Таксидермист

Я живу на последнем этаже нашего дома. Из окна во всех подробностях видны крыши соседних домов и солнце во всех его состояниях. С утра оно младенческое, хрупкое, а на закате оно алеет и пылает страстью, как мученик. Я часто наблюдаю за ним, словно любопытный и весьма нескромный сосед. В детстве я так и говорил матери: «Мы соседи самому солнцу!».
Правда, путь к такому почётному положению тяжёл и далёк, если не сказать мучителен. Лифт всегда сломан. Точнее, он никогда не бывает исправен. Его никто никогда не чинил, сколько я себя помню. А я помню себя без малого 83 года. Восемьдесят, если быть честным. Три первых года не в счёт, то время для меня запоминала мама. Она делала множество фотографий, зарубки на дверном косяке. Она хранила все мои детские вещи, начиная от первой пряди волос до университетских конспектов. Сейчас наш дом до потолка завален тем, что накопилось за полтора века, но весь старый и ветхий хлам заметно потеснили мои инструменты. Время наступает, и с каждой минутой оно отвоёвывает себе всё – твоё тело, твой дом, твоё пространство. Откусывает по крупинке. Так время по кусочку сглодало мою мать, за 46 лет. Своего отца я не помню, но, если он не относится к той немногочисленной группе несчастных, которым довелось проторчать на земле больше века, то и он, вероятно, уже давно слопан временем и переварен землёй. Правда, зарубки на косяке при входе на кухню, слишком твёрдые и жуются с трудом. Я протягиваю руку и касаюсь самой высокой линии с надписью: «Алик, 17 лет». Теперь я высох и сгорбился, и моя лысина едва достаёт до «Алик, 14 лет». Трудно держать спину прямо, даже моя многолетняя спортивная практика, состоящая из 245 ступенек, уже не помогает. Может быть, лифт – это всего лишь бутафория и всегда ею был? Горькая усмешка советских строителей.
Человечество становится всё менее и менее удобоваримым для времени. Сейчас наверняка есть вложения для измерения роста. Вложения? Нет, кажется приложения. Приложения для смартфонов. Не могу с уверенностью судить о том, что делают современные семьи и как они измеряют рост своих детей. У меня никогда не было семьи.
С тех пор, как моя мать умерла, я живу один. Лифт не работал, ни тогда, когда моя мать была на этой земле и воспаряла над ней на 14 этажей вверх, чтобы соседствовать с солнцем, ни сейчас, когда она вошла в эту землю на один этаж вглубь, и больше не нуждается ни в полёте, ни в солнце, ни в своём сыне.
Поэтому я всегда поднимаюсь пешком. Может, по этой же причине меня знают все соседи. По дороге к вершине всем хочется абстрагироваться от усталости, и разговоры весьма к этому располагают.
- Эй, Алик! Что ты опять тащишь в своём рюкзаке? Он у тебя всегда надутый. Деньги из банка воруешь что ли? – спрашивают они.
- Несу трупы, - отвечаю я и киваю на их полиэтиленовые мешки, забитые продуктами из местного супермаркета, откуда часто торчит куриная нога, крыло или упаковка сердечек, - Как и ты.
- О, опять ты заводишь свои вегетарианские разговоры! Ты нас не обратишь, старый Алик, - и со смехом они добавляют, - Странный ты человек, недаром, что из этих, сынов израилевых. Кошерный сектант!
- Не сектант, а таксидермист.
Они не знают, да и не могут знать, что для таксидермии не годится любое убитое животное, вроде тех, кого они несут домой по частям. Трупик должен быть свежим, едва остывшим, иначе весь материал придёт в негодность. 
Я использую птиц. Тех, что умирают в парках и в лесу, в черте города. Я пробовал охотиться на них в юности, но быстро понял, что этим лишь оскорбляю свою идею.
Таксидермия в моём понимании – это застывшее мгновение времени. Это огромные челюсти, которые на одно единственное мгновение замерли и перестали перемалывать и поглощать. Я ловлю секунды, как бабочек. Но не любые, не те, что ловят фотографы, заставляя мгновение замирать одним щелчком затвора. Это слишком лёгкая, почти оскорбительная добыча, вырванная из пасти времени. Нет, это даже не добыча, а её перышко, за которое фотографу удалось ухватиться и вырвать из тушки, улетающей в вечно голодное чрево.
Я ловлю торжественные мгновения, преисполненные смысла, те мгновения, которые, как плоды, налиты соком самой жизни. Я ловлю смерть. Я пытаюсь поймать время, обмануть его вечное движение и своим неожиданным кульбитом, своим искусством, встать ему поперёк горла. Я вырываю своих птиц из его пасти.
Убивая животное ради нового чучела, я врываюсь в естественное, уверенное, полноводное течение событий, с шумом и плеском прорывая чистую гладь, и время прячется и таится на дне, как перепуганная рыба. Я поймаю не точное, чистое мгновение смерти, а всего лишь склизкую тину собственной воли. Чистая воля, желание ради желания лишены наследства вечности – бесконечной цепи причинно-следственной связи, которая пуповиной протянута к каждому настоящему моменту. Подстерегать и ловить естественную смерть, случившуюся по воле времени, по воле случая – вот это настоящий трофей. Челюсти уже приготовились к вкушению плоти, чрево уже урчит, предвкушая новую смерть, и тут добычу вырывают из слюнявого рта. Обмануть саму смерть! Такая крупная игра стоит свеч.
Птица, погибшая в лесу, упавшая с дерева в парке, сбитая озорным мальчишкой или замученная игрой с сытым хищником – она вычеркнута из существования. Течение времени исторгло её из себя. Искра жизни погасла в крохотной груди и голое, оставленное тело, лишённое своего смысла, должно исчезнуть, распасться на части и перевариться землёй. Смерть становится топливом жизненного огня, поглощая крохотные, разбросанные по земле искорки плоти, и превращая их в угли для новой россыпи искр. Труп растворяется в почве, почва даёт жизнь дереву, дерево даёт жизнь новой птице, и так без конца. Азбучная истина.
Но я нарушаю круговорот. Я создаю символ умершего существа, символ плоти, и оставляю её в этом потоке времени, я возвращаю его туда.
И существование продолжается.
Чистое существование. Секунда, застывшая в вечности.

Люди тоже умеют сопротивляться и вставать поперёк горла у времени, упираясь в его огромную гортань. Множество человеческих существ находятся в списке существующих на данный конкретный момент, даже если они исторгнуты из жизни. Закройте глаза и представьте всех существующих, всех, кто делит вместе с вами это мгновение на Земле. Нет, не только тех, кто шевелится или чьё сердце продолжает биться. Мой стол, ручка и бумага, эти буквы тоже существуют, но вряд ли их можно назвать живущими. Кроме живущих людей, есть еще существующие, и их тоже несёт потоком времени. Символ этого списка наличествующих, но не живущих – это кладбища, вернее, его содержание. То, что составляло этих людей как живых существ – глаза, волосы, голосовые связки, обеспечивающие индивидуальный звук голоса, руки, кожа определённого цвета и возраста – всё уже сгорело, растворилось в общем живом огне и стало частью новой живой формы, будь то дерево или земляной червь. Но их каркас – кости – по-прежнему существуют и своим наличием символизируют какое-то конкретное существо, определённого человека, которого, быть может, даже сохранила мировая память. Эта жизнь в массовой памяти – та же игра со временем и его необратимостью, но более изощрённая и долговечная, чем моя. Этот человек был, и он всё ещё есть, но в качестве грубого, уродливого символа могилы или чистого духа, витающего над культурными столицами.
К слову, мою мать кремировали. Она умерла, совершенно неожиданно, казалось, без всякого повода. Я был тяжело болен. В лихорадке и бреду я не мог распоряжаться церемонией похорон. Как я узнал позже, она написала завещание о кремации, и её сожгли незамедлительно, прямо в больничном крематории, согласно букве закона и последней воле. Ей никогда не нравилось моё увлечение таксидермией. Она говорила, что эти чучела пялятся на неё прямо из ада. Но, кажется, в аду нет птиц.
Пару раз я слышал, как соседи говорили ей о том, что я – странный ребёнок, что я нездоров. Соседи и теперь так говорят, но теперь я не ребёнок, а старик. И я по-прежнему, как и шестьдесят, как и семьдесят лет назад провожу большую часть дня в парках. Они считают меня чудаком. Я знаю, что они говорят за моей спиной как о больном человеке. Почти все обращаются ко мне на «ты», и взрослые, и дети. Взрослые – из-за моей одежды. Я лет 50 не покупал ничего нового. Все мои вещи, кроме инструментов для работы, куплены ещё в Советском союзе. Но, как мне кажется, это не проявление какого-то отклонения, а всего лишь отличная реклама индустриальной державы – они создавали на века всё, кроме своей идеологии. Одежду мне покупала мама. Моему самому новому свитеру больше полувека. К счастью, я больше не расту и не нуждаюсь в обновках. Маме больше не о чем беспокоиться.
Кроме того, взрослым людям не нравится мой отказ от животной пищи. Отказ от участия в повсеместном насилии на бойнях – это, судя по всему, тоже симптом «больного психа». К тому же, я стар, у меня почти не осталось ни волос, ни зубов, я никогда не был женат, я часами брожу по окрестному парку и лесу. Я похож на маньяка или шизофреника, всего понемногу.
Но я не болен. Я – наблюдатель.
Я – палка в колесе жизни.
Я – тот, кто заглянул за границы мира.
А мой мир – это множество лестниц, ведущих на 14 этаж, сломанный лифт, супермаркет за углом, парк, где я работал, лес и великое соседство солнца. Когда я был моложе, примерно 10 зубов назад, я убирал газоны в городском парке, где люди спали, устраивали пикники, целовались, распускали волосы по ветру, бросали на асфальт смятые окурки и плевали в траву. Где птицы умирали чаще, чем в лесу.
Эта работа, несмотря на растущую бедность государства и его катастрофы, позволяла мне зарабатывать на еду и содержание моей мастерской.
Вся наша квартира - это мастерская. В ванной я подготавливаю тушки, вынимаю кости и перья. В большой комнате из мебели есть только кровать, рабочий стол и полки с моими произведениями. Некоторые стоят на полу, но я изготовил для них постаменты из книг и старых газет. Моя драгоценная выставка их маленького, личного бессмертия. У меня есть старый метроном, я запускаю его, когда хочу послушать их сердцебиение. Сердце птиц бьется очень быстро, в среднем 320 раз в минуту. Метроном не способен на такую скорость, но ведь у меня есть воображение. Раньше я, воображая для каждой птицы свой темп, впадал в некое подобие транса, но теперь я просто засыпаю.
Часто шум с улицы заглушает мой метроном. Иногда это шум больших машин, иногда дети, я слышу их звонкие голоса даже сверху, со своего последнего этажа.
 Дети моих соседей никогда не обращаются ко мне на «вы», повторяя за взрослыми. Их взрослые важны для других, они необходимы обществу и отлично приспособились, а я - нет. Поэтому у них есть право хлопать меня по плечу, задавать вопросы, окрикивать меня на улице, одаривая меня навязчивым вниманием, как милостыней для обделённого. Они позволяют детям вторить им: «Да, старик, ты просто сумасшедший!», «Эй, старик! Эй, Алик!».
Я слышу одно и то же много лет. Поколения сменяют друг друга, дети вытягиваются вверх, перерастают меня, но их оригинальность и сила мысли остаются на прежнем уровне, едва достают мне до пояса.
Однако, на 83-ем году жизни, старый, но отлаженный и крепкий механизм «работа-магазин-соседи-мастерская», внезапно взлетел на воздух. Я был уверен, что его остановит лишь моя смерть. Челюсти времени доберутся до меня и, смакуя чувство мести, пережуют меня медленно и со вкусом.
Я возвращался домой с пустыми руками. Сегодня смерть не посетила наш парк, уступив место мягкому весеннему солнцу, поцелуям и шлепкам маленьких резиновых сапожек по холодным лужам. Я старался подниматься как можно быстрее, если такое возможно для старика. Моя одежда взмокла от пота. В парадной было так тихо, что я слышал свист своего дыхания, которое эхом возвращалось ко мне, отпрыгнув от старых стен. Мне повезло, и я никого не встретил. Я думал лишь о том, как доберусь до своей мастерской и весь этот мир, эти сотни ступенек и прохладный парк, живой до самых верхушек, эти соседи, эти магазины и монотонный городской шум прекратят, наконец, своё существование до самого утра.
Однако, на этот раз мир не собирался оставаться за дверью.
Он ворвался внутрь!!!
Я замер на последнем пролёте. Дверь моей квартиры была распахнута настежь.  Внутри происходило что-то совершенно невообразимое. Оттуда доносился грохот и приглушённый детский плач. Не помню, как я взлетел по лестнице, одержимый одним единственным желанием – защищать и отбивать свои сокровища, спасти моих птиц!
По моей комнате, как случайно влетевшая муха, носился ребёнок, сжимая в руках чёрный полиэтиленовый пакет, казавшийся огромным в его пухлых, маленьких кулачках. Он с неожиданной быстротой, как в лихорадке, ронял всё на своём пути, спотыкался о чучела, сносил книги, хватал птиц, ронял, хватал других и безжалостно, со стуком бросал их в мешок. Мой стол уже был перевернут, банки с препаратами разбиты. Среди осколков стекла, разбросанных книг и упавших чучел медленно растекались лужи. Ребёнок наступал на них, в одних носках, без всякой опаски, казалось, он ничего не замечал, кроме моих птиц.
Я невольно вскрикнул. Все мои птицы, мои сокровища! Все лежали на полу, среди разбитого стекла, луж и обрывков бумаги. Их крохотные, немигающие глаза словно все разом устремились на меня и вместо свинца, того самого свинца, которого я отлил своими руками, они наполнились страхом и отчаянием. Ведь я обещал им бессмертие, величие, глубинный смысл! А теперь их перья жгла едкая смесь воды, бензина, формалина, медного купороса и детских слёз.
Ребёнок подпрыгнул от испуга и обернулся. Всё его лицо было залито слезами. Блестящие, раскрасневшиеся глаза вдруг распахнулись, рука дрогнула и выронила пакет. С плеском и глухим стуком он рухнул на пол.
Этот звук лезвием полоснул меня по сердцу. Я, вскрикнув, бросился к пакету. Мальчик кинулся от меня в противоположный угол, прижался к стене и замер.
Я рухнул на колени. Где-то на затворках сознания, где-то далеко, мелькнула острая боль, но сквозь плотный, непролазный страх она донеслась лишь неразборчивым эхом. Наверное, я упал на мелкие осколки. Я разорвал полиэтилен, схватил одно чучело, потом другое, я лихорадочно ощупывал их, подносил к лицу. Они дрожали. Кажется, меня била дрожь.
- Колдун! Слышишь, я тебя не боюсь! – вдруг завопил мальчик.
Я едва услышал этот голосок. Всё моё естество обратилось в отчаяние и страх. Я хватал чучел и ставил их на крохотные ножки, рылся в перьях, ища раны и повреждения, царапался о выступившую проволоку, метался и всё ронял. То ли капли пота, то ли слёзы падали на их тушки и терялись среди пёрышек. Кажется, мои губы шевелились, но я не слышал, что говорил.
Мир ворвался в мой дом и разрушил его.
Я забыл о ребёнке в тот же миг. Я не помнил ни себя, ни его, ни боли, ни лестниц, ни солнца, ни сломанного замка. В этот короткий миг я весь, всё мой существо, впервые в жизни, было всецело отдано птицам. Вселенная схлопнулась до границ моего существования, и в этой крохотной точке существовали лишь страх и мокрые перья. 
Вдруг мир прыгнул перед моими глазами, и я рухнул на пол, издав головой тот же глухой стук, что и мои птицы. Мальчик с криком повалил меня. Когда я упал, он снова, как зверёк, юркнул в угол, не сводя с меня глаз.
Казалось, что эта катастрофа, масштабная, великая катастрофа развертывалась долго, медленно и мучительно, но в реальности, вне меня и моего страха, всё – и этот незнакомец, и разрушение, и крик – уместилось в несколько молниеносных секунд.
Я вскочил, схватил мальчишку, вцепился в его плечи мокрыми руками, встряхнул и крикнул в его перепуганное лицо: «Что ты делаешь?! За что?!»
Его глаза были огромными, полными слёз, живыми и подвижными, из нервов и воды, а не из свинца. Их выражение резко менялось, возвращалось, менялось снова. Сначала испуг, потом злость, потом решительность, презрение, опять страх. Мне никогда не отлить таких глаз.
Ребёнок сжался, весь затвердел от напряжения, но взгляда не отвёл, вцепился в меня им, как зубами. Его сердечко колотилось так быстро для человека и так медленно для птицы. Я не шевелился. От его лица отражалось моё дыхание, я узнавал его запах, старый и гнилой. Мы оба дышали горячо и порывисто, друг другу в лицо, как быки. Я не знаю, сколько мгновений прошло. Ощущение времени, здравый смысл и способность к какой-либо оценке – всего меня, всю цивилизованную часть моего разума снесло хаотичным, пыльным вихрем мысли, рыщущим в поисках всего и сразу – причин, виновных, правильного решения, списка потерь, возможности вернуться на несколько минут назад.
Вдруг мальчик встрепенулся, выскользнул из моих рук. Его губы открылись для крика, но крохотная, узкая грудь ходила ходуном, он задыхался от переполнивших его чувств, они метались в его грудной клетке, как напуганные пичужки, и не пускали голос к горлу, он застрял. Тогда мальчишка воинственно расставил ножки, плеснув лужей на полу, и захрипел:
- Я не боюсь тебя, ты, колдун! Я знаю, ты можешь заколдовать только зверей, а я не зверь! Расколдуй их прямо сейчас, иначе я…я…
Он огляделся, и, заметив нож среди разбросанных инструментов, бросился к нему, схватив так крепко, что его пальчики побелели.
- Иначе я поцарапаю тебя! Я тебе руку отрежу! Тебе будет больно, слышишь!
Он пырнул воздух ножом, как фехтовальщик.
- Что ты такое говоришь?! – я не мог поверить своим ушам. Это точно какой-то кошмарный сон, бредовый кошмарный сон.
- Расколдуй их! – крикнул он громче.
Нож дрожал в его белой руке, но лезвие направлено твёрдо, прямо на меня.
- Ты больной? Сумасшедший? Я не умею колдовать. Никто не умеет!
Ребёнок, трясущийся от злости, маленький, с лицом, которое даже искажённое гримасой ярости, казалось ангельским и нежным, с ножом в руках, посреди моих птиц, привёл меня в ужас. Нелепость и вся невероятность его образа казались настолько абсурдными, что в глубине души я вдруг ощутил ясную надежду на то, что это всего лишь сон.
- Я спасу их всех! – он почти взвизгнул.
Я хотел, чтобы он закричал громче. Кто-то, услышав крики, застал бы нас вот так, посреди этого кошмарного сна, и одним своим появлением положил бы ему конец. Я не понимал, то ли он действительно сошёл с ума, то ли его фантазия была настолько живой и сильной, что легко и без боя завладела его хрупким умом. В любом случае, от него нужно было избавиться. Мои птицы лежали на полу.
Я, повернувшись к мальчику спиной, встал на колени, взял брошенный пакет и начал вынимать из него оставшихся птиц, аккуратно расставляя их по сухим островкам на полу. Так или иначе, работа всей моей жизни, всех моих восьмидесяти трёх лет, уничтожена, разбита и разбросана по земле. Уже не имеет значения, что будет дальше. Что-то во мне оборвалось.
Я стоял на коленях, а ребёнок позади меня сжимал в руках мой нож.  В таком мире моим птицам не нашлось места. У некоторых отломались крылья, проволока местами разорвалась, перья распались. Больше всего досталось лапкам и шейкам – самым хрупким частям. Мальчик убил их снова. Вместо вечности мои птицы получили ещё одну смерть.
Я плакал. Вокруг было так тихо, как не бывало ещё никогда, но может быть, я просто был оглушён своим горем.
Ничего не происходило. За моей спиной ничего не шевелилось. Чучела на полу тоже. Только мои плечи тряслись от немого плача. Мне кажется, в этом безмолвии прошла целая вечность, но ребёнок по-прежнему был здесь. Он сделал осторожный, мягкий шаг и заглянул мне в лицо. Увидев слёзы, он обмяк и сразу всему поверил.
- Если ты не заколдовал их, то что тогда с ними?
Сколько ему лет? Не больше 7-ми, если он всё ещё уверен, что глаза не врут и злодеи-колдуны настолько пропитаны своим злом, что не умеют плакать.
- Они умерли, - я ответил машинально, не задумываясь.
Вихрь мыслей затих. Они легли на мокрую от слёз землю, как сухие листья, и застыли.
Мальчик подобрался ближе. Нож всё еще лежал в его пухлой ладони, пальцы вновь порозовели.
- Умерли? – спросил он удивлённо, - Но мёртвые засыпают и лежат. У них не могут стоять ноги. Я знаю, у нас умерла Китти, наша кошка. Её несли в одеяле.
- Это не обычные мёртвые.
Его голос снова стал нежным и детским, как трель птенчика. Крохотная пичужка осторожно присела рядом со мной. Он продолжил, не сводя глаз с птиц:
- Моя мама сказала мне, что, когда кошки умирают, они ложатся спать и видят такие хорошие сны, что им не хочется просыпаться. Мы сделали для неё постель в земле, чтобы она могла спать спокойно и её уже никто не потревожил. В стране снов, наверное, дыхание даже не нужно. Я никогда не думаю в своих снах, дышу ли я.
Когда он говорил, тень светлой улыбки, как лучиком, коснулась его лица. Он был рад за свою кошку. Рад тем хорошим снам, которых когда-нибудь, если повезёт, увидит и он.
- Но эти птицы не спят. Я думал, ты заморозил их.
- Где ты мог их увидеть? Как ты вообще смог войти сюда?
Мальчик подбирался всё ближе. Он не боялся людей с лицами, залитыми слезами.
- Я видел птиц у тебя в сумке. Они спали. Я прикоснулся к ним тайком, один раз. Они были тёплые и живые. Мама говорила, что ты не ешь мясо и ты сумасшедший. Если ты не хочешь их съесть, значит, ты хочешь держать их в клетке. Или ставить над ними опыты! – он посмотрел мне прямо в глаза, - Так делают сумасшедшие из фильмов. Я видел фильм о сумасшедших, и ты такой. Я хотел спасти их и уложить в землю или выпустить на волю, если сны наскучат им, и они проснутся. Но тут вдруг так много птиц! И он не спали! Они смотрели на меня и не могли пошевелиться. Наверное, им очень страшно. Я хотел их забрать.
Мальчик говорил торопливо, словно боялся, что его перебьют. Крохотная грудь снова затрепетала, щечки налились краской, как будто вновь проснувшиеся чувства разгорелись и всё внутри него стало закипать. Его глаза испуганно замерли на проволочном каркасе, торчащем из головы птичьей головы.
- Что же с ними такое? – прошептал он, боясь, что они услышат.
- Это не сон. Это смерть.
- Что такое смерть? Смерть – это они?
Я имею право на возмездие. Всё это время какая-то инстинктивная сила напряжённо металась, бродила внутри меня и пыталась разрешить этот вопрос. Всю свою жизнь я был уверен, что я создан для борьбы на невидимом фронте, с самым достойным и самым могущественным врагом – смертью. Это было моим единственным призванием, я никогда не думал и не хотел ничего другого, никакие прелести жизни не могли соблазнить меня. Моё предназначение – обманывать смерть, играть с ней, вмешиваться в естественный ход событий, как Демиург, как могущественный древний бог, танцующий в Океане Жизни и взметающий волны до самого неба. Что может сравниться с этим удовольствием, выступающим за границы жизни и смерти?
То, что случилось со мной на исходе моей жизни – не конец, а последнее, решающее испытание, самое серьёзное и самое трудное, требующее напряжения всех моих сил. Это последняя битва и последний рывок.
Битва за ещё живую душу.
Что ж, прекрасный ход.
Я посмотрел на ребёнка. Он ждал ответа, не отрывая глаз от груды изуродованных чучел. Нож лежал у его ног. Его крохотное тело и хрупкая душа, напряжённо внимая, раскрылись навстречу неизведанному, как мягкий розовый бутон, чьи лепестки готовы принять всё, что принесёт им ветер. Я стоял перед выбором. Я и был этим ветром. Я мог превратиться в беспощадный сирокко, а мог оказаться мягким пассатом, который подхватит его, как пушинку, и унесёт прочь, домой, в объятия матери, в тот мир, где нет смерти и кошки лежат в земляных постелях, чтобы никто не потревожил их светлые сны.
Мораль, справедливость и сострадание – это всего лишь фантазии человечества, в которые оно должно поверить, чтобы не погрязнуть в насилии и не захлебнуться в крови. Всё живое в этом мире имеет одинаковую ценность, так как каждый, от микроба до самого большого зверя, родился случайно. Он – всего лишь звено в этой бесконечной цепи хаотично сцепившихся фактов. Он борется за то, чтобы существовать как можно дольше, на равных правах с другими существами, используя то, что дала ему природа для своей защиты.  То, что ему досталось по воле случая. У человека - это тончайшая корочка поверх рептильного мозга.
Сейчас мой враг – это ребёнок. Живое человеческое существо на определённой стадии развития. Я не должен быть милосердным к нему лишь на том основании, что он родился значительно позже меня. Мы делим жизнь на двоих. Всем поровну.
Я имею право на возмездие.
Нож лежит на полу, у наших ног. Среди руин моей жизни. Запах вокруг неприятный и едкий. Со стола что-то капает. На полу плавают остатки перьев. У самых моих ног – отколовшаяся лапка с блестящим, твёрдым когтем.
Хотел бы я, чтобы и от моего тела остался след?
Разве можно сделать чучело из человека? Слишком кропотливая работа. Насильственная смерть повредила бы кожу. Болезнь и время испортили бы её. Ни старость, ни убийство, ни болезни не подошли бы. У человека нет перьев, чтобы скрыть его недостатки. Он призван для того, чтобы наглядно, бесстыдно и прямо демонстрировать миру всю беспомощность наготы. Единственная подходящая смерть для подготовки подобного чучела – отравление. Но тогда мои руки сами стали бы орудием смерти. Я сам стану своим врагом.
- Смерть – это боль, - мой голос звучит слишком громко в наступившей тишине, - Никто не видит снов. Дыхание прерывается и наступает темнота. У тебя больше нет тела и нет имени. Ничего нет.
Глаза мальчика распахнулись ещё шире. Брови взлетели вверх. В его возрасте я боялся смотреть людям в глаза, а он словно впивается в них. Он смотрит на меня.
- Я не понимаю, как это?
У меня в сумке лежит птица. Обыкновенная ворона, которую я подобрал в парке. Я не собирался делать из неё чучело, поэтому не видел в ней добычи. Я хотел похоронить её во дворе. Дворник, тот, что работает вместо меня, выбрасывает трупы животных в мусорный контейнер.
Я нашёл сумку на пороге. Видимо, я бросил её, когда вошёл. Дверь была приоткрыта. Я запер её. Щелкнул замок.
Когда я вынул ворону, на лице мальчика не было ни страха, ни отвращения. Он спокойно, с серьёзной детской любознательностью разглядывал птицу. Её голова покачнулась и свесилась с моей ладони. Внешний покров на ощупь казался целым. Естественная смерть, подготовленная цепью случайностей. И та же случайность подбросила этот трупик в мои руки и привела его сюда, в мой дом, под пытливый и жадный взор мальчика, чьи глаза, наконец, отпускают меня и впиваются в чёрные перья.
Мальчик осторожно прикоснулся пальцем к приоткрытому клюву.
- Спит, - констатировал он и, словно в доказательство, кивнул сам себе головой.
- Нет, ворона умерла. Я покажу тебе.
Я взял в руки нож. Мальчик ощупывал птицу глазами от макушки до кончиков лап, не заметив этого жеста. Эволюция жестока к детёнышам.
Я положил тело вороны на пол и, не расчищая тело от перьев, сделал надрез от грудины до основания хвоста. Пара пёрышек встала поперёк лезвия. Я механически отбросил их, и мальчик тут же их подобрал. Они были больше его ладони.
Чёрные перья распустились, как набухший, созревший бутон, и, чпокнув, показалась влажная, блестящая плоть. Я раздвинул разрез пальцами.
Мальчик застыл от неожиданности. Его шейка вытянулась, губы приоткрылись. Перья из его рук снова упали на пол. Напряжённым, неподвижным взглядом он смотрел в глубину живого существа. Я мог лишь предположить, что с ним происходило. Он бледнел на глазах, но не шевелился. Словно чучело с блестящими на свету глазами.
Внезапно в моей голове вспыхнула идея добавлять к глазам своих птиц капельку смолы во внутреннем уголке. Она дала бы этот неповторимый эффект живого, влажного блеска.
Глаза мальчика наполнились слезами.
Моя мама всегда говорила, что человек становится взрослым тогда, когда узнаёт о смерти. Не о смерти как природном, отвлечённом явлении, которое случается с другими, а о своей смерти. Я конечен. В эту секунду в душе умирает наивная, воздушная детская вера в чудо. Поэтому она говорила мне, что я родился старым.
- Посмотри, - я показал мальчику то, что хранилось внутри вороны.
Всё было красным и мягким. Ничего ужасающего. Обыкновенное сырое мясо, которое готовится в каждой кухне.  Правда, почему-то тот же кусок мяса, который отделён от плоти и упакован в полиэтилен, кажется омерзительным и пугающим там, где он был изначально – в окружении лёгких, сердца, кишок и мочевого пузыря.
Реальность, как гнойной коростой, покрыта человеческими иллюзиями. Я слышу, как лопается одна из них – наивное, хрупкое сердце мальчика.
- Это лёгкие. А это сердце. У тебя оно тоже есть. Ты почувствуешь его стук, если приложишь руку к груди. Это сердце уже не стучит, потому что ворона умерла. А вот эта тонкая ленточка, - я достаю её, - это кишки. Как у этой птицы, так и у каждого животного на земле есть органы внутри. Вот этим, - я беру лёгкие вороны пальцами и выталкиваю их вверх, - ворона дышит. Посмотри, лёгкие не шевелятся. Если ты посмотришь, как кто-то спит, ты увидишь, что внутри него, в его груди, легкие медленно двигаются, вверх и вниз, он дышит. Если легкие остановятся, человек умирает. Он не спит. Он просто перестает двигаться и больше ничего не чувствует. Даже самого себя. Его больше нет, как нет и этой вороны. Мы трогаем её тело, но её уже нет внутри. И она никогда больше в него не вернётся, потому что тело начнёт портиться и уже завтра будет дурно пахнуть. Со временем оно просто сгниёт.
Я схватил ворону одной рукой. Её распоротое тело чавкнуло. Крылья свесились вниз. Я подкинул её и поймал. Мальчик вздрогнул.
- Её нет. Некому ощутить боль, некому бояться. Теперь это всего лишь вещь, как твой мешок. С телом можно делать всё, что угодно. Попробуй.
Я протянул ему птицу. Её голова качалась при каждом движении. На этот безвольный танец мальчик смотрел пристальнее всего. Вероятно, ему не давали покоя её полузакрытые глаза и полураскрытый клюв с крохотным язычком. Глаза не умирают. Они продолжают смотреть, отражают свет, но уже никто не читает их сигналы.
Он протянул обе руки, чтобы взять птицу. Они были слишком малы для неё. Я положил ворону на пухленькие, доверчиво раскрытые ладошки и ждал. Хвост вороны достал мальчишке до самых локтей.
Он скользнул взглядом вдоль разреза, к хвосту, вернулся к безвольно повисшей голове и снова замер.
- И это всё? – спросил он, осторожно держа птицу на весу, - Она не проснется и не будет летать?
- Нет. Никогда.
- А что с ней будет? Она испортится, как ты сказал?
- Ты когда-нибудь видел испорченное молоко?
Он торопливо кивнул.
- А пил?
- Случайно.
- Оно испортилось, потому что никто не пил его слишком долго. И если никто не будет дышать этими лёгкими, если некому будет это делать, они тоже испортятся. Тело, в котором никто уже не живёт, плохо пахнет. Поэтому их закапывают в землю.
- Моей кошки – нет? – спросил он тихо, опустив голову к вороне.
- Её нет.
- И она не видит хорошие сны?
- Нет, не видит. Она просто испортилась внутри земли.
- И эта ворона испортится?
Я кивнул. Нижняя губа мальчика дрогнула, глаза заметались по комнате. Он тяжело дышал, словно задыхаясь, его грудь взметнулась. Из глаз, как сок, брызнули слёзы.
- Я никогда её больше не увижу?
И вдруг он схватил ворону, прижал к себе. На его комбинезончике остались пятна от слизи. Внутри вороны снова что-то чавкнуло, лапы оттопырились. Он поднял голову и впился в меня мутным, мокрым взглядом.
- И моя мама? Она тоже… Тоже просто испортится?
- Однажды. Как и ты, как и я.
- Но зачем я тогда родился? И эта ворона? И моя кошка? Чтобы потом просто испортиться в земле? Я… Я не понимаю…
Он опустил голову, спрятал лицо в чёрных перьях и громко разрыдался.
Ребёнок в нём умер в одно мгновение. Я не убивал его. Я лишь представил его своей давней подруге – Смерти, и она сама завершила дело. Я выловил из реки свежий трупик. Крохотный символ самой Жизни.
Моё первое живое чучело.
Вдруг мальчик решительно поднял голову.
- Научи меня делать таких же птиц, как ты! Я буду спасать их, чтобы они не умирали. Никто больше не испортится в земле!

Горячие слёзы капали на блестящие перья, катились вниз и падали на пол, растворяясь в едких лужах.


Рецензии