Дурочка
Через месяц после возвращения из Москвы он закончил заказ. У стены стояло восемнадцать новеньких, ещё пахнущих смолой подрамников с натянутыми холстами, аккуратно, ряд к ряду. Гвоздики были прибиты вдоль рейки через одинаковое расстояние – не поскупился, лучшее купил. «Что там итальянцы! Поганый стал холст – гонят из Китая», – думал Варавва. Поэтому и съездил в Переславль-Залесский, выбрал холсты на фабрике, чтобы без узлов и чтобы грунт на совесть, с рыбьим клеем и рейка чтобы высушенная, не повелась вкривь и вкось через месяц. Грунт переславский Варавва любил, – в провинции халтурить ещё не научились.
Когда он писал по этому холсту, то замечал, как кисть начинала пружинить, словно холст отталкивал её от себя. Но в этом и была вся соль – мазок получался экспрессивным, а графические линии падали живой вязью. На холстах разворачивалось настоящее чудодействие. Рыбы выплывали из небытия, из воздуха. Плотность, фактурность красочного слоя удивляла несведущего, но стоило отойти на метр, как эти же мазки казались волшебными изумрудами и гранатами. Словно попадал ты в сказки Бажова, начиная понимать, откуда берутся такие красивые слова.
Капельки лака, застывшие на резких формах, созданных мастихином, являли собой янтарные глазки, и они работали в этих картинах, излучали тёплый свет, контрастируя с холодной рыбной чешуёй. Неспокойная рваная композиция времён русского авангарда покрывалась верхним слоем классической живописи, и всё это увенчивалось хулиганством, вернее, раскрепощённостью графики. И была какая-то тайна, исходящая непонятная энергия в их создании – то ли восторг, то ли отторжение от некой порочности. Откуда черпал художник вдохновение и энергию для их создания? Что давало воспалённому мозгу идеи – узнать было никому не суждено. Варавва в свой мир никого не впускал.
Эта встреча случилась с Вараввой три года назад, в холодное ноябрьское утро, когда он, студент последнего курса Мухинского училища, писал свою финальную работу. Мастер дал ему это новое имя – Варавва, за азиатские корни от деда, только и оставившего внуку в наследство копну чёрных волос и взгляд шоколадных глаз исподлобья. И он привык к этому имени. И даже больше – полюбил.
Много работая на улице, среди толпы, Варавва научился спиной чувствовать посторонний взгляд и присутствие. Вот и сейчас он вдруг понял, что за его работой наблюдают. Нехотя, вроде случайно, он обернулся. В мешковатой разномастной одежде рядом с ним стояла дурочка. Ничего не выражающий взгляд, не останавливающееся движение рта. Без возраста, без имени. Платок яркого кадмия переходил к немыслимому кобальтовому пальто до пят и старым грязным сапогам.
– Ну, иди, иди, – Варавва, словно милиционер на Невском, показал женщине путь следования.
Она продолжала молча стоять, не двигалась, не смущалась. Прочитать её мысли мог только Всевышний, и то – если бы захотел.
Варавва решил забыть про неё, и у него это получилось, как только он погрузился в работу. Прошёл примерно час. Этюд был написан, и, сделав последние штрихи, художник начал складывать этюдник. С каким-то новым удивлением он обнаружил вновь присутствие дурочки, но не придал этому значения. Ножки этюдника привычно захлопнулись, заняли своё место в деревянном прямоугольном ящике. «Сейчас главное – горячего чаю и пожрать», – подумал он, чувствуя, как нестерпимо хочется есть.
Он шёл в свою мастерскую, ставшую ему жильём, и ощущал движение этой женщины где-то позади него. Дойдя до мастерской, достал ключ из кармана джинсов и понял, что она его не оставит.
– Иди, иди отсюда.
Женщина смотрела на него упорным говорящим взглядом и не собиралась уходить. «Чаем, что ли, напоить, – подумал Варавва, – и прогнать к чёрту!»
В мастерской она подошла к нему и села на колени. Он сам не понял, как это произошло, но подался вперёд, поймав себя на мысли, что всё это происходит не с ним. Дурочка начала быстро целовать его, сбрасывая с себя одежду. У Вараввы закружилась голова, когда он увидел наготу этой женщины, холодную, молодую. Когда наступил конец волшебной муки, оказалось, что найдена точка, отключающая её больной мозг. Она излилась на него нечеловеческой огненной лавой, забилась в мелкой дрожи и замерла.
После, когда они уже неподвижно лежали на старом диване, на Варавву медленно накатила волна отвращения – к ней, к себе, но больше всего к себе и ко всему, что его касалось. Дело жизни показалось ему противным и ничтожным, да и сама жизнь – помесью самого низменного.
С таким же нервным состоянием, с каким теперь он часто ждал её появления у метро, ему хотелось быстрее избавиться от неё, не видеть, не ощущать. Скорее всего, она это понимала, потому что всегда после их близости быстро собиралась и уходила. Когда за ней захлопывалась дверь, он падал в кресло, как старик, больной, разбитый, сломленный. Но чудо происходило позже, к вечеру. Его внутренняя пустота опять начинала заполняться желанием к этой женщине. Он уже не мог без неё. Физическое и духовное объединялось в одну цель – быть рядом.
И именно тогда он хватал кисти, нервно давил борозды масляных красок на свою громадную палитру и писал её, вернее, её присутствие, её цвет, её горящие рыжие волосы. Писал свои ощущения, её крик, свою боль и своё нечеловеческое счастье. Вся энергия их взаимных чувств нисходила фантастическим цветом на холсты. Он ломал все академические понятия о цветоведении и колористике, делал немыслимое, не думая, не прогнозируя, не управляя собой. И выходило что-то непонятное, но очень чувственное и эстетически красивое. Цвет на картине жил своей жизнью, двигался, переливался, словно внутренность перламутровой раковины.
Свидетельство о публикации №217042000973