 7-го дня вашему императорскому величеству всемилостивейшей государыне о кончине принцессы Анны чрез нарочно посланного от меня всеподданнейше репортовано. Сего ж марта 10-го дня тело ее в Санкт-Петербурх отправлено, при котором послан от меня лейб-гвардии Измайловского полку подпоручик Лев Писарев; а с начала болезни после родин, по анатомии от имеющегося здесь штаб-лекаря  поданный ко мне репорт вашему императорскому величеству всемилостивейшей государыне для высочайшего рассмотрения всеподданнейше представляю…».
И только получив такую весть императрица засуетилась. Гурьев получил ответ императрицы от 17 марта: «Репорты ваши о рождении принца и о кончине принцессы Анны мы получили и, что вы по указу тело принцессы Анны сюда отправляете, о том известны. Приложенное при сем к принцу Антону наше письмо отдай и на оное ответ дай ему своею рукою написать и, как напишет, то оное к нам немедленно пришли. Скажи принцу, чтоб он только писал, какою болезнью умерла, и не упоминал бы о рождении принца». В конце письма императрицы рукою барона Ивана Антоновича Черкасова, тайного кабинет-секретаря Елизаветы было добавлено: «Скажи принцу, чтоб он только писал, какою болезнью умерла и не упоминал бы о рождении принца; а к вам на перемену скоро иного пришлем». Письмо императрицы, отданное Гурьевым принцу Антону, состояло в следующем: «Светлейший принц! Уведомились мы от майора Гурьева, что принцесса, ваша супруга, волею божиею скончалась, о чем мы сожалеем; но понеже в репорте оного майора Гурьева к нам не написано потребных обстоятельств оного печального случая может быть, затем, что ему невозможно всегда при ней быть, а ваша светлость неотлучно при том были; того для требуем от вашей светлости обстоятельного о том известия, какою болезнью принцесса, супруга ваша, скончалась, которое сами изволите, написав, прислать к нам. Елисавет. Марта 17-го дня 1746 года. Санктпитербурх».
Такой просьбой Елизавета убивала двух зайцев: во-первых, свидетельством самого Антона Ульриха она доказывала всему миру, что свергнутая ею правительница умерла не насильственной смертью; во-вторых, неупоминание о рождении очередного принца создавало для нее, опять же в глазах европейских монархов, иллюзию спокойствия: чем меньше принцев, тем меньше у нее конкурентов на российский престол.
Между тем, подпоручику Писареву было предписано везти тело Анны Леопольдовны от последней перед Петербургом станции прямо в Александро-Невский монастырь, где была похоронена ее мать, царевна Екатерина Ивановна и где, по распоряжению барона Черкасова, уже были приготовлены особые покои для приема тела. Писарев прибыл в Петербург 18 марта и уже на следующий день был отправлен обратно вместе с сопровождавшими его солдатами-измайловцами. Дальше дело в свои руки взял кабинет-секретарь императрицы барон Черкасов. Он приказал петербургскому архиерею начать над телом установленные чтения; Синоду – начать подготовку к церковной церемонии погребения; генерал-прокурору князю Трубецкому – позволить всякому желающему прийти попрощаться с усопшей, при этом объявив, что принцесса Анна скончалась от огневицы (горячки). Погребение Анны было назначено на 22 марта.
21 числа в восемь утра ко двору стали прибывать все знатнейшие особы обоего пола, к которым спустя два часа присоединилась великая княгиня Екатерина Алексеевна в черном траурном платье. Компанию ей не смог составить супруг – принц Петр в те дни снова недомогал. После этого вся процессия в дворцовых каретах направилась в монастырь для прощания с Анной Леопольдовной. Погребение происходило с большим торжеством в Благовещенской церкви Александро-Невской лавры, рака с гробом принцессы была установлена рядом с ракой матери Анны Леопольдовны царевны Екатерины. Глядя в молодое, но уже измученное последними годами заключения лицо племянницы Елизавета искренне расплакалась. Она ведь понимала лучше всех, что столь ранняя смерть Анны целиком на ее совести. С другой стороны, не захвати своевременно власть, на месте Анны она, Елизавета, могла бы сейчас быть сама. Отпевали Анну сразу пятеро архиереев.
На следующий день после похорон, 22 марта, канцлер Бестужев известил герцога Карла Леопольда о смерти дочери и о том, что она похоронена рядом с могилой ее матери.
Кормилица пела маленькому принцу колыбельную, покачивая прикрепленную к потолку самодельную люльку:
- Спи, дитятко, почивай,
Свои глазки закрывай.
Стану петь я, распевать,
Колыбель твою качать.
Ходит сон по сеничкам,
Дрёма – под окошечком.
А как сон-то говорит: «Я скорее усыплю».
А дрёма-то говорит: «Я скорее удремлю».
А как сон-то говорит: «Где бы колыбель найти?»
«Где бы колыбель найти, поскорее усыпить».
Висит колыбелька во высоком терему.
Во высоком терему, в шитом браном пологу.
На серебряных кольцах, на кленовом очепу,
На кленовом очепу, на шелковом поясу.
Васька-кот, не ходи, мою детку не буди.
Спи, дитятко здорова,
Вставай весела.
Вставай весело,
На улице рассвело.
В конце мая 1746 года была отпущена обратно в Архангельск Христина Крон, кормилица предпоследнего принца – Петра. Она слезно просила отпустить ее к своим пятерым детишкам. Ее заменила одна из прачек принцев – Татьяна Никитина. А в июне покинул Холмогоры и майор Гурьев, оставив надзирателем над овдовевшим принцем Антоном Ульрихом и его младшими детьми капитана Вымдомского. И если Корф с Гурьевым принадлежали к высшему обществу и двору, то сменивший их Вымдомский таковым не являлся. При нем жизнь холмогорских узников стала гораздо хуже – в обращении с ними исчезла последняя тень уважения и приличия, почти ежедневно над ними измывались пьяные солдаты и офицеры. А тут еще 5 марта 1747 года умерла камер-юнгфера Штурм, одно из немногих поистине близких Брауншвейгскому семейству лицо, остававшихся с ними в ссылке.
Между тем, среди офицеров и солдат, охранявших Брауншвейгское семейство, нравы совсем упали. Подпоручик Лев Писарев закрутил шуры-муры с кормилицей Петра Антоновича Татьяной Никитиной, в результате чего у них родился ребенок. К тому же, Писарев был одним из немногих офицеров, который открыто выступал против своего начальника, обвиняя его в воровстве и других незаконных проступках – растрате казенных денег, присвоении продуктов, вина и одежды, предназначенных для узников. Глядя на своего командира, воровали все, что плохо лежит, и младшие офицеры, и солдаты. Солдаты дрались между собой, вплоть до того, что проламывали друг другу головы, а офицеры издевались над солдатами. Обозленные таким отношением, солдаты бродили по селу, иногда врываясь в дом крестьян, избивали хозяев, насиловали женщин. Как-то пьяный солдат, наехав телегой на крестьянскую девочку, покалечил ее. Впрочем, доставалось не только местным мужикам и бабам. Один сержант, которому не понравились наставления старого попа, вытащил его за воротник и бороду прямо из церковного алтаря. Вскоре тому же священнику досталось и от поручика Мячкова, который избил его до потери сознания. Затем охранники попросту ограбили эту церковь, украв оттуда всю утварь с жемчугом. Да и сам Вымдомский подвергал своих солдат мучительным наказаниям за малейшие проступки – бил их палками, заковывал в кандалы. Иногда рядовые не выдерживали и решались на самоубийство. Так, испугавшись наказания за то, что не успел сшить в срок заказанные ему офицером башмаки, зарезал себя солдат Морозов. Повесился конюх. Многим служившим здесь офицерам и солдатам уехать из Холмогор было невозможно – смену им не присылали, и они служили порою до 60-70 лет. И положение охранников лишь немногим отличалось от положения охраняемых. Узники могли выходить из дома лишь на прогулку в огороде под присмотром конвоиров, придворные и слуги по служебной надобности могли ходить по двору, а солдаты и офицеры имели право в свободное от службы время выходить за ограду, шляться по заснеженным или раскисшим от грязи улочкам и гасить тоску в местном кабаке.    
3 октября 1748 года Вымдомский докладывал в столицу, что денег на содержание Холмогорской комиссии осталось у него так мало, что уже несколько месяцев нечем было даже платить жалованье майору Миллеру и придворным служителям. Все эти годы на содержание комиссии причиталось шесть тысяч рублей в год, которые собирались с архангелогородских и холмогорских соляных сборщиков. При этом был недоволен установившимся состоянием дел майор Миллер – он, по сути, теперь подчинялся капитану Вымдомскому (хотя, по петровской Табели о рангах, чин капитана гвардии был на ступень выше армейского майора). Тем не менее, теперь, помимо докладов о состоянии арестанта «Григория», как отныне было приказано именовать Ивана Антоновича, Миллер отправлял непосредственно Черкасову свои собственные письма, в которых постоянно жаловался на Вымдомского и его подчиненных.
Разлученная с родной сестрой и потерявшая самую близкую подругу с детских лет – принцессу Анну, оставшись с ненавидимым ею принцем Антоном Ульрихом, а в тюрьме неприязнь к принцу еще более усилилась, Якобина Менгден едва не сошла с ума в этой северной русской глуши, где всякие развлечения для нее были под полным запретом. От этого она стала совсем нервной и однажды ни с того, ни с сего набросилась на принца Антона Ульриха.
- Вы испортили всю мою жизнь, вы погубили свою супругу и мою сестру, ваша светлость, и еще здесь, где я оказалась исключительно по вашей милости, вы пытаетесь мне дерзить.
- Простите, баронесса, но сюда лично вы попали по прихоти ее величества царствующей императрицы, да еще и исключительно из-за неосмотрительности покойной супруги моей Анны, которая не обращала никакого внимания на мои предостережения, – ответил принц Антон и при этом заметил, как лицо Якобины покрывалось пятнами бешенства.
Она подбежала к принцу и стала бить его кулаками по плечам, животу. Подоспевший караульный солдат стал оттягивать разбушевавшуюся фрейлину от принца, но лишь сделал себе хуже – Менгден выхватила у него из-за пояса связку ключей и сильно ударила ими солдата по голове, разбив ее до крови. Вид крови как раз и успокоил Бину. И прапоршик Зыбин с еще одним солдатом вырвал у нее из рук ключи и грозно приказал:
- Следуйте за мной, сударыня.
- Куда? – поинтересовалась та.
- Сначала к господину капитану, а затем, вероятно, в карцер.
Зыбин не ошибся. Узнав, что фрейлина избила до крови его подчиненного, капитан Вымдомский сначала сделал ей выговор за такое ее поведение. На что Бина нервно закричала:
- Когда меня принц Антон давить хотел, я тебе говорила, чтоб ты к государыне о том писал.
Разумеется, Вымдомский сообщил о происшедшем императрице, а пока придет ответ из Петербурга, распорядился посадить ее в карцер на сутки.
От всего этого Бина заболела на нервной почве, ей было очень плохо. Срочно понадобился лекарь. Старый добрый Манзе убыл из Холмогор по состоянию здоровья, ему на смену в 1746 году прислали из столицы немолодого, но весьма искусного в знании человеческой анатомии и хирургии Никиту Ножевщикова, в 1741 году рекомендованного лейб-медиком Анны Ивановны Блументростом среди трех придворных медиков (и единственного русского) для трехлетнего обучения медицинским премудростям в Париже. Нельзя сказать, что такая командировка шибко обрадовала холостого лекаря, но утешало  хотя бы то, что в соседнем Архангельске поручиком в архангельском гарнизоне служил его брат. Да еще он привез с собой в Холмогоры некоторые французские книги, которые и читал в свободное время, что сразу же не понравилось капитану Вымдомскому, ни одного языка, кроме русского, да и то не в совершенстве, не знавшего.
Ножевщиков и явился к Бине Менгден во время этой ее болезни. Осмотрев фрейлину, он не нашел ничего лучшего, как пустить ей кровь.
- Не могла ли я видеть вас при дворе ее величества Анны? – поинтересовалась Бина, когда ей немного полегчало.
- Совершенно верно, сударыня, – отодвигая тазик подальше от койки и помогая Бине присесть, ответил лекарь. – Позвольте представиться Никита Ножевщиков, был учеником при господине Блументросте…
- Ну, конечно, – обрадовалась Менгден. – Именно поэтому мне и показалось знакомым ваше лицо. Значит, вы и по-немецки говорите?
- Я по-немецки не учился, но быв три года при Блументросте, немного понимаю. И по-французки знаю немного – понимаю и читаю книжки, только вот говорить не могу.
- Я по-французки плохо знаю, – махнула рукой Бина. – Да и на этом ужасном русском не все понимаю. Давайте с вами говорить по-немецки.
- Гут! – ответил Ножевщиков, чем окончательно развеселил фрейлину.
Она попросила его приходить к ней почаще, при этом он сидел рядом с ней за ширмами, предварительно высылая из комнаты караульного солдата.
- Сие необходимо для соблюдения врачебной тайны, – говорил он солдату и тот безропотно выходил из комнаты, оставляя доктора с пациенткой наедине.
И однажды случилось то, что и должно было случиться. Бина, когда доктор склонился над ней, постукивая по грудной клетке и прислушиваясь к ее дыханию, вдруг прижала Никиту к себе и одарила жарким, неистовым поцелуем. Поцелуй длился так долго, что у самого доктора едва не перехватило дыхание.
- Доктор, вы здесь единственный, кто может скрасить мое одиночество. Офицеры здесь невыносимы, солдаты – хамы, этот растолстевший принц Антон еще больше ненавистен мне, чем прежде.
- Но, сударыня, как к этому отнесется Вымдомский, а через него и сама государыня, коли об том станет известно?
Якобина Менгден захохотала:
- Наверное, сошлет куда-нибудь еще, в еще большую глушь, чем эта.
Логика была железной и Ножевщиков и сам понял, что задал глупый вопрос. Между тем Бина начала стягивать с него сорочку. И он уже не посмел сопротивляться. Постепенно, любовная страсть вошла в фазу привязанности и, наконец, переросла в настоящую любовь. Разумеется, это не могло остаться незамеченным. Вымдомский злился на Ножевщикова, но совсем запретить ему посещать Менгден он все же не решался.
Наконец пришел ответ от Елизаветы Петровны на жалобу Вымдомского на Якобину Менгден. Императрица встала на сторону принца и указала капитану: «Оную фрейлину, ежели она от таких продерзостей не уймется, держать в той палате, в которой ныне живет, безысходно и никуда из той палаты не выпускать, також и к ней в палату никого не пускать, а ежели иногда для какой болезни своей потребует лекаря, то оного допускать при прапорщике Зыбине, а одного отнюдь не допускать».
Но такая безысходность еще более усилила раздражительность Бины. Ее, таким образом, лишили свиданий с ее любимым человеком – лекарем Никитой Ножевщиковым. В порыве бешенства Бина выбила стекло в окне и много раз бросала за окно серебро. Когда же пришли вставлять стекло, то она сначала заперлась и никого не пускала, а когда прапорщик Зыбин взломал дверь, она встретила его ругательствами.
- Вы все здесь, включая и Вымдомского, изменники и колдуны, вас на костре нужно жарить.
И тут же тигрицей бросилась на Зыбина, ударила его по уху и схватила за волосы, так что подоспевшие солдаты во главе с сержантом с большим трудом отцепили от нее прапорщика. Впрочем, Зыбин вполне отыгрался на фрейлине – он приказал сержанту повалить ее на пол и сесть на нее сверху.
- А вы вяжите ее, – приказал он солдатам. – Пускай в таком виде полежит с час или более, пока не взвоет.
Бину держали в пустой комнате, еду сначала ей приносила прислуживавшая женщина, но после того, как она вылила ей на голову принесенный суп, а ножи, ложки и тарелки летели в охранявшего прислугу солдата, Вымдомский велел еду подавать исключительно через дверь. Несчастной женщине доставалось от Якобины и прежде – она дула ей в уши, била по щекам, приговаривая:
- Ты хочешь меня испортить.
Ей по нескольку месяцев не меняли белье, а пьяные солдаты-часовые во главе с сержантом Сумароковым, частенько над ней издевались, оскорбляли и втихаря поколачивали. Но Бина не сдавалась: как-то, когда Сумароков решился зайти к ней в карцер в одиночестве, она долбанула его по голове поленом. Ее снова скрутили. Она требовала к себе врача, едва ли не ежедневно жалуясь на плохое самочувствие. Вымдомский запретил Ножевщикову заходить в карцер, но позволил передавать арестантке лекарства, и Никита с Биной нашли способ общения даже в такой, казалось бы, безвыходной ситуации. Ножевщиков заворачивал прописанные им лекарства в свои письма, прилагая и маленький кусочек черного угля, а она, писала ему записочки, отдавая назад опустошенные и завернутые в них посудинки.
Долгое отсутствие фрейлины, взволновало и принца Антона. Он спросил у Вымдомского, что с ней.
- Она совсем плоха стала, – ответил Вымдомский. – Бросается на солдат и сержантов, бьет окна, бросается тарелками и ножами. Я написал репорт ее величеству государыне Елисавет Петровне, и мне было велено держать ее в строгости. Хотя она часто жалуется на свои хвори и требует лекаря. А я знаю, что они, оставаясь вдвоем, занимаются блудом, а никак не лечением. Уж и не знаю, что мне делать с этим лекарем Ножевщиковым. Я уж ему и угрожал, и грозился выдрать волосы, ежели он так будет себя вести. Не знаю, что и делать.
- Вы знаете, господин капитан, когда я бываю в саду, то мне сразу становится ясно, что едет или идет мимо архиерейского двора лекарь Ножевщиков, потому что тогда Бина надевает на себя красное или на руках держит, стоя у окна, чтоб он ее видел, и когда возвращусь в покои и спрошу у слуг, то непременно скажут, что лекарь ехал или шел.
При этом и сам Ножевщиков привлекал к себе внимание Бины, желая ее хоть немного развеселить. Он специально ходил по лугу напротив окна комнаты Бины, затем, увидев ее красное платье в окне и поняв, что она за ним наблюдает, он становился на колени, глядел в свою трубку, потом, вставая с колен, низко кланялся и целовал свои руки. За этим спектаклем не без интереса наблюдали не только охранники, но и дети принца Антона. А Вымдомского это бесило.
- А вы напишите ее величеству, что Ножевщиков погряз в пьянстве, – предложил Антон Ульрих.
Вымдомский посмотрел на него и кивнул.
- Пожалуй, что и так.
У Антона Ульриха и здесь, как и в Риге, сложились хорошие отношения с солдатами, которых принц нередко угощал вином или водкой. Было здесь и немало тех, которые под командой тогда еще  юного полковника Антона Ульриха Брауншвейгского в 1737 году брали Очаков и помнили его, как довольно храброго офицера. И немудрено, что солдаты между собой называли его «наш батюшка». Иногда же солдаты, в ответ, угощали детей Антона Ульриха праздничными пирогами.
Но, неожиданно для себя, Бина нашла даже в этой тюрьме себе защитника – им оказался охранявший Ивана Антоновича Миллер, ставший к тому времени уже подполковником. Он писал Черкасову о том, что Якобина содержалась Вымдомским  в бесчеловечных условиях, терпя над собой издевательства: «Дерзаю донесть, что Бина по его клеветам, мню, что с согласия учиненным, теперь целые два с половиною года уже содержится бесчеловечно; ибо, выключая то, что одна в такой большой и пустой палате заперта и кроме кушанья, которое, как собаке, в дверь подают, и рубашки во все два с половиною года мыть не сносят, пьяные солдаты и сержанты, там живущие, в угодность капитану и прочим всячески обижают».
В отчаянии Бина ударила однажды ножом в висок солдата и задушила женщину, говоря при этом:
- Я на то пошла, чтобы кого-нибудь уходить ножом или вилками; скорее получу резолюцию, которой третий год нет.
А тут подоспел Черкасову и рапорт от Вымдомского, в котором капитан обвинял Ножевщикова в пьянстве и просил его убрать подальше от Холмогор. Но, в отличие от самого Вымдомского, у Ножевщикова были свои заступники при дворе – зря, что ли, он лечил графа Шувалова, его супругу Мавру Егоровну и графа Александра Григорьевича Строганова? Именно благодаря своим связям при дворе Ножевщиков, человек вполне себе самодостаточный и не желавший плясать под капитанскую дудку, сам мог жаловаться на Вымдомского напрямую кабинет-секретарю Черкасову. Поэтому никаких мер против лекаря в столице не предпринимали. Да и на Миллера Вымдомский жаловался Черкасову, доказывая, что Миллер плохо исполняет свои обязанности и плохо следит за «известным младенцем».
В начале октября 1749 года Бина неожиданно для многих родила мальчика. У Вымдомского не было сомнений, что отцом ребенка является Никита Ножевщиков, о чем он тут же не замедлил и сообщить императрице. Самому же Ножевщикову Вымдомский с неописуемым удовольствием произнес:
- Я бы не так был рад, ежели б кто меня теперь подарил тысячью рублев, как этому случаю. Смотри, мой друг, ежели тебе головы не отрубят.
 Испуганные молодые родители и сами написали Елизавете покаянное письмо, но, к сожалению для Вымдомского никаких наказаний для Ножевщикова не последовало, лишь Черкасов приказал допросить Якобину, с кем она прижила младенца, да предоставить ей возможность самой и выкормить ребенка, не нанимая кормилицу. Впрочем, ребенок, не прожив и года, умер, к великому огорочению матери с отцом.
В то же время в том же архиерейском доме, в небольшом двухэтажном здании, расположенном под прямым углом к обиталищу родителей, которые разделяла лишь церковь Святого Якова, жил и старший сын Брауншвейгов – свергнутый император Иван Антонович под наблюдением майора Миллера. При этом ни мать, Анна Леопольдовна, ни отец, Антон Ульрих об этом даже не догадывались. Маленькому Ивану было категорически запрещено выходить во двор, в отличие от родителей и младших братьев и сестер, окна комнат которых выходили на пруд, в сторону, противоположную двору.
Взаимные претензии и жалобы друг на друга двух главных холмогорских офицеров привели к тому, что Черкасов не выдержал и распределил их обязанности таким образом: у Вымдонского взяли хозяйственную часть и отдали Миллеру, оставив первому только военную. Но Миллеру сделали только хуже, потому что деньги на содержание ссыльных высылались из Петербурга неаккуратно. И когда однажды кончился кофе, который подавался регулярно три раза в день принцу Антону и его детям,  Вымдонский прислал к Миллеру прапорщика Зыбина:
- Господин капитан требует, чтобы его светлость принц Антон был обеспечен кофеем, потому как принц без кофе, как ребенок без молока, жить не может, и потому надобно непременно достать как-нибудь.
Чертыхаясь на свою судьбу Миллер послал солдата в Архангельск и велел просить у тамошних купцов кофе в долг, но купцы отказали, говоря, что сомневаются, заплачены ли будут деньги и за прежде взятые товары. Тогда Миллер вновь пожаловался Черкасову: «Благоволите рассудить, что мне делать. Г. капитан, конечно, напишет, что я морю без кофе известных персон, теперь же вижу, что и у поставщиков столовых припасов нет денег от долговременного неплатежа, и каждый день опасаюсь, что откажутся ставить провизию, и что в таком случае делать, не знаю, ибо не кормить известных персон нельзя, а мужиков хоть сожги, и взять им негде. Думаю, по некоторым обстоятельствам и по известному единомыслию г. капитана с известною персоною и его камердинером, знатным интриганом, что я безвинно оболган высочайшему Кабинету, а может быть, и ее импер. величеству. Посылал я к г. капитану каптенармуса за маленьким делом; он, оставя это дело, по своему велеречию начал читать каптенармусу, что я не только их морю без кушанья и питья, но и известных персон, наварил такого полпива, что бока все промоет, у него, капитана, да и у известной персоны колики смертельные были от полпива, и потому известная персона теперь не пьет и умер бы без питья, если б он, капитан, не посылал к нему своего; при этом говорил каптенармусу: «Скажи ты Миллеру, что я его не боюсь, посылаю и впредь посылать буду, и о том не только высочайший Кабинет, но, может быть, и ее импер. величество теперь знать изволит». Слыша такую на меня в полпиве нанесенную небылицу, принужден призвать к себе мундшенкского и тафельдекерского помощников, которые поутру и ввечеру при столе известных персон живут неотходно, и спросить их по чистой совести, кушают ли все известные персоны полпиво, которого отправляется ежедневно по 40 бутылок и больше, и хулят ли, когда его кушают. На это они мне сказали, что все кушают и не охуждают. А это дело уже известно, – заканчивал Миллер, – что и небесное полпиво, ежели только от меня отпускаться будет, как известная персона, так и г. капитан с сообщниками преисподним, конечно, называть будут».
Разумеется, все эти холмогорские свары, пьянки, драки, да еще постоянные поездки в Архангельск не смогли удержать в секрете того, что так хотелось бы Елизавете. К тому же у некоторых солдат и сержантов были семьи в Холмогорах или в Архангельске, даже несмотря на то, что все они давали подписку о неразглашении. Да и единственная дорога из Архангельска на Москву и Петербург шла через Холмогоры. И многие проезжающие, не только русские, но и иностранцы частенько останавливались здесь на несколько дней, обедали и разговаривали в трактире с офицерами. И довольно скоро слухи о том, кто содержится в архиерейском доме в Холмогорах, расползлись не только по Архангельской губернии, но и просочились даже за границу. В октябре 1746 году осужденный за растрату казенных денег прапорщик архангельского гарнизона Михаил Гончаров написал донос на нескольких своих сослуживцев, в котором сообщал, что офицеры задумали похищение и вывоз арестантов морем: «Можно-де с Холмогор гостей свезти в судне на корабль и за море, а караул скрасть». Офицерами этими были майор Ильищев, поручик Нагавицын и сержант Стукачев. Естественно, всех троих тут же арестовали, каждого в отдельности допросили и обыскали их дома, но ничего не нашли. Тогда устроили им очные ставки с Гончаровым и тут выяснилось, что донос оказался ложным, а все наговоренное им было выдумано из злобы на своих начальников и сослуживцев. А когда его спросили, откуда он знает, кто именно содержится в Холмогорах, Гончаров признался, что слышал об этом на базаре от какого-то солдата. Да и архангельский сапожник в пьяном виде не раз хвастался:
- Я шил сапоги государевы.
Люди еще помнили, кому присягали всего несколько лет назад.
Гончарова держали в Архангельской тюрьме под строжайшим караулом и в цепях, там же он спустя пять лет, в мае 1751 года, и умер. Но, вероятно, не такой уж и ложный был донос Гончарова, если учесть, что еще 8 апреля 1746 года из Лондона в Брауншвейг одному из братьев Антона Ульриха пришло письмо от некоего Конрада Дидериха Роперса: «…Я ниже описал, как с помощью одного англичанина, живущего в Архангельске, принц Антон Ульрих вместе с принцессой Анной и их детьми может быть привезен сюда с одного острова, расположенного близ Архангельска…». Далее Роперс уточнял, что этот англичанин, имеющий свои суда и торгующий с Архангельском, «хочет нагруженный балластом корабль… прислать под погрузку к одному острову вблизи Архангельска и употребить значительную сумму фунтов стерлингов для подкупа живущих на этом острове русских и охраны, и при этом охрану забрать на корабль. Мое верноподданическое сердечное желание устремлено к тому, чтобы это смелое предприятие было удачно осуществлено». Уже поставив подпись и дату «8 апреля», Роперс сделал приписку: «Здесь пишут в газете, что принцесса Анна умерла 18-го числа прошлого месяца».
Сообщение о возникновении еще одного заговора с целью похищения Ивана Антоновича из Холмогор пришло в Россию из Швеции от русского посланника Никиты Ивановича Панина.  Посланник сообщал, что «надежная жена одного шведского сенатора доверительно сообщила своему любовнику, что ее муж с графом Тессином замыслил способ отомстить России за те многие обиды и неприятности, которые она учинила Швеции». Заговорщики отыскали какого-то шведского майора, который долго жил в России, и тот предложил обоим, сенатору и графу, на выбор два варианта мщения: подешевле и подороже. За десять тысяч дукатов он брался выкрасть и доставить в Швецию бывшего императора Ивана, а за сто тысяч райхсталеров был готов убить самоё императрицу.
29 августа 1749 года во время ужина пьяный слуга Миллера по неизвестной причине стал угрожать девятилетнему Иванушке побоями, а затем приставил к его горлу нож, грозясь зарезать. Иван пожаловался подполковнику и Миллер посадил слугу под арест. Миллер отправил подробный рапорт о происшедшем императрице, но та, к удивлению, отнеслась к происшествию прохладно и велела Черкасову отправить в Холмогоры следующую резолюцию: «По указу ее императорского величества оного служителя из-под ареста освободить и вернуть подполковнику Миллеру; только не допускать его к известному младенцу, не отпускать со двора и дать ему работу не близко от комнат Миллера и следить, чтобы он впредь таких дерзких поступков не совершал». 
 Свергнутый император прекрасно знал, кто он на самом деле: он помнил слова матери при прощании в Раненбурге, да и прекрасно помнил рассказы своей кормилицы и служанки, которые еще до вывоза четырехлетнего мальчика из Раненбурга поведали ему, кем он был всего несколько лет тому назад. Поэтому и вел себя Иванушка соответственно, и требовал к себе хотя бы уважения, если не преклонения. Возможно, это и не понравилось пьяному слуге, посчитавшему себя в данной ситуации ровней с экс-императором, если не по происхождению, то по нынешнему положению.

8.
Первый в истории России смотрящий за Москвой из криминального мира, сыщик Сыскной конторы, Ванька Каин, кажется, заболел манией величия. А почему нет? Он поставил на колени всю Москву. Полиция и прочий служивый люд, не говоря уже о своей воровской братии и простом московском обывателе, все были у него под колпаком, все шли к нему с поклоном. Весь Сыскной приказ, начиная с членов приказа и кончая мелким писцом, был у него на откупе и потворствовал его проделкам. Под покровительством Ваньки-Каина число беглых, воров, мошенников, грабителей увеличивалось в Москве с каждым днём. Это скопление огромного числа людей, живших воровством, грабежом, а иногда и убийствами, должно было, наконец, выразиться общественным бедствием. Такое положение не могло продолжаться вечно. Вероятно, это понимал и сам Ванька Каин, потому и жил сегодняшним днем, плюя на будущее. При этом, он исправно делает свое дело – ловит воров и разбойников.
Кроме штатных помощников из Сыскного приказа, были у Каина свои люди и среди торговцев краденым, которые пользовались его покровительством в обмен на помощь в сыске преступников. 8 января 1746 года торговец выжигой Алексей Авдеев, содержавшийся в Сыскном приказе, под пыткой рассказал Каину:
- Сего числа на площади незнаемо которого полку солдаты два человека продавали серьгу алмазную выжежнице Василисе Евсеевой, которая содержалась в Сыскном приказе и бита кнутом.
Разумеется, Каин помог Авдееву выйти на волю при условии, что тот станет его осведомителем.
- Я закрою тебя для того, что когда у кого что пропадет и мне об том скажут, то ты послан будешь для присматривания на площадь к выжежникам, не купил ли кто чего из того краденого, и буде присмотришь, тогда мне о том объяви, а я уж за то о тебе доносить не стану.
- Токмо выбраться отселева помоги, я на все согласный, Ванькя.
В такой же узде держал Каин и фальшивомонетчиков, которые докладывали ему о беглых людях.
9 апреля 1748 года на Красной площади в толпе людской беглый дворовый Илья Чулков наткнулся на дьякона Троицкой церкви. У попа был глаз наметан, да и вычислить такого не сложно – глаза бегают из стороны в стороны, а сам зашуган и боится всего. А тут человек в рясе – кому ж и довериться. Чулков к нему:
- Помоги, отче!
- И в чем беда твоя? Написать, что ль, тебе нешто надобно?
- Истинно так, – закивал беглец. – Нужда у меня есть написать пашпорт воровской.
Дьякон оценил незнакомца с головы до ног – можно ли у него чем поживиться. Решил, что кое-что имеется.
- Ну, стал быть, пойдем, – кивнул поп и двинулся в нужном направлении.
Беглец за ним. Пришли они к Троицкой церкви, дьякон взошел на паперть, достал перо, чернила и бумагу со знаками.
- Чего писать-то?
- Дык, от имени барина мово, Федота Кулакова пашпорт и напиши.
От барина так от барина, от Кулакова так от Кулакова. Дьякон еще и сторожа церковного привлек, Никиту Аксенова, который и расписался в паспорте за помещика Кулакова.
- Ну, милый, Никита тебе и далее подсобит, коли хорошо нам заплатишь.
- Да уж не обижу, – Чулков вынул из-за пазухи узелок, развязал его, отсчитал медью двадцать пять копеек, протянул их дьякону.
Тот взял мелочь, подбросил их несколько раз на ладони, отдал сторожу десять копеек, а сам подошел к Чулкову и снял у него с шеи пестрый полушелковый платок.
- Так-то оно справедливее будет.
На прощание дьякон кивнул Аксенову, тот понимающе моргнул обоими глазами и тут же обратился к Чулкову:
- Ну, пойдем, милок, провожу тебя.
И проводил. Да не абы куда, а прямо в Сыскной приказ, сдав на руки Ваньке Каину.
Спустя ровно полгода, день в день, на ту же удочку попался и беглый рекрут Иван Семенов. И вновь рядом с ним оказался тот же самый 54-летний дьякон, Алексей Яковлев, служивший по разным московским церквям по найму. Взяв с беглеца все те же двадцать пять копеек, а вкупе с деньгами еще серую шапку да бараньи рукавицы, затем уже самолично отвел его в Зарядье, прямо в дом к Ваньке Каину, а тот уже отправил в Сыскной приказ. Но сколько веревочке не виться, конец все же будет. То ли беглый рекрут Семенов оказался более ушлым, то ли самому Каину дьякон уже был не в надобности, но после допросов беглеца, следователи вычислили и самого фальшивомонетчика Яковлева. 24 октября его арестовали и доставили в Сыскной приказ. На допросе выяснилось, что он еще и в церкви Василия Блаженного, что на рву, писал разных чинов людям мирские челобитные и грамотки, и от того пропитание имел. Понимая, что вляпался в грязное дело, Яковлев не стал покрывать своего «крышевателя».
- Я, ить, фальшивые пашпорта писал не для свободного в пути ходу, – оправдывался дьякон, –но для сыску беглых людей и воров, понеже сыщик Иван Каин напред сего просил нас и научал, когда какие люди придут к нам писать пашпорта и увольнительные письма, а признаны будут людьми беглыми, и, написав им пашпорты и увольнительные письма, приводили б к нему, вышеписанному сыщику Каину.
Пришлось по такому делу 2 ноября допросить и самого Каина. А тот и не думал отпираться.
- Означенному дьякону Алексею Яковлеву и другим, которые пишут на монастыре Василья Блаженного говорил я и в самделе, когда де какие люди придут к ним писать пашпорты и увольнительные письма, а признаны будут людьми беглыми, тогда об них мне объявлять вскоре, а пашпортов и увольнительных писем ему, диакону Алексею и другим никому писать и подписывать я не приказывал и не научал.
В тот раз Каину снова все сошло с рук. Он продолжал радовать свое сыскное начальство поимками воров и разбойников, заодно и обделывая свои собственные делишки.
На Сретенке Каин со своей командой ловит пьяного беглого матроса и, допросив того, узнает, что он со товарищи ограбил купца Горского, а одну из его дворовых девок посадили в погреб, другую же убили.
- Негоже так разбойничать-то! Ни за что девок убивать! – сказал Каин.
И вскоре вся шайка была им поймана.
После беглого матроса ловит беглого рекрута и узнает от него, что тот был отдан в рекруты «подложно» и что подлог этот сделан был помещиком Милюковым. Каин находит Милюкова, и в сыскном приказе тот сознается, что так же «подложно» им сдано в рекруты до 300 человек! Потом Каин хватает беглого суконщика в «господской ливрее» и выпытывает у него признание о целом ряде преступлений: воровство, грабежи, разбои. Мало того, разбойники грабят, называя себя «посланными из тайной канцелярии».
Из Петербурга бегут в Москву двое из служителей компанейщика Замятина, обворовавшие своего господина. Одного ловят и сажают под караул в корчемную контору, а другой сам приходит к Каину и просит освободить из-под стражи товарища, обещая за это Каину 300 рублей. А тот и рад вновь потешиться! Он берет часть свой команды, едет в корчемную контору, застает там спящего подьячего и сечет его за это плетьми. Напуганный таким с ним обхождением подъячий даже не сразу понял, что случилось и кто это посмел на него поднять руку.
- Это кто тебе велел спать на карауле?! – насупил брови Каин.
- Так я это, лишь чуток вздремнул, – начал оправдываться подъячий.
- Вот скажу его превосходительству князю Кропоткину про твой чуток, и вмиг спать разучишься не токмо на карауле, но и в собственной кровати.
- Так тебе чего надоть-та? – наконец пришел в себя подъячий, узнав Каина.
- Где тут у тебя арестант столичный?
- Под стражей в темнице.
- Давай его сюды вместе с часовым.
Каин повез обоих, арестанта и его охранника, на Царицын луг, на Конную площадь, там зашел в кузницу и велел кузнецу сбить с арестанта цепь и кандалы и, заковав вместо него караульного солдата, отсылает его под стражу в корчемную контору! А арестанта освобождает и получает за это от его компаньона обещанные деньги.
Куда Каину девать шальные деньги? Разумеется, обмыть их в кабаке. Но и там он встречает знакомого ему писаря Советова, а рядом с ним некую старицу, угощавшуюся водкою вместе с писарем.
- Вот это дело, Советов! Надеюсь, матушка, ты там в своей обители зачтешь сие воздаяние писарево в его благие дела?
- Как не зачесть, сын мой, – не совсем трезвым языком сплела старица словесную карусель. – Глаз божий, он все видит.
Монахиня перекрестилась и тут же уполовинила очередную оловянную кружку. Советов, не ожидавший такой встречи, желая задобрить Каин, и его пригласил угоститься за свой счет.
- Не осуди меня за сию вольность, Ванькя.
- Да живите посмирнее. А ты, госпожа монахиня, пошла по матери, из чего видно, что из тебя будет путь.
Но Каин себе на уме. Он просчитал, что из этого случая можно поиметь сплошную выгоду. И указывает на странную парочку в Сыскной конторе. Беглую монашенку вскоре поймали и привезли в консисторию, где ее допросили и она сообщила, что является монахиней Страстного монастыря.
- Кличут меня Кинофонтией, а сманил меня из монастыря писарь Советов, увез в село Черкизово, где мы и обвенчались.
После допроса ее отослали «для исправления» в Вознесенский монастырь, а Советова потребовали в консисторию для ответа. После допроса в церковной палате, весь бледный, Советов явился к Каину и дрожащим голосом попросил:
- Уважь меня, Ванькя. Спаси меня и женку мою нерадивую. Заперли ее в Вознесенском-то монастыре.
- Ух ты, ажно в монастыре! – Каин почесал затылок. – И как же я туды попаду, в бабский-то монастырь?
- Да ужо как-нибудь, голубчик. Чай, не впервой будет. А я, слышь ты, в накладе-то не останусь. Коли выгорит дельце, ста рублев не пожалею.
- Сто рублев, баешь? Трудное дело-то. Тут покумекать надобно.
- Ты покумекай, конечно, Ваня. Где найти меня – знаешь.
Как же не знать, – хмыкнул про себя Каин и задумался. Дело, и в самом деле, было нелегкое. Одно дело иметь с мужским монастырем, другое тут. Но не было пока еще таких загадок, которые бы не разгадал Ванька Каин.
На другой же день он надел на себя офицерское платье, взял с собою несколько человек из своей команды, захватил также на всякий случай сержанта Наговицына, который играл в его доме, запряг в коляску филатьевского мерина, и в таком составе все направились к Вознесенскому монастырю. Но, оказалось, что проезд в монастырь загроможден господскими колясками. Каина тут же осенило. С грозным видом он приказал своему сержанту быстро отогнать от ворот все эти экипажи:
- Скоро в монастырь его сиятельство граф Петр Иванович Шувалов пожаловать должны. И как они здесь проедут?
Разогнав экипажи, Каин с частью своей команды въехал на территорию монастыря, а другую часть из предосторожности оставил в потаенном месте. Велев прислужницам провести его в келью к игуменье, Каин тут же набросился и на нее:
- Госпожа игуменья! Что ты долго спишь? У тебя в головах холст, токмо не очень толст.
- Что тебе нужно, сын мой?
- Я прислан из Тайной канцелярии затем, чтобы взять старицу Кинофонтию.
Игуменья не стала противиться и велела привести Кинофонтию. Каин посадил ее в сани и отвез прямо к Советову. На прощание он сказал писарю с ухмылкой:
- Ежель и впредь в другой старице будет тебе нужда, то я служить буду рад.
В гостиный двор торговец рыбой привез на продажу свежую рыбу, а вдобавок еще и бочку с вином, которую нигде не заявил и пошлины с нее не заплатил. Таможенные сторожа эту бочку нашли и доставили ее в свою контору, оставив под охраной. Что делать? Знамо дело – Каин должен помочь. Торговец к нему:
- Помоги, голубчик Каин! Когда секвестрованное вино вместе с моим работником повезут в корчемную контору, ты уж отбей у солдат и вино, и работничка.
Каина не нужно было просить дважды, тем более купцу. Он тотчас же посылает знакомого ему солдата, а с ним своих товарищей – Волка, Барана, Монаха и Тулью – и приказывает им отнять у таможенных солдат и вино, и работника. Каиновы молодцы ловко исполняют поручение. Сначала солдат, забежав вперед, схватил за ворот арестованного таможенными работника и закричал:
- Ты в солдаты меня отдал, а теперь сам мне попался.
Затем остальные едва ли не хором стали кричать, что у работника будто бы ворованная лошадь, что украдена она у них, и при этом схватили таможенных солдат, повязали их, бросили в сани с вином, затем отпрягли лошадь и поскакали к хозяину, Ваньке Каину, за гонораром.
Через несколько дней к Каину является другой купец из кружевного ряда и рассказывает, что близ Немецкой слободы немцы «тянут заповедное серебро и золото». Каин в ту же ночь скачет со своей командой в указанное место и приказывает суконщику Волку влезть через слуховое окно на чердак того дома, где тянули золото. Один немец, увидев Волка, схватил его за волосы и откусил одно ухо. Тогда Каин велит вышибить дверь бревном, входит в дом, берет все золото и серебро, не забыв захватить с собой и инструменты для делания монеты. Живущий по соседству господин, услыхав шум, позвал своих служителей, но ловкий Каин опередил его: соседа стаскивают с галереи, кладут в сани и, сняв с одной ноги сапог, бросают босого в снег на Гороховом поле. Несчастный остается на морозе, поджав под себя босую ногу, а шайка Каина скачет к купцу и получает за инструменты 300 рублей.
Вскоре после этого Каин ловит медных мастеров за изготовлением фальшивых, или, как тогда говорили, «воровских» денег и сдает в сыскной приказ: этих мастеров в пыточной вздернули на дыбу и выпытали у них все, что нужно было.
На Троицу, во время народного гуляния, молодцы из Каиновой шайки вытащили из кармана  компанейщика Григория Колосова  протестованных векселей на двадцать тысяч рублей. Колосов тут же пришел к Каину и попросил ему помочь. Каин, разумеется, быстро нашел векселя у своих молодцов и ночью принес их в дом Колосова, тихонько взобрался на чердак и положил там векселя за прибитую к стене картину. Когда же на другой день Колосов вновь пришел к Каину и спросил о векселях, Каин на это ответил:
-  Векселя уж у тебя в доме.
- Не может быть! – не поверил Колосов.
Тогда Каин велел маленькому сыну Колосова пойти на чердак и взять векселя за картиной. Колосов посмотрел на Каина, как на некое божество, совершившее чудо. В благодарность компанейщик вынес Каину целый мешок денег. 
- Сколь у тебя людей? – поинтересовался Каин.
- Шестнадцать человек, как один, – ответил Колосов.
Каин развязал мешок, отсчитал шестнадцать рублей (на каждого по рублю), а остальное забрал себе.
Ванька Каин умел быть щедрым, коли и ему не жалели, зато скряг и жадин терпеть не мог.
Так, когда однажды купец Бабкин попросил Каина разыскать украденные у него 4700 рублей, Ванька, естественно, нашел вора и вернул деньги хозяину. Однако, когда Бабкин, желая отблагодарить Каина, отсчитал ему за труды всего 50 рублей, Каин отказался от денег и заявил об этом в Сыскном приказе. Бабкина доставили в приказ, где несчастному купцу объяснили, как он был неправ.
Зимой 1747 года Каин однажды по службе, в поисках беспаспортных и подозрительных людишек, зашел в гости на струг, что стоял на Москве-реке, к Осипу Тимофееву, приказчику орловского купца 1-й гильдии Степана Клепикова. Попили чаю, поболтали и, выйдя из-под палубы, стали прощаться. В это время через струг прошел на соседнюю барку некий купец.
- Вот он, Клепиков, – кивнул в сторону упитанного купца приказчик, – и в худом платье ходит, да богат. У него денег пять тысяч – более, а кроме пива, ничего не пьет!
- А где у него деньги? – шутливо спросил Каин, но при этом глаза у него тут же загорелись.
- Держит на своем стругу, что с хлебом.
Возвратившись домой, Каин позвал к себе Алексея Шинкарку и другого молодца, целовальника Якова Колобова, который часто посещал Каина в игорные вечера, на воровской совет – как бы ограбить Клепикова. Колобов, по своей кабацкой специальности, предлагает:
- Опоить Клепикова пивом с дурманом, но испробовать прежде, сколько нужно положить дурману!..
После совета Каиновы сообщники отправились в погребок, по дороге купили кувшин, а в погребке – полведра пива, и вернулись к Каину. После этого насыпали в пиво с фунт дурмана, замазали кувшин тестом и поставили в топившуюся печь. Когда снадобье было готово, кувшин раскупорили и выпили по стакану. Наблюдая друг за другом, кореша заметили, что снадобье не оказывает никакого воздействия – все трое остались в трезвой памяти. Тогда принялись за новый опыт: купили еще четверть пива и вылили в оставшееся с дурманом топленое пиво. Колобов и Шинкарка выпили по три стакана – и ушли, Каин же выпил всего полстакана.
Вечером Шинкарка привел обезумевшего Колобова в дом Каина, да и сам едва дошел до дому. Каин уложил их спать. Молодцы за целые сутки проспались и встали совершенно здоровые. Тогда и было принято решение действовать по этому плану. Осталось дело за малым – подыскать случай, чтобы опоить снадобьем Клепикова.
Но случая все не представлялось, а между тем Колобову крайне необходимо было выехать по делам из Москвы. Делать нечего, нужно искать замену. Наконец, Каин и Шинкарка подговорили на задуманное дело другого молодца – матроса парусной фабрики Антона Коврова, старого Каинова знакомца, у которого Ванька со своей женой Ариной были крестными его детей. Но Ковров тут же посоветовал приступить к делу проще, по-военному – просто ограбить струг. Видно, что Ковров знает морские или поволжские порядки: «сарынь на кичку» – и концы в воду, как делали поволжские пираты, понизовая вольница. Но здесь нужно воспользоваться случаем, когда Клепикова не будет на струге. Матрос Ковров поручает своему четырнадцатилетнему сынишке следить за Клепиковым и за стругом, а в помощь к нему привлекли еще двух фабричных ребятишек – сверстников юного Коврова – суконщика Ивана Крылова и Алексея Соколова. Вскоре мальчишки дают знать, что Клепиков с женой отправился со струга к обедне в церковь Георгия, что в Ендове. Каин поспешил в эту в церковь, чтобы выследить, куда Клепиков пойдет после обедни. А Клепиков из церкви отправляется на Болото – по соображениям Каина, для покупки хлеба, и, вероятно, останется там довольно долго. Каин тут же дает знать об этом своим подельникам, которые, запасясь ломами и топорами да двумя большими мешками, поскакали на санях к стругу. Сам же Каин остался наблюдать за ними из дранишного ряда, находившегося у Балчуга на набережной, где продавались дрань и прочий лес. Молодцы поднялись на струг и постучались в чуланные двери.
- Что за стук? – спросил их работник из-за двери.
- Письмо нужное из Орла, – последовал ответ.
Что за письмо, подумал работник и открыл дверь. Молодцы тут же бросили ему в глаза золу и соль и, повалив на пол, затолкали под лавку. Мигом взломали сундук, где находились деньги, и наполнили ими заранее припасенные мешки. Через минуту все было кончено.
Все это происходило в центре Москвы, у Москворецких ворот, среди бела дня.
Они положили мешки с деньгами в сани, и поехали было через Васильевский сад, но лошадь не смогла взобраться по льду на довольно крутой берег и упала. Подняв лошадь, воры развернулись и поехали вниз по Москве-реке, а Каин, взяв свою лошадь, которую он перед тем оставил на берегу Москвы-реки, поехал за ними и догнал их за селом Покровским на поле. С добычей молодцы поскакали в село Преображенское, где жил Ковров, спрятали у него поживу в конюшне и, заперев ее на замок, разошлись по домам. А вечером вновь собрались, как говорится, «дуван дуванить». Само собой разумеется, Каин получает львиную долю в дележе (450 рублей рублевиками, полтинниками и гривенниками), Ковров и Крылов по 200 рублей, юный Ковров – 50 рублей, Соколов – 100 рублей, а Шинкарка – всех меньше, в наказание за то, что пока его сотоварищи «дуванили», он стащил из общего ворованного фиска связку низаного жемчуга и серьги с жемчугом.
Это было одно из самых дерзких в Москве ограблений в середине сороковых годов.
Между тем, всемогущество и безнаказанность Каина стали надоедать москвичам. Как-то хозяин парусной фабрики узнал, что Каин скрывает у себя беглого матроса с фабрики Осипа Соколова с товарищами, и потребовал его в контору для допроса. Однако Каин не пришел. Тогда фабричное начальство отправило в Зарядье военную команду во главе с подъячим, чтобы схватить Каина и привести силою. Посланные застают Каина дома, читают ему указ и берут силой непокорного сыщика; но едва они отошли несколько сажен от двора, как Каин вырвался из рук караульных, сбросил с себя сюртук и шляпу, и, убегая, закричал:
- Дай дубья!
И тут будто из-под земли выскочили человек двадцать в серых кафтанах, стали бить подьячего, капрала и солдат смертным боем. Им удалось отбить Каина и вместе с ним исчезнуть.
10 марта 1747 года в контору Главного комиссариата обратился подпоручик Смоленского пехотного полка Иван Трусов с доношением: «…команды-де ево салдаты Яким Милюков, Петр Алеев шли с квартир своих для принятия… вещей, и наехал на них у Варварских ворот московской сыщик Иван Каин с салдатом и закричал команды ево, подпоручика, на салдат, чтоб шли с дороги. И они ему напротиву того, шедши возле одной стороны, сказали ж только: «Господин, дорога велика!» И он, Каин, осердясь, что противно ему будто бы показалось, поехал по дороге и стал грозить, что приметны будут. И, несколько отъехав, против церкви Варвары Христовой мученицы, выбежав из-под горы с многолюдством, и били оных салдат смертным боем, и при том же говорил оной сыщик Каин, чтоб били до смерти. И, выхватя на дороге у мужика лопату, которою огребал снег, и бил оного салдата из своих рук, и отбил у оного салдата Милюкова рукавицы и платок гарнитуровой, да у салдата ж Алеева шапку зеленого кармазану круглая».
Спустя месяц на Каина бил челом в Московской сенатской конторе купец 2-й гильдии Емельян Григорьев сын Юхотов в том, что 23 марта в его отсутствие Каин с солдатами и товарищами «без всякого приказного вида» ворвался в его дом якобы для сыска беглого человека, избил его наемных работников и «чинил разорение»: «…растащили у меня десять [шкур] оленей деланных, цена тридцать рублев; десять замшей, цена двадцать рублев; два гнезда рубах пестрединных синие с порты, цена два рубли… два окорока, которые повешены были в чердаке». Двоих работников Юхотова Каин связал и повел с собой для сыска хозяина. Они привели доносителя ко двору протоколиста Судного приказа Ивана Плавильщикова, где сидел в гостях купец. Но туда доноситель уже ворваться не посмел, а, «не доехав двора вышеписанного Плавильщикова, остановясь, послал от себя… спросить про вышеписанного Юхатова, у него ль, Плавильщикова, он имеется, которой де, постучась у ворот двора ево, Плавильщикова, о том спрашивал, на что де ему сказали, что оного Юхотова в том доме не име-ется».
Ванька Каин рубил сук, на котором и сам сидел. Имея в кармане «инструкцию» Сената, он не боялся ни своих (воров), ни чужих (полицейских). Но, сдавая своих чужим, он сам же и поставил в раскоряку, расколол весь преступный мир Москвы. Старые товарищи Каина превратились в его врагов, поскольку доносителей в своей среде не терпели, и тем самым угрожали его личной безопасности. И Каин понял, что пора от них избавляться. 
Были в описываемую нами эпоху в Москве злачные места. А были просто страшные. Одной из таких была Троицкая дорога, где пробавлялись целые шайки разбойников и воров. Встречались разбойники в Немецкой слободе в кабаке, прозванном Ладогой, выпивали для смелости и отправлялись в путь. К вечеру ватага добиралась до Троицкой дороги, вооружалась дубинами и с наступлением темноты терпеливо ожидала запоздавших путников. Как только слышались звон колокольчика и топот копыт, преступники выбегали на дорогу и останавливали лошадей. Хотя некоторые проезжие и были вооружены холодным оружием, противостоять толпе нападавших с дубинами они не могли.
5 февраля 1746 года возвращался в своей повозке из Троице-Сергиева монастыря коллежский асессор Яков Кириллович Милюков с двумя своими слугами. Морозный ясный день клонился уже к закату, солнце спряталось за горизонт. Снег звонко хрустел под копытами лошадей, полозья повозки лихо катили по укатанному снежнику, колокольчики лихой тройки вызванивали веселую мелодию. Милюков думал о чем-то своем. До Москвы оставалось всего-ничего – верст семь или восемь, как вдруг, в урочище Красной Сосны, близ села Ростокина с шумом, свистом и страшными криками на дорогу выскочило человек пятнадцать лихих молодцев, вооруженных дубьем и палицами, нарезанными в ближнем лесу, а также ножами. Остановили лошадей, взяв их под уздцы и приставив ножи к горлу всех троих, причем, самому Милюкову при этом порезали правую щеку, вытащили всех из повозки, стали бить дубьем. Затем завезли в лес, где-то между селом Ростокиным да деревнею Мытищи, раздели всех до исподних рубах, обыскали, забрали все деньги, одежды, затем каждого привязали к деревьям и под веселые крики и смех, на милюковском же возке со всем его богатством, исчезли в ночной темноте.
А богатство коллежский асессор Милюков вез с собой немалое, одно только перечисление чего стоит: «Сани крытые обиты кожей, подбиты стометом красным, стоимостью десять рублей. Три лошади: два мерина вороных – цена сорок рублей, мерин гнедой – цена пятнадцать рублей. Три хомута ременных, три узды ременные двойные, вожжи ременные – цена шесть рублей. Платья: кафтан, камзол, штаны суконные зеленые, подбиты стометом зеленым, у кафтана по борту и по швам положен шнур гарусный — цена сорок рублей. Шуба алого сукна, мех калмыцкий черный – цена сорок рублей. Шуба китайчатая дорожная на лисьем меху, опушена пухом бобровым – цена двадцать рублей. Камзол кафельный суконный — цена пять рублей. Шпага, эфес серебряный — цена двадцать рублей. Кольцо золотое – цена четыре рубля. Запонки золотые двойные – цена восемь рублей. Парик круглый – цена два рубля пятьдесят копеек. Шапка бархатная красная, опушка соболья – цена пять рублей. Рукавицы замшевые теплые – цена восемьдесят копеек. Два платка бумажные – цена восемьдесят копеек. Часы серебряные – цена двадцать пять рублей. Табакерка серебряная – цена шестнадцать рублей. Кошелек шитый серебром, в нем мелких серебряных денег семьдесят копеек, да червонных иностранных двадцать пять. Нож складной – цена тридцать копеек. Туфли желтые козловые – цена сорок копеек. Пуховик, наволока крашенинная синяя, да три подушки пуховые, наволочки белые – цена восемь рублей, одеяло терпущетое белое, покрытое байкой цветной – цена пять рублей. Две простыни белые холстинные, да рубашки варендерского полотна – цена три рубля пятьдесят копеек. Кастрюля медная – цена рубль двадцать копеек. Топор – цена пятнадцать копеек. Шкатулка деревянная, в ней чай, сахар, три скляночки стеклянные с водкой, цена два рубля. Чайник медный – цена рубль. Троицкой мелкой деревянной посуды по покупке на два рубля. Людские платья: две шубы овчинных – цена четыре рубля. Епанча суконная песошная – цена три рубля. Две пары сапог – цена рубль. Кушак желтый – цена сорок копеек. Нож охотничий – цена сорок копеек. Две пары рукавиц – цена пятьдесят копеек. Две шапки – цена рубль двадцать копеек. Да денег два полтинника, да мелких пятьдесят копеек».
Знатно помолились православные. А куда девать такое богатство грабителям?
Четыре часа на жутком морозе, в темном мрачном лесу мучились трое привязанных к деревьям мужчин. Но все же, видимо, не совсем зря молились. Одному из слуг удалось сначала ослабить веревки, а затем и вовсе от них освободиться. Он тут же развязал и хоязина, и своего собрата слугу. И все трое, утопая в глубоком снегу, едва живые и чуть ли не превратившиеся в снежных людей еще несколько часов бродили по лесу в поисках дороги, пока вдруг не заметили тусклый огонек в одной из изб. Перекрестившись, на огонек и направились. Это оказалось все то же село Ростокино. Милюков тут же разбудил старосту и объяснил ситуацию.
- Посылал я людей за сими разбойниками, токмо никого не нашли, – развел руки в стороны староста.
И не понятно было, то ли и в самом деле посылал, а то ли и сам по-тихому кормился от этих разбоев, покрывая воров.
Вернувшись в Москву едва живым, коллежский асессор Милюков 11 февраля 1746 года подал челобитную в Московскую полицмейстерскую канцелярию, в которой рассказал о жуткой переделке, в которой он побывал несколькими днями ранее.
Днем 19 февраля на дом к Ваньке Каину в Зарядье пришла работница мануфактуры Андрея Еремеева Марфа Артемьева. 
- Муж мой, Гаврила Рыжий, которого ищут в Сыскном приказе по оговору вора Якова Зуева, дал мне продать эфес серебряный, а где он тот эфес взял, того я не знаю.
- А где ноне твой муж? – Каин тут же заинтересовался.
Гаврила Рыжий – его старый товарищ и один из самых известных воров в Москве, которого Каин еще в декабре 1741 года внес в свой реестр. Но особенно его стали искать с лета 1745 года, когда были пойманы и дали признательные показания члены банды во главе с Яковом Зуевым, промышлявшие ночными кражами в домах мирно спящих московских обывателей. С этого времени Гаврила стал скрываться, и Каин не мог его нигде отыскать. И вот теперь такая удача! Сама жена пришла сдавать своего мужа.
- А ныне мой Гаврила имеется за Покровскими воротами близ Елохова в торговых банях.
Каин медлить не стал. Взяв с собой команду солдат, он вместе с Марфой Артемьевой отправился за Покровские ворота.
Накануне на свой страх и риск Гаврила отправился для свидания с женой в Кадашевскую слободу на бывший Монетный двор, где с 1736 года располагалась суконная мануфактура Еремеева. Вот уже более полугода он находился в бегах, укрываясь в различных местах Москвы: сначала под Каменным мостом, потом в кирпичных сараях близ Донского монастыря, а с наступлением холодов – в разных торговых банях. Надо думать, вид у него был пугающий. На мануфактурном дворе он спросил свою жену, которой принес для продажи серебряный шпажный эфес, разумеется, краденый. Серебряный эфес по тем временеам стоил немало – никак не меньше двух рублей (именно за эту сумму продал его впоследствии Гаврила Рыжий ветошникам за Покровскими воротами), каковую сумму простой фабричный работник не мог заработать даже за несколько месяцев тяжелого труда. Но сам вор не решился идти в центр Москвы на Красную площадь или в серебряные ряды где эфес можно было продать по максимальной цене.
Однако Гаврилу ждал очень холодный прием: жена эфес не взяла, а его самого, опостылевшего ей, выгнала вон. А потом Марфа Артемьева сделала шаг, который помог ей навсегда избавиться от супруга, – донесла на него «московскому сыщику» Ивану Каину. Вероятно, ей хотелось, чтобы муж не знал о ее предательстве. Но Каин принудил ее отправиться вместе с ним и солдатами для указания преступника и места его укрывательства. В этот момент Гаврила Рыжий, только что продавший тот самый эфес, грелся в бане со своими приятелями. Вдруг нагрянул доноситель Иван Каин с солдатами и… Марфой. Здесь, в бане близ Елохова моста, между супругами состоялась еще одна, может быть, последняя встреча… Гаврила Рыжий был настолько растерян и деморализован предательством жены, что на допросе в Сыскном приказе стал давать редкие по откровенности признательные показания, поведав всю свою преступную биографию.
Из допроса Гаврилы Рыжего следует, что изначально он был мошенником и занимался карманными, банными и домовыми кражами с прочими московскими ворами. Но после того, как летом 1745 года в Сыскном приказе его «оговорил» вор Яков Зуев, он был вынужден скрываться под Каменным мостом, в кирпичных сараях близ Донского монастыря, а с наступлением холодов – в торговых банях за Покровскими воротами. В Немецкой слободе он познакомился с группой беглых солдат и матросов, вместе с которыми и стал разбойничать на Троицкой дороге. Поведал он на допросе и о нападении на чиновника Милюкова с его людьми:
- На Сырной неделе, в понедельник я ходил в Немецкую слободу на рынок, что зовется Ладуга, и на том рынке я сошелся с беглыми солдатами Иваном по прозвищу Стромынский, да с Савельем. И оные Иван и Савелей звали меня на Троицкую дорогу для разбою проезжих людей, и я с ними пошел. И они, Гаврила и Савелей, привели меня в селе Покровском в приходе церкви Николаю Чудотворца к крестьянину Григорью, а чей сын не знаю, который шинкует вином, и у него, Григорья, покупая на деньги вино, пили и ночевали у оного Григорья в сарае три ночи заведомо, что воры. И от него, Григорья, я с оными Иваном Стромынским и Савельем на Сырной неделе в четверток пошли на Троицкую дорогу для разбою проезжих людей. И по той дороге за селом Ростокиным, пройдя версты с три, дожидались нас оного Стромынского товарищи четыре человека, а как им имена не знаю. И все они семь человек в лесу ножом вырубили по палке. И в том же месте мимо нас от Троицкого монастыря ехал человек, который сказывался асессор Яков Кирилов сын Милюков с людьми тремя человеками в одних покрытых санях на трех лошадях. И я с показанными товарищи оного Милюкова разбили. И, разбив, его, Милюкова, и трех человек, привязали на той Троицкой дороге в лесу к деревьям, и все семь человек на показанных лошадях отъехали от него, Милюкова, версты с две. И оные товарищи мне дали денег два гривенника, да мелких серебряных двадцать три копейки, эфес серебряный, нож складной, и отпустили в Москву… И я дорогою у шпаги эфес серебряный сбил палкой, а лезвие переломил на двое и бросил на поле в снег.
Днем 21 февраля в село Покровское, где укрывались остальные разбойники, был послан копиист Сыскного приказа Семен Протопопов с солдатами и арестантом Гаврилой Рыжим. Однако в доме крестьянина Григория Барсукова никого, кроме его жены, застать не удалось (позже пойманные преступники признались, что они в то время «в Немецкой слободе, на Ладуге, на кружале пили вино», а сам хозяин дома «был в селе Покровском у мосту для покупки блинов»). Гаврила Рыжий указал, где была спрятана ободранная с саней Милюкова кожаная обивка, а также взятая разбоем шуба китайчатая на лисьем меху, которую разбойники еще не успели продать. Кроме этого, в доме крестьянина Барсукова были обнаружены запасы корчемного, то есть незаконного, вина в трех бочонках по пяти ведер в каждом.
Спустя пять дней разыскиваемый Григорий Барсуков сам явился к Каину и донес, что разбойники этой ночью будут у него ночевать и пусть Каин с солдатами придет к нему и арестует их. В ночь с 26 на 27 февраля сыщик с солдатами отправился в село Покровское к дому Барсукова, где и схватил троих разбойников – беглых солдат Ивана Стромынского, Савелия Исаева и беглого матроса Никифора Суету. Преступники вместе с хозяином дома были доставлены в Сыскной приказ. На допросах все трое признались в совершении нескольких разбоев на Троицкой дороге. После их показаний повинную принесли и два разбойника, которые были пойманы Каином вместе с Гаврилой Рыжим в бане, – Василий Забалдин и Сидор Евдокимов, а чуть позже был найден и еще один член их преступной группы – матрос Иван Карзанов. Таким образом, в Сыскном приказе оказались восемь участников разбойной шайки, включая содержателя притона Григория Барсукова.
Спустя полгода после этого, 2 августа, Каину удалось схватить еще одного московского «авторитета» – старого 56-летнего вора Ивана Яковлева по прозвищу Жегала, которого он 27 декабря 1741 года при составлении реестра своих «товарищей» поставил на первое место. Иван Яковлев был одним из самых авторитетных московских воров. И его поимка пошла Каину в зачет от начальства Сыскного приказа.
Однако верхом падения Каина и началом заката его воровской империи стал арест им своего ближайшего друга и наставника по воровскому делу Петра Камчатки.
8 августа 1748 года Каин, как и много раз до того, гулял по Москве в шляпе, сюртуке и перчатках, с сенатским указом в кармане, во главе команды солдат в поиске «подозрительных» людей. Руку доносителя украшал перстень серебряный вызолоченный с одним большим алмазом, который Каин выиграл у бежецкого помещика, отставного аудитора московского флота Василия Афанасьевича Милюкова. И вдруг, гуляя по Балчугу, среди прохожих ему встретилось знакомое лицо – он увидел Петра Камчатку. За последние два года Камчатка изменился. Устав постоянно прятаться от полиции и сыскарей своего друга Каина, Камчатка устроился на работу.  Сначала на железных заводах Демидова в Калужской губернии, а потом в Москве, «на бережках» и на Балчуге. Кормился он также и тем, что скупал в лавках медные кресты и иглы и продавал по деревням. Как раз в момент встречи с Каином Камчатка шел в Новоспасский монастырь к празднику.
- Ба, кого я вижу! Сам Камчатка мне навстречу, – развел руки в сторону Каин, улыбаясь.
Камчатка также улыбнулся старому товарищу. Они обнялись, расцеловались.
- Тут про тебя, Ваня, такое сказывают.
- Какое? – поинтересовался Каин.
- Всякое! Ты вот лучше, сходи со мной в Новоспасский, авось, какие грехи свои и замолишь.
- Не нам с тобой, Камчатка, грехи замаливать. Уж слишком много их. Пойдем-ка, лучше я тебя в другое заведение отведу.
- Это в какое же? – не ожидая никакого подвоха, Камчатка даже не насторожился.
- А там и узнаешь. Туточки, недалече.
Путь, и в самом деле, был недалек – от Балчуга до Васильевской улицы, где располагался Сыскной приказ.
- Был ты Каин Ванька, Каином и помрешь, – сверкнул злыми огоньками в глазах Камчатка.
Конечно же, такого дорогого гостя, как Петр Камчатка, приняли в Сыскном приказе с распростертыми объятиями. Камчатку допрашивали и пытали. Но он не выдал своего бывшего друга, который не раз спасал самого Ваньку от петли и кнута и который, несмотря на все это, погубил его. 15 декабря 1748 года был вынесен суровый приговор: «…вышеписанному беглому парусной фабрики ученику Петру Камчатке за вышеписанные ево воровства, учиня ему наказание кнутом, и по учинении того наказания сослать ево, Камчатку, в ссылку в Оренбурх в работу вечно».
 Но так никто и не понял, что же заставило Каина предать своего лучшего друга.
Возможно, он почувствовал своим звериным нюхом приближение собственного конца? Ведь буквально за месяц до роковой встречи с Камчаткой Каин и сам оказался в застенках Сыскного приказа.
Весной 1748 года начались в Москве страшные повсеместные пожары и разбои, только за четыре дня мая огнем было истреблено 1883 дома, погибли сотни горожан, сгоревших или задохнувшихся в дыму. Сами собой загорались нежилые дома, сараи, даже заборы. Появились подметные письма. Полиция ловит поджигателей… В паническом страхе жители Москвы выбирались из домов, выезжали из города и ночевали в поле. Все это напомнило события двадцатитрехлетней давности, еще в эпоху Анны Ивановны. При этом продолжались повальные грабежи и разбои, ко многим из которых был непосредственно причастен Ванька Каин.
Паника переходит в Петербург, который оцепляют пикетами из гвардейских полков, и особенно императорские дворцы. Напуганная московскими событиями императрица повелевает ввести в Москву войска и учредить специальную комиссию под командованием генерал-майора и премьер-майора лейб-гвардии Преображенского полка Федора Ушакова. Положение Ваньки резко изменилось. Команда Ушакова, предупреждая поджоги, ловила всех подозрительных людей и тащила их не в Сыскной приказ, где у Каина все были свои да наши, а в комиссию. Быстро раскусив ситуацию, в комиссию Ушакова посыпались многочисленные жалобы на безобразия, творимые двурушником Каином. Люди из команды Ушакова Каина не слушаются, они даже не знают Каина в лицо, и таскают всех разбойников и подозрительных людей не к нему в Зарядье, а к Ушакову.
Мало того, новые команды начинают бить самого Каина. 10 июня, часов в 10 утра, Каин шел мимо Мытного двора, где находился царев кабак – фортина. Поравнявшись с окнами фортины, Каин вдруг услышал голос целовальника:
-  Караул! Караул! Грабят казну!
 Каин тут же вбежал в кабак и увидел, что солдаты ломают стойку, где хранилась казенная выручка. Каин начал унимать солдат, но те сразу же набросились на него и стали бить. Тогда Каин вытащил у одного из солдат шпагу, и, размахивая ею, выбежал в дверь. Из кабака он помчался сразу в караульню, где доложил о происшествии караульному офицеру Головину. Головин же выхватил из рук Каина шпагу и велел солдатам наклонить его за волосы, те тут же выполнили приказ и Головин ударил Каина шпагой по спине. Потом связал ему назад руки, прикрепил веревкой за ноги к приказному крыльцу и велел бить его батогами в продолжение часа!
Каково было унижение для московского пахана – его били на виду у прохожих, немалая часть которых знала Каина в лицо.
С трудом вырвавшись от Головина, Каин подал на него жалобу в Сыскной приказ. В приказе осмострели пострадавшего Каина, тому, действительно, крепко досталось – спина была вся синяя и багровая, плечи и руки все в синяках.
Не мудрено, что Каин стал еще больше зверствовать. В такое-то время ему под руку попал и Петр Камчатка. С этого времени Каин потерял доверие не только у начальства, но и в кругу своих товарищей, добрых молодцев. Отшатнулись от него и чиновники Сыскного приказа и полиции, которых он мог предать так же, как и своего друга.
Впрочем, Каин еще хвастался своими успехами. В середине 1748 года в Сыскном приказе была составлена справка о количестве пойманных Каином преступников:
 «И по вышеписанным подпискам по доношениям оного Каина в приводе явилось, а именно:
Мошенников 137, Воров 153, Церковных татей 1, Разбойников 48, Денежных воровских мастеров 7, Становщиков 79, Покупщиков 157, Выжежников 29, Держателей 61, Беглых салдат 43, Ссылочных утеклец 16, Беглых людей и крестьян 33, В письме и продаже воровских пашпортов 10. Итого по нынешней 748-й год 774 человека».
Но уже во время производства следствия над Камчаткою Сыскной приказ дает дежурному обер-офицеру инструкцию о содержании колодников; в § 12 этой инструкции говорится: «Обер-офицеру из команды своей никому караульных не давать и самому не отпускать, ни за чем не отсылать никуда, под опасением военного суда, а посылать по требованиям от секретарей, по наказам и сыскным, и сколько потребно посылать без задержания; тако ж, если доноситель Каин будет объявлять, что ему надлежит для поимки сколько солдат, то спрося присутствующих, а не в бывность их, дежурного секретаря, и дежурному секретарю спросить тайно доносителя, куда идтить и в какие дома и за какими людьми, чтобы в том от него, доносителя, знатным людям каких страхов и бесчинства не насено было и не вне ли Москвы; а ежели подлежит той посылке быть, того часа потребное число солдат посылать и с ними унтер-офицера и капрала, с таким наставлением, чтобы на которых он, доноситель Каин, будет показывать, тех брать и содержать, чтобы их не упустить, и приводить прямо в сыскной приказ, а окроме сыскного приказу тех колодников по домам никуда не водить и к доносителю Каину в дом не водить же, ибо от оного доносителя многие продерзости явились, и что он перво к себе водит, и то оказывается; в нем, в сыскном приказе, в том, что ему, доносителю Каину, того не чинить, взята подписка. Посланному с доносителем команды обер-офицеру приказывать унтер-офицеру, чтоб его, унтер-офицера, команда, будучи ему и команде при взятии тех по указыванию доносителем колодников, в которых домах взяты будут, обид и разорения и грабежа никакого не учинить и доноситель бы во взятых домах грабежа не учинил же; и в тех домах, где взяты будут подозрительные люди, велеть оставлять караул по два человека солдат и смотреть, чтобы из того дому чего вывезено не было; также и доносителю как во взятках, и в грабежах, и в разорениях не быть послушным, ибо от оного доносителя из дому его караульный явился в поддорожном намерении отбое подозрительного человека, потом по следствию в сыскном приказе, по повинке его, отослан на военный суд, из чего видны оного доносителя неправдивые поступки, за что и прежде учинено с ним было по указам…».
Одним словом, за Каином было приказано следить. А он, попав в такую необычную для него обстановку, и сам начал глупить, столкнувшись с сильной в то время сектой скопцов.
Секта скопцов зародилась совсем недавно в описываемую эпоху. Основателем ее считается беглый крепостной Орловской губернии Андрей Селиванов, покинувший секту хлыстов «богородицы» Акулины Ивановны. Селиванов был признан престарелой Акулиной Ивановной за своего «сына божия», рожденного от нее, непорочной девы, по наитию святого духа. Однако, возмущенный распространением среди хлыстов разврата, Селиванов начал проповедовать оскопление, как вернейшее средство избежать плотского греха. Но в корабле Акулины Ивановны учение Селиванова не привилось. И тогда, отделившись от хлыстов, Селиванов завел в селе Сосновке, что близ Моршанска Тамбовской губернии, свой особый корабль и объявил себя сыном божьим искупителем (оскопителем), который пришел спасти род человеческий от лепости (сладострастия), сокрушать душепагубного змия (то есть оскоплять), ввести в мир огненное крещение, состоявшее в отнятии (ампутации) одних только яичек («удесных близнят») с частью мошонки посредством отжигания их раскаленным железом. Скопцы величают его искупителем, сыном божиим, Христом, императором Петром III. По их верованию, искупитель их, сосланный в Суздаль, скоро снова явится в Москве с силой и славой и там, зазвонив в успенский колокол, соберет к себе всех скопцов миллионами, воссядет на всероссийском престоле и в Петербурге откроет всеобщий суд миру, будет судить живых и мертвых, то есть скопцов и нескопцов.
При этом скопцы оказывались зачастую удивительно деловыми людьми. В Москве они были владельцами самых крупных магазинов Охотного Ряда и Кузнецкого Моста, а в Петербурге скопцы оккупировали лучшие места Гостиного двора. В Сибири богатые скопческие общины покупали земли у местного населения. Кроме того, были еще и финансово изобретательны. Например, почти каждой осенью меняльные конторы Москвы и Петербурга, накопив огромное количество новых монет, вдруг прекращали принимать стертую серебряную монету. Глядя на столицы, провинциальные менялы делали то же самое. Ценность стертой монеты резко падала. За несколько дней до Нового года менялы так же внезапно начинали принимать такие деньги по смехотворно низкой цене: за двугривенный давали четвертак, за пятиалтынный – двугривенный, за гривенник – пятиалтынный... Когда же в подвалах меняльных контор собиралось огромное количество стертого серебра, его тут же отправляли на Нижегородскую ярмарку, где всегда был дефицит мелочи. Стертая монета, привезенная приказчиками и поверенными меняльных контор, немедленно расползалась по ярмарке – по номиналу... И так – из года в год! Прибыль от этих манипуляций шла не только в карманы менял, но и на поддержку движения скопцов...
Не удивительно поэтому, что скопцы были весьма решительны и держались друг за друга. Каин тогда этого не понимал. Да и никто пока еще не понимал. Первый суд над сектой состоялся лишь в 1772 году, когда судили целую общину в количестве 246 человек.
В феврале 1745 года издан был указ о сыске лжеучителей еретиков с назначением в Москве особой «раскольничьей комиссии», куда вошли как светские, так и духовные чины. Сама комиссия располагалась в московском Спасо-Андрониевом монастыре, где размещена была следственная комиссия, а заключенных держали в особом здании, вблизи монастыря. Каин посчитал это обстоятельство очень удобным для расширения своей деятельности и, кроме воров и мошенников, открывает поход против раскольников. Сначала дела его идут удачно. Каин в своих поисках по городу начинает заходить не только в кабаки и трущобы, но и в дома богатых раскольников, силою отбирает у них детей и отводит к себе на дом. Отцам и матерям арестованных детей приходится выкупать их у Каина. Раскольники, разумеется, не желая с этим мириться, стали жаловаться на Каина в ту самую «раскольничью комиссию». Комиссия, по журнальному постановлению, требует Каина через Сыскной приказ для допроса; но Каин подкупает подьячих – и бумага из комиссии в приказ отправляется лишь по прошествии трех лет (в ноябре 1748 года)!
При этом Каину показалось мало, что под его рукой была целая команда полицейских солдат. Он привлек для борьбы с раскольниками еще и двух ловких, поднаторевших как раз в раскольничьих делах, крестьян – Федора Парыгина и Тараса Федорова. Вот вместе с ними он и орудовал в домах богатых людей, объявляя себя сыщиком Тайной канцелярии. Как обычно, он требовал с богачей денег за то, чтобы он их не трогал и не объявлял их в Сыскном приказе. Но богачи раскошеливались далеко не всегда – таких он стращал ночным посещением гостей из Тайной канцелярии. Частенько, чтобы заставить богатеев быть более сговорчивыми, он забирал из их дома дочерей или жен и отвозил к себе в Зарядье. 
Так, агенты донесли Каину, что у богатого крестьянина Еремея Иванова племянница состоит в расколе. Надеясь сорвать с раскольников хороший куш, Каин явился к Иванову. Но Иванов денег не дал.
- Ну-тко, робятки, почешите ему ребра, – скомандовал Каин.
 Каиновы молодцы тут же приступили к мужику, начали его бить, затем разбили лавочный ларец, вынули оттуда деньги, прихватив вдобавок еще и всякую рухлядь, и увели с собою племянницу Иванова, а у дома оставили караул. Но девку, естественно, отвели не в раскольничью комиссию, а к Каину на дом. Там ее истязали плетьми, добиваясь признания в том, что она раскольница и что дядя ее также придерживается раскола. При этой экзекуции присутствовала и супруга Каина Арина, приговаривавшая:
- Бейте ее гораздо!
В паузах же между битьем, она подходила к девушке и нашептывала ей:
- Повинись, охальница, или что-нибудь покажи на дядю. Скажешь — легче будет, и бить не станут…
Но истязуемая только кричала и ни в чем не сознавалась.
Не добившись ничего от племянницы, Каин со своими молодцами на следующий день опять явился в дом Иванова.
- Молись богу и я племянницу твою, Афросинью, освобожу, – сказал Каин.
Иванов, наконец, принес Каину двадцать рублей, Ефросинью тут же освобождают, а самого Иванова Каин повел рассчитываться в харчевню и получил от него деньги при харчевнике.
- Молись богу! – снова стал успокаивать Каин мужика. – А то бы я твою племянницу и тебя свел в Тайную контору.
Как-то раз наткнулся Каин на улице на бесчувственно пьяную бабу. Молодцы Каиновы стали ее тормошить – жива ли? А баба под влиянием винных паров возьми да и выкрикни: «Важное дело!» Каин ее арестовывает. Протрезвев, женщина сообщает, что она купеческая жена Федосья Яковлева и что ей известны некоторые раскольники, которые собираются на богомерзкое сборище. Каин заставляет ее собственноручно написать об этом записку, запечатывает ее и в тот же день относит к советнику Тайной канцелярии Казаринову. Прочитав записку, Казаринов велит взять Каина под караул; но Каин не только не позволяет арестовать себя, но и напускает на Казаринова своих молодцов, которые бесцеремонно ворвались в дом к советнику, попугали его, повыбивали стекла. Напуганный Казаринов после этого разговаривал с Каином уже гораздо спокойнее.
 - Кто писал эту записку? – спросил Казаринов.
 - Я писать не умею, а кто писал, тот в доме у меня остался.
Казаринов немедленно вместе с Каином направился к генерал-аншефу и сенатору Василию Яковлевичу Левашову, тогдашнему московскому градоначальнику. Поговорив с Левашовым, Казаринов отсылает Каина домой, однако ночью неожиданно является к Ваньке полковник Ушаков, секретарь Тайной канцелярии, и два офицера с командою в сто двадцать человек. Раздается стук у ворот. Выглянув наружу, Каин тут же поднял всех своих молодцов, которых тоже было немало – сорок пять человек солдат, сержант, да человек тридцать разного сброда, которых Ванька приютил в своем доме. Теперь можно и ворота открыть.
Ушаков с секретарем прошли во двор, зашли в дом к Каину. Секретарь тут же отвел Федосью Яковлеву в отдельную комнату, что-то спросил у нее, затем вывел ее на улицу и, посадив с собой в берлин, поехал на Покровку, где команда Тайной канцелярии арестовала купца Григория Сапожникова и отправила в «Стукалов монастырь», как Каин называл Тайную канцелярию. Там Сапожникова с Яковлеву допросили с пристрастием, и в ту же ночь по показанию Федосьи Яковлевой поставили караулы еще в двадцати домах. На другой день арестовали на Таганке купца Якова Фролова и его малолетнего сына. Сына Каин отвез к себе на дом, а отца отправил все в тот же «Стукалов монастырь». Каин хотел выведать у мальчика, где живет немой Андреюшка и с кем он говорит. Скопец Селиванов поначалу выдавал себя за немого.
- Андреюшка с теми говорит, кто их сборищу согласен, – отвечал насмерть перепуганный мальчик. – А жительство имеет за Сухаревой башней.
Селиванов во время Каина днем ходил по Москве в образе юродивого, а ночью собирал около себя сборища людей божьих и действительно жил за Сухаревой башней, у Николы в Драчах, куда еще долгое время скопцы ходили на поклонение. Жил он именно у той самой Федосьи Яковлевой, которая прятала у себя Андреюшку в подполье.
Каин тут же отправил свою команду на розыск и арест главного скопца, однако вернулись они ни с чем.
- Видать, унюхав грозу, ускакал в Питербурх, – оправдывался сержант.
Каин немедленно сообщил об этом в Сыскной приказ и уже оттуда отправляют нарочного в столицу. Селиванова там нашли и вернули в Москву, где сразу же отправили в пыточную избу. Селиванов был наказан кнутом и сослан в Камчатку, и он на дороге принял «большое оскопление», а из Сибири с торжеством возвратился снова в Петербург.
После этого, народ в своем творчестве сравнил Каина с Селивановым:
- Бес проклятый дело нам затеял:
Мысль картежну в сердца наши всеял;
Ту распространяйте, руки простирайте,
С радостным плеском кричите реет!
Дверь в трактирах Бахус отворяет,
Полны чаши пуншем наливает:
Тем дается радость, льется в уста сладость;
Дайте нам карты, здесь олухи есть!
Стенька Разин, Сенной Гаврюшка,
Ванька Каин и Лжехрист Андрюшка;
Хотя дела их славны и коль ни удачны,
Прах против наших картежных дел…
Это столкновение Каина со скопцами окончательно и погубило его. Тут ведь он столкнулся не с ворами и мошенниками, не с голью кабацкой и перекатной, а с богатыми и приличными, да еще и скованными одной идеей людьми.
Такая наглость и ощущения безнаказанности Каина и подвели. Иванов с харчевником донесли об этих проделках в Сыскной приказ, но, видимо, адресат не тот. Каина с Парыгиным и Федоровым арестовывают и допрашивают. Но если последние двое по-настоящему испугались и тут же во всем сознались, то Каин стоял на своем: я ни в чем не винен. В результате, у Парыгина вырезают ноздри и ссылают его в Сибирь, в дальний город, а Федорова отправляют в Оренбург на каторжные работы. Каин же остается на свободе, хотя вновь нещадно бит кнутом и оставлен под еще более серьезным наблюдением, которое следует после постановления Тайной канцелярии: «Хотя бы он подлежал жесточайшему наказанию кнутом и дальней ссылке, однако же, дабы впредь в сыске разбойников и воров и прочих подозрительных людей имел он крепкое старание, того для оное ему ныне оставить; а дабы те воровства вовсе ему упущены не были и впредь бы от такого его воровства и от прочих тому подобных продерзостей имел он воздержание и предосторожность, учинить ему, Каину, в тайной конторе наказание: бить плетьми нещадно и по учинении того наказания объявить ему под страхом смертной казни с подпискою, ежели впредь сверх должности своей явится в каких-либо хотя наималейших воровствах и взятках, то уже поступлено с ним будет в силе указов ее императорского вели-чества без всякого упущения, а чтоб впредь к воздержанию его от всякого воровства и в сыску подозрительных людей невинным разорения не имело быть, иметь над ним, Каином, наблюдательство».
Но Каину все нипочем, он отлежался в своем шикарном доме при уходе красавицы жены, подлечился и взялся за прежнее. Но вскоре и погорел окончательно – шерше ля фам, как сказали бы французы. И Каин здесь ничего не мог с собой поделать – у него была настоящая слабость к слабому полу.
В конце 1748 года Елизавета прислала в Москву генерал-поручика, генерал-полицмейстера Алексея Даниловича Татищева, служившего денщиком еще у самого Петра Первого, и того самого инициатора постройки Ледяного дома зимой 1740 года, в котором сыграли свадьбу карлица Буженинова и шут-князь Голицын. Елизавета снова собиралась посетить старую столицу, но, напуганная московскими пожарами и творившимся там беспределом, велела к ее приезду очистить Москву от всякого рода татей, а особливо от Ваньки Каина. Соответственно, Татищев получил полный карт-бланш. Но откуда было знать об этом Каину?
За Никитскими воротами в собственном доме жил солдат Коломенского полка Федор Тарасович Зевакин. И была у него хорошенькая пятнадцатилетняя дочка Аграфена. Девочка ходила иногда на вечеринки к знакомой солдатке Федосье Савельевой, где ее и увидал Каин. Девочка ему понравилась. С каждым днем или, точнее сказать, с каждой вечеринкой, которые частенько бывали у Федосьи, Каин влюблялся в девочку все сильнее и сильнее, носил ей лакомства, а чаще всего старался угостить ее пивом или вином. Но девочка отказывалась от всех предложений Каина и рассказала о том отцу. Федор Зевакин начал следить за Каином. Но вот 17 января 1749 года в доме Зевакиных появилась знакомая им женщина Авдотья Степанова. Та самая «Дуняша – любовь Ванюшкина», первая девушка, которую полюбил Каин и которая, когда он был привязан своим господином Филатьевым рядом с домашним медведем, тихонько кормила и медведя, и своего Ванюшку. Зевакина как раз не было дома. Дуняша пошепталась о чем-то с дочерью Зевакина и в этот же день девочка исчезла. Отец стал ходить по знакомым искать дочь, но никто ничего сказать не мог. Два дня прошли в безуспешных поисках. И тут старый солдат вспомнил об ухаживаниях Каина и бросился на его поиски. Для начала он подослал к Арине, жене Каина двух знакомых ей женщин – Дарью Дорофееву и Алену Митрофанову, чтобы те, за болтовней, выпытали у Арины, где был Каин накануне, что делал, куда ездил. Расчет солдата был верным – бабий язык болтлив. И вот уже Арина не сдержалась, пожаловалась на свою судьбу:
- Слыхала я, что Ванька мой увез какую-то солдатскую дочь из-за Никитских ворот, но куда – неведомо.
Это и было как раз то, что хотели выяснить у Арины ее товарки, и пока одна из них продолжала промывать кости мужикам, другая, якобы по нужде, вышла и стала допытываться у Каиновых слуг. И одна из прислуг рассказала, что солдатскую дочь Каин с банщиком Иваном Готовцевым увезли в село Павшино…
С этой девочкой побаловался Каин некоторое время, а затем выбросил, словно ненужную более тряпку. Но отец Аграфены был ушлым малым, имя Каина и он слышал, а потому не стал писать жалобу в Сыскной приказ. Составить челобитную ему помог канцелярист Московской полицмейстерской канцелярии Николай Будаев, состоявший в ссоре с Иваном Каином. Он же помог старому солдату подать прошение лично самому генерал-полицмейстеру Алексею Татищеву 20 января, которому Тарасов и поведал о делах Ваньки Каина и о чиновниках, покрывавших все его проделки. И Татищев, невзирая на охранявшие Каина указы Сената, приказал его арестовать. Для ареста были посланы солдаты во главе с офицером, а сопровождал их все тот же канцелярист Будаев. Каин был задержан по дороге в Москву, когда тот возвращался из дворцового села Павшина. Надо думать, для него арест был полной неожиданностью. Вероятно, его многочисленная команда находилась в Москве, поэтому Каин не оказал сопротивления, рассчитывая, что и на этот раз пронесет. И поначалу он, как и обычно, впал в несознанку и пытался все отрицать.
- В пытошную его, на дыбу вздернуть! – приказал Татищев.
До дыбы, правда, дело не дошло, но кошками его драли, и, испугавшись серьезных намерений полиции, Каин признался:
-  Девку эту, Аграфену Федорову, я звал с собой гулять и оная со мною ехать из своей воли и намерилась. И я, взяв с собою свою епанчу лисью да шапку свою ж кунью, надел на нее, чтоб не признали, и, посадя с собою на наемного извозчика, поехал в Новонемецкую слободу в трактирный дом француза Марки Бодвика для питья виноградных питей. А там, взяв белого и меду, пили, а опосля с оною девкою чинил блудное дело.
Допросили и Аграфену. Дочь Федора Тарасова, плача, во всем согласилась с показаниями Каина.
Узнав об аресте Каина, на него посыпались десятки новых жалоб от обиженных москвичей. Татищев заподозрил его в двурушничестве и, не считаясь с заслугами доносителя Сыскного приказа, распорядился снова вздеть того на дыбу и подвергнуть пыткам. Однако Ванька решил прибегнуть к старому приему, не раз его спасавшему, и выкрикнул:
- Слово и дело!
 Но не на того напал – генерал-полицмейстер подчинялся только императрице, к тому же был крут на расправу, и потому продолжил дознание, ужесточив пытки. А затем посадил в своем доме в подвале на хлеб и воду.  Затем он все же отправил Каина в контору Тайной канцелярии, где его допросили, какое он имеет слово и дело.
- Да нету за мною ни слова, ни дела никакого, – измученный пытками, произнес Каин уже безо всяких своих прибауток. – А закричал я из страха умереть от изнурения в сыром и холодном погребе господина полицмейстера.
 Тогда канцелярия, по принятому порядку, определяет: «За ложное сказывание» слова и дела «Каина бить нещадно плетьми; по учинении наказания для следования и решения в показанных на него из полицеймейстерской канцелярии воровствах отослать опять туда же».
Каин опять оказался в ненавистных руках Татищева. Со всех сторон к Татищеву идут доносы на Каина. Татищев снова посадил его под строгий караул. В результате Осипов, припертый к стенке, не выдержал и признался во всех своих грехах, раскрыв перед Татищевым весь механизм царящего в Москве чиновничьего беспредела. От графа Шереметева, берущего взятки рублями, кафтанами и баранами, до безымянного протоколиста, требовавшего за свои услуги аршин черного бархата.
- Я-то все чинил в надежде на имеющихся в Сыскном приказе судей и секретарей и протоколиста, которых я за то, чтоб меня остерегали, даровал и многократно в домах у них бывал, и, как между приятелей обыкновенно, пивал у них чай и с некоторыми и в карты игрывал. А то, чай и каку смазливу бабенку по ихней просьбе приводил, – не выдержав пыток сознавался Каин.
Ему дают немного отдохнуть и полечиться после плетей в Тайной канцелярии. А от дальнейших показаний Каина у Татищева даже волосы встали дыбом.
То ли в ответ на арест своего пахана, то ли так просто совпало, но в февральские дни 1749 года в Москве возле Арбатских ворот при полном равнодушии прохожих и местных лавочных сидельцев было совершено дерзкое нападение на камердинера великого князя Петра Федоровича. Случай этот настолько возмутил Елизавету Петровну, что она разродилась новым именным указом от 13 февраля:
 «Ее Императорскому Величеству известно учинилось, что в Москве от людей господских чинятся великие своеволия – не только ночью, но и днем проезжих бьют и грабят, что и недавно случилось у комнаты Его Императорского Высочества государя Великого князя камердинера Степана Карповича: в самых Арбатских воротах незнаемо чей лакей, выскоча из-за угла, бил кулаками и дубиной, и рвал с плеч епанчу, которой хотя отнять не удалось, однако сорвав с шеи платок и из кармана с деньгами кошелек, ушел, что тутошние лавочники и проезжие видели, а вспоможения ему никакого не учинили, хотя же он, Карпович, и караул кричал… Того ради Ее Императорское Величество указала… чтоб впредь такие своевольства пресечены были… во всей Москве публиковать, а обывателям с подписками объявить, ежели где таковые наглости от кого произойдут днем и ночью, то находящимся в тех местах обывателям и проезжим людям, при ком то случится, тех озорников ловить и до убийства, и драки, и грабежа не допущать, а имая, под караул отдавать на съезжие дворы и в Главную полицию. Буде же оные такого защищения чинить не будут, самих брать под караул и штрафовать по указам без всякого упущения».
24 февраля 1749 года Каин снова предстал перед Татищевым. И теперь уже тридцатилетний поверженный московский идол не щадит никого – ни полиции, ни сыскного приказа, ни раскольничьей комиссии. Мелкие, громкие и даже очень громкие имена пестрят на длинном списке участников Каина в его темных похождениях: в числе взяточников оказались советник Воейков, сенатский прокурор Щербинин и граф Сергей Алексеевич Шереметев.
- Из компанейской питейной конторы, – кается Каин Татищеву, – содержащегося под караулом скованного в побеге и в краже денег приказчика, подъехав к той конторе на извозчике, по согласию с тем приказчиком, который тогда у караульных выпросился на двор, якобы для нужды, увез и, сбив с него железо, отпустил и за то взял с того приказчика пятьдесят рублев...
- Товарищ мой, суконщик Алексей Шинкарка, по приказанию моему одного торгующего на Живом мосту незнаемо чьего крестьянина Илью за непослушание, что оный Илья лодки не подал, бил рукой, который того ж часа и умре…
- Московские купцы два человека, пришед ко мне, объявили, что они везли в Москву товары, кои у них остановил доноситель, и притом просили меня, чтоб я каким-нибудь случаем того доносителя захватил в Сыскной приказ, чтоб им между тем тот товар убрать. И по той их просьбе пришед я в тот приказ, присутствующему тогда князю Якову Кропоткину фальшиво доносил, что будто тот доноситель отбил у меня с пушкарями оговорного человека. Почему тот Кропоткин и велел того доносителя сыскать, которого я, сыскав, привел в Сыскной приказ, и хотя он в том и не винился, но по осмотру явился бит кнутом, за что держан был неделю, а потом, по наказании за тот отбой плетьми, освобожден, а что вышепоказанные купцы дали мне 50 рублев…
- Беглого ссылочного на каторгу Михаила Цыганова, поймав в кирпичных сараях, отпустил и в надлежащее место не привел, только за отпуск, за бедность, взять было с него нечего…
- Усмотрел я в городе ходящего незнаемо какого человека в новой шубе и привел в сыскной приказ, токмо никому еще не объявлял, а по приводе ощупал у его черес пояс с деньгами, причем тот человек сказал мне, что он городовой купец, и просил, чтоб я его отпустил, за что-де он даст мне из имеющихся у него в чересу денег половину. Чего ради я его из того приказа выведши и взяв у него из тех денег половину, например рублев с тридцать, отпустил, а после я об нем уведомился, что он беглый солдат, а потом уже и сам видел его скованного…
- Торгующего в епанечном ряду Кондратия Бачурина поймал на дороге и говорил ему, что он беглый солдат, который, боясь меня, дал мне 60 рублев, чтоб я впредь его не вербовал…
- Товарищи мои, посольского двора ученики, Михайло Наживин и прочие разных чинов, с людей срывали шапки и с пьяных обирали платье и отнимали деньги, что я все за ними ведал, а нигде не доносил и их закрывал…
- В дом свой приваживал бурлаков, кого где поймаю, и бивал, и с кого что возьму, хотя бы и подозрителен был, отпускивал, а с кого взять нечего – приводил в Сыскной приказ…
- Приказом правительствующего сената послан был напольных полков обер-офицер граф Шереметев по причине пойманных мною разбойников для осмотру на идущих в Москву судах работных людей, при чем был и я, и несколько человек подозрительных людей, имеющихся на тех стругах, кои стояли ниже Москвы к Боровскому перевозу, нашли, в том числе и с воровскими пашпортами, которые были у хозяина армянина Марки Шишикина, кои и отведены в сыскной приказ, токмо оный Шишикин в тот приказ незнаемо для чего был не сыскан. А во время того осмотру, оный граф Шереметев брал себе во взяток с каждого струга по два рубли, в том числе с одного орловского купца Семена Уткина взял он, граф Шереметев, кафтан смурый суконный простой, да мне Уткин дал 10 рублев за то, чтоб мы на его струге бурлаков не осматривали и никакой турбации им не чинили, за что мы с того струга никого и не взяли. Да тогда ж оный Шереметев со струга купца Логина Лепешева за то ж взял барана живого большого. Опосля и я со своею командою ходил по тем стругам для осмотру работников, и хотя де нахаживали таких с воровскими пашпортами, кои уже подозрительны, биты кнутом, но токмо не брали, ибо за то я брал тех стругов с хозяев по рублю и по полтине, а иные давали мне и му-кой…
- При взятии из Ивановского монастыря в раскольничью комиссию стариц, кои явились в расколе, одну старуху я отпустил. А как я в отпуске той старухи взят был в ту комиссию и держан под караулом, тогда по свободе, пришед к той комиссии секретарю Ивану Шаврову, подарил платком италианским и просил, чтоб он меня к сыску той же старухи не принуждал; а после того в разные времена прислал к нему ренского рубли на три, и после того оной старухи от меня не требовано...
- Содержащаяся в сыскном приказе колодница Акулина Леонтьева, призвав меня к себе, отдала мне краденую епанечку тафтяную алую на заячьем меху, которая у нее была в закладе, и оного приказа протоколист Степан Молчанов оную епанечку взял к себе и отнес в дом свой, о чем известны подьячие Андрей Аверкиев да Иван Коновалов. Когда же я близ Покровского монастыря из дома огородника брал разбойников, кои разбои чинили на низу, при том взятье присутствовали правящий секретарскую должность Петр Донской и протоколист Степан Молчанов. Оный же из пожитков оного огородника навязал себе целый узел и взял к себе… Да и при всех де таковых и подобных выемках как секретари, так и подьячии то ж чинили, а в чьих именно домах, подлинно сказать за множеством оных не упомню…
 - Того ж приказу секретари Иван Богомолов, Сергей Попов, Петр Донской да протоколист Молчанов, будучи в приказе, почасту говаривали мне, Каину, чтоб  я позвал их в питейный погреб и поил их рейнским, которых де он и паивал часто и издерживал на то по рублю и больше. А когда он их в том не послушает, то держивали его в том Сыскном приказе под караулом. И из того задержания потому паивал их за то, когда на меня произойдет какая в чем жалоба, чтоб они мне в том помогали и с теми людьми, не допуская в дальнее следствие, мирили, что и самым делом бывало неоднократно, а по какому делу именно, припомнить не могу. А ежели, паче чаяния, они в том будут запираться, то я могу обличить их торгующим шляпами Якимом, а чей сын, не знаю, которой те шляпы и приносил при тех секретарях в питейный погреб, коими тако ж и сверх того я за то даривал их, секретарей и протоколиста, шапками, платками, перчатками и шляпами немецкими пуховыми, а протоколисту и сукна цветом свинцового на камзол прошедшим летом в доме его подарил, да жене его бархату чер-ного аршин, да объяри на балахон и на юбку цветом голубой, а сколько аршин, не упомню, да в разные времена три или четыре платка италианских, и он просил с меня на кафтан себе сукна, токмо я не дал… А один секретарь, Иван Богомолов, при осмотре в одном доме, где приставали воры, не явится ль воровских пожитков, взял образ маленький, обложен серебром, и отвез в дом свой…
- Того ж приказу судья Афанасий Сытин говаривал мне в доме своем, в коем я у него бывал часто и пивал с ним чай, что я мало к ним воров вожу, у него-де нет сахару и чаю. Почему я, купя в городе сахару кенарского полпуда, отнес к нему. И сверх того, он, Сытин, бирал меня с собою часто для разных покупок, за которые деньги отдавал не все, а после я доплачивал своими; а иногда посылывал меня для всяких покупок, и одного, только с человеком своим, которое я покупал на свои же деньги. А как я в доме его, Сытина, по призыву его ходить перестал, тогда он, Сытин, и поставленных ко мне для сыску воров солдат из дому свел. Да того ж приказу судье Егору Непеину самому и через служителя его передарил карт дюжины с две. И в одно время в доме его играл я с ним, Непеиным, по приказу его для забавы безденежно в карты, в называемую игру «едну». Да их, Сытина и Непенина, к вербному воскресенью купя, подарил по крашеной вербе, и в той надежде на их, судей, секретарей и протоколиста, я вышепоказанные предерзости и чинил, а без того дарить бы их не из чего. Оные ж секретари и протоколист, что у меня в доме имелась зернь знали и в бытность у меня в доме и игроков видали…
Наконец исповедь Каина дошла и до советника московской полиции Воейкова «с товарищи», из коих Воейкову за освобождение «из цепи» Каин дал 50 рублев, секретарю Захару Фокину 3 рубли, канцеляристу Будаеву 7 рублев, капралу Воейкову штаны замшевые черные, а сыну Воейкова, за «старание» о Каине, подарены «рукавицы бархатные зеленые, обложены галуном золотым, да две шапки круглые бархатные». Вместе с прочими «лакомился» взятками и прокурор сенатской конторы Щербинин, не брезгуя брать по 10 рублев, наравне с дворецким графа Петра Шереметева…
 Со многими чиновниками Сыскного приказа Каина связывала не только «служба», но и «дружба». Во всяком случае, из протоколов допросов доносителя следует, что в гости к нему они захаживали и, конечно, сквозь пальцы смотрели на происходившее в его доме: «А что у него, Каина, в доме бывали зернь, о том, как объявленные Сытин, Непеин, так и секретари знали. А в одно время и в дом к нему приходили в гости того приказу секретарь Богомолов, правящей секретарскую должность Петр Донской да протоколист Молчанов и застали игроков немалое число, токмо ничего не сказали и, выпив по рюмке водки, от него пошли. И в той де надежде он на них и на судей как оную зернь в доме своем производил, так и вышеписанные продерзости чинил без всякого опасения». Протоколист Сыскного приказа Белоусов, обвиненный Каином в «игрании… в зернь, карты и кости», сначала «запирался», но на очной ставке признался, что «игрывал на деньги, а во сколько раз, не упомнит, а в игре бывало только копеек до шести».
Таким образом Каин заручался покровительством со стороны чиновников Сыскного приказа и поэтому вполне мог чувствовать себя безнаказанным. Отметим, что здесь не фигурируют денежные взятки. Неудивительно, что названные бывшим доносителем на следствии чиновники очень легко отделались, так как многие наветы на них удалось свести на нет. Например, под пыткой Каин сказал, что карты он дарил не судье Егору Непеину, а его служителю Грачеву «для игры детям ево, Грачева». В результате было «велено» это показание Непеину «в вину не причитывать для того, что он, Каин, сам ево даривал, а не с принуждения».
На одном из допросов Каин поведал, что часто канцеляристы не принимали приводимых им мелких мошенников, заявляя, «чтоб он в тот приказ приводил к ним коих получше и богатее, а убогих бы не водил».
- Да того ж приказа правящий секретарскую должность Дмитрий Аверкиев, когда я прихаживал к нему в тот приказ и сказывал, когда поймает вновь из воров, а случится не в его, Аверкиево, дневание, тогда оной Аверкиев неоднократно мне говаривал, чтоб я тех воров приводил в его дневание, чтоб другому секретарю не досталось. По которым его словам я таких пойманных держивал у себя в доме и в его дневание приваживал, а иных и сам отпускал, а кого именно, не упомню…
Обескураженный беспределом, который творился все последние годы в Москве, Татищев счел необходимым обо всем донести лично императрице 19 марта 1749 года: «По всеподданнейшему моему мнению, наискорее бы его, Каиново, и его сообщников воровство исследовано и пресечено быть могло, ежели бы ваше императорское величество изволили указать особливую для того комиссию учинить, понеже в повинной его, вора и разбойника Каина, сверх того их воровства показано взятков на посланного от сенатской конторы по требованию его, Каина, для осмотру на стругах воров и подозрительных людей, ярославского пехотного полка прапорщика графа Сергея Алексеева сына Шереметева, також сенатской конторы на прокурора Щербинина и на присутствующего в московской полиции советника Воейкова, секретарей и приказных служителей и раскольничьей комиссии на секретаря». По показанию Каина, сообщает далее Татищев, «сколько возможность допустила, собрано това-рищей его и прочих касающихся до того следствия сорок один человек, которых должно расспрашивать, а других сообщников же его и которые о воровствах его ведали, а не доносили, собирать и ими следовать, чего главной полиции за врученными полицейской должности делами по множеству объявленного им, Каином, с товарищами его воровства производить невозможно, ибо и ныне уже в настоящих полицейских делах учинилась немалая остановка»; но что при этом «сыскному приказу об нем, Каине, и о сообщниках его следовать за вышепоказанным ясным подозрением не только невозможно, но и весьма опасно, чтоб большему воровству и разбоям ему, Каину, с его сообщниками попущения не учинилось».
Вскоре Москва почувствовала, что она потеряла Каина. Началось общее брожение несчастных осадков московского общества: они тоже почуяли, что нет больше Каина. С московской суконной фабрики разом бежало до тысячи человек, которые рассыпались по городу и окрестностям, и каждый из них превратился в маленького Каина. Вот теперь в Петербурге по-настоящему поняли, кто такой был Ванька Каин для Москвы.
25 июня 1749 года состоялся именной указ собственноручно подписанный императрицей. В указе между прочим повелевалось: «Для искоренения злодеев московскую полицейскую команду усилить солдатами из полевых полков, а вора Каина с его товарищами из полиции со всем его делом передать в Сыскной приказ, но определяя судей и приказных служителей бесподозрительных, а подозрительных отрешить, о всем исследовать розыском, и какие его, Каинова, товарищи покажутся, тех сыскивать и присылаемых из полиции впредь таких злодеев принимая, расспрашивать и ими розыскивать же, и всякими образами стараться оных до конца искоренять, а кто таким казням подлежать будет, не чиня экзекуции, ее императорскому величеству доносить».
На основании этого указа, отрешаются от должностей все прежние заподозренные чины Сыскного приказа, а на их места назначаются другие – Богданов, князь Горчаков, Алексей Еропкин, князь Вадбольский, Струков и др. Им велено исследовать дело «розыском», т. е. пыткою.
Комиссия по делу Каина расположилась на Мытном дворе у Москворецких ворот. Сюда и приводят на допросы Каина в ручных и ножных канадалах со всей многочисленной бандой: фабричные – Алексей Шинкарка, Дмитрий Маз, Иван Крылов; матросы – Антон Ковров, Иван Ковров, матросский сын Соколов, отставной солдат Никон Богомолов, купец Сергей Чижик, фабричный ученик Петр Волк, посольского двора ученики Михайло Наживин, Степан Буслай, Иван Шелковников, несколько купцов, несколько женщин, в числе которых капитанская дочка Марья Петровна Аксакова и жена инженера Авдотья Жеребцова и другие – все тоже в кандалах.
Каина помещают в особую палату, в два окна, находящиеся от земли на высоте в два с половиной метра. Для караулов назначается особая военная команда в пятьдесят человек солдат с унтер- офицером и обер-офицером. Команде дается особая инструкция: «Каина никогда и ни для чего с означенными его товарищами не спускать, также и других колодников никого, никуда и за караулом не отпускать и приходящих к ним и к Каину никого не допускать. Если кто будет приносить пищу, то сперва самому (караульному офицеру) пробовать, кроме вина, и потом отдавать. Вина в милостыню не принимать от приносящих. Приносимые калачи и хлебы осматривать, нет ли в них чего запеченного. Смотреть, чтобы между колодниками никаких ссор, непотребств и играния в карты или какие зерни не было. Осматривать, нет ли у колодников ножей или вредительных инструментов. Раздавать ежедневно каждому кормовые деньги по 1 копейке. О состоянии колодников и караула ежедневно подавать рапорт».
Комиссия эта просуществовала с июня 1749 года по июль 1753 года, когда дело Ваньки Каина передано было в Сыскной приказ, весь личный состав которого за это время переменился. В Сыскном приказе дело тянулось до июля 1755 года. Именно столько потребовалось комиссии, чтобы разобраться в его махинациях. Комиссией было установлено, что в сообщничестве с Каином находились: члены Сыскного приказа Сытин и Непеин, советник полиции Воейков и многие другие более мелкие чиновники. Следствие сопровождалось бесконечными допросами и пытками, которые начинались с 10 вечера и нередко оканчивались только в половине третьего часа пополудни.
Впрочем, Ванька, очутившись за решеткой, быстро наладил через приятелей из Сыскного приказа и тюремных сторожей связь с волей, обеспечив себе и в тюрьме вполне сносную жизнь. Он пировал, играл в карты, развлекался с женщинами. Ждал и надеялся, что дело его будет закрыто. И плевать ему было на всякие инструкции.
Перевод арестантов в новое помещение состоялся 1 июля,  а уже 15-го числа караульные заметили, что колодники Андрей Пичкала и Иван Ковров с кем-то разговаривали в окно. Они тут же схватили уличного переговорщика. Им оказался Василий Алексеев по прозвищу Чижик, сорокалетний суконщик. А подошел он к окну потому, что колодники кликнули его поднять денежку, брошенную каким-то проезжим. Ту денежку он не нашел, а свою подал. Следователи стали выяснять и обнаружили, что в числе колодников, товарищей Каина, тоже есть Чижик, купец, но не родня пойманному.
24-го числа колодник Осип Соколов показал, что к Каину приходила жена его Арина Иванова и ночевала с ним две ночи, а сержант Подымов выпускает Каина в другую палату, где сидят его товарищи, и каждый день этот сержант с Каином, Антоном Ковровым, Шинкаркой, с Петром Волком и другими едят, пьют и играют в кости и в карты на деньги, и как раз для этой игры жена Каина приносила деньги, а прежде он проиграл шубу.
После очередного визита Арины Каин велел караульному подпоручику Поликарпу Синюгину задержать жену под караулом.
- Не то, вишь ты, боюсь, как бы она оставшиеся мои пожитки куда не вывезла.
Каину пришлось под протокол перечислить эти свои пожитки, дабы за ними установили контроль. Так, у фабричного Коврова имелись в закладе «собственной ево, Каиновой, серебряной посуды… стопа большая с крышкой и поднос в 25 рублях», а также «епанча лисья, покрыта сукном диким с искрой в 6 рублях». Сидельцу Масляного ряда Григорию Семенову Каин заложил «чайник серебряный в 20 рублях», а служителю дома князя Ф. И. Голицына – «епанчу холодную суконную да балахон жены ево штофной пукетовой с травами серебреными… в 20 рублях». У купца Ивана Афанасьева сына Саикина имелись в закладе на 54 рубля драгоценная посуда – «стаканы, чарки, а сколько счетом не упомнит», украшения – «перстень золотой с печаткой да два кольца золотые», а также одежда жены Каина – «платье, епанча штофная пукетовая на лисьем меху, юбка штофная пукетовая ж»…
Сержант Подымов вместе со своими дежурными солдатами и в самом деле дневал и ночевал в камерах колодников. А где ему было проводить свое время? Ведь в доме, где помещались колодники и комиссия, не было особой караульной комнаты. И потому сержант с солдатами вынуждены были во время дежурства стоять под открытым небом. И хорошо, если с него, с неба, ничего не капало. Разумеется, в камерах с колодниками было и теплее, и веселее. День и ночь Подымов пировал с арестантами – пили, пели, играли в карты или в зернь. Но все дело испортили женщины, которые носили мужьям деньги, следствием чего были азартные игры и, соответственно, доносы со стороны проигравших. Виновных секли плетьми, а следствие, между делом, продолжалось: допросы продолжались каждый день и работы у палачей было по горло.
Но так продолжалось недолго – состав служащих московского Сыскного приказа сменился полностью, и у Каина в этом и других государственных учреждениях Москвы не осталось влиятельных покровителей и друзей. И Каин загрустил. Народная молва приписала ему в то время такую песню, которую он сочинил, сидя у зарешеченного окна:
«Не шуми, мати, зеленая дубравушка,
Не мешай мне, добру молодцу, думу думати!
Что заутра мне, добру молодцу, в допрос идти,
Перед грозного судью – самого царя.
Еще станет государь-царь меня спрашивать:
- Ты скажи, скажи, детинушка, крестьянский сын,
Уж как с кем ты воровал, с кем разбой держал,
Еще много ли с тобой было товарищей?
- Я скажу тебе, надежа, православный царь,
Всю правду скажу тебе, всю истину,
Что товарищей со мной было четверо:
Еще первый мой товарищ – то темная ночь,
А другой-то мой товарищ – был булатный нож,
А как третий мой товарищ – то мой тугий лук
А четвертый мой товарищ – то мой добрый конь,
Что рассыльщики мои-то калены стрелы.
Что возговорит надежа, православный царь:
- Исполать тебе, детинушка, крестьянский сын!
Что умел ты воровать, умел ответ держать,
Я за то тебя, детинушка, пожалую –
Середи поля хоромами высокими,
Что двумя ли столбами с перекладиною».
Следствие между тем, длилось долго – целых шесть лет. Именно столько потребовалось комиссии, чтобы разобраться в его махинациях.
В 1755 году суд приговорил Ивана Каина (урожденного Осипова) к смертной казни через колесование. Однако Сенат смягчил приговор: Каина наказали кнутом, вырвали ноздри, а на щеках и лбу выжгли В.О.Р. – на лбу «В», на левой щеке «О», а на правой «Р». 29 марта 1756 года бывшего «хозяина Москвы» под конвоем солдата Трофима Грачева сослали на каторгу в балтийский город-порт Рогервик (ныне – эстонский город Палдиски), где он и надиктовал свои мемуары – одну из любимых народом книг. Как известно, каторга – не место для литературного творчества. Но, видимо, и там Каин сумел устроиться с комфортом. Как писал служивший конвойным офицером на каторге в Рогервике Андрей Болотов, те из преступников, кто имел деньги, дикий камень не ломали и в порт его не таскали, а жили припеваючи в выгороженных в казарме каморках. Вероятно, была там и каморка Ваньки Осипова. Каину в то время было всего 37 лет.
Из Рогервика через несколько лет Каин отправился в Сибирь, где его следы и затерялись.

9.
Качели судьбы и для Армана Лестока из самой верхней точки подъема резко рванули вниз. Еще каких-то пару лет назад личный медик, директор Медицинской канцелярии и действительный тайный советник Лесток был непререкаемым авторитетом для императрицы Елизаветы, но вот уже на некогда безоблачном для него небосклоне поплыли первые облачка, к 1748-му году превратившиеся в хмурые, свинцового цвета тучи, из которых того и гляди хлынет настоящий ливень.
А всему виной ссора и последующая вражда Лестока с канцлером Алексеем Бестужевым. Спустя несколько лет после подточившего его авторитет в глазах Елизаветы «лопухинского дела», инициатором которого, как мы помним, был именно Лесток, Бестужев вновь вошел в силу и ощущалось все большее его влияние на Елизавету Петровну. И теперь уже Бестужев, как некогда Лесток, искал повода, чтобы сломать хребет своему противнику. А пока подходящий повод не находился, Бестужеву ничего не оставалось, как убеждать императрицу в опасности для нее идей и планов Лестока. И она, вообще весьма изменчивая в своих симпатиях и антипатиях к людям, стала обращаться с Лестоком холоднее прежнего, и настолько мало ценить его, что, когда Бестужев доложил ей, что Лесток получает пенсион от Франции, Елизавета Петровна насмешливо сказала:
- Вольно французам тратить деньги по-пустому. Лестока я совсем не слушаю, да и говорить себе слишком много не позволяю.
Когда же ей донесли, что Лесток часто видится с прусским посланником и получает от него пенсион, императрица приказала надзирать за Лестоком, но все-таки не решалась придраться к нему без явных улик. От французов Лесток получал пенсию в 15 000 ливров, а прусский король Фридрих II за непосредственное участие в сватовстве ангальт-цербстской принцессы Фике с принцем Петром Федоровичем в 1744 годувыхлопотал Лестоку потомственный титул графа Римской империи. А еще Елизавета пожаловала ему в подарок 15000 рублей. Тщеславию и корыстолюбию Лестока одинаково были лестны знаки внимания и одобрения со стороны царствующих особ. 3 июня 1744 года, сверх того, ему был подарен «бывший царицы Прасковьи Федоровны двор с огородом в Петербурге на реке Фонтанке» (близ нынешнего Лештукова переулка).
Но Бестужева такой поворот событий не устраивал, и он прибег к другой уловке:
- Ваше величество, я считаю небезопасным оставлять при высочайшей вашей особе в качестве врача человека, способного сделать вашему величеству вред.
 Императрица не рассердилась за это на канцлера, но и не придала ему большого значения. Усмехнувшись, она лишь пообещала Бестужеву:
- Впредь буду с большою осторожностью принимать лекарства от Лестока.
Все же ее сдерживал тот факт, что Лесток слишком много для нее сделал и в качестве лекаря тогда еще просто опальной цесаревны, и в качестве мотора при занятии ею престола российского. Но вдруг Лесток сам предоставил повод для своей полной опалы.
Честно говоря, Лесток был до того обласкан Елизаветой, что его жадность до иноземных денег вызывает раздражение. Его прямое звание лейб-медика и начальника всей медицинской части давало ему ранг персоны второго класса с очень хорошим жалованием. Еще выгоднее была лично ему присвоенная привилегия пускать кровь императрице. За каждую такую операцию он получал по три-четыре тысячи рублей, и случаи эти, по методам тогдашнего лечения, бывали очень часты. К тому же Лесток получал еще порой и лично от императрицы очень крупные денежные суммы после особенно удачных кровопусканий. Так, однажды Елизавета вручила ему сразу пять тысяч рублей. А если учесть еще и то, что у Лестока была еще и значительная практика среди русской и нерусской знати, то надо думать, что материальное положение его было весьма недурственным.
Но вот с политической дальновидностью у искусного лейб-медика были явные проблемы. Человека более осторожного могла бы остановить неудача, постигшая ту партию, к которой он принадлежал – неудача вмешательства в переговоры со Швецией, вызвавшая первый отъезд Шетарди из России в 1742 году. Но у Лестока не хватило проницательности, чтобы понять опасность подобной дипломатической игры: он заметил только пышную и лестную для самолюбия Шетарди аудиенцию, милостивое внимание императрицы, истинно царские по богатству подарки отъезжающему маркизу, но не заметил всего позора отступления маркиза от навсегда потерянных им позиций, не заметил ненависти и злорадства большинства русской знати, иронии и ликования в напутственных словах Шетарди от Бестужева и того, что канцлер играл и с ним, и с Лестоком, и с Брюммером, как кошка с пойманной мышью, предоставляя ей бегать, но лишь для того, чтобы позабавиться и раздразнить аппетит. 21 августа 1742 года маркиз после прощальной аудиенции уехал из Москвы в Париж, но в России за ним и за его партизанами следили агенты Бестужева; их переписку вскрывали и перечитывали; их интриги, до поры до времени известные лишь вице-канцлеру, ни на минуту не терялись им из вида. Но нелегко было уверить Елизавету в происках Шетарди и Лестока против нее. 3 октября она явилась в дом к Лестоку в Немецкой слободе, обедала у него и провела весь день, забавлялась и играла в карты. Лесток ликовал, а Бестужев жаловался Петцольду на тяжесть своего положения и ждал новых неприятностей: он уже знал, как много стараний приложил Лесток к тому, чтобы уполномоченными на Абоский конгресс для мирных переговоров со шведами были назначены Румянцев – кандидат франко-прусской партии, на место Бестужева, в случае его низвержения, и генерал Любрас, ревностный приверженец Лестока и его присных. Знал и о том, что Лесток и Брюммер настойчиво убеждают Елизавету изменить способ ведения иностранных дел: упразднить должности канцлера и вице-канцлера, преобразовать саму коллегию, учредить особый совет, для обсуждения и руководства внешними делами. Разумеется, подразумевалось, что Бестужеву в этом совете места не найдется. Это был апогей влияния Лестока на императрицу. Бестужеву при его докладах Елизавете приходилось выслушивать много горького и обидного: то ему предписывалось вновь домогаться через того самого Кантемира, который писал ему о французских происках, о возвращении Шетарди, то императрица, под влиянием Лестока, отказывалась говорить о включении Венгрии в союзный трактат и т. п. Скрепя сердце, принимал все эти выходки вице-канцлер, а под рукой собирал переписку врагов пачка за пачкой, и не только в России. В феврале 1743 года он просил у Фридриха II разрешение перехватывать письма Шетарди, Лестока и Брюммера в Берлинском почтамте. Конечно, король, плативший пенсион Лестоку и проводивший свои интриги при русском дворе при помощи Брюммера и Шетарди, на это не согласился. Но для Бестужева было довольно и того, что получалось из Петербургского почтамта. С помощью чиновника иностранной коллегии Гольдбаха, специалиста по чтению шифров, он перехватывал и перлюстрировал всю переписку французского посланника. В первую голову он ставил шведские дела. Переговоры в Або, вследствие неудачного назначения Румянцева и Любраса, шли слабо и в ущерб русским интересам, а в Петербурге деятельность вице-канцлера и коллегии парализовалась придворными интриганами с Лестоком в числе первых. Путем вскрытия переписки Бестужеву удалось узнать, что Лесток передавал иностранным министрам не только ход важнейших государственных дел, но и тайные постановления придворных консилиумов; что в самих заседаниях члены партии Лестока и сам он, когда его призывали в совет, отстаивали чужестранные интересы, прикрываясь при этом заботой о благе России. Подчеркнув в перехваченных письмах красным карандашом те места, где сторонники и приятели Лестока изображали все только что указанные услуги купившим его государствам, Бестужев отложил их до поры до времени в сторону, подготавливая для императрицы подробный доклад о деятельности ее конфидентов. Для поддержания же своего общения с императрицей Бестужев завел постоянную переписку с Черкасовым и периодическую – с Михайлой Илларионовичем  Воронцовым. 30 апреля 1743 года он через Черкасова послал императрице письмо с изображением недоброжелательства Франции, проявившегося в происках ее в Швеции и Англии. 13 мая при докладе реляции Канте-мира о затруднениях насчет нового назначения Шетарди Елизавета «изволила указать о маркизе Шетарди к нему, Кантемиру, отписать, чтобы он о приезде его сюда, когда о том затруднение оказывают, умолчав, ничего более не упоминал». Тогда же приказано было, «рассуждая о бездельном поведении Дальона», корреспонденцию его распечатывать и прочитывать. С 14-го мая в руки Бестужева стали поступать еще более обильные сведения о деятельности Лестока и его приспешников: вице-канцлер распечатал письма Лестока и сообщил Елизавете о вмешательстве его и Брюммера в шведские дела. Это не помешало тому, что, когда 26 мая Бестужев докладывал императрице о плохом ходе дела на Абоском конгрессе, о натравливаниях Франции и Швеции турок против России и о необходимости обсудить все эти дела в консилиуме, Елизавета приказала в число членов его назначить и Лестока. Совет этот, обсуждавший главным образом условия мира со шведами, произошел 27 мая. Следовательно, хирурга держали в курсе шведских дел, но другие дела иностранного ведомства уже ускольз-нули из его ведения. Французский посланник Дальон писал, что Лесток ничего не знал о положении прусско-русских переговоров, что Бестужев самовольно вершит все вопросы в коллегии и скрывает ото всех ход главнейших дел. Дальон видел в этом безусловное доказательство падения доверия к лейб-медику и рост значения министров Бестужева и Бреверна. Впрочем, подтверждение этого уменьшения кредита Лестока видно и из оговорки относительно нового заседания консилиума о шведских делах, назначенного на 7 июня. Он собирался в том же составе, что и 27 мая, «опричь действительного тайного советника Лештока, которому-де из Петергофа отлучаться нельзя и которой-де в последний совет токмо для того приглашен был, понеже тогдашнее собрание, за отсутствием многих в С.-Петербурге, малочисленное было».
В начале августа Бестужеву удалось получить от императрицы приказание добиваться от французского министерства отзыва Дальона и императорского титула в грамоте, составляемой для Шетарди, т. е. дано еще одно средство для затруднений маркизу явиться к русскому двору и интриговать при нем. Бестужев ограждал себя от будущих неприятностей с Шетарди и готовил ему сюрпризы в Париже. Его же собственные враги не дремали и подстроили ему в Петербурге ловушку, которой думали прихлопнуть обоих братьев-дипломатов и уже навсегда. 26-го мая в Петербурге пышно праздновалась свадьба Михаила Бестужева с вдовой Павла Ягужинского, сестрой недавно сосланного Михала Головкина и близкой приятельницей Наталии Лопухиной, словом, с особой, связанной и родственными и дружескими узами с членами павшего правительства. Дальон был на свадьбе и тогда же писал к своему двору, что, глядя на собравшихся в доме Ягужинской, он измыслил возможность какой-то интриги против Бестужевых: она естественно могла возникнуть при виде зрелища многих присутствующих, теперь впавших в немилость, а еще недавно могущественных лиц. Многие в Петербурге знали, что и Лопухины и Ягужинская жалели об участи бывшей правительницы по сочувствию к ее жалкому положению, а также и потому, что сами много потеряли от происшедшей перемены. Знали и о близости между Лопухиными и Анной Ягужинской. Даже вице-канцлер слыхал кое-что неодобрительное в этом смысле и при слухах о женитьбе брата, уговаривал его не вступать в этот брак.
А в начале 1744 года в руках у Бестужева оказался козырный туз – ему удалось перехватить тайную переписку Лестока и Шетарди.
1 марта 1744 года Бестужев перехватил письмо от Шетарди к Валори, написанное в самых наглых выражениях, без цифири, в котором без обиняков говорилось о намерениях франко-прусской партии, назло Бестужеву, вмешиваться в назначения должностных лиц, в распоряжения правительства... Шетарди даже имел нахальство написать, что указ, отправленный по поводу шведских дел к Кейту, им проектирован и составлен, а отправлен при помощи Лестока. При этом Шетарди жаловался на лень, легкомыслие государыни, на ее ужасную жажду удовольствий и кокетство, заставляющее ее менять туалет четыре-пять раз в день. Бестужев приказал это письмо тщательно переписать, снабдить ремарками и в свое время доложил императрице. Бестужеву удалось перехватить еще одно большое письмо Шетарди, в котором с полной ясностью и большими подробностями вскрывалась интриганская и предательская деятельность Лестока. В этой депеше Шетарди сообщал французскому королю, что он действует во главе партии, совместно с прусским министром Мардефельдом против Англии, Австрии и Саксонии, а следовательно, и против Бестужева. Маркизу удалось заметить, что саксонский министр Герсдорф радовался, устроив при аудиенции у императрицы какое-то дело, находящееся в связи с переговорами венского двора. Шетарди по обыкновению немедленно устроил совещание участников своей партии, собрав для этого Лестока, Мардефельда, Брюммера, Румянцева и Трубецкого. На этом совещании было решено поручить Лестоку явиться к государыне в Кремль, разузнать, о чем говорила она с Герсдорфом, и отклонить ее от дальнейших переговоров с Саксонией, Англией и Австрией. И снова Лестоку повезло – императрица на следующий день сама дала ему повод заговорить с ней, сказав:
- Не знаю, чего хотел этот сумасшедший Герсдорф, так усиленно благодаря меня вчера? Я ему просто сказала, что всегда была другом его государя.
- Ваше величество, – с готовностью ответил Лесток, – министр Герсдорф хотел истолковать это заверение в смысле возможности союза Англии, Австрии и Саксонии с Россией.
На что Елизавета возразила:
- Я никак не ожидала возможности такого понимания моих слов и была далека от мысли давать поддержку в том, чего домогался Герсдорф.
В тот же день, после полудня, Лесток явился к Шетарди, у которого в то время был и Мардефельд. Лейб-медик сообщил им о своем разговоре с Елизаветой и получил только одобрение от обоих министров. Шетарди уверял, что это к счастью, что императрица сама завела нужный им разговор, и подбивал Лестока возобновить его, так как Елизавета слишком легко все забывает, оставляет без движения, и без настойчивости с его стороны их партия не только ничего не добьется, но и проиграет дело.
И вскоре Лесток имел случай убедиться в правоте де ля Шетарди.
Спустя несколько дней после разговора с маркизом, находясь утром у императрицы, Лесток увидел, что ей принесли пакет из коллегии иностранных дел. Надпись на нем, как и обычно в таких случаях, обозначала, что в нем заключено – это был договор с Саксонией. Лестоку показалось удобным, пользуясь случаем, снова заговорить о Герсдорфе и замыслах Бестужева. Он начал с уверений, что не ищет у государыни каких-либо отличий, служит он ей бескорыстно и лишь ради чести:
- Слава и благоденствие моей государыни – моя единственная забота, и лишь потому я, нижайший раб твой, принял так близко к сердцу дело Ботты и обидное равнодушие к нему венгерской королевы. Такого отношения к больному для чести вашего величества вопросу я никак не пойму. Между тем, императрица-королева венгерская, как мне кажется, видя неудачу прямых попыток сблизиться по-старому, ищет окольных путей и при посредстве Саксонии думает добиться союза с Россией. Ваше величество властны поступать, как вам угодно, но для меня нет ничего дороже чести, которая затронута венским двором.
Елизавета отложила бумаги в сторону и посмотрела на Лестока, а тому только этого и надо было. Он с пылом продолжал:
- Около месяца тому назад, как известно вашему величеству, в голландских газетах было напечатано, что в деле маркиза Ботты Австрия не причем, – оно просто-напросто французская махинация, в которой ваш нижайший раб был купленным оружием. Конечно, такое толкование дела исходит от венского двора, и если ваше величество теперь заключит с ними союз, какого бы то ни было рода, то вся Европа убедится в справедливости слухов, распространяемых голландскими газетами. Тогда мне придется выйти в отставку или, пусть я пропаду тысячу раз, но я размозжу голову вашему вице-канцлеру выстрелом из пистолета.
Лесток хотел такими словами еще раз побудить Елизавету разобраться с Бестужевым и, заметив, что брови императрицы грозно приподнялись, поспешил уточнить свою позицию:
- Я считаю, что господин канцлер просто мошенник, и вашему величеству уже давно пора убедиться в этом. Бестужев и русский-то только по имени, потому что всей душой предан Австрии и Англии, и слуга он вовсе не вашему величеству, а купившим его державам. И вашему величеству следовало бы подражать Петру Великому, который на все имел свои взгляды, и хотя знал больше, чем все его подданные, взятые вместе, однако и он для заведования иностранными делами имел нескольких министров сразу, а в числе их таких, как Головкин, Остерман, Шафиров, Толстой, Долгорукий... Кроме того, Петр Великий лично перечитывал все бумаги, имеющие отношение к иностранным делам. Ваше же величество, не поступая так, всецело доверились одному лицу, Бестужеву – известному плуту. И интересы России от этого уже сильно пострадали. Вспомните, ваше величество, какой ущерб нам нанес договор с Англией декабря сорок второго года и другие ему подобные, поднесенные вашему величеству Бестужевым и стоившие России не копеечку. А пользы они не принесут ни на грош как вашему величеству, так и наследникам. Исходя из этого, осмелюсь посоветовать вашему величеству удалить Бестужева и поручить дела, ранее вверенные ему, таким лицам, которые вполне преданы интересам России.
- И кого же ты имеешь ввиду, Лесток? – поинтересовалась Елизавета.
- Лиц, благополучие которых зависит от вашего величества и которые будут служить вашему величеству, как честные люди, а не так, как канцлер, которому никто не доверяет, способный из-за личных отношений отказаться вести переговоры с ненавистными ему иностранными министрами и этим нанести ущерб интересам государства.
Елизавета молча выслушала эту горячую речь и по окончании ее тоже не промолвила ни слова, но казалась сильно смущенной и как бы согласной в душе с тем, что ей было только что высказано. Бестужев, впрочем, отлично понимал, что на основании перехваченных им писем, ему легко будет показать Елизавете, что Лесток выставлял ее в смешном виде: сбитой с толка, смущенной и перепуганной, якобы неопровержимыми доказательствами лейб-медика, то есть задеть самолюбие императрицы, а вместе с тем навлечь ее гнев на зазнавшегося лекаря. И, собрав довольно объемистую тетрадь преступных писем этих интриганов, снабдил их подобающими комментариями, расположил в нужном порядке и вступил в переписку с канцлером графом Михайлой Воронцовым относительно того, как и где будет удобно сообщить императрице о проделках людей, которым она так неосмотрительно доверяла. 3 апреля 1745 года по окончании обычного доклада вице-канцлер поднес императрице собранные им письма и просил защитить его от врагов. Ознакомившись с документами, Елизавета поразилась и возмутилась наглостью того, что ей в них открылось. Удар был ловко подготовлен, умно рассчитан и направлен рукою мастера. Следствием этого удара были высылка Шетарди, огром-ное ослабление и частичный разгром всей франко-прусской партии. Лесток же получил от императрицы строгий выговор и именной указ, запрещавший ему вмешиваться в иностранные дела и даже вообще иметь обхождение с иностранными министрами за исключением официальных праздников при дворе и им подобных случаев. С этих пор Елизавета стала с большим недоверием относиться к Лестоку и к прусскому министру Мардефельду. Последнему даже, благодаря ловкости Бестужева, пришлось покинуть Россию, равно как и другому члену партии Лестока, принцессе-матери Ангальт-Цербстской. Причем, именно Иоганна Елизавета должна была передать королю Фридриху II просьбу убрать его министра и назначить на его место кого-либо другого.
 После такого разгрома умный политик образумился бы и перестал интриговать. Но Лесток был не таков! В нем по-прежнему были сильны жажда власти и привычка вмешиваться в дела ему чуждые. Но его влияние при дворе уже свелось к нулю, и тут же закончились к нему визиты персон, желавших посредством лейб-медика добиться протекции у императрицы. Лестоку теперь приходилось довольствоваться сравнительно скромным обществом прусского, шведского и датского министров да еще компанией зажиточных купцов из иностранцев, проживавших в Петербурге, и в виде редкого развлечения кататься с ними в лодках по Неве или ездить на острова. Лесток даже стал избегать посещение Двора. Конечно, он предполагал, что это будет временно, пока разойдутся тучи гнева императрицы и уляжется слишком явное и оскорбительное торжество победителя вице-канцлера Бестужева. Не поступали уже пачки писем от лиц, ищущих его милости, и его секретарю Шапизо не приходилось снисходительно отвечать на них от имени его господина. В приемной Лестока не толпились люди, ждущие его поддержки и протекции. Один только прусский король не желал, чтобы пропадали даром его деньги, потраченные на Лестока, и с чисто немецким упорством продолжал добиваться своего с помощью лейб-медика, присоединив к нему еще Воронцова. Не было теперь у Лестока и того милого веселого общества, в котором он так приятно проводил время в богатом и гостеприимном доме щедрого маркиза.
Но постепенно злоба Лестока сменилась отчаянием, таким сильным, что он серьезно стал помышлять о самоубийстве, и только внимание и заботы Марии Авроры Менгден вернули его к деятельности, интересам и желанию жить. Лесток стал искать тихой пристани утешения в доме, в семейной жизни.
Лесток был уже дважды женат – первый раз на баронессе Барбаре фон Рутенхьельм, второй раз – на Алиде Мюллер, которая умерла в ноябре 1743 года. И вот теперь он сблизился с младшей из сестер Менгден – Марией Авророй, которая была моложе его на двадцать восемь лет. Но это не помешало им 22 ноября 1747 года сыграть свадьбу. Правда, не такую пышную, как хотелось бы – и сам некогда всемогущий Лесток попал в опалу, а что уж говорить о семействе бывших царских фрейлин фон Менгден. Казалось бы, живи теперь и радуйся! Но это не в характере такого авантюриста, каковым всегда был Иоганн Арман Лесток.
Теперь, если бы не соблазн, исходивший из прусского посольства, можно думать, что и впрямь лейб-медик устранился бы от опасного «ремесла» и зажил бы припеваючи в своем просторном роскошном доме, пользуясь почетом окружающих, а порой и лаской Двора, где его все-таки окончательно не забыли.
Но искушение было сильно, привычка к власти и влиянию стала неотъемлемой потребностью, без интриги жизнь казалась Лестоку однообразной и неинтересной. К тому же и те, кто уже привык получать выгоду от его услуг, все-таки надеялись на скорое возвращение благорасположения к нему императрицы и упорно домогались своих целей при его содействии. В числе первых таких искателей был прусский посланник в России, а цель его была все та же – свалить Бестужева. Эта интрига и стала роковой для Лестока. Прожив сравнительно долго уединенно, он начинает вновь проявлять попытки вмешаться в дела, с начала 1747 года втягиваясь в интригу, затеянную Фридрихом II и Михайлой Воронцовым. Вновь беспокойный прусский король старается устроить смену министров в России. Помогать ему должны: его вновь назначенный официальный представитель в Петербурге, граф Финк-фон-Финкенштейн и два старых приятеля: «важный» – Михайло Воронцов, которого Фридрих прочил на место вершителя русской внешней политики и «смелый» – заматерелый в придворных кознях Лесток. Финкенштейн, прибыв в Петербург, немедленно побывал у обоих приятелей прусского дела и нашел их в самом желательном для него состоянии. Лесток пылал ненавистью и злобой к Бестужеву, уверял, что его, Лестока, партия сильна и они без сомнения сломят шею канцлеру, оттирающему от двора Воронцова и безбожно обманывающего императрицу. Поговорив с Воронцовым и присмотревшись к делам в России, Финкенштейн донес своему государю, что их партизаны при Дворе, где он аккредитован, находятся «в спячке» и выйдут из нее лишь после «какой-либо революции, смерти канцлеровой или какою другой неожиданною переменой». В качестве лица, способного руководить партией при пробуждении ее от спячки, Финкенштейн называл Никиту Трубецкого. Такие донесения, конечно, тут же перехваченные Бестужевым, были для него кладом. Поднося выдержки из них императрице, он с доказательствами в руках мог говорить ей об изменнических замыслах Воронцова, Лестока, Трубецкого и прочих. Бестужев знал, чем запугать Елизавету, и внушал ей, что замыслы Лестока те же, что были и у предыдущего правительства.
- Надобно спасаться вашему величеству от придворных ворогов ваших, – убеждал Бестужев Елизавету, – чтобы Лесток из своей партии другого Миниха не сделал, ибо теперь явствует, что князь Трубецкой достойным к тому уже признан, к чему правда по власти его в Сенате и повод есть. Зло надобно пресечь быстро: пламя мятежа появилось. Лестоковы сборища вашему императорскому величеству совершенно известны, так что более и распространяться нечего. Лесток уже давно лучшее место в Камчатке заслуживает, а другие, конечно, способнее были бы в Сибири или инде где в губернаторах, нежели здесь.
При следующем по очереди докладе Бестужев еще настойчивее требовал ареста Лестока или, по крайней мере, его домашнего секретаря, капитана Ингерманландского полка Александра Шапизо.
Но Елизавета так же упорствовала в нежелании арестовать бывшего своего фаворита, как в свое время и Анна Ивановна, когда сам Бирон настаивал на аресте Артемия Волынского. Тогда Бестужев составил нечто вроде доклада, в котором, желая показать ей всю величину угрожающей опасности и истинную цену ее легкого к ней отношения, прибег к крайне рискованному приему: сравнил тревожные слухи из Берлина с теми, которые доведены были до сведения правительницы Анны графом Остерманом незадолго до памятной и Елизавете ночи 24 ноября. Чтобы устранить опасность, необходимо, захватив «смелого прусского партизана (Лестока) купно со своими письмами, посадить его в крепость. А хотя и то легко статься может, что оный прусский смелый партизан по известной своей злости и упрямству, несмотря на все доказательства, страхи и угрозы для предъявления своей невинности и для спасения своих сообщников запираться станет, невзирая на то, когда б с ними до самых крайностей дошло, то однако ж и того довольно, что он за все Е. И. В. ему показанные щедроты и неописуемые награждения себя столько, как известно, неблагодарным показал, чтоб пред очи Е. И. В. более не являться».
Настойчивость Бестужева все же принесла свои плоды. Но только после очередной порции перехваченных Бестужевым писем прусского дипломата Финкенштейна, в которых уже открытым текстом говорилось о кознях Лестока и о прямом сношении его с Фридрихом.
- Сей Финкенштейн все тайности в здешних делах знает, да и по-видимому они какие-либо вредительные и опасные замышления в действо произвести хотят, потому что Финкенштейн о имеющей быть вскоре здесь революции короля своего обнадеживал, – ознакомившись с очередной порцией перехваченных Бестужевым писем, печально произнесла Елизавета.
20 декабря 1748 года Лесток вместе со своей женой, Анной Авророй Менгден и секретарем, капитаном Александром Шапюзо, был в гостях у одного прусского купца, который, кроме них, пригласил к себе на обед еще шведских посланников при петербургском дворе, Волькенстиерна и Гепкен, а также супругу прусского посла графиню Финкенштейн. После обеда, в рано наступившие зимние сумерки, Шапюзо вышел из дома подышать свежим воздухом и тут же приметил плохо одетого, в ливрее, неизвестного ему человека. Шапюзо уже несколько дней замечал, как этот человек постоянно бродит около дома. Вынув из ножен шпагу и приставив ее острие к груди незнакомца, капитан заставил того войти вместе с ним в дом этого купца. Лесток тоже узнал этого человека. Сам Лесток и его слуги с ноября месяца стали замечать, что возле его дома постоянно болтаются какие-то «незнаемые» люди. Они прохаживались то поодиночке, то вдвоем, одеты были в солдатские плащи или в серое ли-врейное платье. Некоторые из них расспрашивали слуг об их барине, узнавали дома ли он, куда ездит, кто к нему приезжает. Да и Шапюзо также замечал, что при виде саней Лестока или его, Шапизо, эти люди прячутся или бегут за санями, чтобы узнать, куда они направились.
- О, сударь! – воскликнул он, усмехаясь. – Наконец-то вы решили посетить сей гостеприимный дом. А то я уже начал бояться за вас, как бы вы не околели на таком морозе.
Но незнакомец молча стоял, опустив голову и исподлобья взирая на присутствующих.Тогда Лесток резко переменил тон с шутливого на угрожающий:
- Я предлагаю вам, господин незнакомец, пятьдесят рублей, если вы откровенно скажете, кто вы такой, и кто вас посылает шпионить за мной.
- Никто меня никуда не посылал, и ни за кем я не шпионю, – наконец произнес незнакомец.
- Напрасно упираетесь, сударь! Ну-ка, господин Шапюзо, позовите-ка из нашего караула унтер-офицера и гренадера, пусть они поговорят с ним батогами. Может быть, хоть им он откроется.
Капитан с готовностью направился было к двери, но незнакомец остановил его жестом руки.
- Не надо гренадера, я и так все скажу.
- Вот это другой разговор. Извольте, сударь.
Незнакомец продолжал все так же исподлобья смотреть на всех, наконец, сказал:
- Я капрал Семеновского полка Каменев. А следить за его светлостью графом Лестоком меня направил начальник Тайной канцелярии ее императорского величества Александр Иванович Шувалов.
Лесток смертельно побледнел, остальные присутствующие, включая и хозяина дома, купца, словно языки прикусили и покрылись испариной. Было понятно, что за Лестока взялись всерьез, раз сам Шувалов приказывает за ним следить.
И в самом деле с конца октября 1748 года императрица Елизавета дала указание начальнику Тайной канцелярии установить за своим бывшим фаворитом и его секретарем Шапюзо слежку и следить за каждым их шагом, но она не предполагала, что это будет сделано так топорно.
Лесток тотчас после этого поехал во дворец. Как раз в это время императрица устраивала там прием. Увидев разгоряченного и спешащего лейб-медика, к нему было направилась великая княгиня Екатерина, но, пока еще не определив до конца своего положения при дворе, Лесток движением руки остановил порыв супруги наследника престола:
- Не подходите ко мне! Я человек подозрительный.
Она лишь улыбнулась в ответ, думая, что он шутит, но Лесток повторил:
- Очень серьезно прошу вас не подходить ко мне. Я человек подозрительный, и меня надо избегать.
Он был красен, руки его дрожали. Екатерина, наконец, решила, что он пьян, и удалилась. Лестоку же удалось подойти к императрице и упасть к ее ногам:
- Ваше императорское величество, так-то вы благодарите вашего нижайшего раба за его всегдашнюю верность и преданность вам? – он поднял глаза на Елизавету. – Я прошу удовлетворения за нанесенное мне оскорбление его светлостью графом Шуваловым, который приставил ко мне шпионов.
- Встань, Лесток, – довольно ласково произнесла Елизавета, протягивая своему лейб-медику руку для поцелуя. – Маленько потерпи, я обещаю тебе исследовать дело.
Этого слова императрицы вполне хватило для того, чтобы Лесток тотчас успокоился и тут же снова отправился в дом того самого прусского купца, где его с нетерпением ожидали хозяин и гости. Успокоив и их, Лесток оставался в гостеприимном доме до полуночи.
 Между тем, и здесь Елизавета проявила свой коварный характер, дав приказание немедленно арестовать и отвезти в крепость Шапюзо и четырех слуг Лестока, которые могли бы сообщить подробности о поведении и разговорах их хозяина. А чтобы как-то оправдать свои действия, Елизавета заявила своим приближенным, что считает преступным уже то, что эти господа взяли на себя роль судей над чужим человеком, и если они совершенно невинны, то и нечего им страшиться шпионства над собой.
22 декабря Лесток попытался еще раз явиться к государыне, но его к ней не допустили, а спустя два дня, в 11 часов утра, генерал Апраксин, приятель Бестужева, со ста пятьюдесятью солдатами явился в дом Лестока и объявил ему, что его велено взять под домашний арест. При этом Апраксин приказал забрать из дома все ножи и другие острые предметы. Когда же, спустя некоторое время вернулась из церкви домой и жена Лестока, ее тоже арестовали и велели не покидать более дом до особого распоряжения.
А в это время во дворце проходила помолвка фрейлины Салтыковой, вследствие чего Елизавета веселилась и развлекалась. Причем, одним из шаферов невесты на помолвке должен был быть Лесток. И даже это назначение отнюдь не позволило лейб-медику явиться во дворец. Наконец, 26 декабря, императрица покинула Петербург и перебралась в Царское Село, а Лестока с женой после первого допроса, в тот же вечер перевезли в Петропавловскую крепость. Перед отправлением судьи прочли Лестоку собственноручно написанный указ Елизаветы, в котором императрица убеждала его сознаться в вине, не упорствовать и обличала его в служении Пруссии. Но Лесток продолжал стоять на своем и ни многократные допросы судей, ни увещевания жены не поколебали его решимости.
Впрочем, заключение в крепости было довольно мягким для супругов Лестоков: при муже оставался его служитель, при жене – ее служанка. Они получали довольствие из дома и, судя по требовательным ведомостям, ни в чем не терпели нужды и даже недостатка. Ограничения касались только свободы заключенных: ни их друг к другу, ни к ним никого не допускали, лишили их перьев, чернил и бумаги – то есть писать им было также запрещено.
Александр Шувалов, окончательно заменивший недавно умершего Ушакова в качестве начальника Тайной канцелярии, лично допрашивал Лестока и его приятелей и слуг. Лесток объявил голодовку в знак протеста против собственного ареста и с необычайным терпением несколько дней отказывался от пищи, позволяя себе лишь немного глотать минеральной воды. И при этом не отвечал ни на один вопрос из двадцати пыточного листа. Однако его секретарь Шапюзо оказался не таким стойким, и под угрозой пыток признался, что Лесток получал от прусского короля пенсион и вел ночные беседы с посланниками прусским и шведским. Более того, он назвал в числе приятелей своего господина вице-канцлера графа Воронцова, генерал-прокурора князя Трубецкого и генерала Румянцева, впрочем, о разговорах между ними он не смог сказать ничего.
- Господин Лесток давно уже не показывает ко мне откровенности, – заключил Шапюзо.
Однако подобный ход следствия не удовлетворил Елизавету и она приказала пытать и Шапюзо и самого Лестока. По наущению Бестужева, Елизавета требовала, чтобы Лесток сознался в том, что он хотел отрешить от престола Елизавету в пользу великого князя Петра Федоровича и великой княгини Екатерины Алексеевны. С этой целью якобы Лесток собрал «потаенную шайку», и главными сообщниками его злодейских намерений были Воронцов и Трубецкой. Бестужев составил целый опросный лист для Шувалова, согласно которому и должно было допрашивать Лестока, включая и вопрос: как смел Лесток привлекать к беседам иностранных министров, зная о запрещении императрицы общаться с ними. Но, когда Елизавета прочитала все вопросы, она сочла их весьма поверхностными, и приказала напомнить ему, как он собирался бить принцессу-мать Цербстскую и при этом непочтительно отзывался о великом князе и его жене, а также о его дерзких разговорах об императрице с Шетарди. При этом она вообще относительно представленных ей допросных пунктов приказала распорядить их сколько возможно крепче и стараться Лестока в допросах разбивать, чтобы все от него лучше открыть можно было.
И Лестока вздернули на дыбу. К удивлению Шувалова, этого человека, уже одиннадцать дней голодавшего, не смогла сломить даже такая страшная пытка, как дыба. Более того, когда его сняли с дыбы, Лесток своим ходом самостоятельно отправился в свою камеру. Он отрицал все обвинения в свой адрес:
- Клянусь вам, граф, – убеждал Шувалова Лесток, – я ни в чем не погрешил против государыни. Все мое несчастье сталось по злобе канцлера. Но придет время – правда всплывет наверх, и государыня начнет сожалеть, что оказывала доверенность этому человеку.
Шувалов тогда решил пойти на хитрость – он подговорил Аврору Менгден убедить супруга сознаться в содеянных проступках, после чего обещали пощаду и возвращение милости государыни. Но Лесток лишь печально улыбнулся жене:
- Милая моя, запомни: кто раз побывал в руках палача, тот уже не может желать никакой к себе милости.
А упрямство Лестока объяснялось весьма просто – четыре дня, прошедшие между арестом Шапюзо и его собственным задержанием, он провел с большой пользой для себя: часть компрометировавших его бумаг он сжег, а остальные успел передать шведскому послу Волькенстиерну, который тут же после этого вернулся в Стокгольм. Потому и при всем рвении сыщиков, никаких письменных доказательств измены Лестока в России найти не удалось. Тем не менее, это не мешало провести над ним в 1750 году судебный процесс.
Судьи посчитали доказанными следующие его вины: преступник сносился с иностранными министрами; «безбожно с презрением» отговаривался, что не слышал именного указа, запрещавшего эти сношения; говорил о великом князе весьма непристойные и важные слова; сносился с Шетарди после высылки его из Москвы; получал пенсии от иноземных правительств; грубо и самохвально, с унижением Высочайшего достоинства, говорил с Шетарди об Елизавете; намеревался совершить государственный переворот, пользуясь ссорой между молодым двором и императрицей; был конфидентом шведского министра Вульфенстиерна и прусских министров Мардефельда и Финкенштейна; имел партизанов (единомышленников) Трубецкого и т. д.; замышлял лишить себя жизни. Эти обвинения были изложены в двенадцати пунктах и по ним, на основании статей Уложения, Военного артикула и Военного регламента, Лесток признавался достойным смертной казни. Судьи, однако, обращаясь к милосердию императрицы, ходатайствовали о замене ее и «соизволении указать учинить ему, Лестоку, нещадное наказание кнутом и послать его в ссылку в Сибирь в отдаленные города, а именно в Охотск, и велеть его там содержать до кончины живота его под крепким караулом. Движимое и недвижимое помянутого Лестока имение без остатку отписать на Е. И. В.». Сослать Лестока на Камчатку жаждал его главный враг – канцлер Бестужев. Но Елизавета все же несколько смягчила приговор.
 Все его имущество было конфисковано – из него же вычли все судебные издержки – за одни лишь письменные материалы была выставлена неимоверная сумма в 800 рублей. Его дом в Петербурге подарен был графу Апраксину, производившему над ним следствие вместе с Шуваловым. Лестока сослали в Углич и там содержали очень строго и на скудном пайке, а в 1753 году, в виде облегчения, перевели в Устюг-Великий и позволили жить с ним его жене. В Устюге он и пробыл до кончины Елизаветы. Его вернул ее преемник Петр III и указом 9 марта 1762 года возвратил ему свободу и прежний чин действительного тайного советника. Лесток прибыл в Петербург тогда, когда уже воцарилась Екатерина. Княгиня Воронцова-Дашкова, встретившая его при Дворе, нашла, что годы изгнания мало изменили этого крепкого и энергичного человека: его речь была так же жива и увлекательна, как четырнадцать лет тому назад, и он по-прежнему являлся интереснейшим собеседником. По возвращении из ссылки Лесток прожил недолго, он умер 12 июня 1767 года.

10.
В 1745 году Ломоносов подает в Академическое собрание прошение о назначении его профессором Академии наук и художеств. Но дело в том, что в 1724 году при учреждении Академии наук и художеств, царю Петру предлагалось утвердить за Академическим собранием право «ныне или со временем» «градусы академиков давать». Император, рассматривая доклад, написал по этому поводу 22 января 1724 года: «Позволяется». Итак, позволение было, но воспользоваться им Академическому собранию в продолжение первых двадцати лет не позволяли: профессора назначались президентами, и очень редко – по соглашению с высшим научным органом Академии. А президентом Академии, а затем и исполняющим его обязанности уже долгое время был тот самый Иван Данилович Шумахер, с которым стакнулся Ломоносов, и которому удалось не только обыграть Михайлу Васильевича, но и на некоторое время подвергнуть его аресту. Поэтому 1 мая 1745 года Ломоносов пишет (по-немецки) письмо самому Шумахеру, исполненное благородной непримиримости к адресату и спокойного, даже величавого сознания своей правоты:
«Мне хорошо известно, что ваше благородие заняты многими и более важными делами, так что мое прошение не могло быть тотчас же рассмотрено в Канцелярии. Между тем моя покорнейшая просьба к вашему благородию не простирается далее того, чтобы о моем прошении чем скорее, тем лучше было доложено Конференции, чтобы я знал наконец, как обстоит дело со мною, и признан ли я достойным того, на что долгое время надеялся. Ваше благородие изволили дать мне понять, что мне следовало бы повременить вместе с другими, которые тоже добиваются повышения. Однако мое счастие, сдается мне, не так уж крепко связано со счастием других, чтобы никто из нас не мог опережать друг друга или отставать один от другого. Я могу всепокорнейше уверить ваше благородие, что милостью, которую вы легко можете мне оказать, вы заслужите не только от меня, но и от всех знатных лиц нашего народа большую благодарность, чем вы, быть может, предполагаете. В самом деле, вам принесет более чести, если я достигну своей цели при помощи вашего ходатайства, чем если это произойдет каким-либо другим путем. Я остаюсь в твердой уверенности, что ваше благородие не оставите мою нижайшую и покорнейшую просьбу без последствий, а, напротив, соблаговолите помочь моему повышению скорой резолюцией».
 С резолюцией Шумахер, и в самом деле, тянуть не стал. Уже на следующий день, 2 мая, Канцелярия обратилась в Академическое собрание с просьбой дать оценку научных достоинств Ломоносова в видах присвоения ему профессорского звания. Поспешность Шумахера объясняется, во-первых, тем, что он знал о покровительстве, которое к этому времени уже оказывал Ломоносову граф Михайло Илларионович Воронцов, а во-вторых, тем, что положение его самого в Академии к этому же времени вновь осложнилось. Даже те профессора, которые во время следствия над Шумахером тремя годами ранее поддерживали его, теперь не только отвернулись от него, но и активно выступали против. Восстановленный после следствия во всех своих правах Шумахер вел себя по отношению к ученым во много раз деспотичнее, чем прежде. В 1745 году они объединились, чтобы дать ему отпор, ограничить в пределах должности, нейтрализовать его бюрократическую активность, вредоносную для науки. Пока президентская должность вакантна, всею полнотой власти должно обладать Академическое собрание – такова была точка зрения ученых. Но Шумахер не собирался сдаваться без боя. Он был уверен, что академики, с которыми Ломоносов тоже давно воевал, не станут ходатайствовать за этого холмогорского выскочку. А в случае отрицательного результата Ломоносов должен был бы адресовать свои претензии Академическому собранию. Но Шумахер просчитался в главном. Академическое собрание (в том числе и самые ярые противники Ломоносова) выступило на стороне адъюнкта физического класса, и Шумахеру оставалось теперь уже самому чинить препятствия по ломоносовскому делу – мелкие и жалкие, но затягивающие всю процедуру.
3 мая Академическое собрание, рассмотрев прошение Ломоносова, предложило ему как можно скорее подать еще одну диссертацию – из области науки о металлах. И Ломоносов в весьма короткий срок, уже 29 мая, представил свою работу «О металлическом блеске». Впрочем, скорострельности будущего академика удивляться не стоит – в основе новой диссертации была его же студенческая работа 1740 года – «Физико-химические размышления о соответствии серебра и ртути». Ломоносову было позволено вне очереди зачитать ее перед Академическим собранием, что он и сделал 14 июня. Формальным препятствием для получения Ломоносовым профессорского звания было то, что кафедру химии по-прежнему возглавлял Гмелин. Но препятствие это было сразу же устранено, как только Гмелин сделал заявление, «что он означенную профессию (т. е. химию) г-ну адъюнкту совершенно уступает, тем паче что для всегдашнего упражнения в истории натуральной, химию оставить принужден был, и для того еще, что в прошедшем году декабря 7 дня Канцелярии объявил, что он, оставя Академию, возвратится в отечество свое».  И 17 июня 1745 года на заседании Академического собрания было вынесено решение: «По выходе г. адъюнкта Ломоносова из Конференции, советовано о его учении и успехе в оном и общим согласием определено, что поданные от г. адъюнкта учения его специмены достойны профессорского звания. И понеже учению г. адъюнкта профессия пристойна более химическая, то почтенный г. Гмелин в собрании объявил, что он означенную профессию помянутому г. адъюнкту совершенно уступает».
Впрочем, академики не успели договориться в тот день, «каким образом г. адъюнкта профессором произвесть и объявить и другие подобные тому случаи», – то есть неясен был сам бюрократический механизм производства в должность. Вот почему ломоносовское дело было оставлено до следующего собрания, назначенное на 21 июня, на которое решено было пригласить и Шумахера. Вот тут последний и наверстал свое – 21 июня Шумахер в Академию не явился. И окончательное решение дела о ломоносовском профессорстве вновь было отложено. Пришлось назначить на следующий день экстраординарное заседание. Но Шумахер не явился и на этот раз. И тогда академики отважились закрыть вопрос без него, записав в протоколе от 22 июня: «Дело о Ломоносове было решено окончательно. С этим решением они обратились в Сенат, уведомив этот высший исполнительный орган государственной власти о том, что Академическое собрание считает Ломоносова достойным профессорского звания. Сами академики не осмелились непосредственно снестись с Сенатом – это входило в компетенцию только президента. В его отсутствие Академию в Сенате представлял Шумахер. Академическое собрание постановило поручить ему поставить Сенат в известность об избрании Ломоносова профессором. Несколько дней ушло на составление соответствующего письма в Сенат, которое было утверждено в Академическом собрании 28 июня. В сущности, Шумахеру отводилась роль курьера от Академии в Сенат. По иронии судьбы, письмо академиков отправлял Шумахеру конференц-секретарь Винсгейм (тот самый, с которым Ломоносов схлестнулся в 1743 году и который тогда был на стороне Шумахера). Теперь ситуация в Академии отражала истинное положение вещей: воюя с Ломоносовым, Шумахер воевал с Академией. Письмо академиков, подписанное Винсгеймом, он оставил без ответа и без последствий. Ломоносову, потребовавшему от него объяснений, Шумахер объявил:
- Сего письма недостаточно. Необходима еще и выписка протокола Академического собрания.
1 июля Ломоносов получил ее и представил Шумахеру, который на сей раз заявил, что выписка должна быть препровождена ему официально, через конференц-секретаря Винсгейма. 4 июля Винсгейм направил Шумахеру требуемую выписку. И только 18 июля Шумахер подал ломоносовское дело в Сенат (эти две недели бумага лежала у него без движения уже без всякого внешнего оправдания). Сенат в тот же день распорядился: «По указанному Канцелярии Академии наук представлению и по удостоинству профессоров быть при той Академии Ломоносову профессором химии». 25 июля было доложено императрице, которая дала Сенату устный указ о назначении Ломоносова на должность профессора. 26 июля на заседании Сената этот указ был объявлен Ломоносову, специально вызванному. 12 августа 1745 года постановление Сената (в переводе на латинский язык) было оглашено в Академическом собрании. Вместе с Ломоносовым был произведен в профессора латинского и российского красноречия (в тогдашней терминологии – элоквенции) и Василий Кириллович Тредиаковский, назначение которого однако произошло в обход Академического собрания: по его делу в Сенате фигурировал аттестат, выданный ему святейшим Синодом.
Но, если академическое звание Ломоносов и в самом деле заслужил всей своей деятельностью, то Тредиаковский, скорее, получил академика в административном порядке (не зря же он при нескольких монархинях считался придворным пиитом), хотя и его теоретическая и литературоведческая деятельность позволила русской поэзии сделать несколько значительных шагов в своем развитии. Да и поэтическое его творчество в свое время стало в некоторой степени откровением. Возможно, свою роль здесь сыграла «Благодарственная ода», написанная Тредиаковским как раз в 1745 году:
«Щедрот твоих зрю тайну
Последнему и мне:
Внутрь верность чрезвычайну,
Усердие в огне
Зришь и кладешь содруги
За самые заслуги.
О! муза, в краткий слог, что в сердце, собери,
Елисавету в нем со мной благодари.

Тебе неоднократно
Угодно награждать;       
Да будет и обратно
Сердца от нас взимать:
В них пламенеет чисто
 Подданство само исто.
О! муза, в краткий слог, что в сердце, собери,
Елисавету в нем со мной благодари…»
Елизавете сия ода понравилась настолько, что она даже своеручно соизволила собственным высочайшим ногтем специально отчеркнуть прямо на бумаге нижеследующие строфы:
«О! муза, проявляй чрез раболепный знак,
В нас искренность кипит к Елисавете как!»
А потом еще на манускрипте приписала: «Аффтар жжот!». Видимо, несколько раз упоминаемый в оде огонь и сподвиг императрицу на подобное сравнение.
Ритуал принесения присяги профессорами Академии был таким же, как у всех государственных служащих того времени, но сама церемония происходила не в рядовом храме, а в соборе капитула высшего в стране ордена – Святого Андрея Первозванного, который находился тогда и стоит поныне на углу Большого проспекта и 6-й линии Васильевского острова. Вновь на¬значаемый профессор в присутствии настоятеля собора читал заранее заготовленный и напечатанный текст присяги и после завершения чтения подписывал ее. 30 июля 1747 года Ломоносов прочел присягу на Евангелии и целовал крест в знак верности ей. Под этим «Клятвенным обещанием» стоит подпись Ломоносова: «Императорской Академии наук Профессор у присяги был и подписуеся» (в последнем слове он, вероятно, от волнения пропустил букву «т»). Затем следует запись настоятеля церкви: «Вышепадписаннаго профессора Ломоносова к присяге приводил церкви святога апостола Андрея Первозваннаго иерей Григорий Тихонов 1747 года июля 30 дня».
Став профессором химии, Ломоносов особенно настойчиво добивался создания химической лаборатории, о необходимости которой он писал, начиная с 1742 года. Ломоносов считал химию своей основной профессией и как никто другой в России понимал, что без лаборатории, без экспериментов химическая наука развиваться не может. И в марте 1745 года он направляет третье Представление, к которому приложил созданный им самим план лаборатории и программу исследований. Он указывал, что «химические эксперименты к исследованию натуральных вещей и к приращению художеств нужны и полезны». Но и это Представление осталось без ответа, и тогда он, выждав полгода, будучи уже профессором химии, подает, минуя Академическую канцелярию, прямо в Профессорское собрание еще одно, четвертое по счету Представление, в котором четко формулирует программу работ в будущей лаборатории. Он предпо¬лагал в ней получать химически чистые вещества, путем анализа и синтеза определять их состав и отыскивать новые их производные. Другими задачами являлись проверка чужих сомнительных опытов, а также применение физических инструментов во время химических опытов. Заручившись одобрением профессоров, Ломоносов направляет подписанное всеми академиками ходатайство прямо в Сенат, минуя Академическую канцелярию (надо сказать, что этот прием он использовал и в других случаях).
К этому времени у Академии спустя четыре года наконец-то появился президент –  Кирилл Григорьевич Разумовский, 18-летний брат фаворита императрицы, которому Сенат передал все нерешенные по Академии дела, в том числе «доношения» академиков.
Выступая перед академиками со своего рода тронной речью, юный президент заявил:
- За необходимо вам объявить нахожу, что собрание ваше такие меры от первого нынешнего случая принять должно, которые бы не одну только славу, но и совершенную пользу в сем пространном государстве производить могли. Вы знаете, что слава одна не может быть столь велика и столь благородна, ежели к ней не присоединена польза. Сего ради Петр Великий как о славе, так и о пользе равномерное попечение имел, когда первое основание положил сей Академии, соединив оную с университетом.
И с подачи Разумовского 1 июля 1746 года последовал указ императрицы, повелевавший построить Химическую лабораторию «по приложенному при том чертежу на Васильевском острову при Академии наук за счет Кабинета».
Но когда на Руси беспрекословно исполнялись повеления начальников? Даже если этот начальник – сам монарх.
Вопрос о месте постройки лаборатории решался более года, пока, наконец, 17 августа 1747 года специальная комиссия, куда входил и сам Ломоносов, выбрала участок, примыкавший к Бонову дому, на территории, отрезанной от и без того очень небольшого Ботанического сада. Это произошло потому, что ботаник профессор Сигизбек в это время получил отставку со странной формулировкой: «Нужды в ботанической науке при Академии такой уж нет» – и защитить «ботанический огород» было уже некому. Кроме того, квартира из пяти комнат, которую занимал Сигизбек в Боновом доме, была передана Ломоносову, что существенно улучшило условия жизни его и его семьи. Поэтому Ломоносов настаивал на том, что именно на выбранном месте надо строить лабораторию, ибо «профессор химии должен жить поблизости от того места, где будут производиться химические опыты». Рабочий проект лаборатории был заказан академическому архитектору Иоганну Якобу Шумахеру (брату правителя Академической канцелярии), определенному еще в самом начале царствования Анны Ивановны Бурхардом Минихом в Канцелярию Главной артиллерии и фортификации, в которой и числился до 1847 года. В мае 1748 года Шумахер несколько переделал чертежи самого Ломоносова, а также составил смету на строительство в размере 1470 рублей 90 копеек. Затем были объявлены торги, на которых 10 июля 1748 г. победил ярославский подрядчик Михаил Иванович Горбунов, обязавшийся с артелью в 20 человек построить здание Химической лаборатории за 1344 рубля. 3 августа 1748 года здание было заложено, а 12 октября того же года Ломоносов доносил в Академическую канцелярию об окончании строительства.
Между тем, жалованье академикам безбожно задерживали. Это даже побудило объединиться трех доселе враждовавших между собою человек – Ломоносова, Тредиаковского и Винсгейма. 13 января 1746 года они предложили Академическому собранию обратиться с письмом в Статс-контору, чтобы она причитающееся ученым жалованье не пересылала в Канцелярию (где распорядителем всей суммы становился экс-президент Академии Иван Данилович Шумахер, который и задерживал выплату), а оставляла бы его у себя. Присутствующие одобрили это предложение. И с 7 апреля по 17 июня Ломоносов и другие академики свои денежные дела вели непосредственно в Статс-конторе, но потом все опять пошло по-прежнему. Впрочем, были здесь и неожиданные моменты для радости. 13 февраля 1746 года Ломоносов подал в Канцелярию строго обоснованное прошение о выдаче 290 рублей 39 с половиной копеек, недоплаченных ему во время обучения в Германии. Однако 25 февраля Канцелярия распорядилась выдать ему 380 рублей 10 с половиной копеек «германских» денег книгами. То есть, подавая прошение, Ломоносов просчитался! На следующий день он получил в академической книжной лавке разных книг на 229 рублей 99 с половиной копеек. Остальные же 150 рублей 11 копеек пошли на погашение его долгов Академии.
Однако же и этот подарок судьбы не закрыл брешь в семейном бюджете, ибо уже 1 октября Ломоносов одолжил у некоего купца Серебренникова 100 рублей. Да и этой суммы, видно, хватило ненадолго: в августе 1747 года он вновь просит у Канцелярии выдать «для его крайних нужд» жалованье за июль и август досрочно. Получив просимое 2 сентября, он возвращает в октябре долг Серебренникову, а 2 ноября подает новое прошение в Канцелярию о досрочной выдаче жалованья за сентябрь и октябрь, указывая, что жена его больна, а медикаментов купить не на что.
Ломоносов и сам в эту пору по болезни не однажды пропускал заседания Академического собрания. Это могли быть и обычные недомогания вроде простуды. Но вот 30 сентября 1748 года, прочитав в Академическом собрании свою диссертацию «Опыт теории упругости воздуха», он сообщил коллегам, что Канцелярия разрешила ему впредь не посещать заседания Академического собрания, пока у него не утихнут боли в ногах. Это первое документальное упоминание о болезни, которая спустя 17 лет сведет его в могилу. Академику тогда было всего-то 37 лет.
В августе 1747 года Ломоносову разрешено было временно занять по тем временам скромную, всего-навсего пятикомнатную, квартиру бывшего профессора ботаники Сигизбека. Это жилье досталось Ломоносову от прежнего владельца в печальном состоянии – крыша в некоторых местах протекала, двери и полы в некоторых комнатах обветшали, трубы печные растрескались. Тем не менее в этой квартире было намного просторнее, нежели в двух каморках, которые Ломоносов получил по возвращении из Германии. К тому же вскоре его семейство увеличилось.
   21 февраля 1749 года Елизавета Андреевна родила Ломоносову дочь, получившую при крещении имя Елены. Он показал себя заботливым отцом, дважды спасавшим свою крохотную дочь от смерти, по причине детских болезней.
Первые годы совместной семейной жизни Ломоносова с Елизаветой Андреевной в России были весьма тяжелыми: постоянный недостаток в средствах, смерть первой дочери, рождение и болезни второй, недомогания самой Елизаветы Андреевны, собственная болезнь. Причем, болезнь эта уже тогда была достаточно серьезна. После разрешения от 30 сентября 1748 года пропускать заседания Академического собрания, 31 мая 1750 года Ломоносов получил также президентское указание посещать Ботанический сад Академии наук. Дело в том, что Ботанический сад примыкал к дому, в котором вместе с другими академическими служащими жил Ломоносов. Ходить в присутствие и обратно через Ботанический сад было короче, но входить на его территорию не работающим там не разрешалось. Вот Ломоносов и обратился за соответствующим разрешением и получил его. Именно сильные боли в ногах, время от времени обострявшиеся, не позволяли сделать «лишний крюк» 38-летнему Ломоносову.
 Потерпев поражение в схватке с Ломоносовым и Академическим собранием, Шумахер отнюдь не был сломлен окончательно. Он терпеливо ждал своего часа, чтобы расквитаться с русским выскочкой и другими академиками, возомнившими о себе слишком много. Он чиновничьим нутром своим чувствовал, что этот час пробьет рано или поздно. Тем более, что говорить о том, что Академия обрела, наконец, президента в полном смысле слова, можно было лишь с весьма и весьма существенными оговорками. Наставничество над Кириллом Разумовским Теплова долгое время продолжалось и в Петербурге. Вскоре это всем в Академии стало ясно. Так, в 1749 году в Тайной канцелярии разбиралось дело одного из низших академических служащих, который о юном президенте говорил, что тот-де, как появится в Академии, то, «облокотясь на стол, все лежит и никакого рассуждения не имеет, и что положат, то крепит без спору, а боле в той Академии имеет власть той Академии асессор Григорий Теплов».
Сын истопника, бывший ученик Невской духовной семинарии Григорий Николаевич Теплов так же, как Ломоносов, Тредиаковский и президент Академии Разумовский, не был человеком знатным. Поддержанный в свое время, как, впрочем, и Ломоносов, Феофаном Прокоповичем, тоже не благородных кровей, и будучи человеком, безусловно, одаренным, он вполне мог бы стать неплохим ученым, но, едва вкусив от «чаши познания», быстро утолил свою духовную жажду. Адъюнкт ботаники, свои понятия о земной флоре он предпочел ограничить рамками цветочной оранжереи. Сын истопника, он был снедаем необоримым, рабским, по сути, желанием самому стать владельцем богатых покоев, которые согревались бы его собственным истопником. Сам русский по крови, он во время следствия над Шумахером, как ни странно, поддержал этого главного «недоброхота наук российских». Вот почему, когда новая академическая администрация в лице асессора Канцелярии Теплова приступила к разбору накопившихся за время безначалия дел (в основном, это были жалобы профессоров на Шумахера), «сапожник» (так прозвали Шумахера русские служащие Академии, попросту переведя его фамилию с немецкого) вновь ушел от расплаты. Подписанный Разумовским, президентский указ по этому поводу гласил: «Советник Шумахер во всех своих поступках перед профессорами прав».
Ну, а коли прав, то, стало быть, следовало окончательно утвердить свою правоту. И Шумахер понимал, что, в данном случае, главным его врагом в Академии был Михайло Ломоносов. На него и был нацелен следующий удар.
Желая теперь уже профессора Ломоносова лишить собственной инициативы, научной и внутриакадемической, Шумахер назначил своего ставленника, врача Авраама Каау-Бургава профессором анатомии и физиологии, вменив ему в обязанность контролировать действия кафедры химии, возглавляемой Ломоносовым. Однако для того, чтобы подобный контроль над Ломоносовым имел хоть какое-то внешнее оправдание, надо было посеять сомнение в научной квалификации нового профессора химии. И вот, когда Ломоносов уже начал активную работу по организации химических исследований, когда уже были выделены средства на строительство лаборатории, Шумахер и решает нанести ему чувствительный удар. Он нашел себе соратника в лице асессора Теплова.
- Надобно диссертации господина Ломоносова послать в Берлин, к профессору Эйлеру, дабы он их охулил. И тогда мы можем доктору Бургаву передать химическую лабораторию с прибавочным жалованьем.
- Пожалуй, что и так, – согласился Теплов.
Впрочем, практически сразу все пошло не так, как предполагал Шумахер. Бургав, узнав о том, что химическую лабораторию ему поручают, чтобы тем самым обидеть Ломоносова, тут же от этой должности и отказался. Тем не менее, 7 июля 1747 года Шумахер подписал решение академической Канцелярии: ломоносовские диссертации в Берлин «послать к почетным Академии членам Эйлеру, Бернулию и к другим, какое об оных мнение дадут и можно ли оные напечатать, ибо о сем деле из здешних профессоров ни один основательно рассудить довольно не в состоянии». Таким образом, Шумахер, выступая против Ломоносова, унизил и остальных членов Петербургской Академии – ведь они еще два года назад одобрили работы «О действии растворителей на растворяемые тела» и «Физические размышления о причине теплоты и холода», которые теперь были представлены Ломоносовым для публикации в «Комментариях», печатном органе Академии.
Но Эйлер нанес по планам Шумахера, пожалуй, самый сильный удар. Спустя четыре месяца он получил от Эйлера ответное письмо, в котором о работах Ломоносова сказано было так: «Я чрезвычайно восхищен, что эти диссертации по большей части столь превосходны, что «Комментарии» имп. Академии наук станут многим более замечательны и интересны, чем труды других академий». К письму Эйлер приложил, кроме того, еще и отдельный отзыв о диссертациях Ломоносова, который нельзя было утаить: «Все сии сочинения не токмо хороши, но и превосходны, ибо он изъясняет физические и химические материи самые нужные и трудные, кои совсем неизвестны и невозможны были к истолкованию самым остроумным ученым людям, с таким основательством, что я совсем уверен в точности его доказательств. При сем случае я должен отдать справедливость Ломоносову, что он одарован самым счастливым остроумием для объяснения явлений физических и химических. Желать надобно, чтобы все прочие Академии были в состоянии показать такие изобретения, которые показал господин Ломоносов».
А 31 января 1748 года Эйлер обращался в письме уже лично к Михайле Ломоносову, сообщая ему о намечаемом в 1749 году Берлинской Академией конкурсе на лучшую работу о происхождении селитры, особо оговаривая желательность участия в этом конкурсе самого Ломоносова: «Я не сомневаюсь, чтобы об этом кто-нибудь мог представить лучше, чем г. Ломоносов, которого я прошу убедить взяться за эту работу. Было бы, конечно, весьма почетно, если бы член имп. Академии, да к тому же русский, удостоился нашей премии».
Отныне звезду Михайлы Васильевича как крупнейшего русского ученого уже было не затмить никому. А, поскольку наука спорилась, у Ломоносова оставалось время и на поэтическое творчество.
К началу 1751 года Ломоносов подготовил к изданию собрание сочинений. 25 января 1751 года он написал, а 9 февраля представил в Канцелярию доношение с просьбой издать его оды и другие произведения: «Намерен я все мои оды и некоторые другие мои сочинения отдать в печать, для того что весьма много охотников, которые их спрашивают. Для того прилагаю при сем оных собрание и Канцелярию Академии наук прошу, чтоб соблаговолено было оные напечатать». И 11 февраля было принято решение о напечатании од и других сочинений Ломоносова отдельной книгой. В июле месяце «Собрание разных сочинений в стихах и в прозе Михайла Ломоносова. Книга первая» было отпечатано в количестве 1325 экземпляров – тираж по тем временам просто огромный. 
   Ломоносов не только собрал воедино действительно лучшие на ту пору свои сочинения: он еще самым тщательным образом продумал композицию всей книги. Стихи были расположены по трем разделам: I. Оды духовные, II. Оды торжественные и похвальные, III. Надписи. Казалось бы: типичный пример расположения по жанровому принципу. Внешне так оно и было. Однако этому внешнему разделению у Ломоносова соответствуют своя, внутренняя иерархия идей и свое, внутреннее их движение, придающее всем стихам, разбитым на три части, характер единого произведения.

11.
Розумиха после нежданного возвышения своего сына Алешеньки отдала своего младшенького сына в обучение в приходской церкви села Чемер к все тому же дьячку. Авось и Кирилке повезет также. Кирилке Розуму и в самом деле повезло, но уже не благодаря чемерскому дьяку, а собственному брату Алексею. Какое образование могла дать приходская церковь? Только самое поверхностное.
И уже в 1742 году четырнадцатилетнего Кирилу Алексей Григорьевич Разумовский выписал к себе в столицу. А там воспитателями и учителями подростка были назначены адъюнкты Академии наук сын новгородского дворянина, математик, литератор, автор не опубликованной в оригинале первой русской грамматики на русском языке, изданной в 1731 году на немецком языке, бывший наставник тогда еще невесты великого князя Петра Федоровича ангальт-цербстской принцессы Фике Василий Евдокимович Ададуров и сын истопника цесаревны Елизаветы Григорий Николаевич Теплов. Свое начальное образование Теплов получил в домашней школе Феофана Прокоповича в Санкт-Петербурге. В 1730 году в числе 10 лучших учеников школы был отобран для продолжения обучения при Академии наук, а спустя три года был послан в Пруссию с образовательными целями. Учился в Геттингенском университете, а по возвращении в Россию в 1736 году состоял переводчиком при Санкт-Петербургской АН. В 1741 году Теплов, в одно время с Ломоносовым, становится адъюнктом Академии.
 В конце марта 1743 года талантливый юноша инкогнито, под именем Ивана Ивановича Обидовского под попечительством Григория Теплова был отправлен за границу для получения дальнейшего образования, «дабы учением наградить пренебреженное время, сделать себя способнее к службе ее величества, а фамилии своей впредь собою и поступками принесть честь и порадование».
- Запомни, Кирило, в чужестранных государствах, дабы не посрамить чести нашей матушки-государыни Елисавет Петровны, – наставлял Алексей Григорьевич младшего брата, – ты должен соблюдать и сохранять православную веру, поступать благочинно и благопристойно, воздерживаясь от всяких продерзостей, праздности, невоздержания и прочих, честному и добронравному человеку не приличных поступков и пристрастий. Окромя того, должен ты во всем слушаться Теплова и без его воли ничего не начинать и не делать, никаких компаний и денежных расходов без его позволения не иметь. Главнейшим же образом должен ты, мой брате, прилагать старание и неусыпное попечение к тому, чтобы к вящей службе ее величества себя способным учинить и к тому, чтобы пренебреженное поныне время своим прилежанием в учении наградить и оставшуюся еще в нем способность в собственную пользу употребить.
- Не посрамлю ни чести ее величества, ни фамилии нашей, – заверил старшего брата Кирило.
 Сначала Разумовский-Обидовский вместе с Тепловым направились в Кёнигсберг, где познакомились с ученым Целестином Флотвелем, откуда переехали в Данциг. Там Кирилу застало извещение Ададурова, что императрица 25 апреля пожаловала его в камер-юнкеры «во мнении наивящей к полезным наукам прилежности и для побуждения его чрез то к наибольшему старанию о приобретении надлежащей способности к службе Ее Величества». Вместе с тем Ададуров сообщал, что брат его, Алексей Григорьевич, на испрашиваемое позволение соизволил ему первый год жить в Кёнигсберге, чтобы выучиться особливо по-немецки, а потом уже далее продолжать путь. Музыке и танцам учиться с умеренностью и того за главное свое упражнение не начинать, но больше времени и прилежности употреблять на немецкий и латинский языки, на исправность и чистость в русском языке и стиле и на историю и географию; фехтование же отложить до времени. Чуть позже все тот же Ададуров сообщил, что по случаю заключения мира со Швецией в Або 15 июня 1744 года Кирило и его брат Алексей возведены в графское достоинство.
Из Кёнигсберга Разумовский с Тепловым переехали в Берлин, где юный граф не только учился под руководством знаменитого Леонарда Эйлера, но даже жил в его доме. Кроме Эйлера преподавал еще Фридрих Генрих Штрубе де Пирмонт, так же, как и Эйлер, член Петербургской Академии. Разумовский занимался и с другими учителями и изучал французский язык, бывший в общем употреблении даже при дворе Фридриха II. Прусский король, узнав о пребывании Разумовского в Берлине, пригласил его ко двору, обласкал и через графа Подевильса послал ему золотую табакерку с его вензелем из бриллиантов и портретом, украшенным алмазами.
После Берлина ждали юного студента еще Геттинген и Страсбург, после чего, проехав по Франции и Италии, весной 1745 года вернулся в Петербург, где сразу был пожалован императрицей  в действительные камергеры и кавалеры Гольштинского ордена св. Анны. Эта поездка за границу совершенно преобразила молодого Разумовского. В Европе Кирила Григорьевич приобщился к изящным искусствам, галантному обхождению, выучил два иностранных языка – немецкий и французский. И предстал перед императрицей и всем ее двором настоящим вельможей по собственному достоинству и по тонкому врожденному умению держать себя. К тому же он был хорош собою, оригинального ума, очень приятен в обращении, а умом превосходил своего старшего брата. Почести и обрушившееся на него с подачи Елизаветы Петровны несметное богатство не вскружили ему голову; роскошь и все последствия, с нею неразрывные, не испортили его сердца – он был добр, благотворителен, щедр в милостях и без малейшей гордости и спеси, всем доступен. Кирило Григорьевич окунулся в вихрь света и участвовал на всех празднествах и балах, бывших при дворе и у различных богатых вельмож того времени, особенно у его брата Алексея, и находился ежедневно в обществе императрицы. За это время он особенно сблизился с графом Иваном Григорьевичем Чернышевым. Он вполне и от души предавался светским удовольствиям и придворным торжествам, происходившим по случаю бракосочетания наследника престола с принцессой Ангальт-Цербстской 21 августа. При дворе вчерашнего казака любили, все красавицы были от него без ума.
21 мая 1746 года, Кирило Григорьевич «в рассуждении усмотренной в нем особливой способности и приобретенного в науке искусства», указом Правительствующего Сената был назначен Президентом Академии Наук, и 12 июня произнес речь, на которую отвечал Шумахер, а профессор элоквенции Василий Тредиаковский, приветствуя юного Президента, заявил:
- Смею надеяться, что Академия чрез ваше графское сиятельство оживотворивши все свои члены и в здравие пришедши, как с одра после тяжкой болезни восстанет.
Ученый мир был поражен тем, что Елизавета во главе Академии наук поставила восемнадцатилетнего юношу, пускай и прекрасно образованного.
Спустя всего пару недель, 29 июня 1746 года Кирило Разумовский удостоился чести получить ленту Св. Александра Невского. Это произошло в день обручения юного графа с фрейлиной императрицы Екатериной Ивановной Нарышкиной, внучатой племянницей Елизаветы Петровны, которая сама и сосватала ее за Разумовского. Торжественное бракосочетание было совершено через четыре месяца – 27 октября – в присутствии императрицы и ее венчанного супруга Алексея Разумовского в дворцовой церкви. На другой день Екатерина Ивановна объявлена была статс-дамой с пожалованием пребогатого портрета. Императрица не пожалела приданого для невесты – оно включало, в числе прочего, несколько сел на территории современной Москвы и 44 тысячи крестьян. Брат фаворита в одночасье сделался одним из самых богатых людей страны. С 1748 года Кирило Разумовский был возведен в чин подполковника лейб-гвардии Измайловского полка, стал сенатором и генерал-адъютантом. При Академии Наук, по случаю женитьбы Президента, напечатаны были стихи, сочиненные на латинском языке профессором антиквитетов Христианом Крузиусом.
Спустя десять месяцев, 5 сентября 1747 года у семейства Разумовских родилась дочь Наталья. В 1748 году Елизаветин двор снова приехал в Москву, а вслед за ним туда же прибыл и Кирила Григорьевич, и при нем было учреждено в Москве Отделение академической Канцелярии, по предложению Шумахера, занимавшееся преимущественно разбором взаимных жалоб, неудовольствий и пререканий, происходивших между Шумахером и Ломоносовым.
Уже через год после вступления Разумовского в должность президента был утвержден первый в истории Академии наук составленный Тепловым с помощью Шумахера, но без участия академиков,  Регламент (устав) Академии наук, который, впрочем, вызвал резкое неприятие Ломоносова, а к официальному названию Академии наук прибавлено слово «императорская», что свидетельствовало о повышении ее статуса в государстве. Официальным языком Академии, кроме общепринятого в научных кругах латинского, признавался и русский язык.
У Кирилы Разумовского на кухне ежедневно истребляли целого быка, десять баранов, сотню кур и прочего в соответствующем количестве. Главным его поваром был знаменитый Баридо, оставленный в России маркизом де ля Шетарди, и считавшийся даже выше самого Дюваля, повара-француза Фридриха II. Всего у Разумовского насчитывалось до трехсот слуг: управляющий, дворецкий, главный камердинер, два карлика, четверо парикмахеров, маркер при бильярде, ключник, пять кухонных мужиков, швейцар, десять выездных лакеев, два скорохода, казак, четыре лакея, два гайдука, три счетовода, при них два писаря и четыре письмоводителя, два межевика и шесть помощников, десять истопников, три ключницы ... Он не забывал никогда привычек своей родины и во многих частностях сохранил их: простые и грубые украинские кушанья – борщ и гречневая каша – всегда были его любимыми блюдами. При звуках казацкой бандуры ноги его сами пускались в пляс. До самой смерти Кирило Григорьевич хранил костюм, в котором некогда пас волов простым казаком. Он любил показывать его своим несколько кичливым сыновьям, на что однажды от одного из них выслушал резонный ответ:
- Между нами громадная разница: вы сын простого казака, а я сын русского фельдмаршала.
Тут же подсуетилось и украинское казачество, напомнившее Елизавете ее обещание, данное им во время пребывания в Глухове о восстановлении гетманства на Украине. Ну, а кого же сделать гетманом всея Малороссии? Конечно же, коренного казака, да еще из тех, кто ей близок и кому она могла бы доверять. Кандидатура Кирилы Разумовского подходила по всем параметрам.
В начале января 1750 года малороссийские депутаты приехали в Глухов и привезли с собою Высочайшую отпускную грамоту. Дело об избрании графа Кирилы Григорьевича в гетманы было решено в Петербурге, однако следовало еще исполнить обряд выбора его вольными голосами. Это было поручено графу Ивану Симоновичу Гендрикову, отправленному с этой целью в Глухов. Через два дня после его приезда генеральные старшины подписались на прошении в гетманы Кирилы Григорьевича, после чего Гендриков стал щедро угощать войсковую старшину, а затем 18 февраля собрал до тысячи человек на выборы гетмана. Когда они объявили единогласно, что желают графа в гетманы, Гендриков приказал адъютанту Глуховского гарнизона с музыкою разъезжать по Глухову и за городом, объявляя народу, что на другой день назначена церемония благополучного гетманского избрания. 22 февраля произошла, как выражались тогда, элекция торжественная, на которой Гендриков, оборачиваясь на все стороны, громогласно несколько раз спрашивал:
- Кого желаете себе в гетманы?
Все отвечали, что за правое полагают быть в Малой России гетманом графу Кириллу Григорьевичу Разумовскому, ибо самым верным и неутомимым ходатаем за них был постоянно его брат, граф Алексей.
Народ троекратными кликами подтвердил избрание, раздался сто один выстрел из пушек, казаки стали стрелять беглым огнем, — и все собрание направилось в церковь, где была совершена литургия с молебствием, а после был банкет. После этого приступили к избранию депутатов, которых надлежало послать в Петербург, чтобы благодарить Государыню и поздравить нового гетмана. Прибыв в Петербург, эти депутаты имели 24 апреля аудиенцию, и им было объявлено, что на выбор гетманский последует высочайшее утверждение в непродолжительном времени. Но только 5 июня был подписан указ в Коллегию Иностранных Дел, которым утверждалось избрание гетмана, назначались ему в жалованье различные гетманские маетности, повелевалось собирать и употреблять по прежним обыкновениям все доходы малороссийские. В числе прочих, императрица подписала также указ, по которому войско Запорожское поступало также под ведомство малороссийского гетмана и приказывалось возобновить Батурин и иметь там резиденцию гетману, который во всех торжествах, церемо-ниях, столах и тому подобное действах получил место с генерал-фельдмаршалами, считаясь с ними по старшинству. Новый гетман не спешил, однако, менять светскую столичную жизнь на глуховскую глушь. Да и повод был задержаться в столице – очередная беременность жены.
2 августа 1750 года, не освобождая его от должности президента Академии наук, императрица подписала указ о новом титуле Разумовского: «Ее Императорского Величества гетман всея Малыя России, обоих сторон Днепра и войск запорожских, действительный камергер, Академии наук президент, лейб-гвардии Измайловского полку подполковник, орденов святого Александра, Белого орла и святой Анны кавалер, граф Кирила Григорьевич Разумовский».
Но в начале 1751 года в Украине стали поговаривать о беспорядках со стороны татар, и императрица приказала гетману готовиться к отъезду. Но перед тем, 28 февраля, Разумовский был торжественно приведен к присяге в придворной церкви в присутствии всего дипломатического корпуса и знатных особ. Присягу читал архиепископ Платон, а гетман вслед за ним громко повторял, а затем и подписал ее. 22 мая императрица подписала жалованную грамоту, и можно было трогаться в путь. Перед отъездом Кирила Разумовский просил Елизавету назначить в Академию нового президента – ведь невозможно управлять таким немалым хозяйством, находясь за тысячу верст. Если же приказано будет ему оставаться президентом по-прежнему, то тогда хорошо бы назначить управляющего вице-президента. Но императрица на это прошение никакой высочайшей резолюции не наложила.
Прибыв в Глухов в июле месяце со значительным обозом, Разумовский немедленно сделал объявление, чтобы старшины, полковники, шляхетство и прочие особы и люди всякого звания собрались в Глухов 13 июля для торжественного и публичного объявления жалованной грамоты. Подсуетились и священники: префект Киево-Могилянской духовной академии поднес ему сочиненную накануне толстенную книгу – родословную Разумовских, шедшую якобы от знатного польского рода Рожинских. Принимая подарок, Кирила изумленно сказал:
- Это моя родословная? Но почему она такая толстая? Почтенный отец! Ты что-то напутал. Мой батюшка был простой казак, моя мать – дочь крестьянина, честного человека, а я граф, гетман и генерал-фельдмаршал по воле моей государыни и благодетельницы! Вот и вся моя родословная, она коротка, но зато честная, и другой я не желаю!
После этого граф зажил в Глухове царьком: его двор был миниатюрною копией петербургского двора; при гетмане вроде телохранителей состояла большая конная команда, во дворце был целый придворный штат; при дворе были всякие казаки, бобровники, стрельцы, пташники и т. д. В торжественные и праздничные дни бывали выходы, давались банкеты, балы и игрались французские комедии. Такому образу жизни не удовлетворял прежний гетманский дворец, и немедленно приступили к постройке нового, специально для этого выписав из столицы модного тогда архитектора Квасова. который и закончил новый дворец-резиденцию уже в октябре 1751 года. Отныне большую часть своего времени Кирила Григорьевич проводил в двух своих столицах – Глухове и Батурине. Там он окружил себя придворными, завел итальянскую оперу и французский театр. Свои указы формулировал не менее самодержавно, чем то было принято в Петербурге: «Мы заблагорассудили… Мы повелеваем…». Неотступно следовал за покровителем и Теплов, намереваясь собрать материалы для написания истории Украины, да к тому же женившийся к тому времени на его двоюродной сестре. Разумовский назначил Теплова правителем своей канцелярии и в то же время политическим директором, инспектором, администратором и ментором гетмана. Теплов, собственно, и правил Малороссией.
По поводу избрания Разумовского гетманом, остроумный Ломоносов написал небольшую идиллию под названием «Полидор», где использовал традиционные пастушеские мотивы идиллии для деликатного восхваления нового гетмана, в юности пасшего волов:
«Между прохладными Днепровыми струями,
Между зелеными и мягкими кустами
Тебя я посетить пришла с Кастальских гор,
Чтоб радость мне свою соединить с твоею;
Едино счастие с тобою я имею:
Един у нас теперь предстатель Полидор.
Богиня, что поля пространны управляет
И щедрою Парнас рукою украшает,
Ему вручила жезл, чтоб в сих лугах пасти...»
Разумеется, богиней здесь изображена сама Елизавета Петровна, а в роли предстателя выступал Кирила Разумовский.
Но сам Кирила Разумовский был зол на Ломоносова за то, что Михайла Васильевич высказал свое резкое недовольство подписанным Регламентом Академии. Впрочем, будучи в душе добрым и мягким человеком, юный президент Академии никак не стал мстить известному ученому, который, к тому же, к тому времени уже заручился покровительством канцлера, графа Михаила Илларионовича Воронцова. Более того, в 1751 году Разумовский приказал изготовить дипломы профессоров Академии наук и выдать их всем «новым» академическим профессорам, включая и Ломоносова. И в том же году Разумовский способствовал первому изданию его собрания сочинений.

12.
Не то, чтобы Бирон прозябал в Ярославле (это все же не Пелым), к тому же, ему вернули его библиотеку. Тем не менее, семейство было недовольно и таким положением. Бирон считал Елизавету неблагодарной – он несколько раз напоминал ей, что именно он, герцог Курляндский, неоднократно вступался за нее в минуты гнева императрицы Анны. Но происки князей Никиты Трубецкого и Александра Черкасского, боявшихся нового возвышения Бирона, закрыли ему путь в столицу, хотя в Ярославле всему семейству была предоставлена относительная свобода и некоторые удобства.
 В особенности жаловалась на свою судьбу дочь герцога Гедвига Елизавета. Весьма начитанная и блестяще образованная, умная, но некрасивая и горбатая принцесса, привыкшая к шумной придворной жизни и так внезапно оторванная от нее, сильно скучала в небольшом провинциальном городе, в обществе вспыльчивого и раздражительного отца. С первых же дней своего приезда в древний русский город, Гедвига стала подумывать о том, как бы избавиться от отцовского гнета и снова попасть в Петербург.
Сначала она попробовала расположить к себе влиятельных лиц города и через них добиться милости императрицы, однако этот план не достиг цели – никто не хотел рисковать своей должностью, ведь неведомо никому, как сама Елизавета отнесется к ходатайству за опальное семейство. Тогда она написала письмо к фавориту Елизаветы Петровны Ивану Ивановичу Шувалову,  прося его ходатайствовать за нее перед двором, но письмо также осталось без ответа. Приведенная в отчаянье этими неудачами, Гедвига решилась на крайнее средство: она задумала бежать из родительского дома. Однако удобный случай долго не представлялся.
Наконец, узнав в 1749 году, что императрица в очередной раз переехала со всем своим двором в Москву для того, чтобы весной пешком отправиться на богомолье в Троицкую лавру, Гедвига решила действовать. Ярославский уезд в те годы входил в состав Московской губернии, а Ярославль был совсем рядом с Троицкой лаврой. Ночью 15 апреля она запросто явилась к жене ярославского воеводы Мусина-Пушкина и, рыдая, заявила:
- Сударыня, войдите в мое положение. Я уже давно желаю принять православие, но мой батюшка мало того, что не дает на сие добро, так еще из-за этого и подвергает меня всевозможным преследованиям.
Мусина-Пушкина, как могла, начала успокаивать ее, отпаивая водой и самолично платком утирая ей слезы. Немного успокоившись, Гедвига заключила:
- Умоляю вас, сударыня, отвезите меня немедленно, пока батюшка не узнал, в Троицкую лавру, дабы я могла лично умолять государыню императрицу о защите и покровительстве.
Жена воеводы не смогла отказать дочери Бирона и велела закладывать карету. В Лавру они поехали вместе. Прибыли к полудню и Пушкина сразу же представила Гедвигу графине Шуваловой, первой статс-даме Елизаветы и супруге Петра Ивановича Шувалова.
- Матушка Мавра Егоровна, позволь представить тебе несчастное дитя опального герцога Бирона Гедвигу. Не имея боле мочи находиться под опекой батюшки, не желающего ничего и слышать о переходе дочери в православие, герцог держал ее в черном теле. Тайком от него, ночью, принцесса сбежала из дому и явилась ко мне с мольбой о помощи.
Шувалова усадила Гедвигу в кресло и велела все рассказать ей, как есть. А Гедвига никогда за словом в карман не лезла. Умная и хитрая она довольно скоро сумела выманить слезу у ближайшей подруги императрицы, и та ей пообещала лично походатайствовать перед ее величеством. Елизавета, всегда выставлявшая себя весьма религиозной и ярой поборницей православия, разумеется, близко к сердцу приняла страдания юной принцессы и приняла в дальнейшей ее судьбе личное участие. Но, когда Гедвига явилась к Елизавете на аудиенцию, то не смогла произнести ни слова, а лишь увидев императрицу, разрыдалась в голос. В данном случае, это не было рисовкой с ее стороны. Просто дочь Бирона, поняв, что близка к своей цели, просто-напросто раскисла и силы покинули ее. Слезливая Елизавета Петровна, уже оповещенная обо всем и без того, и сама растрогалась и с трудом удерживая слезы, пообещала Гедвиге по возвращении в Москву лично окрестить ее. И через три недели в церкви Головинского дворца Гедвига Бирон приняла православие, получив при крещении имя Екатерины Ивановны.
С того часа судьба молодой Биронши круто изменилась. Она стала вхожа в императорский двор, завоевала доверие духовника императрицы и сделалась своим человеком у графини Шуваловой, при этом вела себя необыкновенно скромно и умела угодить всем. Вскоре для «несчастной сироты», как ее все воспринимали, даже придумали специальную придворную должность: вторая надзирательница над фрейлинами ее величества. Но, заняв это место, Биронша сумела добиться сильного влияния на своих подчиненных и с упоением распоряжалась их судьбой по своему усмотрению. А вскоре у курляндской принцессы при дворе появился еще один сильный покровитель – Чоглоков, гофмейстер великого князя Петра. Он считал себя должником Бирона, потому и посчитал своим долгом заботиться о дочери герцога.
В свое время брат принцессы, Петр, взял его из Кадетского корпуса, где он воспитывался, в кавалергарды, и держал при себе для посылок.
Чоглоков ввел Екатерину Ивановну в интимный кружок великого князя, а ее немецкое происхождение завоевало ей симпатии Петра. Вдобавок к этому, неизменное терпение, с которым она выслушивала проекты великого князя, еще более увеличило его благосклонность к ней. Более того, великий князь получил возможность общаться с Бироншей исключительно на немецком языке. Она едва ли не ежедневно по несколько часов играла с молодыми супругами, Петром и Екатериной, и Чоглоковым в триссет, при этом каждому говорила только то, что могло ему нравиться.
Особенно разыгрался аппетит в ухаживании за Гедвигой у Петра Федоровича в Царском Селе. Весна в том году выдалась ранняя – уже 17 марта не то, что снега нигде не было, но даже пыль поднималась на дороге, когда проезжали кареты. Как и обычно, великий князь вместе с Чоглоковым большую часть времени проводил на охоте. Николай Наумович Чоглоков при этом выдавал себя за страстного и удачливого охотника, который с помощью своей легавой суки Цирцеи мог загнать любого зайца. Впрочем, все придворные втихомолку посмеивались над этим хвастуном. Дамы же днем совершали либо пешие моционы по великолепному парку, либо объезжали окрестности в экипажах. По вечерам же вся компания собиралась вместе и играла в разные карточные игры.
Частенько по вечерам, приняв за ужином на грудь энное количество вина, великий князь Петр практически не отходил от Гедвиги ни на шаг, любезничая с нею полушепотом, при этом больше веселя себя сам, визгливо хихикая, чем ублажал умную и хитрую принцессу Курляндскую. При этом Петр ничуть не стеснялся посторонних глаз и даже собственной супруги, что, конечно же, задевало самолюбие Екатерины, даже несмотря на то, что она уже дала себе клятву никогда и ни к кому не ревновать мужа. Но в данном случае Екатерину больше всего возмущало то, что ей, красавице, Петр предпочел уродливую горбунью. Но что делать?
Екатерина со слезами на глазах вставала из-за стола и шла спать. Но однажды, едва она только улеглась, заявился вдрызг пьяный Петр и довольно громко и бессвязно начал разглагольствовать:
- Нет, ну вы видите, Фике, что за чудесная эта принцесса курляндская? Ум – не вашему чета!..
Екатерина, однако, ничего не ответила, притворившись спящей. Таким образом она хотела заставить его поскорее замолчать, но лишь еще больше раздосадовала Петра.
- Фике! Почему это вы спите, когда я с вами разговариваю? Вам что, не нравится моя возлюбленная? – заговорил он еще громче.
Но Екатерина даже не пошевелилась. Тогда он довольно зло трижды ткнул жену кулаком в бок, пытаясь разбудить. Екатерина, прикусив губу молчала, но на глаза ее навернулись слезы. И тут самого Петра разморило. Он что-то еще проворчал невнтяное, раздеваясь, затем завалился на кровать, повернулся на бок и сразу же заснул. Зато великая княгиня в ту ночь не спала и только плакала. Но наутро ей показалось, что Петру стало стыдно за вчерашнее, хотя он ей об этом и не говорил, но она почувствовала это по его поведению.   
Между тем императрица решила выдать принцессу замуж и даже жениха ей подыскала – камергера Петра Салтыкова, сына генерал-полицмейстера. Петр Васильевич тут же, по приказанию своей матери, статс-дамы императрицы, начал ухаживать за Бироншей, но той он не приглянулся и, когда он пришел делать ей предложение, Екатерина Ивановна ответила ему решительным отказом. И сама лицом уродлива, Биронша представила, какими могут быть их дети – ведь физиономия ее объявленного жениха также оставляла желать лучшего: большие неподвижные глаза, вздернутый нос и всегда полуоткрытый рот. К тому же, он был глуп и при этом считался отменным сплетником.
Молодой человек в расстроенных чувствах случайно встретил супругу великого князя. Выяснив причину печали, Екатерина подсказала, что ему стоит предпринять. И вот уже Петр Салтыков упал ув ноги императрице Елизавете Петровне, рассказал ей, в чем дело и умолял дать свое императорское соизволение на сей брак.
Императрица потребовала к себе Бироншу.
- Чего это ты, милая моя, артачишься? Али милости моей избавиться хочешь? Чем тебе не пара Петр Васильич? Да, глуп, да не очень смазлив, зато с родословной, дай бог каждому, и не твоему батюшке чета, – уела ее императрица.
- Виновата, ваше величество, дозвольте мне еще время подумать, – сделав виноватое лицо, ответила принцесса.
- Ну, то-то же! Думай, конечно, но не затягивай.
Выхода у Гедвиги, казалось, больше не было, но здесь ей в очередной раз несказанно повезло – императрица снова заболела. За это время Биронша сделала все, чтобы отвадить от себя немилого ее сердцу жениха. Она так насолила ему, что теперь уже он отказывался на ней жениться, несмотря на угрозы матери и интриги других придворных.
Тогда императрица сама нашла ей другого жениха, князя Григория Хованского. Однако и этот брак не состоялся: теперь уже князь Григорий не желал связывать себя узами брака с дочерью опального герцога. Под разными предлогами ему удалось испросить у императрицы разрешение уехать в армию и таким образом отделаться от невесты.
И все же Елизавета, большая любительница устраивать свадебные церемонии среди своих придворных, нашла таки подходящего жениха для надзирательницы над фрейлинами – барона Александра Ивановича Черкасова. Тридцатилетний барон, в отличие от Петра Салтыкова, был весьма неглупым и получившим прекрасное образование человеком. Будучи на год младше своей невесты, тем не менее он сразу оценил выгоды брака с горбатой курляндской принцессой, зная, что женитьба, по повелению императрицы, выдвинет его вперед и даст ему особливую благосклонность государыни. Их свадьба состоялась 25 ноября 1759 года. И, несмотря ни на что, их брак был довольно счастливым. Супруги прожили вместе тридцать пять лет. Со времени замужества Черкасова стала редко появляться при дворе, посвящая свое время почти исключительно воспитанию детей, которых у нее было двое: дочь Елизавета и сын Петр.

13.
Екатерина и до свадьбы не особо льстила себя надеждой быть счастливою во время брака: она очень хорошо видела, что великий князь ее совсем не любит. А спустя всего лишь две недели после свадьбы он подтвердил ее предположения, безо всякого стеснения заявив:
- Знаете, Фике, я влюблен в девицу Kapp.
Петр по-прежнему воспринимал Екатерину, как свою сестру, поэтому и делился с ней самым сокровенным. Девица Карр была фрейлиной императрицы, которая потом вышла замуж за одного из князей Голицыных, шталмейстера императрицы. Впрочем, со своим камергером, графом Дивьером, он был даже более откровенным, причем совершенно не стесняясь присутствия супруги.
- Знаете, граф, я считаю, что даже сранивать нечего девицу Карр с Фике.
- Отнюдь, ваше императорское высочество! У ее высочества гораздо больше достоинств, и натуральных и умственных
- Не спорьте со мной, граф! Вы же знаете, я этого не люблю!
Екатерине было до слез обидно слышать эти слова, она от природы была склонна и привычна исполнять свои обязанности, однако для этого муж должен создавать хотя бы видимость любви, для этого нужно было бы иметь мужа со здравым смыслом, но у Петра Федоровича этого не было. И она для себя решила, что никогда не будет ревновать супруга к кому бы то ни было. Только так она сможет сохранить не только самообладание, но и уважение к самой себе. С тех пор Екатерине было все равно, за кем волочится ее несуразный муженек.
Впрочем, порою Петру даже было весьма удобно иметь под рукой то ли жену, то ли сестру, то ли подругу его все еще детских игр.
Зато не все равно было Елизавете Петровне. Она для того и женила племянника, чтобы получить будущего наследника престола.
Елизавета поселила молодых супругов в Зимнем дворце рядом со своими покоями. Впрочем, покои Петра были отделены от покоев Екатерины громадной лестницей, которая также вела в покои императрицы. И, чтобы супругам навестить друг друга, следовало проходить через площадку этой лестницы, что было не очень удобно, особенно в зимнее время. Однако и он, и она проделывали этот путь много раз на дню. По вечерам Екатерина ходила играть на бильярде в передней Петра с его обер-камергером Бергхольцом, между тем как великий князь резвился в другой комнате со своими кавалерами. Впрочем, вскоре партии на бильярде были прерваны удалением Брюммера и Бергхольца, уволенными императрицей к концу зимы, которая прошла в маскарадах в главных домах города, кои тогда были очень малы. На них обыкновенно присутствовали двор и весь город.
Один из таких маскарадов был дан обер-полицеймейстером Татищевым в принадлежавшем императрице Смольном дворце. Середина этого в то время деревянного дома была уничтожена пожаром, оставались одни двухэтажные флигели, в одном из которых и танцевали. Но, чтобы идти ужинать, приходилось пройти через двор по снегу, в январе месяце, а после ужина надо было проделывать обратный путь. Немудрено, что довольно слабый здоровьем великий князь, вернувшись домой, лег, а на следующий день проснулся с сильной головной болью, из-за которой не мог встать. Екатерина послала за докторами, которые объявили, что это жесточайшая горячка. Петра перенесли из постели Екатерины в ее приемную и, пустив ему кровь, уложили в кровать, которую для этого тут же поставили. Ему и в самом было очень худо, ему не раз пускали кровь. Императрица навещала его несколько раз на дню и, видя слезы на глазах у Екатерины, была ей за них признательна.
А спустя пару дней, вечером, когда Екатерина читала молитву в своей маленькой молельной комнате, находившейся рядом с ее уборной, к ней вошла фрейлина императрицы Измайлова. Прервавшись от молитвы, Екатерина подняла на нее глаза.
- Ее императорское величество, зная, как вы опечалены болезнью великого князя, прислала меня сказать вашему высочеству, чтобы вы надеялись на бога, не огорчались, и знайте, что ее величество ни в каком случае вас не оставит.
Измайлова наконец обратила внимание на то, что Екатерина сидит с книгой и спросила:
- Что вы читаете, ваше высочество, позвольте спросить?
- Вечерние молитвы, – ответила принцесса и протянула книгу фрейлине.
Та взяла книгу в руки, бегло взглянула на нее и сказала:
- Вы испортите себе глаза, читая при свечке такой мелкий шрифт.
- Поблагодарите от меня ее императорское величество за ее милости ко мне.
Измайлова кивнула и, пожелав принцессе спокойной ночи, ушла. А на следующий день Елизавета через нее же передала Екатерине молитвенник, напечатанный крупными буквами.
Петр окончательно поправился ближе к Пасхе. Правда, всю последнюю неделю он больше притворялся больным, тем самым освобождая себя от разных придворных выходов. А сразу после Пасхи он устроил театр марионеток в своей комнате и приглашал туда гостей и даже дам.  Впрочем, Екатерина считала эти спектакли глупейшею вещью на свете.
В комнате, где находился театр, одна дверь была заколочена, потому что она выходила в комнату, составлявшую часть покоев императрицы, где был стол с подъемной машиной, которой можно было поднимать и опускать блюда, чтобы обедать без прислуги. Однажды великий князь, находясь в своей комнате за приготовлениями к своему очередному спектаклю, услышал разговор в соседней комнате. Ему захотелось подслушать, о чем там беседует императрица, и он, не задумываясь о последствиях, достал из своего театрального сундучка плотничий инструмент, коловорот, и понаделал дыр в заколоченной двери, так что увидел все, что там происходило. А происходило там весьма занятное действо: императрица обедала вместе со своим супругом, обер-егермейстером Разумовским в парчовом шлафроке – Алексей Григорьевич в тот день принимал лекарство. С ними трапезничали еще человек двенадцать из наиболее доверенных лиц императрицы. Петр, не довольствуясь тем, что сам наслаждается плодом своих искусных трудов, позвал всех, кто был вокруг него, чтобы и им дать насладиться удовольствием посмотреть в дырки, которые он так искусно проделал. Более того, насла-дившись зрелищем, он побежал к своей супруге, приглашая и ее поглазеть. А поскольку Екатерина была не одна, то Петр пригласил и всех остальных женщин. Правда, желая сделать сюрприз, не сказал им, о чем речь. Но, поскольку Екатерина не торопилась, Петр увел с собой всех ее женщин и, когда, наконец, принцесса оказалась в комнате мужа, там уже все расселись на скамьях, скамеечках, стульях и, сквозь дырки в двери, рассматривали апартаменты императрицы.
- Ой, что здесь происходит? – войдя в комнату, удивленно спросила Екатерина.
Смеющийся и радостно потирающий ладони Петр тут же подбежал к ней:
- Фике, хочешь поглядеть на то, как тетка обедает в своих покоях? Вон, для тебя и местечко свободное есть.
Екатерина даже испугалась этих слов. Ее страшно возмутил очередной ребячий поступок великого князя.
- Я не хочу ни смотреть, ни участвовать в таком скандале, который, конечно, причинит вам большие неприятности, если тетка об этом узнает, а она об этом обязательно узнает, потому что вы посвятили в свой секрет, по крайней мере, двадцать человек.
Услышав подобный отпор принцессы, постепенно все стали друг за дружкой выходить из комнаты. Да и самому Петру стало немного неловко от того, что он наделал, и он снова принялся за подготовку своего кукольного театра, а Екатерина вернулась к себе.
Она уже готовилась лечь ко сну, начала снимать свое платье, как вдруг увидела императрицу, лицо ее было красным, да и весь ее вид показывал, что она чем-то весьма разгневана. Екатерина тут же направилась к ней, чтобы приложиться к руке. Елизавета в ответ поцеловала принцессу и велела позвать племянника.
Пока ходили за великим князем, Елизавета стала отчитывать Екатерину:
- Что-то ты к обедне опаздываешь, моя милая. Небось, предпочитаешь наряды господу богу? 
Екатерина смущенно опустила глаза.
- Во времена императрицы Анны, - продолжала между тем императрица, - хоть я и не жила при дворе, но в своем доме, довольно отдаленном от дворца, никогда не нарушала своих обязанностей, при этом часто для этого вставала при свечах.
И тут взгляд императрицы остановился на прическе принцессы.
- Позвать мне камердинера-парикмахера ее высочества!
Тот явился буквально через пару минут и Елизавета сразу же набросилась на него.
- Если ты впредь будешь причесывать ее высочество с такой медлительностью, я тебя прогоню!
- Виноват, матушка, исправлюсь! – согнулся парикмахер в три погибели.
Но внимание Елизаветы уже переключилось на племянника, который явился к царственной тетке в шлафроке и с ночным колпаком в руке. Камердинер понял, что ему уже пора ретироваться, что он с облегчением и сделал. Петр в своей обычной развязной манере, улыбаясь, подбежал к руке императрицы, которая и его в ответ поцеловала, а затем, тут же вновь покрываясь пятнами гнева, грозно спросила:
- Откуда у тебя, мон шер, хватило смелости сделать то, что ты сделал?
Петр понял, что сейчас императрица начнет метать в него громы и молнии. И он не ошибся.
- Я вошла в комнату, где была твоя машина, и увидела дверь, всю просверленную! И все эти дырки направлены к тому месту, где я обыкновенно сижу. Верно, делая это, ты позабыл все, чем мне обязан, и нонече я уже не могу смотреть на тебя иначе, как на неблагодарного. Ежели ты помнишь, отец мой, Петр I, имел тоже неблагодарного сына, и он наказал его, лишив его наследства! Во времена императрицы Анны я всегда выказывала ей уважение, подобающее венчанной главе и помазаннице божией, а эта императрица не любила шутить и сажала в крепость тех, кто не оказывал ей уважения. А ты всего лишь мальчишка, которого я сумею проучить!
Петр насупился, казалось, он и сам вот-вот рассердится. Он даже что-то пробормотал в ответ императрице, но этим лишь еще больше разъярил ее.
- Молчать! И не смей перебивать венценосную особу!
И тут ее понесло. Не только гневом, но и презрением к племяннику пышело почти каждое слово Елизаветы. Уже не только Петр, но и Екатерина остолбенела. В таком гневе, она еще ни разу не видела императрицу со времени памятного разговора с ее матерью. На глазах у Екатерины даже слезы выступили. Но, несмотря на ярость, это не прошло мимо внимания Елизаветы, и она тут же обратилась к ней:
- То, что я говорю, к вам не относится! Я знаю, что вы не принимали участия в том, что он сделал, и что вы не подсматривали и не хотели подсматривать через дверь.
То, что Елизавета отвлеклась от Петра и обратилась к его супруге, несколько ее успокоило, да и, пожалуй, все, что хотела, она уже высказала. Постояв еще немного, она поклонилась обоим супругам и ушла к себе, все еще красная и со сверкающими глазами. Следом отправился в свою комнату и Петр, стала раздеваться и Екатерина, одновременно размышляя над всем, что она только что слышала. Но едва она разделась, вернулся Петр и произнес тоном наполовину смущенным, наполовину насмешливым:
- Она была точно фурия и не знала, что говорит.
- Она была в чрезвычайном гневе, – ответила Екатерина.
Они вместе перебрали только что слышанное, затем принцесса велела подать ужин в ее комнату, и они отужинали вдвоем с мужем. Когда, наконец, великий князь ушел к себе, к Екатерине вошла камеристка Крузе и сказала:
- Надо признаться, что императрица поступила сегодня, как истинная мать!
Екатерина поняла, что Крузе хотела вызвать ее на разговор, но принцессе сегодня уже говорить ни с кем не хотелось, и она промолчала. Зато Крузе продолжила:
 - Мать сердится и бранит детей, а потом это проходит, вы должны были бы сказать ей оба: «Виноваты, матушка!», и вы бы тем ее обезоружили.
- Я была слишком смущена и изумлена гневом ее величества, и все, что я могла сделать в ту минуту, так это лишь слушать и молчать.
Камеристка вышла, а Екатерине запали в память слова: «Виноваты, матушка!» Она решила при первой же возможности проверить это средство для обезоруживания императрицы.
Елизавета после этого случая решила всерьез взяться за своего племянника. Первым делом, она выгнала его камергеров – Брюммера и Берхгольца. Вместо них присматривать за великим князем императрица назначила генерала Василия Репнина, сына генерал-фельдмаршала Аникиты Репнина. И все оказались довольны таким выбором – принц Петр, потому что отделался от ненавистных своих гольштинских опекунов, ничуть о нем не заботившихся и лишь надоедавших молодым супругам своими непонятными просьбами; принцесса Екатерина, поскольку она знала генерала Репнина как порядочного и честного, умного и благородного человека; наконец, сама Елизавета, которая могла всецело довериться сыну сподвижника своего отца. 
Но напрягало императрицу другое – что-то не было заметно, чтобы молодые супруги ожидали наследника. И Елизавета решила приставить к Екатерине одну из своих статс-дам и свою родственницу Чоглокову (урожденную Гендрикову), которая, как ей казалось, была примером в семейных отношениях. Это назначение поразило принцессу, словно гром среди ясного неба – Чоглокова слыла очень грубой, злой, капризной и весьма корыстной дамой. Екатерина так расстроилась, что всю ночь проплакала, а наутро ей должны были пустить кровь. Но перед кровопусканием к ней зашла императрица и, увидев красные глаза невестки, довольно сердито произнесла:
- Молодые жены, которые не любят своих мужей, всегда плачут. А мать твоя, однако, уверяла меня, что тебе не был противен брак с великим князем. Впрочем, я тебя к тому не принуждала, но раз ты замужем, то не надо больше плакать.
- Виновата, матушка, – решила Екатерина использовать тактику задабривания императрицы.
И Елизавета, в самом деле, успокоилась. И как раз в это время в покои супруги вошел Петр, которого императрица на сей раз довольно ласково приветствовала и тут же удалилась.
- Послушайте, Фике, – зашептал Петр, оглядываясь по сторонам, – мне сказали, что Чоглокова приставлена к вам, потому что вы меня не любите.
- Но я не понимаю, как могли думать об усилении моей нежности к вам тем, что дали мне эту женщину? – ответила Екатерина.
Чоглокову считали чрезвычайно добродетельной, потому что тогда она любила своего мужа до обожания; она вышла за него замуж по любви и потому такой прекрасный пример, должен был, вероятно, убедить принцессу делать то же самое.
Но, как бы ни злилась Екатерина, она сама была в том виновата.
У Петра, как мы уже знаем, служили три брата Чернышевы, сыновья гренадеров лейб-кампанцев, приведших Елизавету на трон, за что в награду она одарила всех троих чином поручика. Старший из Чернышевых, Андрей, приходился двум младшим двоюродным братом. В свое время, во время поездки в Малороссию, Екатерина влюбилась в среднего из братьев – Захара Чернышева. Но ту страсть удалось погасить без особых нареканий со стороны императрицы. Теперь же на авансцену молодого двора вышел Андрей Чернышев, полная противоположность великому князю Петру – высокого роста, хорошо сложенный и красивый. Возможно, именно поэтому Андрея Чернышева больше всего среди своих приближенных выделял и сам Петр, поверявший ему даже свои интимные тайны. А если учесть, что Андрей подружился с камергером Екатерины Тимофеем Евреиновым, то у принцессы оказался в окружении мужа прекрасный осведомитель. 
Екатерина к восемнадцати годам развилась в красивую и физически крепкую женщину. Лесть многих окружающих начала приятно кружить ей голову. Чтобы дать выход молодой энергии, она много времени проводила на охоте, каталась на лодке и лихо ездила верхом на лошади. Для нее не составляло особого труда целый день провести в седле, при этом она одинаково красиво и крепко сидела в нем и по-английски (как подобает знатной аристократке) , и по-татарски (как принято у настоящих кавалеристов). Организм ее хорошо привык к климату Петербурга, и вся она излучала теперь здоровье и женское достоинство, глубоко скрывая при этом свое оскорбленное самолюбие и свои тайные помыслы. С другой стороны, великий князь продолжал играть в куклы и заниматься с отрядом гольштинских солдат, которых он специально вызвал в Россию, чем восстановил против себя всех русских. Этих гольштинцев в прусской форме он разместил в Ораниенбауме специальным лагерем, где часто пропадал сам, без конца и особой надобности производя построения и развод караулов. Семейная жизнь по-прежнему мало интересовала его, о чем французский атташе граф Дальон и докладывал в Версаль: «Великий князь все еще никак не может доказать супруге, что он является мужчиной». А юной даме в полном соку мужчина был необходим.
Как-то еще до свадьбы Петр спросил старшего Чернышева, нравится ли ему Екатерина, а тот возьми и ответь вполне дипломатично:
- Ведь она не моя невеста, а ваша.
Эти слова почему-то насмешили Петра и он тут же передал их Екатерине. С тех пор Петр всякий раз, когда говорил о Екатерине при Чернышеве, называл ее «ваша невеста», а когда разговаривал о Чернышеве с Екатериной, говорил: «Ваш жених!». Екатерина при этом ужасно смущалась, но Андрей Чернышев нашел выход из этой ситуации: чтобы прекратить подобные шутки, он после свадьбы стал называть Екатерину «матушкой», а она его, будучи на девять лет моложе, – «сынком». Но ребячливый Петр и здесь нашел возможность для издевок, впрочем, вполне дружеских: он теперь стал неизменно называть своего любимого камер-лакея не иначе, как «сынком».
Но то, что для глуповатого Петра казалось игрой слов, для всего окружения обоих императорских высочеств воспринималось слишком серьезно. За Екатериной с Чернышевым стали внимательно приглядывать, беспокоясь о непредсказуемых (в силу все-таки еще молодости принцессы) последствиях такой связи.
Однажды во время маскарада в Зимнем дворце, Екатерина на некоторое время удалилась в свои покои, дабы переодеться, но тут вслед за ней вошел с немалым беспокойством на лице ее добрый дядька – камердинер Тимофей Евреинов. Екатерина подняла на него глаза, и камердинер тут же произнес:
- Ваше императорское высочество, я и все ваши люди испуганы опасностью, к которой вы, как нам кажется, стремитесь.
- И что бы это могло быть? – удивленно спросила принцесса.
- Вы только и говорите про Андрея Чернышева и заняты им.
- Ну, так что же, – все еще ничего не понимая, произнесла Екатерина. – Какая в том беда? Это мой сынок; великий князь любит его так же, и больше, чем я, и он к нам привязан и нам верен.
- Да, это правда! Однако, великий князь может поступать, как ему угодно, но вы не имеете того же права. То, что вы называете добротой и привязанностью, ибо этот человек вам верен и вам служит, ваши люди называют любовью.
Эти слова поразили принцессу, словно громом. Она ведь ни о чем таком даже не задумывалась, как же могли ее люди думать о таком бесстыдстве с ее стороны.
Между тем, Евреинов продолжал свои наставления:
- Я взял на себя смелость, ваше высочество, посоветовать моему другу Андрею Чернышеву сказаться больным, чтобы прекратить эти разговоры.
К счастью, Чернышев был умен и более опытен в житейских делах и придворных интригах и, послушавшись совета принцессиного камердинера, действительно, объявил о своей болезни, которая продолжалась аж до апреля следующего года. И это обстоятельство весьма опечалило Петра Федоровича, он постоянно на то жаловался супруге.
Между тем императрица нашла выход, чтобы впредь избегать подобных ситуаций – камер-лакеи отныне должны были служить по очереди во всех комнатах. Это же новшество касалось и Андрея Чернышева. Но и оно не могло помешать свиданиям будущей императрицы с будущим генерал-аншефом. Дело в том, что одной из главных страстей принца Петра была игра на скрипке. И он часто днем давал концерты скрипичной музыки в собственном исполнении. И, разумеется, приглашал на эти концерты всех своих друзей и всю свою дворню. И вот, во время одного из таких концертов Екатерине сделалось скучно, и она ушла в свои покои, которые выходили в большую залу Летнего дворца, в которой как раз в то время красили потолок, и она вся стояла в лесах. Никого из камердинеров и фрейлин, с кем можно было бы поболтать, рядом не оказалось. От скуки, Екатерина открыла дверь из своей комнату в залу и тут увидела в противоположном конце залы Андрея Чернышева. Она сделала ему знак, чтобы он подошел, а когда он приблизился к двери, Екатерина вдруг испугалась, и лишь бы что-то сказать, спросила:
- Скоро ли вернется императрица?
 - Я не могу с вами говорить, слишком шумят в зале, впустите меня к себе в комнату.
- Этого-то я и не сделаю, – в еще большем испуге ответила Екатерина.
Он оставался снаружи перед дверью, а принцесса стояла в своей комнате, держа дверь полуоткрытой. Но невольно она повернула голову в сторону, противоположную от двери и, к своему ужасу, заметила позади себя, у другой двери ее уборной камергера Петра графа Дивьера. Тот, слегка склонив голову, произнес:
- Великий князь просит Ваше Высочество.
Екатерина тут же закрыла дверь, за которой все еще стоял Чернышев, и вместе с Дивьером вернулась в залу, где продолжал свой концерт ее супруг.
А на следующий день молодым супругам сообщили, что все трое Чернышевых были возведены в чин поручика и отправлены в полки, находившиеся под Оренбургом.
Впрочем, здесь молодых супругов ввели в заблуждение. Для начала братьев арестовали и отправили в Тихвин. Что хотели выяснить у них следователи Тайной канцелярии, не понятно.
Правда об аресте братьев вскрылась совершенно случайно. И здесь также не обошлось без верного слуги Екатерины Тимофея Евреинова. Как-то утром, расчесывая принцессу, он сообщил ей, что случайно узнал о том, что братья Чернышевы находятся в Рыбачьей слободе, под арестом на собственной даче императрицы, унаследованной ею от своей матери.
- Ты ничего не путаешь, Тимофей?
- Как можно-с, ваше высочество! То открылось мне, ей-богу, случайно. На масленой, стал быть, катался я с женкой своею да свояченицей. А ейный муж – канцелярист петербургского магистрата. А у этого мужа сестра замужем за подканцеляристом Тайной канцелярии. Надысь они отправились кататься на санях-то в Рыбачью слободу и вошли к управляющему этим имением ее величества, а там заспорили о Пасхе, в какой день она приходится. Хозяин дома сказал им, что он сейчас решит спор, что стоит токмо послать к заключенным за святцами, в которых можно найти все праздники и календарь на несколько лет. Через несколько времени принесли книгу, свояк мой схватил ее и первое, что нашел, открыв ее, это имя Андрея Чернышева, написанное им самим вместе с числом того дня, в который великий князь подарил ему книгу. Затем он стал искать праздник Пасхи. Когда они вернулись в Петербург, свояк и сообщил мне по секрету о своем открытии.
Екатерина вся вспыхнула: не то от гнева, не то от волнения за человека, невинно пострадавшего из-за нее. Евреинов уже даже пожалел, что сообщил о том. Закончив причесывать, он умоляюще посмотрел на Екатерину.
- Токмо вельми прошу вас, ваше императорское высочество, не говорить об том великому князю. Вы же знаете, что нельзя полагаться на его скромность.
- Не волнуйся, Тимофей. Обещаю, что об этом никто не узнает, – успокоила камердинера Екатерина.
Спустя две недели она с Евреиновым поехала в Тихвин. Эта поездка продолжалась всего пять дней; они проезжали по пути туда и обратно через Рыбачью слободу и мимо дома, где, как уже знала Екатерина, находились Чернышевы. Она старалась увидеть их в окне, но ничего так и не увидела.
 Между тем, Петр Федорович, не обращая внимания на молодую жену, сразу же после свадьбы стал волочиться за фрейлиной Корф, потом за девицей Шафировой, затем почти за всякой придворной дамой, которая проявляла к нему интерес. История сохранила, кроме уже названных имен, еще несколько, но ни одну из этих мимолетных любовниц Петра Федоровича нельзя было назвать фавориткой. Пока, наконец, ко всеобщему удивлению, не остановил свой взгляд на неприлично толстой и еще более неприлично некрасивой Елизавете Романовне Воронцовой. Воронцова была дочерью Романа Илларионовича, ссужавшего некогда бедную цесаревну Елизавету Петровну капиталами своей жены-купчихи, и племянницей одного из героев дворцового переворота – Михаила Илларионовича. Все современники согласны в том, что любовницы Петра, как на подбор, были некрасивы, невоспитанны и глупы. Но особенно уродливой была Воронцова – маленькая, толстая, с лицом, покрытым оспой, с дурным вспыльчивым характером, скандальная, злая и весьма недалекая. И тем не менее именно она имела на Петра Федоровича наиболее сильное влияние. Под горячую руку Воронцова могла и побить наследника престола.
В декабре 1746 года Петр прислал жене записку, написанную почему-то не по-немецки, а по-французски: «Мадам, прошу вас этой ночью отнюдь не утруждать себя, чтобы спать со мною, поелику поздно уже обманывать меня, постель стала слишком узка, после двухнедельной разлуки с вами, сего дня по полудни
ваш несчастный муж, коего вы так и не удостоили сего имени
Петр».
Все, что оставалось делать Екатерине при таком муже – читать книги. Первая книга, которую она прочла после замужества, был любовный роман поппулярного в то время французского писателя де Келюса под заглавием «Histoire du vaillant chevalier tiran le blanc» про отважного белого рыцаря. Целый год она читала одни романы, а когда они стали ей надоедать, она случайно напала на письма мадам де Севинье, настоящие шедевры эпистолярного жанра. Переписка маркизы с родственниками и друзьями буквально захватили принцессу. Особенно Екатерину зацепили такие слова де Севинье: «Чем больше я познаю людей, тем больше люблю собак».
Затем ей попались под руку труды Вольтера и Дидро. После чего Екатерина уже не хватала первую попавшуюся книгу, а тщательно их отбирала.
В середине марта 1747 года Елизавета Петровна отправилась на дачу своего супруга, обер-егермейстера графа Алексея Григорьевича Разумовского. Ее сопровождали и наследник престола со своей супругой. Перед началом поста пили, ели, веселились, много танцевали и играли в карты. А спустя несколько дней после возвращения в Петербург Екатерине сообщили о том, что 16 марта скончался ее отец, владетельный князь Ангальт-Цербстский Кристин Август. Целую неделю Екатерина ходила в трауре и плакала, после чего к ней в спальную комнату вошла Чоглокова и безапелляционным тоном заявила:
- Довольно плакать! Ее величество приказывает вам перестать плакать, ибо ваш отец не был королем.
- Это правда, что он не король, но ведь он мне отец, – возмутилась принцесса.
 - Великой княгине не подобает долее оплакивать отца, который не был королем, – все в том же тоне продолжила фрейлина. – Ее величество велит вам выйти в следующее воскресение, но благодушно позволяет носить вам траур в течение шести недель.
- Весьма ей за то признательна.
Весной весь двор снова отправился на дачу. И снова под надзором супругов Чоглоковых. От ненависти к ним и от безысходности, принц Петр завел себе свору собак и принялся их самолично дрессировать, что для несчастных животных было больше похоже на пытки. А когда уставал их мучить, принимался пилить на скрипке. У Петра был довольно неплохой слух, но, на свою беду, он не знал ни единой ноты. Потому для него красота в музыке заключалась в силе и страстности, с которою он извлекал звуки из своего инструмента. Те, кому приходилось его слушать, часто с охотой заткнули бы себе уши, если бы посмели, потому что он их терзал ужасно. Этот образ жизни продолжался как на даче, так и в городе. Императрица поселила молодых в бывших покоях императрицы Анны Ивановны.
А еще Петр по-прежнему любил играть в куклы и солдатики, чего терпеть не могли Чоглоковы. Даже фрейлина Крузе, неожиданно смягчившись к молодой паре, научилась обманывать недалеких по уму родственников Елизаветы Петровны. Она доставляла Петру игрушки, куклы, которые Петр днем прятал под кровать супруги. Петр ложился спать сразу после ужина и, едва к нему присоединялась Екатерина, Крузе запирала дверь на ключ, и тогда великий князь играл до часу или двух ночи, привлекая к этому и фрейлину, и Екатерину, заставляя ее «стоять на карауле», пока супруг передвигал свои армии.  Екатерина над этим часто смеялась, но еще чаще это ее изводило и бесило, так как вся кровать была покрыта и полна куклами и игрушками, иногда очень тяжелыми.
Однажды Чоглокова все-таки проведала об этих ночных забавах и около полуночи, она постучалась к ним в дверь спальной. Вся троица, Петр, Екатерина и Крузе, от неожиданности на некоторое время замерли, размышляя над тем, кто бы это мог быть и что теперь следует предпринять. Для начала решили снять с постели и спрятать все игрушки, накрыв их одеялом и только после этого открыли, наконец, дверь. В проеме стояла Чоглокова.
- Куда это годится, судари вы мои, столько держать меня под дверью! – стала браниться Чоглокова. – Ее величество очень рассердится, узнав, что вы в такой час ночи еще не спите.
Принц с принцессой молчали, не произнеся ни слова. Молчала и Крузе. Чоглокова с укоризной глянула на нее, затем, внимательно осмотрев спальню, но, так ничего и не обнаружив, ушла, ворча. Убедившись, что фрейлина и в самом деле удалилась, Петр резко вытащил одеяло с солдатиками и негромко, но четко скомандовал:
- Караульный, на пост!
Екатерина, вздохнув, взяла в руки игрушечную фузею и встала у двери. Пока мучилась, стоя с фузеей «на часах», вдруг вспомнила, как несколько дней назад стала свидетельницей неприятного ей случая. Во время игры в солдатики, вылепленных из теста, неожиданно из-под пола выскочила крыса и прыгнула на бруствер игрушечной крепости. И, прежде чем ее поймал один из партнеров Петра, крыса успела полакомиться одним из игрушечных часовых, еще более усугубив свою вину. Над пленницей организовали скорый военно-полевой суд, после чего повесили под барабанный бой.
Чоглокова добилась от Елизаветы, чтобы та запретила входить в покои принца и принцесс без особого на то разрешения даже слугам. Елизавете, таким образом, казалось, что так молодым супругам будет проще заниматься тем, для чего, собственно, и состоялась свадьба. Однако добилась лишь обратного эффекта. Оставаясь таким образом всегда наедине друг с другом, оба супруга роптали и обменивались мыслями об этой своего рода тюрьме, которой никто из них не заслуживал. Чтобы доставить себе больше развлечения зимой, Петр снова вспомнил о своих летних занятиях и выписал из деревни около десятка охотничьих собак. Он поместил их за деревянной перегородкой, которая отделяла альков спальной Екатерины от огромной прихожей, находившейся сзади покоев обоих супругов. Так как альков был только из досок, то запах псарни проникал в спальню, и супруги должны были спать в этой вони. Не выдержав, Екатерина начинала жаловаться на это, на что получала ответ:
- Так нет же возможности сделать иначе, вы же знаете, что псарня – наш с вами большой секрет.
Екатерина вздыхала и поворачивалась на другой бок. Но ей и в голову не приходило рассказать об этой тайне императрице.
6 января 1748 года Екатерина заболела лихорадкой, на всем ее теле выступила сыпь. Едва дождавшись выздоровления супруги, Петр решил веселить ее, прямо не выходя из спальни. Устраивая там маскарады: он заставлял рядиться своих и ее слуг и фрейлин, заставлял их плясать в ее спальной, при этом сам играл на скрипке и тоже подплясывал. Это продолжалось до поздней ночи. Не выдерживая, Екатерина, сославшись на головную боль, ложилась на канапе, впрочем, всегда тоже ряженая,  и до смерти скучала от нелепости этих маскарадов, которые Петра чрезвычайно потешали.
В тот год после Пасхи весь двор, как и всегда, переехал в Летний дворец, а во второй половине мая императрица пригласила Петра с Екатериной в Гостилицы, дачу Алексея Разумовского, где она тогда и сама жила. Молодых супругов поселили в отдельно стоявшем двухэтажном деревянном домике, расположенном на небольшой возвышенности и примыкавшем к катальной горе. Именно в нем Петр с Екатериной жили зимой, когда они были в Гостилицах на именинах Разумовского и в этот раз обер-егермейстер, недолго думая, поселил супругов с прислугой там же. Если бы он тогда знал, что все это едва не закончится трагедией, конечно же, Разумовский нашел бы другое жилье для наследника престола с супругой. Их жизнь, и в самом деле, оказалась на волоске.
Вечером 23 мая засидевшись за ужином с императрицей далеко за полночь, Петр с Екатериной вернулись в свой домик. Верхний этаж состоял из лестницы, зала и трех маленьких комнат, две из которых занимали Петр с Екатериной, а третью – Крузе. На первом этаже размещались Чоглокова, а также фрейлины и горничные Екатерины.
Около шести часов утра сержант гвардии Левашов приехал из Ораниенбаума к Чоглокову поговорить по поводу возводившихся новых построек. Но было слишком рано, все еще спали. Присев отдохнуть возле часового, он вдруг услышал треск.
- Что бы это могло быть? – насторожился Левашов.
- Так ить, пока я на часах, трещало ужо несколько раз.
Это еще больше подозрения вызвало у сержанта, он быстро встал и оббежал вокруг дома. И тут увидел, как из-под дома вываливаются большие каменные плиты.
- Господи, так дом же рушится!
Он бегом помчался в приемный покой Чоглокова.
- Немедля разбуди его высокоблагородие! – приказал он камердинеру.
Камердинер хотел было заартачиться, но по лицу сержанта понял, что и в самом деле что-то страшное произошло, и тут же скрылся в спальне графа. Обер-гофмейстер Николай Наумович Чоглоков велел позвать Левашова к нему в спальный покой. Сержант тут же вбежал и сразу же закричал срывающимся голосом:
- Ваше высокоблагородие, фундамент дома опускается, надобно поскорее постараться вывести из дома всех, кто в нем находится.
Чоглоков надел шлафрок и побежал наверх. Стеклянные двери оказались заперты, но он взломал замки и дошел до спальной комнаты, молодых супругов. Отдернув занавес, он их разбудил:
- Ваши высочества, прошу вас сей момент покинуть дом, потому как фундамент рушится.
Петр мгновенно соскочил с постели и, схватив на ходу свой шлафрок, выскочил на улицу. А Екатерина немного помедлила.
- Я иду за вами, Николай Наумович, токмо оденусь.
Чоглоков кивнул и сам поспешил оставить аварийный дом. Между тем, одеваясь, Екатерина вспомнила, что в соседней комнате спит ее камер-фрау Крузе. Она побежала ее будить, но это удалось далеко не сразу – Крузе спала очень крепко. А проснувшись, все никак не могла сообразить, что ей пытается втолковать принцесса. Екатерина стала даже помогать камер-фрау одеваться и, наконец, обе дамы вышли в зал.
Но едва они там очутились, как все затряслось, с шумом, подобным тому, с каким корабль спускается с верфи. Екатерина с Крузе упали на пол, и как раз в эту минуту через дверь лестницы, находившейся против них, вошел Левашов. Он быстро поднял Екатерину с полу и вышел с ней из комнаты, а принцесса взглянула случайно на гору: она всегда была вровень со вторым этажом, а теперь оказалась на целый на аршин выше уровня этого второго этажа. Левашов, повел дам к лестнице, по которой минуту назад поднялся наверх, но лестница исчезла: она обрушилась. К счастью, несколько слуг влезли на развалины, и Левашов передал Екатерину ближайшему, а тот другому и так, переходя с рук на руки, принцесса очутилась внизу лестницы, в прихожей, откуда уже ее вынесли из дому на лужайку. Там уже находился, укутавшись в шлафрок, Петр Федорович. Он подбежал к супруге, но Екатерине было не до него, она смотрела, что происходит с домом, и увидела, что одни выходили оттуда окровавленные, а других выносили. Среди наиболее тяжело раненых оказалась и любимая фрейлина Екатерины, княжна Гагарина. Когда та выбиралась из дома наружу, обрушившаяся печь упала на ширмы, свалившие княжну на кровать, и, в довершение к этому несчастью, несколько кирпичей упали на голову ей и ее горничной, пытавшейся вывести госпожу. На самом нижнем этаже была небольшая кухня, в которой спало несколько лакеев, которых рухнувшая печь просто раздавила. Однако это было только начало. Шестнадцать работников катальной горы спали в каморке между фундаментом и первым этажом – осевший дом превратил все их тела в лепешку.
Екатерина отделалась несколькими синяками и страшным испугом. Чтобы привести ее в чувство, ей пустили кровь. Однако испуг был настолько силен, что еще четыре месяца после этого она вздрагивала всякий раз, когда слышала хлопок закрывающей двери. Елизавета, испугавшаяся не меньше, в тот же день позвала всех в главную усадьбу и при этом очень сердилась на Екатерину за ее испуг. На следующий день весь двор вернулся в Петербург.
Разумеется, началось расследование этого события. Шуваловы могли торжествовать: первая их версия – оберкамергер Алексей Разумовский специально поселил молодой двор в аварийном здании, чтобы таким образом избавиться от наследника престола. Сама Елизавета была в шоке и просто молча молилась, дожидаясь результатов следствия. Сам же Разумовский готов был застрелиться из пистолета. Конечно же, он в этой трагедии был вовсе не виноват. Все оказалось гораздо прозаичнее.
Дом этот был наспех построен прошлой осенью. Фундамент выложили четырьмя рядами известняковых плит, причем, архитектор велел поставить в первом этаже двенадцать балок на манер столбов в прихожей. Но тут он срочно отправился на Украину, где строил храм, и, уезжая, он приказал управляющему Гостилиц запретить до своего возвращения прикасаться к этим двенадцати балкам. Однако, когда управляющему сообщили, что в этом домике будут жить наследник с супругой, он, несмотря на распоряжение архитектора, приказал немедленно выломать эти двенадцать балок, портившие внешний вид сеней. Когда же наступила оттепель, все здание осело на четыре ряда известняковых плит, которые стали сползать в разные стороны, и само здание поползло до бугра, который его задержал.
Но еще больше сердилась Елизавета на супругов за то, что они все никак не сообразят наследника. Как-то, пребывая в дурном расположении духа, она грозилась Екатерине:
- Я тебе акушерку пришлю, а тебе, племянничек, хирурга. Пущай проверят вас.
И жаловалась Михайле Воронцову:
- Кто из них повинен в том, что никак не родят наследника, Михайла Ларивоныч? Поговорил бы ты, что ли с ее высочеством.
- Разговаривал ужо, ваше величество, – ответствовал канцлер.
- Ну и?..
- Ее императорское высочество жалиться изволила, что супруг ейный по ночам либо в солдатики играет, либо пьянствует с дворней.
- Нашел бы ты, что ли, ей кого-нибудь, Михайла Ларивоныч, – грустно вздохнула императрица. – А то как бы не получилось, как у Анны Ивановны, котора едва наследника дождалась.
Воронцов склонил голову, поклонившись государыне, и удалился.
Царствующая тетка и в самом деле сдержала свое слово – прислала племяннику хирурга, который, осмотрев наследника престола, пришел к выводу, что у Петра Федоровича фимоз, и, с высочайшего соизволения, хирург сделал Петру обрезание.
Елизавета, как могла, старалась оградить племянника от тех придворных, которые на него слишком дурно влияли. Она их просто удаляла из двора. Эти увольнения огорчали Петра, но он не делал ни шагу, чтобы их прекратить, или же делал такие неудачные шаги, что только увеличивал беду.
В середине декабря был назначен очередной переезд всего двора в Москву. Екатерина начала готовиться к отъезду. Неожиданно к принцессе подошла одна из ее гардеробных девушек, финка, которая была невестой одного камер-лакея, родственника Евреинова. Ничего не говоря, оглянувшись перед тем, не наблюдает ли кто за ней, сунула принцесс в руку какую-то сложенную в несколько раз бумагу. Оказалось, это было письмо от Андрея Чернышева, из которого она узнала, что братьев перевели из крепости в Смольный двор. А Андрей, старший из братьев, иногда напаивал своих сторожей и ходил гулять в город к своим приятелям. У одного из этих приятелей и служил жених этой самой финки. Как раз в тот вечер девушка пришла к жениху, Чернышев узнал ее и, тут же написав письмо, велел передать его ее высочеству, но только так, чтобы этого никто не видел. Финка была веселой, круглолицей барышней и Екатерина любила ее веселые шутки и рассказы. Чернышев просил Екатерину о некоторых одолжениях. Прочитав письмо, Екатерина не знала, что с ним делать. Сжигать его она боялась, чтобы не позабыть того, о чем ее просил Андрей. Днем она держала письмо в кармане, а вечером, раздеваясь, она засовывала его в чулок, за подвязку и прежде, чем ложиться спать, она его оттуда вынимала и прятала в рукав. Так продолжалось до тех пор, пока Екатерина не ответила Чернышеву и не отправила ему то, что он просил, все через ту же девушку-финку. После этого она решила письмо Чернышева сжечь и вздохнула свободно.
Однако история эта просто так не закончилась. Дело с соглядатаями при дворе российских императриц было поставлено на широкую ногу. Видимо, кто-то из придворной прислуги все же подсмотрел, как великая княжна обменивается письмами со свой служанкой, о чем и было доложено императрице. Елизавета тут же приказала выдать финку замуж и немедля отослать ее подальше от Екатерины. Хотя, возможно, причина была и в другом: финка регулярно смешила Екатерину тем, что передразнивала всех и особенно забавно Чоглокову. Последней, естественно, это не могло понравиться.
Тем временем Чоглоков сделал то, о чем просила всех своих ближних императрица – нашел для великой княгини Екатерины Алексеевны человека, который, возможно, поможет молодому двору, наконец, обрести будущего наследника престола российского. Таким образом, муж двоюродной сестры Елизаветы замаливал свой грех, едва не стоивший ему не только карьеры, но и свойства с императрицей.
Елизавете стало известно об амурах, которые водил Чоглоков с одной из фрейлин Екатерины – Кошелевой, которая в результате этих амуров взяла и забеременела. Елизавета была в ярости. Николай Чоглоков, 29-летний балбес, довольно ограниченный, нетактичный, зато с громадным самомнением, не блиставший ни умственными, ни нравственными качествами, страстный охотник, картежник да еще и волокита. К тому же и физически он был не очень красив: был белокурый, хлыщеватый и очень толстый. Императрица и без того не была в восторге от этого брака, а тут появилась возможность его разрушить. Она велела позвать к себе Чоглокову, урожденную графиню Марию Гендрикову, и без обиняков заявила:
- Скажу тебе, сестрица, что муж твой тебя обманывает, тогда как ты его любишь до безумия. Ты была слепа до того, что девица эта, полюбовница твоего мужа, чуть ли не жила у тебя. Ежели ты пожелаешь теперь разойтись с мужем, то тем доставишь мне удовольствие. И еще, сестрица, я не желаю, чтобы твой супружник оставался при молодом дворе и увольняю его, а тебе оставляю твою должность.
Но реакция Чоглоковой была обратной той, которую ожидала услышать императрица. Выслушав Елизаветину тираду до конца, она стала оправдывать мужа.
- Ей богу, клевета сие на моего Коленьку, сестрица. Кому-то надобно нас поссорить.
Елизавета недовольно скривилась, хлопнула в ладоши и приказала тут же появившемуся в покоях лакею:
- Вели привести ко мне фрейлину Кошелеву.
Когда Мария Кошелева предстала пред ясны очи императрицы, она тут же во всем призналась.
- Виновата, матушка, ваше величество. Бес попутал. Уж оченно Николай Наумович любезничал со мною.
Елизавета вся покрылась пятнами гнева.
- Пошла прочь, мерзавка! И забудь дорогу во дворец!
Кошелева была уволена императрицей и отправлена к своему дяде, обер-гофмаршалу Шепелеву, а 31 мая 1749 года бывшая фрейлина разродилась сыном Иродионом.
Такое чистосердечное признание фрейлины великой княгини Екатерины Алексеевны вызвало неподдельную ярость и у самой статс-фрейлины Чоглоковой. Еще бы: пригрела у себя змею подколодную! Мария Симоновна тигрицей примчалась к себе в усадьбу и тут же набросилась на мужа с бранью, не выбирая выражений. Тут же поняв, что полностью разоблачен, упал перед женой на колени и стал умолять о прощении. Долго он уговаривал ее, гладил, целовал руки. Чоглокова понемногу остывала, гнев, словно пар из чайника, вырывался из ее души наружу. Она понимала, что, простив мужа, и сама сможет за его спиной крутить амуры с ухажерами, зато и они вместе, по-прежнему связанные узами брака, будут и дальше интриговать при дворе, добиваясь своей цели.
На следующий день Чоглокова вновь предстала перед державной кузиной, оставив мужа в приемной дожидаться решения, и бросилась перед ней на колени:
- Ваше величество, государыня моя, сестрица, прости меня, дуру неразумную! Вчерась мы объяснились с Коленькой, и я простила его и хочу остаться с ним ради любви моей к нашим общим с ним детям. Шестеро ведь их у нас, ты ж знаешь. Не гони Николай Наумовича с позором со двора, ни он, ни я этого не переживем. А каково детишкам нашим терпеть насмешки? Сие ведь будет и мое бесчестие. Не дозволь довершить мое горе!
Чоглокова целовала носки туфель и проливала искренние слезы. Жалостливая Елизавета и сама не выдержала.
- Встань, сестрица! Хотя и дура ты, что живешь с таким волокитой, но все ж кровушка родная.
Императрица помогла Чоглоковой подняться и поцеловала ее в щеку.
- Дозволь, сестрица, предстать пред твои очи и мужу моему, – заглядывая в глаза императрице, попросила Чоглокова.
- Зови уж, – вздохнула Елизавета, недовольная своей вдруг вспыхнувшей жалостью.
Когда дверь в приемный покой императрицы открылась, Чоглоков ползком приблизился к Елизавете, умоляя простить его, дурака, за несдержанность. Не сразу, спустя дней пять-шесть Елизавета все же сменила гнев на милость, простила обоих, однако прежнего влияния при дворе у Чоглоковых уже никогда не было.
Тем не менее, они остались при малом дворе и, более того, именно Чоглоков и познакомил великую княгиню Екатерину с Сергеем Салтыковым, младшим братом несостоявшегося жениха Бенигны Бирон, разумеется, не подозревая ни о каких последствиях этого знакомства.   
Впрочем, это случилось несколько позже, а в начале 1750 года уже при помощи самой императрицы у Екатерины произошла еще одна весьма значимая в ее жизни встреча. Правда, не с представителем мужеского пола.
Один из сподвижников Елизаветы, помогавший ей занять царский трон вместе с родным братом, Роман Илларионович Воронцов, лишь в минувшем году назначенный действительным камергером императорского двора, неожиданно для себя и для всего двора овдовел двадцати восьми лет от роду, оставшись с пятью детьми на руках. И тут в судьбе убитого горем камергера приняли участие и старший брат, вице-канцлер Михаил Илларионович Воронцов, и сама императрица. Сначала первый взял трех племянниц к себе на воспитание – Марию, Елизавету и Екатерину, оба сына, Александр и Семен, остались с отцом, затем, спустя несколько лет, когда девочки подросли, Елизавета Петровна определила их ко двору – 14-летняя Мария Романовна стала фрейлиной императрицы, а одиннадцатилетняя Елизавета – фрейлиной великой княгини Екатерины Алексеевны. При этом, перебравшись в Петербург, обе девочки тут же подхватили при дворе оспу. В результате болезни Елизавета, и без того бывшая некрасивой девочкой с оливковым цветом лица, к тому же крайне неопрятной, сделалась и вовсе уродливой – все лицо ее было покрыто даже не оспинами, а рубцами.
В начале весны 1751 года молодой двор перевели на житье в Летний сад, в маленький Петровский домик, комнаты которого выходили прямо в сад. В те годы не было еще ни каменной набережной, ни моста на Фонтанке, да и сама Фонтанка скорее напоминала грязное болото. Екатерина долго ждала, когда же зайдет к ней ее верный старый камердинер Тимофей Евреинов. Однако же, отчаявшись его дождаться, Екатерина велела пойти узнать, в чем дело.
- Ваше императорское высочество, – произнесла, вернувшись с новостями, камер-фрау, – ее величество уволила от вас Тимофея.
- То есть, как уволила?! – Екатерина едва не потеряла дар речи. – Из-за чего?
Камер-фрау рассказала ей, что узнала: намедни в гардеробной вашего высочества Тимофей поссорился с кофешёнком, на эту ссору, к несчастью, пришел великий князь и услышал часть ругательств, которыми они обменивались, который их лишь раззадорил. После того, кофешёнк пошел с жалобой на Евреинова к Чоглокову, сказав, что тот наговорил ему, без всякого уважения к присутствию великого князя, массу грубостей. Чоглоков тотчас же доложил об этом императрице, которая велела обоих уволить от двора. Екатерина готова была расплакаться – ведь оба, и камердинер, и кофешёнк, были к ней весьма привязаны, да и она их любила. Вероятно, это взаимная привязанность и побудила императрицу сделать то, что она и сделала, дождавшись подходящего предлога. Евреинова сослали в Казань, где он, уже в царствование Екатерины стал полицмейстером.
Елизавета назначила Екатерине нового камердинера – Василия Григорьевича Шкурина, которого принцесса не знала, а значит, и доверять ему не могла.
Тем летом, как и всегда, весь двор из Летнего дворца переместился в Петергоф, который тогда перестраивали. Петра с Екатериной поместили в старой, еще петровской постройке, на втором этаже. Поначалу молодым было скучно и от нечего делать великий князь каждый день после обеда играл с супругой вдвоем в ломбер, но при этом вел себя, опять же, как и всегда: когда выигрывала Екатерина, он сердился, зато, когда выигрывал он, то сразу же требовал немедленной выплаты.
- Но вы же знаете, ваше высочество, у меня нет ни гроша, – спокойно отвечала Екатерина.
- Тогда вот вам мой ночной колпак. Это будет марка в десять тысяч рублей.
- Хорошо! – согласилась Екатерина.
Они играли в карты до тех пор, пока не проиграл свой колпак, в результате чего пришел в ярость и дулся на Екатерину в течение нескольких дней. Ее спасала лишь охота. Но лучшая охота была в Ораниенбауме. Вернее, она любила не столько охоту, сколько езду верхом, и иногда проводила в седле по тринадцати часов. А каждую свободную минуту старалась посвятить чтению книг: читала она тогда «Записки» Брантома, которые ее очень забавляли. А перед тем она прочла «Жизнь Генриха VI» Перефикса.
В Ораниенбауме она вставала в три часа утра, сама одевалась с головы до ног в мужское платье, старый егерь ждал уже ее с ружьями. На берегу моря у него был всегда наготове рыбачий челнок. Они пересекали сад пешком, с ружьем на плече, и садились – он, Екатерина, легавая собака и рыбак, который их вез – в этот челнок. Добравшись до места, она отправлялась стрелять уток в тростниках, окаймляющих море с обеих сторон Ораниенбаумского канала, который на две версты уходит в море. Они часто огибали этот канал и потому находились иногда в довольно бурную погоду в открытом море на этом небольшом челноке. Великий князь Петр приезжал через час или два после них, потому что ему надо было всегда тащить с собой завтрак и прочие разности, совсем не нужные на охоте. Если он их встречал, они отправлялись на охоту вместе; если же нет, то каждый ездил и охотился порознь. В десять часов, а иногда и позже, Екатерина возвращалась и одевалась к обеду, а после обеда отдыхала. По вечерам или у Петра Федоровича была музыка, или все катались верхом. Через неделю такой жизни Екатерина почувствовала сильный жар, голова ее стала тяжелой и она поняла, что ей нужен отдых и диета. В течение суток она ничего не ела, пила только холодную воду и спала две ночи столько, сколько могла, после чего вновь пришла в себя и стала вести прежний образ жизни.
Лето было, однако, довольно дождливое. И однажды, вся промокшая, возвращаясь домой, Екатерина встретила своего портного. Увидев в таком виде принцессу, он воскликнул:
- Как вы себя отделали, ваше высочество. Теперь я не удивляюсь, что едва поспеваю шить амазонки и что у меня постоянно требуют новых.
Екатерина любила носить амазонки исключительно из шелкового камлота, но у них был большой недостаток: от дождя они садились, а от солнца выгорали. Потому и приходилось их постоянно менять. Сама же Екатерина придумала себе сёдла, на которых можно было сидеть как угодно: они были с английским крючком и можно было перекидывать ногу, чтобы сидеть по-мужски; кроме того, крючок отвинчивался и другое стремя спускалось и поднималось, как угодно, и смотря по тому, что наездница находила нужным. Екатерина любила ездить по-мужски, перекидывая ноги через круп коня (правда, когда этого никто не видел), для этого даже и юбки с разрезом надевала, которые прикрывали ей ноги.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1.
Страсть вельмож и царедворцев к театральному действу, привитая еще императрицей Анной Ивановной, прижилась в столицах. И Елизавета Петровна также никогда не отказывала себе в удовольствии поприсутствовать на спектаклях. Особенно любила смотреть спектакли, которые давались на сцене открытого с подачи Бурхарда Миниха Шляхетского корпуса. Там в это время вовсю блистал молодой поэт и драматург Александр Сумароков. Сама склонная к театральным переодеваниям в мужские костюмы, Елизавета любила наряжать других. В пьесах, разыгрываемых при дворе воспитанниками кадетских корпусов, женские роли раздавались молодым людям, и Елизавета придумывала для них костюмы. Так, в 1750 г. она собственными руками одела кадета Свистунова, игравшего роль Оснельды в трагедии Сумарокова «Хорев». В другом же спектакле, уже в Царском селе, куда прибыла для показа спектаклей первая профессиональная русская труппа под руководством Федора Волкова, роль все той же Оснельды во все том же сумароковском «Хореве» исполнял земляк Федора Волкова, юный Иванушка Дьяконов-Нарыков. И снова Елизавета Петровна лично надела на Оснельду брилли-анты и тут же назвала Дьяконова Дмитревским, так был юноша похож на польского графа Дмитревского, состоявшего тогда кавалером посольства в Петербурге. Так, с легкой руки императрицы впервые у русского артиста появился сценический псевдоним – Дмитревский.
Охота, амурные истории и театр – вот три кита всего периода царствования дочери Петра. Но если в театре редко кто мог испортить настроение императрице, то на охоте, к сожалению, сие происходило не раз.
Как-то в подмосковном Софьине, в окрестностях Москвы, куда Елизавета с многочисленной свитой изволила выехать на охоту в погожие дни 1750 года, остановились и разбили царские шатры на живописной лесной поляне. И все бы ладно, но монархине вдруг показалось, что зайчишек, коих она страсть как любила выслеживать и травить собаками, решительно мало. Вернувшись практически с пустыми руками, Елизавета набросилась на егермейстера:
- Знал ли ты, сударь, что я приеду сюда охотиться?
- Как не знать, государыня-матушка, – согнувшись в виде вопросительного знака, ответствовал управляющий, понимая, что будет ему сейчас крутая выволочка.
- Тогда почему не позаботился о зайцах? Зайцев в лесу было мало и этим ты испортил мне охоту, дурак. А все потому, что я больно жалостлива к таким, как ты, которые ничего не смыслят в управлении.
 Распекая главного зайчатника, Елизавета Петровна все более распалялась. Всякому, наступала она, надлежит уметь вести свои дела, уж ей-то пришлось научиться сему смолоду.
- Вот, покойная Анна Ивановна, этакая скупердяйка, давала на содержание моего Двора сущую малость, а долгов-то не было! У меня их не было, – повторила она с каким-то иезуитским удовольствием, – потому что я боялась бога и не хотела, чтобы моя душа пошла в ад, если бы я умерла и мои долги остались неуплаченными.
И тут ее гневные взоры упали на великую княгиню Екатерину, сопровождавшую ее. Супруга наследника престола стояла перед ней во всей своей красе, в красивом и дорогом лиловом платье, вышитом серебром.
- Ты что это, милая моя, али на бал собралась? – довольно симпатичное лицо императрицы сейчас было перекошено от злости, кончик курносого носа при этом смешно вздрагивал от каждого слова. – Я никогда бы не вздумала надеть дорогое и нежное платье на охоту. Ты в нем, скорее, охотно убежала бы вместе с зайцами, чем стреляла бы в них.
Екатерина покраснела и готова была расплакаться. Но тут, желая положить конец этой сцене, за принцессу вступился последний при царском дворе придворный шут Петр Аксаков. Он подошел к Елизавете и протянул ей свою шапку.
- А поглянь-ка, матушка, какого дивного зверя я нонече на охоте поймал.
Аксаков раздвинул края шапки, на дне которой сидел взъерошенный ежик. Однако Елизавета все еще не остыла от гнева и потому ей показалось, что в шапке у шута сидит мышь. Императрица пронзительно вскрикнула, замахала руками и со всех ног помчалась в свой шатер. Она и так была расстроена неудачной охотой, а тут еще эта мышь… Елизавета Петровна ужасно боялась мышей. Настроение у нее совсем испортилось, и она даже обедала в своей палатке в одиночестве. Для Аксакова происшествие имело более печальные последствия – на следующий день шута доставили в Тайную канцелярию, где по приказанию Александра Ивановича Шувалова его пытали с пристрастием за то, что он напугал ее величество.
- Для чего ты это учинил? Кто тебя это сделать подучил?
- Так, желамши развеселить матушку-императрицу, уж больно гневлива в тот час сделалась. Вот и дернул меня черт показать ей ежа.
Между тем, этот предок знаменитого писателя Сергей Аксакова был не простых кровей – дворянских и весьма древних. Петр Дмитриевич Аксаков был отпрыском древнего дворянского рода, восходящего к знатному варягу Симону Африкановичу, тому самому, что в 1027 году прибыл в Киев и построил в Киево-Печерской Лавре церковь во имя Успения Пресвятой Богородицы. Пращуром же самого рода был Иван Федорович Вельяминов по прозвищу «Аксак» (хромой), подвизавшимся на государевой службе во времена Ивана III. В XVI–XVII веках среди Аксаковых можно встретить много наместников, стряпчих и прочих близких к царю людей. Дед нашего героя, стряпчий Семен Протасьевич Аксаков служил у царского стола «тишайшего» Алексея Михайловича при приемах знатных иноземцев. Отец же его, Дмитрий Семенович, был стольником при Дворе царицы Прасковьи Федоровны.
Однако Елизавета Петровна умела прощать, тем более что были веские основания воспринять предерзкую выходку Аксакова как дикую, но невольную шутку. Склонность к юмору и меткому слову довершили дело, Аксаков стал неизменным спутником императрицы, участником всевозможных дворцовых празднеств, балов, куртагов, выездов. При этом он сумел настолько оправдать себя перед государыней, что комиссии под руководством обер-прокурора Никиты Трубецкого предписывалось не судить Аксакова.
К началу пятидесятых годов чувства Елизаветы к супругу Алексею Разумовскому не то, чтобы остыли, но стали, так сказать, менее осязаемы для нее. Виной тому в большей степени было частое пьянство Разумовского. Но так устроена монархическая власть, что монарх не может оставаться без фаворита. А фаворита всегда поддерживает какая-нибудь сторона из ближайших царедворцев. Две партии были и в это время – Бестужев боролся с Шуваловыми. Императрица не отдавала никому предпочтения, тем упорнее была и борьба. Бестужев воздействовал на Елизавету через Разумовского, Шуваловы, Петр и Александр Ивановичи, – напрямую. Но обе партии безошибочно раскусили легкое охлаждение императрицы к Разумовскому, и Шуваловы тут же подсуетились – подрос их двоюродный брат Иван Иванович Шувалов и они не преминули сблизить его с Елизаветой Петровной.
 Иван Иванович Шувалов начал придворную службу в качестве пажа в 1742 году, когда ему едва исполнилось пятнадцать лет. А спустя семь лет он получил звание камер-юнкера. Еще через год сорокалетняя Елизавета обратила более пристальное внимание на красивого и умного камер-юнкера, интимно приблизив его к себе. Разумовский понял, что это не мимолетное увлечение его ветреной венценосной супруги, и устроил ей сцену ревности.
Впрочем, Алексей Григорьевич отыгрывался на Петре Шувалове на охоте, когда расслаблялся исконно русским способом – выпивкой. И в такие минуты он забывал про свою доброту и становился довольно буйным. Всякий раз, когда Петр Иванович получал от императрицы приглашение на охоту, его жена, Мавра Егоровна, ставила свечи в его отсутствие и по возвращении его служила молебен, если праздник обходился без палочной расправы Разумовского.
Елизавета Петровна в очередной раз посетила Шляхетский кадетский корпус, где кадеты играли спектакль по пьесе Александра Сумарокова «Синав и Трувор», в котором главную роль – Трувора играл двадцатидвухлетний красавец-кадет Никита Бекетов, сын симбирского воеводы, полковника Афанасия Алексеевича Бекетова.
Трувор-Бекетов появился на сцене в великолепном костюме, который еще более подчеркивал его трудно описуемую красоту. Вглядываясь в молодого актера, императрица вдруг вспомнила его: пару лет назад она уже видела его в спектакле, и его игра так ей понравилась, что вскоре после этого воспитаннику Шляхетского корпуса присвоили чин сержанта. Глаза у Елизаветы заискрились. Кто-то за кулисами обратил внимание Бекетова на императрицу. Лучше бы он этого не делал: молодой актер старался играть еще лучше, но от перенапряжения смутился, из-за чего слова роли вылетели у него из головы. Вконец расстроившись, и, не в силах превозмочь усталость, Бекетов прямо на сцене заснул глубоким сном. Спектакль оказался на грани срыва. Сумароков закатывал глаза и заламывал руки. Режиссер счел за лучшее опустить занавес. Однако с этим была не согласна императрица, она жестом приказала снова поднять занавес и продолжать спектакль, музыканты заиграли под сурдинку томную мелодию, а в это время Елизавета спустилась из ложа на сцену, присела на своевременно принесенный табурет и, нежно улыбаясь, с блестящими и влажными глазами любовалась заснувшим актером. Тотчас же по зале пронеслись слова:
- Она его одевала!
Буквально на следующий день Бекетов был произведен в подпоручики, а еще несколько дней спустя Никита Бекетов был взят из корпуса и получил чин майора. К Разумовскому пришел торжествующий Бестужев. Увлечение императрицы юным майором открывало новые перспективы в его закулисной борьбе с Шуваловыми.
- Граф Алексей Григорьевич, токмо бы момент не упустить! – с места в карьер начал канцлер. – Нашлась замена графу Ивану Иванычу. Ты же понимаешь, юность сего новоиспеченного майора не предполагает угрозы нашему благополучию.
Разумовский и сам не рад был возвышению Ивана Шувалова, поэтому Бестужеву не трудно было убедить фаворита походатайствовать перед императрицей за Бекетова.
- Сегодня же и переговорю с ее величеством, – кивнул Разумовский.
Не прошло и месяца, как Бекетов оказался в адъютантах у Разумовского, а жена другого его адъютанта, Елагина, одела Бекетова в тонкое белье и кружева, у него появились драгоценные кольца, бриллиантовые пуговицы, великолепные часы. Далее заботу о гардеробе Бекетова взял на себя Бестужев. Новый любимец предстал перед императрицей во всей своей красоте и молодости. Елизавета была окончательно покорена:
- Ну, иди сюда, дружок, – возлегая на царском ложе в кружевном белье, императрица протянула к Бекетову руки, улыбаясь.
В мае 1751 года Никита Бекетов уже в чине полковника переселился в Зимний дворец, а Ивану Шувалову ничего не оставалось, как уехать из Петербурга. Покои молодого фаворита находились рядом с апартаментами императрицы. Довольный Алексей Петрович Бестужев потирал руки, а Петр Иванович Шувалов ходил чернее тучи и едва не вырвал со своей головы последние волосы. Благо, париков у него было предостаточно.
Летом, как и обычно, весь двор переехал из Петербурга в Петергоф. Разумеется, туда же уехал и Бекетов. Вот оно, счастье! Прекрасный город, великолепная природа, чистейший воздух, любовь ее величества. Страсть к искусству воспылала в юном полковнике с необыкновенной силой. Он организовал хор мальчиков и заставлял молодых людей петь мелодии собственного сочинения, а, дабы преждевременно не мешать императрице, Бекетов уводил молодежь для спевок в парк, на берег Финского залива. Но именно эти прогулки по парку, при умелом развороте, дали в руки не сдавшихся Шуваловых и их друзей козырные карты. Тут же была пущена сплетня, что молодой полковник неравнодушен к мальчикам, и вообще-то надо разобраться, чем они там занимаются под шум волн. А тут еще и солнце сыграло завистникам на руку – на загорелом лице юного фаворита высыпали веснушки.
Никита Афанасьевич, каждый вечер разглядывая себя в зеркало, едва ли не плакал – что случилось с его лицом! Как же теперь он в таком обличии явится к императрице? Хороший цвет лица в XVIII веке считался одним из главных украшений аристократов.
Теперь уже Петр Шувалов довольно потирал руки. Жена его, Мавра Егоровна, вручила супругу склянку с неким белым кремом.
- Вручи-ка, сударь, эту вот склянку Никитке Бекетову. Пущай мажет свою физиогномию энтой штуковиной.
- Это что? – удивленно разглядывая на свет белую смесь, поинтересовался Шувалов.
- Белила! – загадочно произнесла Мавра Егоровна и улыбнулась, обнажив свои черненые углем зубы.
Петр Иванович Шувалов правильно ее понял. И уже вечером того же дня вручил склянку Бекетову.
- Кажный день, с утра и ввечеру, не забывайте, сударь, мазать лицо этими белилами, – наставлял он молодого человека.
- И что будет?
- Во-первых, поначалу вы ваши веснушки просто спрячете под белилами от взора ее императорского величества. Во-вторых, со временем, они попросту исчезнут.
Обрадованный Бекетов, не ожидая никакого подвоха от прожженного царедворца, начал послушно мазать лицо специально изготовленными белилами. И веснушки, и в самом деле, вскоре исчезли, когда солнце укрылось за осенники тучами. Зато лицо Бекетова в изобилии покрыли крупные прыщи. В то же время к Елизавете подошла Мавра Егоровна Шувалова, доверительно зашептав своей подруге юности:
- Государыня-матушка, заметила ли ты, во что превратили грязные амурные дела лицо Никитки?
- Сама бьюсь в догадках.
- Знающие люди говорят, что болезнь сия воспылала от содомского греха. Может быть, он болен дурной болезнью? А не заразен ли сей красавец?
Мавра знала, куда целить – Елизавета весьма брезгливо относилась к подобному греху, но все же она любила Бекетова.
- Но я же не могу вот так, беспричинно, отказать Никитушке, после всего, что у нас с ним было.
- А ты удали его, яко человека скверного поведения.
Императрица так и поступила: передала через статс-даму свое решение не показываться более ей на глаза, и в испуге тут же уехала из Петергофа, запретив молодому человеку следовать за собой. Бекетов от такого поворота судьбы заболел лихорадкой и окончательно испортил свое и без того пошатнувшееся дело словами, сказанными им в лихорадочном бреду. Но по выздоровлении его удалили от двора за «непристойное поведение».
Впрочем, сердобольная императрица не бросила его на произвол судьбы, подарив теперь уже бывшему любовнику имение Отрадное в Астраханской губернии.
Петр Шувалов тут же послал гонца к двоюродному брату, и Иван Иванович галопом примчался в столицу и вновь предстал пред ясны очи императрицы. Правда, к тому времени Алексей Разумовский уже смирился со своей участью, перестал терять голову от ревности и сохранял свойственные ему рассудительность и спокойствие: фавориты приходили и уходили, возвышались и исчезали, а он все равно оставался супругом императрицы. Что, впрочем, однажды не помешало недоброжелателям Разумовского обвинить Алексея Григорьевича в составлении заговора с целью убийства наследника престола великого князя Петра и его супруги Екатерины.
Это произошло в 1753 году, когда Петр с Екатериной отдыхали на любимой даче Разумовского и самой Елизаветы в Гостилицах, что в пятидесяти верстах от Петербурга.
Некогда, три с лишним десятка лет назад сие шведское село в Ингерманландии, отвоеванное у Швеции, Петр I подарил тогда еще капитану Бурхарду Миниху, который вскорости построил на вершине горы земляную «потешную крепость», с бастионов которой палили пушки в дни праздников. На холме были построены усадебный дом со службами, речка Гостилка перегорожена плотиной, на ней построена экзотическая мельница и красильный завод. За тот период, когда Миних владел Гостилицами, была создана роскошная усадьба. Указом от 7 октября 1743 года Гостилицы были подарены Алексею Разумовскому, который часто привозил сюда Елизавету Петровну. Совсем недавно на горе построили колокольню, звон колоколов которой был слышен за десять верст. Тогда гора и получила свое название (Колокольня).
И вот в 1753 году случилось так, что в то время, когда на даче отдыхали Петр с Екатериной, дом провалился, едва не похоронив под обломками племянника императрицы с супругой. Разумеется, Разумовский здесь был абсолютно ни при чем, виноват был архитектор, перестраивавший усадебный дворец, но Алексея Григорьевича заподозрили в составлении заговора, в толпе распространились про него оскорбительные и компрометирующие слухи, к вящей радости всего семейства Шуваловых, и у судей и палачей в Тайной канцелярии, которой заведовал Александр Иванович Шувалов, закипела работа.
Естественно, против самого Разумовского нарыть ничего не удалось, зато следователи напали на след довольно странного происшествия. Некая Авдотья Никонова, крепостная девка помещика Бачманова, показала, что в Тихвинском монастыре живет женщина по имени Лукерья Михайловна, выдававшая себя за дочь персидского царя и жену Алексея Разумовского. Она была будто бы насильно выдана за него замуж самой царицей Елизаветой вследствие того, что на ней хотел жениться великий князь. В подтверждение своих рассказов она показывала письма, полученные ею от своего мужа и от племянника императрицы.
В ту эпоху ходили еще более странные и совершенно фантастические слухи, и данный рассказ не заслуживал бы нашего внимания, не будь того удивительного факта, что Лукерья Михайловна была объявлена невинной, а Никонова была наказана кнутом и сослана неизвестно куда. Между тем обвинения ее не были полной выдумкой, ибо стали предтечей знаменитой впоследствии на весь мир истории княжны Таракановой, предполагаемой дочери Елизаветы и Разумовского, которая впервые появилась в Европе именно под видом персидской принцессы.
Сам же Алексей Григорьевич, от греха подальше, подарил Гостилицы брату Кириле, который с воодушевлением принялся благоустраивать усадьбу по своему вкусу, добавив пруды, гроты и фонтаны, часть из которых сохранилась и доныне.

2.
В 1753 году императрица Елизавета со всем двором вновь засобиралась переезжать в Петербург. Постоянные нашептывания и недовольства князем Яковом Шаховским первосвященников да генерал-прокурора Трубецкого все-таки возымели свое действие – Елизавета решила убрать князя из Священного Синода и пожаловать его в чин генерал-кригс-комиссара. Благо, место оного освободил произведенный в генерал-аншефы Степан Федорович Апраксин. Должность эта называлась по-хитрому, хотя на самом деле генерал-кригс-комиссар – это не кто иной, как главный снабженец вооруженных сил.
По своему обыкновению, князь Шаховской тут же досконально стал изучать разного рода инструкции и наставления, долженствующие исполнять генерал-кригс-комиссару, и в числе первых инструкций наткнулся на узаконенную еще императором Петром Великим инструкцию, в которой, между прочим, были и такие слова: «Генерал-кригс-комиссару надлежит быть доброму эконому и пользу своего государя крепко хранить; военным чинам жалованье по их окладам производить за действительную службу, а в отлучках и излишних прогулках находящимся оного не производить».
Но тут же наткнулся на противодействие двух елизаветинских фаворитов, братьев Шуваловых, бывших в чине генерал-аншефов.
Граф Петр Иванович Шувалов, генерал-адъютант ее величества, командир одной из армейских дивизий, написал князю Шаховскому письмо, в котором сообщал, что ее величество изустно повелела  передать генерал-кригс-комиссару, что один из штаб-офицеров шуваловской дивизии по прошению для его нужд уволен от службы на год, но жалованье ему за все это время следует платить по чину. Шаховской даже бровью не повел на такую просьбу царского фаворита. Он тут же сел за бюро и обмакнул перо в чернильницу: «По оному вашего сиятельства сообщению, за силою о таких словесных объявлениях узаконений, и еще же как точно моя инструкция таким, для своих нужд отлучающимся, жалованье из казны производить запрещает, исполнить не могу без точного, за собственноручным ее величества подписанием, указа».
Шувалов просто остолбенел от такой дерзости.
- Да сей князь просто не в себе, коли позволил так мне ответствовать!
И повод отомстить Шаховскому у Петра Шувалова вскоре отыскался. Однажды поутру во дворце была созвана конференция для обсуждения развязанных в то время в Европе военных действий. На конференцию были приглашены все военные чины первых трех классов – генералы и члены Военного Совета. Разумеется, генерал-кригс-комиссар Шаховской относился к их числу. Но едва князь появился в зале, как его тут же окружили со всех сторон и стали требовать исполнения всех их финансовых требований, которые Шаховской исполнять отказался в силу их непонятности.
- Нонече ваша должность не такова, что в Синоде, – с издевкой и легкой усмешкой набросились они на него. – А время не терпящего исполнения требует. И невозможно всегда заручаться письменным согласием ее императорского величества.
- А ежели и во время военных действий так все по точным узаконениям и указам производить и исполнять будешь, тогда великие остановки и невозвратимые со временем утраты приключать будешь, – добавляли другие.
Но князю Шаховскому не впервой было отбиваться от подобных нападок, потому он совершенно спокойно им ответствовал:
 - Конечно, не инако, и чтоб вы заблаговременно о том знали и соизволили б исходатайствовать мне от ее величества такие указы, дабы я во всякое время по всем их письменным и словесным требованиям исполнял, в чем со тщанием и повиноваться буду. Буде же таких указов не будет, чтоб не жаловались на меня и на мои в том упорства, ибо я без того не токмо по собственным ваших рассудков требованиям, но ниже по словесным, объявленным чрез других именным указам излишнего сверх узаконенных порядков исполнять не буду. А ежели вам удивительно такое в том мое упрямство, так я таким быть от ее величества научен чрез многие дела в бытность мою в Синоде.
Генералитет зашумел, стал возмущаться. Кто-то, поняв, что от князя Шаховского таким образом ничего добиться не удастся, просто отшел в сторону.
Но все были так увлечены спорами, что не заметили даже, как из своих внутренних покоев в зал вышла императрица. Затем тут же замолчали и стали кланяться Елизавете. И начались обычные в таком случае разговоры о разных дворцовых слухах и сплетнях. А Яков Петрович Шаховской вдруг сообразил, что именно в данный момент, при таком собрании он сможет расставить все точки над «i». И, не медля более, стал подходить к каждому генералу и негромко, но так, чтобы это привлекло внимание императрицы, а с ее помощью и окончательно разрешить этот спор, заговаривал:
- Не изволите ли о бывшем нашем несогласии и споре, как я изъяснял, на меня представить ее величеству, кои все теперь могут высочайшим ее величества указом решены быть?
Генералы раздражались необыкновенно и так же тихо, а некотороые и вовсе более жестами, нежели словами, давали ему понять, чтобы он о том перестал говорить. Но Шаховской твердо гнул свою линию:
- Ну, тогда не пеняйте, когда в самонужнейшем случае мое удивительное упрямство приключит вам затруднения.
Но Елизавета, то ли не заметя этого вовсе, то ли не придав этому значения, села за стол на свое место и приказала:
- Господа, пожалуйте за стол и приступим к тому делу, ради коего и собрались.
Чтение и рассуждение о военных делах в Европе продолжалось несколько часов, после чего явно уставшая императрица удалилась в свои покои, а генералитету велела объявить, что еще и завтра в назначенный поутру час в собрание для окончания оных рассуждений быть, кои в оном собрании пристойным положением и окончили. Но и на следующий день спор Шаховского с генералами прошел мимо ушей императрицы. Князь был этим несколько удручен, но полагал, что рано или поздно, спор все-таки разрешится в его пользу, как то не раз бывало и в бытность его службы обер-прокурором Священного Синода.
Впрочем, если вся страна заражена взяточничеством и коррупцией, нужно иметь слишком большую силу воли и жесткий характер, чтобы и самому не поддаться всеобщей болезни и не заразиться чем-либо подобным. Особенно, если у тебя есть какие-то финансовые проблемы (или хотя бы затруднения), а тебе предлагают их решить одним-единственным росчерком пера.
В том же году князю Шаховскому пришлось столкнуться с уже небезызвестным нам купцом и, одновременно, английским консулом Вулфом, одним из финансистов и осведомителей герцога Бирона.   
Дело в том, что еще с тех давних, анненских времен Вулф снабжал русскую армию знаменитым английским сукном, из которого шили форму для рядового и унтер-офицерского состава. Но контракт его на поставку сукна подходил к концу. В то же время князь Яков, уже окончательно освоившийся в своей новой должности, провел ревизию российских суконных фабрик и вполне убедился, что русские люди производят сукно ничуть не худшее, нежели англичане, зато выходит оно гораздо дешевле. И князь направил в Правительствующий Сенат и Военную коллегию письменное служебное доношение о том, чтобы более впредь в армию на мундиры английских сукон не подряжать, уверяя притом вполне убедительно данные инстанции, что он отныне и впредь будет снабжать всю русскую армию сукном с российских фабрик. А тут как раз подошел срок очередному контракту с англичанином. Разумеется, Шаховской дал понять, что продлевать контракт с ним он не будет.
Что тут началось! Поняв, что навсегда теряет в России весьма прибыльный бизнес, Вулф тут же поднял на ноги и за уши всех своих вельможных должников (а таковых у него при дворе Елизаветы было немало, и среди первых те же братья Шуваловы).
На князя началось не просто давление. Любая его попытка навязать для шитья мундиров для русских солдат, унтер-офицеров и даже офицеров грубо высмеивалась и дурно истолковывалась. Русские люди тем и знамениты, что пресмыкаются не только перед каждым мало-мальски приметным иноземцем, но еще и отказываются от собственного производства, от собственной продукции (по качеству ничуть не уступающей импортным, а по цене так гораздо более дешевой) в пользу чужеземного. И не всякий российский чиновник в такие моменты станет настоящим патриотом, радеющим за интересы, как бы сейчас сказали, отечественного производителя. К счастью, бывают белые вороны. В то время ею оказался князь Яков Шаховской.
Впрочем, и он чуть было не поддался общему соблазну.
Вулфу не составило большого труда отыскать двух ближайших друзей князя и за определенную, немалую, разумеется, мзду он их попросил оказать содействие в своем благородном деле – обеспечить русскую армию лучшим в мире сукном для мундиров из самого Манчестера.
- Но это весьма нелегкое и почти бесперспективное занятие, – отодвигая от себя пустую тарель с косточками, оставшимися от запеченного лебедя, и в голос рыгнув, ответствовал один из приятелей Шаховского.
- Из всего вашего велеречивого высказывания ключевым мне видится слово «почти», – произнес Вулф по молчаливому жесту которого слуга поставил на стол новую перемену блюда, а другой вновь наполнил кубки гостей знаменитым шотландским виски. – Я ведь знаю, господа, что у князя Якова дочь на выданье, а приданого для нее он не заготовил. Согласитесь, негоже генерал-кригс-комиссару выдавать свою дочь замуж бесприданницей.
- Вы на самую больную мозоль князя Якова наступили, господин Вулф, – согласился второй собеседник. – Но что вы имеете ввиду под приданым княжны?
- Уж, поверьте мне, я не обижу князя. Да и вас также, господа.
Обед продолжался еще целый час, и вся беседа вертелась вокруг одной и той же темы. В конце приятели заверили английского посланника, что они попробуют убедить князя Якова в необходимости пролонгации договора с ним. Обнадеженный Вулф тяжело, но облегченно выдохнул, провожая русских вельмож до самых карет.
Когда на следующий те же оба приятеля обедали теперь уже с князем Шаховским, они в деталях передали ему разговор с английским посланником, впрочем, не очень надеясь на положительный результат. Но Шаховской возьми и спроси их:
- Велика ль из того мне и вам прибыль будет?
Приятели даже опешили, но, переглянувшись, быстро взяли себя в руки.
 - Вам, князь, сервиз серебряный или вместо того 25 тысяч рублев золотою монетою, а нам каждому по пять тысяч рублев.
Князь вздрогнул – цифра, и в самом деле, немалая, почти две его годовые зарплаты на столь высоком и ответственном посту. А у него ведь старшая дочь, четырнадцатилетняя Аннушка, на выданье. Князь Федор Голицын ее руки просит.
Приятели, поняв, что задели нужную струнку князя, усилили свое наступление, объясняя, что у князя не так уж и много доброжелателей среди царедворцев и прочих вельможных особ, зато у английского посланника их целое море. И не надобно и без того усугублять свое положение отказом. В конце концов, не им же, князем, это дело (покупка сукна у англичан) начато, не ему его и заканчивать. Наконец, князь Шаховской решил прервать разговор, заявив
- Судари мои, я имею нужду теперь ехать ко двору, а вы на другой день милости просим ко мне отобедать. Тогда и решительный ответ вам свой скажу.
На том и расстались. И конец нынешнего дня, и половину следующего мысли о двадцати пяти тысячах рублей не давали покоя князю. Князь даже хотел посоветоваться о том с супругою своею, Александрой Алексеевной, урожденной Путятиной. Однако же, спохватившись, решил этого не делать. И, в конце концов, собрав в кулак всю свою волю, решил не поддаваться на заморские посулы и тем самым не пятнать мундир патриота своего Отечества.
Потому и когда в обеденное время к нему в дом вновь заявились приглашенные им приятели с сообщением, что английский посланник Вулф просил их взять его с собою к князю на обед, но они пригласить его не осмелились без воли на то хозяина, Шаховской, весьма довольный этим обстоятельством, ответствовал:
- Я весьма тем доволен, что его теперь здесь нет, ибо я твердое положил себе правило, чтоб такою дружбою, которая справедливость повреждает, никогда не пользоваться. И вот, мои друзья, на домогательства господина Вульфа мое положенное решение! Прошу его уверить, что я справедливость, славу моей монархини и пользу моего отечества ни за какую цену продавать не намерен, и когда вы меня истинно любите и храните паче интереса честь – справедливости, то вы меня больше к тому склонять не будете.
Этим ответом князь весьма огорчил своих гостей и, надо ли подчеркивать, насколько он испортил им обеденное настроение. С другой стороны, началась тихая, неприметная для других англо-русская война на уровне английского посланника и русского генерал-кригс-комиссара.
Вулф еще более усилил свои происки в надежде все-таки добиться права хотя бы на ближайшие несколько лет поставлять английское сукно для российской армии. А князь Шаховской, со своей стороны показывал и доказывал всем придворным вельможам, кичившимся своими изысканными щегольскими нарядами, сшитыми из того самого, поставленного Вулфом, сукна, что русское сукно отнюдь не уступает английскому. А, имея уже опыт борьбы с подобного рода происками, князь на одном из куртагов сумел вручить императрице записку о домогательствах Вулфа и о том, что надобно мундиры для русских солдат шить из русского сукна. Осталось дело за малым – дождаться воли и решения Елизаветы Петровны.
И ответ императрицы не заставил себя долго ждать. Шаховскому доложили о том, что его уведомление возымело действие, и Елизавета Петровна публично и неоднократно объясняла защитникам и радетелям английского посланника и его купеческих порывов:
- Сие, за что ратует господин генерал-кригс-комиссар, мне зело лепо. И нашему величеству угодно будет коли российская армия не из иноземных, но из своих продуктов всеми потребностями, а наипаче сукнами, за которые по нескольку сот тысяч денег Англия от нас получала, довольствована будет.
Это была полная победа князя Шаховского. Сенату с Военной коллегией ничего другого не оставалось, как только утвердить решение императрицы. С того времени российская армия вместо английского сукна довольствовалась сукнами, выработанными на российских фабриках. Соответственно, и деньги текли уже не на туманный Альбион, а пополняли российскую казну.
Князь Шаховской почувствовал свою силу и, находясь в возвышенном состоянии, зная, что за его спиной находится императрица, старался меньше обращать внимания на происки против него его недругов. Он периодически курсировал по долгу службы между Петербургом и Москвой. К тому же, в Европе разошелся прусский король Фридрих. Дыхание войны стало ощущаться даже в границах Российской империи. Значит, главному интенданту русской армии, каковым и был князь Яков, работы прибавлялось.
Начался всероссийский рекрутский набор. Многочисленные команды рекрутов прибывали в Москву. И было среди них немало больных, которых, естественно, тут же направляли в Московский генеральный госпиталь, находившийся под попечительством князя Шаховского.
И вот как-то на исходе зимы на полпути к госпиталю Шаховской повстречал несколько дровней, наполненных лежащими солдатами и рекрутами, препровождаемые несколькими их здоровыми товарищами.
- Ну-ка, останови! – велел он кучеру, и когда карета остановилась, князь открыл дверцу и спросил снявших перед ним шапки солдат:
- Куда вы их везете?
Бывший при них за старшего унтер-офицер, тут же приложил руку к козырьку и отчеканил:
- Ваше превосходительство, оные рекруты для излечения от тяжких болезней отправлены были со мною от команды в генеральный госпиталь, но их в оный за теснотою не приняли и велено мне обратно отвезти их в команду.
Князь вышел на дорогу и осмотрел больных, лежавших на дровнях вповалку. Вид у многих был жалкий. Иные же из них то ли и вовсе уже померли, то ли готовились отдать богу душу.
- Ты вот что, приятель, поворачивай обоз назад и вези их за мною в госпиталь. Я их там помещу.
- Слушаюсь, ваше превосходительство!
Но князь даже не предполагал, как все было непросто. Едва дровни с больными, сопровождаемые каретой генерал-кригс-комиссара, подъехали к госпиталю, как оказалось, что у большого крыльца стояло еще несколько дровней с лежачими больными. Увидев, кто подъехал, тут же выскочили на крыльцо главный врач с несколькими медицинскими служителями и комиссар, надзиравший за состоянием больных в этом госпитале. И как только Шаховской вышел из кареты, к нему подбежали доктор с комиссаром.
- Ваше сиятельство, умоляем вас, не ходите далее крыльца, – произнес комиссар.
И доктор тут же добавил:
- Чрез три дни, как вы в последний раз у нас были, чрезвычайное множество из разных команд солдат и рекрут навезли больных, а по большей части в жестоких лихорадках и прилипчивых горячках.
- У нас в ведомстве уже более девятисот больных, – снова объяснял комиссар. – И теми не токмо все покои в нижнем и верхнем этаже, но и сени наполнены, и от тесноты сделалась великая духота, а для холодного времени отворять всегда окно не можно. И тако не токмо они один от другого заражаются, но и здоровые, призрение и услужение им делающие, от того впадают в болезни, а от команд почти непрерывно еще присылки таких умножают, коих мы обратно в их команды отсылать принуждены, и для того и сих, лежащих на дровнях, обратно ж в команды отправить намерены, чтоб они, на счет госпитальный, число мертвых не умножали.
Но тут, поняв, кто он таков, Шаховского окружили унтер-офицеры, присланные с больными, и стали упрашивать его распорядиться о приеме их подопечных.
- Вы токмо поглядите, ваше сиятельство, сколь у нас уже перемерло в пути, а другие в прежалостном состоянии на стуже дрожат.
Князь поначалу даже растерялся. Пожалев и вернув с полпути назад одних, он, таким образом, просто добавил конкурентов другим. И он принял решение все-таки пройти внутрь госпиталя и лично убедиться в плачевном ли состоянии тот находится. Главврач, в испуге, что князь может и сам заразиться, пытался удержать его, прихватив за руку.
- Ваше сиятельство, вы тем никакой помощи учинить не сможете, а сами, конечно, такою же болезнью заразитесь.
- Проводите меня, голубчик, хочу лично осмотреть покои больных, – настаивал на своем Шаховской.
 И он сам тут же пошел через первые от крыльца сени, уже в которых лежали больные, между которыми был лишь узкий проход. Доктору с комиссаром ничего не оставалось, как проследовать за князем. Но, войдя в первую же палату, князь остановился – в нос шибанула дурная вонь. Пока нос привыкал к запаху, глаза князя шарили по переполненной палате: одни стонали едва ли не криком; другие просто кричали от нестерпимой боли, третьи бились в беспамятстве от жара, иные, наоборот, кутались в пледы и одеяла, спасаясь от телесной дрожи, иные же и вовсе доживали последние минуты своей жизни. И окна открывать доктор запретил строго-настрого, дабы сквозняком не усугубить самочувствие больных еще и простудою.
Шаховскому сделалось дурно.
- Ваше сиятельство, идемте-ка на воздух.
Доктор подхватил князя под одну руку, комиссар под другую, и вдвоем они, едва ли насильно вывели Шаховского на улицу через все те же сени.
Отдышавшись на крыльце, Шаховской стал вертеть головой во все стороны, пытаясь рассмотреть в близлежащих строениях возможности для расширения госпиталя.
- А скажите мне, господа, кто в этих ближайших зданиях обитает? – поинтересовался он.
- Да наши же, госпитальные служители, – ответил комиссар.
- Тогда вот что, судари мои, прикажите немедля тех служителей вывесть в наемные квартиры, а в их покои поместить больных.
- Ваше сиятельство, – едва ли не хором ответили главврач с комиссаром. – Именно этим мы вчерась и занимались весь день, но способа не нашли, ибо поблизости наемных квартир нет.
- Да и вдали вокруг по разнесшемуся о больных наших слуху ни за какую цену в наем в госпитальное ведомство своих дворов не отдают, – тяжело вздохнув, заключил комиссар.
- Хорошо, господа, я возьму сей вопрос на собственное попечение. Не может быть, чтобы мы не нашли выхода.
 Князь Шаховской не любил бросать слова на ветер. Вернувшись в свою контору, он стал изучать ситуацию в близлежащих к госпиталю кварталах и вот что выяснил: неподалеку от конюшенного ведомства было несколько порожних покоев, а совсем неподалеку от госпиталя, позади дворцового сада на берегу Яузы-реки, стояло еще одно большое деревянное строение. Князю сообщили, что он числится по ведомству дворцовой канцелярии в качестве пивоваренного двора, но теперь, в отсутствие ее величества, двор пуст, а живет в нем только комиссар, отвечающий за это строение. К тому же деревянный дом весьма обветшал и даже уже принято решение о его переносе в другое место. Князь приказал пригласить этого комиссара к нему. Тот и явился по зову достаточно быстро и в процессе разговора с генерал-кригс-комиссаром подтвердил всю ту информацию, которая уже была известна князю.
А еще комиссар добавил, что, помимо этого здания, неподалеку есть несколько пустующих изб и амбаров, в которых, если там починить полы и потолки, можно разместить немало жителей.
- Вот что, голубчик, – обрадовался такому повороту Шаховской, – вы, вероятно слыхивали, сколь много в центральном госпитале злостраждущих в болезнях не имеют возможности получить докторскую заботу, ибо не хватает места. Так вот, не могли ли бы вы мне все те строения на некоторое время к употреблению отдать?
- Как же, ваша светлость, и слыхивал, и видывал. И рад бы помочь, однако же без позволения дворцовой канцелярии того учинить не смею.
Шаховской тут же отправил офицеров в дворцовую канцелярию и конюшенный двор с требованием немедля передать в ведомство кригс-комиссариата на некоторое время пустующие здания. Конюшенная контора возражать не стала, а вот в дворцовой канцелярии ответили, что без позволения главной дворцовой канцелярии, которая находилась в Петербурге, пивоваренный завод с его строениями отдать ему в ведомство не имеют права и пусть господин генерал-кригс-комиссар сам туда обращается по этому поводу.
 Но князь понимал, что переписка с императорским двором – дело долгоиграющее, взял на себя смелость и риск распорядиться с пустующими помещениями по своему усмотрению. Он отдал команду своему подчиненному, генерал-майору Комингу, надзиравшему за генеральным госпиталем, переселить в пустые покои конюшенной конторы и пивоваренного двора, оставив только помещения, где проживал комиссар, попа с причетниками, писарей и прочих, сколько можно поместить разного звания здоровых, а на их места во внутренних строениях госпитального дома расположить больных. А чтобы никто из служащих его ведомства на эти покои не претендовал, князь Шаховской в своем приказе прописал: «А дабы в оных в пивоваренном дворе покоях не токмо больные содержаны не были, но ни те служители, которые за больными хождение имеют, туда не ходили, о том бы он (то бишь, генерал Коминг – авт.) крепкое наблюдательство употребил и по исполнении по тому моему приказу, колико где больных и в оный пивоваренный дом кого именно поместить, письменно бы мне рапортовал».
Спустя три дня генерал-майор доложил Шаховскому об исполнении его приказа, приложив поименный список, кого куда разместили. Князь же одновременно направил-таки сообщение в Главную дворцовую канцелярию о своем решении, при этом подчеркнув, что в скором времени обязуется освободить все эти помещения и за счет своего ведомства их отремонтирует. Отдельное письмо направил и лично Ивану Ивановичу Шувалову, прося у него защиты от возможных козней недоброжелателей. А козни не заставили себя ждать. В самом скором времени из главной дворцовой канцелярии поползли слухи о том, что князь без разрешения канцелярских судей захватил пивоваренный двор и что в находящихся там местах, где в присутствии ее императорского величества в Москве полпиво и кислые щи для собственного ее употребления варят и разливают, положил больных с прилипчивыми болезнями, а в других, близ тех же покоев, моют перевязки и прочее с нечистью снимаемое с них белье. Постарались и газетчики, которые написали о полном сломе пивоваренного завода. Князь, видимо, и расстроился бы от всего этого, если бы прежде не получил письмо от графа Шувалова, в котором елизаветинский фаворит полностью его поддерживает.
Однако не все было так просто. Спустя несколько дней из Сената пришел указ, согласно которому, по жалобе главной Дворцовой канцелярии о занятии без их позволения для больных их помещений, от князя Шаховского потребовали ответа и объяснений. А дальше – еще хуже. Из Петербурга прибыл некий гонец, гвардейский офицер, совсем не знакомый князю и объявил, что прибыл лично от императрицы и имеет к князю конфиденциальный разговор. Поскольку такое было уже не впервой, князь тут же пригласил офицера в свою спальню, плотно прикрыв за ним дверь.
Вынув из кармана пакет, офицер с печальным видом протянул его князю со словами:
- Весьма сожалею, что я такому честному и добродетельному человеку оскорбительную ведомость привез.
Князь с недоумением посмотрел на него, приподняв дуги бровей.
- Что все сие означает, господин поручик?
- Вы все в оном найдете, ваше высокопревосходительство, – кивнул курьер на пакет.
Шаховской, слегка задрожавшими пальцами надорвал сургучную печать и стал читать. Письмо было от графа Александра Ивановича Шувалова, шефа тайной канцелярии. Увидев подпись, князь побледнел, читая: «Ее императорскому величеству известно учинилось, что вы самовольно заняли в дворцовом пивоваренном доме те каморы, в коих для собственного ее величества употребления разливают и купорят с напитками бутылки, и поместили в них прачек, кои со всякими нечистотами белье с больных моют, и для того, по собственному ее величества высочайшему повелению, послан к вам из Тайной канцелярии нарочный, гвардии поручик Безобразов, коему повелено, ежели по освидетельствованию его в тех покоях больные и прачки с такими же нечистотами найдутся, то бы всех тех немедленно с пристойною командою перевести в дом ваш для житья их, не обходя ни единого покоя в ваших палатах, и точно в вашей спальне».
- Ежели б то была правда, – с жаром воскликнул князь, – так я еще и большему наказанию достоин.
Он тут же поспешил к письменному столу, нашел нужные бумаги с отчетом генерал-майора Коминга и рапорты комиссара о прачках и протянул их поручику.
- Вот, извольте удостовериться, господин поручик. Здесь все рапорты, включая и именные списки, кто в оных покоях, в силу моего приказа, живет.
Поручик внимательно пролистал предоставленные ему бумаги и облегченно вздохнул, возвращая документы Шаховскому.
- Вот как невинные люди обвиняемы бывают! Скажу вам больше того, ваше высокопревосходительство. Сколько я в тех пивоваренного двора покоях прямо с дороги, не заезжая никуда, приехав, нашел больных и прачек и черного в крови и гное с тех снятого для мытья белья. Но я должен, в силу данной мне инструкции, исполнить, и всех больных со всеми их приборами привез к вам во двор в сопровождении небольшой солдатской команды, которую мне велено было взять для сего препровождения из городской гауптвахты.
Князь Шаховской взглянул в окна, затем на поручика Безобразова и грустно усмехнулся.
- Сие – не новое; но многие книги доказывают, как и в прошедших веках, к добродетели стремящийся от злоковарных завистников утесняем был. Господь мой и бог мой, на него уповаю, им и спасуся, – перекрестился князь. – Скажите мне, голубчик, сколько вы таких, как в оном ко мне письме означено, в тех покоях нашли и в дом мой привели, коих я должен немедленно поместить?
 Князь вышел вместе с порученцем в предспальную комнату, уже всю забитую госпитальной прислугой с препаратами. 
- Более тридцати персон, ваше высокопревосходительство, – доложил поручик.
- Господа, – обратился князь к медицинскому персоналу. – Дорогие мои гости, извольте помещаться, как вам покойнее.
Он даже открыл двери своей спальни и обратился к поручику:
- Вот и спальня моя, извольте в оной и во всех прочих палатах располагаться, как вам велено. Токмо о едином прошу вашего позволения, чтоб в маленькую близ спальни моей палатку вынесли мне все по должности моей нужные мне письма и в той бы мне ночевать.
- Не имею чем возразить, – щелкнул каблуками и слегка кивнул головой поручик.
После этого Безобразов лично отобрал трех, скорее престарелых, нежели больных солдат и определил им спальню князя Шаховского, где они и постелили на полу по обеим сторонам княжеского ложа свои постельные войлоки. Остальных мужчин и женщин поручик распределил по другим комнатам.
Приказав дворецкому накормить и напоить всех этих нежданных гостей, князь, наконец, в десять часов утра собрался выехать на службу в канцелярию Главного комиссариата. Однако, едва он вышел на крыльцо и подошел к поджидавшей его карете, как к нему со всех ног примчалась вдова, прислуживавшая четырнадцатилетней княжне Марье, дочери князя, жившей в двух пристроенных к дому деревянных палатах.
- Ваше сиятельство, княжна Марья Яковлевна вся в слезах и срочно просит вашего участия.
 Князь тут же направился к дочери. Она и в самом деле была вся в слезах и едва ли не билась в истерике. Увидев отца, Мария бросилась ему на шею.
- Папенька, мне девка сказала, что солдаты приведены с гауптвахты нарочно, чтобы держать вас под караулом.
- Глупости, дитя мое! Всякой девке верить княжне не пристало. Ну, сама посуди, за что бы это ее величество приказало взять твоего папеньку под караул?
 Успокоив, как мог, дочь, князь все же заторопился на службу. А там уже  все были осведомлены о происшедшем. Кто-то тайно злорадствовал, кто-то искренне жалел обер-кригс-комиссара. Сам же князь, пытаясь укрыть свою досаду, отшутился:
- Вы уж, господа, не осуждайте, что я приездом сюда опоздал, ибо старанием моих доброжелателей и истинных патриотов, которые тщатся верно служащих ободрить, исходатайствовано и мне в моих трудах подкрепление и прислано ко мне в дом, для нескучного времени моего провождения, немалое число мужеска и женска пола погостить, а в числе прачек и негнусные женщины есть.
Не все, правда, поддержали его шутку. А некоторые и вовсе предложили князю потребовать с генерал-майора Коминга и госпитального комиссара сатисфакцию за обманные рапорты обоих, на что Шаховской уже серьезно отвечал:
- Я в том ни страху, ни зазрения в моей совести не имея, твердо уповаю на правосудие божие, что он невинность мою оправдает и от злодеев защитит. На сем, господа, закончим разговоры об оной материи и перейдем к делу.
Князь сел за стол и приготовился слушать доклады секретарей.
Слух о неприятностях князя Шаховского быстро облетел всю Москву. К нему перестали приезжать гости, даже родственники, да и сам Яков Петрович наведывался домой только на ночь. А ужинал и обедал со все еще не отошедшей от стресса дочерью в ее покоях. Но не зря говорят, настоящий друг познается в беде. Однажды вечером наведался к Шаховскому его приятель Афанасий Романович Давыдов, вхожий во двор к императрице. Не трудно было догадаться, что весь этот посыл против князя исходил от графа Петра Ивановича Шувалова. И Давыдов уговорил Шаховского написать лично императрице обстоятельное оправдательное письмо, которое в тот же день и передали с немецкой почтой.
Шаховской писал: «Вашего императорского величества высочайший мне в назидание указ, чрез письмо графа Александра Ивановича Шувалова объявленный, я со вседолжным моим рабским повиновением принял, и все по тому в доме моем учинено. Но что я в том невинен и инако, как то мое о помощи больных старание происходило, вашему императорскому величеству мои ненавистники донесли, в том я оправдаюсь из приложенных при сем экстрактов и всех письменных по тому делу производств и удостоверительных доказательств, и, повергая себя с незазренною моею совестью к стопам вашего императорского величества, всенижайше прошу приказать по тем исследовать и ежели окажется, что я инако в том сделал, за то меня повелеть не щадя, по законам наказать».
Письма с объяснениями и оправданиями в тот же день были отправлены также графьям Александру Ивановичу и Ивану Ивановичу Шуваловым, и генерал-прокурору князю Никите Трубецкому.
Ответа императрицы пришлось ждать две недели. Все это время генерал Коминг с госпитальным комиссаром, чувствуя свою вину перед князем Шаховским, все ходили, пристыженные извиняться – мол, никакого злого умыслу они при этом не имели, да оправдываться перед поручиком Безобразовым. А спустя три дня после приезда шуваловского посланника, госпитальный комиссар, не выдержав укоров совести, самолично приготовил себе яд и, выпив его из стакана, умер.
Письма сделали свое дело. Князь Шаховской снова смог вздохнуть спокойно.
На другой день после прочтения письма от князя Елизавета Петровна приказала Александру Ивановичу Шувалову послать к поручику Безобразову курьера с требованием освободить дом князя от больных, а ему самому, Безобразову, срочно возвращаться в Петербург. Следом курьер из столицы доставил Шаховскому и письмо от фаворита императрицы Ивана Ивановича Шувалова, в котором тот от своего имени выражал сожаление об этом происшествии и уверял, что ее величество, ознакомившись с его, князя, оправдательным письмом, сожалеет, что так скоро и неосмотрительно с ним учинено.
В тот же день всех больных вывезли из дома Шаховского, а князь, на радостях, даже наградил каждого монетою. А поскольку в княжеских хоромах гостил простой народец, то многие, выезжая плакали, приговаривая:
- Батюшка-князь, спаси тебя боже за твою доброту. Мы бы рады были до скончания жизни нашей так в доме вашем жить. Нам теперича весьма прискорбно переселяться жить из ваших палат в худшие места.

3.
1753 год был богат и на другие события. Снова, как и ровно десять лет назад, по столице поползли слухи, что Елизавета Петровна родила дочь. По поводу отца, правда, были сомнения. Назывались двое: законный супруг Алексей Григорьевич Разумовский, и фаворит-любовник Иван Иванович Шувалов.
В отношениях Елизаветы и юного Шувалова была своя, неразгаданная тайна. Мало что могло объединять этих людей, и, тем не менее, двенадцать лет они провели вместе и очень дружно. В Шувалове был шарм, та изящная небрежность светского человека, которой не обладал Разумовский. Он любил наряды, праздники, ту веселую жизнь, которой жила царица. Желание хорошо одеться, изящно выглядеть не рассматривалось Шуваловым как порок — думая о красе ногтей, он оставался дельным человеком. Вместе с тем, Елизавете, вступившей в зрелые годы, которые быстрой вереницей потянулись к ненавистной старости, Ванечка Шувалов давал ощущение молодости, свежести чувств. С ним она останавливала для себя время, была по-прежнему молода.
Впрочем, у любвеобильной царицы были и другие мимолетные связи – к примеру некий певчий Каченовский. Она ничего не могла с собой поделать.
Желая скрыть истинное положение дел, девочку объявили дочерью одной из фрейлин императрицы, итальянки по имени Талия. Поговаривали, что совсем еще маленькую девочку Талия увезла к себе на родину, где она и выросла, превратившись в образованную и красивую барышню.  Странствуя по Европе, она выдавала себя то за польку, то за турчанку, то за русскую, при этом свободно говоря на каждом из этих языков. А еще через какое-то время вся Европа услышала имя княжны Таракановой.
А еще через десять лет, в 1763 году в Тайной канцелярии пытали некую Авдотью Никонову, крепостную помещика Бачманова, которая показала, что в Тихвинском монастыре живет женщина, по имени Лукерья Михайловна, выдававшая себя за дочь персидского царя и жену Алексея Разумовского. Она была будто бы насильно выдана за него замуж самой Елизаветой вследствие того, что на ней хотел жениться великий князь. В подтверждение своих рассказов она показывала письма, полученные ею от своего мужа и от племянника императрицы. В ту эпоху ходили еще более странные и совершенно фантастические слухи, и данный рассказ не заслуживал бы нашего внимания, не будь того удивительного факта, что Лукерья Михайловна была объявлена невинной, а Никонова была наказана кнутом и сослана неизвестно куда. Между тем обвинения ее не были, по-видимому, полностью ею выдуманы. Они как раз связаны с историей знаменитой княжны Таракановой, которая впервые появилась в Европе под видом персидской принцессы.
Безусловно, в том виде, в каком эти события отразились в легенде и в последовавших за ней многочисленных попытках воспроизвести их исторически, они не выдерживают критики. Прежде всего село Таракановка, чьим именем была будто бы названа загадочная княжна, не существует ни в Черниговской губернии, где его думали найти, ни в одном из поместий, пожалованных Елизаветой своему любимцу. Само слово «таракан» чуждо малороссийскому языку. Зато в Великороссии существовала в то время довольно известная семья Таракановых. При Анне Ивановне отличился генерал, носивший эту фамилию. Другие биографические подробности, циркулировавшие в обществе, имеют под собой не более прочное основание. Два раза историк Снегирев упоминал о монахине Досифее, сосланной в 1785 году тайным указом Екатерины II в Иоанновский монастырь и умершей в нем или в 1810 году, согласно надписи на ее могиле, или в 1808 году, согласно легенде о портрете, сохранившемся будто бы в монастыре и носившем следующее указание: «Принцесса Августа Тараканова, в иноцех Досифея». К сожалению, найти этот портрет оказалось невозможным; что же касается могилы и предания, слышанного Снегиревым по этому поводу, то русские монастыри насчитывают их сотнями. В семье Разумовских сохранилось другое предание о двух княжнах Таракановых, воспитывав-шихся в Италии под надзором некоей Лопухиной и предательски похищенных из Ливорно Алексеем Орловым. Эта версия и наиболее распространенная. Одна из сестер будто бы утопилась во время переезда из Ливорно в Петербург; другая же, спасенная матросом, нашла убежище сперва у своей наставницы, уже вернувшейся в Петербург, затем в Никитском монастыре, где она всегда носила на себе бумаги, сожженные ею перед смертью. Но бесконечной цепью размножаются и другие воплощения загадочной княжны. В сельце Пучеже (Костромской губернии), в Казани и в иных местах они появляются в различных видах.

4.
Еремей Позьё в 1750 году уже прочно стоял на ногах – десять тысяч рублей личных средств, трое детей, а жена уже была беременна и четвертым ребенком, большие и прочные связи при царском дворе, благоволение самой императрицы Елизаветы. Казалось бы, что еще нужно некогда бедному швейцарскому пареньку, прибывшему с отцом в суровую и неизвестную северную страну Россию. Но древо Позьё не было вырвано с корнем, и корни эти все равно тянули его на родину, в Швейцарию. А тут однажды и случай удачный подошел.
В тот день Позьё пригласил к себе отобедать мюльгаузенского пастора Рисселера, а тот возьми и скажи Еремею:
- Я тут решился выпросить у колонии позволение отправиться на шесть месяцев заграницу, для свидания с родственниками. Я уж, почитай, двадцать лет не видал своих.
Позьё отодвинул от себя серебряную тарелку, на которой остались лишь кости от съеденного зажаренного гуся и, придвинув к себе тарелку с заливной стерлядью, взглянул на собеседника.
- Как я вам завидую, падре. Я ведь тоже своих братьев и сестер двадцать лет не видел. Что с ними? Как они там? Да и на родину взглянуть хотелось бы.
- Так в чем же дело, сын мой? – пригубив кубок с вином, ответил пастор, лукаво поглядывая на ювелира. – Поедемте вместе.
- У меня же жена на сносях. Да и люди мы подневольные. Ее величество в любой момент потребовать меня может, да и вельможи придворные.
- Так вы и объясните все то ее величеству. Императрица Елизавета не токмо что вам благоволит, так и понять сможет ваши чувства. У самой родни полон двор.
Позье ухватился за эту мысль. В самом деле, у него не было помощника, который бы мог вести его дела, и при этом он постоянно боялся, чтобы его недоброжелатели не лишили доверия императрицы; он гнал от себя мысли о должниках, о своих расчетах с вельможами, бывших не совсем в порядке; размышлял о жене, находившейся на пятом месяце беременности и трех маленьких детях… Все это, конечно, сильно его смущало, но, с другой стороны, он понимал, что, если теперь не решится на поездку заграницу, то сильно рискует вообще никогда более не увидеть своей родины. К тому же, путешествие было ему необходимо, чтобы завести кое-какие знакомства заграницей по торговой части, которая просто необходима ему ради расширения бизнеса. Хотя он вполне мог получить кредит у английских и голландских негоциантов, но он не всегда находил у них то, что ему было нужно. И еще ему хотелось, чтобы петербургский двор знал, что он может достать вещи из-за границы, и что может устроить это дешевле, чем греки и армяне, которые каждый раз брали с него мзду за ту или иную вещь, которую он не мог без них достать.
 Все эти соображения и заставили Позьё решиться на поездку. А, решившись, он попросил Рисселера, который отлично умел вести книги, в чем ювелир был весьма плох, потрудиться привести в порядок все его дела и счета, а взамен Позьё брал на себя оформление паспортов для обоих, что в то время было сделать затруднительно.
Спустя несколько дней Позьё отправился к канцлеру Воронцову, прося его посодействовать в получении паспорта.
- Тоска у меня сделалась по родине невыносимая. И ежели вы не хотите, ваше сиятельство, чтобы я в самом непродолжительном времени умер от сей тоски, то прошу вас как можно быстрее выдать паспорт мне и моему другу, пастору Рисселеру, страдающему от той же хвори.
- Просьба сия весьма меня удивила и даже расстроила, господин Позьё, – Воронцов говорил вполне искренне и поднял глаза на вошедшую в тот момент супругу, Анну Карловну, в девичестве Скавронскую, родственницу Елизаветы Петровны.
Графиня, услышав о неожиданной просьбе ювелира, также была огорчена. Ей был весьма симпатичен этот человек. И она, не удержавшись, попыталась привести, как ей казалось, главный аргумент против этой поездки: 
- Как же ты хочешь бросить жену и детей?
- Я уже, почитай, лет двенадцать имею честь быть известным вашему сиятельству, и уверен, что вы не считаете меня способным иметь подобное намерение, что это путешествие я предпринимаю только для своего исцеления и для того, чтобы иметь возможность доказать вашему сиятельству по моем возвращении, не далее, как чрез шесть месяцев, как благодарен я за все ваши благодеяния. И моим единственным утешением в разлуке с семейством будет надежда, что ваши сиятельства не оставят его своими благодеяниями.
Графиня была растрогана этими словами и, разумеется, тут же согласилась опекать семейство Позьё, коль уж главе так необходимо ехать заграницу.
- Весьма вам за то буду признателен, – поблагодарил ювелир графиню Воронцову.
- Однако же, и ты должен будешь поспешествовать нам с графом.
- Почту за честь, – преклонил голову Позьё.
- Нам для молодой графини необходима хорошая гувернантка. А тебя, Михайла Ларивоныч, я бы попросила дать господину Позье рекомендательные письма к губернаторам всех городов, через которые господин будет проезжать до самой границы прусской.
- Я уж и сам о том подумал, душенька, – кивнул Воронцов.
Письма оказались весьма полезными для Позьё, что туда, что на обратном пути. Стоило ему только показать письмо канцлера, как губернаторы тут же выказывали придворному ювелиру все возможные знаки внимания. И даже предлагали помощь, в чем у Позьё возникала потребность: съестными припасами, деньгами, почтовыми лошадьми, которые предоставлялись ему за весьма умеренную плату.
Между тем, канцлер объявил, что не смеет выдать ему паспорт, не доложив о том ее величеству.
- А вы сами, голубчик, знаете, как к вам относится ее величество, государыня императрица. Ей будет жалко вас отпускать.
Позьё и сам понимал это, поэтому с надеждой смотрел на Воронцова. И тот правильно его понял.
- Но, чтобы вас успокоить, я доложу о вас таким образом, чтобы ее величество позволила выдать вам паспорт.
- Граф в этом смысле большой дока, – окончательно успокоила Позьё графиня. – Так что вы и в самом деле не волнуйтесь.
Позьё действительно успокоился, и, выйдя от канцлера, тут же сделал несколько нужных поездок по городу, когда же вернулся домой, жена сообщила ему, что императрица немедленно велела ему ехать к ней.
Тут же представ перед императрицей, Позьё хотел было поцеловать полу ее платья, но Елизавета с легкой усмешкой протянула ему руку, и ювелир приложился к ней.
- Зачем вы хотите от меня уехать? – сразу же спросила она, но тут же и продолжила. – Впрочем, если это нужно, чтобы спасти тебя от смерти, и если ты скоро возвратишься, я согласна. Господь да проводит тебя! Привези мне что-нибудь хорошенькое, когда возвратишься.
- Всенепременно Ваше величество, – явно повеселев, ответил Позьё, и, снова приложившись к ее рукам, покинул царский дворец.
2 ноября 1750 года Еремей Позьё в собственном экипаже вместе с патером Рисселером тронулся в путь на Запад, в родную Швейцарию. Вдохнуть чистый горный альпийский воздух, взглянуть на ровные синие глади родных озер, обнять в своих крепких объятиях своих родственников. Кто из них остался жив, да и живут ли они вместе, или разбрелись по городам и весям Старого Света?..
Но помнил он и о наказах императрицы Елизаветы и графини Воронцовой и о многих других поручений царских вельмож и своих компаньонов по бизнесу и просто друзей и приятелей. Потому и вернулся он в Россию спустя почти полгода не только обременный новыми связями и контактами в Европе, но и подарками для своих русских доброжелателей.
Проехав тысячу километров, он сильно устал, ноги опухли, голова гудела, и он смог лишь обнять жену и детей – уже четверых. После этого сразу лег спать, а наутро жена его разбудила, сообщив, что приехал гонец от ее величества.
- Это все Сиверс! – догадался Позьё.
Когда вчера он приехал в Петербург, по дороге к дому встретил экипаж елизаветинского камергера Карла Сиверса. Приподняв шляпы, приветствуя друг друга, они разъехались – Позьё к себе домой, а Сиверс в Петергоф, где в те дни жила Елизавета Петровна. Видимо, Сиверс и доложил императрице, что Позьё вернулся, а та и приказала немедленно позвать ювелира.
Делать нечего, несмотря на все еще не прошедшую боль в ногах, Позьё велел заложить в карету четырех хороших лошадей, надев бархатный кафтан и приобретенный на родине самый модный парик, ювелир отправился в Петергоф, куда и приехал около полудня и сразу же направился к Ивану Шувалову. Фаворит, тепло поприветствовал ювелира, дружески обнял его и, отстранившись, сказал:
- Ее величество, едва узнав, что вы приехали, пожелала видеть вас. Привезли ли вы ей чего-нибудь хорошенького?
- Да, привез несколько вещиц, которые, надеюсь, ей понравятся. Они, хотя и не очень дорогие по цене, но совершенно в новом вкусе.
 - Тем лучше, – сказал он. – Погодите, я оденусь и поведу вас к ее величеству, которая вас ожидает.
Когда же Шувалов вернулся, Позьё вручил ему пачку бронзовых медалей, зная, что он их очень любит. Тот, и в самом деле, был крайне обрадован таким подарком, с восторгом пересматривал работу и произнес:
- Ну, если ее величество увидит их у меня, она у меня, наверное, отберет их.
- Авось нет! – улыбнулся Позьё. – У меня есть другие, которые я намерен поднести ей.
- Тем лучше! Скорей пойдемте к ней, идите за мной.
К счастью для Позьё, покои Шувалова были рядом с царскими, потому что ювелир все еще с трудом передвигал ноги. Увидев Позьё, Елизавета Петровна улыбнулась и милостиво протянула ему руку, которую Позьё не без удовольствия и поцеловал.
- Что это вы, сударь, еле двигаетесь? – Елизавета оказалась весьма внимательной к своему гостю.
- Прошу прощения, ваше величество, – смутился Позьё. – В дороге сильно натер ноги, и они у меня малость распухли.
- Кабы я знала, что вы нездоровы, я бы дала вам время оправиться.
- Свидание с вашим величеством почище любого знахаря лечит. Думаю, что уже на обратном пути мои ноги побегут вскачь.
- От меня, что ли, ваши ноги бечь будут?
Позьё снова смутился от своих неловких слов, а Елизавета захохотала, ей понравилась собственная шутка. Но тут она вспомнила еще и про другую болезнь, о которой ей говорил Позьё, просясь в Европу.
 - Вылечились ли вы от тоски по родине, и благополучно ли вы совершили свое путешествие? – поинтересовалась она. – Я очень рада вас видеть. Что вы мне принесли хорошенького? Вы знаете, что вы мне обещали гостинцы.
- Больше всего на свете я желаю, чтобы вещицы, которые я имею честь поднести вашему величеству, понравились вам.
Позьё открыл свой саквояж и разложил на столе всё, что захватил и что считал наиболее подходящим по ее вкусу. Императрица подошла к столу, глаза ее загорелись от увиденного. Больше всего заинтересовало Елизавету маленькое художественной работы яичко, открывавшееся с помощью маленькой пружинки, на котором был изображен из бриллиантов двуглавый орел и ее имя, и которое могло служить коробочкой для туалета. Были там и другие вещицы – табакерки, во вкусе еще неизвестном в России, маленькое ожерелье из бриллиантиков очень красивого рисунка, которое можно было надеть на шею, будто ниточку, и которое она сейчас же надела, заметив:
- Господи, как это мило и удобно!
Было еще кольцо с маленькими часиками, осыпанными бриллиантиками, которое она также тотчас надела на палец и снова сказала:
- Если бы у вас была с собою моя рука, вы не могли бы вернее сделать кольцо по мерке. Все эти вещицы я нахожу удивительно красивыми, и ни одной не отдам вам. Благодарю вас за внимание! Вы сделали мне огромное удовольствие, привезя мне все это. Пришлите мне счет с ценою каждой вещицы, и я немедленно велю заплатить вам.
Всех вещей было на двенадцать тысяч рублей. Но Позьё решил до конца удивлять императрицу. Он вынул пачку с медалями и протянул ей.
- Прошу Вас, ваше величество, удостоить меня чести принять их и позволить мне не ставить их на счет.
Она засмеялась.
- Стало быть, вы хотите мне подарить их?
Разглядывая их, она еще раз выразила свое удовольствие ювелиру и вдобавок спросила:
- Можете ли вы, милый Позьё, убедить художника, сделавшего их, переселиться в  Россию  и поступить ко мне на службу?
- Я надеюсь исполнить желание вашего величества, и если вашему величеству угодно, я ему напишу.
- Вы мне сделаете этим большое удовольствие.
Сделать последнее Позьё было совсем не трудно, ибо у него уже было письмо от Дасье-сына, жившего в Лондоне, который просил узнать, не возьмут ли его на службу за жалованье в две тысячи рублей. Вскоре после этого, Позьё, получив от императрицы для него содержание в три тысячи рублей при даровой квартире, и написал ему об этом, выслав пятьсот рублей на дорогу. Он приехал два месяца спустя.
Позьё возвращался домой более чем довольный. В таком настроении он не мог не заехать на обратном пути к графине Воронцовой, жившей в то время с приболевшим мужем на даче недалеко от Петергофа. Супруги искренне обрадовались такому гостю, и первым делом спросили, привез ли он им гувернантку.
- Разумеется, привез! Я и не осмелился бы возвратиться без нее. Будучи столь вами облагодетельствован, я не мог из благодарности не исполнить столь легкого поручения. И я желаю лишь одного, чтобы вы остались ею довольны.
- Мы весьма доверяем вашему вкусу, господин Позье, – ответила Анна Карловна.
- Мне доложили, что вы только что встречались с ее величеством, – слабым от болезни голосом произнес граф Воронцов. – Не поведаете ли, как вас встретила императрица?
Отчего же не поведать, коли встреча была весьма приятной. И Позьё в красках живописал свой разговор и описал подарки, преподнесенные им Елизавете Петровне. Оба супруга тут же поздравили ювелира, а графиня добавила:
- Поверьте, Еремей Петрович, мы от души радуемся вашему счастью. Не останетесь ли с нами отобедать?
- Почел бы за честь, однако же, спешу в город к своему семейству, на которое после возвращения едва успел взглянуть.
Графиня понимающе кивнула.
- А вас, со своей стороны, я бы так же желал попросить, – продолжил Позьё. – Не согласитесь ли вы, чтобы я оставил эту девицу еще несколько дней у себя, дабы она успела оправиться от долгого путешествия, так как у нее также опухоль в ногах, как и у меня. И обещаю привезти ее как можно скорее.
- Хорошо! – согласилась графиня. – Возможно, к тому времени и граф Михайла Ларивоныч поправится.
За неделю Позьё полностью поправился, опухоль в ногах сошла, он хорошо отдохнул. Следовало сделать визит и наследнику престола с супругой. Позьё приказал заложить карету и поехал в Ораниенбаум. Ювелир понимал, что императрица держит их высочеств в черном теле, выдавая на их содержание совсем немного денег и даже сердилась, когда им давали в кредит. Поэтому и взял он для них всего лишь несколько золотых вещиц – лишь бы сделать для них приятное.
Впрочем, несмотря на скромные средства и навык к бережливости, которою она любила кичиться, дочь Петра Великого, будучи еще цесаревной, имела уже довольно многочисленный штат, который составляли два фурьера, один камер-юнкер, четыре камердинера, девять фрейлин, четыре гувернантки или «мадамы» – из них одна была приставлена к фрейлинам, два человека для варки кофе (одним из них был Карл Сиверс, ставший впоследствии графом и камергером императрицы Елизаветы), девять музыкантов, двенадцать песенников или бандуристов и целый сонм лакеев. Многочисленность челяди была главной роскошью в ту эпоху не только в России, но и на Западе. Документ, относящийся к первым годам царствования Анны Ивановны и перечисляющий, сколько вина, водки и пива отпускалось придворному штату Елизаветы, дает несколько любопытных подробностей. Алексей Разумовский, хотя он и не стоял на одном уровне с хором музыкантов, к которому номинально принадлежал, получал лишь водку и пиво. Он состоял в ранге камердинера. Один из его соперников, красавец Лялин, числился среди фурьеров. Шубин – среди пажей, а во главе списка стоял Александр Иванович Шувалов. Он камер-юнкер, и ему полагается порция вина. Став императрицей, Елизавета дополнила свой штат пятью или шестью камер-юнкерами и восемью камергерами.

5.
В 1752 году государыня императрица Елизавета Петровна изволила путешествовать в Москву. А где императрица Елизавета, там и веселье, там и фейерверки. Данилова с Мартыновым командировали в старую столицу для исправления фейерверков и иллюминаций. Но в Москве ждала Михайлу Данилова и нечаянная радость – от Военной коллегии он был пожалован в чин подпоручика. А тут еще в городе появился итальянец Сарти, признанный в Европе мастер всяческих фейерверков. Видимо, постоянные споры Штелина и Ломоносова не содействовали здоровой конкуренции, и советники императрицы решили несколько разбавить конкуренцию.
Сарти и показал свой класс в Оперном доме, после показа трагедии, к большому удовольствию всей публики. Его красочное действо состояло из перемены разных фигур, которые сами зажигались одна после другой, в большом порядке и с аккуратностью. Фигуры состояли из ракет белого огня, зажигаемых колесами и фонтанами. Данилов с Мартыновым были искренне удивлены величиной огня и искр, публика же и вовсе была в полнейшем восторге.
- Мы с тобой, Михайла, неужто не заткнем за пояс итальянца? – толкнул локтем Данилова Мартынов.
- Будет сложно, но попробовать стоит. Главное, выпросить позволение, дабы и нам представить в Оперном же доме фейерверк.
 - Сие я беру на себя.
Мартынову удалось уговорить, кого надо, и они с Даниловым стали готовиться к своему действу. Они стали думать, чем бы удивить зрителя, пробовали разные изобретения. И тут на помощь Михайле Данилову пришел его величество случай. Он решил попробовать изобрести зеленый огонь, который дотоле вообще никому не покорялся – никто не мог заставить гореть в фитиле зеленый огонь. Данилов взял весьма ядовитой зеленой краски, изготавливаемой из уксуснокислой окиси меди (ее впервые изготовили в Венеции, потому и называлась она венецианской ярью), разведя ее на водке, намочил ею хлопчатую бумагу, зажег и увидел, что загорелся тот самый зеленый огонь, о котором он и мечтал. Он продолжал свои опыты и дошел до того, что из этого огня можно было жечь фигуры. Мартынов был весьма рад подобной находке и тут же поведал о ней.  Со всей Москвы приезжали люди полюбоваться небывалым зрелищем. Слухи об этом дошли и до командующего артиллерией генерала Матвея Андреевича Толстого, человека величавого и гордого, почитавшего свое мастерство, как артиллерийское, так и фейерверочное, выше всех, не хотел и слышать, о том, что какие-то младшие офицеры уподобились его знанию. Генерал приказал немедля к нему явиться Данилову с Мартыновым и показать зеленый огонь. Оба приятеля поехали к нему на смотр, а Данилов взял с собой фитиль с зеленым огнем. Толстой отвел их в отдельное помещение и приказал зажечь фитиль.
- Секретом сего зеленого огня удивлен я не менее колумбусова яйца, – в полном удивлении и изумлении произнес генерал.
Убедившись в том, что молодые фейерверкеры достигли реальных успехов, генерал Толстой похвалил их и дал им в придачу и в помощь третьего офицера – Иевлева. Сделал он это не без умысла – в случае чаемого за сию редкость награждения, получил бы из рук ее величества награду и Иевлев, все- таки, как-никак, а родная кровь – Иевлев был племянником Толстого.
Наконец, назначили день для фейерверка в Оперном доме. Разумеется, за зеленым огнем должен был следить Данилов. Он намеревался представить его на щите не выше двух аршин, на котором был вензель императрицы Елизаветы Петровны. Но фокус заключался в том, что, дабы зеленый огонь не зажигать свечой явно, параллельно ему Данилов подвел серый, тонкий фитиль, который и нужно было зажечь. Волнение было сверх меры. Еще бы: в зале присутствовала сама императрица в окружении придворных и иностранных послов! Фейерверк, как и почти всегда, состоял из колес и небольших верховых ракет. Да и начало действа ничего замечательного не составляло – зажженный план показался сначала из-за серного фитиля синим вместо зеленого. И посвященные в тонкости данного фейерверка схватились за сердце – неужели с зеленым огнем ничего не получилось. Но вот синий огонь разгорелся ярче и зажег зеленый фитиль – публика зашлась в восторге, Елизавета Петровна зааплодировала. Но Данилову некогда было отвлекаться на аплодисменты и хвалебные выкрики, он следил за тем, чтобы зеленый огонь догорел полностью. А в это время Мартынов с Ивлиевым уже стояли близ императрицы и целовали протянутую ею руку. Когда же Данилов, наконец, оглянулся, ища глазами товарищей, то сначала никого не увидел, и лишь когда они, счастливые, бегом возращались назад , он их заприметил.
- Что же ты, Данилов, не успел с нами приложиться к руке ее величества! – восторженно воскликнул Мартынов.
- Если бы я покинул представление зеленого огня, то, думаю, что незачем было бы вам ходить и рекомендоваться, – серьезно, но безо всякой обиды и зависти ответствовал Данилов.
Елизавета Петровна приказала всех троих офицеров-фейеверкеров пожаловать чинами. Иван Иванович Шувалов поручил выполнить оное награждение руководителю Военной коллегии Степану Федоровичу Апраксину. Но тут вступил в действие генерал Матвей Толстой, сообразив, что, получив очередной, майорский, чин, Мартынов обойдет в звании другого его племянника Петра Толстого. И тогда он уговорил Мартынова взять награду в денежном выражении, а Данилову и Иевлеву пообещал лично ходатайствовать о повышении в чине. Но Данилов раскусил замысел Толстого.
- Я на такое не согласен. Мартынов, прошу вас прилежно, не берите денежного вознаграждения. А я вас уверяю, ежели вы не получите очередного чина, то и я его не желаю.
Мартынов согласился с Даниловым. Генерал Толстой вспыхнул от подобного упрямства, и сделал все возможное, чтобы приятели от Апраксина не получили ни чинов, ни денег. Впрочем, те и не добивались оных.
Зато с легкой руки Данилова зеленый огонь стал постоянным украшением фейерверков. Впрочем, нужно отдать должное и итальянцу Сарти, который разрушил закостенелую, установленную еще Петром Первым схему фейерверков и приучил русских коллег к большей свободе и разнообразию. Но и итальянец не остался в накладе – древний русский обычай пресмыкаться перед всем иноземным сработал и тут – Сарти приняли на жалование, определили ему оклад в тысячу рублей. И этом при том, что сама императрица убедилась, что отечественные фейерверкеры не только ничуть не хуже заграничных, но порою и превосходят их в таланте и мастерстве.
Самого Михайлу Данилова, изобретателя зеленого огня, вскоре отстранили от огненных забав, поручив заниматься ими в дальнейшем Мартынову с итальянцем Сарти, да еще подключив майора артиллерии Мелисино.
Все эти треволнения да прохладная погода ослабили здоровье Михайлы Данилова, и он заболел лихорадкой, с которой его организм боролся два с лишним месяца. В июле 1754 года обер-фейерверкер Мартынов получил предписание возвратиться в Петербург. И он вместе с Даниловым отправился из Москвы в новую столицу по Тихвинской дороге. Болезнь все еще сидела в организме Данилова и дорога эта далась ему нелегко. Впрочем, спустя некоторое время он все же встал на ноги.
20 сентября 1754 года, у четы великих князей родился наследник – великий князь Павел Петрович. Генерал Апраксин получил приказание от государыни, дабы в честь рождения цесаревича через неделю был приготовлен фейерверк в Летнем дворце. Апраксин призвал Мартынова и объявил ему волю государыни.
- Ежели за указанный срок изготовлен будет фейерверк, то как ты, Мартынов, так и будущие при тебе офицеры будут награждены чинами, – заключил генерал-аншеф.
 Не теряя времени, фейерверкеры принялись за работу. Да и кому не охота получить следующий чин? А чтобы успеть ко времени, Мартынов привлек еще одного офицера. Впрочем, ни в чем недостатка они не испытывали – за доставкой им необходимых материалов неусыпно следила артиллерийская канцелярия. Людей в распоряжение Мартынова выделили столько, сколько он потребовал – всего около тысячи человек, их разделили на три партии: первая партия работала с утра до обеда, вторая с обеда до вечера, а третья всю ночь. Для поднятия настроения и куража, каждый день им выдавали по чарке вина. Но больше всего досталось за эту неделю самим троим офицерам-фейерверкерам, у них почти не было времени на отдых. И они за неделю успели, но… Тут им сделали послабление – отложив торжество по цесаревичу еще на неделю с тем, чтобы фейерверк получился более грандиозным.
Апраксин сдержал свое слово, но всего на треть – Мартынов-таки был пожалован чином майора, а про Данилова с товарищем генерал, видимо, позабыл.
 С ноября месяца уже начали готовиться к встрече нового, 1755-го года. Фейерверк и иллюминация должны были быть поставлены на Неве. Данилову приходилось, в основном, следить за приготовлениями на улице, а не в помещениях. И он даже сам не заметил, где и когда промочил ноги. И сразу после нового года у него в коленях сделались сильные боли. Лечил его артиллерийский штаб-лекарь Урлик; но лечение его было весьма своеобразным – он внимательно следил за тем, чтобы больной как можно меньше ел, прописав ему в день употреблять лишь по одной половине пшеничной сушеной булки с чаем. Сия строжайшая диета совсем скоро и в самом деле подействовала на Данилова, доведя его до такой слабости и бессилия, что он с боку на бок уже не мог сам перевернуться. Впрочем, была и еще одна процедура, прописанная этим штаб-лекарем – промывание желудка посредством клистера. Данилов стал уже, было, задумываться о скором свидании со своими умершими предками. Но здесь за дело взялся Мартынов – прогнал Урлика и на его место пригласил другого лекаря, который сначала откормил больного, а затем уже и вылечил его.

6.
Бумажная война между Миллером и Вымдомским продолжалась. 20 апреля 1751 года майор Миллер докладывал Черкасову: «А что же бы про нашу комиссию посторонние люди не знали, и на оное всенижайшее вашему высокопревосходительству доношу, что не только здесь или у города Архангельского про нее знают, но уповаю, что во всей немецкой земле и во всей Голландии об ней известны, понеже прежде купцы иностранные, которые поехали от города Архангельского зимою через немецкие земли в Голландию, и те здесь на дворе были и кушали у него, господина капитана, тако ж нередко от города к нему ж, капитану, в гости приезжают, как прокурор и другие офицеры и купцы иностранные, и живут суток по пяти и более… Известные персоны могут ли меня видеть или нет, про то я не знаю, и я к ним не хожу, а чтоб я, живучи близ семи лет в одном доме, их не видал, то натурально и запереться в том не могу, ибо я их в летнее время ежедневно видал, когда они ходят в саду, понеже из окошек от господина капитана, где он прежде жил и ныне живет, и из других мест довольно их видеть можно; да не токмо я один их видал, но и все находящиеся здесь в городке их видеть могут и довольно видали, и не токмо они, но и все живущие в Холмогорах ежели похотят, то могут их видеть как-то с колокольни и из дворов, которые близ саду стоят, ибо те дворы выше гораздо забора».
Естественно, как говорится, шила в мешке не утаишь, а уж таких персон – и подавно. К тому же, Холмогоры находились на единственном в здешних местах тракте по пути в Архангельск, и через село каждодневно почти проезжали разные люди. А местные, так те и подавно давно судачили о том, кому провизию на базаре покупают, да кому няньки с мамками нужны. Да и, поскольку прогулки всем узникам, кроме Иванушки, были вполне разрешены, пускай и во внутреннем дворике, значит, и видеть их, при желании мог любой. Капитан Вымдомский выпускал Антона Ульриха с детьми в сад. При этом их охраняли трое солдат во главе с офицером, которые обязаны были следить за тем, чтобы любопытные не заглядывали через забор. Но если Писарев выполнял свои функции неукоснительно, то прапорщик Зыбин нередко отправлял вместо себя солдат.
Миллер таки своими жалобами добился своего. Несмотря на то, что он обязан был присматривать за свергнутым императором Иваном и не более, Елизавета перепоручила ему заведовать и казной, отпускаемой на нужды всего семейства, поскольку стало ясно, что Вымдомский тратить казенные деньги на себя и свои прихоти.
А между тем, жизнь в Холмогорах для царственных узников шла своим чередом. Солдаты перекладывали прохудившуюся печь в покоях принцев. При этом их поучал сам Антон Ульрих (зря, что ли, во время его обучения в далеком теперь уже 1733 году значился и такой предмет, как «архитектура цивилис»? А брауншвейгский принц Антон, как и всякий немец, был педантичен и серьезен в обучении).
Ведя весьма малоподвижный образ жизни, Антон Ульрих слишком растолстел, а с его многокровием он был часто подвержен разного рода припадкам, особенно страдал грудью, впрочем, не очень сильно и продолжительно. К тому же, лекари предполагали у него начало цинготной болезни. Все это, однако, никак не сказалось на его характере – принц был все таким же спокойным и весьма добродушным.
Старшая из живших с отцом детей девятилетняя Екатерина, оглохшая и обретшая на спине горб после того, как ее не удержал один из пьяных гвардейцев, участников елизаветинского переворота, была слишком худого телосложения, говорила из-за своей глухоты плохо и невнятно, часто и сильно болела, а нравом пошла в родителей – была очень тихой и спокойной. Вторая дочь, Елизавета, была полной противоположностью старшей сестре – довольно высокого роста, плотного телосложения и взрывного характера, чем очень напоминала свою двоюродную бабку – императрицу Анну Ивановну. Впрочем, и она была подвержена разного рода припадкам, а еще чаще впадала в меланхолию от того образа жизни, который она вынуждена была вести по воле Елизаветы Петровны. Пятилетний Петр был несколько кривоног и кривоплеч, да и телосложения чахоточного, чем весьма походил на старшую сестру. Зато младший, четырехлетний Алексей, во вроемя родов которого и умерла Анна Леопольдовна, сложением и здоровьем как раз напоминал вторую сестру, Елизавету.
Вот так и жили все пятеро в двух маленьких комнатенках, между которыми даже сеней не было, одни только межкомнатные двери. Дочери спали в отдельной комнате, а сыновья с отцом в другой. Вот как раз в девичьей комнате и чинили печь старые солдаты.
- Как ты кладешь кирпич, Пахомыч. Место для отдушины оставь, – командовал Антон Ульрих солдатом Головановым.
- Так мы, батюшка, печь-то класть не обучены. Ты уж извини, коли что не так. Печник-то Иевлев занемог, а у детишек твоих, батюшка, печка уж слишком худая.
В это время в дом зашел другой солдат, вынул из-за пазухи завернутые в белую тряпицу остатки кулебяки, протянул их принцу, оглянувшись, не видит ли его дежурный офицер.
- Батюшка, вот, баба моя для детишков ваших передала, – зашептал он. – Угостите их, не побрезгайте. А печку мы сладим, так что даже не волнуйтесь.
Антон Ульрих даже прослезился. Быстро взял пирог, сунул теперь уже себе за пазуху.
- Загляни вечерком, я тебя винцом угощу, – шепнул Антон Ульрих солдату и вышел в свою комнатенку. А там нянька укладывала сыновей, качала обе люльки сразу и пела колыбельную. Голос у нее был тихий и ласковый.
- Сидит Дрёма,
Сидит Дрёма, сама дремлет,
Сидит Дрёма, сама дремлет.
Взгляни Дрёма,
Взгляни Дрёма,
Взгляни Дрёма на народ,
Взгляни Дрёма на народ
Бери Дрёма,
Бери Дрёма,
Бери Дрёма кого хошь,
Бери Дрёма кого хошь.
Сидит Дрёма,
Сидит Дрёма,
Сидит Дрёма, сама дремлет,
Сидит Дрёма, сама дремлет.
Многие солдаты тепло относились к бывшему генералиссимусу, а среди солдат, охранявших Брауншвейгское семейство в Холмогорах немало было таких, которые принимали участие в военных походах на турок под началом Антона Ульриха, и штурмовали Очаков в 1737 году. Зато офицеры хорошо оттягивались над принцем крови. Особенно этим отличался все тот же Зыбин.
Если снабжение питанием еще кое-как устраивало Антона Ульриха, то с одеждой было все гораздо хуже – он и его дети вынуждены были носить старую изорванную одежду, башмаки истрепались настолько, что чинить их уже было невозможно. Дошло до того, что Антон Ульрих даже попросил перешить свой старый кафтан для детей, поскольку их верхняя одежда совсем прохудилась. Вымдомский вынужден был о том написать рапорт императрице. К обеду и к ужину на стол узникам подавалось по шесть блюд. Сохранившийся реестр 2 ноября 1752 года того времени доносит до нас дневное меню брауншвейгского семейства: 1 баран старый, 1 баран молодой, ; теленка, 5 русских куриц, 7 фунтов масла, ; кружка сметаны, 2 бутылки сливок, ; кружки творогу, 60 яиц, 1 тетерев, 5 рябчкиво, говядины 2 пуда 13 фунтов. В постный день мясное меню сокращалось, зато добавлялось рыбное: 8 фунтов сёмги, 8 щук, 20 окуней, 2 язя, 2 леща, 2 налима, 50 наваг, 50 корюх, 1 пуд 5 фунтов осетрины. Кроме того, три раза в день принцу Брауншвейгскому приносили кофе, без которого тот, как младенец без молока, жить не может. Кроме того, ежедневно семейству на всех выдавали сорок бутылок пива. Зато ограничили в вине. При этом Антон Ульрих в личных письмах Елизавете жаловался на это ограничение, уверяя, что он и дети пьют вино не для пьянства, а для освежения. «Ваше величество знает, что пьянством я никогда прежде не увлекался!» – убеждал он императрицу.
Антон Ульрих по этому поводу личным письмом обратился к императрице: «Припадая со всеподданнейшим и глубочайшим почтением к стопам вашего императорского величества, с величайшею покорностью умоляю ваше императорское величество выслушать и помиловать меня, смилостивиться надо мною и принять к сердцу по великодушию вашего величества мою нужду, и по вашей императорской милости простить мне, что я принимаю смелость беспокоить ваше императорское величество такими мелочами. Я всеподданнейше прошу ваше императорское величество всемилостивейше соизволить помыслить, что к этому меня вынуждает моя крайняя нужда. Теперь уже я так несчастлив, что более не выполняется всемилостивейшее дозволение вашего императорского величества, сообщенное мне по высочайшему повелению вашего императорского величества еще в Петербурге, требовать через приставленных ко мне офицеров то, что мне потребно, и по дарованной мне от вашего императорского величества милости я в продолжение всех этих 11 лет получал все, что мне было нужно; но теперь вдруг все у меня отнято, и я не могу получить ни для себя, ни для детей своих никакого платья, а в еде и питье также чувствительна значительная разница, и я сообщил это приставленным ко мне офицерам, но не могу получить от них никакого положительного ответа. Почему я чрезвычайно испуган, не подвергся ли я по своей глупости или незнанию высочайшему гневу вашего императорского величества, не совершил ли я какого преступления, через которое утратил милость вашего императорского величества. Если это действительно так, то я прошу ваше императорское величество с величайшею покорностью и глубочайшим почтением, припадая к вашим стопам, простить мне то преступление по врожденному вам императорскому великодушию и смиловаться надо мною и дать мне возможность доказать вашему императорскому величеству мою крайнюю покорность и глубочайшее почтение. Я не могу успокоиться, пока не буду уверен, что ваше императорское величество пред богом и моими офицерами, что все эти 11 лет я всего более старался вести себя так, чтоб не лишиться милости и расположения вашего императорского величества. В заключение, припадая еще раз к стопам вашего императорского величества, прошу прощения в принятой мною смелости, что я дерзнул обеспокоить ваше императорское величество этим письмом, и остаюсь, с величайшею преданностию и почтением, глубоко огорченный горестью до смерти моей вашего императорского величества всеподданнейший, верно послушнейший покорнейший раб Антон Ульрих. 1 марта 1753 года».
  Но, поскольку ответа на это письмо не было и никаких изменений в его жизни не последовало, спустя четыре месяца Антон Ульрих отправил императрице следующее: «…К этой смелости побудила меня моя крайняя нужда, потому что мне приходится так плохо, что я и мои дети мы должны ходить почти ободранные  после того, что ваше императорское величество так долго изволили заботиться о нас, бедных и несчастных, вашею всевысочайшей милостью. Никогда еще мы так не бедствовали и не нуждались, как в нынешнем году, не помышляя уже о чем-нибудь новом, а тем меньше того требуя, я уже два месяца тому назад просил башмаки и сапоги для себя и для детей, но не получил никакого ответа, почему и послал чинить старые; тогда мне принесли ответ, что старых нельзя починить, а новых нет, и вот точно так все идет как в этом, так и в других вещах, особливо насчет напитков, которые ваше императорское величество по высочайшей императорской милости мне присылаете; до ушей моих дошло, что я не должен пить больше двух чарочек в день. Свидетельствую перед богом и вашим императорским величеством и ссылаюсь в том, как на своих прежних, так и на нынешних начальников, что вино мы пьем, я и мои дети, для подкрепления, а не из пьянства, чего во всю мою жизнь мне никогда не приходило на ум. Было бы у меня еще многое на что жаловаться, но все это такие ничтожные мелочи, которыми я не смею беспокоить ваше императорское величество, но в которых я чувствительно нуждаюсь…».
Впрочем, Миллер возражал, убеждая императрицу не в своей нечистоплотности, а в воровстве Вымдомского. Так, в своем отчете от 2 ноября 1751 года он сообщал: «В нынешнем октябре прапорщиком Мячковым у города куплено на 166 руб.; между оными два аршина парчи да шапочки, два фунта гаруса для вышиванья мне не бессумнительны, потому что никогда таких вещей не покупалось, и если б в верху для шапочек парчи не было, то б прапорщика Петрова жена тамошних парчей чепцов не носила, да и гарусом здесь в зимнее время за темностию шить, конечно, не возможно. Притом же куплено сукна детям на платье, тафты, колпаков, для кормилицы байки и для камердинеров было сукна на две пары с прикладом написано, но уж не знаю, как то и для чего отменено, одним словом сказать, всего теперь и почти ежедневно то того, то другого он, господин капитан, вверх требует, рассказывая мне, будто там все наги и босы ходят, а я все оное, не знав надобно ли оно или нет, принужден принимать за неотменное и отказать ему ни в чем без высокого повеления не смею. Из того иного заключить не разумею, разве или он их прежде меня не одевал или по согласию для умножения тем расходы таковые необходимые оттуда требования вымышляет».
Многие жены офицерские пользовались материей, которая покупалась для высоких узников – так прапорщик Петров справил своей жене чепец из той же парчовой материи, из каковой шились башмаки для принцев, а на шестилетней дочери Петрова платье было сшито из обоев камчатной ткани. Разумеется, такого товару в Архангельске было не достать за ненадобностью.
Впрочем, жалобы принца Антона были небезосновательны. К середине пятидесятых годов императрица Елизавета окончательно утратила всякий интерес к государственным делам, что отмечали даже иностранные послы. Так, нидерландский посол Сварт 16 октября 1757 года докладывал в Амстердам: «Императрица только и слушает, что Шуваловых, ничего не видит и ни о чем знать не хочет; она продолжает свой роскошный образ жизни и буквально предала государство на разорение каждому: всякий грабит, крадет, делает несправедливости, сам управляется и захватывает, что вздумается, не озабочивая тем никого». Не мудрено, что порою забывали и даже о холмогорских узниках и отправка туда ежегодных шести тысяч рублей с каждым разом все оттягивалась и оттягивалась. В 1751 году Вымдомский жаловался, что уже целых пять лет команда не получала жалованья. Деньги на мундиры с 1744 по 1749 год пришли лишь в июне 1751 года, а жалованье и амуниция с 1750 по 1754 год – лишь в конце 1755 года, да и те деньги большей частью уходили на покрытие долгов, накопившиеся за прошлые годы. 5 мая 1753 года  теперь уже Миллер сообщал в Петербург: «Крайние, от столь долговременной неприсылки денежной суммы, нужды истинно всякого рассуждения лишили, ибо как известные персоны с служителями по требованиям их обуви и прочих потребностей не получают, так и для придворных служителей не только чего другого, но и самой необходимой вещи – ражной муки (которой теперь недели на ; только осталось) – не имею; а солдаты как пробавляются, уже бог один знает, а в долг как здесь, так и у города за толь долговременным неплатежом более ни на копейку не дают, разве обманом: что завтра отдадим, завтра деньги будут. В такой крайности я бы из своих сколько-нибудь денег употребил, но ей-ей не имею: четыре трети жалованья ни пяти рублей не получаю, и которые были, те роздал солдатам и служителям». От такой службы выть хотелось. Вот и выли, что Вымдомский, что Миллер – просились перевести их куда-нибудь в другое место службы.
Лето выдалось жарким, солдат с прислугой подполковник Миллер отправил на огородные работы – капуста с горохом в тот год должны были уродиться хорошими. Дворик, куда выходили окна той половины архиерейского дома, в которой проживали солдаты и офицеры, охранявшие Ивана Антоновича, был несравненно более маленьким, нежели двор, где позволялось гулять Антону Ульриху с детьми. Прапорщик Петров наблюдал за работой солдат, половших капусту. Дежуривший в покоях Ивана Антоновича солдат Козлов, находившийся здесь с другим солдатом – Семеном Зариным, в одной нательной рубашке, обливаясь потом, подошел к окну и открыл одну створку. Зарин подошел к открытому окну и встал, глубокими вдохами вбирая воздух. Незаметно к нему подобрался Иванушка. Сначала бывший император молча наблюдал за происходящим во дворе, затем крикнул:
- Чего стоите, полите капусту!
Петров отвернулся, делая вид, что он ничего не слышал и никогда не видел, мальца, который только что отозвался. А Иванушка вдруг увидел, как капрал Неверов сорвал один стручок гороху, желая попробовать его на спелость.
- Не тронь гороху, Неверов, застрелю!
Услышав выкрики запрещенного узника, в комнату тут же вбежал подполковник Миллер.
- Зарин, немедленно закрой окно! И пошли вон отсюда вместе с Козловым!
- Прошу прощения, ваше благородие, не уследили! – Зарин виновато перевел взгляд с подполковника на Иванушку, закрывая окно.
Козлов также поднялся с табурета и вышел вслед за Зариным.
- Я же вам запретил подходить к окну, Григорий! – пожурил Иванушку Миллер.
- Но я же не мог допустить, чтобы солдаты ленились, работая на моем огороде.
- Вас не должны не только видеть, но и слышать. Вы же не хотите на свою и мою голову неприятностей?
- А мы будем сегодня читать, господин Миллер? – уже спокойно спросил Иванушка.
Миллер вздохнул, подошел к двери, приоткрыл ее, чтобы убедиться, не подслушивает ли их кто, выглянул в окно. Затем подошел к висевшей в углу иконе и сунул руку сверху. Там было спрятано от посторонних глаз святое писание. Это была их, Миллера и Иванушки, тайна. Об этом знали только они двое, да еще жена подполковника, которая иногда, вопреки всем предписаниям императрицы, заглядывала в эту комнатушку и скрытно учила мальчика писать.
Миллер раскрыл Евангелие от Матфея на заложенной странице и сел на нары. Мальчик присел рядом. Подполковник Миллер понимал, что, ежели кто об этих занятиях чтением с малолетним царственным узником узнает – не сносить ему головы. Елизавета Петровна мстительна и скора на расправу. О деле Лопухиных Миллер был наслышан немало. Но там была одна лишь мнительность императрицы, а здесь… С другой стороны, мальчик же не виноват в том, что оказался сыном не той матери и не того отца. Он и так уже много лет не только собственных родителей, но и света белого не видит.
Трагедия Брауншвейгского семейства, пожалуй, единственная в своем роде – больше десяти лет находились под одной крышей отец и сын, братья и сестры, но даже не подозревали об этом. Тем не менее, Иван Антонович с рождения обладал отличной памятью. Еще будучи четырехлетним мальчиком, он запомнил слова, которые ему перед разлукой нашептала мать, а затем и повторили няньки-кормилицы – ты не просто мальчик, ты законный император Всея Руси Иоанн III, свергнутый с российского престола жаждавшей власти и боявшейся забвения теткой. Он это знал и поэтому вел себя соответственно, насколько позволяли ему условия содержания. Это знали и охранявшие его пожилые солдаты, нередко, когда речь заходила о Елизавете, вдалбливавшие молодым: «У вас есть другой государь!». Знал это и помнил и подполковник Миллер, поэтому никаких вольностей в отношении к Иванушке он себе не позволял, в отличие от капитана Вымдомского, издевавшегося над его братьями и сестрами. Поэтому и учил его читать втайне от всех. А Иванушка, обладавший замечательной памятью, отрешенный от других знаний, запоминал целыми стихами библейские истории и проповеди.
А в это время в соседнем дворике играли братья и сестры свергнутого императора. Антон Ульрих слабеющим зрением наблюдал за невеликими радостями своих детей и грустно улыбался. О такой ли участи принцев и принцесс мечтал он, покидая свое крохотное Брауншвейг-Люнебургское герцогство много лет назад? О такой ли собственной судьбе задумывался он?
Дети играли в салки, бегая друг за другом, покрикивая и смеясь, и вдруг одно из окон второго этажа открылось, высунулась наружу женская рука с ночным горшком, и в следующий миг горшок перевернулся вверх дном и все его содержимое полетело вниз, опустившись на светлую головку Лизы. Мальчики, Петр и Алексей, остановились в недоумении, а старшая, Катя, ткнув пальцем в Лизу, с трудом, не очень внятно, но все же понятно произнесла:
- Ка-каш-ки!
Когда до Лизы дошло, что произошло, она закрыла от стыда лицо руками и громко заревела. Антон Ульрих тут же поднял глаза и успел заметить в окне смеющееся лицо фрейлины Бины Менгден. В следующий миг она закрыла окно и уже не услышала выкрик Антона Ульриха:
- Зачем, скажи, пожалуйста?
Антон Ульрих перевел взгляд на подпоручика Зыбина, стоявшего на пороге, лицо у того исказилось от злобы, он тут же развернулся и пошел в комнату Якобины. Он все еще держал ее взаперти в отдельной, маленькой и душной комнате и некогда красавица фрейлина, потихоньку теряла свою красоту и сходила с ума. Предчувствуя, что Зыбин сейчас ворвется к ней, она придвинула к двери стол и закричала, схватив вилку:
- Не подходи, убью!
Антон Ульрих хлопнул в ладоши:
- Дети, бежим к пруду! Лизаньке надо отмыться, да и вам не помешало бы сполоснуться при такой жаре.
Дети с удовольствием бегом направились к небольшому искусственному прудику, на ходу сбрасывая с себя платья.
Несмотря на все превратности судьбы, дети болели довольно редко. Разве только когда у кого-нибудь живот схватит. Тогда уж приходилось звать лекаря Никиту Ножевщикова. В остальные дни старались обходиться без него, дабы не нарываться на очередные его грубости и издевательства. Тому ведь тоже опостылела жизнь в этом северном захолустье. Он ведь помнил еще свои столичные будни. Доставалось даже ни в чем не повинной кормилице. Ее, бедную, схватило и скрутило так, что она разогнуться не могла. Пришлось звать Ножевщикова.
- Да она всегда больна, когда ни взглянешь на нее! – ругался Ножевщиков, но, тем не менее, пришел к женщине.
– Ну, чего ты скорчилась, дура? – пощупав ей живот, проворчал лекарь. – Ты же будешь здорова, как и была.
А у той слезы из глаз брызнули.
- Делай, что хочешь, но дай лекарства. А не хочешь, не давай, только не ругайся.
Но вот в очередной раз прихватило живот у Екатерины. Девочка уже более не могла терпеть боли и стала плакать. Антон Ульрих через Вымдомского потребовал лекаря. А тот в это время как раз пользовал Бину Менгден, то ли пуская ей кровь за ширмой, то ли занимаясь более интеллектуальным трудом. Вызванный Вымдомским, Ножевщиков недовольно ворча, прошел в комнату принцесс. У Кати и в самом деле поднялась температура, вздулся живот. Но что мог сделать лекарь, не имея под рукой ничего, кроме скальпеля для пускания крови и слабительного для успокоения желудка? Вот и сейчас он со знанием дела произнес:
- Сейчас я выпишу ей слабительное и все пройдет.
А потом вдруг с некоей насмешкой глянул на принца и спросил:
- Ты что давно слабительное не принимаешь? Удивляюсь я!
- Я без крайней нужды его не принимаю, разве что когда почувствую жар, то кровь пущу, – ответил Антон Ульрих с обидой в голосе – какой-то лекарь позволяет себе так с ним разговаривать. 
Но в январе 1754 года все могло кончиться плачевно – практически все обитатели архиерейского дома заболели оспой. Причем, не только дети Антона Ульриха, включая и Иванушку, который, хоть и жил в отдельных покоях, но для микробов – стены и окна не преграда, но даже дети кормилицы, и некоторые охранники. И, как на грех, во всех Холмогорах не могли найти Ножевщикова – он в тот день ездил в Архангельск. Приехал лишь к полуночи. Узнав, в чем дело, и он испугался. Миллер тут же сообщил о болезни «известного младенца» в Петербург с вопросом, что ему делать: можно ли допустить к ребенку врача, а если будет умирать, то и священника? Ответ был недвусмысленный: допустить можно, но только монаха и только в последний час для приобщения Святых Тайн. То бишь: помрет, так помрет! А коли поправится, то и продолжать порученное ему, Миллеру, дело! К счастью, все пятеро детей победили страшную болезнь, которая, впрочем, оставила на их лицах некоторые следы.
И вдруг, как гром среди ясного зимнего неба, 30 января 1756 года в Холмогоры прибыл с секретным посланием от императрицы лейб-гвардии сержант Савин, который и вручил секретный пакет почему-то капитану Вымдомскому, а не ставшему уже к тому времени полковнику Миллеру, приставленному к Ивану Антоновичу с приказом тайно, ночью, вывезти из Холмогор царственного узника. Вымдомскому предписывалось отдать Савину «арестанта Ивана, большего сына Антона Ульриха», а оставшихся содержать еще строже, увеличить число часовых и не подавать вида о вывозе арестанта. Для конспирации Вымдомскому надлежало и впредь рапортовать в Петербург о том, что Иван находится в Холмогорах, и при этом у дверей его опустевшей комнаты по-прежнему выставлять караул. «А за Антоном Ульрихом и за детьми его смотреть наикрепче, чтобы не учинили утечки». Караул у пустой комнаты разрешили снять лишь спустя десять лет, к тому времени Иван Антонович уже был убит в Шлиссельбурге. И не слишком умный Вымдомский вынужден был докладывать в Петербург таким образом: «Известные персоны и известный же арестант (которого здесь с 756 года нет, но высочайше повелено было о нем в рапортах упоминать так, как будто он здесь), по сие число обстоят благополучно».

7.
Перед пасхой 1752 года великую княгиню Екатерину неожиданно посетил старший сын генерала Ивана Федоровича Глебова двадцатилетний Николай, намедни вернувшийся из Парижа, где с недавних пор обреталась мать Екатерины, княгиня Ангальт-Цербстская. Она то и передала для дочери через Глебова два куска очень богатых и красивых материй.
- Какая прелесть! – воскликнула Екатерина, любуясь тканями в своей уборной.
Шкурин перебирал перед принцессой ткани, выставляя их на показ по очереди.
- Эти материи так хороши, что мне хотелось бы подарить их императрице.
Екатерина не удержалась, слово выскочило у нее с языка, но она тут же строго посмотрела на нового камердинера.
- Смотри же, Василий! Я тебе запрещаю говорить кому бы то ни было о том, что у меня сорвалось с языка. Это слышал только ты!
- Что вы, ваше высочество, как можно-с!
Но не для того Шкурин был приставлен к Екатерине, чтобы молчать. Он тут же доложил обо всем Чоглоковой. Тем временем, Екатерина, которая все же реже виделась с императрицей, а ежели и виделась, то не иначе, как на публике, стала дожидаться своего часа, чтобы вручить подарок Елизавете. Однако ее опередила Чоглокова.
 Однажды утром, через несколько дней после этого, Чоглокова вошла к Екатерине в спальню, держа в руках какой-то отрез ткани.
- Ее величество велела поблагодарить вас за материи. Одну она оставила себе, а другую, вот, возвращает вам.
Эти слова настолько поразили Екатерину, что она только и смогла выдавить из себя одно слово:
- Как?
- Дак я, услыхав, что вы предназначаете эти материи ее императорскому величеству, и снесла их императрице.
Это известие взорвало Екатерину. Но она была настолько возмущена, что вместо крика из ее уст вырывалось лишь бормотание, впрочем, довольно четкое, чтобы фрейлина их поняла.
- К-какое право вы имели без моего ведома брать мои вещи? Я радовалась тому, что подарю сама эти материи ее императорскому величеству, но вы меня лишили этой радости! Вы не могли знать моих намерений, потому как я вам ничего о них не говорила. А если вы о них и узнали, то токмо из уст предателя-лакея, который выдал свою госпожу, ежедневно осыпавшую его благодеяниями!
 Спокойно выслушав всю тираду, Чоглокова лишь плечами пожала, наставительно добавив:
- Вы, ваше высочество, вообще никогда ни о чем не должны говорить с матушкой-императрицей. Я ж вам объявляла сей приказ от имени ее императорского величества. А слуги ваши должны передавать мне все, что бы вы ни сказали. Сие значит, что Шкурин исполнил только свой долг. А я свой, снеся, хоша и без вашего ведома, предназначенные вами же для императрицы материи. Стал быть, все сие сделано правильно!
Екатерина больше ни слова не произнесла в присутствии Чоглоковой. Она вся дрожала от гнева. И едва фрейлина ее покинула, Екатерина скорым шагом направилась в маленькую переднюю, где обычно по утрам находился Шкурин, и где хранились ее платья. Шкурин и в самом деле был там и, при виде принцессы, тут же вскочил на ноги. Екатерина с перекошенным от злобы лицом изо всех сил влепила ему здоровую пощечину.
- Ты предатель, Шкурин, и самый неблагодарный из людей, которых я знаю, поскольку посмел передать Чоглоковой то, о чем я запретила тебе говорить! Я осыпала тебя благодеяниями, а ты выдавал меня даже в таких невинных словах! С этого дня я больше ничего не стану тебе давать, и вообще прогоню тебя и велю отодрать!
Шкурин с выступившими на глазах слезами рухнул перед ней на колени и сложил в мольбе руки, но Екатерину было не остановить.
- Скажи, на что ты рассчитываешь при таком своем поведении? Ведь я всегда останусь тем, что я есмь, а Чоглоковы, всеми ненавидимые и презираемые, кончат тем, что их выгонит сама императрица, которая, наверное, рано или поздно признает и их непроходимую глупость и неспособность к своей должности, на которую определил их своими происками дурной человек. А теперь, если хочешь, можешь отправляться и передать мои слова сам знаешь, кому. Со мной из-за этого, конечно, ничего не случится, но ты сам увидишь, что будет с тобой.
Искренние слезы полились из глаз Шкурина. Стоя на коленях, он умоляще смотрел на свою госпожу.
- Ваше императорское высочество, простите меня, дурака непутевого. Животом своим клянусь, боле никто никогда слова из меня не вытащит, касательно вашего высочества.
Искренность слов камердинера немного успокоила Екатерину. Она вздохнула и, глядя на него сверху вниз, произнесла:
- Дальнейшее твое поведение покажет мне путь, какого мне с тобой держаться. И в соответствии с твоим поведением я согласую свое обращение. А теперь уйди.
Шкурин, совсем не глупый человек, сдержал свое слово, более того, в наиболее трудные для принцессы дни он прикрывал ее и всячески ей содействовал.
В то же время, Екатерина где только могла возмущалась поступком Чоглоковой в надежде на то, что ее жалобы дойдут до ушей самой императрицы. И она-таки добилась своего. Однажды, увидев принцессу, Елизавета подошла к ней и поблагодарила за материи, однако про Чоглокову не сказала ни слова. Зато сказали другие: Екатерине стало известно, что императрица весьма неодобрила поступок свой кузины. Впрочем, на том это дело и закончилось.
При малом дворе служили камергерами два брата Салтыковых, сыновья Василия Федоровича Салтыкова и Марии Алексеевны, урожденной княжны Голицыной. Старший брат, Петр, был тот самый несостоявшийся жених Гедвиги Бирон. Известнейший при дворе сплетник, хотя и совершеннейший дурак, тем был и ценен для Чоглоковых, впрочем, считавших его ничего не значащим человечком. Зато совершенной его противоположностью был младший брат – 26-летний Сергей Васильевич, два года назад женившийся на одной из фрейлин императрицы – Матрене Павловне Балк, внучатой племяннице Анны Монс и просто племяннице Натальи Лопухиной, которую летом 1743 года по приказанию императрицы Елизаветы Петровны привселюдно высекли кнутом на городской площади, а потом еще и язык урезали. Сергей Салтыков был красавец и умен. И Екатерина вдруг стала замечать, что он все чаще вместе с братом стал проводить вечера у Чоглоковых в компании Петра Федоровича и ее самоё. При этом он всегда приходил в компании со Львом Нарышкиным, который всех забавлял своей оригинальностью. Но, всегда, завидя младшего Салтыкова, начинала морщиться любимая фрейлина Екатерины княжна Гагарина, которая терпеть не могла Сергея. С другой стороны, Сергей Салтыков не очень любил глупых Чоглоковых, ему было с ними неинтересно. Однако Мария Чоглокова, беременная в очередной раз, просила Екатерину почаще навещать ее, поскольку уверяла ее, что так, как она, никто не может развлечь ее. Этим и пользовался Салтыков.
У Николая Чоглокова была особая страсть к сочинительству. Стихи его были слишком слабы и непрофессиональны, однако же Лев Нарышкин, любивший музицировать на клавесине, с удовольствием сочинял к стихам Чоглокова музыку. Поняв это, всякий раз, когда хотели избавиться от обоих, компания просила их сочинить новую песню, дабы после этого устроить концерт. Когда же оба уходили, в гостиной люди раскрепощались и спокойно общались на разные темы. Например, на амурные темы.
- Ваше высочество, как вы думаете, какова причина моих частых посещений этого гостеприимного дома? – во время одного из концертов Чоглокова с Нарышкиным, тихо спросил Сергей Салтыков у сидевшей рядом Екатерины.
- Думаю, вам весьма приятственны сии концерты, – слегка повернув голову к собеседнику и чуть хитро улыбаясь, ответила Екатерина. – Могу вам сказать, Сергей Васильевич, что Николай Наумович подарил мне толстую тетрадь своих стихов. 
- Мне тоже, – так же тихо ответил Салтыков. – Однако же Чоглоков не имеет никакого отношения к целям моего визита к нему.
- Тогда кто же цель?
- Вы!
Екатерина посерьезнела и не без тревоги глянула на Салтыкова, а потом повертела головой, не слышал ли кто этих слов.
- Катерина Алексеевна, вы – единственная цель, ради которой я стремлюсь прийти в этот дом, – между тем продолжал Салтыков.
Екатерина долго молчала.
- Что же вы молчите, ваше высочество? Али не верите в мою искреннюю любовь к вам?
- И на что же вы надеетесь? – наконец спросила Екатерина.
- Екатерина Алексеевна, вы и только вы можете дать мне полное ощущение счастья, амур пронзил стрелой мое сердце уже давно, но я смею надеяться, что второю своей стрелой он ранит и ваше сердце. Я же знаю, что его императорское высочество не любит вас и даже не воспринимает в качестве жены. Но вы же молода, красива, умна, вы достойны высокой любви, глубоких чувств.
 - А ваша жена, на которой вы женились по страсти два года назад, в которую вы, говорят, влюблены и которая любит вас до безумия, что она об этом скажет? – Екатерина с трудом смогла прервать такие сладостные речи, которых она еще никогда не слышала.
- Не все то золото, что блестит, – не без горечи вздохнул Салтыков. – Я слишком дорого расплачиваюсь за миг ослепления.
Роман между Сергеем Салтыковым и Матрёной Балк был слишком коротким, но весьма бурным. Весной 1750 года малый двор, по приказанию Елизаветы выехал в Царское Село. Молодежь веселилась, ездила на охоту и каталась на качелях. Вот на этих-то качелях и познакомились Сергей с Матреной. Она его просто пленила своей красотой. Буквально на другой день он сделал ей предложение руки и сердца, которое она приняла и вскоре после этого сыграли свадьбу.
Екатерине стало жаль этого красавчика, однако она попыталась перевести его мысли в другую сторону, продолжая настаивать на супружеской верности (и его, и, разумеется, своей). Но она все еще не понимала, что уже стала жертвой того самого амура, стрела которого пронзила сердце Салтыкова. Возможно, поэтому она не прервала его рассуждения, а продолжала слушать. И она невольно стала сравнивать его с со своим мужем. Впрочем, сравнивать было бесполезно: Сергей Васильевич был прекрасен, как день, и в этом никтор не мог с ним сравниваться не только при малом дворе, но даже и при большом. У него не было недостатка ни в уме, ни в том складе познаний, манер и приемов, какой дают большой свет и особенно двор. Да и вообще и по рождению, и по многим другим качествам это был кавалер выдающийся, а свои недостатки он умело скрывал. Самыми большими из них были склонность к интриге и отсутствие строгих правил, но тогда они еще не развернулись.
Екатерина сопротивлялась всю весну и часть лета, хотя и видела его почти каждый день, правда, лишь в присутствии двора. С ним она была такой же, как и со всеми остальными. Зато он был с ней таким, каким не был ни с кем другим. И раз от раза выбирал минуту, когда их никто не мог слышать, нашептывал ей про свою любовь. Она лишь мило улыбалась ему в ответ, но однажды не выдержала, ответила:
- Вы не по адресу обращаетесь, Сергей Васильевич. И потом, почем вы знаете, может быть, мое сердце занято в другом месте.
Однако эти слова лишь раззадорили его, и он стал преследовать Екатерину еще более пылко. Она даже боялась, что на это обратят внимание и по двору, сначала малому, а затем и большому пойдут сплетни, как и в случае с братьями Чернышевыми. Но она даже и предполагать не могла, что все эти ухаживания делались, хотя и искренне, но с подачи вице-канцлера Воронцова и с подачи самой императрицы, которой нужен был наследник престола. Да и бояться какой-то ревности со стороны своего супруга Екатерине было смешно. Во-первых, Сергей Салтыков ходил в его любимчиках, во-вторых сам Петр таскался и беспрестанно влюблялся во всех женщин, которых он только видел при дворе. Екатерина же его вовсе не интересовала. А молодая, пылкая женщина страдала без любви и любовных утех.
Между тем, Чоглоков пригласил весь Малый двор на охоту на свой собственный остров в Финском заливе. Лошадей перевезли заранее. Действо затягивать не стали и тотчас же по приезде все вскочили в седла, включая и Екатерину, и поскакали за собаками.
Сергей Салтыков улучил минуту, когда все были заняты погоней за зайцами, и подъехал к принцессе, чтобы поговорить на свою излюбленную тему. Странно для нее самой, Екатерина слушала его терпеливее обыкновенного. А он рисовал ей картину придуманного им плана, как покрыть глубокой тайной то счастье, которым некто мог бы наслаждаться в подобном случае. Екатерина молчала. А Салтыков воспользовался ее молчанием, чтобы убедить ее, что он страстно ее любит
- Прошу вас, Катерина Алексеевна, позволить мне надеяться, что вы, по крайней мере, ко мне неравнодушны.
- Но я же не могу помешать игре вашего воображения, – ответила она.
- Но как же, ваше высочество, как же! Да хоть с кем сравните меня из придворных, кто мне вровень. Чоглоков? Этот трепло и недоумок? Нарышкин? Паяц и балбес. Граф Девьер? Братья Чернышевы?..
- Прекратите сейчас же! – воскликнула Екатерина, недовольно поморщившись, и Салтыков понял, что задел принцессу за живое. – Я вам запрещаю, слышите, Александр Васильевич, приводить всякого рода сравнения.
Он же ведь тоже знал об ухаживаниях за принцессой братьев Чернышевых и о том, что они за это понесли наказание. По крайней мере, она теперь станет несколько покладистее. А она поняла, что Сергей Салтыков ей и в самом деле нравится.
- Да, я согласна, что из всех приближенных Петра Федоровича никто и близко к вам не подошел.
- Так значит ли это, что я вами предпочтен, ваше высочество?
 Екатерина лишь засмеялась в ответ и пришпорила коня, увидев, что к ним приближается несколько охотников во главе с Петром и Чоглоковым.
Когда охота закончилась, часа через полтора, Салтыков вновь оказался рядом с ней, но она не дала ему заговорить. Особо это не афишируя, глядела по сторонам, не наблюдает ли кто-либо за нею и строго произнесла:
- Подите прочь, Сергей Васильевич, пока наш длинный разговор не стал слишком подозрительным для посторонних.
- Нет, я не уеду, пока вы не скажете мне, что вы ко мне неравнодушны.
Поняв, что Салтыков настроен на сей счет решительно, Екатерина быстро ответила:
- Да, да, но только убирайтесь.
- Я это запомню, ваше высочество! – воскликнул Салтыков и пришпорил лошадь.
- Нет, нет! – закричала ему вслед она, испугавшись последствий.
- Да, да! – повторил он, не поворачиваясь и помахав в воздухе рукой.
Вернувшись в дом, находившийся на острове, все там же и отужинали. Однако во время ужина поднялся сильный ветер с моря, который вздымал волны так сильно, что они поднимались до самых ступеней лестницы, и весь остров был покрыт водой на несколько футов над уровнем моря. Делать нечего – в такой шторм ни одна лодка от берега не отчалит. Чоглоков предложил тут же, в доме и дожидаться, пока не стихнет буря и не спадет вода. Так ведь и другого выхода не было. Непогодь продолжалась до трех часов утра. В это время к стоявшей у окна в одиночестве Екатерине подошел Сергей Салтыков и зашептал:
- Само небо благоприятствует мне в этот день, доставляя возможность подольше любоваться вами. Гляньте, разве эти тучи успокоятся в ближайшие часы? Даже луна укрылась, дабы не мешать амурчику запускать в нас свои стрелы. Амур ведь и в темноте видит не хуже, нежели днем. И отчего же вы в таком случае грустны, солнце мое?
- Прекратите, Сергей Васильевич. Вы, вероятно, нынче счастливы?
- О да!
- Зато я совсем несчастлива.
- Отчего же?
- А то вы не догадываетесь, – в ее голосе чувствовалось явное недовольство собою.
Два дня спустя Сергей Салтыков сказал Екатерине:
- Ежели вам интересно, то могу сообщить, что один из камер-лакеев великого князя, француз Брессан, передал мне, что Его Императорское Высочество сказал в своей комнате: «Сергей Салтыков и моя жена обманывают Чоглокова, уверяют его, в чем хотят, а потом смеются над ним».
Екатерина для себя отметила, что ее супруг в некоторых моментах является весьма наблюдательным. Ведь так оно и было на самом деле – с обманом Чоглоковых. А вслух предостерегла Салтыкова:
- Советую вам впредь быть более осмотрительным.
Наконец, случилось то, что и дошло было случиться между двумя любящими людьми. Сергей Салтыков оказался в одной постели с Екатериной. Такого счастья она еще не испытавала за все свои шесть лет замужества. Салтыков стал ее первым любовником. И Екатерине стало легче – обет супружеской верности, непонятно для чего ею соблюдавшийся все эти годы, был забыт. Пришла пора упоения.
Между тем, приближенные к императрице и, в особенности, Чоглоковы, предпринимали новые шаги, чтобы, назовем это своими словами подложить Екатерину под какого-нибудь благородных кровей вельможу ради продолжения рода Елизаветы.
Едва оправившись после своих седьмых родов, Мария Чоглокова, получила очередной нагоняй от Елизаветы.
- Я взыщу с тебя за то, сестрица, что ты не стараешься усовестить на этот счет заинтересованные стороны. К тому же, манера ездить верхом по-мужски мешает ее императорскому высочеству иметь детей. Когда я сама ездила верхом в мужском костюме, то, как только сходила с лошади, тотчас же меняла платье.
- Для того, чтобы иметь детей, тут нет вины, – огрызнулась Чоглокова. – Дети не могут явиться без причины. Хотя их императорские высочества живут в браке с 1745 года, а между тем причины не было.
 Но это только разозлило и без того все понимавшую Елизавету.
- Ты бы не перечила мне, а занялась бы ее высочеством. А твой муж и вовсе колпак, который позволяет водить себя за нос соплякам.
В тот же день об этом нагоняе стало известно тем самым «соплякам» (то бишь молодым супругам), и они, посовещавшись, решили что следует сделать вид, что Сергей Салтыков и Лев Нарышкин впали в немилость у Чоглокова, о которой, впрочем, он сам и не догадается, и под предлогом  болезни их родителей поедут к себе домой недели на три, на четыре, чтобы прекратить бродившие темные слухи. Это было выполнено буквально, и на следующий день они уехали, чтобы укрыться на месяц в свои семьи.  У Салтыкова мать и в самом деле тяжело болела, а вскорости и умерла.
Сама же Чоглокова сказала Екатерине:
- Послушайте, ваше высочество, я должна поговорить с вами очень серьезно.
Екатерина вся обратилась в слух. А Чоглокова, как обычно начала издалека: говорила о привязанности своей к мужу, о своем благоразумии, о том, что нужно и чего не нужно для взаимной любви и для облегчения или отягощения уз супруга или супруги, и, наконец, перешла к главному:
- Бывают, конечно, иногда положения высшего порядка, которые вынуждают делать исключения из правил.
Екатерине даже интересно стало, куда это клонит ее фрейлина, пытаясь понять, искренна ли та, или это очередная ее ловушка:
- Вы увидите, как я люблю свое отечество и насколько, я искренна. Я не сомневаюсь, чтобы вы кому-нибудь не отдали предпочтения: предоставляю вам выбрать между Сергеем Салтыковым и Львом Нарышкиным. Если не ошибаюсь, то избранник ваш последний?
У Екатерины даже глаза округлились. Вот оно в чем дело! А, поняв это, Екатерина воскликнула:
- Нет, нет, отнюдь нет!
- Ну, если это не он, так другой наверно.
На это Екатерина не возразила ни слова, и воодушевленная этим Чоглокова продолжала:
- Вы увидите, что помехой вам буду не я.
Таким образом, Екатерина поняла, что посыл идет от самой императрицы. И была рада, что с нее снимаются всяческие подозрения в супружеской неверности. А между тем, Екатерина уже была беременна от Салтыкова. Однако постоянные лошадиные выезды, охоты, переезды из Петербурга летом – на дачи (Ораниенбаум, Петергоф, Царское Село), зимой – в Москву не могли не сказаться на принцессе – у нее случился выкидыш. При этом на Салтыкова всё больше стали поглядывать искоса. Понимая это, Екатерина попросила канцлера Бестужева как-то посодействовать Салтыкову, найти ему некое поручение по своему ведомству. Бестужев пообещал. И свое слово сдержал.
При этом Екатерине показалось, что Салтыков стал меньше за ней ухаживать и вообще как-то странно себя вести. Она – влюбчивая и прилипчивая женщина – весьма переживала из-за этого. Как раньше она боялась сойтись с ним, так теперь испугалась потерять его.
- Не хочу лишний раз, чтобы на тебя возводили напраслину, а на меня смотрели исподлобья, – ответил он. – Ты, Катенька, не понимаешь всей ловкости моего поведения.
Екатерина обнимала Сергея, кивала головой и соглашалась.
В мае месяце Екатерина вновь забеременела. В это время весь двор выехал в Люберцы, где находилось имение Петра Федоровича. Там стоял старый, построенный еще светлейшим князем Меншиковым каменный дом, который от ветхости развалился. И супругам с придворными пришлось жить в палатках, разбитых во дворе. И каждое утро, с трех до четырех часов Екатерину будили удары топора и шум мужиков-строителей, возводивших наспех деревянный флигель. А пока дом строился, все свободное время супруги с придворными проводили на охоте или на прогулках. Но, наученная собственным горьким опытом первой неудачной беременности, Екатерина больше уже не ездила верхом, а только в кабриолете.
К Петрову дню все вернулись в Москву и тут на принцессу напал такой сон, что она спала целыми днями до двенадцати часов и ее с трудом будили лишь к обеду. Как и всегда на Петров день была обедня, затем обед, бал и, наконец, ужин. На следующий день Екатерина почувствовала боль в пояснице. Чоглокова призвала акушерку, и та предсказала выкидыш, который и случился у нее в следующую ночь. После этого в течение тринадцати дней принцесса находилась в большой опасности, потому что предполагали, что часть «места» осталась внутри, что, впрочем, от Екатерины скрыли. Наконец на тринадцатый день место вышло само без боли и усилий. Но Екатерине пришлось провести в безвыходно шесть недель в жаркой комнате. Елизавета пришла к ней в первый же день ее болезни и явно было огорчена ее состоянием.
Все это время Петр также большую часть времени проводил в своей комнате. Однако, в отличие от супруги, отнюдь не скучал: его камердинер Карнович постоянно снабжал его игрушками и вином, да забавлял пикантными шутками. Впрочем, в этих ночных попойках прислуга принца, порой, переходила всякую грань дозволенности, плохо его слушались и плохо исполняли его указания, что приводило в бешенство вспыльчивого Петра Федоровича и он частенько прохаживался по их спинам палкой, а то и вовсе обнажая шпагу. Однако и такие меры не всегда приносили ему успех и Петр, весь в расстроенных чувствах прибегал к Екатерине, прося у супруги поддержки и прося ее сделать прислуге выговор. Екатерине, еле передвигавшейся по комнатам, приходилось вставать и объяснять им, кто они такие и кому они прислуживают. К удивлению Петра, камердинеры и слуги подчинялись Екатерине беспрекословно и тут же, на коленях и со слезами на глазах просили прощения у великого князя. Удивленный Петр даже жаловался своему камердинеру Брессану:
- Ничего не понимаю! – пожимал он плечами. – Как ей удается справляться с моими людьми? Я их даже секу, но не могу заставить себе повиноваться, а она добивается от них всего, чего я хочу одними лишь словами.
Но в этот раз Екатерину, явившуюся по просьбе мужа, чтобы угомонить не в меру разбушевавшихся слуг, поразила огромная дохлая крыса, болтавшаяся в петле.
- Что это значит, ваше высочество? – не отрывая глаз от крысы, спросила Екатерина.
Поймав взгляд супруги, Петр ответил:
- Сия крыса совершила уголовное преступление и заслуживает строжайшей казни по военным законам! Она перелезла через вал картонной крепости, – Петр указал рукой на свой стол, где и находилась эта самая крепость, – и съела двух часовых на карауле, сделанных из крахмала, на одном из бастионов. Хорошо, моя легавая поймала этого преступника.
- Вы бы уже сняли ее, она ведь сдохла.
- Нет! Она будет висеть здесь три дня напоказ публике, для назидания.
Екатерина не удержалась и расхохоталась, однако Петру это не понравилось, он тут же насупился и сквозь зубы процедил:
- Все сие по законам военного времени сделано!
Екатерина успокоилась и, дабы не раздражать супруга и дальше, прикрываясь веером, перед тем как покинуть кабинет Петра, произнесла:
- Простите за мое женское незнание военных законов. К тому же, вы даже не выслушали ее оправданий.
Но Петр еще три дня дулся на Екатерину за ее несвоевременный хохот.
Екатерина беременела трижды подряд. Наконец, после двух выкидышей она родила сына 20 сентября 1754 года.
Во вторник вечером она легла, но ночью проснулась с болями. Она разбудила свою камер-фрау Владиславову, заменившую Крузе, которая тут же послала за акушеркой. Та, после осмотра, сообщила Екатерине, что она скоро разрешится от бремени. Екатерина тут же велела послать разбудить великого князя, спавшего у себя в комнате, а также графа Александра Шувалова. Александр Иванович разбудил Елизавету Петровну, которая около двух часов ночи и явилась в спальню своей невестки. Зато супруг не спешил являться и пришел лишь утром. А Екатерине пришлось туго. Она мучилась, стонала и родила лишь около полудня 20 сентября. Едва ребенка спеленали, императрица ввела в покои своего духовника, который и дал ребенку имя Павла, после чего тотчас же императрица велела акушерке взять ребенка и следовать за ней. Екатерина же еще долго оставалась на родильной постели, которая помещалась против двери, сквозь которую она видела свет. Позади кровати было два больших плохо закрывавшихся окна, а направо и налево от этой постели были две двери, из которых одна выходила в уборную великой княгини, а другая – в комнату Владиславовой. Как только удалилась императрица, Петр тоже пошел к себе, а за ним и супруги Шуваловы. До трех часов Екатерина оставалась в покоях совершенно одна. Она слишком потела и просила Владиславову сменить ей белье и уложить в кровать.
- Не смею я, ваше императорское высочество. Я вот за акушеркой пошлю.
- Сделай одолжение, – простонала Екатерина.
Но акушерка все не приходила.
- Пить! – снова попросила принцесса.
- Не смею я, – сама едва не плача, отвечала камер-фрау.
Наконец, заявилась вся разодетая Мавра Шувалова. Увидев, что принцесса все еще лежит на том же месте, на каком она ее и оставила, Шувалова всплеснула руками.
- Господи, так же можно уморить ее императорское высочество.
Екатерина была ей благодарна за это.
- Перенесите-ка немедля ее высочество в ее постелю.
Шувалова тут же ушла, послав за акушеркой. Та явилась лишь спустя полчаса.
- Ваше императорское высочество должно простить меня. Ее императорское величество были так заняты ребенком, что не отпускали меня ни на минуту.
Екатерине стало вдвойне обидно, и она заплакала от такого пренебрежения к ней, матери будущего наследника престола.
А в это время Петр Федорович только и делал, что пил с теми, кого встречал в многочисленных покоях дворца. Императрица занималась ребенком, а вся империя гуляла несколько дней по случаю рождения царственного младенца: были празднества, балы, иллюминация и фейерверк при дворе.
У Екатерины на следующий день после родов проявился ревматизм – боль пошла от бедра, вдоль ляжки и по всей левой ноге. В довершение ко всему она подхватила еще и лихорадку. Но никому не было до нее никакого дела. Петр Федорович лишь однажды за весь день явился к ней в спальню, постоял минуту и удалился, сообщив, что у него нет времени оставаться здесь дольше. Екатерина выла и стонала от невыносимой боли, одна лишь Владиславова была рядом. Она жалела принцессу, но ничем не могла ей помочь. Ее оставили вдвоем с горничной, не озаботившись даже о самом необходимом уходе за ней. Ей казалось, что она вдруг стала совершенно безразличным для всех существом и что ее уже ни во что не ставили.
Великий князь Петр, скучая по вечерам без фрейлин своей супруги, за которыми он ухаживал, пришел предложить ей провести вечер у меня в комнате. Екатерина знала, что он тогда ухаживал как раз за самой толстой и некрасивой – графиня Елизаветой Воронцовой, старшей племянницей вице-канцлера. На шестой день были крестины Павла и Екатерине украдкой сообщили, что младенец чуть не умер от молочницы. Екатерина не могла напрямую спрашивать о здоровье своего сына, ибо это означало бы, что она сомневается в заботе, которую проявляла о нем императрица, а это могло быть принято при дворе очень дурно. Павла поместили в личных покоях императрицы и едва он начинал кричать, Елизавета Петровна лично к нему подбегала и успокаивала. Ребенка держали в чрезвычайно жаркой комнате, запеленав во фланель и уложив в колыбель, обитую мехом черно-бурой лисицы; его покрывали стеганым на вате атласным одеялом и сверх этого клали еще другое, бархатное, розового цвета, подбитое мехом черно-бурой лисицы. Пот лил у него с лица и со всего тела, и все это привело к тому, что, когда он подрос, то от дуновения малейшего ветерка он простужался и хворал. Кроме того, вокруг него было множество старых мамушек, которые бестолковым уходом, вовсе лишенным здравого смысла, приносили ему несравненно больше телесных и нравственных страданий, нежели пользы.
После крестин Павла его матери принесли на золотом подносе указ императрицы, подарившей ей сто тысяч рублей и несколько драгоценностей в небольшом ларчике. Ей платили за ее труды. Драгоценности были не особенно богатыми: очень бедное маленькое ожерелье с серьгами и двумя жалкими перстнями. Самой Екатерине было бы стыдно подарить их даже своей камер-фрау. Во всем этом ларчике не было ни одного камня, который стоил бы сто рублей; ни работой, ни вкусом эти вещи тоже не блистали. Она промолчала и велела убрать императорский ларчик. А на следующий день граф Александр Шувалов зашел к Екатерине с вопросом:
- Мне приказано узнать от вашего высочества, понравился ли вам ларчик?
- Передайте ее величеству, что все, что я получаю из ее императорских рук, я привыкла считать для себя бесценным.
Шувалов облегченно вздохнул. Вероятно, и он, и сама императрица понимали всю ничтожность такого подарка, потому и переживали, как его воспримет великая княгиня, но Екатерина уже вполне овладела искусством дипломатии, и потому ее ответ весьма обрадовал графа.
 Но деньгам она искренне обрадовалась, так как у нее было много долгов. Но радость ее была непродолжительна. Несколько дней спустя кабинет-секретарь барон Черкасов умолял ее дать ему эти сто тысяч. Она отослала ему эти деньги, которые, правда, Черкасов возвратил ей в январе месяце. Императрица приказала отпустить еще такую же сумму, а в кассе не было «ни копейки». Екатерина узнала, что это была проделка ее мужа. Узнав, что она получила такую огромную сумму, Петр пришел в ярость. Ему ничего не дали, а между тем он претендовал по меньшей мере на равные права на щедрость императрицы. Он с запальчивостью сказал об этом графу Александру Шувалову, который пошел доложить об этом императрице, и та тотчас же, чтобы успокоить племянника, послала великому князю такую же сумму, какую дала и Екатерине. Именно для этого и взяли у нее в долг ее же деньги.
 Спустя шесть недель «очищение» великой княгини было отпраздновано с большой пышностью, и в этот день ей была оказана милость: ей показали ее ребенка. Она нашла его красивым. Во время обряда ей его оставили, а затем опять отняли. Одновременно она узнала, что Сергея Салтыкова отправили в Швецию с известием о рождении великого князя. В те времена для вельможи, занимавшего при русском дворе положение Сергея Салтыкова, подобное поручение не являлось знаком милости. Но в данном случае это больше походило если не на опалу, то на наказание. Мавр сделал свое дело, мавр может уходить?
Впрочем, историки до сих пор ломают копья над вопросом, кто же был настоящим отцом Павла Петровича. Поговаривали даже, что этот ребенок был сыном самой Елизаветы Петровны от одного из своих фаворитов-любовников, которого она подменила на сына великой княгини.

8.
Елизавете казалось, что про таинственного холмогорского узника уже все должны были давным-давно забыть. Но не тут-то было. Даже Фридрих Прусский, некогда сам посоветовавший русской императрице упрятать свергнутого младенца-императора куда-нибудь подальше, разумеется, не забыл о своем дальнем родственнике, каковым являлся Иван Антонович. Помнили Ивана и подданные Елизаветы. И спустя добрых полтора десятка лет возник новый заговор, целью которого должно было стать возведение на престол нового-старого императора – Ивана Антоновича.
Еще несколько десятилетий назад семейство староверов Зубаревых переехало в Сибирь, в славный город Тобольск, подальше от никониан-трехперстников.
Купец первой гильдии Василий Павлович Зубарев имел в городе несколько торговых лавок, вел торговлю и на Ирбитской, и на Макарьевской ярмарках, но сыну своему, Ивану, которому уже стукнуло двадцать лет, дело передавать не спешил, да и иных дел серьезных не поручал. По его разумению неженатый парень к делу приставлен быть не может, пока не введет в дом невесту и лишь после того станет во всем равен отцу, как то и было в обычаях староверов.
Тем временем Василий Павлович провернул удачную сделку – на реке Пышме в Тюменском уезде он купил деревеньку с 28 крепостными душами. Но, поскольку купцы не могли владеть населенными землями, Василий, дабы обойти закон, заключил фиктивную торговую сделку с тобольским дворянином Карамышевым: официально деревня с крепостными принадлежала Карамышеву, а фактически – Зубареву. Впрочем, спустя некоторое время, в 1750 году, испугавшись, что он может эту деревушку потерять, Василий Зубарев пошел еще на одну сделку со своей совестью – уговорил все того же Карамышева «продать» деревню со всеми ее душами своему племяннику – Алексею Яковлевичу Корнильеву. Как хозяин стекольной фабрики, Алексей имел право владеть крепостными. Но купеческого сына Ивана Зубарева с тех пор охватила главная мысль – закрепить за собой отцовское наследство, во что бы то ни стало пробиться в дворяне. Для достижения этих целей он видел два пути. Первый: выслужиться перед властями. Второй: приобрести права на добычу руды и построить завод. И он действовал сразу в обоих направлениях: бойко и неустанно строчил доносы о взяточниках и злоупотреблениях купечества и чиновников – в Сибирский приказ и в Сенат.
Именно по этой причине Иван Зубарев слыл в Тобольске за жениха хоть и прибыльного, но непутевого из-за своего правдоискательства. Имел он обыкновение ловить за руку соседа-купца, что думал втихую сбыть заплесневелый товар, малость обвесить, обмишурить хоть на полушку какую-нибудь молодую кухарку из господского дома, которая спозаранок, не проснувшись еще толком, заявилась на базар. Не любил Иван Зубарев и полицейских чинов, которые распускали руки по любому случаю, и не один раз нещадно тузили его самого за излишнюю горячность и обидные слова. Но никому не спускал Иван обид и несправедливостей – доставал своими доношениями не только сибирского губернатора, но и сам столичный Сенат с требованием наказать виновных.
Все было бы хорошо, если бы Зубарев-младший думал одинаково с отцом. Но после  очередного обличительного письма к губернатору или в Сенат дело выходило наружу и Иван на какой-то  срок становился посмешищем для всего городского  люда. Тобольские обыватели с издевкой шушукались вслед Зубареву-отцу, а в сына прямо таки пальцами тыкали. Может и смог бы Василий Павлович  убедить сынка в неуместности и очевидной глупости подобных затей, да нашел тот себе единомышленника из числа двоюродных братьев Корнильевых, Михаила Яковлевича, брата того самого Алексея, который теперь номинально владел живыми душами Зубаревых, занимавшего высокую должность президента городского магистрата, и ни в чем не упускавшего личную корысть и сумевшего разжечь у Зубарева-младшего страсть к этому самому правдоискательству, умело напуская его на собственных врагов.
Вот и нынче, накануне открытия в Ирбите ярмарки, соблазнил он Ивана отправиться  туда тайно и высмотреть все творящиеся там нарушения, а потом, поймав с поличным наблюдающих за торговлей таможенников, донести губернатору и в знак благодарности за изобличение ждать немалой награды. Сам Иван мечтал не столько о награде, сколько о том дне, когда докажет всем, что не лыком шит, а делает важное государево дело, которое и прокурору губернскому иногда выполнить не под силу. Но пока все мечты его заканчивались плачевно, как и в этот раз.
Городским воеводою был отдан приказ заранее: буде объявится на Ирбите известный всей округе склочник и ябедщик, купеческий сын Ванька Васильев сын Зубарев, схватить оного немедля и доставить ему лично для допроса.
Сказано-сделано: вооруженные фузеями солдаты на всех заставах внимательно вглядывались в каждого проезжающего. А вот и добыча сама шла им в руки! Унтер-офицер кивнул часовому, тот мигом помчал к начальству доложить, что означенный Ванька Зубарев объявился по дороге к Ирбиту.
- Схватить, связать и доставить в Тобольск к воеводе! – последовал приказ.
И вот уже трое дюжих стражников навалились на сани, в которых ехал ничего не подозревавший Зубарев.
- Я вот доношение за ваше самоуправство самому господину губернатору напишу! – вырывался Зубарев.
- А хоша бы и самой царице в Сам-Питербурх пиши! – ответствовал унтер. – У нас приказ доставить тебя к воеводе в Тобольск. Пущай он там с тобой и разбирается.
Воевода ткнул ему в нос решения по его доношениям из Сибирского приказа и самого Сената, в которых признавались все эти доношения клеветою на честных людей.
- Под караул его! – приказал воевода.
И служивые с удовольствием выполнили приказ своего начальника, да еще пинков понадавали Ваньке Зубареву.
Так летом 1750 года Зубарев впервые на целых две недели оказался в кутузке. Однако же и после освобождения не угомонился. Правда, решил использовать другую возможность добиться дворянского звания.
- Не мытьем, так катаньем! – подумал про себя Зубарев, замыслив поездку аж до самой Москвы, где в то время находился весь императорский двор во главе с самой императрицей Елизаветой Петровной.
Еще о прошлом годе прослышал Ванька Зубарев от своего крестного отца, о том, что на Урале, на речке Уй, в Исетской провинции, посреди башкирских селений имеется месторождение золота и серебра. Отобрав в отцовой конюшне самого выносливого коня, взяв в дорогу немного харча, тронулся Зубарев в дальний путь. А поскольку сын купеческий был молодцем пробивным, то ему и не составило большого труда добиться аудиенции у первенствующего Сенатской конторы, генерал-аншефа и московского главнокомандующего Василия Яковлевича Левашова.
- Ваше высокопревосходительство, не во благо себе, а токмо ради процветания Отечества нашего хлопочу, – стоял перед Левашовым, склонив голову и теребя в руках картуз, Зубарев. 
Генерал-аншеф переводил взгляд с самого доносителя на исписанное густым почерком его же доношение, в котором он доказывал о необходимости послать его во главе маленькой экспедиции на ту самую речку Уй. В конце концов, рассудив, что, коли доноситель не просит у казны денег, экспедицию можно и разрешить.
- Дозволяю! – макнул остро отточенное гусиное перо генерал-аншеф в чернильницу и начертал на доношении собственную резолюцию, заверив ее сургучной печатью Сенатской конторы.
Зубарев удовлетворенно выдохнул и улыбнулся, едва сдерживаясь, чтобы не запрыгать от радости.
Найдя желающих волонтеров из местных да инородцев, правда, ничего не смыслящих в рудном деле, Иван намыл энное количество руды, по внешнему виду, как ему казалось, похожей на серебряную, и с этой добычей отправился в родной Тобольск. Сгрузив добычу рудознатцу Колывано-Воскресенских заводов Тимофею Леврину, Зубарев в предвкушении удачи довольно потирал руки. Но Леврин быстро опустил его на землю.
- И чего ты намыл, Ванькя? Никакого серебра тут и отродясь не бывало.
- Как так, не бывало? – опешил Зубарев. – Так, ить, похоже.
- Оглобля тоже на палку похожа, да токмо служит для другого.
Зубарев долго смотрел на привезенную им с Урала кучу ненужного шлака, и вдруг его осенило. Он поднял глаза на Леврина.
- А вот ежели б ты, Тимоха, согласился со мной рвануть на рудники. Небось, мы бы с тобой намыли чего надобно.
- Отчего же и не рвануть, – не моргнув глазом, ответил Леврин.
У Зубарева отлегло от сердца. Он ведь верил в свою фортуну, ему нужен был только специалист. Сборы в дорогу были недолгими. И вот уже оба они, с местными проводниками и двумя башкирами прибыли в район Чебаркульской крепости. Леврин долго ходил по округе, всматривался в местность, словно бы пытаясь навскидку определить, может ли быть в этих местах серебро или нет. Выше подниматься было опасно – там ведь начиналась империя Демидовых, а попасть под их гнев, пожалуй, ничуть не хуже, нежели под гнев самой императрицы.
Наконец, определился. Вынюхал-таки, где находятся залежи колчеданной руды. Присел, отбил маленькой киркой кусок, подержал на ладони, бросил в небольшую ступку, долго толок ее, затем брызнул водой и высыпал всю массу на положенную прямо на землю оленью шкуру с подстриженной шерстью для улавливания крупинок драгоценного металла. Зубарев зачарованно смотрел на все это действо и только удивленно покачивал головой.
- Есть! – воскликнул Левров. – Чую, есть добыча.
- Ну-ка, мужики, принимайсь за работу! – скомандовал Зубарев.
В зимний студеный вечер 26 декабря 1751 года у подъезда Зимнего дворца к ногам вышедшей из подъезда императрицы Елизаветы бросился молодец в дорогой собольей шубе с такой же собольей шапкой в левой руке. В правой же у молодца был свернутый в рулон лист бумаги.
- Матушка императрица, ваше величество, дозволь выслушать мою нижайшую просьбу опреж того, как велишь отправить меня в кутузку.
Дернувшихся было к наглецу охранявших императрицу двух сержантов-лейб-кампанцев, Елизавета остановила взмахом руки.
- Ты кто? И чего тебе надобно?
Зубарев слегка поднял голову, протягивая императрице доношение.
- Посадской человек я, Ванька Зубарев сын Васильев, из Тобольска, Ваше величество.
Елизавета кивнула Александру Ивановичу Шувалову, стоявшему рядом, и тот взял из рук Зубарева доношение.
- Встань Иван Васильев и изложи свою просьбу, токмо коротко.
- Руду я привез с Урала. Намыл в местности башкирской. Самородного золота и серебра месторождение открыл. И то ради славы твоей и казны наполнения, матушка-императрица. Вели опробовать руды.
- Распорядитесь, Александр Иванович, – благосклонно произнесла Елизавета и продолжила свой путь, в то время, как Зубарев неистово крестился и клал императрице земные поклоны.
Образцы руды отправили сразу в три места, дабы избежать какого-либо подвоха – в Монетную канцелярию, в Берг-коллегию и в академическую лабораторию Михайлы Ломоносова. И вот тут произошел настоящий казус с Михайлой Васильевичем. В двух первых учреждениях дали однозначное заключение – никаких признаков серебра в рудах нет. Ломоносов же в своем заключении, наоборот, написал, что в доставленных образцах «не токмо знатной серебряной признак показан (с расчетом от 2 до 7; золотников на пуд), но некоторые из них и в плавку удостоены быть стали». Однако, узнав об итогах анализов других лабораторий, Михайло Васильевич взволновался не на шутку: на карту поставлен его престиж ученого.
Началось разбирательство всех обстоятельств проведения проб, длившееся несколько месяцев, пока, наконец, в мае 1752 года допрашиваемый Леврин неожиданно признался:
- Виноват, господа! Подлог я совершил! Увидя пустую руду, я еще в Тобольске расплавил свой сломанный серебряный крест и подсыпал в руду, хотя тем показать, что оное серебро вышло из оных руд.
Следователи оказались в замешательстве от такого признания. Но дальше они поступили еще более странно: вместо того, чтобы взять под арест истинного виновника подлога Леврина, они обвинили в этом преступлении Зубарева – ведь тот мог и сам такое совершить. Тем более, что и сам Михайло Васильевич подтвердил, что Иван несколько раз появлялся в лаборатории Ломоносова в отсутствие хозяина. В итоге Кабинет пришел к заключению, «что при пробе в лаборатории Академии Наук Зубарев такое ж воровство учинил, как в Сибири, что показалось серебро, чего не бывало, и то знать можно по примеру прежде таких воров бывших, что неосторожностью пробовщика (ежели воровски не подкупил оного) приближась к месту, где горшок с рудою в огне стоит, и тертого серебра, смешав с золою или другим чем, в горшок бросил, почему и оказывался в пробе выход серебра». И никакие клятвы Зубарева в собственной невиновности на следователей не действовали. Зубарева посадили в крепость.
Не видя никакого выхода из положения, Зубарев 11 июля 1752 года объявил «слово и дело» и тут же был перемещен в петербургскую Тайную канцелярию. Но и там ему не поверили, сочтя показания ложными и бив его кнутами.
Два года Зубарев кочевал из одной тюрьмы в другую, пока в апреле 1754 года не очутился в Московском Сыскном приказе. Тут навестил его сам глава Тайной канцелярии сыскных дел граф Александр Иванович Шувалов. У того был свой интерес. Изучив дело Зубарева, Шувалов понял, что сей малый не промах и за свое освобождение может сослужить матушке-императрице немалую службу. Ведь король Прусский Фридрих Второй начал косо посматривать в сторону России – слишком упрямой и несговорчивой оказалась русская царица Елизавета. Вместо того, чтобы поблагодарить его, Фридриха, за совет упрятать подальше и не выпускать из России Брауншвейгское семейство, она сама начала поучать его и бранить за слишком наглые действия в Европе. Тут Фридрих и снова вспомнил о царственных узниках – по его данным свергнутый император-младенец был все еще жив, а значит, на полном основании мог претендовать на российский престол. К тому же, к нему на службу перешли бывшие российские служивые – адъютант фельдмаршала Миниха Манштейн и фельдмаршал Кейт. А уж они могли многое порассказать королю. И Фридрих начал подбивать к бунту русских раскольников, бежавших от давления Елизаветы и ее предшественниц в Польшу и Украину, но те не решались к выступлению. И вот Шувалов решил сыграть с Фридрихом на опережение. Точнее, решил разыграть прусского короля.
Слухи о прежних симпатиях дворянства к Ивану Антоновичу достигали ушей Елизаветы, и в ее окружении было решено спровоцировать заграничных родственников опального царя на какие-то действия. А это могло, по мысли властей, заставить проявить себя и сторонников Ивана внутри России. На такую мысль навело Шувалова дело некоего Зимнинского в Тайной канцелярии. Он признался, что говорил: «Дай бог страдальцам нашим счастья и для того многие партии Ивана держат… а особливо старое дворянство все головою».
Имея в виду именно это, начальник Тайной канцелярии и велел привести к себе Ивана Зубарева.
- Я буду говорить токмо с ее величеством, матушкой Елисаветой, – заупрямился Зубарев.
- Тебя все равно будут разыскивать несмотря ни на что, – недовольно произнес Шувалов.
Зубарев немного помолчал, почесал затылок и решил все же не перечить начальнику Тайной канцелярии. Шувалов понял замешательство арестанта и сразу перешел в наступление.
- Ваша светлость, ни в чем не повинен я, а лишь в том, что хотел прибыток найти себе, ища серебряные копи. Поелику никто из властей зимой в пятьдесят первом годе не изъявил на то желание, я при посредстве майора лейб-гвардии Московского батальона Федора Шарыгина, представлен был наследнику престола, великому князю Петру Федоровичу, заинтересовавшемуся моими открытиями.
- То мы проверить велим!
Разумеется, майор Шарыгин заявил, что никогда не представлял Зубарева великому князю. И через четыре дня Шувалов вновь предстал перед арестантом.
- Ты вот слово и дело выкрикнул, а и то соврамши! И из Сибири на тебя жалобы идут, поклёпы-де сплошь строчишь на честных людей, оговариваешь понапрасну.
- Ни разу в своих доношениях о тобольских служивых я не соврамши, ваше сиятельство. Воруют и обманывают ее императорское величество безбожно, будто ироды какие нечестивые.
- Брешешь! И сей момент мне брешешь!
- Вот те крест, не брешу, ваше превосходительство. Я сын купецкий. Батюшка мой, Василей Павлович, первой гильдии купец. Стал быть, и не с руки мне врать вашему сиятельству, а тем паче ее величеству.
- А ежели кошкой драть велю?
- Воля ваша, ваше сиятельство, – Зубарев смотрел в глаза Шувалову и упорствовал на своем. – Ваше сиятельство может велеть и на дыбу меня вздернуть, а и тогда я не переменю своих слов.
- А вот мы сейчас и проверим, – Шувалов махнул рукой и палач тут же стал готовиться к допросу с пристрастием.
Все это время Шувалов не сводил глаз с Зубарева, а тот лишь мертвенно побледнел, но даже не вздрогнул. Реакция арестанта понравилась Шувалову. Он снова махнул рукой, давая палачу отбой.
- Я знаю, что ты желаешь получить дворянство, дабы не потерять крепостных душ, купленных твоим отцом. Так ли это?
- Так, ваше сиятельство! – поняв, что дыбы сегодня не будет, Зубарев облегченно выдохнул и слегка расслабился.
- Но дворянство не родовитым посадским не положено.
- Готов не пожалеть живота своего ради ее императорского величества.
- А ежели тебя тати какие, али ворог в полон возьмет и пытать станет?
- Ваше сиятельство могло убедиться, что я даже дыбы не испугаюсь.
- Хорошо! Коли выполнишь задание, получишь все, что требуешь.
Шувалов поднялся.
- Что нужно сделать, ваше сиятельство? – быстро спросил Зубарев.
- Через пару дней тебе помогут бежать из тюрьмы. Укроешься в доме десятника Абрама в слободе бумажной мануфактуры Короткова, что близ села Преображенского. Там к тебе будет от меня человек, от него все и узнаешь.
- Но мне бы деньжат малость, ваше сиятельство!..
Но Шувалов уже скрылся за дверью. Впрочем, возможно, он и услышал последнюю просьбу арестанта. Потому как, на счастье, в те дни оказался в Москве с товарами двоюродный брат Ивана Федор Корнильев. Он-то и пришел на следующий день навестить родственника и одолжил тому немного денег.
Как и было задумано, Иван Зубарев бежал из тюрьмы (часовой якобы забыл засунуть засов на двери) и спустя некоторое время оказался в доме заранее проинструктированного десятника Абрама.
Десятник выделил беглецу маленькую каморку и наказал не показываться несколько дней, а коли надо будет, он его вызовет. И вот, через пару недель десятник велел ему готовиться в дорогу.
- Куды? – поинтересовался Зубарев.
- На кудыкину гору, – недовольно проворчал Абрам, запрягая лошадь в телегу. – Не кудыкай понапрасну, дороги не будет.
Ехать пришлось недолго. Телега остановилась у ворот усадьбы, украшенной фамильным гербом графов Гендриковых. Дворецкий для порядка поинтересовался, кто такие, и тут же открыл ворота. Зубарев с любопытством разглядывал главное здание, флигели, пока десятник о чем-то шептался с дворецким. Затем дворецкий исчез в доме и спустя всего несколько минут вновь появился на крыльце.
- Прошу! – сделал он приглашающий жест.
Зубарев послушно последовал за ним. В приемном покое его встретил сидевший в кресле и посасывающий длинную трубку чубука в свободном атласном халате и полулысой головой сам граф Иван Симонович Гендриков, родной племянник покойной императрицы Екатерины I, следовательно, кузен императрицы царствующей и помощник графа Алексея Разумовского. Плотный с добродушным лицом, отец четырех сыновей и шести дочерей, Гендриков не отличался ни умом, ни образованием, зато имел прямодушный и благородный характер. Он с живостью согласился быть посредником между купеческим сыном и начальником Тайном полиции.
Гендриков  также не без любопытства оценивающе осматривал Зубарева, который робко переминался с ноги на ногу, сжимая в руке картуз.
- Присаживайся, любезнейший, – наконец кивнул Гендриков на стул, стоявший поодаль у противоположной стены.
Разговор с Гендриковым получился долгим и обстоятельным. Но Зубарев слушал внимательно и все мотал на ус.
- Могу я надеяться на потомственное дворянство, коли все исполню, как то мне велено? – уточнил в конце Зубарев.
- Да как ты смеешь сомневаться в данном тебе высоком слове! – Гендриков был явно обескуражен таким вопросом.
Он поднялся, давая понять, что аудиенция окончена.
- Прошу меня простить, – бросился на колени Зубарев. – Не подумавши ляпнул.
Но Гендриков его уже не слышал, он удалился во внутренние покои своей усадьбы.
Коли согласие Зубарева было получено, дальше все должно было идти по плану, расписанному обоими братьями Шуваловыми – Петром Ивановичем и Александром Ивановичем, выполнить который поначалу должен был все тот же Гендриков.
Роман Замараев, сержант Глуховского гарнизона, командовал которым как раз Иван Симонович Гендриков, привез Зубарева из деревни в Москву, в свою квартиру, где и прятал его две недели, после чего тайно, под видом солдата его гарнизона, вывез в Малороссию, в город Глухов, из которого проводил в путь-дорогу на раскольничьи слободы.
- На-ка, вот, держи адресочек, – прощаясь с Зубаревым, протянул ему сержант небольшой клочок бумаги.
- Что за адресочек? – Зубарев развернул бумажку и стал читать.
- Это мой знакомый, из раскольников, в слободе Млинке. Схоронишься у него на первый час.
В данном случае Зубареву даже и притворяться не нужно было – он ведь сам был из раскольничей среды. Раскольничья слобода Млинка располагалась под Стародубом, известным центром старообрядчества, куда селились гонимые официальной церковью сторонники протопопа Аввкакума с его двуперстным крещением. Служивые по слободам не особо шныряли – побаивались сплоченных и стоявших друг за дружкой старообрядцев. Потому и скрываться там можно было сколь угодно долго.
Из Млинки Зубарев наведывался и в другие слободы, вынюхивая настроения и мысли старообрядцев на счет низверженного императора Ивана Антоновича.
- Как же вы Ивана Антоновича посадите на царство? – допытывались его мужики.
- Так-та и посадим, как государыня села – нахрапом, – отвечал Зубарев.
Мужики лишь крестились после таких слов.
- Вот что, господин хороший, ты туточки хоша и по просьбе свойственника мово да одной с нами веры, одначе, засиделся у меня, – как-то вечером завел с ним разговор Аверьян. – Не знаю, каки мысли тебя сюды привели, токмо на сходе порешили мы, что тебе легче сподвижников найти у поляков на Ветке. Там тожа наши люди живут, токмо вельми недовольные нонешней царицей. Можа, среди них и найдешь тех, кто тебе нужен.
- Ну что же, коли сход решил, знать и впрямь мне в путь надо собираться, – не стал упрямиться Зубарев. – Коли проводишь меня через границу. Сам понимаешь, в кутузку мне идти не с руки.
- Проводим, проводим, не боись.
- Ну, и знатно! А за гостеприимство вельми благодарствую.
Когда во время правительницы Софьи был прислан указ на имя черниговского архиерея и стародубского полковника о разборе и возвращении на места прежних поселений беглых стародубских раскольников, многие из них удалились за рубеж в польские владения и поселились на Ветке. Небольшой, около двух верст в окружности остров Ветка на реке Сож, названный так по проливу, окружающему этот остров и составляющему ответвление реки, еще в прошлом веке облюбовали раскольники. За первыми поселенцами потянулись сюда многие другие; остров становился тесен, и вскоре было построено и заселено около него четырнадцать слобод.  Со временем поселение разрослось, перекинулось на прибрежные районы с польской стороны, образовав с полтора десятка раскольничьих слобод – Косецкая, Дубовый Луг, Гродня, Нивка и другие.  Слободы эти жили не хуже иных уездных городов: старообрядцы умели и любили трудиться. Вся эта местность принадлежала шляхтичам Халецким. Паны Халецкие покровительствовали поселенцам и пользовались, со своей стороны, их услугами.
Раскольники эти рады были сделать любую пакость русской императрице, даже вступить в сношение с Фридрихом Прусским, который обещал им выхлопотать у патриарха епископа, ежели они помогут ему поднять бунт против Елизаветы. Потому и не особо скрывался Зубарев на Ветке, сразу же подрядившись к одному купеческому обозу, направлявшемуся в дальний город Королевец, у пруссаков звавшийся Кёнигсбергом.
Таким образом в январе 1755 года оказался Зубарев в Кёнигсберге.
Первым делом он бросился к двум прусским солдатам, спешно шествовавшим куда-то по служебным надобностям.
- А скажите-ка мне, служивые, где тут у вас ратуша?
Слово «ратуша» понятно на многих языках, и гренадеры указали Зубареву направление. Бросив взгляд туда, Зубарев удовлетворенно кивнул и вернулся к своим спутникам, уже разгружавшим телеги, выставляя товар.
- Спасибо, братцы, за компанию и дай бог вам удачной торговли. Благодарствую за приют, а теперича прощайте. Запишусь я в жолнеры и буду просить, чтобы меня повезли к прусскому королю: мне до прусского короля нужда есть!
- Ты кто такой? – вперил в нежданного гостя взгляд своих маленьких, выпуклых глаз высокого роста и крупного телосложения капитан, когда Зубарев объяснил ему цель своего появления здесь.
- Я Ванькя Зубарев, Васильев сын, беглый гренадер лейб-кампанец, проигравшийся в карты, – не моргнув глазом соврал тот. – Но знаю многое про нашу царицу и про ее недоброжелателей, и потому житья мне в Рассее боле не будет.
Капитан задумался ненадолго.
- Хорошо! Жди! Я доложу господину полковнику.
Полковник по цепочке передал Зубарева дальше, пока бывший русский купец не оказался на приеме у фельдмаршала Иоганна фон Левальда, генерал губернатора Восточной Пруссии. Тот побеседовав с Зубаревым, откровенно говоря, не знал, что с ним делать дальше. Но для Зубарева и дальше все сложилось довольно хорошо, поскольку в те дни в Кёнигсберге пребывал генерал-адъютант самого Фридриха II, короля прусского Христофор-Герман Манштейн. Тот самый бывший полковник Манштейн, адъютант фельдмаршала Миниха, тот самый Манштейн, который в свое время арестовал самого герцога Бирона. Уехав в отпуск на родину, он очутился в Берлине в окружении Фридриха II и тот предложил Манштейну перейти на службу к нему. Манштейн согласился не сразу, но когда узнал что в Петербурге за отказ вернуться в Россию, в свой полк, военный суд приговорил его к смерти, тут же дал согласие Фридриху и в 1745 году перешел на прусскую службу, получил чин генерал-адъютанта и стал весьма ценным экспертом по русским делам в королевской свите.
И вот теперь генерал-адъютант прусского короля соизволил лично встретиться с русским перебежчиком: никто лучше него не смог бы оценить ценность этого кадра. При этом, правда, Манштейн не счел нужным представиться.
Манштейн принял Зубарева с настороженностью, но довольно гостеприимно. Стол был накрыт обильно, слуга по первому же знаку фельдмаршала подлива в серебряный кубок Зубарева вино, да не чистое, а смешанное с водкой, пытаясь таким образом задурманить голову нежданному гостю-перебежчику. Но Зубарев оказался довольно крепок телом и разумом и не поддавался на вопросы фельдмаршала с подковыркой. Манштейн хотел поймать Зубарева на противоречиях, но тот твердо стоял на своем.
- Я старовер, а вашему высокопревосходительству известно, яко наша царица относится к нашему брату. От того и пришлось мне бежать из Стародуба на Ветку к своим братьям, – откровенничал Зубарев. – А на Ветке много недовольных Елизаветой, и все мечтают, вернуть старые времена, когда у власти был царь Иван, сын его превосходительства генералиссимуса Антона Ульриха и его супруги Анны. Тогда нашему брату привольно жилось, никто нас не преследовал, а мы, купцы-староверы, горой стояли за нашего малого императора. Потому и вся надежа ныне на его величество Флидриха. Токмо он и сможет справиться с балмошной Лисаветой.
- Ты понимаешь, что, ежели вскроется, что ты врешь, тебя ожидает тюрьма и суровая кара?
- Я цельный год находился при императоре Иване как офицер охраны, и спал с ним не токмо в одной комнате, но часто даже в одной постели, и через это исполнился к нему такой любви, что решил рискнуть своей головой, чтобы послужить ему. Вот те крест, ваше высокопревосходительство – ни слова не соврамши, – Зубарев осенил себя двуперстным знамением, глядя прямо в глаза генералу.
И этот уверенный старообрядческий жест и твердость голоса развеяли сомнения Манштейна. Ведь прежде, чем он встретился с Зубаревым, ему доложили о том, что он действительно прибыл в Кёнигсберг с обозом старообрядцев с Ветки, а некоторые из них, которые были допрошены, подтвердили, что Зубарев некоторое время скрывался у них. Вино, сдобренное водкой , казалось, только еще больше оживило и раззадорило Зубарева.
- Многие наши люди раздосадованы тем, что нонече правят нами бывшие слуги и самые скверные людишки. А поскольку вершить переворот может столь малое число людей, что подвигнуло меня и моего брата рискнуть ради принца Ивана, чтобы также по возможности и нам подняться из ничтожества.
- Каким образом ты сможешь теперь возвратиться назад, минуя форпосты и не будучи узнанным? – продолжал допрос Манштейн.
- Сие может быть легко сделано, ибо я, добравшись до одного польского монастыря на русской границе, надену холопье платье. В нем форпосты меня не задержат. К тому же, я миную теперь посты много легче, чем раньше, ибо имею обыкновение изучать все места. И мне не составит ни малейшего труда ходить туда и сюда, минуя пост, сколько я пожелаю. Патрули ходят вдоль кордона не чаще, чем через три часа. Нужно токмо проследить, когда прошел патруль, и тогда есть три часа времени.
- Как охраняются принц Антон Ульрих и его сын?
- Сначала с принцем, как и с его сыновьями, постоянно находились люди из гвардии и из полевых полков. Но примерно год тому назад принц Антон Ульрих вместе с сыном были помещены в одно место, и эта стража была снята, а охрана возложена исключительно на Холмогорский казачий полк. Мой брат – полковник в этом полку. Охрана организована очень плохо. Дом и двор в том месте, где содержатся принц с сыном, огорожены палисадом. Дом сей расположен в четверти мили от города Холмогоры. Пятьдесят казаков несут вахту, они сменяются через восемь дней. Они стоят на карауле снаружи вокруг палисада, и один караульный пост есть возле дома. Но все эти люди так ленивы, что на своих постах более спят, чем сторожат. Караульные офицеры имеют приказ не выпускать принца со двора, тем не менее, они обыкновенно весьма часто прогуливаются с ним ночью, и порою это длится до рассвета. Таким образом, легко может статься, что офицер сумеет с ним убежать. И сделать это намного проще еще и постольку, поскольку там командует мой брат, который и сам хочет бежать с принцем и его сыном.
- Как это может быть, что такие важные и значительные государственные арестанты столь плохо охраняются?
- Сие происходит потому, что думают, будто, если они сидят в такой глуши, то убежать им совершенно невозможно. И поскольку они уже сидят так долго, не пытаясь сбежать, то охрана считает, что они наконец смирились со своим положением. За это время от двора приходили приказы строго их караулить, но это не выполнялось.
- Как же ты решился взяться за такое опасное дело?
- Меня подтолкнул к этому мой брат. Он целых три года провел с принцем АнтономУльрихом и за это время все более исполнялся сострадания. К тому же, маленький император вообще имеет в России несказанно много приверженцев. И остановка только за тем, чтобы начать восстание, ибо все еще помнят присягу, которую ему принесли. К тому же при нынешнем правлении все казаки из-за их религии весьма угнетаются. Однако вообще русские, принадлежащие к партии Ивана, убеждены, что он их законный государь и они должны сделать для него все.
- Почему ты так долго находился в Польше, и почему отправился в Кёнигсберг?
- Я вынужден был так сделать потому, что у меня не было паспорта и я не мог продолжать путь иначе, как с русскими купцами, которые торговали с Кёнигсбергом и Данцигом, и с которыми я и добрался до Кёнигсберга.
- Какой путь ты намерен выбрать, если случится, что ты выкрадешь принца с сыном из плена?
- Мы отправились бы в верховья Волги, к Ярославлю, затем мимо Мурома и Тулы через Украину пробрались бы в Польшу. Первым польским городом, куда мы пришли, был бы Галич в Лембергском воеводстве.
- Не боишься ли ты шума, который возникнет, как только станет известно, что принц и его сын сбежали из-под ареста?
- Этого я не опасаюсь вовсе, поелику у нас будет в запасе несколько часов, прежде чем кто-нибудь сможет узнать, что они сбежали. Потом надо будет раопртовать о побеге в Архангельск, до коего до Холмогор почти десять верст. Кроме того, не будут знать, куда посылать погоню. А за то время прежде, чем его начнут преследовать, принц удалится на пятьдесят или шестьдесят верст. Им нужно никак не более всего семи али восьми дён, чтобы от Архангельска добраться до Польши. Им не надо держаться никаких дорог, безлюдные пространства обширны и повсюду есть леса, где можно укрыться, и все это летом можно сделать лучше, чем зимой.
- А каким образом ты намерен теперь вернуться домой, тем более не имея денег?
- Возвращение для меня почти невозможно, коли у меня не будет пачпорта, так как в Польше власти и даже евреи не пропускают никого с внешностью простого человека, ежели нету пачпорта. Но человека с пачпортом польского дворянина никто не задерживает. Денег у меня в сам деле нету, но как только я доберусь до одного польского города, где встречу русских купцов, они отправят меня дальше и помогут с деньгами. Я уже пользовался кредитом у русских купцов после того, как отдал свои деньги драгунам на форпосту.
- Был ли ты перед своим отъездом в Москве и знаешь ли двор императрицын?
- Знамо дело. Брат послал меня туда, передать в Кабинет годовые счета на содержание принца Антона Ульриха. Я был там представлен самой императрице, коя не токмо со мною говорила и осведомлялась об узниках, но даже включила меня в свою лейб-кампанию. Однако, поскольку сие случилось незадолго до ее отъезда в Петербург, и она оставила при себе больше двадцати двух человек охраны, то остальным выдали подорожные, чтобы мы окольными дорогами отправились в Петербург. Так как у меня были письма от принца, то я сразу отправился в Польшу и оставил свой мундир в своем московском жилище.
Манштейн задумался. Все вроде бы складывалось, что русский беглец не врет в основном. И если прежде Фридрих сам советовал Елизавете укрыть подальше от людских глаз малолетнего царя, то почему бы сейчас не попытаться вытащить Ивана из заточения и затем шантажировать этим русскую царицу. Война ведь Пруссии с Россией остается лишь делом временным. И Манштейн решил рискнуть с Зубаревым.
- Хорошо, я могу тебе устроить аудиенцию с его величеством королем Пруссии Фридрихом. Готов ли ты отбыть со мной в Потсдам?
- Дык, я ж для того и прибыл сюда, ваше высокопревосходительство.
Отъезд назначили через два дня. Все это время Зубарев содержался в ратуше под особой охраной, хотя обходились с ним, скорее, как с дорогим гостем, нежели пленником.
Всего за несколько лет до прибытия Зубарева в Пруссию, в 1747 году было закончено строительство летней резиденции Фридриха II Сан-Суси близ городка Потсдам. Сам король, еще только становящийся Великим, не только выбрал место в восточной части одноименного городского парка, но и нарисовал эскизы дворца, который поручил построить своему любимому архитектору Георгу Венцеслаусу фон Кнобельсдорфу. Кнобельсдорф предложил Фридриху возвести цокольный этаж, оборудованный погребами, и перенести здание к самому краю верхней террасы, чтобы оно хорошо смотрелось из «партера», но Фридрих отказался. Ему требовалось не представительное здание, а уютный жилой дом в стиле рококо, соответствовавший его личным потребностям, где бы культура быта сочеталась с живой природой. По замыслу Фридриха дворец Сан-Суси должен быть одноэтажным, а цоколем ему должен был служить сам холм. Фридрих отказался от длинных лестниц, из внутренних помещений он хотел выходить непосредственно на широкую террасу, ведущую в сад.
И за три года великолепный дворец засиял во всей своей красе.
Сан-Суси в переводе с французского означает «без забот». И летняя резиденция прусского короля вполне соответствовала этому названию: Фридрих здесь по-настоящему отдыхал от своих королевских забот. Здесь на лоне природы, наслаждаясь прекрасными видами из окон дворца, прусский король сочинял музыку, музицировал и предавался философии. Он сурово управлял своей страной и жил скромно и без роскоши. Его скромность с возрастом превратилась в скупость. Фридрих Великий запрещал ремонтировать дворец снаружи и с большим неудовольствием терпел ремонт внутри дворца. Фридрих пожелал быть похороненным в Сан-Суси, где, в общем-то, и умер в 1786 году в возрасте 74-х лет.
Знаменитые ныне виды на сады в Сан-Суси появились благодаря решению Фридриха Великого разбить виноградники на южных склонах Борнштедтских холмов. Когда-то на этих холмах росли дубы. Но еще при «короле-солдате» Фридрихе Вильгельме I деревья вырубили и использовали для укрепления болотистых почв в строящемся Потсдаме. 10 августа 1744 года Фридрих Великий повелел разбить на голых холмах виноградные террасы.
Справедливости ради нужно отметить, что виноградники появились в Бранденбургской марке еще в XIII в., но никогда прежде они не занимали здесь центральное место в художественном оформлении декоративных садов монархов. Виноградные террасы Сан-Суси образуют ядро парка, которое венчает небольшой замок, который Фридрих Великий называл своим «маленьким виноградарским домиком».
Центральная часть шести широких террас, разбитых на склоне холма, была углублена для того, чтобы максимально использовать солнечное освещение. На шпалерах вилась виноградная лоза, привезенная не только из Португалии, Италии, Франции, но и из Нейруппина, а в 168 застекленных нишах рос инжир. Передняя часть террас, отделённая изгородью из фруктовых шпалер и украшенная формовыми тисами, засевалась газоном. По центральной линии на вершину холма вели 120 ступеней, разделённые на шесть пролётов в соответствии с количеством террас, а с двух сторон холм обустроен подъездной рампой.
Под холмом, в партере в 1745 году был заложен декоративный сад, центр которого в 1748 году занял «Большой фонтан». Впрочем, Фридрих не смог насладиться видом бьющего фонтана из-за того, что нанятые им специалисты плохо владели фонтанным делом. С 1750 года чашу фонтана окружают мраморные статуи Венеры, Меркурия, Аполлона, Дианы, Юноны, Юпитера, Марса и Минервы, а также аллегорическими изображениями четырёх элементов: огня, воды, воздуха и земли. Венеру и Меркурия работы скульптора Жана-Батиста Пигаля и две скульптурные группы на темы охоты, аллегории воздуха и воды работы Ламбера-Сигисбера Адама были подарены французским королём Людовиком XV. Остальные скульптуры были выполнены в мастерской Франсуа-Гаспара Адама, руководившего основанным Фридрихом Великим французского скульптурного ателье в Берлине. Дополнения в так называемую «французскую рондель» вносились до 1764 года.
Спустя два года после начала строительства 1 мая 1747 года несмотря на то, что ещё не все залы дворца были готовы, состоялось торжественное открытие виноградарского дворца. В мирное время Фридрих жил во дворце с конца апреля до начала октября. Здание дворца предназначалось исключительно для короля и приглашенных им гостей. После вступления на трон в 1740 году Фридрих отдал своей супруге Елизавете-Христине Брауншвейг-Бевернской дворец Шёнхаузен под Берлином. Сан-Суси был дворцом «sans femmes» — без женщин.
Вот в этот дворец и привез Ивана Зубарева фон Манштейн для личной аудиенции «русского перебежчика» с прусским королем.
При этом, по дороге в Потсдам Манштейн остановился в Берлине, где познакомил Зубарева с принцем Фердинандом Брауншвейгским, младшим братом Антона-Ульриха, дослужившемся позднее при Фридрихе до чина фельдмаршала.
Манштейн шел чуть впереди, за ним шел Зубарев. Дойдя до середины большой залы, украшенной большим белым мрамором и с двумя большими серебряными люстрами о ста свечах каждая, они остановились. Вскоре в залу вошел среднего роста и крепкого телосложения офицер.
- Знаешь ли ты, кто этот господин? – поинтересовался Манштейн.
- Откуда ж мне знать, ваше высокопревосходительство, ихних офицеров.
- Сей есть его высочество принц Фердинанд, дядюшка родной Ивану Антоновичу, который у вас был императором, и вы присягали ему, да изменили. Вы изменники! Я и сам у вас в службе был при фон Минихе адъютантом. Я чаю слыхал ты про Манштейна?
Зубарев, никогда не служивший в армии, да еще живя в далекой Сибири, конечно, ничего не слыхал ни о каком Манштейне, но, услыхав знакомое имя Миниха, утвердительно кивнул.
- Я и есть Манштейн и служу ныне у его королевского величества генерал-адъютантом. Как тебе и про меня не знать? Ведь ты сказал, что был в гвардии, вы то и свели Ивана Антоновича и его под арест взяли. А ты теперь купцом называешься ложно! Пожалуй, скажи правду: ты, конечно, был в лейб-компании? А буде не скажешь правду, так тебя здесь будут так мучить, что и в России ты таких мук не видал.
Зубарев бросился на колени и стал истово креститься, глядя снизу вверх на Манштейна.
- Истина ваша, ваше превосходительство. Боялся я, что ежели скажусь лейб-кампанцем, казнить меня велишь. А бежал я из России, так как проигрался в карты.
Манштейн переглянулся с Фердинандом, тот кивнул.
- Ну, ладно, полно тебе! Вставай, я тебе верю. И отвечай на вопросы его высочества.
- Благодарствуйте! – прежде, чем встать, Зубарев ухватил руку Манштейна и приложился к тыльной стороне ладони, пока тот не отдернул руку.
Принц интересовался здоровьем брата и всего его семейства. Но что мог рассказать Фердинанду Зубарев, кроме того, что и так доходило до Пруссии? Только то, что в России помнят заслуги генералиссимуса и отца свергнутого царя-младенца и ради восстановления Ивана Антоновича на российском престоле и прибыл сюда он, Иван Васильевич Зубарев – просить помощи у его величества короля Пруссии Фридриха.
- Ты вот что, служивый, коли ты искренне желаешь помочь свергнутому императору Ивану вернуться на трон… – начал наставлять Фердинанд Зубарева.
- Желаю, ваша светлость, а то бы я стал жизней рисковать…
- Так вот, я тебе советую пробраться в Холмогоры и каким-то образом известить принца Антона Ульриха о том, что весною следующего года к Архангельску придут под видом купечества, чтобы вызволить из неволи Ивана Антоновича и отца его.
Зубарев едва не задрожал всем телом, услышав такое. Он глянул исподлобья сначала на Фердинанда, затем на Манштейна. Последний согласно кивнул.
- Ежели будет на то воля и одобрение его величества, я тебя сведу с начальником экспедиции в Архангельск, – уточнил Манштейн. – А как мы Ивана Антоновича скрадем, то уж тогда чрез… старцев сделаем бунт, чтобы возвести Ивана Антоновича на престол, ибо Иван Антонович старую веру любит.
На том встреча с Фердинандом Брауншвейгским закончилась и Манштейн повез Зубарева в Сан-Суси.
Фридрих решил рискнуть. Он уже забыл, что это с его подсказки совершившая переворот Елизавета упрятала Брауншвейгское семейство подальше от глаз людских. Нынче она уже превратилась из его, Фридриха, ученицы в чуть ли не ментора всей европейской политики. И пора уже было ее проучить. Фридрих II ухватился за самое чувствительное место для своей соперницы – Елизаветы Петровны. Он увидел в расколе слабую сторону России и пожелал при случае стать покровителем гонимых Елизаветой раскольников, соединив их дело с делом брауншвейгского принца.
Фридрих дал поручение Зубареву сначала ехать в те самые раскольничьи слободы, дабы расположить раскольников к признанию Государем всея Руси Ивана Антоновича, когда тот будет освобожден из заточения. А в благодарность раскольникам за сочувствие Фридрих высочайше соизволил пообещать им в царствование Ивана Антоновича полную свободу вероисповедания, а до того времени Зубарев должен сообщить им от короля прусского обещание выхлопотать у константинопольского патриарха посвящение раскольничьего епископа, который разошлет своих попов по всем местам, где есть раскольники, чтобы они в определенный срок учинили бунт, дабы возвести на престол опального императора. В тот же срок прусские войска подойдут к российской границе.
  - Остальное тебе разъяснит и снабдит бумагами и деньгами господин фельдмаршал.
Фридрих дал понять, что аудиенция закончена. Зубарев еще раз поклонился и приложился к руке короля.
- Пред иконой богоматери клянусь, что буду верно служить вашему королевскому величеству, – Зубарев перекрестился на икону.
- Тебя сейчас отведут в мой кабинет, где меня и дождись, – приказал фельдмаршал и дал знак камердинеру.
Манштейн вручил Зубареву тысячу червонных и две золотые медали, которые для сохранности велел зашить в сапоги под подошву. И далее озвучил подробную инструкцию:
- Под видом крестьянина или купца тебе надобно пробраться в Холмогоры, там подкупить какую-нибудь бабу-портомойку или солдата, и таким путем увидеться с его высочеством Антоном Ульрихом, вручить ему медали и сказать, что прислан ты от прусского короля и от братьев его высочества: пусть Антон Ульрих с сыном готовится к уходу из России на корабле, который будет дожидаться его у города Архангельска, а ты сам, передавши все это Антону Ульриху и осмотревши место, где он содержится с семейством, должен идти к Архангельску, встретить там знакомое тебе лицо – капитана с командою, и с ним уговориться, как увезти Антона Ульриха с сыном. Если окажется, что караульные стерегут пленников слабо, то подкупить их деньгами, либо напоить пьяными, а если караул окажется строгим, то подкупить каких-нибудь бурлаков и при их содействии провести капитана с командой в Холмогоры, разбить караул, освободить Антона Ульриха с сыном и доставить их на корабле в Пруссию. Ты все понял, служивый?
- Да как не понять-то? – ответил Зубарев, рассматривая врученные ему две золотые медали, на которых было изображено лицо принца Фердинанда Брауншвейгского, брата Антона Ульриха, с которым Зубарев недавно виделся.
- Эти медали тебе зарукою будут при встрече с его высочеством Антоном Ульрихом, что ты не самозванец какой, а самый что ни на есть посланец от родного брата его высочества генерала Фердинанда Брауншвейгского.
Снаряженный и проинструктированный подобным образом, Зубарев отправился назад в Россию. В день отъезда на Зубарева надели нагольный полушубок, подали карету, и адъютант короля проводил его до польской границы. В Польше он назвался казацким полковником. В Варшаве Зубарев, как было условлено, побывал у прусского посланника, получил его напутствие и двинулся к русской границе. Он беспрепятственно продолжал свой путь, пробираясь на Ветку. Но по дороге, близ Слуцка, его ограбили: у него отняли все золото, данное ему прусским королем, за исключением двух медалей, которые он по совету Манштейна зашил в подошву сапога. Зубарев добрался-таки до Ветки. Но что было делать дальше? Ведь денег для подкупа охраны царственных узников уже не было…
Пришлось разорвать подошву и вытащить обе медали. Дабы не помереть с голоду, одну он сразу продал, другую заложил еще в Польше сельскому войту Подстоило.
На самой границе Польши с Россией он остановился в раскольничьем Лаврентьевском монастыре. Встретившись с настоятелем, игуменом Евстифеем он завел с ним беседу и поведал свою историю и рассказал о задании, которое получил от Фридриха Прусского. Настоятель без лишних вопросов все понял и на следующий день, после ухода Зубарева отправил гонца, Василия Ларионова, с важным донесением в Петербург. А Зубарев, набрав себе ватагу приятелей-конокрадов, пересек польско-русскую границу. В малороссийском местечке Лушки Зубарева арестовали по обвинению в конокрадстве и в январе 1756 года препроводили в Киевскую губернскую канцелярию. Там Зубарев в очередной раз сказал за собою государево «слово и дело» и был доставлен в Тайную канцелярию, где был допрошен лично Александром Шуваловым.
- Ты хорошо исполнил задуманное, – похвалил его начальник Тайной полиции.
- Могу ли я надеяться на дворянское звание? – уточнил Зубарев.
- Уговор дороже денег! – заключил Шувалов.
Тогда же под диктовку самого Шувалова Зубарев написал письмо в Пруссию, сообщая «об успешном выполнении задания и о том, что он ждет прибытия в Россию группы для освобождения узников».
Показания Зубарева были представлены императрице Елизавете и имели следствием принятие мер для предупреждения государственного переворота. Императрица, несмотря на то что ей был послан доклад о деле Зубарева, никакой резолюции не положила, «что с оным Зубаревым чинить». 22 января 1756 года был произведен последний допрос Зубарева, а 23 января того же года начальнику караула в Холмогорах Вындомскому послан был указ об отдаче сержанту Савину «большова сына Антона Ульриха» и об усилении надзора за прочими членами брауншвейгской семьи, «чтоб не учинили утечки».
 Иван Антонович перевезен был в Шлиссельбургскую крепость. Причем, предписывалось это сделать так, «чтобы не подать вида о вывозе арестанта… накрепко подтвердить команде вашей, кто будет знать о вывозе арестанта, чтобы никому не сказывали».
И тогда же Елизавета Петровна, не колеблясь более, дала обещание Дугласу послать во Францию своего уполномоченного посла, принять у себя французского посланника и ввести Россию в союз Франции с Австриею против Фридриха II. Это был удар, в первую очередь, по канцлеру Бестужеву. В пользу Шувалова.
- Наше несчастье, — говорил Бестужев английскому послу, — состоит в том, что он говорит по-французски и любит французские моды. Ему страх как хочется иметь при дворе француза посланника. Власть его так велика, что нам тут невозможно ничего поделать.
После произведенного дознания Зубарев продолжал содержаться в тюрьме при Тайной канцелярии. В начале ноября 1757 года он занемог – врач констатировал y него febris maligina. 9 ноября больной пожелал исповедаться и причаститься. Это ему разрешили, но со священника взяли подписку, что он не будет предлагать умирающему никаких вопросов о нем и его деле и спросит только, все ли тот правильно показал в своих прежних расспросах. Приобщить Зубарева «за превеликою рвотою» нельзя было, но на исповеди он подтвердил свои прежние показания.
22 ноября Зубарев умер в тюрьме, и священник церкви Преображения Господня, что в Колтовской, донес, что тело арестанта Ивана им погребено.
Доносчик на него, Василий Ларионов, сослан был «на неисходное житье под крепким присмотром» в один из монастырей Казанской епархии, и таким образом пресечен был всякий путь для огласки «Зубаревского дела».
 
9.
В 1750 году канцлер граф Михайло Илларионович Воронцов показывал в своем доме итальянскую мозаику «Плачущий апостол Петр», привезенную им еще пять лет назад и выполненную в Риме по живописному оригиналу Гвидо Рени, а также заказанный им мозаичный портрет императрицы Елизаветы, который по оригиналу Луиджи Каравакка создал мозаичный мастер Алессандро Кокки, а привез в Россию итальянский живописец Преннер. Специально для этого просмотра канцлер пригласил немало приближенных ко двору. В их числе оказался и Михайло Васильевич Ломоносов. И не было среди гостей графа Воронцова более внимательного и пораженного мозаичной красотой наблюдателя, нежели первый русский академик. Портрет произвел сильное впечатление умелым подбором красочных оттенков при передаче богатого наряда императрицы – серебряной парчи платья, синего муара ленты, алмазов и сапфиров ее драгоценного убора. Картины произвели на него большое впечатление не только своими художественными достоинствами, но еще и тем, что он к этому времени почти закончил разработку технологии изготовления непрозрачных стекол различного цвета и понял, что может сам делать подобные мозаичные картины. Для их создания Ломоносову нужно было еще научиться изготавливать брусочки из цветного непрозрачного стекла – смальты и делать скрепляющий раствор. Ломоносов даже посвятил этому портрету стихи, начинавшиеся словами:
Фортуну вижу я в тебе или Венеру
И древнего дивлюсь художества примеру…
А мозаика так поразила Ломоносова своими возможностями, что он о мозаичных картинах написал так:
Чрез множество веков себе подобны зрятся
И ветхой древности грызенья не боятся.
С той поры он заболел мечтой открыть свою, русскую, мозаичную фабрику. Ломоносов пишет «Письмо о пользе стекла к высокопревосходительству господину генерал-поручику, действительному ея императорского величества камергеру, Московского университета куратору и орденов Белого Орла, Святого Александра и Святые Анны кавалеру Ивану Ивановичу Шувалову, писанное 1752 года», начинающееся словами:
«Неправо о вещах те думают, Шувалов,
Которые Стекло чтут ниже минералов,
Приманчивым путем блистающих в глаза:
Не меньше пользы в нем, не меньше в нем краса.
Нередко я для той с Парнасских гор спускаюсь;
И ныне от нее на верх их возвращаюсь,
Пою перед тобой в восторге похвалу
Не камням дорогим, не злату, но Стеклу.
И как я оное хваля воспоминаю,
Не ломкость лживого я счастья представляю.
Не должно тленности примером тое быть,
Чего и сильный огнь не может разрушить,
Других вещей земных конечный разделитель:
Стекло им рождено; огонь его родитель...»
Кончается письмо словами:
«Во зрительных трубах Стекло являет нам,
Колико дал творец пространство небесам.
Толь много солнцев в них пылающих сияет,
Недвижных сколько звезд нам ясна ночь являет.
Круг солнца нашего, среди других планет,
Земля с ходящею круг ней луной течет,
Которую хотя весьма пространну знаем
Но к свету применив, как точку представляем.
Коль созданных вещей пространно естество!
О коль велико их создавше божество!»
Ломоносов неплохо рисовал, а здесь еще в нем заговорил ученый-химик: он решил разгадать секрет изготовления смальты, разноцветных стеклянных брусочков. В своей химической лаборатории он приступает к опытам, мечтая создать смальту не хуже итальянской. Работа продолжалась три года, прежде чем удалось получить стекло самых разных цветов и оттенков.
Он в своей плавильной печи сплавил составные камни различных цветов и оттенков, составил особый цемент и удачно вылепил голову Петра Великого — первую мозаичную работу в России. После того, совершенствуясь постепенно в своем искусстве, предпринял наконец, изумительно огромное изображение Полтавской битвы, на котором лица были представлены в обыкновенный рост, назначенное для внутреннего украшения Петропавловского собора.
Михайло Васильевич разрабатывал теорию трех цветов, исходя из своего понимания физической природы света. Он считал, что белый свет состоит из трех основных цветов – красного, желтого и голубого. Он стал на эту точку зрения, ибо не мог и не хотел создавать громоздкой теории эфира для семи цветов, и потому, что хорошо видел, что на практике можно получать все бесконечное разнообразие цветов, исходя из трех основных.
- Живописцы, – доказывал Ломоносов, – употребляют цветы главные, прочие чрез смешение составляют. То в натуре ли положить можем большее число родов ефирной материи для цветов, нежели она требует и всегда к своим действиям самых простых и коротких путей ищет?
Впрочем, теория трех цветов хорошо увязывалась с тогдашними химическими представлениями о соляной, серной и ртутной «материях», и Ломоносов полагал, что от «совмещения» с соляной материей происходит красный цвет, с серной – желтый, а с ртутной – голубой.
За труды его и заслуги перед Отечеством Ломоносову в 1751 году пожалован был чин коллежского советника с жалованьем 1200 рублей в год, который давал право на потомственное дворянство, и он захотел подкрепить свой новый социальный статус экономической независимостью. Елизавета перед тем приняла его в Царском Селе. Таким образом, Ломоносов добился давно желаемой цели: по Табели о рангах полученный им чин давал ему право на потомственное дворянство
Правда, в это время русское дворянство, по крайней мере его верхний слой, обуревает предпринимательская деятельность, ведь деньги нужны всем. Ломоносов же приступил к делу, не имея ни о финансовой, ни о торговой стороне практически никакого представления. В результате ему не помогли ни тридцатилетняя привилегия на монопольное производство цветного стекла в России, ни правительст¬венное распоряжение учреждениям заказывать на его фабрике мозаичные картины. Фабрика вместо ожидаемых доходов приносила одни убытки. Постоянные долги, сроки выплат которых подходили сколь неумолимо, столь и «неожиданно», не лучшим образом отражались на характере Ломоносова и его настроении. Тем не менее, 4 сентября 1752 года он преподнес императрице, свое первое мозаичное творение – образ Богоматери по рисунку итальянского живописца Франческо Солимены. Елизавета приняла этот дар «с оказанием удовольствия».
Не теряя времени, 25 сентября того же года Ломоносов посылает императрице Елизавете «Предложение об учреждении здесь мозаичного дела», в котором предлага¬ет свои соображения о выгодах такого предприятия и конкретный план, намечающий программу деятельности. Памятуя о разрешении 1723 года, подписанном рукою Петра I, «всякого чина людем в России… фабрики и манифактуры заводить и распространять», Ломоносов в октябре 1752 года обратился в Сенат с прошением, в котором говорилось: «Во уповании на такое высочайшее обнадеживание желаю я, нижайший, к пользе и славе Российской империи завесть фабрику делания изобретенных мною разноцветных стекол и из них бисеру, пронизок и стеклярусу и всяких других галантерейных вещей и уборов, чего еще поныне в России не делают, но привозят из-за моря великое количество ценою на многие тысячи».
Подавая это «Предложение», он рассчитывал на содействие канцлера Воронцова, который к «заведению мозаичной работы в России первый подал повод».
Воронцов, разумеется, посодействовал и 14 декабря 1752 года дано было разрешение Сената Ломоносову построить фабрику «делания изобретенных им разноцветных стекол и из них бисеру, пронизок и стеклярусу и всяких других вещей и уборов» и о выдаче ему на это беспроцентной ссуды в размере 4000 рублей с обязательным возвратом этой суммы через пять лет. По просьбе Ломоносова ему была выдана привилегия на 30 лет, с тем чтобы он, «аки первый в России тех пред¬метов сыскатель, за понесенный труд удовольствие иметь мог».
Правда, деньги, выданные Ломоносову Мануфактур-конторой, ничего еще не решали. Необходим был земельный участок и люди. Лишь тогда деньги могли стать фабрикой. Но землю и крестьян даровать могла только императрица. 17 февраля 1753 года Ломоносов обратился в Канцелярию с просьбой о разрешении выехать в Москву (где в ту пору находился двор) на 29 дней без вычета жалованья по делам, связанным с организацией фабрики, а также с целью ознакомления с мозаиками в старых церквах: «…сверх того надлежит мне для лучшего произведения мозаики при Академии художеств видеть в московских соборах и в других церквах, также и в Новгороде старинные мозаичные образы греческой работы, того ради Канцелярия Академии наук да благоволит послать Ямской канцелярии в контору о даче подвод требование».
Шумахер, как и следовало от него ожидать, ответил решительным отказом. Ломоносов, нарушая субординацию (президент академии Кирилла Григорьевич Разумовский тоже был в это время в Москве), подает прошение уже в Сенат и 22 февраля получает в сенатской конторе разрешение на выезд в Москву сроком на одни месяц.
Известив Академическую канцелярию о своем отбытии, а также о том, что в его отсутствие «в Химической лаборатории сделано расположение таким образом, что никакой остановки в производимых в ней делах быть не имеет», Ломоносов уже на следующий день, 23 февраля, выехал в Москву. Президент, увидев неожиданно в первопрестольной своего предприимчивого профессора, не стал любопытствовать, что привело его туда, и «принял ласково и во всю бытность оказывал ему любление». Не было никаких препятствий и со стороны императрицы, аудиенцию с которой устроил Иван Иванович Шувалов. Судьба в который уже раз награждала Ломоносова за его настойчивость. 15 марта 1753 года, то есть еще в Москве, ему был вручен императрицын указ, в котором говорилось: «…понеже есть довольно отписных на нас по размежеванию в Ингерманландии земель и крестьян, того для повелеваем нашему Сенату дать ему, Ломоносову, для работ к той фабрике в Копорском же уезде из Коважской мызы от деревни Шишкиной сто тридцать шесть душ и из деревни Калише двадцать девять душ, из деревни Усть-Рудиц двенадцать душ, от мызы Горье-Валдаи из деревни Перекусихи и Липо-вой тридцать четыре души, всего двести одиннадцать душ, со всеми к ним принадлежащими по отписным книгам землями. И повелеваем нашему Сенату учинить по сему нашему указу и о том куды надлежит послать наши указы».
Через неделю «помещик» Ломоносов – уже в Петербурге и рапортует в Академическую канцелярию: «Сего марта 23 дня, исправив потребные нужды в Москве, возвратился и Лабораторию нашел в добром состоянии».
Однако теперь и Шумахер дождался своего часа: Ломоносов может сколько ему угодно делать вид, что ничего не произошло, но в Москву-то он ездил, в сущности, без разрешения. Что из того, что главноначальствующий в Петербурге адмирал князь М.М. Голицын дозволил ему отлучиться, а Сенатская контора выдала документы на проезд? Ломоносов служит в Академии и подчинен президенту, а в его отсутствие – Академической канцелярии (то есть ему, Шумахеру). Вот почему в Петербурге Ломоносов получил вскоре от все того же Кириллы Разумовского, так любезно принявшего Ломоносова в Москве, «реприманд в ослушании». Не был забыт и М.М. Голицын, который при встрече показывал Ломоносову полученный им «вежливый реприманд от президента в форме письма от советника Теплова, что он в чужую должность вступился, отпустив в Москву реченного Ломоносова».
Впрочем, Ломоносов лишь усмехался на все эти мелкие пакости своего врага. Он своей цели добился – у него теперь есть не только деньги, но и место для строительства фабрики цветного стекла.
Эти четыре пожалованные деревни находились всего в нескольких десятках верст от Петербурга, что было довольно удобно для постоянных перемещений Михайлы Васильевича.
Ломоносов выбрал для фабрики место неподалеку от впадения реки Рудицы в Ковашу и перегородил Рудицу плотиной. Дом, в котором работал и жил Ломоносов, как он его сам назвал – «двор для приезду», занимал центральное положение. Это был двухэтажный дом с мезонином, поставленный на фундаменте из красного кирпича. Свободная от каких-либо застроек площадь перед ним открывала вид на расположенное впереди водохранилище, а также на лабораторию и на плотину. К дому прилегали поварская, людская и черная избы, погреб, баня, а также конюшня, хлев и «прочие надобности». По одну сторону от дома располагалась лаборатория, а напротив нее – мельница в три колеса: «первое для двух рам пильных, чтобы пилить доски к фабричному строению и впредь для пристроек, починок и ящиков под материалы; второе колесо для машин, которыми молоть, толочь и мешать материалы, в стекло потребные, и шлифовать мозаику, для которых кругов в мельнице два покоя особливые; третьим колесом ходят жернова для молотья хлеба, на котором содержат фабричных людей». По другую сторону от дома стояла мастерская. За домом был сад, по краям которого находилось несколько служебных построек и среди них кузница. Чуть в стороне вниз по течению Рудицы встала слобода, в которой жили крестьяне, трудившиеся на фабрике.
Ломоносов неспроста назвал основной цех своей фабрики «лабораторией», приравняв его по своему значению к научной лаборатории. В ней, удаленной от остальных сооружений, были сосредоточены все горячие работы и велись опыты по совершенствованию технологии изготовления цветных монохромных и полихромных стекол. Курение угля для фабрики производилось на расположенном в отдалении острове, куда вела вымощенная камнем дорога. Плотина и приплотинные сооружения были размещены ниже по течению, достаточно далеко от мест работы с огнем.
Фабрика цветного стекла была заложена 6 мая 1753 года, а уже в феврале следующего года из нее вывозились для продажи изделия из цветного стекла. В начале февраля 1755 года на фабрике работали 12 мастеровых и 10 человек на вспомогательных операциях, а «управителем заводов и мозаичных составов» Ломоносов назначил своего шурина Иоганна Цильха. С этого же времени он перенес изготовление мозаичных картин из Химической лаборатории на свою фабрику, которую по указу Сената он получил в «вечное и потомственное владение». Даже камзол в то время Ломоносов стал носить со стеклянными пуговицами, намеренно вызывая удивление окружающих.
В отличие от имевшихся в России до этого времени стекольных заводов, где все операции производились вручную, на этой фабрике пильные, «мукомольные» и шлифовальные работы производились при помощи водяного привода. Вообще Ломоносову пришлось разработать самому ряд технических операций по изготовлению тянутых смальт, бусинок, пронизок и других изделий из стекла, а также стекловаренных горшков и тиглей. На фабрике производилась стеклянная посуда, «бисеры и стеклярусы», «галантерейные вещи и уборы» и смальты различной формы для набора мозаичных картин. Нетянутые смальты поставлялись в течение нескольких лет для китайского дворца в Ораниенбауме.
Ломоносов с самого начала поставил себе задачей обучить фабричных крестьян ремеслу. Особенно ценил он молодых, двоих из которых обучал стекольной работе, особенно учил их вытягивать стеклянные стволики для изготовления бисера, пронизок и стекляруса, а еще одного – горшечному делу. Один из них, Игнат Петров стал впоследствии одним из лучших специалистов в ломоносовской мастерской мозаичного искусства. Когда шла работа над знаменитой «Полтавской баталией», он «мозаичный набор лучше исправлял», чем остальные подмастерья. После смерти Ломоносова Игнат Петров выполнил его мозаичный портрет, а также портрет великого князя Павла (по мнению современников, «довольно хорошо и похоже»).
Однако, вопреки ожиданиям Ломоносова фабрика не приносила доходов, и он был вынужден брать на ее содержание все новые ссуды. Ломоносов даже попытался завести собственную лавку для продажи изделий фабрики, добился указа Сената о приобретении мозаичных картин для украшения государственных учреждений и, наконец, – заказа на изготовление громадных мозаичных картин для мемориала Петра I в Петропавловском соборе. Но все эти усилия не давали результатов, и долги все время отравляли Ломоносову существование. Он злился, становился раздражительным и мстительным.
Но Михайло Васильевич не мог заниматься только одним делом. Человек невероятной работоспособности, он писал научные труды по основам литературной теории и совершенствовании грамматики русского языка. А параллельно продолжал «электрические воздушные наблюдения». До 1752 года Ломоносов проводил их, в основном, у себя на дому и в Химической лаборатории, где была установлена «громовая машина», подобная той, которую имел Рихман. А в 1753 году он устанавливает еще одну – в Усть-Рудице, хотя строительство фабрики только началось.
Но именно громовая машина и привела к трагедии, о последствиях которой Ломоносов сожалел до конца своей жизни.
Ровесник и друг Ломоносова Георг Вильгельм Рихман (из балтийских немцев), профессор физики, занимавшийся изучением электричества, в свое время предложил первую работающую модель электроскопа со шкалой. А, кроме того, вывел, носящую его имя, формулу для определения температурной смеси однородных жидкостей, имеющих разные температуры.
Ломоносов и Рихман обменивались сообщениями о ходе проводимых ими опытов. В публичном акте Академии, намеченном к проведению в сентябре 1753 года, они должны были вместе докладывать о новейших достижениях физики в области электричества, «Оный акт, – сообщал Ломоносов в письме к И. И. Шувалову от 31 мая, – буду я отправлять с г. профессором Рихманом: он будет предлагать опыты свои, а я – теорию и пользу, от оной происходящую, к чему уже я приуготовляюсь».
В том же письме Ломоносов рассказал о некоторых своих наблюдениях: «…приметил я у своей громовой машины 25 числа сего апреля, что без грому и молнии, чтобы слышать или видеть можно было, нитка от железного прута отходила и за рукою гонялась; а в 28 число того же месяца, при прохождении дождевого облака, без всякого чувствительного грому и молнии происходили от громовой машины сильные удары с ясными искрами и с треском, издалека слышным, что еще нигде не примечено и с моею данною теориею о теплоте и с нынешнею о электрической силе весьма согласно и мне к будущему публичному акту весьма прилично».
12 июля 1753 года в Усть-Рудице Ломоносов наблюдал за атмосферой уже во время грозы. Причем, не имея под рукой металлической проволоки, в опыте с «громовой машиной» он использовал «прилучившийся топор» (стройка в Усть-Рудице шла полным ходом). Ломоносов с восторгом описывал свои наблюдения за разрядами молнии: «Первое: выскакивали искры с треском беспрерывно, как некоторая текущая материя из самых углов, в расстоянии неполного дюйма, когда, топор приводя, рукою держал за железо. Но когда, к нему не прикасался, тогда конический шипящий огонь на два дюйма и больше к оному простирался. Второе: в сем состоянии внезапно из всех углов неравных бревен, бок окна составляющих, шипящие конические сияния выскочили и к самому аршину достигли и почти вместе у него соединились. Продолжение времени их не было больше одной секунды; ибо великим блеском, с громом почти соединенным, все, как бы угаснув, кончилось».
Между тем наступил роковой день 26 июля 1753 года. Ломоносов и Рихман, как обычно, явились в Академию к десяти часам утра, то есть к тому времени, когда по обыкновению начиналось заседание Академического собрания. Вместе с другими профессорами они слушали сообщения по вопросам, входившим в повестку, и, кроме того, обсуждали детали будущего совместного выступления на публичном акте. Ближе к полудню Рихман заметил в окно приближение большой грозовой тучи. Вместе с Ломоносовым они попросили разрешения покинуть собрание и заторопились по домам к своим установкам. Рихман при этом захватил с собою «грыдыровального мастера» Ивана Соколова.
Ломоносов жил совсем рядом с Академией и пришел домой быстрее. Он сразу же направился к «громовой машине» осмотреть ее перед опытом, а его жена, Елизавета Андреевна, тут же стала распоряжаться насчет обеда. Рихман жил значительно дальше и добирался до дома дольше. Пошел второй час пополудни. Придя домой, Рихман сразу же посмотрел на электрический указатель и сообщил Ивану Соколову, что разряд молнии еще далеко и пока еще не опасен.
- Опасен гром будет, когда подойдет очень близко, – добавил профессор.
В те времена молнию называли громом.
Стоя в полуметре от железного прута-громоотвода, профессор Рихман продолжал следить за электрическим указателем. И вдруг Соколов увидел, как от прута, безо всякого к нему прикосновения, отделился бледно-синеватый огненный клуб, с кулак величиною, и направился прямо ко лбу Рихмана, который мгновенно, не успев издать ни звука, упал назад на стоящий позади него у стены сундук. В тот же самый момент последовал такой удар, будто бы кто-то выстрелил из малой пушки, отчего и грыдыровальный мастер Соколов упал на земль и почувствовал, будто кто-то его хлестал по спине. Оказалось, что это куски изорванной проволоки, оставили на его кафтане, от плеч до фалд, горелые полосы.
Сам Ломоносов об этом трагическом событии сразу же написал Шувалову.
«Милостивый государь Иван Иванович!
Что я ныне к вашему превосходительству пишу, за чудо почитайте, для того что мертвые не пишут. Я не знаю еще или по последней мере сомневаюсь, жив ли я или мертв. Я вижу, что г. профессора Рихмана громом убило в тех же точно обстоятельствах, в которых я был в то же самое время. Сего июля в 26 число, в первом часу пополудни, поднялась громовая туча от норда. Гром был нарочито силен, дождя ни капли. Выставленную громовую машину посмотрев, не видел я ни малого признаку электрической силы. Однако, пока кушанье на стол ставили, дождался я нарочитых электрических из проволоки искор, и к тому пришла моя жена и другие, и как я, так и оне беспрестанно до проволоки и до привешенного прута дотыкались, затем что я хотел иметь свидетелей разных цветов огня, против которых покойный профессор Рихман со мною споривал. Внезапно гром чрезвычайно грянул в самое то время, как я руку держал у железа, и искры трещали. Все от меня прочь побежали. И жена просила, чтобы я прочь шел. Любопытство удержало меня еще две или три минуты, пока мне сказали, что щи простынут, а притом и электрическая сила почти перестала. Только я за столом посидел несколько минут, внезапно дверь отворил человек покойного Рихмана, весь в слезах и в страхе запыхавшись. Я думал, что его кто-нибудь на дороге бил, когда он ко мне был посылан. Он чуть выговорил: «Профессора громом зашибло». В самой возможной страсти, как сил было много, приехав увидел, что он лежит бездыханен. Бедная вдова и ее мать таковы же, как он, бледны. Мне и минувшая в близости моя смерть, и его бледное тело, и бывшее с ним наше согласие и дружба, и плач его жены, детей и дому столь были чувствительны, что я великому множеству сошедшегося народа не мог ни на что дать слова или ответа, смотря на того лице, с которым я за час сидел в Конференции и рассуждал о нашем будущем публичном акте. Первый удар от привешенной линей с ниткою пришел ему в голову, где красно-вишневое пятно видно на лбу, а вышла из него громовая электрическая сила из ног в доски. Нога и пальцы сини, и башмак разодран, а не прожжен. Мы старались движение крови в нем возобновить, затем что он еще был тепл, однако голова его повреждена, и больше нет надежды. Итак, он плачевным опытом уверил, что электрическую громовую силу отвратить можно, однако на шест с железом, который должен стоять на пустом месте, в которое бы гром бил сколько хочет. Между тем умер г. Рихман прекрасною смертию, исполняя по своей профессии должность. Память его никогда не умолкнет, но бедная его вдова, теща, сын пяти лет, который добрую показывал надежду, и две дочери, одна двух лет, другая около полугода, как об нем, так и о своем крайнем несчастии плачут. Того ради, ваше превосходительство, как истинный наук любитель и покровитель, будьте им милостивый помощник, чтобы бедная вдова лучшего профессора до смерти своей пропитание имела и сына своего, маленького Рихмана, могла воспитать, чтобы он такой же был наук любитель, как его отец. Ему жалованья было 860 руб. Милостивый государь! исходатайствуй бедной вдове его или детям до смерти. За такое благодеяние Господь Бог вас наградит, и я буду больше почитать, нежели за свое. Между тем, чтобы сей случай не был протолкован противу приращения наук, всепокорнейше прошу миловать науки и
вашего превосходительства
всепокорнейшего слугу в слезах
Михайла Ломоносова.
Санктпетербург
26 июля 1753 года».
Но Шумахер продолжал строить свои козни даже на такой трагедии. Поскольку инициатива о пенсии вдове и детям Рихмана исходила не от него, а от Ломоносова, платить им никто не торопился. Более того, у нее вычли из жалованья мужа даже за тот трагический день 26 июля, несмотря на то что Рихман в течение первой половины его не только был жив, но и присутствовал в Академическом собрании. По истечении первого месяца после похорон друга и коллеги Ломоносов обращается с новым письмом, теперь уже к вице-канцлеру Воронцову:
«Сиятельнейший граф,
милостивый государь Михайло Ларионович!
Ваше сиятельство, милостивого государя нижайшим прошением утруждать принимаю смелость ради слез бедной вдовы покойного профессора Рихмана. Оставшись с тремя малыми детьми, не видит еще признаку той надежды о показании милости, которую все прежде ее бывшие профессорские вдовы имели, получая за целый год мужей своих жалованье. Вдова профессора Винсгейма, которая ныне за профессором Штрубом, осталась от первого мужа небедна и детей не имела, однако не токмо тысячу рублев мужнее жалованье по смерти его получила, но сверх того и на похороны сто рублев. А у Рихмановой и за тот день жалованье вычтено, в который он скончался, несмотря на то что он поутру того же дни был в Собрании. Он потерял свою жизнь, отправляя положенную на него должность в службе е. в., то кажется, что его сирот больше наградить должно. Ваше сиятельство как истинный о благополучии наук рачитель великое милосердие с бедными учините, ежели его сиятельство, милостивого государя графа Кирила Григорьевича к показанию ей милости преклонить изволите. Между тем, поздравляя вас с пресветлым праздником тезоименитства всемилостивейший государыни, с беспрестанным высокопочитанием пребываю
вашего сиятельства
всепокорнейший и усерднейший слуга
Михайло Ломоносов
Из Санктпетербурга
Августа 30 дня 1753 года».
Но Воронцов помог лишь отчасти: 16 сентября Академическая канцелярия определила выдать вдове единовременно сто рублей, а затем, в два срока, выплатить ей годовое жалованье умершего мужа (860 р.). Что же касается пожизненной пенсии, на которой настаивал Ломоносов, то в ней вдове было напрочь отказано «за неимением таких примеров».
Однако у Ломоносова было тревожное предчувствие того, что после этого случая в Академии могут запретить подоного рода научные испытания, что, несомненно, имело бы серьезные последствия для физической науки. И, в общем-то, предчувствия его не обманули. Общество было взбудоражено и торжествовало в своем суеверном страхе. Убеждение большинства в том, что человек, который вторгается в сферы, подлежащие компетенции Бога, неизбежно должен быть наказан свыше. Даже среди доброжелателей Михайлы Васильевича из высшей знати случай с Рихманом был истолкован против подобных научных исследований. Так, брат вице-канцлера граф Роман Илларионович Воронцов (отец княгини Екатерины Романоны Дашковой), относившийся к Ломоносову покровительственно, не одобрял предпринятое им с Рихманом «дерзкое испытание природы», не понимал ломоносовского интереса к атмосферному электричеству и вообще «ненавидел электрическую машину и прежде, когда мы еще не знали, что она смертоносна».
Этой ситуацией не мог не воспользоваться Шумахер. 5 августа он сделал представление президенту Академии наук Кирилле Григорьевичу Разумовскому о необходимости отменить публичный акт, назначенный на 5 сентября. Мотивировать свою позицию в данном случае было легче легкого: смерть Рихмана, по его мнению, снимала вопрос о диспуте по электричеству и потому, что показывала неясность, нерешенность проблемы с научной точки зрения (следовательно, преждевременность ее вынесения на публику), и еще потому, что лишала главного докладчика, Ломоносова, его оппонента (следовательно, и с организационной точки зрения акт был не подготовлен). Разумовский согласился с Шумахером и отменил торжественный акт.
Однако Ломоносов и на сей раз не смирился с волей высокого начальства. 18 августа он пишет Шумахеру письмо, в котором возражает по самому основному пункту: «Вашему высокородию известно, что моя речь может представлять нечто большее, чем ответ на чью-либо другую, почему она довольно хорошо подойдет в качестве главной речи; на это может воспоследовать короткий ответ какого-либо академика, который может вместе с тем предложить и напечатайте его. Господин профессор Гришов как секретарь Конференции будет, по моему мнению, для сего наиболее подходящим».
Это был весьма остроумный ход со стороны Ломоносова – ведь всем было известно, что профессор астрономии, конференц-секретарь Академии Августин-Нафанаил Гришов был приятелем Шумахера. Но опытный царедворец Шумахер заплел такую интригу, которую, как ему казалось, Ломоносову было не раскусить. Но так Шумахеру только казалось.
Сразу же по получении письма Ломоносова Шумахер написал ответ: «В настоящую минуту имею честь высказать мое мнение в ответ на ваше письмо. Разумно, чтобы статья вашего высокородия была главною… Только об этом надобно решить в Конференции. Я также опасаюсь, чтобы г. профессор Гришов не уклонился от этого за краткостью времени или, бог знает, по каким причинам. Не угодно ли будет вашему высокородию переговорить с ним об этом до Конференции, чтобы расположить его к тому. Его сиятельству г. президенту это будет очень приятно, а я со своей стороны ничего не имею против этого возразить».
При этом, разумеется, Шумахер посвятил во все детали своего замысла самого Гришова, которого в тот момент не было в столице и которому он сообщил, как о деле уже решенном, что никакого собрания в Академии не будет, а, кроме того, еще до этого отослал Кирилле Разумовскому предложение об отмене торжественного собрания.
Но были в академических кругах у Ломоносова и свои доброжелатели, и уже пять дней спустя Михайла Васильевич узнал об интригах Шумахера, о чем он и поспешил сообщить своему покровителю Шувалову. А затем лично обратился с прошением и к Разумовскому, где доказывал, необходимость проведения собрания как моральной (почтить память покойного Рихмана), так и с научно-государственной точек зрения (в условиях, когда вся Европа занялась атмосферным электричеством, русская наука не должна опоздать: ведь ее престиж – это в определенном смысле престиж России вообще). Ломоносов даже предлагает новую дату проведения торжественного собрания Академии наук – 25 ноября, день восшествия Елизаветы на престол. Упрямство и напор Ломоносова сделали свое дело: 11 октября К. Г. Разумовский отменил свое прежнее распоряжение и предписал Шумахеру перенести публичное заседание Академии на 25 ноября 1753 года, «дабы г. Ломоносов с новыми своими изобретениями между учеными в Европе людьми не упоздал, и чрез то труд бы его в учиненных до сего времени электрических опытах не пропал». В тот же день А.-Н. Гришов был утвержден официальным оппонентом Ломоносова.
Но и Шумахер не желал сдаваться. Лишившись возможности основательно содействовать провалу ломоносовской речи, он пустил в ход «малую артиллерию»: оставалась еще надежда повлиять на итоги обсуждения. Если отзыв ученых о ломоносовской речи будет отрицательным, то публичный акт не состоится даже вопреки президентскому ордеру. 26 октября обсуждение состоялось, но дальше отдельных «сумнительств», высказанных в письменных рецензиях профессоров А.-Н.  Гришова. И.-А. Брауна и Н. И. Попова, дело не пошло. И хотя речь Ломоносова не была утверждена в этот день окончательно, стало ясно, что в целом она, даже при самом пристрастном и придирчивом прослушивании или прочтении, может быть произнесена в публичном акте.
Готовясь к ответу на замечания рецензентов, Ломоносов не мог преодолеть все возраставшего гнева на Шумахера. 1 ноября он писал Шувалову: «Что я письмами вашего превосходительства ныне не оставлен, сие служит мне к великому утешению в нынешних обстоятельствах. Советник Шумахер, пренебрегая то, что он от его сиятельства г. президента присланным ордером о произведении публичного акта изобличен был в своих неправедных поступках в рассуждении моей речи, употребил еще все коварные свои происки для ее остановки. Правда, что он всегда был высоких наук, а следовательно, и мой ненавистник и всех профессоров гонитель и коварный и злохитростный приводчик в несогласие и враждование, однако ныне стал еще вдвое, имея двойные интересы, то есть прегордого невежду, высокомысленного фарисея, зятя своего Тауберта. Все ныне упражняющиеся в науках говорят: не дай бог, чтобы Академия досталась Тауберту в приданое за дочерью Шумахеровой. Обоих равна зависть и ненависть к ученым, которая от того происходит, что оба не науками, но чужих рук искусством, а особливо профессорским попранием подняться ищут и ныне профессоров одного на другого подущать и их несогласием пользоваться стараются. Я о всем писал к его сиятельству г. президенту нарочито пространно и всепокорнейше просил, чтобы сделать конец двадцатилетнему бедному Академии состоянию и избавить от приближающегося конечного разорения». Кроме того, Ломоносов доказывал необходимость передачи всех дел, касающихся науки, из рук Канцелярии в ведение Академического собрания. Это тем более было важно, что Шумахер готовил себе замену в лице своего зятя Ивана Ивановича (Иоганна-Каспара) Тауберта. Ломоносов с нетерпением ожидал, как отнесется президент к его предложениям.
Когда же, наконец, 4 ноября была официально утверждена дата дискуссии Ломоносова и Гришова, Михайло Васильевич, снимая нервное напряжение, дал выход своему гневу. Когда архивариус Иван Стафенгаген подал ему на подпись протокол последнего заседания Академического собрания, тот, взглянув на список академиков в конце протокола и увидев свою фамилию после Тауберта, вспыхнул:
- Не бывать такому, чтобы в русской Академии наук фамилия Ломоносова стояла после фамилии Тауберта и прочих немцев!
Он решительным жестом, макнув перо в чернила, зачеркнул свою фамилию в конце списка, и резким движением написал ее выше всех в списке.
Наконец, все было готово к «Торжеству Академии наук… празднованное публичным собранием на другой день восшествия на престол ее императорского величества, то есть ноября 26 дня 1753 года». Мероприятие включало в себя: 1. «Программу», в которой объявлялась задача на премию Петербургской Академии наук 1755 года – «сыскать подлинную электрической силы причину и составить точную ее теорию»; 2. «Слово о явлениях воздушных, от электрической силы происходящих» Ломоносова; 3. «Августина Нафанаила Гришова профессора астрономии ответ именем академиков на речь господина советника и профессора Ломоносова и Рассуждение о необыкновенных воздушных явлениях, им самим примеченных»; 4. «Изъяснения, надлежащие к слову о электрических воздушных явлениях» Ломоносова.
Ломоносов свое «Слово о явлениях воздушных» начал патетически:
- У древних стихотворцев обычай был, слушатели, что от призывания богов или от похвалы между богами вмещенных героев стихи свои начинали, дабы слогу своему приобрести больше красоты и силы… – он посмотрел на собравшихся в зале и вдруг успокоился. 
Публика же, наоборот, настораживается, напрягает внимание. Оратор уже в самом начале сильнее ее, ибо она – в неизвестности, а он – знает, что ей предстоит, куда он поведет ее, в какие глубины низвергнет и до каких немыслимых высот вознесет. К тому же публике с самого начала дан соответствующий эмоциональный настрой и предварительное указание на то, какого уровня предстоит разговор. «Боги» и «герои» – вот ключевые слова в зачине.
- Приступая к предложению материи, которая не токмо сама собою многотрудна и неисчетными преткновениями превязана, но сверх того скоропостижным поражением трудолюбивого рачений наших сообщника много прежнего ужаснее казаться может к очищению оного мрака, который, как думаю, смертным сим роком внесен в мысли ваши, большую плодовитость остроумия, тончайшее проницание рассуждения, изобильнейшее богатство слова иметь я должен, нежели вы от меня чаять можете. Итак, дабы слову моему приобретена была важность и сила и взошло бы любезное сияние к изведению из помрачения прежнего достоинства предлагаемой вещи, употреблю имя героя, которого едино воспоминание во всех народах и языках внимание и благоговение возбуждает… Было ли где великолепное узорочных вещей собрание, или изобильная библиотека, или почтенных художеств произведение, которых бы он не видел, и всего взору своего достойного не выспросил и не высмотрел. Были ли тогда человек, учения славою знатный, которого бы великий сея гость не посетил и, насладясь его ученым разговором, благодеянием не украсил. Коль великие употребил иждивения на приобретение вещей драгоценных, многообразною натуры и художества хитростью произведенных, которые к распространению наук в отечестве удобны быть казались! Какие обещал воздаяния, ежели кто великое что или новое в исследовании натуры либо искусства знание за собою сказывал или изобрести обещался!
Перемещение восходящих и нисходящих воздушных потоков по всей вертикали атмосферы в полярных областях (чаще всего в прибрежной полосе) и вызывает в прилежащем к верхним слоям эфире северные сияния:
- Итак, когда подземная теплота, сообщаясь открытым морем лежащему на нем воздуху, его нагревает и столько расширяет, что он пропорциональною тягостию верхнему уступить должен, в то время верхняя атмосфера мешается с нижнею, которая встает верхней встречу, рождается электрическая сила, до самой поверхности атмосферы простирается, и в свободном эфире сияние производится.
Блистательное выступление Ломоносова на публичном собрании Академии с «Похвальным словом» Елизавете произвело впечатление на императрицу, которая в августе приняла его в Царском Селе, а полугодом позже пожаловала чином коллежского советника с жалованьем 1200 рублей в год. Таким образом, Ломоносов добился давно желаемой цели: но Табели о рангах полученный им чин давал ему право на потомственное дворянство! Наконец-то бесправный Михайло стал обладателем прав, потомственным дворянином Михаилом Васильевичем Ломоносовым!
 Воодушевленный благовосприятием его трудов императрицей, Ломоносов с еще большим энтузиазмом окунулся в научную работу. В 1755 году он сдал в печать «Российскую грамматику» – первую полную научную нормативную грамматику русского литературного языка в посвящении к которой он начинает разговор о русском языке с риторической похвалы ему, продиктованной высоким патриотическим чувством: «Карл Пятый, римский император (император Священной Римской империи германской нации), говаривал, что ишпанским языком с богом, французским – с друзьями, немецким – с неприятельми, италианским – с женским полом говорить прилично. Но если бы он русскому языку был искусен, то, конечно, к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно, ибо нашел бы в нем великолепие ишпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность италианского, сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языка». Затем Ломоносов указывает на важность своего труда: «Тупа оратория, косноязычна поэзия, неосновательна философия, неприятна история, сомнительна юриспруденция без грамматики».
В том же году практически закончил работу над первым томом «Древней Российской истории».
Нетерпимый характер Ломоносова влиял и на его отношение не только к немцам-академикам, но и к своим русским сотоварищам по перу. Так, борьба самолюбий сыграла свою недобрую роль в развернувшейся на всю жизнь вражде трех крупнейших писателей первой половины XVIII в. – Ломоносова, Сумарокова и Тредиаковского. 3 июня 1753 года Ломоносов, придя в Академическое собрание, перечеркнул весь список профессоров, а себя поставил во главе этого списка.
Порою эта неприязнь доходила даже до анекдотических ситуаций. Так, однажды Иван Иванович Шувалов, известный покровитель ученых и науки в целом, пригласил к себе на обед многих ученых, включая Ломоносова и Сумарокова. При этом, Михайла Васильевич не знал, кто будет приглашен.
Во втором часу все гости собрались, и чтобы сесть за стол, ждали только прибытия Ломоносова, который явился только около двух часов. Пройдя от дверей уже до половины комнаты и заметя вдруг Сумарокова в числе гостей, Ломоносов резко развернулся и, не говоря ни слова, пошел назад к двери, чтоб удалиться.
- Куда, куда? Михайла Васильевич! Мы сейчас, сядем за стол и ждали только тебя, – закричал ему вслед Шувалов.
- Домой, – ответил Ломоносов, держась уже за скобку растворенной двери.
- Зачем же? – возразил камергер. — Ведь я просил тебя к себе обедать.
- Затем, — отвечал Ломоносов, — что я не хочу обедать с дураком.
Он рукой показал на Сумарокова и удалился.
На протяжении всей первой половины 1754 года Ломоносов, параллельно с напряженными трудами в Академии (физико-химические опыты, работа над «Российской грамматикой» и «Древней Российской историей» и т. д.) и хлопотами в Усть-Рудице, периодически ведет с Иваном Ивановичем Шуваловым беседы и споры относительно нового великого начинания, о котором сам Ломоносов думал уже несколько лет. Речь идет о создании Московского университета.
Ломоносов прекрасно видел, что университет и гимназия при Академии наук в Петербурге выполняют свою основную задачу – готовят национальную научную смену – из рук вон плохо. Он убеждал Шувалова, что в новой столице «производят студентов коснительно».
- Токмо университет, находящийся вне юрисдикции Академической канцелярии, было бы прекрасным началом, открывавшим отрадную перспективу для приращения наук в отечестве.
- И каковым вы себе, Михайла Васильич, представляете сие заведение?
- Мню я, что весьма справедливо было бы взять за пример иноземные университеты, к примеру Лейденский с несовместными вольностями, где и я имел честь постигать науки. Либо Марбургский, в котором тако ж учился.
- Однако же господин Шумахер с тем не имеет согласия.
- А мне Шумахер не указ! – вспылил Ломоносов. – Вашему превосходительству тех совет небесполезен будет, которые сверх того университеты не токмо видали, но и в них обучались, так что их учреждения, узаконения, обряды и обыкновения в уме их ясно и живо, как на картине, представляются.
- И где же вы место видите для университета? – поинтересовался Шувалов.
- Тут думать надобно. То ли у Красных ли ворот к концу города поместить его, или на середине, как принято, у Воскресенских ворот. А еще думаю, содержать ли гимназию при нем, или учредить отдельно.
Шувалов некоторое время сидел в раздумьях, оценивая слова академика. А, придя к выводу, что в них есть рациональное зерно, встал и подошел к стоявшему в нескольких шагах от него Ломоносову.
- Я доложу об вашем предложении матушке-императрице, – пообещал фаворит, тем самым заканчивая аудиенцию.
Ломоносов поклонился и вышел.
Но, прежде чем докладывать императрице, Шувалов, в начале лета 1754 года составил черновое доношение в Сенат и направил его к Ломоносову на прочтение и редактирование. Прочитав шуваловский набросок, Ломоносов не был удовлетворен и с характерными оговорками предложил свой вариант проекта: «…желал бы я видеть план, вами сочиненный. Но ежели ради краткости времени или ради других каких причин того не удостоюсь, то, уповая на отеческую вашего превосходительства ко мне милость и великодушие, принимаю смелость предложить мое мнение о учреждении Московского университета…»
В конце июня – начале июля Ломоносов ответил ему знаменитым письмом, которое и легло в основу проекта университетского устава, оглашенного Шуваловым в Сенате.
Основной принцип устройства университета сводится, по мысли Ломоносова, к тому, «чтобы план Университета служил во все будущие роды». Для этого при составлении университетского штата нужно исходить из необходимого для основательного обучения числа факультетов, кафедр и профессоров, а не из реально имеющегося числа специалистов, способных сейчас преподавать науки на должном уровне. Даже если окажется слишком много вакансий, свободные средства можно будет употребить с пользой, лишь бы с самого начала поставить все дело на широкую к твердую ногу: «Того ради, несмотря на то что у нас ныне нет довольства людей ученых, положить в плане профессоров и жалованных студентов довольное число. Сначала можно проняться теми, сколько найдутся. Со временем комплект наберется. Остальную с порожних мест сумму полезнее употребить на собрание университетской библиотеки, нежели, сделав ныне скудный и узкий план по скудости ученых, после, как размножатся, оный снова переделывать и просить о прибавке суммы».
Далее Ломоносов переходит к структуре и штату университета. Он предлагает учредить три факультета: юридический, медицинский и философский. Хотя Ломоносов и считал, что опыт иностранных университетов будет небесполезен для Московского, но не включил в число факультетов богословский, имевшийся во всех западноевропейских учебных заведениях подобного рода.
На этих трех факультетах должно быть не меньше двенадцати профессоров. На юридическом – три: 1) «профессор всей юриспруденции вообще» (естественное право, право народов, римское право), 2) «профессор юриспруденции российской», 3) «профессор политики» (политическая история и современные межгосударственные отношения). На медицинском – три: 1) «доктор и профессор химии», 2) «натуральной истории», 3) анатомии. На философском – шесть: 1) профессор философии, 2) физики, 3) «оратории» (теория и история ораторского искусства), 4) поэзии (теория и история поэзии), 5) истории, 6) «древностей и критики» (то есть археологии).
Кроме того, Ломоносов настаивает на создании университетской гимназии, способной готовить для нее будущих студентов: «При Университете необходимо должна быть Гимназия, без которой Университет, как пашня без семян. О ее учреждении хотел бы я кратко здесь предложить, но времени краткость возбраняет».
Ломоносов определенно чувствует, что Шувалову не терпится поскорее закончить начатое дело и сорвать быстротечную славу создателя первого русского университета по примеру европейских. Поэтому он хочет сам обстоятельно и серьезно довести задуманное до кондиции: «Не в указ вашему превосходительству советую не торопиться, чтобы после не переделывать. Ежели дней полдесятка обождать можно, то я целый полный план предложить могу…»
Но Шувалов «обождать» не захотел. Уже 19 июля 1754 года он представил в Сенат окончательный проект университета, который тогда же был принят и направлен на конфирмацию Елизавете. В основе его лежал ломоносовский документ (пятый параграф шуваловского проекта университетского устава почти дословно повторяет то место из цитированного письма Ломоносова, где говорится о распределении профессоров по кафедрам). Изменения, внесенные Шуваловым, свелись к сокращению числа кафедр с двенадцати до десяти (кафедра поэзии соединилась с кафедрой красноречия, а кафедра древностей с кафедрой истории) и к введению нового предмета – геральдики – науки о гербах княжеских и дворянских родов, городов и земель. 12 января (25 января по новому стилю) 1755 года, в Татьянин день, в день рождения матушки Ивана Ивановича Татьяны Семеновны, императрица подписала ломоносовско-шуваловский проект, который отныне стал именоваться «Указом об учреждении в Москве университета и двух гимназий». Этим же указом Шувалов был назначен куратором университета.
Таким образом, ломоносовская мысль о необходимости гимназии при университете была принята Шуваловым. Ломоносов, со своей стороны, сдержал слово, данное в письме к меценату, и в течение, правда, не «полдесятка» дней, а примерно двух-трех месяцев разработал «целый полный план» гимназического обучения. «Проект регламента Московских Гимназий», законченный Ломоносовым в период между подписанием «Указа об учреждении» (12 января) и торжественным открытием университета (26 апреля), тоже был использован Шуваловым – теперь уже при составлении инструкции первому директору Московского университета А. М. Аргамакову. Идея раздельного обучения детей дворян и разночинцев, положенная в основу проекта, не принадлежит Ломоносову: она была узаконена «Указом» от 12 января, в котором говорится о «двух гимназиях». И Михайле Васильевичу пришлось исходить из нее, хотя сам он, крестьянский сын, выступал против всякой кастовости при обучении. Во всем же остальном «Проект регламента Московских Гимназий» представляет собою явление выдаю-щееся, резко индивидуальное в тогдашней педагогике, основополагающее для всего дальнейшего процесса народного образования в России.
Проект состоял из семи разделов: 1. «О приеме школьников в Гимназию», 2. «О содержании жалованных школьников» (то есть находящихся на казенном жалованье: всего таких учеников должно было быть пятьдесят), 3. «О наставлении школьников», 4. «О экзерцициях гимназических» (то есть о классных и домашних занятиях), 5. «О экзаменах, произведениях и выпусках школьников», 6. «О книгах, по которым обучать в школах», 7. «О награждениях и наказаниях».
Ломоносов составляет «табель по школам и классам», то есть поденное расписание («поутру и ввечеру по три часа») нижнего, среднего и верхнего классов. Он указывает круг предметов, необходимых в гимназиях: арифметику, геометрию, географию, «философии первые основания». Большое внимание уделено преподаванию языков: кроме латинского, который наряду с русским был основным, школьники («смотря по остроте, по летам и по охоте») должны были изучать немецкий, французский, английский, итальянский. Причем, Ломоносов считал, что в гимназиях обучение языкам необходимо отличать от гувернерского натаскивания: «Сим языкам обучать не так, как обыкновенно по домам принятые информаторы одною практикою, но показывать и грамматические правила. Притом излишным оных множеством не отягощать, особливо сначала практику употреблять прилежно, слова и разговоры твердить, упражняться в переводах и сочинениях».
Преподавание литературы Ломоносов строил во многом в соответствии со своим личным опытом на основе сочетания традиционных приемов и источников с новыми методами и новым материалом: «…в первом классе обучать российской грамоте обыкновенным старинным порядком, то есть азбуку, часослов и псалтырь, потом заповеди просто… Потом учить писать по предписанному доброму великороссийскому почерку и приучивать читать печать гражданскую». Во втором и третьем классах школьники должны были проходить «в прозе и в стихах российские сочинения, те особливо, которые… к знатному исправлению российского штиля на свет вышли». При этом Ломоносов особо подчеркивает необходимость для гимназистов «прилежно читать славенские книги церьковного круга и их держаться как великого сокровища, из которого знатную часть великолепия, красоты и изобилия великороссийский язык заимствует».
Детально был продуман Ломоносовым список литературы для латинских классов. Сюда он включил, по мере приближения к концу обучения, «Разговоры» Эразма Роттердамского, избранные сочинения Цицерона, Корнелия Непота, Светония, Курция, Вергилия, Горация, Овидия, Тита Ливия, Тацита и др. Из немецких писателей Ломоносов рекомендовал Готшеда, Мосгейма, Коница, Гюнтера и др., из французов – Фенелона, Мольера и Расина.
Преподавание «первых оснований нужнейших наук» Ломоносов предлагал вести, опираясь на пособия своего марбургского учителя Вольфа. Для этого он планировал «во втором классе употреблять из Волфова сокращения „Арифметику“ и „Геометрию“ (которые нарочно с немецкого перевесть и напечатать)». Логику, метафизику, физику должно было преподавать по ломоносовскому переводу «Волфианской физики» Тюммига, вышедшему еще в 1746 году.
Для управления учебным процессом Ломоносов вводит и свою систему отметок, наказаний и поощрений. Отметки предполагались следующие: 1. В. И. – «все исполнил», 2. Н. У. – «не знал уроку», 3. Н. Ч. У. – «не знал части уроку», 4. 3. У. Н. Т. – «знал урок нетвердо», 5. Н. 3. – «не подал задачи», 6. X. 3. – «худа задача», 7. Б. Б. – «болен», 8. X. – «не был в школе», 9. В. И. С. – все исполнил с избытком», 10. Ш. – «шабаш». Наказания (приватные и публичные) полагались за неусердие на уроках, а также провинности в поведении и варьировались по тяжести проступка, от простых выговоров и предупреждений («угроз») до битья «по рукам ферулею» (линейкой) и порки «лозами по спине». Но, не в пример другим авторам гимназических инструкций из Петербургской Академии – Г.-Ф. Миллеру, Г. Н. Теплову, И.-Э. Фишеру, И.-Д. Шумахеру, – Ломоносов не ограничился одними только наказаниями. Он предусмотрел целый ряд разнообразных поощрительных мер – устные похвалы, награждение книгами и инструментами, серебряными медалями. Была предусмотрена и такая, например, характерная форма поощрения отличившихся и одновременно наказания провинившихся учеников: «…чтоб им те кланялись в школе, которые то должны делать вместо штрафа».
Было и еще одно важное отличие ломоносовского московского проекта от регламентов и инструкций, принимавшихся в Петербурге. Оно содержалось в § 3: «В обоих гимназиях на жалованье в комплете не должно быть иностранных больше пятой доли…».
Расписал он и денежное довольствие для гимназистов с полной росписью, на что их тратить:
«Определенные 15 рублев в год каждому школьнику (а это в полтора раза больше, нежели сам он получал в Славяно-греко-латинской академии) употребить на их одеяние и на другие потребности, чему всему реестр положен с ценами в следующей табели на два года.
Кафтан с камзолом суконный и с лосиными штанами – 8 руб.
Шуба баранья, покрытая крашеною льняною материею – 2 руб.
Епанча – 3 руб.
Две шляпы по 30-ти копеек – 60 коп.
8 пар башмаков по 25 копеек – 2 руб.
Шапка – 50 коп.
Сапоги – 50 коп.
6 рубашек по 30-ти копеек – 1 руб. 80 коп.
На черные фроловые галстуки – 50 коп.
Тюфяк – 50 коп.
Одеяло – 40 коп.
Две простыни – 80 коп.
Кровать – 15 коп.
Две подушки – 35 коп.
Прачке – 1 руб.
Платки, полотенца, мыла – 1 руб.
На баню – 50 коп.
Запонки, пряжки, подвязки – 50 коп.
Всего: 24 руб. 10 коп.
Остальные от каждого школьника 3 руб. 60 коп., а от 50-ти 180 руб. в два года употреблять им на свечи, на бумагу, на перья и чернило и на покупку самых нужнейших книг, по которым должны они обучаться».
В сообщении из Москвы от 1 мая «Санктпетербургские ведомости» рассказали о торжественном открытии Московского университета. Среди его профессоров были два ученика Ломоносова, которые выступили на торжестве. Антон Алексеевич Барсов, занявший должность профессора математики и красноречия, обратился к гимназистам с «Речью о пользе учреждения императорского Московского университета», в которой в полном соответствии с утилитарными воззрениями века Просвещения поставил перед юными слушателями вопрос: «Что может причиною нашего быть благополучия, и отчего оное как действие последовать может?» И отвечал, что только науки, а из них только «философия приобучает разум к твердому познанию истины, чтобы оный напоследок знать мог, в чем наше истинное благополучие заключается». Трудно сказать, до конца ли поняли юные слушатели глубокий смысл речи Барсова. Но со временем они (каждый, правда, на свой манер) разобрались в поставленном вопросе и ответили на него всей своей последующей жизнью. Ведь среди них были в тот день – одиннадцатилетний Николай Новиков, десятилетний Денис Фонвизин и его девятилетний брат Павел (в будущем тоже писатель и один из директоров Московского университета). Был там и шестнадцатилетний Григорий Потемкин. Сюда же следует добавить имя еще одного мальчика, Александра Радищева, который через несколько лет поселится в семье первого директора университета А. М. Аргамакова и начнет проходить гимназический курс на дому под руководством университетских профессоров.

10.
Казалось бы, справедливость восторжествовала, и пора бы уже безвинного холопа выпускать из тюрьмы на волю. Но не тут-то было! Переведенный в Нижний Новгород, Леонтий Шамшуренков оставался все таким же колодником, содержавшимся под караулом теперь уже в нижегородском остроге. И нижегородская администрация так же не была склонна следовать букве закона и не торопилась разбираться в деле Шамшуренкова как можно быстрее и безо всякого упущения. Во всяком случае, ее ответные рапорты на периодические напоминания из Петербурга в 1750-1752 годах не отличались каким-либо заметным разнообразием содержания, повторяя что «оное следствие производством продолжается за неприсылкою по неоднократным требованиям ответчика и прочих принадлежащих людей», и что «от тех Яранской воеводской канцелярии и от магистрата никого не сыскано…». Короче, ну никак в Яранске не могли сыскать Голенищева с Корякиным, а также и посадских людей, готовых подтвердить обвинения против купцов.
С другой стороны, в нижегородском остроге, в отличие от яранского и казанского, не собирались оправдывать преступления Корякина и Голенищева. И в этом смысле Шамшуренкову в Нижнем Новгороде было и спокойнее, и легче. По крайней мере, он мог снова предаваться своему любимому делу – изобретательству. У него в голове уже давно созрел план создания механического экипажа, самобеглой коляски. Он еще девять лет назад писал о том императрице, но доношение сие было преподано ей, как преступление о помарании титула. За что неграмотный крестьянин едва не был лишен жизни. И лишь неповоротливость сенатских людей, да смерть Анны Ивановны спасли тогда Леонтия. Теперь же пора бы рассказать о своем изобретении императрице Елизавете Петровне. Авось, она проявит большее любопытство, нежели ее царственная двоюродная сестра. А потому, когда его в очередной раз навестил племянник Федор, Леонтий попросил того написать новое доношение на имя императрицы, предназначавшееся для передачи в Сенат.
- Пиши, Федяка, что-де, оной Леонтей Шамшуренков может сделать куриозную самобеглую коляску, котора будет бегать без лошади.
Как ни странно, на сей раз на доношение в Нижегородской губернской канцелярии обратили внимание практически мгновенно – 12 марта 1751 года доношение поступило в канцелярию, в тот же день Шамшуренкова привели в канцелярию для допроса по его доношению, а уже на следующий день из Нижнего в Московскую сенатскую контору ушел подробный доклад с изложением существа предложенного изобретения.
«В том доношении, – говорилось в докладе, – написано от него, Леонтея, о сделании им коляски самобеглой, и такую коляску он, Леонтей, сделать может подлинно, изобретенными им машинами, на четырех колесах с инструментами так, что она будет бегать и без лошади, только правима будет через инструменты двумя человеками, стоящими на той же коляске, кроме сидящих в ней праздных людей, а бегать будет хотя чрез какое дальнее расстояние, и не только по ровному места положению, но и к горе, буде где не весьма крутое место; а та коляска может быть сделана конечно через три месяца со всяким совершенством, и для апробации на сделание первой такой коляски потребно ему из казны денег не более 30 рублев (понеже своим коштом, за неимуществом его, сделать ему нечем), которую апробацию может он сделать и здесь, в Нижнем Новгороде, только б определено было помогать ему слесарным и кузнечным и прочих художеств мастерам, которые будут делать по данным от него моделям и за присмотром его стальные и железные инструменты, и всякие надлежащие материалы… А тому искусству нигде он, Леонтей, не учивался, но может то сделать своею догадкою, чему он и пробу в доме своем, таясь от других, делывал, токмо оная, за неимением к тому достойных железных инструментов в сущем совершенстве быть не могла… Для уверения оного, что то искусство совершенно в нем имеется, объявил он прежнее свое художество, что в прошлом 1736 году, будучи в Москве, делал он модели для вынятия из земли и поднятия на колокольню нововылитого большого колокола и с теми моделями из Конторы Правительствующего Сената отослан был в Артиллерийскую контору, которое его дело и принято было за действительно… и при окончании допросу он, Шамшуренков, подтвердил, что ежели то его показание явится ложно, за то повинен смертной казни».
  В конце доклада губернской канцелярии сообщалось: «… Видя из доношения и из допросу означенного Шамшуренкова такое изобретенное им новое и весьма куриозное художество и жестокое в том под лишением живота подтверждение, без представления по близости скорейшего уведомления оной Конторе, она упустить его не могла».
- Что о том повелено будет учинить? – допытывался у столичных начальников нижегородский воевода, видимо, и в самом деле заинтересовавшийся и механиком-самоучкой, и его изобретением.
Потому и, видя молчание Московской сенатской конторы в течение четырех месяцев, не постеснялся 2 июля побеспокоить уже петербургских чиновников из самого Правительствующего Сената, дословно повторив доклад нижегородской канцелярии в Москву. В конце же послания снова был задан все тот же вопрос: «Не повелено ль будет показанную куриозную коляску реченному крестьянину Шамшуренкову делать и на нее предъявленную сумму из казны денег употребить, и ежели повелено будет, то куда ее прислать должно?»
Впрочем, и Сенат не очень торопился с ответом, не придавая значения полученным докладам. Пока доклад случайно не увидел канцлер, граф Алексей Петрович Бестужев-Рюмин. А тот возьми и покажи его графу Ивану Ивановичу Шувалову, новому фавориту и любовнику Елизаветы Петровны, к концу сороковых годов постепенно затмившего собой тайно венчанного мужа императрицы Алексея Разумовского. Граф Шувалов был известен в России как большой поклонник всего прогрессивного и покровитель русской науки и искусства. К примеру, именно благодаря содействию Шувалова, Михайле Васильевичу Ломоносову в 1755 году удалось открыть Московский университет, а сам Иван Иванович стал его первым куратором, а спустя всего два года при его содействии была создана Академия художеств, и Шувалов был ее первым президентом.
Иван Иванович тут же среагировал на доклад.
- Сколько сия бумага лежала в Сенате? – спросил он канцлера, и, сам глянув на число, набросился на Бестужева. – Почему же наши служивые люди столь дремучи, что не обращают внимание на столь куриозные и любопытные предложения?
Канцлер лишь плечами пожал.
- Так, где же других взять-то, Иван Иванович? Ты же знаешь, что, коли нашему чиновнику не заплатишь, он тебя и не заметит, будь ты хоть семи пядей во лбу.
- Тут ты прав, Алексей Петрович. Вор на воре сидит и вором погоняет. А матушка-государыня наша не столь грозна, как блаженной памяти ее батюшка Петр Алексеевич. Тот мог вора и палкой огреть, и на дыбу поднять. А об этой самобеглой коляске я тут же доложу матушке-государыне. Елисавет Петровна падка на такие штучки. Она для случая прокатиться в коляске без лошадей никаких денег не пожалеет.
Разумеется, граф Шувалов сумел преподнести императрице данное изобретение в самых радужных красках. И Елизавета Петровна засмеялась предложению прокатиться на самобеглой коляске. При этом ее курносый носик смешно вздернулся вверх.
И в конце февраля 1752 года после того, как Сенатская контора снова напомнила о показавшемся в оной нижегородской канцелярии художнике из содержащихся колодников Яранского уезда дворцовой Подгородной волости деревни Большепольской крестьянине Леонтье Шамшуренкове, последовало сенатское определение «оного Шамшуренкова прислать и дать ему на корм в пути до Санкт-Петербурга и на сколько дней надлежит – на каждый день по пяти копеек, да ямские ему с провожатым две подводы». 21 марта в Нижегородскую губернскую канцелярию и в Московскую штатс-контору, ведавшую расходной частью государственных финансов, были посланы соответствующие указы. А спустя две недели, 4 апреля нижегородский губернатор князь Дмитрий Друцкой, выполняя указ, распорядился немедленно отправить Шамшуренкова в столицу в сопровождении надежного солдата. Прошло еще целых три недели на подготовку (выписку подорожных, получение прогонных и кормовых денег) прежде, чем 65-летний Леонтий Лукьянович Шамшуренков в сопровождении конвойного солдата Петра Осипова выехал из Нижнего Новгорода. Для механика-самоучки из российской глубинки наступал его звездный час.
Шамшуренков спешил. Нигде не задерживаясь, он добрался в Петербург менее чем за две недели, вместо полагавшихся о ту пору по регламенту двадцати трех дней. Большой европейский город поразил его своим величием, продуманностью и изяществом. Правда, весенняя распутица превратила многие улицы и проспекты (или, как тогда говорилось, першпективы) в грязные и так же малопроходимые, как и в родном Яранске.
Вообще Петербург середины XVIII века в весенне-осенние месяцы был грязный, а летом – пыльный, малоосвещенный, до крайности разбросанный и почти весь деревянный. Жителей в нем тогда было менее ста тысяч (для сравнения – в Москве в те годы жило 250 тысяч, а в Париже – полмиллиона). Реки и каналы были без набережных, с навозными плотинами и деревянными мостами, ухабы зимой по улицам были чуть ли не до пояса человека. Кучи навоза и всякой брошенной дряни загромождали тротуары и углы перекрестков, валялись, воняли и тлели на площадях. Сор, грязь и мертвечину с улиц и пустырей убирали колодники. Бездомные одичалые собаки бродили стаями по городу, бросались на людей и кусали не только пеших, но и конных. От нищих, калек и всяких попрошаек не было прохода.
Разумеется, больше всего поразила крестьянина широкая Невская першпектива. В полдень она обычно заполнялась гуляющими: статскими щеголями в черных бархатных кафтанах, лосиных панталонах и ботфортах выше колен; щеголихами с затянутыми в виде ос талиями, которые несли на головах хитро устроенные прически на манер рыцарских замков, цветочных корзин, китайских беседок или кораблей; разумеется, не обходилось и без военных, гвардейцев и армейских. Люди среднего сословия в те поры ходили более пешком, зато богатые и знатные, особенно гвардейские офицеры, ездили в своих экипажах или верхом. Модные щеголи и щеголихи то и дело давили пешеходов. А однажды, еще при Анне Ивановне, едва на задавили самого фельдмаршала барона Миниха, после чего императрица вынуждена была принять закон, запрещавший быструю езду.
Частные дома на Невской першпективе, со стороны Адмиралтейства, тогда начинались лишь от Полицейского моста. Оттуда, вплоть до Аничкова моста, по правой и левой сторонам, было немногим более десятка домов, да и то наполовину деревянных. Домовладельцы на главных улицах были большей частью, либо иноземцы, либо инородцы. А на месте нынешней Исаакиевской площади со сквером был тогда огромный Адмиралтейский луг.
Вдоль же самой Невы стоял небольшой Зимний дворец, построенный для Петра I к 1722-му году по проекту скончавшегося в 1719 году архитектора Георга Матарнови. Матарнови отказался от какого-либо выделения промежуточных частей, связывающих три ризалита, и сделал их предельно малыми — всего в три окна. Однако зрительно они кажутся бо;льшими благодаря еще двум окнам, композиционно относящимся к боковым выступам. В новый протяженный и в целом торжественный фасад органично вошла западная часть дворца, построенная раньше и уже представляющая собой одно целое. Для достижения единства этот западный «бюргерский» фасад Зимнего дома Матарнови повторяет в качестве восточного ризалита.
Весь эффект царской резиденции архитектор сосредоточил в центре с повторением известного эффекта трехпролетной триумфальной арки римских цезарей. К осени 1723 года новая часть дворца была готова.
Позднее императрица Анна Ивановна посчитала Зимний дворец слишком маленьким и в 1731 году поручила его перестройку Франческо Растрелли, который предложил ей свой проект переустройства Зимнего дворца. По его проекту требовалось приобрести, стоявшие в то время на месте, занимаемом нынешним дворцом, дома, принадлежавшие графу Апраксину, Морской Академии, Рагузину и Чернышеву. Анна Ивановна проект одобрила, дома были скуплены, снесены и весной 1732 года началось строительство. Фасады этого дворца были обращены на Неву, Адмиралтейство и на «луговую сторону», то есть на Дворцовую площадь. В 1735 году строительство дворца было завершено, и Анна Ивановна переехала в него на жительство. Четырехэтажное здание включало в себя около 70 парадных залов, более 100 спален, галерею, театр, большую капеллу, множество лестниц, служебные и караульные помещения, а также комнаты дворцовой канцелярии. Практически сразу дворец начал перестраиваться, к нему началась пристройка по луговой стороне технических построек, сараев, конюшен.
Лишь спустя два года после того, как Петербург посетил Леонтий Шамшуренков, в июне 1754 года, Елизавета Петровна подпишет проект о строительстве нового Зимнего дворца.
12 мая 1752 года собрание Сената утвердило определение по докладу о прибытии изобретателя в Петербург, приказав вышеописанного Шамшуренкова отослать при указе в Канцелярию от строений отвести ему при Канцелярии от строений квартиру, а для делания показанной коляски найти удобное место и, по его требованию, для оного дела инструменты и материалы давать, також, ежели ему потребны будут в помощь слесарные и кузнечные и прочих художеств мастера, оных определять ему  от той же Канцелярии, а чтоб он, Шамшуренков, делание той коляски производил со всяким поспешением, в том над ним иметь смотрение также Канцелярии. Когда же оная коляска действительно им, Шамшуренковым, сделана будет, тогда ее и с ним, Шамшуренковым, представить в Правительствующий Сенат. В бытность же его, Шамшуренкова, при том деле давать ему от оной Канцелярии кормовых денег на счет Штатс-конторы по 10 копеек в день, а присланного с ним солдата отпустить по-прежнему в Нижний Новгород и о том послать в Штатс-контору и для ведома в Нижегородскую Губернскую Канцелярию указы, а в Московскую Сенатскую контору – ведение. 
Нужно отметить, что для наблюдения за строительством новой столицы государства в 1712 году была организована Канцелярия городовых дел, которая в 1723 году была переименована в Канцелярию от строений императорских домов и садов, которую с середины 1740-х до середины 1750-х годов возглавлял военный инженер и артиллерист, участник осады Азова, взятия Перекопа и штурма Очакова генерал-лейтенант Вилим Вилимович Фермор, с 1757 года главнокомандующий русской армией в Семилетней войне.
16 мая, получив соответствующий указ Сената, Канцелярия от строений вынесла свое решение и спустя ровно десять дней, 26 мая Леонтий Шамшуренков был определен в одну из рабочих команд ее мастерового двора, то бишь мастерских, где выполнялись различные заказы для нужд строительных и ремонтных работ. Наслаждаясь долгожданной свободой и, в то же время, находясь в кругу людей, которые могли по достоинству оценить его талант, Шамшуренков с головой окунулся в работу, упорно и настойчиво преодолевая неожиданно возникавшие конструктивные и технические трудности. А работа была непростая и, по-настоящему, сложная, продолжалась около пяти месяцев. Располагая возможностью применить лишь мускульную движущую силу, изобретатель принял для своей коляски наиболее целесообразную систему педального привода. Это было за три десятилетия до изготовления другим механикой-самоучкой Иваном Кулибиным трех- и четырехколесных «самокаток», и за полтора столетия до изобретения немецким механиком Дрезом своей знаменитой «дрезины», чей ход также зависел от мускульной движущей силы человека. Инженерная особенность конструкции Шамшуренкова заключалась в нетрадиционной попытке собрать единую систему взаимодействующих частей механизма для последовательно проводимых подъемно-транспортных операций. В дальнейшем отдельные части и узлы его конструкции нашли применение в различных областях. В частности, соединительные точки «самобеглой коляски» используются и по сей день в конструкции лебедки.
На создание прообраза современного автомобиля, еще неуклюжего и несовершенного, ушло довольно много материалов, выписываемых Шамшуренковым не только из России, но и из Европы. И, несмотря на то что некоторые материалы являлись на тот момент редкостью, проблем с ними у изобретателя не было. Все металлические детали «самоходки» были выполнены из «железа сибирского мягкого», кузов — из дерева, рогожи и кожи, промазанной по швам салом и воском для защиты пассажиров от дождя и ветра.
Два водителя должны были вращать ворот, запускающий привод и приводящий в действие колеса. Для пассажиров был сконструирован отгороженный от водителей довольно просторный и комфортный отсек.
К началу сентября были изготовлены тележечная рама с четырьмя ходовыми колесами и открытый кузов с двумя сидениями для пассажиров (тех самых «праздных людей», как их обозвал в своем доношении сам изобретатель), подвешенный к раме на ремнях, заменявших тогда рессорную подвеску.  Переднюю колесную ось Леонтий сделал поворотной, шарнирно закрепленной на центральном шкворне. А на заднюю ось были насажены зубчатые колеса двойного приводного механизма, помещавшегося на специальной площадке позади пассажирских сидений. К этой же площадке выводились скрепленные с передней осью передаточные тяги механизма рулевого управления.
Еще два месяца Шамшуренков доводил работу до ума – исправлял отдельные детали и регулировал исполнительные механизмы; и отделывал свою «самобеглую коляску» – изготовил легкое ограждение (ящик), которое отделяло водителей коляски от пассажиров, обил кузов материей и покрасил всю эту махину. Сам же с помощью одного из своих помощников-мастеровых и испытал ходом коляску. Наконец, 11 ноября начальник рабочей команды мастерового двора, непосредственно ведавший постройкой коляски, написал рапорт в Канцелярию от строений, что оная коляска крестьянином Леонтьем Шамшуренковым совсем как надлежит во окончание приведена и холстом обита и по пристоинству с рисуночной росписью красками выкрашена… На всю работу было потрачено 75 рублей 5 копеек из государевой казны.
Двумя днями позднее, констатировав успешное завершение постройки вновь изобретенного экипажа, Канцелярия отправила Шамшуренкова в Сенат, а 16 ноября последовало определение Сената, предписывавшее оную сделанную крестьянином Шамшуренковым самобеглую коляску принять, а его, Шамшуренкова, обязать подпискою, чтоб он без указа из С. Петербурга никуда не отлучался. Таким образом, Леонтий прожил в Петербурге еще полтора месяца, получая в день на питание по пять копеек. Чтобы понять, что же это за сумма такая – 5 копеек, можно привести пример, что Михайла Ломоносов за время своей учебы получал всего лишь по полторы копейки в день и на еду, и на съем угла. Все это время коляску испытывали разного рода вельможи, пока, удовлетворившись в испытаниях и удостоверившись в ее прочности и полной пригодности, самобеглую коляску Шамшуренкова не показали самой императрице. И вот уже Елизавета Петровна вместе с графом Шуваловым, укутавшись в соболиную шубку и спрятав руки в меховую муфту, удобно устроившись на местах для праздных людей, с ветерком прокатилась по дорожкам Зимнего сада. Поначалу зажатая от непредсказуемости и некоторого испуга, вскоре она залилась веселым смехом от удовольствия. Да и то сказать, Елизавета Петровна стала первым монархом в мире, прокатившемся в карете, запряженной не лошадьми, а движимой только мускульной силой двух ямщиков, или как там, бишь, их называть! Скорость же, которую развивала самобеглая коляска, по тем временам, когда кроме конной тяги, ничего и не ездило, была вполне сносная – 15 верст в час.
- Не оскудела, знать, талантами наша Русь-матушка, коли простой, неграмотный мужик такую механизму скумекал! – в восторге произнесла императрица. – Разве, имеючи таких умельцев, Россию можно победить?
- Да, да, матушка Лисавет Петровна! Ты, как всегда, права. Помнишь, как там наш академик Михайла Васильевич Ломоносов написал:
«О, ваши дни благословенны!
Дерзайте ныне ободренны
Раченьем вашим показать,
Что может собственных Платонов
И быстрых разумом Невтонов
Российская земля рождать».
- Я, между прочим, зело сердита на этого твоего академика, и ты сам знаешь, почему Иван Иванович. Токмо из приязни к тебе, я снисходительно к нему отношусь.
Видимо, в Петербурге так были довольны механиком, что члены Сената 30 декабря отправили Шамшуренкова не обратно в Нижний Новгород, а прямым ходом в Москву. Он сразу почувствовал облегчение, ибо после изготовления самобеглой коляски про него тут же и забыли, в смысле, не платили даже кормовых денег. Спасибо, что из предоставленной квартиры не выгоняли. Наконец, его снабдили паспортом, в котором значилось, что «велено ему явиться в Правительствующем Сенате Московской сенатской конторе и того ради по тракту от Санкт-Петербурга до Москвы команду имеющим везде пропускать его без задержания. Однако же такое сенатское решение вызвало недоумение в самой Москве, и долго, практически целых три месяца между двумя столицами велась оживленная переписка по поводу дальнейшей судьбы крестьянина. Шамшуренков, не видя выхода из своего положения, начал донимать Сенат просьбами о том, чтобы ему позволили хотя бы пешком возвратиться на родину. Разрешение было дано только 13 апреля 1753 года: новым сенатским распоряжением было приказано отправить его по-прежнему в Нижегородскую Губернскую канцелярию, а той Канцелярии по доносам его рассмотреть и определение учинить немедленно, как указы повелевают, а дабы он там к окончанию находящегося в оной канцелярии по доносу на яранских купцов Ивана Корякина с товарищи дела неотменно явился, а буде не явится, то подвержен будет немалому штрафу, в том обязать его подпискою. Подписка эта по его просьбе была скреплена сенатской роты солдатом князем Афанасием Кропоткиным.
Кстати, Камер-коллегия, продолжавшая настаивать на продолжении расследования корякинских преступлений, но будучи в курсе отсутствия в Нижнем Новгороде самого Шамшуренкова по воле Сената, писала нижегородской администрации, что ежели доноситель Шамшуренков поныне еще от Правительствующего Сената не прислан, то о том деле доказывать надлежит посадскому человеку Ермолаю Шевелеву, понеже в том доносительстве Шевелев с ним, Шамшуренковым, был товарищем.
Самого же Леонтия Лукьяновича за доставленное императрице удовольствие, то бишь за самобеглую коляску, наградили целым по тем временам состоянием – 50 рублями (деньги выдала Штатс-контора из неположенных в штат доходов, говоря современным языком – из внебюджетных средств «в награждение за сделание коляски»). В те времена, к примеру, четырехлетний бычoк стоил один рубль, а курицу или 15 яиц и вовсе можно было купить за одну копейку. Овца стоила 12-18 копеек, а шуба из бараньей овчины – 30-40 копеек. Простые крестьянские зипуны можно было купить за 50 копеек, а «модные», с серебряными пуговицами – за 5-6 рублей. Пара сапог, и та стоила от 25 до 50 копеек.
Кроме того, от Москвы до самого Нижнего Шамшуренкова снабдили ямской подводой и прогоны также оплатили из средств Штатс-конторы. Всего, значит, Леонтию выплатили 52 рубля и 18 с четвертью копеек. То-то радости было в Большом Поле. Теперь Леонтий мог уже не просить и не требовать, а просто заново выкупить участок земли, который много лет назад отобрал канцелярист-купец Иван Корякин у его старшего брата Федора. Да и сам Корякин к тому времени уже помер. Так что не с кем было тяжбу продолжать. Да и своим новым догадкам-изобретениям он мог теперь дать полную волю. Кто над ним теперь посмеет насмехаться? Даже если эти догадки его были из области, как сейчас сказали бы, фантастики! Так, последние из его проектов, о которых дошли до нас сведения, носили просто грандиозный характер. Шамшуренков дерзко предложил «подвести Волгу к Москве», затем посчитал возможным проложить «подземную колесную дорогу».
В конце октября 1754 года Камер-коллегия докладывала в Правительствующий Сенат, что по делу Корякина в Казанскую Губернскую канцелярию послан указ: велено оного Корякина от дел за вышеписанным же на него подозрением отрешить, а чего ради оная канцелярия такого подозрительного человека, ведая о нем, к делам определяла, – о том ответствовать. Но уже и тогда нижестоящие чиновники далеко не всегда выполняли указания своих столичных начальников. Потому и не дождалась никакого ответа Камер-коллегия от Казанской губернской канцелярии.
Неожиданно щедрый, в прямом смысле слова, царский подарок вызвал у большепольского Самоделкина настоящий прилив сил, и он снова рискнул предложить Сенату свои новые изобретения: «В прошлом, 1752 году сделал я, именованный, для апробации коляску, которая и поныне имеется в С. Петербурге при Правительствующем Сенате, а ныне еще могу для апробации сделать сани, которые будут ездить без лошадей зимою, а для пробы могут ходить и летом… И ежели позволено будет, то и еще сделать могу часы (верстомер), которые ходить будут у коляски на задней оси, на которых будет показываться на кругу стрелою до тысячи верст и на каждой версте будет бить колокольчик. А хотя прежде сделанная мною коляска и находится в действии, но токмо не так в скором ходу, и ежели еще повелено будет, то могу сделать той, прежней уборнее (т.е. меньше по размерам) и на ходу скорее и прочнее мастерством».
А ведь предлагавшийся Шамшуренковым верстомер – это не что иное, как современный спидометр. Давайте не будем забывать, что речь идет о середине XVIII (!) века. Тогда не то что еще никаких автомобилей не было, но даже самобеглая коляска во всем мире имелась в единственном экземпляре! К сожалению, несмотря на всю полезность изобретения и его огромное значение в дальнейшем развитии российского инженерного искусства, «самобеглой коляске» не было суждено стать достоянием общественности: долгое время императорская семья и приближенные использовали коляску для развлечения, а затем она попросту сгнила в одном из углов Конюшенного двора.
На сей раз Сенат на доношение Леонтия Шамшуренкова среагировал достаточно быстро, и уже в середине мая запросил крестьянина, во что оные сани со всеми материалами станут? Запросил, разумеется, через Московскую сенатскую контору, а та спустя всего две недели вызвала Шамшуренкова в Москву уже с расчетом стоимости своих новых изобретений, который ему помог сделать грамотный сын Василий.
- Со всеми материалами стать могут сани в 50 рублев, а часы – в 80 рублев, – докладывал Леонтий чиновникам. – Итого всё в 130 рублев укладывается.
Императрицу Елизавету новые изобретения заинтересовали, а ради таких «куриёзов» она не привыкла экономить деньги. Зато ее придворные не любили разбрасываться деньгами по пустякам, ежели они шли мимо их карманов и кошельков.
Леонтий Шамшуренков пробыл в Москве до осени 1753 года, дожидаясь ответа на свои новые изобретательские доношения. Но, так и не дождавшись, в осеннюю слякоть, с настроением под стать погоде, отправился домой. Не нужна, стало быть, матушке-России его набитая разными механическими придумками голова. Последние пять лет прожил Шамшуренков в своей деревне Большепольской, подрабатывая ремонтом нехитрой и несложной крестьянской техники окрест деревни и в Яранске. А в 1758 году, от роду в семьдесят один год Леонтий Лукьянович скончался. Всего на несколько лет пережил отца и его старший сын и главный помощник Василий.

11.
Еще во время коронации Елизаветы Петровны, Алексей Григорьевич Разумовский напомнил своей потаенной супруге о судьбе своих забытых и опальных земляков – Мировичей. И государыня лично огласила в сенате в 1742 году именной указ, согласно которому обоим братьям Мировичам после отбытия второй десятилетней ссылки в Сибирь даровалось прощение и предоставлялось право служить, где они захотят. Измученные ссылкой Петр и Яков Федоровичи Мировичи пожелали доживать свой век на родине, в Малороссии. Туда же, спустя два года после сыновей прибыла и их мать – Пелагея Захаровна.
Однако возвратились Мировичи практически на пустое место, ибо имущество их им возвращено не было. И сколько старая «Мировичка» не писала императрице доношений с просьбой вернуть ей если не мужниных, то хотя бы части ее собственных имений, Елизавета в просьбах отказывала, посчитав, что и так уже сделала для семейства государственных изменников немало. Так и прожила она несколько лет до своей смерти в бедности, достраивая начатую еще супругом церковь.
Не лучшей оказалась судьба и братьев Мировичей.
Старший, Петр, дослужившийся в Сибири до чина енисейского воеводы, был характера буйного и дикого. Однажды он в качестве управителя енисейской провинции явился в воеводскую канцелярию в домашнем халате и колпаке и, стоя перед зеркалом обругал последними словами первостатейных купцов. Те, разумеется, такого хамства не стерпели и направили доношение губернатору. Мировича взяли под стражу, однако вскоре следователи его оправдали, не найдя в оскорблениях состава преступления. Но и, воротившись домой, Мирович продолжал все так же буйствовать. Живя на пособие некоего соседского помещика в глухом местечке, Петр Федорович, хотя был беден, однако горд. Никому ничего не хотел уступать. Незадолго до смерти (а умер он от очередного запоя), он изрубил полицейского офицера только за то, что тот не снял перед ним шляпы.
Зато младший Мирович, Яков Федорович, был полной противоположностью брату – тихий и болезненный. Одно время живя в Петербурге и учась в академической гимназии, он почти ничего не постиг. Во время первой своей ссылки, в Тобольске, он продолжил обучение в местной школе некоего поляка Сильвестровича, который по-русски почти не говорил, зато хорошо играл на скрипке. Вернувшись после ссылки в Москву, Яков Мирович женился на небогатой и такой же, как и он, болезненной купеческой дочке Акишевой. А после смерти матери и старшего брата, он окончательно впал в нищету, а вскоре овдовев, и вовсе одичал от бедности: ходил в сермяге и дегтярных сапогах. Чтобы хоть как-то прокормить оставшихся на его попечении четырех малолетних детей (трех дочек и сына Василия), Мирович вынужден был хвататься за любую работу: нанимался у соседей-помещиков то в ключники, то в объездные, торговал некоторое время водкой, гонял на продажу гурты скота. А, состарившись, устроился у кума-хуторянина Данилы Майстрюка в лесу на пасеку, смотреть за пчелами.    Между прочим, кум Данило арендовал у некоего графа клочок той самой земли, которая была отнята у отца Мировича.
Устав от такой жизни, Яков Федорович готов был бы и умереть на этом некогда родном ему клочке земли. Ежели б не дети! Впрочем, дочек разобрали по рукам добрые люди, а при нем рос только сын. И вот как-то раз услышал Яков Федорович, как его десятилетний Василь поет в церкви и читает Апостола, и тут вспомнил, как некогда таким же певчим в церковном хоре был и его земляк и старый знакомец Алешка Розум. Теперь-то уж, конечно, не Алешка и не Розум, а камергер ее Величества государыни императрицы Елизаветы Алексеевны граф Алексей Григорьевич Разумовский. И родилась у него в мозгу шальная мысль: а не податься ли ему с сыном в столицу, не найти ли благодетеля своего семейства? Авось и вспомнит Мировичей! Авось и еще раз поможет!   
И вот в апреле 1754 года отправились отец и сын Мировичи в Петербург на просто мужицком возу, запряженном парой волов. Отец был в долгополой черной свите и в серой барашковой шапке, сын, высокий худой тринадцатилетний мальчик был в такой же простой крестьянской одежде. Почти два месяца они были в дороге, питаясь сухарями, запивая их водой, волов же держали на подножному корме. Наконец, в начале июля добрались они до Петербурга. Остановились на отдых на каком-то большом, поросшем густой зеленой травой лугу, который, как потом выяснилось назывался Адмиралтейским. Нынче это едва ли не самый центр Петербурга – Исаакиевская площадь. Мальчишка тут же убежал знакомиться с красотами неведомого града, а старик устало пошагал к Невской першпективе, добывать адрес царицыного фаворита.
Василь залюбовался горевшими на солнце шпицами Адмиралтейства, Петропавловского собора, Исаакиевской церкви, стоявшей в то время на месте нынешнего памятника Петру. А позади него тянулась в даль вся в яркой зелени густых, высоких в четыре ряда расположившихся лип, окаймлявших Невскую першпективу.
Якову Мировичу трудно было узнать, где проживает Разумовский, но еще труднее будет попасть в этот Аничков дворец. Его же, наверное, охраняют, как зеницу царицына ока? Но случайно наткнулся на мордастого хорошо одетого мужика лет сорока, гордо шествовавшего с полной корзиной зелени в сторону Аничкова сада. 
- Пане, будь ласка! – обратился к нему Мирович.
Услышав знакомую речь, мордастый остановился и приветливо взглянул на незнакомца.
- Шо, земляче, заблукав? – спросил он.
Мирович обрадовался.
- Та ни, не зовсим, – махнул рукой Мирович. – Шукаю, де тут хата Розума нашого.
- Он теперь не Розум, – переходя на русский и строго посматривая на малороссиянина, ответствовал мордластый. – Их светлость нонече – граф Алексей Григорьевич Разумовский. А ты хто ж йому будешь? – снова перейдя на украинский, поинтересовался тот.
- Земляк я йому. Прийихав с сыном шукаты кращойи доли.
Мордатый улыбнулся. Граф Разумовский ничуть не изменился после того, как оказался обласканным сначала царевной Елизаветой, а затем и императрицей Елизаветой Петровной. И по-прежнему любил слушать малороссийские песни и привечать приезажющих из Малороссии земляков. Может, и этому убогому повезет.
- А где же твой сын?
- Та вон, волов выпасае на лугу.
- А! Ну, пойдем тогда, покажу тебе графскую хату.
Они обогнули Аничков сад, расположенный на том месте, где нынче площадь с Александринским театром, прошли мимо Фонтанки и Чернышовских прудов и подошли к большой садовой калитке.
- Вон, вишь, крыльцо? – вдалеке за калиткой виднелся один из летних павильонов Аничкова дворца. – Ступай прямо туда. Из прихожей попадешь в светличку, в ней его светлость как раз сегодня принимаете просителей. Так шо, земляче, нехай тебе повезет.
- Дякую, земляче. А ты ж хто будешь?
Но спутник его уже не слышал, исчезнув на одной из многочисленных дорожек цветущего сада.
Не без внутреннего трепета, сняв шапку и переминая ее в руках, приближался Мирович к указанному павильону по тенистым, укрывавшим от летнего зноя аллеям. Заглянул в прихожую – ни одной живой души, в приемной тоже никого не было. Он даже кашлянул два раза, но и тогда к нему никто не вышел. Он стоял в смятении: видать, прием на сегодня уже закончен, но уйти было невозможно – когда еще представится такая возможность. Оглядевшись вокруг, Мирович присел на на голубую с с золотыми точеными ножками софу, поджав ноги в смазанных дегтем сапогах. Духота в комнате, усталость с дороги, монотонное жужжание мух разморили путешественника. Некоторое время он еще пытался бороться со сном, но вскоре последний одолел казака. Прислонившись черной своей свитой к стене, он заснул. И даже не сразу понял, что его кто-то тормошит. Махнув рукой во сне, он прошептал:
- Васылько, це ты?
- Та ни, земляче, це я! – послышался ему в ответ незнакомый, но приятный баритон.
Сон как рукой сняло. Мирович открыл глаза и, увидев перед собой улыбающееся лицо высокого в бархатном вишневого цвета халате, с густыми черными бровями вельможу, тут же вскочил.
- Силен ты, братец, в храпе. Я уж было подумал, что у меня кто-то из пищали тренируется.
- Прошу пробачення, звыняюсь, то есть, – склонившись в глубоком поклоне, смущенно произнес Мирович.
- Ты кто таков будешь? И чего тебе надобно?
- Из-под Чернигова мы. Мировичи. Шукаем земляка нашего пана Розума. Я уже старый, здоровьем слабый, а сынок у меня, Васылько, боюсь, сиротой останется. Вот я подумал, не поможет ли нам пан Розум по старой памяти… А коли що не так, пробачте, ваша светлость.
Разумовский подошел к Мировичу, похлопал его по плечу, предлагая выпрямиться. Лицо его уже было совершенно серьезно.
- Розум – это я. Только я теперь не Розум, а граф Разумовский, камердинер ее величества…
- Пробачте, ваша светлость, – Мирович снова готов был согнуться в поклоне, но Разумовский удержал его.
- Нэ трэба, земляче. Мировичей я помню. Петро Мирович тебе кем доводится?
- Так брат це мий, царство ему небесное, – перекрестился Мирович.
Осенил себя крестным знамением и Разумовский. Граф сел в кресло, сделав жест рукой, предлагая Мировичу сесть на ту самую софу.
- А ты, случаем, не Яковом будешь?
- Он самый, ваша светлость.
- Эко, братец, тебя жизнь побила. Узнать с трудом можно. Так рассказывай, что тебя сюда привело, как твои родичи?
  Рассказ был долгим и неспешным. Разумовский выкурил не одну трубку, выпил не одну чашку кофею. Когда Мирович закончил свой рассказ, Разумовский некоторое время молчал, затем произнес:
- А где же твой хлопчик?
- Так остався на лугу, у нового дворца. Волов пасет.
- Так зови своего хлопчика сюда! Семенченко, Левко! – позвал Разумовский и вскоре перед хозяином вырос тот самый мордастый, который и указал Мировичу дорогу ко дворцу. Увидев Мировича, он ему кивнул, как старому знакомому.
- Накорми земляков да получше. Да устрой куда-нибудь на жилище.
- Так можно к вдове Бавыкинше на постой. У нее як раз комната сдается.
- Можно и к Бавыкинше, – согласился Разумовскицй.
- Благодарствую, ваша светлость! – Мирович хотел было приложиться к руке Разумовского, но тот отдернул ее.
- Ты вот, что, земляче, завтра ко мне государыня Елисавет Петровна пожалует. Чай будем пить в Аничковском саду. Левко поможет тебе с сынком приодеться, а ты и приходи вечером.
Разумовский подошел к столу, взял кошелек, бросил его Левку, тот ловко поймал его, а Разумовский погрозил ему пальцем:
- И гляди у меня, не обсчитай.
- Это что же, сама матушка государыня пожалует? – поразился Мирович.
- А то кто же?! – засмеялся Разумовский.
Елизавета Петровна приплыла в Аничков сад на катере с гребцами и с роговой музыкой прямо из летнего дворца. Теперь на этом месте стоит Инженерный замок. Катер въехал из Фонтанки прямо в пруд, бывший тогда посреди Аничкова двора.
Разумовский представил царице Якова Федоровича и Василия Мировичей. Просил Елизавету помочь его землякам. Мальчик играл императрице на торбане, пел «Горлицу», «Гриця», плясал трепака и декламировал хвалебный, сложенный киевскими бурсаками кант в честь царицы. Та прослезилась, обещала как-нибудь помочь. Однако недели через три из Сената ей предоставили справку о том, что ее покойный родитель, Петр Алексеевич, отобрал в казну имения Мировичей. И императрица на сочла возможным исполнить просьбу Якова Федоровича.
Разумовский был несколько шокирован таким ответом царственной супруги, но поделать ничего не мог.
- Сам посуди, братец, Сенат в твою пользу не доложит. Финанцы, казенный интерес блюдут. А мы ж с тобой хто?
- Хто? – переспросил, едва сдерживаясь от слез, Мирович.
- Мы с тобой – малороссияне, а они – москали. В том и весь сказ. А вот если ты докажешь, что в отобранных маетках были родовые поместья твоей матери, может что-то и выгорит.
Яков Федорович будто сразу еще больше постарел. Сгорбился. И так почти черное лицо от палящего солнца почернело еще больше.
- Но о хлопчике своем не беспокойся. Не я буду, если не добьюсь, чтобы государыня взяла его до его великовозрастия под свою опеку. Завтра же велит записать его в кадеты, а может и в шляхетный корпус. Вы же все-таки дворяне. Коли сейчас наврал тебе, можешь потом плюнуть мне в глаза.
- Благодарствую и на том, ваша светлость, – поклонился в пояс Мирович и навсегда покинул гостеприимный дом графа Разумовского.
 Вернувшись к себе домой, на пасеку, той же осенью он простудился и вскоре умер. Сообщили о том Василию его сестры, жившие по людям в Москве. 
Вдовая и бездетная Настасья Филипповна Бавыкина привязалась к осиротевшему Васе Мировичу, как к родному сыну, ласкала его, заботилась о нем, когда нужно – журила, покупала обновик, приучала к хорошим манерам. И вскоре из тощего заморыша вырос высокий, стройный и серьезный кадет.
Дом Бавыкиной был обычным городским пятистенком, повернутый торцом к улице. В передней половине были две лицевые комнаты – зал и спальня, разделенные тесовой перегородкой. В задней половине – кухня, кладовая и около крыльца, устроенного с одной стороны дома, сени, из коих вход в зал, кухню, кладовую и верх дома. Из кухни был вход в хозяйскую спальню или зал. Комнаты были хоть и не велики, но вполне чистые и уютные.
   
12.
В 1756 году граф Петр Иванович Шувалов пожалован в артиллерию фельдцейхмейстером. Граф был человеком предприимчивым и знатным выдумщиком. Еще до того, как Елизавета Петровна назначила его главным артиллеристом, но желая занять сию должность, Шувалов придумал гаубицу, у которой дуло было не круглое, а продолговатое, подобно сжатому до половины круглому кольцу. А поскольку орудие стреляло широко одной дробью, то гаубицу засекретили и дула никому не показывали, закрыв его медными заглушками и заперев на замок. Кроме того, у пушки поставили караул из офицеров и рядовых, которых перед тем заставили принять особую присягу, согласно которой никто не должен видеть дула секретной гаубицы, – ведь шла война с пруссаками. Впрочем, такие меры предосторожности были уже напрасны – многие его лицезрели еще во время изготовления хитроумного ствола.
Приняв командование над артиллерией, граф Шувалов тут же стал требовать от своих подчиненных офицеров все новых и новых прожектов. Они и появлялись, дельные и негодные, но каждый стремился выслужиться перед графом. Михайло Данилов тоже был не лыком шит. Но поступил хитрее многих – пошел в библиотеку и стал перелистывать разные труды, в одном из которых (в первом томе «Записок артиллерийских» Сен-Реми) усмотрел на одном из чертежей четыре соединенные мортирки, каморы у которых были конусообразные, а запор сделан один и посередине. Сен-Реми назвал эти мортиры батарейками. Данилов доложил об этих батарейках Мартынову, тот одобрил находку. Они сделали чертежи калибром на трехфунтовое ядро, которое тут же и отлили. Но на испытаниях лафет, который был на колесах, от выстрела, разлетелся на мелкие куски. После нескольких испытаний, Данилов пришел к выводу, что лучше оставить всего две соединенные мортирки, названные им «близнятами». После армейских испытаний на Выборгской стороне «близнята» были признаны годными, их выплавили вместе с лафетами большое количество, и все отправили в действующую армию. Впрочем, как раз в боевых действиях они себя не проявили, их признали бесполезными и бросили.
Зато по даниловскому же чертежу была вылита пушка-«одиночка» того же калибра, которая стреляла картечью, гранатой и ядром попеременно, а благодаря конусообразной каморе она еще и стреляла далеко. Это понравилось графу Шувалову, и он приказал вылить калибром на шестифунтовую гранату, потом и до пятипудовой бомбы дошло, и все эти пушки получили оригинальное название – «единороги». А в довершение всего Петр Иванович Шувалов увенчал эти «единороги» своей графской короной.
Данилов с Мартыновым были весьма довольны этой своей удачной находкой, вовсю используемой и в армии, и на флоте. Да и то сказать – она оказалась гораздо полезнее секретной гаубицы. А уж сколько было потрачено пороху и других припасов во время испытания «единорогов» и гаубицы на Выборгской стороне – никто и сказать не может!
Разумеется, все это не могло не остаться незамеченным у начальства. И вскоре Михайлу Данилова пожаловали в обер-фейерверкеры, на место Мартынова, с рангом поручика, Мартынов же пошел на повышение. А тут и еще одна радость для Данилова: его благодетеля, подполковника Бороздина перевели из Риги в Петербург. Граф Шувалов особенно тепло принимал Бороздина, в отличие от других штаб-офицеров. И именно Бороздину Петр Иванович приказал сделать из имеющихся пушек несколько копий с более мелким калибром для поднесения цесаревичу Павлу Петровичу. Бороздин же, само собою, поручил это дело своему любимцу Данилову.
Михайло с большим энтузиазмом принялся за работу. Он пригласил для работы разного рода артиллерийских умельцев, учредил в артиллерийской школе, где он проживал, целую комиссию. И спустя некоторое время были сделаны копии со всех пушек, мортир и гаубиц, стоявших в армии на боевом учете в двенадцатую долю калибром против натуральной величины, самой хорошей работы с позолотой и чеканками, серебряными клеймами, с вензелем его высочества. И под все эти орудия устроили столярную батарею, согласно пропорции, обили зеленым бархатом, обложили золотой тесьмой в пристойных местах, и доставили к графу Шувалову в его дом. Тот, увидев батарейку с принадлежностями самой чистой работы, даже руками всплеснул от удовольствия:
- Какая прелесть, Бороздин! Лепота неописуемая! Назови же мне автора сего чуда!
- Вот, рекомендую, ваша светлость, – Бороздин щелкнул пальцами, подзывая к себе стоявшего скромно в дальнем углу Данилова. – Обер-фейерверкер, поручик Данилов.
- Дай-ка я тебя обниму, молодец!
Шувалов широко распахнул свои объятия и Данилов угодил в самую их середину.
- Вот угодил так угодил, – похлопывая Данилова по спине, щебетал Петр Иванович. – Знаешь ли ты, для кого сие учинил?
- Так точно-с, ваше сиятельство! – отчеканил Данилов. – Его императорскому высочеству, великому князю Петру Павловичу.
- Гляди же, ежели его императорское высочество оценит сей подарок (а он его оценит), считай, что карьера твоя состоялась, поручик.
Судя по тому, что граф с того дня любил приглашать Данилова к себе на обеды, мини-артиллерия наследнику престола весьма понравилась. А Шувалов, когда ему случалось видеть у себя за обеденным столом бравого поручика-артиллериста, любил поговорить с ним, отставя прочих гостей, о том, как улучшить артиллерию. Данилов уже перестал конфузиться при беседах с генералом и на все вопросы отвечал четко и по делу, чем еще более заставлял уважительно к себе относиться.
Однажды, сидя у окна в своей квартире с приятелем, офицером Полуэхтовым, Данилов увидел, что из соседнего двора, прямо напротив его окна по другую сторону улицы, вышла молодая красивая женщина, с напудренным лицом и пышными, хорошо убранными волосами, одетая в платье-амазонку. Тут же рядом с ней остановилась одноколка, в которую она быстро села и умчалась.
Разумеется, разговор двух офицеров тут же прервался и две пары завороженных глаз провожали удалявшуюся амазонку.
- Веришь ли, Полуэхтов, доселе я не видал в нашей улице такую редкость.
- А давай-ка проверим, что за дамочка живет в том дворе, – предложил Полуэхтов.
- Это как? – удивился Данилов.
- Бумага с ножницами и булавками у тебя найдется?
- А то нет, что ли?
Данилов достал необходимые вещи и когда Полуэхтов стал ловко орудовать ножницами, он все понял. Они сделали из бумаги полицейские знаки, ловко прикололи их булавками к своим мундирам. У одного из них оказались литеры сотского, у другого десятского полицейского. С такими украшениями на мундирах они смело направились в тот самый двор, благо, хозяйка дома была им знакома.
- Сударыня, извольте нам доложить, что за дама стоит у вас постоем и имеется ли у нее пашпорт! – без обиняков и предисловий тут же заговорил Данилов.
Хозяйка, улыбаясь, тут же и сообщила:
- Сия мадама учит детей у Александра Матвеевича Воейкова.
Приятели переглянулись: они оба прекрасно знали Воейкова, соответственно, можно было предположить и о самой даме.
Они стали дожидаться ее возвращения. Но возвращение еще более удивило их: ежели утром уезжала она на двуколке, то вечером вернулась в карете.
В соседнем с Даниловым дворе жило еще несколько однополчан Данилова, которых также заинтересовало это милое создание. Да еще в тот момент был у них в гостях один лейб-кампанец. Едва дама скрылась в своем дворе, как на улицу выскочили эти, явно подвыпившие офицеры и, не давая кучеру натянуть вожжи стали допытываться:
- Скажи-ка, братец, чья это карета?
- Графа Жеребцова карета, вот чья, – ответил кучер, пытаясь все-таки отъехать.
- Ан, врешь, поди! Карета, должно быть Воейкова, а никак не Жеребцова.
- А я сказал – Жеребцова, – кучеру, наконец, удалось стегнуть коня плетью и, развернув карету, податься прочь.
Артиллеристы смотрели ему вслед, почесывая шеи, но не таков был лейб-кампанец. Он тут же вбежал во двор, вскочил на своего коня и с криком:
- А я вот сейчас узнаю, чья карета, – погнался за нею.
- Куда ты, Ржевский? Остынь! – закричали, хохоча, ему вслед друзья, но он лишь поднял сжатую в кулак правую руку и не известно кому погрозил.
Догнать карету было не сложно, интереснее оказались последствия погони: лейб-кампанец с криком начал стегать кучера плетью, но тот тоже был не лыком шит и отвечал лейб-кампанцу бичом куда попало. Хохоча, друзья смотрели на это зрелище до тех пор, пока бичующие друг друга не скрылись за углом и домами. Отсмеявшись, офицеры подошли к окнам квартиры, где квартировала амазонка, вызвали ее и стали упрекать:
- Сударыня, мы не знаем, на чьей карете вы изволили приехать, но кучер оказался хамом, оскорбил нашего брата, а нашего товарища лейб-кампанца и вовсе ни за что, ни про что отстегал своим бичом. Мы требуем сатисфакции.
Данилов наблюдал за всем этим через открытое окно своей квартиры, переводя взгляд с офицеров на даму. Когда же он увидел перепуганное лицо не только амазонки, но и ее хозяйки, он решил помочь женщинам. А в это время «амазонка» стала извиняться и вид ее был весьма несчастный:
- Простите, господа, за неразумие кучера. Я завтра же доложу его хозяину, и он заплатит за ваши унижения, обещаю вам.
- Мы не можем ждать до завтра. Извольте немедленно извиниться…
- Господа! И не стыдно вам измываться над одинокими дамами? Где же ваша офицерская честь?
От неожиданности офицеры замолчали и повернулись на голос. Это, высунувшись из своего окна, начал их стыдить Михайло Данилов.
- А, Данилов! Но ты же видел, что кучер оказался хамом.
- Ну, так вы с кучером и разбирайтесь! А с дамами нечего делать непристойности, тем паче, что хозяина сейчас дома нет, а одни токмо женщины. Хозяин же, отъезжая в Ораниенбаум, просил меня, чтобы я его дом присмотром не оставил.
Офицеры хотели было что-то Данилову возразить, но по недолгом размышлении, подумав, что у Данилова к этому дому и в самом деле есть какой-то интерес, махнули рукой и удалились по своим квартирам. Краем глаза Данилов заметил, что обе молодые дамочки ему благодарственно молча кивнули.
На следующее утро Данилов, как обычно, сидел под своим окном, чистя мушкет. Увидев это, дамочки напротив распахнули окно и «амазонка», слегка зарумянившись от волнения, сказала:
- Господин Данилов мы с моей хозяйкой весьма вам признательны за прошлодневное ваше защищение. Вы вывели нас из большого страха от соседей-офицеров.
- Не стоит благодарности. Я сделал то, что велела моя человеческая совесть и офицерская честь. А ваши прошлодневные обидчики были просто пьяны. И уверен, днесь им будет вельми стыдно за сей проступок.
- И все же мы бы хотели вас пригласить в наш дом пить кофий, – заговорила теперь уже хозяйка.
- За приглашение премного благодарен.
Данилов быстро собрался и спустя недолгое время сидел уже с дамочками за одним столом, на котором помимо утреннего кофея, были баранки да медовые пряники. А еще ему было забавно наблюдать за тем, как они обе соревновались друг перед дружкой в своих любезностях, оказываемых гостю. Он смотрел на них, слушал и слегка улыбался: ему, разумеется, были приятны такие хлопоты и заботы. Данилов поймал себя на том, что «амазонка» ему понравилась, и он стал незаметно присматриваться к ней. Она оказалась довольно миловидной и белолицей немкой лет двадцати. Волосы у нее были светло-русые, глаза большие. Судя по разговору – довольно разумна, остра на язык, но при этом учтива и веселого нрава. Когда же она обращалась к Данилову, лицо ее становилось необычайно ласковым. Стало понятно, что она была не против продолжения знакомства. И Данилов зачастил к ней в гости. При этом и другие офицеры, по-соседски, старались угодить «амазонке» и набиться ей в прия-тели.
В конце концов это ей надоело, и она написала Данилову письмо с просьбой помочь избавиться ей от этих нежеланных женихов: «… Видите ли, милый Михель, сватается за меня жених, офицер молодой, хорошего состояния и притом наследник великому богатству, одному купцу в Германии, который еще не умер. Но господин Воейков слишком настоятелен, и я не знаю, как избавиться от него, да и от прочих женихов…».
Данилов понял, что дамочке хочется повидаться с ним. Когда же он пришел, то сразу заявил с сожалением в голосе:
- Сударыня, я не обещаюсь вам себя рекомендовать женихом и благополучию вашему не противлюсь, токмо счастью жениха вашего завидую, которого мне никак получить не можно.
Ответ успокоил дамочку – она поняла, что Данилов не претендует на роль очередного жениха и, улыбнувшись, она уже обратилась к нему, как к другу:
- Я уже привыкла терпеливо сносить от таких женихов сватовство, за которых она замуж идти не помышляю. И скажу вам по секрету, милый Михель, я переезжаю на другую квартиру, адресок которой дам только вам, как искреннему другу. Но прежде мне нужно отвадить от себя Воейкова, который, как вы знаете, любит захаживать ко мне пить кофий.
- Но как вам его отвадить? Могу ли я здесь помочь?
- Ежели моя комедия не поможет, то обращусь тогда за помощью к вам.
Данилов не стал спрашивать, что дамочка придумала, поскольку понимал, что все будет происходить на его глазах, и он все увидит сам.
А комедия ее заключалась в следующем. У нее были целых три так называемых названых брата, все тоже немцы, которых она и уговорила сыграть роль в ее спектакле. И вот в один из дней она договорилась с одним из этих «братьев» в момент прихода Воейкова лечь в ее постель, а сама дамочка спряталась в другой комнате. Александр Матвеевич, напившись дома шоколаду, отправился к милой своему сердцу Марте и, по обыкновению своему зашел к ней прямо в спальню пить кофий. Но, к его удивлению, с постели поднялся высоченный молодец со шпагой на поясе и, поглядев на опешившего и от страха усевшегося в кресло Воейкова, сверху вниз, весьма недружелюбно спросил:
- Вам кого надобно в сем доме, сударь?
А у Воейкова даже язык отнялся. Тогда молодец продолжил:
- Оная квартира моей родной сестры, так я и хочу знать, не должна ли вашему благородию сестра чем-нибудь, – молодец положил ладонь на эфес шпаги. – Так я берусь за свою сестру всех должников удовольствовать.
- Нет, нет, нет, – замахал руками, поднимаясь из кресла Воейков. – Не беспокойтесь. Я только хотел кофейку с вашей сестрой… Ну, так я пойду?
- Ауф видерзейн!
Едва Воейков покинул дом, Марта перестала сдерживаться и расхохоталась. Воейков же понял, что это был спектакль, приготовленный специально для него, но и понял прямой намек на то, что его более не хотят видеть в этом доме.
Выслушав рассказ Марты об этом приключении, Данилов также развеселился.
- Пойдемте к столу, Михель. По такому случаю я приготовила недурной обед.
- Не откажусь!
Марта и в самом деле оказалась неплохой кухаркой, и блюда, приготовленные ею, Данилов поглощал с превеликим удовольствием. Правда, пить Марта вовсе не любила, оттого и на столе у нее не оказалась ни пива, не медовухи.
- И сколько же у вас таких братьев, Марта?
- Вы знаете, Михель, один из моих братьев оказался неспособным в моих нуждах помогать, да и нерасторопным оказалась, так я ему отказала от своего знакомства.
- Ежели понадобится, буду рад и я за вашего названого брата сойти.
- Вы же умный, Михель, – засмеялась Марта. – Вы мне для другого сгодитесь. Я ведь женщин терпеть не могу – мне с ними скучно. А мужская компания для меня отрада: с одними я веселюсь, с другими шучу, с третьими, вот, к примеру, с вами ругаю иного.
- А что два других ваших брата? Надобны ли они вам теперича, уж коли съезжать с этой квартиры намерились?
- Так мне не можно обойтиться без помощи братьев, а паче в перемене места.
Данилову не понравился такой ее ответ. В последнее время эти молодцы нередко препятствовали ему во встречах с Мартой.
Наконец, после ее переезда она вняла докучливым просьбам Данилова и дала и оставшимся двум «братьям», как она сказала Михайле, вольный абшит.
Знакомство с Мартой длилось больше года – это максимальный срок, который она могла терпеть в общении с одним и тем же мужчиной. Ей снова захотелось переехать на новый адрес, чтобы, на сей раз, и Данилов не знал его. Но, в отличие от Воейкова, отношения с Михайлой у нее были гораздо более теплыми и интимными, потому она не стала устраивать спектакль с отшиванием, а просто объяснила ему, что ей бы не хотелось больше с ним встречаться. Данилов лишь с сожалением вздохнул и пожал плечами.
- Милый Михель, покуда я еще молода, – заявила она ему, – мне хотелось бы искать своего счастья далее. Потому желаю снова переменить свое место обитания.
- Не смею в сем вам отказать, сударыня, – ответил он.
Впоследствии он узнал, что Марта вышла замуж за некоего офицера Старицына, впрочем, прожила с ним также недолго, потому как овдовела.
30 апреля 1756 года в Петербурге произошло событие, которе быстро напомнило Данилову события почти двадцатилетней давности, когда сгорела почти вся Москва. Разумеется, то, что произошло в Москве тогда, и сейчас, в Петербурге, – несопоставимо, но Данилову стало одинаково страшно. 
Была первая весенняя гроза, гром прогремел, будто выстрел десятка гаубиц. Вслед за тем ударила молния, от разряда которой вспыхнул шпиц над колокольней Петропавловского собора. Тогда собор еще был лишь наполовину каменный, а верхняя часть – деревянная. Колокольню эту построили еще при Петре Первом, шпиц раззолочен был притирным золотом по медным листам, в солнечный день испускал от себя во все стороны золотые блики. К великому сожалению, пожар потушить не удалось – слишком уж высоко и быстро горело. Толпа лишь собралась в отдалении и истово крестилась. Шпиц сгорел полностью и, падая, создал страшный шум, слышный по всему городу.
 
13.
В 1755 году в Брауншвейг из Амстердама пришло сообщение о том, что в доме некоего купца уже несколько месяцев инкогнито проживает человек, в котором некоторые признали принца Антона Ульриха, русского генералиссимуса, отца свергнутого русского царя, а ныне холмогорского сидельца.  Принц лишь изредка по вечерам покидает дом, заходит в кабак, читает там газеты и избегает разговоров с кем бы то ни было.  После этого по Европе поползли слухи о якобы спасении не только самого Антона Ульриха, но и его сына Ивана. Будто бы они приплыли на из Архангельска в Данциг, при этом даже имя капитана корабля, вывезшего их, называли. И в том же году в Лейпциге объявился некий молодой человек, знавший несколько языков и предлагавший русским купцам свои услуги в качестве переводчика. На вид ему было лет двадцать шесть-двадцать восемь, миниатюрного телосложения, черноволосый, нос с горбинкой.  О себе он предпочитал не распространяться, и лишь однажды в доверительной беседе признался своему приятелю Иоганну Готлибу Брехту, слуге камергера Карла фон Фёлькерзама, что он – Иван Антонович, давно уже бежавший из Сибири с помощью друзей, заменивших его в тюрьме другим ребенком. Однако Брехт, видимо, оказался более болтливый, нежели его друг и вскоре «русским императором» занялась полиция. Она и выяснила, что человек этот и в самом деле русский по происхождению и прозывается Салтыков. Разумеется, к русскому престолу он никаких прав не имел…
Нидерландский посланник Сварт в депеше сообщал своему двору: «Старые роды и простой народ утеснены теперь самым жестоким образом новыми выскочками. Вся их надежда, а равно и гвардии, опирается на восстановлении на престоле царя Ивана».
Как бы то ни было, последний записанный допрос Зубарева состоялся 22 января, а 26 января 1756 года Вымдомский получил указ о немедленном и тайном вывозе «арестанта Ивана» – как потом выяснилось – в Шлиссельбург.
А тем временем ссора офицеров, охранявших брауншвейгское семейство, кончилась тем, что Миллера перевели в Казань полковником Свияжского полка; в Холмогорах ему нечего было больше делать, потому что в начале 1756 года принца Иоанна перевели в Шлиссельбург. Сержант лейб-компании Савин вывез его из Холмогор тайно в глухую ночь, причем Вымдонский получил указ: «Объявитель сево лейб-кампании сержант Савин имеющагося арестанта Ивана, болшова сына Антона Ульриха, по отдаче ж оставшихся арестантов содержать по-прежнему еще и строже, чтоб не подать вида о вывозе арестантанта, о чем наикрепче подтвердить команде вашей, хто о том знать будет, что оный арестант вывезен, никому не сказывал, в кабинет наш, и по отправлении арестанта репертовать, что он под вашим караулом находитца, как и прежде репортовали, когда потребно до подставы Копачева по требованию сержанта Савина дать команду проводить, которой от Копачева обратно велеть приехать. А за Антоном Ульрихом и за детми ево смотреть наикрепче, чтоб не учннили утечки.
С. Петербург
1756 года генваря 30 дня                Елисавет».
В Шлиссельбурге надзор за Иваном Антоновичем был поручен гвардии капитану Шубину, который получил такую инструкцию от Александра Ивановича Шувалова, ведавшего тайные дела после Ушакова:
«Быть у онаго арестанта вам самому и Ингерманландского пехотного полка прапорщику Власьеву, а когда за нужное найдете, то быть и сержанту Луке Чекину в той казарме дозволяется, а кроме же вас и прапорщика, в ту казарму никому ни для чего не входить, чтоб арестанта видеть никто не мог, також арестанта из казармы не выпускать; когда же для убирания в казарме всякой нечистоты кто впущен будет, тогда арестанту быть за ширмами, чтобы его видеть не могли. Где вы обретаться будете, запрещается вам и команде вашей под жесточайшим гневом ее и. в-ства никому не писать; когда же иметь будете нужду писать в дом ваш, то не именуя, из которого места, при прочих репортах присылать, напротив которых и к вам обратно письма присыланы будут от меня чрез майора Бередникова (шлюссельбургского коменданта). Арестанту пища определена в обед по пяти и в ужин по пяти же блюд, в каждый день вина по одной, полпива по шести бутылок, квасу потребное число. В котором месте арестант содержится и далеко ли от Петербурга или от Москвы, арестанту не сказывать, чтобы он не знал. Вам и команде вашей, кто допущен будет арестанта видеть, отнюдь никому не сказывать, каков арестант, стар или молод, русский или иностранец, о чем подтвердить под смертною казнью, коли кто скажет».
Пятнадцатилетний юноша Иван Антонович был очень белокур, даже слегка рыжеват, среднего роста, с бледным лицом от постоянного все эти годы нахождения в помещении, с орлиным носом и большими глазами. Одет он был весьма бедно (возможно из-за того, чтобы не привлекать излишнего внимания к своей особе), а при разговоре слегка заикался, как и его отец. Приближалось семнадцатилетие царственного узника – время, когда, согласно завещанию Анны Ивановны, ему полагалось стать российским самодержцем. И это послужило одной из причин перевода его поближе к столице.
Темной, морозной январской ночью 1756 года сержант лейб-компании Савин приказал вознице трогаться в путь.
Однако, зная нравы холмогорской тюрьмы, трудно представить, чтобы весть о вывозе бывшего императора осталась тайной и не стала на следующий день достоянием холмогорского базара. Уже через две недели, 16 февраля, в Холмогоры приехала для заготовки провианта для императорского двора поставщица Авдотья Кирова. И Вымдомский, и Миллер были с нею знакомы и раньше, потому и зашли к столичной даме на постоялый двор, узнать последние петербургские новости. Первым к столичной гостье заглянул полковник Миллер. Дождавшись, пока Миллер уйдет к даме тут же зашел Вымдомский.
Рассказав ему о столичных сплетнях, Кирова возьми да и сообщи:
- Что Петербург! Вот у вас были посланные оттуда люди, кои и вывезли одного.
Вымдомский опешил и побледнел: ведь именно он принимал царицыного курьера Савина и именно Савину он тайком и передал арестанта Ивана. Потому Вымдомский и решительно возразил заготовщице:
- Такого быть не может, сударыня! Негоже вам, имея такой чин, собирать на базаре всякие сплетни. А вот не слыхала ль ты чего, Авдотья Михайловна, и от Ивана Антоновича?
Кирова хитро прищурилась, отхлебнула квасу и ответила:
- Нет, ничего от Ивана Антоновича не слыхала. А вот у вас были и взяли одного.
- У нас никто не бывал и никого не бирали, – решительно возражал Вымдомский. Он встревоженно оглянулся вокруг: полковник Миллер вышел во двор, его слуга стоял один у порога, а бабы, служившие на постоялом дворе, стояли у печи.
- Как не были! Были и вывезли!
- Нет, у нас никто не бывал и никого не вывозили.
- Как не были? Были и вывезли принца, и они теперича в Шлюссельбурхе.
- Никто никого не забирал! – настаивал Вымдомский.
- Врешь ты, братец! – коротко бросила Авдотья Кирова.
 Максим Вымдомский испугался – не совершил ли он какой-нибудь ошибки. Поэтому, сообщая о беседе с Кировой, он писал в Тайную канцелярию: «Оный вывоз, по силе высочайшего Ея императорского величества повеления, учинен ночью и, сколько по вернорабской нашей должности, силы и возможности, был весьма скрытен, и куда оный вывоз воспоследовал – мы не знали и от присланных не слыхали».
По доносу капитана Кирову арестовали. На допросах в Тайной канцелярии она выказала поразительную осведомленность, рассказав, что в Холмогорах безвестные арестанты наги, босы и голодны, а потолки в покоях ветхи и арестантов могут задавить. К тому же, она прекрасно понимала, кто донес на нее, потому в конце добавила:
- А капитан Вымдомский там завсегда пьянствует и чинит великие непорядки.
Позже в голове Вымдомского, регулярно рапортовавшего еще целых десять лет (!) о состоянии отсутствующего (а потом уже и убитого) арестанта, порой все путалось, и тогда он сообщал нечто несусветное: «Известные персоны и известный же арестант (которого здесь с 756 года нет, но высочайше поведено было о нем в рапортах упоминать так, как будто он здесь) по сие число обстоят благополучно».
   То, что перевод главного заключенного России был непосредственно связан с делом Зубарева и серьезными опасениями Елизаветы, видно из последней фразы указа, подписанного императрицей: «А за Антоном Ульрихом и за детьми его смотреть наикрепчае, чтоб не учинили утечки». Одновременно власти пытались вести игру с пруссаками: от имени Зубарева в Берлин было послано письмо о том, что он якобы приехал в Архангельск и ждет прибытия прусского корабля со знакомым шкипером. Местом встречи была назначена биржа. Но пруссаки в ответ промолчали.
События, тем не менее, развивались следующим образом.
В три часа утра 30 января 1756 года сержант Никита Савин вместе с таинственным государственным узником по имени Григорий покинул Холмогоры. Соответственно, отпала необходимость и в нахождении здесь двух ответственных офицеров. Вымдомский добился своего – 14 марта граф Шувалов выписал ордер, предписывавший Вымдомскому «взять команду от полковника Миллера и поступать по данной от Кабинета инструкции». Вымдомский донес, что принял команду от Миллера, который, то ли по болезни, то ли по какой другой причине, до самой осени оставался в Холмогорах, после чего уехал в Петербург, а оттуда почти сразу же – к месту новой службы в Казань. Впрочем, никакой радости это перемещение Миллеру не принесло: казанскому губернатору было велено следить за перемещениями Миллера, ни в какие командировки его не посылать и не разрешать никуда из Казани отлучаться. А если еще учесть, что сама Казань тогда признавалась городом весьма уместным для содержания преступников, то и вовсе судьбе Миллера не позавидуешь.
Но не легче стало и самому Вымдомскому, несмотря на то что он теперь оказался в Холмогорах единственным начальником, к тому же и жалование ему, как и всей его команде, повышено. Он несколько раз писал Шувалову, прося его уволить из комиссии. Однако вместо увольнения он получил следующий ордер, написанный собственноручно начальником Тайной канцелярии:
«Высокоблагородный господин капитан Вымдомский. Ее императорского величества всемилостивейшей нашей государыни соизволение есть, чтоб об известном арестанте, который был под смотрением полковника Миллера, в Кабинете неизвестно было, что он вывезен, чего ради вам рапортовать в Кабинет, что он в смотрении вашем и по причине болезни полковника Миллера вы о нем не рапортовали; теперь же вы, что он в смотрении ныне у вас, рапортуйте, и о Миллере извольте рапортовать, что он за его болезнью от той комиссии отставлен и пожалован в Казань в Свияжский гарнизонный полк полковником, куда он и отправился. О вашей смене я тож стараться не оставлю и уховаю скоро последует. Сие высочайшее повеление содержать секретно, и когда к вам на смену прислан будет, сей указ отдать, и ему поступать так же по вышеписанному. 1756 года. Октября 7-го дня».
Между тем, Ивана Антоновича далеко не сразу доставили в Шлиссельбургскую крепость.
Спустя без малого две недели по отбытии из Холмогор Иван Антонович оказался в столице, точнее в пригороде Петербурга, в доме, принадлежавшем вдове секретаря Тайной канцелярии. Рядом с ним был все тот же лейб-гвардии сержант Никита Савин, а охраняли его офицер и несколько солдат-гвардейцев. Буквально на следующий день граф Александр Иванович Шувалов докладывал Елизавете:
- Ваше величество, по вашему указанию известное лицо доставлено в Петербург.
- Полная тайна соблюдена, граф? Дом надежен?
- Более чем, государыня, – склонил голову в поклоне Шувалов.
- Сделай все, Александр Иванович, чтобы он ни в чем потребности не испытывал.
- Уже распорядился, – ответил Шувалов.
Елизавета Петровна еще сама не знала, что ей делать дальше.  Ивана же Антоновича радовало хотя бы то, что в горенке, где его поселили солнца было поболе, нежели в холмогорских казематах. К тому же, весна в этих краях начиналась раньше, чем на севере. И хотя снег еще целиком покрывал землю, но в воздухе носилось предчувствие скорой оттепели. Так прошло около четырех недель.
И однажды императрица во время завтрака, который она обыкновенно проводила со своим фаворитом Иваном Шуваловым, сказала:
- Пятнадцать лет прошло со дня моего восшествия на престол. Помнится, Иван Антонович тогда совсем малой и несмышленый был. За это время, я чай, изменился он.
Шувалов понял, на что намекала его государыня.
- Так я не вижу проблем, матушка, чтобы тебе не взглянуть на него. Согласно твоего же указу, принц томится в известном порядочном доме.
- Вели кузену своему доставить его в старый Зимний дворец, да пусть завтрак ему подадут.
- Когда привезти его, матушка?
- Да хоть бы и сегодня. Зело любопытственно мне на него глянуть.
Шувалов встал, поцеловал протянутую Елизаветой руку и тут же отправился к родственнику своему, начальнику Тайной канцелярии.
Ивана Антоновича привезли в закрытой повозке в Петербург, в Зимний дворец, в апартаменты графа Петра Ивановича Шувалова. Стол был накрыт заранее, никого в комнате не было. Большое окно наглухо зашторено. Свечи в напольных серебряных шандалах наполовину освещали кабинет. Иван Антонович неуверенно вошел, оглянулся, желая убедиться, что он и в самом деле остался один. Затем медленно подошел к столу, сел на стул о трех ножках с высокой резной спинкой. Придвинул к себе первое блюдо – запеченного гуся, оторвал кусок, стал жадно заглатывать. Налил себе в кубок слабого вина, отпил немного. Сразу почувствовал себя увереннее.
Все это наблюдала из своего тайного апартамента одетая в мужской костюм царица Елизавета. Будучи женщиной жалостливой и чувствуя за собой вину в жестокой судьбе свергнутого ею царя, Елизавета готова была даже расплакаться при виде этого несчастного. Он был очень белокур, даже рыж, роста среднего, а от того, что никогда не выходил на улицу, лицо его всегда было бледным, нос орлиный и большие глаза.
За дверью комнаты, где сидел царственный узник, стоял караул при оружии. Под окнами комнаты также размещались караульные.
 Царица не выдержала, вышла из своих апартаментов, решительно зашагала в залу, где стоял караул. Иван Иванович Шувалов, находившийся рядом с ней, все понял и пошел за Елизаветой. При виде императрицы, караульные гвардейцы вытянулись в струнку, она, же не обращая внимания на них, подошла к высокой двустворчатой двери. Шувалов, обойдя ее, открыл одну половинку, легким поклоном приглашая Елизавету пройти, вошел за ней следом и тут же плотно прикрыл дверь.
Иван Антонович, услышав за своей спиной шум, обернулся и при виде двух вошедших вельмож поднялся. Полумрак, царивший в комнате, мешал ему разглядеть вошедших, а мужская одежда царицы не давала ему возможности сомневаться, что это был представитель мужеского пола. Елизавета с Шуваловым остановились в десятке шагов от Ивана Антоновича, а тот тоже не делал попытки приблизиться.
- Здравствуй, Григорий! – поздоровалась Елизавета.
- И в-вам не х-хворать, – слегка заикаясь ответил Иван Антонович.
Совсем как его отец-заика, подумала Елизавета, всматриваясь в узника и ища в нем черты его отца.
- Ты знаешь, кто ты такой?
- Д-догадываюсь. И з-зовут меня вовсе не Г-григорий, а Иван.
Елизавета переглянулась с Шуваловым: неужели кто-то открыл этому юноше тайну его происхождения.
- А т-ты кто будешь? – поинтересовался Иван Антонович.
- Слуга ее императорского величества.
- А м-мог бы быть и моим слугой.
У Елизаветы Петровны от волнения подступил к горлу комок. Иван Антонович близоруко щурился, пытаясь разглядеть лицо собеседника, но в моргающем пламени свечей это было сделать невозможно. Тогда принц сделал шаг вперед, но Шувалов тут же решительным жестом руки остановил его.
- Какой ты человек, Григорий? – немного успокоившись, спросила царица.
- Я и сам н-не знаю, как-кой я человек, – пожал плечами принц.
Еще несколько минут они молча стояли друг против друга, пытаясь запомнить черты лица, насколько это было возможно. Затем Елизавета повернулась и пошла к выходу. Шувалов покинул кабинет последним, снова плотно прикрыв дверь.
Вернувшись в свои апартаменты, Елизавета долго плакала, ничего не говоря. Наконец, успокоившись, произнесла:
- В Шлюссельбург его! И пошлите ему несколько самого необходимого платья и белья!

14.
- Папенька, вот ужо сколько лет вы нам все твердите про временные трудности, а они все не кончаются. Сколько же нам еще ждать?
Младшая из дочерей Антона Ульриха, двенадцатилетняя Лиза была самой боевой и умной из всех детей бывшего генералиссимуса русской армии и регентши при малолетнем царе Иване Анне Леопольдовне. Пожалуй, только самый младший из детей, девятилетний Алексей в решительности не уступал сестре, но он был просто еще слишком мал. Все четверо детей, жившие с ним (две девочки – старшие, и два младших мальчика), окружили отца и своими взволнованными, измученными взглядами сверлили его в ожидании ответа. И он понимал, что уклоняться от ответа он больше не мог. Необходимо было сказать правду. Он тяжело вздохнул, посмотрел на каждого, погладил головку сидевшей ближе всех к нему, самой старшей Катеньки и задумался.
В последние годы Антон Ульрих слишком растолстел, был многокровен, отчего с ним нередко случались разного рода припадки, впрочем, не слишком продолжительные, часто жаловался на боль в груди, а лекарь и вовсе заприметил у него начало цинготной болезни вследствие отека ног. К тому же, в последние годы он стал слепнуть (а ему ведь было всего сорок два года). Катенька, родившаяся еще в Петербурге в год царствования ее старшего брата, Иванушки, была той самой принцессой, которую один из гвардейцев уронил на пол во время елизаветинского переворота. С тех пор она практически оглохла, и, как всякий глухой человек, говорила немо и невнятно. Часто болела и во время болезней у нее случались припадки, хотя была нрава очень тихого. Родившаяся в Дюнамюнде в 1743 году Елизавета (названная в честь императрицы в надежде, что последняя сжалится над Брауншвейгским семейством и отпустит их восвояси), была полной противоположностью сестре – плотненькая, высокая для своего возраста, нрава горячего, вследствие чего с ней так же случаются разного рода болезненные припадки, после которых она впадает в длительную меланхолию. Оба сына, родившиеся уже в Холмогорах с разницей в один год, так же сильно различаются друг от друга, как и их сестры. Старший, Петр, болезненного, чахоточного вида, с малых лет кривоплеч и кривоног в коленях, младший – Алексей, плотный и здоровый мальчик, веселого нрава. Оба среднего роста для своих лет.
Жило все семейство принцев практически в одной большой комнате, разделяемых на две части лишь хлипкой дверью. Впрочем, и сами покои уже достаточно дряхлые и низкие, тесные и грязные, давно не беленные. Из всей мебели были лишь столы, стулья да лавки, да прохудившиеся, дымящие печи. Кровати без занавесей и едва не разваливаются. Правда, в комнате Антона Ульриха был еще и шкафчик. В детской половине жили два старика-камердинера и две кормилицы детей, немки Анна Ильина и Анна Иванова со своими детьми. При этом, у Ивановой было еще четверо своих детей (дочь Элеонора и сын Ульрих родились в Брауншвейгском княжестве, а двое младших сыновей Анна прижила уже здесь: Михайлу от поручика Писарева, а Захара от самого Антона Ульриха); у другой Анны, Ильиной, других детей, кроме сына Ягана, родившегося в Холмогорах от связи с камердинером Антона Ульриха Иоганна Трайбена, не было. Все эти связи происходили потому, что все эти люди жили здесь же, в одних и тех же покоях на правах то ли заложников, то ли Брауншвейгского семейства, то ли собственно заключенных. Впрочем, никакой разницы в этом не было. Окна комнаты детей выходили на пруд, окруженный кустами и грядками, на которых в короткое северное лето сол-даты выращивали овощи. И если летом все эти люди еще как-то могли выходить на внутренний двор, ухаживать за цветами, ходить вокруг пруда, дышать свежим воздухом, хоть и под присмотром сержанта, то зимой, которая здесь была довольно свирепой и ветреной, гулять во дворе из-за глубокого снега было невозможно, они были вынуждены целыми днями, а особенно мрачными вечерами находиться в помещении безвылазно. Открывать окна было запрещено, а сквозь них, поверх высокого забора, окружавшего по периметру архиерейский дом, были видны лишь серое небо и бесконечная белая равнина, плавно спускавшаяся к покрытой толстым слоем льда Северной Двине.
И чем же еще было заниматься всем этим людям? Ну, разве что, кроме секса, еще карточной игрой и длинными разговорами.
Все семейство сидело в меньших покоях, где спал Антон Ульрих. Дверь в соседний покой была закрыта, камердинеров и кормилиц рядом не было. Антон Ульрих встал, подошел к двери, выходившей в коридор, прислушался, но ничего не услышал, кроме сумасшедших выкриков свихнувшейся Бины Мегден, еще несколько лет назад переведенной в отдельное помещение, где она практически всегда ходила полностью голой, несмотря на постоянное присутствие охранявших ее солдат. Все попытки полковника Миллера и поручика Зыбина заставить ее надеть на себя хотя бы что-нибудь заканчивались ее истериками и даже нападениями на несчастных солдат, оканчивавшихся расцарапываниями их лиц. Впрочем, и солдаты вместе с Зыбиным не оставались в долгу – не без удовольствия измывавшихся над женщиной.
- Вот что, дети, вы уже подросли и можете понять меня правильно, – наконец произнес бывший генералиссимус. – Ее величество Елисавет Петровна не может сделать нам все послабление в силу завещания вашей бабки, императрицы Анны Иоанновны.
- Что за завещание? – спросила Лиза.
- Видите ли, дети. Наша благодетельница, тетушка вашей матушки, императрица Анна подписала завещание, согласно которому правом на наследование престола Российской империи вслед за нашим Иванушкой, обладают все дети мужеского пола, рожденные от брака моего с вашей матушкой. То бишь, и Петруша, и Алеша имеют все права на российский престол. И ежели бы ее императорское величество Елисавет Петровна подписала указ о нашем вызволении из заточения, она бы нашла в лице Петруши и Алеши своих врагов, претендующих на ее место.
- А где сейчас наш Иванушка? – спросил Петруша.
- То нам неведомо, – тяжело вздохнув, ответил Антон Ульрих.
Воцарилось долгое, напряженное молчание.  Жалостливая Катя всхлипнула. Антон Ульрих снова почувствовал в груди жестокую боль, стал поглаживать больное место ладонью. Затем подошел к самодельному, сделанному одним из солдат-крестьян шкафчику, открыл дверцу, достал бутыль с вином и штоф, наполнил его, выпил. Почувствовал облегчение. Снова спрятал бутыль в шкафчик, и тут взгляд его упал на стоявший в углу ларец с его нехитрым скарбом. Ему внезапно пришла в голову мысль: он вот-вот ослепнет совсем, а нужно периодически напоминать о себе императрице. Кто же будет писать ей письма? Надо бы о том, конечно, спросить соизволения у императрицы, но уже заведомо ясно было, что она не позволит его детям выучиться грамоте. Он и спросит ее, но когда-нибудь потом…
Он подошел к ларцу, стал неспешно перебирать лежавшие там вещи, пока на самом дне не нащупал несколько книг.
- Ну-ка, посвети мне, Алексей, – попросил он младшего сына.
Мальчик с готовностью подбежал к столу, где стояло несколько свечей в подсвечниках, взял одну, подошел к отцу. Антон Ульрих по очереди вытаскивал книги – в основном на французском и немецком языках. Книги были, в основном церковные, а вот и русская книжка – «Псалтырь». Это все не то, погладив обложки, прочитав названия, он клал их назад, пока в руках у него не оказалась одна потрепанная, не очень толстая книжонка. Дети внимательно следили за каждым движением отца, не очень понимая, что он делает. А Антон Ульрих, найдя искомое, закрыл ларец, засунул книжку под мышку, взял у Алеши свечу, подошел к своей тахте, сел на нее, придвинул поближе трехногий стул, поставил на него подсвечник и рукой подозвал к себе детишек. Дети, в ожидании чего-то загадочного, тут же облепили отца со всех сторон.
- Вот, дети мои! У меня на коленях лежит книжка. Называется «Азбука». По ней еще ваша матушка после приезда в Россию, обучалась русским письменам. Думаю, и вам тоже пришла пора обучиться грамоте. Вы ведь не холопские дети, вы – принцы и принцессы крови.
Глаза детей засветились радостью. Они устремили взгляды разгоряченных глаз на эту старую, потрепанную книжку, будто отец держал в руках некий клад.
Антон Ульрих открыл книгу, стал тыкать пальцем в каждую строчку, поучая:
- Вот так пишется буква «аз», а это «буки», «веди»…
Дети повторяли за ним каждый звук, каждое слово. Он учил их складывать буквы вместе, образуя слова, и все так увлеклись, что не заметили, как перед ними вырос камердинер Иоганн.
- Ваша светлость, прошу всех к столу, отужинать.
Антон Ульрих тут же захлопнул книгу, да так звонко, с прихлопом, что едва не задул стоявшую на стуле свечу, пламя которой еще долго дрожало в испуге от этого прихлопа, но все же выстояло.
- Сейчас идем, Иоганн.
Пока они ели, вошла дворцовая прачка, чухонка Авдотья Петрова, принесшая чистое белье и забравшая грязное, которое заранее приготовили камердинеры.
После еды Антон Ульрих ушел в свой покой отдохнуть, прилег на кровать. Вошла Анна Иванова, принесла оставленные в корзине прачкой платья и сюртук принца, положила их на ларец. Антон Ульрих повернул к ней голову.
- Подойди ко мне, Анна.
Кормилица послушно подошла, он протянул к ней руку.
- Как Захарка?
- Кажись, полегчало ему, ваша светлость.
У мальчика несколько дней держалась высокая температура, мать делала ему примочки, меняла быстро становившиеся мокрыми сорочки, а по вечерам, встав на колени, усердно молилась своему лютеранскому богу.
- Уложишь детей, приходи ко мне.
- Хорошо, ваша светлость.
 
15.
4 мая 1755 года закончилось длившееся девять лет следствие по делу капитана Ракусовского, бывшего начальника караула в Раненбургской крепости с 1744 по 1746 годы, а потом арестованного и отправленного в ту же крепость под арест. И вот, наконец, последовала резолюция по его делу в указе Тайной канцелярии, согласно которой Ракусовский обвинялся в том, что, «будучи при оной крепости при арестантах на карауле главным командиром, слабо содержал и имел с ними, яко с неподозрительными людьми, дружеское обхождение, и оных арестантов между собою до духовного свойства допускал; да и у него, Ракусовского, показанные ж арестанты рожденному его сыну были восприемниками». За все это, а равно за некоторое превышение власти и растрату казенных денег и в особенности же за хранение у себя копии с одного манифеста за время правления Анны Леопольдовны он подлежал наказанию кнутом и смерти. Однако же был освобожден от этого наказания и помилован «для многолетнего ее императорского величества фамилии здравия и благополучного государя великого князя Павла Петровича рождения». То есть, рождение будущего императора Павла Петровича спасло жизнь капитану Ракусовскому. Его лишь разжаловали в поручики и определили на службу в один из гарнизонов. Впрочем, в России все делается неспешно, даже указы высочайших персон служивые исполнять не торопятся. Вот и Ракусовского отправили из Раненбурга во все ту же Казань лишь спустя почти четыре года – в феврале 1759 года.
    Между тем, раненбургские сидельцы (Юлиана Менгден и полковник Геймбург) все еще находились в этой крепости. Правда, в этом же, 1755 году, им вышли некоторые послабления. Им было дозволено самим готовить себе еду в своих покоях, а в случае болезни кого-либо из них лекарства присылали им из самой столицы, вот, правда, врача в Раненбурге не было. К тому же, изменились и лица, делившие свою судьбину с двумя бывшими вельможами: карлица Катерина умерла еще в 1747 году, а ее тезка сидельница совсем недавно, в начале 1750-х годов. Зато в том же 47-м году добавился отставной асессор Семенов, взятый Тайной канцелярией за то, что хранил у себя указ с титулом Ивана Антоновича. Тайная канцелярия в 1756 году предписала отправить Семёнова за безысходное жительство под караулом в его деревню, лежавшую в пяти верстах от Раненбурга. Правда, при этом ведомство Александра Ивановича Шувалова не сообщило, откуда взять солдат для этого караула.
А Юлиана Менгден нашла для себя новое занятие. От безысходности она научилась сама ткать себе шерстяную ткань. Так, она соткала себе платье из красной с белой шерсти. Дело в том, что согласно предписанию, начальник караула должен был ежедневно отпускать на нужды арестантов по рублю казенных денег, но где же в России взять чиновника, который будет всецело отдавать казенные деньги? Самому-то, в таком случае, на что жить? А на замечание Юлианы, что она пожалуется царице на самоуправство начальника, тот ей ответил:
- До бога высоко, до царицы далеко!
Обиженная Юлиана открыла подаренную ей некогда библию, прочитав некоторое время (хотя за эти годы практически уже выучила ее наизусть) и успокоившись, она заговорила с полковником Геймбургом:
- Несчастие, случившееся со мной, и эта библия обратили меня к богу. И я уверена, господин Геймбург, что, останься я при дворе моей госпожи герцогини Анны, я бы, конечно, погибла. Ежели бы не телом, так душой.
Полковник тяжело вздохнул.
- Весьма вероятно! – согласился он, дописывая какое-то письмо и в последний раз макая гусиное перо в чернильницу. – Я, однако же, все еще льщу себя надеждой, что нам выйдет послабление и ее величество освободит нас и разрешит нам отправиться на родину.
- Вы опять написали письмо на высочайшее имя?
- На сей раз на имя графа Шувалова. В надежде на то, что его сиятельство доложит о письме ее величеству. Вот послушайте, Юлиана:
«Высокородный господин граф, милостивый государь генерал-аншеф! Не прогневайтесь, ваше высокографское сиятельство, что я при многих ваших делах письмом моим утруждать осмеливаюсь: нижайшая моя просьба состоит в том, что сия девица, Юлиана фон Менгден, весьма больна. И я так слаб, что всякий час смерти своей ожидаю. Соблаговолите, ваше высокографское сиятельство, оказать нам вашу высокую милость и многомощным представительством у ее императорского величества исходатайствовать нам, чтобы девице фон Менгден дозволено было жить у свойственников, а мне в Лифляндии. А если оное нам дозволено не будет, то покорнейше прошу оставить нас в Лифляндии под арестом, дабы мы при кончине нашей могли иметь при себе к утешению нашему духовного человека; а если между тем воспоследует наша кончина, то покорно прошу приказать здешнему капитану, чтоб он вещи девицы фон Менгден, между которыми многие принадлежат и сестре ее, девице Бине, отослал в Петербург, дабы оное ее свойственникам отдано было…
Когда полковник вспомнил про ее сестру, Юлиана расплакалась. Геймбург между тем продолжал:
 - А мне, чтоб дозволено было мое старое платье и малое число рубах раздать тем, которые за мной ходили, дабы наградить их за оказанные мне услуги. Я не сомневаюсь, чтоб ваше высокографское сиятельство мне в моей покорнейшей просьбе отказали, тем более что все поведение мое в бытность мою в Петербурге как вам, так и брату вашему небезызвестно. Впрочем, препоручаю себя в милость вашего высокографского сиятельства и с глубочайшим почтением на век пребуду вашего высокографского сиятельства всепокорнейший слуга Август Адольф фон Гаймбург».
Юлиана перестала плакать взяла в руки моток шерсти.
- Не думаю, что вам удастся разжалобить графа Шувалова сообщениями о наших с вами болезнях, но ничего, кроме веры нам не остается.
Впрочем, ни на это, ни на предыдущие и на последующие письма ответа из Петербурга не последовало.

16.
Не остался в накладе и младший брат потаенного супруга императрицы Кирилл Разумовский. Причем, в отличие от брата Алексея, имевшего более формальные, нежели фактические должности при дворе императрицы, Кирилл Разумовский, кажется, объял необъятное – одновременно возглавив и Академию наук, и украинскую часть Российской империи – Елизавета назначила его гетманом Малороссии. Разумеется, поспособствовал этому Алексей Григорьевич, относившийся к младшему брату с поистине отцовской чуткостью и любовью, что, возможно, было связано именно с отсутствием собственных детей (по крайней мере, официально). Да и старший брат был старше младшего на целых девятнадцать лет – вполне себе отец и сын.
И как тут у молодого, по сути, человека может не вскружиться голова?
А началось все с того, фаворит императрицы в 1742 году вызвал брата в столицу, а столичные гонцы нашли его на лугу, где четырнадцатилетний Кирило Розум в тот момент пас коров.
Дорогой экипаж из царской конюшни уже много дней мчался на юг, к хутору Лемеши, часто меняя лошадей. За экипажем неслись с десяток конных гвардейцев сопровождения. Черниговские степи, палящее солнце. Лошади в мыле. Миновали Козелец, в Никольской церкви которого, согласно местной легенде, и обвенчал Елизавету Петровну с Алексеем Разумовским священник Кирилл Тарловский. А после венчания они поехали в имение Натальи Розумихи. Войдя в дом, императрица поклонилась матери Разумовского в ноги, как того требовал украинский обычай. С тех пор место, где находилось имение Розумихи, стало называться Покорщина (покорилась, смирилась перед свекровью). За Козельцем и был хутор Лемеши, где мать фаворита, Розумиха, открыла корчму.
– Ваше благородие, вона Лемеши-то, – кучер повернул голову в сторону сидевшего в экипаже офицера лейб-гвардии кирасирского полка.
Офицер отодвинул шторку и выглянул в открытое окно кареты. В самом деле, вдалеке уже виднелись белые хаты-мазанки, где-то покрытые соломой, а где-то уже и красной черепицей.
Широкий шлях с наезженной колеей, проложенный прямо по чернозему, шел вдоль луга, зеленеющего сочной, высокой травой. А на лугу паслось большое стадо коров. Где-то вдалеке была слышна сопилка пастуха, а ближе к шляху с кнутом через плечо вышагивал красивый невысокого роста, черноволосый парубок. Увидев карету, он остановился и, приложив ребро ладони ко лбу, всматривался в нее. Его заметил и офицер.
– Ну-ка, останови! – скомандовал он кучеру, который тут же натянул вожжи.
Всадники, скакавшие за каретой, тоже остановились.
– Подь сюда, малой! – поманил пастушка пальцем офицер.
Пастушок глянул на переставшего играть напарника, кивнул ему и направился к экипажу.
– Ты кто таков и откуда будешь? – спросил офицер.
– Кирило Розум из Лемешей, пан офицер.
– Так ты же тот, кто мне нужен, – обрадовался офицер.
– А вы кто?
– Меня послала за тобой матушка-государыня Елисавет Петровна. Мчись, говорит, Никита до самых Лемешей, найди сына свекрови моей Розумихи, привези его в столицу на радость любимца моего Алексея Розума.
Офицер вышел из кареты и, обхватив хлопца за плечи, вертел его в разные стороны.
– Так то же брат мой! – обрадовался Кирило, улыбнувшись.
– Так и я про то! Садись-ка, братец, в карету рядом и тронемся прямо в Санкт-Петербург.
Офицер уже хотел было крикнуть кучеру, чтобы разворачивал экипаж, но Кирило заупрямился.
– Погодь, пан офицер! Мне бы матушку предупредить.
– Об том не заботься! Я пошлю к ней человека, – он глянул на всадников и махнул рукой поручику.
– Слыхал, что надо сделать?
– Так точно!
– Тогда скачи в Лемеши, а потом догоняй нас.
Поручик дал коню шпоры, а экипаж с остальными кавалеристами, развернулся в противоположную сторону и взял курс на столицу.
В Петербурге четырнадцатилетнего деревенского хлопца умыли, причесали, одели, начали учить грамоте, присвоили дворянский титул. А в марте 1743 года отправили за море набираться ума-разума, «дабы ученьем наградить пренебреженное поныне время, сделать себя способнее к службе Ее величества, фамилии своей впредь собою и поступками своими проложить честь». Так писал брат Алексей в наставлении Кириллу. Ехал Кирилл, естественно, инкогнито, под именем русского дворянина И.И. Обидовского. в наставники и учителя Кириллу брат назначил тридцатилетнего переводчика при Санкт-Петербургской академии наук Григория Николаевича Теплова (про него распускали сплетни, что это незаконнорожденный сын самого митрополита Феофана Прокоповича, а официально – сын истопника Александро-Невского монастыря в Санкт-Петербурге), учиться наукам и языкам в Европу. Теплов, и сам несколько лет назад получивший образование в Германии, имел там неплохие связи. Настолько неплохие, что устроил проживание своего подопечного с сентября 1743 по июль 1744 годов в доме величайшего ученого той эпохи Леонарда Эйлера, который лично обучал Кирилла математике, инкогнито посещавшего лекции в Геттингенском университете. Правда, перед тем молодой человек путешествовал по Италии и Франции, осматривал города, словом, учился всему понемногу
Вернувшись шестнадцатилетним юношей в Петербург, Кирилл тут же был возведен в графский титул и в чин действительного камергера. Представ же при пышном дворе Елизаветы Петровны истым вельможей, с врожденным умением достойно деражить себя, Кирилл очеровал не только императрицу, но и ее многих молодых фрейлин. Перед императрицей и двором предстал не вчерашний пастушок с соломинками в волосах, а статный молодой вельможа, прекрасно, по последней парижской моде одетый, с драгоценной тростью в руке. А когда он открыл рот (важнейший момент в жизни каждого молодого незнакомца!), то оказалось, что он бегло говорит по-французски и по-немецки, а главное — ни на одном языке не говорит глупостей. Кирилл оказался умен, уживчив, весел и тотчас стал при дворе первым кавалером и женихом.
Понравился Кирилл и принцессе Фике (будущей Екатерине II).
– Как он тебе, Катя? – поинтересовалась у нее единственная в те года подруга – дочь канцлера Екатерина Воронцова, будущая Дашкова.
– Он хорош собой, оригинального ума, очень приятен в обращении и умом несравненно превосходит своего брата, – прикрывая лицо веером ответила Екатерина.
Вкусив кусок высокосветского пирога, Кирилл довольно быстро научился от души предаваться светским удовольствиям и придворным торжествам.
Спустя всего два года императрица шокировала ученый мир своим новым капризом, назначив восемнадцатилетнего юношу президентом Петербургской академии наук, «в рассуждение усмотренной в нем особливой способности и приобретенного в науках искусства». Впрочем, справедливости ради, нужно отметить, что фактически управление Академией при Разумовском осуществляли директора. Впрочем, Академией наук Кирилл Григорьевич руководил много лет; причем, этот период стал временем расцвета в российской науке. И если сам Разумовский не был ученым, зато умел организовать деятельность тех, кто работал под его началом. А в ту пору главными светилами Академии наук были Михаил Ломоносов и возвратившийся из Германии Леонард Эйлер.
А вскоре Елизавета лично подобрала брату своего возлюбленного и невесту – свою внучатую сестру и фрейлину Екатерину Ивановну Нарышкину, за которой было дано колоссальное приданое в сорок четыре тысячи крестьян, включавшее в числе прочего Романов двор и несколько сёл на территории современной Москвы. Ее состояние оценивалось в шестьсот тысяч рублей годового дохода. Свадьбу сыграли в царском дворце. Брат фаворита в одночасье сделался одним из самых богатых людей страны. У Разумовского сразу появилось много молодых подруг и друзей.
Несмотря на то, что брачный союз был заключен по расчету, семья Разумовских оказалась весьма счастливой. Вместе с Екатериной Кирилл Григорьевич прожил много лет. Супруга родила ему одиннадцать детей: шесть сыновей (Алексея, Петра, Андрея, Льва, Григория, Ивана) и пять дочерей.
Кирилл всю жизнь хранил в шкафу свирель и бедную пастушескую свитку, в которой с выгона под Лемешами его забрал столичный курьер, чтобы увезти к новой, блистательной жизни. Граф показывал раритеты своим сыновьям, чтобы они помнили, откуда они пошли. Однако один из них, уже пропитанный духом аристократизма, ответил, что ему незачем это помнить, ведь между отцом и сыновьями огромная разница:
– Вы сын простого казака, а я сын русского фельдмаршала.
Не мудрено, что после этого чинов и славы у младшего Разумовского добавилось – в 1748 году он уже подполковник лейб-гвардии Измайловского полка, сенатор и генерал-адъютант.
И все это время старший Разумовский, Алексей Григорьевич подводил свою царственную супругу к одной мысли. Он до конца своей жизни оставался украинцем в душе и переживал за своих земляков, по возможности, старался облегчить их судьбы.
И вот настал момент, когда Алексей Разумовский уже в открытую произнес:
– Золотце мое, матушка-государыня, казаки слобожанские просят вернуть им гетманскую булаву.
После поддержки гетманом Иваном Мазепой во время Северной войны шведского короля Карла XII царь Пётр переменил свое мнение насчет украинского казачества, влияние гетманов он значительно уменьшил. К назначенному после Мазепы гетманом Ивану Скоропадскому Пётр приставил стольника Андрея Измайлова, что весьма раздражало запорожцев. Резиденция гетмана была утверждена в Глухове. А после смерти Скоропадского в 1722 году запорожцы и вовсе перешли под управление Малороссийской коллегии. Потом начались бесконечные распри между возглавлявшим Малороссийскую коллегию Степаном Вельяминовым и наказным гетманом Павлом Полуботком, что привело в 1726 году к ликвидации коллегии и восстановлении Гетманщины. В 1728 году гетманом был избран Данило Апостол. И одновременно были существенно расширены права гетмана: были составлены «Решительные пункты», запорожцам, бежавшим в Турцию после разгрома армии Карла XII и поддержавшего шведов гетмана Мазепы, было разрешено вернуться в Россию и принять русскую присягу. Причем, запорожцам было разрешено селиться на Слобожанщине. Однако после смерти Данилы Апостола в 1734 году Анна Ивановна не спешила назначать нового гетмана, наоборот был утвержден Указ о Малороссийском правлении, которое выполняло функции гетманской канцелярии на протяжении шестнадцати лет и фактически представляло собой вторую Малороссийскую коллегию.
И вот, спустя шестнадцать лет Елизавета Петровна ради Алексея Разумовского решилась восстановить должность гетмана и воссоздать упраздненное к тому времени гетманское достоинство.
2 августа 1750 года императрица подписала указ о новом титуле Разумовского. Отныне он титуловался «Ея Императорского Величества гетман всея Малыя России, обеих сторон Днепра и войск запорозских, действительный камергер, Академии наук президент, лейб-гвардии Измайловского полку подполковник, орденов святого Александра, Белого орла и святой Анны кавалер, граф Кирила Григорьевич Разумовский».
По поводу избрания в гетманы Разумовского Ломоносов  в том же году сочинил льстивую (пускай и не без доли юмора) идиллию «Полидор» с посвящением: «Ее императорского величества малороссийского обоих сторон Днепра и войск запорожских гетману, действительному камергеру, Академии наук президенту, лейб-гвардии Измайловского полку подполковнику и разных орденов кавалеру, сиятельнейшему графу Кирилу Григорьевичу Разумовскому идиллия, которою усердное свое почтение засвидетельствует Академии наук профессор Михайло Ломоносов».
Как-никак, пусть Ломоносов и академик, но Кирилл Разумовский – президент этой Академии наук.
Столь пространный перечень чинов и званий словно нарочно подчеркивает происхождение сего сиятельства. Присутствуют в «Идиллии» муза эпической поэзии Каллиопа, днепровская нимфа Левкия и «тамошний пастух» Дафнис.
Идиллия,
в которой разговаривают
Каллиопа, муза.
Левкия, Днепрская нимфа.
Дафнис, тамошней пастух.
Каллиопа
Между прохладными Днепровыми струями,
Между зелеными и мягкими кустами
Тебя я посетить пришла с Кастальских гор,
Чтоб радость мне свою соединить с твоею;
Едино счастие с тобою я имею:
Един у нас теперь предстатель Полидор.
Богиня, что поля пространны управляет
И щедрою Парнас рукою украшает,
Ему вручила жезл, чтоб в сих лугах пасти.
Левкия
Доколе будет Днепр в брегах своих крутиться,
Дотоле алтари здесь будут ей куриться
И лавры завсегда торжественны цвести.
Здесь плески на лугах повсюду раздаются,
И с шумом радостным в порогах воды льются,
Избыточно цветы дают свой нежной дух,
И ветвьми дерева, красуяся, качают,
И горы и леса богиню возвышают,
Что к их желанию склонила щедрый слух.
Тебя здесь, Полидор, желали рощи злачны,
Долины тучные, источники прозрачны,
Тебя желали здесь обильные поля.
Каллиопа
Тебя мы, Полидор, имеем там ограду;
И чрез тебя Парнас почувствовал отраду,
Как влагу получив иссохшая земля.
Левкия
Ты, муза, прохладись под тению густою.
Каллиопа
Ты, нимфа, уклонись со мной сюда от зною;
Мы сядем при воде на мягкую траву.
Теперь пристоен час сплетать венки прекрасны
И Полидору петь здесь песни нам согласны.
Левкия
Я ветвей и цветков, Каллиопа! нарву.
Смотри, как зеленью везде покрылись нивы,
И тихой Днепр в себе изображает ивы,
Что густо по крутым краям его растут.
Играют зефиры кудрявых древ листами
И нежат теплыми душистой цвет крилами,
С которого, шумя, свой пчелы мед несут.
Каллиопа
Приятной день теперь нам радость умножает,
Под ветвьми соловей свой свист усугубляет,
Завидуя в лугах поющим пастухам.
И овцы уж траву с ручьями позабыли
И слух к веселой их игре поворотили,
И козы прыгают по звонким их струнам.
Иной кладет пучки, иной в свирелку свищет,
Иной любезныя меж деревами ищет,
Иной сам прячется от ней в зеленой куст.
Левкия
Хотя довольно нас приятность услаждает,
Однако больше всех меня увеселяет
О Полидоре песнь из Дафнисовых уст.
Я вижу, он идет украшен весь цветами,
Цветы на голове, цветы между перстами,
Цветами увит вкруг и посох и свирель.
Не так любезно мне по камням вод журчанье,
Не столько голубиц мне мило воркотанье,
И сладких соловьев не так приятна трель,
Как голос Дафнисов здесь рощи оживляет
И имя Полидор стократно повторяет.
Ах, Дафнис! пением своим нас услади.
Каллиопа
Хотя геройских лир мне больше шум угоден,
Однако сельских струн мне сладок звон и сроден,
Ты, Дафнис, звонких птиц в лугах здесь постыди.
Дафнис
Ты, муза, мне вдохни, что ныне петь пристойно,
Что слуху вашего и что сих дней достойно,
Ты, нимфа, ласковым мне взглядом силу дай.
Каллиопа
Зачни великия богини добродетель,
Которой я сама и весь Парнас свидетель;
Потом и сих долин довольства воспевай.
Левкия
Запой, что видел ты, как был в великом граде,
И что при нимфах пел в Палемоновом стаде.
Мы станем пестрые веночки завивать
И в голос к твоему напеву приставать.
Дафнис
Молчите, шумные пороги,
И слушайте мой новой стих;
Усыпьте, нимфы, здесь дороги
Лилеями из рук своих;
Везде венками украшайте
Пригорки, долы и ручьи.
Каллиопа
Верхи Парнасски, расцветайте.
Левкия
Красуйтесь, Днепрские струи.
Дафнис
Великой будет пусть богине
Везде прилична красота.
О как я веселюся ныне,
Что видел очи и уста,
От коих радость почерпают
Широки северны поля.
Каллиопа
Верхи Парнасски расцветают.
Левкия
Красуется сия земля.
Дафнис
При ней я видел Полидора,
Он пред лицем ее стоял
Среди геройского собора
И ласково ко мне взирал.
О тихи ветры, развевайте
По всем лугам слова мои.
Каллиопа
Верхи Парнасски, расцветайте.
Левкия
Красуйтесь, Днепрские струи.
Дафнис
Вчерась меня кругом обстали
Пастушки с красных наших гор
И с жадностию понуждали:
Каков, скажи нам, Полидор?
Я дал ответ: он превышает
Собой всех здешних пастухов.
Каллиопа
Верхи Парнасски украшает.
Левкия
Он здешних будет честь лугов.
Дафнис
Они одна перед другою:
Скажи, скажи о нимфе нам,
Которой Полидор красою
Пленившись торжествует сам.
Я им сказал: вы заплетите
Нарвавши с розами лнлей.
Каллиопа и Левкия
На них любуясь поглядите
И думайте при том об ней.
Дафнис
Лозе подобно плодовитой,
Она возлюбленным плодом,
Благословением покрытой,
Наполнит Полидоров дом.
Пребудет радость ввек отныне,
На каждой умножаясь час.
Каллиопа и Левкия
Хвала бессмертная богине,
Украсившей его и нас.
Дафнис
Ему поспешно наливайтесь
Приятной сладостью, плоды,
Сторично, овцы, размножайтесь
И летние волов труды.
Вы сладку росу поспешайте
Сбирать, прилежные рои.
Каллиопа
Верхи Парнасски, расцветайте.
Левкия
Красуйтесь, Днепрские струи.
Разумовскому-гетману разрешили вернуться в старую столицу Украины Батурин, некогда сожженную войсками Меншикова и проклятую Петром как змеиное гнездо изменника Мазепы. Вскоре там был построен великолепный дворец, сиявший золотым убранством и наборными паркетами. В нем и поселился с семьей новый гетман. Но новый гетман не отказывался и от новой столицы – Глухова.
Последовали указы Елизаветы Петровны, по которым уничтожались тяжелые налоги, введенные на Украине Петром, снимались таможни на границе с Россией, облегчались трудовые повинности украинцев, украинское казачество перестало подвергаться нападкам имперских чиновников. Дела по Украине были перенесены в Сенат, что позволяло гетману иметь право прямого доклада у императрицы.
Старшина — украинская верхушка — проголосовала за него единогласно. Эти фиктивные выборы в гетманы графа в кружевах с тростью, никогда не державшего в руке казачьей сабли и не слыхавшего посвиста татарских стрел и турецких пуль, говорили о вырождении украинской вольности, печальном конце уникальной казачьей демократии. И все же отдадим должное последнему гетману Украины. Он, как и в Академии, не обольщался своим чином, считая себя гетманом марионеточным, а последним настоящим гетманом Украины называл Ивана Степановича Мазепу.
18 апреля 1751 года, императрица прислала гетману Андреевскую ленту, за которую гетман благодарил и ради привезенной кавалерии устроил продолжавшееся с 19-го по 25-е апреля торжество. После этого гетман совершил вместе с Тепловым объезд по Малороссии и осматривал малороссийские полки; его везде встречали с радостью и устраивали пышные приемы. Он посетил и Батурин, который довольно быстро застраивался. 
Когда новоиспеченный, украшенный орденами гетман появился в Киеве, его торжественно встречали подданные. А префект Киево-Могилянской духовной академии поднес ему сочиненную накануне толстенную книгу — родословную Разумовских, шедшую якобы от знатного польского рода Рожинских. Принимая подарок, Кирилл изумленно сказал:
– Это моя родословная? Но почему она такая толстая? Почтенный отец! Ты что-то напутал. Мой батюшка был простой казак, моя мать — дочь крестьянина, честного человека, а я граф, гетман и генерал-фельдмаршал по воле моей государыни и благодетельницы! Вот и вся моя родословная, она коротка, но зато честная, и другой я не желаю!
По возвращении в Глухов у гетмана 22 октября 1752 года родился сын, названный, «в воспоминание недавно полученной блакатной кавалерии, Андреем». После различных торжеств по этому случаю гетман с супругою 24-го ноября отправился по приглашению государыни в Москву, где в то время находился двор и брат гетмана, все еще могущественный, хотя уже и не всемогущий и не единственный фаворит. Соперником ему выступал молодой Иван Иванович Шувалов. При дворе происходили всякого рода интриги, а канцлер Александр Петрович Бестужев искал себе союзников для осуществления задуманного им плана, в случае кончины императрицы, возвести на престол ее внука, а правительницею провозгласить Екатерину Алексеевну, мать малолетнего внука. Бестужев заискивал также расположения гетмана, который в то время находился в хороших отношениях с Шуваловым, а сблизил их общий друг их граф Иван Чернышев.
Разумовский отстаивал старинные права Малороссии перед Сенатом: выхлопотал прибавку жалования для запорожских казаков, казаки получили однообразный мундир, в полках стал вводиться регулярный строй, восстановлены были старинные «градские, земские и подкоморские» суды; отменил указ об отмене внутренних таможенных сборов (так называемые индукты и евекты) на границе Великой и Малой России и тяжелых налогов, введенных Самойловичем и Мазепою; наконец, было составлено прошение об уравнении малороссийских чинов с великорусскими.
 Разумовский провел в Украине ряд экономических и административных мероприятий в интересах укрепления шляхетства и купечества, заботился о развитии украинской культуры. При нем был запрещен свободный переход крестьян от одного помещика к другому, проведена всеобщая перепись населения.
 Не забрасывал, впрочем, Разумовский и дела Академии наук, более того, он носился с проектом учреждения университета для Малороссии в Батурине. В Москву явился к нему Ломоносов, занятый мыслию о распространении мозаичного искусства. Разумовский ласково его принял, а Иван Иванович Шувалов представил его императрице. Ломоносов довольный возвратился в Петербург, где его ожидали неприятности по этому поводу от Шумахера, и он писал об этом Шувалову. При дворе стали поговаривать о недостатках и непорядках в Академии. Ее Президент, Разумовский, услышал неприятные речи о своем правлении, вследствие которых по его приказанию была учреждена Комиссия из Шумахера, Ломоносова, Штелина и Миллера, «для отрешения излишеств от Академии».
Кроме того, Разумовский приказал собрать и напечатать на русском языке все речи, говоренные академическими студентами, «ибо сие в публике будет доказательством происходящим в университете успехам». Он же принялся за издание при Академии русского журнала под заглавием «Санкт Петербургские ежемесячные примечания». Но Ломоносову название не понравилось. Начались ссоры и неприятности, и только в 1755 году вышла первая книжка под более емким, устроившим всех навзанием – «Ежемесячные Известия».
Разумовский ревностно следил за этим изданием. И одновременно за всеми раздорами и склоками в Академии.
Чтобы покончить с этим, президент поднял вопрос о пересмотре штата и регламента Академии на общем собрании профессоров. Но это вызвало еще большие раздоры, продолжавшиеся довольно долго.
В первом же своем обращении к ученым Кирилл Разумовский обвинил профессоров в том, что члены академии предаются полному безделью и заботятся только об увеличении своего жалования. Начались разбирательства и следствие, и многие иностранцы покинули ряды профессоров: Крафт, Гейнзий, Вильде, Крузий, Гмелин и даже знаменитый французский астроном Делиль, завербованный Екатериной I еще в 1727 году. Некоторые сделали правильные выводы, успокоились и остались работать, однако профессор Шумахер, которому было поручено написать новый Устав Академии, занял секретарскую должность. Для повышения престижа Академии в ряды ее членов-корреспондентов был принят сам Вольтер, который изъявил желание написать «Историю Петра Великого». Его желание было одобрено, так как русские коллеги занимались исключительно только переводами.
Но и после «чистки» известный русский изобретатель Константин Нартов обвинял Шумахера в том, что тот систематически удалял из Академии русских профессоров.
– Да где же они? – кричал в ответ учёный секретарь, утверждая, что среди русских нет достойных учёных.
Несмотря на пристальное внимание к деятельности Академии Наук со стороны ее президента Разумовского, торжественные заседания часто по-прежнему состояли из чтений, представлявшими собой разглагольствования на странные темы, например, о клавесине аббата Кастеля, которого Вольтер и Руссо считали сумасшедшим. Это подтверждалось и его родственниками.
Только в 1749 году возвращение из научной экспедиции в Сибирь профессора Миллера, которого Шумахер недолюбливал и «сбагрил» подальше, привело к началу более плодотворного периода в академической деятельности. Но теперь уже между Ломоносовым и Миллером вдруг вспыхнула жесткая ссора о происхождении славян. Миллер доказывал высказанную Байером гипотезу о скандинавском происхождении славян, а Ломоносов усмотрел в этом оскорбление русской нации и даже авторитета церкви. Ломоносов утверждал, что славяне не могли быть иностранного происхождения, и что Андрей Первозванный проповедовал христианство среди новгородских славян, которые уже тогда существовали независимо от скандинавов! Профессора никак не могли примириться, и спор был передан на решение молодому Президенту Разумовскому. В итоге, Миллер потерял место профессора и ректора университета, но так как заменить его было не кем, он был через некоторое время принят об-ратно на должность учёного секретаря Академии.
Продолжалась и жестокая борьба между Шумахером и Ломоносовым из-за пересмотра академического устава. Более того, эта борьба затронула и самого Разумовского – в 1754 году на него был подан донос евреем Аароном Якубовым о том, что сотник Сухонский и бунчуковый товарищ Яков Тарновский торгуют под именем гетмана через Польшу заповедными книгами. Однако, Разумовский совсем оправдался.
В своих двух столицах — Глухове и Батурине — Разумовский окружил себя придворными, рассадил на ключевые посты родственников, развел чудовищную коррупцию, даже не пытался навести порядок в делах, зато завел итальянскую оперу и французский театр, да еще и переодел приближенных к себе казаков на французский же манер. Свои указы он формулировал не менее самодержавно, чем то было принято в Петербурге: «Мы заблагорассудили… Мы повелеваем…». Выписанный с берегов Невы архитектор Квасов принялся за возведение дворцовых резиденций. В дальнейшем Разумовский продолжал уделять особое внимание дворцовому и церковному строительству в Малороссии, стремясь приблизить его к столичной архитектуре. Неотступно следовал за покровителем и пра-витель гетманской канцелярии Теплов, женившийся к тому времени на его двоюродной сестре.
Но вскоре у молодого еще человека, да еще подпавшего под влияние алчных родственников, закружилась голова. В Петербург, императрице Елизавете потекли жалобы и весьма неблагоприятные сведения о порядках, которые Разумовский завел на вверенных ему территориях. Императрицу засыпали жалобами на мздоимство Разумовского, на то, что под его управлением крестьяне нищают, а его родственники сказочно обогащаются.
Помимо слишком очевидной роскоши и высочайшего о себе мнения, у Разумовского на кухне ежедневно истребляли целого быка, десять баранов, сотню кур и прочего в соответствующем количестве. Главным его поваром был знаменитый Баридо, оставленный в России маркизом де ла Шетарди и считавшийся даже выше самого Дюваля, повара-француза Фридриха II. Слуг у Разумовского насчитывалось до трехсот: управляющий, дворецкий, главный камердинер, два карлика, четверо парикмахеров, маркер при бильярде, ключник, пять кухонных мужиков, швейцар, десять выездных лакеев, два скорохода, казак, четыре лакея, два гайдука, три счетовода, при них два писаря и четыре письмоводителя, два межевика и шесть помощников, десять истопников, три ключницы и т. д. Но не забывал он и традиции своей родины и в яствиях, и в развлечениях: простые и грубые украинские блюда — борщ и гречневая каша до конца жизни остались его любимыми блюдами. А при звуках казацкой бандуры ноги его сами начинали ходить в пляс.
И Елизавете все это надоело – в 1754 г. она вызвала Разумовского для объяснений в Москву. Много неприятных, но справедливых слов услышал Кирилл от государыни. 16 марта 1754 года было высочайше повелено: Разумовскому впредь полковников без указу производить запретить, а, выбирая кандидатов, доносить о них по прежнему обыкновению Ее Величеству; городов, также деревень в вечное потомственное владение собою без указов не раздавать, пошлин самовольно не собирать и т. д. Для лучшего пресечения всех таких непорядков определить при гетмане министром из генералитета, с ведома и совету которого гетман во всех тамошних делах поступал бы по-прежнему, как при Его Величестве Петре Великом и при гетмане Скоропадском было.
Елизавета также запретила Разумовскому переписываться с иностранцами. Территория, управляемая гетманом, была сокращена — в 1756 году запорожское казачье войско было подчинено Сенату.
Весной 1754 года гетман с семейством переехал из Москвы в Петербург, вместе с Высочайшим двором, поселился в своем доме на Мойке и стал давать обеды, балы, маскарады, отличавшиеся особенною роскошью, которые нередко посещала и императрица. Стол его славился по всему Петербургу: он поваров своих выписывал из Парижа. Он держал открытый стол, к которому могли являться званые и незваные, щеголял экипажами и собирал у себя отборное общество.
Дворец Разумовских в Петербурге представлял из себя нечто весьма похожее на дом свиданий. По просьбе великой княгини Екатерины Алексеевны, Кирилл согласился отдать часть своего дворца для устройства тайных вечеров, куда великий князь Пётр Фёдорович приходил вкушать запретных развлечений, в то время как великая княгиня искала их со своей стороны. Екатерина Ивановна Разумовская каждый вечер принимала у себя и играла в карты, и, таким образом, под одной кровлей нередко происходило два собрания. Вскоре их стало устраиваться и по три. Екатерина сообразила, что гостеприимный и сговорчивый дом Разумовского может дать приют и ее собственным свиданиям, и она выпросила для этой цели несколько комнат в нижнем этаже, где и устроила свой первый эрмитаж, причем великий князь никогда не подозревал об этом близком соседстве.

 
ГЛАВА ПЯТАЯ
1.
Елизавета Петровна вляпалась в военную авантюру – решила поддержать своих австрийских союзников и объявила войну Пруссии.
Во внешней политике Елизавета также исходила из нескольких дорогих ей принципов — так называемой «системы Петра Великого», которая прежде всего предполагала учет национальных, точнее имперских, интересов России. Эти начала были усвоены дочерью Петра с детства, и они естественным образом отвечали ее интересам самодержицы. Следование им придавало политике России определенность и ясность, позволяло довольно успешно вести дела в Европе. Из двадцати лет царствования Елизаветы целых пятнадцать оказались мирными — такого история России не знала два столетия. Четыре года Россия участвовала в Семилетней войне. Несмотря на извечную российскую неразбериху, воровство в тылу, непродуманность стратегических планов, русская армия сумела нанести чувствительные поражения непобедимым ранее войскам Фридриха Великого. Нет, оружие Петра Великого не заржавело, и дочь его славы не посрамила!
В конце 1755 года майор прусской службы Иоганн Ремер, разумеется, инкогнито, по личному заданию Фридриха II объезжал расположения русских войск, собирая сведения об их численности, ремонте крепостей, складах продовольствия. Почти год Ремер беспрепятственно занимался своим шпионским делом (а Россия к тому времени уже воевала с Фридрихом), пока все-таки не вызвал подозрения и не был арестован. Его доставили к генерал-майору Петру Ивановичу Панину, некогда служившему под началом фельдмаршала Ласси.
- Кто таков?  – грозно спросил генерал.
Поскольку Ремер был пойман с поличным, отпираться было бессмысленно. И он сразу представился:
- Майор прусской службы Ремер.
- Вас сюда направил Фридрих Прусский?
- Никак нет, ваше превосходительство. Решил навестить курляндских друзей своих.
- Это они вам устройство крепостей описали? – Панин бросил перед пленником на стол поданный адъютантом план.
Ремер опустил голову.
- Раздеть его и принести палки! – приказал Панин.
- Не надобно палки, ваше превосходительство. Я все скажу…
Панин жестом остановил адъютанта и выжидающе посмотрел на Ремера.
- Я выполнял задание его величества короля прусского по сбору военных данных.
Протоколы допроса отправили в Тайную канцелярию, вердикт которой был коротким:
- В Сибирь его! В кандалы!
Ремера под конвоем отправили в ссылку в Сибирь, но в это время случилось возвращение в Россию и допрос Зубарева, рассказавшего об ожидании в Архангельске из Пруссии некоего корабля с капитаном, который должен был освободить холмогорского узника – свергнутого с престола Ивана Антоновича. Александр Иванович Шувалов, начальник Тайной канцелярии связал показания Зубарева с появлением Ремера. Тут же срочно за Ремером был отправлен из Петербурга фельдъегерь с приказом немедленно возвращаться в столицу. Ремеру устроили очную ставку с Иваном Зубаревым.
- Сей пруссак нимало не похож на того капитана, с коим меня в Потсдаме познакомили, – сразу объявил Зубарев. – Сего человека я раньше никогда не видывал.
Зубарева увели обратно в камеру, а Ремера еще раз допросили, пытаясь выяснить, не приказывали ли ему собирать сведения о Брауншвейгском семействе.
- Я всего лишь военный шпион, и никаких других заданий не получал, – ответил Ремер. – Готов поклясться на библии.
Его снова отправили в дальний путь, в отдаленный от большой дороги городок Сибирской губернии, а солдатам было приказано караулить его с фузеями без штыков, чтобы он не мог себя умертвить.

2.
Европа снова раскололась на две части. Одну из частей составили Англия с Пруссией, другую – Франция, Австрия и Россия. Между Англией и Францией шла борьба за колонии в Северной Америке, которая началась еще два года назад, а в 1756 г. Англия объявила войну Франции и заключила союз с Пруссией. В ответ основная соперница Пруссии Австрия решила помириться со своим давним врагом Францией. Императрица австрийская знала, как привлечь Францию на свою сторону – она написала льстивое письмо любовнице французского короля Людовика XV, маркизе де Помпадур. Мария-Терезия даже назвала в нем Помпадур «дорогой сестрой».
Чтобы вернуть себе Силезию, австрийская императрица Мария-Терезия стала сколачивать большую коалицию против Фридриха II, пользуясь неудовольствием соседей на коварный и насильственный образ действий прусского короля. Злой язык Фридриха II, не щадивший и коронованных особ, помог Марии-Терезии в ее предприятии, которое и привело менее чем через десять лет к началу Семилетней войны. Кроме Саксонии и Швеции, боявшихся усиления Пруссии, австрийская императрица склонила на свою сторону Россию и Францию. Австрийцы хотели возвратить себе Силезию, тогда как пруссаки рассчитывали завоевать Саксонию. Швеция вступила в австро-французский оборонительный союз, рассчитывая отвоевать у Пруссии Штеттин и другие территории, которые были потеряны в ходе Великой Северной войны. К концу года в англо-французскую коалицию вступила Россия, в надежде завоевать Восточную Пруссию, чтобы поздней передать ее Польше в обмен на Курляндию и Земгалию. Пруссию же поддержали Ганновер и несколько небольших северогерманских государств.
Русские, в общем, имели мало отношения к западному соперничеству. Разумнее всего для России было бы стоять в стороне от назревавшей в Европе Семилетней войны. Но влияние западной дипломатии при дворе императрицы Елизаветы Петровны склонило ее к вступлению в эту схватку на стороне союзной в тот момент Петербургу Австрии. Однако, при дворе Елизаветы существовала и сильная партия, стоявшая за то, чтобы поддержать в Семилетней войне не Австрию, а Пруссию. Во главе «пруссофилов» стоял сам наследник престола Пётр Фёдорович и его жена Екатерина Алексеевна.
Союз Австрии, Франции и России против Пруссии был заключен в большой тайне, но Фридрих II сумел узнать о нем. Он решил сам первым напасть на не вполне подготовленных союзников, чтобы не дать им соединиться.
Казалось бы, Саксония должна была быть во всеоружии, но ее бездарный король (точнее курфюрст, а одновременно и король Польши) Фридрих Август II давно уже не платил своим солдатам зарплату и те действовали по принципу: «Если курфюрст думает, что он нам платит, то пусть он также думает, что мы его защищаем». Впрочем, брату курфюрста графу Рутовскому все же удалось оказать кое-какое сопротивление пруссакам.
29 августа 1756 года войска Фридриха II без объявления войны вступили на территорию Саксонии и, не встречая сопротивления, 9 сентября заняли саксонскую столицу – Дрезден. Прусские силы вторжения насчитывали 63 000 человек, которым противостояли всего 19 000 саксонцев под командованием генерала графа Рутовского. Полагая, что имеет дело лишь с небольшим арьегардом противника, прусский король намеревался рассеять его одной кавалерийской атакой. Сражение началось с обоюдного артиллерийского огня. Пруссаки обстреливали маневрирующую в долине австрийскую кавалерию. Не имея реальной возможности отразить нападение собственными силами, саксонцы отступили и собрались в неприступном горном лагере у Пирны, вблизи замка Кёнигштайн, где укрепился Курфюрст Саксонский Фридрих Август II. Но уже 15 октября двадцатитысячная саксонская армия капитулировала при Пирне, и ее солдаты влились в ряды прусского войска. После этого 50-ти тысячное австрийское войско оставило Саксонию.
Это и стало началом долгой, получившей затем название Семилетней войны.
Фридрих Прусский имел хорошо обученную 150-ти тысячную армию, в то время — лучшую в Европе. Союзница Пруссии Англия со своей 90-тысячной армией практически в войне в Европе не участвовала, однако английский фактор сдерживал мощную трехсоттысячную французскую армию. Впрочем, в начале лета французы осадили британцев в Порт-Магоне на острове Минорка в Средиземном море. Британский флот разбил французский у Минорки, но позже отступил, и британский гарнизон сдался. У еще одного прусского союзника – Ганновера – была 50-тысячная армия.
Австрия и Франция выставили против Фридриха каждая по 200-тысячной армии. Самая же мощная, 330-тысячная армия была у России, но она не спешила вступить в боевые детьми, хотя Елизавета Петровна и объявила войну Пруссии 1 сентября 1756 года.
А поначалу так и вовсе Фридриху противостояла двухсоттысячная, но гораздо менее грозная, нежели прусская, армия. Потому и успехи Пруссии в 1756 году и в начале следующего года были весомыми.
 У австрияков, конечно, были локальные успехи, как, скажем, в битве при Колине в июне 1757 года, когда австрийцы попытались деблокировать Прагу, захваченную Фридрихом месяцем ранее – 6 мая. Тогда 64 тысячи пруссаков разбили 61 тысячу австрийцев. Обе стороны в этой битве потеряли по 31,5 тысячи убитых и раненых, а австрийские войска лишились также 60 орудий. В результате 50 тысяч австрийцев были блокированы в столице Чехии шестидесятитысячной прусской армией. Зато под Колином австрийский генерал Даун собрал 54-тысячную армию с 60 орудиями. Она двинулась к Праге. Фридрихом было выставлено против австрийских войск 33 тысячи человек с 28 тяжелыми орудиями. 17 июня — прусские войска начали обходить с севера правый фланг австрийской позиции у Колина, но Даун своевременно смог заметить этот маневр и развернул свои силы фронтом на север. Когда на другой день пруссаки пошли в атаку, нанося основной удар против неприятельского правого фланга, они были встречены сильным огнем. Прусская пехота генерала Гюльзена смогла занять деревню Кржегоры, однако тактически важная дубовая роща за ней так и осталась в руках австрийцев.
Даун передвинул сюда свой резерв. Наконец основные силы пруссаков, сосредоточенные на левом фланге, не выдержали стремительного огня вражеской артиллерии, стрелявшей картечью, и побежали. Тут в атаку перешли австрийские войска левого фланга. Кавалерия Дауна несколько километров преследовала разбитого противника. Остатки прусской армии отступили к Нимбургу.
Победа Дауна была следствием полуторного перевеса австрийцев в людях и двукратного — в артиллерии. Войско Фридриха потеряло 14 тысяч убитыми, ранеными и пленными и почти всю артиллерию, а австрийцы — 8 тысяч человек. Прусский король вынужден был снять осаду Праги и отступить к границе Пруссии.
Стратегическое положение Пруссии казалось критическим. Против прусской армии были развернуты силы союзников численностью до трехсот тысяч человек. Но король Фридрих был не из тех, кто быстро сдается. Не зря же его прозвали Великим. Король-солдат, плевавший на свои королевские регалии, ходивший в рваном сюртуке и драных башмаках, решил вначале разбить французскую армию, усиленную войсками союзных Австрии княжеств, а затем снова вторгнуться в Силезию.
Елизавета Петровна поняла, что пора и ей вступить в схватку, а то как бы лавры победителей не разделили между собой только Париж и Вена. И летом 1757 года 65-ти тысячная русская армия под командованием нашего знакомца генерал-фельдмаршала Степана Федоровича Апраксина в напудренных париках двинулась в Литву, собираясь овладеть Восточной Пруссией. Снова матери, сестры и жены провожали на войну сыновей-братьев-мужей. Снова были женские слезы и мужские жалостливые песни:
- По московской по широкой по дороженьке
Не ковыль-трава, братцы, зашаталася,
Не алы цветы, братцы, развевалися –
Зашаталася тут сильна армия,
Сильна армия царя белого,
Идучи, братцы, в землю Прусскую,
На чужу дальну на сторонушку,
На чужу дальну незнакомую.
Раздувалися знамена белые,
Наперед идут новокорпусны,
Всереди везут артиллерию,
Позади едет сильна конница,
Славна конница кирасирская.
Уж как все веселы идут,
Веселы идут принапудрены,
Что один из них невесел идет,
Невесел идет, призадумавшись.
Что за ним идет красна девица,
Она плачет, как река льется,
Возрыдает, что ключи кипят.
Уж как взговорит удалый добрый молодец:
«Ты не плачь, на плачь, красна девица,
 Не слези лица румяного,
Не вздыхай, моя разумная,
Не одной-то ведь тебе тошно,
И мне, молодцу, грустнехонько,
Что иду-то я на чужую сторону,
На чужу дальну, незнакомую,
Что на службу государеву.
В августе русская армия подошла к Кенигсбергу.
19 августа двадцати восьмитысячный отряд прусского генерала Иоганна фон Левальда атаковал русское войско у деревни Гросс-Егерсдорф, не имея представления ни об истинной численности противника, почти в два раза превосходившего его, ни о его расположении. Вместо левого фланга Левальд оказался перед центром русской позиции. Перегруппировка прусских сил в ходе боя лишь усугубила ситуацию. Правый фланг Левальда оказался опрокинут, что не могло быть компенсировано успехом левофланговых прусских войск, захвативших неприятельскую батарею, но не имевших возможности развить успех. Потери пруссаков составили пять тысяч убитыми и ранеными и 29 орудий, потери русских достигали пяти с половиной тысяч человек. При этом русские войска не преследовали отступившего противника, и решительного значения бой у Гросс-Егерсдорфа не имел, поскольку, в отличие от Левальда, Апраксин, как командующий, не имел даже фиктивной самостоятельности, и о каждой мелочи он должен докладывать в Петербург и затем дожидаться «апробации» кабинета.
Левальд беспрепятственно отходит к Велау. Дойдя приблизительно до того места, где до сражения находился второй эшелон прусской пехоты, Апраксин останавливается здесь лагерем и пребывает неделю в совершенном бездействии. Лишь 5 сентября он предпринимает попытку обхода правого фланга Левальда. Тот не принимает боя и отступает. Спустя два дня Апраксин внезапно отходит на другой берег Прегеля и начинает поспешное, как если бы он был разбит, отступление к Неману, мотивируя это недостатком снабжения и отрывом армии от своих баз. Оправившиеся пруссаки, узнав об отходе русских с опозданием на неделю, преследуют с этого момента русскую армию по пятам на всем протяжении пути до прусской границы. Также в это время в стане русской армии начинается эпидемия оспы. Особенно от нее пострадали калмыцкие части, вследствие этого вынужденные вернуться на родину.
Причины столь внезапного, напоминающего бегство, отступления Апраксина не до конца понятны и сегодня, ясно лишь, что они связаны с внутриполитической ситуацией в самой России в той же мере, в какой и с катастрофическими недостатками в снабжении армии. Однако, скорее всего этот его поступок был связан с опасной болезнью императрицы Елизаветы Петровны. Апраксин то ли не хотел ссориться с великим князем Петром Федоровичем, страстным пруссофилом, который должен был наследовать русский престол после Елизаветы, то ли намеревался вместе с канцлером Бестужевым при помощи своей армии принудить неуравновешенного Петра к отречению в пользу сына. Но бывшая уже при смерти Елизавета Петровна выздоровела, и русский поход против Пруссии вскоре возобновился. Сам Апраксин был отрешен от должности, предан суду, и, не дождавшись суда, умер от удара.
Единственным успехом стал захват Мемеля 9-ти тысячным русским десантом. Этот порт был превращен на время войны в главную базу российского флота.
Начав боевые действия, Елизавета решила, что пора присвоить какое-нибудь воинское звание и ее законному супругу. Как-никак, он все же был казацкого рода. Но царственному супругу не подобало никакое звание, кроме наивысшего. Однако, произведенный в фельдмаршалы в 1757 году, Алексей Разумовский благодарил государыню, говоря:
- Лиза, душа моя, ты можешь сделать из меня что хочешь, но ты никогда не заставишь других считаться со мной серьезно, хотя бы как с простым поручиком.

3.
Утром 25 февраля 1758 года к великому канцлеру, графу Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину приехал курьер и передал устный указ императрицы Елизаветы Петровны — срочно явиться во дворец. Канцлер отвечал, что он болен… Все знали, чем болеет первый сановник России — по утрам он отчаянно страдал от похмелья. Но тем не менее курьер застал больного уже за работой. Канцлер-пьяница был необыкновенно работоспособен и крепок. Рассол и так называемые «кислые щи» — вид древнерусского кваса — поднимали его с постели и переносили к конторке с бумагами. При этом вряд ли он пользовал от головной боли капли, которые когда-то изобрел. Эти капли назывались «бестужевскими» и, говорят, людям помогали. В XVIII–XIX столетиях их ведрами пили все неврастеничные дамочки Европы от Лиссабона до Христиании и от Дублина до Афин. Правда, назывались они «каплями датского короля», которому Бестужев то ли продал, то ли подарил секрет этого снадобья от нервных расстройств…
Между тем курьер приехал к канцлеру во второй раз. Бестужев, постанывая, сел в свою карету и отправился в Зимний дворец. Приближаясь к подъезду дворца, Бестужев изумился, когда увидел, что гвардейский караул, обыкновенно отдававший ему честь, окружил его карету. Майор гвардии арестовал его, как государственного преступника, и сел с ним в карету, чтобы отвезти его домой под стражею. Каково было его удивление, когда, возвратившись туда, он увидел свой дом, занятый гвардейцами, часовых у дверей своего кабинета, жену и семейство в оковах, на бумагах своих печати. Посаженного под домашний арест канцлера раздели донага и отняли у него бритвы, ножички, ножи, ножницы, иголки и булавки… Четыре гренадера с примкнутыми штыками стояли безотходно у его кровати, которой завесы были открыты. Под «крепким караулом» Бестужев маялся целых четырнадцать месяцев.
Граф философски воспринял царскую немилость — он ждал ее давно. Чуткий нюх старого царедворца подсказывал ему, что уже наступило время подумать о суме, а то и о тюрьме… Впрочем, об этом Бестужев никогда не забывал. Он жил в тревожные, неспокойные времена и при этом рвался к власти, любил власть, а эта любовь во все времена небезопасна…
Елизавета не любила своего канцлера. Ее, вечно занятую балами и спектаклями, утомляла его назойливость, раздражал сам вид неопрятного, шамкающего старика в грязном парике. Государыня брезгливо принюхивалась к нему — не пьян ли канцлер опять! Слушая Бестужева, она вспоминала все ужасные сплетни о его скандальных семейных делах, о его самодурстве и диких выходках. Но она не удаляла его от себя, потому что он всегда говорил дело и знал все наперед, оставался истинным королем русской дипломатии. Бестужев блистал образованностью, был опытен, прекрасно разбирался в европейской политике, был патриотом или, как тогда говорили, «верным сыном Отечества».
Как царедворец он не делал ошибок, был всегда лоялен к государыне, не говорил, как другие, за ее спиной гадости и держал нос по ветру. Он никому не доверял, никого не любил, в совершенстве владел искусством интриги. На многих елизаветинских сановников и иностранных дипломатов, аккредитованных при дворе Елизаветы Петровны, он терпеливо собирал досье, куда складывал записки об их прегрешениях, там же держал копии перехваченных писем. Никогда раньше в придворной борьбе никто так широко не использовал шпионаж и перлюстрацию дипломатической корреспонденции. Бестужев был подлинным мастером этого грязного дела. К дешифровке писем дипломатов он подключил даже Академию наук. Академик-математик Гольдбах, прикипая от страха к креслу, по указу канцлера расшифровывал такие высказывания послов о государыне Елизавете и русском дворе, от которых с листка бумаги с дешифровкой отчетливо пахло Сибирью.
Этими бумажками, вовремя поданными государыне и вызывавшими ее страшный гнев, Бестужев свалил немало своих опаснейших врагов. Среди них были интриговавший против канцлера воспитатель наследника престола, великого князя Петра Федоровича, граф Брюммер и княгиня Ангальт-Цербстская Иоганна-Елизавета. Эта суетливая особа — мать жены наследника, будущей императрицы Екатерины II — пыталась, пользуясь счастьем, выпавшим ее дочери, занять при русском дворе видное место, но Бестужев ей помешал… Самой же большой победой канцлера была высылка из России французского посла маркиза Шетарди, который интриговал против него и пытался опорочить в глазах Елизаветы Петровны. Маркиз долго числился в интимных друзьях государыни, а в то же время весьма нелицеприятно отзывался о ней в своих письмах во Францию. Тут-то его и подловил Бестужев. Императрица, прочитав дешифровку писем Шетарди, предписала выслать его из России в 24 часа. Не дожидаясь прихода полиции, уехал в Берлин другой ненавистник Бестужева — прусский посланник Мардефельд. Он чудом ускользнул от Тайной канцелярии, куда Бестужев мог передать толстое досье на этого знатока русского двора. А вот личный врач императрицы Лесток, интриговавший вместе с Шетарди и Мардефельдом против Бестужева, от Тайной канцелярии не увернулся и в 1748 году отправился по Владимирскому тракту в Сибирь, как тогда мрачно шутили, «березки считать»…
Канцлер так долго продержался у власти благодаря не только своим феноменальным способностям к интриге, но и отличному знанию государыни. Он в совершенстве постиг нрав, вкусы, пристрастия и пороки Елизаветы Петровны. Канцлер точно определял, когда нужно подойти к императрице с докладом, чтобы заставить ее слушать, а когда лучше удалиться. Он знал, как привлечь внимание легкомысленной Елизаветы, какие детали ей интересны, как незаметно вложить ей в голову нужную идею, а потом развить ее так, чтобы государыня считала эту мысль своей собственной. Зная, что царица ленива и бумаги читать не любит, Бестужев приписывал на конверте: «Ея величеству не токмо наисекретнейшего и важнейшего, но и весьма ужасного содержания». Тут он мог быть уверен — любопытная царица конверт вскроет непременно! А там — письма Шетарди!
Он сразу понял, что за внешним, показным легкомыслием Елизаветы, которое обманывало многих, скрывается личность подозрительная, мнительная, тщеславная, но и гордая от сознания того, что она дочь Петра Великого, что ей предназначено судьбой продолжить славные дела отца. Играя на этих струнах ее души, можно было найти дорогу к ее сердцу и добиться своего.
Кроме того, Бестужев умело подогревал тот интерес, который питала государыня к внешней политике. Дипломатия тогда была «ремеслом королей». Вся Европа была монархической, всюду правили императоры, короли, князья, ландграфы, герцоги. Это была большая и недружная семья властителей, хотя и связанная родством, но постоянно раздираемая ссорами и разногласиями. Это был мир, в котором жили и боролись друг с другом мадам де Помпадур, Фридрих II, императрица Мария-Терезия, где властвовали интрига, сплетня, и царица чувствовала себя здесь, как дома. Мир дипломатии представлялся ей огромным дворцом, где можно было внезапно отворить какую-нибудь дверь и застать там камер-юнкера, тискающего в потемках камер-фрейлину, — все это, конечно, в европейском масштабе. А Бестужев был опытным провожатым государыни в ее хождениях по закоулкам этого «дворца», который он хорошо знал.
Все современники утверждали, что Бестужев брал от иностранных дипломатов взятки. Теперь уже известно, от кого именно и сколько он брал. Известно даже, как, жалуясь на свою якобы беспросветную нужду, канцлер вымогал у послов деньги. В те времена многие сановники состояли на содержании иностранных дворов. Но у Бестужева в этом деле был свой твердый принцип: он не брал взяток от врагов России, французов и пруссаков. Канцлера не соблазнила даже огромная сумма в 150 тысяч червонцев, которыми пытался подкупить его прусский король Фридрих II. Но почему бы не поживиться за счет друзей — австрийцев и англичан? Это было удобно и безопасно. Польский король Станислав-Август писал: «Принять подачку от государя, связанного дружбой с Россией, было, по его понятиям, не только в порядке вещей, но своего рода признанием могущества России, славы которой он по-своему желал». Беря взятки, Бестужев продолжал проводить ту политику, которая отвечала его целям и намерениям и одобрялась государыней. А союзники пусть себе думают, что близость с Россией держится именно на «подарках», которые они исправно преподносят русскому канцлеру, а не на его патриотизме и желании угодить дочери Петра Великого в ее миссии возвеличить Россию.
Так, английский посланник Гиндфорд, был немало удивлен, когда однажды этот столь щепетильный человек стал рассказывать ему про дом, подаренный ему Елизаветой, но служивший источником разорительных расходов. Этот дом был в таком состоянии, что для того, чтобы привести его в порядок, владельцу его необходима была сумма в десять тысяч фунтов стерлингов, и она в этот раз должна была быть передана ему возможно секретнее. Когда Гиндфорд стал возражать против необычайной величины цифры, Бестужев вновь принял свой величественный вид: он просил эти деньги не в виде вознаграждения, а в виде простой ссуды на десять лет и без процентов. Когда же контракт был подписан и деньги получены, Гиндфорд попытался опереться на них, чтобы добиться некоторых уступок, но Бестужев ответил ему самым надменным тоном:
   - Неужели вы собираетесь входить в сделки со мной?
   Для торга у него был Функ; с ним говорили начистоту, и он отвечал тем же. Так, в ноябре 1750 года, по случаю присоединения Англии к австро-русскому договору 1746 году, Бестужев вздумал потребовать от обоих дворов по тысяче фунтов стерлингов.
   - Но, — возразил Бернес тоном, которым он говорил обыкновенно с бедными просителями, — вы ведь уже получили свое; оба императорских двора обменялись и подарками в 1746 году.
   Функ, «приготовивший даже перья для подписи» и рассчитывающий получить и свою долю, не смутился и, возвратившись три раза к этому предмету, добился, наконец, угрозами и просьбами желаемой суммы.
Правда, жена Бестужева не гнушалась и врагов России и приняла в 1745 году тысячу дукатов от французского посланника д'Аллиона, причем д'Аржансон счел их истраченными непроизводительно. Впрочем, сам канцлер мог ничего и не знать об этом.
В начале 1750-х годов Бестужев посбавил спеси. От надменных угроз он перешел к униженным просьбам. Благодаря игре и всевозможным видам разврата, его денежные затруднения стали безвыходны. Он, наконец, сознается Претлаку, что положение его отчаянное. Он тайно позаимствовал деньги из капиталов коллегии иностранных дел и почтового ведомства и ему грозит разоблачение. Чтобы иметь возможность сопровождать императрицу в Москву, он заложил драгоценности и платья жены, вплоть до ее часов, и все же не мог выйти из затруднения; для этого едва хватило бы и двадцати тысяч дукатов. Тут завязались оживленные переговоры между австрийским, английским и саксонским посольствами. Лондонский двор напоминал, что он только что выплатил канцлеру десять тысяч футов стерлингов; дрезденский двор охотно бы его выручил, но средства его были ограничены, а венский двор посулил ему пенсию, но не в два с половиной миллиона, и даже не в тысячную часть этой суммы; предложение это заставило Бестужева вскрикнуть в негодовании:
 — Что мне делать с подобной суммой?
 И злоба его тотчас же выразилась настолько внушительно и грозно для общих интересов иностранных дворов, что выяснилась необходимость ее смягчить, и в конце концов Россия пошла на уступки.
Однако, как часто бывает, плут рано или поздно попадается на своих проделках. Попался и Бестужев. Нет, не на взятках, а на хлопотах о будущем! Дело в том, что к концу 1750-х годов императрица Елизавета Петровна стала все чаще хворать. После ее смерти на престол должен был вступить ее наследник, великий князь Петр Федорович. А он был поклонником прусского короля Фридриха II, а значит, лютым врагом Бестужева, который многие годы вел отчетливо антипрусскую политику. В какой-то момент канцлер, думая о том, как бы продлить свою власть, решил не допустить прихода на российский престол Петра III. Он затеял интригу в пользу жены наследника, Екатерины Алексеевны, с тем чтобы после смерти Елизаветы привести ее к власти, а самому стать при ней первым министром. Но старый интриган просчитался! Заговор раскрыли, и Бестужева арестовали.
Бестужев пытался побороть нарождающееся влияние Ивана Шувалова, но неудачно. В 1754 году, склонив Елизавету принять его проект упразднения внутренних таможен и приобретя таким образом большую популярность, Петр Шувалов оказался на вершине влияния. Тогда Бестужев решил сблизиться с великой княгиней; она была в ссоре с Шуваловыми и Воронцовыми и охотно приветствовала его. Но положение канцлера ухудшилось еще больше вследствие давнишней ссоры с его братом Михаилом, от которого он думал избавиться, назначив его посланником сперва в Дрезден, затем в Вену; оно осложнилось еще отъездом Функа, являвшегося главной его поддержкой. Михаилу, замешанному в деле Ботта, удалось из него выпутаться, но не удалось, однако, высвободить из него свою жену, отправленную после пытки и публичного наказания кнутом в дальнюю ссылку, где она и дожила остаток своих дней. Не дождавшись ее смерти, муж ее, имея уже пятьдесят восемь лет от роду, женился в Дрездене на красивой вдове, графине Гаугвиц, рожденной Карлович. Сперва он не мог добиться согласия Елизаветы на этот брак и, следовательно, и признания его за границей. Тщетно приводил он тот аргумент, что его первая жена была приговорена к смерти и что царское милосердие, заменившее смертную казнь ссылкой, не могло наносить ущерба ее мужу. Официально он является двоеженцем, имевшим сожительницу, и, видя, что это создает ему невозможное положение при дворе, при котором он был аккредитован и где он, впрочем, творил тысячу безумств, и полагая, что в Петербурге оно не улучшится, канцлер стал обращаться со своим беспокойным братом, как с врагом. Однако в 1752 году, по совету Шувалова, императрица признала второй брак дипломата законным и вызвала его в Россию, чтобы приблизить его к особе великого князя. Михаил Петрович открыто объявил, что он возвращается лишь с тем, чтобы свергнуть своего брата Алексея. Завязалась страшная борьба интриг, но восторжествовали Шуваловы, и Михаил сдержал свое слово.
Впрочем, Бестужев был старый лис. Он почуял опасность заранее и предусмотрительно уничтожил все опасные для себя письма и бумаги. А без бумаг, как известно, дело сшить можно, но очень трудно. Один из следователей по делу канцлера писал приятелю: «Бестужев арестован, а мы теперь ищем причины, за что его арестовали». В итоге у Елизаветы и ее окружения остались одни не подкрепленные фактами подозрения. Тем более что союзница Бестужева, великая княгиня Екатерина на допросе, который ей устроила сама императрица Елизавета, держалась стойко и канцлера не сдала. Впрочем, в те времена и подозрений было достаточно, чтобы расправиться с неугодным человеком. 65-летнего Бестужева приговорили к смертной казни, которую императрица милостиво заменила ссылкой в дальнюю деревню, в Можайский уезд — что называется, заслали его за Можай.
Характерен приговор по делу Бестужева. Как уже сказано, доказательств его государственных преступлений найдено не было. Поэтому в манифесте Елизаветы Петровны о вине ее бывшего канцлера сказано безо всяких ухищрений: ежели я, великая государыня, самодержица, вольная в своих решениях, наказываю бывшего канцлера Бестужева, то это и есть несомненное свидетельство его вины перед государством. А кроме того, «подлинно столь основательные причины мы имели уже с давнего времени ему не доверять, паче же поведением его крайне раздражены были всегда».
В деревне Бестужев отпустил бороду, бросил пить и, как натура деятельная, не сидел сложа руки. Он разбирал свою коллекцию медалей и читал с пером в руке Священное Писание. Из цитат, извлеченных из него, Бестужев составил сборник для тогдашних диссидентов с выразительным названием: «Избранные из Священного Писания изречения во утешение всякого неповинно претерпевающего христианина».
В декабре 1761 года умерла Елизавета, вступил на престол Петр III. Бестужев сидел в своем медвежьем углу, почти не дыша — знал, как его «любит» новый государь. Но вскоре последовала славная июньская «революция» 1762 года. Петр III был свергнут, и уже в середине июля Бестужев оказался при дворе новой самодержицы, Екатерины.
 
4.
В 1761 году в Ялуторовском уезде Тобольской губернии обосновался отставной поручик, дворянин Иван Васильевич Зубарев, владелец крепостных, имевший деловые связи с купеческими домами в Тюмени и Тобольске. В Тобольске же он купил себе дом и счастливо зажил в нем. Тот самый, якобы умерший в Петропавловской тюрьме в 1757 году авантюрист Иван Зубарев.
В рапорте на имя руководителя Тайной канцелярии графа Шувалова сообщалось, что колодник Иван Васильев Зубарев в начале ноября 1757 года заболел и 22 ноября и после чистосердечной исповеди преставился. Впрочем, тюремный регистратор, зафиксировавший этот факт, либо был подставлен одним из часовых, охранявших Зубарева, либо подкуплен им. Сам же этот часовой, распропагандированный Зубаревым, который обещал ему после выхода из тюрьмы, хорошее вознаграждение, согласился подать челобитную Зубарева лично в руки самого наследника престола великого князя Петра Федоровича, что тот и сделал, встретив цесаревича у театра. То ли Петр Федорович придумал этот ход со смертью колодника. То ли выполнил свое обещание сам глава Тайной канцелярии – сие так и осталось тайной. Впрочем, узнав о «воскрешении» покойника Зубарева, граф Шувалов дал команду проверить всех часовых, охранявших в Петропавловке Зубарева и строго наказать всех тех, кто получил от арестанта челобитную на имя Петра Федоровича.
Казалось бы, живи и радуйся – всё, чего Зубарев хотел в своей жизни, он добился. Оказалось, однако, не всего. Ему нужна была слава! И он засел за написание мемуаров, название и придумывать не пришлось – «Приключения посадского Ивана Зубарева». В то время такая литература входила в моду.
Эпоха императрицы Екатерины II, помимо прочего, еще и тем, что при ней пышным цветом расцвело в России книжное дело. Сама не чуждая сочинительству, императрица разрешила и создание типографий, независимых от властей (позже это вылилось в Указ о «Вольных типографиях», повелевавший «не различать типографий для печатания книг от прочих фабрик и рукоделий», что позволило частным лицам заводить типографии, не испрашивая для этого специального дозволения правительства. Для открытия топографии требовалось лишь заявить в местную управу благочиния, куда представлялись на утверждение и списки книг, предназначавшихся к изданию).
Начало всему положили первые романы начинающего писателя и такого же авантюриста и путешественника, каковым был и Иван Зубарев Фёдора Эмина – «Награждённая постоянность, или Приключения Лизарка и Сарманды», «Приключения Фемистокла и разные политические, гражданские, философические, физические и военные его с сыном своим разговоры, постоянная жизнь и жестокость фортуны, его гонящей», «Бессчастный Флоридор, или История о принце Ракалькутском». А в романе «Непостоянная фортуна, или Похождения Мирамонда», вышедшем в трех частях, автор описывает и свои собственные приключения. Сюда же относится и переводная книжица «Похождения шута и плута Совестдрала», восходящая к народным легендам о германском герое Эйленшпигеле («Совестдрал» – это испорченный перевод имени знаменитого германского героя «Эйленшпигель», что значит «Совиное зеркало»). Ну, и разумеется, роман Матвея Комарова «Обстоятельныя и верныя истории двух мошенников: перваго российского славнаго вора, разбойника и бывшаго московскаго сыщика Ваньки Каина со всеми его сысками, розысками, сумазбродною свадьбою и разными забавными его песнями; втораго французскаго мошенника Картуша и его сотоварищей».
Зубареву только оставалось найти издателя, взявшегося бы за публикацию его похождений. Зубарев оказался не таким уж и рачительным хозяином, дело в его хозяйстве шли не очень хорошо, он впал в нужду, что лишь ускорило поиск издателя. Нужда была столь великой, что Зубарев для начала пытался продать прусские медали, которые в свое время запрятал в каблуки сапог. Те медали были с портретом принца Фердинанда Брауншвейгского, а эти – одна с изображением Фридриха II, а вторая — курфюрста Бранденбургского Фридриха-Вильгельма. Попытка реализовать золотые знаки на туринской ярмарке в 1775 году оказалась неудачной. Продавца схватили стражники и доставили к воеводе Суздальцеву. Выслушав задержанного, воевода отпустил его с миром. Но продать медали так и не удалось.
Тогда Зубарев отправился в поисках издателя своих похождений на знаменитую Ирбитскую ярмарку (ту самую, где, в свое время был арестован сам Ванька Зубарев, писавший доносы на воевод и прочих служивых людей).
Молодой посадский из Туринска Максим Михайлович Походяшин следил за веяниями времени в столицах. Потому также решил внести свою лепту в книгопечатание и открыл в своем родном городе небольшую типографию. И прибыл на ту же Ирбитскую ярмарку в поисках какой-нибудь приключенческой рукописи, способной заинтересовать читателя, а самому издателю (и автору, разумеется) принести большую денежную выгоду. Таким образом они и встретились.
- Ты, что ль, печатником будешь? – спросил Зубарев плотно сбитого губастого, светловолосого мужика в волчьей шубейке.
- Я-от! А ты кто такой?
- Отставной поручик армии Ее величества императрицы Екатерины Алексевны Иван Васильев сын Зубарев.
- И чего изволишь?
- Изволю предложить тебе сочиненьице мое на разглядение.
Походяшин сначала долго рассматривал самого Зубарева, но, решив все-таки, что, по крайней мере, по внешнему виду не тянет на некоего проходимца, взял в руки протянутую ему рукопись.
- Приходи дни через три. Ознакомлюсь с твоим сочиненьицем и свою волю скажу.
- Добро! – Зубарев поклонился и пошел далее по ярмарке.
В центре мемуарной повести был яркий рассказ о заграничном вояже лазутчика Елизаветы Петровны, встречи его с прусскими верхами, выяснение планов Фридриха II относительно Ивана Антоновича и всего остального, что сопутствовало секретной миссии.
Рукопись Походяшину весьма и весьма понравилась. Он решил ее немедля напечатать. Как и положено, для начала направил письмо в Тобольскую духовную консисторию за благословением для печатания. А нужно отметить, что прежде Походяшин, немало жертвовал туринской церкви, за свой счет построил две церкви в Верхотурском женском монастыре, напротив которого жил сам, снабдил их всеми нужными для богослужения принадлежностями, и две церкви – на своих заводах. Украшая храмы, он содержал и причты. А по субботам имел привычку раздавать милостыни нищим богомольцам, щедрыми были дары и тобольским церквам. Потому и резолюция последовала положительная: консистория благодарит его за богатые пожертвования на храм божий, и что по воле епископа Тобольского и Сибирского Варлаама, не нашедшего в представленной ему рукописи Зубарева ничего предосудительного против церкви и веры христианской, консистория позволяет Походяшину издание книги Зубарева. Тобольский губернатор Димитрей Чичерин тоже ничего предосудительного в похож-дениях Зубарева не нашел и выдал Походяшину позволение печатать означенную книгу.
Казалось бы, все остались довольны: и Зубарев, получивший от Походяшина задаток, и сам Походяшин, тут же принявшийся печатать книгу тиражом в 170 экземпляров. В 1778 году «Приключений посадского Ивана Зубарева» были готовы отправиться к читателям.
Но препятствие оказалось с другой стороны.
За Зубаревым, согласно приказанию Тайной канцелярии, был установлен негласный надзор сразу же после его перемещения в Сибирь. И о встрече Ивана Зубарева с Максимом Походяшиным осведомители тут же сообщили начальнику ирбитской полиции, а тот тут же донес в Тайную экспедицию. Из Петербурга пришел приказ доставить один экземпляр книги лично императрице. Екатерина прочитала книгу. И что ей было делать?  Она, как и тетка ее мужа, правда, в отличие от Елизаветы, никаких прав на российский престол не имея, совершила в июле 1762 года дворцовый переворот, а уже спустя два года Иван Антонович при попытке отряда Василия Мировича освободить его из Шлиссельбурга был убит офицерами охраны. Этот факт никакая «тайность» скрыть не могла. Екатерина очутилась в положении еще более щекотливом, чем Елизавета, ибо убила одного за другим двух законных императоров, заняв их место на троне. И хотя речь в повести шла о делах и временах давно почившей Елизаветы, императрица не могла позволить распространить книгу: слишком очевидны были ассоциации, приводившие к мысли о незаконности власти самой Екатерины. Кроме того, разоблачения «посадского» могли осложнить отношения России с Пруссией, ведь Фридрих II был еще жив (он скончался в 1786 году). Потому-то и появилось предписание Екатерины II уничтожить тираж издания, «ибо содержащиеся в книге разоблачения составляют тайну государственную навечно и преданы гласности быть не могут».
Повеление царицы, повторенное предписанием Тайной экспедиции в Туринске, выполнили очень усердно – весь тираж сожгли. Экземпляр же книги, полученный Екатериной, скорее всего, после прочтения, также был брошен в костер.
Отставной поручик Иван Васильевич Зубарев скончался в Тобольске. Тихо и незаметно. Теперь уже окончательно. Похоронен на Тобольском городском кладбище. Золотые прусские медали, переплавленные в золото, пошли в уплату за поминки и организацию похорон. Конфискация и уничтожение перворожденной книги напрочь отбили у Максима Походяшина охоту заниматься издательским делом. Уж очень ненадежным и хлопотно-опасным обернулось оно.

5.
Семья Шуваловых принадлежала в то время к мелкому дворянству. Оставаясь неизвестной почти до половины столетия, обладая скромным поместьем в Костромской губернии, она приобрела некоторое значение лишь благодаря браку Петра Шувалова с Маврой Егоровной Шепелевой, занявшей при Елизавете вышеупомянутое положение чесальщицы. Мавра Егоровна не была приятной подругой жизни, согласно свидетельству ее современников: «Она была зла, как диавол, и соответственно корыстна», – утверждает один из них, добавляя, что ничто не могло сравниться с ее уродством, «это ведьма огурец». Другой отмечал ее «зловонный рот». Третий следующим образом определял в 1757 году ее негласные обязанности: «Находясь день и ночь при императрице, она доставляет ей мимолетные и тайные наслаждения».
Когда Мавра Егоровна умерла в 1759 году, все думали, что тотчас же померкнет блестящее положение ее мужа, ибо у Петра Ивановича Шувалова был целый сонм недостатков. Злоупотребления властью, взяточничество, хищения всякого рода, составившие одно время Петру Ивановичу славу самого богатого человека в России, нагромождены в нем до бесконечности. То Шувалову присуждают за восемьдесят тысяч рублей несколько заводов в полном ходу — Благодатских, причем, извлекая из них двести тысяч рублей годового дохода, он жалуется на разорение, выпрашивает уменьшения покупной платы до сорока тысяч и затем перепродает заводы правительству за семьсот тысяч рублей. То, добившись учреждения банка для мелкого кредита, он забирает через подставных лиц всю наличность его. Он ратует за отмену закона, воспрещавшего замужним женщинам продавать или закладывать свои имения без согласия мужей, — только для того, чтобы купить за бесценок землю некоей графини Головкиной, разошедшейся с мужем.
Но, с другой стороны, все вышеперечисленные недостатки не помешали Петру Шувалову способствовать осуществлению большого дела, заслуживающего одобрения во многих отношениях. Как законодатель, он связал свое имя с попыткой составления нового Уложения, неудачной, как и многие до и после него, но тем не менее составлявшей значительный шаг вперед. Как администратор, он упразднением внутренних таможен, последовавшим по его настояниям, отвел себе почетное место в экономической истории своей страны.
Но как мог он касаться стольких областей управления? Это и есть тайна незримого правительства, с 1751 года стремившегося заменить собою канцлера Бестужева, отстраняя одновременно всех официальных и официозных сотрудников его. Петр Иванович был душою этого правительства. Не имея ни определенного служебного положения, ни ранга, ни портфеля, он сумел сделаться фактическим министром четырех или пяти ведомств. Это составляло отличительную черту его дарования — черту, общую русскому национальному гению до наших дней, и не встречающуюся нигде больше необычайную всеобъемлемость способностей при полном неумении сосредоточить их и специализироваться в смысле современного прогресса. Отсюда и проистекают неизбежные недочеты, пробелы. Испытав свои силы в администрации, в промышленности, в финансах, Петр Иванович проявил себя в 1755 году и как военачальник. Назначенный генерал фельдцейхмейстером, он не замедлил наложить свою руку на все военное дело и провести реформы, некоторые из которых были очень своевременны и необходимы. В то же время вся Россия и даже вся Европа дивились изобретенной им особой гаубице. Это орудие появилось на полях сражений в Пруссии, отмеченное гербом изобретателя, скрытое под покрывалом, как невеста, и окруженное тайной. Запрещено было близко подходить к нему под страхом смерти. Впоследствии Петр Иванович согласился послать чертежи его в Вену и великодушно предложил Франции известное количество своих гаубиц, но мнения относительно ценности пушки разделились. Первый главнокомандующий русской армии в Пруссии Апраксин был ею доволен; преемники его, Фермор и Салтыков, были иного мнения. В 1760 г. исследование этого вопроса было поручено генералу Глебову. Результатов оно не дало, как то всегда бывает в подобных случаях. Согласно ноте, врученной в 1759 году маркизу Лопиталю, достоинство этих орудий заключалось в том, что «они отличались от обыкновенных большею длиною и овальным распалом». Словом, французы отклонили и сам проект шуваловской пушки, и его предложение. Сам Воронцов способствовал тому, поведав французскому посланнику, что новые пушки оказались непригодными для флота вследствие того, что они откатывались на тридцать два фута!
 Однако Шувалов сумел создать нечто лучшее, чем пушку, — целую армию. Он образовал «обсервационный корпус» из тридцати тысяч человек, который, находясь под командой генерала Броуна, должен был действовать самостоятельно, т.е. согласно планам и инструкциям, исходившим непосредственно от Петра Ивановича, слывшего за великого полководца и за соперника самого Фридриха. Этот опыт дал, однако, столь плачевные результаты, что корпус пришлось расформировать.
 Шувалов утешился, обратившись к деятельности, которая во все времена и во всех странах остается открытой всем предприимчивым натурам, обладающим хоть какой-то поверхностной культурой. Задолго до падения Бестужева Петр Иванович уже занимался управлением внешними делами. Он был главным деятелем в сближении Франции с Россией после знаменитой перетасовки союзов; его инстинкты сравнительно культурного и тонкого человека влекли его в сторону Франции. К несчастью, он не умел обуздывать свои желания, как не умел ограничивать своего честолюбия.
 Безудержная страсть к роскоши и к женщинам испортила его жизнь, пожирая его время, деньги и здоровье. Тщетно соединял он свои скандальные хищения со смелыми и часто удачными спекуляциями. Петр Иванович монополизировал в России в 1759 году торговлю рогатым скотом и мясом, возвысив цену на фунт мяса с одной копейки до шести, что доставило ему огромные барыши. Но все это исчезло в бездонной пропасти, и, получая четыреста тысяч рублей дохода, Шувалов умер в 1762 году, пережив свою супругу всего на три года и задолжав более миллиона рублей государству. Он был одним из первых вельмож в России, живших открыто и имевших нарядно сервированный стол; у него были оранжереи, где росли ананасы, и он первый стал запрягать английских лошадей в свои экипажи. Таким образом, он способствовал развитию общественной жизни в тех рамках, которым Елизавета придавала столь большое значение. Но, соперничая с Кириллом Разумовским в величине бриллиантовых пуговиц, украшавших его одежду французского покроя, он вместе с ним подавал пример пышности, не соответствовавшей средствам страны, пример, нашедший слишком много подражателей. Его любовница, княгиня Куракина, дочь генерала Апраксина, явилась вместе с тем образцом изящного и циничного разврата, доведенного современной ей знатью до совершенства.
  Тайное правительство, руководимое этим человеком, т.е. правительство России с 1751-го по 1761 год, было лишь тем, чем оно могло быть, имея подобного главу. Старший брат Петра Ивановича, Александр, неугомонный в своей роли организатора и начальника Тайной канцелярии, был лишь исполнителем высочайших повелений, а младший – Иван Иванович, хотя благополучие всей его семьи и опиралось на его собственном, являлся послушным орудием в руках Мавры Егоровны и ее мужа.
  Он был двоюродным братом Петра и Александра Шуваловых; пока он не занимал поста фаворита, они не могли претендовать на положение, созданное им Иваном Ивановичем Шуваловым, хотя Елизавета и относилась к ним благосклонно. Начало его «случая», по-видимому, относится ко времени посещения Елизаветой в июле 1749 года села Знаменского, резиденции князя Николая Федоровича Голицына, по пути из Москвы в монастырь Св. Саввы, куда Елизавета шла на богомолье. Ее сопровождала Мавра Егоровна, она сумела обратить внимание Елизаветы на красоту юноши, случайно или намеренно, находившегося у Голицына, и когда Елизавета отправилась дальше, ее свита увеличилась еще одним пажом. Семья его так искусно вела дело, что возвышение нового фаворита совершилось под снисходительными взорами самого Разумовского, не встретив препятствий со стороны Бестужева. Молодой человек ничем выдающимся не отличался, и канцлер не сумел угадать, каким опасным орудием он станет в руках своего двоюродного брата.
Три месяца спустя в Воскресенском монастыре (Новом Иерусалиме) Елизавета во время нового богомолья произвела пажа в звание камер-юнкера. Это равнялось открытому признанию нового фаворита. Ивану Ивановичу Шувалову было в то время двадцать два года. Он был довольно красив лицом, очень услужлив, очень вежлив, очень внимателен и казался от природы очень кроткого нрава.
Многим тогда казалось, что его «случай» будет недолгим и на смену ему придет новый юноша. Но придворные оракулы просчитались. Недели шли за неделями, складывались в месяцы, годы, а Ванечка все не шел с ума капризной красавицы-императрицы. Присмотревшись к Шувалову, можно было заметить, что он резко отличается от других молодых людей при дворе. На это обратила внимание великая княгиня Екатерина Алексеевна, будущая Екатерина II. Она вечно его находила в передней с книгой в руке, этот юноша показался ей умным и с большим желанием учиться.
Он оправдал возложенные на него надежды. С начала до конца своей карьеры он был самым верным и преданным другом своей семьи.
С самого начала Иван Шувалов, вопреки надеждам корыстолюбивых кузенов, не проявил характерной для них наглости и жадности в хватании богатств, земель, титулов и должностей. А между тем возможности его были огромны — в конце жизни императрицы Иван Иванович был единственным ее докладчиком, готовил тексты указов и объявлял сановникам ее решения. И при этом фаворит никакой выгоды не извлек. В 1757 году вице-канцлер Воронцов представил государыне (то бишь – Ивану Шувалову в собственные руки) проект указа о пожаловании Шувалову титула графа, ордена Андрея Первозванного, сенаторского чина, десяти тысяч крепостных душ. Бесспорно, соблазн был велик. Государыня чувствовала себя неважно, а нестарому Шувалову — еще жить да жить. Самое время упрочить свое состояние на будущие годы. Но Иван Иванович выдержал и это искушение — отказался подать государыне проект этого указа, ответив Воронцову:
- Могу тебе сказать, Михайла Ларивоныч, что рожден без самолюбия безмерного, без желания к богатству, честям и знатности, когда я, милостивый государь, ни в каких случаях к сим вещам моей алчбы не казал в таких летах, где страсти и тщеславие владычествуют людьми, то ныне истинно и более причины нет.
И это была не поза фаворита. Позже, уже после смерти Елизаветы, он писал сестре: «Благодарю моего бога, что дал мне умеренность в младом моем возрасте, не был никогда ослеплен честьми и богатством, так и в совершеннейших годах еще меньше быть могу».
Разумеется, все относительно, и фаворит императрицы не бедствовал. Он жил в царском дворце на полном казенном довольствии, построил и собственный роскошный дворец на Невском проспекте с огромной картинной галереей и библиотекой. Остаться, да еще так долго, у кормушки власти честным, бескорыстным, незапятнанным человеком – подвиг необыкновенный. Рассказывали, что после смерти Елизаветы Петровны Иван Шувалов передал ее преемнику императору Петру III миллион рублей – прощальный подарок государыни. Этот поступок Шувалова вполне соответствует всему, что мы о нем знаем. Известно также, что после смерти Елизаветы и отставки он часто занимал деньги у своей сестры, но совсем не потому, что кутил безмерно или проигрывал миллионы в карты. Просто он был не очень богат для вчерашнего фаворита императрицы.
Помимо щедрого подношения Петру Фёдоровичу, и проталкивания задумки Михайлы Ломоносова об открытии в Москве университета, Иван Шувалов был автором идеи создания Академии художеств в России, приглашал из Европы лучших преподавателей, скупал произведения искусства, книги, гравюры, необходимые студентам для занятий. Он подарил Академии колоссальную коллекцию картин. Но больше всего он заботился о воспитанниках Академии. Шувалов имел особое чутье на способных людей. А самое важное – он как меценат был лишен зависти к таланту, радовался его успехам, взращивал и пестовал его. Так, в дворцовом истопнике, вырезавшем из кости безделушки, он разглядел одного из выдающихся скульпторов России, Федота Шубина (холмогорского самородка-земляка Ломоносова, отец которого, в свое время подарил шубу будущему академику, отправлявшемуся в Москву за знаниями), и дал ему образование. И не одному Шубину! У Шувалова-мецената была ясная, четкая цель: развить в России науки и искусства и доказать миру, что русские люди, как и другие народы, могут достичь успехов во всем — только создайте им условия! Конечно, в шувалов-ском меценатстве была своя корысть — в ответ на моральную и материальную поддержку он мог рассчитывать на благодарность мастера. А какой же может быть благодарность гения, как не желание увековечить мецената в произведении искусства, помочь ему, восторженному любителю прекрасного, переступить порог вечности, на правах друга гения обрести бессмертие?
Всю свою жизнь он любил красиво одеться, вкусно поесть, да при этом старался поразить гостя каким-нибудь удивительным блюдом, вроде сочетания диковинной печеной картошки со столь же диковинным ананасом. Во многом он был оригинален и не похож на своих современников.
Так, как-то к нему во дворец заглянул бывший профессор права и декан нравственного факультета Харьковского университета, давно уже по болезни вышедший в отставку и проживавший в своем имении в Черниговской губернии Илья Фёдорович Тимковский. Удобно устроившись возле теплого камина, они долго беседовали, перешли на сельское хозяйство, пчеловодство, которым с увлечением занимался в своем имении Тимковский. И тут Тимковский устремил взгляд на стоявшие на полке у камина две античные статуэтки.
- Что-то прежде я у вас этого чуда не видал, Иван Иванович.
Шувалов, не без гордости взглянул на статуэтки.
- Это чудо, милостивый государь, я привез из Неаполя вместе с мраморным камином.
И вдруг он необычайно оживился.   
- После моего возвращения оттуда съездил я в свою новую деревню. Перед окнами дому, мало наискось, открывался прекрасный вид за рекою. Пологостью к ней опускается широкий луг, и на нем косят. Все утро я любовался и потом спросил у своего интенданта, как велик этот луг. «Он большой, — говорит, указывая в окно, — по тот лес и за те кусты». Потом я выяснил, что луг этот графа Кириллы Разумовского, а тогда подумал: «Чужое в глазах так близко», — и луг остался на мыслях. Я выбрал время, послал к графу с предложением, не уступит ли он его мне и какую назначит цену? «Скажите Ивану Ивановичу, – отвечал граф, – что я имения своего не продаю, а если он даст мне те две статуэтки, что у него на камине, то я с ним поменяюсь». Я подумал: луг так хорош и под глазами, но буду ль я когда в деревне, а к этим привык. Отдавши, испорчу камин, и мысль свою оставил.
Шувалов встал, подошел к статуэткам, погладил слегка пожелтевший от времени мрамор.
Но вся нарядная, праздничная придворная жизнь, подобострастие окружающих разом пресеклись для Шувалова 25 декабря 1761 года, когда на его руках умерла императрица Елизавета. Но, утратив власть, он получил свободу и покой, к которым давно стремился. Позже, из-за границы, он писал сестре: «Если Бог изволит, буду жив и, возвратясь в свое отечество, ни о чем ином помышлять не буду, как вести тихую и беспечную жизнь, удалюсь от большого света… не в нем совершенное благополучие почитать надобно, но собственно в малом числе людей, родством или дружбою со мной соединенных. Прошу Бога только о том, верьте, что ни чести, ни богатства веселить меня не могут».
После смерти Елизаветы к власти пришел Петр III, потом на престоле оказалась Екатерина II. Обер-камергер покойной царицы ей был совсем не нужен, да и не доверяла Екатерина Шуваловым. Поэтому она не возражала, когда Иван Иванович отпросился пожить за границей. Он провел там семь лет, побывал в любимой им Франции, гостил у своего давнего заочного приятеля Вольтера, прослыл в Париже просвещеннейшим русским вельможей. Он жил в Италии, поражая всех утонченной воспитанностью, образованностью. На своей вилле он принимал и устраивал русских художников — выпускников любимой им Академии. Он скупал картины, одну другой лучше. Потом сотню шедевров кисти Тициана, Рембрандта, Веронезе и других гениев он подарил Академии художеств. Позже эта изумительная коллекция стала основой собрания живописи Эрмитажа. Шувалов заказывал многочисленные слепки с античных шедевров и отсылал их в Академию, чтобы русским талантливым мальчикам и юношам было с чего учиться искусству ваяния.
Вернувшись в Россию, он остался холост и вел тихую жизнь среди картин и книг, как и мечтал, когда покидал в 1761 году императорский дворец. Исполнилась и другая его мечта — его окружали друзья. В своем доме Шувалов создал первый литературный салон. «Светлая угловая комната, — вспоминал современник, — там, налево, в больших креслах у столика, окруженный лицами, сидел маститый, белый старик, сухощавый, средне-большого росту в светло-сером кафтане и белом камзоле. В разговорах он имел речь светлую, быструю, без всяких приголосков. Русский язык его с красивою отделкою в тонкостях и тонах… Лицо его всегда было спокойно поднятое, обращение со всеми упредительное, веселовидное, добродушное».
За обеденным столом Шувалова собирались его близкие друзья: поэты Гаврила Державин, Иван Дмитриев, Осип Козодавлев, Ипполит Богданович, адмирал и филолог Александр Шишков, переводчик Гомера Ермил Костров и другие — люди незаурядные, талантливые. Здесь была вся русская литература, как потом, в XIX веке, она порой сосредоточивалась в книжной лавке Смирдина или в гостиной Панаевых. Всем было уютно и покойно в доме Ивана Ивановича. Он любил друзей, нуждался в их участии и внимании. После «извержения» из дворца он написал сестре: «Приобресть знакомство достойных людей — утешение мне до сего времени неизвестное. Все друзья мои или большею частию были раньше друзьями только моего благополучия, теперь они — собственно мои…»
И все же Иван Шувалов был истинным русским барином со смягченными европейской культурой повадками своих предков. Как ни дружил он с Ломоносовым, как ни восторгался разнообразными талантами великого помора, все-таки фаворит относился к ученому порой снисходительно, по-барски. Он от души смеялся, глядя, как ссорятся за подстроенной им же встречей за его столом два соперника в поэзии и заклятые враги в жизни – Сумароков и Ломоносов. Это было ничем иным, как смягченной формой традиционной барской потехи с шутами во время долгого, сытного и скучного обеда.
Сумароков при появлении Ломоносова злился, тем более, когда Ломоносов язвил его, и если оба были не совсем трезвы, то оканчивали ссору запальчивой бранью, так что Шувалов высылал или обоих, или чаще Сумарокова. Если Ломоносов начинал заноситься в своих жалобах на Сумарокова, Шувалов тут же посылал за ним, а пока тот не появился, обязательно заводил о нем речь. Сумароков же, услышав еще у дверей, что Ломоносов здесь, или тут же разворачивался, чтобы уйти, или, подслушав, вбегал с криком:
- Ваше превосходительство, он все лжет, удивляюсь, как вы даете у себя место такому пьянице, негодяю!
- Сам ты подлец, пьяница, неуч, под школой учился, сцены твои краденые, тут же вспыхивал Ломоносов.
Михайла Васильевич понимал, что Шувалов сознательно, ради забавы гостей, унижает его, ставит на место. Вернувшись как-то раз домой, он написал своему покровителю полное гнева и оскорбленного достоинства письмо: «Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога, который мне дал смысл, пока разве отнимет».
За такие слова при Бироне Ломоносов отправился бы ловить соболей в Сибири, но Иван Иванович не обиделся на него, а, скорее всего, как человек мягкий и вкрадчивый, нашел возможность сгладить неловкость – ведь он истинно любил поэта.
Когда умерла Елизавета, Шувалову было тридцать пять лет. Он дошел до перевала — середины своей жизни. И оставшуюся половину жизни, отмеренной ему судьбой, — ровно тридцать пять лет — Шувалов прожил так, как и мечтал, без прежней суеты и придворных интриг, в свое удовольствие. Ему можно позавидовать. Он наслаждался уединением, искусством, поэзией, много путешествовал.

6.
Еремей Позьё прекрасно знал всю дворцовую кухню. И прекрасно помнил, каковы была обстановка при дворе императрицы Анны Ивановны, державшей свою племянницу Елизавету в черном теле. Однако, видимо, сама Елизавета нынче забыла про то, или, наоборот, очень хорошо помнила, потому и перенесла свою обиду за все те притеснения на собственного племянника и его жену. Но все же разница была в том, что тогда никто не подозревал о том, что Елизавета Петровна вскоре воцарится на русском троне, а сейчас – ее племянник Петр был официальным ее наследником. А поскольку с каждым годом здоровье у царицы не прибавлялось, более того, несколько раз уже была на грани жизни и смерти, Позьё решил, что пора установить более тесное знакомство с их императорскими высочествами.
В последние годы Елизавета Петровна порою просто утомляла придворных (к коим, безусловно, причислялся и Позьё) своими капризами. Особенно невыносимой стала их жизнь в последние месяцы 1761 года.
Она никогда не ложилась спать ранее шести часов утра и спала до полудня, а то и позже, вследствие этого Елизавета нередко ночью посылала за бриллиантщиком, и задавала ему какую-нибудь работу, вследствие разыгравшейся ее фантазии. Однако и память ее слабела, и Позьё иногда приходилось оставаться во дворце всю ночь и дожидаться пока она вспомнит, чего от него хотела. А бывало и так, что, едва он переступал порог собственного дома, как императрица тут же снова требовала его к себе: она часто сердилась, что он не дождался ее указаний. Помимо того, что Позьё из-за этого сильно уставала, так еще и потраченное на походы во дворец и обратно время приводило к потере потенциальных заказов на украшения, а следовательно, и лишало его возможной прибыли. Впрочем, даже в этом положении Позьё были свои плюсы, которые принесут ему прибыль в недалеком будущем. Во время ее болезни, продолжавшейся шесть месяцев, никто не допускался к ней, даже министры по самым важным, неотложным делам не могли добиться того, чтобы она подписала бумаги, и часто канцлер Воронцов, сменивший на этом посту Бестужева, зная, что она посылала за бриллиантщиком, когда выпадала минуточка получше, просил Позьё просить Елизавету от его имени подписать наиболее важные бумаги. Но прекрасно знакомый с характером царицы, Позье осмеливался подносить их ей только тогда, когда замечал, что она в добром расположении духа, но даже и тогда он замечал, что она с каким-то отвращением исполняла это. Эти поручения были довольно неприятны для Позьё, но он не мог отказать в своем содействии именно канцлеру Воронцову.
Около того же времени посол венского двора граф Эстергази просил Позьё зайти к нему. Он также тяжело болел, и доктора торопили его ехать на воды в Ахен, иначе он мог умереть. Но для посла работа была важнее: он употреблял все усилия, принимал все меры, чтобы быть допущенным к императрице на прощальную аудиенцию и никак не мог добиться этого. Тогда канцлер Воронцов посоветовал ему обратиться к Позьё. И тот отправился к послу. Лишь только Эстергази увидел гостя, как сказал:
- Любезный Позьё, я знаю, что вы настолько расположены ко мне, чтобы оказать мне услугу, от которой зависит спасение жизни моей. Я знаю, что вы имеете случай видеть императрицу, которую никто не видит, кроме тех, кого она сама к себе требует.
- Мне будет чрезвычайно лестно иметь возможность доказать вам мою благодарность за все добро ваше ко мне и дружбу, которой вы меня удостаивали во время моего пребывания в России.
- Я это делал с удовольствием, – возразил он, – потому что знаю вас за честного человека, и потому что вы заслужили уважение всех самых честных людей в этом крае. Я несколько раз имел случай говорить об вас с императрицей, которая, как мне показалось, уважает вас. Вот почему я вас прошу, когда вы будете иметь случай видеть ее, изложить ей мое печальное положение. Я знаю, что у нее доброе сердце и что она уважит мою просьбу.
Тут он показал Позьё свои раны – они были все красны, словно скорлупа вареного рака.
- Скажите ей, – продолжал посол, — все, что вы сочтете нужным. Я знаю, что ее болезнь не дозволяет ей дать официальную прощальную аудиенцию, я удовольствуюсь тем, если мне будет позволено поцеловать ее руку и проститься с нею. Окажите мне эту услугу, я знаю, что вы можете это сделать.
- Обещаю вам, что в первый же раз, как я явлюсь к императрице, не премину исполнить ваше поручение.
У него как раз была одна вещица, которую она приказала ему приготовить ей, и которую он должен был отдать ей на другой день. Поэтому Позьё объявил послу, что, если ему возможно будет передать лично, то он не преминет воспользоваться этим случаем.
- Любезный Позьё, я ожидаю от вас услуги, за которую буду благодарен вам всю жизнь.
 Уже на следующий день Позьё и в самом деле отправился ко двору и спросил первую фрейлину.
- Что вам угодно, милейший Позьё? – спросила та.
- Я имею нечто передать императрице, которая приказала мне передать это лично.
- Я доложу ее величеству, что вы тут.
Позьё в благодарность склонил голову.
Четверть часа спустя, она возвратилась и сказала, чтобы он вошел в спальню ее величества. Позьё застал императрицу сидящею на креслах возле кровати. Он подошел, чтобы поцеловать у нее руку, а она спросила:
- Что вы мне принесли?
- Эту вещицу, которую вы мне заказали, – он протянул ей медальон, Елизавета придирчиво осмотрела его и осталась довольна, но, вдобавок, спросила:
- Есть ли у вас что-нибудь еще показать мне?
- Да, ваше величество.
Он вынул из кармана футляр, в котором было кольцо с одним бриллиантом в двенадцать тысяч рублей. Елизавета улыбнулась:
- Ага, ну вот это кольцо я возьму. Мне нужно сделать подарок графу Эстергази, который тоже сделал мне подарок.
Позьё облегченно выдохнул – царица сама заговорила об австрийце. И тут же подхватил тему:
- Ваше величество, я как раз видел графа накануне в самом жалком положении. Он сказал, что ему остается, по словам докторов, в моем присутствии сказанных, не более полугода жизни, в том случае, если он не поспешит отправиться на ахенские воды, на что он ответил, что не может надеяться так скоро получить от ее величества прощальную аудиенцию, зная, что сама она нездорова, и что он удовольствовался бы тем, чтобы просто поцеловать ее руку без всякой церемонии, и что такое разрешение будет ему величайшею милостью.
Елизавета была крайне огорчена этим известием, поскольку очень любила графа. Глянув на фрейлину, которая тут же поняла ее и помогла ей приподняться, подсунув под спину подушки, она снова обратилась к бриллиантщику.
- Любезный Позьё всенепременно отправьтесь немедля же к нему и скажите от моего имени, что, несмотря на плохое состояние моего собственного здоровья, я прикажу канцлеру Воронцову поехать за ним на следующее утро и привезти его ко мне, чтобы проститься с ним без церемонии, ибо я желаю, чтобы он имел возможность в скорейшем времени уехать на воды.
 Кольцо же в двенадцать тысяч рублей Елизавета оставила у себя.
Естественно, Позье отправился объявить об этом приятном известии графу Эстергази, который от радости обнял его и непременно хотел, чтобы тот остался у него обедать, как уже то не раз бывало. После обеда он приказал секретарю посольства все приготовить к дороге, а также приготовить карету с парадной ливреей на следующее утро, чтобы ехать проститься с императрицей. Елизавета, как и обещала, приняла его у себя. Едва только он возвратился с аудиенции, тут же прислал за Позье, и, счастливо улыбаясь, показал ему кольцо, подаренное ему ее величеством, а также множество прекрасных мехов. Позье быстро прикинул, что все это могло стоить тысяч двадцать пять рублей. Эстергази рассказал гостю, как милостиво императрица его приняла.
- Ей богу, как приятно мне видеть вас таким довольным.
Посол обнял бриллиантщика.
- Любезный Позье, если я когда-нибудь узнаю, что вы уехали из России, а ко мне не приехали навестить меня, то, если я буду в живых, пошлю солдат взять вас и силою привести.
Он приказал своему домоправителю отобрать для Позье свое лучшее венгерское вино и старое рейнское вино и послал все это к нему с некоторой мебелью, которую он оставлял.
Позье сердечно поблагодарил австрийского посла, искренне желая ему добра. Да и от чего не пожелать добра человеку, который всегда вовремя и не скупясь платил по счетам.
Императрица скончалась несколько месяцев спустя по отъезде этого вельможи. У Позье из-за этого сорвалось несколько сделок. К счастью, он успел уже понравиться взошедшему на престол Петру III и его супруге. Настрадавшаяся в молодости Екатерина тоже была жадна до женских радостей во всем их многообразии. А императрицу это раздражало.  И раздражение это сказывалось и на придворных ювелирах. И, разумеется, не в последнюю очередь на Еремее Позьё. Даже трудно представить, каких усилий ему стоило, чтобы искусно лавировать между «старым» и «молодым» двором. При этом императрица Елизавета Петровна категорически запретила Позье давать драгоценные вещи в кредит великому князю Петру Федоровичу и его жене Екатерине Алексеевне.
Впрочем, во всем были свои плюсы и свои минусы. Конечно же, Позье не бедствовал, а в скором будущем, при недолгом правлении Петра III так и просто процветал. Он сумел установить тесные отношения с фавориткой императора Елизаветой Воронцовой, которой сбывал множество ювелирных вещей, за которые безропотно платил Петр III.
 Бриллиантщик, захватив с собой свой неизменный саквояж, отправился в Ораниенбаум представиться молодой семье. Они приняли его весьма милостиво и, разумеется, он преподнес им несколько золотых вещиц. Понимая, что денег у них пока еще немного, поскольку Елизавета выдавала им весьма мало и даже сердилась, когда им давали в кредит, то Позье привез им немного вещей. А кое-что и вовсе подарил им.
- Это в знак пятнадцатилетнего моего знакомства с вашими высочествами.
- Как?! – аж подпрыгнул Пётр. – Мы уже с вами знакомы целых пятнадцать лет?
- Да, ваше высочество, – склонил голову Позье.
- Назначаю вас моим ювелиром с чином бригадира, чтобы вы могли входить в мои покои, когда захотите, – с пафосом произнес Пётр.
Когда же Екатерина Алексеевна стала императрицей, она в полной мере удовлетворила свои женские страсти, в том числе и к драгоценностям. Даже в горячие дни переворота 1762 года Позье несколько раз виделся с императрицей Екатериной II, у которой нашлось время и для ювелирных дел. Буквально в первый день переворота (28 июня 1762 года) Еремей Позье передал императрице ключ в бархатном футляре, который та нашла великолепным. Это была вещь ценою в 10 000 рублей. Екатерина передала ключ обер-камергеру Шувалову, который находился тут же, и, который, став на колени, поцеловал у нее руку.

7.
Между тем в Европе вовсю полыхала война всех против Фридриха Великого, прозванная впоследствии Семилетней. Включившаяся в эту военную авантюру, Елизавета уже не могла отступить, хотя и понимала, что эта война ей совсем не нужна была. Потому и главнокомандующие русской армией не слишком напрягались, а то и вовсе вели какую-то непонятную политику. Снятого с командования и судимого Апраксина в 1758 году сменил генерал-аншеф граф Фермор, который во главе 70-тысячной русской армии при 245 орудиях без труда смог занять Восточную Пруссию, овладел Кёнигсбергом и продолжил наступление на запад. Фридрих Великий в начале лета 1758 года неудачно осаждал моравский Ольмюц (Оломоуц), а затем двинулся в Бранденбург.
Но в августе 1758 года произошло генеральное сражение русских и прусских войск у селения Цорндорф. 14-го числа прусский король, располагавший тридцатидвухтысячной армией и 116 орудиями, атаковал здесь армию Фермора, имевшую десятитычное превосходство в людях и двукратное преимущество в артиллерии. Тем не менее, пруссакам удалось потеснить русское войско, отступившее к Калишу. Фермор потерял семь тысяч убитыми, десять тысяч ранеными, две тысячи пленных и шестьдесят орудий. Потери же Фридриха достигали всего лишь четыре тысячи убитыми, более шести тысяч ранеными, полторы тысячи пленными. Русские после этого боя предпочли отступить из Бранденбурга, поэтому было признано, что они потерпели поражение. Впрочем, Фридрих не стал преследовать разбитую русскую армию, а, удовлетворившись одной победой, направился в Саксонию, где стояли австрийцы, захват которой и являлся целью затеянной им кампании. 14 октября 1758 года восходящая звезда австрийской армии, генерал Лаудон, благодаря внезапной атаке разбил короля при Гохкирхе. Тем не менее, к концу года генералы Фридриха вытеснили австрийцев из Саксонии.
В 1759 году Фермора сменил генерал-фельдмаршал граф Пётр Семенович Салтыков. К этому времени союзники выставили против Пруссии 440 тысяч человек, которым прусский король мог противопоставить только 220 тысяч. 26 июня русская армия выступила из Познани к реке Одер. 23 июля во Франкфурте-на-Одере она соединилась с австрийской армией. 31 июля король Пруссии с сорокавосьмитысячной армией занял позицию у селения Кунерсдорф, рассчитывая встретить здесь соединенные австро-русские силы, в значительной степени превосходившие его войска по численности.
Армия Салтыкова насчитывала 41 тысячу человек, а австрийская армия генерала Дауна — 18,5 тысяч человек. 1 августа пруссаки атаковали левый фланг союзных войск. Прусским войскам удалось захватить здесь важную высоту и поставить там батарею, которая обрушила огонь на центр русского войска. Пруссаки потеснили центр и правый фланг русских. Но Салтыков смог создать новый фронт и перейти в общее контрнаступление. После семичасового сражения прусское войско в беспорядке отступило за Одер. Сразу после боя у Фридриха под рукой осталось всего три тысячи солдат, так как прочие рассеялись по окрестным деревням, и их пришлось собирать под знамена на протяжении нескольких дней.
Армия Фридриха потеряла убитыми и ранеными 18 тысяч человек, русские — 13 тысяч, а австрийцы — всего две тысячи. Из-за больших потерь и усталости солдат союзники не смогли организовать преследование, что спасло пруссаков от окончательного разгрома. После Кунерсдорфа русская армия по просьбе австрийского императора была переброшена в Силезию, где прусскому войску также был нанесен ряд поражений.
Эти поражения могли бы окончательно похоронить не только прусскую армию, но и самого Фридриха, закончив тем самым Семилетнюю войну. Да и сам Фридрих уже подумывал о самоубийстве. Однако Салтыков вел кампанию 1759 года медленно. Он опасался скорой смерти императрицы Елизаветы Петровны, понимая, что к власти может прийти «пруссофил» Петр III. Австрийский генерал Лаудон хотел идти на Берлин, однако Салтыков не доверял австрийцам и не хотел содействовать им в приобретении безоговорочной гегемонии над Германией. До конца августа русский командующий неподвижно простоял во Франкфурте, ссылаясь на большие потери, а в октябре вернулся в Польшу. Это и спасло Фридриха Великого от неминуемого разгрома.
Кампания 1760 года протекала вяло. А Фридрих так и вовсе начал ее в самом отчаянном положении. 28 июня 1760 прусский генерал Фуке был разбит Лаудоном при Ландсгуте. Однако 15 августа 1760 Фридрих Великий, в свою очередь, разбил Лаудона при Лигнице. Продолжавший избегать всяких решительный предприятий Салтыков, воспользовался этой неудачей австрийцев, чтобы отойти за Одер. Австрийцы двинули в короткий рейд на Берлин корпус графа Франца Морица фон Ласси (сына российского генерал-фельдмаршала Петра Ласси, одного из русских военачальников эпохи Петра Первого и императрицы Анны Ивановны). Салтыков прислал ему в подкрепление отряд Чернышева лишь после строгого приказа из Петербурга.
И в конце сентября был сделан набег на Берлин. Первый штурм города, предпринятый 22–23-го числа пятитысячным отрядом генерала Тотлебена, окончился неудачей. Только с подходом к городу двенадцатитысячного корпуса генерала Чернышева и отряда австрийского генерала Ласси прусская столица оказалась осаждена тридцативосьмитысячным союзным войском (из них 24 тысячи — русских), в два с половиной раза превосходившим численность сосредоточенной у Берлина прусской армии. Пруссаки предпочли оставить город без боя. 28 сентября прикрывавший отход четырехтысячный гарнизон капитулировал. 9 октября 1760 соединенный русско-австрийский корпус вступил в Берлин, пробыл там четверо суток и взял с города контрибуцию. В городе было захвачено 57 орудий и взорваны пороховые заводы и арсенал. Когда фельдмаршалу Салтыкову сообщили, что к Берлину спешил Фридрих с основными силами своей армии, Салтыков отдал приказ корпусу Чернышева и другим отрядам отступить. Сам по себе Берлин не имел стратегического значения.
Фридрих Великий тем временем продолжал борьбу в Саксонии. 3 ноября здесь, у крепости Торгау, произошло самое кровавое сражение Семилетней войны. Пруссаки одержали в нем блистательную победу, однако большая половина Саксонии и часть Силезии осталась в руках их противников. Союз против Пруссии пополнился: к нему примкнула управляемая побочной ветвью французских Бурбонов Испания.
Но вскоре умерла русская императрица Елизавета Петровна, а ее преемник, Петр III, восторженный поклонник Фридриха II и всего прусского, не только отказался от всех сделанных российскими армиями завоеваний, для начала заключив 5 мая союз с Пруссией, а затем даже изъявив намерение перейти в Семилетней войне на сторону Пруссии. Последнего не случилось лишь потому, что Петр III был после переворота 28 июня 1762 года лишен престола супругой Екатериной Алексеевной. Та же устранилась от всякого участия в Семилетней войне, и Россия вышла из нее, расторгнув русско-прусский договор. Впрочем, и чрезмерное ослабление Пруссии было не в интересах России, так как могло привести к гегемонии Австрии в Центральной Европе.
Шведы тоже отстали от коалиции. Фридрих II мог теперь направить все свои усилия против Австрии, которая склонилась к миру, тем более что Франция воевала столь неумело, что казалась совсем пережившею свою былую военную славу эпохи Людовика XIV. Англичане уничтожили ее флот, и нанесли Франции ряд поражений в Северной Америке и Индии.
Австрия вынуждена была заключить 15 февраля 1763 года мир с Пруссией. Король Пруссии вынужден был отказаться от претензий на Саксонию, но сохранил за собой Силезию. Пятью днями ранее был заключен в Париже мир между Англией и Францией. Французы теряли свои владения в Канаде и Индии, сохранив в своих руках только пять индийских городов. Левый берег Миссисипи также перешел от Франции к Англии, а правый берег этой реки французы вынуждены были уступить испанцам, да еще пришлось уплатить последним компенсацию за уступленную англичанам Флориду.

8.
Князь Шаховской, в который уже раз, вынужден был доказывать свою невиновность и правоту перед Елизаветой Петровной. На сей раз пришлось князю противостоять Военной коллегии.
Пробыв в Москве до сентября, сделав все необходимое для снабжения полкам и командам соответственно военному времени, князь Шаховской, наконец, отправился в Петербург. И во всех подробностях приятели рассказали ему о кознях графа Шувалова, вылившемся в тот нелепый случай с пивоваренным двором императрицы.
Когда из Москвы из дворцовой конторы в главную дворцовую канцелярию был отправлен рапорт о занятии князем Шаховским царского пивоваренного двора, то главные судьи этой канцелярии весьма обрадовались очередной возможности отомстить непокорному князю – они возьми да напиши письма на имя графов Шуваловых.
Граф Петр Иванович Шувалов, благодаря супруге своей, ближайшей приятельницы и фаворитки императрицы Марфе Егоровне, а также еще и своего услужника, бывшего при дворе и в милости у ее величества находившегося обер-мундшенка (заведовавшего напитками при дворе) Ефима Бахтеева добился уже известного нам решения Елизаветы Петровны. Графиня Шувалова с Бахтеевым разыграли целый спектакль в присутствии Елизаветы. Находясь во внутренних покоях Елизаветы, Шувалова с Бахтеевым отошли к окну и стали негромко, но с важным видом разговаривать. Императрица, заметив это, подошла к ним и сурово спросила:
- О чем это вы так важно разговариваете?
Оба собеседника тут же замолчали, делая вид, что, ради собственной безопасности не осмеливаются донести ее величеству, не желая ее вмешивать в такие дела.
Но Елизавета была настойчива и повторила свой вопрос, и тогда Марфа Егоровна, потупив взор ответила:
- Ваше величество, мы говорим о такой персоне, о коей доносить вашему величеству не смеем, но который своими смелыми и отважными поступками скоро нам то заплатит.
Ужели многолетней царицыной подруге не знать, как ее заинтриговать? Эти слова попали в самую точку – любопытство императрицы разогрелось до невозможности.
- Я требую немедля и обстоятельно поведать мне, о ком речь, кого вы скрываете, боясь его боле меня.
Опытная интриганка, превосходно знающая, как разгневать императрицу против ненавистного ей, графине, лично человека, Шувалова ответила:   
- О, боюсь, матушка, что сей удачливый в своих предприятиях человек, которому все по большей части трусят и уступают, меня иными посредствами обругает. Ежели б так муж мой сделал, много бы на него вашему величеству доносителей в том было, а на этого смельчака никто не смеет, – и притом она указала на обер-мундшенка Бахтеева: – Вот-де ему об этом должно вашему величеству представить, да и он трусит.
- Что то за дело, и кто такой вам паче меня страшен есть? – Елизавету уже начала раздражать такая таинственность.
- Ваше императорское величество, матушка, – не без внутренней робости (то ли всамделишной, то ли напускной) Бахтеев произнес, – да известно уже вам, что сей человек занял пивоваренный двор Вашего величества и в те каморы, где разливают и купорят бутылки для вашего величества, поместил больных с гнусными болезнями и прачек для мытья снимаемого с них белья.
Императрица вспыхнула.
- Вот я вам докажу, чтоб вы не боялись сего смельчака!
Она повернула голову и тут же заметила будто бы случайно оказавшегося рядом начальника Тайной канцелярии Александра Ивановича Шувалова.
- Граф Александр Иванович, поди-ка сюда!.. Нимало не мешкая отправь нарочного офицера в Москву с моим высочайшим указом наказать предерзкого князя Шаховского!
- Не извольте беспокоиться, матушка! И указ, и нарочный офицер будет отправлен в Москву незамедлительно.
Друзья советовали Шаховскому, не мешкая, прибыть в Петербург для аудиенции у императрицы, дабы исходатайствовать сатисфакцию о своей невиновности. Но князь проигнорировал советы приятелей и продолжал исполнять в Москве свои прямые обязанности, споря и упорствуя с прихотливыми командующими дивизий и бригад по поводу снабжения согласно военному времени.
И только в сентябре, подготовив доклад о военном снабжении Шаховской отправился в столицу. При этом практически сразу получил аудиенцию у императрицы. К удивлению, императрица была с ним ласкова и милостива. Обрадованный таким приемом, князь подал обыкновенным порядком рапорты в Сенат и Военную коллегию. Узнав о полученном прощении императрицы, князя милостиво принимали во всех домах приближенных. Принял его и граф Петр Иванович Шувалов. Тот встретил князя довольно ласково и выразил сожаление о доставленных прежде неприятностях.
- Вельми рад, граф, что все счастливо разрешилось. Вы же знаете, что я по тому делу невинен и сколь тем наше несчастливо Отечество, что некоторых ослепленное славолюбие, завидуя справедливо и верно отечеству служащим, вместо должного таким защищения и помощи по своим пристрастиям оскорблять и обескураживать их устремляется, не рассуждая, что сия политика для некоторых только особенных интересов иногда полезною кажется, но ненадолго, а напоследок, сделавшись для многих приманчивою, и тех начинателей в злоключения повергнет.
Шувалов понял тонкий намек князя на себя в том числе, но тактично на это ничего не ответил – императрицына благожелательность к Шаховскому развеяла все сомнения на счет опалы князя. Лишь слегка переменившись в лице, Шувалов ответил:
- Ты же знаешь, князь, как я тебе всегда доброжелательствовал и потому весьма о том твоем злоключении сожалею. Я нимало о сей материи учиненной от ее величества резолюции не мог в надлежащее время сведать, и наипаче потому, что все скрытно по Тайной канцелярии происходило. Весьма сожалею, что в том предстательством и защищением своим служить тебе не усчастливился.
 При этом Шувалов пытался заверить Шаховского, чтобы он в нем не сомневался и не включал его в число его хулителей и участников того дела.
- Сие мне осудительно б было, когда б я такого разумного и отменную милость от бога и от его помазанницы имеющего таким бесчестным поступком поклепал, – ответствовал Шаховской, – ибо такой только подлым и справедливой чести ненавидящим душам свойственен есть, и я несомненно верю, что такою победою ваше сиятельство торжествовать никогда не пожелает.
Заверив друг друга в благожелательности, на том они и расстались. На прощание Шувалов сообщил, что клеветник-комиссар, не вынеся угрызений совести, покончил с собой.
Несколько месяцев уже князь Яков Петрович Шаховской находился в Петербурге, наблюдая за исполнением своих предписаний обер-штер-кригс-комиссаром Мерлиным с командой, который должен был снабжать продовольствием остзейские полки, а также наблюдал за подчиненным ему сухопутным в Петербурге генеральным госпиталем.
И вскоре снова собрался ехать в Москву к Главному комиссариату, дабы лично руководить снабжением армии мундирами и прочей амуницией, за сроками отправления и своевременной выплатой жалованья. Но недоброжелатели князя никак не могли угомониться – он со своей порядочностью и неподкупностью стоял у них поперек горла. И они добились того, чтобы вместо Москвы князь был отправлен за границу в действующую армию. Он получил министерский именем ее величества рескрипт, согласно которому велено ему ехать немедленно за границу к армии для снабжения оной к будущей кампании всем потребным, которая тогда, после сражения на прусской земле под Егерсдорфом и по окончании кампании, расположилась на кантонир-квартиры в Курляндии и в близлежащих польских областях.
Быстро собравшись к отъезду, Шаховской был вновь приглашен на аудиенцию к Елизавете. Больше двух часов они общались наедине, императрица наставляла его, как вести себя в армии, что разведать о прошедшей кампании, и все сведения, которые он там раздобудет, писать прямо на ее имя, не сообщая о том никому.
Царская милость и задачи придали князю уверенности и он с превеликой охотой убыл из Петербурга, и уже через несколько дней приехал в Ригу, где находился его подчиненный обер-штер-кригс-комиссар Яков Степанович Аршеневский, поставленный препровождать в армию за границу, прибывающие из Москвы команды с деньгами, амуницией, мундирами, рекрутами и прочим, а также надзирать и попечительствовать за генеральными госпиталями, которых тогда было учреждено два: один в Риге, другой – в Митаве.
Аршеневский оказался в трудном положении – войска хоть и были расселены на зимних кантонир-квартирах (проще говоря, в обывательских квартирах в мирное время), зато много амуниции было во время похода потеряно или пришло в негодность, да и в госпиталях значительно прибавилось раненых и больных. А за ними тоже требовался уход. Не хватало подвод для перевозки – даже за деньги пруссаки не желали их русским продавать. Пришлось Шаховскому принимать срочные меры – один за другим им отправлялись в столицу да в Москву в Главный комиссариат гонцы с рескриптами.
Уладив все свои основные, положенные по должности дела, князь Шаховской, наконец, откликнулся на предложение встретиться тогдашнего командующего русской армией генерал-аншефа Фермора, штаб которого располагался в местечке Либава. Шаховской подал ему рапорт с отчетом обо   всех своих распоряжениях по армии и заверениями, что заграничная армия всем потребным, от его должности зависящим, без опоздания к будущей кампании снабжена и удовольствована будет.
Генерал Фермор принял его ласково, заверив, что он весьма рад принять у себя такого приезжего из Петербурга гостя, который приятные ведомости ему привез. Рядом находились генералы его штаба, которые также приветствовали главного интенданта русской армии. Рассказав последние столичные светские новости, князь встал и откланялся.
- Господа, прошу меня извинить, однако мне надобно уединиться с его превосходительством генерал-аншефом для передачи личных инструкций ее императорского величества.
Они с Фермором удалились в отдельный кабинет.
Шаховской сообщил ему о тайных указаниях Елизаветы Петровны, предназначенные только для его ушей, в ответ Фермор сообщил, что получил рескрипт, не теряя драгоценного времени, как можно скорее, двинуться к Кёнигсбергу с силами, достаточными для его овладения, и тем самым захватить все Прусское королевство.
- Мною посланы уже к генералитету секретные ордеры с назначением способных мест и времени, в кое бы они с повеленным числом полков и со всею к военным движениям готовностью для того похода в показанное им число прибыли.
 Князь понимающе кивнул не без внутреннего удовольствия. На дворе стояли последние числа декабря, войска еще с осени стояли на кантонир-квартирах, но армия, благодаря стараниям его, князя Шаховского, ни в чем не нуждалась: словно бы предвидя ситуацию, Шаховской еще из Москвы выписал ордера для рижских снабженцев, и теперь их склады были заполнены амуницией, продовольствием, оружием, патронами.
 Через несколько дней русская армия двинулась к Кёнигсбергу, и генерал Фермор последовал через Мемель к войску. А Шаховской, снабдив достойной суммой денег и наставлениями своего представителя в действующей армии обер-штер-кригс-комиссара Карабанова, отправил его вслед за генералом Виллимом Фермором. Сам же, получив от Карабанова списки всего необходимого к весенней кампании, вернулся в Ригу и занялся весенними приготовлениями.
 11 января 1758 года Кёнигсберг встречал русскую армию, а вскоре и вся Восточная Пруссия оказалась еще одной, на сей раз янтарной жемчужиной в короне Российской империи.
10 числа, когда Фермор еще был в городе Лабио, к нему приехали депутаты от главного города Пруссии с просьбой принять их в покровительство императрицы Елизаветы с сохранением привилегий, и на другой день русское войско вступило в Кёнигсберг и встречено было колокольным звоном по всему городу, по башням играли в трубы и литавры, мещане стояли впереди и отдавали честь ружьем. Все улицы, окна и кровли домов усеяны были бесчисленным множеством народа. Стечение горожан было превеликое, ибо все жадно стремились видеть наши войска и самого командира. Сам же главнокомандующий граф Фермор был встречен всеми членами правительства кёнигсбергского, дворянством, и знатнейшими представителями духовенства, купечества и прочими лучшими людьми в городе. При этом все приходили с поздравлениями и уверениями в верности императрице. А на следующий день весь город был приведен к присяге российской императрице, окрещенной тут же местными жителями «кролем Прусским». При этом Фермором в донесении в Петербург особо подчеркивалось, что «жители сами добровольно предались в нашу протекцию».
Приведение местного населения к присяге начиналось с зачитывания манифеста Елизаветы Петровны, в котором проявлялось редкое великодушие к побежденному противнику. Жителям Восточной Пруссии даровались свобода вероисповедания и торговли, а желающие приглашались поступать на службу в русскую армию и администрацию. При этом русской военной администрацией особо подчеркивалось, что война ведется не с населением края, а исключительно с Фридрихом, которого и следует считать главным виновником несчастий и разорений.
Среди присягнувших российской императрице жителей Кёнигсберга был и знаменитый философ Иммануил Кант, ставший в этот период, прозванный немцами «первым русским временем», российским подданным. В декабре 1758 года, желая получить освободившееся место профессора в Кёнигсбергском университете, «наиверноподданнейший раб Еммануэл Кант» умолял об этой милости Елизавету Петровну, именуя ее «великой женой» и заверяя ее в том, что готов умереть за нее «в глубочайшей преданности».
Первым генерал-губернатором новой российской провинции стал Виллим Фермор, которого затем сменили на этом посту Н.А. Корф, В.И. Суворов (отец великого полководца), П.И. Панин и Ф.М. Воейков. Численность населения Пруссии составляла тогда 521232 человека, а в Кёнигсберге жило около 40 тысяч человек.
Российские власти в управлении присоединенным краем руководствовались указом императрицы Елизаветы Петровны, последовавшем 6 марта 1758 года, в котором были следующие строки: «...соизволяем мы и среди самой войны пещись сколько можно о благосостоянии невиновных худому своему жребию земель, потому их и коммерцию не пресекать, но защищать и вспомоществовать». А 23 мая того же года Елизаветой Петровной был издан указ о разрешении свободного плавания торговых судов в Пруссии: «... усердствуем мы о распространении и свободной общей на Балтийском море коммерции, и соизволяем, что оная не только с землями короля Прусского отсюда и из прочих мест без препятственно производима была, но чтоб и прочие королевства Прусского области... оною пользовались, и в том от нашего флота никакого помешательства не имели».
Устроив войско на зимние квартиры в Пруссии, в конце января Фермор немедленно потребовал к себе Шаховского. Но князь не очень торопился в новую российскую провинцию, правильно рассчитав, что для снабжения войск и гарнизона в Кёнигсберге достаточно будет обер-штер-кригс-комиссар Карабанова. Самому же Шаховскому по его чину и должности нечего в Пруссии делать. Потому и написал Фермору, что он сможет прибыть к нему не ранее, нежели проверит склады в Риге, Митаве и местечке Граубинге, а также учредит там госпитали, где в то время было большое количество раненых и больных. Сам же князь в это время направил в Конференцию депешу о том, что он исполнил в войсках все необходимое и гораздо больше пользы от него будет в Главном комиссариате, дабы он мог собирать деньги и все прочее необходимое для дальнейшей отправки в действующую армию.
Спустя несколько дней из столицы пришел рескрипт Елизаветы немедленно возвращаться в Петербург. Точно такой же рескрипт получил и генерал Фермор. Тот был явно недоволен упрямством Шаховского, так как предполагал по подсказке из Петербурга назначить князя губернатором Кёнигсберга, дабы, таким образом, удалить его из столицы.
Раздав указания своим подчиненным, в начале марта князь Шаховской отбыл из Риги. По прибытии в столицу, Шаховской тут же подал рапорт императрице о проделанной в действующей армии работе. Елизавета вновь дала личную аудиенцию князю и несколько часов наедине с ним беседовала о состоянии заграничной армии и поведении генералитета.
 По прошествии нескольких недель исполнилось желание Шаховского – его отправили в Москву с похвалами от Конференции, для приготовления новых запасов для действующей армии.
И вдруг узнает, что его подчиненные – обер-штер-кригс-комиссары в действующей армии Карабанов (в Кёнигсберге) и Аршеневский (в Риге) произведены в чин генерал-майоров, хотя никаких представлений и рекомендаций на них Шаховской в Главный комиссариат не предоставлял. Разумеется, он против этого не возражал – оба были того достойны. Однако же, он сам давно уже пекся о пожаловании ему чина полного генерала, но никаких посылок к этому пока не наблюдалось. С другой стороны, в то же время находившийся на Украине генерал-поручик Стрешнев пожалован генерал-аншефом.
Более того, его недоброжелатели и завистники никак не могли угомониться.
Торопился князь Шаховской в Москву и по другой причине: давно уже будучи вдовцом, он решил в пятьдесят три года вступить в новый брак. А в жены себе взял тридцатидевятилетнюю Евдокию Егоровну Лопухину, также вдову генерал-майора и гвардии майора гвардии Андриана Ивановича. 
Впрочем, через несколько месяцев после женитьбы получил он из Конференции от имени ее императорского величества за подписью конференц-министров рескрипт, согласно которому велено ему ехать в заграничную армию с комиссией – проверить, все ли там в порядке со снабжением войск. При этом, сначала ему следовало ехать в Петербург для получения указаний. Князь взбунтовался. Во-первых, подобная поездка совершенно ни к чему и не принесет никакой пользы, кроме убытков. Тем более, что прежде князь уже все наладил в плане снабжения войск. Во-вторых, жена ни в коем случае не желала оставаться одна.
Конференция министров при Высочайшем дворе была учреждена по инициативе канцлера Алексея Петровича Бестужева-Рюмина в 1756 году. Формально она, конечно, считалась совещательным органом при императрице, но в большинстве случаев действовала самостоятельно от ее имени. Конференция пользовалась законодательной властью, давала указания и распоряжения Сенату, Синоду, коллегиям и другим центральным учреждениям империи, а в ее состав входили братья Бестужевы-Рюмины, братья Петр и Александр Шувалов, генерал-прокурор Трубецкой, другие высшие сановники империи, включая и наследника престола Петра Фёдоровича, который, впрочем, ее и упразднил в 1762 году, придя к власти. 
И Шаховской решил идти напролом – в мае месяце отправился в Петербург, где намеревался, в очередной раз, попросить аудиенции у Елизаветы Петровны, изложить ей свое видение проблемы и добиться отмены несправедливого приказа Конференции. Обстоятельно написав свои возражения, одну копию представил министрам в Конференции, а второй оставив для подачи его лично императрице.
Он доказывал, что предвидит большие убытки, затруднения и нежелательные приключения, на которые может пойти предприимчивый Фридрих Прусский в случае, если ему придется с места на место постоянно передвигаться, а то и вовсе начнет чинить препятствия. Это потребует немалых денег, да еще в его отсутствие фабрики в стране перестанут работать, продукты останутся без обработки – и все это сыграет на руку иностранным купцам, а в нашем отечестве многие тысячи людей, в том промыслами, торгами, рукоделиями не токмо себя безбедно содержащие, но и государственные положенные сборы и помещикам своим исправно доходы платящие – в несостояние придут. «Так что между тем, пока научатся новым лучшим промыслам, опасаться должно, чтоб не сделались не токмо неполезными, но и вредными для общества. Еще же, как я, по их же данным мне планам, уже два года к заграничной армии извнутрь России разными путями на границы в Пруссию мундирные вещи отправляя, многие затруднения и промедления узнал, то ныне можно то производить инаковыми способами; а особливо как уже теперь победоносное войско ее величества некоторыми на море способными пристанями овладело и еще более победы свои распространяет, то, чтоб все потребные к снабжению армии мундирные и амуничные вещи отправлять из Москвы зимним путем до способных пристаней и из тех водою к Петербургу, а из оного в пристойные времена чрез море на судах иностранных купцов с заплатою для целосохранного оных отвоза страховых денег до надобных нам пристаней, для доставления во всякое время к армии уже в учрежденные магазейны; присем примерное по большим ценам о всем том мною учиненное исчисление, которое и во времени и в употреблении денег, против прежних сухим путем чрез Ригу и Курляндию отправ, великие в себе заключало выгоды».
- Хорошо, князь, вам будет дана о всем том письменная резолюция, – произнес канцлер Бестужев-Рюмин.
Князь Шаховской понимал, что, несмотря на все вроде бы неоспоримые доказательства его нужности здесь, внутри России, конференц-министры могут заупрямиться, как то не раз уже бывало. Поэтому он изыскал способ доложил обо всем лично Ивану Ивановичу Шувалову, довольно благосклонно относившемуся к князю. Фаворит пообещал на первом же куртаге и вручить рескрипт князя Елизавете. И слово свое сдержал: через пару дней после этого князь получил из Конференции рескрипт, в котором предписывалось ему возвращаться в Москву и готовить к отправлению все необходимое для снабжения действующей армии. А в конце стояла приписка, что за ревностное служение князя ее императорскому величеству и Отечеству Конференция министров подала императрице прошение о присвоении князю Шаховскому чина полного генерала. Радости его не было предела. Однако перед отъездом следовало поблагодарить за высокое доверие и попрощаться с императрицей.
Елизавета, как и обыкновенно, лето проводила в Петергофе. И Шаховской, не мешкая, направился туда. Иван Иванович Шувалов опять согласился устроить встречу князя с Елизаветой, указав место в саду, где будет прохаживаться императрица.
Заранее пройдя в сад, князь стал дожидаться. Наконец, пополудни императрица прошествовала из своих покоев в сопровождении небольшого числа придворных через сад в оперный дом. Перед ним-то как раз и находился Шаховской. Когда Елизавета с ним поравнялась, князь выступил вперед и, поклонившись, произнес:
- Ваше величество, спешу сообщить вам, что, согласно рескрипту Конференции, отправляюсь в Москву готовить снабжение армии. Не будет ли перед тем еще какого высочайшего от Вашего императорского величества повеления?   
 Елизавета ласково взглянула на князя и, протянув ему руку для поцелуя, сказала:
- Я все о том слышала, но ты мне надобен. Изволь здесь побыть.
Но ждать пришлось более года. Князь даже вызвал из Москвы в Петербург свою супругу. Наконец, спустя год, судьба Якова Петровича была определена вполне для него неожиданно – 15 августа 1760 года высочайшим указом он был назначен на должность генерал-прокурора Правительствующего Сената вместо Никиты Юрьевича Трубецкого, получившего почетное звание президента Военной коллегии.

9.
Еще одну проблему решил Михайла Васильевич Ломоносов – 9 сентября 1757 года семья Ломоносовых (сам академик, жена Лиза и дочь Лена) въехали в собственный дом на Мойке. Изначально на строительство дома ученый просил в разрешении пять лет. Однако ему настолько надоело мыкаться по чужим домам, что дом удалось поставить всего лишь за год. При этом Ломоносов использовал типовой проект «дома для именитых граждан», внеся, однако, в него небольшие изменения, как сам Ломоносов потом отмечал, «по моим соображениям, с садом и лабораторией», где он по своему усмотрению делал всякие опыты. Дом был двухэтажным, с мезонином и боковыми флигелями и располагался в центре города, фасадом на реку Мойку. Во дворе выкопали пруд, построили астрономическую обсерваторию, двор огородили ажурными воротами. 
Впоследствии этот особняк перешел к дочери ученого.
Михайла Васильевич расправил плечи, почувствовал себя настоящим хозяином. Отныне не только Иван Шувалов мог приглашать его к себе на обед, но и Ломоносов оказался не менее гостеприимным хозяином. И царицын фаворит в раззолоченной карете, запряженной шестеркой вороных в сопровождении гайдуков, частенько подкатывал к крыльцу, бодрым шагом поднимался в своем атласном мундире, украшенном звездами и лентами по ступеням навстречу хозяину дома.
Их дружба, их личные отношения определялись еще и тем, что Шувалов был баловнем судьбы, а Ломоносов ее избранником. Баловень мог многое себе позволить: например, быть запросто с избранником.
Шувалова увлекали науки, поэзия, художества и вообще все изящное. Да и сам он был изящен. Женщины из придворного круга украшали своих собачек ленточками светлых тонов, так любимых им. Хорошо знавший его Фридрих II говорил о нем: «Помпадур мужского рода». В такой оценке доля правды перемешана с долей пристрастия. Не закрывая глаза на его истинное положение при дворе, стоит отметить, что «кавалер и камергер» видел смысл своего существования не в одних удовольствиях роскоши. Он не был чужд и удовольствий ума.
Здесь-то как раз и пролегает психологическая граница, которая одновременно смежает и разделяет Шувалова и Ломоносова. Шувалов много читал (Екатерина II говорила впоследствии, что всегда его видела с книгой в руках). Он брал уроки стихосложения у Ломоносова, наблюдал его научные опыты. Он подолгу жил за границей, особенно любил Италию. Он переписывался с Вольтером. И во всем этом находил удовольствие. Для Ломоносова же наука, поэзия, искусство были делом и условием всей его жизни.
Однако другие проблемы отнюдь не оставляли его. Хотелось какой-то определенности в продвижении карьеры. Университет в Москве остался без него, с петербургским университетом также происходили какие-то непонятки.
Как-то летом, возвращаясь в Петербург из Петергофа, где находился тогда двор императрицы Елизаветы Петровны, Ломоносов остановил коляску, вышел на опушку леса и задумался. Это была не первая его поездка с прошением о назначении его ректором университета в Санкт-Петербурге. И всякий раз он получал уклончивые ответы сановников императрицы, а фактически — отказ. Стояло лето, пели птицы, в траве под ногами стрекотал кузнечик. И сами собой родились стихи:
Кузнечик дорогой, коль много ты блажен,
Коль больше пред людьми ты счастьем одарен!..
Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен;
Что видишь, все твое; везде в своем дому;
Не просишь ни о чем, не должен никому.
Горечью пахнут эти строки. Несмотря на всеми признанный талант и огромное самомнение, Ломоносов должен был унижаться, смиренно кланяться — и зачастую без толку… И это ему не нравилось.
Тою же осенью 1757 года Ломоносов подает на имя Елизаветы прошение об обеспечении фабрики цветного стекла государственными заказами. Недостаток в заказах не мог не тревожить. Это прошение может служить лишним подтверждением того, как неразрывно личный интерес его был связан с общественным, насколько учитывал он национально-государственные культурные потребности. Внешне в ломоносовском прошении все, казалось бы, вплотную связано с сиюминутными потребностями и обстоятельствами: «…оными неувядающими цветами (то есть мозаикой. – В.Ю.) могу и желаю я, нижайший, как для церквей Божиих святые образы, так и для других публичных строений изображать на моих заводах лица и дела великих ваших предков, <…> которое дело производить имею по данным оригиналам или рисункам со всяким требуемым совершенством за надлежащую цену». В сознании Ломоносова уже созрела целая программа творческих начинаний, связанная с именем Петра I, которую он не замедлит детально изложить через год с небольшим. Он предложил увековечить имя Петра, украсив мозаикой Петропавловский собор.
Однако в Академии рассудили за благо не отдавать украшение Петропавловского собора на откуп одному Ломоносову. Академик Штелин, ведавший всеми художественными службами Академии, и свой проект составил, и еще трем художникам предложил сделать то же самое: живописцу Д. Валериани, скульптору И.-Х. Дункеру и архитектору И.-Я. Шумахеру (который, кстати, в 1756 году «отрешен» был от академической службы «за пьянство»). И все-таки из пяти проектов Сенат 7 апреля 1758 года выбрал проект Ломоносова и поручил ему, «яко изобретателю мозаики и всего вышеописанного украшения», возглавить работы по возведению монумента. Сенат утвердил и ломоносовскую смету: «Для строения того всего по описанию и по смете его, Ломоносова, деньги 148 682 руб., разделя ровно на 6 частей, выдавать погодно из Штатс-конторы». Впрочем, решение Сената подлежало утверждению императрицей. Только после этого Штатс-контора начала бы финансировать работы. Дело затянулось еще на два года. Двор колебался. Смета казалась слишком высокой, и в условиях начавшейся Семилетней войны лишних полтораста тысяч рублей сыскать было непросто. Но, с другой стороны, именно в эту пору воздвигнуть небывалый памятник Петру I означало бы поднять политический престиж петербургского двора в глазах всей Европы. Так или иначе, поскольку дело затянулось, над Ломоносовым нависла угроза принудительного взыскания ссуды, выданной ему в свое время Мануфактур-конторой. Мучительной была для него и мысль о том, что грандиозный творческий замысел его оставался невоплощенным. Он страдал и как предприниматель, которому грозило банкротство, и как художник, которого лишили возможности выпестовать свое детище.
А замысел был и впрямь грандиозен: «Среди Петропавловского собора, под куполом, поставить гробницу на возвышении, подымающемся ступенями и уступами. Около оныя колоннад из четырех пар столбов со всеми украшениями римского ордена, без особливых педесталов; на оном возвышении тумб, украшенный гирляндами, содержит на себе гробницу, на которой статуя отходящего от света Петра Великого в вечность одною рукою указует кверху, другою подымает под плече; по другую сторону гениус, российское желание являющий, на шаре, российский свет представляющем, удержать его тщится за руку прискорбным видом; герой, отходя бодрым видом, ступает ногою на облако, а на гениуса оглянувшись, оставляет ему щит с изображенным на нем солнцем, яко защититель, кунно и просветитель».
По четырем сторонам монумента Ломоносов предполагал поставить аллегорические статуи: Правосудие, Премудрость, Мужество и Милосердие. Ниже, «при ступенях» должны были помещаться четыре скульптурные группы: 1. «две женские сидячие статуи: Россия и Благодарность с их признаками, якобы между собою разговаривающие». 2. Воспоминание и Удивление «в таком же виде». 3. «Просвещение, опровергающее Варварство». 4. «Трудолюбие, одолевающее Зависть». Между этими скульптурными группами, «на цоккеллях» (то есть в нижней, цокольной части), должны были встать «четыре гениуса, изображающие главные государевы охоты: один с книгою, как симбол всякого учения; другой с циркулом и науголником, знак математики; третий с домкратом показует механику; четвертый с радиусом и компасом являет мореплавание». Напротив каждого из «гениусов» – карикатурные фигуры побежденных Петром I противников: шведа, поляка, турка, перса.
В верхней части центрального пролета собора («сверх корниша») по проекту предполагалось установить статуи Веры, Надежды, Любви, Славы («поправшей смертную косу»), Правды и Верности – вперемешку с различными геральдическими украшениями. На самом верху помещалась императорская корона.
Основание всего этого величественного сооружения должно было составить 65 квадратных метров, общая высота – 14 метров. Поскольку весь монумент в старом здании собора, которое к тому же сильно пострадало от пожара, разместить было нельзя, Ломоносов в своем проекте предусмотрел необходимую его перестройку, составив и подробный план ее.
Крайние пролеты собора предназначались Ломоносовым для размещения в них мозаичных картин, изображающих основные события жизни Петра I, следовательно, – новейшей истории России: 1. «Начатие службы великого государя». 2. «Избавление от стрельцов». 3. «История строения начинающегося флота». 4. «Сообщение с иностранными». 5, «История отъезда государева в чужие кран». 6. «Зачатие и строение Санктпетербурга, Кронштата и Петергофа». 7. «Левенгауптская баталия» (битва при Лесной 15 сентября 1708 года, названная Ломоносовым по имени разбитого шведского генерала Левенгаупта). 8. «Полтавская баталия». 9. «Учреждение Правительствующего Сената». 10. «Турецкая акция» (Прутский поход 1711 года). 11. «Ангутская баталия» (битва при Гангуте 27 июля 1714 года). 12. «Правление четырех флотов». 13. «Баталия со Штейном» (то есть победа 30 января 1713 года над главнокомандующим шведской армией Штейнбоком в северной Германии). 14. «Заключение мира со шведами». 15. «Учреждение Святейшего Синода». 10. «Взятие Дербента». 17. «Погребение государево». Закончить эту мозаичную панораму Ломоносов обязался в течение шести лет.
Но претворение всего этого в жизнь, как уже говорилось, зависело теперь от высочайшей воли. Между тем 4000 рублей, взятые Ломоносовым в 1753 году в Мануфактур-конторе, требовалось возвратить: как мы помним, в отсрочке возврата 24 января 1758 года ему было отказано. И вот в феврале 1759 года, то есть год спустя после того рокового для него отказа и почти столько же после подачи в Сенат проекта монумента Петру I и перестройки Петропавловского собора, Ломоносов вновь пишет прошение об отсрочке погашения злополучной ссуды, но теперь уже не в Мануфактур-контору, а в Сенат. Поскольку, как полагал Ломоносов, высший государственный орган Российской империи одобрил его проект и смету, он вполне может выступить поручителем в его, Ломоносова, платежеспособности перед Мануфактур-конторой.
Изложив существо своих новых идей, Ломоносов обращается к побежденной им публике уже запросто: «…остановить течение моего слова великость материи, утомив меня, принуждает…». Это – передышка перед заключительным аккордом: «…великим основателем насажденная Академия под покровом истинныя его наследницы да распространится и процветет к бессмертной ее славе, к пользе отечества и всего человеческого рода».
По определению Сената от 3 октября 1757 года, Академическая канцелярия должна была, «рассмотря, оную мозаическую работу освидетельствовать». Месяц спустя группа художников-немцев, возглавляемая академиком Яковом Штелином, представила следующий, лестный для авторского самолюбия Ломоносова отзыв: «Понеже… со удивлением признавать должно, что первые опыты такой мозаики без настоящих мастеров и без наставления в самое малое время столь далеко доведены, то Российскую империю поздравляем с тем, что между благополучными успехами наук и художеств, под всемилостивейшею державою е. и. в. процветающими, и сие благородное художество изобретено и уже столь далеко произошло, как в самом Риме и других землях едва в несколько сот лет происходить могло». Получив этот отзыв, Сенат постановил «в Канцелярию от строений и в прочие места, где публичные здания со украшением строятся, <…> послать указы, чтоб его, Ломоносова, для убрания оных, где потребно будет, мозаикою за надлежащую цену призывать». Однако, увы, ни одно государственное учреждение не «призвало» Ломоносова: «убрание» зданий «мозаикою» не стало «потребно», тратить деньги на необычное дело никто не решился.
Мучительно тянется время, а Ломоносов уже второй год живет под угрозой описи фабрики, а возможно, и личного имущества в уплату долга. Получив его прошение, Сенат запрашивает Мануфактур-контору о состоянии ее расчетов с Ломоносовым. Проходит еще месяц. Наконец, 27 марта 1759 года Сенат своим определением удовлетворяет просьбу Ломоносова, отсрочив возврат ссуды до «конфирмации» Елизаветой сенатского доклада о ломоносовском проекте монумента Петру I, «а в случае невоспоследования оной» устанавливался новый срок погашения – четыре года. Казалось бы, теперь можно вздохнуть свободнее. Но не тут-то было: прошло еще два месяца, прежде чем был составлен сенатский указ, извещавший обо всем этом Мануфактур-контору. Только в июне 1759 года Мануфактур-контора получила столь ожидаемый Ломоносовым документ.
Но как раз в июне, в ту пору, когда тревога Ломоносова как за судьбу своего проекта, так и за состояние своих финансовых дел достигла наивысшего напряжения, ему был нанесен коварный и болезненный удар его литературными противниками. В июньской книжке журнала «Трудолюбивая пчела», издававшегося Александром Сумароковым, появилась статья под названием «О мозаике», в которой говорилось нечто такое, что могло заронить сомнение в самой целесообразности мозаичного украшения петровского монумента (ведь высочайшая «конфирмация» проекта все еще была под вопросом): «Живопись, производимая малеванием, весьма превосходнее мозаичной живописи, по рассуждению славного в ученом свете автора, ибо невозможно, говорит он, подражать совершенно камешками и стеклышками всем красотам и приятностям, изображаемым от искусныя кисточки на картине из масла, или на стене, так называемою фрескою из воды по сырой извести».
Статья была подписана двумя буквами В. Т. Автором ее был не кто иной, как Василий Кириллович Тредиаковский, которого, несмотря на всегдашние с ним раздоры, Сумароков привлек в свой журнал, чтобы вместе выступить против Ломоносова (возможно, имея вполне определенную цель: помешать получению им правительственной субсидии на реализацию проекта).
Ломоносову не составило труда угадать автора. Кроме того, он совершенно справедливо заподозрил в соучастии в этом деле, наряду с Тредиаковским и Сумароковым, еще и шумахерова зятя, Тауберта. Журнал «Трудолюбивая пчела», хотя и издавался Сумароковым единолично, должен был проходить цензуру в Академии наук. Тауберт (которого одновременно с Ломоносовым, 1 марта 1757 года, ввели в состав Академической канцелярии), конечно же, мог поставить Ломоносова в известность относительно содержания злополучной июньской книжки «Трудолюбивой пчелы», но не сделал этого. Все было затеяно в расчете на внезапность удара.
Обескураженный вероломством и «явным бессовестием» своих недоброхотов, Ломоносов 8 июля 1759 года пишет Ивану Шувалову письмо, в интонации которого растерянность жертвы и негодование гражданина сливаются воедино: «В Трудолюбивой так называемой Пчеле напечатано о мозаике весьма презрительно. Сочинитель того Тредиаковский совокупил свое грубое незнание с подлою злостию, чтобы моему рачению сделать помешательство; здесь видеть можно целый комплот. Тредиаковский сочинил, Сумароков принял в Пчелу, Тауберт дал напечатать без моего уведомления в той команде, где я присутствую. По сим обстоятельствам ясно видеть Ваше высокопревосходительство можете, сколько сии люди дают мне покою, не престая повреждать мою честь и благопо-лучие при всяком случае! Умилосердитесь надо мною, милостивый государь, освободите меня от таких нападков, которые, меня огорчая, не дают мне простираться далее в полезных и славных моих отечеству упражнениях. Никакого не желаю мщения, но токмо всеуниженно прошу оправдан быть перед светом высочайшею конфирмациею докладу от Правительствующего Сената о украшении Петропавловской церкви, чего целый год ожидая, претерпеваю, сверх моего разорения, посмеяние и ругательство».
Подобное письмо-жалобу отправил Ломоносов и еще одному своему покровителю – Михайле Илларионовичу Воронцову, недавно назначенному Елизаветой государственным канцлером. Воронцов ответил Ломоносову практически сразу же, 10 июля:
«Государь мой Михайло Васильевич. Я усматриваю, что содержание сообщенной мне от вас печатной пиесы о мусии не имеет другого основания, как только от одной жалузии (то есть зависти), почему и не можно сумневаться, что все просвещенные люди, пренебрегая тщетные сего славного художества охуления, не престанут отдавать справедливость вашим похвальным стараниям и опытам в изыскании и произведении оного в России, к немалой пользе и особливому имени вашего проедавлению в ученом свете. Я весьма согласен с учиненными примечаниями на помянутую пиесу и не думаю, чтоб кто ни есть тому спорить стал; итак, остается только презирать то, что ничего, кроме презрения, не заслуживает. Тем одним предуспеете вы уже принудить недоброжелателей ваших к молчанию; а что от меня зависеть будет, я, конечно, употреблю все возможное, дабы вас удовольствовать явным засвидетельствованием той аппробации, которую вы себе ревностию, искусством и трудами вашими издавна приобрели».
Впрочем, Ломоносов не остался в долгу перед своими, как их назвал Воронцов, «завистниками и недоброжелателями». И здесь ему было не занимать презрения. Он сочинил эпиграмму одновременно на двух своих конкурентов-недоброжелателей – Тредиаковского и Сумарокова.
ЗЛОБНОЕ ПРИМИРЕНИЕ
г<осподина> Сум<арокова>
с г<осподином> Тред<иаковским>
С Сотином — что за вздор? — Аколаст примирился!
Конечно, третий член к ним, леший, прилепился,
Дабы три фурии, втеснившись на Парнас,
Закрыли криком муз российских чистый глас.
Коль много раз театр казал насмех Сотина,
И у Аколаста он слыл всегда скотина.
Аколаст, злобствуя, всем уши раскричал,
Картавил, шепелял, качался и мигал,
Сотиновых стихов рассказывая скверность,
А ныне объявил любовь ему и верность,
Дабы Пробиновых хвалу унизить од,
Которы вознося российский чтит народ.
Чего не можешь ты начать, о зависть злая,
Но истина стоит недвижима святая.
Коль зол, коль лжив, коль подл Аколаст и Сотин,
Того не знает лишь их гордый нрав один.
Аколаст написал: «Сотин лишь врать способен»,
А ныне доказал, что сам ему подобен.
Кто быть желает нем и слушать наглых врак,
Меж самохвалами с умом прослыть дурак,
Сдружись с сей парочкой: кто хочет с ними знаться,
Тот думай, каково в крапиву испражняться.
Здесь под Сотином Ломоносов (а всем современникам это было понятно) имеет ввиду Тредиаковского, слегка переделав кличку Тресотиниус (от французского tres sot — очень глупый), незадолго до того данную Тредиаковскому не кем иным, как Сумароковым в одноименной комедии, в которой он высмеивал будущего автора своего журнала. А Сумарокова Ломоносов назвал Аколастом (от греческого «аколастос» — необузданный, дикий, наглый). Ну, и для полного порядка, замечу, что под «третьим членом – лешим» Ломоносов пнул Тауберга, курировавшего Академическую типографию, в которой печаталась сумароковская «Трудолюбивая пчела», и о котором упомянул Михайла вастльевич в письме к Шувалову. Пробином же Ломоносов называет себя.
Однако эпиграмма эта дала только лишь выход досаде и раздражению, ничуть не облегчив бремени забот и ожидания, которое ему пришлось нести еще ровно два года. 26 октября 1760 года двор наконец одобрил сооружение монумента Петру I, высказав, однако, Сенату ряд замечаний, на устранение которых ушло немало времени. Ломоносову по распоряжению Сената пришлось составить новую смету. И вот лишь 14 июня 1761 года Сенат окончательно утвердил проект и смету в сумме 80 764 рубля 10 копеек, а также определил выдать ему, Ломоносову, 6000 рублей в счет сметной суммы.

10.
Михайло Данилов получил весточку от старшего брата, Василия, который в 1757 году участвовал капитаном в походе против прусского короля на Гросс-Егерсдорфской баталии. Армией тогда командовал фельдмаршал Степан Федорович Апраксин. Вскоре Василий пожалован был майором.
В 1760 году отставлен был коллежским советником, и направлен в Тверь воеводою, в 1764 году женился на дочери полковника Ивана Ивановича Чагина, девице Марье Ивановне, с коей прижил детей: сыновей Ивана, Василия, Павла, Петра.
Сам же Михайло Васильевич Данилов в боевых действиях не участвовал, продолжая совершенствовать свое искусство фейерверкера по-прежнему вместе со своим товарищем Мартыновым. Хотя и его судьба не однажды висела на волоске. На исходе 1756 года им дано было задание заготовить фейерверки к новому году. Они работали в лаборатории – большой квадратной светлицей более двадцати метров с одного боку. Народу там находилось великое множество, разного рода мастеровые: кто обивал план, кто набивал фонтаны, привязывали приводы, даже несколько человек от бомбардирской роты Преображенского полка обучались столярному, токарному, слесарному делу. Хотя они и располагались все по углам лаборатории, но все же работали при огне.
- Надо бы нам осторожность употребить при таком количества люда-то, – заметил Данилов. – Они, глянь-ко, все без малой опасности везде с огнем бродят.
- Ужо больно ты аккуратен, Данилов. До излишества, – хмыкнул в ответ Мартынов.
Данилов лишь плечами пожал и вышел из светлицы.  И надобно же такому случиться, что именно в тот момент в светлице по чьей-то неосторожности вспыхнул пожар. Пламя охватило все это большое помещение, поднялся пороховой и меркуриальный дым, мгновенно началась паника: все, кто там был, зажав ладонями рот, в отчаянии бросились к единственным дверям, возникла давка – задние давили передних, каждый старался быстрее выскочить. Но дым распространялся очень быстро, дым забивался в легкие, дыхание останавливалось, и многие, уже не в силах бежать, падали на землю без памяти. В таковой кутерьме и тревоге Мартынова и прочих подмяли под себя на пол, которых бежавшие и спасавшие свою жизнь топтали ногами, по чем ни попало. На помощь бросились люди с улицы, стали вытаскивать бездыханных наружу, но нескольких мастеровых все же спасти не удалось – они скончались от угарного дыма. Подоспели и другие с ведрами и затушили огонь, спасши, тем самым, светлицу. Заготовленный же и разостланный на полу план фейерверка частично совсем сгорел, частично лишь обуглился, а времени до нового года оставалось всего три дня.
Спасшийся Мартынов заболел, наглотавшись дыма, состоявшего из серы, селитры и мышьяка, что имело для него и в дальнейшем плохие последствия. Пришлось Данилову одному, как говорится, незакопченному, исправлять испорченный план и изготавливать факела для фейерверка. К счастью, все удалось сделать вовремя, он расписал офицеров и людей, кому что жечь и что после чего зажигать, развел всех по местам, и стал ждать приказания. Наконец, поступил сигнал из Дворца, что пора зажигать фейерверк.
 Сначала следовало зажечь сделанный кругом всего фейерверка из шлагов белый (так называемый марсов) огонь, подобие белого оружейного огня. Данилов с помощью палительной свечки зажег этот огонь, однако не успел он отнять руки со свечой, как в тот же момент один шлаг оторвался от доски, к которой он был привязан, ударил его сильно в левую бровь и в висок, отчего Данилов упал на землю без памяти. Когда же пришел в себя, то висок его был уже в крови, а глаз моментально заплыл до такой степени, что оказался на одном уровне со лбом. Данилов, призвав лабораторного сержанта Глазунова, велел ему, чтоб он смотрел, дабы данная Даниловым диспозиция была исполнена, ибо он опухшим глазом смотреть не может. И все же, превозмогая боль, Данилов никуда не уходил, пока не закончился фейерверк. К счастью, рядом оказался полицейский доктор, который пришел на помощь и перевязал рану, смочив бинты в теплом вине. Целый месяц Данилов почти ничего этим глазом не видел, но был рад уже хотя бы тому, что удалось его сохранить.
Но напасти на том не закончились. В апреле месяце того же, 1757 года в лаборатории случилось очередное происшествие. По случаю войны с Пруссией в лабораторной кухне приготавливались разного рода снаряды. В одной длинной светлице, где ранее набивали ракеты к новогоднему фейерверку (она так и называлась – «набойня»), оставалось еще большое количество ракетного и прочего горючего материала. Выметая светлицу, остатки ракетного состава не вынесли вон, а засыпали от лености незаметно в подпол, и продолжали работать. Подполковник Демидов, следил за тем, как его подчиненные за отдельным столом делали зажигательные книпели (снаряды корабельной артиллерии, применявшиеся для разрушения такелажа и парусов и состоявшие из двух массивных чугунных деталей, соединенных железным стержнем), а сам Данилов наблюдал, как набивали гранатные и бомбовые трубки. В сенях же лежали, принесенные для переправки старые зажигательные каркасы. Наученные прошлым опытом, в самой светлице установили наполненные водой чаны, пол так же был обильно полит водой, дабы в случае малейшей искры, загоревшуюся вещь сразу бросить в воду. От-ветственным за пожарную безопасность в лаборатории (как бы сейчас сказали) командир полка полковник Бороздин назначил Данилова. Но на беду, полковник собрался однажды пешком на Выборгскую сторону, чтобы проверить некоторые пушки, и велел идти с ним Михайле Данилову. Однако, едва они подошли к Неве, чтобы на судах перебраться на Выборгскую сторону, как услышали сзади необычайную стрельбу и колокольный набат в лаборатории. Пришлось им немедленно возвращаться назад. В лаборатории начался страшный пожар, валил черный дым и беспрерывно продолжался грохот взрывающихся снарядов.
- Отчего бы такая была пальба? – встревожено спросил Бороздин.
- У нас более ничего нет, как старые в сенях каркасы счетом двадцать или тридцать, а в каждом каркасе по шестифунтовой наряженой гранате есть, то думаю, что от них такие выстрелы слышны, – ответил и сам озадаченный Данилов.
Однако при расследовании выяснилось, что пальба произошла не только от одних каркасов: в тех же сенях хранились также некоторые части от фейерверков итальянца Сарти, они-то, загоревшись, и стали причиной такого грохота и стрельбы.
Бороздин с Даниловым подошли поближе к месту пожара, нашли вышедших из светлицы людей, и стали выяснять причину, по которой этот самый пожар и приключился. Бомбардиры, которые снаряжали у Демидова книпели за отдельным столом, прикрепляя скорострельный фитиль, приколачивали сильными ударами, железным молотком по железному набойнику. От этого вспыхнули искры и зажгли фитиль у книпеля в руках держащего бомбардира, а поскольку на всех столах в светлице лежало множество скорострельного фитиля и пороховой мякоти, то в один миг, как вспышка молнии, охватило всю светлицу пламенем, отчего и смогли выскочить только ближние люди, хотя и они успели получить ожоги, пока огонь не перекинулся в подпол. А как скоро туда дошел огонь, то загорелись сметенные туда ранее фейерверочные остатки, которых, по всей видимости, там было немало, отчего подняло силой половые доски со столами и скамейками к потолку, смяло и перебило всех. Только трое из получивших травмы и ожоги, успели выскочить наружу, но тут же упали от изнеможения на землю и на глазах у собравшихся вокруг зевак и зрителей, вскоре скончались. Оставшиеся же внутри человек восемь, будучи смяты и завалены досками, сгорели вместе со светлицей. Естественно, в поисках виноватых в пожаре, следователи сразу же обратили взоры на Данилова, как ответственного за противопожарное состояние, но, на его счастье, выжившие, работавшие у Демидова, оправдали Данилова, сообщив, что его в тот момент не было, ибо он вышел вместе с полковником Бороздиным. Которому, получается, Данилов обязан своим спасением от пожара и возможной смерти. 
Впрочем, вскоре выяснилось, что в лаборатории той и не могло быть порядка, поскольку, помимо людей Данилова, там одновременно работали и люди, которые ему не подчинялись: итальянец Сарти, секретные офицеры – подполковник Демидов и капитан Бишев. Последний, желая получить какую-нибудь награду от Кронштадтского гарнизона, в коем он служил, постоянно производил разного рода операции, привлекая к работам множество людей, разных званий. Шум и гам стоял от этого, будто на какой-то площади.
Вскоре после этого случая Михайло Васильевич Данилов пошел на повышение: получил чин капитана и должность обер-фейерверкера.
Как-то пригласил его к себе домой сослуживец Худов. Стол был накрыт заранее, жена Худова обихаживала гостя, всякий раз улыбаясь. А потом возьми и спроси:
- А не желаете ли вы, Михайло Васильевич, жениться?
Данилов от неожиданности даже запнулся, переглянувшись с Худовым. Тот загадочно улыбался. Затем, все же, ответил:
- До сего времени о женитьбе я никогда не помышлял, а ныне никакого препятствия к сему не вижу для того, что чин мой обер-фейерверкера в поход не ходит.
Тогда хозяйка позвала в окно дожидавшуюся ее на лавке под окном старушку. Пока та шла, Данилов сообразил, почему его сегодня пригласил к себе Худов. Видимо, он не раз уже рассказывал жене о своем товарище-бобыле, и та решила его женить.
- Вот, Михайла Васильич, познакомься, – кивнула жена Худова на вошедшую старушку. – Торговка Ивановна. Есть у ней к тебе записка одна.
Ивановна слегка поклонилась, подошла к столу, за которым сидели оба офицера, и подала записку Данилову.
Данилов пробежал глазами по строчкам: ему предлагалась девица в невесты, вдова еще в молодых годах, у которой в разных уездах состоит мужского пола девятьсот душ и близ Петербурга небольшая мыза. 
- Стало быть, ты сватаешь меня, Худов?
- Скорее, не я, моя сердешная, – улыбаясь, Худов обнял за талию подошедшую к нему жену.
- Невеста твоя, голубушка Ивановна, понравилась мне и заочно, потому что она богата. Едино хотел бы узнать, стара ли она?
- Двадцать четвертый годок едва минул. Баба в самом соку.
Ударили по рукам и сваха Ивановна, довольная собой, занялась привычной работой. Для начала, она сообщила невесте причитавшиеся сведения о потенциальном женихе, а затем был назначен день свидания, смотрин, как то и полагалось по старинному обычаю, в церкви.
 Впрочем, у Данилова служба была всегда на первом месте. Вот и на сей раз он, позабыв о смотринах, велел слуге подавать коляску, чтобы ехать в лабораторию.
- Не забыли ль вы, барин, что дали слово смотреть вашу невесту?
Данилов посмотрел на памятливого слугу и поблагодарил его.
- Ты прав! Надобно ехать в церковь.
Церковь ему была хорошо знакома – там перед отъездом в поход всякий раз служил молебны вместе с женой полковник Бороздин. А сейчас, войдя внутрь церкви, Данилов увидел давнего знакомца – Петра Топильского, адъютанта Измайловского полка, который приходился родным племянником бывшему даниловскому командиру, капитану Воейкову. Именно Топильский и привез в церковь на смотрины невесту Данилова – Нечаеву. Михайло сразу понял, что это она, несмотря на то что рядом находилась еще одна дама – жена самого Топильского. Угадать было не трудно – женщина находилась в трауре по кончине своего второго мужа. Только траур был не глубокий, а шелковый.
В девятнадцатом веке, как, впрочем, и во все времена, самым строгим был траур вдовы. В течение года и одного дня женщина должна была носить исключительно черное платье, почти полностью покрытое крепом, и накидку из бомбазина, шерсти и шелка. В одежде не допускалось ничего блестящего. Из драгоценностей – только обручальное кольцо и специальные траурные украшения из гагата. На голову надевалась траурная шляпка с вдовьим чепцом и вуаль из крепа. Вдова должна была писать на специальной бумаге с черной каймой. На второй год черный шелк и можно было кружева черные носить, а на третий год, в парадных случаях, можно было надевать серебряную сетку на платье, а не золотую. Эту носили по окончании трех лет, а черное платье вдовы не снимали, в особенности пожилые. Первые два года вдовы не пудрились и не румянились; на третий год можно было немного подрумяниться, но белиться и пудриться дозволялось только по окончании траура. Также и душиться было нельзя, разве только употребляли одеколон. Общество как будто разрешает женщине вернуть себе полную красоту. Хотя стоит отметить, что покрой траурных платьев всегда соответствовал моде.
Стало быть, дама была в трауре уже второй год, оттого ей и позволительно было не только выходить в свет, но и заводить новые знакомства.
По прошествии обедни Данилов подошел к Топильскому поздороваться, как со знакомым человеком. Тут же к нему якобы невзначай подошла и вдова Нечаева. Весьма дружелюбно слегка склонив в приветствии друг перед другом головы, они даже обмолвились несколькими фразами. При этом, Данилов чувствовал себя как-то неловко, будто стыдился чего-то: да и то сказать – впервые он смотрел на женщину, как на своего товарища, с коим придется жить до скончания века. На том их первое свидание и закончилось, и все разъехались из церкви по домам.
Топильский ехал в карете со своей супругой и с невестой Данилова. Разумеется, разговор начался о впечатлениях от встречи.
- Ну, каков тебе, голубушка, жених? Как на глаза показался?
- Касательно норова и лица никаких пороков у него я не заметила, кроме как одной, видимой мною на смотре неопрятности в наряде.
- А что на глаза? – спросила теперь уже жена Топильского.
- Глазам моим господин Данилов не противен показался, – ответила Нечаева.
- Это главное. А наряд… Истинно, одет он был не по-жениховски, а по-лабораторному. Так это оттого, что ему после церкви сразу в лабораторию ехать надобно было. Пригласим-ка мы его к нам на обед, а, жена? И ты приходи, – обратился он к Нечаевой, – там и уговоримся.
- Я согласная, – не раздумывая, ответила та.
 Вечером к Данилову явилась торговка Ивановна. Хозяйка дома, Худова, усадила ее за стол, поскольку самовар еще не остыл, а Худов с Даниловым также еще сидели за столом.
Отпив чашку с куском сахару и баранкой, Ивановна спросила, поворотясь к Данилову:
- Что, показалась ли тебе невеста, кормилец, которую я тебе сватаю, и ты уже ее видел?
- Ивановна, голубка, ведь красавиц выбирают только в полюбовницы, а жена должна быть более добродетельна, нежели красавица.
- Ты имей в виду, кормилец, я порочную и грешную тебе бы не сватала. Ведь счастье мое зависит от собственных моих трудов и прилежности.
Ивановна будто бы обиделась, встала. Тут же вскочил с лавки и Данилов. Он, желая загладить свои неуместные слова, подошел к ней, обнял за шею обеими руками и, ежели она была бы не так стара, поцеловал бы ее. А так просто стал томно и притворно ее благодарить. Ивановна усмехнулась и лишь руками отмахнулась.
- То-то же, кормилец. Еще благодарить меня будешь.
Топильский с приглашением Данилова на обед тоже затягивать не стал. Михайло Васильевич, причесав получше волосы, надев свой самый лучший кафтан, подъехал к дому своего товарища в извозчичьей коляске (у Данилова, в отличие от Топильского, тогда еще не было своей кареты).
Говорили за обедом долго и о разном: о войне, о проклятом Фридрихе, о предателе Апраксине, о болезни императрицы, даже о фейерверках поговорили немного – Нечаеву с Топильской весьма интересовало, как это Михайлу Васильичу удается высекать разноцветный огонь. И как-то незаметно супруги Топильские оставили своих гостей наедине.
- Скажите, сударыня, симпатичен ли я вам? Готовы ли вы отдать мне руку и сердце?
- Не скрою, Михайло Васильич, пригляделась я к вам, и поняла, что готова предать себя в ваше распоряжение, – слегка раскрасневшись, то ли от выпитого вина, то ли от волнения, ответила Нечаева. – Однако же, торопиться я бы не стала. Струна в сердце моем должна зазвучать, а она пока молчит.
- Так, может, уговоримся так, – в волнении был и сам Данилов. – Отзывает меня в Ораниенбаум великий князь для жжения фейерверка и строения малой крепостицы. Я не стал о том заранее вам сообщать. А по прибытии моему и сговоримся о венчании?
- Я согласная, – после малого раздумья ответила Аграфена Нечаева.
На следующий день Данилов выехал из Петербурга в Ораниенбаум к великому князю. Любитель пожаров и фейерверков, Петр Федорович с удовольствием наблюдал за всеми огненными действами. А тут еще и повод для фейерверка какой был – в Ораниебауме, летней парадной резиденции великого князя, завершили постройку потешной крепостицы Петерштадт. Она представляла собой двенадцатиугольную звезду, окруженную земляным валом и рвом, заполненным водой. Через ров были перекинуты три подъемных моста. На пяти ее бастионах размещалось двенадцать чугунных пушек. На крепостной плац вели Почетные ворота, а на Арсенальном дворе размещались деревянные здания арсенала, гауптвахты, казарм для гарнизона и дом коменданта крепости, коим был сам Петр. Это была уже третья потешная крепость в Ораниенбауме, но самая крупная и красивая – ее соорудили по проекту архитектора Ринальди.
Вот в честь окончания строительства Петерштадта и должен быть зажжен фейерверк. Целую неделю Данилов ублажал великого князя с супругой.
А в это время в Петербурге приятель Данилова Топильский как-то неожиданно странно повел себя. Предложил Нечаевой другого жениха, правда, подобрал его точь-в-точь с такими же именем-отчеством – Михаил Васильевич. Фамилия только другая была – Приклонский. Да чин иной – герольдмействер при Герольдии. Но здесь уже свое благородство проявила Нечаева.
- Я слово дала Михайле Васильевичу.
Узнав о такой измене приятеля, Данилов на него обиделся, а свою невесту зауважал еще больше.
Он стал часто наведываться к ней уже в качестве официального жениха, стал засиживаться по вечерам. Она рассказывала ему о себе, о своих прежних мужьях.
Дед ее Алексей Андреевич Носов был обер-комиссаром и гофмаршалом еще при цесаревне Елизавете Петровне. Он скупил четыре немаленьких деревни и таким образом образовалась сравнительно большая усадьба в Зарайском уезде. Первым мужем ее был некто Кашинцов, а вторым – Нечаев, который приходился двоюродным братом графу Петру Ивановичу Шувалову. И от Нечаева у нее осталось два сына – одному уже стукнуло четыре года, а другому и вовсе меньше года было. Оба мальчика остались в ее имении с мамками и няньками.
- Неужто Петру Ивановичу кузен? – воскликнул Данилов.
- Ну да! А что это вас так возбудило?
- Так граф Петр Иванович – это мой фельдцейхмейстер, человек весьма славный!
- Ну так, стало быть, судьба нас с вами свела, Михайло Васильич, – улыбнулась Аграфена.
Впрочем, это же знакомство доставило будущим супругам и немалых неприятностей. Прознав, что Нечаева помолвлена с Даниловым, иные офицеры, близкие приятели графа Шувалова, отговаривали ее от такого замужества.
- Сударыня, попустите, не дайте разрушить карьеру господина Данилова.
- Да в чем же я могу ее разрушить?
- Вы уже дважды вдова. За вами тянется черный шлейф. Вы угрожаете ему несчастьем.
- Тот, кто на вас женится, не найдет после места и в дальних городах в Сибири, – втолковывал ей другой.
Нечаева, наслушавшись подобных разговоров, была вся в слезах. Едва успела припудриться перед приходом Данилова, но у того не прошло без внимания чуть припухшее лицо женщины.
- Что с вами, Аграфенушка?
Нечаева с выступившими на глазах слезами смотрела на Данилова, затем подошла к нему, уткнулась головой в его грудь и произнесла:
- Любы вы мне стали, Мишенька, счастье с вами я чаяла найти. Да только, вот, не всем людям это приятственно.
Данилов обнял Нечаеву за плечи, слегка отстранил от себя и заглянул в ее глаза.
- Неужто еще какой оговор моей персоны совершил?
- Да не вашей, а моей, Мишенька.
- Та-ак! Сей поворот уже интереснее. Давайте-ка сядем, Аграфенушка, и вы мне расскажете.
Она и рассказала все, что слышала о несчастьях и угрозах, которые могут выпасть на Данилова. Страхи их были понятны – они вызваны беспокойством за судьбу племянников графа Шувалова, нечаевских детей. Они боялись, как бы новое замужество не раздробило ее имение, и мальчики не остались бы ни с чем, ибо скончавшемуся отцу им оставить было нечего, ни единой души.
- Ну вот что, голубушка моя, вот что я вам скажу: граф – не архиерей, и спрашивать ему о женитьбе моей совсем лишнее дело будет. Свадьба наша состоится, как мы о том и сговорились. И дети ваши бесприданниками не останутся, в том я могу побожиться.
Камень с сердца Нечаевой свалился, она улыбнулась, прижалась к Данилову, и они в первый раз поцеловались.
Как и предполагал Данилов, никакого препятствия свадьбе со стороны графа Петра Ивановича Шувалова не последовало, и 11 сентября 1757 года состоялся сговор, на котором присутствовали с невестиной стороны ее крестный отец, камергер и кавалер Никита Андреянович Возжинский (бывший кучер Екатерины I и, ежели помните, читатель, случайный полюбовник тогда еще цесаревны Елизаветы Петровны) с женой и Топильский со своей женой, дочерью известного петровского кабинет-секретаря Макарова; а со стороны Данилова – ближайший приятель его Матвей Григорьевич Мартынов со своей супругой.
Буквально на следующий день после этого, уже на правах законного жениха Данилов попросил свою невесту, чтобы она переменила квартиру и переехала поближе к нему.
- Уж больно много работ у меня в лаборатории, за которыми мне должно смотреть безотходно, почему и свидания наши будут нам беспрепятственны, – объяснял он свою просьбу.
Нечаева не стала спорить, и в ближайшие же дни переехала на квартиру, которая находилась очень близко от жилья Данилова. А 26 сентября в церкви Сергия Чудотворца, что на Литейной улице, свершилось их венчание, на котором присутствовали лишь Матвей Мартынов с женой. На следующий день после бракосочетания Данилов пригласил к себе обедать многих генералов и офицеров, и теперь уже молодая чета вела себя, как настоящие хозяева, а не сидела церемонно за столом, как обыкновенно на свадьбах бывает.
Однако через какое-то время грянул гром, откуда его не ждали.
Молодые жили счастливо и весело девять месяцев. И тут о замужестве Нечаевой узнала графиня Шувалова. Мавра Егоровна постоянно жила во дворце и, как вы помните, входила в ближайший круг Елизаветы Петровны, жила в ближней от государыни комнате и потому считала, что может говорить обо всем, что хотела. Графиня была мала ростом и, на редкость, дурна собой. А ее любовь к поеданию пищи и вовсе превратили ее в некое подобие сказочного колобка. Возможно поэтому графиня Шувалова, согласно свидетельству ее современников «была зла, как диавол, и соответственно корыстна», добавляя при этом, что ничто не могло сравниться с ее уродством, «это ведьма огурец». Французский же посол Лопиталь следующим образом определяет в 1757 году ее негласные обязанности: «Находясь день и ночь при императрице, она доставляет ей мимолетные и тайные наслаждения»
Первым делом она коршуном налетела на своего супруга:
- Как посмел ты, душа моя, позволить подчиненному твоей команды жениться на нашей невестке без позволения?! Я о том доложу ее величеству.
И доложила, разумеется, в подобающем ей свете.
Государыня Нечаеву знала поскольку она воспитывалась у своего отца крестного камергера Возжинского; а родной дед ее Алексей Андреевич Носов был при государыне, когда еще она была цесаревной, обер-комиссаром и правил гофмаршальскую должность.
- Матушка-государыня, слыхала ль ты, что Носова внука, которая была за Нечаевым, вышла замуж? – начала разговор с Елизаветой Шувалова.
- Да и дай ей бог счастья. Она-то молода еще, – отмахнулась императрица.
- Вышла, да несчастлива, за мота, обер-фейерверкера Данилова. В таком случае жаль токмо детей ее бедных, кои остались от Нечаева.
- И в чем же ты видишь мотовство, Мавра Егоровна?
- Так ведь, деревни супружницы своей зачнет продавать, детишек по миру пустит.
- Да ведь еще они деревень не продают, так почему ж дети Нечаевы несчастливы? – обрубила Елизавета, давая понять Шуваловой, что ей этот разговор неприятен.
На счастье, у Аграфены Нечаевой, то бишь, теперь Даниловой, при дворе были знакомства по мужу – камер-юнкеры, они, слышавшие весь этот разговор графини с государыней, и передали его Аграфене. Отблагодарив камер-юнкеров, она решила пока ничего о том не сообщать мужу: коли императрица встала на ее сторону, то пока никакой опасности она не чувствовала.
Однако Мавра Шувалова не успокоилась и спустя некоторое время вновь подошла к императрице все с тем же разговором, правда, повернув его на другую сторону: она стала просить Елизавету забрать детей от Нечаевой, а деревни ее описать, или сделать запрещение, чтобы ни продать, ни заложить их нельзя было.
Но и императрица стояла на своем:
- Ведь они еще не продают деревень! Ты примечай за ними, когда станут они продавать деревни, тогда скажешь мне.
Графиня Шувалова поняла, что к императрице по этому вопросу обращаться уже было бесполезно: Елизавета не любила, когда ей многократно докучают одним и тем же. Так и до опалы недалеко. И Мавра Егоровна решила действовать через мужа. Тут уж она могла разгуляться по полной. Граф Петр Иванович некоторое время отмалчивался – речь ведь шла об одном из лучших его фейерверкеров. Но все-таки сдался. Потребовал от полковника Бороздина и других начальников Данилова замечать и изыскивать всякие недочеты в его работе и неисправности. А после каждого доклада, даже если виновен в недочетах был не Данилов, стал высказывать свое неудовольствие им публично, при всех:
- Смотри, Данилов, я ведь могу с тобой сделать то, чего и не чаешь!
А крутой нрав графа Шувалова был многим известен. Посему и угрозы, исходившие от него все воспринимали весьма серьезно. Данилов сначала никак не мог понять такую перемену в отношении к себе еще совсем недавно благоволившего ему графа. Жена, заметившая такое состояние мужа, поинтересовалась, в чем причина. Он рассказал ей о последних угрозах Шувалова. И тогда она поведала ему о наговорах на нее графини.   
- И чего она так взъелась на нас?
- Видать, обиделась на меня, что я прежде с ней не посоветовалась. Ты же помнишь, как Топильский уговаривал меня в твое отсутствие выйти замуж за другого. Я-чай, не просто так, а с подачи Мавры Егоровны.
- Но ты же знаешь, что я твоих мальчиков полюбил, как родных.
- Знаю, душа моя. И они к тебе привязались.
И все же Данилов надеялся, что дальше слов Шувалов не пойдет, памятуя о том, как прежде граф был с ним великодушен. Но на сей раз было не так – за спиной графа стояла графиня.
В мае месяце 1758 года при расписании офицеров по полкам, граф Шувалов приказал переименовать Данилова из обер-фейерверкеров в капитаны. С одной стороны, это вроде бы и повышение в чине, но, с другой, Данилов отстранялся от весьма важной работы и мог быть сослан подальше от столицы.
Пытаясь хоть как-то выкрутиться от нежданной опалы, Данилов обратился генерал-адъютанту, начальнику шуваловской канцелярии Михаилу Александровичу Яковлеву с просьбой посодействовать в переводе его в Москву. Яковлев пообещал замолвить за него словечко. Однако, если прежде Яковлев был в великой силе у графа Шувалова, то нынче в любимцах у Петра Ивановича оказался бывший канцелярский переписчик, подъяческий сын Макаров, которого граф пожаловал своим адъютантом. Потому и все попытки подсунуть Шувалову расписание по полкам с припиской Данилова в московскую команду не увенчались успехом, поскольку Макаров получил жесткое указание графа Шувалова по поводу Михайлы Данилова.
Граф Петр Иванович, благодаря своим братьям (начальнику Тайной канцелярии Александру Ивановичу и царицыному фавориту Ивану Ивановичу), естественно пребывал в большой силе и уверенности. Он мог себе позволить заниматься разными прожектами. При этом не все из них шли во благо казны (хотя и таких было немало), а большинство были для собственного его графского верхнего дохода, как-то: сало ворванье, мачтовый лес и прочее, которые были на откупе во всей Архангелогородской губернии, – все это умножало его доход до четырехсот тысяч рублей (кроме жалованья) в год. Но ему хотелось большего. А большее можно было получить, только участвуя в боевых действиях. Да, граф Шувалов командовал дивизией, но эта дивизия была в подчинении у командующего русской армией в походе против Пруссии. А ему хотелось самостоятельности. И он уговорил императрицу составить из разных полков корпус, численностью тридцать тысяч человек, назвал этот корпус Обсервационным и назначил себя главным шефом. По замыслу Шувалова корпус должен был состоять из одного гренадерского, пяти мушкетерских полков, а также полковой артиллерии. Предполагалось снабдить солдат новейшими ружьями и громадным количеством артиллерийских орудий разных типов, в основном, изобретения Шувалова и его людей. Вникая во все детали организации, граф создал и эскизы особой формы для своих «шуваловцев». Всерьез возомнив себя полководцем, Шувалов первоначально предполагал лично вести его в бой, однако позднее отказался от этой затеи и командовать корпусом поручил генерал-аншефу Брауну. Браун подчинялся исключительно Шувалову и вплоть до Кюстринской баталии не входил в соединение с главной армией генерал-аншефа Фермора, сменившего Апраксина. В результате, корпус оказался армией в армии.
В результате Михайло Данилов в июне 1758 года был командирован в Ригу. Получив ордер от полковника Макарова, Данилов прибыл к графу Шувалову попрощаться. А тот неожиданно приказал остаться в его доме отобедать. После обеда же граф продолжительное время ходил по комнате взад-вперед, в нем боролись два чувства: навлечь на голову Данилову крупные неприятности, ради прихотей собственной жены, или не портить карьеру талантливого фейерверкера, добившегося весьма многого на этом поприще. И вдруг он бросился к Данилову, обняв его за шею и долго так прижимал его к себе, периодически целуя его. Данилов, дрожа всем телом, не смел противиться и уже даже стал прощаться с жизнью, поскольку дышать становилось все труднее. Даже с беременной женой уже заочно попрощался, боясь, что более не увидится с ней. Наконец, Шувалов ослабил хватку, отнял руки от шеи Данилова и оттолкнул его от себя, сказав при этом:
- Кланяйся всем генералам в армии.
Наконец, чета Даниловых с детьми и прислугой выехали к месту назначения, по дороге заехав в Копорский уезд, в свою мызу, где и отдыхали неделю, после чего отправились в Ригу.
Однако, не доехав до Риги восьмидесяти верст, Аграфена родила девочку, которую назвали Прасковьей. А в Риге начались новые неприятности и проблемы.
Для начала долго не могли там отыскать себе квартиру, а маме с дочкой нужен был покой. Да и сам Данилов от треволнений занемог. Тем не менее, он стал разыскивать своих старых знакомых, оставшихся там после его первой командировки в этот город-крепость. И ему повезло – отыскался его прежний приятель капитан Иван Петрович Лавров (впоследствии дослужившийся до чина генерал-майора от артиллерии), он-то и уступил семейству Даниловых свою квартиру на время, пока им не подыскали другую. А там и Данилов отыскал врачей, дабы выяснить, что у него за болезнь.
Затем, явившись для доклада о своем прибытии к коменданту Риги полковнику Бурцеву, Данилов выяснил, что от графа Шувалова поступило повеление отправить его немедленно в армию в Пруссию.
- Ваше превосходительство, я сей момент серьезно болен и никак не могу так скоро ехать.
Бурцев строго посмотрел на Данилова.
- Завтра же явись на освидетельствование, дабы мне было что предъявить на тебя его высокопревосходительству графу Петру Ивановичу. 
- Слушаюсь, господин полковник!
Впрочем, Бурцев убедился, что Данилов не врет и не обманывает его: собравшийся консилиум полковых лекарей подтвердил диагноз. Да и штаб- и обер-офицеры, подтвердили довольно жалкий вид капитана Данилова. Доношение о состоянии Данилова ушло в Петербург. Но Шувалов был весьма недоволен таким вердиктом, считая болезнь Данилова притворной. Он тут же написал гневное письмо полковнику Бурцеву, потребовав учинить третье освидетельствование Данилова, одновременно он написал рижскому губернатору, князю Долгорукову, дабы сам губернатор лично, изыскав время, со штаб-офицерами наведался на квартиру Данилова и убедился в правдивости (или неправедности) данных в рапорте на его имя о болезни, составленных докторами и штаб-офицерами. Губернатор был немало удивлен такому повелению, которого раньше ни разу не получал, отнесся к нему со всей серьезностью. Впрочем, сам все же не пошел «в гости» к опальному капитану-артиллеристу, а направил туда своих адъютантов. Те, посетив Данилова, убедились в его жалком виде и непритворной болезни и с их слов Долгоруков составил на имя Шувалова рапорт, что Данилов «за слабостью к армии ехать не может».
Но Шувалов взбеленился не на шутку: что такое что он, всемогущий граф Шувалов не может справиться с практически безродным капитаном! Узнав, что в Ригу из армии ради отпуска приехал генерал-майор артиллерии Недельфер, который славился своей жаждой к деньгам (даже от рядовых пушкарей он стеснялся принимать мзду за облегчение их участи), Шувалов пообещал ему хорошо заплатить за то, чтобы Недельфер составил необходимый для отправки Данилова на фронт рапорт.
Недельфер пригласил к себе доктора, хорошенько его проинструктировал и потребовал, чтобы тот пошел вместе с ним на освидетельствование Данилова. Но неожиданно генерал встретил отпор.
- Быть мне у Данилова незачем, понеже больного я уже свидетельствовал и о болезни его рапорт подписал правильный, – ответил доктор.
Ошарашенный Недельфер долго приходил в себя, не понимая, как ему поступить в данной ситуации. Наконец, решил он все же навестить Данилова, но не один, а вместе с полковником Бурцевым. И решил схитрить.
- Прибыв в Ригу, узнал я невзначай, что ты здесь, и вот решил навестить лучшего фейерверкера столицы, – начал он издалека.
- Благодарствую за теплые слова, ваше превосходительство, – слабым голосом ответствовал Данилов. – Прошу прощения, что не могу принять вас в подобающем офицеру виде.
- Ничего, ничего, ты лежи! Я же вижу твою немочь. Лекарствия какие нужны? Ты скажи, я распоряжусь. Вот, господин полковник все устроит, – кивнул Недельфер в сторону Бурцева.
- Благодарствую, но наши лекари помогают мне справиться с болезнью. И я чувствую себя уже немного лучше.
- Не знаю, за что на тебя взъелся граф Петр Иваныч, но я тебе обещаю по твоей болезни самую легкую службу и ближнюю командировку. Да, вон, поезжай хотя бы в Мемель. Ты же знаешь, город совсем близкий от Риги.
- Ваше превосходительство, по выздоровлении моем, я не отрекусь всюду ехать, а теперь не могу – на ногах еле держусь.
Недельфер, поджав от злости губы, поднялся.
- Ну, прощай!
И, не поворачиваясь, покинул квартиру. Полковник Бурцев, как показалось и Данилову, и его жене, дружелюбно кивнув больному, последовал за ним. Однако Данилов боялся, как бы Недельфер в своем рапорте не написал, что болезнь его не столь сильна, чтобы Данилов не мог отправиться на войну. Но, в данном случае, помогла жена Аграфена, которая завела знакомство с женой генерала Недельфера Богомилой Даниловной. Она выведывала у своего мужа все слухи и разговоры, которые тот рассказывал ей о Данилове и все это не без удовольствия пересказывала Даниловой. Но не зря же говорят в народе – муж и жена – одна сатана! Разумеется, все это генеральша делала небескорыстно. И Аграфена правильно ее поняла, вручив той сто рублей в качестве приданного для ее племянницы (своих детей у Недельферов не было). Проведав о такой щедрости, не преминул внести свою лепту в семейный бюджет и сам генерал, пошутив однажды, будто он сделал для капитана великое одолжение, написав в своем рапорте на имя Шувалова: «… Я лично осматривал его и видел, что он здоровьем слаб и лицом худ».
Данилов попросил через его адъютанта, чтобы генерал вычеркнул из рапорта слова о худобе лица, но Недельфер и не подумал вычеркивать – ему эта фраза весьма была по нраву.
Неприятности семейства Даниловых на том не закончились: спустя два месяца после переезда в Ригу, скончалась их новорожденная дочь.
В августе месяце через Ригу промчался в столицу курьер из армии, от него и узнали о поражении под Кюстрином. Русской армией командовал тогда граф Фермор, жена которого жила в Риге. Графиня получила от своего мужа (а от нее узнали все) известие о несчастьях, постигших штаб-офицеров русской армии: граф Чернышев, генерал-поручик Иван Алексеевич Салтыков, Мантойфель, со многими штаб- и обер-офицерами, взяты были в плен; были убиты и некоторые знакомые Данилову артиллеристы: полковник Калистрат Мусин-Пушкин, подполковник Эленадлер, подполковник Аранд, майоры Игнатьев и Брем, и много еще других. Но для графа Шувалова гибель и плен многих его офицеров было ничто в сравнении с тем, что пруссаками были захвачены его секретные гаубицы, в дуло которых не смели заглядывать его подчиненные без особого на то личного разрешения графа. Зато теперь Фридрих, король прусский, приказал все эти гаубицы выставить на всеобщее обозрение на главной площади Берлина, и открыть у них секретные дула.
Но у Данилова не проходил страх от того, что, взбешенный своими неудачами на фронте, граф Шувалов не забудет и его самого, отчего капитан впал в ипохондрию. Несколько дней он ходил в большой задумчивости, пока не решился написать письмо своему старому приятелю Мартынову, от которого давно не получал никаких вестей. Обмакнув остро отточенное гусиное перо в чернильницу, Данилов начал писать:
«Государь мой! Вскоренившее во мне мнение о всегдашней ко мне вашей благосклонности побудило меня возобновить еще мою благодарность, коя от меня никогда не отходила. Признаюсь, что презрение ваше ко мне нынешнее не без основания есть, в рассуждении моих иногда поступков, в коих я спасение себе мнил; да неужто и того для вас еще мало наказания, что меня гонят, и еще больше, что безвинно? Неужто и ваш золотник мщения положится с прочими к перевесу на позорное погружение моих напастей, которых я ни сотой доли толикого зла от изнеможения моего понести не могу? Представьте себе человека, который сух и худ, непрестанно ходя взад и вперед по горнице, когда сможет, в задумчивости и мыслях, с готовыми глазами к пролитию слез, от воображения, якобы и горы высокие валятся на погубление его, часто иногда руки протягивает во упорность, на отвращение оных; и если оное вообразите, то найдете точно, что я-то оными забавами пользуюсь нередко. Вот мое состояние, в коем нахожусь. Как некогда обеднявший старик обличал своего благодетеля, Александра Великого, уподобляя его прежние к нему доброхотства горящей масляной лампаде, в которую он не желал для освещения его бедности наполнять масла, наконец, вдруг от презре-ния, не хотя влить уже и капли, гасил лампаду, совсем угасил прежние свои старику доброхотства, оставил его в темном и мрачном погружении: и я, ежели б знал вашу свободу, то сколько взял бы смелости вам напомянуть, что и вы, снабдевая иногда меня изобильно своими строками, не жалели чернил, ныне же и капля вам для меня дорога стала».
Пристыженный другом, Мартынов немедленно сел за ответ. Так их переписка возобновилась.
Немного оправившись от болезни и, понимая, что Шувалов не даст ему покоя и ни о какой дальнейшей карьере ему уже мечтать не приходится, как бы он не любил и не разбирался в артиллерийской науке, Данилов решился попроситься в отставку. Он направил одновременно два письма. Одно Ивану Федоровичу Глебову в Петербург:
 «Милосердный государь! Оказанные милости вашего высокопревосходительства были мне непосредственно фундаментом всего благополучия моего, коим я поныне счастье имею пользоваться. Сие самое причиной дерзновения моего, что я взял смелость с преданностью моею утруждать ваше превосходительство, милосердного государя. К немалому моему несчастию, слабость моего здоровья лишила меня надежды более продолжать службу, о чем не могу я вашему высокопревосходительству без слез донести. Ныне ж, находясь в такой крайности, не имея никакой надежды, кроме вашего высокопревосходительства, за основание почел прибегнуть к известной всем милости вашего высокопревосходительства: сотворите со мной милость, милосердный государь, чтоб предстательством вашего высокопревосходительства уволен я был от полевой и гарнизонной службы и непорочную мою жизнь на своем пропитании окончить мог».
Члена же военной коллегии Михайла Александровича Яковлева он просил, посодействовать ему в получении отставки, дабы освободить его от «когтей» графа Шувалова.  Глебов встретился с Яковлевым и оба решили помочь несчастному фейерверкеру. Генерал Глебов приказал экзекутору Бороздину, чтобы тот сказал Данилову, что ему следует прислать челобитную об отставке не через армейских генералов, у которых он тогда находился по списку в команде, но прямо в Петербург к нему, Глебову. Данилов, разумеется, так и сделал, прописав в своей челобитной всю свою службу, полученные при фейерверках ударах в голову и раны, а также упомянув тогдашнюю свою болезнь и слабость. По получении этой челобитной генерал Глебов направил генералу Недельферу повеление, отправить капитана Данилова с паспортом в Петербург для отставки.
Данилов начал собираться к отъезду из Риги к большому сожалению артиллерийских офицеров, коих тогда в Риге было немало, которые ежедневно захаживали к нему в квартиру для препровождения времени. Так, однажды пришли к нему офицеры и рассказали, что они были вместе с доктором и свидетельствовали офицера, сошедшего с ума, и что тот доктор притом сказал всем вслух, что сию болезнь, притворная ли она или в самом деле есть повреждение ума, медицина никак не может распознать. При этом один из офицеров, Никитин, улыбаясь, сказал Данилову:
- Посмотри, братец, что я сделаю и какую штуку из сего устрою, ты скоро услышишь.
Данилов догадался, что тот решил притвориться сумасшедшим, в чем вскоре и убедился. Через несколько дней посреди ночи, когда люди спят самым крепким сном, Никитин в одной рубахе, босой, а дело было зимой, без слуги пробежал по улице немалое расстояние, прибежал к поручику Василию Сабанееву на квартиру, разбудил и дрожащим, обезумевшим голосом прокричал:
- Слушай, Сабанеев, человек мой, Митька, прибежал ко мне сейчас с дороги, от жены моей, и сказал мне, будто Ольгу мою, жену, везут ко мне в гробу мертвую.
А все офицеры рижского гарнизона уже знали, что Никитин и в самом деле посылал слугу за женой, которая вскоре к нему в Ригу и приехала. Потому Сабанеев и поверил Никитину, да и тот так искренне об этом говорил, что Сабанеев оробел, смутился, не зная, как вести себя с ума сошедшим приятелем. Он начал сам молиться и крестить Никитина, а тот стоял, весь дрожа и чуть не плача. Наконец, Сабанеев послал своего слугу разбудить всех офицеров и призвать к себе на совет. Когда же все собрались и выслушали, что случилось, тут же порешили отвести больного домой, что и сделали, правда, не без труда, поскольку тот постоянно пытался вырваться из их объятий, криком призывая свою жену.
После такого представления, дабы всех в том уверить, что он не притворялся, Никитин сказался больным и не выходил из квартиры несколько дней. А поскольку Данилов, единственный из всей компании, был в курсе его притворной болезни и шутки, то весьма досадовал, что на то время, пока Никитин не выходил из своей квартиры, веселая компания умолкла: поручик был веселого нрава и умел шутить очень кстати, потому все офицеры все это время не отходили от него.
Еще будучи унтер-офицером в Риге, Никитин совершил некий проступок, за что был посажен в полковую канцелярию под караул. А канцелярия находилась в одном доме у местного мещанина и разделялась с горницей хозяина только сенями. И случилось так, что, пока Никитин был под караулом, у хозяина дома умерла престарелая жена. Женщину, как то и положено было по обряду, положили в гроб, который на ночь вынесли в сени. А морозы тогда были жестокие, и за ночь покойница просто окаменела. Никитин же, еще с вечера приметив старушку в гробу, решил в очередной раз пошутить. В полковой канцелярии отдыхали многие караульные унтер-офицеры, некоторые из них, возможно, как и он сам, были под караулом, а также писари и пушкари. Все они спокойно легли спать. Никитин же, встав с постели ранним утром, вышел в темноте на двор, вынул старуху из гроба, притащил ее в полковую канцелярию и, поставив стоймя возле печи, сам лег на свою постель спать. Пришло время пришло вставать, караульный унтер-офицер приказал истопнику вырубать огонь; истопник, найдя трут, кремень и огниво, начал высекать огонь. Когда же от кремня и огнива полетели первые искры, осветив комнату, многим показалось, что возле печи стоит что-то белое. Истопник, разумеется, раньше всех заметил это явление, и стал быстрее высекать искры, в результате чего ясно увидел, что возле печи стоит покойница-старушка. Можете себе представить, что с ним случилось в следующий миг? Он задрожал всем телом, бросил огниво и кремень на пол, и кинулся без памяти бежать из канцелярии. Однако от дрожи в теле и спешки он впотьмах зацепил старуху, окостенелую от мороза, труп с грохотом упал на пол. Все, лежавшие в постелях и наблюдавшие за этой картиной, вздрогнули и с дикими воплями бросились вон из канцелярии в одних рубахах и босиком. Никитин тоже не отставал от своих товарищей, также бегал и кричал, с той лишь разницей, что одновременно радовался и любовался своей шуткой. Крики разбудили хозяина дома. Сообразив, в чем дело, он поднял «убежавшую» покойницу-жену и снова положил ее в гроб.
Получив у Недельфера паспорта и простившись со всеми приятели в Риге, семейство Даниловых в середине января 1759 года отправилось в Петербург. Несмотря на середину зимы в то время была сильная оттепель и сопутствующая ей грязь, так что наши путешественники до самой своей мызы, которая отстояла от Петербурга в шестидесяти верстах, ехали на колесах. Узнав о приезде приятеля, к Данилову наведался экзекутор Бороздин, с которым они, прожив неделю, отправились в Петербург.
Данилов явился к генералу Глебову, тот в очередной раз отправил Данилова на медицинское освидетельствование. Медицинская комиссия в лице одного доктора, двух штаб-лекарей и одного просто лекаря тщательно обследовала капитана.
Нужно отметить, что в XVIII веке и среди медиков также существовала своя Табель о рангах. Так звание доктора считалось (и почиталось) наивысшим, а штаб-лекарями можно было стать лишь выслужив не менее шести лет в должности лекаря, да и то за какие-нибудь успехи на этом поприще. Штаб-лекарское звание дава¬ло право занимать ответственные административные должности.
Доктор Бехерах, большой приятель Данилова, и прежде его неоднократно лечивший, успокоил Данилова, заявив, что его болезнь не опасна для жизни – это не чахотка, а все произошло из-за нервного стресса. Каждый из докторов поставил свою подпись на аттестате о болезни Данилова, идентично рижскому доктору.
Но граф Шувалов не поверил и этому осмотру. Он решил самолично удостовериться в истинности болезни Данилова. Однако теперь свое слово сказал Михайла Александрович Яковлев:
- Негоже вашей светлости по одному офицеру свидетельствовать, ибо вам от того великое затруднение произойти может! Не дело и дожидаться, покуда соберутся десять человек для смотра, ибо будут порожние места в полках, а нужда обстоит ныне в офицерах великая. 
Слова эти возымели на Шувалова действие, и он отказался от очередного освидетельствования Данилова.
Наконец, Данилова представили в Военную коллегию на предмет отставки. По бюрократическим предписаниям того времени в представлениях графских в коллегию было два варианта написания представления: «на рассмотрение» и «в рассмотрение». Если офицера посылали в Коллегию «на рассмотрение», тогда Коллегия отставляла его в отставку без препятствия; а если в бумагах было написано «в рассмотрение», тогда Коллегия офицера назад служить возвращала или без награждения чина увольняла от службы. Именно с последним вариантом представления и был в Коллегию представлен к отставке Данилов. Удостоверившись в непритворной болезни Данилова, Коллегия отправила его в отставку в том же чине капитана, даже несмотря на заступничество присутствовавшего на Коллегии генерала Глебова, доказывавшего, что Данилов заслужил указанный срок в одном чине и при отставке надлежит без всякого сомнения наградить его чином майора. Но в этом Глебов получил отказ: видимо, члены Коллегии не решились нарушить графское предначертание «в рассмотрение». 
Получив указ об отставке, Данилов с женой и пасынками в мае 1759 года выехал из Петербурга в Москву. Чуть позже сестра Данилова с мужем Самойловым и детьми выезжали из Москвы в Симбирск, куда зять даниловский был назначен на должность валдмейстера, надзирателя за лесами. Данилов с женой согласились проводить их до Ростова, откуда затем вернулись в Москву.
В августе того же года семейство Даниловых отправилось в свою деревню в Зарайском уезде, где перезнакомились с тамошними соседями. Свежий воздух, природа, здоровое питание и, главное, покой – все это благотворно сказалось на состоянии здоровья Михайлы Данилова. Он стал поправляться.
В 1761 году они решили переехать в другую деревню – под Кромами, что всего в четырехстах пятидесяти верстах от Москвы. Но по дороге туда случилось несчастье – полуторагодовалый сын Данилова Дмитрий заболел жесточайшим расстройством желудка и вскоре скончался. Но не успели отец с матерью оплакать потерю младшенького, как младший сын Аграфены от Нечаева, пятилетний даниловский пасынок Алексей заболел оспой и тоже умер.
 Одна только радость и осталась – старший пасынок Николай, которому при женитьбе Данилова было всего три года. Данилов почитал его, как родного сына. Да и мальчишка привязался к нему даже сильнее, чем к родной матери.
 Отчим стал его учить грамоте. Да не так, как того в свое время учил пономарь Филипп Брудастый, который только мучил своих учеников прилежным сидением. Пока Коленька был маленьким он гулял, сколько хотел, и только когда мальчик сам хотел приняться за учебу, Данилов начинал с ним заниматься. Когда же мальчику исполнилось десять лет, Данилов обучил его арифметике, рисованию (к этому предмету Николай имел самое большое влечение и талант), затем отдали его в пансион и университет, где он изучал французский язык, математику и прочие науки. Учился юноша прилежно и старательно, учителя были им весьма довольны. Он очень хорошо играл на скрипке, был довольно тихим и молчаливым подростком, в пятнадцатилетнем возрасте уже стал сержантом артиллерии.
В 1761 году возвратились Даниловы из украинской деревни в Москву, а по исходе этого года скончалась государыня Елизавета Петровна. По кончине ее принял престол правления Петр Третий, но правил недолго. В результате очередного государственного переворота в 1762 году на престол взошла государыня Екатерина Алексеевна и, в сентябре месяце, прибыв в Москву, короновалась.
В том же году Данилов подал в Военную коллегию челобитную, что при отставке не был награжден чином. В Коллегии тогда был вице-президентом граф Захар Григорьевич Чернышев. И 3 июня 1765 года Коллегия удовлетворила его просьбу – Данилов получил чин артиллерии майора.

11.
Шлиссельбургская крепость (Орешек, Нотебург) практически с момента возвращения в российские владения в 1702 году была тюрьмой. Построенная на небольшом островке посреди Невы в том месте, где река вытекает из Ладожского озера, с мощными приземистыми островерхими башнями соединенными между собой массивными стенами, тянувшимися прямо по кромке берега вдоль незамерзающей зимой реки, да еще с земляными бастионами вокруг башен, как нельзя лучше подходила для места заключения. Во время Северной войны со шведами в крепости была построена огромная двухэтажная казарма, предназначенная для пятитысячного гарнизона. Она располагалась вдоль северной стены крепостии отделялась от крепостного двора заполненным водой каналом. Однако гарнизон крепости всегда был небольшим, а некоторые помещения казармы использовались в качестве тюремных казематов. Правда, зимой, когда Ладога и Нева замерзали и изоляция острова-крепости прекращалась, но и тогда проникнуть в крепость было непросто.
Первой высокородной узницей Шлиссеьбургской крепости в 1718–1719 годах стала сестра Петра I Мария, обвиненная в заговоре против царя. А второй стала первая жена царя Петра Евдокия Лопухина, которую после смерти супруга перевела в крепость из суздальского монастыря императрица-портомойка (по выражению императрицы Анны Ивановны) Екатерина I. Сама же Анна Ивановна, заняв престол, отправила в Шлиссельбургскую крепость двух своих наиболее ярых противников, члено Верховного тайного совета князей Василия Долгорукова и Дмитрия Голицына. Испытали прочность тюремных стен Шлиссельбурга и другие узники, включая декабристов и анархистов, в частности, Михаила Бакунина, а также цареубийца Каляев, Вера Фигнер и Александр Ульянов, старший брат Ленина, после чего Володя решил идти «не таким путем».
И вот, в ночь на 31 марта 1756 года в один из казематов крепости ввели нового арестанта под именем «Григорий» – бывшего императора Ивана Антоновича.
Внутри, на обширном дворе, стояло несколько зданий, одно из которых, одноэтажное, отдельно стоящее, и было использовано для содержания секретного узника. Усилиями графа Александра Ивановича Шувалова, начальника Тайной канцелярии, в крепости была создана внутренняя тюрьма. Штат охранников казармы Ивана Антоновича (25 солдат, а также унтер-офицеры) не подчинялся коменданту крепости, а получал все распоряжения непосредственно от Шувалова. Охране запрещалось покидать крепость и выезжать с острова в город, а также вести переписку, чтобы предотвратить возможные преступные контакты с посторонними. В этом смысле охранники мало отличались от своего арестанта, и с годами у них развивались «меленколия» и стрессы.
И даже коменданту крепости Ивану Бередникову не раскрыли подлинное имя узника. А спустя два месяца начальник Тайной канцелярии граф Шувалов по поручению императрицы Елизаветы прислал коменданту Берденикова подробную инструкцию по содержанию арестанта:
«1. В сенях у казармы ставить двух часовых с штыками и заряженными ружьями. Приказано арестанта не выпускать и смотреть, чтобы арестант из окна не мог выскочить.
2. В ту казарму никому не входить, чтоб арестанта никто не мог видеть.
3. Смотреть, чтоб арестант над собой зла не учинил, а потому не давать нож и прочее.
4. Писем писать арестанту не давать, чернил, пера, бумаги и всего чем можно способ сыскать писать, отнюдь бы при нем не было.
5. В котором месте арестант содержится и далеко ль от Петербурга и от Москвы арестанту не сказывать, чтоб он не знал.
6. Команде, кто допущен до арестанта, отнюдь никому не сказывать, каков арестант: стар или молод, русский или иностранец.
7. Для удовольствия известной персоны пищею всякие припасы покупать и пива, и медов варить по желанию ее, чтоб ни в чем нужды не было. Денег держать 365 руб. на год, т.е. по рублю в день.
8. Когда соизволение наше будет арестанта в какое другое место перевесть, тогда прислан будет генерал-адъютант князь Голицын, или генерал-адъютант барон фон Урген с именным указом за подписанием собственной нашей рукой. А кроме оных, даже если он с Именным указом и приехал не верить
9. Если же случится в крепости опасный пожар, то арестанта накрыв епанчею, увести в укромное место.
10. Ежели паче чаяния случится, чтоб кто пришел с командою или один и захотел арестанта у вас взяти, то оного ником не отдавать и почитать все то за подлог, или неприятельскую руку. Буде же так оная сильна будет рука, что опастись ее можно, то арестанта умертвить, а живого никому его в руки не отдавать».
В сей инструкции, как видно, арестант «Григорий» никак не назван, и она носила как бы общий характер. Однако вскоре Шувалов несколько раз присылал Бередникову ордера с запрещением пропускать в крепость (не в каземат, где содержался «Григорий», а вообще на территорию крепости) без его личного разрешения кого бы то ни было, вплоть до генерала или даже фельдмаршала.
Ивану были запрещены не только прогулки на свежем воздухе, его не выпускали даже в коридор.
А спустя полгода, 5 октября Шувалов прислал охранявшему арестанта Григория капитану Шубникову новую инструкцию, уже конкретно касающуюся Ивана Антоновича, где указывал, что в камере арестанта постоянно должен был находиться дежурный офицер или сержант. Никто, кроме этих нескольких человек, не должен был видеть узника. При входе в камеру солдата или служителя для уборки, арестанту следовало прятаться за ширмой. В сенях у казармы ставить двух часовых с примкнутыми штыками и с заряженными ружьями, которым приказать арестанта из казармы не выпускать, и в казармы, кроме его самого, капитана Семёновского полка Шубникова и прапорщика Власьева в казармы не впускать. Кроме того, и на галерее также поставить двух часовых с примкнутыми штыками и заряженными ружьями. О его состоянии, поведении, а также о том, что он сам о себе говорить будет, раз в месяц надлежало докладывать лично Шувалову. Охранники предупреждались, что если они получат специальный указ о вывозе арестанта из крепости, подписанный императрицей, то его должен представить только сам начальник Тайной канцелярии генерал, граф и кавалер Александр Иванович Шувалов, и никто другой. Более того, и сами охранники лишались личной свободы: они не могли покидать крепость, к ним никто не допускался, в письмах они не смели сообщать, где находятся, а если им будут писать из дому, то письма им будут передаваться от Шувалова через коменданта крепости Бередникова. А в случае болезни как самого заключенного, так и кого-либо из охранников вызывать в крепость лекаря можно было лишь с разрешения самого Шувалова. И столоваться они должны были вместе с арестантом – за одним столом.
С 1757 года приглядывать за Иваном Антоновичем был поставлен капитан Преображенского полка Иван Овцын.
Положение юноши в Шлиссельбурге оказалось ужасным. И если вспоминать годы его заключения в Холмогорах – то это небо и земля. Там он, хотя бы мог открывать окно и дышать свежим воздухом, мог наблюдать за тем, что происходит во дворе. Здесь же и без того небольшие окна его каземата были закрыты и замазаны краской так, что дневной свет не проникал сквозь них, свечи горели непрестанно, с наружной стороны темницы находился караул. А для дезинфекции жгли в камере можжевеловые ветки. Не имея при себе часов, арестант не знал время дня и ночи. Камера, правда, была довольно просторной, с печью и зарешеченным окном. Единственное в чем не нуждался царственный узник – это в питании: в обед и ужин по пяти блюд, да в день по бутылке вина, по шести бутылок пива и «квасу потребное число».
Одиночество сделало его задумчивым, мысли его не всегда были в порядке. Не однократно капитан Овцын, начальник тайной тюрьмы, сообщал Шувалову, что пытался пресекать попытки арестанта писать на отломанных от стены кусках известки. А еще в своих донесениях он писал, что государственного узника избивали палками и сажали на цепь за малейшее ослушание.
Общаться с арестантом имели право только два офицера: прапорщик Ингерманландского полка Власьев и сержант Лука Чекин. Они фактически жили с арестантом в одном помещении, вместе с ним обедали за одним столом. Инструкции не запрещали охранникам разговаривать с Григорием, но им нельзя было открывать ему, «в котором месте арестант содержится и далеко ль от Петербурга или от Москвы… чтоб он не знал». Из донесений капитана Овцына, видно, что Власьев и Чекин были люди невежественные, грубые, даже немилосердные в отношении к узнику. Мало того что Ивана Антоновича не выпускали на прогулки, ему и в тюрьме были созданы тяжелейшие условия жизни, которые вредили его здоровью, как физическому, так и умственному.
Однажды у Ивана начался сильный кашель – в плевательницах и даже на подушках охранники наблюдали следы крови. И без того бледный, Иван еще более побледнел. Испуганный Овцын тут же сообщил о болезни Шувалову с просьбой прислать лекаря. Но вместо лекаря или хотя бы лекарств, начальник Тайной полиции прислал узнику шалфей и сахар-леденец.
Впрочем, и охранникам государственного узника приходилось не слаще. Так, предшественник Овцына капитан Шубников болел почти непрерывно, пока, наконец, его не отправили на поправку здоровья в родную деревню. Да и сам Овцын почти в каждом рапорте жаловался Шувалову на свои тяжкие болезни. К нему даже неоднократно приезжал лекарь из Петербурга. В виде особой милости Шувалов дозволил Овцыну выходить из крепости в баню, однако и тут ограничил – это можно было делать только ночью.
Тем не менее, молодой, здоровый организм Ивана преодолел хворь. Возможно, помог шуваловский сахар-леденец.
Видимо, совесть все-таки мучила Елизавету Петровну. Покоя ей не давал свергнутый ею с престола Иванушка. Перевороту исполнилось уже пятнадцать лет. И вот, в том же, 1756 году, она задействовала братьев Шуваловых в устройстве ей тайной встречи с Иваном Антоновичем. Фаворит Иван Иванович посетил кузена, начальника Тайной полиции Александра Ивановича и попросил, чтобы тот доставил узника в дом Петра Ивановича Шувалова, где императрица могла бы тайно встретиться узником.
Елизавета и раньше себя нередко баловала, переодеваясь в мужское платье, иногда даже просто так, вне маскарада. А теперь так это было и вовсе необходимо – нельзя было, чтобы узник признал ее женщиной. Роскошные волосы она убрала под парик, а на голову надела модную в тот период треуголку. И в такой виде в сопровождении Ивана Шувалова вошла в горницу без окон, которую для данной встречи представил в своем особняке Пётр Шувалов. Горницу освещало несколько канделябров со свечами, расставленными по разные стороны. При этом все трое братьев Шуваловых находились в необычайно напряжении – мало ли что могло произойти. Юноша ведь всю свою короткую жизнь пребывал в тюремных застенках, хорошим манерам не обучен. Да и сама Елизавета пребывала в волнении.
Для начала ей через Александра Шувалова предоставили информацию от коменданта крепости Бередникова: как себя ведет арестант Григорий, здоров ли, чем его кормят, чего он требует и т.п.
Лишенный всякого воспитания, Иван вырос нервным, легковозбудимым человеком, быстро переходившим на крик и страшную ругань, особенно когда ему не верили или оспаривали его мнение. Его охранники, Власьев и Чекин докладывали:
– Он весьма сердитого, горячего и свирепого нрава был и никакого противоречия не сносил.
К тому же узник страшно заикался, и, как указывали те же охранники, «косноязычество, которое, однако, так чрезвычайно действительно было, что не токмо произношение слов с крайнею трудностию и столь невразумительно производил, что посторонним почти вовсе, а нам, яко безотлучно при нем находившимся, весьма трудно слов его понять можно было, но еще для сего крайно невразумительного слов производства подбородок свой рукою поддерживать и кверху привздымать, потому принужденным находили, что без того и произносимых слов хоть мало понятными произвесть был не в состоянии». А говорить он любил – это единственное, что ему не препятствовалось в камере.
Характерна и его типичная для одиночных арестантов манера быстро бегать по камере и, углубившись в свои мысли, что-то непрерывно бормотать себе под нос. При этом, расшагивая по камере, Иван часто безо всякой причины вдруг начинал смеяться. Возможно, каким-то своим мыслям.
Капитан Овцын добавил красок к портрету.
– В последнее время арестант стал вельми раздражительным, беспокойным. Каждый час по десяти раз говорит, что его портят шептаньем, дутьем, пусканием изо рта огня и дыму, и прочим подобным. Однажды схватил меня за руку, разорвал тулуп, угрожал мне и ежели б я не вышел из казармы, он бы меня убил. Я не однажды уверял арестанта, что никаким шептаньем и дутьем испортить никого нельзя. А он в ответ цитировал на память разные священные книги (Деяния апостолов, Евангелие, Четьи-Минеи) и при этом указывал, в котором месте и в житии которого святого написан цитируемый текст.
– Стало быть, кто-то обучил арестанта грамоте? – сделал заключение Александр Шувалов. – Надобно в Холмогоры следователя направить.
– А после всего, ваше сиятельство, – продолжал Овцын, – побаиваться я его стал. Так он, негодник, при виде меня стал непрерывно строить гримасы, кривляться, косить глазами, так что от страху за столом усидеть невозможно.
– Сам виноват! Негоже было ему показывать, что ты его боищься!
Перед Елизаветой предстал худой молодой человек с тонкой белой кожей. На нем были суконные казакины, такие же суконные штаны и шлафрок, шелковые чулки и туфли. Стоявшая в углу кровать аккуратно накрыта серым суконным же покрывалом, сверху лежали подушки, крытые тиковыми наволочками. Их, вероятно, поражало разительное противоречие между абстрактным представлением об экс-императоре Всероссийском Иоанне III Антоновиче, которое они имели в своем сознании, и тем человеком, которого они видели в убогой камере одетым в какое-то рубище простолюдина. При этом визитеры замечали, что он был, хотя и бедно одет, но чистоплотен, аккуратен, заботился о чистоте своей постели и белья и требовал от охраны замены обветшавших и худых вещей.
– Здравствуй, Григорий! – после минутной паузы произнесла Елизавета.
– Ты кто? – подслеповато прищурившись, Иван рассматривал неожиданного визитера.
– Не имеет значения! Я желаю выяснить, есть ли у тебя каковые просьбы, жалобы?
– Почему мне не дают зеркало?
Елизавета повернула голову к Шувалову, тот понимающе кивнул.
– И еще! Т-требую, чтобы меня вып-пускали во двор хотя бы на нек-кое время. В моих к-комнатах слишком т-тесно и душно.
Елизавета обратила внимание, что Иван заикается так же, как и его отец, Антон Ульрих.
– Не много ли требуешь, Григорий?
– Я н-не Григорий! И ты это знаешь!
Шувалов вздрогнул. Неужели Иван догадался, кто стоит перед ним? Как бы не случилось непредвиденного. Он подошел вплотную к Елизавете, положив руку на эфес шпаги, готовый тут же броситься на арестанта.
Между тем, Елизавета спокойно продолжала допрос.
– А кто же ты?
– Я принц з-земли русской! И не я, а вы все должны мне п-по-повиноваться!
Елизавета была поражена той величавостью позы, которую при этих словах принял Иван.
– Кто тебе сказал об этом? – продолжала допытываться Елизавета.
Но в это время Шувалов еле слышно шепнул ей на ухо:
– Пора заканчивать!
– Я з-знаю это! Мне м-матушка говорила.
Елизавета ничего не смогла или не захотела на это возразить. Еще пару минут она стояла, вглядываясь в лицо, фигуру своего предшественника на престоле, будто стараясь запомнить навсегда его черты. Затем молча повернулась и под прикрытием своего фаворита, покинула горницу.
Дождавшийся за дверью Александр Шувалов тут же кивком головы отдал команду Овцыну вернуть арестанта в Шлиссельбург. Охрана, в лице прапорщика Власьева и сержанта Чекина, мгновенно вбежала в горницу.
Елизавета была сосредоточена и довольно зла. То ли оттого, что повидала Иванушку, то ли оттого, что, по всей вероятности, раскусил ее и намеренно попытался унизить словами о повиновении.
Очутившись в огромной светлой зале шуваловского дворца, она села в кресло, и ее тут же окружили все три брата. Она какое-то время еще сидела в задумчивости.
– Александр Иваныч! Прикажи Овцыну выдать Григорию зеркало! И отправьте с ним сколько потребно платья и белья.
– Слушаюсь, матушка! – склонил голову начальник Тайной полиции.
– На что, бишь, еще арестант жаловался, Ваня? – повернулась к фавориту императрица.
– На духоту в камере, матушка.
– Ах, да! Что ты на сие скажешь, Александр Иваныч?
– Я, было, приказал обкуривать камеру можжевеловыми ягодами, однако Бередников сообщил, что в Шлюссельбурге их достать нельзя.
– И что же?
– Бередников предложил курительные порошки. Заверил, что теперь обкуривать комнату будут чаще.
– Дозволишь ли матушка спросить? – Иван Шувалов посмотрел на Елизавету, та утвердительно кивнула. – А можно ли как-то решить вопрос с прогулками арестанта?
– Сие бы нежелательно! Будет вероятность похитить арестанта, – возразил Александр Шувалов. – Я уже докладывал вашему величеству, у Брауншвейгов еще осталось немало сторонников. И наш караул вряд ли прикроет Григория от похитителей.
– Так и быть по сему! – окончила дискуссию Елизавета.
Когда императрица с фаворитом уехала, Александр Шувалов вызвал к себе Овцына.
– Выясни, что арестант знает о себе.
Овцын спустя пару дней доложил Шувалову о своем разговоре с арестантом. Тот рассказал, что он «человек великий и один подлый офицер то от него отнял и имя переменил; потом назвал себя принцем».
В глубине сознания Ивана сохранилась память о раннем детстве и страшной, похожей на сон, истории его похищения у родителей в 1744 году и переименования. Иван говорил о капитане Миллере, который отнял четырехлетнего мальчика. И ребенок запомнил это, правда, в памяти не осталось имя этого капитана.
– Я приказал заключенному впредь такого вздора не думать и не врать, но тот начал кричать, бегать по камере, повторяя, что он принц.
– Ты о себе такой пустоты не думай! И впредь того не врал бы.
Иван вдруг сильно осерчал и закричал на Овцына:
– Как смеешь ты так говорить и запрещать мне, великому человеку!
– Ты этой пустоты не думай, и не ври! – повторил Овцын. – Я приказываю тебе повелением ее величества…
– Я и повелителя не слушаю! – и тут же еще громче добавил: – Я принц! Принц!
– И с такой злобою на лице, пошел на меня, – продолжал Овцын, – и так напугал меня, что я выскочил из казармы вон. А еще доложу я вам, высокосиятельнейший граф, что подозреваю я, что оба караульных офицера, Власьев да Чекин, непосредственно стерегущие арестанта, нарочно дразнят его, чтобы как-то позабавиться. Я много примечал: когда один из них кто идет в ту казарму, где арестант, всегда промеж собой шепчутся.
Догадки Овцына про проделки караульных офицеров были вполне состоятельны. Офицеры охраны, люди невежественные и грубые, со зла и от скуки дразнили Иванушку, словно пса, били его и сажали «за непослушание» на цепь.
Однажды, сидя в галерее и дописывая очередной рапорт начальнику тайной полиции, Овцын услышал в казарме крик. Вздрогнув и перекрестившись, он тут же бросился туда. Когда вошел и увидел представшую перед глазами картину, дрожь пронизала все тело капитана. Арестант и прапорщик Власьев стояли друг против друга, и каждый в руках держал стул.
– Господа, что вы делаете! – закричал Овцын, становясь между ними боком.
– Я уб-бью его д-до с-с-смерти! – кричал арестант, едва ли не брызгая слюной. Лицо его в этот момент дрожало от злости.
– Что тому причиной! – Овцын, пока еще ничего не понимая, что вызвало такоц гнев арестанта, переводил взгляд с одного на другого.
– Прапорщик глядит на меня непорядочно! Я ему в том стал запрещать. Уймите его, а ежели не уймете, то я стану бить его.
– Я ему сей час зубы выбью, господин капитан, – со своей стороны закричал Власьев.
– Остановись, Власьев! – поднял на него руку Овцын и ухватился за его стул. – Успокойся!.. И вы успокойтесь, арестант!
– Знамо, и ты, капитан, такой же еретик!
– Напрасно ты сердишься. Только бога гневишь и много себе хуже делаешь.
– Ежели б я жил с монахами в монастыре, то б и не сердился. Там еретиков нет!
  Успокоить прапорщика было проще – все-таки приказ командира. Власьев поставил на место стул и вышел из помещения. Но Иван успокоился далеко не сразу.
– Смеет ли он н-на меня к-к-кричать? – продожал на повышенных тонах Иван. – Ему за то надлежит голову отсечь! Он, и все вы знаете, какой я человек.
– Кто вы, мы не знаем, и вы о том нам не говорите.
Но Иван никак не мог успокоиться, и продолжал кричать:
– Я з-здешней империи принц и г-государь ваш!
Но душная камера, отсутствие дневного света, постоянные издевательства охранников и невозможность общаться с внешним миром делали свое коварное дело: здоровье Ивана Антоновича снова стало ухудшаться; появились легкие признаки умопомешательства.
Власьев же и Чекин были повышены в чине: первый стал подпоручиком, второй – прапорщиком.
12 июня 1759 года Овцын отправил очережной рапорт Шувалову: «Арестант здоров, а в поступках так же, как и прежде всепокорнейшими репортами доносил. Высокосиятельнейший граф, милостивый государь, истинно возможности нет, и я не могу понять: в истину ль он в уме помешался или притворничает. Сего месяца 10-го числа осердился, что не дал ему ножниц: схватив меня за рукав, кричал, что, когда он говорит о порче, чтоб смотреть на лицо его прилежно, и будто я с ним говорю грубо; а подпоручику, крича, говорил: «Смеешь ли ты, свинья, со мною говорить?» Садится на окно: я опасен, чтоб, разбив стекло, не бросился вон, а когда говорю, чтоб не садился, не слушает и многие беспокойства делает…
А ныне, во время обеда, за столом всегда кривляет рот, головой и ложкою на меня, также и на прочих взмахивает и многие другие проказы делает, так что во весь стол усидеть невозможно».
Овцын вскоре, как и его предшественник Шубников, стал жаловаться Александру Шувалову на свое нездоровье и просил смены, на что получал от Шувалова постоянные отказы. Впрочем, в качестве компенсации получил от императрицы несколько тысяч рублей. Досаждал Шубникову даже не столько сам арестант, которому, по доброте душевной, капитан пытался облегчить в меру своих возможностей, сколько два его мучителя – Власьев и Чекин.
Мучения Ивана и издевательства над ним продолжались, вновь доводя его до бешенства.
Овцын вошел в камеру к арестанту. Иван обрадовался и попросил налить ему кипяток для чая. Овцын, ожидающий любой неожиданности от него, слегка промахнулся мимо алюминиевой кружки и пролил кипяток едва ли не на ноги Ивану. Тот закричал:
– Т-ты наро-очно х-хотел облить меня, п-принца, п-пёс!
Тут уже не выдержал и Овцын, крикнул в ответ:
– Хватит пустоту гнать! Мы не знаем, кто вы! И, если вы врать не перестанете и с офицерами драться, то все платья у вас отберут и пища не такая будет.
– Кто так велел сказать?
– Тот, кто всем нам командир!
– То в-всё в-вранье! Я ник-кого не с-с-слушаю. Разве ч-что сама им-императрица мне п-прикаж-жет.
– Мы командира имеем по воле ее величества, потому должны быть ему послушны.
– Я сам п-полковник г-гвардии и б-боле ник-кого с-слушать н-не желаю, – Иван подошел к своей кровати и сел поверх одеяла.
Присутствовавший в камере прапорщик Чекин в ответ лишь хмыкнул. Иван поднял на него глаза и вдруг случайно, но очень громко кашлянул. Чекин от неожиданности вздрогнул и крикнул:
– Прекрати так кашлять!
Иван тут же вскочил и схватился за стул, замахнувшись им на офицера. Чекин отпрянул, но успел ухватить стоявшую у стены скамейку. Овцын мгновенно встал между ними.
– Напрасно ты ему кашлять запрещаешь, Чекин.
– Добро! Но ежели впредь он станет кричать иль какие шалости делать, я боле не буду его унимать.
Овцын попытался вырвать у Ивана стул, но тот в ответ ударил капитана по руке, затем по голове.
– Не с-сметь п-прикасаться к-к имп-перат-тору!
Чекин бросился на помощь капитану. Вдвоем они отобрали стул, повалили его на пол и прижали к стене. Иван только выл и пытался вырваться. Наконец, ему удалось освободить одну руку, которую он тут же с силой опустил на голову Чекину. Однако офицеры все же справились с юношей. Они долго его держали таким образом, пока он не успокоился и не присмирел.
Ночью, когда Иван лег в постель, он укутался в одеяло так, что ни головы, ни лица его не видно было, но при этом постоянно ворочался и всю ночь вздрагивал, приподнимаясь. Овцын с Чекиным всю ночь не то, что сами прилечь не могли, но даже сидеть в камере боялись: как бы арестант на них не бросился ночью, или, наоборот, что-нибудь с собой не сделал. Так продолжалось не одну ночь. Даже сменявшие друг друга Чекин с Власьевым выбивались из сил от бессонных ночей.
– Да заберите у него это одеяло! – не выдержал Власьев.
– Не можно! – отвечал Овцын.
– Что не можно?
– Не можно запретить ему укутываться в одеяло.
– А издеваться над нами по ночам можно?
– А вы с Чекиным дразните его днем, вот и ночи у вас будут спокойные.
Власьев ничего не ответил, лишь повернулся на бок на своей кровати и прикрыл глаза.

12.
В 1755 году в герцогство Брауншвейг из Амстердама пришло сообщение о том, что в доме некоего купца уже несколько месяцева инкогнито живет человек, в котором некоторые признают Антона Ульриха. Принц лишь изредка по вечерам покидает дом, заходит в кафе, читает там газеты, но избегает разговоров с кем бы то ни было.
По другим слухам, Антон Ульрих вместе с сыном Иваном прибыл из Архангельска в Данциг, и даже называли имя капитана судна, который вывез из России узников императрицы-узурпаторши Елизаветы.
Но ходили по Европе слухи и о спасении одного Ивана Антоновича. В том же 1755 году в Лейпциге объявился некий молодой человек, знавший несколько языков и предлагавший русским купцам свои услуги в роли переводчика. О себе он предпочитал ничего не рассказывать, но все же однажды в доверительной беседе признался своему приятелю Иоганну Готлибу Брехту, слуге камергера фон Фолькерзама, что он – русский император Иван Антонович, давно бежавший из Сибири с помощью друзей, заменивших его в тюрьме другим ребенком. По всей вероятности, Брехт не удержался и похвастался этой новостью, и в 1758 году «русским императором» занялась полиция. Человек действительно оказался русским по фамилии Салтыков, на вид 26-28 лет, сложения миниатюрного, волосы черные, нос с горбинкой.
А год спустя после этого, уже другой Салтыков, Пётр Семёнович, генерал-фельдмаршал и главнокомандующий русской армией в Семилетней войне в 1759-1760 годах, доносил императрице, что в Познани под арестом содержится инженер-лейтенант Паш, обвинявшийся в переписке с неприятелем. К рапорту фельдмаршал приложил собственноручные показания Паша, рассказавшего, что в 1744 году он видел, как какой-то капитан вез через Познань закутанного в епанчу мальчика. Караульный офицер сказал тогда Пашу по секрету, что мальчик этот – бывший царь, а именно принц герцога Антона Ульриха Брауншвейг-Вольфенбюттельского, что в тайне увезен и что другой на его место подложен. «Однако последнее сие есть только гадание; сей же мальчик воспитывается… в Берлине, пока случай найдется оного… показать, а при том его и в избрании на престол защищать, чем прусский дом намерен… Больше усилиться».
Конечно же, все эти слухи страшно нервировали Елизавету. Она требовала от Александра Шувалова выяснить, имеют ли эти слухи под собой хоть какие-то основания. Шувалов тут же отправлял курьера с письмами в Холмогоры.   
Самое интересное, что в Петербурге, несмотря на огромное количество регулярно отправляемых из Холмогор рапортов, не имели точных сведений о количественном составе Брауншвейгского семейства. Это беспокоило имератрицу и 23 декабря 1758 года Александр Шувалов писал Вымдонскому: «Особым ко мне репортом отпишите, сколько у вас известных персон, имена их детей и лета, и оное, запечатав особо, подпишите на мое имя «секретнейше» и при других репортах пришлите. Конверт на мое имя подписывать извольте».
За болезнью Вымдонцева, ответ написал Зыбин в рапорте от 6 мая:
«Сама известная персона Антон Ульрих сложения толстого и многокровного и нередко имеет разные припадки, а соболиво грудью, однако не чрезвычайные и не веьма продолжительные, и по объявлению лекарскому имеет начало цинготной болезни, нравом, кажется, тих и соедржит себя тихо. Дети его, дочери большая Екатерина, коя еще родилась в С.-Петербурге, сложения больного и почти чахоточного, а при том несколько и глуха, и говорит немо и невнятно и одержима всегда разными болезенными припадками; нраву очень тихого. Другая его дочь, именем Елисавета, коя родилась в Дюнамюнде, росту женского немалого и сложения ныне становится плотного, нраву, как разумеется, несколько горячного, и разные потому ж и нередкие болезненные припадки имеет, а особливо не один уже год (хотя прежде отцом ее и скрывано было или не так еще сильно по молодости ее приходило) приходит в меланхолию и немало времени оною страдает, о чем и прежде в таковых бываемых случаях за известие донесено было. Сыновья его, старший Пётр,родился здесь в 745 году, сложения, как видно, больного и чахоточного, и с малу да и ныне несколько кривоплеч и кривоног, не так как обыкновенно бывают кривые ноги, но в коленках крив. Меньшой его сын Алексей родился здесь же в 746 году, сложения кажется ныне плотноватого и здорового, а хотя и имеет припадки, но еще детские, и нраву его в точности узнать еще невозможно. Ростом оба сыновья его по летам их, разумеется, среднего. Живут означенные персоны сначала и поныне с отцом в одних покоях безысходно, да не только в одних покоях, да почти за один все почесть можно: нет между ними сеней, но из покоя в покой только одни двери, и покои старинные малые и низкие, а сыновья его и с малолетними при нем служителями и спят с ними в одном покое, и потому молодым не знать им о себе, кто они таковы, невозможно; да и в приходы к ним наши для надзирания и прочего, сначала и поныне называем их, с обычаем прежних командировок, принцами и принцессами; а по силе высочайшего именного императрицы Елисаветы Петровны указа спускаются оные персоны и их служители прямо из покоев в сделанный на то выход, в имеющийся огород для прогулянья, и то в летнее время…».
Вындомский с Зыбиным не решились сообщить Шувалову о том, что в семье Брауншвейгов имелся еще один малый – незаконный сын Антона Ульриха от кормилицы Анны Ивановой Захар, который жил вместе со своими единокровными братьями. У прибалтийской немки Анны, помимо Захара было еще две дочери – Элеонора и Ульриха, родившиеся еще до заточение в Холмогорах, и сын Михайла, прижитый уже здесь от поручика Писарева. У другой же кормилицы брауншвейгских принцев и принцесс, тоже Анны по фамилии Ильина, был сын Яган, отцом которого был слуга-камердинер Антона Ульриха Иоганн Трейбен. Все эти дети, мальчики и девочки, не только живут в одной комнате с принцами и принцессами и прислуживают им, но и содержатся, как арестанты.
К 1761-му году майор Вымдонский, наконец-то, избавился от всех своих врагов и остался полновластным начальником маленькой холмогорской колонии и, заранее уверенный в том, что все его распоряжения будут одобрены Тайной канцелярией, действовал исключительно по своему усмотрению и желанию, не желая более доводить до сведения графа Шувалова подробностей о своих арестантах. Он понимал, что фавориты императрицы Елизаветы сейчас более озабочены своим будущим в случае ее смерти, нежели будущим холмогорских узников. Потому и ограничивался в своих рапортах Шувалову общими словами: «Команда и известные персоны и состоявший в смотрении арестант по сие число обстоят благополучно». Такое же указание он дал и своему заместителю Зыбину, в 1758 году произведенному в капитаны. В этих рапортах комендант сообщал лишь о том, сколько получено и оприходовано узниками съестных припасов, о приобретенных или починенныъ вещах, жалованье и тому подобное.
Правда, однажды Вымдомский так разошелся, что написал в рапорте: «Известные персоны и известный же арестант (коего здесь с прошлого 756 года нет, но высочайше повелено было об рнем в рапортах упоминать так, как будто он здесь) по сие число обстоят благополучно». В прежнее время за такую шутку Вымдомскому пришлось бы несладко – Александр Шувалов шутить не любил. Но сейчас холмогорскому коменданту сошло с рук.
А между тем, в феврале 1759 года старшая из дочерей Антона Ульриха, Елизавета, заболела, при этом чем именно – неизвестно, поскольку лекарей, после отзыва в столицу Ножевщикова, в Холмогорах не осталось. К счастью, в начале марта она  поправилась.
Режим у царственных узников остался прежним – в теплое время года они могли выходить гулять в огород в сопровождении караульного офицера, а зимой, на засыпанный большими сугробами и никем никогда не чищенный двор и невозможно было, да и особой нужды выходить не было.
10 июля 1759 года в один день умер старый слуга Антона Ульриха Иоганн Трейбен, жаловавшийся на то, что в груди его что-то колет. За неимением лекаря принц Антон Ульрих принялся сам лечить своего слугу и потребовал, чтобы ему пустили кровь, как то часто делали медики в ту эпоху. Но никакое кровопускание Трейбену уже не могло помочь – его в ту же ночь тайно похоронили. Таким образом, у Брауншвейгского семейства остался лишь один старый, да часто болеющий слуга. Впрочем, и тот вскоре умер.
Наконец, в Петербурге снизошли к просьбам Вымдонского, регулярно жаловавшегося на недостаточность команды  – один солдаты умерли, другие слишком состарились – и ему прислали восемнадцать человек из полков гвардии, которые прибыли под командой сына Вымдонского, сержанта Семеновского лейб-гвардии полка. А спустя год прислали в Холмогоры и медика – лекаря Ледовского с жесткой инструкцией Шувалова – не допускать лекаря одного к «известным персонам» и к Бине Менгден, которую, после всех ее истерик и угроз поместили в отдельное помещение.
Сам же Вындомский в последнее время стал часто болеть и начал проситься об отставке. Однажды даже в Тайную канцелярию пришла прошение от Вымдонского о тяжелой болезни, подписанное всеми офицерами холмогорской команды. Однако Шувалов оставлял эти просьбы без внимания.
На содержание принцев по-прежнему выделялось по шесть тысяч рублей в год, которые брали из архангельских соляных сборов. Помимо этого из Петербурга изредка присылали шелковые и шерстяные материи, гданьская водка и венгерское вино. Правда, за неимением гданьской, Вымдонский вынужден был брать местную, как сообщал сам комендант Шувалову, «поддельную водку из простого вина».
Разумеется, Вымдонский с Зыбиным пользовались всеми этими «благами» от царских щедрот, ни в чем себя не ограничивая и включая все свои расходы в отчетные ведомости. Шувалов, несомненно, понимал это, но смотрел на воровство сквозь пальцы.
Между тем, сорокасемилетний Антон Ульрих продолжал надеяться на улучшение доли своей и своих детей, и продолжал писать письма Елизавете Петровне. Очередное, написанное по-немецки, он отправил 30 октября 1761 года.
«Всепресветлейшая державнейшая императрица, всемилостивейшая императрица и великая государыня. Верноподданейше и с величайшею покорностию припадаю к стопам вашего императорского величества и прошу ваше императорское величество милостиво и милосердно простить мне, что я осмеливаюсь беспокоить ваше императорское величество. Меня к тому вынуждает крайняя нужда, потому что я стар и не имею ни помощи, ни людей, которые бы мне пособили. Я умоляю ваше императорское величество  именем господа бога с величайшею покорностью и глубочайшим верноверноподданством насчет моих детей, чтобы ваше императорское величество соблаговолили в вашем высочайшем сострадании и милости дозволить моим детям учиться читать и писать для того, чтоб им самим быть в состоянии коленопреклоненно обращаться к вашему императорскому величеству и вместе со мною до конца нашей жизни молить бога за здравие и благополучие вашего величества и вашего семейства. К этой смелости побуждают меня горе и бедствие, а также моя слабость и старость. Видя, как мои дети растут без призора, в неведении о боге и о слове божием, и сам уже одной ногой стоя в гробу и не имея, при моей слабости, возможности ничем им впоследствии помочь, я не могу, однако же, принудить свое отцовское сердце к тому, чтоб так и оставить их на свете. Поэтому и прошу еще раз всеверноподданейше и с глубочайшею покорностью ваше императорское величество, во имя господа бога, услышать милостиво и милосердно мою просьбу. В заключение желаю вашему императорскому величеству ивысокой императорской фамилии вашей всякое благоденствие и счастие, и остаюсь до конца моих дней с глубочайшею покорностию вашего императорского величества верноподданейше покорный верный и послушный слуга и раб Антон Ульрих. 30 октября 1761».
Естественно, на это письмо, полученное в последние дни жизни Елизаветы никакого ответа Антон Ульрих не получил. Впрочем, он уже до этого, как мы видели, обучил детей грамоте и письму. Ему просто было необходимо получить на это официальное императорское соизволение. Но откуда же было знать узникам далекого от столицы городка Холмогоры о состоянии здоровья императрицы.
 
13.
Брак между наследником престола Петром Фёдоровичем и великой княгиней Екатериной Алексеевной таковым числился лишь на бумаге. И это ни для кого при дворе императрицы Елизаветы давно уже не было секретом. Знала о том и сама императрица. Впрочем, главное свое предназначение – родить наследника для наследника престола – Екатерина выполнила (правда, опять же, царедворцы сильно сомневались, имел ли Пётр какое-то отношение к родившемуся Павлу – поговаривали, что это постарался Салтыков; но сомнения отнюдь не мешали считать Павла – Петровичем).
Но Сергей Салтыков сейчас с дипломатической миссией разъезжал по Европе – Швеция, Саксония. Елизавета, желая отвадить любовника от супруги своего племянника, отправила его подальше. А затем не без участия самой императрицы до ушей Екатерины доходили слухи о том, что там Салтыков не пропускал ни одной юбки.
Здесь же, в Петербурге, ее супруг тоже хватался за юбки придворных дам, при этом не отпуская от себя официальную любовницу-фаворитку Елизавету Воронцову.
И оказавшаяся в одиночестве, едва оправившаяся после родов, красивая, цветущая в свои двадцать пять лет Екатерина заскучала без любовных ласк и утех. У нее были пышные черные волосы, восхитительная белизна кожи, большие синие глаза навыкате, очень длинные черные ресницы, острый нос, рот, словно зовущий к поцелую, руки и плечи совершенной формы, средний рост — скорее высокий, чем низкий, на редкость легкая походка.
В Петров день, 29 июня 1755 года, в честь именин наследника престола в Ораниенбауме, загородном дворце наследника престола, великого князя Петра Фёдоровича и его супруги Екатерины Алексеевны, был дан бал с ужином.
При этом сама Елизавета не поехала в Ораниенбаум, потому как не хотела праздновать первые именины маленького Павла Петровича, приходившиеся на тот же день. Она осталась в Петергофе и целый день просидела: ее видели все приехавшие в Ораниенбаум.
На празднование именин собрались придворные и дипломаты. Среди них выделялся новый английский посланник при русском дворе сэр Хенбери Уильямс. Больше всех из присутствующих ему была интересна хозяйка бала Екатерина Алексеевна, фигура для дипломата очень перспективная в политическом отношении. Танцевали в зале, который находился при входе в сад, потом там же ужинали.
 Уильямс постарался оказаться за ужином соседом великой княгини, у них состоялся приятный и веселый разговор, при этом он сделал несколько тонких комплиментов ее уму. Это был самый верный путь понравиться Екатерине — с юных лет она была падка на нетривиальную лесть, ее хлебом не корми — только вырази восхищение ее умом.
– Вы мне льстите, сэр Хенбери.
– Ничуть, ваше высочество. Я не в том статусе, чтобы льстить будущей императрице Российской империи. Зато знаю молодого человека, который вам непременно понравится, ваше высочество.
– И кто же сей?
– Обратите внимание вон на того молодого человека, – английский посол сделал едва заметное движение головой в сторону сидевшего по другую сторону стола по диагонали от Екатерины красивого черноволосового, элегантно одетого иноземца. Екатерина бросила взгляд на него и тут же оценила его красоту.
– И кто же это?
Прислуга поменяла блюда на столе. Дождавшись, когда слуга отошел, Уильямс продолжил.
– Станислав-Август Понятовский. Мой личный секретарь. Выходец из не очень знатного польского рода, но получил отличное образование. Долго жил в Париже, посещал там знаменитый салон мадам Жоффрен, знался с королями и министрами, но стал истым англоманом, – улыбнулся посол, отрывая свиную ногу. И заметьте, ваше высочество, в его жилах течет не только польская, но и итальянская кровь прадеда — авантюриста Джузеппе Торелли, женившегося в 1650 году на дочери помещика из местечка Понятов, давшего фамилию роду.
Екатерина отпила из рюмки несколько глотков рейнвейна, при этом не спуская глаз с Понятовского. Но, заметив, что тот перехватил ее взгляд, тут же поставила рюмку на стол и опустила глаза, переключившись на свой любимый десерт – распущенное в воде смородиновое желе.
– Родители его направили Станислава-Августа в Англию и поручили именно мне, дабы я воспитал у него чувства любви и преданности России.
– Вы не находите странным сэр Хенбери, что родители польского шляхтича поручили вам, англичанину, воспитать у Понятовского любовь и преданность России, в то время как в самой Польше, да и в Европе полно русских вельмож, которые могли бы сделать это с не меньшим успехом, нежели вы?
– Ничего странного как раз в этом не вижу, ваше высочество, ибо я, как посланник его величества короля Георга II, хотел бы видеть Россию союзной своей стране, и дружественная Польша хорошо бы дополнила такой альянс.
– Я вообще считаю Россию для иностранцев пробным камнем их достоинств и что тот, кто успевал в России, мог быть уверен в успехе во всей Европе, – ответила Екатерина.
Оркестр заиграл в очередной раз. На сей раз зазвучала мазурка. Некоторое время Екатерина смотрела, как грациозно танцует граф Понятовский, затем снова переключила внимание на Уильямса.
– Но ведь вы же знаете, сэр Хенбери, о том, сколько зла его отец причинил Петру I.
– Да, но сейчас его отец и семья его матери, Чарторыйские, составляют русскую партию в Польше. Политика – слишком сложная штука, всегда нужно держать нос по ветру и иногда следует идти на компромиссы.
Стоит ли говорить, что Понятовский отнюдь не случайно оказался в свите Уильямса на балу в Ораниенбауме. Хитрый англичанин хорошо изучил Екатерину, знал о ее слабостях и влюбчивости, знал и то, что ее любовник, Салтыков, сейчас путешествует по Европе и самое время установить с принцессой самый тесный контакт. И Станислав Понятовский, как никто другой из его свиты, лучше всего подходил для роли будущего любовника Екатерины.
Понятовский был моложе Екатерины на три года. Уильямс несколько был неправ, говоря о не очень знатном польском роде. Станислав-Август был четвертым сыном краковского каштелана Станислава Понятовского и его жены Констанции, урожденной Чарторыйской, дочери одного из богатейших польских шляхтичей Казимира Чарторыйского. Понятовский-старший был генералом сразу трех армий – литовской, шведской и польской, а с 1728 года являлся региментарем великим коронным, старостой войницким и любельским; был адъютантом шведского короля Карла XII, находился рядом с ним в сражении с русской армией под Полтавой, разделив со своим сюзереном изгнание, скитания и опасности, и до кончины шведского короля оставался ярым врагом России. И это тем более удивительно, что Констанция Понятовская являлась сторонницей России.
Так что Понятовский-младший рос в хорошей шляхетской семье и обстановке высшего света, слыл истинным великосветским бонвиваном, любившим пожить в свое удовольствие, покутить и поволочиться. В 1753 году, когда Станиславу исполнилось двадцать лет, отец отослал его в Париж, где он жил в лучших традициях французской аристократической молодежи
Уильямс, как опытный разведчик, сразу определил его в друзья Екатерины. Еще до знакомства с великой княгиней Понятовский быстро вошел в петербургский свет, сблизился с придворными, и, по подсказке Уильямса, «втерся» в дом Нарышкиных, сдружился с приятелем Екатерины, Львом Нарышкиным. При этом и сам Уильямс не стеснялся в отношениях с Екатериной – в один прекрасный для него момент, оставшись с ней один на один в ее покоях, он заявил ей:
– Ваше высочество, зная ваше не весьма удовлетворительное финансовое состояние, разрешите сделать вам некий презент, – англичанин положил перед ней кожаный мешочек.
– Что это? – испуганно спросила она.
– Не можете же вы перед щеголем, каковым является господин Понятовский, щеголять в одном и том же наряде? Коль уж я представил вам своего протеже, я должен позаботиться и о том, чтобы вы, ваше высочество, выглядели достойно.
– Вы меня балуете, сэр Хенбери.
– Ничуть! Просто я за это попрошу вас оказать мне небольшую услугу.
– Что за услугу?
– Сущие пустяки! Мне интересно будет знать, о чем здесь, при дворе императрицы говорят. Только и всего!
– То есть, вы хотите сделать из меня шпионку? – с негодованием произнесла Екатерина, обмахиваясь веером, и отодвинула от себя мешочек.
– Ну что вы, ваше высочество! Как могли вы такое подумать обо мне? Я же не настаиваю, чтобы вы мне передавали некие тайные бумаги его величества. Я говорю просто о сплетнях, слухах, разговорах, которые распространяются здесь среди придворных.
Екатерина дышала тяжело. Грудь то и дело вздымалась и снова опускалась. Она сложила веер и посмотрела снизу вверх на стоявшего перед ней английского посланника.
– Хорошо! Я подумаю.
– Подумайте, ваше высочество. А господин Понятовский – достойный муж. У него большое будущее. И, поверьте мне, – улыбнулся Уильямс, – вы, ваше высочество, тоже приложите к этому свою руку. А теперь разрешите откланяться.
Она снова развернула веер, спустя несколько минут протянула англичанину руку. Тот поцеловал ее и, поклонившись, тут же удалился. Говоря современным языком, английское правительство пыталось завербовать в Зимнем дворце шпиона, чтобы помешать императрице Елизавете подружиться с Францией. Уильямс решил подобраться поближе к невестке императрицы. Великая княгиня Екатерина терпеть не могла свекровь, нуждалась в деньгах, мечтала о власти и искала любовных приключений. Сорокашестилетний сэр Чарльз и сам попробовал ее очаровать, но был он для этого слишком полным и краснолицым, совсем не во вкусе Екатерины. А вот обаятельный Станислав вполне мог ей понравиться.
Сохранились свидетельства предательства Екатериной интересов страны и императрицы. Великая княгиня вела переписку с Уильямсом через Понятовского и давала расписки в получении денег от английского короля.
Самое главное, на чем настаивал посол, – обязательство, которое великая княгиня должна была передать королю, собственноручно переписав его с образца, который в письме прислал ей Уильямс: «Я получила из рук британского посла сумму в десять тысяч ф. стерл. (44 тыс. руб), которую я обещаюсь возвратить его величеству великобританскому королю, когда он ее от меня потребует». Екатерина, с большой неохотой и не сразу, опасаясь, что она может попасть в посторонние руки, но все же такую расписку дала. В ответном письме она возмутилась такому требованю английского посла: «Что вы торопитесь с моей распиской на деньги. Еще недостает 4 тыс. рублей».
При этом никакие деньги великая княгиня отдавать королю не собиралась, о чем она не раз упоминала в переписке с Уильямсом: «Моя благодарность королю, вашему государю, все увеличивается… Я надеюсь расплатиться с ним скорее своими услугами, чем деньгами… Его доверие мне льстит, я надеюсь его заслужить и с достоверностью поддержу мнение его величества». Давая подобные обещания, великая княгиня сама себя убеждала, что делает это исключительно для блага России.
Впрочем, впоследствии и сама Екатерина не раз обращалась к английскому посланнику с просьбами о займах: «Милостивый государь, я буду говорить с вами прямо: сделайте, чтобы мне дали вперед (если вы это могли бы) такую сумму, какую я получила; если это возможно, чтобы это было еще более в тайне, чем в первый раз…»
В общей сложности Екатерина получила от английского правительства как минимум пятьдесят тысяч рублей. Она тратила всё на наряды и драгоценности. Чем же расплачивалась великая княгиня с королем Великобритании Георгом II?
Во-первых, она старалась «помешать всем глупостям» императрицы – Екатерина настраивала свекровь против Франции; впрочем, ей не слишком это удавалось, Елизавета испытывала большую симпатию ко всему парижскому. Тем не менее, невестка упорно вела при дворе активную антифранцузскую и проанглийскую политическую деятельность, пыталась влиять на важные кадровые назначения.
Во-вторых, Екатерина передавала Уильямсу секретные документы, касающиеся внешней политики России. Так, великая княгиня переслала англичанам перевод депеши из Турции, документ чрезвычайно заинтересовал посла и он его «прочел с удовольствием три раза». Также Екатерина сообщала британцам свежие новости о болезнях императрицы, что тоже являлось государственной тайной.
В последний год Екатерина особенно близко сдружилась с Анной Никитичной Нарышкиной, гофмейстериной Высочайшего Двора, женой обер-шенка (главным виночерпием) Александра Александровича Нарышкина, приходившегося одновременно внучатным братом императрице Елизавете Петровне и внучатным дядей наследнику престола, великому князю Петру Фёдоровичу.
Но особенно благодарной для Екатерины стала дружба с родным братом Александра Нарышкина – Львом Александровичем, которого в ближайшем окружении все ласково называли Лёвушкой, шутник и весельчак, который своими шутками смягчал тягостный этикет императорского двора, а дома он продолжал веселиться среди многочисленных гостей, которыми всегда был полон его дворец. С утра до вечера в доме Нарышкина раздавались радостные возгласы, громкий хохот, шум пиршества, гром музыки; целый день тут ели, смеялись, пели, танцевали; любой мог являться без приглашения и уехать, не прощаясь, ведь хозяин не был знаком с большинством из своих гостей. Один из маскарадов, устроенных Нарышкиным, стоил ему триста тысяч рублей, легко представить, какой огромной была эта сумма, ведь, как вы помните, за рубль можно было купить одну живую курицу или двух цыплят, не подающих признаков жизни.
Именно с помощью Нарышкина Понятовский и вошел во дворец Екатерины, точнее — в ее спальню. Сделано это было остроумно и изящно.
Осенью молодой двор вернулся в столицу, в свой Летний дворец. В это время Лев Нарышкин заболел горячкой, но продолжал общаться с Екатериной с помощью писем. Письма были с пустяковыми, казалось бы, просьбами все в том же своем веселом стиле: то просил прислать ему варенья, то еще что-нибудь в том же роде, а потом, когда Екатерина исполняла эти просьбы, присылал благодарственные ответы. Екатерина довольно быстро раскусила, что письма писал не сам Лёвушка, потому и с удовольствием на них отвечала. Догадку принцессы вскоре подтвердил и сам Нарышкин, заявив, что пользуется рукою своего секретаря. Наконец, ей стало известно, что этим секретарем был граф Понятовский, который не выходил от Льва Александровича, много времени проводя в доме Нарышкиных.
С наступлением зимы Елизавета переселила Петра с Екатериной из Летнего дворца в новый Зимний дворец, в то время еще деревянный. Этот дворец занимал весь квартал до места, находившегося на Невском проспекте против дома фрейлины императрицы графини Анны Матюшкиной (урожденной княжны Гагариной). Окна же Екатерины находились как раз напротив этого дома, занятого фрейлинами. Когда Екатерина впервые переступила порог Зимнего, то была особенно поражена высотой и величиной покоев, предназначенных для наследников. Четыре больших прихожих и две комнаты с кабинетом были приготовлены для великой княгини и столько же для великого князя; однако покои Екатерины были, к большой ее радости, достаточно хорошо устроены так, чтобы ей не приходилось пересекаться с комнатами великого князя. Заметив это, Александр Шувалов тотчас же доложил императрице, что ее императорское высочество вельми хвалила красоту, величину и количество предназначенных ей покоев.
 В последнее время главной забавой великого князя было необычайное количество игрушечных солдатиков из дерева, свинца, крахмала, воска, которых он расставлял на очень узких столах, занимавших целую комнату; между этими столами едва можно было проходить. Он прибил узкие латунные полоски вдоль этих столов и к этим полоскам привязал веревочки, и, когда их дергали, латунные полоски производили шум, заменявший Петру ружейные залпы. Он очень аккуратно праздновал придворные торжества, заставляя эти войска производить ружейные залпы. Кроме того, каждый день сменялись караулы – то есть с каждого стола снимали тех солдатиков, которые должны были стоять на часах, а сам наследник престола присутствовал на этом параде в мундире, в сапогах со шпорами, с офицерским значком и шарфом, и те из его слуг, которые были допущены к участию в этом прекрасном упражнении, были обязаны также там присутствовать.
Помимо увлечения солдатиками, Пётр любил также устраивать на своей половине балы и концерты: каждый четверг был для бала, а вторник – для концерта. На них бывали только фрейлины и кавалеры молодого двора с их женами. Эти балы иногда бывали интересны. Особенно, когда на них присутствовали сестры Нарышкины с женой старшего брата вместе с братом Лёвушкой, на которого все смотрели, как на некоего сумасбродного пустышку.
У Льва вдруг появилась привычка то и дело перебегать из комнаты Петра в комнату Екатерины, при этом нигде подолгу не останавливаясь. И перед тем, как войти к Екатерине, он останавилвался у ее двери и начинал мяукать, дожидаясь ответа великой княжны. Как только Екатерина ему отвечала, он тут же входил под общий смех.
Так было и в тот день, 17 декабря 1755 года, между шестью и семью часами вечера.
– Войдите! – услышав мяуканье за дверью, заулыбалась Екатерина и отложила книжку, которую перед тем читала.
– Ваше императорское высочество, дозвольте мне передать приветствия от гофмейстерины ее императорского величества, графини Анны.
– Отчего же она сама не пришла?
– Увы, она не особенно здорова, – Лёвушка сделал небольшую паузу, затем продолжил. – Но вы должны были бы ее навестить.
– Я охотно бы это сделала, но вы знаете, что я не могу выходить без позволения и что мне никогда не разрешат пойти к ней.
– Я сведу вас туда, – заговорщически произнес Нарышкин.
– В своем ли вы уме? Как можно идти с вами? Вас посадят в крепость, а мне за это бог знает какая будет история.
– О! Никто этого не узнает! Мы примем свои меры, – еще более загадочно сказал Нарышкин.
– Как так?
– Я зайду за вами через час или два, великий князь будет ужинать, он проведет за столом часть ночи, встанет только, когда будет очень пьян, и пойдет спать.
Екатерина ела мало и в последнее время вовсе не ужинала, потому всегда во время вечерней трапезы Петра оставалась в своей комнате, а сам Пётр спал после родов Екатерины в основном на своей половине.
– Для большей безопасности оденьтесь мужчиной, и мы пойдем вместе к Анне Никитичне, – заключил Нарышкин.
Екатерина поначалу была немало удивлена, но потом соблазнилась на подобную авантюру. Она практически всегда оставалась один на один со своими книгами, а тут ей предложили целое мероприятие. Когда же Нарышкин разложил перед ней по полочкам весь план своей затеи, она согласилась: в последнее время ей не хватало таких веселых приключений.
– Хорошо, Лев Александрович, я согласна с вашим проектом и готова доставить себе минуту развлечения и веселья.
Нарышкин поклонился и вышел. Екатерина тут же позвала к себе парикмахера-калмыка, служившего у нее.
– Принеси мне один из мужских костюмов и все к нему причендалы. Хочу сделать подарок одному своему другу, – приказала она.
Калмык служил ей верно и при этом, в отличие от другой прислуги, всегда держал язык за зубами, чем еще больше заслужил доверие великой княжны. Он молча поклонился и тут же удалился выполнять поручение, которое и исполнил довольно быстро. Первый пункт плана Нарышкина был выполнен.
Далее Екатерина направилась на половину супруга, где Пётр уже заждался ее, чтобы начать партию в карты. Напарницей у него, естественно, была фаворитка Елизавета Воронцова, дочь вице-канцлера. Напарником Екатерины стал Лёвушка Нарышкин. Играли в фараон.
– Сдаю! – Пётр перемешал карты в колоде и начал раздавать каждому по пять карт. Он же первым и пошел.
Первую партию выиграла Екатерина, набравшая меньше всех очков, проиграла Воронцова, у которой оказалось 130 очков. Пётр был доволен, радостно потирая руки.
Спустя пару часов Екатерина стала потирать виски, и изображать на лице гримасы боли.
– Что с вами? – взглянул на нее Пётр.
– Голова болит. Пойду-ка я лягу спать.
Она поднялась, перекинулась взглядом с Нарышкиным, тот едва заметно кивнул, и Екатерина ушла на свою половину, приказав позвать Владиславову.
Владиславова четко исполнила свои обязанности: помогла Екатерине раздеться, лечь в постель и, пожелав ей спокойной ночи, тут же удалилась. Выждав некоторое время, Екатерина встала, оделась с головы до ног в принесенный парикмахером мужской костюм, подобрала волосы, под парик и треуголку.
В назначенный час Лев Нарышкин прошел через покои великого князя и стал мяукать у двери спальни Екатерины. Она встала, вся дрожа от неясного предвкушения чего-то необычного, что ей предстояло увидеть, отворила дверь и молча пошла за Нарышкиным. Они вышли через маленькую переднюю в сени и сели в его карету, никем не замеченные, смеясь, как сумасшедшие, над своей проделкой.
Лев Нарышкин жил со своим братом Александром и его женой в том же доме, который занимала и их мать, Елена Александровна, урожденная Апраксина. Но, когда приехали Лев с Екатериной, в доме была лишь ничего не подозревавшая супруга Александра Анна Никитична, беседовавшая в зале Понятовским, который при виде вошедших тут же вскочил со своего кресла. Войдя в гостиную, Лев тут же подошел к Понятовскому и, улыбаясь, произнес:
– Ваше высочество! Позвольте представить вам моего друга, графа Понятовского. Примите его ласково, как вы умеете.
Понятовский приклонил голову, Екатерина подала ему руку в перчатке, к которой поляк, бережно удерживая ее ладонь кончиками пальцев, тут же поцеловал.
– Я гляжу, Лёвушка уговорил вас, ваше высочество, переодеться в мужской костюм, – улыбнулась Анна Никитична. – Уж не собираешься ли ты устроить здесь бал-маскарад.
– Ни в коем случае!..
– Это была моя идея, – перебила Льва Екатерина. – Мне хотелось ускользнуть из дворца незамеченной.
Вечер прошел в сумасшедшем веселье, какое только можно себе вообразить. Пробыв полтора часа в гостях, Екатерина простилась с Понятовским и Анной Никитичной и в карете Лёвушки вернулась к себе, не встретив ни души.
На другой день, в день рождения императрицы, на утреннем куртаге и вечером на балу, вся секретная компания, не могла смотреть друг на друга, чтобы не расхохотаться при воспоминании о вчерашней шалости. Несколько дней спустя Лев предложил ответный визит, который должен был иметь место у Екатерины. И он тем же путем привел своих гостей в ее комнату, и так удачно, что никто этого не пронюхал.
Так начался 1756 год.
Естественно, рано или поздно такие тайные свидания двух молодых людей разного пола, которые нравятся друг другу, всегда заканчиваются постельными сценами. Они находили необыкновенное удовольствие в этих свиданиях украдкой. Нужно сказать, что Понятовский не сразу согласился на отношения с Екатериной. До него дошли мрачные слухи о судьбе других фаворитов русских цариц и великих княгинь – бывшие кавалеры венценосных особ в лучшем случае отправлялись в ссылку. Но противостоять Екатерине было невозможно. Они стали любовниками. До поры до времени это оставалось тайной для всех (ну, разве что, кроме Лёвушки Нарышкина). Но, как говорится, все тайное рано или поздно становится явным.
Весной 1756 года Пётр сильно рассорился с графиней Воронцовой и тут же стал при-ударять за Матрёной Тепловой, племянницей Разумовских и женой Григория Теплова, бывшего наставника юного Кирилла Разумовского. Матрёна Герасимовна была дочерью простого казака Герасима Демьяновича Демешко, двоюродного брата Разумовских.
Теплов женился на Матрёне всего два года назад и состоял с ней в открытых отношениях даже после свадьбы. Он знал, что Матрёна была любовницей Петра Фёдоровича. Правда их связь продлилась недолго. Из-за разъездов Петра Матрёна стала писать ему много писем. Переписку она начала с длинного письма на четырех страницах, требуя, чтобы возлюбленный написал столько же. Но Пётр, ненавидевший всякое писание, рассердился и прекратил общаться с Матрёной.
Да и для Петра с Екатериной в любовных связях не существовало никаких запретов. Правда, в отличие от супруга, в открытую заводившего фавориток и любовниц, Екатерина делала это тайно. Более того, Пётр порою привлекал к встрече с любовницами и саму Екате-рину. Так, однажды, когда он захотел увидеться с Матрёной Тепловой, он спросил у жены совета, как убрать комнату, чтобы понравиться этой даме. Но сделал это в своем стиле: наполнил комнату ружьями, гренадерскими шапками, шпагами и перевязями, так что она имела вид уголка арсенала. Екатерина покрутила указательным пальцем у виска, предоставив ему право делать, как он хочет, и ушла.
Поссорила же великого князя с графиней Воронцовой принцесса Курляндская Гедвига Елизавета, в замужестве баронесса Екатерина Ивановна Черкасова, любимица Елизаветы Петровны, дочь некогда всесильного герцога Курляндского Эрнста Бирона. Эта почти тридцатилетняя маленькая, некрасивая и горбатая дама играла тогда особую роль при дворе. Она сумела снискать себе покровительство духовника императрицы и нескольких старых ее ка-мер-фрау, так что ей сходило с рук все, что она делала. Она жила с фрейлинами императрицы, которые находились под надзором некоей госпожи Шмидт, жены придворного трубача, финки по происхождению, необычайно толстой и массивной; притом настоящей бой-бабы, всецело сохранившей простой и грубый тон своего первобытного положения. Она, однако, играла роль при дворе и была под непосредственным покровительством старых немецких, финских и шведских камер-фрау императрицы, а следовательно, и гофмаршала Сиверса, который был сам финном. Шмидт правила внутренней жизнью фрейлинского флигеля с большею строгостью, нежели умом, но никогда не появлялась при дворе.
В обществе принцесса Курляндская стояла во главе их, и Шмидт молча доверяла ей руководство ими при дворе. У себя в своем флигеле они помещались все в ряду комнат, примыкавшем с одной стороны к комнате Шмидт, а с другой – к комнате баронессы Черкасовой: их жило по две, по три и по четыре в одной комнате, у каждой стояла ширма вокруг кровати, и все комнаты не имели другого хода, как из одной в другую. Поэтому с первого взгляда казалось, что, благодаря такому устройству, покои фрейлин были недоступны, потому что туда можно было попасть только проходя через комнаты Шмидт или принцессы Курляндской. Но Шмидт часто болела расстройством желудка от всех тех жирных пирогов и других лакомств, которые ей посылали родители этих девиц; следовательно, оставался только выход через комнату баронессы.
Здесь, как говорили злые языки, для того чтобы пройти в другие комнаты, надо было так или иначе заплатить пошлину за проход, так что дочь Бирона запросто устраивала и рас-страивала браки фрейлин императрицы, сговаривала их и отказывала за них в течение не-скольких лет по собственному усмотрению. Ходили слухи, что некоторым приходилось платить пошлину отнюдь не деньгами. Интрижка великого князя с Тепловой продолжалась до тех пор, пока молодой двор не переехал на дачу в Ораниенбаум. Там роман Петра с Матрёной и прервался, именно потому, что Матрёна требовала от Петра писать ей длинные письма, по крайней мере, раз или два в неделю. А чтобы втянуть его в эту переписку, она и начала с того, что написала ему письмо на четырех страницах. Как только он его получил, Пётр пришел в комнату Екатерины с сильно взволнованным лицом, держа в руках письмо Тепловой, и сказал раздраженным и гневным тоном, и притом довольно громко:
– Вообразите, она пишет мне письмо на целых четырех страницах и воображает, что я должен прочесть это, и больше того – отвечать на него, я, которому нужно идти на учения, потом обедать, потом стрелять, потом смотреть репетицию оперы и балет, который в ней будут танцевать кадеты; я ей велю прямо сказать, что у меня нет времени, а если она рассердится, я рассорюсь с ней до зимы.
Пётр опять выписал свое голштинское войско и устраивал ему постоянные смотры и учения.
– Конечно, это самый короткий путь, – безразличным тоном ответила Екатерина.
Все это еще больше сблизило Екатерину с Понятовским.
Весной 1756 года Шуваловы придумали очень ловкий политический ход: чтобы отвлечь великого князя от его голштинского войска, убедили императрицу дать Его императорскому высочеству командование над Сухопутным кадетским корпусом, единственным в то время в стране. А его адъютантом в чине бригадира сделали камер-пажа Елизаветы Петровны, близкого друга и доверенное лицо Ивана Ивановича Шувалова, Алексея Петровича Мельгунова, женатого на одной из камер-юнгфер императрицы, немке и ее любимице. Таким образом Пётр Фёдорович оказался, как сказали бы сейчас, «под колпаком» у Шуваловых. Под предлогом оперных балетов в Ораниенбауме привезли туда сотню кадетов, а с ними прибыли Мельгунов и самые близкие к нему офицеры, состоявшие в корпусе. А среди учителей, приехавших в Ораниенбаум с кадетами, находился их берейтор Циммерман, который считался самым лучшим в то время наездником в России.
Вот у Циммермана и собралась Екатерина брать настоящие уроки верховой езды, чтобы научиться хорошо управлять лошадью. Она сказала об этом Петру и тот возражать не стал. Ради этих уроков, Екатерина вставала в шесть часов утра, одевалась по-мужски и шла в сад, где распорядилась отвести себе площадку на открытом воздухе, служившую манежем. Она довольно быстро осваивала уроки Циммермана, и сам учитель частенько с середины этого манежа подбегал к Екатерине со слезами на глазах и целовал ей сапог в порыве восторга, с которым не мог совладать, приговаривая:
– Никогда в жизни у меня не было ученика, который делал бы мне столько чести и достиг бы таких успехов в такой короткий срок.
Когда же великая княгиня закончила курс обучения, расчувствованный учитель подарил ей серебряные шпоры, а осенью Циммерман выписал ей скаковую лошадь.
Летом графа Понятовского польский король отозвал в Варшаву ради назначения на должность посланника польского короля в Российской империи.
Перед отъездом он приехал в Ораниенбаум, чтобы проститься с Екатериной и Петром. Его сопровождал шведский посланник граф Горн, которого король Адольф Фредрик отправил в Россию с извещением о смерти своей матери, бабушки Екатерины Алексеевны Альбертины Фридерики Баден-Дурлахской из Гольштейн-Готторпской династии.
Понятовский и граф Горн провели двое суток в Ораниенбауме. В первый день Пётр был с ними очень любезен, но на второй день они ему надоели, поскольку он был всецело занят мыслью о свадьбе одного егеря, куда он хотел идти на попойку, и, когда увидел, что Понятовский с Горном остаются, он их бросил, и Екатерине самой пришлось их занимать и угощать. После обеда она обоих графов, Льва Нарышкина и его невестку пригласила посмотреть внутренние покои великого князя и ее самоё. Однако, когда они пришли в ее кабинет, маленькая болонка Екатерины выскочила им навстречу и стала сильно лаять на Горна, но, увидев Понятовского, запрыгала и заскулила от радости. К счастью, кабинет Екатерины был очень мал, и никто не заметил этой собачьей радости. Но опытный в подобных делах Горн сразу понял, в чем дело, и, дернув Понятовского за рукав, негромко произнес:
– Друг мой, нет ничего более предательского, чем маленькая болонка! Первая вещь, которую я делал с любимыми мною женщинами, заключалась в том, что дарил им болонку, и через нее-то я всегда узнавал, пользовался ли у них кто-нибудь большим расположением, чем я. Это правило верно и непреложно. Вы видите, собака чуть не съела меня, тогда как не знала, что делать от радости, когда увидела вас, ибо нет сомнения, что она не в первый раз вас здесь видит.
– Это все ваши фантазии, граф, – едва заметно покраснев, ответил Понятовский.
Горн улыбнулся.
– Не бойтесь ничего, граф, вы имеете дело со скромным человеком. Кстати, могу вам сказать, что, когда мне случалось влюбляться, то почему-то всегда в трех женщин сразу.
Тут уже засмеялась Екатерина. Она могла бы это подтвердить лично: в тот свой приезд в Петербург, граф Горн ухаживал за тремя фрейлинами императрицы зараз.
Через два дня Понятовский уехал к себе на родину. Екатерина во время его отсутствия сильно страдала.
В это же время английский посланник, кавалер Уильямс, велел передать Екатерине через Льва Нарышкина, что великий канцлер Бестужев ведет интригу, чтобы помешать назначению Понятовского послом.
– Я подозреваю, что граф Бестужев уже давно держит всех польско-саксонских по-сланников в своем распоряжении, и хочет добиться назначения на это место кого-нибудь из самых доверенных своих людей.
Впрочем, дни самого Уильямса, как посланника британской короны, были сочтены. И «виноват» в этом как раз оказался канцлер Бестужев.
На следующий день после своей аудиенции у императрицы Уильямс предложил союзный договор между Россией и Англией. Елизавета согласилась и граф Бестужев получил приказание и полномочие заключить этот договор. И, действительно, договор был подписан великим канцлером и послом, который не помнил себя от радости по случаю своего успеха, но на другой же день граф Бестужев сообщил ему нотой о присоединении России к конвенции, подписанной в Версале между Францией и Австрией. Это как громом поразило английского посла, который был проведен и обманут в этом деле великим канцлером, или казалось, что был обманут, но граф Бестужев сам уже не волен был тогда делать то, что хотел. Его противники начинали уже брать верх над ним, а они интриговали, или, вернее, перед ними интриговали, чтобы увлечь их во франко-австрийскую партию, к чему они были очень склонны – Шуваловы, а особенно Иван Иванович, любивший до безумия Францию и все, что оттуда шло, в чем их поддерживал вице-канцлер граф Воронцов, которому Людовик XV меблировал за эту услугу дом, который он только что выстроил в Петербурге, старой мебелью, начинавшей надоедать его фаворитке, маркизе Помпадур, которая продала ее по этому случаю с выгодой королю, своему любовнику. Вице-канцлер, кроме выгоды, имел еще другое побуждение, а именно унизить своего соперника по влиянию, графа Бестужева, и завладеть его местом.
В то время готовились к войне с прусским королем Фридрихом. Императрица Елизавета в силу своего договора с австрийским императором должна была, по настоянию великого канцлера Бестужева, выставить тридцать тысяч человек вспомогательного войска, но граф Эстергази, венский посол, заявлял, что австрийский двор желал, чтобы Россия поддержала его всеми своими военными силами, и хлопотал в этом направлении изо всех сил, где только мог, часто действуя различными путями. Противную графу Бестужеву партию составляли вице-канцлер граф Воронцов и братья Шуваловы. Англия в то время вступала в союз с прусским королем, а Франция – с Австрией. Елизавета уже с этого времени начала часто хворать. Сначала не понимали, что с ней такое: лейб-медики приписывали это прекращению месячных. Но придворные передавали друг другу на ухо, что эти недомогания Ее императорского величества были более серьезны, чем думали: одни называли истерическими страданиями то, что другие считали обмороками, конвульсиями или нервными болями. Это продолжалось всю зиму 1755/1756 гг.
Но, несмотря на все козни Бестужева, Станислав Понятовский вскоре вернулся в Петербург уже в качестве посла. В Варшаве также были осведомлены о тайной любви Понятовского и великой княгини. И полякам показалось, что, благодаря этой близости, можно от России добиться кое-чего более существенного. Да и чем черт не шутит — ведь в начале XVII века чуть-чуть не стал русским царем польский королевич Владислав!
Между тем, роман между ними развивался, но из-за высокого дипломатического статуса любовника он становился рискованным, а потому еще более сладким. Понятовский впоследствии писал: «Она никак не могла постичь, каким образом я совершенно реально оказывался в ее комнате, да и я впоследствии неоднократно спрашивал себя, как удавалось мне, проходя мимо стольких часовых и разного рода распорядителей, беспрепятственно проникать в места, на которые я, находясь в толпе, и взглянуть-то толком не смел. Словно вуаль меня окутывала». Екатерина подтверждает: «Граф Понятовский для выхода от меня брал обыкновенно с собою белокурый парик и плащ, и, когда часовые спрашивали его, кто идет, он называл себя: музыкант великого князя!»
Но, как говорится, недолго музыка играла! Довольно скоро императрица Елизавета Петровна заподозрила Екатерину и канцлера Бестужева-Рюмина в заговоре против нее, и за великой княгиней стали следить придворные шпионы. Но сила страсти была такой, что Понятовский пренебрегал опасностью. Кончилось все это плохо. Как-то раз ночью во дворце стража захватила чрезвычайного и полномочного посланника польского короля графа Понятовского в тот момент, когда он крался в покои супруги наследника. Его схватили за шиворот и приволокли к Петру Фёдоровичу, а тот, без обиняков, прямо спросил:
– Господин посол, извольте мне ответить, были ли вы у ее императорского высочества, а если был, чем вы там занимались?
– Я категорически отказываюсь отвечать на сей провокационный вопрос, ваше высочество, – дерзко ответил Понятовский, глядя в упор на Петра.
Тот, не ожидавший подобной дерзости, с минуту стоял в задумчивости, затем приказал слугам:
– Вытолкайте его взашей, да так, чтобы он еще и скатился по лестнице…
Но не успели слуги выполнить приказ великого князя, как тот передумал:
– Отставить! Задержите его и бросьте в темницу. И сообщите об этом Александру Ивановичу Шувалову.
Несмотря на его сопротивление, Понятовского втроем скрутили и заперли в комнате с железными решетками на окнах. А через два часа к задержанному явился начальник Тайной канцелярии Александр Шувалов.
– Господин посол, соблаговолите ответствовать, вступали ли вы в интимную связь с Ее императорским высочеством.
Здесь Понятовский темнить не стал: пока ехал к нему Шувалов, он уже все продумал.
– Ваша светлость, для чести русского двора необходимо, чтобы вся эта история закончилась без шума.
Шувалов задумался над этими словами и вполне с ними согласился.
– Хорошо! Но я вынужден буду отвезти вас в Петергоф.
Понятовский лишь пожал плечами.
После этого Шувалов незамедлительно отправился к Екатерине и рассказал ей обо всем случившемся. Еще не так давно для Екатерины это было бы ударом, но сейчас уже она чувствовала себя вполне уверенно. И спустя время решительно направилась к разгневанному супругу и не менее решительно заявила:
– Ваше высочество, не буду от вас скрывать: у меня была любовная связь с польским посланником. Но учтите, если кто-нибудь узнает о происшедшем, то вы прослывете рогоносцем по всей Европе.
Пётр хмыкнул в ответ. Но Екатерина продолжила наступление:
– Но знайте! Моя связь с Понятовским возникла только после того,как вы приблизили к себе Воронцову, о чем известно всему Петербургу. Но я обещаю вам не только переменить свое отношение к Воронцовой на значительно более любезное, но и выплачивать ей из своих средств ежегодную пенсию, освободив вас от непосильных расходов.
– Я согласен и обещаю молчать, – произнес подавленный словами супруги Пётр Фёдорович.
Екатерина была довольна: она гораздо отважнее начинала новые замыслы, и перестала скрывать от придворных всю нелепость наследника российского престола. Понятовскому вскоре сама Екатерина рассказала об объяснении с мужем.
29 июня в Петергофе давали бал в честь именин Петра I и Петра Фёдоровича. И Понятовский решил преподнести имениннику сюрприз – сговорившись с Елизаветой Воронцовой, ночью пришел во дворец Монплезир, в апартаменты великого князя и его жены.
– Ваше императорское высочество, прошу прощения за столь поздний и несвоевременный визит. Но хочу принести вам свои извинения за тот инцидент, когда я отказался отвечать на ваш вопрос о моих отношениях с ее высочеством, вашей супругой. Сейчас могу подтвердить, что у нас с ней была любовная связь.
Пётр глянул на него, затем перевел взгляд на Воронцову и засмеялся:
– Ну, не большой ли ты дурак, что не открылся мне вовремя? Если бы ты это сделал, не произошла бы вся эта распря.
– Подождите меня здесь! – он встал с кровати, набросил на себя халат и вышел из спальни.
Был второй час ночи. Понятовский и Воронцова переглянулись, не понимая, куда пошел Пётр – от него всякое можно было ожидать.
А он в это время явился в спальню к Екатерине и закричал:
– Вы спите? А у меня дело есть к вам, Фике. Вставайте немедленно и следуйте за мной!
Разбуженная Екатерина ничего не поняла из слов мужа, но послушно встала и, как была в одной ночной рубашке, последовала за ним. Он привел ее в свою спальню, где сидели в ожидании ее любовник и любовница ее мужа. Усевшись на кровати Петра, все четверо стали оживленно болтать и смеяться, и разошлись лишь к четырем часам утра.
В 1757 году у Екатерины родилась дочь Анна. Ее супруг признал девочку официально, хотя прекрасно знал, что не является ее отцом и неоднократно шутил по этому поводу в присутствии придворных.
– Бог знает, откуда моя жена берет свою беременность. Я не слишком-то знаю, мой ли это ребенок, и должен ли я его принять на свой счет?
Впрочем, он вполне мог быть доволен тем, что после рождения дочери принял на свой счет шестьдесят тысяч рублей в качестве подарка от тетушки-императрицы – в деньгах он очень нуждался. 
Сразу после рождения девочку унесли в покои Елизаветы Петровны, а дальше все было, как и четыре года назад, когда родился Павел: начались балы, фейерверки; а про Екатерину снова будто забыли. Правда, на сей раз у ее постели оказались близкие ей придворные дамы – Анна Никитична Нарышкина, Мария Александровна Измайлова, Наталья Александровна Сенявина (золовка и две родные сестры). Ну и, разумеется, Станислав-Август Понятовский. Причем, собиралась вся эта компания у постели Екатерины тайно. И едва раздавался стук в дверь, вся компания тут же пряталась за ширмы.
Правда, дочь Екатерины и Понятовского прожила только полтора года. А похоронили ее не в Петропавловском соборе, который после 1725 года стал официальной усыпальницей дома Романовых, а в церкви Благовещения Александро-Невской лавры, что как раз и наводило на мысль о том, что Анна Петровна не была законной дочерью.
1758 год оказался трудным и чуть не разрушил надежды Екатерины на русский престол. Императрица Елизавета Петровна заболела, что подтолкнуло канцлера Бестужева к подготовке заговора, в который он втянул и Екатерину – он хотел, в обход Петра Фёдоровича, посадить на трон малолетнего Павла Петровича, а Екатерина должна была быть при нем опекуном.
Заговор был раскрыт. Понятовского заподозрили в участии и выслали из страны, даже не получив отзывной грамоты у императрицы Елизаветы Петровны. Екатерина была в отчаянии…

14.
В середине восемнадцатого столетия в Петербурге жила знаменитая предсказательница,  блаженная Ксения, которую в честь города так и звали – Петербургская. Она целыми днями в любое время года ходила по улицам города, принимала милостыню и раздавала ее нищим.
Никто не знал, кто были ее родители (известно только имя ее отца – Григорий). В юном возрасте она сочеталась браком с придворным певчим Андреем Фёдоровичем Петровым. Жила с супругом, достигшим чина полковника, в Санкт-Петербурге в собственном доме. Но муж внезапно скончался, когда Ксении Григорьевне едва исполнилось двадцать шесть лет. Из всех возможных вариантов дальнейшего существования во вдовстве, она выбрала самый необычный – избрала тяжелый путь юродства. Пожертвовала дом мужа одной из своих знакомых, Параскеве, облачилась в его одежды, отзывалась только на его имя и говорила, что он жив, а Ксения умерла. После того как одежда мужа от времени истлела, она стала одеваться в красную кофту и зеленую юбку, либо в зеленую кофту и красную юбку, а на босых ногах носила рваные башмаки. Многие предлагали ей теплую одежду и обувь, но блаженная Ксения не соглашалась ничего брать.
Милостыню блаженная Ксения также не принимала, беря только копейки, которые затем раздавала. Целыми днями она бродила по улицам Петербурга, иногда заходила к своим знакомым, обедала у них и беседовала с ними. Долгое время было неизвестно, где она проводила ночи. Затем выяснили, что она в любое время года и в любую погоду проводила ночи в поле, где в коленопреклоненной молитве находилась до рассвета, делая земные поклоны на все четыре стороны.
Поначалу никто не предполагал, что у блаженной есть дар предвидения. Все произошло неожиданно: как-то Ксения зашла в гости к одной знакомой. Та угостила блаженную, но посетовала на скудность еды. Мол, нету дома продуктов. На что Ксения заметила:
– У тебя в печи уточка томится, а ты жалуешься. Ну да бог с тобой, оставь угощение для мужа.
Так разнесся слух о пророческом даре Ксении. Жители города решили проверить блаженную. Они стали приглашать ее в гости и спрашивать, что у них в доме есть из еды. Ксения никогда не ошибалась.
А однажды своей давней подруге блаженная указала, где она найдет сына. В тот день Ксения зашла в свой дом, которой подарила Параскеве, и велела бежать на кладбище. Женщина сильно удивилась – мол, как это ребенка найти на кладбище, но указание все же выполнила. Придя на место, Параскева стала свидетелем трагедии. Беременную женщину сбил извозчик. Успев родить мальчика, она тут же умерла. После долгих и безуспешных поисков родственников малыша, Параскева усыновила его и обрела сына.
В другой раз, Ксения остановила на улице женщину и сказала ей протягивая монетку:
– Возьми пятак и возвращайся домой. Тут царь на коне, потухнет.
Ничего не поняв, женщина все же последовала совету блаженной. Подходя к своему дому, она увидела, что крыша горит. Женщина со всех ног бросилась спасать свое имущество. Но как только она приблизилась к двери, пожар потух сам собой – на пятаке был изображен всадник.
При этом, свои предсказания Ксения говорила не на прямую, а, скорее, ее слова звучали, как аллегория. «Зелена крапива, да скоро завянет», – этой фразой она предрекла скорую кончину молодой купчихи по фамилии Крапивина.
А тут вдруг 24 декабря 1761 года (4 января 1762 года по н.ст.) прежде спокойная женщина вдруг стала громко вещать каждому встречному:
– Пеките блины, пеките блины! скоро вся Россия будет печь блины!
Никто не понимал этих странных слов: что это на Ксению нашло? До масленицы еще да-леко, а она про блины голосит. А на другой день по Петербургу вдруг разнеслась страшная весть: императрица Елизавета Петровна неожиданно скончалась. Только тогда всем стали понятны пророческие слова блаженной, предсказавшей смерть государыни. Как известно, на по-минки полагается варить кисель и готовить блины.
Елизавета Петровна всегда любила и свежий воздух, и простор, и, в особенности, движение. Она напоминала отца, Петра Великого своей чрезвычайной подвижностью, с тою лишь разницей, что ее поездки имели иную цель. Так, 4 мая она находится в Петергофе, 7 мая – в Кронштадте, 8-го в Царском селе, обедает затем на пути, 11-го возвращается в Петербург; 23-го она снова в Петергофе, а 29-го уже уезжает в Стрельну. Между двумя прогулками верхом и двумя охотами она собирала своих фрейлин и девушек на лужайке парка и водила с песнями хоровод. В Александрове она каталась на лодках на прудах, где Иван Грозный топил свои жертвы. Утомившись, она приказывала расстилать в тени ковер, покрытый шалями, и ложилась спать под охраной фрейлины, веером отмахивавшей от нее мух, тогда как остальные должны были хранить благоговейное молчание, – не то приключилась бы беда! Туфля ее величества, брошенная сильной рукой, ударяла виновную по щеке. Она, впрочем, выгодно заменяла железный костыль Ивана Грозного или знаменитую дубинку, которую Петр Первый пускал в ход в подобных случаях.
Зимой государыня наслаждалась другими национальными увеселениями: посиделками, подблюдными песнями, святочными играми; на масленице она съедала по две дюжины блинов и приводила в отчаяние своего повара Иоганна Фукса, доставшегося ей по наследству от отца, а после и матери (Фукс считался лучшим поваром в Петербурге), своим откровенным пристрастием к щам, буженине, кулебяке и гречневой каше: к украинской кухне, жирной и сытной, императрицу приучил ее тайный супруг Алексей Разумовский. Это привело к тому, что из строи;нои; женщины она стала дороднои; матронои;; однако в те времена считалось, что полнота женщину не портит.
Впрочем, жаловала Елизавета и простые русские блюда, могла на масленицу съесть по две дюжины блинов зараз. Любила яичницу, в пост пила квас и ела варенье. Зато терпеть не могла яблок и даже запаха их не переносила. Не чуралась и кухни французской – например, котлеты «де воляи;» из куринои; грудки, с начинкои; из желтков, приправ и зелени. Еду запивала вином, самым любимым у нее было токаи;ское.
А еще Елизавета Петровна обожала сладкое, и еи; даже пилюли закатывали в мармелад и конфеты! При неи; появилось на русском столе мороженое. Дамы больше всего любили мороженое жасминовое, из белков яичных, из кислых щеи;, каштановое, померанцевое, фиалочное, из ягод можжевеловых.
На годовом обеде лейб-кампанцев она появлялась в мундире капитана и подавала сигнал к возлияниям, выпивая рюмку водки.
От подобных излишеств испортился цвет ее лица, а она дорожила им больше, чем тонкостью талии. Красота и здоровье Елизаветы пострадали в особенности от постоянных бес-сонных ночей. Она редко ложилась спать до рассвета и, даже лежа в постели, старалась отго-нять от себя сон, и делала она это не только ради своего удовольствия или удобства. Она знала, какие неожиданности готовила иногда властителям ночь, проведенная во сне. И в те часы, когда Бирон и Анна Леопольдовна пережили ужасное пробуждение, Елизавета, окруженная в своем алькове полудюжиной женщин, разговаривавших вполголоса и тихо чесавших ей пятки, превращалась в восточную императрицу из тысячи и одной ночи и оставалась в полном сознании и начеку до самого рассвета.
Эти чесальщицы составляли целый штат, и многие женщины стремились к нему принадлежать; при этих ночных беседах нередко удавалось шепнуть в державное ухо словцо, даром не пропадавшее, и тем оказывать щедро оплачиваемые услуги. Так в конце царствования среди чесальщиц числилась родная сестра фаворита, Елизавета Ивановна Шувалова. И влияние ее было настолько сильно, что один современник называет ее «настоящим министром иностранных дел». В 1760 году маркиз Лопиталь обеспокоился ролью, которая стала играть другая чесальщица, по слухам любившая деньги и принимавшая их от Кейта, английского посланника; это была сама Воронцова, жена великого канцлера. Дипломатическому корпусу приходилось поочередно опасаться враждебности или добиваться благожелательности жены Петра Шувалова, Мавры Егоровны, рожденной Шепелевой, женщины с тонким и злобным умом, или считаться с корыстными наклонностями Марии Богдановны Головиной, вдовы адмирала Ивана Михайловича, которую сама Елизавета прозвала за ее злобу Хлоп-бабой.
Но и те, и другие встречали среди своих пересуд и интриг строгого контролера в лице бывшего истопника, Василия Ивановича Чулкова, произведенного в камергеры и исполнявшего особо интимные обязанности. Будучи непоколебимо верен Елизавете, он считался присяжным стражем императорского алькова. Каждый вечер он появлялся с матрацем и двумя подушками и проводил ночь на полу у постели Елизаветы. К концу царствования он сделался кавалером ордена Св. Александра Невского, генерал-лейтенантом и женился на княжне Мещерской, не оставив, однако, своей должности. Будучи положительно неподкупным, он часто останавливал сплетниц, говоря: «Врете! Это подло!» На рассвете чесальщицы удалялись, уступая место Разумовскому, Шувалову или иному временному избраннику, но Чулков оставался. В двенадцать часов дня Елизавета вставала, и нередко ее сторож еще крепко спал. Она тогда будила его, вытаскивая у него подушки из-под головы или щекоча под мышками, а он, приподнимаясь, фамильярно ласкал плечо государыни, называя ее «своей дорогой белой ле-бедушкой». Так, по крайней мере, рассказывает предание.
Что касается собственно государственных дел, стоит подчеркнуть, что Елизавета довольно быстро соображала и часто интуитивно принимала верные решения. Еще у нее был дар окружать себя нужными людьми, вдохновляя их и не мешая им работать.
В ее характере сочетались импульсивность, некая расхлябанность, простота в обращении, даже грубоватость, раздражительность  вплоть до сквернословия – а также приветливость, незлопамятность и умение очаровывать.
Психологически Елизавета Петровна всю жизнь до самой смерти оставалась одновременно и взбалмошным ребенком, и заботливо-строгой государыней-матушкой. Несмотря на гневные вспышки, императрица была отходчивой и милостивой – известен факт, что во время ее царствования с 1741 по 1761 годы не было казнено ни одного человека. Конечно, это если не считать, что она практически погубила Брауншвейгское семейство, виноватое перед ней лишь в том, что представитель этого семейства, младенец Иван Антонович совершенно законным образом (в отличие от самой Елизаветы) занял российский престол. А также казнь с вырыванием языка целой компании вельмож, посмевших, якобы, противоречить императрице. 
У Натальи Фёдоровны Лопухиной, племянницы Анны Монс (той самой любовницы Петра Первого) и статс-дамы сначала Анны Иоанновны, затем и самой Елизаветы Петровны, да еще бывшей замужем за любимцем ее отца морским офицером Степаном Лопухиным.
Ежели помните, читатель, однажды Лопухина, славившаяся своей красотой, сделала себе причёску, в которую вставила розу, и появилась так на балу. Все бы ничего, да только Елизавета Петровна в это время была с такой же розой в волосах, что не могло не вызвать ревности государыни. В разгар бала Елизавета заставила виновную стать на колени, велела подать ножницы, срезала преступную розу вместе с прядью волос, к которой она была прикреплена, и, закатив виновнице две добрые пощечины, продолжала танцевать. Когда ей сказали, что несчастная Лопухина лишилась чувств, она пожала плечами:
– Ништо ей дуре!
Так Лопухина стала соперницей Елизавете. При вступлении на престол она отправила любовника Лопухиной Рейнгольда Лёвенвольде в ссылку в Соликамск. Чету Лопухиных также арестовали, но вскоре отпустили. Они потеряли свои имения и должности.
Лопухина решила отправить письмо своему любовнику, находящемуся в ссылке. Для передачи письма она выбрала офицера, Якова Бергера, ехавшего на смену для охраны Лёвенвольде в Соликамске. А тот, получив записку от сына Лопухиной, Ивана, донес о просьбе Лестоку в надежде, что ехать на Урал не придется. Лесток воспользовался ситуацией и стал преследовать своего врага, вице-канцлера Александра Петровича Бестужева (Лопухина была подругой графини Анны Григорьевны Бестужевой, которая в свою очередь приходилась невесткой вице-канцлеру) и поручил Бергеру разговорить Ивана Лопухина, карьера которого после смерти Анны Ивановны пошла вспять, и тот спьяну да еще при свидетелях начал в трактире ругать императрицу. После ареста в тот же день и пыток Иван дал показания, что перед своим отъездом его мать посетил австрийский посол Ботта д’Адорно, рассказавший о своих планах с помощью Фридриха II освободить Ивана VI Антоновича. О заговоре знали графини Бестужева и Ягужинская. Будучи арестованными, Лопухина и Ягужинская признали осведомленность.
Заговор (который в народе прозвали Бабьим) был фактически составлен на пустом месте: никаких доказательств, одни разговоры. Но включить в число заговорщиков можно было широкий круг людей, связанных родственными и дружескими узами. Было арестовано еще несколько человек, в их числе семья Лопухиных. Казалось, следствие зашло в тупик — никаких серьезных обличающих данных получено не было. Елизавету это разозлило, и она распорядилась заканчивать с этим делом побыстрее. 19 августа 1743 года состоялось заседание суда, в котором участвовали целых сорок девять судей. Приговор гласил: вырвать языки и  колесовать, но 28 августа Елизавета Петровна смягчила приговор: бить кнутом, вырвать языки, сослать в Сибирь, все имущество конфисковать. Дочерей Бестужевой Настасью, Анну и Прасковью сослали в отдаленные деревни. Казнь было решено сделать максимально публичной, экзекуция проходила около здания Двенадцати коллегий при огромном стечении народа.
В подобном самодурстве Елизаветы были также повинны гены ее отца; гены Петра Алексеевича виноваты и в предрасположенности Елизаветы к астме и эпилепсии. Эпилептические припадки начались у императрицы в 1744 году – она теряла сознание, носом шла кровь. Врачи назначили лечение, но Елизавета не могла долго выполнять их предписания. Она принимала снадобья, выдерживала диету – а после облегчения, через короткое время опять бросалась в череду банкетов и пиров с обилием жирных блюд  и хмельных напитков.
В 1756 году во время посещения церкви Елизавете Петровне стало нехорошо, при выходе она упала в обморок и ее не могли привести в сознание несколько часов. После этого случая императрице часто становилось дурно – носом шла кровь, мучил озноб и жар, лихорадило. У нее стали отекать ноги, появились желудочные кровотечения, мучила одышка. Современные медики оценивают болезнь Елизаветы как прогрессирующая сердечно-сосудистая недостаточность, осложненная, по-видимому, воспалением пищевода и развивающимся циррозом  печени. Вены на ногах императрицы расширились и кровоточили, появились незаживающие язвы. Речь после припадков становилась невнятной и все больше времени требовалось для восстановления.
8 сентября 1758 года в Царском Селе на праздник Рождества Богородицы был первый серьезный звоночек о том, что организм императрицы работает на износ. Елизавета Петровна слушала службу в церкви и почувствовала себя дурно.
– Я сейчас вернусь, – негромко произнесла она рядом стоящей статс-даме и направилась к выходу из церкви.
Ей показалось, что в церкви сильно душно, дышать было сложно, сердцебиение стало учащенным. Она решила, что после того, как вдохнет свежего воздуха, ей будет легче. Но не помогло. Перед глазами все поплыло и императрица рухнула прямо на крыльце. Стоящие поблизости простые люди притихли. Никто не осмеливался подойти к ней, а свита вся нахо-дилась в церкви.
Когда все-таки подоспела помощь, Елизавета была очень плоха.
– Где я? – спросила она, увидев появившихся рядом медиков. Ее подняли и привезли во дворец. Месяц понадобился чтобы восстановиться.
– Ваше величество, берегите себя, – говорили врачи. – Вам нужен покой и специальная еда.
Императрица согласно кивала, но из предложенного готова была только выпить каких-нибудь снадобий. Что касается покоя и диетического стола, то это ее не устраивало. Елизавета Петровна привыкла жить на полную мощь и еда была одним из удовольствий, лишаться которого по рекомендациям врача лишаться она не собиралась. Ей хватало постов.
– Ваше величество, нужно выпить бульон, – умолял лекарь.
– Уйди с глаз моих, я лучше умру, чем буду вкушать в пост непозволительную пищу, – сердито отмахивалась Елизавета.
Французский лекарь в отчаянии взглянул на непреклонное выражение лица императрицы. Похоже она не отдавала себе отчет в том, что ее упрямство окажется фатальным.
– Поговорите с ней, – шепнул лекарь, стоящему у дверей Ивану Шувалову. – Убедите ее.
Но молодой фаворит лишь рассеянно кивнул. Он прекрасно понимал, что никто не заставит чересчур набожную государыню есть пищу, которая была греховной во время поста. Елизавета с парадоксальной легкостью закрывала глаза на грех прелюбодеяния и в то же время пищевые нарушения во время поста считала непозволительными.
В ноябре 1758 года обморок повторился, а к февралю 1759 года у Елизаветы Петровны стали наблюдаться признаки духовного и умственного упадка; она стала в большом количестве употреблять крепкие наливки, по всей вероятности,  в качестве средства  притупления болей.
Врачи давали ей лекарства,  она их принимала, но когда они  требовали воздержания в пище и питье,  отмахивалась от них, как от надоедливых мух,  продолжала вести себя как прежде, отказавшись только от парадных обедов, балов и дворцовых выходов. К своему положению Елизавета относилась самокритично, с изрядной долей юмора.
– Страдания мои слишком легки в сравнении с моими грехами, – говорила она.
И, в конце концов, организм императрицы не выдержал многочисленных излишеств в ее жизни и стал неуклонно разрушаться. Почти весь 1761 год императрица находилась в своих покоях. Министры и придворные, желая побеседовать с ней, приходили к ней туда. Летом у Елизаветы Петровны снова случился приступ, когда она свалилась и провела в беспамятстве несколько часов.
Шотландец Яков Фомич Монсей, последний лейб-медик императрицы, оставил воспоминания о ее состоянии: «Еще с прошедшего (1760) года монархиня подвержена была болезненным припадкам в груди, опухоли в ногах, вообще оказались все признаки завалов в животе. Простуда, последовавшая 17 ноября 1761 года, имела следствием лихорадочные припадки, которые пресеклись 1 декабря. Но с 12 числа того же месяца в 11 часов вечера началась рвота с кровью, которая с великой силой возобновилась и на другое утро в пять часов».
Елизавете показалось даже, что она победила и болезнь, и тоску. Она вдруг решила заниматься государственными делами, проверила, что за это время успел сделать Сенат, и пришла в гнев. Сенаторы спорят по каждому пустяку, обсуждениям нет конца, а пользы от этого никакого. Еще 19 июня дала она через генерал-прокурора задание Сенату «употребить старание, чтоб в новостроящемся зимнем дворце хотя б ту часть, в котором ее императорское величество собственный апартамент имеет, как наискорей отделать», и все никак. Для полной отделки дворца архитектор Растрелли запросил 380 тысяч рублей, а для собственного оговоренного апартамента надо 100 тысяч рублей, и тех не нашли. Объяснение налицо – пожар на Малой Неве. Сгорели склады с пенькой и льном, сгорели барки на реке, убыток купцов более миллиона рублей. Пришлось помогать погорельцам, здесь уже не до императорских апартаментов.
Навалились и другие проблемы, о которых она прежде мало задумывалась. Война с Фридрихом затянулась, и тоже требовала денег, а где их взять? 21 сентября, за два месяца до своей кончины  она подписала рескрипт генерал-фельдмаршалу Александру Борисовичу Бутурлину – план ведения войны, полученный им 2 октября. 6 декабря корпус генерала Румянцева взял последнюю крупную немецкую крепость – Кольберг. А 18 декабря Елизавета сместила слишком осторожного шестидесятишестилетнего Бутурлина с поста главнокомандующего, и отозвала его в Петербург для дачи объяснений.
Отставка канцлера Бестужева не улучшила, а ухудшила состояние дел. Великая княгиня затеяла интригу, а ведь не поймаешь! Да и стоит ли ловить, если трон оставить некому – племянник Петруша очень ненадежен. Бутурлин оказался худшим из четырех главнокомандующих армии, он попросту стар. Новый канцлер Воронцов явно не справляется со своими обязанностями, куда ему до Бестужева! Уж как Михаил Илларионович хотел занять это место, а теперь жалуется на болезнь и просится в отставку. Последнее совершенно невозможно, надо было раньше думать, а не восстанавливать ее против Бестужева! Петр Иванович Шувалов тоже вышел из игры, болезни его замучили. А на кого положиться? Один свет в окне – Иван Иванович Шувалов, но он всех проблем не решит. В 1760—1761 годах, когда Бестужев был отстранен от дел, власть Шувалова распространялась на все области государственного управления, что оказало заметное влияние на внутреннюю и внешнюю политику России.
К концу 1761 году ей стало настолько плохо, что она отказалась от развлечений и даже от посещений церкви (хотя всегда была очень религиозной), а большую часть времени проводила в своих палатах, отдыхая от мучающих ее проявлений болезни.
12 декабря Елизавете опять стало плохо. Рвота с кашлем и кровью совсем ее доконала. Медики пустили кровь, состояние больной говорило о каком-то сильном воспалительном процессе. И опять ей стало лучше. Императрица немедленно послала в Сенат именной указ об освобождении значительного количества заключенных, велела также понизить пошлину на соль для облегчения жизни бедняков. Елизавета всю жизнь давала обеты и выполняла их. Но на этот раз акт милосердия не помог ей справиться с болезнью.
А в двадцатых числах декабря у нее случился сильнейший припадок, после которого она уже не вставала. Присутствующие возле нее медики признали положение безнадежным.
Жесточайший кашель с кровью и рвотой мучил Елизавету Петровну на протяжении нескольких дней. Окружающие понимали – это конец. Понимала и она.
Понимали это и за рубежом. Французский король Людовик XV писал своему послу в Петербурге, барону Бретейлю: «Я узнал, что последний припадок, бывший с императрицей, возбудил опасения на счет ее жизни, и хотя публично не сообщается никаких сведений о состоянии ее здоровья, но ее темперамент, ее праздная и удручающая здоровье жизнь и отказ от врачебной помощи поддерживают эти опасения».
Елизавета с ранней юности, едва вступив в пору полового созревания, стала демон-стрировать повышенный интересе к противоположному полу. Однажды, еще в юные годы, она горько плакала от того, что ей нравились четыре кавалера сразу, и она не знала, которого выбрать. Мардефельд, посол прусского короля Фридриха II, сообщал своему монарху: «...она ежедневно по нескольку раз приносит жертву на алтаре матери Амура».
Не считая множества мимолетных увлечений, ее возлюбленными были камергер Александр Бутурлин, обергофмейстер двора Семён Нарышкин, прапорщик Алексей Шубин, Пётр Шувалов, Алексей Разумовский (с которым она заключила морганатический брак), Роман и Михаил Воронцовы, Карл Сиверс, камер-паж Пимен Лялин, кадет Никита Бекетов, кучер Войчинский, гренадер Михаил Ивинский, Валентин П. Мусин-Пушкин, корнет лейб-гвардии конного полка Никита Панин, Иван Иванович Шувалов. Имена далеко не всех сохранила история.
22 декабря у нее опять началась рвота с кровью, медики сочли своим долгом объявить, что здоровье государыни в крайней опасности. Елизавета выслушала это сообщение спокойно, на следующий день исповедовалась и причастилась, 24 декабря соборовалась. Духовник читал отходные молитвы, Елизавета повторяла их слово в слово. Около постели умирающей неотлучно находились великая княгиня Екатерина и великий князь Петр.
23 декабря 1761 года после причастия, она начала прощаться со всеми кто находился рядом с ней. Все эти дни не отходил от нее тайный супруг Алексей Разумовский, готовый разрыдаться. Любимый фаворит Иван Шувалов не мог сдержать слез. Племянник Пётр едва сдерживал рвущееся торжество, а его молодая супруга Екатерина скорбно молчала.
Братьям Шуваловым было особенно грустно – всем известна их недавняя ссора с наследником. Что станет с ними и их окружением после кончины императрицы. Из-за этого у их окружения рождались одни проекты фантастичнее других. При дворе в этом вопросе не было единодушия. Одни склонялись к тому, чтобы трон наследовал Петр III; другие считали, что императором должен быть объявлен семилетний Павел Петрович, а соправителями при нем оба его родителя; третьи хотели видеть Екатерину регентшей, а ее мужа и вовсе отправить в Голштинию. Были и сторонники того, чтобы только Екатерине принадлежал российский престол, ибо ее качества правительницы государства были очевидны и бесспорно предпочтительнее качеств Петра Фёдоровича.
Но Шуваловы и Екатерину не очень-то жаловали. Сошлись на том, что при содействии генерала, действительного тайного советника Алексея Петровича Мельгунова, одного из приближенных великого князя, цесаревича, братья помирились с Петром Фёдоровичем к удовлетворению Елизаветы Петровны. 
Уже на смертном одре Елизавета, мостя собственной душе дорогу в царствие небесное, амнистировала 13 000 контрабандистов и 25 000 несостоятельных должников, чьи долги были менее пятисот рублей. А соборовавшись и причастившись, но еще находясь в сознании, Елизавета Петровна передала безутешно плакавшему Ивану Шувалову, не покидавшему ее ни на минуту, ключ от шкатулки, где хранились золото и драгоценности стоимостью в триста тысяч рублей. Шувалов часто и прежде видел эту шкатулку и знал, что в ней хранится. После смерти Елизаветы он передал все ему подаренное в государственную казну. Хотя, как только Елизавета Петровна умерла, Шувалова тут же выселили из его апартаментов.
Елизавета попросила всех на время оставить ее наедине с наследником престола. Когда все ушли, она жестом показала Петру подойти поближе и, глядя на него полувыцветшими глазами, слабым голосом произнесла:
– Поклянись мне, Петруша, что никогда не посмеешь обидеть графа Алексея Григорьевича.
Императрица говорила о Разумовском.
– Клянусь, тетушка, что не токмо обижать не буду, но всецело буду благоприятствовать графу.
Впрочем, никаких преференций к себе от Петра Разумовский не искал и не ждал, он тихо и незаметно уединился в своем Аничковом дворце, подаренном ему любушкой Елизаветой.
Через три дня после кончины Елизаветы, Разумовского в его дворце посетила Екатерина, одетая в черное платье. Увидев ее, Разумовский бросился было к ее ногам, но она удержала его от этого и затем они оба, обнявшись, завыли в голос.
Елизавета благодарственно кивнула, а Пётр тут же снова вышел в приемную, где и дождался того момента, когда, выйдя из спальни Елизаветы, старший сенатор Никита Юрьевич Трубецкой и провозгласил:
– Ее императорское величество Елизавета Петровна скончалась. Отныне государствует его величество император Петр III!
Пётр тут же немедленно умчался к себе принимать долгожданную власть. И потом, во время отпевания тетушки в церкви вел себя, наподобие шута – постоянно кривлялся, говорил невпопад Екатерина осталась при теле Елизаветы, и при этом пока не торопилась радоваться. Она ждала любых неожиданностей. На это указывал опыт предыдущих царствований. Гвардия Петра Фёдоровича не любила. Толки о престолонаследии в обществе ходили самые разнообраз-ные.
– Счастье не так слепо, как его представляют, – размышляла она, и заранее написала «Наставление для императора Петра III».
«1. Представляется очень важным, чтобы вы знали, Ваше Высочество, – писала Екатерина супругу, – по возможности точное состояние здоровья императрицы, не полагаясь на чьи-либо слова, но вслушиваясь и сопоставляя факты, и чтобы, если Господь Бог возьмет ее к себе, вы бы присутствовали при этом событии.
2. Когда это будет признано свершившимся, вы (отправясь на место происшествия, как только получите это известие) покинете ее комнату, оставя в ней сановное лицо из русских и притом умелое, для того, чтобы сделать требуемые обычаем в этом случае распоряжения.
3. С хладнокровием полководца и без малейшего замешательства и тени смущения вы пошлете за канцлером и другими членами конференции…»
И так семнадцать пунктов, где Екатерина перечисляет необходимые действия великого князя  и их очередность: кого оставить возле почившей государыни, кого вызвать на конференцию по такому случаю; когда объявить дворцовой гвардии о смерти императрицы и своем восшествии на престол; что он должен приказать живущему при дворе дежурному священнику; в какой форме должны ему принести присягу солдаты дворцовой гвардии, и что для этого нужно подготовить;  какие необходимо дать распоряжения капитану лейб-компании; когда и как собрать вокруг дворца гвардейские полки; что ему предстоит сделать и объявить, когда соберутся члены конференции; порядок приведения к присяге гвардейских полков; какими должны быть действия Сената, когда и куда должны быть посланы курьеры с известием о произошедших событиях. И даже какова должна быть форма и содержание молитвы при принятии присяги государю в церкви.
В дополнение к этому Екатерина подготовила проект указа императора с извещением о смерти его тетки-императрицы, его правах как наследника рода Романовых с повелением учинить ему присягу, как вступившему на престол самодержавному наследному Императору и Государю.
Содержание этих документов поражает своим прагматизмом.
А еще в начале 1749 года, когда Елизавета Петровна приболела, Екатерина, опасаясь чьих-либо  конкурентных действий со стороны,  сообщила мужу, что у нее есть полк Чернышева, назвала имена нескольких капралов лейб-компании,  на которых они могут рассчитывать. Екатерина ждала неожиданностей. Но все произошло без сучка и без задоринки.
25 декабря 1761 года, в самое Рождество, Елизаветы Петровны не стало. Официальное заключение лейб-медиков о кончине императрицы звучало так: «По неиспытанным судьбам всемогущего Господа Её Императорское Величество Всепресветлейшая Великая Государыня Императрица Елисавета Петровна Самодержица Всероссийская, 25 числа сего месяца в половине 4 часа по полудни, после жестокой болезни, к неописанной печали Императорской фамилии и всего государства, препроводя жизни своей 52 года и восемь дней , а достодержавного владения своего 20 лет и один месяц, от сей временной жизни в вечное блаженство отыде...» Причиной смерти медики посчитали сердечно-сосудистую недостаточность, осложнившуюся циррозом печени и варикозным расширением вен на ногах и в пищеводе, что вызвало смертельное кровотечение.
До своей смерти Елизавета Петровна жила в Санкт-Петербурге в специально вы-строенном для нее архитектором Растрелли Летнем Дворце, впоследствии снесенном для постройки Михайловского замка, здесь же она и умерла. Гроб с телом умершей императрицы выставили на девятнадцать дней в дворцовых покоях, куда допускался народ для прощания с ней.
Французский посол де Бретейль сообщал в Париж своему королю уже 31 декабря: «… англичане возрадовались новому императору – Петру III». Тогда-то и пошли разговоры о том, что русской императрице «помогли» довольно быстро – за пару лет – «почить в бозе» и заменить ее на пропрусского племянника Петра прусские шпионами по приказу прусского короля, поставленного победоносными русскими войсками в ходе Семилетней войны в безвыходное положение. Именно поэтому и радовались восшествию на престол Петра Фёдоровича англичане, союзники Фридриха. Добавляет баллов к этой версии и то, что еще несколько лет назад был составлен план министра иностранных дел правительства Фридриха II Генриха Подевильса по устранению Елизаветы Петровны с  заменой ее Петром Фёдоровичем. Да еще и деньги, которые неоднократно и  неизвестно для какой цели получала великая княгиня от англичан, начиная с 1750 года, пусть и косвенно, но подтверждают версию отравления.
Правда, в середине 1757 года британский посол Уильямс серьезно заболел – он стал стремительно и необратимо терять рассудок. Дипломата отозвали из России. Брать деньги стало не у кого. Но Екатерина слишком привыкла к красивой жизни, чтобы жить по средствам. Поэтому она совершила очередной беспринципный поступок – обратилась с просьбой о ссуде к французскому посланнику Бретейлю. К представителю той самой страны, «величие которой составляет позор для России», как говорила она Уильямсу! Однако попытка Екатерины стать двойным агентом не удалась. Бретейль отказался с ней сотрудничать и даже на некоторое время выехал из Петербурга, чтобы его ни в чем не заподозрили.
Добавьте к этому, что и в 1757 году, когда у Елизаветы Петровны случился первый приступ болезни, и особенно в 1761 году на последней её стадии  ее пользовал немец Карл Крузе – признанный  «специалист» по лечебным свойствам ртути, почепнувший эти знания в оставшихся ему в наследство бумагах умершего тестя – лейб-медика Германа Бургава.
6 февраля 1762 года по замерзшей Неве траурная церемония направилась в Петропавловский собор, где Елизавета Петровна была похоронена через сорок дней после смерти, ее могила находится рядом с погребением ее родителей.


Рецензии