О занятиях китайским

Хочу рассказать о том, что было в моей жизни отнюдь не мгновением, что длилось годы и оставило в душе след совершенно особый, ни на что иное не похожий.

Когда я учился на втором курсе иняза, Манана Георгиевна Гигаури, преподавательница кафедры романо-германской филологии, в качестве репетитора готовившая меня к поступлению в институт, попросила меня заглянуть на кафедру. Когда я пришел, она, сразу перейдя к делу, рассказала мне о том, что на факультете общественных профессий (до этого я о существовании такого факультета и не слыхивал) организуется группа по изучению китайского языка. Давно уже имея о моем увлечении Востоком вполне адекватное представление, Манана Георгиевна настоятельно порекомендовала мне туда записаться. Уговаривать меня не было необходимости.

Долго ли, коротко ли – и вот уже в одной из аудиторий на совсем малознакомом мне тогда и так никогда и не полюбившемся четвертом этаже идет первое занятие. Его ведет Маргарита Лю-Кандарели – человек во многих отношениях замечательный. Природная китаянка, выросшая и проведшая молодость в Пекине, она еще в те годы, когда у нас были «братские» отношения с Китаем, вышла замуж за тбилисского художника по фамилии Кандарели и переехала на родину мужа. Соответственно, было у нее и китайское личное имя, которое она, если мне память не изменяет, упоминала, может быть и не раз, но вот касательно его фактического звучания память моя мне точно изменила, и теперь уже навсегда. Все вокруг звали ее по-грузински – Марго, и это имя шло ей: за годы жизни в Тбилиси она в совершенстве овладела и грузинским, и русским языками, говоря на обоих с немного заметным и оттого очень привлекательным китайским акцентом. Вначале, когда я еще не был знаком в деталях с китайской фонетикой, я удивлялся, отчего это она заменяет в русских словах звонкие смычные соответствующими глухими: говорит так, что вместо «дом» слышишь «том» или вместо «год» - «кот». Глухие эти произносились без всякого придыхания, очень тонко, и их тонкость была особенно отчетливой именно в женских устах. Потом уже я узнал, что отсутствие звонких смычных и наличие вместо них «полузвонких» (не глухих, а именно произносимых «в половину голоса») согласных составляет характерную особенность большинства китайских диалектов, в том числе, конечно, и родного для нее пекинского. С тех самых пор и поныне мне нравится слышать эти звуки в китайской речи, особенно в женской – почему-то их обилие ассоциируется у меня с тихим постукиванием об оконные стекла и балкон дождевых капель в сумерках…

Миниатюрного роста, с очень характерным в расовом отношении китайским лицом (на взгляд европейца оно показалось бы, вероятнее всего, совершенно некрасивым, а китаец счел бы иначе; была в нем, в этом лице, какая-то причудливость, что-то если не «не из нашего мира», то во всяком случае не из нашего привычного круга), она была, как и ее муж, художником. На протяжении многих лет она вела занятия в тбилисской академии художеств; не знаю точно и никогда не знал, что именно это были за предметы – разве живопись интересовала меня тогда? – но нам, своим студентам-китаистам, она очень часто и долго рассказывала о традиционной китайской живописи. Эти ее рассказы всегда бывали намного содержательнее, компетентнее и интереснее, чем преподавание ею языка: филологической жилки, надо сказать честно, у нее не было никакой, и я быстро стал ощущать растущее разочарование от ее неспособности донести до студентов тонкости строя родного ей языка. Да, именно язык, и только язык интересовал меня тогда, и ощущение «брошенности», оставленности один на один с премудростями столь радикально экзотичной языковой вселенной довольно быстро пришло на смену моему первоначальному энтузиазму. А между тем, будь я мудрее (что при тогдашней, да и всегдашней моей повернутости на языках и Языке очень маловероятно), я бы не скучал на ее занятиях так, что иногда буквально челюсти сводило от позывов к зевоте, а прилежно записывал бы все то, что говорила она о китайской живописи, о китайских нравах и китайской философии жизни. Но нет, записей таких я вел очень и очень мало, и все они погибли где-то еще до нашего переезда в Москву. Я иногда думаю о том, как было бы интересно сейчас читать и перечитывать их, знакомить с ними Аню… Нечего читать и знакомить не с чем. Помню лишь какие-то обрывки, и обрывки, связанные скорее с идеями, чем с эстетикой. Так, например, как-то, рассуждая о религиозности соотечественников, она сказала нам, что конфуцианство – это лишь внешняя, поверхностная «форма» китайского духа, в то время как в глубинах души своей каждый китаец – даос. Я встречал подтверждения этому мнению и впоследствии и думаю, что заключена в нем немалая доля истины; впрочем, и личная пристрастность в нем есть тоже: мне сложно представить себе китайского (или любой другой национальности) художника, который был бы истовым последователем Конфуция, а воззрения даосов третировал бы как «суеверия малограмотных людей».

Китайскую живопись я полюбил много позже, проникаясь постепенно теми тайными соками, которые питают ее корни; в не столь еще давние годы ни одно мое посещение московского Музея искусств народов Востока не обходилось без долгой прогулки по китайскому залу, прогулки, чаще всего и бывавшей «гвоздем программы» этого дня. Тогда же, в пору близившейся к своему закату и на закате особенно прекрасной моей тбилисской юности, в сознании моем исподволь складывался особый образ Китая. Впоследствии, уже по переезде в Москву, я находил для этого образа формулировку, на мой сегодняшний взгляд достаточно безвкусную: я говорил себе, что Китай для меня – это страна, в которой во множестве плодятся единороги и фениксы, а облака служат исключительно для того, чтобы верхом на них разъезжали по небесам даосские бессмертные. Безвкусна эта формулировка потому, что, как и многое-многое другое в моих убеждениях, полемична. Подобно Дон Кихоту, бесстрашно ополчавшемуся против ветряных мельниц, я все воюю с общераспространенными представлениями о практичности, выгоде, умении устроиться в жизни, часто усматривая врага и там, где его на самом деле нет. Что же есть? Где-то и когда-то читал я жуткую, леденящую кровь историю о том, как некоторые китайские правители расправлялись с некоторыми неугодными им лицами: последним отрубали обе руки, обе ноги, язык и выкалывали глаза, а затем бросали такой обрубок человека на помойку. Назывался плод этого страшного наущения сатаны «человек-свинья». Так вот, как тогда, так и сейчас мне не хочется думать, что Китай даосов, художников и поэтов и Китай «человека-свиньи» - это один и тот же край. Хотя, если вдуматься, это так и есть, и сияющие высоты располагаются там, как и везде в нашем мире, совсем рядышком с выгребными ямами, или, если воспользоваться словами одного любимого мною китайского литератора, светлячок рождается из гнилушки. И тоска по тому состоянию мира, когда такой ужасной близости того и другого придет конец, когда завершено будет отделение света от тьмы и свет и станет единственным бытием, тьма же окончательно сделается тем, чем уже сейчас является по пророчеству – полным небытием, ничто, не существующим нигде – тоска эта по интенсивности своей временами напоминает родовые муки…

Занятия наши с самого начала были не очень регулярными; многие люди приходили на них, оставались в числе слушателей какое-то время, привлеченные, надо думать, экзотичностью языка, а потом уходили, чтобы никогда не появиться вновь. Из числа студентов я не помню ни одного человека, который продержался бы в группе столько же, сколько я, или дольше.

Кто из них запомнился мне? Инженер Зура, красивый грузинский парень (ему было, я думаю, за тридцать), которого за успехи в учебе собирались даже направить в Китай на стажировку. Разговоры такие шли, но воплотилась ли эта идея в жизнь, я не знаю – Зура довольно быстро исчез с горизонта, во всяком случае, моего. Андрей Хань, тбилисский китаец (по-моему, сын китайца и грузинки или русской), высокий и как-то трудноуловимо изящный молодой человек с немного раскосыми глазами. Его лицо, в отличие от лица Марго, было вполне красивым и по европейским понятиям; внешностью он больше напоминал японца или корейца, чем китайца. Занятия он посещал в самом их начале и совсем недолго. Грузинская девушка по имени Саломе – практически единственная из нас, кто вел себя активно не только и не столько в учебе, сколько в организационном плане. Но больше всего мне почему-то запомнились супруги-грузины. Оба они были весьма почтенного для нашей компании возраста, он выглядел чуть ли не на пятьдесят, жене его можно было дать сорок. Они производили впечатление какой-то тихой, даже немного печальной серьезности и основательности; по всему их поведению видно было, что молодость для них давно позади, и вместе с нею – все то, что обычно человека в этом возрасте увлекает и зажигает. У него были натруженные рабочие руки, на ее лице я не помню улыбки. Неприятными в каком-либо отношении людьми они при этом не были. Имен их я не запомнил.

Еще был там появившийся ближе к окончанию наших занятий (об этом речь впереди) грузинский мальчик лет двенадцати-тринадцати, который изучал китайский под довольно активным контролем своей мамы, побуждавшей его, как я случайно узнал позднее, учиться и тибетскому. Держал он себя неприметно, и я, честно сказать, так никогда и не понял, чьим желанием он в решающей мере руководствовался, избрав китайский язык – своим или маминым.

Вообще же в группе нашей, которую и группой-то назвать было трудно, которая скорее представляла собой своеобразное созвездие, блуждающее по небу и непрестанно вбирающее в себя новые звезды и теряющее старые, не было личностей ярких, искрящихся, надолго и без труда запоминающихся. Человек, знакомый со структурой советских инязов и местом, занимаемым в ней ФОПами (факультетами общественных профессий), этому обстоятельству ничуть не удивится.

Однажды – когда я был курсе на третьем – к нам в институт приехали преподавать китайцы из Китая. Это были муж и жена, и вот они-то, в отличие от нас (лишь с трудом могу прилагать местоимение «мы» к этому образованию), и оказались самыми яркими личностями нашей маленькой вселенной. Во-первых, оба они все время улыбались – их лицам словно по природе присуща была классическая китайская улыбка, наиболее характерным признаком которой считаются выступающие вперед, как у зайца, верхние резцы. Во-вторых, как преподаватели языка они вели себя гораздо активнее Марго, хотя их общение с нами сильно затрудняло полное незнание ими русского языка и наша практически столь же полная (как легко догадаться из предшествующего изложения) неосведомленность в китайском. Приезжая китаянка, в частности, очень хорошо пела, и единственную песню, которую мы с ней разучили наизусть и пели хором, я запомнил навсегда, слово в слово:

Ланьланьды тянь шан бай юнь пяо,
Бай юнь сямянь мар пао.
Хуэйдунла бяньр – сян сы фан,
Бай няор ци фэй сян.

В голубом-голубом небе белое облако парит,
Под белым облаком лошадка бежит.
Взмахнул плеточкой – звук разлетается на четыре стороны,
Сто птичек разом взлетают.

Когда она спела это незамысловатое четверостишие в первый раз, каким-то совершенно особым чувством повеяло на меня. В нашей жизни, в которой есть место и телевизору, и газетам, и регулярным застольям с репертуаром тостов и тем для беседы, неизменностью своей уподобляющимся некоей скале, мы сравнительно редко встречаемся с чем-то подлинным. А сюда оно вдруг прорвалось – женщина пела, как испокон веков пели простые сыновья и дочери ее народа, и чувствовалось, что и облако в небе, и лошадка под облаком, и птички, вспугнутые взмахом плеточки – все это настоящее, такое, какое и должно быть в чистом мире и для чистых людей. Со времени нашей свадьбы я часто напевал эту песенку Ане, и пользовался неизменным успехом, но я-то помню, как пела та женщина – и осознаю, что наше семейное развлечение есть не более чем тусклый отблеск того волшебства жизни, которое вдруг, ни с того, ни с сего обнаружило себя в обыкновенной инязовской аудитории, когда на дворе было уже совсем темно и, если верно помню, холодновато…

Примерно в это же время к нам стала захаживать девушка (опять не помню имени!), которая оказалась единственной среди всех подшефных Марго, действительно хорошо выучившей китайский. Всегда деловая (не бодро-деловитая, а именно деловая – такая начинающая бизнесвумен), всегда с иголочки одетая, с элегантной прической, она, само собой разумеется, не держала себя с нами на равной ноге. Однажды, когда то ли жена-китаянка, то ли ее муж по случайности заговорили с нашей группой на родном своем языке, эта девушка, полуобернувшись в нашу сторону, бросила: Тамэнь бу чжидао ханьюй (Они не знают китайского). Бросила – и тут же вернулась к какому-то своему занятию, которое считала не в пример более важным, чем наша доморощенная китайщина. Я же был несказанно рад тому, что понял всю ее фразу – от начала и до конца, без единой лакуны в восприятии. Занимались мы при этом уже не первый год.

Наши занятия часто и надолго прерывались – то из-за болезней Марго, то из-за ее отъездов, то по иным причинам, которых я сейчас уже не помню. В общей сложности моя китайская одиссея продлилась с перерывами около трех лет, может – чуть больше. Умирала наша фоповская группа долго и совсем не мучительно. Мучение при уходе в небытие имеет место там, где в бытии и в расцвете ему предшествует увлечение, а из всех нас оно налицо было только у меня, да и то – в сильно потускневшем к концу виде. Другие времена наступали на дворе – времена пробуждающегося национального самосознания, дамоукидебел Сакартвелос гаумарджос («Да здравствует независимая Грузия!») и разгоравшегося под этот аккомпанемент празднично-пьянящего фейерверка, пожегшего потом многое и многих. В первые горбачевские годы сближение с Китаем стало актуальным, и подобные группы возникали по всему Союзу. А всего через пару-тройку лет сам Союз уже вполне напоминал химеру на фасаде Собора Парижской Богоматери, глядящую со своей недосягаемой высоты на пестрый город, веселый и не очень, живущий своей жизнью и не спрашивающий на нее разрешения у химеры ни в больших вопросах, ни в малых. Et nos mutamur in illis.

Я же в завершение этих воспоминаний хочу рассказать всего об одном событии. Где-то, наверное, под конец четвертого курса, Марго, давно уже выделявшая меня из числа студентов, пригласила меня к себе домой. Тогда я в первый и, по-видимому, последний раз в своей жизни побывал на Куках. Куки – тбилисский район на левобережье Куры, более всего знаменитый своим внушительных размеров кладбищем, район совсем не окраинный, но неизменно лежавший далеко в стороне от всех моих обычных тбилисских маршрутов. Дом художников Кандарели представлял собой типичный старый дом тбилисской интеллектуально-художественной аристократии. Все мои попытки описать его устройство ни к чему хорошему не приведут – и специалист по архитектуре я никудышный, и зрительная память у меня (в отличие от памяти на элементы второй сигнальной системы) слаба, и времени с тех пор прошло двадцать с лишком лет. Тем, кто знает, как выглядят такие дома (их немного осталось в Тбилиси), и так все основное понятно, а тем, кто не знает, достаточно будет сказать, что и извне, и изнутри контраст с «хрущевками» и «брежневками», в которых прошли мои детство и юность, разителен. Дом этот жил и дышал; выйдя ко мне, в ту комнату, где я сидел и ждал, из каких-то закоулков домашнего лабиринта, Марго долго говорила со мной – о Китае, о том, что мне ни в коем случае не следует бросать занятий языком, о том, что из меня может получиться хороший китаист, и еще, надо думать, о многом. Прощаясь, она дала мне почитать книгу Пу Сунлина о Ляо Чжае – перевод академика Алексеева, издание издательства «Академия», вышедшее в тридцатых годах. Толстый том в ярко-красном тисненом переплете по характеру и качеству своей полиграфии был совершенно не похож на все те книги, с которыми я привык иметь дело. Приняв том Пу Сунлина из ее рук, я положил его в какую-то емкость и вскоре, покинув большой деревянный дом с балконами, уже шествовал домой по кукским улицам, залитым недавно прошедшим дождем. Мощеная булыжниками улочка спускалась к Куре, на противоположном берегу которой возвышалась над городом Мтацминда. И вот почему-то все это: Мтацминда, Куки, булыжники мостовой, орошаемые ручейками дождевой воды – и по сию пору овеяно в моей памяти такой свежестью, такой рассветной нежностью, какие омывают только наиболее драгоценные картины нашей юности. Эти события (хранящиеся в нашей памяти чаще всего именно в виде застывших картин) хранят и нас на многотрудных и опасных дорогах наших. Жизнь моя повернулась совсем не так, или не совсем так, как того хотела Марго, но свет тех давних дней светит в ней и сейчас, когда пути мои пролегают далеко-далеко от родного города между горами.

октябрь 2010 г.

Этот сюжет нежданно для меня получил в свое распоряжение маленький, но небезынтересный постскриптум. На днях, занимаясь непонятно чем на работе и рассматривая в Интернете баскско-русский журнал «Герника», в воспоминаниях о Юрии Зыцаре я обнаружил имена двух его учеников, успешно, как сказано в материале, защитивших кандидатские диссертации на баскскую тематику. Звали их Саломе Габуния и Георгий Шаламберидзе. Я бы мог отождествлять первую с кем угодно или ни с кем вообще, если бы не вспомнил, что мальчика того, грызшего китайский гранит по маминому настоянию, звали Гией, а фамилия его, скорее всего, была именно Шаламберидзе. Так вот, оказывается, где разворачивалась основная и весьма плодотворная деятельность некоторых членов нашей группы! Ставший уже теперь, когда со времени его кончины прошел лишь год, легендой Зыцарь, покинувший Тбилиси после разрушения своего дома еще в начале девяностых годов, в то время также преподавал – разумеется, баскский – на инязовском ФОПе. Я знал об этом и даже хотел одно время записаться к нему, но быстро понял, что китайский и баскский одновременно – слишком крутая смесь даже для моих ненасытных мозгов. Так я Зыцаря никогда и не видел; кое-кому же из его и Марго учеников одновременное изучение столь разнородных, хотя и относящихся к одной макросемье языков, отнюдь не помешало в будущем серьезно заняться одним из них.


Рецензии
...Ощущаю всю прелесть возможности утонуть в ауре иностранного языка. Пожалуй, я могу сравнить с этим изучение старо-славянского языка на первом курсе историко- филологического факультета, когда мне было всего лишь 17 лет. Спустя несколько лет, я купила грамматику чешского языка и сразу поняла первый же текст, представленный там.

Слёзы растроганности от невероятного чуда - понять чешский текст просто при первом взгляде на него - этого я никогда не забуду! В нём много элементов из старо-славянского языка...

У вас есть необыкновенный земляк: Теймураз Накашидзе, физик, кандидат наук.
Он тоже изучал китайский язык в Тбилиси. Знакомы ли вы с ним? Он - автор
"Прозы.ру": Накатимур.

С уважением -

Жарикова Эмма Семёновна   22.08.2017 22:33     Заявить о нарушении
Фамилия того мальчика, который изучал китайский вместе со мной и упомянут в этом очерке, была, как я теперь точно вспомнил, именно Накашидзе. Но звали его Георгий, это я тоже помню точно. Может быть, Теймураз Накашидзе - какой-то его родственник?

Иосиф Фридман   25.08.2017 20:23   Заявить о нарушении
Да, у Теймураза много родственников.

Жарикова Эмма Семёновна   26.08.2017 03:17   Заявить о нарушении