Три этюда о тишине

Три случая из моей жизни, о которых я собираюсь рассказать, по видимости никак не связаны друг с другом. На самом деле связь между ними существует, и я надеюсь, что то в разъяснении этой связи, в чём не преуспеет само изложение событий, будет, как обычно, довершено рассуждением, привешенным к хвосту рассказа.

В первые годы нашей жизни в Тбилиси родители мои, разумеется, работавшие и проводившие в редакции б;льшую часть дня, «сдавали» нас с братом на это время дедушке с бабушкой. Именно здесь, в доме номер семьдесят семь «а» по проспекту Церетели и в незабвенном дворе этого дома, и протекло в основном наше детство. По вечерам приходили с работы папа с мамой, или кто-то один из них, и забирали нас. Поэтому мы почти не оставались у дедушки с бабушкой на ночь; ночевали мы у них лишь тогда, когда кто-нибудь из нас заболевал и первые проявления болезни застигали его до вечернего прихода родителей. Когда случались такие ночёвки, меня (или брата) укладывали на раскладушке рядом с платяным шкафом, занимавшим тот угол спальни, который располагался сразу справа от входа.

В один из таких вечеров бабушка, как и обыкновенно, сидела рядышком и баюкала меня. Дедушка уже засыпал на своей кровати, стоявшей поодаль, ближе к окну, и тишину в комнате нарушали лишь вполголоса произносимые слова бабушки – да едва слышные шорохи, доносившиеся до меня со стороны шкафа. Не помню, я ли обратил бабушкино внимание на эти звуки или она сама первой завела о них речь – только сказала она, что это шуршат жуки-древоточцы, которые завелись там, внутри, в толще дерева и помаленьку истачивают его. «Скоро и совсем съедят. Останемся мы без шкафа», – вздыхая, сетовала бабушка.

Бабушка была озабочена. Невидимые жуки-древоточцы сулили ей и дедушке убыток, обещали сделать их скудное стариковское житьё ещё скуднее. Почему же я совсем не был способен разделить её чувства? В моей памяти эта сцена и по сию пору – один из самых сильных, самых проникновенных образов уюта и покоя, какие только рождала жизнь. Я лежу на раскладушке – мне, конечно, отчасти нехорошо, но совсем не той нехорошестью, которая побуждает человека всецело сосредоточиться на болезни. Бабушка присела рядом и рассказывает что-то такое тихое и тёплое. А по другую сторону раскладушки, в шкафу, оказывается, обитают какие-то совсем сказочные крошечные жучки, о которых до того вечера я и слыхом не слыхивал; у жучков – своя жизнь, такая же крошечная, как они сами, и такая же сказочная, и то, что питаются они древесиной, из которой сделан шкаф, не только совершенно естественно – вот как когда мы с братом пьём кефир и заедаем его яблочным пирогом – но и прямо чудесно!

Второй случай относится к более позднему времени – жили мы уже на последней из наших тбилисских квартир, невдалеке от стадиона «Динамо». И опять я был не то в самом деле болен, не то просто чувствовал некоторое недомогание. Забывшись сном несколько раньше своего обычного времени, я вдруг пробудился около полуночи. Брат спал; родители ещё бодрствовали, в соседней комнате был включён телевизор, и до меня полусонного донеслась мелодия «Салюта» Паллавичини. На мелодию эту женский голос пел:

Было, всё, что было,
Будет, всё, что будет,
Сердце не забудет,
Пока память не остыла…

Быть может, многие из читающих сразу вспомнят тот бенефис, вспомнят и актёров, в нём участвовавших, и его сюжеты. У меня же нет охоты любопытствовать – и по сей день я не ведаю, чей это был бенефис, и не хочу знать об этом. Здесь вновь был покой – только иной, существенно иной, нежели тишина жучков-древоточцев. Смутно, совсем смутно я понимал, что тому покою всё-таки чего-то недоставало; здесь же это что-то как раз присутствовало. Этим чем-то была теплота человеческой любви – и памяти. Есть такое мнение, что тогда, когда человека оставляют и вера, и любовь, спасательным кругом, за который он всё же может держаться, становится надежда. Я на собственном опыте узнал, что надежда также может покинуть нас. Но и с отшествием надежды в нас продолжает жить память, и даже если душа неспособна уже к воспоминаниям ярким и пронзительным, где-то на задворках её всё равно теплится огонёк, зажегшийся в детстве и юности.

И вот, когда я сегодня вспоминаю тот случай то ли из ранней юности, то ли из позднего детства, я вместе с певшей тогда женщиной уношусь – нет, не к своим, а к её истокам, к тому, что согревало и наполняло нездешним смыслом её жизнь. На краткие мгновения ко мне возвращается прочно утраченное понимание того, что та живящая связь с прошлым, которую я вижу внутри себя, не во мне одном пребывает – ею так или иначе наделён каждый из людей, каким бы затхлым ни могло показаться начало его дней постороннему взгляду. Может позабыть об этой связи и сам человек – она не позабудет его.

Третий случай, о котором я хочу рассказать, имел место, скорее всего, где-то в серединке между первыми двумя. В определённый момент нашей с братом жизни родители приняли решение для ускорения нашей социализации отправлять нас в пионерские лагеря. Вряд ли можно назвать это решение мудрым, но оно было таким, каким только и могло, наверное, быть в то время и в том уголке белого света. Первый из наших пионерлагерей располагался близ городка Тержола в центральной части Грузии. Сам городок находится несколько в стороне от железной дороги, и чтобы от Тбилиси добраться туда поездом, нужно было сначала приехать в Зестафони. В Зестафони мы провели лишь одну ночь с предшествовавшим ей вечером, наутро отправившись на машине к нашей конечной цели. Вечером тем мы вчетвером заглянули в некое кафе – захолустную точку общепита, приютившуюся рядышком с гигантским металлургическим заводом – его от нас отделяли лишь узкая проезжая часть и пыльно-белёсого цвета каменный забор.

За одним из соседних с нашим столиков вскорости воссел старичок. К нему подошёл официант, и старичок, на мгновение воззрившись на него, перевёл глаза на стол, ткнул пальцем в скатерть прямо перед собой и довольно-таки наставительным тоном произнёс: «Чаи да машло!» Официант, кивнув, удалился. Когда через несколько минут он воротился назад, в руках у него был поднос с чашкой чая и блюдцем, на котором красовался… маленький кусочек масла.

Я совсем не помню дальнейшей судьбы двух этих кулинарных произведений. Скорее всего, старичок должным образом распорядился ими, но не процесс поглощения привлёк тогда моё внимание – меня словно бы загипнотизировало то, что произошло между старичком и официантом: последний совершенно точно истолковал шамкающее повеление первого, произнесённое невесть на каком языке (первые два слова по-грузински, третье, искажённое – по-русски) и принёс ему нечто совершенно немыслимое для меня, невиданное и неслыханное. А старичок, приняв дар официанта спокойно, так, будто ритуал этот соблюдался ими обоими ежевечерне на протяжении многих лет, стал не спеша уписывать свою более чем скромную трапезу.

Вот и всё. Ни тогда, когда сцена эта предстала перед моими глазами, ни гораздо позднее я и думать не думал о ней как об одном из проявлений покоя, встретившихся на моём пути. Курьёз, странное событие из числа тех, на которые почему-то особенно щедрым бывает именно наше детство – или в детстве просто живее работает память… И только недавно мне пришло в голову, что ведь так можно подумать и о нём. Можно сопричислить его к двум предыдущим случаям – и энному (но совсем при том небольшому) количеству иных, не только не упомянутых здесь, но и более не помнимых. Где-то в широте мироздания есть мир глубокой, живой и живящей тишины – и что сталось бы с нами, не показывайся он нам время от времени сквозь мелькающие то там, то здесь узенькие прорехи в одежде суеты нашей?

июнь 2013 – апрель 2014


Рецензии