Менее - более

                МЕНЕE - БОЛЕЕ



                ХОД      КОНЁМ
               
                1

Ахмет сбросил сопревшие сапоги, растянулся на кошме, продолжая сверлить небо босыми пятками затёкших ног. Вторую неделю распухшее на походе кочевье течёт по степи на восток. Там молодой хан вбирает в свою орду вольных и невольных - собирает поход - так шепчет ему созревающая трава... и недозревшая юность. Доверишься молодому союзнику - доверишься врагу, говорят Ахмету предки. Он любит слушать, внимать их мертвой заботе. Шайтан! нет покоя! Вышел из юрты на вольный ветер. Сизый кизячный дым, взбитый с туманом в густую слоистую пахту, выскребал колючие слезы. Ночь. Безветрие. Время засад и любовников. И звуки, и мысли тонут - одни в вате тумана, другие времени. И только предки свербят и свербят душу. Да, вот проклятая ханская молодость!
Мгновение, и с криком: Ик-ха, вскочив на всбрыкнувшего коня, понесся в степь. Следом выметнулись привычные нукеры, за ними потянулось кочевье - все кто мог. Неслись пред ветром. В степи нет дорог. Конь знает степь, Ахмет знает коня. Не более пяти сотен смогли уйти. А на востоке, где по утрам солнце краснит юрты, сейчас ярилось пламя человечье - кочевье погибало внезапной атакой. Втаптывая всех и всё, отсекая бегущих, неведомые в ночи воины кромсали тела и скарб.
Ахмет не бежал - его люди летели  стрелой вперед, чтобы в нужный момент, повернув на закат, ударить в тыл занятым грабежом нападавшим. Вот и жданный поворот - но что это за джины выросли и, покачиваясь, спешат навстречу. Трубный рёв сотрясает их огромные трубы-носы. Боевые слоны - Канишка, дьявольский бактриец, он опередил Ахмета - его слоны прикрывали тыл - сейчас они раздавят последнюю надежду …

2

– А вот и обедня по заказу, Антон Тимофеевич, вам шах! - говорил старичок в белой шляпе своему безшляпному собеседнику, отбрасывая с шахматной доски его белую лошадь своим слоном...
               

                М А Т Ь               

Будущее идёт из настоящего - так думала я.
Будущее уходит в прошлое – так говорила мать.
Прошлое приходит в настоящее – так знала бабка.
 
                1. Слон   
   
Холодные горные воды бодрили и пенили распухшее мягкое тело великой реки – наступало новое время, но так было всегда и так будет всегда. В тот рассветный год я ела много сладких плодов и кореньев, пропитавшись ими, сама сочила тягучие липкие соки. Я шла к реке, её ледяные струи обжигали ноги, раскалывали твердь живота и скребли по нему приятными холодными ногтями.
Именно тогда он вышел к краю леса и позвал меня. Его зов был силен и желанен – волосы за моими ушами распрямились и трепетали как речной тростник. Мы купались в реке; утыкались носами в жирный теплый прибрежный ил, кувыркались, мазали им друг друга; бежали по хрупким лесным корням и широкие влажные листья пятнали нас диковинным узором. Он был нежен, я добра…
Ты спал во мне много месяцев, ворочался, скатывался вниз, карабкался выше. Сёстры, бабки, тётки, все ждали и берегли тебя.
Мы спускались к реке, а ты, неуклюже переставляя непослушные ножки, барахтался  и плескался, обдавая меня веселыми брызгами и великой материнской радостью. Я учила тебя всему, что знала, познавая неведомое в себе от единого твоего нежного запаха, от растроганного взгляда, от игривого визжания.
Вот ты и вырос. Тогда и настало время нашего путешествия. Мы помним всё – и цвет глаз каждого из встречных, и цвет неба в любой из прошедших дней – такова наша природа. Помнишь, как стопы наши жгло желтое песчаное море, после были высокие холодные камни, покрытые белой хрупкой коркой. Они росли до неба, может еще выше. Мы проходили в тумане, скользя на каждом шагу, и страх раскачивался в нас, как вертлявые надоедливые обезьяны. Однажды мы плыли на огромных деревянных лодках, а вокруг воды было столько же, сколько неба над нашими головами. Сиротливая нитка земли тлела вдалеке, долго не приближаясь. Мы заходили в города и миновали поселения. Многие встречали нас цветами, иные испугом. Ты всегда шёл со мной рядом, деля и воду, и страхи, и цветы.
А после стало свершаться такое, к чему подготавливался долгое время наш великодушный хозяин. Он всегда был добр к нам, и мы отвечали ему тем же. Его друзья привечались нами, врагов же господина мы ненавидели злой и лютой ненавистью.
Помнишь тот город? Высокие черные стены свисают зубчатой бахромой с провалившегося в ночь неба. Мы бредем вдоль них, растревоженные, готовые в каждую минуту к уколам копий и стрел к болезненно горячим ожогам факелов. Впереди колыхающаяся толпа обнаженных по пояс людей в красных штанах. Они молчат, но дыхание их мощнее слов, от него трясутся воздух и еще что-то внутри. Теперь мы повернули и идем к стенам, иногда я жмурю глаза – упрямое тело вытряхивает из памяти, заставляя вновь болеть, все свои раны и ожоги – такова наша природа. Я стараюсь уйти вперед, чтобы всё, что припас для нас враг хозяина досталось лишь мне. Ты отстал тогда…
Приближались угрюмые немые камни, вдруг тихо открылись ворота, и мы устремились туда.  Люди в красных штанах заполняли всю улицу, мешая мне двигаться, разливались по соседним. Где-то вскрикнули и, как страшная зараза, крик подхватили все. Темные сонные дома ожили – в них заметались растревоженные жители. Вспыхнули огни, и язвочки пожаров побежали вместе с метущейся во все стороны толпой врагов и друзей.  Ведомая общим порывом я оказалась далеко – на большой площади, ты же был еще у ворот. Так лучше.
Вдруг, не забуду этого – такова наша природа, я ощутила твой крик боли и ужаса – он молотил мне в уши и был страшнее, чем лесной пожар. Я слышала в нём, как острые камни били тебя по голове и кожа, лопаясь, обнажала нежное, зализанное кровью тело. Всё исчезло в эту ночь: и доброта хозяина, и бегущие передо мной люди. С единым материнским желанием я устремилась назад, а они, как сочные лесные орешки, лопались под моими ногами, метались в страхе и  вдавливались в стены домов. Лишь ты и я должны остаться в эту ночь…
… Вот и теперь, когда я трогаю эти огрубевшие шрамы на твоей голове мне жутко и больно, так ясно всё помнится – такова наша природа, одна для всех матерей.

                2

В печи глина закаляется, метал же огонь размягчает.

Розовые жилы на сером небе напряглись, разбухли и вмиг выкатили светило к краю горизонта. Опала завеса, окна прорезались тонкими прозрачными лучами в коих носились сгустки вертлявой пыли. Старуха Эйрена, сидя у открытой двери, впускала в глаза и дом благодатное утреннее тепло, перевитое легкими морскими ветерками. Меланей, сын её, проснувшись еще в середине ночи, вынес на свет то, с чем возился всё это время.  Старый тяжелый хоплон (круглый греческий щит) с отгнивающей и отслаивающейся подкладкой приходилось чинить неумело и долго. Он, да еще широкий милетский наконечник копья, посаженный на новое древко, - всё это досталось от отца, вольно ушедшего с согражданами в поход на Гоната и принесенного обратно уже безвольного.
Вчера Меланей с матерью влезли на стену смотреть обступившие город войска. Наёмные галаты срывали одежды и трясли диким телом и длинными мечами; подходили и строились в правильные колонны молоссы и тарентийцы; где-то в низине бередила молодую траву упрямая и могучая царская конница. Вернувшись домой, Меланей стал подновлять своё нехитрое вооружение, возможно, завтра ему предстояло занять место в своем лохосе рядом с соседями. Правый край своего щита на щит соседа, так отлитые в общий строй, скрепленные воем женщин с крыш и запахом рыбы из своих лавок, встретят они известный богам жребий.
Говорят, что и богов трогали слёзы матерей. У старухи нет слёз, сейчас даже язык сухим оливковым корнем растрескался в воспаленном рту. Она шла, неверно ступая по скользким росистым утренним улицам, к храму Деметры свершить выдуманный ночью обет. Тяжелый слоистый дым жаровен выкидывался из храма, запах сожженных подношений и многоголосица людской мольбы расползались на многие кварталы вокруг. Очутившись внутри, прижатая толпой к боковой колоннаде, поклялась мать перед Великой матерью принести себя в выкуп за жизнь сына. Холодным больным порезом отозвалось после этого сердце, ослабли ноги и белые колонны, затёртые сизым смогом курильниц, вздрогнули в слезящихся глазах.
Придя домой, готовила она бобовую похлёбку, ходила к роднику за водой и глиной, чтобы запечь в ней несколько рыбешек. Боги медлили, уподобляясь им, не торопился и царь. Уже навалившийся с гор сумрак глотал остатки дня; сын вернулся от северных ворот, хвалился выданным из арсенала шлемом. Глупый, эти мужские игрушки – не умиляют матерей, лишь неумелым убийцей вгоняют около сердца длинные тонкие ножи.
И был сон его тих и крепок. Тихо и крепко спал убаюканный ожиданием опасности город. А в середине ночи пришла беда.
Мощь (как и немощь) царей, рождает во многих алчных душах уродливых младенцев, у коих одно лицо, одно имя – предательство. Прожирая изнутри своих отцов, эти чудовищные дети вырываются наружу, с легкостью глотая и неприступные акрополи, и преступных владык.
Рёв десятков труб и тысяч глоток у западных ворот откликнулся воем ворвавшихся на центральные городские площади галатов. Страх, насосавшись ночи, исходил паникой: визг женщин и утробный вой детей, вырываемых из кроватей; пригорелый ветер с пожарищ; давящий топот тысяч ног по пустым улицам; скрежет метала, пробующего всё на вкус; дробные хлопки лопающейся от жара черепицы.
Сразу стало душно и жарко. Меланей, путаясь в распустившихся сандалиях, никак не мог ухватить мокрыми руками древко отцовского копья.
И вспомнил…
Несколько лет назад ходил он гребцом до Ираклиона, тогда, тоже ночью, напали на корабль киликийцы. Гребцам раздали длинные широкие ножи и Маланей, продолжая одной рукой грести, чтобы не сбивать ритм, другой взял этот старый нож. Тотчас же кожа рукояти засочилась настоянным на крови гнилым морским рассолом; как от приступов рвоты меж пальцев толчками стала выходить мутная зловонная слизь, Меланею казалось, что сейчас она начнет выходить и из него – нет! он крепче! - он сдержался…
Расколотив большим тяжелым щитом попадающуюся домашнюю утварь, Меланей выбрался на улицу, западный конец которой, выходящий на площадь со святилищем Ликимния, уже плотно зарос баррикадой из столов и рыбных бочек. Здесь же, уплотняя жидкий строй подходящими гоплитами, распоряжался кто-то из архонтов. Говорят, что цитадель царю захватить не удалось и его воины, грабя и убивая всех, отходят из города.
Пока на площади было тихо, лишь в нескольких кварталах за ней разгорался пожар, да разбегались в разные стороны одинокие испуганные жители. Оттуда ветер приносил смрад и крики опустошаемого города, затем, по одному, а после и сомкнутыми правильными рядами хлынули отступающие царские воины. Несколько брошенных мимоходом копий царапнули по выставленным щитам когда бегущие втекали в свободные жерла соседних улиц. Радостно заголосили с крыш женщины.
Вдруг страшный трубный рёв, способный перекрыть треск пожара,  вырвался от ворот у гимнасия Киларабиса. Примчавшиеся по крышам мальчишки разглядели раненого стенными катапультами слона. Не в силах подняться, бился он могучей головой и ногами в трещавшие дверные створки. На его отчаянный зов по узким городским улочкам, выставив тараном бивни и  бугристую голову, огромными скачками бежал слон титанических размеров. Спасаясь от ног исполина, враги переметнулись через уличный завал. В щит Меланея ткнулись и стали больно давить на грудь и предплечье спины стоящих в передних рядах гоплитов. Он упирался, стараясь не подаваться назад, но: уклон, пол стопы, стопа, шаг, ещё… – фалангу медленно вдавливают вглубь улицы.
Впереди еще четыре ряда – пятый раскрошился, как отошедшая от дерева кора. Глядеть можно лишь в узкую щель поверх щита - иногда по шлему больно и гулко шлёпают копья задних рядов, уже дважды с противным писком скребли стрелы. А изнутри с такой же силой бьют два молота у висков, и разверзшиеся хляби льют на похолодевшее лицо обжигающий пот. Лошадиное ржание. Толчок во всю грудь. Что-то рассаднило до крови икры – затекает в сандалию, скользит. Уже нет никого перед ним, лишь бьют и бьют в щит беспощадные копыта, тяжелеет немеющая рука. Копьё длинно – упирается древком во что-то сзади, не поднимаясь остриём выше стопы всадника. И приросший к нему Меланей давил и давил в упругое и податливое лошадиное тело, словно виденный им однажды за работой кожевник прокалывал иглой и напёрстком дубленые толстые шкуры.

                3

Женщины сгрудились на крышах примыкающих к площади домов. Под ногами путалось выпростанные из тюков бельё  и пожитки; бегали в разные стороны босоногие дети, принося всевозможные слухи. Соседи стаскивали сюда воду, чтобы в случае пожара тушить свои дома. Эйрена сидела на краю большой глиняной амфоры, с надеждой отыскивая и со страхом теряя среди плотной раскачивающейся массы людей шлем сына с выцветшим полосатым гребнем. Распушая его, в середине бугрилась старая и уже выправленная вмятина, но каждый раз, смотря на нее, старуха невольно содрогалась. Отсюда было хорошо видно и промчавшегося по площади слона-великана и перелезающих через баррикаду молосских грабителей, и возглавляющего их всадника в зеленом плаще. Это было чудовище, извергнутое из глубин Аида – грудью коня пробивал он брешь среди гоплитов, гнутый фракийский меч, словно извиваясь на длинном и толстом канате, сочно и страшно хрустел разрубаемыми костями. Вот перед ним и полосатый взъерошенный гребень… Конь пошел боком, слегка припадая на круп, тут Эйрена, испуганная грозящей сыну опасностью, сорвала с крыши черепицу и обеими руками бросила её вниз…

                4

Битва стихла. Город вмиг покрылся тягучей испариной стонов и причитаний. Побитые галаты и молоссы скрылись в ближайших холмах и долинах.  У ног Антигона в разорванном зеленом плаще с перебитой шеей лежало бездыханное тело Великого Пирра Эпирского.
– Говорят, что сама Деметра сделала это – доносился до Антигона чей-то приглушенный шепот – видели старуху, мечущую с крыши черепицу, но после её уже не смогли разыскать…

                Л У Н А  (Коло-бог)   

                1 
               
«Не копи неоконченных дел и не бросай начатых» – приговаривал (где-то подслушанную фразу) мой друг - малазийский грек. Сам, начав смуглеть много лет назад, он так и не смог остановиться. Идя по пути этого мудрого совета, следовало приступить к составлению путевых отчетов. Я расположился на палубе, ублажая расслабленный степью взгляд закатом, прыжками вёсел, тревожной радостью морского путешествия.
Над головой, поперхнувшись где-то в снастях, ветер откашливался в скошенный парус, от чего нас трясло и кренило на левый борт. Внизу, с краснеющей девичьей робостью ласкались лёгкие предзакатные волны о просмоленные щёки корабля. За спиной, в перемешивающей твердь и море тьме, зацветали первые огни. Ночь быстро отшелушевает присохшую к небу дневную синь, и вздрагивающие в нетерпении звёзды крошатся и срастаются в вечные, неподвижные узоры. Вот уже и масляная Луна купает своё усыхающее тельце в мутной взвеси Млечного Пути…
Луна… Масло… Путь… Созвездия!  Вдруг со всей ясностью я осознал рассказ старой женщины, хозяйки постоялого двора под Ольвией. 

                2

Переписчик был не молод. Не тяготясь работой, тихонечко слеп в своём загородном доме, окруженный цветением садов и внуков.
Он любил и ждал эти свитки –  дорожные папирусы (толще и грубее обычных); кое-где с круглыми оконцами сальных капель из попутных харчевен, иные в росписях ссохшейся морской соли. Любил и понимал письмена – то ровные, словно храмовые террасы, то разбегающиеся, как разбитое войско, с бушующим вокруг варварским танцем вставок и пояснений. Любил и знал человека, принесшего их. Уже давно представлял он людей как бы с обратной стороны – живая краска, исходящая из принесенных папирусов, пергаментов и таблиц заливала их бесцветные пальцы, руки, головы и всё остальное. 
Туго обвивая один другой, покрытые корой из вощеной кожи свитки папирусов походили на слоистый ствол дерева, в глубине которого текли молодые будоражащие соки. Их следовало отложить на потом. Сперва, откинув крышку, он привычным движением высыпал на стол дешевые лубяные росписи. Эти не предназначены для переписывания: попутная мелочь – цены на скот, металлы, зерно; имена жен встреченных владык; описания невиданных рыб, деревьев, фруктов; портовые басни; сравнение анатолийских лазуритов и т.д. Раскачиваясь на столе, они скручивались и, словно улитки в раковину, прятали свои нежные исписанные тельца. Переписчик взял первый попавшийся – «Рассказ хозяйки постоялого двора под Ольвией. К четвертому тому».
«Во времена, когда еще не было всего, что имеет начало, жила Великая праматерь Ладана. Не знавшая бремени труда, но постигшая великую цель матерей - нести жизнь и дарить красоту, выходила она каждый день в дорогу и селила в Пустынных полях плоды чрева своего – медведей, волков, зайцев, кабанов, лис и иную живность, заселяла Безбрежный океан рыбами. И наполнялась Пустота красотой жизни.  Да только спустя некоторое время стали звери охотится друг за другом и такой поднялся шум и переполох, что дошёл он до ушей Великой праматери. Пригрозила она снова обратить их в ничто, если не прекратится затеянная зверьми свара.  Взмолились тогда животные, как же нам быть – чем питаться должны мы? Призадумалась Ладана и велела  рассесться всем живым тварям вдоль дороги, по которой она обычно ходит, и, не куда не сходя, ждать. Так они и поступили. А тем временем Великая праматерь нацедила своего самого жирного молока и, взбив шар масла, назвала его Коло-бог.  Вечером она покатила масленый шар по дороге и все звери по очереди стали откусывать от него для своего насыщения. С тех пор каждый вечер выкатывает Ладана Коло-бог и кормит сбегающуюся живность».
Через несколько дней, прочитав всё принесённое и приблизив к себе нетерпение работы, переписчик зажёг у стола несколько светильников и записал на тонком египетском папирусе имя хозяина свитков и название его наблюдений: « ГЕРОДОТ. ИСТОРИЯ. Книга Первая».


                З В Ё З Д Ы

                1

Поля убегали так далеко, что теряющийся взгляд уже никогда не возвращался назад. Поля текли густым цветочным мёдом, заселяя собой пыльные барханы. Их выгнал в степь Великий Хромец. Ведомые его волей, послушные, как и воины, упорно попирали нежными нитями корней песчаник и солончаки. Цветочный табор, вольный степной базар, где та же пестрота халатов, настой дурманящих пряностей, высыпанных в полуденную жаровню.
Поля хватают жаркий воздух раскрытыми ртами маков, преют в духоте разомлевшие нарциссы и ирисы. Айгуль не любит дневных полей. Накрытые густой сетью визжащих мух они противны. Но ночью… ночью она несётся туда, глубоко – в середину, где городской шум и огни не выжигают тонких волосков в глазах и ушах, что так цепко ловят звуки и цвета.
С края кишлака вместе с ней несутся тусклые взгляды стариков, извечно сосущих кальян, длинными сальными змеями сбегающий с их просмоленных бород. Раньше там же сидел её дед, пока в минувшую осень не прочел с ним Джебраил заветных строк. Скоро будет время, когда туда сядет её отец. Айгуль взрослеет – тринадцатый год. И давно стали приятны поющие под окном юноши, но она ни разу не сдергивала палантина с зарешеченного окна. Ей ближе небо, звезды, их вечное однообразное кружение…
Сейчас Айгуль упадёт. Склонятся израненные маки, выступит ядовитое молочко из пробитых голов.
Молоко … молоко…
Айгуль жмурится, сильнее, сильнее… Вот, теперь надо вмиг открыть глаза. Ах! Молоко, пролитое Великой Буйволицей, течет через небо, остро капая в девичьи глаза. Айгуль знает, если прищуриться, то появится малая бусинка слезинки, при взгляде сквозь которую растут звезды, разбегаясь к тебе на встречу. Но степной ветер не терпит слёз, гонит их, и видение исчезает.

                2

Хромец умер. Нет живее чернозёма смутам, чем свежие кости могучих правителей. В минувшем,  ретиво шагали по землям эти колченогие, подсыхающие мощи. Народы к ногам пригибая, единому дикому шторму подобный – гнущий гибких, крушащий твердых.
Чудно, однако, - после тихо правил сын, власть испив с холодеющих губ отца. Разрастаются внуки, и, далее до ныне… в безмерно разбавленных чужими соками артериях еще болезненно плавятся малые зёрнышки великой крови.

                3

Возле натруженного тревожной ночью уха вожатого хлопает, отвисая в дрёме, губа верблюда. Белая пена сочится из неё, обвивает змейкой повод, стекает в рукав. Караванщик вздрагивает – повод уносит дрожь дальше, губы животного смыкаются – хлопок… и всё повторяется сначала. Этот отыгранный в мелочах акт длится всю ночь, все ночи до неё, все тысячи лет до неё и на много времён после.
Караван идёт.
Пути стары и известны, иди на полночь и на полдень – не возьмут с тебя ни дорожного, ни земельного, ни иного какого побора. Желаешь – в малый час сменят утомленных животных твоих, дадут покой самому. Пробитая до белёсой земной плеши дорога воткнется в тугую мошну  каравансарайщика, пролившись оттуда водой верблюдам и отдыхом правоверным.
– Абул! – кричит вожатый в призывно открытые двери, из которых жадные ноздри вытягивают запахи жареной в рисе баранины.
– Абул умер. Я Шет. Ты брал у меня в прошлом сезоне нукусских верблюдов. Помнишь? Теперь каравансарай мой.
– Я  Тахир и узнаю тебя. Это хозяин каравана Адолат, ты знаешь и его. Четырнадцать со мной. Не отощали и ноги целы. Троих приведёт Субат после новолуния. Он сидел на перевалах, где отморозил пальцы и прочую требуху. Так что твои искусницы ему не нужны. Ха-ха.
– Думаю, они не понадобятся и вам, уважаемые, судя по обилию шатров, вы снова пришли с хорошим товаром. Слава Аллаху, войн и походов не было, мужчины сидят по домам, а твой товар бывает сродни сражению и осаде. Скажи Адолат, не везешь ли  нубиек, я бы взял одну.
– Нубиек нет, посмотри позже остальное. Мы голодны и …
– О, я занимал вас разговором лишь для того, чтобы успели приготовить всё необходимое; людей уже размещают, а я провожу вас в дом.

                4

Наступал летний зной. Трава увядала, сжимаясь в долинах рек, в прохладных горных равнинах, вслед за ней гнали скот, вслед за скотом из города откочевывали беки и ханы. Базары затихали, пора уводить караваны, и как можно скорее. Их много, ревущими пыльными потоками хлещут в городские ворота, сталкиваются друг с другом в узких улочках. Кто промедлит – будет в пути довольствоваться скудостью выпитых колодцев с мутной водой, слушать рев недовольных голодных верблюдов. Всё достаётся первым… и каракумские разбойники тоже. Уходили в ночь – в такие дни ворота не закрывают, лишь усиливают стражу и шлют в окрест конные разъезды.
За городом потянулись пышные миндальные деревья, перевитые нитями арыков. Озорной легкий ветерок брызгал из этих зарослей  прохладной свежестью, принося песни ночных птиц. Все знали, и всё же неожиданно из ночной древесной зелени выпрыгнул, крепко объяв бока дороги, первый пригородный кишлак. Собаки спали, хозяйки отготовили стряпню – кизячный дым давно развеялся – тишина и покой! После кишлака потянулись цветочные поля, кое-где уже разрабатываемые под пашни и сады; эти оспинки на прекрасном лице былых величественных лугов всегда удручали Адолата. Он любил красоту – ведь именно за неё могли платить дороже золота, желать больше власти. Да, он знал, ощупывая её в пыльных кварталах Багдада, забирая из скрюченных рук бедняков аравийских кочевий, выменивая на драгоценности и шелка в грубых северных землях. Его красота  была чиста и невинна – почти всегда она являлась лишь раз, а после пропадала в дальних забытых комнатах гарема. Теперь он вёз с собой красоту более долговечную – лошадей, животных таких же капризных, как и женщины – их кормили лучше погонщиков, укрывали в ночи шерстяными попонами, над двумя при дневных переходах будут нести шатёр.  Верблюдов не брали  из запах пугал лошадей, только ослы. В стране, куда держал путь караван, лошади не водились и ценились сказочно.
С пригорка Адолат разглядел уснувшего в маках молодого джейрана, юный нукер только ждал его сигнала и после легкого кивка помчался вперед, раскручивая над головой цепкую петлю аркана.
Когда он вернулся, то через его седло было перекинуто тело девочки лет 12.
– Отвезешь в конец каравана – отдашь Жиянбою.  старая Атма должна осмотреть ее и беречь как обычно.  Я так приказал. Накрой ее – пусть никто не видит. Скачи.   
            
                5

Вся комната была затоплена коврами, заливая стены, они распугивали маленькие решетчатые окошки, что во множестве угнездились под потолком. Днём солнце продавливало сквозь них своё желтое варево, чудесной мозаикой скользящей по полу.  Комната была большая, обросшая по краям старым никогда не проходящим сумраком. В сезон дождей он сгущался, сочась тяжелой тропической духотой. В такие дни единственным прибежищем служила широкая с занавесками кровать. Из скважины в потолке прямо над ней сыпался с монотонным шуршанием лёгкий прохладный ветерок, охлаждая обрызганную водой простыню.
Несколько коротконогих стульчиков встречали входящего всегда в разных местах и позах, будто они только что резвились и замерли в момент открытия двери. Резной диковинный сундук со множеством шкафчиков и полок гордо нёс на своей потёртой плешивой голове массивное бронзовое зеркало. Всё это служило замотанной в шёлк девочке, иногда помогая, иногда не мешая ей плакать. Истиной хозяйкой комнаты была дверь. Раз в день она разевала свой скрипучий зев и выпускала девочку в маленький дворик. Огромная дряхлая акация с пряными красными цветами дрожала всей своей старушечьей тенью над маленьким фонтанчиком и цветочными клумбами, расставленными вокруг. Садовник  дедушка Рам, жующий беззубым ртом красную жвачку бетеля,  учил девочку понимать и говорить местные слова. Он же приносил ей из кухни еду три раза на дню. Сладостями, сушеными фруктами и орехами  угощала девочку его жена – бабушка Нэнэ. Вместе со внуком - слепым и хрупким мальчиком, который всегда играл протяжные и грустные мелодии на ситаре, они являлись под вечер. Старушка Нэнэ убирала комнату, приносила воды.  Медленно водя по длинным девичьим волосам широким гребнем, разматывала она веретено таких же долгих и неспешных волшебных сказок, коих знала во множестве. Иногда дверь впускала в комнату высокую стройную женщину в хиджабе – Абху. Бабушка Нэнэ Абху не любила, говорила, что ей отрезали уши, когда она сбежала от своего мужа с бродягами.
Абха сажала девочку перед зеркалом и красила ей  пахучей краской глаза, губы и трепетный девичий стыд, разводила в масле какие-то специи и рисовала на ногах и руках чудесные узоры из цветов и птиц. Учила делать еще другое – от чего без краски краснело лицо, дрожали лепестки и бутоны на руках. Девочка знала, скоро наступит ужасный миг, когда ее поведут к тому человеку, который смотрит сверху из зарешеченного окна за прогулками во дворике…

                6

Когда напряжение стало стихать, а давившая внизу живота и в висках боль ослабла, сделалось вдруг легко и свободно. Тело растеклось по циновке, лишь сердце где-то снаружи бешено колотилось, и в ушах шумели быстрые весенние ручейки. Ей поднесли маленькое сморщенное личико с мокрыми растрепанными волосиками  - личико жмурилось и кричало откуда-то издалека. Волна нежного воздуха пробежала по ней от пяток, вылившись из глаз теплыми острыми слезами.
– Как хорошо, какой ты милый, Савай.
Разрисованный божествами потолок плыл перед ее взором, множество масляных светильников тщетно пытались удержать взгляд; он, срываясь, кубарем скатывался в черноту. Девочка разжимала могучие веки – боги снова танцевали в своих угловатых танцах – колючие желтые пятна огоньков – темнота; синие изломанные ноги, глаза, кольца – больно и ярко – темнота. Легкое приятное свечение в глубине ночи – вот оно разбегается маленькими звездочками – тихо, спокойно, словно под тобой гора мягкого перебранного хлопка.  Ах, как хороши эти звезды!

                7

Шапка парса тонула в густом дыме курильниц, увлекая за собой редеющие седые волосы и глубоко посаженные черные глаза говорившего.
– Откуда у тебя, Савай Джай, такая страсть к этому. По мне, так отец не привечал нас. Помню, прогонял в женскую часть дворца. Но мы же не гадатели и не танцоры.  Может от матери?
– Мать я не знал – умерла сразу после родов. Она была не здешней – мне говорили, что из Самарканда. Да и что может достаться от девочки – ей было не более 14 лет. Танцы, наряды или что-то подобное. Отцу она досталась подарком к великолепному туркменскому скакуну.

Савай Джай Синг II вместе с парсом-архитектором только что закончили осматривать строительство своей величайшей астрономической обсерватории Джантар-Мантар.


Рецензии