Корень моей памяти

                Есть у меня свой, особенный, праздник души – это когда приспевает пора запасаться на зиму целебным корешком, что у нас на Рудном Алтае испокон веку зовётся белочным, потому как растёт под оснеженными вершинами белков. В других местах России корень этот именуют красным или медвежьим, по-научному же он прописан как копеечник, не припомню точно: то ли забытый, то ли уползающий. Зато, отчего он так называется, об этом у меня двоякое мнение. По моим наблюдениям, всё дело в светло-сиреневой розетке этого растения, набранной мелкими, зримо напоминающими наконечники старинных русских копий, выгнутыми цветками, и вместе с тем, эти же цветки при определённом угле зрения очень похожи на пригоршню копеечных монеток. Название у этого растения только русское, латинского варианта просто не существует, что говорит лишь об одном - корень отыскан и освоен как целебное снадобье нашими пытливыми предками. К примеру, обильно произрастающий в Алтайских белках золотой корень имеет первым своим названием – радиола розовая. А маралий корень, его еще называют «бородачом» за схожесть с редкой, удлинённой, серо-бурой бородкой, в книжках-справочниках пишется как левзея сафлоровидная.
       Белочный корень любит россыпи, прикрытые за ни кем не считанные тысячелетия перепрелым гумусом, на котором знатно произрастать не только солнечно-оранжевым жаркам и мохнато-багровым пионам, обильному черничнику и резной чемерице, но и пижме, горечавке, бадану и троецветке - водосбору, с изумительными бело-жёлто-голубыми колокольчиками нежных соцветий. Так вот, корень этот в изрядном количестве промышляли еще кержаки – старообрядцы, что с конца 17 века и до революции густо проживали в таёжных укроминах Алтайских гор. Как правило, отыскав корень, они заступами окапывали куст, обнажая толстое, переплетённое узлами устье, набрасывали на него петлю из пеньковой верви, привязывали другой конец к хвосту лошади и, неторопливо понукая животное, вытягивали белочный корень, вскрывая сколы - камни утаённых россыпей. Бывало, что волокнистые щупальцы - корешки размерами вытягивались до пяти – семи метров в длину.
        Сам я познакомился и попробовал корень подростком тринадцати лет, когда мы с соседскими ребятами впервые поднялись на этакие высоты (более двух тысяч метров над уровнем моря) и напросились на ночёвку к пастухам, выпасающим на альпийских лугах совхозных телят. Огороженный жердями загон с истоптанными внутри кочкарниками, гряда причудливых, отдельно стоящих, пластинчатых скал, рядом с которыми бревенчатый домик с длинной железной трубой на покатой крыше,  под скалистым навесом поленница дров, густой кедровник, уходящий вниз по северо-западному склону, а в другой стороне, вверху, громадный продолговатый утёс-останец, с утекающими в крутое южное ущелье россыпями от среза нижнего торца – эта картина чётко и с первого раза запечатлелась в моей отроческой памяти на всю жизнь.  Пастухи, трое бородатых, немногословных мужиков с ухватистыми, жилистыми и тёмными ручищами, когда мы спросили их о ночлеге, молча кивнули, и самый молодой из них махнул рукой, приглашая нас пройти в домик. Там он указал на место в углу сколоченных широких, занимающих половину помещения нар и скупо обронил: «Поместитесь, живите». И вышел вон из домика.
        Мы огляделись. На узком подоконнике квадратного, засиженного мухами и мошкой, оконца стоял пузырёк с йодом, рядом лежал слегка поржавевший пинцет и запечатанный пакет с бинтом. Под оконцем разместился стол на одной, выпиленной из лиственницы, толстой ножке; по двум, у стены, сторонам красовались чурки, видимо, бывшие когда-то частью той же самой лиственницы, а перед столом стояла сбитая из двух оструганных плах лавка. Ближе к входной двери, с уходящей в низкий потолок трубой, ютилась невысокая железная печка, на которой в закопченном большом чайнике что-то аппетитно булькало. Через подрагивающую крышку и загнутый носик чайника избушка наполнялась каким-то необыкновенно душистым ароматом, который мы, сглатывая голодную слюну, сладко и жадно вдыхали, не смея без спросу подойти к печи и приоткрыть крышку, чтобы узнать, что же это такое там напаривается. Скрипнула дверь, в избу ввалился приземистый и седобородый пастух, окинул нас острым взглядом, загадочно хмыкнул, прошёл сначала к противоположной от окна стене, где открыл ларь и извлёк из него каравай хлеба и холщовый мешочек с комковым, колотым сахаром. Всё это выложил на потёртую клеёнку стола и только после этого дружелюбно скомандовал:  «Паренёк, - ты, что ближе всех к полке позади вас, возьми там пяток кружек – чаёвничать будем. Вы с дороги, подкрепимся, а там и что посерьёзнее сообразим». Тут и мы наконец-то пришли в себя, каждый бросился к своему рюкзаку, начали доставать и выкладывать на стол тушёнку, консервы, хлеб, печенье, конфеты, плиточный чай. Мужик, глядя на наши хлопоты, загадочно усмехнулся в бороду и покачал головой: «Вы, ребятки, всё-то не выкладывайте, припасы еще и вам сгодятся на обратный путь. Мы здесь не бедствуем – матушка-тайга да горы любого, кто не со злом, завсегда  прокормят. А теперь давайте-ка, кто из вас на ногу скор, сбегай на ключ, под скалу, его узнаешь по синей тряпице на жердинке, там в воде баночка молочка охлаждается – чаёк заправить». Тогда-то мы и узнали, что вкуснейший этот напиток отваривается из корня, называемого в наших местах не иначе как белочный. Осмелевшие от тёплого, отеческого приёма и любознательные в силу своего возраста, после обеда мы стали упрашивать дядю Колю, так нам представился седобородый пастух, показать, где растёт корень и как его добывать. Дядя Коля покряхтел добродушно, прищурившись, оглядел нас с ног до головы и махнул рукой: «Лопату и лом у дверей на выходе возьмите и - айда на лужок за поскотину!».   
         Корни росли кустом, прямые стебли, с такими же, как у акации, листьями, выбивались из земли, каждый по отдельности, но кучно, и поэтому напоминали букеты, расставленные чьей-то заботливой рукой по каменистому высокогорному склону. Дядя Коля окопал ближний к нам куст, вывернул ломом несколько небольших каменных плит и, углубляясь, обнажил толстый, объёмом с детский кулачок, корень, затем аккуратно острием штыковой лопаты обрубил уходящий в землю светло-коричневый тугой отросток: «Вот так вот, ребятки. И нам прибыль, и корешок, что в камушках остался, поболеет малость, не без того, однако через годик другой, восстановится и снова отрастёт». Говоря это, дядя Коля сгрёб лопатой плиты и землистый дёрн обратно в развороченную ямку и притоптал их кирзовыми сапогами, обронив как бы для себя: «Во всём должон присутствовать порядок».
       С того раза приохотился я к целебному корешку. Получилось так, что полжизни довелось мне пребывать вне Рудного Алтая – то работал и учился в Восточной Сибири, то дышал насыщенным йодистым воздухом на просолённых берегах Сахалина, а то кем только не пробовал себя в Первопрестольной – и грузил фуры паллетами с постным маслом, маргарином или майонезом, и выламывал оконные рамы в школах и детских садах, меняя деревянные окна на пластиковые,  а то и мёл охапки разноцветных опавших листьев на Воробьёвых горах в живописной усадьбе с чугунной кованой оградой гостиничного комплекса министерства обороны. Но всегда во время приезда домой, а делать это я подгадывал летом или ранней осенью, непременно выкраивал день-другой и карабкался к вершинам белка, где у истоков горных ручьёв, на неописуемых по очарованию альпийских подсохших болотцах плантациями рос красный корень. И когда я, отдышавшись после головокружительного подъёма, выбирался на давно покинутое пастухами, густо заросшее чемерицей и пижмой, кочкастое стойбище рядом с причудливыми базальтовыми скалами, сердце моё сладко сжималось. В душе разливалось предчувствие - вот сейчас пройду еще с десяток метров, заверну за подпёртую древним кедром скалу, а там и домик с покатой крышей и бородатые немногословные мужики, а от ключа, с развевающейся синей тряпицей на воткнутом шесте, с полным ведёрком студёной воды, стараясь не расплескать ни капли, по тропинке к избушке спешит подросток. И в нём,  конечно же, я узнаю себя. Однако ни домика, ни шеста, ни набранной жердями поскотины никогда уж больше здесь мне не увидеть. Но поднимающуюся волну грусти всегда останавливает мысль о том, что как всё-таки мне повезло в юности, что я входил в жизнь, хоть и среди суровой, но такой самобытной и родной красоты и в окружении настоящих – от земли! – людей.
               


               


Рецензии