5. Идущий следом

Жреческое имя мое – Дезидерий, прозвание – Contra-Deum. Я известен и важен лишь тем, что всю жизнь разрабатывал способы следования за Новым богом и при удаче – того, как приблизиться к Нему и говорить с Ним. Но останусь я в памяти, видимо, не под именем Следующего за Богом, а под прозвищем Противостоящего Ему. Был давно на юго-востоке в пустынном народе человек с подобным прозванием, Израиль – но мои заслуги куда ничтожнее, чем у него, ставшего отцом племен…
Сейчас я стар, голова моя часто кружится, руки дрожат, да и никогда не умел я писать красно и грамотно. Но теперь требуют у меня не только передавать свою премудрость устно и тайно некоторым ученикам, но и записать лично историю того, как я повстречал Нового бога и был вынужден говорить с ним.
Сказал мне епископ, добрый Теофил: «Все хорошо в твоей методе, Дезидерий – нет только твоего личного опыта – как именно паника и ужас превратились в любовь и желание следовать… Как же ученики могут следовать за Новым богом, если не узнают, с чего все это начинается? Зачем тебе скрывать, насколько ты был тогда глуп, труслив и неловок – все они сейчас такие же, как и ты тогда», - а я долго медлил и приступаю к делу только сейчас; почти всю разумную жизнь я либо боялся воспоминаний, либо стыдился собственной дурости… Но теперь я думаю, что оставлю вас без опоры, если не расскажу и об этом – а прежде я хотел защитить вас от ужаса, что казался мне лишним и сделать ваш путь чуть более легким.
Все вы, дети, давно меня знаете – человек я отнюдь не храбрый, не слишком уж мудрый, и даже сейчас, на границе смерти, дрожу от стыда, страха и отвращения, вспоминая все это. Я прошу у всех вас прощения, если моя история выйдет путаной или будет задерживаться на подробностях, что покажутся вам незначимыми – все это я делаю от страха, тяну время. Прошу прощения и за то, что долго скрывал многое важное… Всех вас я любил, всех учил – кого больше, кого меньше, смотря по способностям, рвению и добродетели; поэтому примите и вы меня со снисхождением и состраданием, милые дети мои.
***
Все это произошло, когда мне только исполнялось семнадцать лет – я учился тогда, чтобы стать жрецом и переписчиком Храма. Звали меня Гаэтан, родом я из Провинции, с юга, и, чтобы отличать от других моих земляков и тезок, меня прозвали Мельником; еще дразнили за глаза Мучным Червем – потому что был я длинным, бледным и рыхлым. Почему Мельник? Мой отец был мельником и завел по водяной или ветряной мельнице для каждого из сыновей – но не для меня: потому что на мучную пыль охватывало меня страшное предсмертное удушье, я как бы давился мутным жгучим воздухом и не мог извергнуть его обратно, глаза истекали слезами, а нос соплями. Отец, видя, как я мучаюсь, вложил деньги в то, чтобы выучить на клирика – но не запретил избрать и что-нибудь другое, если и тут я покажу неспособность или охватит меня моя болезнь. А мать сказала: «Не стыдись, Гай, что тебе выделена доля, как и сестрам – выучишься, и тогда уж мы с тебя и спросим, а пока ни о чем таком не думай». Родители дали мне денег, посадили на барку с соленой рыбой и отправили в храмовый город.
В Храме я проучился ровно год. Каждое лето, в начале июня, решали, кто из школяров остается учиться дальше, а кого попросят выйти вон. Так набиралось человек пятнадцать-двадцать, неспособных или нерадивых, они разбивались на небольшие кучки и возвращались на север, юг или запад. А школяры из восточных лесов цеплялись за Храм всеми своими когтями и покидали его крайне редко.
Так вот, после первого года и я уже знал, что в Храме меня не оставят, и был огорчен, но не очень уж сильно. Я решил не возвращаться к отцу, а пробиваться дальне на юг, на Побережье, и поступить там в школу лекарей – оплачивая учебу какой-нибудь грязной работой. Эта школа славилась не хитрыми лекарствами, а искусством исправлять искаженный образ жизни больного и этим возвращать ему здоровье его же силами. Там при везении я мог и победить свой недуг, и сам научиться этому искусству. И если бы отказали в приеме, я бы умер у них на пороге, но не ушел бы назад!

***
Перед самым роспуском на лето, утром, призвал меня к себе мастер Дункан, наш основной наставник. Его мастерская была внутри полностью белой, и широкие бруски света из раскрытых окон пересекались там, где он стоял. Сутулый, рослый, одетый как моряк – в свободную рубаху и длинные штаны, он набрасывал нечто углем на старом, много раз вычищенном листе, распяленном на наклонной большой доске. Я остановился у порога и долго смотрел, как он работает – быстро и невероятно точно, мне так никогда не суметь. Я знал, зачем он меня призывает. Мастер начертал совершенно правильный круг, вписал в него тело человека, по которому катятся такие же круги с заключенными в них телами – все это двигалось, крутилось, сворачивалось внутрь. Он не прервал работы, чтобы показать мне, как надо… Потом Дункан перебросил уголь в левую руку и набросал надпись, которой я разобрать не смог – это было зеркальное отражение обычной надписи. Этот пергамент приложат в нескольких местах к какой-нибудь светлой стене, отпечатают на нее изображение и вырежут каменные медальоны…
Обе кисти мастера, зрячие и не уступающие друг другу в ловкости, были отмечены татуировками – справа широко открытые кошачьи глаза, слева – полуприкрытые совиные. Он закончил, отряхнул руки и обернулся.
- Здравствуй, Гаэтан. Как думаешь, что это такое получилось?
- А Вы разве не знаете сами? – нерешительно пробурчал я. Мне хотелось бы, чтоб он скорее заговорил обо мне.
- Нет, пока не знаю. Эту тему передала мне дочь…
Все знали, что у мастера есть приемная дочка, полувзрослая девочка, она почти не разговаривает и неожиданно подолгу застывает в нелепых позах. Иногда она становилась буйной, и тогда учитель на несколько дней покидал нас, а потом возвращался с новыми идеями для росписей. При всей строгости отношения Храма к мужскому целомудрию мастера Дункана никто не подозревал ни в чем дурном, от него не требовали отослать безумного ребенка куда-нибудь подальше.
Я вспомнил эту злую хилую девушку – то, как она сидит, как смотрит, как движется, и поле моего зрения вдруг стало очень узким. Я увидел, как покатились колеса, как закружился вихрь и скрылся в сердце нарисованного человека, как большой человек поглотил малых. Я ощутил давление и боль в груди.
- Мастер… Наверное, это события – ну, те, которые нас куда-то двигают, вынуждают что-то делать?
- Да, наверное, - шепнул он, - Майя не говорит, она лишь заставляет меня видеть. Да! Мне кажется, это Время! Пусть так и будет пока.
Мы еще чуть-чуть постояли, помолчали. Потом он склонил щетинистую темную голову и вдруг покраснел:
- Гаэтан, ты неплохо выдержал испытания, но… - встряхнул головой и прикрикнул на меня, - … но ты пером работаешь, как медведь когтями дерет и почти не различаешь оттенков! Как тут с тобой быть?!
- Да-да, - глупо влез я – то ли хотел поддержать его, подольститься, то ли надерзить, - и пишу я с ошибками – где в вашем языке одна гласная, я пишу сразу три или четыре, как в моем…
- Ну вот, - резко успокоился мастер Дункан, - сам все понимаешь. Я не могу оставить тебя здесь, а собиратели мифов нам пока не нужны. Ты молодой, умный и непоседливый – так не трать даром времени, уходи и найди себе другое дело.
- Да не волнуйтесь Вы, мастер – я решил изучать медицину.
- Ну и отлично. Теперь ступай. Все.
Махнув «совиной» рукой, он отвернулся к своей доске. Я ушел.

***
Я ушел на другой конец города в общежитие и кладовую, сдал сутану и прочие казенные вещи, переоделся в штаны и жилет, навеки пропитанные мукой и пылью; проверил лук и стрелы – все с ними было хорошо. Вышел, уселся на солнышке и решил дождаться, пока не подойдет еще какой-нибудь изгнанный «провинциал». Через два часа мне повезло – пришел звездный мальчик, сам Бертран Рыцаренок, уже переодетый в старый зеленый камзол, с большим кожаным мешком за плечами и с длинноватым мечом на вытертой перевязи. Если б его назвали Рыцаренком в глаза, то на купца или мещанина он напал бы без предупреждения, дворянина вызвал бы. При такой задиристости дрался Бертран, что и говорить, умно и удачно. Он был высок, строен и плечист, с длинными ногами, только вот шея еще слишком тонка, чтобы подолгу носить тяжелый боевой шлем. Бертрану было тогда лет шестнадцать, но выглядел он старше – а вел себя препотешно, как настоящий взрослый рыцарь, если не забывался и не впадал в мальчишество, что происходило с ним довольно часто. Так что жил юный трубадур в постоянном напряжении и страдал время от времени тяжелыми приступами стыда, кои старался скрыть.
- Эй, Мельник, - издалека крикнул он чистым, звучным голосом певца, и напряжения в этом голосе не было ни малейшего, - Ты тоже уходишь?
Я поразился – он же всегда хотел стать гонцом, собирателем мифов, а потом вернуться домой и уже тогда войти в сообщество тамошних трубадуров! Учился он прекрасно…
- И ты тоже?! Бертран, да ты с ума сошел!
- Да! – самодовольно радовался Рыцаренок, - Братья вызвали меня сражаться с дядей! Ты подумай – если мы победим, то и мне достанется, они сказали, небольшое поместье! А потом я вернусь в Храм. Пойдешь со мной?
- Еще бы! Теперь есть кому пугать всяких разбойников.
- Тогда подожди – я только лошадь заберу. А ты набери еще попутчиков, да поумнее!
Он степенно ушел, а я потолкался среди школяров, но никого не нашел. Кто-то сказал, что выгнали еще и близнецов – тогда я вернулся и решил перехватить их. Идти лучше вчетвером-впятером: легче защититься и найти работу, а вот большую компанию труднее и держать в дружелюбном настроении, и обеспечивать едой.

Приплелись в конце концов и эти братцы, сыновья купеческие почти пятнадцати лет от роду; разгильдяи, каких свет не видывал, но исполнительные и сильные. Плотненькие, глазастые, что твои бобрята. Обычно купцы радуются, когда дело наследуют близнецы – два ума видят больше подробностей и думают все же чуть-чуть по-разному, а воля у них одна на двоих, и они не стремятся разделаться друг с другом. Но эти не были старшими, деньги у них не держались, и их отправили учиться. Как кого конкретно звали, я не мог запомнить даже тогда, так они были похожи и никогда не ходили по одному. Но один близнец, понадежнее, всегда носил их общую сумочку; его так и называли – Сумочка, и он не обижался. У второго прозвище появилось совсем недавно – Косынка. Сейчас его голова была повязана синим платком, а тело укутано в ветхую бурую сутану покаяния. Их выгоняли за невзнос платы на следующий год – братья проиграли ее в карты и кости. В надежде отыграться Косынка спустил сначала всю одежду, потом волосы (теперь у него то мерзла, то перегревалась обритая голова, а платок немного согревал ее или защищал от полуденного солнца), а в итоге проиграл бы и девственность, если б Сумочка не увел его силой. До конца годовых испытаний братцы просидели в общежитии и теперь тоже искали попутчиков.
- Арнаут! Гираут! Мы с Бертраном тоже уходим. Идем с нами!
- Здорово! – бобрята откликнулись хором.
Мы трое сидели в пыли, и Сумочка все подбрасывал монетку – орел или решка, орел или решка? Косынка обнажил голову и все водил ладонью по щетине – туда-сюда, туда-сюда… Мне стало скучно, потом я разозлился, но тут Бертран наконец-то вернулся с оседланным гнедым коньком в поводу. Он успел надеть рыжий от старости кожаный колет, обшитый костяными пластинами, прицепил кривой кинжал к другой стороне пояса и повесил за спину маленький круглый щит с медной тусклой шишечкой.
- Чего мы ждем? – властно спросил нас и нахмурился.
- Вас, только Вас, наш сеньор! – хихикнул я.
Бертран смутился. Мы встали, отряхивая задницы. Он вскочил на гнедого, и мы отправились на юг.

После полудня, в яблоневых садах, нас нагнал еще один парень в покаянной сутане.
- Тьфу ты! – сказал зоркий Сумочка, увидев его в тучке белой пыли, - Он же придурок! Еще кормить его…
- Извращенец…
- Да ладно, - откликнулся хмурый Косынка, - мы его продадим, он ведь раб.
- И верно! – согласился Бертран, его слегка передернуло, - Этого надо пристроить в первый же дом разврата – всем от этого будет только лучше, а деньги мы потратим на таможенные пошлины.
Я тоже что-то сказал тогда, в этом же смысле.
Этот слабоумный переросток подошел косолапо и по-детски вежливо поклонился гнедому коню Бертрана. Его сутана на спине была в косых полосах запекшейся крови – раб совершил какое-то особенное непотребство, и его высекли, а не повесили только потому, что он был еще ребенком. А теперь он сбежал, и возвращать его в Храм у нас не было ни охоты, ни лишнего времени. Имен рабов никто не помнит, а этому дали прозвище «Чулки»: он постоянно крал их у уборщиц и в городе, особенно такие, что с красными полосками, сами знаете для чего. В детстве он, видимо, был хорошеньким – белокурый, кудрявый, с голубыми слезливо блестящими глазками; а сейчас пошел в рост, его лицо стало асимметричным и грубым, позвоночник искривился, вздернулось левое плечо. Когда он стоял, то мерно перекатывался с пятки на носок и обратно и все время кивал большой угловатой головой. Но обслужить, по слухам, был всегда готов, подстерегал зазевавшихся или озабоченных школяров у отхожих мест; раза два его пытались прямо там и утопить.
Мы  объяснили ему: он пойдет с нами и будет делать то, что ему велят, иначе отдадим мужикам на тяжелую работу. Если будет послушным, продадим его в городе, и он там будет ублажать всех, кто его попросит, и получать за это деньги. Он замычал, обрадовался и вроде бы согласился. Следующие три дня он варил похлебку, следил за огнем и стерег коня не лучше и не хуже нас.

***
К вечеру первого дня странствия мы углубились в яблочный сад и попросились на ночлег у сторожа. Он согласился, сам пошел к соседке выпивать, а нас оставил – пятеро взрослых парней, один почти что воин: связываться опасно, а вот выгоду извлечь можно. Бертран расседлал, спутал и немного спустя напоил коня; тот весь день прогуливался шагом и почти не устал.
Мы расселись на бревнах у сторожки, достали все, что нужно было быстро съесть, и стали разглядывать желтый закат. Я решил, что погода завтра будет ясная, и объявил об этом. По кругу пошла фляжка пива.
- Парни, - сказал Бертран, - кто из нас куда идет? Ты, Мельник?
- На побережье, в школу лекарей Салерно.
Бобрята переглянулись.
- Наш отец и брат живут у Гавейна, они советники коммерции…
- Но мы туда не пойдем, отец нас точно проклянет или отдаст в наемники…
- Брат только рад будет, если нас…
- Ну, хорошо. Братья написали мне, что у Гавейна сейчас опасно – он слишком стар, чтобы держать всех в руках. Герцогиню считают ведьмой, и она не у дел – в лесу, у матери. Его старшие сыновья, Уриен и Лот, готовы схватиться, а их старшая сестра Моргауза коварна и хладнокровна; она не вступает в союз ни с одним из них, но и замуж при этом не торопится. Кроме того, наши пилигримы так и не купили свой холм для города и теперь хотят его отвоевать. Старые верующие недовольны – Гавейн не продает землю и не изгоняет еретиков. А мужики поддержат их, потому что никогда не хотят работать. Еретики же говорят, как всегда, о равенстве и о захвате наделов. Я не поведу вас туда. Вот-вот будет заваруха. И разбойники уже есть, а мы почти безоружны.
В сумерках казалось, что говорит не Рыцаренок, а самый настоящий молодой рыцарь.
Косынка, у которого в голове была настоящая карта, заговорил как доподлинный купец:
- Сердце Мира не идеально круглое. В нескольких неделях пути будет залив, в него впадает судоходная река, по которой мы приехали…
- Да, мы можем наняться там тянуть баржи или грести вверх по течению. Дойдем до границ Чернокнижника и свернем. Пойдем, наверное, искать, где учат толковать законы. Или станем храмовыми служками.
- Или певчими.
- А ты куда, Бертран?
- К себе, в Вентадорн. Это по границам Гавейна Чернокнижника и на юго-восток. Мельник, ты с нами?
- Ну да.
- Тогда вы, парни, будете наниматься работать к мужикам. Мне этого нельзя.
- Что ж, пусть так. То-то повеселимся с бабами, и придурок с нами! А вот ты будешь пировать с дворянами, там-то девушек ни-ни…
- Решено. Идем к реке и потом по ней подымаемся.
***
Следующие два дня мы приятно прогуливались, прямо как на свадьбе Зеленого Короля. Кругом яблочные сады и луга, тепло и ясно. Бертран то и дело отпускал поводья, правил коленями, пел себе под лютню. Я сейчас их уже не помню, а тогда мне его канцоны и нравились, и не нравились одновременно – о том, например, как он сворует у всех дам их лучшие прелести и создаст себе самую прекрасную в мире Составную Донну; если прелестей хватит, то создаст себе целый гарем и раздарит его вассалам; дам, которым не хватило рук, ног или глаз, отдаст в монастырь. Или про то, как он любит воевать – вот стоят шатры, а вот уже рушатся стены, струится кровь, кони скачут по трупам – а ему все равно, из-за чего бы ни началась война, сражаться прекрасно. Арнаут и Гираут на ходу перебрасывались в орла и решку на пинки под зад коленом. Чулки знал свое место и брел позади, в пыли.
В день второй хозяйственные близнецы вынули из котомки бредень и натаскали рыбы в старице; на третий день я снял первым же выстрелом дикого селезня, а Чулки умело ощипал его. Потом у Бертранова меча безнадежно треснула перевязь, и он прицепил его к седлу.

А потом мы пришли в проклятые земли. Это узкая полоса между пригородом и землями свободных крестьян, а живут в ней изгои и разбойники. Поэтому я не разбирал лука, Бертран убрал лютню, а близнецы держали руки поближе к ножам. Но тропы были пустынны и вроде бы не опасны, и к вечеру мы вышли к довольно большой реке.
Собирался дождь, но к утру или позже. По небу протянулись струи перистых облаков, после заката его затянуло сплошь. Росы почти не выпало.
Всех клонило в сон. Мы развели огонь, приготовили ложе из веток, стреножили и расседлали коня, а потом натянули куртки – кто кожаную, кто вязаную. Только Чулки, казалось, не мерз, не замечал ни ветерка, ни влажности. Ужинать мы не стали и повалились спать. Первую смену – часа два – на страже оставались Арнаут и Гираут – по отдельности они ничего не сделали бы, растерявшись.
Стоило мне заснуть, и они растолкали меня и завалились сами. Костер мы развели небольшой, лишь бы не промерзнуть. Конь пасся под деревьями, дремал. Я ушел к реке – чуть выше в нее впадал широкий спокойный ручей с ледяной водой, а ниже она резко перегибалась, образуя омуток. Я сидел, слушал себе воду и думал в дреме о том, какую бы там мельницу мог построить мой отец. Звезды были едва видны за пеленой облаков, но что-то о времени понять было можно… Конь почему-то временами всхрапывал, но зверя слышно не было, и я, не очень привычный к коням, не понимал, что же его беспокоит. На всякий случай я подкормил огонь, сделал пламя поярче и взял на колени лук.
Так прошло два часа – и ровным счетом ничего не случилось. Моя воображаемая мельница строилась и перестраивалась, а отец критиковал ее. Конь тихо переступал копытами. Парни храпели. Кое-как сориентировавшись в небе, я растолкал Чулки. Он протер глаза, противно заскулил и ушел к костру.

Утром меня разбудила песня синицы, похожая на неприятный резкий и непрерывный звон. Значит, было уже довольно поздно – светло. А Чулки? Он лежал спиной к костру – видимо, спал. Я подошел и легонько пнул его меж лопаток – и тут увидел обрубок шеи в луже крови, как в студне. Он так и лежал – в распахнутой сутане, под которой ничего не было, в пестрых вязаных чулках, которые были ему узки и коротки. Безобразная голова откатилась от костра, недалеко, в ложбинку. Значит, он занимался детским грехом, смотрел в огонь – летели мои мысли, – а потом кто-то незаметно подошел сзади и отсек ему голову. Этот кто-то долго нас караулил, тихо шел следом, а потом…
Где конь? Тихо. Коня нет, валяются стальные путы – кто-то перекусил их каким-то инструментом. Нет росы, не видно следов, ни конских, ни человеческих. Нет ни щита на дереве, ни седла, ни меча. Сначала меня вырвало, потом я упал на колени у трупа и заорал.
Сзади оказался Бертран, не снимавший лат. Он пошевелил труп, потом потрогал голову за челюсть.
- Окоченел… Поздно.
Тут подошли близнецы, оба сразу. Бертран первым прибежал к реке. На песке отпечатались только конские следы – значит, конокрад был один и переправился на тот берег верхом.
Бертран врезал мне под дых, очень сильно.
- Зачем заставил стеречь его, кретин, ослое…? Где мой меч, где щит, где конь, ты, скотина деревенская, мужик вонючий?!
Я медленно встал и разогнулся:
- Ты сам, - прошипел я, - оставил свой меч, Рыцаренок…
- Я-а?!
Он избил меня так, что голова к полудню раздулась, как горшок, а нижняя половина носа навсегда съехала на сторону. Он меня бил, а я, дурак, все вставал и при этом не смел ударить дворянина, как и положено пусть богатому, но все же крестьянскому сыну. Я все вставал и вставал – боялся, что он меня утопит, если останусь лежать или потеряю сознание.
Арнаут и Гираут тем временем соорудили из нашего ложа плотик и спустили на нем покойника вниз по течению; претензий к ним за то, что не защитили меня, следовательно, и быть не могло.

Потом он долго еще меня не замечал, и я его тоже. Был бы нам не нужен воин-проводник, я б зарезал его ночью или пристрелил бы, если б он снял колет, прямо в спину.

***
На время я занял место раба. Голова моя болела, нос не дышал и глаза почти не открывались. Я тупо шел за близнецами, иногда клал руки им на плечи, делал на привалах, что говорят, слушался всех, как злой дух из масляной лампы. Косынка взял мой лук и охотился, а его брат рыбачил. А потом, когда мы вышли из проклятых земель в свободные, я смог приоткрыть глаза. Моя черная рожа к тому времени стала иззелена-желтой с багровыми круглыми пятнами и покрылась редким бесцветным пухом там, где это полагается по естеству.

В свободных землях население очень пестрое – там есть и вольные землевладельцы, и хлебопашцы, живут там и дворяне со своими арендаторами, богатые и бедные. Я предпочел бы останавливаться у себе подобных, и Бертран тоже – у подобных себе. Наш переход до первого дворянского гнезда оказался длинноват. Не успев отдохнуть, Рыцаренок отправился с визитом к хозяевам земли, а мы трое – на огород к управляющему. Весь день мы наполняли и наполняли огородные бочки водою из пруда. Меня, избитого, считали нерадивым рабом, а братцы-бобрята часто присаживались отдохнуть и поболтать. Но у меня не было сил ни обижаться, ни восстанавливать равенство. К вечеру мы заработали каравай хлеба, кусок сала, большой пучок зелени и кувшин пива – сам кувшин надо было возвращать; на огороде все еще оставалось несколько пустых бочек.
Подошел довольный Бертран – ему в дорогу дали жареную курицу, подарили почти новые еще крепкие сапоги из конской кожи (свои старые он теперь отдал Косынке, который так и шлепал по лесам в веревочных сандалиях). Курицу, зелень и часть хлеба мы съели, пиво выпили, а сало и остаток каравая Сумочка припрятал на потом.
Как водится, мы уселись в кружок обсудить дела.
- Вот что, - начал Рыцаренок, - Ты, Мельник, должен мне хотя бы коня.
Он вздернул меня за грудки вверх и тряс, как-то странно кряхтя. Я висел и впервые в жизни и правда чувствовал себя Мучным Червем.
- Где хочешь укради, или я тебя продам!
Сумочка аж прикрикнул:
- Бертран, столько за него не выручить, успокойся!
- Тогда будешь мне должен – свою мельницу, Мельник!
- Хорошо, хорошо, он заплатит, когда сможет…
- Мне надо сейчас! Понимаешь, ты, мужик, как я без коня должен воевать, а?!
- Бертран, Бертран, я сделаю!
Он отвязался наконец, но еще долго сидел, пофыркивая, на корточках и злобно смотрел на всех нас. Хорошо хотя бы, что он обратил на меня внимание, и ситуация хоть чуть-чуть разрядилась.

Воровать коня прямо здесь было немыслимо. Поэтому только на следующем вечернем привале я забрал у Косынки лук и пошел на разведку. В этой деревне занимались мясными телятами, пользовались волами и ослами, коней же я пока не видел. Но к вечеру из дома старосты погнали в ночное жеребую рыжую кобылу и вороного мерина. Сопровождали лошадей два мальчика, оба сильно моложе меня – рыжие и кудрявые. Они радовались, что их отпустили ночью, позволили не спать, и никто не будет ругать их, если они будут купаться или рассказывать всякие ужасы и непотребства.
Я незаметно шел за ними – не за кустами вдоль тропы, а просто позади, по своим делам. Проводив коней через перелесок к речке и лугу, младший мальчик ушел, а старший повел коней в воду и несколько раз окунулся сам. Я же кружил и кружил на границе луга и леса, якобы подстерегал кого-то. Мальчик видел меня и не боялся. Потом я сделал вид, что ушел, и спрятался в кустах; положил на колени натянутый лук и стал чего-то ждать.
Когда наступили сумерки, к парнишке пришла девушка в платье чуть ли не из мешковины и в розовом старом чепчике. Девушка эта казалась сильно старше – и вроде бы ребенку она не сестра. Непонятная девица принесла узелок с едою. Я думал, она уйдет – но она осталась на ночь. Кто она ему – боги знают. Может быть, невеста – в деревнях женщины частенько берут себе мальчишек, чтобы мужей хватило наподольше. Или тетка…
А я сидел и боялся. Холодная тревога могла бы меня разъесть изнутри, а я должен был быть неподвижным. Всем известно, что солнечный охотник Передир в облике кентавра (у нас его все еще называют Локсием) следит за охотником, и тот, кто вышел на охоту, сам становится добычей. А при Луне охотиться вообще нельзя из-за убийственного гнева его сестры, девственной матери лесных зверей.
 Так вот, я сидел и думал, что понимаю, как действовал наш конокрад. Парнишку я мог бы напугать или как-то обмануть и увести коней, но вот девушка… Уводить коня – нам – чистое безумие, заподозрят прежде всего странников. За это толпа разорвет не только меня. Пусть в этой деревне не рассмотрели моих спутников, но мне-то что до этого? А если я убью ребенка или девушку? Убьют, как-нибудь еще хуже. Вот что значит быть добычей Локсия! Да и ночь: жеребая кобыла Бертрану не подойдет, а мерина почти не будет видно при свете ущербной Луны. Значит, надо подождать хотя бы до предрассветных сумерек. Это недолго, сейчас заря с зарей встречаются. Я снял тетиву и спрятал лук до утра, после чего Локсий отвел от меня ужасающий взор.
Я думал, что девушка соблазнит мальчишку – для этого, мол, и пришла, но такого не случилось. Они поели, кони спокойно паслись. Он несколько раз ходил поплескаться к реке, а она стерегла огонь. Потом они сидели рядом и что-то друг другу рассказывали. Я не слышал или не понимал ничего – ни соловья, ни треска огня, ни тех шумов, что производят лошади. Я только видел.
И до рассвета оставалось все меньше, надо было на что-то решиться. Я вновь натянул лук и все сидел, то накладывая, то снимая стрелу. Мог бы испортить его, но не испортил. Мой лук туже и больше охотничьего, но не такой большой, как у воинов на крепостных стенах; бьет он мощно, стрелы длинные. Жалко мальчишку и девушку – но и стрелять по ним нельзя, кто-то непременно спасется.

Вообще-то, деньги у меня были, два заветных золотых в поясе под рубахою; мне тайно дала их матушка из своего приданого. Их хватило бы еще на два года обучения в Храме и, может быть, хватит заплатить хотя бы за несколько недель в Салерно. Это мой последний надел – и если я отдам их, то год или больше мне придется быть почти рабом, и я не знаю, сколько зарабатывают поденщики на побережье. Да и обидно было просто так их отдать этому спесивому Рыцаренку, который даже меча не уберег…
И тут то ли Локсий, то ли кто другой снова стал выслеживать меня. Я его не слышал, но спиною чувствовал, как кто-то огибает меня сзади – не сверху, а по земле. С зарей на другом краю неба, над заливом, очень далеко, заиграли зарницы и сполохи, а потом прошел за горизонт огненный столп; девушка и мальчик, как и я, смотрели вдаль, а кони замерли.
Столп ушел, а свет его ненадолго остался. И тут кто-то высокий и черный широко шагнул из-за моей спины к караульщикам. Я, не думая, выстрелил, и он упал. От щелчка тетивы и падения тела парнишка с визгом отскочил в лес, а девушка бросилась за конями. Еще я видел. как дрожит моя торчащая стрела, а потом сумерки сгустились. Девушка отозвала ребенка, они вскочили на лошадей и ускакали.
Я сидел у брошенного костра, ждал рассвета и распарывал пояс. Когда обсохла роса, рассмотрел убитого – это был черный волк с выгоревшими до рыжины боками, и даже не очень большой. Но я-то видел, как он приближался к сидящим, стоя на двух ногах! Он был высоким и плечистым.

Меня же охватило облегчение – не радостное, а грустное и постыдное. Я чуть не стал убийцей ребенка и конокрадом – ради Бертрана и чувства долга. А потом, не убереги меня огненный столп и оборотень, что бы я тогда сделал? И мне было очень жалко денег и времени, которое я растрачу на заработки. Так что Бертрана ненавидеть я не имел права, потому что был перед ним виноват.
Я собрал с волчьих боков невыпавшие колтуны – он еще не перелинял; говорят, тот, что сжует шерстинку оборотня, станет незаметным. А что, если я сбегу? Долг-то все равно останется, платить будет отец…
Волка я убил в самое сердце – но стрелял-то не в бок ему, а в спину… Вытащил стрелу, чтобы не возникло вопросов, для чего именно я ночью охотился на оборотней – по счастливой случайности или промыслу Локсия это оказалась та единственная стрела с серебряным наконечником из жертвенного ножа, которую дед подарил мне как раз ради таких случаев.

И я вернулся, по-детски неся в кулаках деньги и оборотневу шерсть. Протянул кулак с деньгами Бертрану и еле-еле разжал пальцы:
- Не буду я для тебя конокрадом. На, бери. Купи вот какого хочешь коня.
Тот заулыбался, как ребенок:
- Эх, да за такие деньги не «какого хочешь», а какого дадут, и в зубы ему не смотри!
- Чего?
- Спасибо, Гаэтан! Я бы без коня… И прости, что я тебя так оскорбил. Прими мои извинения.
И тут я устроил истерику:
- Да? Мужик – я и есть мужик, и нечего передо мной извиняться, как перед бароном! Ты мне лучше нос вправь! Давай!
- Да поздно уже, надо снова ломать!
Я затопал ногами, бросил шапку оземь, и тут заорал Косынка:
- Провалиться мне, Мельник! Ты же седой!
А Сумочка свел карие круглые глазки к носу и вырвал волосок из моего виска, брезгливо-почтительно, двумя пальчиками подал мне. И верно, волосок был не бесцветно-серый, а совсем белый, как молоко. Я сунул спутникам пропотевшую шерсть:
- Нате! Это оборотня.
А потом сел и разревелся, а они деликатно отвернулись.

В полдень вся деревня уже знала, что младшего сына старосты и его нареченную спасла сама Лунная Дева Дейрдре, пустив невидимую стрелу. Сначала старостиха приказала принести в жертву ей гончего щенка – но поскупились: староста счел, что собака почти совсем и не породистая, в итоге бабка старостина дома пожертвовала на перекрестке троп черную курицу и каплю собственной крови. Труп волка общипали почти налысо и  подвесили за хвост на дерево – когда он оторвется от хвоста, то превратится в человека, и тогда уже станет ясно, как поступить с ним и его семьей. Кто-то подумал и поднес такому опасному мертвецу муку, соль и ложку меда, просто на всякий случай.
Потом собрали столы и засели всей деревней в большом шатре, жгли коноплю; на свежем воздухе пустили по кругу чаши со хмельным и с молоком, в котором варилась та же конопля. Поэтому потом вся деревня хихикала. Мы тоже истерически хихикали, хотя пили только пиво и брагу – мало ли чего наболтаем с такого дыма, с бешеного молочка, после такой ночи. Особенно часто прорывало то меня, то Бертрана. Вечером одна переспелая девица сказала нашим близнецам: «Пойдемте-ка со мною, пушные зверьки!»; и правда, у одного пух над губой, у другого мягкие клочки на подбородке, оба крепенькие, глазки блестят… Совершенно пьяного Бертрана унесли на подворье старосты и там уложили на телегу с тюками шерсти. Там он и проспал всю ночь, сжимая обнаженный кинжал на груди, где он запрятал мои золотые; если б я их украл, он бы догадался и убил в придачу хозяина. А меня утешила одна развеселая пьянчужка, все еще молодая и красивая. В ее чашке с водой я разглядел, что побелели у меня только виски.
На следующее утро близнецы-бобрята вернулись впервые в жизни выбритые да румяные и при этом чрезвычайно довольные – Косынка пришел одетым в куртку и штаны, пропахшие коровами, а синюю тряпочку ему повязали на шею; я сбрил наконец свои клочья; Бертран приплелся в тяжелом похмелье, и потом его укачивало прямо на ходу.

***
Подошло время сенокоса, и идти по пустошам стало опасно: косцы почти обязательно приносят чужаков в жертву нумену травы, просто режут косами на куски целой толпой. Поэтому идти надо по широким тропам и дорогам, шумно, нанимаясь на косьбу самим, в том числе даже и Бертрану. Но сначала, посоветовал рыжий староста, нужно посетить храм богов мести, вражды и границ, Безымянных Близнецов, что находится уже за границей леса Броселианы; только, он предупредил, будет страшно и противно.
Нам было все равно, та тропа была частью пути к заливу. Нескольких часов не прошло, как приблизился темный клин Броселианы, старый еловый лес. Мы, как в лабиринте, сперва чуть не заблудились среди сильно подросших елочек, а потом побрели вперед, и коряг по пути постепенно становилось меньше.
Храм Безымянных Близнецов – это небольшое строеньице на сваях и алтарный камень. Окружены они плотным частоколом, а на кольях сидят черепа и головы –  бычьи, волчьи, медвежьи, человеческие – все вперемешку. Не знаю, сохранилось ли доныне это святилище, никогда больше там не бывал.
Частокол выглядел сплошным и более редким прямо перед нами, но входа не было. Несмотря на сушь, под ним стояли вонючие лужи, и над ними стеной стояли, плясали и звенели сытые мухи. Тут кто-то продрался меж кольями, и мы все повалились ниц прямо в зловонную грязь.
- Хорошо, хорошо почитаете богов! - рассмеялся он, - А теперь вставайте, лежни.
Мы поднялись. Это был высокий старик в черном, очень широкогрудый и с серебряной клочкастой широченной бородой; он был горбат и стоял, опираясь сразу на две клюки. Потом мы поняли – он двухголовый! Правая голова склонилась и, казалось, дремала, а левая, с морщинистым темным лицом, смеялась.
- Сядем, парни.
Он сам сел на пятачке без грязи, осторожно расслабляя руки на клюках; спящая голова, мотнувшись, так и не проснулась. Мы повалились на задницы не глядя, куда попало.
- Ведь и вправду хорошо выходит! Смотрите, моего брата хватил удар, и он скоро умрет. Да не туда смотрите, это моя вторая голова! Теперь нам нужны преемники-близнецы: я брошусь на меч, а они меня похоронят и унаследуют святилище. Вы двое мне подходите.
Косынка и Сумочка задрожали и беспомощно захлопали ресничками.
- Однако, нет. Не подходит. Я возьму вас, близнецы, только если остальные двое вернутся назад.
- Но мы не…
- С чего бы это? – расхрабрился наконец Бертран.
- Да с того, что ты, воин, и ты, бледный, уже так перепутались, что и не понять, где один, где другой.
- И что?!
- Погибнете оба, а сами не распутаетесь. Мне ли этого не видеть – тем более, сейчас.
- Это, - совсем разозлился Рыцаренок, - вас не касается, старцы!
- Да замолчи ты, Бертран!
- Верно. Пусть пока помолчит. Это меня касается напрямую, так как мы служим нумену границ. Если ты, мучной, и ты, злыдень, не разберетесь, кто из вас кто – проститесь с жизнью. От двойни этого не требуется – их и так полтора человека, а не два.
- Погоди, старец Януса, - спросил я, - а как ты увидел, что мы с ним перепутаны?
- Мы с братом постоянно так себя чувствовали – и не поглотить друг друга, и не оторваться. Если б не поостереглись, умерли бы оба. Может быть, - вздохнула бодрствующая голова, а спящая снова чуть качнулась, - и удар у брата случился наконец из-за меня. Или я бы из-за него умер…
- Ты думаешь, умрет кто-то из нас или оба?
- Всяко может быть…
- Что ж, - резко поднялся Бертран, - тогда я помолюсь вашим богам.
- Ладно, молись. Им нужна кровь из твоей руки, и больше ничего.
Рыцаренок вытянул кинжал и пролез между кольев.
- А ты, мучной ты червяк, кажешься умнее твоих приятелей. Давай-ка я расскажу тебе историю.
- Сказывай.
- Так вот. Есть на Побережье храмы Домашнего Огня. Там служат только девственницы в белом – и маленькие, и переспелки лет до тридцати-сорока, а потом их выдают замуж. Вы еще не знаете, каково это жить среди женщин – все склоки да капризы, а если которая заведет себе мужчину, то остальные на нее непременно донесут, и ее живой закопают в землю.
Жили, значит, в таком храме у царской семьи две красавицы-жрицы. Одна была статная блондинка как будто бы из самой германской земли, рослая и сильная; как-то она до полусмерти избила царевича, когда он к ней пристал, и ей ничего за это не было! А вторая была из-за моря, но тоже из детей Энея – маленькая, стройная, горбоносенькая, кудрявая и черная, словно пришла от дочерей пустыни.
Обе они были прекрасны и всегда участвовали в свадьбах знати, там друг друга и заметили. Они были лучшие, никогда ни в каких в склоках не участвовали – соответственно, и разрядки для них никакой не было. Блондинка хоть силой своей играла, раздувала священный огонь да колола священные дрова, а чернушка для этого слабовата была.
И вот как-то раз весной они очень скромно и стыдливо занялись любовью друг с другом. А утром проснулись и по отдельности пошли совершать омовения. Вот одна из них моет личико, проводит пальчиками по спинке носа и думает: «Что-то не так! Был у меня носище прямой и широкий, а теперь тоненький и горбатый. И сила уже не та». Посмотрелась она в море и увидела, что ее тело теперь маленькое и слабое, какое было прежде у ее ночной подруги. А другая чувствует, что у нее какая-то не такая душа – очень уж боязливая; посмотрелась в воду и она. И тут обе возопили: «Горе мне! Стыд и позор на мою голову!»
Видишь, они поменялись то ли душами, то ли телами – и душа блондинки считала себя Я, и ее отделенное тело тоже думало, что оно и есть Я. А чернушка как бы оцепенела или потеряла сознание.
С тех пор подруги то скандально ссорились и возбуждали этим все общежитие, то пытались снова заняться любовью и обменяться телами, но ничего у них не получалось – разве что в белых волосах вдруг появилась черная прядь.
Тогда подходит блондинка к чернушке и говорит: «Надо как-то спастись. Иначе кого-то из нас, верно, похоронят». Та, мечтательница, только расплакалась. Уж подруга ее и утешает, и шепчет, что никто, мол, девственности еще не лишился, а та все плачет-заливается. Несколько дней они думали, а потом испросили позволения пойти на покаяние и дальше к Сердцу Мира.
Странствовали они не слишком долго, а Молитвенная Мельница выкинула новой чернушке пустую карту и на теперешней блондинке совсем застопорилась. Дежурный жрец не знал, что делать дальше, и потому отвел их к бывшему епископу.
Это был тот самый Медный Змий Герма, который и затеял все эти новые странности с охотой на богов и Молитвенной Мельницей. Он, тогда еще совсем не старый, славился образцовой воздержанностью, обширными знаниями и был тихо влюблен в своего начальника живописцев, первого из пилигримов; бывший епископ считался человеком крайне дотошным и довольно вспыльчивым и не забывающим ни зла, ни добра – уж ему ли не знать, что с этими дурочками делать? Они, видимо, ничего о себе дежурному жрецу и не рассказали.
Медный Змий только разок посмотрел на них и кое-что понял. Тут чернушка решительно исповедовалась ему за обеих, а скромная блондинка разве что глазки прятала от стыда. Епископ выслушал одну, постарался разговорить другую и решил так: «Своей властью книжника к Морю я вас не пропущу. А с Зеленым Королем, если все-таки пойдете, договаривайтесь сами». Почему да отчего – возопили обе. Он ответил и на это: «Несколько лет назад в меня вселился неподходящий бог – это боги сами решили послать его, я не выбирал. Мне это почти стоило жизни и навсегда лишило дружбы Зеленого Короля. А бог стал безобразным, яростным и беспомощным. Подумайте, упрямицы – вот придете вы к Сердцу Мира, гонимые желанием и враждою, и что тогда будет и с вами, и с богами? Заклинаю вас, вернитесь – если не в свой храм, то домой, и постарайтесь расстаться мирно».
Но одержимые полудевственницы не послушались, да и не были обязаны – решение принимает только сам пилигрим, а власти у Медного Змия к тому времени осталось немного. А епископ Герма не мог даже весточки послать Зеленому Королю, ему это было строжайше запрещено. Было лето, и его любимый живописец жил у супруги в Аннуине, а там его не найдешь и не попросишь удержать двух бесноватых. Что ж, жрицы вежливо попрощались и встали, а епископ спросил: «Вы знаете, у вас ли сейчас моя сестра, почтенная дева Доната?». Тут  впервые нежным голосом высказалась белокурая: «Сестра Доната уже семь лет как вышла замуж за придворного» - «Что ж, а я хотел передать ей привет…» - «Я постараюсь», - улыбнулась ему прекрасная дева.
А дальше я не знаю – то ли они дошли до Сердца Мира, то ли нет. И как к ним отнеслись боги, тоже не знаю. Только вот блондинка – то ли вернувшаяся в свое тело, то ли одержимая душою любовницы, принесла мне прекрасную чернокудрую голову – она теперь там, на колу, - он махнул рукой куда-то за святилище.
- Мастер порога, - осторожно вопросил я, - а для чего ты нам это рассказал?
- Не столько вам, сколько тебе, бледная немочь. Берегись вашего воина – ты его ненавидишь, а он на тебя обижен. Мужчин так вяжет только вражда.
- Что ты говоришь? Мы только что помирились.
- Мир вообще недолговечен, а уж такой в особенности.

Бертран вернулся, затягивая зубами на предплечье носовой платок. Он был бледен, но не зеленоват, и его больше не трясло.
- Благодарю вас, старцы! Я отдал кровь богам, и мне сразу стало хорошо.
- Ну-ну, - пробурчала голова, - у тебя с похмелья к голове кровь прилила, а теперь вот отпустило.
- А не мало я отдал? Не больше чаши – не мало?
- Капли бы хватило, маленький воин.
Старик как-то легко рассмеялся. Пока он рассказывал свою историю, близнецы отползли назад прямо на задницах, и в суховатой грязи остались четыре длинные рытвины.
- Эй, парочка, остаетесь?
- Нет, нет, - заверещали и Сумочка, и Косынка, - мы не можем…
- Тогда не удерживаю, - почти весело согласился старец, - Все равно вернетесь.
И мы покинули его, ушли, но не назад.

***
Той ночью видел я четыре видения. И по сию пору сны я толкую неважно; жрецы и лекари называют сновидения Путем Царей, но, думаю я, путь этот ведет богов к людям, и часто им все равно, ведом ли людям их сложный язык; но людей на встречу с богами толкает нечто другое.

Сначала виделось мне Лобное Место и кол на нем. На кол был посажен жрец, носатый, с безобразным угловатым лицом и горбатыми носом, маленький, в окровавленных и выпачканных дерьмом одеяниях проповедника. Руки его были свободны, и он поднял палец к небесам. По выражению лица казалось, что он не призывает кары и не проклинает, а в великой тревоге хочет кого-то, а, может быть, и всех, предостеречь. Но я стоял далеко и не слышал – и никто не слышал. Подул пыльный ветер, и сонное видение изменилось.

Теперь стоял я, невидимый и неслышный, бездыханный, в лавке книжного торговца. Торговец этот, из черноглазых сынов пустыни, был одет в халат с зелено-золотыми полосами и зеленый же головной убор из шелкового полотнища, заколотого золотой булавкой. Он неподвижно сидел на толстой подушке и говорил, соблазняющее улыбаясь:
- Разве умеете Вы читать? Не-ет, читать Вы ни в коем случае не умеете и уметь не хотите. Возьмите, эффенди, книгу не для того, чтобы высосать оттуда сведения и бросить – купите ее, чтобы изменить самого себя, чтобы понять себя и стать неодолимым, а потом возвращаться к ней снова и снова, как к возлюбленной. Вижу, Вы так и не поняли… Вот, например, книга знаменитого пророка Йонатана Бен-Микаэля о картежнике, который сначала полюбил, а потом разлюбил женщину не во имя золота, а во имя игры – перевлюбился, так сказать… Книга эта имеет волшебное свойство – если прочтет ее влюбленный, а любовь его поверхностна, то она исчезнет; если же крепка, то станет необратимой. Или же вот сочинения яростного и скромного Андреса Клемента: он похож на жеребенка, который по недоразумению привязался не к кобыле, а к телеге, и теперь погибает от истощения, потому что нет у нее молока. Но все это – не для брезгливых и не для трусов…
А стоял перед ним молодой аккуратненький евнух в богатых одеждах: он зашел всего лишь купить сочинения о том, как управлять имением, и теперь, растерянный, стоял, не понимая торговца и обижаясь втайне. Он вышел, ничего не купив, и видение преобразилось снова.

Теперь я видел подвал, в котором собрались пообносившиеся преподаватели. Их начальник, толстый и кудрявый, со странным именем Дэк и прозвищем Старый Хват слезно умолял их подать жалобу самому герцогу на него, ректора Дэка – иначе, мол, жалования никому не видать, как своих ушей. Это видение, самое нестойкое, разорвалось, разметалось и исчезло.

Потом лежал я в пыли и чувствовал, что много дней хочу и не могу заплакать; так тяжело мне было, что я хотел дернуть ножом по горлу и выпустить душу на волю. Никого их этих людей я не знал, имен их не слышал. Подобный проповедник, правда, существовал – хотел спасти родной город от пресыщения – но его не сажали на кол, а сначала повесили, потом опалили и в итоге нарезали на реликвии.

И сейчас, и тогда не понимал я, о чем видения сии – склонялся к тому, что касаются они, скорее, меня самого, а не нашего странствия. Кто-то к кому-то обращается, но один всегда не понимает другого, и об этом оба молчат – вот и получается безумие. Все стеснены и друг от друга зависят, не понимая этого…

Проснувшись, я был грустен и поэтому не интересовал сердитого Бертрана; Косынка и Сумочка, замкнутые друг в друге, ничего нового во мне не приметили.

***
Сенокос подобен придворному танцу-шествию: яркий свет, плавный ритм, строгая дистанция, краса и счастие, а травы по пояс и до самых локтей, усталое тело оживает и не хочет уснуть даже вечером. Как-то раз я косил на развалинах какого-то подвала, я срубал крапиву и репьи, ходил по бревнам и остаткам каменных стенок, как ходок по канату – и ни разу не споткнулся, не обрезался…
Мы нанимались косить – дело осложнялось тем, что у нас не было собственных кос и оселков, приходилось работать чем придется, чем дадут. Поначалу мы отставали, косы приходилось часто поправлять и отбивать. Иногда я напевал, но получалось грустное: «Не знаю, смерть ли это» и «Не для меня придет весна», а упрямый Бертран – он иногда сам брался за косу –  отзывался по-своему: «Насыпьте каменный курган, сложите плач на память ей»; эту траурную песнь, кажется, сочинил он сам, ее до сих пор поют. Мы чувствовали себя сильными и нужными, а по вечерам не отказывали местным женщинам, каковы бы они ни были. Иногда я играл на дудочке, а близнецы танцевали, так одинаково совершая движения, что зрители или дивились до оцепенения, или падали со смеху.

Так вот и подошел день летнего солнцестояния, милая Ночь Огня и Воды.
Мы совершили длинный переход и подошли к деревне лишь к вечеру. Владел ею одинокий мелкий барон; Бертран один пешком направился к нему, представиться и с надеждою все-таки раздобыть хоть какого-то коня и оружие. Говорили, что барон уже стар и не участвует в войнах, а сыновей у него не было.
Мы же с близнецами остались в деревне. Чужаков, попадись они местным в эту Ночь, или сильно избивают, или приносят в жертву водяным. Ночь Огня и Воды, вы все знаете, празднуется везде одинаково: детишек отправляют пасти лошадей и разыскивать цветущий папоротник; старики и старухи уходят далеко собирать ночные волшебные травы, юноши скатывают с гор огненные колеса и дерутся стенка на стенку, а взрослые по берегам рек опьяняются и совокупляются. Дома оставляют только просватанных невест, но за ними некому смотреть
.
В этой деревне такая была одна. Она отвела нас в баню, мы вымылись щелоком и квасом; мне стало жарко, я выскочил и спрыгнул прямо с берега вниз головой, а близнецы так и остались греться, плескаться и попивать весеннее слабое пиво.
 Я поплавал и остался лежать на берегу. Весь день было ясно и жарко, солнце отпустилось уже довольно низко, и земля начинала отдавать накопленное тепло. Я лежал лицом вверх на песке и удивлялся тому, что свет необычен, не желтоватый, а почти чисто прозрачный, никого намека на золото. Когда на меня упала человеческая тень, я прикрылся ладонями, но паниковать не стал, лень было.
- Здравствуй, - сказала девушка.
- Здравствуй и ты.
Я не смотрел на нее, старался глядеть на солнце и не моргать, не проливать слез.
- Пойдем со мной.
- Так я же голый.
- И что? Вставай, я смотреть не буду. Никого нет. И чего я там не видела…
Она на самом деле отвернулась и пошла впереди. Я не знал, то ли чистый свет, то ли день работы и день ходьбы заставили меня как бы лишиться тела – оно не отвечало ее голосу и виду, я не ощущал, что оно у меня вообще есть. Был только взгляд, он опустился вниз. Я видел, что девушка ставит ступни по-волчьи, как по ниточке, что ее босые ножки малы и широковаты, что ее следы еще долю мгновения светятся на песке и что трава, смятая ею, выпрямляется почти сразу – а была эта девушка довольно рослой и пухлой. Странно, но я не замечал даже наших длинных предвечерних теней.

Я вернулся в предбанник и оделся; близнецы пели и плескались за дверью. Когда я вышел, девушка сидела лицом ко мне и посмеивалась. Ради праздника она нарядилась в белую расшитую рубаху, бусики и узенькую головную повязку с височными кольцами, я же был почти в отрепьях, пыльных и, наверное, вонючих.
- Пошли.
- Ребят не возьмем?
- А тебе зачем эти бобрята-неразлучники? Других девиц тут нету, все папоротник собирать ушли.
- А ты?
- Что я? Осенью замуж, когда и погулять…

Она пошла, и я пошел, уже вровень, но не под ручку. Тела у меня все еще словно бы не было – и когда бы оно ни вернулось… Она отвела меня чуть вверх по течению, туда, где местные настроили амбаров. Они стояли строем, маленькие, все одинаковые и уже старые. Амбары там строят на сваях, чтобы не добрались вода и звери. Верх запирается, лестницу уносят; что там хранится, спрашивать неприлично. Внизу, под «дном», сушат рыбу, полоски мяса, грибы и травы. Мы уместились под крайним.
Она встала спиной к реке, а я сидел и смотрел на нее. Свет, отраженный от воды, и тот, что испускало низкое солнце, все равно был прозрачным – не золотистым, не розовым. Само небо побледнело, но не от приближения дождя и не из-за сухого тумана. А девушка не казалась темной, как кажется все, стоящее против света – она сама была прозрачной и огненной, и я видел русые косы, серые глаза, толстые неяркие губы и даже конопушки. Она стояла так, как будто застыла в танце, а я целиком превратился во взгляд.
- Как тебя зовут? – прошептал я, потому что боялся, что солнечный ветер развеет ее.
- А тебе какое дело? Зови Солнышком или Ягодкой, вот и будет тебе.
Она дернула полным плечом, колыхнулись груди, а я только вздохнул. Школяры – парни робкие и изобретательные: все потому, что от них требуют по возможности целомудрия и за скандал могут строго наказать, посадить на хлеб и воду либо подбросить тяжелой работенки, а времени и сил у школяра и так всегда в обрез. Женщины делали с нами что им угодно, и мы отдыхали с ними сердцем и плотью. А девушки знали прекрасно, что школяр так просто невинности не лишит, придумает что-нибудь такое, что и приятно, и не опасно.
Ягодка двигалась плавно и медленно, а мои движения, от меня почти не зависимые, точно соответствовали ей, как в танце. Или же я превращался просто во взгляд, а она тихо смеялась…

Когда, наконец, встретились заря с зарей, она сказала, что пора уходить, вот-вот вернутся старики с мандрагоровыми ядрами. Только, говорит, ей надо бы раскрыть нам один секрет.
- Сказывай, - растерялся я.
Мы взяли по рыбке, пошли вниз по течению, к деревне и сгрызли их на ходу.
- Ну, сначала про то, что дальше у людей был неурожай, они и ограбить могут.
- Да чего с нас взять-то?
- А в рабство не захочешь?
- Погоди-ка, а что еще?
- А куда вы идете?
- Сначала к заливу, а потом вверх по реке.
- Хотя бы не ходите через лес!
- Не темни, в чем дело?!
- Ну, у нас об этом не говорят… Но в лесу нашли недавно трупы – вроде бы паломники и зеленые рыцари поубивали друг друга…
- Да, такого прежде не бывало…
- Ну да, ведь Зеленый Король погиб.
- Кто вместо него?
- Не знаю. Говорят, сама Броселиана поехала к дочери и внучке, к хитрой Моргаузе, так что защитить вас будет некому.
- А скажи, почему свет небесный и сейчас такой прозрачный?
- А вот как погиб Зеленый Король, иногда бывает – все при этом свете видно, и не слепит он.
- Вроде бы это хороший свет, добрый…
- Ладно, - углядела она толстуху с мешком почти на самом горизонте, - я побежала, а то бабка увидит... Передай своим, что я сказала. Решайте сами, а я свое дело сделала.
- Спасибо, Солнышко!
Она убежала, а я пошел к своим.

Сумочка и Косынка храпели в предбаннике на тулупе. Пиво они не допили, и его отхлебнул я – рыба, хоть и несоленая, вызывала жажду.
Солнышко прибегала на минуточку еще раз – передала еды и поцелуй. А потом, когда роса уже высохла, на коне приехал радостный Бертран. Я услышал его издалека – в придачу ему подарили и лютню. Он ехал и распевал новые куплеты про Составную Донну, весьма почтительные. Меча у него не появилось, а конь был сер, сухопар, высок, с отрубленным ухом и под крестьянским седлом.
- Смотри-ка, купил!
- Ага. Этот конь хотя бы участвовал в боях, слава богам. Его зовут Гром. Но он старый. Меч вот у барона только один, жалко. И военное седло тоже…
Я передал Бертрану то, что сказала Ягодка. Мы разбудили близнецов, Бертран предупредил и их, но мы так ничего и не решили. Мне показалось, что Рыцаренок то ли завидует, то ли что-то скрывает, то ли чего-то стыдится. Я ждал, что он снова станет мрачным и задиристым и больше не мог доверять его хорошему настроению, как бы ни хотел этого. Думаю, я сам мог обидеть его таким недоверием.

***
Мы двинулись к заливу прежним путем. Пусть Бертран пел своему коню: «Ты Гром, ты Громила, покажи свое имя, растопчи врага!», а тот только ухом дергал: «Слушаю, дескать», близнецы хихикали, а я вспоминал милую ночь, но судьба уже раскрывала пасть, чтобы нас проглотить.
Мы попали на волнистую проплешину между хвойных перелесков и болотцем. Горизонта видно не было, и нам за каждым пройденным холмом открывался новый, точно такой же. Заведет куда-нибудь холмистый, словно покрытый девичьими грудями луг, потому что всегда любопытно – а что же там, за следующим холмом, не откроется ли что-то совсем новое, невиданное? Но коварные холмы, травяные груди, остаются холмами, местность не меняется очень долго, а местами она оказывается превращенной в лабиринт невысокой порослью новых сосенок.
Только встало солнце и закрепилось на небе, как Бертрану уже наскучило странствие по волнам земли. Он предложил забраться на самый высокий, по его мнению, холм (а на самом деле просто очередной) и осмотреться. Он тронул коня, и тот пошел рысью, удобной и какой-то расчетливой. Конь скакал, Бертран громко пел новую альбу. Если Бертран поет, значит, он не опасен, и мне это надоело. Серый конь выписывал змейку меж холмов, а всадник пел нежно:
- Нас утро встречает прохладой:
   Увы, расставаться пора!
   Прекрасная Донна, не надо
   Со мною сидеть до утра…

Он выпугнул пару луней, и они, бледно-дымчатые, теперь ныряли в воздухе и старались напугать его тревожным и резким писком. Всадник выбрал холм, альбу превратил в боевую песнь:
- … Судьба уже пасть разевает –
   И сердце, и боль –пополам!
   Всегда и вечно правая,
   Бодрит меня.
   Вернусь к тебе со славою
   На склоне дня!

Он надолго застыл на холме. Я будто бы видел его лицо в лицо. Негустые прямые волосы были теперь подрезаны чуть ниже угла челюсти и лежали неподвижно, как богатый траурный платок. Я помнил – светлые глаза у него слишком выпучены, и левый как-то укатывается в сторону, чуть-чуть от линии взора. В своем костяном доспехе он был как молодой Араун, собиратель мертвой плоти.
Близнецы присели на ближайшем теплом склоне, пощипывали клубнику. Как зверьки. Оба будто в рыже-сереньких шапочках – у Косынки короткая шерсть растет прямо вверх, как у крота, а у Сумочки гладко лежит и блестит, словно у выдры.
Я при Бертране похож на Пуйхла. Такой же раб, бледный, бесцветный и безвольный… Я сидел оцепенело-лениво и медленно, беззлобно думал о том, как же он, злыдень, и эти два глупых звереныша мне надоели.
Бертран вернулся галопом, старый конь опять шел красиво и быстро. Оцепенение отпустило и меня; братья-грызуны тоже бросили свою клубничку и подтянулись.
- Броселиана там! – махнул он рукой куда-то по течению золотого утреннего света, - Есть длинная цепочка озер, мы сейчас идем параллельно последнему, Подметке. Оттуда выходит короткий речной рукав до залива. В холмах живут овечьи пастухи, это еще день пути, так что неурожай нам сегодня-завтра не опасен!
- Ладно, - согласился Сумочка, - может, хоть сыром разживемся.
Сыром мы и в самом деле разжились. Вечером с холмов потекли стада, как грязные талые воды, а мы остановились на ночлег у дряхлой пастушки; теперь она занималась лечением мелкой скотины. О том, что делается за пределами холмов, она ничего не знала.
Это был последний мой безмятежный день.

***
Когда снова начались территории земледельцев, стало много хуже. Милостыню странникам там не подавали – года три назад завелся в полях какой-то куська-жучок, он подгрызает корни злаков и опасен почти как саранча. Похож вредный жучок на божью коровку, только не блестит и пятнышек на нем нет.
 Вроде бы и куськи этого уже не стало, а хлебом все равно не делились. И солнце не светило больше, ушло во мглу, что никак не могла разрешиться дождем. Права на пернатую дичь и зверя принадлежали двум братьям-баронам, для которых охота стала почти единственным источником мяса. Они браконьера повесили бы, предварительно распоров ему жадное брюхо. Можно было натаскать по ручьям рыбьей мелочи; близнецы, которых мы прежде не принимали всерьез, не давали нам бредня ни за что и обеспечивали компанию только сами. Они, по сути, нерасчетливые дети, гнались за быстрым уважением, а потому почти сразу же стали важничать. Бертран чувствовал себя так, словно его сунули в огромные тиски и неумолимо сжимают со всех сторон; даже Гром, конь выносливый и умный, перестал его радовать. Рыцаренок был озабочен отсутствием меча.
Ближайший городок с базаром находился в трех днях пути, в землях Гавейна-Чернокнижника, но продавали там оружие либо самое дешевое, предназначенное для крестьян, либо дорогое, турнирное. Зная об этом, Бертран мрачнел. В первой же деревне он направился к кузнецу, а мы остались на лугу, под небольшим стогом новой травы.

Вскоре подошла ватага. До осени местные парни таскают баржи на рукавах меж озерами и вверх по главной реке. И эти, с полотенцами на шеях, видимо, направлялись туда же. Их главарь, не переставая щелкать орешки, подозвал нас жестом. Я чуть раньше успел припрятать под стогом лук и колчан и сейчас подошел к ним, не вынимая ножа. Их предводитель был плечист и сутул, казался телом уже не парнем, а мужиком, но лицо его бороденкой еще не обросло. В любом случае мне пришлось бы худо; местные парни, хоть и невысокие, и неуклюжие, созревают рано.
- Чего тут вам надо?
- Ничего такого. Мы идем к лесу.
- Тут не подают, голытьба.
- Иди своей дорогой, пропусти нас!
- А чего за это дашь?
- Нету у нас ничего!
- Врешь, побируха! С вами был воин.
- Так с него и спрашивай.
- А я с тебя спрашиваю, ну!
- Ты, никак, трусишь?
- Сумку давай! Давай, говорю!
По бокам у меня примостились Косынка и Сумочка, но и они не доставали ножей.
- Это еще что за дети? – спросил вожак и слегка ударил меня в плечо. Потом что-то твердое, мне казалось, рухнуло прямо с небес мне на макушку, и я упал.
Я потерял сознание почти сразу – близнецы сказали, что один ватажник ударил меня дубинкою сзади, зашел незаметно, пока я пытался отболтаться – и нападающие, слегка меня попинав, потеряли интерес довольно быстро. А вот близнецов метелили долго. Школяры всегда дерутся с городскими, есть даже такой праздник, когда сжигают Старую Зиму: школяры берут очень большие кисти, городские парни – метлы, все выходят на лед и бьются, пока последний не упадет. Косынка и Сумочка всегда воевали спина к спине, и сбить их с ног было не так-то просто. И теперь они прикрыли друг другу спины, а противники взяли их в кольцо и крепко наваляли по мордасам. Потом кто-то догадался врезать Косынке по яйцам; когда того согнуло, добавили по шее, а Сумочке – палкой по затылку и свалили обоих. Порылись в сумке, отняли сыр и бредень (куртки мы уже успели променять на еду); попробовали стянуть Косынкины сапоги, да увидали, что те давно уже просят каши.

Тут ватагу спугнул Бертран. Разогнав коня, он помчался в бой и смог достать кое-кого длинной плетью. Парни медленно и с достоинством отошли, а мы остались. Рыцаренок наехал конем на вожака и громовым голосом повелел отдать то, что взяли. Длинный ватажник демонстративно откусил от сыра, а вожак бросил наш бредень под ноги коню; Сумочка тут же подобрал его и осмотрел. Парни дружно повернулись, вожак плюнул в пыль и повел их дальше.
- Давайте дадим им уйти, - приказал Бертран, - а я вам пока расскажу что-то важное.
Он спешился, мы опять расселись под стогом. Лук и колчан не тронули, и я снова положил их на колени. Конь пощипывал сено, у седла было привешено какое-то странное копье-трезубец; наш трубадур вернулся от кузнеца босым, без кожаной седельной сумы-мешка и с лютней вместо щита за плечами. Струны задевали за костяные накладки колета и неприятно повизгивали.
Когда я спросил об этом, он досадливо отмахнулся:
- Ну ее. Она все равно была пустая.
- А сапоги?
- Променял все кожаное на рогатину. Нет у него ни мечей, ни копий – вот о чем речь.
Я видел березу, она была толстой и пыльной, словно сделана из сыпкого мела, и даже не шелестела. Голова моя пока не болела, но казалась до странности легкой и мягкой; кожу не порвали, но шишка обещала вырасти такой, как бывает у мудрецов для помещения дополнительного божественного разума.
- Давай свои носки, пришью к ним подметки с носами и пятками. Косынка, дай голенища – сапоги все равно не твои, дареные…
- Не надо, Мельник…
- Надо. В лес идем.
Косынка сапог не снял, но и не сопротивлялся. Я как мог ровно срезал часть голенищ, сел под стог с шилом и веревочкой. Бертран, поворчав, отдал толстые колючие носки. Я начал шить, а он – говорить.
- Так вот. Кузнец продал все оружие, какое у него было. Осталась вот эта рогатина, ею только медведя или мужика с тесаком остановить, для конного боя она не годится. Все мечи продал, а они ведь были!
- Да не тяни ты! – вдруг потребовал чем-то обиженный Косынка.
- Не тяну. Тихо! У Гавейна заваруха началась. Наши пилигримы, да еще и городская голь – они захватили свой любимый холм и вообще Холмы и держат уже неделю как. Гавейн с войском вышел в поле. Говорят, его мужики – они держатся старой веры – разозлились и восстали, требуют, чтобы он укротил еретиков, они их пастбища заняли. Сами мужики всего боятся, и герцога, и еретиков, а требуют… Кузнец продал оружие вроде бы им, оно у него все-таки не рыцарское. Он говорит, кто-то, Лот или Уриен, ему-то все равно, хочет напасть на отца. Не знаю, что делает другой сын – может быть, и с еретиками. А Броселиана, ее дочь Артес и внучка Мограуза готовят оборону города. Если у них получится, то город окружит лесная стена, и лес унесет целый город незаметно к самому Сердцу и Мира и там убережет.
- Нам надо туда! – вскрикнул Косынка, - Отец…
- Я туда без меча и копья не пойду и вас не поведу! Это безумие.
- Подожди, брат, - начал было Сумочка, - мы и так, и так туда…
- Поздно будет! Если город уйдет…
- Погодите, парни, - сказал я, усталый и властный, - не орите, голова болит. Давайте так: до лесу час пути, там посидим, подумаем. А то здесь разбойничают. Мы же почти без оружия.
- Но у тебя лук!
- Да заткнитесь оба! Пока идем в лес!
Бертран с облегчением согласился.

***
Было решено идти к лесу и завтра уже решаться идти куда-нибудь незнакомым путем. Я отдал ему готовые носки, он влез в них и запрыгал, запритопывал.
- Как ты себя в них чувствуешь?
- Как конь с копытами.
- А я, значит, рак с клешней?
- Угу. Не шути, Мельник, и так тошно.

Близнецы срезали себе по березовой дубинке, я осмотрел лук, Бертран сел на коня. Мы прошли немного, и вдруг Бертран говорит:
- Парни, у нас же есть оборотнева шерсть! Если кого и заметят, так только Грома!
- Точно! – осенило и меня, - А я-то совсем забыл! – правда, забыл: очень уж страшно и постыдно она мне досталась.
- Арнаут, Гираут, она у вас?
- Ага, - Сумочка вытащил откуда-то целый колтун. Мы поделили его и проглотили по клочку, остатки припрятали каждый у себя; кое-что Бертран смог запихнуть в рот даже Грому. Шерсть тому причиною или нет, но весь остаток дня никого мы не встретили, и даже пугливые сороки не обращали на нас никакого внимания.
Листва казалась тусклой, все березы – вырезанными из мела; а прежде выглядели так, словно отлил их кто-то из молочного живого стекла. Тонкая пленка сплошных облаков собрала под собой влажную теплынь, и преследовали нас целые стаи голодного комарья. Берега Подметки во многих местах заболочены, это целый питомник кровососов, а ветра их разносят повсюду. Сегодня, в тихий день, ветер не мешал им садиться, куда захотят, пить, кого захотят. Еще не войдя в лес, мы все исчесались и щеголяли опухшими мордами. Коню было лучше, никто не запрещал ему обмахиваться длинным хвостом.

- Где-то здесь, - сказал Бертран, куда-то вглядываясь, - будет одно прибежище покойного короля.
Тропы видно не было – просто сначала сосновая поросль-лабиринт, а потом старый смешанный лес.
- Откуда ты знаешь?
- Оно притягивает.
- А где тропа?
- Зеленый Король делал их незаметными. Наверное, начинается уже в лесу.
Братья не верили; мне было почти все равно. Тропа все не начиналась, комары постепенно отставали. Этого никогда не бывало раньше – но теперь следовало смотреть в оба, нет ли где растяжки или капкана. Одну мы нашли и сняли. Потом показалась высокая засека, обращенная кольями в лес. Строили ее недавно: набросали друг на друга упавшие стволы, кое-где понатыкали кольев. Может быть, напрягли самострел-другой, но свежих следов мы не увидели. Если самострелы не проверять, тетива истлеет, стрелы сорвутся – либо уже сорвались, либо выстрелят прямо в нас, как повезет – но это случится на другой стороне заброшенной кучи бурелома.
Края засеки терялись в кустах, ее долго пришлось обходить. Мы продирались сквозь заросли. а Бертран старался провести коня по чуть более чистому месту. На той стороне кусты почти исчезли, и никаких самострелов мы не нашли.
- Не понимаю, - бормотал Бертран, обводя коня мимо большой поваленной ели, - почему одна и та же вещь в разное время и разных местах стоит по-разному. Вот сколько стоит рогатина? Сколько стоили мои сапоги? Цена – это свойство, вроде веса, ее нельзя менять…
- Почему это нельзя? – ответил уставший Сумочка, - Очень даже можно. И нужно. Мы, купечество, делаем состояния из ничего, просто из разницы в стоимости. А вот вам для этого надо грабить и воевать. Мужикам надо работать.
- Да! – заявил вдруг Косынка, - Настанет время, когда купцы будут важнее рыцарей и даже королей!
- Эк занесло тебя пророчить! - оборвал его я, - Мы, похоже, на месте.
Место это было вырубкой. Она недавно пышно заросла малиной и крапивой, но было видно, что скоро эта сырая жгучая поросль кончится. И верно, мы вышли на полянку, поначалу как засеянную клевером, а дальше затянутую молодой земляникой. В центре стоял небольшой деревянный домик, а поодаль сидели собаки, очень похожие на пегих волков, смотрели на нас, но не подавали голоса. Собачья стая не возражала, когда мы вошли в этот дом.
Я разжег открытый очаг – кое-какие дровишки еще оставались в комнате – и постарался напустить побольше дыма, выкурить насекомых. Пока дымило, Бертран приводил в порядок и спутывал Грома, а Арнаут с Гираутом пошли поискать воды. Я же собрал хворосту.
***
Потом мы продолжили тот разговор, что разбудил Собирателя Плоти. Косынка возвращается и говорит:
- Цена правда не может быть фиксированной, иначе ничего на ней не нарастет. А деньги в самом деле надо делать из ничего.
- Много ты их наделал? – возразил я, - Ты, дорогуша, кучу золота в ничто обратил.
Надоел мне этот разговор, да и при Бертране он уже мог быть опасным.
- И ты тоже, и ты тоже, – покачивал Косынка круглой головой.
Он всегда так – становился непроницаемо-наивным, и не знаешь, хочет ли он тебя обидеть или нет? Однако вспоминать о моем бывшем золоте я бы сам при Бертране не стал.
А Бертран, вроде бы не слушая нас, простолюдинов, всех усадил и приказал:
- Решим, парни, кто теперь куда пойдет!
Первым начал я:
- Я, - еще до изгнания Дунканом я стал жить как во сне, уснул окончательно после убийства нашего дурачка, а теперь вот вроде бы очнулся, - я пойду… Не знаю, как вы, а я выйду к заливу и поклонюсь небесному свету – благодаря ему я убил оборотня, а не мальчишку. А в ночь Огня и Воды… Я иду туда!
- Ты чего злишься? – говорит Сумочка, - Все в порядке.
- Да я не злюсь…
Косынка продолжает:
- Нам надо за реку! Там отец…
- Нет, - повелевает Бертран, - туда я вас не поведу.
- Но почему?!
- Мы безоружны, говорю вам третий раз!
- Слушай, Бертран! – говорит Сумочка, - Пойдем с нами! Отец тебе заплатит, тебе ведь надо оружие, так?
- Нет, говорю! В рабство захотели? или в наемники?
Тут Косынка встает и упирается взглядом в Бертрана, словно баран:
- А ты куда собрался, вождь?
- К себе.
- Ну и иди в свой нищий Вентадорн, если тебе так страшно!
«Если трусишь» сказать он пока не решался, но почву уже прощупывал.
Бертран тоже встал:
- В моем, как ты сказал, нищем Вентадорне даже слуги и женщины получают образование…
- Ты выбираешь занятия женщин и слуг?
- Тихо ты! – прикрикнул я, - Пусть он говорит!
- Ладно!
- Бертран, а ты куда?
- Если вам это надо, можно пойти в город на ярмарку – это дня три-четыре – а потом переправиться ниже по реке…
Все это меня уже не касалось.
- … там я куплю хороший меч и смогу…
Тут навострил уши и встал я, а за мною и Сумочка.
- Погоди-погоди! Это на какие деньги ты собрался меч покупать?
- Я перед тобой отчитываюсь?
- Да, это мои деньги.
- Твои?!
- Так ты спрятал второй золотой?!
- Да! Да! Но ты потерял мой меч!
- Бертран! Меч потерял ты, ты не должен был…
- Ты знаешь, что должен и не должен рыцарь?!
- Верни золотой!
- Да, Бертран! – неожиданно вмешался Сумочка, - Знаешь, сколько его семье придется зарабатывать, чтобы накопить новый?
- Нет! Мельник, ты должен мне меч!
- Это мошенничество.
- Ты же вор, Рыцаренок! – крикнул Косынка; он никогда не мог оставаться спокойным, если при нем ссорились, его несло в истерике, и иногда шли в ход ножи. И тут он вынул нож и пошел на подогнутых ногах к Бертрану, очень медленно. Тот молниеносно ухватил Сумочку за горло, прижал к себе и вынул кинжал; тот походил на нож для чистки рыбы, просто длинный изогнутый клин с очень тонким концом, но заточен с обеих сторон.
- Стой, или зарежу твоего братца-торгаша, - Бертран скалился так, что это мешало ему говорить, но он казался спокойным. Это-то Косынку и подвело.
- Ты вор и трус!
Я перехватил Косынку сзади и попытался вывернуть нож из руки; запястье было потным, оно легко провернулось, а мальчишка досадливо дернул кистью. Потом он упал – Бертран кольнул его под ребра – мне казалось, очень легко.
- Подлец! Я же его держал!!!
Косынка свалился на пол, как полупустой мешок, и точно так же мягко на пол лег Сумочка. Раненый лежал; сначала из него вместе с кровью вытекло сознание, а потом и жизнь. Бертран наскоро вытер кинжал и вышел.

За ним вышел и я – и увидел: он снимает путы с коня и прячет их. Собаки все так же сидят полукольцом, молчат  и ничего не предпринимают ничего.
Когда он встал, я подошел вплотную – казалось, он не видит того, что по сторонам, а, может быть, и не слышит – и тихо приказал:
- Верни золотой – или убей меня из-за него.
Так мне было противно.
- Ты, - рассеянно сказал он, - назвал меня подлецом…
- Да какая разница, очнись!
- Какая разница?
- Верни золотой. Не отстану.
Тот словно бы проснулся.
- Да на, подавись!
Он сорвал с шеи мешочек на шнурке и метко бросил его прямо в кучку собачьего дерьма. Бросаться, как мужик, за своими деньгами в говно при Бертране было ниже моего достоинства, и я ждал. Сумерки, сырые и серые, обесцветили его и особенно меня. Один из псов, очень похожий на волка, но, видимо, не вожак, подошел к Бертрану, сел перед ним, заулыбался и стал мотать хвостом по траве. Тот потрепал его за ушами и сказал плаксиво:
- Ты будешь Друг. Гром, Друг, пошли!
Он потянул коня за повод, пропустил пса вперед, и они двигались по направлению к засеке, пока туман не скрыл их. Остальные собаки ушли; так снимается с места и сразу улетает стая галок. Тогда я подобрал мешочек. Бледное собачье дерьмо давно высохло, мешочек не запачкался, но я, сорвав его, выбросил подальше, а золотой снова упрятал в пояс.

Я вернулся в дом. Косынка лежал на спине с открытыми глазами – видимо, брат перевернул его и отступил. Сам Сумочка сидел в угол носом в позе созерцающего жреца, скрестив ноги, и сосал палец. Я не стал его трогать.
Всю ночь я для чего-то поддерживал огонь, а Сумочка так и сидел, посасывая палец, аппетитно чмокая, и все клонился к стене, пока не уперся в нее лбом.
В горнице было два маленьких оконца, затянутых холстинкой. Через них втекала тьма, и она казалась мне почему-то живой и жидкой. Если бы она добралась до нас, то растворила бы, как кислота растворяет металлы. Вот поэтому я и кормил огонь, благо хвороста хватало. Мне казалось, я видел, как тело покойника медленно сковало, начиная с головы; его бы не смогла поглотить едкая ночь.
Черные сумерки серого дня.
Кто в темноте ожидает меня?
Черные сумерки, черная ночь.
Кто в темноте мне не сможет помочь?

Всю ночь я старался придумать продолжение этого стишка, но так и не смог. И никогда больше никаких стихов не сочинял.

Утром Сумочка вроде бы заснул – чмокать хотя бы перестал. Я подошел к нему и потрепал за плечо – оно было почти таким же окоченевшим, как и у трупа.
- Очнись. Надо похоронить твоего брата. Я пойду возьму лопату.
Мне не хотелось ни трогать его, ни разговаривать с ним.
Лопаты не было нигде – ни у дверей, ни под крышей, ни снаружи, но я все искал и искал. У земляники и малины крепкие корни, ножом их не взять, неглубоко похороненного обязательно выроют собаки, когда вернутся.
Сумочка, видимо, думал о том же. Пусть было еще чуть сыровато, но он вышел из дома с горящей лампой-жировухой в руках и выдернул клок пеньки. Он озабоченно ходил туда-сюда у стен и особенно приглядывался к углам.
- Что ты делаешь?! Нельзя!!! Лес загорится!
Я стал отнимать жировуху. Она выскользнула, опрокинулась и очень быстро погасла. С клоком пеньки в поднятой руке, будто с флагом, он быстро побежал в лес, а я за ним. Но догнать не смог. Наверное, и конь не смог бы. Даже если на него напали бы собаки, я не смог бы ничего сделать. Но собак все не было.
Тогда я вернулся, загасил очаг и, не прикасаясь к трупу, покрепче захлопнул тяжелую дверь и припер ее большой корягой. Так собаки не тронут его – а если и тронут, тем лучше для них; похороны не хуже иных других, так делают меднолицые огнепоклонники.
***
Хорошо, когда самые жуткие события происходят с тобою в юности. Юноша к жизни не привязан, а зрелый человек в таком случае потерял бы слишком многое. Юноша уже целостен, а ребенка ужас доломал бы, и вырос бы он уродцем…
Это я говорю вам сейчас, а тогда я, собрав все свое, просто ушел, не думая ни о чем. От домика вглубь леса уходила довольно широкая тропа, усыпанная белой пылью. По ней я и пошел, и утро казалось мне слишком бледным, но то был не свет небес. Просто, думал я, ночь растворила мир, и он еще не совсем вернулся, не оплотнел.

Лук мой отсырел и не совсем просох, но я устал и не хотел подсушивать его.
Я шел себе и шел, не пил, не ел, а остановился лишь тогда, когда перевалило далеко за полдень. Я бы двигался и дальше, но дороге как будто бы отсекла голову большая вода. Где-то рядом последний озерный рукав впадал в залив. Довольно далеко к западу было устье той реки, куда мы все изначально направлялись.
Вода приносила сюда с двух сторон светлый песок; довольно мелкий залив окружал берег из крупных серых валунов и каменных пластин. Кто-то когда-то выложил из них прочные ступени до самого края воды. Я спустился к воде и попробовал ее: она была почти пресной, а жажду утоляла так, что было достаточно одного-двух глотков.
Кто-то воткнул между валунами короткий кол. Придержавшись за него, я почувствовал, как он дрожит – как будто под ним артерия или к нему привязана леса, на конце которой ритмично бьется рыба. Но никакой лесы не было – ни сейчас, ни раньше. Тогда я ощупал камни – они тоже вибрировали, каждый в своем ритме: кто тише. кто сильнее, кто медленно, кто часто. Ступени были спокойны, и я устроился на них. Раз все пульсирует, значит, Сердце Мира близко, и свет небесный где-то рядом. Я, ребенок еще, верил, что он заметит меня и придет помочь.
К вечеру пульсация камней – а я уже почти уснул – сначала приостановилась, а потом началась вновь в другом, едином, ритме. Уж не мое ли дремлющее сердце запустило этот ритм?
По небу ползла огромная бурая туча, похожая на старый чугунный утюг с углями – если видели, как внутри такого мерцают угольки, а наружу валят клубы дыма. Туча тупо, но очень быстро двигалась и разрасталась.
Я вскочил – если ритм камней совпадет, то берег может развалиться, и я погибну в землетрясении. Я побежал вверх и забился в кусты – помогут ли они мне, если что? Конечно же, нет. Кусты тоже дрожали, и я вместе с ними. Я проглотил остаток оборотневой шерсти, но все равно чувствовал себя куда как заметным, хоть и ничтожно маленьким.
Тогда я нацелил высохший лук, а стрелу наложил ту, что нужна против оборотня.

Небо вдруг посерело и очень быстро слилось с водою. Потом безо всяких сполохов встал над заливом вихрь и пошел на берег. Соткан он был в основном из воздуха, и казалось, что это перетянутый, перекрученный канат, и некоторые воздушные волокна уже начали лопаться. Он шел зигзагами и ровно гнал перед собою стену плотного ветра. Деревья замахали ветвями, как бы отгоняя его, и с некоторых, а потом и с почти всех ветвей полетели крупные алые искры. Казалось, что ели брызгают расплавленным металлом.
Тогда вихрь выступил из моря и вполз на берег. Он выхватил сразу целый объем земли – так бывает, если вырвать растение с корнем из почвы. В новую лагуну тут же с шумом бросилась вода, а камни разлетелись далеко по лесу. Да он же ненавидит землю, понял я, хочет освободиться от нее, и ему все равно, какая часть мира при этом будет уничтожена. Я встал, ноги мои сначала превратились в студень, а потом в стекло.
Я попытался выстрелить в смерч – тетива разорвалась. Я нацепил другую, и тогда мой крепкий лук развалился сразу на десяток обломков. Делать нечего – я перехватил стрелу с серебряным наконечником так, как Бертран держал свой кинжал перед ударом.
Смерч скрутился так, что у меня заболело сердце. Его волокна оборвались, шар мутной воды рухнул в залив, посыпались еще камни. Последним упало раскаленное ядро размером больше чем с хороший дом. Я видел, как при падении оно немного треснуло. и побежали по серой поверхности огненные полосы.
Туча-утюг потеряла форму и разразилась стеной дождя. Огненное ядро зашипело и окуталось паром, потом остыло. Когда кончился дождь, бледность этого дня прошла – снова небо и вода были синими, валуны – не только серыми, но черными, крапчатыми или бурыми, ели – черно-зелеными.
Остыв  и освободившись от пара, ядро уже не казалось опасным: оно было похоже на очень большую темную тыкву. Я так и видел его в уме – не серым, а ярко-желтым. И ненависть вихря сменилась чем-то иным, чего я пока не мог понять. Сейчас пульсировал уже не берег, а только оно. Пульсация эта была настолько неприятной, что я захотел во что бы то ни стало прекратить ее, иначе мое сердце, подчиняясь ему, лопнуло бы.
Но само ядро опасным не выглядело, и оно призвало меня. Как это произошло, я не могу вам объяснить – оно не говорило со мною ни голосом, ни в уме, а заставило меня чувствовать огромное желание подойти к нему как можно ближе. Куда безопаснее было бы убежать – где-то ведь его ритм остановился бы, и мое сердце освободилось бы?
Я крадучись подошел, держал стрелу серебряным лезвием вниз.
Ближе – хотело оно. Ноги мои были уже не стеклянными, они превратились, я чувствовал, в голые кости и едва держали меня. Пощади, осторожнее с миром, - умолял я.
А оно решило: тогда освободи меня.
Но как?
Они мешают, они внутри! Они причиняют боль.

Я встал на колени перед ним, как перед роженицей, и воткнул стрелу примерно на уровне моего плеча. Сухая каменная корка треснула, трещина поехала вниз с сочным арбузным звуком, и пульсация прекратилась. Серебряный наконечник расплавился и закапал на обгоревшую землю – я обжег колени, пока стоял – древко вспыхнуло и распалось в пепел, который я рассеял своим дыханием. Я ждал, а ядро медленно прекратило пульсировать.
Я думал, оно разродится само или те, кто внутри причиняют боль, выберутся сами. Пока я ждал, как-то очень быстро наступила ясная звездная ночь. Видно было, как из трещины, как будто из окна горна, рвется слепящий рыжий свет. Да, но схваток-то у каменного яйца не может быть!
Ядру, я чувствовал, было больно. Я представил, что это тыква, что внутри нет ничего опаснее мокрой мякоти и семян, разделся до пояса и ввел левую руку. Она прошла во что-то горячее и вязкое, похожее на металл, и вскоре нащупала нечто менее плотное и, по сравнению с массой вокруг, холодное.
Это он.
Я провел руку дальше – и определил – это бритый затылок взрослого человека. Человек этот лежит на спине с сильно прижатым к груди подбородком, как будто плывет на спине в погребальной ладье. Дальше уха завести руку мне не удалось, и я потянул его за ухо. Шея, окоченевшая, не разогнулась, но затылок чуть продвинулся вперед и вправо. Когда я дотянулся до другого уха и потянул опять, человек застрял накрепко.
Тогда я ввел правую руку, которую до сих пор старался сберечь от ожога. Когда она ушла по самое плечо, я резко дернул, сдвинул и нащупал помеху: второй человек шел следом, плывя на животе; его длинная коса опутала руку первого – тот после скрестил обе руки на груди и окоченел – а запрокинутая голова этого второго моталась как-то странно, слишком свободно, будто ему глотку перерезали. Обрезать волосы мне было нечем, и я очень осторожно распутал косу и высвободил руку первого. Локтя я ему не сломал: кисть, как пружина, снова вернулась на грудь.
После разделения я обеими руками отодвинул назад того, что с косой. Бритого ухватил за уши и дернул снова. Потом подхватил за локти и вытянул наружу.
Огненный свет пригас на время, и тот человек встал.
«Он! – хищно обрадовалось яйцо у меня в голове, - это он! Я его ненавижу больше всех!»
- За что?!
«Он меня создал/объединил. Наобум, походя, совершил скральный брак! Из-за него я не знаю, кто я, и приобрел при этом сознание. Он больше всех мне мешает! Он мучает меня»
- И ты его, видно,  тоже!
Человек тот, одетый в белое, стоял, все так же скрестив руки, и наблюдал. Лицо его было чрезвычайно раздраженным и презрительным, спокойно-бешеным; свет расплава голова его и глаза отбрасывали так, как это делает медь. Он протянул руки вперед и, пятясь, отступил к кустам. Злого сверкающего взгляда от нас с Яйцом он так и не оторвал. Это, видимо, и был тот самый епископ Герма по прозванию Медный Змий, что пропал без вести в лесу около трех лет назад. Какую-то смутную историю о нем и неудачном едином боге я слышал, но школярам запрещалось ее читать.
«Тащи второго. Больно!»
Я снова вложил руки в трещину. Тот, второй, дрейфовал ко мне, еще сильнее забросив голову назад, и это мешало его скольжению. Я нашел его косу и потянул осторожно, чтобы не покалечить и так, видимо, поврежденную шею. Потом надавил на затылок вниз, выпрямил шею и вытянул его под мышки.
Тот быстро встал, растерянный. Он был одет в темное, вероятно, синее одеяние с какими-то крупными сложными знаками. Длинная черная коса, сломанная шпилька, узкие черные глаза и черная бородка с полосами седины. Он смотрел не на Яйцо, откуда возродился, а в лес, мимо, и в глазах его мерцал смертельный ужас.
- Кто Вы?
«Шах Лун Шапур. Презираю – он использовал меня как растение, как дойную корову – но хотя бы сберег меня. Он был предназначен мне – и так и не пришел, дал себя зарезать». Шах Лун судорожно схватил себя за горло и присел рядом со мной на корточки.
«Не разговаривай с ними, они оба давно мертвы»
- А тогда почему у них есть тела?
«Они мертвы и представляют собою тела. Призраки телесны. Есть и третий, берегись!»
Так: епископ Герма всматривался в Яйцо, Лун уселся понадежнее, спина к спине со мной, и нашел себе опору. Я в третий раз погрузил руки в расплав, но не нашел там ничего более плотного, чем некий воздушный пузырь.
- Там воздух!
«Извлеки!»
- Но я не могу, его не ухватить!
«Убери!»
Я в отчаянии просто и воткнул пальцы в пузырь – вдруг кто-то есть внутри? Тогда этот воздух обволок мне сначала кисть, потом руку до плеча и все тело; от этого касания было очень холодно и вонюче. Перед нами повис тусклый кокон, и был в нем прозрачный блондин, как бы спящий головою вниз. Кокон перевернулся; прорвав оболочку, блондин совершенно спокойно и как-то бессмысленно осмотрелся и исчез.
- Почему?
«Это Пуйхл, бессмертный раб смерти, он не мертв сейчас. Он мне легок, он обо мне ничего не знал – но сейчас знает»
- Пуйхл? Теперь все?
«Да, - самодовольно сказало Яйцо, - мне мешает этот жесткий мир. Мне стыдно и противно происходить от него, там такая путаница!»
- Чего ты хочешь?
«Уйти за его пределы»
- Что за пределами?
«Оставьте меня! Отойдите все! Немедленно!»
Отступил чуть вбок епископ Герма; Луна, поддерживая за плечи, увел я. Я не хотел оставлять Его, а Он не хотел быть со мной.
Все трое смотрели. Лоскутья каменной скорлупы снова ненадолго раскалились и упали наземь. Расплав превратился в свет, сначала золотой, потом – ярко-лазурный и в конце концов белый. Огненный шар медленно поднялся в небеса. Епископ Герма смеялся радостно, а из глаз Луна исчез ужас, он глядел восхищенно и весело.
- Боже, не покидай меня! Не уходи!
- Я слишком легкий!
- Не уходи! Нет!
- Следуй за мною, мальчик! Следуй за мною.
Но куда и как мне следовать?
***
Свет расплылся по куполу неба радужной пленкой до горизонта, затмил самые яркие звезды и вмиг исчез. Епископ Герма как бы растворился в воздухе, а шаха Луна словно втянула в себя земля.
Я остался один, и опустошение стало мною. Мне казалось, я так истончен, что вот-вот ночной ветерок рассеет меня –  как пепел, как мучную пыль. Я хотел быть с Новым богом, следовать за ним, не расставаться с ним. И тогда бы я вновь обрел живое тело.
Одеваясь, заметил я, что рук моих расплав не тронул, Новый бог не допустил. Только у самых плеч, там, где меня касался нагретый камень, осталось несколько дряблых ожогов.

Я снова пошел на запад к устью реки и после полудня то ли заснул, то ли потерял сознание. Виделось мне узкое мелкое ущелье – а не то и странная дорога – по которому один за другим и группами сломя голову скакали тяжело вооруженные белые рыцари. Мне было лет десять, и я должен был переправить на ту сторону ущелья мать и братьев – только братьями моими были Бертран и близнецы. День стоял яркий, начиналась осень. На нашей стороне был редкий зеленый березняк, березы могучи, как племенные коровы. А на той стороне стояла полоска темнохвойного старого леса. Сначала я позвал их за собой и попытался перелететь ущелье, но не получилось. Тогда я заметил, что две толпы рыцарей образовали коридор и бросился туда. Бежал я по засохшей гремящей глине. Прибежав, присел на корточки унять сбитое дыхание. Они же, братья и мать, меня не догнали.
Этот лес не только состоял из тьмы – он как шатром был покрыт толстой пленкой этой темноты. Находилась в нем куча трупов, и я оказался там один. На черной земле я понял, что и я обречен, что вот-вот не будет – и никогда, ни прежде, ни потом, ни теперь – не будет меня, моего сознания. Я услышал, как куча трупов пожирает себя и не смог отвернуться, у меня закружилась голова, как будто кто-то свернул мне шею. Я все это видел и изнутри, и снаружи, видел плодную оболочку тьмы на верхушках елей и чувствовал окоченевших или размякших мертвецов, которые уже перестали быть людьми и превратились в чистую плоть. Плоть эта поедала себя медленно и смакуя. Зубов, я чувствовал, у нее нет, но совсем рядом чуть улыбается уголок верхней губы, что должен перейти в ложбинку под носом, но нет здесь никакого носа. Есть слабенькие ручки далеко по сторонам и насмешливая воля все пожрать, довольство тем, что никому спастись не дано.
Тогда я проснулся – и оказался на мельнице моей матери, что до времени должна кормить меня. Был вечер, я лежал в самом низу. Слышал, как сотрясаются жернова – эти тяжелые колеса не останавливаются и при этом остаются на месте всегда – видел сквозь доски верхнего этажа, как насыпается в желоб мука. Когда мучная пыль подымется в воздух и заполнит его, он меня задушит; значит, мельница – это моя мать, а кормящая мать – это смерть. Я проснулся в слезах и с чувством, что обманул мою мать и стыжусь ее и что я куда менее вещественен, чем призраки. Я, наверное, Пуйхл, а Пожирательница Плоти – моя, слава богам, приемная мать.

Видимо, теперь проснулся я по-настоящему, потому что лицо щекотала травка, а под зад меня толкало что-то мягкое. Я сел, чей-то белый конь задрал морду и заржал, то ли довольно, то ли злорадно – это ведь он растолкал меня носом. Рыцарь в зеленом плаще спрыгнул с этого коня ко мне:
- Ты ведь паломник?
- Я сейчас с мельницы…
- В смысле? Молитвенная Мельница что тебе дала?
- Смерть. Мать.
- Как тебя зовут?
- Мельник Пуйхл, раб божий.
- Н-да… Встать можешь?
Я попробовал и упал на задницу. Потом снова упал навзничь.
-Ясно. Братья, носилки!
Меня, уже спящего, уложили в ременные носилки на жердях меж двух коней и, укрыв зелеными плащами, повезли. Видел я в основном сеть ветвей, то частую, то пореже, то тонкую и нежную, то тяжелую, жуткую, с когтистыми лапами, а также каштановые шеи да черные гривы. Сопровождали меня зеленые рыцари, целый отряд; я не уверен, бред ли это, но видел средь них вороного кентавра, безбородого и чернокудрого. Может быть, это сам Локсий охотился за нами или сопровождал нас.
Я не знаю, почему зеленый отряд взял меня с собой – рыцари то ли сочли меня паломником из-за того, что я говорил, то ли знали о вознесении Нового бога и предполагали, что я с Ним как-то связан. Может быть, они вообще спасали всех.

***
Десять дней везли меня, лежащего, кони, а потом еще десять, сидящего – рыжий конек по имени Пряник, какой-то слишком длинный. Была у него привычка – останавливаться ни с того, ни с сего и оборачиваться. Рядом обычно ехал самый старый рыцарь, лысый. Когда меня пересадили на Пряника, и тот по своему обыкновению остановился, старик сказал:
- Не бойся. Этот конь у нас для женщин и детей, он предупредительный. Чувствует спиной, что ты потерял баланс, и заботится, чтобы ты не упал. Тебя как зовут – а то ты назвался-то как-то несусветно?
- Гаэтан, Гай.
- Ну вот. А я Кон, твой временный дядька.
- Кон, тут правда был кентавр – или мне показалось?
- Правда. Это наш командир, его имя Иппократ.
- Ничего себе! А где он?
- Ушел вперед, на разведку.
- А кто ставил капканы? Зачем засека?
- Толком не знаю. То ли из-за жучка, то ли из-за кентавров. Или из-за еретиков с Холмов. Простецы всего боятся, особенно колдунов: паломников еще пропускают, но на обратном пути загоняют в лес. Тебя тоже не пропустили бы тем же путем.
- Но почему? А Зеленый Король?
- Не спрашивай о нем. Новый отец братства – не король. Он кентавр. Его величество вдовствующая королева Броселиана изъявила на то свое согласие! – Кон чуть склонил лысую голову куда-то на северо-восток – хотя ее величество была южнее, у дочери. Выпрямись, Гай, и не цепляйся ты так за поводья! Пряник тебя никогда не уронит.
- Куда вы меня везете?
- Ты сказал, тебе надо в Храм.
- Когда?!
- Много раз.

Вернулся Иппократ, и с ним еще двое – вроде бы тоже кентавров. Оказывается, другой отряд подобрал безумца. Тот попросился в святилище Безымянных Близнецов. Старый жрец мучительно умирал; Иппократ добил его стрелой, а безумный юноша уложил труп в домик на сваях и сжег. Потом он заявил, что как одинокий близнец должен наследовать покойному. Хорошо, пусть наследует Ему построили времянку и оставили в покое.
Сам я никогда не возвращался туда, не видел Сумочку. Если подумать – а думать об этом не хочется – то я не меньше Бертрана виноват перед ним. Если б я не жалел золотого, если бы не поддерживал вражды, да если бы просто удержал бесноватого Косынку…

Жестоко, но речь не о нем. Из жизни людей он ушел, и пусть хранят его боги, как могут.
В пути мне мешало все – плотность отряда, разговоры сразу нескольких человек, запахи конского пота, железа и немытых людей. Запахи леса. Лес меня теснил, я не видел горизонта. Моя болезнь готова была начаться, но так и не возобновилась. Большую часть пути я был утомлен или зол. Зеленые рыцари почти не беспокоят паломников и держатся нарочито в стороне. А дядя Кон никогда не наезжал на меня конем, обращался ко мне и всегда негромко, от него не пахло ничем. Тогда я не думал, в чем причина этого состояния, но потом стал подозревать, что это Новый бог заразил меня. Я ему завидовал: Он-то ушел, вырвался, а я вынужден колотиться в лабиринте этого мира.
Что Он делает теперь? Я не мог себе представить, и эта граница в разуме еще сильней. чем все остальное, раздражала меня. Это состояние так никогда полностью и не прошло.

***
Рыцари привезли меня в Храм и передали привратнику. Тот сказал, что теперь я имею право стать жрецом и еще на множество послаблений. Но я уже перебесился и все чаще хотел спать и засыпал без сновидений в любое время. Если из мира уйти не дано, то можно спрятаться в теле. Тело этого не выдержало, затеяло лихорадку, и я проболел до сентября.
Выздоровев, отправился в скрипторий. Там я передал писцу все, что касалось освобождения Нового бога – другими словами, только то, что происходило на берегу. Статус епископа Гермы изменили – он был признан умершим, а не пропавшим без вести.
Мастер Дункан сидел тут же и набрасывал карточки родов и вознесения; в конце концов он рассмеялся, как-то слишком уж громко:
- Ты, Гаэтан, мог бы стать врачом или коновалом! Хорошо!
Он был смущен, и это мне мешало; я знал, что совесть его передо мною нечиста и что он рад моему возвращению – но почему его переживания должны как-то сказываться на мне? Когда писец вышел, Дункан серьезно посмотрел на меня и вроде бы извинился:
- Гаэтан, теперь ты уже не школяр, прежние запреты к тебе не относятся. Тебе необходимо узнать историю создания единого бога.
Я тупо сидел – чего он передо мной лебезит?, а он принес свиток, подписанный покойным епископом и заверенный его преемником. Я прочел – история странная, но я не чувствовал ничего и не понял, имеет ли она смысл для меня и Нового бога.
Встревоженный мною, Дункан громко ударил «кошачьей» рукой по столу, а и не пошевелился.
- Да проснись ты! Чего тебе надо?!
- Покаяния, мастер.

***
Каждый участник убийства – будь то свидетель, выжившая жертва или убийца – должен пройти покаяние, которое обычно длится от полугода до года, в среднем месяцев девять. Обряды эти требуют много времени и внимания, перейти к следующему можно лишь тогда, когда полностью исчерпал себя предыдущий. Платят за них не деньгами, а работой.
Я работал при мастере Дункане. Он обязал меня растирать краски вместе с учениками алхимиков и иногда позволял переносить контуры изображений на стены. Но ни к штукатурке, ни тем более к живописи меня не подпускал. Мы отделывали маленький храмик Времени, что на рынке; основным украшением его преддверия были медальоны с катящимся человеком. Тот, создание которого наблюдал я сам.

***
Когда мне исполнилось восемнадцать лет, я потянул баржу на юг, уже по другой большой реке, переплыл пролив на торговом судне и прибыл на остров Салерно. Там мне повезло несказанно: больные, оказывается, имеют право учиться бесплатно; деньги они возвращают потом и лишь в тех случаях, когда они понимают, что не могут изменить свою жизнь и полностью изгнать болезнь. Если болезнь остается, но врач приспосабливается к ней и живет как обычно, он приносит лишь отступной дар – сколько захочет и сможет. Как их вынуждают поступать честно? Обычно врачи не жульничают – есть поверье, что, заплатив деньги, они могут выкупить если не здоровье, то хотя бы приемлемую жизнь. Да и любят они свое училище, не хотят обманывать его.
Моя болезнь не возвращалась никогда, справиться с нею очень просто. Я никогда не имел дела с мукою, даже в подношениях мертвым.
Через семь лет ученики подтверждают статус врачей, все вместе. Мы ради этого останавливали вспышку любовной болезни; нас чуть не убили проститутки, но победили мы. Это было хорошо.
Потом пришла сама Черная Смерть. Мы схватились и с нею; я остался в живых.
После этого я ушел странствовать. Я имел право остаться у своей новой Учившей Матери, но решил, что буду верен не ей, а Новому богу.
Но не был ли я верен прежде всего Пожирательнице Плоти – как вековечный враг?

Меня звали на местный лад: Гай Вагабунд, Бродячий Гай. Я спас от Пожирательницы Плоти стольких, принял столько родов, что этими людьми теперь можно населить большой город; их потомки смогут заполнить целое герцогство. Этого, я думаю, достаточно.
Я странствовал на Побережье и на Западе, ориентируясь на то, насколько мешает мне мир. Болезни – та помеха, что я могу исправить, но и здоровый мир наседает и давит. Я гнался за Новым богом и ожидал встречи, когда это давление исчезало. Это всегда было чудо, или любовь, или торжество. Может быть, это был Он Сам – или же я просто воссоздавал воспоминания о Нем?
Своей семьи у меня не было никогда. Мать отказалась переехать на Побережье или взять обратно два золотых, а отец решил, что семья обойдется и дальше без моих денег. По-мельничьи, я проклят моей болезнью; по-крестьянски – я отрезанный ломоть. Жены у таких лекарей бывают только походные; о детях, если они и были, я ничего не знаю.
Потом, когда мне исполнилось тридцать семь, после войны пришла вшивая болезнь. Она осыпает человека мелкими пятнышками и сначала делает его одержимым, а потом, очень надолго, слабым и почти невесомым. Врач из Салерно не имеет права отказываться, уходить от эпидемии, где бы и в каком состоянии она его ни застала. На сей раз мне не повезло, и я заразился.
Я выжил, но плотный и жесткий тяжелый мир стал давить сильнее, и я воспользовался правом вернуться для дальнейшего служения в Храм. Вскоре я сменил имя, а епископ Афанасий позволил мне разрабатывать правила молитвенного уединения и подготовки для встречи с Ним. Через несколько лет мне было позволено иметь учеников.

***
Помните, дети мои, о чем я предупреждаю в моих писаниях?
Взыскующий не имеет права становиться Домом для любого другого бога или богини. Но тогда очень скоро мир начинает причинять ему боль. Потом он надоедает самому себе и становится скучен – себе же – своей ограниченностью Это хорошо; надеюсь я, что тогда Новый бог будет уже очень близко, за тоненькой пленкой нашего мира, и мы сумеем его хотя бы на мгновение почувствовать или увидеть.
Каюсь, дети – я не могу и не желаю передавать вам веру, освобожденную от сомнений. Чем яснее вера, тем сложнее сомнения.
Я не знаю, что делает освобожденный Новый бог. Быть может, он занят такими делами, что наш разум никогда не сможет не то что понять, а хотя бы воспринять; поэтому Новый бог чувствуется как невосполнимая утрата, как вечная черная пустая бездна в самом сердце души. Может быть, он умер, и тогда я виновен; эта вина, эта тревога остается с нами навсегда. Или Новый бог уснул навсегда – поэтому и на взыскующих Его, если они на правильном пути, часто нападает эта как бы предсмертная дрема. О, если бы Он создал Себе новый мир за пределами нашего – такой, какой будет Ему удобен, какой он сможет любить! А в нашем плотном мире мы можем только стремиться к нему – и да не иссякнет наша страсть, коя будит его или оживляет – и готовить для Него прекрасное жилище в наших душах. Позаботимся о Нем, дети мои!
Если помните, я требую всегда, чтобы вы размышляли над историей Розы и Жемчужины, а также их хранителей. Я думаю – у Нового бога были отцы и случайные наседки, а человеческой матери не было. Может быть, мы, наша общность, хоть как-то восполнит ему это, но не уверен. Вот если бы Его божественная мать, Дева-Лебедь, узнала бы о нем – но теперь уже поздно! Или знай я тогда о Воде любовной мудрости, добудь я ее – она укрепила бы Его, позволила бы остаться в мире?
Я ничего не знаю. Не знаю даже того, принимаем ли мы Его, воссоздаем ли снова и снова, возвращая к мучительному или облегченному бытию – или же просто выслеживаем его отблески? Хуже того – мы можем попросту создавать себе ложные воспоминания о Нем.
Только раз в жизни Он Сам, в темной своей форме, говорил со мною из-за пределов мира. Я не знаю, истинно ли было это слепое видение. Мысли его были столь сложны, что я не понял их и не запомнил. Понял только одно – Он может и быть, и не существовать, в этом выборе Он свободен. Но было ли это истинное видение? Или неверная греза, принесенная вшивой болезнью?
Я хочу, чтобы Его встретил и принял любящий мир.

***
Если я выразился невнятно, то расскажу еще одну историю, для пеня самого первую, а для этого писания – последнюю.
Как-то весною воды стояли мы с матушкой у сарая. Был я еще младенцем, но на ногах держался крепко. Я увидел, как на серой рассохшейся стене играют золотые блески, танцуют то пятна, то полосы. Я не видел, откуда взялся свет, и мне стало любопытно. Солнце было где-то сзади, и я, маленький, не видя его, забыл о нем. Но случайно взглянул я под ноги и увидел, что там по снегу бежит ручеек и под стеною расплывается. По лужице скачут волны. Я топнул по воде, и блески заплясали иначе. Тогда я обернулся назад и вспомнил о солнце.
Так, солнце опускало лучи, вода отбрасывала их на стену, и блески танцевали.

Так и я сейчас, как младенец, не знаю, что вижу – истинного ли Нового бога, или свое воспоминание о Нем, или Его реальный отблеск в этим мире. Или просто свою душу, которой необходима любовь.

И только в одном я уверен: из этого мира нам выхода нет.


Рецензии