О гамбургских жителях

Пора, я думаю, написать и о чем-нибудь из гамбургской моей жизни. Почти все здесь ощущается как чужое; душа словно бы опять, как и двадцать лет назад, пересажена в чуждую ей почву и, недоуменно оглядываясь вокруг, не может до конца ни понять, ни принять происходящего с ней. Но есть и очень большое различие между тем и нынешним переездом: тогда ностальгия буквально разрывала на части все мое существо, в теперешних же своих чувствах я все еще не могу отдать себе ясного отчета.

Недели две назад я, следуя своим каждодневным маршрутом, сел в метро на станции Майендорфер Вег, чтобы отправиться в довольно долгую дорогу к станции Штефансплац, в пяти минутах ходьбы от которой располагается место моей работы. Устроившись на сиденье и сразу углубившись в книгу, я в какой-то момент поднял глаза и обвел взглядом окружающее пространство. В гамбургском метро вагоны устроены не так, как в московском: здесь сиденья смотрят друг на друга точно так же, как в российских электричках. Прямо напротив меня сидели мужчина и женщина. Оба средних лет, они обладали ярко выраженной восточной внешностью. Заприметив где-нибудь восточных людей, я мгновенно, словно некий охотничий пес, в поле зрения которого попала вожделенная дичь, «делаю стойку»: внимание, перед тем достаточно рассеянное, собирается вновь, и фокусирует его присущая мне с детских лет ненасытная страсть к Востоку. Ничего, наверное, нет в этой страсти хорошего; греко-римская античность, которой я увлекся гораздо позднее, излучает для меня совсем иной свет. Часто, слишком часто Восток и античность в моем восприятии уподобляются сократовским Порочности и Добродетели, оставшимся в памяти потомков благодаря Ксенофонту, и ровный, чистый и ясный свет древнего Средиземноморья никогда не может до конца вытеснить во мне тягу к пряной экзотике Азии, Африки, Океании, а то, бывает, еще и доколумбовой Америки. Временами я по-настоящему страдаю от этого, временами мне кажется, что влечение к Востоку пробуждает в тайниках души нечто низменное, недостойное ни Бога, ни истинного предназначения человека. И, может быть, лишь некоторые, редкие в моей жизни встречи с восточными людьми рассеивают туман этого страдания, тихо и убедительно напоминая о том, что все мы – дети одной прародительской четы, и что общее в нас главнее, центральнее всех различий. Почти ежедневные встречи с кавказцами и выходцами из Средней Азии в России никак нельзя отнести к числу таких маленьких откровений; как бы ни сопротивлялся кто-нибудь из нас господствующим в обществе настроениям, недовольный вопль «понаехали тут» звучит внутри него непрерывным фоновым шумом, пусть и навязываемым извне, но от этого ничуть не менее реальным; и, надо честно признаться, средний культурный уровень «понаехавших» никак не может эффективно оборонять их от подобного восприятия аборигенами.

Здесь, однако, передо мной предстало нечто совсем иное. Оба моих спутника были хорошо, даже элегантно одеты. На нем было пальто того покроя, который мне безотчетно, но сильно нравится, пальто, которое я с удовольствием носил бы и сам (при том, что отнюдь не могу похвастать умением со вкусом одеваться). Голову его украшала могучая копна ярко-черных волос, местами уже тронутых сединой; над темными глазами нависали мощные густые брови, своей чернотой превосходившие и волосы, и глаза. Вне всяких сомнений, он был очень красив, но его спутница нисколько не уступала ему в красоте, хотя красота ее и воспринималась иначе: черты ее лица были очень тонкими, губы, нос и глаза словно изображены были точёными линиями, в которых не замечалось ни малейшей грубости или обветренности жизнью. Изяществом своего облика она могла бы живо напомнить красавиц с персидских миниатюр. В тот момент аналогия эта не пришла мне на ум, но она была бы, как оказалось впоследствии, более чем уместной. Увидев их, я сразу принялся за свое любимое занятие – вычисление их национальной принадлежности по языку, на котором они говорили. Говорила, собственно, почти исключительно она; он лишь изредка вставлял короткие фразы. Ее речь была благородно эмоциональной, оставаясь чуждой всякой нездоровой экзальтации. Вначале я машинально подумал, что передо мной – турки; в Германии живут миллионы турецких иммигрантов и их родившихся и выросших здесь потомков. Однако я был вынужден очень скоро отвергнуть это первоначальное предположение: речь их не походила на тюркскую, да и всем своим обликом и манерами ни он, ни она не напоминали подавляющее большинство немецких турок, виденных мною дотоле. Пытаясь сформулировать, в чем именно состояло решающее отличие, я не могу отыскать лучшего и более точного русского слова, чем «порода».

Отвержение «турецкой» гипотезы вызвало непроизвольное усиление внимания к речи. В ее говоре часто проскальзывал гласный звук, похожий на нечто среднее между «а» и «о»; непосредственно перед паузами она иногда употребляла слова, начинавшиеся с ударного слога «ми» (так в фарси оформляются практически все глаголы в длительных временах – настоящем и прошедшем, при этом сами глаголы всегда помещаются в конце предложения). Сомнения быть не могло – передо мною сидели иранцы. Не припоминаю, чтобы я когда-либо видел представителей этой страны в Москве, да и здесь, в Гамбурге, до описываемой встречи это произошло всего однажды – тоже в метро, на станции Шлумп, я приметил троих молодых персов, заявлявших о своем присутствии весьма громко и развязно. Никаких особо приятных впечатлений та встреча во мне оставить не могла; не через такие картины открывается Восток внутреннему взору и не через них становится он ближе. Но в это морозное утро меня вдруг накрыла могучая волна ассоциаций и воспоминаний. Я вспомнил древние рельефы Бехистуна и Накше-Ростама, и лицо Фирдоуси, каким его изображают обычно – лицо, в котором словно бы воплотилась и вся трагедия мира, и вся сила человеческого сопротивления этой трагедии, и книгу его, которой я был так увлечен несколько лет назад, и соборную мечеть Исфахана с необъятной площадью перед нею…

Мои спутники совсем не производили впечатления мусульман не только фанатичных (это само собой), но и просто очень тщательно заботящихся о том, чтобы явить себя людьми религиозными на публике. Оба они были вполне по-светски одеты (и с несомненным, надо им отдать должное, вкусом). Она часто клала руки в перчатках ему на колени и смотрела на него с неким смешением восхищения и какого-то материнского тепла и нежности. Он являл себя сдержанным, как это обычно для мужчины его возраста и внешнего облика, но по всему было видно, что между ним и нею существует близость той степени, которую совсем нечасто замечаешь вокруг.
____________________________________________

Когда я описывал эту встречу около двух месяцев назад, смутное предчувствие посещало меня. Что-то внутри словно бы тихо, но достаточно настойчиво вопрошало: не надо, наверное, писать об этом? Несмотря на тихость этого голоса, звучавшего где-то на заднем дворе сознания, я и вполне отчетливо различал сам голос как таковой, и отдавал себе отчет в причине его возникновения. До сих пор я всегда писал о чем-то, что с точки зрения моей нынешней жизни является перевернутыми страницами – об эпизодах, чувствах, впечатлениях, которые не могут быть внезапно актуализованы новым появлением в поле моего восприятия тех людей или обстоятельств, которые во время оно и вызвали эти чувства и впечатления к жизни. От рождения, вероятно, я принадлежу к тому типу людей, которые черпают в своем прошлом, в воспоминаниях детства и юности, огромное утешение и вдохновение; однако если кто-либо припишет б;льшую часть этого вдохновения именно «несообщимости» прошедшего с настоящим, именно полной и царственной свободе первого от неустойчивости, зыбкости, подчас откровенной конъюнктурности последнего, то он, я полагаю, будет вовсе недалек от истины. Но если человек, с которым, как тебе казалось, ты уже разлучился навсегда – не поссорившись с ним, а просто разошедшись судьбами – вдруг вновь появляется в твоей жизни, то к приятному чувству от новой встречи всегда в большей или меньшей пропорции примешивается разочарование от того, что чудесный, как бы не от мира сего произошедший тонкий кристалл волшебства растворился в воде будней и на его место вновь пришла зыбкость и неопределенность, в которой можно, конечно, барахтаться наподобие плещущегося в речке ребенка, но за которую нельзя уже держаться как за якорь. Что ж поделать, если далеко не все мы, взрослые, сохранили в себе детскую открытость миру, если в большинстве из нас она уже погребена под многослойным и сложно устроенным грузом жизненных впечатлений.

Через некоторое время после возвращения в Гамбург под Рождество я по обыкновению вновь ехал по той же самой ветке метро. На станции Берне в вагон снова вошли мои старые знакомые, вошли и устроились на ближайшем сиденье. Теперь они были одеты совсем по-другому: на нем были потертые джинсы, ее одежда тоже не являла собой образец хорошего вкуса (вот, хотел описать все «по горячим следам», да не выходит – пишу спустя несколько месяцев после этой повторной встречи). В моем восприятии этой пары больше не было чего-то, чему и имя-то подыскать очень трудно, но что от этого вовсе не теряет своей значительности. Именно это «что-то» часто кажется мне тем, из чего у японских поэтов рождались хайку – встречей, вспыхнувшей на мгновение и ушедшей от нас сегодняшних навсегда, ушедшей в мир вечного «сегодня». Мы вновь погружены в то состояние души, в котором люди вполне адекватно – некоторые даже с какой-то внушающей невольное почтение компетентностью – занимаются своими житейскими делами, устраивают свой быт и содействуют устроению быта чужого, продают, покупают, призывают кого-то к ответу, тягаются и выигрывают – или проигрывают – свои тяжбы, невинно и не совсем невинно сплетничают, плетут будничные интриги, азарту которых столь же далеко до азарта дешифровщика древней письменности, сколь далеко клерку, в коротком служебном перерыве нацарапывающему на листке из ежедневника дружеский шарж на коллегу, до вдохновения Микеланджело, влагавшего руку только что созданного Адама в руку Божию. Мы вновь «здесь и сейчас», но где-то – совершенно невозможно сказать где, в каком-то пространстве без измерений и времени без изменений – затаилось другое «здесь» и другое «сейчас». Оно ведет себя очень тихо, не стремится выйти на первый план, часто, слишком часто дает вообще позабыть о себе – но при этом обладает той подобной веянию «хлада тонка» на Хориве силой внутренней убедительности, которая свидетельствует душе, что настанет, обязательно настанет момент, когда это «здесь и сейчас» и сделается единственной реальностью.

А всего пару дней назад, ненастных, до времени осенних дней гамбургского августа, я вновь, в третий уже раз, увидел эту пару. На этот раз не я был свидетелем их входа в вагон а, наоборот, они – моего: спасаясь от довольно-таки скверно воспитанного и поэтому неумолчным воплем докучавшего взрослым ребенка в переднем вагоне, я перебежал в задний – и увидел их прямо перед собой. Они уже были моими старыми знакомыми, и именно поэтому я больше не прислушивался к ее речи (говорила по-прежнему почти исключительно она, он лишь слушал), не старался уловить в ней ни экзотических интонаций незнакомого языка, ни чего-то менее языковедческого и более человековедческого. У главного железнодорожного вокзала они вышли. Я почти не обратил внимания на их выход, тем более, что внимание мое в тот момент занимала (по очень смутному воспоминанию) моя сумка, неловко перекинутая через плечо и начавшая поэтому падать на пол вагона.

Может быть, я встречу их еще. Но та, первая встреча не повторится больше. Самое воспоминание о ней сейчас уже почти стерлось из моей памяти. Когда-то Исса увидел улитку, ползшую вверх по склону Фудзиямы. Улиток он видел в своей жизни, надо полагать, не раз и не два, но лишь в тот единственный раз ему было даровано Зрение. И стихотворение Рильке “Wir sind nur Mund…”, как ни показалось бы это странным, на мой взгляд – о том же.

декабрь 2010 – август 2011 г.


Рецензии
Божественные мысли, божественная философия...Вы - необыкновенный человек, вы -
единственный на Прозе.ру, кого можно наградить словом "интеллигент". Благодарю вас.

Жарикова Эмма Семёновна   22.08.2017 17:01     Заявить о нарушении