Осколок мины

 

Александр Васильевич Матвеичев родился 9 января 1933 года в Татарстане. С 1959 года живет в Красноярске. В прошлом офицер, инженер, директор предприятия. Пишет с детства. Прозаик, поэт, публицист.  По два года служил офицером в Китае и  работал инженером на Кубе. Профессионально владеет английским и испанским языками. Автор двух десятков книг; постоянно публикуется в журналах, альманахах, сборниках. Почётный председатель Кадетского собрания Красноярья. Президент Английского литературного клуба при Красноярской краевой библиотеке. Член Союза российских писателей (СРП). Первый заместитель председателя Красноярского представительства СРП. Заместитель председателя  Комиссии военной литературы СРП.
E-mail: matveichev_ab@mail.ru                Site: matveichevav.narod.ru

                ОСКОЛОК МИНЫ
                Памяти моего брата Матвеичева К.Н.
(01.05.1919 – 26.03.1943)
1
Когда тяжелораненый и контуженный в контратаке под Орлом старший сержант пехоты Кирилл Федоруков, обычно смяв шапку в ладони, стоял в переполненном автобусе в видавших виды фронтовой шинели и кирзовых сапогах, то по его серебрящейся сединой, коротко остриженной голове и впалым щекам, покрытым свинцовой щетиной, двадцатисемилетнего парня можно было принять за молодящегося пожилого мужчину.   А наполненный непреходящей тоской неподвижный взгляд карих глаз после двух лет испытаний в окопах, походах, в отступлениях, атаках, а потом почти полутора лет во фронтовых, прифронтовых и тыловых госпиталях  человека незнакомым людям было невозможно выдержать. Даже тем из них, кто пережил и выстрадал, может быть, не меньше, чем он – отдавший войне здоровье и даже желание жить в открывшейся после госпиталя безысходности голодного и бездомного существования.
Лишь его матери, двум сестрам, близким ему по возрасту, и двенадцатилетнему брату от другого отца было известно, как его предала женщина, на которой он женился первого мая сорок первого года – в день своего рождения. А через два месяца после свадьбы, в начале июля, его, недавно демобилизованного бойца после войны с белофиннами, призвали и направили почти туда же – под Ленинград, на Лужский рубеж. А потом и того страшнее – на Невский пятачок – кровопролитный плацдарм между городом Кировском и посёлком Павлово. Их позиция пересекала дотла сгоревшую от бомбёжек и  артобстрелов деревню Арбузово, откуда его, раненого осколками в оба бедра,– по льду  Ладожского озера, «дорогой жизни»,  – в январе сорок второго вывезли на Большую землю – в рязанский госпиталь.
При расставании на камской пристани Вандовки жарким июльским полднем сорок первого его супруга, – как, наверное, и все жёны в ту наполненную пьянящим головы советским патриотизмом, – божилась, что дождётся своего ненаглядного в любом виде: израненного, слепого, безногого-безрукого. А здесь, в госпитале Красноенисейска, он получил письмо от её подруги из камского поселка-пристани Вандовки в Татарстане, извещавшим, что его жена, прочитав обманную похоронку о его гибели «смертью храбрых» под Орлом, 26 марта сорок третьего, вскоре вышла замуж за майора-интенданта. Забеременела и уехала с ним куда-то – то ли на Украину, то ли в Белоруссию после их освобождения от оккупации.
Тяжелое ранение и контузия позволяли Кириллу кое-как существовать благодаря щедрому подарку от товарища Сталина – пенсии по тяжёлому ранению в размере трёхсот сорока рублей, равной стоимости пары буханок чёрного хлеба у спекулянтов на колхозных базарах. Однако и  этих рублей – по фиксированным сталинскими законами ценам – для обладателей продуктовых карточек хватало, чтобы выкупать в государственных магазинах строго нормированные по весу хлеб, соль, сахар, крупу, консервы, макароны. А изредка – ближе к советским  праздникам – доставать рыбу и мясо, после ненормированной многочасовой толчеи в очередях. И даже, как довелось Кириллу, по объявлению на телеграфном столбе снять жильё и получить прописку в разбойном поселке Красноенисейска, – в Покровке, на улице партизанки Лизы Чайкиной. Он, после выписки из госпиталя, с трудом разыскал эту халупу вблизи от старинной, расписанной атеистами поверх облупившейся штукатурки непристойными надписями и рисунками часовни с покосившимся, как на забытой могиле, крестом. Отсюда открывался вид на город по обоим берегам Енисея. С этой горы, думалось ему, он когда-нибудь напишет панораму города, а оттуда, снизу, –  часовню, без которой нельзя представить Красноенисейск.
 До Кирилла его очередное  пристанище, –  засыпная времянка-развалюха размером три на три метра, – служила обителью для скота и  сохраняла в своих стенах неистребимый запах свиных экскрементов. И лишь недавно снабдилась скромной обстановкой под наём: ржавой буржуйкой слева от входа, нарами из не оструганных горбылей справа и покосившимся столиком в торце, у крошечного окна. Единственный признак цивилизации – засиженная мухами лампочка Ильича – свисала с потолка на грязном шнуре и включалась-выключалась закручиванием-выкручиванием в патроне.
«Все же права пословица: бежал от дыма, а упал в огонь», – думал Кирилл, растапливая буржуйку газетами и щепками. И не вслух, про себя, напевая самую известную фронтовую песню: «Бьётся в тесной печурке огонь, на поленьях смола, как слеза...» Да, всё в этой бедной лачужке было, как в той землянке и во многих других, где укрывался он от обстрелов и для ночлега: и огонь в печурке, и слёзы на сосновых поленьях, и угарный запах дыма из прогоревшей местами жестяной трубы. Душу порой навещало сожаление, что взорвавшаяся в снегу, за его спиной, немецкая мина не прикончила его в атаке тогда, на Курско-Орловской дуге.  Как при бомбежке прикончило двух его  друзей-земляков из Вандовки, – из их стрелкового взвода, – всего за день до его ранения. Лучше бы ему, как в пословице, услышанной на фронте от пулеметчика-пермяка при укладке в братскую могилу разорванного на куски бойца: «Так больно ранен, что и головы не нашли»... И зови, не зови ты теперь песенное «заплутавшее счастье» – никто и ничто в пустом пространстве не отзовётся. Разве что осколок в спине, под лопаткой, близко к сердцу, не извлеченный фронтовым хирургом из боязни навечно заглушить мотор, опять напомнит о боях, пожарищах, о друзьях, товарищах...  «Река не море, тоска не горе», – успокаивал он себя и пытался найти посильную работу для прокорма и хоть какой-то помощи матери.
 А в чуть большей по размеру хатёнке жили хозяева: рано постаревшая, измученная нуждой женщина-вдова с сыном-вором, недавно освободившимся из советского концлагеря в Решотах и озабоченным перманентными поисками спиртного. Его регулярно посещал участковый милиционер с требованием, чтобы недавний лесоруб-невольник устраивался на работу, а иначе он снова угодит на лесоповал. Уголовник попытался приобщить и Кирилла к поискам и потреблению сивухи из опилок, но, получив решительный отказ и суровое предупреждение, что в дальнейшем старался не попадать квартиранту на глаза. Долгое потребление боевых ста граммов на фронте многих воинов превращало в хронических алкоголиков. Только не Кирилла: на спиртное у него выработалась сознательная аллергия.
– Бить дурака – жаль кулака, да и сам береги бровь – глаз цел будет, – проворчал вслед хилому зэку фронтовик, воистину чудом уцелевший в рукопашных схватках с фрицами.
Мечта стать после войны художником охраняла Кирилла от многих соблазнов. Он отказывался от полстакана водки даже перед атакой. А отзываться на многообразие жизненных ситуаций пословицами и поговорками его научили с пеленок любимые бабушка и мама, истово верующие в Бога. Вместе с детьми они по православным праздникам посещали церковь в уездном селе Дегитли, – всего в двух верстах от родной деревни Букени, – до середины тридцать шестого года, пока всю семью батюшки из родителей и пятерых детей ни погрузили в кузов полуторки и увезли в неизвестном направлении. Из поповского дома мебель, утварь, вещи мигом растащили большевики с комсомольцами. Они же и на обитые железом двери в   храм навесили полупудовые замки, а потом превратили его в колхозный амбар. Но и на фронте Кирилл Федоруков в тяжелые минуты боя, бомбежек и обстрелов неожиданно для себя вдруг произносил молитвы в уме, словно возвращаясь в детство, на луг за деревней или в необъятное, как небо, пространство пятиглавой дегитлинской церкви.
2
Проводить вечера у тесной печурки в безысходном одиночестве бывало невыносимо. В тихую погоду Кирилл спускался с горы, мимо часовни, а дальше – по деревянным ступеням длинной, зигзагами, лестницы, построенной когда-то на крутом спуске, – к забору колхозного базара. Недалеко от закрытых ворот рынка обосновалась чайная в старом бревенчатом доме. Здесь бойко шла торговля по коммерческим ценам сивухой, разбавленным пивом, пустыми щами, ухой, винегретом и килькой  с луком.  У крыльца этого заведения постоянно дежурил милицейский – с зарешёченным оконцем задней дверцы – «воронок» для профилактической доставки перепивших буянов в медвытрезвители города – для очистки мозгов холодным душем и перевоспитания денежным штрафом.  Сюда непременно заглядывал и гарнизонный наряд патрулей – для отлова как самовольщиков, так и находящихся в увольнении по уставу воинов, коим посещение злачных мест и потребление спиртного возбранялось и решительно пресекалось.
В тот промозглый предзимний вечер Кирилл отправился на прогулку в предчувствии какой-то судьбоносной встречи на улице Сталина. Однако после спуска по скользкой лестнице, местами лишённой ступенек, его потянуло обогреться в чайной стаканом байхового чая. Едва вступив за порог и вдохнув в себя табачный дым, смешанный с водочно-пивными и кухонными парами, он услышал окрик от пивного прилавка:
– Заходи, Кирюха, гостем будешь! У меня за столиком для тебя место есть.
Действительно: мир тесен!.. Он и по голосу сразу понял, кто позвал:  его недавний сосед по госпитальной палате Стёпка Розов, которого друзья по несчастью тут же прозвали Стенькой Разиным. Ему повезло больше, чем Кириллу: сквозные ранения в грудь и бедро зажили довольно быстро. Зато «атаман», утверждавший, что он тоже казак – только не донской, а енисейский  – едва не отдал концы из-за сепсиса и каких-то осложнений. Выписали Стеньку неожиданно, на полмесяца раньше, чем Кирилла, так что он не успел записать его адрес. О чём потом очень сожалел: приятель был красноенисейцем и смог бы, наверное, помочь ему в поисках жилья и подходящей работёнки. Не любой, а на которой бы его не засекли и не отобрали пенсию. Поскольку Кириллу по состоянию здоровья работать воспрещалось, иначе он не только пенсии лишится, но может превратиться и в зэка.
Благо Стенька до прибытия кореша не успел набраться. И за столиком, в компании с ещё двумя не знакомыми ни ему бухариками, коллега по госпиталю сразу заразился заботами безработного инвалида в поисках лучшей доли.
– В театр, Кирюха, хочешь устроиться? Если смогу – помогу.
– А ты что, артист из погорелого театра?
– Бери, Киря, выше! Я – столяр, без меня ни одна постановка в драмтеатре Пушкина не состоится. Мы декорации по чертежам и эскизам мастерим, а художники их размалёвывают.
Продолговатое, с раскрасневшимся широким носом, белесыми, под казака, усами и наивно счастливыми серыми глазами, лицо Стеньки обещало Кириллу счастливое театральное будущее. И язык после принятия на грудь ерша – смеси водки с пивом – у театрального столяра болтался как помело:
– К нам недавно Аркадий Яковлевич Волгин, новый заслуженный артист и режиссёр, с Запада приехал. То ли из Москвы, то ли из Питера. Фартовый мужик! Со мной за руку здоровается: фронтовиков и рабочий класс уважает!.. Ты, может, анонс у входа в театр видел? Так это Волгин сразу две пьесы к нынешнему сезону поставил:  «Русский вопрос» Симонова и «Отелло» Шекспира – про негра, полководца, вроде нашего Жукова, старинным фронтовиком и его бабой, блондинкой Дездемоной. Вроде сталинской Светланы Алилуевой, тоже покойной. Так этот Отелло свою благоверную заревновал из-за клеветы одного хмыря, с погонялом Яго. Спросил перед сном вежливо: «Молилась ли ты на ночь, Дездемона?» Спать с ней не стал, а придушил как моську из ревности. И потом ревел белугой, рвал на всех местах курчавые волоса: пожалел волк кобылу!.. Я тебе контрамарки  на все спектакли дам. Но, если у нас работать будешь, они тебе и на хрен не нужны: хочешь из партера, с балкона или из-за кулис смотри – хоть  сто раз любой спектакль. И баб у нас, Кирюха, вдов и перестарок, – всяких артисток, хористок, балерин, кассирш, уборщиц, – служит не меньше батальона! Будешь в паре, по очереди, с ними спектакли в подсобках и гримёрных ставить... Думаю, и проблем с твоим приёмом не будет. Приходи завтра, я заранее, с кем надо, договорюсь: скажу, что мне подмастерье нужен. Придёшь к шести – я тебя у входа ждать буду. Может, за наше светлое будущее тяпнешь сотку? За всё плачу я: деньги у меня есть – за работу, фронтовые ранения, награды. 
– Спасибо, Стёпа! Отпил своё, душа бухло не принимает. Завтра явлюсь к тебе как штык: я театр люблю!.. Перед войной, когда в Петрозаводске в школе млыдших кмандиров учился, нас в театры разные почти каждый выходной строем водили... Узнай: художнику-декоратору помощник не нужен? Я в Осовиахиме и в сержантской школе был оформителем. Могу гуашью, акварелью, цветными карандашами и немного маслом рисовать портреты и пейзажи.
 – Да ты прямо Репин с Левитаном! Попробую и с художником потолковать – он у нас столярную работу под раскраску принимает... Въедливый иногда, вредный – за дело своё болеет...
Ударились, было, – как недавно на соседних койках в госпитале, – во фронтовые воспоминания, но в дальнем конце затянутого дымом махры зала чайной хрипло заорал известный всему Красноенисейску безногий обладатель «лимузина» на шарикоподшипниковом ходу и ручным приводом Гоша, завсегдатай колхозного рынка, автобусов и забегаловок. Через минуту над головой инвалида великой войны вспыхнула драка, зазвенела битая посуда, замелькали руки с бутылками, палками и костылями.
– Всё, Кирилл, развязалась третья мировая и без американского империализма!.. Мотаем отсюда, пока нас за компанию с зэковской братвой мусора не замели как свидетелей. Там, похоже, рядом с фронтовиками воры  гужуются, чего-то меж собой попьяне не поделили. А эти блатные без заточек и ножей в драках не обходятся. Мы чайной ничего не должны: здесь недаром за всё надо вперёд платить!.. 
Выскочили в осеннюю темень вовремя. У газика с гостеприимно распахнутой задней дверцей старший милицейского наряда выкрикивал боевой приказ пятёрке подчинённых о задержании и аресте нарушителей и применении, в случае сопротивления, табельного оружия. В следующий момент  Кирилл увидел, как первыми в светлый дверной проём, лязгнув затворами, ринулись два милиционера в чёрных шинелях, с автоматами на изготовке. В не излечённой от контузии голове Кирилла, словно кадр из чёрно-белого фильма, возникло воспоминание:  с таким же ППШ он бежал по мартовскому снегу в свою последнюю контратаку под Орлом и угодил под разрыв осколочного снаряда из немецкого миномёта.
С Енисея, в узкое ущелье между домами не освещённой улицы   Диктатуры пролетариата, обжигал распаренное в чайной лицо жёсткий, как наждачка,  хиус, напоминая о приближении бесконечной сибирской зимы, второй после окончания Великой   Отечественной. Обещающей быть голодным из-за засухи и неурожая овощей и зерновых, падежа от бескормицы скота, со скудным пайком по не отменённым Сталиным опостылевшим продуктовым карточкам. Предстояла очередная война двухсотмиллионного советского народа с разрухой, голодом и холодом... 
– Ну что, разбегаемся, Кирилл? – протрезвевшим на хиусе и словно виноватым голосом заговорил Степан. – Мне на правый берег, домой к маме, в Адмиралтейскую слободу. Надо успеть, пока понтонный мост через Енисей не развели. Не успею – у подруги, контролёрши из театра, ночую. Муж у неё ещё в декабре сорок второго где-то под Москвой без вести пропал, когда немца погнали, из нашей, красноярской, семьдесят восьмой добровольческой бригады. А раз без вести – ей и пособие на дочку не положено. Жаль бедняжек!.. Думаю, не жениться ли? – хоть она и не княжна, как у  моего тёзки, Стеньки Разина. Зато из казацкого рода и бросать её не стану в набежавшую волну не стоит: с кем её Машка останется?..
– Женитьбой не шутят, по себе знаю. В таком деле только у своего сердце спрашивай подсказку. Если жалость и любовь для тебя стали синонимами – женись!.. 
И Кирилл с горькой усмешкой подумал о себе: ты вроде женился в свой день рождения по любви, а тебя живым похоронили, и жена, может быть, погоревав и поплакав, растворилась во времени и пространстве в объятиях тыловика. И остался ты, как в старой песне, сиротой: позабыт-позаброшен с молодых, юных лет...  И уж точно – мертвецом для неё.
Потенциальные женихи обменялись рукопожатиями, и Кирилл пошагал в темноту – к лестнице на Караульную гору, к одинокой, варварски обесчещенной святотатцами часовне. Чтобы на несколько часов забыться на жёсткой постельке в кошмарных снах, в недавнем свинарнике, на улице имени расстрелянной гестаповцами тверской партизанки Лизы ещё в ноябре сорок первого. Тогда он отбивал атаки немецкой пехоты на Невском пятачке из ручного пулемёта Дегтярёва. А в блиндаже, при коптилке, прочитал заметку о Лизе в армейской газете, уцелевшей от расхода на самокрутки. И, помнится, подумал, что покойная – ровня его сестры Наташи,  в сороковом тоже избранной секретарём райкома комсомола в татарстанском Мамадыше, куда немец, слава Богу, не дошёл...   
3
Степан Розов оказался пунктуальным товарищем: встретил Кирилла на крыльце театра, провёл в гардеробную и до начала спектакля предложил пройти в свою вотчину – столярную мастерскую. На ходу просвещал Кирилла:
– Люди думают, что в театре только одни артисты пашут. А ты видел, сколько старух в одной гардеробной и на всех входах-выходах торчат? На актёров у нас, без булды, целая фабрика или завод работает. Одних цехов не меньше десятка. Наш столярный сейчас увидишь, живописную мастерскую завтра покажу: её хозяин до пяти работает. Я ему о тебе сказал, и он вроде ушки навострил: мужики, даже как мы инвалиды, в почёте, если не запойные... Коли повезёт и у нас устроишься – и в других цехах побываешь. В соседнем с нашим – слесарном. А позднее, может, у тебя дела или знакомые появятся и в других подразделениях. Во всяких там цехах: бутафорском, монтажном, макетном. Есть ещё  и по росписи тканей, пошивочный, обувной, прачечный, красильный, пропиточный... Здесь ты, если капусты хватит, сможешь заказать себе пальто, костюм, сапоги, туфли... А пока вот посмотри на мой столярный.
«Был бы омут, а черти найдутся!» – думал Кирилл, вдыхая крутой замес запахов красок, хозяйственного мыла, деревянных и металлических опилок – всего этого закулисного омута, куда он намерен окунуться, чтобы часть его  жизни и труда несли со сцены зрителям перевоплощающие придуманные авторами трагедии и комедии режиссёры и лицедеи. 
– Вот, Киря, мы и пришли! – театрально вскинув руки, подражая голосу конферансье, объявил Стенька.
– Пришли не званы, уйдем не драны, – усмехнулся Кирилл, оглядывая освещённое светильниками с эмалированными плафонами под высоким потолком помещение с несколькими станками, верстаком, громоздкой электроплитой, распахнутым инструментальным шкафом и приставленным к стене длинным столом, покрытым жёлтой клеёнкой, с алюминиевым чайником на паре кирпичей посредине. 
–  А это мой кормилец – деревообрабатывающий станок дореволюционного производства. Сколько на нём мужиков, живых и мёртвых, горбатились до меня – никто не скажет: ни бог, ни царь и не герой!..  И жив, бродяга с Путиловского завода. Работал на таком?
– Не приходилось... В колонии для малолетних преступников на столярном станке года два стругал и там же пять классов окончил. А потом, после колонии, вечернюю семилетку одолел.
– Шутишь, Кирилл! – поначалу потеряв дар речи и дергая пальцами белесые усы, отмахнулся от приятеля Стенька. – В госпитале ты об этом промолчал.   
– Жил бы тихо – не увидел бы лиха, – проворчал Кирилл, подходя к верстаку. – А я был проказник. Из деревни в Казань меня тётка Лукерья, мамина сестра, взяла. Очень праведная большевичка, наборщица в типографии. Я не воровал, но с пацанами дрался часто. Когда она взялась за ремень – я и ей спуску не дал: оттолкнул и по лицу нечаянно задел. Она меня и пристроила в детскую трудовую колонию на перевоспитание... «Педагогическую поэму» Макаренко читал? Прочти! Там кое-что похоже на казанскую колонию. Только Макаренко не было, а порядочек  – как в тюрьме для взрослых. У нас и столярка была – и я в ней стахановцем стал. Декорации для художественной самодеятельности тоже раскрашивал и лозунги на красной материи писал. У меня и дед, Иван Федотыч, знаменитым столяром  был. Меня с пяти лет своему делу учил. Он даже перпетуум-мобиле мастерить начал, детали от него на подловке остались. Не успел! Пришёл слегка подпитым из кабака, перекрестился, лёг под божницей  на лавку, сказал: «Помирать буду». Все подумали, шутит. А он утром и впрямь не проснулся... Дай ножовку, рубанок-фуганок – смастерю тебе на заказ, что угодно для твоей душеньки.
– Другой раз, Кирилл, через пять минут спектакль начинается. Я для тебя место забил, посажу, а сам домой побегу – успеть до развода понтон  через Енисей. Для меня каждый день здесь – как форсирование Днепра осенью сорок третьего нашими войсками: утром бегу  с правого берега на левый, а вечером – наоборот... Я в тот раз после встречи с тобой опоздал – понтоны как раз перед носом моим развели! И пришлось мне, не трезвому и измотанному столяру, всю ночь контролёршу строгать на левом берегу...   Может, всё же стоит жениться на ней, Кирюха, а?
Вышли из столярки в длинный коридор, и обычно молчаливый Кирилл на ходу высказал свою точку зрения по мучившему его приятеля  вопросу:
– Если, Стенька, твоя контролёрша будет доброй женой да варить жирные щи, то и другого добра не ищи... Только я в этом деле – третий лишний. Но учти, что и такое не редко случается: на золоте стоим, а нагнуться ленимся... Щи и золото в одной женщине не сразу найдёшь. Помню, у нас в роте, когда мёрзли всю зиму в окопах на Орловской дуге, один немолодой грузин служил с фамилией, как у Сталина  настоящая, – Джугашвили. Так вот он, Стёпа, нас учил: когда выбираешь жену – верь больше своим ушам, чем глазам. Я об этом вспомнил, когда узнал, что моя жена недолго горевала, когда похоронку получила о гибели муженька. Вышла за другого самца – и на Украину с ним умотала.
 – Ладно, Кирилл, договорим потом, – прервал его Степан, явно озадаченный мудрыми выкладками собеседника. –  Приходи завтра в отдел кадров. Устроишься сначала к нам, а с художниками снюхаешься – может, и признают твой талант. Они народ гонористый, каждый воображает себя не меньше, чем нашим земелей – Василием Суриковым. 
– А у нас, в Татарии,  – царём леса Иваном Ивановичем Шишкиным, – засмеялся Кирилл.
И, пожимая холодную кисть приятеля вспомнил, как перед началом войны он по заказу комиссара школы написал  копию с картины «Рожь»  своего земляка из близкой к Вандовке, тоже камской,  Елабуги для штаба петрозаводской сержантской школы. До этого он самоучкой рисовал эскизы с натуры акварелью и маслом и признавался среди курсантов и командиров будущим гением.
4
После первого акта Кирилл пошёл в буфет: захотел пить и, если обнаружит что-то по карману, – перекусить. Начало пьесы ему не понравилось и предопределяло её конец. Похоже на иллюстрацию к статьям в «Правде» и «Известьях» о коварных происках Америки и Англии – недавних союзников по антигитлеровской коалиции, а теперь, – после бомбардировки атомными бомбами Хиросимы и Нагасаки, – вообразивших себя хозяевами планеты.  Само слово «война» будило в нём отвращение и желание стереть в памяти боль воспоминания о неисчислимых жертвах на берегах Невы и на других фронтах с теми же бомбёжками, артобстрелами, ночными и дневными немереными вёрстами походов по снегу и непролазной грязи, оборонами и наступлениями. А этот  «Русский вопрос» снова зовёт к бдительности, неизбежности грядущих испытаний для измотанного голодом народа-победителя... Одна сестра в Ворошиловграде восстанавливает городскую телефонную станцию, уничтоженную немцами; другая с мужем, первым секретарём райкома, двумя маленькими дочерьми и матерью-нянькой работает учительницей в школе.  И смотреть на сцену, с которой актёры кричат о возможности новой войны, невыносимо и кощунственно. Лучше выпить стакан чая и отправиться в Покровку, в свой угол, пахнущий перепрелым навозом из подполья – сквозь щели в не струганном полу.
В буфете к прилавку за водкой и закусками, казалось, сбежались все зрители из партера, галёрки, лож и балконов. Кирилл, решив не возвращаться в ложу, удачно примостился за столиком в углу зала, прикрытым с кадкой с развесистым фикусом, и рассматривал пёструю публику. Из женщин, одетых в крепдешиновые, креп-жоржетовые и штапельные разноцветные трофейные платья и блузки, привезённые из европейских стран уцелевшими мужьями, а в основном купленные под угрозой облавы и задержания милицией у спекулянтов на барахолках. И из мужчин – в основном в армейской форме с погонами и, как на нём самом, – без погон, на костылях или без них. Устав смотреть на жаждавших еды и выпивки людей, он упёрся локтями в столик, уронил голову лбом на ладони и переместился памятью в Татарстан – в Букени, Вандовку, Мамадыш, Казань: как там мама, сестра с детьми, колхоз, пристань на Каме? Из-за продолжавшей свою исследовательскую работу военной цензуры правду не узнаешь. И уже, задремав или в полузабытье, услышал над собой участливый женский голос:
– Извините, вам что, плохо?
Он вскинул голову и встретился взглядом  с небесного цвета глазами и, показалось, словно окунулся в них, как в ласковую речную воду. Видно, и она испытывала нечто подобное, и они на  несколько мгновений застыли, будто взаимно загипнотизированные.
– Ой, слава Богу, всё в порядке! – улыбнулась женщина, судя по белому переднику – официантка или буфетчица. Удивил её голос: тёплый, душевный и по-девичьи свежий. И лицо молодое, без единой морщинки, со свежими, чёткого рисунка, алыми, без помады, губами. – Я уже хотела дежурного врача позвать. У нас редкий спектакль проходит без него: кто-нибудь да отключается! – по болезни, с голодухи или от водки. 
– Спасибо за заботу! Мне врачи в госпиталях надоели. А водку и на дух не надо, – вставая и не отрывая взгляда от лица девушки, говорил Кирилл, словно не своим голосом.
И подумал, что давно знает её: с ещё довоенных казанских или мамадышских лет. И вдруг ясно вспомнил: да нет же! – это лицо и глаза Натальи Гончаровой. Он рисовал её цветными карандашами с чёрно-белой акварели, отпечатанной в школьной хрестоматии, ещё в трудовой колонии. А потом, когда вышел на свободу, уже в Вандовке, акварелью... И вот живая натура! – только без голых плеч,  высокой причёски и белого платья с фижмами. А цвет глаз пушкинской Наталье он, помнится, выдумал сам – и угадал: красноенисейская красавица превосходила столичную жену поэта тем, что  была «милым идеалом», лишённым кокетливой льстивости и притворства. 
Вряд ли  сам Кирилл с нашивками о ранениях и наградными планками над карманами застиранной гимнастёрки напомнил буфетчице кого-то из исторических персонажей. Сказал первое, что пришло в голову:
– К вам в столярку на работу устраиваюсь, найду время со всем репертуаром ознакомиться. Только не про войну: успел на смерть и кровь в упор насмотреться. Чаю и что-нибудь перекусить не дадите?.. Я – Кирилл. А вас как величать?
– Екатерина. Проще – Катя...  Я тоже сюда недавно пришла. До этого в студенческой столовой – и на готовке, и на раздаче – работала. Почти напротив театра – в лесотехническом институте.  – Помедлила, словно решая, продолжать или промолчать, и с невесёлым смешком продолжила:  – Там ко мне один гад надумал приставать – женатый преподаватель марксизма-ленинизма, парторг факультета. Ударила его по морде, когда попытался за грудь лапать.   А он с заведующим столовой частенько пьёт на халяву... Пришлось уйти – всё равно сожрут!
– Мама бы сказала: в болоте тихо, да жить там лихо. Видно, у некоторых профессоров тоже в голове реденько засеяно: на подвиги их тянет... А вы замужем?
– Выходила сдуру, не по любви, перед самой войной, в мае, за одноклассника... А  в октябре уже стала вдовой: убили мужа под Волоколамском. И это пережила... Здесь вот актёр один у режиссёра Крыловой в студии актёрского мастерства при театре учится, Кеша  Смоктунович, поляк или белорус, удочку забрасывает. То ли шутя, то ли в серьёз говорит, что и мне бы с моей внешностью и десятилеткой  можно в эту студию пойти. И потом первые роли в пьесах получать. Шутит, конечно... Я артистам вообще не верю. Для них вся жизнь – игра: поматросят –  и бросят...  Да и не нравится  мне Кеша со своим дружком: вроде и хороший, и добрый, и воевал, но душой не здесь живёт. С такими кашу не сваришь. Все метят в великие, их и в столицы тянет: в Москву или в Питер... – И вдруг расширила свои загадочные глаза и заморгала пушистыми ресницами: – Извините, надо посуду помыть да что-то зрителям на закуску нарезать!
– Спасибо, пойду и я в свою покровскую берлогу. Приставать к вам не стану – поверьте. Но знакомство на новом месте завести приятно, поэтому спрошу: а  завтра вы работаете?
– Нет. Сменщица с утра выходит. Здесь и дни отдыха буфетчицам выпадают как когда – в зависимости от дневных и вечерних спектаклей.
– Чем-то ваша биография на мою похоже... Даже тем, что накануне войны, первого мая, женился, а уже в июле на фронте, под Москвой, как муж ваш, оказался. Потом в Ленинграде и на Курско-Орловской дуге воевал до тяжёлого ранения. Жена похоронку на меня получила – и за офицера вышла, родила. Теперь, пишут, на Украине с ним и ихним ребёнком живёт... 
Женщина встала, и он смотрел ей вслед – как она легко, на ходу отставляя стулья за спинки под столики, пошла к бару – высокая, не меньше его ростом, – с тонкой талией, перехваченной тесёмкой передника, – и густыми русыми волосами, рассыпанными на покатые плечи из-под белой накрахмаленной косынки. Он усмехнулся с сожалением: Натали Гончарова-Пушкина в роли буфетчицы... Одеть бы её в театральное платье и написать портрет в полный рост. Побывать в Эрмитаже ему, когда он в сорок втором на пару суток по службе оказался в Питере, не удалось: музей был закрыт. Но теперь, если повезёт, он смог бы подыскать подходящий аналог и написать портрет этой Екатерины – не царицы, а гражданки страны Советов.
5
На другой день пожилой сутулый начальник столярного цеха в старом ватнике сунул в руку Кириллу эскиз детали какой-то декорации и  кусок сосновой доски, подвёл к верстаку, буркнул: «На бумаге всё показано. Стругай! Справишься – оформлю с сегодняшнего дня». К обеду откуда-то появился в новенькой спецовке, надел очки, сверил размеры изделия с чертежом, провёл, словно прислушиваясь, ладонью по всем поверхностям. Посмотрел на Кирилла сквозь очки с весёлым прищуром:
– Молодец, фронтовик!.. Не обманул Стёпа: видно, ты и впрямь потомственный столяр. Для начала по четвёртому разряду будешь получать. Работаешь постоянно в первую смену. Захочешь, на сдельщину переведу. Трудовую книжку для проформы заведём, а записи в ней, как Степан  мне объяснил, делать не станем. Сходим в кадры, там анкету заполнишь и пропуск получишь... В переводе твоём к художникам тоже препятствовать не стану: вольному воля!..  Считай, что сегодня твой первый рабочий день.
– Слушаюсь, товарищ начальник! – шутливо щёлкнул каблуками кирзачей Кирилл.
– Зови лучше Митричем... В Гражданскую красным кавалеристом воевал. Колчаковцы из «максима» зацепили – двух рёбер и части требухи лишился. Ничего, выкарабкался. И ты духом не падай!.. 
***
В обеденный перерыв Кирилл не выдержал; шёл дневной спектакль, и он заглянул в буфет: мало ли, вдруг Катя работает?.. Но чуда не случилось, и он упрекнул себя, что с прошлого вечера только о ней и думает. И даже видит её внутренним зрением художника: красивую, лёгкую, нежную и, чувствуется, тоже одинокую.
Митрич послал Стеньку по каким-то делам в город, поэтому Кирилл вечером вышел из театра один, с непривычки чувствуя   во всём теле какое-то разгорячённое возбуждение от обращения с пилой, топором, рубанком. В густых сумерках влился с крыльца в цепочку прохожих и  сразу услышал за спиной нерешительный, но и неповторимый голос:
– Всего день прошёл, а вы, Кирилл, меня уже и не узнаёте!
Он замер на месте не в силах поверить своим ушам и повернуться. Сердце, показалось, прыгнуло в голову и затрепыхалось там, как пойманная в силок птица. А она появилась из-за его спины и встала в шаге от него, в белой кроличьей шапке, улыбающаяся, возбуждённая  и повела себя так, словно знала его давно, с довоенных лет:
– Здравствуйте, Кирилл! Не ожидали, конечно? А я подумала, что надо поздравить вас с первым рабочим днём. И вот билеты на кино в «Октябрь» взяла. Сто лет уже в кино не была – не с кем. Пойдёте?
– Спасибо вам, Катя! Мы у театра Пушкина – и прямо как у Пушкина: «Я помню чудное мгновенье...»
Она подхватила и продолжила:
– «Передо мной явились вы...» Испугалась, что вы действительно не станете ко мне приставать, и взяла инициативу в свои руки. Тем более у меня выходной, а когда будет следующий – не знаю. Вдруг к вам какая-то птичка-певичка или балерина-калина приклеится раньше меня!.. Я этого не переживу!
– Откровенность за откровенность! Я тоже в обед проверял буфет: вдруг вы там?..  А какой фильм сегодня?
– Мы же напротив «Октября»! Читайте на афише.
– О, «Свинарка и пастух»! Лучше не придумаешь!.. Я его ещё до войны раза три видел, а потом несчётно – в разных госпиталях.
Он смотрел ей в глаза при свете уличного фонаря, и думал: неужели у него началась новая жизнь – и обязательно со счастливым концом?!.. И словно в сбывшемся сне, вместе с его идеалом красоты – Натальей Николаевной  Пушкиной-Ланской.  Эту девушку, когда она была семнадцатилетней Натали Гончаровой и её изобразил ровесник Пушкина, Карл Брюллов, Кирилл срисовывал из томика поэта – сначала цветными карандашами, а потом и акварелью. И с тех пор её образ неразлучно жил в его подсознанье неким предчувствием исполнения юношеской мечты.
Они переждали, пока мимо прогремит коваными колёсами телега с берёзовыми дровами, запряжённая в гнедую худую кобылу с остриженным хвостом и возчиком в брезентовом плаще, с накинутым на голову башлыком, примостившемся на облучке, и перешли на другую сторону улицы Сталина – на мокрый тротуар.
– Мне кажется, что я вас знаю давно – с тех пор, как стала сознавать себя, – сказала Катя и порывисто просунула свою руку ему подмышку. И он почти мгновенно почувствовал, как к её предплечью переместилось под рёбрами его заколотившееся сердце, а на лбу выступила испарина.
– Может, перейдём на «ты» – так будет проще и... естественней, – сказал он с запинкой, преодолевая появившуюся в теле и голосе предательскую дрожь.
Нечто подобное, мелькнуло в его сознании, происходило с ним перед атакой, когда после нашей артподготовки по немецкой передовой надо было выпрыгнуть с автоматом на бруствер – навстречу свисту пуль и разрывам. 
– Вы угадываете мои мысли: мы ведь знакомы уже целые сутки!..  – помедлив, согласилась Катя и прижалась к его шинели плечом.   
 А когда в зале погас свет и вспыхнул экран с дребезжащей искорками надписью «Киножурнал №70», он повернул лицо к ней, взял её узкую ладонь обеими руками и удивился, что она была горячей, как кипяток. И еле удержался от желания поднести её к своим губам и не отрывать их долго – пусть целую вечность. А роман пастуха овец со свинаркой вскоре после начала фильма показался лишённым правдивости, скучным из-за давно запомнившихся наизусть реплик и мимики актёров. Кирилл и Катя то и дело перешёптывались друг с другом о разных мелочах, и он обрадовался, когда Катя, наконец, прислонилась к его уху горячими губами и выдохнула: «Может, пойдём? Чувствую, что и тебе уже неинтересно это старьё...»

6
После сеанса они вышли в промозглую пустынную улицу, скупо освещённую жёлтым светом ламп в мерцающем окружении искристой мороси под опрокинутыми тарелками эмалированных абажуров. А набухшее мокрым снегом небо, подкрашенное красноватыми отсветами городских огней, казалось, устало опустилось провести ночь на крышах старинных домов с тёмными, будто, подумалось Кириллу, при светомаскировке в военные годы, окнами.
Кирилл, крепко, как бы шутя, обняв Катю за плечи, ощутил мелкую дрожь под своей ладонью. И испытал прилив тихой радости: женщина не пыталась освободиться от объятия – только повернула к нему откинутую назад, словно для поцелуя, голову и благодарно посмотрела ему в глаза.
 – А ты, Катенька, замёрзла! – оправдал он свою разведку боем. – Давай по-армейски: шире шаг! – и ты согреешься. Провожу тебя до дома.
 – Спасибо, Кирюша! Но это далеко – в Николаевку, минут сорок ходу. От жэдэвокзала до дома вроде и близко, но автобуса не дождёшься. Потом возвращаться одному, до твоей Покровки, не меньше часа.
– Песню слышала, милая: «Эх, дороги, пыль да туман, холода, тревоги да степной бурьян»?
В нём пробудилась давно не испытанная весёлость и предчувствие радостных перемен в его беспросветном бытие.
– Её каждый ребёнок споёт: на дню по десять раз по радио крутят.
– Так будем и мы петь и смеяться как дети. А сочинили эти песни о дорогах, как и о нашей восьмой роте и всей матушке-пехоте, для которой сто вёрст пешком – и ещё охота!..
Конечно, в увольнениях из петрозаводской школы младших командиров и в освобождённых от немцев населённых пунктах западной  России ему изредка доводилось проводить ночки жаркие со случайными солдатками и разведёнками. Чтобы спозаранку, по тревоге, топать пёхом в колонне, а то и трястись на полуторках или на танковой броне вдогонку за отступавшим немцем по заснежной пустыне, – живой песчинкой в бесконечных колоннах наших войск. Но эти редкие встречи, без божества и вдохновения, с несчастными женщинами стирались из памяти, словно эпизоды из случайных снов.
А сейчас он, фронтовой калека, обнимал в сибирской ночи, не пушкинскую, а свою мадонну – «чистейшей прелести чистейший образец». И суеверно опасался спугнуть, испортить, потерять выпавший, словно из небытия, шанс – начать свою гражданскую жизнь заново: с верой, надеждой, любовью.
Они шли, обмениваясь на ходу редкими фразами, дошли до железнодорожного вокзала, пересекли сеть рельсовых путей, виляя между началами и концами вагонных составов, и углубились вверх по склону холма в Николаевскую слободу, застроенную частными домами с палисадниками и огородами. Улицы здесь освещались только лампочками над номерными знаками. Они поднимались, взявшись за руки, посреди скользкой дороги, когда Катя неожиданно выдохнула:
– Всё! Вот мы и дома... Зайдёшь? Посмотришь, как мы с мамой живём.
Он взглянул на три тёмных окошка за редкими голыми ветвями палисада, сказал нерешительно:
– Неудобно вроде, поздно уже. Маму твою разбудим.
– Её нет – к своей сестре в Миндерлу уехала, по хозяйству помочь. У неё мужа в сорок четвёртом убили, двое детей осталось, а она часто болеет – с сердцем что-то. Считай, что это мой первый сюрприз для тебя.
– Побольше бы таких сюрпризов, Катенька! – негромко рассмеялся Кирилл.
Русская печка при входе в дом – с низким потолком и домоткаными дорожками на полу – излучала тепло, и в памяти возникла родная изба в его родной деревне Букени – за две с половиной тысячи километров отсюда, в Татарстане. И многое из того, что происходило сейчас, в дома Кати, тоже напоминало ему детство и отрочество, когда он учился в школе, а в летние каникулы работал подпаском в колхозе «Рассвет», охраняя с кнутом и палкой в руках, – иногда верхом на лошади, – на лугах стада коров, свиней, овец и коз. Вот так же вечером приходил домой и, сидя на скамейке под божницей, хлебал томлёные в печке щи с ржаным хлебом, с хрустом откусывая от пучка зелёного лука. « –  »
После ужина Катя с лукавой улыбкой спросила:
– На какой кровати спать пожелаешь – на этой, маминой, или на моей?
Она стояла, прижавшись спиной к печи, и лицо её с лёгким румянцем и тёмно-русые волосы, рассыпанные по полуоткрытым плечам домашнего ситцевого платья, с навязчивым постоянством напомнили ему Натали Пушкину – Ланскую.
Он встал, приблизился к ней, слегка сжал её лицо в своих ладонях и посмотрел в глубину её серо-голубых смеющихся глаз:
– Давай, Катя, решим этот вопрос раз и навсегда: с этой ночи будем вместе до конца жизни – в радости и горести…
Когда он, стоя к Кате спиной, скинул с себя гимнастёрку и нижнюю рубашку, она, увидев глубокие сине-розовые шрамы, зарыдала:
– Как же они, гады, тебя исполосовали!
А Кирилл рассмеялся:
– Ничего, я ушибся о камень. Это к завтрему всё заживёт!..

7
Утром, до рассвета, приостанавливаясь и целуясь на ходу, они после завтрака отправились на работу по пушистому снежку и хрустящему под ним ледку. Влажные хлопья зависали, парили в неподвижном чистом воздухе, словно раздумывая – падать или вернуться на место своего рождения.
– Как ты, Кирилл, думаешь: сказать в театре знакомым, что мы живём вместе?
– Дело твоё… Только люди вряд ли поймут и поверят, что у нас это всерьёз. Тихо подадим сегодня же в загс заявления, а после регистрации можно и вечеринку для друзей устроить после моей первой получки. У меня пока что друг в Красноенисейске всего один – Стёпа. А живы ли фронтовые? – одному Богу известно. ……

– А я согласна и без регистрации, Кирюша. Главное, мы вместе... Куда торопиться? Разве что если у меня в животе кто-то зашевелится и захочет иметь законного папу.
– Вряд ли твоя мать потерпит, чтобы я поселился у вас незаконным примаком. Или у тебя есть какие-то сомнения в собственных чувствах, тогда…
– Тебе не стыдно? Забыл, кто тебя заманил в свой дом. Обещаю во всём быть тебе послушной. Сегодня же отправимся в загс – подадим заявление… В какой только – в мой, Октябрьский, или в твой, Центральный?
– Который ближе.
– Значит – в Центральный. Свидетелем у тебя, конечно, будет Стёпа. А у меня…
– Его невеста, – поспешно перебил он. – Ты, скорей всего, с ней знакома.
– Слушаюсь и повинуюсь. Тем более что регистрация будет через месяц… – Остановилась и повернула его лицом к себе. Они стояли на заснеженных шпалах, и прожекторы с мачты станции освещали их лица как днём. – А повенчаться, милый, не хочешь? В Николаевской церкви – в ней и в войну, и сейчас многих венчают. Говорят, даже коммунистов… А это важнее всяких регистраций.
И ему казалось: он видит, как на картине, её в подвенечном платье, а себя во фраке, со свечами в руках, перед иконостасом и царскими вратами в его родной Дегитлинской церкви. И сказал как о несбыточном:
– А почему бы и не обвенчаться? Из комсомольского возраста я вышел, а коммунистом быть не хочу…

8
И всё сложилось и сбылось по их вроде бы случайно родившемуся в первую ночь плану.
Когда Кирилл привлёк Стеньку к участию в его практической реализации, друг воспрянул духом и заявил, что зарегистрируется и повенчается со своей костюмершей одновременно с Кириллом и Катериной. Катина мать дала согласие на прописку зятя в своём доме, сказав, что ей лучше теперь жить с сестрой в Миндерле. Главный художник театра, придирчиво просмотрев карандашные и акварельные рисунки Кирилла, признал их талантливыми и договорился с Митричем на перевод столяра в художественный цех. И порекомендовал ему готовиться к поступлению в Художественное училище имени Сурикова в следующем году:
– Талант у вас, бесспорно, есть. А остальное приложится. Поступайте! Сам там преподаю, чем смогу – помогу…
Только не всё, что задумано, становится былью. Утром 26 марта, в годовщину смертельного ранения на Орловско-Курской дуге и меньше чем через полгода после венчания в деревянной Николаевской церкви, Катя проснулась, почувствовав внезапную тревогу, похожую на испуг, и попыталась разбудить мужа, тормоша за ещё тёплое плечо. Вдруг вспомнила, что вечером он, после колки дров во дворе, заметил вскользь, что чувствует какую-то лёгкую боль под лопаткой – в том месте, где в сантиметре от сердца затаился осколок немецкой мины. Вскочила с постели, щёлкнула выключателем – и увидела его застывшее в мученической гримасе лицо.

***
Почти без сил и сознания она вернулась с Николаевского кладбища, покрытого искрящимся от весеннего солнца снегом, где в тот день, как ей шепнули на ухо, хоронили на самом дальнем участке ещё и двух пленных японцев, упавших с лесов на строительстве двух зданий с колоннами на площади Революции. Не снимая пальто и траурный платок с головы, она вдруг как будто бы впервые увидела свой акварельный портрет на стене – у окна, пониже божницы. Такой её недавно изобразил Кирилл: грустное лицо, высокая причёска, как у Натали Пушкиной, и в белом платье, одолженном Сенькиной костюмершей из театрального гардероба на время позирования.
Словно подкошенная упала она лицом на домотканую дорожку и забилась в конвульсиях, рыдая и бормоча невнятную мольбу онемевшими губами.

26.02.2015               
Пос. Памяти 13 Борцов,
Красноярский край


Рецензии