Багровая пыль Кёнигсберга
Рассказ
Со стороны реки в проём выставленного, по просьбе Захара Андреевича, оконца чулана навеяло свежим, с запахом полыни, ветерком. Ночную тишь разрывало резкое верещание сверчков. Со времён, когда ему приходилось прятаться, по ночам, в бурьяне за домом, от озверевших кулаков, взбешенных процессом коллективизации, Захар терпеть не мог их трескотню. Почему именно его, беспартийного и не служившего во время гражданской войны в Красной (впрочем, и никакой другой) Армии, избрали председателем вновь образовавшегося колхоза «Первое мая», для него было загадкой. Тем не менее, два с лишним года тянул председательскую лямку, живя на острие ножа. Скрытое сопротивление зажиточных мужиков, только почуявших вкус к хозяйствованию, ощущалось непрерывно. До тех пор, пока их не сгребли, вместе с семьями, и не отправили в Сибирь.
До войны, после благополучного ухода с поста председателя, он работал в колхозе счетоводом и управляющим водяной мельницей. Её прежний хозяин, Григорий Ивашов, мужик дальновидный, вошёл вместе со своим добром в колхоз, поэтому избежал раскулачивания. А после и вовсе уехал, от греха подальше, в Магнитогорск, на строительство социалистической индустрии. А ведь был ярый противник Советской власти. Захар батрачил у него на мельнице. В 19-ом чуть не попал под горячую руку.
- А что, Охрим, кинем этого краснопузого в жернова, и концы в воду, - зло заржал тогда Ивашов, показывая брату на Захара и мотнув головой в сторону бурлящего потока, падающего на водяное колесо. – Или в омут бросим, замолотит лопастями, тоже хорошо.
- Ты что, Грицко, белены объелся, какой он краснюк, всё время на глазах, - заступился за парня Васько Шмаль.
- А он ему Христю простить не может. Огулял девку, а потом погнал от себя, а Захар не посмотрел, взял в жёны, брюхатую. Вот Гриня и кусает локти, девка-то добрая, красивая и до хозяйства охочая, - поддержал Васька Иван Кривсун, приходящийся Захару двоюродным братом.
- Сам просрал, а теперь злобу вымещаещь. А, Гриша? – продолжил Василий.
- Одна шайка-лейка, всех бы вас в жернова, - остервенело буркнул Ивашов, отходя в сторону.
Захар, как мог, двинул по жёсткому топчану занемевшее тело. В гражданскую не воевал, зато в последнюю хлебнул досыта. С лета 41-ого до весны 45-ого. Всю войну Бог миловал, а под конец, в Кенигсберге, от души садануло. На подступах обошлось, а в самой крепости не уберёгся. Всё к тому шло. Накануне, в отбитом доме, сидел за стеной, в наблюдении.
- Свободен, смена пришла, - услышал весёлый голос Павла Конопли, хохла из Киева, - иди в подвал, отдыхай, там спокойно.
С Коноплёй в роте уже полтора года, сблизились.
Уступил насиженное место другу и, пригнувшись перед оконным проёмом, двинулся к лестничному спуску. Сзади послышался шелест от падающего кирпича, а следом вскрик.
Захар обернулся. Павло сидел на том же месте, только без полголовы. Срезало сорвавшейся сверху вьюшкой от камина. Подбежавший Захар, глядя на пульсирующий во вскрытой черепной коробке мозг, остолбенел и долго не мог пошевелиться.
Вторым знаком была пуля, выпущенная снайпером и опалившая волосы выше виска. Вовремя головой качнул - прошла мимо.
- Не откинь голову, и никаких мучений сейчас, - прошептал про себя.
Потом устыдился своей мысли. «Бог ещё четверть века подарил. Детей с Ганной народили и подняли. А Паша в Кенигсберге остался, хоть и был гораздо моложе, - припомнил Захар друга. – Я с собой на войну троих сыновей прихватил, что с Христей нажили. И все возвернулись. Христя хранила, его и детей. Сама не побереглась, перед войной девятым ребёнком умерла, вот с неба и помогала, чем могла. А иначе как объяснить, что из такого пекла живыми вышли».
Вспомнил последний бой в этом чёртовом Кенигсберге. Очередь пулемётная из окна секанула, когда улицу перебегал. Упал в кирпичную красную пыль, по инерции перевернулся в ней и, в закатном солнце, слился воедино багровым цветом. Повезло только в том, что это под вечер случилось. Быстро стемнело, и его в дом втащили. Потом госпиталь. Недвижимый был, пуля позвоночник задела. В тот раз поднялся, а вот сейчас, через четверть века, догнала и на топчан уложила, дрянь фашистская.
Задремавшего Захара Андреевича разбудили голоса с улицы. В чулан, куда Захар, для покоя, велел себя положить, когда паралич расшиб, зашёл один из сыновей, с внуком. Захар Андреевич не особо приветствовал посещения, не хотел, чтобы внуки видели немощным. Как раньше не любил себя с поседевшей головой. Стариться не хотел. Но Володьке обрадовался. Любил его. За то, что он, с неподдельным интересом, донимал вопросами и жадно впитывал в себя рассказанное.
- Дед, вот в отечественную ты воевал, а почему в гражданскую нет, ведь двадцать лет тебе уж было, - вопрошал внук.
- А мне и одной войны заглаза хватило, - смеялся Захар Андреевич.
Не будет же рассказывать, как его остерёг вернувшийся с фронта в 18-ом году брат Дмитрий.
- Не встревай в эту кутерьму, братишка, ни к чему тебе. Мне деваться некуда, я старый вояка, а ты поберегись, - потрепал он Захара по кудрям.
Ночью пришёл, через день, опять в ночь, ушёл на станцию с двумя зашедшими за ним друзьями, такими же фронтовиками.
И сгинул в водовороте чехословацкого мятежа, ни слуху, ни духу. Недавно, когда крышу перекрывали, нашли в камышовой стрехе две мосинские винтовки и австрийский драгунский мелкокалиберный карабин. Проржавевшие, с истлевшими прикладами. Господь миловал, что в двадцатые-тридцатые годы власти не нашли, к стенке бы поставили. Карабин зять, муж послевоенной дочи, в керосине отмочил. Даже пострелял из него в талах, у речки.
После ухода родных опять задремал. Приснилась Христя, молодая и боевая. Что-то кричала на колхозном собрании, обрывая строптивых бабёнок. «Защитница, грудью на зарвавшихся колхозничков надвигалась, в обиду не давала», - тихо улыбаясь, вспоминал очнувшийся Захар.
Давно нет мельницы, на которой их жизнь зачиналась. Друзья и близкие уходят. Слух дошёл, что Григорий Ивашов умер. Старшой, как-то в поезде, встретил его. Подвыпив, ввалился, с братьями, в купе.
- Люди кажуть, ты мой батька, - надвинулся на Гриню (в семье из этого тайны не делали). – Дать бы тебе по рылу, шоб мало не показалось, да ладно, копти свет белый, гнида.
И ушли догуливать, а Ивашов собрал манатки и, кабы чего не вышло, перебрался в другой вагон.
Опять всплыл в памяти Кенигсберг. Всю жизнь не отпускает, наваливается на плечи своей, красного кирпича, крепостной тяжестью. И опять Захар стремительно нёсся, под пулемётным огнём, по его красным от кирпичной пыли улицам, падал, вставал и снова бежал, не останавливаясь.
«А ведь мельница тоже была сложена из красного кирпича, - удивился пришедшей вдруг мысли. – Ничто в жизни не случайно, счастье и беда в одной упряжи ходят».
Мельница и бастионы Кенигсберга слились и опрокинулись на Захара багровой теменью, утверждаясь, в меркнувшем сознании, самыми значительными событиями жизни.
Свидетельство о публикации №217050300437