Книга Вторая. Скажи мне, друг мой. Глава Вторая

Глава Вторая,
в которой Хота вспоминает «неистового Роланда»,
Тонтон – шальную молодость, а Инир – все, что знает о повадках коней

Счастливое настроение тотчас погасло. Инир кое-как устроил постель из той драной одежды, что была в его распоряжении, и уложил полковника поближе к огню, который мгновенно развели его товарищи. Он устроился у изголовья и долго просидел так, с тоской вглядываясь в тонкое лицо.
Адам подбил какую-то съедобную живность, Тонтон сварил мясо. Всем хотелось тут же наброситься на еду, наплевать на приличия, жадно схватить, съесть! Но никто не решался на это. Все были расстроены, и расстраивались еще больше, видя, что Хота Серебряный и не собирается приходить в себя. Инир сварил какую-то остро пахнущую жидкость, попытался споить ее полковнику, но у него ничего не вышло.
- Что это с ним, братцы? На него же глядеть больно.
- Он был весь мокрый, когда появился в пещере…
- И что на нем надето?
- А в черном городе, куда он там делся?!
Часть этих вопросов уже обсуждалась во время пребывания в Оке дьявола, часть была свежей, но итоги дискуссии остались теми же, что и раньше – мы знаем, что ничего не понимаем. Почти классическая формула.
Ближе к ночи Серебряному стало совсем худо. Он не стонал, не кричал, он вообще едва дышал, но лихорадка была такая, что казалось, будто он вспыхнет сейчас ярким пламенем и сгорит дотла, как хворост в костре. Его друзья долго не ложились спать в эту ночь. Они сидели с ним рядом, надеясь, что их бодрствование может принести ему хоть какую-то пользу. В самый темный предрассветный час Хота вдруг замер, как неживой, и до самого полудня все боялись, что он умрет с минуты на минуту. Но, когда ясное в этот день солнце взобралось высоко в небо, он неожиданно вздохнул и, к несказанной радости своих людей, открыл глаза.
Он не сразу понял, почему Цамба, прошумев: «Хвала великому Богу!», облегченно откинулся куда-то вбок, вне поля зрения, почему Адам сидел такой особенно мрачный в этот яркий день, почему Ая, улыбаясь во всю ширь, склонился над ним, а Тонтон порывисто схватил его за руку, почему Чосер просиял, а Инир вытирал слезы.
- Что это с вами, братцы? Что-то стряслось?
В ответ все засмеялись, только это был смех сквозь печаль бессонной ночи, сквозь страх смерти, и поэтому это был несколько нервный смех.
Серебряный хотел было подняться, но Ая остановил его:
- Ну ты даешь, полковник! С нами ничего не стряслось. Это ты пропадаешь в никуда, а потом появляешься из ниоткуда, мокрый с ног до головы, одетый в какой-то мешок, и как одержимый заставляешь нас лезть на стены, а потом приходит страх из преисподней, а ты уводишь нас за поворот и падаешь без сознания… а через сутки приходишь в себя и говоришь: и что это с вами, братцы, в самом деле?
Тихий истеричный хохот усилился, Серебряный улыбнулся:
- Я рад, что сумел внести в вашу жизнь столько разнообразия… Так это из-за меня вы так беспокоились? Великий боже, так трогательно… нет, правда, я… Может, я все-таки встану, Ая?
Но тут Инир неожиданно проявил строгость:
- Даже не думай. Встанешь, когда я скажу, а пока…
- Но, Инир…
Однако, когда Хота все же оторвал голову от грязной рыжей куртки, служившей ему чем-то вроде подушки, мир повалился куда-то направо, а перед глазами затрепыхалась стая черных птиц.
- Хота!!
- Хорошо, хорошо, старина, я буду смирным, как ангел.
- Ангел! Из тебя вряд ли выйдет приличный ангел, полковник…
Инир говорил и еще что-то, но Серебряный отчего-то перестал его слышать. Черные своды над страшной рекой забвения снова раскинулись перед ним, но воды ее несли на этот раз что-то другое…

     …граф Оливьер глядит на дол с холма.
      С него страна испанская видна...

И голос, такой в чем-то… знакомый: «искал тебя… должен помочь»… и черные крылья… и за ищейкой всегда приходит охотник.

     Luisent cil elme, ki ad or sunt gemmez,
     E cil escuz e cil osbercs safrez* …
_______________
* Здесь и дальше цитируется «Песнь о Роланде» на старофранцузском; в сносках ниже – параллельные переводы на русский Ю.Корнеева; сам Хота Серебряный русский перевод не цитирует, в тексте – его собственное вольное изложение.
    Везде сверкают золото и сталь,
    Блеск лат, щитов и шлемов бьет в глаза.
   

Что за черт, надоело!.. А ведь это было так близко… и легкий меч, и отблеск огня… так близко к тому, что он должен был знать…

     Видна врагов несметная толпа,
     И блеск щитов и шлемов бьет в глаза...

…Но не знал. «Помочь… твои люди»…

     E cil espiez, cil gunfanun fermez*…
_________
     *Лес копий и значков над долом встал…



Его охватила ярость.
- Мои люди?! Помочь?! Да ты чуть было не угробил моих людей!..
Помочь, помочь… так больно...

     Ключи от Сарагосы – лишь обман,
     Сомненья нет, нас ожидает бой…

Пошуршав, вода принесла отдаленный звук расколотого колокола:
- Твои люди меня совершенно не интересуют… они только мешают… своей любовью.
- Любовью?!
«Любовь… или ненависть»… так близко, так близко!
- Они любят тебя, ты не догадывался? И это мешает… они мне мешают…
То, что Хота наговорил, не задумываясь, в ответ черному королю, заставило бы замереть в восторге даже старого портового грузчика. Инир был совершенно прав насчет ангелов. Колокол хрипло расхохотался. А полковнику показалось – он почти вспомнил… что-то действительно важное… что связано… с прошлым? Или, нет, с Гоером?! При чем он тут… И – снег, иней… Тоже черный? Нет, белый.

    «Друг Роланд, протрубите вызов свой,
     Чтобы король услышал – мы в беде»…

Король пропал. Но все же там было еще… что-то… кто-то… такой знакомый… Разотри же истинного дракона на камне… Хота нетерпеливо дернулся.

     Но Роланд отвечал: «На срам себе
     Не затрублю в прекрасный Олифант!»…

- Да угомонись ты, полковник! – в отчаянии восклицал между тем Инир. – Я и так не знаю, что с тобой делать!

     «Враги во вред себе пришли сюда,
     И я возьму свой добрый Дюрандаль…
     Sempres ferrai de Durendal granz colps»… *
____________
* И я возьмусь за Дюрандаль теперь…

Странная, далекая лирика, объявшая его еще на вершине черного мира, вдруг обернулась другой своей стороной. Ярость куда-то пропала, на нее не было столько сил, но все было так близко… и  Гоер, Гоер… зачем он здесь…

     …«Мой славный меч, висящий у бедра!
     Их всех постигнет смерть, кровь как вода
     Струиться будет по камням чужим,
     Не посрамлю свой род, мы примем бой!»…

- Хота, полковник, ты меня слышишь?!
А ведь он мог бы все сейчас вспомнить! «Ты должен помочь мне… мне нужно… нужна армия»… И какие-то длинные, какие-то жуткие тени над головой.

     Долиной скачет Роланд на коне...

Однако попытки зайти в «реку забвенья» поглубже вызывали уже такую боль, что сознание не выдерживало, соскальзывало. «Ты должен помочь мне»… он мельком увидел двоих каких-то людей у дальней, совсем темной стены, озаренной багровыми отблесками… огни на полу… и черные крылья мрака.
 
     И конь под ним горяч, и резв, и смел,
     И мордой рыж он, и ушами мал…

Река не смолкала ни на минуту, но у него не было сил бороться с ее течением. «Нужны твои люди… армия»…

     Коня такого не сыскать нигде!
     И рыцарю к лицу его доспех,
     Значок трепещет белый на копье…

Армия! А ведь он действительно вспомнил! Наварра, и Ронсеваль… он понял вдруг… вспомнил все разом – отчего он так хорошо знал эти горы. 
- Инир, послушай…
Да, слушай! Он был тут, в этих краях, и сам бился насмерть, и слышал старинные песни о битвах…

     И вот уж грудь на грудь сошлись войска…

Как пастухи у костра пели песни… про мавров и сарацинов… про рыцарей и про бой, в котором щиты и копья ломались в щепу, и текли реки крови, и лежали непогребенными павшие…

    Но храбрый Оливьер пронзен копьем,
    Увидел Оливьер – подходит смерть.

И разбегались с поля боя кони, утратившие хозяев… да, Ронсеваль…

     De lui venger ja mais ne li ert lez.
     En la grant presse or i fiert cume ber*…
___________
  *Спешит врагам он отомстить сполна.
   В ряды неверных он вогнал коня…


…так близко! Но дальше уже никак. Сознание не удерживало его. И надо было немедленно покидать это место, иначе – только погибнуть.
- Инир, послушай… Тут, в этих краях, пасутся дикие лошади… Тебе придется пройти мимо входа в пещеру… на запад. Договорись с ними, слышишь? Только не повелевай, попроси… И обязательно пообещай, что мы отпустим их, когда доедем до границы Сухих земель…
«Ты должен помочь мне»… Река забвения… от Пиренеев до Сарагосы.
Инир, уверенный, что Серебряный бредит, решил не спорить:
- Ну хорошо… Хорошо, полковник, я прямо сейчас пойду потолкую с ними… С конями…

     Щиты и копья рубит пополам…

Какой-то дикий, первобытный инстинкт заставил Серебряного прийти на мгновенье в себя.
- Инир! – сделав над собой грандиозное усилие, Хота мотнул головой и наконец слегка приоткрыл глаза. - Инир, я серьезно… ты понимаешь? Еще ничего не закончилось…

     Пронзает руки,
     груди до седла,
     Почуял он, что смерть его пришла…

На этот раз что-то в голосе или взгляде полковника заставило Инира подчиниться, пускай и с большой неохотой.
- Цамба, Тонтон… мне нужно идти, приглядите тут за полковником… нет, это он сам раскомандовался. Ну, поди погляди, в себе он или нет, а, по-моему, очень даже в себе. Я пойду один, так лучше.
Все же ему очень не по душе было бросать вот так своего командира, и он снова подошел к нему:
- Ты уверен, полковник? И как же ты?..
Но Хота в ответ лишь устало сомкнул ресницы.
 
    И смежил веки гордый Оливьер,
    И просит он простить ему грехи.

Вздохнув, Инир отправился в сторону ужасной пещеры, раздираемый мучительными и противоречивыми чувствами.
А полковник снова впал в забытье. Все его силы уходили исключительно на то, чтобы не потерять окончательно сознания. То, что было так близко, вдруг отодвинулось далеко-далеко… Разговоры вслух отбросили его куда-то назад… и он уже не пытался вслушиваться в голос реки.

     Друг другу они отдали поклон,
     В любви и скорби распростились пред концом…

«Песнь о Роланде», как он догадывался, теперь будет стойко вызывать у него головную боль до конца его дней – если, конечно, вообще удастся дожить хотя бы до вечера. Ему, правда, надо было быть благодарным – ведь что ни говори, а песнь вернула ему часть его самого… Но он осознал это гораздо позже. Входить же далее в эту память – или забвение – было сейчас чрезмерно мучительно… физически невозможно. Гоер ли, священник ли (сын мой), алхимия ли – разотри дракона на камне – или нет, но боль и беспамятство, как щитом, заслоняли от него что-то… кого-то… В подступающем со всех сторон непроглядном мраке ему постоянно слышался негромкий смех колокола, и падали сухие слова, но он видел перед собой только черные своды подземелья… и кровь... и решетки, решетки, решетки.

     Rollant li ber le pluret, sil duluset;
     Jamais en tere n'orrez plus dolent hume!*
______________
*  Его собрат над ним рыдает горько,
   Еще никто так не терзался скорбью…
 
Цамба не отходил от него буквально ни на минуту, но ни он и никто другой не представляли, что же на самом деле происходит с Серебряным и как ему, вообще, можно помочь. Лихорадка сжигала его, иссушала последние капли его жизни, но он не метался и ничего не говорил. За весь долгий день друзьям не удалось впихнуть в него никакой еды, он только выпил по каплям стакан воды, однако эта маленькая победа стоила Цамбе и Тонтону немало нервов.

     И Роланд поднял меч в тоске и гневе,
     Поверг на землю сорок сарацин…

Когда солнце намеревалось уже нырнуть за неровную линию гор, Хота неожиданно тихо произнес, не открывая глаз, только слегка склонив голову на измазанной куртке:
- Инир ведет четверых и еще одну… она отличается, мы должны ее знать.
Ая и Цамба, сидевшие в это время у его постели, горько переглянулись, покачав головой. Но ошиблись они, а не полковник.

     Tut par seit fel ki nes vait envarir …*
______________________
* Позор тому, кто убоится их.


Не прошло и четверти часа, как из-за излучины показался усталый, но довольный Инир, а следом за ним… та, «с которой знакомы». Действительно, старая спутница! Белая, сытая… кобылка Дасы.
Такого сюрприза не ожидал никто. Все были уверены, что шакалы загрызли несчастное животное, и Инир не раз сокрушался о ее печальной участи.
Друзья поднялись навстречу пришедшему. Старый лошадник нес в руках какой-то предмет, который при ближайшем рассмотрении оказался потрепанной, порванной седельной сумкой, сохранившей, правда, почти все свое содержимое.
- Случайно нашел в кустах, уже на обратном пути, - объяснил Инир удивленным товарищам. - И вы не поверите, но следом идут еще четыре потрясающие коняги. Один – просто огонь, умница, шкура теплая, рыжая, и глаза, как агаты. Так что уедем! Только как там полковник?
- Плохо полковник! - Тонтон поскреб седины. - Сам взгляни, мы в этом вообще ничего не смыслим. Нам казалось, он и вовсе не приходит в себя, но, знаешь, буквально только что он сам сказал нам, что ты идешь и ведешь лошадей…
Не в силах больше ничего добавить, он лишь развел руками в продолжение своей речи. Инир вмиг ссутулился:
- Да? А я-то, честно сказать, надеялся… Ребята, обиходите беленькую, ладно? Я к полковнику.
Ая посторонился, Инир опустился на землю у самого ложа, взял Хоту за руку… но Хота никак не ответил на этот жест.
- Слышь, полковник, а ты ведь был прав… Я прошел мимо проклятой пещеры, поднялся выше… иду, думаю, куда иду, как мог оставить тебя… а потом увидел долину, зеленую, почти как летом. И табун… все рыжие, или темные, а одна белая. Я окликнул по-своему, и она заржала, звонко так, приветствовала меня. Белушка, глупая девочка! Ее не задрали шакалы… Вольный табун принял ее за свою, и мне удалось уговорить четверых… Сам вожак отчего-то пошел со мной. За него пока осталась старшая мамаша, рыжая седогривая кобылица… Они здесь, недалеко где-то, к утру появятся…
Разговаривая, он поправлял разорванную куртку, служившую изголовьем, и другую, поцелее, заменявшую одеяло. Как ни странно, Хота, не подававший никаких признаков жизни, прекрасно слышал его, но вот ответить что-либо означало для него нарушить тот призрачный баланс между хрупким бытием и полным беспамятством, на краю которого он едва удерживался весь день. Уже исчезла песня (Почуял Роланд граф, что кончен век его), и обмельчала его река. Он не замечал солнца, не знал, чем занимались его товарищи, но незадолго до заката среди боли и всесжигающего темного пламени ему привиделся образ молодого жеребца, полного счастья и жизни, и шкура у него была рыжая, как теплые волосы Кайры. Потом он увидел еще троих лошадей, и одну белую, и понял, что Инир выполнил свое задание.
Кони будут к утру, сказал Инир… вот только где это утро? Он и сам не знал, как пережил ту часть ночи, казавшуюся ему наполненной утомительной бесконечностью, пустой, как сквозняк, и тягостной, как вечная скорбь. Ему не удавалось даже подумать о чем-либо, любая мысль падала в ту же ненасытную бесконечность и он снова оставался один на один с пустотой и болью.
Но, к счастью, бесконечности тоже могут иметь пределы, оставаясь при этом бесконечностями, а по-настоящему бесконечными бывают лишь пути человеческой глупости. Рано или поздно, но Хота увидел над собой ясное звездное небо, и почувствовал, что ему страшно холодно, и хочется пить, и что кто-то держит его за правую руку.
Он попытался взглянуть на того, кто дежурил у его постели, но это ему не удалось. У Цамбы или Адама рука гораздо больше, у Ая – меньше, у Чосера другой перехват… остаются Инир или Тонтон. Но Инир, по идее, отдыхает после бессонной ночи и дневного перехода, так что, скорее всего, это Тонтон.
- Тонтон, это ты? - прошептал он.
- Хота, мальчик мой, ты живой… Силы небесные, мы уже и не... Ты как, тебе чего-нибудь надо? Хочешь чего-нибудь?
- Холодно… может, есть какой-нибудь горячий чай… так холодно, великие боги.
- Ты подожди, ладно? Я сейчас… Только ты уж тут не умирай пока без меня, хорошо? Обещаешь?
- Только ради тебя.
Тонтон действительно вернулся очень скоро, притащив полный котелок горячего варева, которое при известной доле оптимистической фантазии можно было назвать чаем, а заодно и целый ворох относительно чистого (постиранного вчера в речке) тряпья, которое он бесцеремонно стащил с укрывающихся им спящих товарищей, справедливо полагая, что они будут не против.
Хота сделал лишь пару глотков, больше – ну просто никак. Тонтон навалил на него все, что мог, даже стащил с себя свою куртку, но теплее от этого почему-то не становилось. За несколькими мгновениями просветления жадно наступала знакомая темнота и смех, доносящийся по пересохшей реке забвения…  но Хота все же успел привести себя в несколько более подобающее состояние. Все, что могла ему принести река, он уже принял, а то, что еще таило в себе ее лирическое течение, пока было не достать. Если не уступил раньше, не уступит и теперь, и, кроме того, он больше не чувствовал себя один на один с темнотой. Теперь тот, кто рядом, получит наконец возможность помочь.
- Послушай, Тонтон… расскажи мне что-нибудь, а?
- Рассказать? Для тебя – все, что угодно, полковник, могу даже сплясать, если тебе от этого станет легче. А что тебе рассказать?
- Ну, что-нибудь из молодости.
Молодость вспоминать особенно приятно, и воспоминания сохраняются, как правило, самые светлые.
- Ха! Молодость… - Тонтон машинально потянулся за кисетом, но тут же одернул себя. - Ох, прости, полковник, это я так, само собой получилось…
- А что? - не понял Хота.
- Ну, Инир сказал – закуришь, дурья башка, прибью, говорит, самолично!
- Да смоли на здоровье, мне от этого точно не хуже… Мне гораздо хуже от того, что приходится с тобой разговаривать. Ты расскажешь что-нибудь, наконец, или нет?.. К примеру, как ты стал мужчиной?
Благодатная тема для долгих излияний – как раз то, что нужно.
Тонтон крякнул, едва не выронив кисет.
-  Мужчиной… Ты имеешь в виду первую женщину, полковник, или первую битву?
-  Начни с женщины… Надеюсь, она была раньше?
- Да, представь себе… - Тонтон с невидимым Хоте, но совершенно явственным удовольствием затянулся дымом. - Она была раньше… на шесть лет…
Я ведь, знаешь, сын пастуха. Жили мы с семьей в маленькой такой деревне, на равнине, коз пасли, овечек разных… У нас были довольно спокойные места, ну, там, за двумя реками на севере. То есть, всякое бывало, и к нам приходили, но у нас особо брать было нечего, да и на моей памяти такой набег был всего однажды - и то на соседей. В деревне, мы называли ее Кнос (…Кнос? Ну и запросы у скромной деревни, подумал Хота. Ни много ни мало – столица древнего Крита… и как у них там с минотаврами?)… девчонок было немало, много их было, прямо скажем, да только самая младшая мне была, как мать родная. Мне было двенадцать, а самой юной из девах – лет двадцать шесть… Мои сверстники давно перепробовали всех, кто был не против, да я так не мог.
Отец у меня был страшно строгий в этом смысле, они с матерью так и прожили всю жизнь вместе… Ну, ругались, бывало, не без этого, но любили друг друга и уважали, и один за другого готов был землю есть. И меня ж он так воспитал, понимаешь, с самого малого возраста – поцелуй означает свадьбу, сынок, и никак иначе. А я, знаешь, полковник, как представлю, что мне на взрослой бабе жениться, так прямо хоть плачь.
Надо мной смеялись, конечно, но так, необидно… кто обидно – тому в нос! Да все равно смеялись. Особенно, не поверишь, поддевали меня девчонки. Местность у нас, видно, была такая, что ли, но бабы наши довольно быстро мерли, не все успевали и дитя вынянчить, так что тех, кто хватал радости жизни, никто и не думал осуждать – каждая сама выбирала себе жизнь по душе, и все равно редко кто оставался в девках.
Ну а я, говорю ж тебе, в двенадцать лет не готов был к женитьбе… а бабу хотелось – страшное дело. И снится, и видится, и горит, и полно все во мне – да как вспомню отца, так и бегу… кхе… Да… - тут Тонтон снова сделал паузу, чтобы насладиться пагубным процессом курения. - Ты вот, полковник, лежишь тут, помираешь, так я тебе за это правду скажу, а то никогда бы не допросился… хотя, думаю, многие так делали, да и за войском, сам понимаешь, неспроста коз ведут… то есть, я тебя-то не имею в виду, конечно… за тобой бабы и так, как приклеенные… Словом, как невмоготу, бегал я к отцу в овчарню, там и овечки, и козы молодые… (а вот и минотавры, отметил Хота)… Не спать же мне было с девкой в два раза старше меня самого! Да и жениться на козе точно не заставят…
Я думал, об этом никто не знает. Да Кнос-то маленький! А я, знаешь, видимо, все же пригожий был парнишка, а может, это я просто сейчас так думаю… Но только девчата проходу мне не давали. Наверное, нравилось меня заводить, а потом, небось, смеялись, сороки длинноволосые…
А мне все-таки полюбилась одна из них… Может, с тех пор я и видел красивее ее, не знаю, да только для меня она до конца дней моих останется самой прекрасной девушкой. А звали ее знаешь как? Василька. Имя, как цветок, и сама, как цветок, и глаза такие же, синие. Тогда я не понимал еще, что любил ее, да и не думал я о любви, но просто, когда видел ее, мне петь хотелось, и горы свернуть, и найти под этими горами море самоцветов, и всю землю, всю душу свою подарить ей… Она была тогда молодая, ну, примерно как ты сейчас, лет двадцать восемь, но мне-то она казалась та-акой… такой… да в мои двенадцать, чего говорить!
А однажды на Василькин двор приехал парень, из соседней деревни. Приехал – и сосватал, а через пару дней и свадьба, на всю деревню! Боги всемогущие, я чуть ума не лишился… Сижу на свадьбе, а сам ничего не вижу, только ее, как она целуется со своим женихом, и как потом он снимает с нее платье, рубаху… Жарко мне стало, невыносимо, слезы душат, в горле комок – сколько лет прошло, а до сих пор, как сейчас, все помню!
Вот только не помню, как добежал до овчарни на окраине Кноса, как влетел туда, как нашел свою козочку – вот этого не помню. Ласкаю я ее, значит, глажу, а сам думаю – вот, Василька передо мною стоит… И козочка моя кажется мне такою нежной, такою шелковой… Ну, схватил я ее, значит, а с нее шкурка полезла… полезла шкурка!! Веришь, полковник, я заорал от ужаса! Сел, где стоял, и заорал. А она смеется… Коза, думаю, смеется, и ору пуще прежнего, и шкурку пытаюсь обратно… натянуть, хоть как-то… вцепился я в эту шкурку…
А это Санька была, подружка невесты, Василькина неразлучная подружница. Я ору, а она смеется… голая, полковник!! Что у нас там с ней было…  Что было, мама родная…
Хота так увлекся перипетиями бурной юности Тонтона, что весь отдался неторопливому рассказу, а сцену в овчарне представил настолько живо, что не смог удержаться от смеха. Смех отчего-то вызывал острую боль в груди, но все равно было смешно.
Тонтон опять закурил, заново переживая ту ночь, но вскоре продолжил:
- Так вот и женился я на своей козе, да и разница в возрасте оказалась не такой уж – всего восемь лет, я, видать, ошибался насчет самой младшенькой. А друзья мои, приятели, пронюхали все, собаки бесхвостые, и потом еще года два, как соберутся, обязательно вспомнят, как я коз за баб принимал, а бабу – за козу… Да только кто уж там из них ангел божий, все по-своему чудили, да и то, смешно было…
А через шесть лет померла моя Санька. Говорю же, для наших мест это было обычное дело. Но мы с ней хорошо жили, ничего не могу сказать. Веселая она была, и характер легкий…
Тонтон снова немного помолчал.
- А потом я пошел на войну. В наших краях, я, кажется, говорил, войны-то и не было, так я поперся на юго-восток, там вечно было неспокойно. Отец отговаривал меня, конечно – вот, говорит, и дело мое продолжишь, и жить есть на что… Да только шила в заднице не утаишь, вот оно и не давало мне покоя. Попал я, значит, в какую-то роту, где все такие же олухи, как и я, и послали нас в какой-то бой… за что, за кого – кто его разберет, никто этого и не знал. Иду, значит, в свой первый бой, а сам вижу стадо баранов… как они: ведут – значит, идут… Так и мы. Вылетели на нас какие-то хари, ничего не разберешь, где свои, а где нет – все в одном отрепье, и рожи одинаково у всех перекошены… Какой там героизм… Кого-то рубанул, в меня кто-то заехал – вот и весь бой.
Очнулся я в каком-то лагере – вижу, лагерь не наш, а меня вроде как за своего держат. Рана пустяковая оказалась, и пары дней не провалялся… а потом узнал, что в той бессмысленной бойне я не врага зарубил, а своего же, который, перепутав, кинулся на меня с топором… вот меня и приняли во вражеском лагере, как своего. А я, знаешь, полковник… наверное, неправильно это, да мне ведь все равно тогда было, с кем и против кого… Друг, враг – для меня тогда эти слова ничего не значили, я ведь на войну так просто пошел, без цели, без веры… Ну, а потом уже друзья появились, и драться научился, и нашел свою сторону во всей этой заварушке…  Мужчиной ведь не сразу становятся…
Хотой овладела неземная усталость. Ему вообще казалось, что пары дней отдыха было бы достаточно, чтобы все встало для него на свои места. Но с того момента, как он очнулся в подземной пещере… да и до этого, в Черном городе… какой отдых? Смутное блуждание на грани забвения тоже не могло послужить неисчерпаемым источником бодрости. Но если сегодня днем тьма, алчущая его сердца, несла с собой нечто худшее, чем сама смерть, и подозрительно напоминала о чем-то таком, что он и сам не мог до конца понять, то сейчас спокойный голос Тонтона уводил его в совершенно иные дали, наполненные тишиной и уютной темнотой… как в прохладной спальне, когда в ней гасят свет, чтобы было приятней спать.
Серебряный был в таком состоянии, что сам не понимал, засыпает он или снова теряет сознание, но теперь это было ему безразлично… Он знал, что скоро для него настанет новое утро.

***

Молодой «рыжий бык» тем временем заблудился. Среди сосен, среди кустов, среди скал. Вообще, он плохо ориентировался в незнакомой местности, а с определением пути по звездам у него и вовсе были вечные нелады. Тем более – сейчас, с разбитой в кровь головой.
Он падал куда-то на заиндевелый мох… засыпал, просыпался… лизал тонкий снег и иней… он знал, что идет домой и что это – важно. Но он заблудился… потерялся в холодных горах. И ничего, совсем ничего не соображал. Ему казалось, что он превратился в призрака… И там, в этой призрачной жизни… там были и дон Хуан, и Кристобаль, и Адан… и много других – и там было здорово! Наверное, он умирал?
Но у него было дело, какое-то дело… которое он обещал завершить.

***

Гордыня… Гордыня и любопытство – совсем не христианские чувства. Padre, как известно, всегда гордился собой. Как следствие – не захотел сейчас уступать. «Да разотри же дракона на камне»… Увы, не из сострадания – все-таки, сын Франциско – а из гордыни. И, откровенно, еще немного – из любопытства.
Насколько верно ему удалось предугадать «макиавеллиевские» планы дракона? Отец Мигель никогда не признал бы, но в глубине души он страшно доволен был проделанной интеллектуальной работой и ему ох как приятно было бы услышать, что – да, он умница и все разгадал. «Неизбежные неурядицы при переустройстве вновь слагающихся государственных форм дают повод к брожению умов и желанию переворотов»… И как же идальго собрался бы их потом подавлять? Ferro et igni … конечно, огнем и мечом. «Правитель, пользуясь восстанием, делает его приличным предлогом, чтобы уже не стесняться в средствах – наказывать непокорных, преследовать подозрительных и устранять все то, что ему препятствует»… Отцу Мигелю так хотелось услышать от идальго все планы в подробностях. А почему? Все та же гордыня, padre, все та же гордыня… и любопытство.
И padre, будучи, на самом деле, человеком, не лгущим себе без крайней необходимости, признавал, что гордыня и любопытство не подобают хорошему христианину.
Однако сейчас именно они вынуждали «плохого христианина» становиться хорошим лекарем. Иными словами, «плохой» благодаря им значительно «улучшался».
Враги наши – орудия нашего же спасения… Попробуй-ка докажи, что это не так.   

***

Это утро расцвело для Хоты Серебряного первыми лучами солнца, когда он услышал монотонный, зудящий и довольно громкий звук. Как бы там ни было, он не забыл, что уже середина осени, и лениво удивился про себя, откуда здесь, в прохладных горах, взялся шершень, или муха, или что там еще может так гудеть. Ему страшно не хотелось открывать глаза, но любопытство все-таки пересилило. Ясно, что прямо перед собой, кроме синего неба да кусочка серой скалы, он ничего не увидел. Подниматься ему и вовсе было никак, но любопытство – великая сила… так что он все же приподнялся на локте и взглянул туда, откуда доносился звук.
Там, лицом к восходящему солнышку, стоял на коленях и молился… вот это да-а… Адам молился! Адам!! Невероятно. Адам и утренние моления, казалось, были совершенно несовместимыми реалиями жизни.
Хота упал обратно на свою постель и отвернулся. Если человек молится в уединении, глазеть на него – безнравственно. А все-таки Адам молодец… никто не знает о его личной драме, и вот он молится за свою погибшую семью, и опять-таки об этом никто не знает…
И ведь правильно молится! Как же там было сказано… «ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись»… Боже ты мой!
Хота, враз позабыв о том, что только что и руки бы не поднял, почти что вскочил, обхватив свою голову, которая вдруг решила преподнести ему очередную пищу для размышлений. Свод священных книг, незнакомый этому миру, но прекрасно известный ему самому… И строчки, последние на той странице, навеки ставшей красной от его собственной крови… они оттуда же…
«…И поставил на востоке у сада Едемского херувима… чтобы охранять путь к древу жизни»…
Херувим с огненным мечом! Херувим, страж рая, стоящий на границе между грехом и безгрешием! Гордый человек, опирающийся двумя руками на меч… Как-то однажды он сам, и еще Лонгин, начальник Седьмого порога, и Вера, временный командир Пятого, и еще несколько офицеров внешней стражи проходили часть подземелья под внутренними стенами Мадога, единственный вход в которое был как раз под южными воротами города. Старинные стены были покрыты едва угадывающимися рисунками, иногда металлическими плитами с какими-то изображениями. Среди множества образов был и тот самый, или очень похожий, повторившийся на рукояти «ножика», оставшегося на улице Мер и Весов. И еще… да, еще задолго до Мадога, ведь он уже думал об этом…
Гудящий звук внезапно смолк. Адам незаметно оказался около самого Хоты Серебряного.
- Полковник!.. Хвала Вышнему Богу! Ты ведь не умрешь больше, правда?
Хота был несколько сбит с толку внезапным возвращением к реальности:
- Непременно помру, Адам, но только не сейчас… с чего ты взял? Я, честное слово, не собирался.
- Не собирался? Это ты кому-нибудь другому расскажи.
Судя по тому, что Адам произнес за две минуты больше слов, чем за всю поездку, он был не на шутку взволнован, а ведь Адам считался каменным человеком. Хота улыбнулся ему:
- Адам! Пока над нами такое ясное небо, я ни за что его не покину.
Откуда-то вынырнули Ая с Цамбой и Чосер. Убедившись, что полковник вернулся к жизни, они, смеясь, принялись рассказывать, как Ая поймал в речке рыбу, а Чосер убил дикого кабана, а Инир все восхищается своими лошадками, а Цамба нашел какой-то потрясающий ядовитый цветок тут в горах…
Хота сначала просто глядел, улыбаясь, на своих друзей, а потом начал смеяться вместе с ними. Такое приятное чувство охватило его… он с радостью оставил пока свои размышления. Они все равно никуда от него не денутся.
- А где же Тонтон? - наконец спросил он. - Инир, как я догадываюсь, где-то у речки, с лошадьми, а где старина Тонтон? Он здорово мне помог этой ночью.
Цамба облегченно рассмеялся:
- Да? Надо сказать ему. Он переживает, что уболтал тебя до смерти. Он там же, где и Инир, у воды… Инир, кстати, чуть не прибил его за то, что он курил тут рядом с тобой.
- Это я сам виноват, братцы… Mea culpa*, я ж ему сам разрешил.
______
* Моя вина (лат.)

Чосер поднялся.
- Я приведу их, они недалеко.
- Слушай, полковник, - вмешался Ая, - ты, вообще, есть будешь? Ты похож на собственное привидение.
- Ну, хуже было бы, если б я вообще ни на что не был похож...
Цамба притащил бульон и еще какую-то плошку, так что полковнику пришлось – хотя и без особого рвения – доказывать свою принадлежность бренному миру. Гераклом он себя, конечно, не чувствовал, и весь ужас минувшей ночи скорей отодвинулся, чем ушел… но его наполняла легкость и буйное ощущение жизни. Серебряный всегда удивлял своих людей тем, что довольно быстро приходил в себя после всяких стычек и потрясений, но, тем не менее, никто не ожидал, что обратный путь для них начнется прямо сейчас. Сам же Хота просто решил воспользоваться своим неожиданно приличным физическим состоянием – кто знает, что может начаться через пару часов!
- Здесь в двух шагах есть теплый источник – вы нашли его? Приведем себя в порядок – и вперед… эти горы надо покинуть чем скорее, тем лучше.
Несмотря на жизнерадостное расположение духа, Хота отнюдь не чувствовал, что они в безопасности здесь в горах. Он страшно досадовал на себя за то, что из-за него они потеряли целых два дня, но поделать с этим было уже ничего нельзя.
- Может, не надо так торопиться? Никто, вроде, за нами не гонится, а ты еще не очухался…
- Ерунда. Единственное, что мне надо – это побриться, а все остальное – не более чем полет мотылька перед твоими глазами... Так что – вечная слава воде, а потом в дорогу.
Действительно, совсем недалеко от лагеря можно было найти крохотный естественный водоем, наполненный теплой соленой водой, вытекающей прямо из красноватой скалы. Нужно было всего лишь углубиться немного в горы и пройти одну за другой две небольшие расщелины.
Полковнику, выполосканному в чистых водах реки забвения, по большому счету, нечего было с себя смывать, разве только печаль, но все равно, приведя себя в более или менее пристойный вид, он остался ужасно доволен. Настроения ему не испортило даже напоминание о поединке с черным королем – в том месте, где тяжелый риттершверт пронзил его насквозь, остался угольно-черный шрам. По пути к водоему он, между прочим, отметил несколько важных моментов... Обтачивать выводы, правда, придется попозже… ибо ему совсем не хотелось вновь утонуть в забвении… Но, вообще, все вместе казалось ему сегодня едва ли не самым расчудесным на свете.
Нерешенным оставался только вопрос одежды. Его товарищей, помимо прочего, очень интересовала этимология его бедняцкого костюма, но у полковника не было желания распространяться на эту тему (там, в черном городе, все так ходят, ты разве не заметил, Ая?..)
Излишне говорить, что Хота был бы несказанно рад сменить свой наряд из застенков Семизвездной башни на что-то менее экзотичное и, по возможности, более теплое. В седельной сумке Дасы Инир нашел кое-какую одежду, но белоснежные штаны были безнадежно коротки, а желтая курточка – решительно узка в плечах. После некоторых колебаний и примерок они с Иниром слегка разорвали курточку и оторвали от нее рукава, так что получился этакий веселый канареечный жилетик. В Мадоге Хота не нацепил бы его на себя даже под угрозой разжалования в писари, но своим жизнеутверждающим цветом этот жилетик все же изрядно скрашивал унылый холст арестантской одежды. Стражи Мадога, со своей стороны, предложили полковнику любую принадлежность своего гардероба, но по росту подходил один лишь зеленый, а в его потрепанную куртку Хоту Серебряного можно было бы завернуть не менее трех раз.
Полковнику, таким образом, пришлось остаться в своих обновках из черного города, правда, постиранных и просушенных, и веселушном драном жилетике со Святого Двора. Башни-близнецы, думал он… спасибо за платье. Это тоже сардонический взгляд, или просто совпадение?
Глядя на Хоту, Инир не переставал сокрушаться:
- Тощий ты стал, полковник, ну чисто скелет. Даже людоед на тебя сейчас бы не покусился. Как с тебя штаны-то не сваливаются?
- Они на веревочке. А насчет людоеда, так это ты, пожалуй, напрасно…
Чтобы отвести течение сокрушенных мыслей Инира от своей персоны, у Хоты был только один выход – спросить того о лошадях, тем более что именно о них он сейчас думал и сам. Теперь Инир не смолкал, рассказывая о повадках каждой из них. До сих пор Хота видел только белую кобылку, которая по старой привычке паслась в двух шагах от лагеря. Непостижимо, как она сумела избегнуть смерти, да еще попасть в родной мир… все же было что-то в этих Роковых Отрогах.
А еще он думал о могучем жеребце с темно-рыжей шерстью. Откуда он вообще про него узнал – это была отдельная песня, но почему его образ так настойчиво вызывает воспоминания о Кайре? Рыжий конь, в конце концов, не то же самое, что рыжая женщина.
От этих мыслей его отвлек вопрос Чосера. Люди обсыхали, греясь в осенних лучах, наслаждались жизнью и не могли молчать.
- Полковник, а откуда ты все это знаешь? В смысле, и про источник, и про пещеру, и про лошадей?
Каждый в глубине души догадывался, что они вернулись домой, но боялся в это поверить. Эти же надежда и страх светились в серых глазах лейтенанта, и по его взгляду Хота без труда все понял.
- Через двенадцать дней, если все будет благополучно, мы въедем в белый Мадог через южные ворота.
Какое облегчение… Но Чосер потряс головой:
- А этот кошмар в пещере? Что это было?
В свое прошлое пребывание здесь Серебряный немало наслушался рассказов о местных призраках, правда, распространяться о них не имел никакого желания. Драться со жлобами прекрасной богини – это одно, но передавать о них какие-то там мифологические подробности – тем более сейчас, ясным днем – казалось ему совершенной дикостью. Кроме того, песни реки забвения отодвинули для него странности Ока Дьявола на какие-то очень далекие горизонты… Тем не менее, подумав, полковник неохотно ответил:
- Когда-то из-за одного тут погибло несколько сотен, - Хота дословно процитировал какую-то старую фразу, слышанную им не раз. - С тех пор предатель искупает вину, забирая всех, до кого может добраться.
- А мы тут при чем, - буркнул Инир. 
- И то верно, - согласился Серебряный. - Но я же не сказочник, старина...
Другая часть фразы, которую Хота не стал оглашать вслух, касалась того, что призрак-убийца является «только таким же, каким был и сам». Здесь явно имелась некоторая пища для размышлений… Но к этому можно будет вернуться и позже – если вообще появится подобная надобность. Пока что, на взгляд полковника, ее не было. 
- …Если захочешь, выяснишь в городе. Кажется, Дилон или Сессиль собирают такие предания, могу познакомить.
- Сессиль? – вдруг улыбнулся Ая, припомнив что-то. – Такой, толстячок? Я, кажется, видел его пару раз в «Сапоге».
- Едва ли,- лениво ответил полковник, - Сессиль, мне думается, не сунется в эту дыру. Он вроде бы и не пьет ничего крепче вина.
- А вам не показалось, что эти парни в пещере похожи на… тех, со жрицами? Еще перед городом? В роще? – спросил Тонтон, мусоля, как всегда, свою трубку. 
Стражи переглянулись.
- Похожи, - признал Серебряный…
Однако он опять не сказал вслух того, о чем думал. И жлобы в роще, и призраки Ока Дьявола имели очевидную связь с предательством… а через него – со смертью и ее черноокой богиней, которой они все обязаны были жизнью. Ему не хотелось обсуждать этот вопрос или называть ее имя, как будто это могло ее в чем-то дискредитировать.
- Наверное, все страшные сказки имеют что-то общее, связанное с риском погибнуть, - вместо этого произнес он. - Говорят, когда Око открыто, можно провалиться прямиком на тот свет.
- Опять?! – пробасил Цамба. – Это куда еще?
- Надеюсь, уже никуда, - остановил эту мысль полковник. – Похоже, мы провалились как раз обратно.
- Но как мы вообще попали в пещеру? И что там было на площади? – продолжал лейтенант.
Ответить правду на этот вопрос – уже не просто дискредитировать красавицу Эрешкигаль, но еще и выставить себя этаким сказочным проходимцем.
- Случайность, Чосер. Считай, нам просто невероятно, неслыханно повезло.
- А ты?
- А я вот он, сижу, как видишь, прямо перед тобой.
- Я не о том, полковник! Почему ты остался?
Хота даже усмехнулся. Остался!..
- Считай, из чисто академического интереса.
- А черный король? Ты его видел?
Хота кивнул… пора заканчивать эти вопросы.
- И что было дальше?
- Мы подрались, я упал в речку, шел, шел, да и вышел к вам – все очень просто.
- Ты сражался с черным-верховным?! И как?
- Я проиграл, Чосер.
Стражи вздохнули. Проиграл? Но в глазах у полковника пляшет солнце, значит, все не так уж и просто. Хота поднялся.
- Я хочу взглянуть на лошадей. Собираемся.
Инир вывел их на берег речки, выкрикнул свой особый сигнал. Первой, конечно, откликнулась кобылка Дасы. Задрав белоснежный хвост, она игриво выскочила на поляну, разбрызгивая вокруг себя прозрачную воду. Хота рад был видеть это животное. Он дружески похлопал ее по шее, потрепал за ухом. Бедняга Нунка, что с ним там теперь?.. Но где остальные?
Не успел он подумать о них, как из-за излучины реки послышался уверенный топот копыт, и через мгновение он увидел… Четыре коняги, четыре красавца… Немного странно, откуда так много? В табуне обычно бывает только один матерый жеребец. Но какая разница, может, у них здесь какая-то особая иерархия… Лошади были не просто красивы, они были божественны. Их блестящая шкура сияла чистотой и здоровьем, густые шелковые гривы развевались, как крылья. Трое были темными, почти черными, а четвертый – конечно, огненный, горячий, сильный, рыжий!
Хота залюбовался им. От бьющей через край силы, от избытка жизни рыжий жеребец встал на дыбы и пронзительно заржал, а Хота в ответ почему-то счастливо засмеялся. Темные, влажные, агатовые глаза вожака встретились с серебром ясного взгляда полковника. Эти двое нашли друг друга.
Серебряный сделал шаг вперед. Жеребец порывисто приблизился, загарцевал, словно показывая всего себя – вот он, ну вот он!! Хота протянул руку, слегка коснулся его огненной холки. Красавец конь снова заржал… и ткнулся мордой в руку полковника. Тот подошел совсем близко, обнял коня, приласкал его – и повернулся к своим, сияя улыбкой:
- Собираемся, братцы, теперь пора.
В дорогу, кроме еды, собирать было практически нечего. В черном Городе осталась вся их поклажа. Собственно, все сборы сводились к единственному, но разрешимому вопросу: как семерым разместиться на пятерых? Рыжий вожак решительно воспротивился приближению к нему кого бы то ни было, кроме Серебряного, а Цамба весил за двоих, так что вопрос редуцировал до следующего: три лошади, пять человек.
Инир с Тонтоном выбрали темного дикого жеребца (или это жеребец их выбрал – вопрос сложный), Чосер не отходил от Белушки, а к Ая и Адаму приблизился гнедой конь с крохотной белой звездочкой во лбу.
Весь скарб, а именно седельную сумку Дасы, доверили Цамбе.
Пришел тот час, когда все возблагодарили в душе Инира за то, что он научил их по-человечески обращаться с лошадьми и любить их, как братьев по крови. Без седел, без упряжи вряд ли кто-то другой, кроме стражей Четвертого порога, смог бы вообще удержаться на диких конях, пусть даже и неправдоподобно смирных.
Целый день пробирались берегом реки. Хота любовался своим новым другом. Неудивительно, что Инир только и говорил, что о лошадях. Каждый из этих коней мог вызвать лишь восхищение. Рыжий же был совершенством и, как будто, сам прекрасно сознавал это. В нем было столько достоинства и грации, сдержанной силы и радости, что его первобытное дикое упоение жизнью передавалось всякому, кто способен был чувствовать.
Полковник весь отдался мыслям о нем, не желая пока касаться острых вопросов. Всему свое время.
Сумерки еще не наступили, когда маленькая процессия достигла того места, где разбивали лагерь две недели назад, недалеко от входа в ущелье. Каждого, рано или поздно, посетила мысль о том, что с наступлением темноты непроглядность ночи разрежет пронзительный вой шакалоподобных тварей, и повторится битва, и воздвигнется на берегу реки смрадная куча врагов… Но солнце, падая в горы, сияло совсем иначе в своем мире.
Тем не менее, ни у кого не возникло желания лезть в ущелье в надвигающейся темноте, и волей-неволей пришлось остановиться на ранний ночлег.
Полковник, естественно, первым приблизился к старому лагерю. Ему страшно не хотелось признаваться в этом даже самому себе, но он безумно устал за день, и теперь совершенно не представлял себе, как сумеет спрыгнуть на землю так, чтобы никто об этом не догадался. Он отъехал на противоположную сторону лагеря, посмотрел на темно-синее небо и, не сходя с коня, отдал приказ об остановке. Один за другим его товарищи спешивались, потягивались, трепали и гладили своих коней…
- Ну что, дружище, пришла пора расставаться на ночь? Мне было хорошо рядом с тобой…
Он наклонился, а рыжий конь повернул к нему свою морду – и неожиданно, тихо заржав, аккуратно опустился на землю. Вопрос о том, кто же на самом деле умнее – люди, не понимающие языка животных, или животные, понимающие речь и чувства людей – это старый вопрос, и притом нерешенный. Они посмотрели в глаза друг другу – человек и конь, восхищение и признание. А потом каждый направился к своим.
Серебряному ужасно хотелось курить, поскольку он уже дней пять был лишен сего сомнительного, но привычного удовольствия. Тонтон, занятый костром, еще не успел заняться своей трубкой, и Хота окликнул его. Можно было бы обратиться с подобной просьбой к кому угодно, но Тонтон, несомненно, являлся лидером в этой пагубной области, и дым, выходящий из его деревянной трубки, должен был, по общему мнению, обладать особым смаком.
Тонтон кивнул и достал кисет, но тут же засомневался:
- Ты знаешь, Инир тогда просто вышел из себя… Может, он… в чем-то был прав?
- Сегодня Инир будет вне себя от счастья, поверь мне. Или вы вдвоем собрались отучать меня от нехорошей привычки?
- Ты все же как-то неважно выглядишь, полковник…
- М-м… И как, по-твоему, я должен выглядеть?
- Ну…
- Брось, Тонтон! Я же не на свидание иду.
Затянувшись дымом, Хота вполне насладился жизнью. Он полностью сосредоточился на приятных ощущениях, до времени не позволяя себе активно топтаться на нежелательных. Увы, но даже слетев с Семизвездной башни на холодные камни подземного мира, он не только не расплескал своих необъяснимых предчувствий – он теперь точно знал, что катастрофа произошла. Сердце сжималось от неизбежности, он физически ощущал, как идет время… и что скоро придется столкнуться с последствиями. 
Вернулись остальные, уходившие каждый по своим делам, и жизнь развернулась, как восточный ковер. Хота отвечал что-то, что-то спрашивал… но мысли его оказались далеки от слов. Jamais en tere n'orrez plus dolent hume … Он знал, например, французский язык. Хранилище? Но – sans doute*  – он знал прекрасно и разговорный, и даже… хм, грубый… походно-военный… чего в Хранилище узнать было невозможно. И больше того – этой ночью, в бреду ли или не очень, он вспомнил, и хорошо вспомнил, как записывал эти строчки – En la grant presse or i fiert cume ber , – записывал левой рукой… Не в Хранилище, потому что не был ребенком, и левой рукой, потому что правая тогда не работала. Купаясь, он произвел ревизию шрамов – но и на левой, и на правой их было столько, что шрам тут, пожалуй – не аргумент. А еще – и это тоже бесспорно – он свободно знал испанский и итальянский… причем итальянский выучил раньше. И – опять не в Хранилище. Хранилище – это… хм… арабский… и таблички-клинышки… Инанна-Эрешкигаль… Ни говорить, ни думать «по-шумерски» он точно не мог, но, судя по знакам в Кер Шон, письменный язык забыл еще не совсем.
_________
* Без сомнений (фр.)


Хранилище… «И поставил на востоке у сада Едемского херувима»… И – вот оно – дуновение рассветного ветра, и раскрытая книга, и огни на полу, и кто-то с ним рядом… такой знакомый, такой… «Ты должен помочь мне и верить, что это – во благо»… какая-то адская ложь… 
- Эй, Хота! Ты как, в порядке или опять собрался в мир иной?
Ну нет, с меня хватит! Он энергично помотал в ответ головой, выбил трубку о камни и набил ее снова. А ведь он до сих пор не узнал толком, как его люди оказались в глазу у дьявола. Сияющие врата, открытые Эрешкигаль, похоже, вышвырнули их прямо в пещеру...
Хота вслух спросил об этом у Чосера. Да, так и есть. Никто не попал в реку забвения. Чосер рассказал, что вначале все они долго спали, а потом, недосчитавшись его, Хоты Серебряного, отправились на поиски, но галерея страха показалась им таким же тупиком, каким явилась ему самому три года назад.
Галерея, жлобы – и все же тут было о чем подумать! Роланда, в конце концов, тоже предали, и как-то вполне логично здесь одно на другое накладывалось… но незаметно подошла ночь, и привела с собой подружку полковнику, жгучую, настойчивую, ненасытную даму. Черная лихорадка из черного города, всесжигающее ледяное пламя. Пронизывающий ветер с реки продувал насквозь, а веселушный жилетик согревал разве только своим цветом, и лед в груди полковника не таял. Вспоминая о солнце, тепле и свете, он явственно ощутил тоску по своему рыжему другу… Что делает там сейчас красавец-жеребец?
Хота неслышно поднялся и направился в темноту, прочь от костра, который все равно не согревал его. В тишине он несколько раз услышал своеобразный звук, который издают стервятники, слетающиеся на падаль. Серебряный остановился. Стервятники не кричат по ночам, по ночам они спят… но звук не повторялся, и он двинулся дальше.
На краю небольшой поляны паслась кобылка со Святого Двора, в лунном свете сияла нежным жемчугом ее белая шкура. Почуяв полковника, она тихо заржала…
- Все хорошо, девочка. Ты тут одна?
Диких коней не было видно.
Полковник стоял, окутанный холодными лучами ночного солнца, и вдыхал головокружительно свежий воздух, и слышал звуки жизни в лесу, в горах, и в реке…
Где ты сейчас, огненный конь? И какая у тебя жизнь? Сколько суровых зим ты уже пережил, охраняя свое стадо, и сколько еще переживешь, танцуя в речных долинах, подставляя горному ветру свою широкую грудь? Ответом ему стало далекое ржание. Ты слышишь? Ты слышишь... Четыре сильные и изящные тени, полные юной радости, пляшут, разметав длинные гривы, в неярком свете ночи… где вы, бессмертные своим ощущением жизни?..
Люди забеспокоились, когда полковник не явился и через полчаса, и даже больше. Он исчез куда-то, никто его и не видел. Но тревога оказалась напрасной.
На другом конце длинной речной прогалины, ближе к реке, Хота Серебряный спал, обнявшись с молодым вожаком. Благородное животное бодрствовало, сберегая неспокойный сон человека, ставшего ему другом всего за один день… Инир глазам своим не поверил, увидев, что рыжий конь прилег на серые от луны камни. Так делают лишь специально обученные лошади, они ведь обычно спят стоя! Но жеребец положил свою узкую голову на землю, а полковник уткнулся в его длинную гриву, словно в благоуханные волосы той, что осталась ждать его в Белом городе.
…Гляди, друг! В табуне диких коней, кочующем в речных долинах на запад от Ока Дьявола, царила почти военная дисциплина, но жизнь их от этого только выигрывала. Порядком во время мирной жизни заведовала старая кобылица с седой гривой, видимо, та, которую Инир называл «мамашей». Рыжий жеребец был у них за главного в основном во время военных действий. Поскольку война и мир чередовались в жизни диких лошадей иногда по несколько раз на дню, власть делилась между этими двоими почти поровну.
Горные волки и шакалы не так беспокоили гордых животных, как представители рода человеческого. Дальше на запад в Сухих Землях обитали отчаянные бродяги, для которых поимка дикого коня считалась подвигом и удачей – за такого любой ценитель выложит несметные деньги… И, видно, выкладывали, поскольку охота велась постоянно.
Но лошадиный вожак недаром был вожаком. Не напрасно он почти никогда не спал, отдыхая лишь в полглаза, не напрасно поднимал по тревоге все стадо, почуяв малейшую опасность.
Люди хитры и коварны, но и диким коням было что противопоставить их ненасытной алчности. Сколько раз, окруженные кольцом двуногих врагов верхом на четвероногих ренегатах, они неизбежно должны были потерять жизнь или свободу, но рыжий каким-то непостижимым чутьем всегда находил самое слабое место среди нападающих, и устремлял в это слабое место табун, выстроив его при этом особым клином, прикрывая неокрепших жеребят...
Рыжий конь, безжалостный к самому себе, раскрывал перед полковником не только свои победы, но и поражения. Дважды он терял своих… дважды… Дважды! 
 Горцы хорошо знали этого коня, они дали ему имя… они оценили и его ум, и его характер… И его голову – в пять тысяч цехинов.


Рецензии